"Антология исторического романа-21". Компиляция. Книги 1-11 [Гюстав Флобер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эндрю Ходжер Храм Фортуны

Пролог

Четыре года прошли с тех пор, как в курии Помпея, где заседал Сенат, влюбленные в свободу заговорщики обагрили свои кинжалы кровью Гая Юлия Цезаря. Этот отчаянный шаг виделся им спасительным для отечества, но, вопреки ожиданиям многих, смерть диктатора ввергла страну в нескончаемый кровавый водоворот гражданских войн. А над убийцами злая Фортуна жестоко посмеялась — ни один из них не прожил с того дня более трех лет, ни один не умер своею смертью...

Уже вскоре в изнурительной битве под Филиппами армия Брута и Кассия — руководителей заговора — была разбита и уничтожена объединенными войсками храброго Марка Антония — соратника Цезаря, расчетливого Гая Октавиана — племянника покойного диктатора, и богатого надменного Эмилия Лепида.

Но недолго торжествовали победители: мирно разделить наследство, которым стал для них Рим, Италия и провинции, оказалось для недавних союзников непосильной задачей. Кратковременные перемирия сменялись ожесточенными столкновениями, война снова витала в воздухе.

Наконец, триумвирам удалось все же найти шаткий компромисс: Октавиан остался в Италии, Антоний уехал на Восток, а Лепид получил в управление Африку. Казалось бы, обессилевшая Республика наконец-то дождалась мира. Но нет...

Если лишенный честолюбия Лепид полностью удовлетворился доставшимся ему куском пирога, то не таков был Марк Антоний. Ведь он сам хотел владеть всем, сам решил стать преемником Цезаря. А потому — разрываясь между государственными делами и постелью египетской царицы Клеопатры, в которую влюбился, как мальчишка, — постоянно косил глазом на Италию: как там соперник?

А соперник переживал трудные времена. Мало того, что флот Секста Помпея (сына поверженного Цезарем национального героя Рима) блокировал побережье, мешая подвозу пшеницы, мало того, что раздраженные ветераны убитого диктатора все настойчивее требовали давно обещанной награды — земельных участков, так еще и в самой столице сенатская оппозиция, возглавляемая Луцием Антонием, братом Марка, упорно совала ему палки в колеса.

Октавиан — будущий Август, но тогда еще двадцатилетний юнец — бился как рыба об лед. Ему все же удалось заключить перемирие с Помпеем, но для того, чтобы удовлетворить требования солдат, пришлось пойти на крайние меры. Молодой Цезарь — скрепя сердце — принялся отбирать наделы у землевладельцев Италии и одаривать ими своих воинов. А это уже не могло пройти без последствий.

Луций Антоний — консул, пользовавшийся большим уважением, и жена его брата Марка — Фульвия, ради политических амбиций простившая мужу даже роман с ненавистной Клеопатрой, открыто призвали к неповиновению. Их поддержал и претор Тиберий Нерон. Землевладельцы Этрурии, Умбрии и Сабинума взялись за оружие. Снова началась война, грозившая ввергнуть Италию в хаос.

Но Октавиан вовсе не был тем мальчиком для битья, каким его считали противники. Он трезво оценил ситуацию и — ни минуты не колеблясь — принял вызов. Пастухи и крестьяне оказались слабыми противниками для его армии. Уже вскоре спаянные, закаленные легионы племянника великого Цезаря словно железным утюгом прошлись по стране, сметая с дороги всех, кто пытался им противостоять.

Остатки войска Луция Антония — а он уже принимал в свои ряды даже рабов и гладиаторов — в панике отступали, пока враг не загнал их в стены Перузии, которые давали хоть какую-то защиту. Но Октавиан не собирался останавливаться на полпути, и его легионы, промаршировав по просторной виа Фламиниа, наконец замкнули кольцо вокруг непокорного города. Началась осада Перузии.

Шансов на спасение у мятежников не было. Правда, экспедиционный корпус Марка Антония лениво продвигался к границам Италии, но сам вождь никак не мог оторваться от прелестной египтянки, а потому энтузиазм и боевой дух в его армии напрочь отсутствовали. Секст же Помпеи с любопытством взирал с палубы своего флагмана на разворачивавшиеся события, справедливо полагая, что чем сильнее его враги отделают друг друга, тем легче ему потом придется в борьбе за власть.

Осажденная Перузия героически сопротивлялась. Ополченцы и гладиаторы с отчаянием обреченных отбивали штурм за штурмом; однажды они — сделав вылазку — едва не захватили в плен самого Октавиана. Но, кроме него, у мятежников появился еще один враг, более грозный — голод. А с ним, как известно, шутки плохи...

Весной 40 года до Рождества Христова Перузия пала.

В тот день с самого утра осадные орудия Октавиана безостановочно долбили городские стены, кроша камень и снося укрепления. А потом начался штурм. Многие защитники, сознавая тщетность своих усилий, бросали оружие и взывали к милости победителей, но ее-то они и не дождались. А другие — зная, что спасения нет — продолжали яростно, угрюмо рубиться, сквозь стиснутые зубы проклиная врагов. Оборону на западном участке возглавлял претор Тиберий Клавдий Нерон. Руководимые им воины сумели отбросить нападавших, но это был лишь временный успех — все новые и новые когорты шли на приступ. А там, где сопротивление было окончательно сломлено, войска Октавиана уже входили в город...

* * *
Молодой трибун с густыми черными волосами, выбивавшимися из-под шлема, и горящими глазами неистово размахивал мечом, отдавая приказы. Его солдаты прорвались в южные ворота Перузии и волнами растекались по улицам.

— Барра! — оглушительным ревом разносился по городу боевой клич римских легионеров.

Сам трибун — высадив крепким плечом деревянную дверь — ввалился в какой-то дом, принадлежавший, видимо, одному из городских богачей. Трибун был беден, хотя и входил в число близких друзей самого Октавиана, а тут, наверное, найдется, чем поживиться. Ведь война есть война, а добыча всегда остается добычей.

Пробегая сквозь атрий, он неожиданно различил в лязге и грохоте боя сдавленный женский крик. Трибун решительно сорвал занавеску и заглянул в небольшую спальню. Он увидел там — прижавшуюся к стене и обезумевшую от страха — совсем юную девушку. Та с ужасом в больших, ослепительно красивых глазах всматривалась в него. Трибун улыбнулся.

— Не бойся, — сказал он, стараясь, чтобы его охрипший от крика голос звучал мягко. — Кто ты?

Девушка молчала. Ее тонкие бледные пальцы мяли край белоснежной столы, которая подчеркивала изящные линии тела. Трибун сделал шаг.

— Иди сюда, — позвал он, пряча меч в ножны. — Я спасу тебя.

Девушка еще сильнее прижалась к стенке. Ее ведь предупреждали, что когда враги войдут в город, то никого не пощадят. Как же можно верить этому солдату? Хотя, какой он красивый в своей военной форме...

Нетерпеливый трибун бросился вперед, схватил ее за плечи. В течение всего времени осады он не видел ни одной женщины так близко, и теперь его кровь вскипела.

— Пусти меня! — отчаянно закричала девушка, к которой вдруг вернулся дар речи. — Как ты смеешь! Ты знаешь, кто мой муж?

— Тихо. — Трибун положил ладонь ей на губы. — Я вообще не хочу знать, что у тебя есть муж.

Они посмотрели друг на друга долгам взглядом...

Трибун выполнил свое обещание — он спас юную красавицу, хотя Октавиан после победы был настроен отнюдь не великодушно: триста защитников города были по его приказу убиты на родовом алтаре Юлиев, дабы почтить память великого Цезаря. Лишь главные виновники — Луций, Фульвия и их ближайшие сподвижники — были отпущены с миром: Октавиан еще не был готов к решающей схватке с Марком Антонием и хотел задобрить соперника. Среди этих людей оказался и муж прекрасной большеглазой девушки, которая пленила сердце молодого трибуна.

Часть первая Наследник

Глава I Шестнадцатое июля

В год консульства Секста Помпея и Секста Апулея, в пятнадцатый день до августовских календ, по горной дороге, которая вела из Аосты в Таврин, ехали двое всадников.

На рослом широкогрудом гнедом жеребце, чуть покачиваясь в седле, сидел высокий, худощавый, немного сутулый мужчина. Его длинные, сильные, мускулистые руки уверенно держали повод; у него было резкое, строгое, слегка вытянутое лицо, короткие темные волосы, пристальные карие глаза, прямой нос, широкий лоб и тонкие губы. Поверх туники он носил средней длины лацерну, хотя было совсем не холодно.

При каждом шаге лошади о колено мужчины постукивал подвешенный на правом боку тяжелый боевой меч легионера.

В нескольких футах за ним на сером грустном муле ехал приземистый широкоплечий человек с закрывающими затылок угольно-черными волосами и грубовато-хитрым лицом крестьянина. Его нежно-голубые глаза лениво оглядывали окрестности. Через спину мула был перекинут большой мешок, а на поясе мужчины висел обоюдоострый охотничий нож.

Первого путешественника звали Гай Валерий Сабин, второго — просто Корникс. Первому шел тридцать третий год, второму — двадцать восьмой. Первый до недавнего времени служил трибуном в Первом Италийском легионе в Лугдуне, второй зарабатывал на жизнь в качестве его слуги. Первый был римским всадником не очень знатного рода, второй — галльским земледельцем, которого судьба забросила далеко от родных мест.

Ночевали они в Аосте, в городской гостинице; на рассвете снова пустились в путь. Днем задержались на два часа в Стабуле, плотно перекусили и отдохнули в придорожном трактире. А потом продолжили свое неторопливое путешествие, равномерно, как клепсидра песок, поглощая милю за милей.

Сейчас уже близился девятый час вечера. Густо-черная альпийская ночь плотным одеялом спускалась с неба, цепляясь за горные вершины, накрывая перевалы и оседая в ущельях. Становилось прохладнее.

— Господин! — Корникс тронул пятками своего мула и поравнялся с лошадью Сабина. — Господин, мы, что, до утра так будем ехать?

— А тебе бы только поспать да пожрать, — буркнул римлянин. — Что там говорил тот парень в Стабуле? На тридцать восьмой миле, кажется, должна быть гостиница. Мы как раз проехали тридцать пятый камень.

Корникс вздохнул. Он не привык к длительным конным переходам, его ноги и задница уже совсем онемели.

Сабин чуть повернул голову и насмешливо посмотрел на слугу.

— Не будь таким хмурым. Лучше поблагодари богов, что этот день наконец-то заканчивается. Я с самого утра жду каких-нибудь неприятностей.

— Почему? — удивился Корникс. — По-моему, день как день. Даже вполне приятный.

— Шестнадцатое июля, — мрачно объяснил Сабин. — Самый несчастливый день в году.

— Разве? — хитро улыбнулся слуга, видимо, что-то припоминая. — По мне, то как раз наоборот.

— Тьфу, — со злостью сплюнул на землю римлянин. — Я и забыл. Ты же галл, и для тебя сегодня действительно неплохой денек. Четыреста лет назад твои предки здорово отлупили моих в битве у Аллии.

Корникс так распух от гордости, словно это он тогда командовал галльской армией.

— Да, было дело, — важно сказал он.

Сабин, страдая от уязвленного патриотизма, хотел достойно ответить, но ничего соответствующего в голову не приходило. Они уже проехали почти два стадия, когда трибун, наконец, нашел, что сказать.

— Зато потом Юлий Цезарь разделал вас, как боги тиранов. Мой дед служил у него и — будь уверен — многих галлов он отправил к Плутону. При осаде Алезии его наградили золотым венком, за то, что он первым поднялся на стены города.

— Мой дед тоже воевал с римлянами, — нахмурившись, произнес Корникс. — И тоже в тылу не отсиживался.

Трибун и слуга встретились глазами и вдруг громко расхохотались.

— Ладно, — весело сказал Сабин. — Во всяком случае, признай: римляне принесли вам больше пользы, чем вреда. Подумай только, если бы не мы, галлы до сих пор носили бы звериные шкуры и ели сырое мясо, что, не так?

Корникс хотел возразить, но потом только махнул рукой. Его хозяин был во многом прав: Рим действительно дал многочисленным галльским племенам цивилизацию, закон и порядок. Хотя, конечно, есть такая штука, как национальная гордость...

Его размышления прервал голое трибуна.

— Вон там какие-то огни за поворотом. Наверное, та самая деревня, о которой нам говорили в Стабуле.

— Хорошо бы, чтобы сюда тоже дошла римская цивилизация, — язвительно заметил Корникс. — И в гостинице нашлась бы нормальная постель и нормальная еда.

— Я тоже на это надеюсь, — усмехнулся Сабин и резче дернул поводья, заставляя коня перейти на рысь. — Давай поторопимся, поздно уже.

Клочья темноты наплывали со всех сторон, но пока еще можно было разглядеть дорогу. Через полчаса молчаливой езды всадники остановились у двери высокого каменного дома, над которой горели две оливковые лампы, и прочитали вывеску:

«Очаг Меркурия. Гостиница Квинта Аррунция. Добро пожаловать, путник, кто в ты ни был».

— Парень знает толк в рекламе, — буркнул Сабин.

Он спрыгнул с лошади и принялся разминать затекшие ноги. Из-за дома вдруг вынырнул низкорослый лысоватый мужчина.

— Хранят вас боги, — пробормотал он. — Вам что, поесть?

Корникс тоже слез со своего мула и начал отвязывать мешок правой рукой; левой он ожесточенно потирал онемевшую задницу.

— Ты хозяин? — спросил Сабин. — Приготовь ужин и постель. Мы остаемся до утра.

— Я не хозяин, — досадливо крякнул мужчина. — Подождите, сейчас позову.

И он снова скрылся за домом.

Через пару минут на крыльцо выкатился круглый, как шар, человечек с торчащими под прямым углом ушами и выпученными глазами.

— Добро пожаловать в «Очаг Меркурия», достойный господин! — радостно воскликнул он. — Откуда едешь?

— Дай нам поесть, — не отвечая на вопрос, приказал Сабин. — И комнату приготовь. Животных покормить.

— Как прикажете, — взмахнул руками хозяин. — Всегда рад служить достойному гостю. Только БОТ с комнатой...

— Что с комнатой? — нетерпеливо рявкнул Сабин. — Там у тебя так чисто, что ты боишься впустить римского всадника?

— Нет, господин, совсем нет, — испуганно затряс щеками Квинт Аррунций. — Как раз наоборот. Боюсь, что у меня не найдется подходящего номера для такого уважаемого гостя.

— Это как понять? — нахмурился трибун. — У тебя тут гостиница или эргастул?

— Шутишь... — вяло улыбнулся Аррунций и тут же спохватился. — Да понимаете, какая беда — вот прямо перед вами сюда заявились лугдунские купцы, их такая прорва, что пришлось отдать им все мои комнаты. А домик-то у меня небольшой, сами видите... Так что, для раба еще место найдется, но римскому всаднику мне просто стыдно предлагать то, что осталось.

— Сам ты раб, — буркнул Корникс, который с явным неудовольствием слушал эти переговоры. — Я свободный человек.

Сабин жестом приказал ему замолчать и долгим тяжелым взглядом пригвоздил Аррунция к стене.

— Значит, все занято?

Тот нервно облизал губы, косясь на меч трибуна и судорожно моргая веками.

— Ну, вы же не захотите спать на соломе в сарае?

— Конечно, не захочу, — резко ответил римлянин. — Далеко до следующей гостиницы?

— Пять миль, господин, — с готовностью воскликнул хозяин. — Клянусь Меркурием, я бы ни за что на свете не променял такого благородного человека на каких-то купцов, но...

— Ладно, — Сабин со злостью махнул рукой. — Дай нам пока поесть и вина. Там посмотрим.

— Сию секунду, — засуетился Аррунций. — Проходите в дом, пожалуйста. Лошадью сейчас займутся. Паллас! — закричал он в темноту. — Иди сюда, собака ленивая, быстро!

Из-за угла снова показался заспанный лысый мужчина.

Трибун окинул его критическим взглядом и кивнул Корниксу.

— Пойдем.

Мрачноватый длинный зал был где-то наполовину заполнен людьми. Мутно-желтое пламя светильников, развешанных по стенам, прыгало и металось из стороны в сторону под протяжным дыханием сквозняков. Пахло жареным мясом, подгоревшим жиром, чесноком, прокисшим вином и потом.

Сабин, окинув помещение брезгливым взглядом, прошел в угол и уселся за массивный дубовый стол. Корникс расположился рядом, с облегчением опустив свою многострадальную задницу на табурет, который, конечно, не отличался мягкостью, но зато и не подпрыгивал, как этот проклятый мул.

Напротив, сдвинув два стола, пировала веселая компания. Наверное, те самые лугдунские купцы. Было их человек двенадцать. Справа сидели еще несколько не очень чистых и неряшливо одетых мужчин — видимо, местные жители из деревни. Отдельно расположился грузный бородатый старик в рваной серой хламиде, судя по всему — бродячий философ или кто-то в этом роде.

Небритый лупоглазый слуга принес и поставил перед Сабином и Корниксом две миски с кусками жареного мяса, высыпал на стол несколько зубчиков чеснока и ушел. Другой притащил кувшин вина и две глиняные кружки. Потом вернулся первый с караваем твердого хлеба и тарелкой оливок.

Все, можно было приступать к трапезе. Сам хозяин, Квинт Аррунций, тем временем занял место за стойкой и завел разговор со смуглым резколицым темноволосым крестьянином — тягучий, как смола, беспредметный разговор о видах на урожай и болезнях овец.

Сабин с натугой ворочал челюстями, пережевывая сыроватое мясо, не забывая забрасывать в рот оливки и прихлебывать вино из кружки.

Напиток, на удивление, оказался довольно неплохим и даже чем-то напоминал знаменитое аминейское. Зато все остальное...

Корникса это не смущало. Помогая себе острым ножом, он лихо расправился со своей порцией и, похоже, не отказался бы от добавки. Его голубые глаза сонно моргали.

Монотонный гул трактира и на Сабина действовал усыпляюще. Что делать? Трибуна трудно было назвать изнеженным аристократом — в германских походах Тиберия, в которых Гай Валерий принимал деятельное участие, ему приходилось спать в таких местах, что солома Квинта Аррунция показалась бы роскошным ложем в Палатинском дворце, и только врожденное упрямство и болезненная гордость не давали Сабину согласиться с условиями, предложенными хозяином. Чтобы римский офицер валялся в сарае, а наглые купцы покоились на мягкой постели? Нет, лучше сделать вид, что он спешит, и проехать еще эти несчастные пять миль. Но уж если и в следующей гостинице не окажется мест, то тогда они с Корниксом разозлятся всерьез и повышвыривают на улицу всех, кто попытается помешать заслуженному сну трибуна Первого Италийского легиона.

Мясо он кое-как дожевал, вино еще оставалось. Сабин вытянул ноги, облокотился на стол и неторопясь прихлебывал из кружки, чувствуя, как приятно расслабляются задеревеневшие за день мышцы.

А Корникс внезапно проснулся: в зал вошла стройная рыжеволосая девушка, наверное, служанка, и принялась собирать со столов опорожненную посуду. Узкие глазки галла заблестели, ощупывая соблазнительную фигурку.

"Тебя надо было назвать не Корниксом[1], а кроликом, — подумал, перехватив взгляд слуги, Сабин, — Хлебом не корми, только дай зацепить какую-нибудь девчонку".

На улице вдруг простучали лошадиные копыта, дверь взвизгнула, и в зал вошли — один за другим — трое мужчин. Все в длинных темных плащах, одного роста, пропыленные, в сбитых сандалиях. Двое остались у двери, упершись спинами в стену, а третий усталым размашистым шагом двинулся к стойке, маня к себе хозяина, который услужливо вытянул шею.

Сабин мог бы поклясться, что под плащами у новоприбывших висят мечи, да и осанка их выдавала людей военных.

Мужчина у стойки заговорил с хозяином. Тот с готовностью и некоторым испугом отвечал на вопросы; слов Сабин не мог различить. Наконец допрос окончился, мужчина откинул с головы капюшон плаща и махнул рукой своим спутникам. Те приблизились. Квинт Аррунций торопливо выставил на каменную стойку три кружки и принялся наполнять их вином из большого кувшина.

Сабин, от нечего делать, разглядывал закутанную в плащи троицу. Тот, который разговаривал с Аррунцием, оказался мужчиной лет тридцати, смуглым, темноволосым, с резким неприятным лицом; длинный нос воинственно нависал над тонкой, гладко выбритой верхней губой, чуть скошенный подбородок тоже был безукоризненно выбрит. Справа на лбу изящно изогнулся тонкий белый шрам.

Двое других походили друг на друга, как братья, — рослые, стройные, широкоплечие. Молодые — лет по двадцать — с одинаково туповатыми лицами людей, которые привыкли, что за них все решает кто-то другой, и приучились беспрекословно выполнять приказы.

Человек со шрамом сделал несколько глотков и что-то тихо сказал хозяину. Тот кивнул и через заднюю дверь выскочил из комнаты.

Спустя пару минут трое в плащах допили вино и тоже вышли. Вскоре на улице опять послышался топот копыт.

— Ну, пора. — Сабин очнулся от приятной полудремы и толкнул Корникса ногой под столом. — Потом поспишь.

Девушка-служанка исчезла уже некоторое время назад, и глаза галла снова потухли. Он выбрался из-за стола, подхватив стоявший на полу мешок, и тяжело двинулся к выходу. Хозяин снова возник за стойкой. Сабин подошел к нему.

— Сколько с меня?

Квинт Аррунций наморщил лоб и возвел глаза к потолку, задумчиво шевеля губами. Как бы тут и на скандал не нарваться, и выгоду соблюсти...

— Двадцать ассов, — наконец решил он.

В другой обстановке Сабин, конечно, спросил бы его, что тут может стоить двадцать ассов — сырая баранина или прогорклые оливки, но сейчас, когда за ним наблюдала вся дюжина лугдунских купцов...

Он нашарил висевший на шее тощий кожаный кошелек и высыпал на стойку требуемую сумму. Хозяин жадно, но, одновременно, и с некоторым опасением сгреб монеты.

— А что это за люди сейчас заходили? — равнодушно спросил Сабин.

— Кто его знает? — ответил хозяин. — Спрашивали дорогу на Таврин. Лошадей поменяли.

«Врет, — подумал трибун. — Дорогу спрашивали? Да она тут только одна и есть. Ну, ладно, мне-то какое дело?»

Сабин еще раз неприязненно оглядел Квинта Аррунция и вышел на улицу.

Корникс как раз подвел к крыльцу своего мула и лошадь трибуна, которые тоже успели подкрепиться в гостиничной конюшне. Сабин устало взобрался в седло и принял из рук слуги повод. Галл вяло вскарабкался на хребет мула. Всадники застучали пятками по бокам животных и снова выехали на дорогу.

Темно уже было, как в Подземном царстве. На небе слабо перемигивались немногочисленные желтые звезды. Чуть шевелился легкий прохладный ветерок.

Копыта глухо постукивали по каменистой дороге; слева от всадников теперь высилась уходящая во мрак отвесная стена, срубленная когда-то поколениями римских рабов; справа обрывалось вниз бездонное черное ущелье. Альпы во всей своей красе.

Они ехали уже минут сорок, проскакали сквозь беззубый рот пробитого в скале короткого тоннеля и приближались к резкому повороту у Сорок третьего камня. За нависшим над дорогой огромным валуном вдруг послышался пронзительный крик человека и испуганное ржание лошади. Затем снова крик.

— Ого! — сказал Корникс.

"Вот тебе и шестнадцатое июля, — со злостью подумал Сабин, придерживая лошадь, чтобы прислушаться. — Я так и знал... "

— Вперед, — негромко бросил он в следующий миг, проверив, легко ли меч выходит из ножен. — Это, наверное, бандиты напали на кого-то.

Оба всадника пригнулись к шеям верных животных я рванули по дороге к темневшему на фоне более светлого неба повороту.

Сабин преодолел его первым и еще с десяток футов проскакал, ничего не различая во мраке. Впереди снова послышался крик, лязг металла и топот копыт.

— А-а-а! — заорал сзади Корникс, воинственно размахивая своим ножом.

А во тьме продолжали стучать, удаляясь, копыта.

Сабин вдруг заметил на дороге, прямо перед собой, темное пятно, дернул повод, останавливая коня, и соскочил на землю, с мечом в руке.

— Кто здесь? — хрипло спросил он.

— Сюда, — глухо произнес чей-то голос. — Помоги, если ты честный человек.

Темное пятно на дороге пошевелилось. Сабин склонился над лежавшим на спине мужчиной.

— Что случилось?

Глаза незнакомца лихорадочно блестели в свете звезд. Его грубо вытесанное, словно у заготовки в скульптурной мастерской, лицо было покрыто крупными каплями пота. Светлые волосы прилипли ко лбу. Из раны на плече медленно текла густая кровь.

— Нога, — простонал он. — Что у меня с ногой?

Сабин сдвинулся в сторону и тронул его за колено. Мужчина скрипнул зубами и выругался. Мышца на правом бедре была сильно рассечена; тут крови вытекло гораздо больше.

Рядом появился Корникс.

— Господин, я посмотрел дальше. Там два трупа...

— Один, наверное, мой товарищ, — с трудом сказал раненый мужчина.

Он с каждой секундой слабел от потери крови.

— Что у меня с ногой? Я смогу ехать дальше?

— С такой раной ты заедешь прямо к Плутону, — хмуро сказал Сабин. — Корникс, давай там мою тогу, надо перевязать.

Галл бросился к мулу и принялся лихорадочно рыться в мешке, ругаясь сквозь зубы.

— Бандиты? — спросил Сабин. — Вас ограбили?

— Ограбили... — протянул мужчина, корча лицо то ли от боли, то ли от злости. — Еще как ограбили.

Вернулся Корникс с разрезанными полосками материи, в которые он с помощью ножа превратил праздничную тогу Сабина.

— Паутина нужна, — озабоченно сказал галл. — И уксус. Чтобы остановить кровь.

— А цезарский хирург тебе не нужен? — рявкнул Сабин, — давай, перевязывай. Поски плесни.

Корникс обиженно хмыкнул и взялся за работу. Трибун, все еще сжимая меч, прошел по дороге вперед.

Через несколько шагов он наткнулся на неподвижное тело. Сабин опустился на колено и пощупал шею. Пульса нет. Это был молодой парень с выступавшим вперед квадратным подбородком и длинной сильной шеей. Именно шея была разрублена ударом острого оружия. Тело буквально плавало в луже крови. В руке человек сжимал боевой меч легионера.

Чуть дальше лежал еще один труп. Распахнувшийся длинный темный плащ полностью накрыл его. Сабин отбросил ткань. Мужчина был убит ударом под сердце. Крови вытекло немного. Трибун повернул его голову и внимательно посмотрел на бледное лицо, лицо человека, привыкшего, что за него думает кто-то другой, и приученного повиноваться приказам. Он сразу узнал одного из тех троих, которые заходили в трактир Квинта Аррунция выпить вина.

Что-то здесь было не так. На бандитов с большой дороги те люди уж никак не походили.

Невдалеке фыркнула лошадь. Сабин прошел, еще немного и поймал за повод красивого серого коня с мешком у седла. Откуда-то из темноты на фырканье ответило приглушенным ржанием еще одно животное.

Трибун потянул лошадь за собой и вернулся к месту, где Корникс заканчивал перевязывать раненого. Мужчина лежал с закрытыми глазами, его лицо сильно побледнело; время от времени он вздрагивал.

— Ну, как? — спросил Сабин.

— Не знаю, — пожал плечами галл и покосился на лежавшего. Потом добавил шепотом: — Вряд ли выживет, я думаю.

— А ты меньше думай.

Сабин присел рядом и тронул мужчину за плечо. Тот открыл полные боли плаза.

— Мы отвезем тебя в деревню, в гостиницу. Там найдем врача.

Раненый скрипнул зубами.

— Мне надо ехать дальше, — упрямо повторил он.

Сабин пожал плечами и встал.

— Ну, как хочешь. Далеко ты не уедешь. Лучше подумай. Ты римлянин?

Тот утвердительно шевельнул веками. А потом вдруг судорожным движением приподнял голову.

— Эй, прикажи своему рабу отойти. Я должен тебе сказать...

— Я не раб, — обиделся Корникс.

— Отойди, — бросил ему Сабин, снова опускаясь на колено возле раненого. — Там дальше ходит еще лошадь. Поймай ее.

Корникс укоризненно покачал головой и растаял во тьме.

— Слушаю тебя. — Трибун осмотрел перевязку — ткань задерживала кровь, но все равно темные пятна быстро расползались по белому полотну.

— Кто ты? — спросил мужчина прерывисто. — Мне надо знать. Это дело государственной важности.

— Я — Гай Валерий Сабин, трибун Первого Италийского легиона..

— Хорошо. — Мужчина облизал пересохшие губы. — Хорошо. Надеюсь, ты честный солдат и верен присяге.

— А что тебе еще остается? — с некоторым вызовом ответил Сабин. — Только надеяться.

— Меня зовут Кассий Херея, я трибун Пятого легиона Алода. — Мужчина не обратил внимания на язвительную реплику Сабина.

— Я сразу подумал, что ты офицер, — заметил тот.

— Да. Сейчас я служу при штабе Германика, командующего Рейнской армией.

— Ого, — сказал Сабин с уважением. — Хорошее место. Я знаю Германика. Мой легион воевал под его началом три года назад, когда он перешел Рейн и разделал варваров у Гравинариума.

— Я тоже был в том походе.

Мужчина слабо улыбнулся, вспоминая.

— А, мой отец служил у его отца, когда они дошли до Визургиса, — продолжал Сабин.

— Ну, значит, на тебя можно положиться, — облегченно вздохнул трибун Кассий Херея. — Если кто был в боях с Германиком или его отцом, то...

— Это еще ничего не значит, — опомнился Сабин. — Говори дальше. Я слушаю.

— А ты, похоже, серьезный парень.

Кассий Херея опять слабо улыбнулся, но тут же его лицо сделалось строгим и скорбным.

— Так вот, — глухо произнес он, — заклинаю тебя памятью твоего отца, твоим долгом и честью. Ты должен мне помочь.

— Должен я только ростовщику в Лугдуне, — заметил Сабин мрачно. — Чего ты, все-таки, от меня хочешь?

Послышался топот копыт, и появился Корникс с лошадью. Он предусмотрительно задержался в нескольких футах от обоих трибунов.

— Я хочу от тебя... — Кассий Херея бросил взгляд на галла и продолжал, напряженно шевеля губами, — чтобы ты сделал то, что не удалось мне.

— А именно?

— Германик отправил меня в Рим с поручением. Я должен был передать его письмо Августу. Последнее время он стал замечать, что его официальную почту задерживают и досматривают, видимо, по приказу...

Трибун умолк.

— Послушай. — Сабин огляделся по сторонам. — Я солдат, и меня меньше всего интересуют дворцовые интриги. Ты не смог доставить письмо командующего Рейнской армией его деду, цезарю Августу? Ладно, я все равно еду в Рим. Давай, я тебя выручу.

Мужчина с трудом пошевелил головой.

— Письма уже нет, — со злостью сказал он. — Люди, которые напали на меня, забрали его. Оно для них имеет огромное значение.

— Тогда чем я могу тебе помочь?

Сабин начал опасаться, не бредит ли раненый.

— Их уже вряд ли догонишь. Все, что я в состоянии сделать, это передать тебя врачу и уведомить местные власти. Тогда есть шанс, что их схватят где-нибудь по дороге.

— Как же, схватят. — Мужчина глухо выругался. — Да они сами кого угодно схватят. С цезарской-то печатью на руках...

— С цезарской печатью? — Сабину эта история нравилась все меньше и меньше. — Но если они действуют от имени цезаря, то на что ты меня подбиваешь? На государственную измену?

— Нет. — Кассий Херея слабо шевельнул рукой. — Послушай, я сейчас все объясню. Если успею...

Он скосил глаза на раненую ногу и продолжал:

— Главное — ты должен доставить письмо.

— Но письмо ведь забрали! — раздраженно воскликнул Сабин. Нет, надо побыстрее сдать его врачу и держаться подальше от сходящего с ума трибуна.

— Забрали письмо к Августу, — терпеливо продолжал мужчина, хотя слова давались ему со все большим трудом. — Но осталось второе. Его они не нашли — вы им помешали. А это письмо еще более важное.

— И кому же адресовано твое важное письмо? — Сабин отвернулся и махнул рукой Корниксу. — Готовь лошадей. Мы сейчас едем. Попробуй сделать что-нибудь вроде носилок.

— Слушай, трибун, — настойчиво повторил мужчина и левой рукой сжал его колено. — Слушай внимательно. Второе письмо нужно отдать Марку Агриппе Постуму.

Глава II Государственная тайна

«Ну, вот, — подумал Сабин. — Так я и знал. Один псих везет письмо другому психу».

— Марк Агриппа Постум, — холодно ответил он, — насколько мне известно, находится в ссылке, и переписка с ним запрещена. Ты все-таки хочешь втянуть меня в какую-то авантюру.

— Подожди. — Кассий Херея с усилием пошевелил головой. — Прошу тебя, сначала выслушай, а потом решай. Тебя ведь никто не заставляет.

— Ладно. — Сабин отрешенно махнул рукой. — Только заклинаю тебя — покороче. Уж не говоря о том, что рискуешь умереть от потери крови, я по твоей милости могу остаться сегодня вообще без ночлега.

— Что ты знаешь об Агриппе Постуме? — спросил Кассий Херея серьезно.

— Что знаю? — Сабин на несколько секунд задумался. — Я знаю, что семь лет назад внук Августа Агриппа Постум цезарским указом был сослан на остров Планация. В Качестве причины называлось его безответственное поведение, граничившее с безумием и порочившее честь семьи, а также беспробудное пьянство, — процитировал он подписанный императором приказ по армии, который почему-то сохранился у него в памяти, хотя какое ему, собственно, дело до разборок в неугомонной семейке цезаря?

— Да, такова официальная версия, — согласился трибун. — А если тебя интересуют детали, то Постума обвинили в том, что, обезумев от вина, он пытался изнасиловать девушку знатного рода. Имя девушки не называлось. Но это все является государственной тайной.

— Меня не интересуют детали, — холодно ответил Сабин. — У меня своих проблем хватает.

— Подожди. — Кассий Херея поморщился от боли. — Ты же видишь — мне больше не к кому обратиться. Клянусь, если ты поможешь Германику, то он тебя не забудет. А покровительство такого человека очень много значит, согласись.

— Послушай теперь меня, — нетерпеливо сказал Сабин. — Поставим вопрос ясно. Я тринадцать лет прослужил в армии, имею награды. Недавно римский адвокат сообщил мне, что мой дядя, Валерий Сабин, скончался безвременно ввиду невоздержанности в еде и в питье. Он не имел детей, и назвал меня главным наследником. Не ахти какой капитал — дом на Авентине да пара поместий в Этрурии, но для небогатого трибуна совсем неплохо. И я собираюсь посвятить оставшиеся мне годы жизни книгам и сельскому хозяйству, хочу пожить в свое удовольствие, не выслушивая ничьих приказов. А тут вдруг появляешься ты с какими-то подозрительными письмами и хочешь, чтобы я принял участие в вашей явно незаконной затее. Ты говоришь — Германик. Что ж, это очень уважаемый и достойный человек, но присягу-то я давал не Германику, а Августу. Но оказывается, что на тебя напали люди, имеющие цезарскую печать, то есть, действовавшие с одобрения принцепса. Вот тут я теряюсь. Извини, я знаю, что мой долг — помочь раненому товарищу, и сделаю все, чтобы спасти твою жизнь, но не надо втягивать меня в государственные дела. Я ведь ничего в них не смыслю и вполне могу закончить так, как и твой Постум, а то и вообще попасть в руки палача. Неужели ты этого хочешь?

— У меня что-то голова кружится, — грустно сказал трибун. — Не перебивай, прошу. Я скажу тебе то, что могу, на что имею право. А там — решай сам. Письмо спрятано под седлом моей лошади, той, серой. В мешке — золото, тысяча ауреев. Это на дорогу и расходы. Если ты не хочешь помочь мне из товарищества, то, может, сделаешь это за деньги? Тысяча золотых — подумай, наверняка не меньше годового дохода с твоих поместий.

— Это уже интереснее, — сказал Сабин и вздохнул. — Тысяча ауреев и покровительство Германика. Не говоря уж о твоей вечной благодарности. Спасибо, трибун.

Он встал на ноги.

— Мы отвезем тебя в гостиницу и найдем врача. Вот все, что я могу сделать.

Несколько секунд Кассий Херея молчал, прерывисто дыша.

— Ты не соглашаешься, — наконец сказал он, — помочь мне ни за деньги, ни из товарищества. Скажи, а что бы могло изменить твое решение? Я уверен — Германик...

— Ты опять за свое, — махнул рукой Сабин. — Я уже сказал — мне не нужны неприятности. Обвинение в государственной измене — очень серьезная штука, а, сдается мне, именно ею здесь и пахнет. Корникс! Носилки готовы?

— Сейчас, господин, — ответил злой голос галла. — Уже заканчиваю.

Трибун Кассий Херея пошевелился. Сабин опустил голову и их глаза встретились.

— Еще есть время, — с некоторым колебанием сказал Гай. — Что ж, если тебе полегчает — рассказывай свою историю.

И он снова присел рядом с раненым.

А тот начал говорить. Хриплым, слабым, прерывистым голосом, закрыв глаза, ни на что уже не обращая внимания.

Сабину вспомнились вдруг египетские жрецы, которых ему доводилось видеть на Востоке. Вот так же, надышавшись приторно-сладкого дыма из кадильниц, изможденные старцы прикрывали глаза и начинали вещать тихими монотонными голосами. А толпа внимала словам бога, проходившим через уста смертного. Может, и сейчас боги движут сухими губами римского трибуна? Сабину стало немного не по себе. А Кассий Херея все говорил...

Он не смолк даже тогда, когда Корникс подвел двух лошадей с натянутым между ними чем-то вроде гамака, сделанного из плащей, снятых с оставшихся на дороге трупов. Трибун не перестал говорить, когда они укладывали его в эти носилки, устраивали поудобнее искалеченную ногу. Прервался он лишь на миг, чтобы жадно глотнуть воды из фляжки, подсунутой ему Корниксом. А потом продолжал...

Черноволосый галл всем своим видом демонстрировал, что не прислушивается к словам раненого офицера, он-то сразу сообразил, по первой же уловленной фразе, что некоторых вещей лучше просто не знать. Так спокойнее.

Небольшая кавалькада двинулась обратно по горной дороге. Впереди ехал Корникс, осторожно ведя за поводья двух лошадей, обремененных окровавленным телом трибуна Хереи; замыкал шествие Гай Валерий Сабин, лицо которого хмурилось все больше и больше, по мере того, как рассказчик проталкивал сквозь пересохшее горло новые фразы.

Трибун закончил говорить, когда впереди уже показались тусклые огоньки гостиничных ламп. «Очаг Меркурия», наверное, по-прежнему был рад любым клиентам.

— Вот и все, — еле слышно произнес Кассий Херея. — Больше я ничего сделать не могу. Решай сам. А меня — чувствую — ждет уже лодка Харона...

— Да подожди ты с Хароном! — со злостью рявкнул Сабин. — У меня нет никакого желания одному отвечать за все это. Так что, под суд пойдем вместе.

Губы раненого трибуна чуть тронула слабая улыбка.

— Спасибо, — шепнул он, и голова его, словно Кассий Херея отдал на это слово последнюю каплю сил, вдруг резко завалилась набок.

Они подъехали к двери гостиницы. Корникс свалился со своего вечно обиженного мула.

— Давай сюда этого кровопийцу, — хмуро приказал Сабин. — И покруче с ним.

Галл так же хмуро кивнул и скрылся в доме, на миг выпустив качнувшейся дверью оживленный гул голосов и теплую полосу света. Ну и, естественно, запах горелого жира.

Сабин тоже слез с коня и озабоченно пощупал шею раненого. Пульс слабо подрагивал под загрубевшей, обветренной кожей.

Взвизгнули несмазанные петли, и по ступенькам крыльца скатился перепуганный Квинт Аррунций, за ним решительно ступал Корникс. В незакрывшуюся дверь выглянула любопытная физиономия уже известного им лысого мужчины.

— Слушай внимательно, — с расстановкой сказал Сабин. — Здесь у нас раненый человек. На него напали бандиты по дороге. Сейчас ты приготовишь ему лучшую свою комнату...

Хозяин открыл было рот, но трибун резко взмахнул рукой, отметая готовые вырваться возражения.

— Мне плевать на твоих купцов и твои проблемы. Чтобы через минуту все было готово. Хорошая постель и хорошее вино. Потом ты отправишь кого-нибудь за врачом и предупредишь, что если он не поторопится, то ему самому потребуется медицинская помощь. А затем пошлешь своих людей по дороге на Таврин. Через пару миль, за поворотом, они найдут два тела. Пусть привезут их сюда и сообщат о нападении вашим местным властям. Клянусь Юпитером Статором, я сам все проверю, и горе тебе, если ты чего-то не сделаешь. А за хорошую работу получишь хорошие деньги. Давай, пошевеливайся!

— Но, господин... — неуверенно начал Квинт Аррунций.

— Корникс, проводи его, — бросил Сабин, отворачиваясь. — Если будет тянуть, можешь пришпорить его своим ножом.

Галл оскалился в недоброй улыбке и уронил тяжелую руку на плечо хозяина.

— Ты слышал приказ трибуна? — спросил он грозно.

Квинт Аррунций обреченно вздохнул и двинулся в дом.

— Эй, ты! — крикнул Сабин лысому мужчине, который все еще недоверчиво таращился на них из дверного проема. — Иди сюда. Помоги мне.

Они вдвоем вытащили из гамака безжизненное тело трибуна Кассия Хереи и понесли его в обеденный зал...

Лугдунские купцы, которых, правда, уже изрядно поубавилось за столами, удивленно приподняли тяжелые от вина головы; мужчина, похожий на бродячего философа, равнодушно скользнул по ним взглядом; местные крестьяне, как по команде, раскрыли рты с недожеванной пищей.

— Сюда, господин, — в боковых дверях появился Корникс. — Уже готово.

Галл помог им нести раненого; они поднялись по скользким, корявым ступенькам на второй этаж и вошли в комнату, освещенную двумя факелами.

Девушка, на которую Корникс уже ранее положил глаз, расстилала грубые серые простыни на деревянном топчане.

— Осторожнее, — буркнул Сабин, и они аккуратно уложили трибуна на постель. Тот слабо застонал.

В дверь просунулся хозяин, он держал в руках кувшин с вином.

— За врачом поехали, господин, — доложил он, все еще напуганный. — Только там такой коновал, что я не знаю...

Сабин молча отобрал у него кувшин и махнул рукой, приказывая удалиться. Квинт Аррунций поспешно исчез, девушка и лысый последовали за ним.

— Корникс, — Сабин повернулся к слуге, — принеси золото. Оно где-то там, на лошади, если только эти ворюги его еще не стянули. И... — он помолчал. — Под седлом у серого жеребца должно быть письмо. Его тоже принеси, только чтоб никто не видел.

Галл с сомнением покачал головой, но, поймав грозный взгляд трибуна, от комментариев воздержался и выбежал из комнаты.

Сабин присел на край постели и тронул Кассия Херею за плечо.

— Ты жив еще?

Тот слабо шевельнул губами. Кровь из ран на его плече и ноге больше не текла — запеклась темно-красными сгустками.

— Выпей вина, — сказал Сабин. — Сейчас будет врач.

Кассий открыл глаза. Его взгляд; к удивлению трибуна, был ясным и спокойным.

— Спасибо, — тихо сказал он. — Мне уже лучше. Может, действительно, Харону еще придется подождать?

Сабин поднес к его губам кувшин и чуть приподнял голову раненого. Тот сделал несколько глотков. Струйка розоватой жидкости пробежала по его подбородку. Сабин тоже глотнул. Неплохое.

— Послушай, — сказал он, наклоняясь к уху трибуна. — Ты много чего мне рассказал сегодня. Да помогут тебе боги, если этонеправда или не вся правда...

— Это правда, — шепнул Кассий. — Клянусь ларами...

— Тогда еще одно, — продолжал Сабин. — Ты говорил — вы знали, что за вами следят, и приняли все меры предосторожности. Ты сказал, что вы намеренно изменили маршрут и неделю карабкались по горам, чтобы сбить их со следа. Но тогда каким образом эти люди нашли вас сразу же, как только вы снова появились на дороге? Откуда они знали, в каком месте вы спуститесь с гор?

Трибун покачал головой.

— Богам известно. О том, что за Генавой мы уйдем с тракта в Апеннинские горы, знали только я и Германик, ну, и еще двое людей, которые сопровождали меня, но им я сказал уже в последний момент.

— Двое? — Сабин напрягся. — А где второй?

— Он сорвался со скалы в пропасть в самом начале нашего перехода через Альпы. Вместе с мулами.

— Ты уверен, что он действительно умер?

— Трудно сказать. Там было очень глубоко. Мы сверху высмотрели только одного мула, он разбился о камни. Еще двоих животных и Луция, этого человека, мы не увидели — их закрывал утес. Бедняга Луций вырос в горах и вот, не уберегся...

— Он был надежным парнем? — спросил Сабин.

— Германик полностью доверял ему, — ответил трибун так, словно это снимало все вопросы.

Сабин пожал плечами.

— Ладно. Теперь следующее...

В дверь вошел Корникс с кожаным мешком, позвякивавшим при каждом его шаге, и восковыми табличками в руке, скрепленными таким образом, чтобы письмо нельзя было прочесть, не сломав печати.

— Положи сюда, — Сабин кивком указал на невысокий столик в углу комнаты.

Галл выполнил приказ.

— Мне уйти, господин? — спросил он.

— Останься, — бросил через плечо Сабин. — Присядь вон там.

В другой ситуации Корникса, конечно, обрадовало бы такое доверие хозяина, но сейчас, после тех слов, которые они слышали от раненого трибуна... Ой, лучше бы им держаться подальше от таких приключений.

— Еще одно, — Сабин снова наклонился над Кассием. — Кто эти люди, которые напали на вас? Ты сказал, что знаешь, кому они служат, но сами-то они кто? Солдаты? Бандиты? Шпионы?

— Богам известно, — повторил трибун. — Дай вина.

Пока он пил, Сабин задумчиво смотрел в стену за его головой. На лбу Гая пролегла глубокая складка.

— У одного из них был шрам, вот здесь, — он показал пальцем. — Не вспоминаешь?

Трибун качнул головой.

— Нет... Спать хочу.

У него уже явно не осталось сил. Кожа на бледном лице натянулась, стала словно прозрачной.

— Подожди, — сказал Сабин. — Сейчас врач разберется с твоими дырками, а потом поспишь.

Он встал, подошел к столу, взял кожаный мешок и взвесил его в руке.

— Хорошие деньги. Ладно, я возьму половину. Вторую оставлю тебе.

— Бери все, — шепнул трибун. — У меня есть немного. Хватит, чтобы вернуться в Германию, если боги сохранят мне жизнь. А у тебя могут быть большие расходы.

— Ничего, потом представлю счет Германику, — невесело улыбнулся Сабин.

Он пересыпал часть монет в свою крумену и в мешочек Корникса, который расширенными глазами следил за тонкой струйкой золота, текущей в его старый, заплатанный кошель. Остальные деньги Сабин сунул под простыню в изголовье трибуна. Там же он положил его меч, вытерев ножны полой плаща.

На ступеньках раздались шаги, и в комнату торопливо вбежал Квинт Аррунций, чуть ли не силой волоча за собой высокого худого мужчину с растрепанной густой шевелюрой.

— Вот врач, господин! — торжественно возвестил он.

Лекарь громко рыгнул, и по комнате распространился запах жареной капусты и винного перегара. Сабин скривился и встал.

— Ты умеешь лечить такие раны? — спросил он, указывая пальцем на ногу трибуна.

Мужчина пожал плечами.

— Я был армейским хирургом несколько лет назад.

— А моего племянника чуть в гроб не загнал своими припарками, — язвительно вставил хозяин гостиницы.

— Закрой рот! — рявкнул на него Сабин. — Вот десять золотых, — снова повернулся он к врачу. — Ты не выйдешь отсюда, пока этот человек не будет полностью здоров и не сможет продолжить свой путь. Хозяин выполнит любой твой приказ, достанет любое лекарство. От тебя требуется только вылечить раненого. Ты понял меня? Скоро я вернусь сюда и проверю твою работу. Хозяину я оставлю для тебя еще десять монет. Если справишься, они твои. Но если нет...

Врач задумчиво потер подбородок. Двадцать ауреев — столько ему и за три года не заработать.

— А вдруг он умрет? — спросил наконец лекарь, терзаемый сомнениями.

— Он не должен умереть. Начинай работать.

Врач бросил на стол полотняную сумку — видимо, с инструментами — и принялся отдирать присохшую ткань с ноги Кассия Хереи. Тот скрипнул зубами и крепко сжал челюсти.

— Пусть принесут горячей воды, — распорядился врач. — И материю для перевязки.

— Когда осмотришь раны, — приказал Сабин, — спустишься вниз и скажешь мне свое мнение. Корникс, иди к лошадям. А ты, — он повернулся к хозяину, — пришлешь сюда то, что нужно, и подождешь меня в зале. Еще поговорим.

Тот выскочил за дверь. Сабин наклонился над трибуном, который открыл глаза.

— Ну, вот и все, — сказал он. — Да хранят тебя боги.

— Тебя пусть хранят, — шепнул Кассий Херея. — И будь осторожен. Сделай, как я говорил. Надеюсь, мы еще встретимся.

«В тюрьме», — мысленно добавил Сабин, повернулся и вышел из комнаты.

Хозяин ждал его у подножья лестницы. Трибун отвел Квинта Аррунция в темный угол и крепко взял за грудки.

— Помнишь, когда я тут сидел, заходили трое мужчин? Кто они такие?

— Н-не знаю, — выдавил хозяин, — клянусь Меркурием, не знаю...

— Чего они хотели?

— Они... они спрашивали, не проезжал ли тут один человек...

— И они описали его?

Квинт Аррунций с несчастным видом кивнул.

— И это был человек, который сейчас лежит наверху, да?

Квинт Аррунций снова кивнул, с еще более несчастным видом.

— Что ты им ответил?

— Что я никого такого не видел... клянусь, господин, ведь я действительно его не видел...

Сабин знал, что это правда — Кассий Херея не заезжал в гостиницу.

— Как их звали, тех троих?

— Они не сказали. Но...

Он умолк.

— Ну, говори!

— У них была цезарская печать — перстень со сфинксом.

«Это хуже», — подумал Сабин.

Он очень надеялся, что трусливый хозяин не догадывается, кем были его таинственные гости, и посчитает нападение на трибуна делом рук местных разбойников. А теперь... теперь он будет круглым дураком, если ничего не заподозрит. Но на круглого дурака Квинт Аррунций никак не походил. И если он сообразит, что его раненый постоялец имеет какие-то трения с законной властью, то бедный Кассий Херея вполне может и не увидеть больше милого его сердцу Германика. Если, конечно, боги и этот слуга Эскулапа сохранят ему жизнь.

— Ладно, — сказал Сабин.

Он отпустил хозяина, снял с пояса кошелек и медленно отсчитал тридцать ауреев.

— Двадцать монет — тебе, десять отдашь врачу, если он вылечит того человека. И помни, — он снова схватил Аррунция за рубаху на груди, — у тебя наверху лежит раненый, на которого в дороге напали бандиты. Больше ты ничего не знаешь. — Сабин вперил тяжелый взгляд в покрытое потом лицо хозяина гостиницы. — Больше ты ничего не знаешь, — повторил он медленно. — Очень скоро я или мой человек вернемся сюда и проверим, как ты себя вел. Если хорошо, можешь рассчитывать на награду. А если нет...

Сабин отпустил Квинта Аррунция, резко развернулся и двинулся в зал, бросив еще через плечо:

— Дай вина.

Он присел за стол с кружкой в руке и медленно прихлебывал напиток, размышляя. Вскоре появился врач.

— Ну? — хмуро спросил Сабин.

— Да, вроде, не очень страшно, — ответил мужчина, косясь на кружку и сглатывая слюну. — Артерия на ноге не задета, мышцы только сильно порезаны. В плече перерублено сухожилие, рука будет теперь плохо сгибаться.

«Ну, это еще ладно», — подумал Сабин.

— Сколько времени уйдет на лечение?

Врач пожал плечами.

— Это зависит от разных условий. От его организма, хорошего питания...

Он снова со страдальческим видом покосился на кружку.

Сабин бросил взгляд на Квинта Аррунция, который уже занял место за стойкой.

— Дай ему вина.

Врач нетерпеливо вытянул шею.

— Есть тут у меня одно хорошее лекарство, — сказал он приглушенно, не сводя глаз с Аррунция, который наливал в кружку пенистый напиток. — На Востоке, когда я был в парфянском походе с легионами Гая Цезаря...

— Ну, вот и действуй, — перебил его Сабин. — Только советую не напиваться на работе. За жизнь того человека ты отвечаешь своей, ясно?

Врач, уже подносивший с плохо скрываемой жадностью кружку к губам, вдруг опустил руку. Его лицо стало серьезным.

— Да, господин, — твердо сказал он. — Можешь на меня положиться.

Сабин еще раз окинул недоверчивым взглядом его, Квинта Аррунция, лысого мужчину, который тоже вошел в зал, нескольких остававшихся еще клиентов, встал, повернулся и, не прощаясь, вышел из дома.

Глава III Сенатор

Густой, тяжелый зной висел над городом. Раскаленный воздух подрагивал, словно корчась под палящими лучами летнего солнца; на ярко-синем небе не было ни одного облачка, ни один порыв ветра еще не прошелестел по Риму в тот день.

Зловонные испарения из сточных канав системы Большой клоаки липким смрадом накрыли грязные кривые улочки Субуры и Эсквилина.

Обычно всегда запруженные народом, сейчас эти густонаселенные кварталы как будто вымерли — обезумевшие от жары люди прятались в подвалы, спешили укрыться под деревьями в прохладные сады Лукулла или в изрытые неглубокими прудами сады Саллюстия. А некоторые — слишком разморенные, чтобы куда-то идти — тяжело доползали до ближайшего кабака и плюхались там за стол, чтобы до самого вчера жадно глотать, обливаясь потом, теплое, разбавленное вино, кружку за кружкой.

Ни о какой работе не могло быть и речи; опустели рынки: Овощной, Скотный, Рыбный, стала безлюдной биржевая площадь у ворот Януса, притих вечно суетливый, словно муравейник, Эмпориум. Даже строгие и педантичные жрецы попрятались во вверенных им храмах, моля богов защитить город от солнца.

Термы Агриппы за Форумом были переполнены посетителями, там все смешались в едином, отчаянно-недостижимом желании хоть на миг ощутить блаженную прохладу. Родовитый патриций и важный всадник, которые не успели еще обзавестись собственными банями, лениво переругивались с субурским поденщиком или пролетарием из Заречья, жадно подставляя потные спины под струи тепловатой воды, которую прислужники таскали ковшами и ведрами, ибо вся система охлаждения в термах пришла в негодность — свинцовые трубы акведука, по которым в город поступала вода из окрестных водоемов, раскалились настолько, что едва не плавились.

В общем, целый огромный Рим тоскливо изнывал от жары, гадая, за что же такое проклятие богов пало на его голову.

В этом пекле лишь немногие избранные могли чувствовать себя относительно неплохо — те, кто был достаточно богат и знатен, чтобы иметь дом на Палатинском холме, густо покрытом всевозможной растительностью — от красавцев-кипарисов, уходящих в небо, до миниатюрных экзотических цветов на клумбах. Эта зелень самоотверженно принимала на себя удары солнечных лучей и дарила жителям холма хоть какую-то прохладу.

Дом сенатора и консуляра Гнея Сентия Сатурнина стоял на западном склоне Палатина, откуда открывался вид почти на весь центр города: на Форум, на монументальный храм Аполлона с библиотекой при нем, на изящную и строгую базилику Юлия Цезаря, на широкую мощеную виа Сакра и на многие другие сооружения, памятные и близкие сердцу каждого настоящего римлянина.

Сенатор и консуляр Гней Сентий Сатурнин, без сомнения, был настоящим римлянином и очень любил свой город. Но сегодня он даже не решился выйти из дома на традиционную послеобеденную прогулку, а предпочел скрыться в густой тени фруктовых деревьев своего сада и не удаляться от фонтана более, чем на пять шагов.

Сатурнин был крупным, немножко грузным мужчиной с надменным, словно высеченным из камня, лицом патриция и умными, пристальными, честными глазами. Хотя ему недавно исполнилось семьдесят четыре года, многие, кто встречался с ним, никак не могли поверить, что этому подвижному, энергичному мужчине больше пятидесяти.

Благодаря регулярным гимнастическим упражнениям он поддерживал свое тело в прекрасной физической форме, а опытные массажисты-греки бдительно следили за состоянием его кожи. Морщины почти не тронули лица Сатурнина, лишь щеки немного обвисли, да волосы стали седыми и слегка поредели.

Сейчас почтенный сенатор и консуляр сидел в саду своего дома на большом табурете, прислонившись спиной к стволу старой яблони и блаженно прикрыв глаза. Рядом журчал и брызгался капельками воды небольшой фонтан. В доме Сатурнина была автономная система охлаждения и подогрева, поэтому он и не страдал так, как посетители городских бань.

В руке сенатор держал свиток пергамента. Это была «История» Азиния Поллиона — человека, которого он знал лично и очень уважал. После смерти писателя Сатурнин взял себе за правило хотя бы раз в неделю, в память о нем, прочитывать главу-другую из его книги. Но сейчас опустившаяся на Рим жара мешала ему сосредоточиться на тексте, да и мысли Гнея Сентия были заняты другим...

Секретарь Сатурнина — греческий вольноотпущенник по имени Ификтет, — осторожно ступая по мягкой зеленой траве, приблизился к хозяину и негромко позвал:

— Господин...

Сенатор открыл глаза и взглянул на слугу.

— Что такое?

— Пришел Луций Либон. Он говорит, что ты ждешь его.

Сатурнин энергично повел плечами и встряхнул головой.

— Да, очень жду. Проведи его сюда.

Ификтет послушно кивнул и повернулся, чтобы уйти.

— Подожди, — произнес сенатор и протянул руку со свитком. — Отнеси это в библиотеку. А когда проводишь гостя, распорядись, чтобы нам подали легкого вина похолоднее. И каких-нибудь фруктов.

— Да, господин, — снова кивнул грек и все так же бесшумно скрылся между деревьями.

* * *
Луций Скрибоний Либон. молодой патриций из знатного рода, стоял у ворот дома Сатурнина и с интересом наблюдал за огромным желтошерстым эпирским псом. Того тоже сморила жара, но верный сторож посчитал своим долгом все равно выползти во двор и грозно зарычать. Привратник тут же ухватил его за ошейник:

— Тихо, Гектор, тихо!

Либон отвернулся и нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Это был юноша лет восемнадцати, светловолосый, с приятным открытым лицом, если и не красивым, то весьма симпатичным. Добрые карие глаза, высокий лоб, прямой нос, изящно очерченный подбородок и нежные розовые губы заставляли и женщин, и мужчин бросать на него восхищенные взгляды.

Молодой патриций был худощав и длинноног, тонкие руки покрывал золотистый пушок. Он носил голубую короткую тунику, сейчас изрядно пропыленную, и кожаные, подбитые гвоздями сандалии, ремешки которых обвивали голени. Либон был современным юношей, и никакие правила приличий не заставили бы его в такую жару одеть тогу — официальный костюм, приличествовавший для нанесения визита почтенному сенатору. Ведь, во-первых, под этим шерстяным балахоном он бы просто истек собственным потом, а, во-вторых, его отношения с Гнеем Сатурнином были скорее родственными и дружескими, нежели официальными.

Наконец, появился раб-сириец — смуглый низкорослый мужчина; вежливым жестом и заученным поклоном он пригласил Либона следовать за собой.

Они прошли по мозаичному полу атрия, миновав прямоугольный имплувий — бассейн, оставили позади спальные помещения и личный кабинет хозяина; на ходу Либон в очередной раз полюбовался великолепными колоннами перистиля, и вот уже оказался в саду.

Тут было прохладно, тенисто и тихо. Лениво щебетали в кронах деревьев какие-то птицы, журчала вода фонтанов, разбросанных тут и там. Пахло цветами и яблоками. То и дело между стволами мелькал ослепительно белый мрамор статуй: вот пугливая нимфа, со всех ног убегающая от хохочущего сатира, вот серьезный Аполлон с лирой в руке, а вот и могучий Геркулес, забросивший на плечо тяжелую дубину и идущий совершать свой очередной подвиг.

Молодому патрицию всегда очень нравилось здесь. Он восхищался безукоризненным вкусом сенатора Сатурнина, который сумел соединить строгую простоту старинного римского традиционного дома с греческим изяществом и восточным комфортом, но успешно избежал излишеств и перегрузок, чем вовсю грешили в последнее время так называемые «новые люди» — разбогатевшие мещане, которые на тяжелых сундуках с золотом вознеслись на самую вершину иерархической лестницы римского общества.

Когда Либон уже мог заметить сидевшего под деревом Сатурнина, слуга снова вежливо поклонился и исчез, а юноша двинулся вперед.

Сенатор обернулся на звук его шагов и вытянул руку в знак приветствия.

— Рад видеть тебя, мой дорогой Луций, — сказал он с улыбкой. — Надеюсь, ты в добром здравии и приносишь хорошие вести. Присядь вон там.

Он указал гостю на каменную скамью рядом с фонтаном. Либон с удовольствием опустился на прохладный мрамор, чувствуя, как спину начинают приятно покалывать капельки холодной воды, разлетавшиеся от струй фонтана.

— Вижу, ты устал с дороги, — продолжал сенатор. — Тебе надо хорошенько отмыться и отдохнуть. Но уж прости старику его нетерпение. Сначала поговорим. Итак?

— Спасибо, почтенный Сатурнин, — ответил Луций. — Со здоровьем у меня все в порядке и путешествие было успешным. Но...

— Что? — напряженно спросил Гней Сентий. — Говори же, Луций, прошу тебя. Это очень важно! Что Фабий просил мне передать?

Либон развел руками.

— На воске — ничего. А на словах просил сказать; что курьер из Германии еще не приезжал и цезарь письма не получал.

Сенатор схватился за голову.

— Как же так? Это его точные слова?

— Да.

— Но что же могло случиться? — взволнованно воскликнул Сатурнин. — Ведь по моим подсчетам... О, боги, мы же не можем сейчас терять времени — развязка приближается... Прости меня, Луций, я слишком обеспокоен, чтобы сохранять самообладание. Скажи, когда ты выехал из ставки Августа?

— Три дня назад. Цезарь со своей свитой еще находился в Пьомбино. Я едва не загнал лошадей и не разнес мою карруку на камнях виа Аврелия, спеша принести тебе известия.

— А чем занимался цезарь? — с тревогой спросил Сатурнин.

— Он инспектировал работу береговой охраны — жители Корсики пожаловались ему на произвол пиратов в Лигурийском море, и Август очень разозлился на бездельника претора...

— Корсика, Корсика... — пробормотал Сатурнин. — Это же совсем рядом с Ильвой и с... О, боги, какой у нас был шанс! Но мы, кажется, его упустили...

По лицу Либона промелькнуло легкое недоумение.

— Прости меня, — сказал он неуверенно. — Ты попросил выполнить твое поручение, и я сделал это, но до сих пор мало что понимаю. И ты обещал...

— Да, да, мой юный друг! — воскликнул Сатурнин, протягивая к нему руки. — Я действительно обещал все тебе объяснить и сделаю это немедленно, хотя, клянусь Юпитером, думал, что судьба будет более благосклонна к нам.

Он умолк; несколько секунд висела тишина. Либон не осмелился нарушить ее, он лишь пристально смотрел в задумчивое лицо сенатора.

В этот момент появилась пухлая крутобедрая темнокожая девушка с подносом в руках. На позолоченном круге стояли бокалы с вином и ваза с фруктами. Сатурнин молча указал рабыне куда поставить поднос и нетерпеливым жестом приказал ей удалиться. Потом вздохнул и покачал головой.

— Ну, что ж, Луций, пришло время тебе узнать нечто очень важное и сделать свой выбор. Ты знаешь, что мы были дружны с твоим дедом, который погиб в Кантабрии, сражаясь в рядах легионов Марка Агриппы. Твой отец стал мне родным сыном — ведь своего я потерял очень рано. А потом вот и ты...

— Я всю жизнь буду благодарен тебе за то, что ты для меня сделал, — тихо произнес Луций. — Отца я плохо помню — он умер, когда мне было всего восемь лет. И с тех пор ты заменил мне мою семью.

— Да... — задумчиво кивнул Сатурнин. — И могу сказать, что ты был хорошим внуком... Но слушай дальше. Сейчас ты, по сути, являешься для меня самым близким человеком, не считая, конечно, моей жены и внучки.

— О! — встрепенулся вдруг Луций, внезапно покраснев. — Прости меня, я так спешил сообщить тебе новости, что... Как поживают почтенная Лепида и очаровательная Корнелия? Надеюсь, они здоровы и жизнерадостны, как обычно?

Сенатор улыбнулся.

— Да, не беспокойся. С ними все в порядке. Они просто спрятались где-то от жары. И ручаюсь — ты обязательно увидишься с ними, когда мы закончим разговор. По крайней мере — с одной из них.

Он игриво улыбнулся, с симпатией глядя на юношу, который покраснел еще больше и поспешно отвернулся, устремив взгляд на пенящуюся воду фонтана.

— Ладно, сначала дело, — вновь стал серьезным Сатурнин. — Сейчас я расскажу тебе одну историю, вернее — историю одной семьи. Так уж получилось, что она переплелась и с моей судьбой, и с твоей, да и вообще с судьбой Рима. И в данный момент во многом именно от нас с тобой зависит, что получит наш народ и наша страна в ближайшем будущем — кровавую тиранию или свободу и процветание.

— О какой семье ты говоришь? — спросил Луций, невольно побледнев — уж очень сурово и торжественно прозвучали веские слова старого сенатора.

— О семье цезаря Октавиана Августа, — медленно произнес Сатурнин.

Глава IV Дела семейные

Он опять помолчал немного, прокашлялся и взглянул в глаза молодого патриция.

— Слушай, Луций, слушай внимательно и запоминай. Кое-что из этого тебе уже известно, но наверняка в другой интерпретации. Поэтому я начну с самого начала и расскажу тебе всю историю семьи Августа, вплоть до сегодняшнего дня.

Ты услышишь удивительные, а иногда и страшные вещи. Ты можешь мне верить или нет, но, клянусь всеми богами, клянусь тенью моего отца — это правда. У меня есть достаточно доказательств в подтверждение моих слов. Итак, слушай.

Для начала — короткое вступление. Ты, конечно, знаешь, хотя сам и не помнишь, что еще сорок лет назад в Риме была республика. Страной управляли сенаторы, из числа которых выбирались консулы, преторы и другие государственные чиновники. И народ активно участвовал в выборах.

Но с приходом к власти Августа ситуация изменилась. Формально мы до сих пор живем в республике, формально цезарь полностью подотчетен Сенату, но теперь это стало полной фикцией.

Ведь в руках Августа сосредоточены все основные государственные посты — он и главнокомандующий, он распоряжается финансами страны, он, наконец, является верховным жрецом и так далее. Поэтому-то государственное устройство, при котором мы живем вот уже сорок лет, было возможно лишь потому, что Сенат и народ не видели причин отказывать в доверии цезарю, который прекратил кровавые междоусобицы и правил мудро и справедливо, а Август, в свою очередь, старался не особенно дразнить чувства своих вольнолюбивых подданных. И этот баланс, по-моему, не так уж плох.

Но есть одно «но» — такая ситуация сохраняется до сих пор лишь благодаря личности Августа, благодаря тому огромному уважению, которым он пользуется у всех слоев населения.

А теперь представь на минуту, что место нашего цезаря займет кто-то другой — не такой мудрый, не такой гибкий, не такой гуманный. Ведь с той огромной властью, которая попадет к нему в руки, — властью, которой не обладал еще ни один диктатор в истории Рима, ни своевольный Марий, ни жестокий Сулла, ни даже Юлий Цезарь, не говоря уж об остальных — так вот, обладая подобной властью, этот человек очень легко может превратиться в настоящего монарха, в тирана и самодержца, которых мы видим сейчас правителями в странах Востока. И тогда уже никакие древние законы, никакое противодействие Сената или народные демонстрации не спасут нас. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Луций молча кивнул, его глаза не отрывались от губ Сатурнина.

— Хорошо, — продолжал тот. — Но дело-то в том, что Август, которому уже, кстати сказать, семьдесят шесть лет, собирается назначить себе преемника, то есть передать свою власть в другие, конкретные руки, а не просто сложить полномочия и предоставить отцам-сенаторам, как бывало раньше, решить судьбу страны. И тут таится большая опасность. Ведь цезарь хочет выбрать не просто достойного человека, который продолжал бы его политику, нет — он желает, чтобы этот человек обязательно был членом его семьи. А в семье этой с достойными членами — как ты сейчас убедишься — дело обстоит отнюдь не благополучно.

Так что, все зависит от того, кто займет место Августа после его смерти.

Сенатор помолчал, собираясь с мыслями, а потом снова заговорил, глядя в землю.

— Теперь давай вспомним историю цезарской семьи. В первый раз Август — тогда еще Октавиан — женился в двадцать три года. Этот брак был продиктован отнюдь не чувствами, а лишь политической ситуацией. Со своей женой — Скрибонией — он прожил всего год и развелся, как только она родила ему дочь Юлию.

Спустя несколько месяцев Октавиан снова нашел себе супругу и сделал это довольно оригинально. Ты, наверное, слышал об этом, но я сейчас расскажу тебе такие подробности, о которых ты не знаешь и не догадываешься.

Сатурнин вздохнул; на его лице было какое-то странное, печальное выражение.

— Ливия... Да, это была Ливия, наша нынешняя императрица. Злой гений и самого Августа, и его семьи.

Отец ее — Марк Ливии Друз — был горячим сторонником антицезарианской партии, другом Брута и Кассия, против которых тогда сражались Антоний и Октавиан. После разгрома под Филиппами Друз покончил жизнь самоубийством, бросившись на меч.

А ее первый муж — ты должен помнить его имя — долго не мог выбрать, с кем он останется. Сначала этот человек командовал флотом Юлия Цезаря, когда войска брата Клеопатры Птолемея осадили их в Александрии, затем вдруг выступил с предложением выдать награду убийцам диктатора. Это возмутило Октавиана — приемного сына Цезаря, — и они стали врагами.

Супруг Ливии сражался против него в Перузии и на Сицилии, в Кампании и в Греции. Лишь когда Антоний и Октавиан заключили мир, он решил прекратить сопротивление и вернулся в Рим с юной шестнадцатилетней женой и годовалым сыном — Тиберием.

Они поселились в доме Друзов, который ты можешь видеть прямо отсюда. — Сенатор показал рукой. — Вон он.

— Я знаю, — кивнул Луций. — А что было дальше?

Сатурнин нахмурился и долго смотрел в землю.

— А дальше, — продолжал он наконец, — Октавиан увидел прекрасную Ливию — она действительно была тогда очаровательным созданием — и влюбился по уши, навсегда. Ливия же не любила его и никогда не полюбила, но ведь эта женщина ставила обладание властью превыше всего на свете, а стремительно идущий вверх Октавиан как раз мог удовлетворить ее честолюбие.

— А откуда ты знаешь, что она не любила его? — удивленно спросил Луций. — Ведь они живут бок о бок уже более пятидесяти лет и все видят, что им хорошо вместе. Жена так заботится о цезаре...

— Я знаю, что говорю, — глухо ответил Сатурнин. — Поверь мне, очень хорошо знаю. Послушай дальше.

Ливия в то время была беременна. Она убедила своего мужа, что ребенок не его... возможно, это так и было... и тот вынужден был, из соображения семейной чести, дать ей развод. Тогда она получила возможность выйти замуж за Августа и через три месяца после свадьбы — на которой ее прежний супруг, кстати сказать, вынужден был играть роль отца невесты — родила мальчика, которого назвали Друзом. Октавиан признал его членом семьи, хотя он-то уж точно не имел к отцовству никакого отношения.

Вот так они связали свои судьбы — приемный сын диктатора Юлия Цезаря и дочь непримиримого республиканца.

Первый муж Ливии умер спустя несколько лет. Тогда поговаривали, что эта смерть была слишком уж скоропостижной. Но на сей счет мне неизвестно ничего определенного, есть только некоторые подозрения. Так что, оставим этот вопрос.

Прошло десять лет, завершились кровопролитные войны и в стране наступил мир. И вот тогда-то, под влиянием жены — а в этом нет ни малейших сомнений — Октавиан согласился принять имя Августа и взять на себя единоличную власть.

Мечты Ливии начали сбываться, но чтобы стать настоящей царицей — такой, например, как египетская Клеопатра, которой она всегда втайне завидовала, — мало было только верховного правления, необходимо еще было получить законное право передавать его по наследству.

И Ливия принялась настоятельно внушать мужу эту мысль, пока тот, наконец, не согласился. Что ж, сама по себе идея, наверное, и неплоха — возможно, республика уже изжила себя, и такой огромной державе, которой стал Рим, действительно необходим единоличный правитель. Возможно, повторюсь. Но, как я уже говорил, все зависит от того, какой это окажется человек.

Так вот, Август принялся подыскивать себе преемника. Поскольку он не имел детей мужского пола, а на наследование женщиной Сенат уж точно бы не согласился, выбор его пал на Марцелла — сына его родной сестры Октавии.

Цезарь очень любил парня, он женил его на своей дочери Юлии и даже усыновил. Но такой вариант Ливию не устраивал — ведь у нее был собственный сын — Тиберий, и именно его она собиралась одарить властью, с тем, естественно, условием, чтобы он негласно делился ею с ней.

Поначалу эта задача казалась абсолютно невыполнимой — ведь слишком много имелось непосредственных потомков Августа, чтобы он согласился передать власть человеку из рода Друзов, однако эта расчетливая и коварная женщина — поверь мне, это действительно так, хотя, вроде бы, все говорит об обратном — решила взяться за дело.

И уверяю тебя — в средствах она не перебирала. Надеюсь, ты вспоминаешь кое-какие факты и понимаешь, о чем я говорю.

Сатурнин снова вздохнул и наконец поднял глаза. Или Луцию показалось, или в них действительно мелькнула слеза.

Сенатор молчал. А Либон был потрясен — он, как и все в Риме, привык считать императрицу воплощением всех и всяческих достоинств; да, конечно, ее называли за глаза «Улиссом в платье», но только из уважения к ее уму и способностям.

Ни для кого ведь не являлось секретом, что Ливия принимала деятельное участие в делах государства и Август очень часто прислушивался к ее советам. И чтобы такая женщина вдруг решила плести интриги против семьи своего мужа?

Невероятно!

— Да, я понимаю, что тебе трудно поверить в это, — с грустной улыбкой сказал Сатурнин. — И тем не менее, так оно и было. Ну, ладно, слушай дальше.

Август не подозревал о коварных замыслах жены и полностью доверял ей; впрочем, тогда еще никто ничего не подозревал, за исключением", разве что, одного человека...

Сенатор снова замолчал на несколько секунд, погрузившись в воспоминания, а потом резко встряхнул головой, взял с подноса кубок с вином и сделал глоток.

Либон последовал его примеру. Напиток был светло-желтого цвета, приятный на вкус, прохладный, бодрящий.

— Марцелл — племянник цезаря, — продолжал Сатурнин, когда поставил кубок на место, — естественным образом вошел в общественную жизнь страны, никто не сомневался, что именно он станет преемником Августа, сенаторы, патриции и всадники наперебой стремились завоевать его расположение.

В очень раннем возрасте он был избран эдилом, и по этому случаю — в соответствии со старинным обычаем — должен был устроить игры для народа.

Август, Ливия и мать Марцелла — Октавия с готовностью помогли молодому человеку деньгами, и зрелище получилось действительно грандиозное.

Амфитеатр был превращен в огромный шатер — его накрыли куполом из разноцветной материи, чтобы защитить зрителей от солнца; тогда же состоялся и знаменитый поединок между пятьюдесятью германцами и пятьюдесятью нумидийцами, десятки гладиаторов сражались друг с другом и с дикими зверями, в изобилии доставленными из Африки и Азии.

Все шло великолепно...

Однако, спустя несколько дней после начала игр, Марцелл неожиданно заболел. Поначалу симптомы не вызывали опасений. Август даже не стал прерывать празднество. Но затем состояние здоровья юноши стало стремительно ухудшаться, и вскоре он умер. Я не могу описать тебе горе, которое охватило цезаря и Октавию. Ливия тоже всячески подчеркивала свою скорбь.

Таким образом, принцепс остался без наследника, и это не давало ему покоя. Через год он выдал свою овдовевшую дочь Юлию за Марка Випсания Агриппу.

Тебе, конечно, не нужно объяснять, кто такой был Марк Випсаний Агриппа. Один из ближайших сподвижников Августа, блестящий полководец, тот самый адмирал, который в битве у Акция вдребезги разнес неповоротливый флот Антония и Клеопатры и обеспечил молодому Октавиану победу в войне.

Затем он посвятил себя гражданской деятельности: на его средства были выстроены многие общественные здания в Риме — термы, Пантеон и несколько храмов и портиков. Да ты и сам это прекрасно знаешь.

И вот именно этого человека цезарь выбрал в качестве мужа для своей дочери, именно он должен был обеспечить Августа столь желанным наследником.

Что ж, разумный выбор принцепса одобрил и Сенат, и народ, да и трудно было тут не согласиться. Ливии, не ожидавшей такого поворота событий, оставалось только скрипеть зубами в бессильной ярости и на время затаиться...

Казалось, боги наконец-то стали благоволить к Августу — Юлия родила одного за другим двух мальчиков, Гая и Луция, и двух девочек, Агриппину и Юлию Младшую. А еще один сын родился уже после смерти отца, поэтому его и прозвали Постумом — Посмертником.

Спустя девять лет после женитьбы Марк Випсаний Агриппа умер. Смерть была естественной, я сам присутствовал при кончине и могу это подтвердить. Теперь у Августа оставалось сразу трое наследников. Цезарь был на седьмом небе от счастья. Он немедленно усыновил двух старших — Гая и Луция, третий же мальчик — Постум — должен был продолжать род своего отца.

А вновь овдовевшую Юлию цезарь выдал за своего пасынка, сына Ливии — Тиберия. Давай-ка здесь поговорим подробнее об этом человеке, ибо на сегодняшний день он... Ну, ладно, обо всем по порядку.

В то время ему был тридцать один год, сейчас — пятьдесят пять. Ты, конечно же, не раз видел его и можешь составить о нем свое мнение.

Луций кивнул. Перед его глазами появился образ высокого мужчины с тронутыми сединой редкими бесцветными волосами и светлой кожей, рослого, широкоплечего, сильного. Либон имел возможность неоднократно наблюдать, как тот проходил по Форуму тяжелым шагом воина, наклонив вперед голову и опустив глаза. Лицо Тиберия — от природы довольно красивое, мужественное — покрывали сильно портившие его прыщи и язвы; тусклые глаза навыкате с подозрением и недоверием всматривались в каждого, а густые брови постоянно хмурились, прорезая лоб глубокими бороздами морщин.

Сатурнин несколько раз качнул головой.

— Да, таков он, Тиберий Нерон. Ты знаешь, что он прославился во многих кампаниях в Германии, Паннонии, Армении. Это весьма способный полководец и хороший администратор. В сущности, Тиберий неплохой человек, вернее — был бы неплохим человеком, если бы уже с юности — после смерти своего отца — не попал иод влияние Ливии. А эта женщина умеет обрабатывать души людей, ох, умеет.

Ведь Тиберий — от природы честный и порядочный, смелый и умный — обладал и целым рядом негативных качеств, таких, как подозрительность, недоверчивость, суровость, граничившая с жестокостью, — это проявлялось, в частности, в его обращении с солдатами во время походов. А поскольку он вынужден был постоянно находиться в атмосфере страха, которую искусственно создала и поддерживала его мать Ливия, то его лучшие черты характера постепенно ушли вглубь натуры, а все злое и низменное всплыло наверх.

Он — я уверен — догадывался о многом, происходившем в их семье, но молчал, опасаясь за свою жизнь. Думаю, между ним и Ливией уже заключен какой-то договор; видимо, он пообещал матери полное послушание взамен не столько за власть — она больше нужна самой императрице, нежели ее сыну, который уже давно мечтает уединиться где-нибудь в провинции и проводить дни как частное лицо, вдали от Рима и политики — сколько за эту самую возможность жить, как ему хочется.

Теперь, мой милый Луций, ты понимаешь опасения, которые движут мною, — если нашим правителем станет Тиберий, во всем послушный Ливии (а сейчас ведь именно он является главным кандидатом в преемники Августа), нам предстоят тяжелые дни. Богам известно, как все повернется, но не исключено, что эта парочка — коварная мамаша и озлобленный на весь мир сыночек — способна пролить реки крови и навсегда заставить римлян забыть, что такое свобода. А этого я не хочу и не могу допустить и буду до последнего вздоха бороться против тирании.

— Я тоже, — тихо сказал Либон; его лицо побледнело, а в глазах появился решительный блеск.

Сенатор тепло, с признательностью улыбнулся.

— Спасибо, мой мальчик, — сказал он мягко дрогнувшим голосом. — Я не ошибся в тебе и очень рад этому. Но давай закончим наш разговор.

Да, сейчас Тиберий — претендент номер один. Но поначалу его перспективы выглядели далеко не так радужно. Ливия заставила его жениться на Юлии — а тут ведь и сам Тиберий, и Август, и женщина были против, так что видишь, на что способна наша императрица? Она, видимо, надеялась, что у них родится ребенок, с помощью которого ей удастся еще больше подчинить себе цезаря. Но ничего не вышло. Во-первых, Август души не чаял в детях Агриппы — Гае и Луции — и уже открыто объявил их своими наследниками, а во-вторых, из семейной жизни Тиберия и Юлии ничего не получилось.

Ему она была безразлична, он ей — противен. Да и Август — хотя весьма ценил пасынка как военачальника и администратора — был отнюдь не в восторге от замкнутого, угрюмого зятя и невольно сам вносил разлад в отношения супругов своей холодностью по отношению к сыну Ливии.

Так что, очень скоро Тиберий совсем перестал делить с женой постель, а замену ей принялся искать на стороне, предаваясь самому изощренному разврату. Ты еще слишком молод, чтобы я решился смущать твой слух этими гнусностями, но наверняка уже немало наслышан о выходках Тиберия.

Луций кивнул, слегка покраснев. Действительно, слухи о сексуальных чудачествах престарелого сластолюбца упорно циркулировали по Риму.

— Узнав об этом, — продолжал сенатор, — оскорбленная Юлия тоже бросилась в водоворот любовных приключений. Надо заметить, что девочка с первых дней рождения воспитывалась под присмотром Ливии, а присмотр этот был весьма суров. С Марцеллом они жили слишком недолго, чтобы в ней — юной тогда и скромной — смогла бы полностью пробудиться женщина. А достойный Агриппа наверняка и на семейном ложе сохранял сдержанность, приличествующую, по его мнению, настоящему римлянину.

Так что, теперь, пережив несколько мимолетных связей, Юлия совершенно потеряла голову, попросту стала нимфоманкой. Бедняжка, мне жаль ее. Ведь виновата в этом не она. Когда любовь приносится в жертву политике — это всегда калечит чьи-то души и судьбы.

Ну, чем все закончилось, ты знаешь. Август долгое время не подозревал о безумствах дочери, а окружающие не осмеливались открыть ему глаза, зная, как горячо он любил свою единственную дочь. Ливия же намеренно давала Юлии увязнуть поглубже, а когда та уже начала затаскивать в свою постель даже рабов и гладиаторов, одним ударом разделалась с ней, выложив Августу вею правду.

Цезарь был потрясен. Нет, не то слово — он был убит. Несколько дней он не принимал пищи, не пил даже воды, не брился. А затем — сумев превозмочь боль и совладать с отцовскими чувствами — коротко и решительно приказал выслать Юлию на отдаленный остров. Спустя пять лет ее перевели в Регий, на побережье Мессинского пролива. Там она находится и по сей день.

Сатурнин умолк, осторожно массируя пальцами затылок. Луций тоже молчал, глядя в землю. Он, конечно, знал, что единственная дочь Августа была отправлена в ссылку за недостойное поведение, но сейчас старый сенатор представил ему эту трагедию в совершенно ином свете.

Вот, значит, как оно все было на самом деле. Действительно, несчастная женщина...

— Однако Ливия опять просчиталась, — после паузы продолжал Сатурнин. — Она надеялась, что позор матери отвратит благосклонность цезаря от ее детей — Гая и Луция, но Август лишь еще сильнее полюбил обоих юношей, говоря, что судьба и так обошлась с ними слишком жестоко, лишив родителей. Императрице надо было обострить ситуацию, иначе она рисковала проиграть все.

К тому времени у меня скопилось уже достаточно доказательств, чтобы не сомневаться в намерениях Ливии. Я и несколько моих друзей — среди них и известный тебе Фабий Максим — решили помешать коварным планам.

Мы попытались осторожно предупредить Августа, что его наследникам угрожает опасность, однако цезарь и слышать ничего не пожелал. Он даже пригрозил нам опалой, если мы еще когда-нибудь осмелимся в чем-то обвинить его лучшую в мире жену. Тут я не могу его винить — «Улисс в платье», она и Юпитера Громовержца обвела бы вокруг пальца.

Август даже не Стал скрывать от нее наших подозрений — он с возмущением сообщил Ливии, что несколько сенаторов пытались высказать гнусные намеки в отношении ее, и попросил супругу великодушно простить «глупцов».

Достойная Ливия со свойственной ей мягкостью снисходительно усмехнулась и заверила цезаря, что глупость сама по себе является достаточной карой, и она не собирается обижаться на и так обиженных богами людей.

Но сама, конечно, все поняла, и с тех пор между нами идет негласная война. До сих пор, правда, сохранялось примерное равновесие — я имею в виду, что ни мы, ни она не могли серьезно повредить друг другу, а вот успехов за то — с горечью должен признать — Ливия достигла гораздо больших, нежели мы.

Вскоре неожиданно умер Луций Цезарь, внук Августа. Он находился тогда на борту корабля, следовавшего в Массилию. В окружении юноши был верный мне человек, и его рассказ не оставил никаких сомнений — Луция отравили, отравил врач, в последний момент по настоянию Ливии назначенный сопровождать наследника. Конечно, все было организовано безукоризненно: болезнь, лихорадка и кончина. Никаких подозрений. Августу и в голову не пришло усомниться в том, что бедняга Луций умер естественной смертью.

Но мы-то понимали, что теперь настанет очередь Гая, ирешили любой ценой помешать Ливии. Наши люди несли круглосуточную негласную охрану юного Цезаря, нам удалось предотвратить три попытки покушения и продлить ему жизнь еще на два года. К сожалению, только на два.

Гай был назначен командующим армией, которая вела боевые действия против парфян на Востоке. Он отправился в путь, а спустя некоторое время ко мне в дом пришел один из рабов Ливии. Госпожа — сказал он — приказала избить его плетьми за какую-то мелкую провинность, и он хочет отомстить ей.

Естественно, в другой ситуации я немедленно отдал бы этого человека в руки властей — раб, предающий своего хозяина, достоин самого сурового наказания — но тогда мне пришлось пренебречь своими принципами, слишком уж много было поставлено на кон.

Так вот, этот иудей рассказал мне, что подслушал разговор Ливии с неким мужчиной, в котором они обсуждали способы избавиться от Гая Цезаря, а поскольку в той беседе прозвучало и мое имя, как опасного противника, раб и решил направиться именно ко мне. Выслушав его рассказ, я приказал иудея тайно умертвить и бросить в Тибр, а сам поспешил принять меры предосторожности.

Я встретился с твоим отцом, Луций, да-да. Он тоже входил в число тех, которые пытались противостоять Ливии во имя свободы и справедливости. Я попросил его немедленно отправиться вслед за Гаем и предотвратить опасность.

Он двинулся в путь и настиг наследника у самой парфянской границы. Он стал его верным неусыпным стражем, и убийцы не осмеливались ничего предпринять, пока Скрибоний Либон, с мечом в руках, находился рядом.

У Луция перехватило дыхание. Подумать только, его отец! А он и не знал!

— Но все же ему не удалось выйти победителем, — глухо продолжал сенатор. — Однажды Гай и его свита попали в засаду, устроенную, как потом объявили, предателями-парфянами, сорвавшими мирные переговоры. В коротком бою твой отец погиб, а наследник был ранен. Да, они действительно попали в засаду, но устроили ее не парфяне, а люди Ливии.

Раненого Гая перевезли в лагерь, где за лечение юноши взялся все тот же «врач», перед тем уже отправивший в Подземное царство его брата. О результате говорить излишне — спустя несколько дней Гай скончался.

Сатурнин умолк. Луций до боли сжал кулаки, прерывисто дыша сквозь зубы.

— Так, значит, вот как умер, мой отец! — воскликнул он. — А мне всегда говорили, что он погиб, сражаясь с врагами Родины!

— И тебе правильно говорили, — торжественно произнес сенатор. — Ведь он действительно сражался с врагами Родины, свободной Родины. Разве Ливия не враг Рима и римского народа?

— Но... — начал Либон.

— Подожди. — Сатурнин поднял руку. — Я понимаю твои чувства, но позволь мне закончить. Поверь, смерть твоего отца явилась для меня огромным ударом, большим, нежели смерть Гая, — ведь я любил его как сына. Однако не забывай — мы с. тобой сейчас в ответе за судьбу страны и не имеем права поддаваться эмоциям.

Да, старый сенатор был прав. Луций лишь молча кивнул и вновь обратился в слух.

— Цезарь был в отчаянии, близком к помешательству, — говорил далее Сатурнин. — Он снова лишился наследников, и теперь выбирать ему было почти не из кого. Подчиняясь нажиму уже торжествовавшей победу Ливии, он официально усыновил Постума, последнего сына Агриппы, и Тиберия, но дабы обеспечить преемственность, приказал тому усыновить Германика, его племянника... сына Друза.

Сатурнин тяжело вздохнул, взял с подноса кубок и залпом выпил его до дна. Луций с удивлением посмотрел на сенатора. Он еще никогда не видел, чтобы этот сдержанный человек позволял себе такие поступки, достойные более возницы или гладиатора.

— Друз... — с горечью повторил Сатурнин. — Вот кто был, пожалуй, самым подходящим человеком, чтобы принять власть в Империи. Друз, младший сын Ливии. Ты, конечно, слышал о нем — блестящий полководец, добрый, честный, благородный, он пользовался гораздо большей популярностью и любовью, нежели его брат Тиберий.

Увы, еще за несколько лет до смерти Гая и Луция он внезапно умер в Германии, где занимал пост командующего Рейнской армией и вел войну с варварами.

— Опять Ливия? — с ужасом спросил Луций, бледнея. — Она убила своего собственного сына?

— Нет, не думаю, — покачал головой Сатурнин. — Даже такая безжалостная женщина вряд ли решилась бы убить одного сына, чтобы обеспечить властью другого. Тем более, что Друз, человек открытый и искренний, очень любил мать, ему бы и в голову не пришло подозревать ее в преступлении.

Насколько мне известно, причиной смерти явилась самая натуральная гангрена — Друз упал с лошади, поранил ногу и не заметил вовремя, как началось заражение крови. В общем, он умер в лагере Девятнадцатого легиона на землях германцев, у истоков Визургиса.

Его брат Тиберий — при известии о болезни Друза — сразу помчался к нему из Рима, загоняя лошадей, но уже не застал того в живых.

Друз был погребен со всеми почестями, я присутствовал при церемонии и мне показалось, что горе и Тиберия, и Ливии было вполне искренним. А об Августе и говорить нечего — он очень любил покойного и безустанно сетовал на жестокую судьбу, лишившую его такого сына.

После Друза осталось трое детей: сыновья Германик и Клавдий и дочь Ливилла. Что ж, среди них, пожалуй, лишь один старший, Германик, унаследовал характер и достоинства отца.

Сатурнин поставил пустой кубок на поднос и провел ладонью по глазам, словно отгоняя усталость.

— Клавдий, — продолжал он после короткой паузы, — был болезненным, слабым ребенком, да еще у него и с головой что-то не в порядке; Ливилла же — насколько мне известно — капризная, злая, избалованная девчонка. Ну, да ты сам их знаешь. Теперь, правда, это уже не дети — им лет по двадцать пять или около того.

Но Германик, Германик — вот где настоящий римлянин. Именно он был бы более других достоин принять власть после кончины Августа.

— Так ты собираешься помочь ему стать цезарем? — с волнением спросил Луций.

Сатурнин медленно покачал головой.

— Я бы очень хотел, чтобы так случилось, поверь. Но... Он сам не согласится. Это было бы нечестно — ведь у. Августа остается еще один прямой потомок, имеющий полное право на верховную власть, — Марк Агриппа Постум.

Глава V Царственный безумец

— А! — воскликнул Либон. — Конечно, ты прав. Однако Агриппа Постум...

Он запнулся.

— Я знаю, что ты хочешь сказать, — кивнул Сатурнин. — Действительно, Агриппа Постум находится в ссылке по приказу самого Августа. Но, тем не менее, он и никто другой должен стать преемником цезаря.

Ведь и опала Постума, и эта ссылка были организованы все той же Ливией и, уверяю тебя, в обвинениях, предъявленных Агриппе, нет и слова правды.

— Как так? — удивился Луций. — Ведь это уже и я помню, помню цезарский указ и...

— Подожди, — сенатор поднял руку. — Сейчас я тебе все объясню. А то, что даже цезарским указам не всегда следует доверять, ты должен был уже понять из моего повествования.

Итак, после смерти Гая и Луция Агриппа Постум остался единственным прямым потомком Августа; формально, правда, к нему был приравнен и усыновленный принцепсом Тиберий, а третьим в этом списке был Германик.

Что тебе сказать о Постуме? Я знал его с самых первых дней жизни, знал и его отца, Марка. Перед смертью он просил меня не забывать его детей...

В глазах Сатурнина появилась глубокая печаль. Луцию даже показалось, что в них блеснули слезы. Сенатор тяжело вздохнул и взял себя в руки.

— Что ж, двоих — Гая и Луция — я не уберег. Но Постума я им так просто не отдам, — решительно и твердо сказал он, взмахнув сжатым кулаком. — Еще посмотрим, кто кого...

Он несколько секунд Молчал, глядя куда-то вдаль. Луций не сводил глаз с его покрасневшего лица и гневно раздувавшихся ноздрей.

Наконец Сатурнин вернулся к рассказу:

— Многие тогда говорили: Постум горяч, несдержан, своеволен. Да, это в определенном смысле так. Но не забывай — когда его сослали, ему было всего лишь девятнадцать лет, чуть больше, чем тебе сейчас. Совсем мальчишка. Извини, я не хочу тебя обидеть, но поверь мне — в девятнадцать лет юноша еще далеко не во всем может отдавать себе отчет, далеко не всегда способен контролировать себя и принимать правильные решения.

Ведь недаром раньше в Риме стать консулом — то есть занять высшую государственную должность в республике — можно было после сорока. Август же — и это вполне объяснимо — старался назначать своих родственников на важные посты как можно раньше. Он хотел, чтобы его наследники поскорее познали тонкости управления государством. А привыкшие к другому укладу граждане начинали ворчать — вот, мол, мальчишка, что он может, что умеет? И уже заранее настраивались на поиск всевозможных недостатков и промахов, свойственных юношескому возрасту.

И все же рискну утверждать, что Марк Агриппа Постум — это достойный, честный, благородный человек. Порывистый — да, может, он чересчур любит вино, да и женщин не сторонится, но много ли, скажи, было в истории Рима людей совсем без недостатков? Я что-то не припомню ни одного. И в этом как раз и заключается мудрость бессмертных богов.

Так что, поверь мне — при всей своей запальчивости и несдержанности — кстати, вполне вероятно, что годы, проведенные на острове, изменили его к лучшему — Постум был бы все же гораздо более достойным правителем, нежели угрюмый, подозрительный Тиберий, обиженный на весь мир и ненавидящий людей, которые его окружают.

Тем более, если Постум получит верховную власть, я уверен, что на помощь ему охотно придет Германик — человек рассудительный, спокойный, уравновешенный. Вот пара, которая смогла бы ввести страну в подлинно золотой век.

Сатурнин с горечью махнул рукой.

— Э, да что тут говорить! Но ведь это понимаю не только я, к сожалению. Императрица Ливия тоже прекрасно отдавала себе отчет, что юношеские выходки Постума — дело временное, и очень скоро он станет по-настоящему взрослым. А тогда уж Август, конечно, назначит наследником именно своего внука, а не ее любимого Тиберия. И она приступила к действию.

Систематически и регулярно сама императрица или кто-то из ее верных слуг — преподаватели, сенаторы, отцы семейств — стали как бы невзначай жаловаться Августу: юноша не проявляет склонности к учебе, не уважает старших, много пьет, недостойно ведет себя по отношению к дочерям уважаемых граждан и так далее. Август хмурился, но молчал. Он очень любил Постума, и молил богов, чтобы тот наконец исправился.

Ливия убедила мужа, что пока не стоит доверять молодому Агриппе какой-нибудь серьезный пост, пусть-де образумится сначала. И вот так на место командующего Далматинской армией был назначен не Постум, который имел на это приоритетное право, а Германик. Но императрице не удалось посеять вражду между своим внуком и потомком Августа — юноши по-прежнему уважали и любили друг друга.

Тогда в заговор была вовлечена Эмилия — совсем еще девчонка, дочь сенатора Эмилия Павла, сына цензора и Юлии Младшей, внучки Августа и сестры Постума. Эта вертихвостка, уж не знаю, за какие посулы, согласилась предстать перед цезарем и заявить, что Постум делал ей, своей племяннице, неприличные предложения, а когда она с возмущением отказалась, попытался ее изнасиловать. Дескать, только приход раба-садовника помешал ему осуществить гнусные намерения.

Август, потрясенный до глубины души, приказал немедленно подвергнуть раба пытке. А поскольку следствие вел доверенный человек Ливии, раб полностью подтвердил слова Эмилии. Можно себе представить, какие мучения ему пришлось испытать в подземельях Туллиана.

Взбешенный цезарь — подстрекаемый женой — отказался даже выслушать беднягу Постума и распорядился сослать его на остров Планация, это недалеко от Ильвы, возле Корсики.

Молодого Агриппу схватили в ту же ночь и тайно перевезли на место ссылки.

Лишь через несколько дней появился цезарский указ, объяснявший причины такого решения. Уверяю тебя, Луций, каждое слово там было продиктовано Ливией.

Август потом еще долго не находил себе места, я уверен, что сейчас он жестоко терзается сомнениями, но наш мудрый цезарь — как я уже не раз говорил — полностью доверяет своей достойной супруге и не осмелится возразить ей без очень и очень веских оснований.

А теперь представь себе, что такие основания у него появились.

Сенатор умолк, выжидательно глядя на Либона.

— Что ты хочешь этим сказать? — взволнованно спросил тот, приподнимаясь со скамьи.

— Только то, что у меня есть доказательства невиновности Постума и участия Ливии во всей этой грязной истории.

Юноша вспыхнул, его щеки залила краска; он порывисто вскочил на ноги.

— Есть доказательства? — воскликнул он. — Но тогда почему же ты молчишь? Ведь еще можно все исправить!

— Можно, — кивнул Сатурнин. — Даже нужно. И поверь — мы прилагали к этому все усилия. Да и ты сам поездкой к Фабию внес свою лепту в наше дело.

С самого первого дня ссылки Постума мы не жалели сил, чтобы вернуть его оттуда. И были уже близки к победе буквально через несколько месяцев. Мы уже собирались открыть Августу глаза, но тут вдруг...

Сатурнин развел руками.

— Ливия снова нас опередила. Все та же Эмилия вновь предстала перед цезарем и обвинила свою мать — внучку Августа — в оголтелом разврате, во что принцепс поверил даже слишком легко: ведь до сих пор в его душе зияет незаживающая рана после позора, который его заставила пережить дочь.

Так что он сразу смирился с тем фактом, что и Юлия Младшая подвержена пороку, а когда Ливия осторожно намекнула, что, видимо, это наследственная черта, то и шансы Постума резко уменьшились.

Каюсь, в той ситуации мы не решились выступить с нашими обвинениями, чтобы не навлечь на себя гнев цезаря. Он ведь и так уже косо смотрел на нас после истории с Гаем.

А тут масла в огонь подлил еще и сенатор Эмилий Павел, муж Юлии и отец Эмилии — некогда порядочный и честный человек, но с тех пор, как он пытался составить заговор против Августа и был разоблачен шпионами Ливии, Павел всецело находится во власти этой женщины. Шантажируемый ею, он вынужден был подтвердить все обвинения против своей жены.

Это добило Августа. Юлию Младшую тоже сослали.

Мы потерпели еще одно поражение, но борьбы не прекратили. И вот, наконец, недавно у нас появились еще более убедительные доказательства. Я начал действовать.

Доверенный человек тайно отвез мое письмо Германику, который командует сейчас армией на Рейне. Тайно, поскольку Ливия очень опасается того, что ее внук узнает правду, а зная любовь к нему Августа, прекрасно понимает, что вот тогда-то цезарь задумается всерьез и переубедить его будет трудно.

Она окружила Германика густой сетью своих шпионов и ни на миг не выпускает из-под наблюдения, следит за каждым его шагом, перехватывает его корреспонденцию, стремясь не допустить контактов с нами, изолировать Германика от столицы. Конечно, она понимает, что долго это продолжаться не может, что, рано или поздно, мы все равно должны объясниться с ним, поэтому императрица играет на время, а сама пока готовится к решительному ходу, который — если ей удастся его осуществить — может буквально поставить нас на край гибели. И если мы не опередим ее, то... Ну, ладно, об этом позже.

Так вот, мой человек все же сумел доставить письмо и вернуться ко мне с ответом. Германик сухо написал, что ознакомился с фактами и принял их к сведению. Но, судя по всему, он был потрясен и возмущен.

Ведь он столько лет оплакивал Постума, которого, как следовало из цезарского указа, обуяло безумие. И тут вдруг оказывается, что никакого безумия не было, а была лишь низкая, подлая интрига, осуществленная, вдобавок, его собственной матерью, которой он так искренне доверял.

О, Ливия сразу поняла, что произойдет, если ее внук убедится в нашей правоте.

Так вот, в своем послании Германик обещал мне, что напишет Августу и изложит ему суть дела. Сам я, как ты догадываешься, не могу этого сделать, поскольку цезарь до сих пор в обиде на меня и не склонен прислушиваться к моим аргументам.

Но если Август получит письмо Германика, я уверен, что он обязательно захочет повидать Постума — благо находится он сейчас совсем близко от места ссылки. А тогда ситуация может кардинально измениться, тогда планы Ливии будут расстроены раз и навсегда и не исключено, что она сама отправится на какой-нибудь отдаленный островок, куда так любила загонять других.

Ну, а власть в стране после смерти Августа — пусть боги пошлют ему как можно больше счастливых лет — по праву перейдет к людям порядочным и достойным.

Сенатор облизал пересохшие губы и провел ладонью по волосам. На его лбу выступили капельки пота. Жара, а может и волнение, давали себя знать.

— Но мы должны торопиться, — добавил он. — Я так надеялся, что Германик уже связался с цезарем, но вот ты привез нерадостные известия. А ведь промедление может обернуться катастрофой...

— Но почему? — удивился Луций. — Ты же сам сказал, что рано или поздно сеть Ливии порвется, и все равно правда выйдет наружу. Несколько дней ничего не решают. Если не дойдет одно письмо, Германик напишет другое. В таком деле, наоборот, излишняя спешка может только повредить.

Сатурнин грустно улыбнулся и кивнул.

— Да, — сказал он. — Ты рассуждаешь здраво. Действительно, спешка, как правило, вредит. Но ты не учел одного — я ведь сказал тебе, что у Ливии есть в запасе решительный и рискованный шаг. Если она пойдет на него, если дело увенчается успехом, рассчитывать нам уже будет не на что.

— Но какой это шаг? — с волнением спросил Луций Либон. — Что готовится предпринять эта страшная женщина?

Сатурнин помолчал, а потом пристально взглянул в глаза встревоженного юноши.

— По моим сведениям, — сказал он медленно, — Ливия готовится убить цезаря Августа.

Глава VI Могонциак

Широкий, спокойный Рейн неторопливо катил свои тяжелые мутно-серые воды через пол-Европы в Северный океан. С тех пор, как армия Юлия Цезаря семьдесят лет назад отбросила за реку орды германцев, остановив безудержное нашествие диких племен, обширная плодородная Галлия стала римской провинцией, а великая водная артерия сделалась границей между двумя мирами, между цивилизацией и варварством.

Но страшная германская угроза дамокловым мечом зависла над Империей. Двое сильных врагов было у Рима, врагов, с которыми гордые, непобедимые квириты еще вынуждены были считаться: по-восточному коварная, непредсказуемая Парфия, с которой никак не удавалось поделить многострадальную Армению, и бесчисленные, живущие войной и грабежами звероподобные германцы за Рейном, которые, как и эта могучая река, казалось, с каждым днем набухают все новыми силами, чтобы однажды, наконец, прорвать хрупкую плотину римских укреплений и безбрежным потоком захлестнуть Европу.

Римляне прекрасно понимали грозившую им опасность — ведь сто лет назад страна уже оказалась на краю гибели, когда полчища тевтонов и кимвров вторглись в Италию и едва не положили конец самому Вечному городу. Тогда лишь полководческий гений Гая Мария и самоотверженность его солдат сумели остановить врага.

Потому и цезарь Август всегда уделял германским делам первостепенное внимание, и Рейнская армия всегда находилась в боевой готовности.

Дабы обезопасить себя, Август решил отодвинуть границу с варварами дальше за Рейн, и его пасынки — Тиберий и Друз, сыновья Ливии — осуществили несколько успешных походов вглубь Германии. Друз дошел даже до Альбиса, совершил плавание по Северному океану и прорыл несколько судоходных каналов в пойме Рейна и Эмиса.

В результате этих завоеваний значительный кусок германских земель, населенных племенами херусков, хаттов и хауков, был присоединен к Империи, и начался медленный, но неуклонный процесс романизации местного населения.

Все шло неплохо, но вот вдруг за пять лет до описываемых событий разразилась страшная катастрофа. Проконсул новой провинции Публий Корнелий Вар, отправившийся во главе экспедиционного корпуса подавить какую-то на первый взгляд бездарную попытку восстания, неожиданно со всеми своими силами угодил в засаду в густой чащобе между Визургисом и Эмисом.

Началась резня. Двадцать тысяч римлян и их союзников — галлов и батавов — навсегда остались в страшном Тевтобургском лесу, три кадровых легиона были почти полностью истреблены — лишь паре сотен солдат удалось вырваться из окружения.

Казалось — еще немного, и ничто уже не сможет сдержать германскую реку, которая зальет беззащитную мирную Галлию, опустошит и разорит ее, а потом устремится и в саму Италию.

Но упоенные победой варвары упустили выгодный момент: срочно сколоченная из вольноотпущенников, гладиаторов и ветеранов новая армия под командованием Тиберия сумела отчаянным марш-броском достичь Рейна и захватить переправы. Германцам, уже спешившим на кровавый пир, пришлось несолоно хлебавши откатиться обратно в свои леса и затаиться там до поры до времени.

Потрясенный этими событиями Август принял решение отказаться от дальнейших завоеваний за великой рекой и навсегда установить границу вдоль Рейна. На левом берегу были образованы две новые провинции — Верхняя и Нижняя Германии, в каждой из которых стали гарнизоном по четыре кадровых легиона, готовые в любой момент отразить нападение врага.

В то время мощный Limes Germanicus[2] еще не был возведен — этим займется цезарь Домициан через восемьдесят лет — а пока лишь отдельные укрепления и небольшие форты поднимались над мутными водами Рейна; в сущности, границу здесь охраняла только живая стена римских легионов.

Хотя Август и отказался от завоевательных походов, но гордые квириты не могли забыть трагедию Вара и смириться с позорным поражением от дикарей.

Недавно назначенный главнокомандующим всеми вооруженными силами обеих провинций сын знаменитого Друза Германик получил приказ подготовиться к крупномасштабной карательной экспедиции. Ударные соединения римской армии должны были вскоре перейти Рейн и вторгнуться на земли херусков, хаттов и хауков, дабы отомстить за вероломное нападение на корпус Вара и гибель своих товарищей. Этой мыслью жили сейчас все солдаты и офицеры Рейнской группировки войск.

Такая была обстановка на германской границе летом семьсот девяносто восьмого года от основания Рима.

* * *
В лагере Двадцать второго легиона под Могонциаком, столицей провинции Верхняя Германия, царило всеобщее оживление. Тут готовились к ожидаемому вскоре вторжению на земли варваров за Рейном, а это дело серьезное, в таком походе мелочей не бывает.

Все — невозмутимые ветераны, нервные новобранцы и полные достоинства офицеры — чувствовали какое-то волнение в груди. Уже давно римляне ждали, когда придет это время, давно ждали, когда им представится возможность отомстить за разгром армии Квинтилия Вара, за гибель товарищей и позор поражения. И вот, кажется, это время настало.

Центурион третьей когорты Двадцать второго легиона Марк Сабур — тридцатисемилетний высокий широкоплечий мужчина с характерной военной выправкой — занимался обучением рекрутов на специальном плацу в полутора стадиях от преторианских ворот походного лагеря.

Еще сто пятьдесят лет назад в армии могли служить только родовитые римляне или — в лучшем случае — италийцы — которые, вдобавок, за свой счет обязаны были покупать мундир и вооружение. Это почиталось за честь, но, однако, ставило римских граждан в неравные условия с другими категориями населения, страны.

И вот вдруг оказалось, что крестьяне и плебеи отнюдь не спешат вступать в ряды доблестных вооруженных сил, а предпочитают: одни — пахать землю, а другие — получать от государства безвозмездные пособия.

Военная машина грозного Рима — благодаря которой он и стал господином всего Средиземноморья и доброй части Европы — начала давать сбои.

За свою беспечность Вечный город чуть не поплатился, когда орды тевтонов и кимвров раздавили в Цизальпинской Галлии римские войска и неудержимой рекой потекли в Италию, содрогнувшуюся от ожидания гибели.

И тогда избранный недавно консулом грубый и простой Гай Марий грохнул кулаком по столу в курии Сената и безапелляционно заявил, что если почтенные старейшины так дорожат заплесневелыми традициями, то ему гораздо важнее судьба страны, судьба его народа и римских богов.

И объявил указ, которому, при всем возмущении, вызванном им, никто не осмелился открыто противиться.

Отныне в армию можно было принимать всех, а не исключительно римлян и италийцев. Галлы, иберийцы и греки могли теперь служить не только во вспомогательных когортах, но и в самих гордых орлоносных легионах. Такое право получили даже — о ужас! — либертины, то есть бывшие рабы, отпущенные на волю своими хозяевами, — им тоже позволили поступать на военную службу, дававшую неплохие доходы и надежду получить по выходе в отставку участок земли.

Собственно, эти самые либертины — повара, массажисты, садовники — и спасли Империю, когда германская лавина катилась к Рейну после разгрома Вара и уничтожения всех римских войск на территории Германии. Да, они поначалу не очень спешили записываться в армию, несмотря на все посулы, но вскипяченный Август резко пригрозил снова заковать их в рабские цепи, и потому рекруты хлынули на сборные пункты.

Что ж, Тиберий, сын Ливии, успел привести свой корпус вовремя и один только вид блестящих доспехов и лязг грозного оружия заставил варваров убраться обратно в свои густые леса. Но боеспособность армии от этого лучше не стала. И вот теперь старые закаленные воины, ветераны терпеливо передавали свой опыт молодым.

— Левое плечо вперед! — металлическим голосом скомандовал Марк Сабур. — Щит вверх! Вниз! Вверх! Вниз! — Рекруты послушно выполняли его приказы, мечтая: некоторые о воинской славе, некоторые — о карьере профессионального гладиатора после службы, а некоторые — чтобы поскорее закончилось это утомительное занятие.

— Левая нога в сторону, правая вперед! Делай — раз! — громыхал Сабур.

Некоторые новобранцы, сбившись с ритма, неловко затоптались на месте. Центурион свел над переносицей свои кустистые брови и рявкнул, словно разгневанный Юпитер:

— А, чтоб вас, сукины дети! Когда вы научитесь понимать команду? Тут бы и осел уже не запутался. В одну шеренгу становись, быстро!

Все послушно бросились строиться, лихорадочно отыскивая свои места. Сабин хмуро наблюдал за подчиненными, ничего больше не замечая вокруг.

За его спиной простучали конские копыта.

— Привет, Марк, — раздался приятный мелодичный голос, который, однако, умел при необходимости становиться и очень твердым. — Как дела? Вижу, ты вовсю заботишься о боевой выучке наших доблестных легионеров?

Марк Сабур резко обернулся, швырнул меч, который сжимал в ладони, обратно в ножны и выбросил свою мощную правую руку кулаком вперед в салюте.

— Приветствую тебя, Германик. Центурион Сабур слушает твои приказы.

Да, действительно, перед ним — сидя на стройном гнедом жеребце — был Германик, командующий Рейнской армией. Его окружала свита ординарцев и офицеров.

Молодой человек — а было ему тогда двадцать девять лет — удовлетворенно улыбнулся, поправил свисавшую с плеча перевязь и похлопал по шее зафыркавшего вдруг коня.

Это был среднего роста худощавый мужчина со светлыми густыми волосами, спадающими на лоб, и умными добрыми серыми глазами. В чертах его лица сквозило врожденное благородство и та скрытая от постороннего взгляда сила, которая знаменует действительно крепких духом людей. Он не был красивым, но и серьезных недостатков во внешности и фигуре не имелось, исключая, разве что, слишком тонкие ноги. Но и с этим недостатком Германик усиленно боролся посредством гимнастики и конной езды.

— Ну, как успехи? — приветливо спросил командующий у центуриона.

Он очень любил и уважал своих солдат, особенно старых, и многих знал по именам. Таким же был и его отец — знаменитый полководец Друз. Того солдаты германских легионов просто боготворили.

«Вот где настоящий человек, — невольно подумал Марк Сабур, глядя в открытое честное лицо Германика. — Такого бы нам цезаря, и горя бы не знали».

— Ну-ка, — вмешался вдруг полный краснолицый Публий Вителлий, один из штабных офицеров. — Покажи нам, чему ты научил этих птенцов. Ведь не сегодня-завтра мы двинемся на варваров и должны быть готовы.

— Слушаюсь, — бросил центурион и повернулся к своим солдатам.

Те явно нервничали и волновались, пытаясь сохранить невозмутимость, опасливо поглядывая на командующего и выдерживая стойку «смирно».

— Отделение! — отчетливо и громко скомандовал Сабур, тяжелым взглядом скользнув по шеренге. — Слушай меня!

Все напряглись. Германик чуть улыбнулся и снова погладил беспокойно переступавшую с ноги на ногу и тревожно фыркающую лошадь.

— К атаке! — зычно протянул центурион. — Готовсь!

Садовники и парикмахеры вдруг сразу преобразились — они стали солдатами, настоящими римскими солдатами, спаянными железной дисциплиной и солидарностью.

В их руках вдруг появились сверкнувшие на солнце блестящим металлом наконечников пиллумы, а щиты синхронно приподнялись, закрывая корпус.

— На врага! — рявкнул Сабин, указывая вновь выдернутым из ножен мечом на стоявшие невдалеке соломенные чучела, изображавшие германцев. — Бегом марш!

Шеренга легионеров устремилась вперед, занеся над головами руки с копьями. Бежали они легко, ровно. Центурион следил за ними, держась чуть сзади.

— Давай! — скомандовал он шагах в десяти от чучел.

Солдаты на ходу чуть отогнулись, и дождь блестящих пиллумов обрушился на соломенного противника. Не все копья попали в цель, но многие. Третья когорта не хотела осрамиться перед своим главнокомандующим.

— Мечи к бою! — заорал центурион и — увлеченный сам — бросился вперед.

Его легионеры выдернули из ножен короткие обоюдоострые мечи и бежали дальше. Вот они с размаха столкнулись с чучелами... только солома полетела.

Германик был доволен. Уже неплохо, очень неплохо. А после первого же настоящего боя эти вчерашние недотепы превратятся в истинных солдат римской армии. С такими можно будет идти хоть в Индию, хоть в Китай, хоть...

Командир вдруг нахмурился от несвоевременно нахлынувших мыслей и дернул поводья.

— Молодец, Марк! — крикнул он, приветственно взмахивая рукой. — С такими ребятами нам нечего опасаться германцев.

Центурион с благодарностью улыбнулся и снова отсалютовал.

— Рад стараться!

Германик развернул коня и поскакал по направлению к лагерю. Свита следовала за ним.

Приближалось время прандиума — второго завтрака, после которого должен был состояться военный совет.

Кавалькада через преторианские ворота проскакала в лагерь и двинулась по широкой, идеально прямой аллее к центру, где находился большой шатер командующего, палатки офицеров и походный алтарь для жертвоприношений, возле которого уже суетились жрецы, собираясь узнать волю богов.

Германик спрыгнул с коня, бросил поводья подбежавшему ординарцу и направился в свой шатер, жестом пригласив остальных следовать за ним.

Они вошли под прохладный шелковый купол и с удовольствием растянулись на мягких кушетках, полукругом уставленных вдоль матерчатых стен.

Толстый, с лоснящимися щеками сириец появился на входе и вопросительно посмотрел на Германика.

— Давай, Антиох, — махнул тот рукой. — У нас мало времени. Поторопись.

Повар кивнул и исчез. А через минуту шатер наполнили полдюжины слуг с подносами в руках.

Германик никогда не питал пристрастия к роскоши, как и его отец, да и дядя Тиберий тоже. Ну, в Риме еще куда ни шло, там приходилось следовать этикету, посещая официальные приемы во дворце, но в армии молодой Друз держался очень скромно и вел поистине спартанский образ жизни, лишь изредка позволяя себе расслабиться и немного отдохнуть.

Как раз такой случай был сегодня — памятный день, день, в который его отец — первый из римлян и пока последний — столкнул свои триремы в воды Северного океана. Это случилось ровно двадцать шесть лет назад, и Германик хотел отметить знаменательную дату. Вот почему сегодня полуденная трапеза была гораздо более роскошной, чем обычно.

Вокруг Германика разлеглись на ложах его офицеры, друзья и соратники, командиры германских легионов и союзных когорт, прибывшие на совещание. Большинству из этих людей молодой полководец доверял безоговорочно, уважал их и любил. Такая уж была у него натура — он стремился видеть в ближних только самое лучшее, великодушно не замечая или прощая недостатки. И это очень нравилось окружающим, импонировало им, и вот уже они непроизвольно пытались сделаться хоть немного лучше, чем на самом деле, не в силах вынести прямой и открытый взгляд серых глаз Германика.

Молодой Друз пользовался в армии огромным доверием и любовью — и солдаты, и офицеры готовы были умереть за него и только и мечтали, когда же он поведет их в бой.

Слуги, тем временем, разносили приготовленные кушанья и напитки. Пенистое фалернское, терпкое тронтское, сладкое албанское — вина с шипением плескались в кубках. Ради сегодняшнего дня Германик специально приказал доставить их из Лугдуна — обычно в лагере пили только очень слабое рецийское, а то и вообще обходились солдатской поской — водой, разведенной уксусом.

Конечно, этой трапезе далеко было до легендарных пиров Лукулла или Азиния Поллиона, но в походных условиях она тоже выглядела вполне достойно.

Прислужники расставили перед собравшимися миски с аппетитными кусками жареной свинины, вазы с оливками и зеленью. Паштеты, вареные куропатки и фазаны, рыба под соусом, мясные пироги, грибы — все это наполнило простой шатер командующего Рейнской армией чудесным ароматом.

Хрустели кости на зубах, булькало вино, тек неторопливый разговор о мелочах — по заведенной традиции серьезных вопросов за едой не касались.

Но вот, наконец, все насытились, с довольным видом вытянулись на своих кушетках, блаженно жмурясь, а расторопные слуги быстро убрали лишнюю посуду, оставив только пару кувшинов с вином да вазы с фруктами.

Германик поднялся со своего ложа и двинулся к походному столу, который занимал дальний угол шатра. Свита и офицеры последовали за ним, потягиваясь и одергивая одежду.

Грек-картограф раскинул на столе несколько листов пергамента с вычерченным на них планом германских земель — с селениями, реками, холмами и лесами.

— Что ж, начнем, — негромко сказал Германик, и все молча сгрудились вокруг него, сразу став серьезными. — Итак, обсудим ситуацию и проверим степень готовности войск.

Офицеры закивали. Командующий скользнул взглядом по группе окружавших его людей и остановил глаза на невысоком мужчине плотного телосложения, с дерзким выражением лица и всклокоченной огненно-рыжей бородой.

— Гней, — сказал Германик, — доложи-ка еще раз о ночном инциденте.

Гней Домиций Агенобарб потеребил свою бороду — смелый вызов тогдашней римской моде, но все знали, что эта рыжая растительность является неотъемлемой принадлежностью мужчин в его роду — Агенобарб значит Краснобородый — и начал говорить:

— Ночью после второй смены караула отряд германцев переправился через реку в трех милях севернее Могонциака. Они успели разграбить и поджечь две деревни, прежде чем патруль атаковал их. Варварам удалось уйти, хотя и с большими потерями.

— Вот-вот, — задумчиво кивнул Германик. — Они чувствуют себя все более вольготно, пока мы тут корпим над оперативными планами. Ладно, скоро эти звери ответят нам за все. А пока, — командующий перевел глаза на Публия Вителлия, одного из своих ближайших друзей, — ты, Публий, прими меры, чтобы эти набеги больше не повторялись. Иначе мы можем потерять доверие местного населения, а это чревато многими неприятностями. Шутка ли — тут, на небольшой территории, сконцентрировано восемь римских легионов, не говоря уж о вспомогательных войсках, а варвары безбоязненно форсируют пограничную реку и приходят с визитом на нашу землю. Престиж целой Империи находится под угрозой.

Германик очень серьезно относился к таким вещам; величие римского народа для него было превыше всего.

— Я понял приказ, — ответил Вителлий. — Сделаю все, чтобы такое больше не повторялось. Посты будут усилены и расставлены вдоль всего Рейна, они сразу сообщат, если что-то случится. А тогда мы подведем пару. ударных когорт...

— Ну, я думаю, что ты сам тут знаешь, как поступить, — мягко прервал друга Германик. — Не будем отвлекаться. Так, я хотел бы услышать доклад об обстановке в Верхней провинции. Кто у нас здесь оттуда?

Вперед выступил жилистый резколицый мужчина средних лет с короткими черными волосами. То был Авл Плавтий, легат Четырнадцатого легиона, который называли Марсовым Победоносным; стоял он в Колонии, ближе к устью Рейна.

— Все идет по плану, — заговорил он сухим официальным тоном. — Два боннских легиона — Двадцатый Валериев и Восьмой Августов — снялись с лагеря и подтягиваются к месту назначения. Правда, перегруппировка идет довольно медленно, с осторожностью — мы не хотим раньше времени всполошить германцев. У них ведь полно шпионов на нашей территории. Четырнадцатый легион, командиром которого я являюсь, остается в Колонии в качестве гарнизона. Мы также выслали подкрепления в сторожевые форты на Рейне. А Пятый легион уже находится на позициях и готов хоть сегодня форсировать реку.

Германик одобрительно кивнул. Краткий, деловой доклад Плавтия ему понравился. Потом он кивнул Гаю Силию, легату Двадцать второго легиона.

— Теперь ты, Гай.

Силий — плотный коренастый мужчина лет сорока, -уже почти лысый, с решительным строгим лицом, уверенно тряхнул головой.

— Из Аргентората и Виндониссы, — начал он, — подтягиваются соответственно Второй Августов и Двадцать первый Стремительный легионы. Они должны выйти на свои позиции не позднее, чем через неделю. Из Конфлуэнта в Могонциак передислоцируется Тринадцатый Сдвоенный, а Двадцать второй примет участие во вторжении и готовится к этому. Обстановка в провинции нормальная, войска ждут твоего приказа.

Германик снова довольно кивнул. Отлично. С такими офицерами и солдатами можно совершить большие дела. Если, конечно, этого захотят боги. Германик был довольно суеверным, и большое значение придавал снам и другим вешим приметам.

Затем с докладом выступил Эмилий Сильван, молодой офицер. Он сообщил, что суда рейнской эскадры находятся в полной готовности и стоят в устье реки, согласно плану.

Командиры союзных когорт — батавских копейщиков и пращников, а также тяжеловооруженной галльской пехоты и эскадронов конных лучников — по очереди доложили об обстановке в обоих подразделениях.

Что ж, пока все было в порядке, оснований для тревоги не имелось никаких.

— Хорошо, — подвел итог Германик. — Благодарю вас, все свободны. Занимайтесь своими делами и немедленно информируйте меня, если что не так. Удачи вам, соратники.

Офицеры, на ходу надевая шлемы и пристегивая мечи, двинулись к выходу. Задержался только Публий Вителлий. Он подошел к Германику и — на правах близкого друга — положил руку ему на плечо.

— Что случилось? — спросил он с участием. — По-моему, все идет отлично, но я вижу, что ты чем-то недоволен.

— Да нет, к военным делам это не имеет никакого отношения, — негромко произнес командующий. — Тут все просто замечательно, лучшего трудно и пожелать. Но есть другие проблемы...

— Какие? — удивленно спросил Вителлий и тут же спохватился. — Прости мне мое любопытство, но...

— Да, — после паузы ответил Германик. — Ты мой друг, Публий, но так уж получается, что этим я пока не могу поделиться с тобой. Дело в том, что мои личные проблемы переплелись с делами государственной важности, и ты сам понимаешь — я обязан молчать. Правда, надеюсь, что уже скоро... Ну, ладно.

Он дружески хлопнул Вителлия по плечу.

— Иди отдыхай. Вечером мы опять соберемся и еще раз проверим планы действий. О, варвары надолго запомнят нас, я уверен.

Вителлий ободряюще улыбнулся и вышел из шатра. Германик услышал лязг металла — охрана у входа салютовала офицеру.

Да, мысли командующего Рейнской армией занимали сейчас не только приготовления к вторжению на вражескую территорию. Он напряженно размышлял о том, получил ли цезарь его письмо, и если да, то какие сделал выводы. А если нет... но об этом ему и думать не хотелось. Слишком велика ставка...

Глава VII Человек со шрамом

День уже клонился к вечеру, знойное солнце медленно, нехотя уползало за горизонт, и огромный город мог теперь вздохнуть свободнее. Легкий ветерок чуть покачивал ветки деревьев в садах, с Тибра потянуло прохладой.

На улицах начали появляться люди, одуревшие от дневной жары; Рим потихоньку оживал.

По просторной, мощенной камнем Фламинийской дороге к городским воротам подскакали двое всадников. Оба были одеты в короткие серые туники, пропотевшие и пропыленные, в кожаные сандалии военного образца, на головах их крепко сидели широкополые шляпы, защищавшие лица от палящих лучей солнца.

Лошади уже очень устали и с трудом переставляли ноги, бока животных покрывала корка из пены, пота и пыли.

У самых ворот всадники спешились и один из них усталым шагом направился к группе солдат городской стражи, которые несли охрану на этом участке.

Человек властным жестом подозвал к себе центуриона и что-то тихо сказал ему. Тот моментально принял уставную стойку и громко отчеканил:

— Слушаюсь!

— Да тише ты, — недовольно буркнул мужчина в широкополой шляпе и левой рукой стянул ее с головы. Показалось обветренное смуглое лицо, длинный тонкий нос, дерзкие черные глаза, узкие губы; на лбу виднелся изящный белый шрам.

Центурион дисциплинированно отсалютовал и бегом бросился куда-то за угол. Мужчина вернулся к своему спутнику.

— Отведешь лошадей на конюшню, Эвдем, — сказал он ему слегка охрипшим голосом. — Потом можешь отдыхать. Мы хорошо поработали и награда нас не минует.

Эвдем довольно растянул лицо в улыбке. Мужчина шутливо ткнул его кулаком в плечо и повернулся, услышав стук копыт.

Центурион, спотыкаясь от избытка усердия, тянул на поводу свежую лошадь, которая недовольно вертела головой и фыркала. Человек со шрамомпринял повод у него из рук и одним прыжком взлетел на спину животного, крепко сжав коленями бока коня.

Центурион махнул рукой, стражники у ворот расступились и мужчина проехал в город. Хотя еще со времен Юлия Цезаря действовал указ, по которому от рассвета и до заката в Риме запрещено было появляться повозкам и всадникам, в отдельных случаях — при наличии особого разрешения — некоторые люди могли пренебрегать этим постановлением. Например, цезарские курьеры или конные преторианцы имели право беспрепятственно разъезжать по городу, но другие — даже сенаторы — этой привилегией не обладали.

Человек со шрамом, видимо, сказал дежурному центуриону такое, что заставило грозного и сурового стража порядка беспрекословно подчиниться.

Мужчина рысью скакал по виа Фламиния, поглядывая по сторонам с некоторым интересом. Уже довольно долго он не был в Риме, выполняя различные поручения людей, которым он верой и правдой служил. Как приятно снова оказаться в столице, такой красивой и уютной после германских лесов или пустынь Месопотамии.

Человек миновал сады Ацилия, оставил по левой стороне парк Помпея и поле Агриппы. Теперь он приближался к центру города и направлялся к Авентинскому холму, на склоне которого стоял старый дом его отца. Мужчина очень спешил — его ждало еще одно весьма срочное дело.

Обогнув Тарентийский овраг, он проскакал в Юникульские ворота и двинулся вдоль Капитолия. Народу в центре было уже довольно много — после утомительного знойного дня люди выползали из своих жилищ, чтоб глотнуть немного прохладного воздуха и обменяться парой слов с друзьями и соседями.

Оставив позади Форум, который постепенно заполнялся горожанами, человек со шрамом проскакал мимо Большого Цирка и взобрался на холм, где густо стояли дома представителей среднего класса — всадников, купцов, владельцев фабрик и мастерских.

Привратник — сморщенный маленький старичок — встретил его на пороге.

— О, господин! — радостно задребезжал он. — Ты вернулся! Слава богам!

— Здравствуй, Гедеон, — кивнул мужчина, спрыгивая с лошади. — Ну-ка, прикажи быстро приготовить ванну и чистую одежду. Я очень спешу.

— Слушаюсь, господин, — поклонился Гедеон и засеменил в дом, крича скрипучим голосом: — Фемистокл! Фемистокл! Иди сюда немедленно! Господин приехал!

* * *
Спустя два часа — приняв ванну и побрившись — человек со шрамом вновь вышел из дому. Теперь он был одет в белоснежную тогу с узкой красной полосой — официальный костюм представителей всаднического сословия. На указательный палец правой руки он надел массивный золотой перстень — тоже признак принадлежности к эквитам.

Быстро спустившись с Авентина, человек прошел мимо Большого Цирка к Палатинскому холму и направился прямо к дворцу Августа. В то время, правда, дворцом это строение можно было назвать лишь с большой натяжкой. Август — человек очень скромный и неприхотливый — довольствовался малым, его вполне устраивали две небольшие спальни и рабочий кабинет.

Собственно, дворцом можно было считать лишь несколько комнат, предназначенных для официальных приемов иностранных послов или торжественных банкетов в дни общенародных праздников. Эти помещения были пристроены к частному дому цезаря, принадлежавшему еще его отцу.

Лишь спустя годы последующие императоры возвели на этом месте грандиозный роскошный мраморный ансамбль, известный потомкам как Палатинский дворец. Но в то время резиденция цезаря Августа смотрелась еще очень скромно.

Охрана у входа во внутренний двор беспрепятственно пропустила мужчину со шрамом, после того, как тот шепнул начальнику караула несколько слов. Он прошел в атрий и остановился там. Вышколенный слуга приветствовал его низким поклоном.

— Я сейчас доложу о тебе, господин, — сказал он подобострастно. — Будь любезен подождать здесь.

Мужчина кивнул и опустился на невысокий табурет, стоявший у фонтана; струи воды ласкали слух мелодичным журчанием, а тело — ощущением прохлады.

— Следуй за мной, господин, — возвестил вдруг возникший, словно призрак, слуга.

Человек поднялся на ноги и двинулся за рабом. Они миновали несколько комнат и вошли, наконец, в просторное помещение, стены которого были закрыты мягкими тканями, с плотными занавесками на окнах и выложенным мозаикой полом.

На диване у окна сидела женщина. У нее было узкое морщинистое лицо и кожа цвета пергамента. Пронзительные темные глаза с неукротимой энергией сверкали под высоким лбом. Седые волосы были завязаны в пучок на затылке по старинной римской моде. Сухую фигуру покрывала белоснежная, пахнувшая арабскими благовониями мягкая стола. Украшений на женщине не было никаких, не считая небольшого золотого колечка с камешком на левой руке.

Так выглядела в то время императрица Ливия, жена цезаря Августа, первая дама Римской Империи.

— Элий Сеян, — сказала она негромко довольно приятным голосом, увидев мужчину со шрамом. — Я ждала тебя еще вчера. Что случилось?

— Прости, госпожа. — Сеян прижал руку к груди. — Нам пришлось сделать крюк и перебраться с Аврелиевой дороги на Фламинскую, чтобы избежать встречи с цезарем и его свитой. Мне казалось, что такое столкновение не входит в твои планы.

— Ты прав, мой дорогой Элий, — улыбнулась одними губами женщина. — Ты часто бываешь прав, и это мне нравится в тебе. Да и вообще в людях. Ну, садись вон там. Нам надо поговорить.

Сеян послушно опустился на мягкий табурет и сложил руки на коленях, перед этим аккуратно расправив складки тоги. Ливия взяла со столика из слоновой кости небольшой серебряный колокольчик и резко встряхнула его. Спустя буквально три секунды в комнате появилась девушка-рабыня. На ее круглом румяном лице было написано величайшее почтение и некоторый испуг.

— Пусть подадут вина, Антигона, — сказала императрица, не глядя на служанку. — Побыстрее.

Девушка упорхнула. Сеян проводил ее взглядом и слегка улыбнулся узкими губами.

«Как эта женщина умеет подчинять себе людей, — подумал он с невольным уважением. — Ведь вот если бы она сейчас отдала какой-нибудь приказ мне, я бы точно так же кинулся выполнять его, как и эта жалкая рабыня. И, клянусь Юноной, чувствовал бы себя преданным слугой грозной госпожи».

Ливия пристально посмотрела на Сеяна, пытаясь прочесть его мысли. Наверное, это ей удалось, ибо императрица довольно хихикнула и мелко затрясла головой.

— Ну, ладно, милый Элий, рассказывай. Я сгораю от любопытства.

Человек со шрамом прокашлялся и расправил плечи, стараясь все же выглядеть достойным всадником, а не перепуганным учеником, попавшимся под горячую руку суровому педагогу.

— Я преклоняюсь перед твоим могучим умом, госпожа, — начал он подобострастно. — Ты предвидела все, до малейших деталей. Хотя, нет, было тут одно «но»...

— Давай по порядку. — Ливия властно шлепнула сухонькой ладошкой по крышке стола. — Ты же знаешь, я во всем люблю порядок.

— Прости. — Сеян секунду помолчал, собираясь с мыслями, а потом снова заговорил: — Действительно, твой внук Германик поддерживает связь с сенатскими кругами в Риме. Он получил какое-то важное письмо, как мне сообщил подкупленный раб, но имени отправителя он узнать так и не смог.

— Ничего, зато мне оно хорошо известно, — хищно оскалилась Ливия. — Продолжай.

«Вот ведьма, — подумал Сеян. — Меня иногда просто дрожь пробирает, когда приходится с ней общаться».

— Вскоре после этого, — снова заговорил человек со шрамом, — Германик отправил с курьером официальную почту. Там ничего интересного не было — мы проверили. А еще через день он вызвал своего штабного офицера, которому полностью доверяет, и отправил его якобы в Лугдун, с депешей к тамошнему коменданту.

Этот трибун, взяв еще двух человек, отправился в путь. И тут нам просто повезло — одним из этих людей оказался наш агент. Он-то и сообщил мне маршрут и настоящее место назначения.

Офицер Германика — его звали Кассий Херея — видимо, что-то подозревал, он пытался сбить нас со следа, уйдя в горы. Но мы знали все его планы — наш человек оставлял нам четкие знаки на дороге. Я решил, что не стоит лезть вместе с ним в горы — слишком рискованно. К тому же, если бы он там сломал себе шею, это бы нас вполне устроило, правда?

Ливия чуть кивнула, не сводя глаз с лица Сеяна, на котором выступили маленькие капельки пота — в комнате было довольно душно.

Послышались тихие шаги; две служанки внесли подносы с вином и легкой закуской. Императрица жестом указала, куда это все поставить и кивком пригласила Сеяна угощаться. Тот вежливо отхлебнул из кубка и за бросил в рот пару виноградин. Потом продолжал:

— Короче говоря, мы знали, где они должны были снова выйти на дорогу, и поджидали их там. Чуть-чуть, правда, разминулись, но это не по нашей вине.

Мы напали на них между Аостой и Таврином — на Херею и его спутника, ибо наш агент еще раньше сделал вид, что сорвался в пропасть, и покинул их.

— Сделал вид, что сорвался в пропасть? — удивленно переспросила Ливия. — Как это ему удалось?

— О, это весьма способный парень, — улыбнулся Сеян. — Он родился и вырос в Альпах, так что для него взобраться на самую крутую гору все равно, что для нас подняться на Палатин по каменной лестнице.

— Ну, дальше, — нетерпеливо сказала Ливия и тоже пригубила из изящного золотого кубка искусной работы, украшенного драгоценными камнями.

— У Кассия Хереи действительно было письмо к Августу, госпожа, — сказал Сеян. — Вот оно.

Он привстал и положил на столик, рядом с ладонью Ливии, восковые дощечки, соединенные таким образом, чтобы их нельзя было открыть, не сломав печати.

Императрица перевела взгляд на таблички, но не пошевелилась.

— Вы избавились от свидетелей, я надеюсь? — сухо спросила она.

Сеян тяжело покачал головой.

— Нет, госпожа. Точнее — я не уверен.

— Это как понимать?

— Случилось непредвиденное. Когда мы уже завладели письмом и собирались ликвидировать и самого трибуна, неожиданно появились еще двое всадников, какие-то военные. Мне показалось неразумным вступать с ними в бой — исход его был неясен, а если бы потом оказалось, что...

— Я поняла тебя, — махнула рукой императрица. — Ты правильно поступил. Но вот вопрос — что стало с трибуном? Жив ли он?

— Не знаю, — развел руками Сеян. — Я спешил к тебе с этим письмом, а потому не имел времени проверить. Но можно послать надежного человека...

— Ладно, этим я сама займусь, — перебила его Ливия. — А ты стал очень осторожным, мой дорогой Элий.

Сеян, не зная, похвала это или укор, только неуверенно улыбнулся.

— Повзрослел, наверное...

— Да, — покачала головой императрица. — Помню, лет десять назад смелее тебя не было человека. Ведь кто бы еще решился устроить засаду на наследника Августа, на самого Гая Цезаря? А вы с Домицием ни секунды не колебались. Что ж, счастье покровительствует смелым, и вам тогда повезло.

— Действительно, повезло, — согласился Сеян. — Еще немного, и все бы сорвалось....

Он умолк, погрузившись в воспоминания.

Ливия внимательно смотрела на него.

— А это ведь у тебя оттуда? — указала она пальцем на тонкий белый шрам, пересекавший высокий лоб Сеяна.

— Да, — кивнул тот. — Скрибоний Либон сражался, как лев, и сумел достать меня. Однако удача была на моей стороне — я убил его.

— Помню, — кивнула императрица. — Что ж, мой милый друг, нам приходится преодолевать многочисленные трудности, но ведь ты же понимаешь — это все лишь на благо страны и римского народа.

Сеян со всей серьезностью закивал. Он никогда не мог понять, лицемерит ли жена Августа, когда говорит такие слова, или же действительно убеждена в своей правоте.

— Да, — продолжала Ливия, — мы не можем, не имеем права допустить к власти полоумного Агриппу Постума. Он же ввергнет государство в хаос, а то и в гражданскую войну. Этот молодой человек совершенно не подходит для управления страной. Другое дело — мой сын Тиберий. Осмотрительный, рассудительный, мудрый, он сумеет прекрасно освоиться с ролью монарха.

— Под твоим, госпожа, руководством, — льстиво вставил Сеян.

Ливию совершенно не смутила столь грубая лесть.

— Да, — важно кивнула она, — разумеется, под моим руководством. Надеюсь, Тиберий и сам поймет, что без этого не обойтись.

Они помолчали.

— Могу я спросить, — наконец заговорил Сеян, — каковы твои планы насчет Агриппы Постума, госпожа?

— Да что там Постум, — императрица пренебрежительно махнула рукой. — С этим простаком мы всегда сумеем совладать. Он практически не опасен, точнее — может быть опасен лишь в одном случае. Если на сторону Постума открыто станет Германик.

Сеян с умным видом кивнул.

— Да, это реальная угроза. Имея за собой Рейнскую армию, которая его боготворит... Он запросто может войти в Рим во главе легионов и установить тут свои порядки.

— Теоретически — да, — кивнула Ливия, — но Германик — не тот человек, который стал бы нарушать присягу на верность цезарю. Поэтому наша задача упрощается — нам надо лишь изолировать Германика от контактов с Августом и Постумом до тех пор, пока Тиберий не будет окончательно признан главой государства. Могу сказать тебе по секрету, что именно так написано в завещании цезаря. И помни, мой милый друг, — в наших с тобой общих интересах, чтобы так все и осталось. Иначе...

— Я понимаю, — кивнул Сеян.

Сеяну стало немного не по себе. В какую же все-таки опасную игру он впутался. Ну, сейчас уже поздно идти на попятный.

— А где сейчас находится твой почтенный сын Тиберий? — спросил он.

— Тиберий проводит обучение рекрутов на Марсовом поле. Он готовится к походу в Паннонию. Там снова неспокойно. Август собирается проводить его до Неаполя, как только закончит поездку по западному побережью.

— Поездку по западному побережью, — повторил Сеян задумчиво. — Как хорошо, что мы перехватили письмо. Ведь цезарь находится сейчас совсем рядом с островом, на который был сослан Постум. Страшно подумать, что было бы, если бы он прочел послание Германика и повидался с внуком.

— Вот этого мы никак не можем допустить, — резко произнесла Ливия, решительно вскидывая голову и взмахивая рукой. — Это наша погибель.

Сеян понимающе кивнул.

— Надо постараться предотвратить опасность, — посоветовал он осторожно.

Императрица пронзила его холодным взглядом.

— Я знаю, — сказала она сухо. — И сама этим займусь. Запомни, милый Элий, с Германиком ничего не должно случиться. За это ты мне отвечаешь головой.

Сеян притворился обиженным.

— Ну, конечно! — воскликнул он. — Ведь это же твой родной внук, госпожа. Как ты могла подумать...

— Вот и отлично, — перебила его Ливия. — Я рада, что ты меня понял. А об остальном, повторяю, я сама позабочусь. Или ты мне не доверяешь?

— Ну, что ты? — искренне удивился Сеян. — Как я могу не доверять тебе?

Императрица медленно поднялась с дивана, сделала несколько шагов и ласково похлопала мужчину со шрамом по щеке своей маленькой высохшей ручкой.

— Старайся, Элий, — сказала она с нажимом. — Старайся понравиться мне, и тебя ждет такая награда, о которой ты и не мечтаешь. Обещаю, если ты меня не подведешь, то уже очень скоро все эти гордые сенаторы начнут ползать перед тобой на коленях, вымаливая крохи милости.

Глаза Сеяна вспыхнули. Да, это то, что нужно! Ух, как ненавидел он этих родовитых патрициев, кичившихся своими предками. Что ж, боги не наделили Элия Сеяна хорошей родословной, но теперь он сам будет собственным знаменитым предком. Если императрица что-то обещает, это дело верное.

— Спасибо, госпожа, — с чувством сказал он, прижимаясь губами к ладони Ливии. — Я не подведу тебя.

— Хорошо.

Женщина снова вернулась к дивану и села.

— Ладно, Элий, — сказала она после короткой паузы. — Иди пока отдохни, развлекись. Чувствую, что в ближайшее время ты мне понадобишься, так что набирайся сил. Иди.

Она жестом указала на дверь.

Сеян встал с табурета и чуть склонил голову.

— Да пошлют тебе боги удачу в делах и хорошее здоровье, госпожа, — сказал он.

— Тебе тоже. Будь здоров, Элий Сеян.

* * *
И никто пока еще — ни Гней Сентий Сатурнин, ни Германик, ни Ливия с Сеяном не знали и не догадывались, что их судьба, да и судьба государства, зависит сейчас от скромного трибуна Первого Италийского легиона Гая Валерия Сабина.

Глава VIII В море

В одиннадцатый день до августовских календ, к вечеру, они увидели на горизонте стены Генуи.

После мучительных раздумий и колебаний, вызванных встречей с Кассием Хереей, раненым трибуном Пятого легиона, Сабин все-таки решился.

«Что ж, — сказал он сам себе, — богам виднее. Я действительно мечтал провести остаток моих дней в покое и тишине, но раз уж Юпитер посылает мне такой случай — делать нечего. Будем надеяться, что мне все-таки удастся выйти из этого живым и хоть отчасти невредимым».

Сабин немного кривил душой. Он был отнюдь не лишен честолюбия, и если собрался оставить военную службу и уединиться в деревне, то лишь потому, что сделать карьеру в армии было довольно нелегко, особенно не имея влиятельных покровителей — это требовало больших затрат сил и времени. Так что, будучи от природы убежденным скептиком, Сабин не видел тут для себя никаких реальных перспектив.

Что же касается гражданской деятельности, которой он получал право заниматься, отслужив определенный срок в армии, то она его и вовсе не привлекала. Все эти политические козни — взятки, подкупы, интриги, низкопоклонство... Нет, увольте. К тому же, не обладая солидным капиталом, и мечтать было нечего занять хотя бы должность какого-нибудь скромного эдила, не говоря уже о преторах и консулах.

Так что, по всему выходило, что Гаю Валерию Сабину, бывшему трибуну Первого Италийского легиона, действительно предстояло провести остаток жизни, постигая тонкости сельского хозяйства на небольшой вилле, завещанной ему дядей-чревоугодником.

И вот неожиданное приключение резко изменило ситуацию. Сабин — человек расчетливый и осторожный — взвесил все очень тщательно. И пришел к выводу, что шансы тут пятьдесят на пятьдесят. С равной вероятностью ему могли и отрубить голову за государственную измену, и осыпать милостями за помощь в восстановлении справедливости.

К тому же, ему понравился прямой и честный трибун Кассий Херея, который так переживал за своего любимого Германика.

Короче, Сабин решился. Помолясь про себя и пообещав покровителю авантюристов Меркурию золотой треножник и черного быка, он изменил маршрут, и они с Корниксом — мнением которого никто, правда, не поинтересовался — за Таврином свернули с тракта и проселочными дорогами двинулись к Генуе.

И вот, через три дня они увидели стены города. Всадники проскакали в ворота и, осведомившись, как попасть в порт, направились туда.

Лошадь Сабина выглядела очень уставшей, мул Корникса вообще еле передвигал ноги. Три дня езды по горам вымотали и животных, и их хозяев.

Минут двадцать они пробирались по узким кривым улочкам какого-то бедняцкого района, пока, наконец, в ноздри им не ударил соленый резкий запах моря. Вскоре перед глазами путников раскинулась панорама генуэзского порта.

Порт этот явно не относился к самым крупным в Империи. Далеко ему было до Остии или Александрии. Как правило, тут швартовались только рыбацкие баркасы, промышлявшие омаров и осьминогов, да мелкие торговые суденышки, осуществлявшие каботажные рейсы вдоль западного побережья. Ну, разве что иногда заходила ненадолго мощная военная красавица-трирема из мизенской эскадры, дабы устрашить своим грозным видом разнообразных пиратов, от которых роилось Лигурийское море.

Оставив лошадь и мула у портовой корчмы на попечение какого-то оборванца, который с плохо скрываемой радостью согласился принять за эту услугу два сестерция, Сабин и Корникс двинулись вдоль причалов, подозрительно оглядывая стоявшие там корабли. Как всякий уважающий себя римлянин, Сабин испытывал естественное недоверие ко всему, что плавает, и, откровенно говоря, немного побаивался бурной водной стихии. Собственно, гордые, непобедимые на суше квириты никогда не были хорошими моряками — лишь жестокие Пунические войны заставили их построить флот и выйти в море, но делали они это весьма неохотно, как тогда, так и сейчас.

Сабин, конечно, с удовольствием предпочел бы сухой путь, но времени было слишком мало и выбора не оставалось. Ведь если он не сумеет правильно распорядиться ситуацией, опоздает, например, и противники — люди решительные, как он убедился, и неглупые — опередят его, то последствия могут быть просто катастрофическими. Он не имел права так рисковать.

Возле небольшой обшарпанной униремы с претенциозным названием «Золотая стрела» суетилось несколько человек, внося по трапу какие-то мешки и амфоры. Надзирал за этим маленький плюгавый мужичок лет пятидесяти, с редкой песочного цвета растительностью на голове, хитрыми глазками и красным носом алкоголика.

— Осторожнее, Утер! — завопил он, когда один из грузчиков поскользнулся на мокром помосте и чуть не слетел в воду вместе с тяжелым мешком. — Разорить меня хочешь?

Сабин остановился и несколько секунд сверлил мужчину пристальным взглядом. Потом перевел его на судно, тяжело вздохнул и поманил плюгавого к себе согнутым пальцем.

Тот сделал пару шагов и с любопытством уставился на трибуна.

— Слушаю тебя, господин, — сказал он вкрадчиво.

— Ты, кажется, собираешься отплыть? — хмуро осведомился Сабин, почесывая подбородок.

— Да, — кивнул мужчина. — Завтра на рассвете выходим.

— Куда?

— Вдоль побережья. Мы развозим всякие грузы по контрактам с купцами. Вот здесь берем на борт шерсть и масло, доставим их в Луну. Потом плывем в Тарквиний за вином. И так до самого Неаполя.

— Отлично, — сказал Сабин без энтузиазма. — Мы едем с тобой до Пьомбино.

Мужичок дернул себя за красный нос и покачал головой.

— Это торговое судно, господин. У нас нет места для пассажиров.

— Ничего, поспим на палубе. Сколько отсюда до Ильвы?

— До Ильвы? — мужчина задумался. — Ветры сейчас попутные... Что ж, если Нептуну ничего такого не придет в голову, можно добраться за пару дней.

— Сколько это стоит? — продолжал спрашивать трибун.

Этот вопрос, как оказалось, требовал более длительных размышлений.

— Вас двое? — спросил наконец мужичок. — Ну, давайте по золотому с головы. Кормежка своя.

— Да, — хмыкнул Сабин, — вижу, пиратов тут действительно хватает, и ты среди них, наверное, главный.

— Ну, что ты, господин? — развел руками мужичок, хитро улыбаясь. — Нормальная цена, кого хочешь спроси.

— Ладно, — согласился трибун. — А нельзя ли выйти в море прямо сейчас?

— Никак нельзя, — решительно заявил плюгавый. — Наутро я пригласил авгура, чтобы принести жертву богам и узнать, что нас ждет. К тому же, надо еще проверить, какие сны мы увидим этой ночью. Ведь если, скажем, приснится сова, то как можно выходить в море? Наверняка попадешь в шторм, уж я-то знаю.

— Ты хочешь сказать, — медленно спросил Сабин, — что если вдруг напьешься до того, что увидишь во сне какую-то глупую сову, то отменишь рейс?

— Вот именно, господин, — с сожалением ответил мужчина. — Мы, моряки, очень суеверный народ. Да и сам посуди — качаться на волнах это совсем не то, что ехать по Аппиевой дороге.

Тут Сабин был с ним согласен, но решительно покачал головой.

— И думать забудь, — сказал он твердо. — В любом случае завтра мы отплываем. Так что позаботься, чтобы увидеть только самые благоприятные сны. Я слышал, кувшин фалернского этому способствует.

С этими словами он сунул руку в кошелек и бросил мужчине серебряную монетку.

— Это сверх оплаты.

Тот жадно поймал блестящий кружочек и зажал его в кулаке.

— Хорошо, господин. Будем надеяться на милость богов.

— Мы переночуем в трактире на набережной, — сказал трибун. — Смотри, без фокусов. Кстати, как тебя зовут?

— Никомед, господин, — ответил мужчина. — Родом я из Халкедона в Вифинии и вот, занесло сюда. Судно принадлежит моему хозяину, Квинту Ванитию, купцу из Панорма.

— Ладно, — бросил Сабин, еще раз подозрительно оглядывая грека. — Будь здоров, Никомед из Халкедона. Смотри, чтоб к рассвету все было готово.

— Не беспокойся, господин, — заверил его шкипер. — Мы свое дело знаем. Вот только сны... -

Трибун молча развернулся и двинулся в противоположном направлении. Корникс, который тоже был явно не в восторге от перспективы морского путешествия, последовал за ним.

* * *
С первыми лучами солнца Сабин и его слуга покинули грязную комнату портового трактира, где им пришлось провести ночь, и двинулись к причалу. Еще с вечера Корникс был отправлен за провизией и закупил несколько буханок хлеба, солидный кусок копченого сыра, оливки и бурдюк с вином. Все это он нес теперь с собой, кряхтя от натуги.

Лошадь и мула пришлось оставить хозяину корчмы под расписку — продавать верного коня Сабин не хотел, а везти морем опасался. Да и вряд ли бы Никомед согласился принять на борт еще и такой груз.

На «Золотой стреле» тоже уже никто не спал. Шкипер стоял на мостике и отдавал распоряжения своим людям. Выглядел он довольно помятым и явно мучился похмельем. Зато снов в эту ночь не видел вовсе, в чем и признался Сабину, с сомнением качая головой.

— Вот и хорошо, — улыбнулся трибун. — Значит, поплывем спокойно.

— Кто его знает? — хмыкнул Никомед. — Сейчас еще надо принести жертву. Где там этот подлец Милон с бараном?

Возле небольшого жертвенника на корме судна уже нетерпеливо прохаживался жрец в белом одеянии. Было довольно свежо, и авгур зябко поеживался.

Наконец, двое матросов подтащили к алтарю упирающегося черного барана. Жрец уверенно посыпал голову животного мукой из небольшого мешочка, потом солью, извлек из-под хитона ритуальный кремниевый нож и ловко перерезал барану горло, бормоча что-то про себя.

Никомед и вся его команда — полторы дюжины неопрятных лохматых мужиков — с любопытством наблюдали за жертвоприношением. Даже рабы-гребцы высунули головы из трюмного помещения.

Кровь барана залила палубу; жрец вспорол ему брюхо и принялся сосредоточенно копаться во внутренностях, продолжая бормотать молитвы.

Сабин и Корникс по-прежнему стояли на причале, ожидая, когда можно будет выйти в море.

— Ну, плывите спокойно, — сказал наконец авгур и зевнул. — Боги покровительствуют вам. Только вот ночи лучше проводить на берегу, а то могут быть неприятности.

Никомед довольно кивнул и сделал знак Сабину, что можно подниматься на борт.

Двое слуг жреца ухватили за ноги распотрошенного барана и понесли его по трапу. Жертва теперь законно принадлежала храму и будет съедена еще сегодня. Хотя, судя по не совсем довольному лицу авгура, шкипер явно поскупился — ведь всем известно, что грозный Нептун предпочитает быков.

Сабин и Корникс устроились на палубе возле мачты, которая негромко поскрипывала. Рядом лежал скатанный парус из грязного льняного полотна. Выходить из порта надо было на веслах, а уж потом, если ветер окажется благоприятным, можно развернуть и поставить квадратный грот, который наполнится воздухом и погонит судно вперед с приличной скоростью.

Матросы без лишней суеты, подчиняясь командам Никомеда, занимались последними приготовлениями к отплытию — вытащили якорь, отвязали концы, рабы схватились за весла, стукнул молоток гортатора, отбивавшего ритм гребли, к рулевым рычагам на корме стал атлетического строения мужчина с густой бородой и волосатой грудью.

Таможенный контроль, видимо, «Золотая стрела» прошла еще раньше, ибо чиновник портового управления, стоявший неподалеку на причале, поглядывал на судно Никомеда без особого интереса.

— Отдать швартовы! — крикнул шкипер.

Матросы выполнили команду, удары весел вспенили воду, и унирема, развернувшись, медленно двинулась в открытое море.

Глава IX Человек за бортом

Первый день плавания прошел вполне благополучно: попутный ветер гнал судно вперед, парус хлопал, снасти скрипели, медленно тянулись слева скалистые берега Лигурии.

Матросы хриплыми голосами выводили тягучие и однообразные, как само море, песни; рулевой ловко оперировал румпелем, лениво ругался вечно недовольный Никомед на мостике. А Сабин и Корникс, растянувшись на своих пледах, брошенных на палубу, молча смотрели в воду, погруженные каждый в свои мысли.

К вечеру они добрались до Луны, разгрузились там и переночевали. Трибун испытал огромное удовольствие, когда вновь ступил на твердую землю — проклятая качка никак не улучшала его настроения.

Утром «Золотая стрела» продолжала свое плавание. Следующая остановка была в Пизах, куда шкипер подрядился доставить груз керамической посуды и бронзы для местных мастерских.

Легкий туман окутывал берега Этрурии, — в чьи воды они вошли. Унирема старалась не забираться далеко в море — не то судно. Хотя, как и обещал жрец, бури пока не предвиделось.

«Если верить Никомеду, — подумал Сабин, — то к вечеру мы должны уже доплыть до Пьомбино. Вот там-то и начнется самое интересное».

Он прекрасно понимал, как тяжело будет попасть на остров Планация, где содержался ссыльный Агриппа Постум. Ведь там наверняка есть охрана, да вдобавок еще предстояло найти корабль, капитан которого согласился бы на опасное путешествие. Ладно, поживем — увидим, — решил трибун и погрузился в полудрему, которой весьма способствовало мерное покачивание судна.

В полдень они пришвартовались в гавани в Пизах. Никомед отправился договариваться насчет выгрузки, а Сабин — оставив Корникса следить за их вещами, поскольку уверенности в честности моряков «Золотой стрелы» у него не было, а там все-таки и золото, и письмо — сошел на берег и принялся прогуливаться по пирсу, разминая ноги.

Его внимание привлекла группа горожан, оживленно обсуждавшая что-то невдалеке. Трибун подошел ближе.

Из разговора ему вскоре стало ясно, что несколькими часами ранее в прибрежных водах произошел самый настоящий бой — две военные триремы из мизенской эскадры атаковали небольшую флотилию пиратских суденышек; часть потопили, понаделав в них дырок своими мощными носовыми таранами, а остальных отогнали в открытое море.

Люди бурно радовались успеху береговой охраны — от пиратов тут действительно житья не было. Но Август, похоже, взялся за дело всерьез, и это вселяло надежды.

Послушав еще немного комментарии к сражению, Сабин вернулся к своему судну, где уже суетились портовые грузчики, приведенные Никомедом. Работа продвигалась быстро и вскоре трюм был освобожден. В Пизах товара не было, теперь шкиперу предстояло плыть до самого Тарквиния и дальше по графику: Остия, Анций, Синуэсса, Неаполь.

Что ж, судя по всему, к вечеру «Золотая стрела» должна добраться до Пьомбино, где трибун собирался сойти, дабы поискать возможность попасть на Ильву, а оттуда — на Планацию.

Когда разгрузка была закончена, Никомед взобрался на свой мостик и дал команду к отплытию. Сабин с удивлением отметил, что шкипер уже успел где-то изрядно хлебнуть винца — мутные остекленевшие глазки морского волка лениво ворочались под веками, а красный нос полыхал, словно форменный плащ римского легионера. Речь тоже не отличалась особой связностью.

Судно вышло в море и взяло курс на Пьомбино. Туман уже почти рассеялся, но отдельные клочья еще стелились над водой, затрудняя видимость. Дул легкий попутный ветерок, потому рабы сложили весла и улеглись вздремнуть, а матросы поставили сразу и грот, и топсель, что весьма способствовало увеличению скорости.

Увидев, что рулевой успешно справляется с управлением, Никомед сошел в свою капитанскую каюту отдохнуть. Сабин и Корникс расположились на палубе, достали припасы и принялись за еду. Приступы морской болезни, которые досаждали им в начале плавания, теперь прошли, зато появился волчий аппетит. Хлеб, сыр и оливки стремительно исчезали в желудках изголодавшихся путешественников.

Внезапно Сабин увидел, что несколько матросов, бесцельно слонявшихся до того по палубе, вдруг бросились к правому боргу, перегнулись через него и принялись оживленно переговариваться, возбужденно жестикулируя.

— Что там такое, интересно? — спросил трибун у Корникса, который тоже смотрел в направлении группы матросов.

— Не знаю, — пожал плечами галл. — Акулу, наверное, увидели или морского змея.

Сабин недовольно хмыкнул и махнул рукой.

— А ну-ка, узнай, в чем дело.

Корникс неохотно поднялся на ноги, держась за мачту, и медленно двинулся к матросам. Их крики становились все громче.

Сабин забросил в рот последний кусок сыра, отломил хлеба и сосредоточенно жевал пищу, не сводя глаз с Корникса, который уже подошел к борту и теперь тоже с любопытством смотрел на что-то, находившееся в море.

Наконец, один из матросов побежал за шкипером, а Корникс вернулся к хозяину.

— Они говорят, там человек за бортом, — пояснил галл. — Я, правда, ничего не разглядел — бревно какое-то плывет, и все. Матросы уверены, что это кто-то из пиратов, уцелевших после боя, и собираются повесить его на рее.

На палубе появился заспанный и злой Никомед.

Матросы выжидательно повернулись к нему.

Шкипер бросил мимолетный взгляд в море и потер ладонью гудящую голову.

— Поднимите его на борт, — распорядился он. — Сейчас посмотрим, что это за птица.

Сабин встал на ноги и подошел ближе. Теперь уже вполне можно было различить толстое бревно — в котором любой моряк признал бы обломок корабельной мачты — и судорожно вцепившегося в него человека.

Через несколько минут люди Никомеда втащили на палубу рослого черноволосого и чернобородого мужчину в одной набедренной повязке, предварительно отвязав от бревна, к которому тот был прикреплен тонким кожаным поясом.

Спасенный выглядел неважно — видимо, наглотался морской воды. Матросы, не скрывая враждебности, обступили его, негромко переговариваясь и ожидая команды своего начальника.

— Ну, что ж, — сказал Никомед. — Все ясно. Весело тебе было разбойничать и нападать на мирные корабли? — обратился он к мужчине. — А вот сейчас мы тебе покажем....

Сабин сделал еще шаг и взглянул в лицо чернобородого. Тот ответил ему дерзким взглядом, уже понемногу приходя в себя.

— Так вы спасли его только для того, чтобы теперь повесить? — спросил трибун, поворачиваясь к Никомеду.

— Морские законы — это святое дело, господин, — глубокомысленно заявил тот. — Мы. обязаны были помочь человеку, очутившемуся в воде, но поскольку это явно кто-то из пиратов, разбитых цезарским флотом, то мы имеем полное право вздернуть его на рее. Так уж принято на море, господин.

— А почему ты уверен, что он разбойник? — спросил Сабин, нахмурившись. — Может, их судно потерпело крушение?

— Конечно, — ухмыльнулся Никомед. — Да посмотри на его рожу, господин, бандит, клянусь Аполлоном.

«На свою бы посмотрел, — хотел сказать трибун. — Ничем не лучше».

Но он промолчал и повернулся к чернобородому.

— Как тебя зовут?

— Феликс, — глухо ответил мужчина, осторожно разминая затекшие руки.

— Кто ты такой?

Тот поднял голову и снова смело встретил испытующий взгляд трибуна.

— Вы же все равно не поверите, если я скажу, что мое судно разбило бурей и лишь один я спасся?

— Где разбило? Когда? — вмешался Никомед. — Не заговаривай нам зубы, любезный. Тебя ждет веревка, как ни крути.

— Подожди, — рявкнул Сабин и снова посмотрел на мужчину.

Несколько секунд они не сводили глаз друг с друга.

Почему-то Сабину этот человек понравился. Да, он практически не сомневался, что это один из морских разбойников, чудом спасшийся с затопленного корабля, но... Доведись им встретиться в бою, трибун точно не пощадил бы его, однако повесить безоружного и истощенного борьбой с волнами...

Сабин принял решение.

— Поворачивай к берегу, — бросил он Никомеду.

Тот насупился и не двинулся с места.

— Ты что, не слышал?

— Ты человек сухопутный, господин, — глухо сказал грек, трезвея на глазах. — Ты их не знаешь. Вот такие молодцы напали на мое судно в прошлом году у берегов Корсики. Я до сих пор приношу жертвы богам за то, что они сохранили мне жизнь. А сколько матросов отправилось на дно?

Столпившиеся вокруг люди Никомеда глухо зароптали, обжигая чернобородого злыми взглядами.

— Я солдат, — коротко ответил Сабин. — Я не убиваю безоружных. Если бы ты решил сдать его претору, я бы не вмешивался. Но ведь понятно, что, как только мы покинем твой корабль, этот человек будет повешен. Я не хочу быть соучастником убийства. Сейчас мы высадим его на берег, и пусть делает, что хочет. Если я поймаю его когда-нибудь с мечом в руках, то, клянусь ларами, сам отрублю ему голову. А пока он только твой пассажир. За его провоз я тебе хорошо заплачу. Поворачивай.

Алчность боролась в Никомеде с жаждой мести, но наконец любовь к золоту победила.

— К берегу! — крикнул он рулевому и окинул взглядом матросов. — А вы что стоите, лентяи?

Те начали неохотно расходиться, глухо ругаясь под носом,

— Всей команде по два денария, — громко возвестил Сабин. — Шевелись, ребята.

Матросы заметно оживились и разбежались по своим местам. Трибун посмотрел на спасенного.

— Ну, Феликс, — сказал он негромко, — считай, что сегодня у тебя удачный день.

Тот молча отвернулся и принялся вытирать с густых волос соленую влагу.

Вскоре «Золотая стрела» подошла к берегу, рулевой бросил якорь, Никомед перегнулся через перила мостика.

— Вылезай! — крикнул он. — Или тебе еще лодку подать?

Феликс поднялся на ноги и двинулся к борту. До земли было всего футов двадцать.

Сабин следил за высокой фигурой, которая двигалась к борту.

«Идет так, как будто это он здесь главный, — подумал трибун с невольным уважением. — Откуда у обыкновенного бандита столько достоинства?»

Феликс задержался и повернулся к нему. Их глаза снова встретились.

— Не надо тебе было им мешать, — хрипло произнес мужчина. — Тут такой закон: сегодня — я, завтра — они. Но ты спас меня, и я благодарен тебе за это. Если боги того захотят, мы еще встретимся, и я докажу, что даже подлый пират помнит добро.

— Иди уже, — махнул рукой Сабин и отвернулся.

За его спиной послышался плеск воды.

— Поднять якорь! — скомандовал Никомед.

Судно начало разворачиваться.

— Доплыл, — сказал через несколько минут Корникс, поскольку трибун упорно смотрел в другую сторону. — Вылезает на берег. Идет к лесу.

«Золотая стрела» снова вышла в открытые воды и взяла курс на Пьомбино. Они должны были успеть туда к закату.

Глава X Предательство

К Пьомбино они подошли, когда уже сгущались сумерки. Завидев вдали городские огни, Сабин пошел в каюту Никомеда. После некоторых размышлений он решил, что, чем искать сейчас капитана в порту, который согласился бы поплыть на Планацию, лучше использовать жадность Шкипера и убедить его немного изменить курс. Тут было недалеко — миль тридцать, к утру вполне можно вернуться. Только бы выполнить поручение, отдать это проклятое письмо ссыльному Агриппе Постуму, а потом уже можно будет спокойно ехать в свое поместье и ждать, когда милости сильных мира сего посыплются на него, как из рога изобилия.

Трибун толкнул дверь каюты и вошел, не постучав. Никомед отшатнулся от большой чаши с вином и недовольно посмотрел на него, щуря слезящиеся глаза.

— Разве можно столько пить? — брезгливо сказал Сабин. — Так ты того и гляди посадишь корабль на мель. Неудивительно, что для пиратов ты — легкая добыча.

— Не волнуйся, — буркнул грек, отодвигая чашу. — Не в первый раз.

— Ну, твое дело, — примирительно заметил трибун, вспомнив, что он нуждается в услугах шкипера. — У меня есть к тебе предложение. Обещаю, заплачу хорошо.

— Какое предложение? — осторожно спросил Никомед, сглатывая слюну.

— Мне нужно, чтобы ты сейчас немного изменил курс и отвез меня в одно место, недалеко.

— Какое место? — подозрительно осведомился грек. — У меня же график, я не могу...

— Да подожди ты. Мне нужно попасть на остров Планация. Знаешь такой?

Шкипер медленно кивнул. На его лице появилось какое-то странное выражение.

«Конечно же, он знает, кто живет на острове, — с сожалением подумал трибун. — А такой тип продаст, и глазом не моргнет. Но — делать нечего. Надо рисковать».

— Вот и хорошо. Сейчас мы поплывем на Планацию. Если повезет — утром будем снова в порту Пьомбино. Ты получишь пять ауреев для себя и еще пять для команды. Согласен?

Никомед несколько секунд раздумывал, а потом отрицательно покачал головой.

— Почему? — спросил Сабин. — Ты боишься?

Шкипер вздохнул.

— Боюсь, господин. Меня не интересует, что ты собираешься делать на острове, куда запрещено приезжать без специального пропуска, но разве потом кто-нибудь поверит, что я не знал, куда плыву? Да и жрец, ты помнишь, предостерег, что не следует выходить в море по ночам...

— Сколько ты возьмешь? — прямо спросил Сабин.

Он терпеть не мог торговаться, а у грека это, видимо, было в крови, и могло продолжаться еще очень долго. К тому же, от трибуна не укрылся алчный блеск в его глазах.

Никомед задумался, медленно почесывая пальцем свои редкие волосы; потом вдруг резко схватил чашу с вином — так, словно опасался, что ее у него отберут — и высосал почти до дна.

— Ну! — поторопил Сабин.

Шкипер поднял голову. На его лице застыло какое-то неприятное хитрое выражение.

— Что ж, — сказал он тихо, — если уж тебе так нужно, то я готов. Но такой щедрый человек, как ты, господин, наверняка не откажется удвоить плату.

Сабин крякнул.

— Клянусь Марсом, — со злостью сказал он, — тот пират, которого ты хотел повесить, наверняка показался бы невинным ягненком по сравнению с тобой. Ладно, я согласен.

— Договорились, — оживился Никомед. — Только пока ничего не говори матросам. Я сам...

— И в мыслях у меня не было разговаривать с твоими бродягами, — бросил Сабин и повернулся, чтобы уйти.

— Еще одно, господин, — заискивающе произнес шкипер.

— Что?

— Мы не можем менять курс прямо сейчас. Надо зайти в Пьомбино, а уж потом...

— Зачем это? — недовольно спросил трибун. — Мы же потеряем время.

— Ничего неподелаешь, — развел руками Никомед. — Мне надо отметиться в портовом управлении. Хозяин и так подозревает, что я совершаю какие-то левые рейсы, хотя, клянусь моей мамой...

— Твой хозяин — умный человек, — с уважением сказал Сабин. — Ладно, только без задержек. А то недосчитаешься пары ауреев.

И он вышел, хлопнув дверью.

«Золотая стрела» подходила и гавани Пьомбино. Матросы суетились на палубе, снимая паруса; рабы взялись за весла. Судно мягко скользнуло в тихую воду бухты и двинулось к берегу.

На мостике появился Никомед, явно чем-то озабоченный. Сабин догадывался, чем именно, но только пожал плечами.

«Если этот кровопийца хочет заработать десять золотых, — подумал он, — то может даже наложить в штаны. Это его проблемы. Лишь бы только не подвел...»

Унирема пришвартовалась, матросы завязали канаты на кнехтах и Никомед степенно сошел на берег.

— Я иду в портовое управление, — изрек он. — Всем оставаться на месте. Возможно, мы скоро опять выйдем в море.

Команда недовольно загудела, но шкипер невозмутимо проследовал по причалу и исчез в темноте.

— Пойдем и мы прогуляемся, — сказал Сабин Корниксу. — Надо размяться. Это сидение на палубе нарушает мое кровообращение.

Он прицепил к поясу меч, надел нагрудник и медный браслет трибуна и они с галлом тоже сошли по трапу, прихватив свои вещи, на всякий случай.

Пьомбино был небольшим городком. Почти тут же у причала они купили немного свежих продуктов, и Сабин договорился с владельцем прокатной конторы о лошадях — ведь после визита на Планацию им предстояло ехать в Рим. Цены были довольно умеренные, но и животные, которых продемонстрировал хозяин фирмы, тоже не поражали особой прытью.

— Господин, — тоскливо протянул Корникс, не сводя похотливого взгляда с вывески портового публичного дома, — мы, что, прямо сейчас отплываем? Мне уже так надоела эта вода. Может, подождем до утра?

— Терпи, — усмехнулся Сабин. — Если нам повезет, то скоро ты сам сможешь открыть такое заведение. Хотя, конечно, разоришься уже через неделю.

Галл досадливо крякнул.

— Ну, хоть вина мы можем выпить? — жалобно спросил он. — То, что я купил в Генуе, никуда не годится.

— Аристократ, — хмыкнул Сабин. — Ладно, идем, время еще есть.

Они вошли в какую-то забегаловку и с удовольствием выпили по кубку довольно приличного вина.

— Пора, — сказал трибун, осушив посуду. — А то этот жулик Никомед смоется, чего доброго, в Тарквинии, и мы окажемся в исключительно паршивой ситуации.

Корникс не нашел, что возразить, и они, выбравшись на воздух, двинулись к причалу.

«Золотая стрела» по-прежнему стояла у пирса, чуть покачиваясь на легких волнах. Команда почему-то толпилась на берегу.

— Шкипер вернулся? — спросил Сабин у рулевого.

— Да, господин, — ответил тот. — Он на борту и ждет тебя.

Сабин окинул его подозрительным взглядом и сделал знак Корниксу.

— Подожди здесь. Похоже, этот проходимец что-то крутит. Сейчас я с ним разберусь.

Галл покосился на свой острый нож и присел на бортик, не смешиваясь с матросами. Трибун тронул ладонью рукоятку меча и взбежал по трапу.

Он сделал несколько шагов по палубе и собирался уже нырнуть в каюту Никомеда, в Которой — как было заметно сквозь щели в стене — горел свет, когда четыре мощные руки крепко схватили его с двух сторон. Трибун отчаянно дернулся, пытаясь дотянуться до меча, но почувствовал себя так, словно на него навесили пару талантов цепей.

— Стой спокойно, — сказал негромкий голос ему в ухо.

Перед глазами Сабина тускло блеснул металл.

Он был реалистом и не пытался сопротивляться. Сзади и с боков застучали шаги, подходили еще люди.

Спереди к Сабину приблизился закутанный в плащ человек и несколько секунд пристально разглядывал его.

— Это он? — спросил наконец мужчина, адресуясь куда-то в темноту.

— Он, он самый, господин, — ответил возбужденный голос шкипера Никомеда, — Изменник, да проклянут его боги...

— Тихо! — отрезал человек в плаще. — Говорить будешь, когда я спрошу.

Затем он вновь посмотрел на Сабина.

— Как тебя зовут? — спросил он. — И кто ты такой?

Сабин мысленно усмехнулся, вспомнив, как недавно он сам задавал подобные вопросы выловленному из воды пирату. Хотя, собственно, было ему совсем не до смеха.

— Зовут меня Гай Валерий Сабин, — ответил он с расстановкой. — Я — трибун Первого Италийского легиона. Теперь в отставке. А кто такие вы и по какому праву...

— Узнаешь, узнаешь, — нетерпеливо махнул рукой мужчина. — В свое время. Я обещаю. Теперь скажи мне, действительно ли ты собирался сейчас плыть на Планацию?

— Да, собирался, — ответил Сабин после паузы.

Отрицать это было бы бессмысленно — наверняка подлый Никомед продал его со всеми потрохами.

Сабин уже заметил, что за руки его держали преторианцы с орлами на панцирях, и понял, что им заинтересовались городские власти. Ну да, ясно — он же хотел встретиться со ссыльным членом цезарской семьи. Это наверняка должно было всполошить местного претора и его службу безопасности.

— Зачем ты собирался ехать на остров? — продолжал спрашивать человек в плаще.

— Это мое дело, — дерзко ответил Сабин, размышляя, отрубят ли ему голову, или тоже сошлют куда-то в глушь.

— Нет, не твое, — покачал головой мужчина. — Или у тебя есть пропуск, подписанный цезарем?

Пропуска у Сабина, конечно же, не было, поэтому он просто промолчал. Предъявлять письмо Германика, естественно, не хотелось.

— Вижу, ты не очень склонен отвечать на вопросы, — с укором заметил мужчина в плаще. — Этим ты только осложняешь свое положение.

— Да он вообще странный тип, — снова встрял Никомед. — Вот, взял и отпустил пирата, которого мы выловили из моря.

— Если ты не закроешь рот, — холодно сказал мужчина, — я отправлю тебя в тюрьму за соучастие.

Грек обиженно хрюкнул и замолк.

— Ну, так как? — снова обратился к Сабину незнакомец. — Ты же прекрасно понимаешь, что тебе грозит обвинение в государственной измене. Но у тебя есть возможность смягчить свою участь. Будешь отвечать на мои вопросы?

Сабин тяжело вздохнул. Все, что начинается шестнадцатого июля, просто не может закончиться благополучно. У него оставался только один шанс. И трибун решил его использовать. А что еще было делать?

— На твои — не буду, — жестко ответил он. — Отчет в своих действиях я могу дать только цезарю. И — как римский гражданин — имею на это право.

— Да, уж права-то вы свои знаете, — заметил мужчина. — Но почему ты уверен, что цезарь захочет разговаривать с тобой, государственным преступником?

— Захочет, — упрямо сказал Сабин, чувствуя себя так, словно сам таскает дрова на свой погребальный костер. — У меня есть, что ему сообщить.

На пристани внезапно послышался какой-то шум, крики, ругательства; через минуту двое преторианцев втащили на палубу упирающегося Корникса. Следом шел центурион.

— Этот парень хотел смыться, — доложил он и протянул руку к мужчине в плаще. — Вот что мы нашли у него в мешке.

Тот принял от центуриона восковые таблички, письмо Германика, адресованное Агриппе Постуму.

— Ага, — сказал мужчина глубокомысленно. — Еще лучше. Что это такое? — вновь обратился он к Сабину.

— Письмо, — глупо ответил тот.

— Вижу. Кому?

Трибун вздохнул и опустил глаза. Вот теперь ему конец. И бедняга Корникс сложит свою голову. А он ведь предупреждал...

Не дождавшись ответа, мужчина в плаще повертел таблички в руках.

— Да, — сказал он задумчиво. — Дело серьезнее, чем я думал. Последний раз спрашиваю — ты будешь отвечать на вопросы?

— Тебе — нет, — отрезал Сабин.

А что ему было терять?

— Ну, ладно, — вздохнул мужчина. — Как хочешь.

Он повернулся и двинулся в каюту капитана, бросив через плечо преторианцам:

— Давайте его сюда.

Солдаты не очень вежливо подтолкнули Сабина, тот сделал несколько шагов и почти уперся лицом в деревянную дверь.

— Останьтесь здесь, — приказал мужчина в плаще и шагнул в комнату, тут же отступив в сторону, чтобы дать дорогу Сабину.

Гвардейцы в последний раз подтолкнули трибуна и замерли у косяка.

Тот вошел в каюту, щуря глаза от яркого света факела в подставке на стене.

Он не сразу заметил, что в помещении находился еще один человек, сидевший за столом капитана. Его голову покрывал капюшон шерстяного плаща.

Дверь за Сабином захлопнулась. Мужчина, который только что допрашивал его, отошел к стене и стал там, скрестив руки на груди. Сидевший за столом пошевелился.

Сабин молча смотрел на него, гадая, что же еще задумали коварные боги.

Человек медленно откинул с головы капюшон.

Это был худощавый, среднего роста мужчина; длинные седые волосы спускались ему на самые плечи, тонкие ноздри чуть раздувались, а усталые старческие глаза не мигая смотрели на трибуна.

Сабин сразу узнал его.

То был цезарь Август.

Глава XI Корнелия

— Ну, — сказал сенатор и консуляр Гней Сентий Сатурнин, поднимаясь на ноги. — Что-то мы заговорились с тобой. Пора бы и немного отдохнуть.

Луций Либон тоже вскочил со скамьи.

— Сиди, сиди, сынок.

Сенатор ласково похлопал его по плечу.

— Побудь тут еще немного. Сдается мне, одна юная особа просто сгорает от желания увидеть тебя и на крыльях прилетит, когда я скажу ей, кто тут ждет.

Луций невольно покраснел. Он и сам очень хотел увидеть эту юную особу.

— Ладно, — с улыбкой сказал Сатурнин. — Я пойду распоряжусь насчет обеда, а вы пока сможете погулять в саду. Кажется, молодежь любит такие прогулки наедине, а?

— Ну, ты же знаешь, — смущенно пробормотал Луций, — на мою честь можно положиться...

— Ха-ха-ха! — расхохотался сенатор. — Конечно, знаю, мой мальчик. Иначе разве я бы доверил тебе самое дорогое мое сокровище, как ты думаешь?

Все еще посмеиваясь, он удалился и исчез среди деревьев. Либон, не в силах усидеть на месте, вскочил и принялся быстро прохаживаться рядом с фонтаном, время от времени подставляя разгоряченное лицо под капельки влаги, разлетавшиеся во все стороны.

Он скорее почувствовал, чем услышал, легкий шорох за спиной и стремительно обернулся.

И сразу утонул в огромных темных глазах, окаймленных самыми длинными в мире ресницами.

Перед ним стояла Корнелия, внучка Гнея Сентия Сатурнина, его гордость и любовь.

Это была цветущая шестнадцатилетняя девушка, тоненькая и стройная, как побег кипариса. Густые длинные черные волосы, с изящной небрежностью перехваченные шелковой лентой, волнами спускались на хрупкие плечи. Нежные розовые губы чуть приоткрылись, показывая маленькие, жемчужной белизны зубы. Высокий точеный лоб и гордый нос истинной римлянки дополняли картину.

Кожа девушки была белой, как парийский мрамор, но еще более белоснежной казалась вышитая золотом стола из тончайшего египетского бисса, которая плотно облегала стройную фигурку, заканчиваясь у самых ступней — маленьких и аккуратных, словно игрушечных, — обутых в легкие кожаные туфельки.

— Луций, — радостно воскликнула девушка. — Как я рада, что ты приехал!

— Корнелия!

Молодой патриций с трудом подавил желание броситься к ней и прижать к своей груди. Он — как то предписывали правила хорошего тона — медленно приблизился к девушке, слегка поклонился и взял ее за руку.

Оба они вздрогнули от этого прикосновения.

— Слава бессмертным богам, — тихо сказал юноша. — Наконец-то я вижу тебя.

Они расстались всего неделю назад, но эти короткие семь дней казались им вечностью. Кто был влюблен, тот поймет их.

Луций и Корнелия с самого детства росли вместе в доме сенатора Сатурнина. После гибели отца Либона — мать умерла еще раньше — и с согласия родственников мальчик навсегда перебрался на Палатин и — повзрослев — никогда не жалел об этом. Ему было здесь очень хорошо.

Родители Корнелии тоже рано отошли в Царство теней, так что сенатор и его жена Лепида всю свою любовь и нежность отдали двум детям — восьмилетнему тогда Луцию и пятилетней Корнелии.

Они росли и развивались, вместе играли и баловались, смеялись и плакали от детских обид. Но вот пришло время, когда они стали видеть друг в друге не только товарища игр, а нечто большее. Так зародилось великое вечное чувство, называемое любовью.

Сенатор и его супруга с удовольствием отмечали признаки этого и радовались про себя. Ни о чем так не мечтал Сатурнин, как о том, чтобы его дети соединили свои судьбы и жили вместе долго и счастливо.

Он — когда настало время — поговорил и с Луцием, и с Корнелией и убедился, что мечты его близки к осуществлению, Два года назад состоялась официальная церемония обручения, и сейчас — когда оба уже достигли совершеннолетия, можно было бы подумать и о свадьбе. Но старый сенатор медлил — в его планы жестко вмешалась политика. Необходимо было ждать, пока прояснится ситуация. Сатурнин хотел, чтобы счастье его детей было долгим и прочным, а потому не желал рисковать.

Его тайная, но упорная и бескомпромиссная борьба с Ливией могла закончиться чем угодно — даже ссылкой, даже казнью. А это повлекло бы за собой конфискацию имущества и лишение гражданских прав. Нет, не мог Гней Сентий Сатурнин пойти на это, не мог оставить самых дорогих ему людей нищими и гонимыми. Но и своими принципами поступиться не мог. Даже ради Луция и Корнелии. Оставалось только ждать, как повернется Фортуна, и уповать на милость олимпийских богов.

Либон — не посвященный до сегодняшнего дня в планы сенатора — был недоволен отсрочкой, но он привык доверять во всем своему благодетелю, и терпеливо ждал. Корнелия тоже томилась неизвестностью, однако — настоящая патрицианка и римлянка — безропотно приняла решение своего деда.

— Еще немного, дети мои, — сказал им как-то Сатурнин, еле сдерживая слезы. — Еще немного. Я уверен — все будет хорошо, и вы сможете стать мужем и женой. Только надо подождать. А уж потом будьте любезны предъявить мне моих правнуков как можно скорее.

Корнелия засмущалась и легко, словно лань, убежала в сад. Луций тоже почувствовал неловкость, но — мужчина — овладел собой и только кивнул.

— Как скажешь... отец.

Он редко называл так Сатурнина, несмотря на свою огромную любовь к нему. Тем приятнее было старому сенатору услышать такое выражение доверия в таком серьезном и болезненном вопросе.

Молодые люди по-прежнему встречались почти каждый день, хотя Либон — став совершеннолетним — получил право занять отцовский дом и воспользовался им. Но теперь они испытывали совершенно другие чувства по отношению друг к другу, что-то резко переменилось. Ведь если раньше, в детстве, они беззастенчиво целовались, прячась в кустах от бдительного педагога, купались вместе, спокойно сбрасывая одежду, и катались по траве, играя в борцов, то теперь малейшее прикосновение к телу другого вызывало у них то жар, то холод, распаляло сердца и кружило головы. Короче, это была любовь во всем своем многообразии.

— Как хорошо, что ты здесь, Луций, — сказала Корнелия, не делая попыток высвободить руку, которую молодой человек все еще нежно, но чувственно сжимал в пальцах. — Мне так тебя не хватало. Где ты был? Дедушка сказал мне, что это деловая поездка, но не захотел говорить, ни куда ты отправился, ни когда вернешься.

— Да, — задумчиво произнес Либон, вернувшись из плена сладких грез в суровую реальность. — Это действительно была деловая поездка. А куда я ездил — какая разница? Главное, мы опять вместе, правда, любимая?

— Давай прогуляемся по саду, — сказала вдруг Корнелия, то ли обиженная недоверием, то ли пытаясь совладать с любовным жаром, охватившим тело. — Тут так прохладно и тихо...

— Давай.

Луций, не выпуская ее руки, повел девушку под сень деревьев.

Корнелия внезапно стала грустной.

— О, боги! — воскликнула она. — Отец разве на сказал тебе?

— О чем? — не понял Луций.

— Ну, ведь мы уезжаем...

— Кто? — удивился Либон.

— Я и бабушка.

— В Кумы?

Там у Сатурнина была вилла на берегу моря, и он частенько отправлял туда семью отдохнуть и подышать свежим воздухом.

— Нет, — печально ответила Корнелия и встряхнула своими густыми волосами. — В Африку.

— Куда? — Луций не поверил своим ушам.

— В Африку, — повторила девушка. — Там у дедушки поместье под Утикой. Он сказал, что нам необходимо на время покинуть Италию. Ты что-нибудь понимаешь, Луций? Зачем это?

Луций начинал понимать. Сатурнин готовится к решающему сражению и предусмотрительно хочет обезопасить семью. Что ж, он прав. Но каково же будет не видеть Корнелию так долго?

Юноша был близок к отчаянию.

— Ну, если сенатор так решил, — сказал он, силясь взять себя в руки и выглядеть невозмутимым, — значит, это необходимо. Мы же верим ему, правда?

— Конечно.

Девушка надула свои очаровательные губки.

Некоторое время они молчали. Свидание было испорчено.

— Ладно, — вздохнул наконец Либон. — Пойдем в дом. Нас, наверное, уже ждут.

Их действительно ждали. Стол в триклинии был накрыт на двоих — по римским обычаям женщины не могли участвовать в трапезе.

Почтенная Лепида — шестидесятилетняя подвижная женщина, еще сохранившая остатки былой красоты, радушно приветствовала Либона и весело улыбнулась.

— Рада видеть тебя, Луций.

— Спасибо, — ответил молодой человек. — Я тоже.

Новость, сообщенная ему Корнелией, словно камнем легла на сердце.

— Ну, приступим. — Сатурнин жестом указал на ложе, устеленное мягкими подушками. — Пора перекусить, мой мальчик.

Женщины вышли. Луций опустился на— скамью с несчастным выражением лица.

Сатурнин испытующе посмотрел на него.

— Вижу, Корнелия сообщила тебе новость, — сказал он медленно.

Либон кивнул и опустил голову.

— Эй, — весело произнес сенатор. — А ну-ка, перестань грустить. Ты же мужчина, в конце концов.

Либон и сам вспомнил это и попытался улыбнуться.

— Да, конечно, — сказан он, — но...

— Что ж, сынок, — сенатор стал серьезным. — Так надо. После того, что ты услышал сегодня, объяснения, думаю, излишни. Сам понимаешь — я не могу рисковать женой и внучкой. Кто знает, до чего дойдет месть Ливии, если мы — храни нас боги — проиграем.

— А мы... — Луций поднял голову и с тревогой посмотрел в глаза сенатора. — Мы ведь не проиграем, правда?

— Не должны, — твердо ответил Сатурнин. — У нас все преимущества. Но... ведь судьбы наши известны лишь богам, и как знать — может, Эринии уже готовятся перерезать нить наших жизней...

Либона эти слова не особенно ободрили. Он снова стал печальным

— Я все понимаю, — с тоской произнес юноша. — Но Корнелия... как же я без нее?

Сенатор придал лицу суровое выражение.

— Ты мужчина, Луций, — повторил он жестко. — И римлянин. Такова наша доля — уходить на войну, защищая женщин и свои дома. Ну, а если Марс позволит нам вернуться с победой, то тут уж все утехи наши. И поверь мне — гораздо приятнее обладать чем-то, за что ты сражался, чем получить это просто так, без малейших усилий. Совершенно другое ощущение, уж я-то знаю.

Вот теперь Либон почувствовал себя лучше. Мудрый Сатурнин, как всегда, был прав. Что ж, если надо — он пойдет в бой и вытерпит разлуку с любимой. Но уж потом...

— Ладно, мясо остывает, — сказал сенатор. — Давай немного подкрепимся. Силы нам еще пригодятся.

Луций послушно принялся за еду, без всякого, впрочем, аппетита, машинально.

— А когда они уезжают? — спросил он, проглотив первый кусок.

— Через несколько дней, — ответил Сатурнин. — Мой корабль, «Сфинкс», ты его знаешь, стоит в гавани Остии. Я уже отправил туда человека с приказом подготовиться к плаванию. Все зависит от того, когда в море выйдет караван, который пойдет в Александрию за пшеницей. Его ведь будет сопровождать военный эскорт, а это неплохо. Хоть часть пути наши женщины проделают в безопасности. Ведь цезарь сейчас так круто взялся за лигурийских пиратов, что я боюсь, как бы они с перепугу не переместились южнее, в Тирренское море, например.

Луций кивнул. Конечно, завидев боевые триремы, всякий морской сброд предпочтет держаться подальше. Ну, а от Сицилии до Утики уже более спокойные воды.

— А мы что будем делать? — спросил молодой патриций. — Ведь ты говорил что время не ждет.

— Действительно, — согласился сенатор. — Скоро Август вернется в Рим и сразу потом поедет провожать Тиберия, который направляется в Далмацию, чтобы принять командование тамошней армией. Цезарь собирается сопровождать его до Неаполя. Мне и другим сенаторам прислали приглашение участвовать в проводах. И я принял его.

Либон поднял глаза. Голос Сатурнина звучал очень серьезно. Да, развязка приближается.

— Ты понимаешь, о чем я говорю, — произнес сенатор. — Я обязан быть там, рядом с цезарем.

Все правильно. Если кто и сможет остановить руку Ливии, так только Гней Сентий Сатурнин. Луций знал это.

— А я? — спросил он в следующий момент.

— А ты... — Сенатор задумался. — Пока трудно сказать. Отдохни немного, соберись с силами. Вполне возможно, что ты понадобишься в решающий момент. Тогда я дам тебе знать.

— Хорошо, — ответил Либон. — Я постараюсь не подвести тебя. Ведь и наша с Корнелией судьба зависит от того, как тебе удастся справиться с ситуацией. Завтра я принесу жертву богам и спрошу авгуров, что нас ждет.

— Ну, — улыбнулся Сатурнин, — боги, конечно, иногда помогают людям. Но чаще мешают. Так что я не советовал бы тебе слишком уж полагаться на слова оракулов.

Сатурнин считался в Риме атеистом, за что многие осуждали его, но в душе уважали, не имея сами достаточно душевных сил, чтобы отказаться от веры в нёбожителей.

Луций тоже почувствовал некоторое неудобство — ведь он-то не сомневался в могуществе и мудрости олимпийцев.

— Ладно, ты ешь, — сказал сенатор с улыбкой. — Что же, мой повар зря старался? Ведь желудок — это главный орган человеческого тела, которому все остальные подчиняются так же, как прочие боги Юпитеру. Эту фразу любил повторять блаженной памяти Луций Лициний Лукулл.

Глава XII Разговор

Да, Сабин сразу узнал его. Он видел Августа несколько раз в Риме, еще до того, как записался в армию. Такого человека трудно забыть. Хотя теперь, конечно, цезарь выглядел уставшим и постаревшим. Однако характерный блеск глаз и величавая осанка сохранились.

Несколько секунд они смотрели друг на друга. Потом человек, который допрашивал Сабина, наклонился к уху Августа и что-то зашептал. Тот периодически кивал, хмуря брови и постукивая пальцами по грязному столу.

— Ну, — сказал наконец Август, — насколько я понял, ты отказался отвечать на вопросы моего друга и доверенного лица, сенатора Фабия Максима, и заявил, что хочешь иметь дело только с цезарем. Что ж, такая возможность у тебя появилась. Ты будешь говорить?

— Да, принцепс, — глухо ответил Сабин, удивляясь изобретательности богов, которые подстроили ему такую ловушку.

Цезарь строго запретил величать себя господином; в беседе с ним следовало использовать слово принцепс — первый сенатор. Первый среди равных. Отрыжка демократии.

— Хорошо, — кивнул Август. — Итак, ты собирался посетить остров Планация. Известно ли тебе, что туда нельзя попасть, не имея специального пропуска?

— Да, известно, — ответил Сабин, с трудом выдерживая пристальный взгляд цезаря.

— Хорошо. А известно ли тебе, почему этот остров находится на особом положении?

— Да, известно, — повторил Сабин, с грустью думая о том, что не видать ему теперь дядиной виллы, как своих ушей.

— Но как же тогда ты осмелился нарушить мой указ? — с гневом спросил Август. — Ведь ты же солдат, я вижу, ты давал присягу верности. Кстати, где ты служишь?

— Я служил в Первом Италийском легионе. Сейчас в отставке. Еду домой.

— Ну, не совсем домой, — желчно заметил Август. — И отставка от присяги не освобождает. Ладно, зачем ты хотел попасть на Планацию?

— Чтобы повидаться с Агриппой Постумом, — просто ответил Сабин, не питая уже никаких иллюзий насчет своей дальнейшей судьбы.

— Ага. Ты хотел повидаться с человеком, который был по моему указу, утвержденному сенатом, сослан на остров за недостойное поведение. Зачем?

— Чтобы передать ему письмо.

— Письмо? — воскликнул цезарь. — Какое еще письмо?

Фабий Максим молча положил перед ним восковые таблички, отобранные у Корникса.

Август накрыл их рукой и некоторое время молчал. Никто не отваживался нарушить тишину, повисшую в каюте.

— Так, — произнес наконец цезарь. — От кого же это письмо?

— От Германика, — выдохнул Сабин, совершенно потерявший интерес к происходящему и впавший в полную апатию.

— От Германика? — недоверчиво переспросил Август. — От моего внука? Что за клевета! Он не мог за моей спиной сноситься с Постумом.

Сабин пожал плечами. И вдруг решился. Была не была, надо спасать свою шкуру. А попутно и шкуры еще нескольких людей. Все равно выбора нет.

— Мог, принцепс, — решительно сказал трибун. — И доказательство — перед тобой. Я поклялся честью, что доставлю это письмо Агриппе Постуму и только ему (ложь, что называется, во спасение, поскольку никаких клятв Сабин не давал и не дал бы даже под пыткой). Но раз так получилось, я думаю, что ты имеешь право прочесть это послание. Тем более...

— Вот уж наглец! — возмутился Август. — Как будто я стал бы у него спрашивать, если бы захотел прочесть письмо. К счастью, мне совершенно неинтересно, что пишет Германик своему племяннику.

Голос и нервная дрожь, промелькнувшие по лицу цезаря, говорили о другом, и Сабин это заметил.

— Это очень важное письмо, — упрямо повторил он. — Что ж, я попался на государственной измене и мне не на что рассчитывать. Ладно, сам виноват. Но я прошу тебя, принцепс, заклинаю всем, что для тебя свято — прочти это письмо и сделай выводы. Мне...

Фабий Максим наклонился к уху цезаря и что-то зашептал. Заметив это, Сабин умолк и угрюмо смотрел в пол.

— Ох, Фабий, Фабий! — с укором воскликнул цезарь через несколько секунд. — Да что же это такое? Опять вы с Сатурнином пытаетесь посеять рознь между...

Он прервал и бросил взгляд на Сабина, который по-прежнему смотрел в пол.

— Нет, принцепс, — решительно произнес Фабий. — Прочти письмо и сам убедишься.

Сабин, услышав эту фразу, слегка оживился. Оказывается, у него здесь есть союзник. А он еще минуту назад мечтал вышвырнуть этого человека за борт.

Цезарь вздохнул. Несколько секунд он раздумывал, а потом, не глядя ни на кого, взял таблички, повертел их в руках, еще раз вздохнул и сломал печать.

Потом начал читать. Он прочел текст раз, второй, отложил дощечки и тупо уставился в стену.

Теперь тишина длилась гораздо дольше. Фабий переступил с ноги на ногу. Сабин машинально почесал себе грудь, забыв, что ее накрывает панцирь.

— Так, — протянул наконец цезарь и перевел тяжелый взгляд на трибуна.

Тот с усилием выдержал его.

— Тебе знакомо содержание этого письма? — сухо осведомился Август.

— Нет.

— Но ты о нем догадываешься?

— Да.

— О, Юпитер! — воскликнул цезарь. — Не ожидал я этого от Германика. Почему же он не написал мне, вместо того, чтобы затевать подобную авантюру?

— Он написал, — мрачно сказал Сабин.

— Как так? — изумился Август. — Когда? Я ничего не получал.

— Естественно. На курьера напали и письмо у него отобрали. Я при этом присутствовал.

Август и Фабий обменялись взглядами. Потом сенатор ободряюще посмотрел на Сабина.

— Рассказывай, трибун. Все рассказывай. Принцепс должен узнать правду.

Сабин вздохнул. Что ж, деваться некуда. Только богам известно, что из этого выйдет, но выбора у него нет.

«Да простит меня Кассий Херея», — подумал он и начал говорить, облизав пересохшие губы не менее пересохшим языком.

— Германик отправил два письма. Одно тебе, принцепс, второе — Агриппе Постуму. Но в дороге, между Аостой и Таврином, на курьера напали люди, у которых была цезарская государственная печать. В стычке офицер был ранен, и нападавшие завладели письмом к тебе. Второе было спрятано лучше.

Богам было угодно, чтобы я появился в нужный момент...

«Совершенно ненужный», — мимоходом подумал трибун.

— ...и это спугнуло тех парней. Я оказал помощь раненому, а он, в благодарность, видимо, втравил меня в это дело — взял слово, что я доставлю письмо Агриппе Постуму на Планацию. И я согласился. Клянусь, только из чувства армейского товарищества.

Мы со слугой...

Сабин вдруг вспомнил и посмотрел на Фабия Максима.

— Там его не убьют, надеюсь? — спросил он с тревогой. — Мне бы он еще пригодился.

— Нет, — успокоил его сенатор. — У моих людей четкие приказы. Его никто не тронет.

— Хорошо. — Сабин помолчал, собираясь с мыслями. — Так вот, мы с моим слугой наняли судно, на котором в данный момент и находимся. И подрядили его отвезти нас в Пьомбино, откуда я собирался попасть на Планацию. Но в недобрый час мне в голову пришла мысль использовать шкипера еще раз. Ну, а этот сукин сын донес на меня, как только ступил на берег, — с горечью закончил Сабин и покосился на дверь, за которой находился подлый Никомед. Ну, ничего, он еще свое получит.

Август молчал еще с минуту.

— Так, — сказал он потом. — Так...

И снова замолчал.

Видно было, что он принял какое-то важное решение. Сабин почувствовал проблеск надежды. Что ж, все еще может закончиться благополучно. Только бы цезарь поверил ему и Германику. Особенно, конечно, Германику...

— Вот, значит, что ты все время боялся мне сказать? — повернулся вдруг Август к Фабию. — Почему? Видишь, что теперь получается?

Фабий виновато развел руками.

— Но ты же помнишь, что получилось, когда мы с Сатурнином...

— Помню, — досадливо крякнул цезарь и вновь обратился к Сабину. — Значит, так, трибун. О нашем здесь разговоре никто не должен знать. Даже Германик. До поры, до времени. Понятно?

— Понятно, — ответил Сабин с облегчением. — Я и не собираюсь выступать с речью на Форуме...

— Не надо сейчас шутить, — резко прервал его цезарь. — Нашел время.

Сабин пожал плечами и замолчал.

— Фабий, — сказал цезарь, поворачиваясь к сенатору. — Распорядись, чтобы с завтрашнего дня была произведена смена стражи на острове Планация. Те люди уже, наверное, очень устали — еще бы, столько лет жить в такой глуши. Пусть пришлют новый отряд. Желательно — не римлян и не италийцев.

— Понятно, — кивнул Максим.

— Еще одно, — цезарь поманил Фабия пальцем и тот послушно приблизил ухо к его губам.

Несколько секунд Август что-то шептал, а сенатор кивал и переминался с ноги на ногу.

— Действуй, — сказал наконец принцепс. — А преторианцы пусть возвращаются в лагерь.

— Как? — удивился Фабий, — Ты останешься без охраны?

— Ну почему же? — Цезарь в первый раз за весь разговор улыбнулся. — Меня будет охранять вот этот трибун.

Он указал на Сабина.

— Судя по всему, он храбрый и честный человек. Лучшего трудно и пожелать.

Сабин почувствовал себя так, словно глотнул божественной амброзии. Слава тебе, Меркурий! Ты не подвел! Кажется, теперь все пойдет хорошо.

Фабий скептически оглядел трибуна, который попытался принять самый свой бравый вид, с сомнением покачал головой и вышел, хлопнув дверью каюты.

Август перевел взгляд на Сабина.

— Ну, — сказал он медленно, — молись, трибун. Коли ты сказал мне неправду, то лучше тебе сразу позаботиться о плате Харону, который повезет тебя через Стикс.

Сабин разом выпустил весь воздух, скопившийся в груди, и тоже криво улыбнулся.

— Плата найдется, — сказал он. — Но, наверное, Харону придется еще подождать.

Он вспомнил, что такие же слова говорил ему Кассий Херея, когда лежал раненый в гостинице Квинта Аррунция.

«Ну, трибун, — мысленно сказал Сабин, — остается только уповать на тебя. Если ты меня обманул, нам обоим не поздоровится».

Август поднялся со скамьи.

— Ладно, — сказал он, взмахивая рукой. — Иди и скажи своему слуге, пусть подождет где-нибудь в трактире.

— А я? — удивленно спросил Сабин, снова заподозрив неладное и слегка испугавшись.

— А ты... — цезарь окинул его взглядом и решительно двинулся к двери, на ходу накинув на голову капюшон плаща и запахнув его полы. — А ты поплывешь с нами на Планацию.

Глава XIII Встреча

«Золотая стрела» снова вышла в море.

Слегка озадаченный Никомед занял свое место на мостике и принял командование.

Когда Сабин изложил ему свое предложение, хитрый грек сразу сообразил, что к чему. Десять ауреев — это, конечно, деньги, но свою пропитанную вином шкуру уроженец Халкедона ценил гораздо дороже, а ведь дело намечалось такое, что вполне подпадало под статью о государственной измене. Тут уж не до шуток.

Никомед принял соломоново решение — если он донесет на трибуна, который хочет встретиться со ссыльным, то наверняка и награду получит, и свои верноподданические чувства продемонстрирует. И никакого риска.

Сойдя на берег, он удалился на безопасное расстояние от корабля, а потом чуть ли не бегом бросился по улицам Пьомбино, разыскивая какого-нибудь представителя власти, чтобы сделать свое важное заявление.

Ему повезло — буквально за первым же углом он наткнулся на отряд преторианцев, сопровождавший двух закутанных в плащи мужчин. Август и Фабий Максим совершали обычную прогулку перед сном.

Взволнованный грек тут же выложил им все о Сабине, подчеркнув, что считает своим долгом... невзирая ни на что... готов верой и правдой служить...

Его выслушали молча, потом один из мужчин в плащах сказал что-то другому на ухо и тот решительно махнул рукой:

— Веди на корабль.

Никомед с радостью бросился показывать дорогу. Цезаря он не узнал, но патрицианские манеры Фабия Максима произвели на него самое благоприятное впечатление.

«Да, это явно кто-то из высших чиновников, — решил грек. — Такой за столь ценную услугу может облагодетельствовать бедного моряка».

Никомед совершенно не опасался теперь гнева Сабина — с целым-то отрядом преторианцев за спиной. А вот сейчас мы тебя...

Вопреки его ожиданиям, однако, трибуна не арестовали, а отвели в каюту. Вскоре оттуда вышел Фабий и увел солдат. Шкипер почувствовал легкое беспокойство. Вскоре патриций вернулся в сопровождении еще одного человека. Тот кутался в плащ еще более тщательно, чем цезарь.

Фабий приказал Никомеду готовиться к отплытию.

— Куда? — опешил грек.

— На Планацию, — коротко ответил сенатор.

А когда шкипер изумленно открыл рот, лихорадочно соображая, не свалял ли он, часом, дурака, поспешив с доносом, ткнул ему в лицо пропуск, подписанный цезарем.

Никомед немного успокоился и принялся отдавать команды. Странный народ эти патриции, но тут, по крайней мере, все законно — есть надлежащий документ, а значит, ему ничто не угрожает. Ой, да пусть уже сами разбираются, у бедного шкипера и своих забот хватает.

Окончательно он успокоился, когда Фабий вручил ему несколько золотых монет и пообещал дать еще, если он того заслужит. Так что теперь у Никомеда было только одно желание — оправдать доверие столь высокого лица, что несомненно будет способствовать улучшению финансового положения уроженца Халкедона.

Вот почему «Золотая стрела» быстро развернулась и двинулась в восточном направлении. Шли пока на веслах — ветра не было; но шкипер надеялся, что за Ильвой бог Эол вспомнит о своих обязанностях, и можно будет поставить хотя бы грот. Время — деньги. Он ведь и так выбьется из графика с этими незапланированными поездками. А хозяину это явно не понравится, тем белее, что Никомед отнюдь не собирался делиться с ним полученными от Фабия деньгами.

Цезарь остался в каюте капитана; человек, которого привел Фабий, тоже спустился туда. Сам патриций находился на палубе — вместе с Сабином они стояли у борта. Корникс, умоляя богов надоумить его хозяина не лезть больше во всякие подозрительные дела, расположился на корме, наблюдая за действиями рулевого и время от времени поплевывая в воду.

Было тихо, лишь судно с легким шипением резало волны, ритмично поднимались и опускались весла в руках опытных рабов, негромко скрипели снасти, да иногда раздавался ворчливый голос Никомеда, подгоняющего кого-то из матросов.

На небе игриво перемигивались яркие звезды, за кормой оставались немногочисленные огоньки Пьомбино, а прямо по курсу уже вырастала темная громада острова Ильва, от которого до Планации было рукой подать.

Сабин и Фабий долго стояли молча, всматриваясь вдаль и думая каждый о своем.

— Когда ты принял письмо? И где? — спросил вдруг сенатор.

Сабин ответил, рассказал со всеми подробностями. Фабий кивнул и опять замолчал.

Плескалась вода за бортом, глухо звучали голоса матросов, скрипели уключины. Рабы старательно налегали на весла, горячо молясь, чтобы боги, наконец, послали попутный ветер и избавили их от каторжного труда.

Эол услышал их — ведь богам все равно, молится ли знатный патриций или жалкий раб, лишь бы искренне молился.

— Ставить парус! — крикнул Никомед с мостика. — Шевелись, бездельники!

Матросы засуетились: некоторые принялись разматывать льняное полотно, другие подтягивали снасти, один полез на мачту.

Сабин и Фабий наблюдали за этим оживлением.

— Теперь пойдем быстрее, — с видом опытного моряка произнес трибун. — Этот проклятый грек, конечно, большая сволочь, но дело свое знает.

Сенатор усмехнулся.

— Думаю, тебе не стоит обижаться на него, — сказал он. — Наоборот, видишь как все удачно получилось? Клянусь Фортуной, ты счастливчик, Гай Валерий.

— Да уж, — буркнул Сабин. — Что-то пока мне не очень весело и, честно говоря, я несколько опасаюсь за свое будущее.

— Ничего, — успокоил его сенатор. — Думаю, все будет хорошо. Во всяком случае, лучше, чем ты думаешь. Поверь, я сам от души надеюсь на благополучное окончание этой истории. А что тебе повезло — это точно. Если бы ты сам поплыл на Планацию и там тебя заметила стража — а она бы заметила, можешь мне поверить — с тобой вообще никто не стал бы разговаривать. Продырявили бы копьями, и все. Такой у них приказ.

Сабин нахмурился. Что ж, вполне может быть. Уж, конечно, Агриппу Постума стерегут не так, как мелкого воришку, пойманного на краже кур.

Парус, тем временем, взвился вверх, затрепетал и захлопал на ветру, потом натянулся. Судно несколько раз дернулось и плавно двинулось дальше. Послышалась команда гортатора, рабы убрали весла — больше в них не было необходимости.

Оставив Ильву по левому борту, «Золотая стрела» взяла курс на Планацию. Впереди было еще около двух часов пути.

* * *
Действительно, охрана на острове бдительно несла свою службу. Не успело судно войти в небольшую естественную бухту и приблизиться к берегу, как там появились несколько темных человеческих фигур и громкий голос спросил:

— Кто такие? Тут запрещено приставать.

— По приказу цезаря Августа, — крикнул в ответ Фабий, перегнувшись через борт. — Нам нужно повидать Марка Агриппу Постума.

— Пропуск есть? — осведомился голос уже не так сурово.

— Есть.

Люди на берегу успокоились и молча ждали, пока «Золотая стрела» пришвартуется, матросы опустят трап и нежданные визитеры сойдут на сушу.

— Ты останешься здесь, — бросил Фабий Сабину, направляясь к каюте. — Следи за своим греком, чтобы он не вздумал удрать.

Трибун кивнул, с удовлетворением представив себе, как он сейчас побеседует с подлым Никомедом на предмет взаимного доверия.

На палубе появились двое мужчин в плащах. Фабий Максим поддержал одного из них под руку и помог сойти по трапу. Второй следовал за мим на некотором расстоянии.

«Кто это такой, интересно? — подумал Сабин. — Хотя, мне-то какое дело? Это уже проблемы цезаря».

Трое спустились на землю, коротко переговорили с людьми на берегу, потом они все вместе двинулись вглубь острова, где мерцал слабый огонек.

Сабин зевнул и огляделся. Матросы расселись на палубе, чтобы немого передохнуть. Рулевой закрепил румпель и тоже устроился у борта. На носу послышался плеск — кто-то бросил якорь. Корникс мирно спал, положив голову на бухту каната.

А вот Никомеда нигде не было видно. Наверное, он понял, что остаться сейчас один на один с трибуном будет для него небезопасно.

Но Сабин был настроен решительно, в душе его пылал пламенный гнев, а руки чесались наказать за предательство. Нельзя же, в самом деле, прощать такое.

Он простучал по доскам палубы своими подкованными сандалиями, преодолевая легкую качку, и приблизился к каюте капитана. Толкнул дверь.

Она была заперта изнутри.

— Открывай! — со злостью сказал Сабин. — Все равно ведь никуда не денешься.

— Ты не имеешь права! — испуганно взвизгнул грек из-за двери. — Я выполнил свой долг гражданина. Уходи отсюда, а то позову моих людей.

— Твои люди пальцем не шевельнут, чтобы помочь такой пиявке, — с презрением ответил трибун, — Открывай, скотина, а то вышибу дверь.

В каюте послышался какой-то шум. Сабин не привык повторять свои приказы дважды. Тем более, имея дело с таким гнусных типом, как Никомед.

Он отступил на шаг и с силой двинул плечом в хлипкую дверь. Та моментально соскочила с петель и с грохотом полетела на пол каюты. Слабая щеколда оторвалась и тоже упала.

Сабин вошел в помещение и огляделся.

Перепуганный грек забился в самый дальний угол. В его глазах был ужас, губы дрожали и колени тряслись. Но зато в руке он держал довольно длинный и острый морской кортик.

— Не подходи! — истерично взвизгнул шкипер.

Сабин криво улыбнулся уголком рта и сделал еще шаг. Никомед еще сильнее вжался спиной в дощатую стену и вытянул руку с клинком вперед. Лезвие блестело в свете факела, который горел на стене. По нему пробегали красные блики пламени.

Сабин ловко ухватил грека за запястье и дернул на себя. Тщедушное тело словно пушинка выпорхнуло из угла и взвилось в воздух. Шкипер испуганно вскрикнул.

Другой рукой Сабин легко вырвал кортик из потной ладони грека и отшвырнул его в сторону. Оружие глубоко воткнулось в стенку каюты и замерло там.

— Ну, — сказал трибун, крепко беря Никомеда за хламиду на груди, — что ж ты, подлец, доносами промышляешь?

Тот молча втянул голову в плечи. Маленькие глазки, в которых появились слезы, лихорадочно бегали по сторонам. Грек уже не пытался оправдываться — погрозному выражению лица Сабина он понял, что это бесполезно.

— Вонючка корабельная, — презрительно процедил трибун. — Ты же обещал мне, я готов был заплатить. Тебя ведь никто не заставлял — мог и отказаться.

Никомед буркнул что-то насчет гражданского долга и снова умолк, нервно сглатывая слюну.

Сабину стало противно.

Он резко выпустил шкипера и правой рукой с силой двинул его в лицо. Тот словно щепка отлетел к стене, ударился о нее спиной и медленно сполз на пол, закрывая голову руками. На его губах появилась кровь, из носа тоже выскользнула струйка.

— Живи, скотина, — с отвращением произнес Сабин, вытирая полой туники испачканную кровью ладонь. — Помолись всем своим богам, чтобы ты больше не встретился на моем пути. Иначе я просто раздавлю тебя, как таракана.

С этими словами он повернулся и вышел.

Когда шаги трибуна стихли, Никомед медленно поднялся на ноги, взял какую-то тряпку, вытер лицо. В его глазах по-прежнему был страх, но теперь прибавилось и нечто другое — ненависть. Дикая, безграничная ненависть.

— Ладно, трибун, — пробормотал он, закашлялся и выплюнул на пол сгусток крови. — Ладно... Я помолюсь моим богам. Но будь уверен — мы еще встретимся. И тогда я тебе не завидую...

Сабин вышел на палубу и вернулся на свое место у борта. Несмотря на урок, преподанный предателю-греку, он не чувствовал себя удовлетворенным. Ему просто было противно, словно он прикоснулся к скользкой змее. К тому же, интуиция подсказывала ему, что змея эта может оказаться ядовитой.

Матросы — догадались ли они о том, что произошло в каюте капитана, или нет — продолжали спокойно сидеть на палубе, лениво переговариваясь. Некоторые жевали черствый хлеб с сыром, прихлебывая воду из кувшина. Запасы вина на корабле находились под замком. Скупой Никомед лично следил за раздачей порций. Наверное, ему доставляло танталовы муки смотреть, как живительный напиток поглощает кто-то другой.

Корникс уже проснулся — ему достаточно было поспать несколько минут, чтобы освежиться — и грустно смотрел куда-то в темную даль.

Сабин усмехнулся, глядя на него.

«Бедняга совсем расстроился, — подумал он. — Наверное, после объятий преторианцев, он ожидает, что нас каждую минуту могут заковать в цепи и бросить в тюрьму. Ладно, я компенсирую ему все переживания».

Так шло время, точнее — тянулось. Сабин все чаще нетерпеливо поглядывал на берег.

И вот, наконец, он заметил там какое-то движение, вспыхнул свет факелов. Вскоре можно уже было различить группу людей, направлявшихся к судну. Матросы тоже оживились и начали подниматься на ноги.

Сабин видел, как по трапу взошел сначала человек в плаще, в котором, как ему показалось, он узнал цезаря. За ним следовал Фабий Максим — его голову капюшон не закрывал. Третьим был все тот же таинственный незнакомец, которого в последний момент привел сенатор. Этот прятал лицо, но Сабин узнал его по характерной походке — человек слегка раскачивался из стороны в сторону и размахивал руками.

Остальные задержались на берегу. Сабин с интересом всматривался в них, надеясь увидеть Агриппу Постума, которого ему до сих пор встречать не доводилось. Но нет — в слабом свете факелов мелькали только воинские доспехи, а ссыльный наверняка не мог носить армейскую форму.

Цезарь и сопровождавшие его люди поднялись на борт и молча, не говоря никому ни слова, двинулись к каюте. Оттуда торопливо выскочил Никомед, держась рукой за распухший нос.

Август и неизвестный прошли в помещение и закрыли за собой дверь. Фабий задержался и посмотрел на шкипера.

— Плывем обратно, — скомандовал он. — И побыстрее.

Никомед всхлипнул, бросил злобный взгляд на Сабина, который спокойно стоял у борта и решился.

— Да, господин, — жалобно протянул он. — Но только я хочу тебе сказать сначала...

— Потом скажешь, — нетерпеливо бросил сенатор и шагнул к двери каюты.

— Я — верный подданный нашего цезаря! — завопил вдруг Никомед, доведенный до отчаяния бесконечными обидами. — Я выполнил свой долг. А этот преступник, — он пальцем указал на Сабина, — избил меня на моем собственном корабле!

Матросы столпились вокруг и с интересом наблюдали за сценкой. Трибун, не изменившись в лице, презрительно сплюнул за борт. Корникс с неприязнью сверлил взглядом спину Никомеда.

— Вот как? — спросил, останавливаясь, Фабий и не очень дружелюбно посмотрел на шкипера. — Что ж, не могу его за это осуждать Ты сам должен знать — доносить на других — это довольно рискованное занятие. Всегда можно нарваться на неприятности.

— Я выполнял свой долг, — упрямо повторил грек.

Он чувствовал, как в нем закипает ненависть к этому холодному и равнодушному патрицию, который, судя по всему, плевать хотел на унижение, перенесенное бедным простым моряком. А ведь он для них старался...

«Все они сволочи, эти римляне, — со злостью подумал Никомед. — Гордые, куда там! Других вообще за людей не считают».

— Мой долг... — начал он опять.

— Долг, — перебил его Фабий, — только тогда достоин уважения, если, выполняя его, человек не поступается своей честью. Тобой же — я уверен — руководили совсем другие мотивы. Что ж, деньги ты получишь, как я и обещал. Но это все, что я для тебя сделаю. А если трибун нанес тебе оскорбление, ты всегда можешь подать на него в суд. Закон защищает всех граждан Империи.

— Суд... — с презрением пробормотал Никомед. — Суд, где сидят такие же напыщенные индюки... Ну, нет, у меня есть и другие средства. Погодите, ребята, вы еще узнаете, на что способен Никомед из Халкедона.

Но его уже никто не слушал. Фабий долгим взглядом посмотрел на Сабина, несколько секунд молчал, а потом произнес:

— Будь рядом. Скоро ты нам понадобишься.

Затем повернулся и скрылся за дверью каюты. Трибун вернулся на свое место и принялся всматриваться в море, взявшись руками за борт.

Кипящий от ярости Никомед взобрался на мостик.

— Чего стоите, сукины дети! — завопил он, перегнувшись через перила. — Отплываем! Слышали, что сказал благородный патриций?

Слова «благородный патриций» он произнес так, словно перед этим хлебнул добрый глоток прокисшего вина.

Прошло около получаса и выглянувший в дверь каюты Фабий позвал Сабина:

— Иди сюда, трибун.

Тот подчинился, прошел вдоль борта и шагнул в помещение, которое по-прежнему освещал факел на стене. Правда, теперь он сильно коптил и брызгал остатками смолы.

Цезарь сидел за столом с каменным выражением лица. Капюшон он уже откинул. Неизвестный расположился в углу на койке шкипера. Он все еще прятался от посторонних глаз.

Фабий закрыл за Сабином дверь и остался стоять за его спиной. Цезарь прокашлялся. Видно было, что ему очень трудно говорить.

— Я должен поблагодарить тебя, трибун, — произнес он сухо. — Ты — хотя, наверное, и не по собственной воле — помог мне сегодня понять одну очень важную истину и не допустил совершить грех, за который мне наверняка пришлось бы вечно мучиться в Подземном царстве Плутона.

"Никомеда благодарите, — подумал Сабин. — Если бы не он... Правда, и я должен быть ему признателен — если бы не этот донос, то охрана на Планации изрубила бы меня на кусочки. Хотя, конечно, подлость есть подлость... "

— Так вот, — продолжал Август, — сегодня я убедился в том, что усыновленный мною Агриппа Постум был осужден несправедливо. Кое-что еще нуждается в проверке, но в общем все уже ясно...

Он тяжело вздохнул, и в его старческих усталых глазах блеснула слезинка.

— Но я не верю, — вдруг визгливо вскрикнул он, — я не могу поверить, чтобы эта женщина, та, с которой мы прожили столько лет...

Теперь он обращался уже не к Сабину, а к Фабию, словно возвращаясь к какому-то прежнему разговору.

— Она неспособна на это. Просто произошла ошибка, — все повторял несчастный старик.

Сидящий в углу человек издал какой-то звук, похожий на тихий свисток. Это вернуло цезаря к действительности. Он резко повернул голову:

— А тебя пока никто не спрашивает, — заметил он с легким укором. — Ты уже рассказал все, что мог, и теперь моя очередь принимать решения. Не бойся, во второй раз я не ошибусь.

Неизвестный промолчал.

— Ладно, — вздохнул Август. — С моей женой я разберусь сам. Теперь поговорим о другом.

Он снова посмотрел на Сабина.

— Итак, трибун. Ты заслужил награду. Чего ты хочешь?

«Чтобы меня оставили в покое», — чуть не брякнул Сабин, но вовремя сдержался.

— Мой долг — служить Отечеству и тебе, цезарь, — отчеканил он по-солдатски.

— Отлично. — Август слегка улыбнулся. — Ладно, я еще подумаю, как отблагодарить тебя. А что касается службы — да, думаю, она мне понадобится.

Сабин стоял молча. Что ж, все не так плохо. Цезарь, похоже, принял ту сторону, на которой невольно очутился и сам трибун. И теперь его может ждать головокружительная карьера. Честолюбие начало брать в нем верх над скепсисом.

— Теперь — первое, что ты можешь для меня сделать, — продолжал Август. — Подойди сюда.

Сабин приблизился к столу.

Цезарь достал и развернул лист пергамента и ткнул в него скрюченный артритом палец.

— Это — мое завещание. Новое завещание, которое я составил только что. В первом, которое хранится в храме Аполлона в Риме, сказано, что после меня должен наследовать мой приемный сын Тиберий Клавдий Нерон. Теперь я изменил свою волю. Главным наследником назван Марк Агриппа Постум, и лишь потом власть могут принять Тиберий и Германик.

«Вот бы порадовался трибун Кассий Херея, — подумал Сабин. — Интересно, как он там?»

— Я хочу, — говорил дальше цезарь, — чтобы ты засвидетельствовал мою подпись на этом документе. Закон требует, чтобы было два свидетеля. Фабий уже подписал.

Сабин невольно бросил взгляд на человека в углу. А этот, что, не может?

Цезарь заметил движение головы трибуна и правильно истолковал его.

— Нет, — покачал он головой. — Этот человек не может подписывать официальные документы. Он раб.

«Раб? — удивился Сабин. — Хорошую компанию выбрал себе повелитель Империи».

— Да, — повторил Август. — Раб. Клемент...

Он повернулся к человеку в углу, и тот вдруг медленно убрал с головы капюшон плаща.

На Сабина смотрел молодой мужчина с грубоватым, словно вытесанным из гранита, лицом, широким выступающим подбородком, короткими темными жесткими волосами, крупным носом и большими черными глазами. Его кожа была смуглой и словно обветренной.

"Где я видел это лицо? — подумал трибун. — Это, или очень похожее... "

В следующую секунду он вспомнил. Когда он был еще мальчишкой, в доме его отца стоял бюст человека, которого покойный родитель очень уважал, — бюст непобедимого полководца Марка Випсания Агриппы, отца Постума. Однако, такое сходство...

— Да, — сказал Август, заметив, что Сабин с изумлением смотрит на человека в плаще. — Клемент — бывший раб Агриппы, он на два года старше. Они росли вместе в доме Випсания.

«Ну, ясно, — подумал Сабин. — Видимо, прославленный полководец одерживал победы не только на полях сражений. Впрочем, не такая уж необычная для Рима вещь, если господин затащит в свою постель смазливую рабыню из домашней прислуги. А потом получаются дети, весьма похожие на отцов. Таков и этот Клемент».

— Вижу, ты понял, в чем дело, — сказал Август. — Да, Постум и Клемент очень привязаны друг к другу, и я взял его с собой сегодня, чтобы он повидал своего хозяина, а хозяин его. Так я хоть чем-то смог порадовать своего приемного сына. Он пока вынужден был остаться на острове — я должен подготовиться к его официальной реабилитации. Ну, а потом...

Цезарь прикрыл глаза и покачал головой.

— Клемент ценный свидетель, — сказал он. — И еще очень нам пригодится, я думаю.

Сабин отвел глаза от лица раба и посмотрел на Августа.

— Итак, — произнес цезарь, подталкивая к нему пергамент. — Согласен ли ты по доброй воле и в соответствии с законами Рима подписать этот документ?

— Согласен, — ответил Сабин и поставил под текстом свою подпись.

Сам текст он даже не пытался прочесть, заметил только подпись Фабия Максима.

— Спасибо, — сказал Август и спрятал пергамент. — Теперь — второе.

Он снова полез в карман и извлек восковые таблички.

— Это письмо к Тиберию, — пояснил он. — Я хочу, чтобы ты доставил его в Рим как можно скорее. Тут я написал ему об изменившейся ситуации. Надеюсь, он поймет меня. Тиберий — честный человек, хотя его замкнутость и нелюдимость...

Цезарь прервал, не желая, видимо, посвящать посторонних в свои семейные дела.

— В общем, ты доставишь ему письмо и посмотришь, как он отреагирует. Сам я выезжаю через несколько дней и скоро буду в столице. Тиберий должен отправиться в Далмацию и принять командование Данувийской армией. Я обещал проводить его до Неаполя и сделаю это. А потом мы займемся судьбой Постума... Жаль, Германика не будет рядом — на границе неспокойно, и я не могу оставить Рейнский корпус без командующего.

Август снова замолчал.

— Ладно, — продолжал он после паузы. — Твое дело — отвезти письмо. А Фабий займется завещанием. Пока я не хочу его обнародовать, еще будет возможность. На всякий случай, знай — Фабий должен оставить его в храме Весты на попечение старшей весталки. В нужный момент мы огласим мою волю сенату и народу. Я уверен, что все будет хорошо.

«Будем надеяться, — подумал Сабин. — Но, судя по всему, твоя супруга не из тех, которые легко сдаются».

— Хорошо, — устало вздохнул цезарь. — Можешь теперь идти. И не беспокойся, награду ты получишь достойную.

Сабин отсалютовал и вышел. Фабий закрыл за ним дверь.

На палубе трибуна ждал Корникс.

— Господин, — оказал он тревожно, — пока вы там сидели в каюте, мне показалось, что этот проклятый грек все время крутился рядом и пытался подслушать. Может, прижать его немного?

— Не стоит, — зевнул Сабин и пренебрежительно махнул рукой. — Это жалкая корабельная крыса, недостойная внимания. Давай лучше вздремнем, пока есть время.

Он расстелил плащ и улегся из палубу. Корникс прикорнул невдалеке. Вскоре оба они уснули под мерный скрип снастей, легкие хлопки паруса и тихий убаюкивающий плеск волн за бортом.

А Никомед стоял на мостике и сузившимися глазами смотрел на темное море.

"Так вот кто почтил посещением мой жалкий корабль, — злобно ухмыляясь, думал он. — И даже этот мудрый и справедливый правитель не захотел заступиться за своего верного подданного, когда того били и оскорбляли. А я-то из-за тебя жизнью рисковал. Что ж, и ты такой же римлянин, как и другие, даром что цезарь. Ладно, придет время, припомню я вам еще о славе Греции... "

В сущности, плевать было Никомеду на героев Древней Эллады. Ахиллес был ему так же безразличен, как и Ромул; он охотно продал бы их обоих по сходной цене. Но нанесенная ему жестокая обида пробудила даже его сомнительное чувство патриотизма.

«Девиз римлян, — продолжал думать он, скрипя зубами в бессильной ярости, — разделяй и властвуй. Что ж, воспользуемся вашим собственным рецептом. Натравим одних гордых квиритов на других. А когда они перебьют друг друга, вот тогда снова возродится слава Афин и Спарты, снова миром будут править эллины, а не жалкие варвары с берегов Тибра».

Никомед совсем распалился. Еще немного, и он готов был бы сам сформировать фалангу и повести ее на римские легионы.

Но постепенно прохладный ветер остудил патриотический пыл грека. Однако ненависть глубоко засела в его сердце и активно питала мозг, вынашивавший коварные планы...

Уже рассветало, когда «Золотая стрела» вошла в гавань Пьомбино и двинулась к причалу.

На палубе появился Фабий и приблизился к Сабину, который уже проснулся и стоял у борта.

— Эй, трибун, — позвал он негромко, чтобы не услышали матросы. — Как ты собираешься добираться до Рима?

— По суше, — твердо ответил Сабин. — Я уже договорился насчет лошадей. Сейчас мы отдохнем пару часов, а потом двинемся в путь. Я уже сыт морем по горло.

Фабий покачал головой.

— Что ж, может, ты и прав. Я уж было подумал, что раз уж наш преисполненный гражданского долга шкипер плывет вдоль побережья, ты мог бы отправиться вместе с ним и сэкономил бы время. Но, похоже, он тебя так любит, что, чего доброго, утопит где-нибудь по дороге вместе с кораблем. Ладно, поезжайте по виа Аврелия. Так будет надежнее. Но — торопитесь — время не ждет.

Сабин кивнул. Сенатор помолчал немного, наблюдая, как матросы готовятся к швартовке, а потом вновь заговорил:

— Открою тебе маленькую тайну, трибун. Как ты думаешь, какую награду намерен дать тебе цезарь?

Сабин пожал плечами.

— Это ему виднее.

— Да ты скромный парень, — улыбнулся Фабий. — Ну, а если напрячь воображение?

Сабину был неприятен этот разговор. Он не любил гадать, да и выглядело это не очень этично.

— Ну, какое-нибудь поместье, — сказал он неуверенно. — Или должность какую-нибудь...

— Уже теплее, — сказал сенатор. — Действительно, должность. А какую?

— Богам известно, — ответил Сабин, глядя в море. — Надеюсь, не куратора дорог?

— Нет, — рассмеялся Фабий. — Не куратора. Цезарь хочет назначить тебя префектом претория.

— Кем? — медленно переспросил Сабин, поворачивая голову. — Я не ослышался?

— Ты не ослышался, — ответил Фабий. — Но пока, наверное, не стоит рассказывать об этом каждому встречному. Многое еще неясно в нашей ситуации, хотя, должен признать, шансы на победу у нас неплохие. Я не ожидал, что цезарь так легко поверит нам после стольких лет упорного молчания. Что ж, наверное у него самого появились уже какие-то подозрения.

Сабин не слушал сенатора. В его ушах все еще звучали только что произнесенные Фабием слова: префект претория, префект претория, префект претория...

— В любом случае, мы с тобой союзники, трибун, — весело сказал патриций. — И я буду искренне рад, если именно ты получишь это назначение. Август уже некоторое время пытается найти замену нынешнему префекту, который довольно паршиво выполняет свои обязанности. Но он — протеже Ливии, и до сего дня мог чувствовать себя вполне спокойно. Ну, а теперь у него появился опасный конкурент. В общем, желаю тебе успеха, Гай Валерий Сабин.

— Благодарю тебя, достойный сенатор, — ответил тот, до сих пор пребывая в легком трансе.

Префект претория... Подумать только!

Цезарская гвардия — преторианцы — была сформирована не так давно. Это было привилегированное подразделение, в чьи обязанности входила охрана Палатинского дворца — резиденции Августа; они также сопровождали принцепса в поездках.

Цезарь не очень любил, когда его окружал лязг оружия и топот подкованных сандалий. Обычно в официальных случаях он ограничивался лишь эскортом ликторов, как того требовала традиция, преторианцам же оставлял караульные обязанности в Риме. Только небольшой отряд нес службу при особе Августа.

В его распоряжении находилась также личная охрана, состоявшая главным образом из пленных германцев. Хотя эти люди — по воле цезаря сменившие рабские цепи на почетную службу во дворце — были безмерно преданны своему благодетелю, он не питал к ним особых симпатий и крайне редко появлялся в их окружении.

В то время корпус преторианцев состоял из девяти когорт пехоты по тысяче человек в каждой и двух эскадронов конницы. Три когорты стояли в Риме, расквартированные по частным домам, а остальные были разбросаны по всей Италии. Они составляли единственное регулярное войско на полуострове — строевым легионам было запрещено пересекать границы Транспаданской Галлии. Этот запрет мог быть снят лишь в особых случаях, например, если победоносная армия получала право на триумф, и по традиции должна была промаршировать улицами столицы, прославляя своего полководца.

Так что стратегическое значение преторианских когорт — в случае каких-либо политических осложнений — было огромным. И префект претория — командующий гвардией — являлся одним из важнейших и наиболее влиятельных лиц в государстве.

Правда, еще впереди было то время, когда разбалованные подачками и необременительными условиями службы преторианцы начнут по своей воле свергать и назначать цезарей, руководствуясь, главным образом, тем, кто больше заплатит, но и в семьсот девяносто восьмом году от основания Рима роль префекта претория была ключевой во внутренней политике страны.

Вот почему известие, что Август планирует назначить его на такую должность, просто поразило Сабина. В самых своих смелых мечтах он не рассчитывал на столь головокружительную карьеру. Что ж, видимо, он действительно оказал Августу большую услугу, если мог теперь надеяться на такую награду. А он, дурак, еще проклинал Кассия Херею, втянувшего его в эту историю.

Да, ради этого стоило забыть об уютной вилле в Этрурии и сделать все, чтобы цезарь не передумал.

Сабин непроизвольно принял строевую стойку и вскинул голову. Выражение его лица — до того довольно апатичное и безразличное — резко изменилось. Теперь перед сенатором стоял боевой офицер, готовый выполнить любой приказ своего командира.

— Я готов служить цезарю и отечеству до последнего вздоха, — отчеканил он. — Можешь передать ему, чтобы он всегда и во всем рассчитывал на меня.

— Вот так-то лучше, — чуть улыбнулся Фабий. — А то ты до сих пор выглядел так, словно наелся зеленых яблок. Сильные мира сего любят, когда их милости принимаются с должной благодарностью. Иначе у них развивается комплекс неполноценности, а это чревато неприятностями для их окружения.

Сабин не улыбнулся шутке.

— Ладно, — сказал сенатор, — тогда вот что. Я отдам тебе один приказ от имени цезаря, а ты постараешься выполнить его, как обещал. Это важно.

Он помолчал немного, что-то обдумывая с нахмуренным лбом, а потом продолжал:

— Тебе все-таки придется поплыть морем и лучше всего — на этом же судне. Чтобы не терять времени. Дело в том...

Он прервал, ибо в этот момент «Золотая стрела» пришвартовалась к берегу, и матросы принялись вязать концы, опускать якоря и скатывать парус. Никомед деятельно руководил своей командой с мостика.

— Дело в том, — снова заговорил сенатор торопливо, — что хотя Август верит в порядочность Тиберия, я его мнения не разделяю. Посему мне представляется разумным — имея на руках столь важный документ, как завещание цезаря, которое способно перевернуть с ног на голову всю политическую ситуацию — не лезть преждевременно на рожон. Другими словами, я хочу, чтобы ты прибыл в Рим на пару дней раньше, чем я, а потом встретил бы меня, скажем, в Цере, и рассказал о реакции Тиберия. Не исключено, что Ливия — а сын обязательно с ней переговорит — изрядно встревожится и захочет принять превентивные меры. Если я буду вовремя предупрежден, то смогу избежать опасности и сохранить документ, доверенный мне Августом, до тех пор, пока цезарь сам не объявит о его содержании. Ты понимаешь меня, трибун?

— Да, — кивнул Сабин, — понимаю. Что ж, я подчиняюсь приказу.

— Отлично. Расходы этому проходимцу-греку я оплачу сам. Ты и так уже, наверное, потратился.

Сабин пожал плечами.

— Все равно это было золото Германика.

— Ах, вот как? Ну, с Германиком потом сам разберешься. А я пойду потолкую со шкипером.

Сенатор повернулся и повелительным жестом приказал Никомеду приблизиться. Грек неохотно повиновался.

Сабин не слышал их разговора — он отошел на корму и принялся тормошить Корникса, который спал, как хомяк, посапывая во сне. Галл резко вскочил от прикосновения к плечу и, зевая, начал собирать пожитки.

— Отдохнем немного в гостинице, — сказал трибун. — Я уже ног не чувствую от этой качки. А потом придется плыть дальше.

— Как? — изумился Корникс. — Господин, я больше не выдержу! Уж лучше продай меня в рабство, но только на суше.

— Продам, — пообещал Сабин. — Ладно, идем, пошевеливайся. У нас мало времени.

Когда они подошли к трапу, трибун увидел, как Фабий Максим отсчитывает золотые монеты, которые исчезают в грязной жадной ладони шкипера.

— Все в порядке, — сказал сенатор. — Этот почтенный мореход отвезет вас в Остию. Оттуда до Рима уже рукой подать. Надеюсь, вы позабудете взаимные обиды, и станете если не друзьями, то хорошими попутчиками.

С этими словами он повернулся и двинулся в каюту, чтобы помочь цезарю сойти на берег. На причале Августа уже ждал эскорт преторианцев под командой молодого стройного трибуна.

Сабин окинул его любопытным взглядом.

«Подожди, парень, — подумал он, — скоро у тебя будет новый начальник. И думаю, ты об этом не пожалеешь».

— Когда плывем, господин? — хмуро спросил Никомед, не глядя на Сабина. — Мои люди устали, им надо отдохнуть. Да и Квинт Ванитий, мой хозяин...

— Сейчас я твой хозяин, — отрезал Сабин. — Да и денег ты получил достаточно — хватит выплатить неустойку, если что.

Он подумал пару секунд, запустил руку в кошелек на поясе и достал несколько монет.

— Вот тебе и от меня лично. И запомни — я не люблю, когда меня пытаются водить за нос. А в остальном со мной можно договориться. Отплываем через три часа, Смотри, чтобы все было готово.

Сабин повернулся и начал спускаться по трапу, Корникс следовал за ним. Цезарь еще не показался.

Никомед полным ненависти взглядом проводил трибуна, а потом вдруг резко взмахнул рукой, словно собираясь швырнуть за борт только что полученные деньга. Но его пальцы лишь сильнее сжались в кулак.

«Ничего, — подумал грек. — Прядет и мое время».

Он повернулся и визгливым голосом принялся орать на матросов, которые уселись было на палубу, чтобы отдохнуть и подкрепиться.

Глава XIV Тайный приказ

Элий Сеян сидел у себя дома перед зажженным светильником и задумчиво смотрел в огонь.

Отдых, который предоставила ему императрица, оказался как нельзя более кстати — он уже изрядно подустал, выполняя многочисленные обременительные и порой опасные поручения Ливии. Что ж, надо отдать ей должное — эта женщина думала обо всем, и лучшей организации трудно было и пожелать, но все же риск оставался — и это здорово выматывало нервы.

Зато теперь вот уже несколько дней Сеян был предоставлен самому себе и мог развлекаться, как хотел. Это было приятно, хотя он знал, что в любой момент может получить новый приказ, и тогда уже будет не до рассуждений — быстро на коня, в повозку или на корабль и вперед, способствовать осуществлению далеко идущих планов мудрой и хитрой императрицы.

Жизнь, что и говорить, нелегкая, но Сеян знал, на что шел. Он знал и верил, что как только Ливия добьется своего — а в этом у него не было ни малейших сомнений — он получит свою награду. Императрица умела воздавать должное верным людям, тем, кто честно и добросовестно служил ей.

Сеян мечтательно улыбнулся при мысли о своем блистательном будущем. Он, простой всадник и сын простого всадника из Вольсиний, станет одним из самых влиятельных людей в Империи. Ведь Ливия сама сказала, что все эти надменные патриции, сенаторы, консулы будут на коленях вымаливать у него милости и привилегии.

«А главной привилегией, о которой они смогут мечтать, — со злобной ухмылкой подумал Элий Сеян, — будет право на жизнь».

Ух, как он ненавидел этих зажравшихся аристократов, которые сейчас и на приветствие-то не ответят скромному эквиту. Ну, ничего, придет время...

Сеян с удовольствием потянулся, вспоминая, как приятно провел день. Сначала они с друзьями отправились в термы. Вволю поплавали, освежились, массажисты размяли их тела так, что просто летать хотелось. Потом играли в мяч, затем сидели на мраморных скамьях в вестибюле, потягивая холодное винцо, лениво переговаривались.

Сеян официально служил в цезарской преторианской гвардии в чине трибуна, но уже давно люди Ливии приметили способного парня, и с тех пор он считался прикомандированным к особе Тиберия — этакий ординарец для особых поручений.

Правда, от Тиберия поручения он получал нечасто, а вот Ливия бездельничать не позволяла.

Так что, друзьями Сеяна были такие же офицеры претория, сослуживцы, с которыми он вместе начинал тянуть лямку. Они, видимо, не догадывались о двойной жизни, которую вел их товарищ. Ну, а если и подозревали что-то, то предпочитали помалкивать. Да и какое им, собственно, дело?

Покинули термы они уже вечером, когда начинало темнеть. Решили зайти в публичный дом старой Лукреции в Аполлинском квартале. Это было приличное заведение и пользовалось хорошей репутацией среди офицеров гвардии — клиентов там не обворовывали и не награждали постыдными болезнями, которые полтора века назад притащила с собой в до того здоровый Рим победоносная армия Сципиона, вернувшаяся из Карфагена после третьей Пунической войны.

На мягком ложе в уютной комнатке Сеян долго с удовольствием мял роскошные груди пышнотелой сирийки, прижимаясь к ее горячему животу и бедрам. Из-за стены доносилось веселое женское повизгивание и звон кубков.

Девочки Лукреции — прошедшие стажировку в лучших школах Востока — знали свое дело, и уходили преторианцы, полностью удовлетворенные и приятно расслабленные. Один Кальпурний Сервилий презрительно фыркал — он предпочитал мальчиков, но их Лукреция не держала, блюдя, как она говорила, «здоровый римский дух».

Затем компания направилась в кабачок «Палладиум» на виа Лабикана, где до полуночи хлестала пенистое фалернское и распевала грубые солдатские песенки. Закусывали жареным кабаном, орехами и фруктами.

Когда они выбрались, наконец, на свежий воздух, на улицах людей уже почти не было. Мимо них проследовал патруль вигилов — недавно организованной Августом службы, люди из которой первоначально должны были заниматься тушением пожаров. Однако вскоре к ним перешли и полицейские функции — ведь ни три когорты городских стражников, подвластных префекту Рима, ни тем более преторианцы не горели особым желанием вылавливать по ночам на темных улицах хулиганов, пьяниц и прочий сброд. Вигилы же — набиравшиеся из бедняков и получавшие неплохое жалование — охотно этим занимались. Их деятельность оказалась настолько эффективной, что сенат специальным постановлением выразил Августу благодарность за заботу о жизни и имуществе граждан столицы.

По примеру Рима такие же патрули стали формировать и в других городах Италии.

Проводив презрительными взглядами охранников общественного порядка, офицеры претория задумались, что же делать дальше. Макрон предложил пойти к нему на квартиру и сыграть пару партий в кости. Все с энтузиазмом приняли это приглашение, однако Сеян отказался. Он чувствовал себя довольно утомленным, поскольку отвык уже от подобного времяпрепровождения. К тому же, интуиция подсказывала ему, что Ливия скоро опять что-нибудь придумает, и он никак не хотел прогневить императрицу, заставив ее ждать.

Попрощавшись с друзьями, Сеян направился домой; дом этот оставил ему недавно скончавшийся отец, разбогатевший в последние годы жизни благодаря покровительству влиятельного сенатора из рода Элиев. Именно его имя — в знак благодарности и по принятому обычаю — носил теперь Сеян. По отцу он назывался бы Сей Страбон — тьфу, какая плебейщина!

Интуиция не подвела Сеяна: на пороге комнаты появился старый Гедеон.

— Господин, — прошамкал он, — там какой-то человек принес тебе письмо.

— Пусть войдет, — коротко бросил Сеян, поворачиваясь и резким движением отбрасывая волосы со лба.

Вошел молодой парень в греческой хламиде. Он чуть поклонился, приветствуя хозяина дома, и протянул руку с восковыми табличками, скрепленными печатью.

Сеян узнал одного из вольноотпущенников Линю, пользовавшегося полным доверием императрицы.

— Ответ нужен? — спросил он.

— Нет, господин, — покачал головой грек.

— Хорошо, можешь идти.

Парень еще раз поклонился и исчез. Гедеон последовал за ним, шаркая ногами.

Сеян осмотрел таблички. Печать на них не была ни цезарской, ни личной печатью Ливии, которой она скрепляла свою частную корреспонденцию. На воске красовался оттиск головы Юпитера — Сеян знал, что этим перстнем императрица помечает лишь повседневные документы, касавшиеся мелких финансовых сделок.

Сеян задумчиво хмыкнул. Это могло означать одно из двух — или в письме действительно нет ничего важного, и — попади вдруг в чужие руки — оно не могло бы никак скомпрометировать ни отправителя, ни адресата, или же наоборот — тут какие-то особые сведения явно незаконного характера. В таком случае — если бы послание попало на глаза нежелательным людям, хитрая старуха могла бы с легкостью от всего отпереться: ничего я не писала, да ведь перстень мог стянуть кто угодно — любой раб, любой случайный посетитель. Он же валяется на виду и все об этом знают.

«Скорее — второе, — подумал Сеян. — Вряд ли бы она стала справляться о моем здоровье посреди ночи. А если так — меня ждет интересная работа».

Он сломал печать и раскрыл таблички. Потом придвинул светильник и погрузился в чтение.

«Приветствую тебя, мой верный Элий, — писала Ливия своим каллиграфическим почерком. — Надеюсь, ты хорошо отдохнул за эти дни и готов теперь к новым свершениям. Я же знаю, с какой страстью ты отдаешься нашему делу и очень ценю твое рвение. Хочу повторить еще раз — награда тебя не минует и будет она действительно достойной твоих заслуг».

«Хорошее начало, — удовлетворенно хмыкнул Сеян. — Но если она уже дважды вспоминает о награде, значит, от меня потребуется что-то особенное. Ладно, нам не привыкать».

Он читал дальше.

"Как ты понимаешь, положение наше сейчас довольно сложное, хотя далеко не катастрофическое. Очень жаль, что нам не удалось удержать Германика в неведении относительно Постума. Старый негодяй-сенатор сорвал наши планы.

Да, теперь я могу назвать тебе его имя, которое до сих пор держала в тайне. Это Гней Сентий Сатурнин, ты его, конечно, знаешь. Он просто ненавидит меня и, должна признаться, не без повода. Но об этом в другой раз.

Итак, давай проанализируем наше положение на сегодняшний день. Германик или уверен совершенно (уж я знаю, как умеет убеждать старая лиса Сатурнин), или склонен подозревать, что с Агриппой поступили несправедливо, лишив его законного права на наследство. Что он предпримет?

Мы уже знаем, что он предпринял. Он написал Августу письмо, где со свойственной моему внуку прямотой потребовал провести дополнительное расследование и наказать виновных. Привел также несколько доказательств — несомненно, полученных от Сатурнина — что бедняга Постум стал жертвой низкой интриги.

Что ж, интрига, конечно, была, но называть ее низкой я бы не стала — интересы государства прежде всего.

Далее, что станет делать Август? Он очень любит и ценит Германика, и слова моего внука обязательно посеяли бы в его сердце сомнения, если бы... если бы не ты, милый Элий. К счастью, тебе удалось перехватить опасное письмо.

Однако нет никакой гарантии, что Германик не напишет снова или что он не отправил одновременно двух курьеров, а ты об этом не знал — я же понимаю, ты тоже не всесилен.

Короче, мы должны считаться с вероятностью, что цезарь захочет пересмотреть свое завещание, и вернуть Постуму его права. А это оставит не у дел моего сына Тиберия. Подумать только, сколько я уже сделала для того, чтобы обеспечить его властью, и сколько еще готова сделать, и вдруг может оказаться, что это все напрасно! Мы не можем этого допустить.

Что ж, признаюсь, у меня есть уже один план, который я собираюсь осуществить в ближайшее время. Это очень эффективный, хотя и рискованный ход, но я верю, что боги помогут мне — ведь я действую в высших интересах Рима".

«Старая лицемерка, — подумал Сеян с неудовольствием. — Уж не кривлялась бы. Хотя... кто его знает? Может, она действительно видит дальше, чем я и другие? Цель оправдывает средства — вот девиз, которым всегда руководствовалась Ливия, и надо признать, что Августу в государственных делах было бы туго без помощи мудрой и предусмотрительной жены. Правда, ей пришлось отправить на тот свет нескольких потомков цезаря, но это уже детали».

Он снова вернулся к письму.

"Августа я беру на себя. Он еще достаточно верит мне, чтобы прислушиваться к моим словам больше, нежели к словам кого-то другого.

Германика нам обязательно надо удержать вдали от Рима — нельзя допустить, чтобы он сейчас появился в столице. Мой человек при штабе Рейнской армии уже получил соответствующие распоряжения и сделает все, чтобы у командующего прибавилось забот на месте и он не помышлял бы ни о каких поездках в Италию.

Немного беспокоит меня тот трибун, который помешал тебе разделаться с Кассием Хереей, но будем надеяться, что при нем не было больше никаких писем, а устному свидетельству какого-то вояки вряд ли кто поверит.

А вот кто действительно представляет для нас опасность, так это Гней Сентий Сатурнин. Я уверена, что он понимает важность момента и готов рискнуть всем в нашей игре.

Теперь читай внимательно, дорогой Элий, потому что тут начинается твое задание.

Как мне стало известно, Сатурнин собирается встретиться с цезарем и сопровождать его в поездке до Неаполя — ты знаешь, что Август отправится провожать моего сына Тиберия, который отбывает в Далмацию, чтобы принять командование Данувийскими легионами. И я очень боюсь этой их встречи — Сатурнин, поддержанный Фабием Максимом, Гатерием и некоторыми другими почтенными сенаторами, наверняка попытается воздействовать на цезаря, и на этот раз может достичь успеха. Ведь Август в последнее время стал часто размышлять о Постуме — я отлично умею отгадывать мысли мужа и ясно вижу это. И если вдруг цезарь получит сейчас какие-то, пусть даже сомнительные, доказательства того, что с его внуком обошлись несправедливо, он не устоит. И Сатурнин способен сыграть в этом ключевую роль.

Так вот, мне донесли, что хитрый сенатор — готовясь к решающему бою, хочет на всякий случай обезопасить свое семейство. О, это весьма предусмотрительный человек! В гавани Остии уже ждет корабль, который возьмет на борт его супругу — благочестивую Лепиду и внучку — красотку Корнелию, чтобы отвезти их в безопасное место. Я предполагаю, что это будет Африка — у Сатурнина есть вилла возле Карфагена.

Так вот, мой верный Элий, они не должны доплыть туда. Желательно, чтобы они и до Остии не добрались. Ты похитишь их — как это сделать — решай сам, и спрячешь в надежном месте. Таким образом мы получим мощное оружие против Сатурнина и попросту парализуем его".

«Ого! — подумал Сеян с невольным испугом. — Похитить семью сенатора? Это вам уже не нападение на какого-то трибуна».

Он указательными пальцами потер уставшие веки, снял нагар со светильника и вернулся к письму:

"Естественно, — продолжала Ливия, — ни я, ни даже ты не станем никому признаваться в этом поступке. Старый хитрец сам поймет, что к чему. И сообразит, что жизнь самых близких ему людей в наших руках. Таким образом мы заткнем ему рот, а то и заставим помогать нам. Он, конечно, человек старой закалки, принципиальный и все такое, но вряд ли устоит, если узнает, что его драгоценной внучке угрожает бесчестье или смерть.

Так что, действуй, Элий. Не мне тебя учить, как это делается, посоветую только, чтобы все выглядело, как нападение разбойников. Тогда никто не будет подозревать политических противников сенатора, а это важно. Ведь шум поднимется очень большой, будет гнев и возмущение сената и народа. Не нужно, чтобы мое незапятнанное имя каким-то образом связывали с этой историей, и я верю, что ты сумеешь все провести как надо.

Итак, не теряй времени — семья Сатурнина может отправиться в путь в любую минуту.

Удачи тебе, мой дорогой Элий. Помни о награде. Да хранят тебя боги.

Ливия".

Закончив читать, Сеян глубоко задумался.

Да, хитрую комбинацию изобрела коварная старуха. Так она действительно сможет нейтрализовать Сатурнина и овладеть ситуацией. Правда, она почти ничем не рискует, а вот Сеяну — если он попадется — грозят большие неприятности. Похищение семьи сенатора — да тут прямая дорога на Гемонии и в Тибр. И Ливия ведь ясно намекнула, что не пошевелит и пальцем, чтобы спасти его — незапятнанное имя дороже.

Однако если план удастся осуществить — а особых трудностей технического характера тут не предвидится, то императрица наверняка одержит победу в борьбе с оппозицией, Постум сгниет на своем острове, Германика поставленный в безвыходное положение Сатурнин убедит в ошибочности своих подозрений (не будет же он, в самом деле, рисковать честью и жизнью семьи ради тонкостей престолонаследия), Тиберий останется единственным преемником цезаря и после его смерти получит верховную власть, а Элий Сеян, несомненно, получит обещанную награду. Ради этого стоило постараться.

Кроме того, было еще одно. Эта Корнелия, внучка Сатурнина... Перед глазами Сеяна появилось юное личико девушки, вздрогнули густые ресницы, шевельнулись алые губы...

Он давно уже обратил внимание на эту красотку. Нет, Сеян не любил ее — он никого не любил, кроме себя, но она ему очень нравилась. Да и чего еще надо — красивая, молодая, сексуальная. А главное — патрицианка из знатнейшего римского рода. Когда Ливия сдержит свое обещание и возвысит его до какой-нибудь важной должности, он получит власть и деньги. Но не получит одного — благородного происхождения.

А если он женится на такой вот Корнелии, то сразу перейдет в разряд аристократов. Вдобавок, если Сатурнин проиграет схватку с Ливией, он навсегда сойдет со сцены — то ли в Царство теней, то ли в провинциальную глушь. И тогда Элий Сеян, всадник из Вольсиний, станет главой древнего рода Сентиев. Отличная перспектива! Дело за малым — жениться на девчонке.

Сеян довольно улыбнулся. Ну, уж если она сейчас попадет ему в руки, то он как-нибудь решит эту проблему. Ведь он в течение какого-то времени будет ее полновластным господином, хозяином ее чести, жизни и смерти. Что ж, не захочет добровольно — он возьмет ее силой. И куда ей потом деваться — опозоренной внучке опального сенатора?

Для Корнелии останется только один выход — стать женой Элия Сеяна.

«И не такой уж это плохой вариант, — самодовольно подумал Сеян, поглаживая свои черные волосы. — Красив, умен, буду богат, получу власть. Много ли таких женихов в Риме?»

Приятные мысли как старое вино согревали его душу. Однако помечтать можно потом. Сейчас надо действовать.

Сеян задумался. Так, лучше всего будет перехватить их по дороге из Остии в Рим. Там частенько пошаливают разбойники, несмотря на меры, предпринимаемые преторами, и еще одно нападение на мирных путниковникого не удивит.

Сколько ему понадобится людей? Ведь наверняка Сатурнин даст своей семье приличную охрану...

— Гедеон! — крикнул Сеян, поворачиваясь к двери.

Послышались шаркающие шаги и появился старый слуга.

— Подожди.

Сеян взял восковые таблички и быстро написал:

"Возьми десять своих парней и ждите меня у Остийских ворот. Найми лошадей. Пусть кто-то из вас сбегает к дому сенатора Сатурнина на Палатине и осторожно выведает, уехала ли уже его семья. Потом сообщит мне. "

— Вот, возьми, — сказал Сеян, подавая письмо Гедеону. — Кто там у нас самый шустрый, пусть отнесет это в трактир «Мул и лисица» на Заречье. Там он найдет человека по имени Эвдем. Все понятно?

— Да, господин, — прошамкал Гедеон. — Сейчас сделаю.

Он вышел.

Эвдем был ближайшим помощником и верным слугой Сеяна, безгранично преданным ему. Да и было за что — как-то Сеян со своими преторианцами поймал его — бандита с большой дороги — на месте преступления, но не распял на кресте, на что имел полное право, а сохранил жизнь и предложил служить ему.

Эвдем с радостью согласился и пока еще не подводил хозяина. Он был неглуп, осторожен, хитер, в меру жаден и в меру честен. Ему неплохо жилось под покровительством Сеяна — риска меньше, а заработки больше. Лишенный моральных принципов, он охотно брался за всевозможные деликатные поручения и всегда успешно справлялся с работой.

В его распоряжении всегда было значительное число всяких темных личностей — бывших гладиаторов, головорезов и проходимцев — готовых за скромную оплату на любое преступление. Вот таких-то людей и должен был сейчас Эвдем привести к Остийским воротам, чтобы затем они приняли участие в похищении жены и внучки сенатора Сатурнина. Впрочем, Сеян не собирался посвящать их в подробности, а вопросов эти ребята, как правило, не задавали. Вернее, задавали только один: сколько?

Прошло немного времени, и Гедеон сообщил, что прибыл человек с сообщением.

— Впусти! — приказал хозяин.

В комнату вбежал молодой мужчина с небольшой острой бородкой и хитрыми глазами. Одет он был в грязную синюю тунику, подпоясанную веревкой.

— Ну! — резко бросил Сеян.

— Уехали, господин, — выдохнул посланец Эвдема.

— Давно?

— Часа два уже.

— О, проклятие! — выругался Сеян.

"До Остии недалеко, — подумал он с тревогой. — Можем и не догнать. А нападать в море — лишние проблемы. Ладно, надо торопиться. Вдруг успеем. "

— Гедеон, двух лошадей во двор! — крикнул он слуге и повернулся к мужчине с бородкой. — Иди, подожди меня там.

Тот кивнул и вышел.

Сеян быстро оглядел комнату, накинул на плечи темный плащ, прицепил к поясу меч. Ну, вроде все. Да, а письмо Ливии...

Он схватил дощечки и вдруг заметил короткую притеку ниже подписи, на которую ранее не обратил внимания:

«По прочтении уничтожить».

Сеян схватил бронзовый скребок, чтобы стереть текст с воска, но вдруг замер и на секунду задумался.

«Что ж, — решил он в следующий миг, — я, конечно, верю тебе, почтенная Ливия, верю, что награда меня не минует, но ты сама ведь учила, что следует предусматривать всякие возможности, даже самые, на первый взгляд, невероятные. Так что я, пожалуй, подстрахуюсь. Мало ли, как повернется дело».

Он быстро подошел к резному шкафчику у стены, взял с полки кедровую шкатулку с потайным замком, спрятал в нее письмо и снова закрыл шкафчик.

Потом стремительно выбежал из комнаты, на ходу поправляя меч и одергивая плащ.

Глава XV Рейнский рубеж

Ночь повисла над Рейном, темная, беззвездная, густая германская ночь. Было довольно прохладно, дул ветер, вздымая на реке пенистые волны и раскачивая ветви деревьев. Угрюмо чернел на правом берегу плотный дубовый лес; где-то там, во мраке, таились варвары, алчно поглядывая на земли римских провинций.

В лагере под Могонциаком было тихо и спокойно. Тринадцатый Сдвоенный легион недавно вошел в город; он должен был находиться в резерве во время ожидаемого вскоре вторжения Рейнской армии в Германию, а остальные войска уже выдвинулись на заранее выбранные позиции между Бонной и Конфлуэнтом — там предполагалось нанести основной удар. Туда же было приказано подойти и союзным когортам — батавам и галлам, но пока они еще стояли под Могонциаком, ибо неожиданные события вынудили командующего Рейнской армией передвинуть сроки операции.

Несколько дней назад Германик получил известие, что в Лугдунской Галлии возникли какие-то волнения среди местного населения. Вроде бы были разогнаны и частью перебиты сборщики подати, участились нападения на римских купцов и чиновников.

Легат Первого Италийского легиона, который стоял в Лугдуне, столице провинции, сообщал, что положение довольно серьезное и необходимо принять какие-то меры. А какие именно — он оставлял на усмотрение Германика, который был в этих местах старшим по должности, добавлял только, что в случае необходимости его солдаты готовы силой подавить мятеж.

Но Германику меньше всего нужен был вооруженный конфликт в тылу, в то время; когда он готовился к крупномасштабному походу за Рейн. Поэтому командующий немедленно двинулся в район волнений, чтобы попытаться мирным путем навести порядок и обеспечить себе поддержку галльского населения.

Вот почему передислокация части войск Рейнской армии была приостановлена — Германик хотел сам проследить за всем и обещал вернуться как можно быстрее. Так что, пока на рейнском рубеже воцарилось затишье.

Правда, иллюзий никто не строил — там, за рекой, в густых непролазных лесах и топях скрывались неисчислимые орды злобных и жестоких варваров, которые только и ждали момента, чтобы вцепиться своими окровавленными зубами в тело Римской Империи. Поэтому гарнизоны сторожевых фортов по-прежнему находились в состоянии повышенной боевой готовности, пат рули тщательно прочесывали побережье, во многих местах были выставлены усиленные посты, а конные разъезды из союзной когорты галльских лучников осуществляли экстренную связь между различными участками.

Правда, делать это теперь в районе Могонциака было нелегко — недоставало людей, ведь основная часть армии уже ушла в другое место. Поэтому у офицеров хватало забот и проблем; лишь изредка могли они позволить себе немного расслабиться и отдохнуть. Как в этот вечер, например.

В просторной палатке легата Тринадцатого Сдвоенного легиона Сульпиция Руфа собрались несколько человек — сам командир, пара его трибунов, свободных от дежурства, заместитель Германика Публий Вителлий, который прибыл из Бонны, чтобы лично проверить обстановку на этом участке, а также Гней Домиций Агенобарб, штабной офицер, который должен был впоследствии от вести к месту назначения отряды галлов и батавов.

Лагерь располагался недалеко от города, где и находились основные силы легиона. Здесь несли службу только две когорты, готовые сменить тех, кто утром вернется из караулов и нарядов.

В палатке горели яркие светильники, на круглом походном столике возвышались длинногорлые кувшины с вином; посуду после ужина слуги уже убрали.

— Да, что-то скучно становится, — заметил Сульпиций Руф. — Как не вовремя взбунтовались лугдунцы, мы бы уже могли начать переправу за реку.

— Вряд ли, — ответил Гней Домиций. — Германик осторожничает. Хочет иметь полную уверенность в успехе. Не таким был его отец. Тот бы с ходу форсировал Рейн и уже гнал бы варваров до самого Китая.

— Германик знает, что делает, — вмешался Вителлий. — С таким противником шутки плохи — кругом же леса и болота, неизвестно откуда ждать удара. Ты что, Гней, забыл, в какую ловушку угодил Квинтилий Вар? Германик не хочет, чтобы это повторилось, и я, например, полностью с ним тут согласен.

— Да мы все согласны, конечно, — махнул рукой Агенобарб, — но ведь нельзя же бесконечно выжидать. Мы теряем доверие и солдат, и местных жителей, уставших от убийств и грабежей, которые несут им банды дикарей с того берега.

— Ну, тут ты преувеличиваешь, — сказал Руф. — Уже давно не было никаких набегов, с тех пор, как мы организовали систему постов и разъездов. Варвары боятся. Вот и пусть посидят пока в своей чащобе да подождут, когда мы как следует подготовимся. Нет, Германик прав, что не спешит.

— К тому же, — добавил Вителлий, — он говорил мне, что собирается ненадолго съездить в Рим по какому-то важному делу. Так что, он сейчас очень заинтересован в спокойствии на границе.

— По какому делу? — удивился Домиций Агенобарб. — Он хочет оставить армию?

— Он сам решит, что делать, — ответил Публий Вителлий. — А по какому делу — он мне не докладывал.

— Да, — покачал головой Сульпиций Руф. — Что ж, будем надеяться, что у нас сохранится спокойная обстановка. Тогда Германик сможет быстро уладить конфликт в Лугдуне и разобраться со своими проблемами в Риме. А уж тогда нам никто не помешает перейти Рейн и хорошенько отделать варваров, чтобы помнили силу римского оружия и носа не смели показать на нашу территорию,

— Ладно, хватит вам все о службе, — нетерпеливо сказал Домиций. — Давайте лучше в кости сыграем, что ли?

— Охотно, — откликнулся Вителлий, большой поклонник азартных игр. — Все равно делать нечего, Я готов сразиться. У меня с тобой, Гней, старые счеты.

— Публий, — обратился Сульпиций Руф к одному из своих трибунов, которые сидели у стены, потягивая вино из кружек. — Подай-ка, пожалуйста, мне вон тот ящичек. Там мы найдем все нужное для игры.

— Какая ставка? — жадно спросил Вителлий, доставая кошелек и придвигаясь ближе к столику.

— Как обычно, по денару, — ответил легат, принимая из рук офицера изящный резной ящичек. — Меньше — неинтересно, а больше — это уже слишком серьезная игра.

— А вы никогда не играли в кости с Августом? — спросил Вителлий. — Мне как-то довелось. Вот уж кому везет. Он даже специально старался проиграть, чтобы гости на него не обижались, но только загреб еще больше денег. Брат Германика, Клавдий, даже сделал на этом основании вывод, что чем больше человек хочет выиграть, тем больше проиграет.

— Ну, известно, что у Клавдия не все дома, — пренебрежительно заметил Домиций. — Вот вам парадокс природы — один отец и двое таких разных сыновей.

— Ой, друзья, оставим лучше эти разговоры, — вмешался Руф, который уже открыл свой заветный ящичек и выставил на стол стаканчик с кубиками для игры. — Займемся чем-нибудь более интересным и увлекательным.

— Ты прав, — ответил Агенобарб, — поднимаясь на ноги. — Прошу извинить, я выйду на минутку. Забыл отдать кое-какие распоряжения моим слугам, а эти бездельники сами ведь не пошевелятся,

Он откинул полог и вышел на воздух. Руф и Вителлий, тем временем, взяли свои кубки и сделали по нескольку глотков...

Домиций действительно вернулся быстро, и они уселись играть. Лицо Агенобарба было задумчивым, но тем не менее он не отвлекался от партии.

Первый круг прошел без особых достижений для кого бы то ни было. Потом удача улыбнулась Руфу.

— Венера! — торжествующе крикнул он.

Легат выбросил на четырех кубиках все разные цифры: один, два, три, четыре.

Самый лучший результат.

— Настоящий Август, — буркнул Вителлий, выкладывая деньги на стол.

— Ничего, «собака» тебе тоже придет, — заметил Агенобарб, яростно теребя свою бороду.

— Посмотрим, посмотрим, — радостно улыбнулся Сульпиций Руф и взял стаканчик с костями. — Ну, еще сыграем, или вы уже выдохлись?

Партнеры с азартом принялись по очереди трясти стаканчик и выбрасывать на стол кости. Руфу действительно выпала «собака» — самый низший расклад, и пришлось расстаться с деньгами. Вителлий довольно улыбался.

Они играли так где-то с полчаса. Больше всех везло Агенобарбу, и рядом с ним росла горка монет. Вителлий злился, горячился и — в соответствии с теорией охаянного ими Клавдия — все больше проигрывал. Руф в основном оставался при своих. Чувство азарта было ему неизвестно, и он сохранял хладнокровие и выдержку.

Стучали кости, звенели кубки с вином, улыбались или хмурились игроки — в зависимости от результата очередного броска, из рук в руки переходили деньги. Офицеры Рейнской армии предавались заслуженному отдыху.

Снаружи палатки мерно сменялся караул, чуть полязгивало оружие и доспехи легионеров. Постовые бдительно всматривались в ночь, готовые встретить врага.

Глава XVI Провокация

Закутанная в темный плащ фигура бесшумно двигалась по берегу Рейна. Человек шел, соблюдая максимальную осторожность, неслышимый и невидимый.

Ему удалось незамеченным прокрасться мимо постов, однажды пришлось броситься ничком на землю, пропуская конный разъезд. Он, правда, знал пароль, но предпочитал не попадаться на глаза караульным. Так приказал ему хозяин.

Человека звали Каллон, он был египтянином и вольноотпущенником Гнея Домиция Агенобарба.

Наконец он добрался до нужного места, по пологому склону спустился к самой воде, отыскал в кустах легкую лодку, предварительно им же спрятанную там, и столкнул ее в Рейн. Потом сам забрался в суденышко.

Каллон подобрал со дна лодки весло и стал осторожно грести, стараясь не плескать. Ночь была темной, ветер завывал, гоняя по поверхности воды пенистые волны, поэтому он не боялся, что стража его заметит или услышит. Ведь хозяин сам расставлял здесь посты сегодня вечером и позаботился о том, чтобы это место охранялось не так уж тщательно.

Через некоторое время Каллон увидел черный контур противоположного берега и вскоре почувствовал, как нос лодки уперся в твердую землю. Он осторожно выбрался на сушу, воткнул в берег припасенный деревянный колышек, привязал к нему лодку и взобрался по склону.

Он знал, куда нужно идти, — не в первый раз египтянин проделывал этот путь по приказу хозяина.

Вот перед ним выросли высокие могучие деревья, лениво покачивавшиеся на ветру. Каллон смело вошел в лес и по известной ему тропинке двинулся вглубь чащи.

Пройдя два стадия, он стал оглядываться по сторонам, опасливо втягивая голову в плечи, и чуть не подпрыгнул, когда перед ним вдруг выросла огромная фигура, казавшаяся скорее не человеком, а каким-то мифическим существом.

— Кто здесь? — хрипло спросила фигура на диалекте херусков, германского племени, населявшего эти места.

Каллон немного знал язык варваров — последнее время он старательно учил незнакомые слова, понимая, что от этого может зависеть его жизнь.

— Я иду к вождю, — ответил египтянин. — Он ждет меня. Вот, посмотри.

Он протянул часовому массивный золотой браслет, испещренный магическими знаками и символами, — священную вещь для каждого германца.

Тот осмотрел браслет и отступил в сторону.

— Иди по тропинке.

Каллон двинулся дальше.

Вскоре его глаза различили слабый свет, а затем он вышел на небольшую полянку, где вокруг еле тлеющего костра сидело два десятка воинов.

Некоторые из них были в римских доспехах, некоторые — в кожаных нагрудниках, остальные — просто в звериных шкурах. В руках они крепко сжимали все образцы страшного оружия варваров — топоры, палицы с шипами, длинные широкие мечи и тяжелые германские копья — фрамеи.

Римское оружие херуски считали недостойным мужчин — слишком короткие, словно игрушечные мечи, легкие хрупкие пиллумы. И хотя после разгрома армии Вара у них были достаточные запасы трофейного оружия, варвары крайне редко пользовались снаряжением своих врагов. Лишь одного они не могли понять — как же такими финтифлюшками эти проклятые римляне ухитрились покорить половину мира?

Каллон подошел ближе к костру и остановился. Германцы молча подняли волосатые головы и уставились на него. Один из воинов — в доспехах римского трибуна, но с тяжелым мечом у пояса и в шлеме с турьими рогами на голове — сделал знак рукой.

— Садись, — произнес он на плохом латинском языке.

Каллон присел на место, освобожденное для него подвинувшимися германцами.

— Говори, — приказал варвар, обеими руками поднял с земли большой кожаный бурдюк, приставил его к губам и сделал несколько глотков, от которых его кадык тяжело поднимался и опускался. Запахло пивом.

Каллон поморщился.

— Приветствую тебя, храбрый Сигифрид, — начал он.

Да, это был Сигифрид, один из самых влиятельных и жестоких вождей херусков. После того, как Друз — отец Германика — покорил это племя и завоевал его земли, Сигифрид вместе с другими молодыми варварами был отправлен в Рим, где Август попытался сделать из них цивилизованных людей и верных союзников. Но свободолюбивые германцы, не знавшие, что такое рабство, плохо поддавались дрессировке, и усилия цезаря не увенчались успехом.

Впоследствии Сигифрид вернулся в родные края и возглавил свое племя. Именно он вместе с Херманом, которого римляне называли Арминием, пять лет назад сколотил мощный племенной союз из херусков, хаттов и хауков, который в страшной битве в Тевтобургском лесу стер с лица земли армию Квинтилия Вара.

— Мой хозяин, — продолжал Каллон, — посылает тебе свои поздравления и просит передать, что сегодня ты и твои воины можете завоевать себе славу и получить богатую добычу.

Германцы, сидевшие вокруг огня, зашевелились; некоторые из них грызли огромные бычьи кости, другие прихлебывали пиво, не выпуская, впрочем, из рук оружия.

— Твой хозяин, — медленно произнес Сигифрид, — много обещает, но пока мало делает. Я не верю римлянам. Почему он помогает нам против своих?

Этого Каллон и сам не знал. Он просто выполнял приказ Агенобарба. Вопросы патриотизма его не волновали — египтянин ценил только золотые монеты, которые регулярно оседали в его кошельке после того, как он выполнял очередное поручение Гнея Домиция.

Сам Гней Домиций, конечно, мог бы ответить на этот вопрос, но вряд ли он стал бы делиться с варваром своими мыслями. Он, в свою очередь, тоже выполнял приказ. Приказ Ливии.

Несколько дней назад курьер привез ему письмо, в котором императрица лаконично требовала принять все меры к тому, чтобы Германик и думать забыл о возвращении в Рим. Как это сделать, она оставляла на усмотрение самого Агенобарба.

И тот нашел выход — надо спровоцировать столкновение между варварами и римскими войсками, чтобы Германик понял: обстановка сложная и уезжать ему сейчас никак нельзя.

Конечно, представитель рода Домициев — не уступавшего в знатности и самому цезарскому дому — не был в восторге от того, что ему предстоит призвать диких варваров на земли Империи. Но жизнь его и репутация были в руках Ливии, и Агенобарбу не оставалось ничего другого, как подчиниться.

Двенадцать лет назад молодой Домиций служил при штабе Гая Цезаря, наследника Августа. Он очень любил вино, и однажды это привело к нежелательным последствиям. Как-то Агенобарбу не с кем было выпить, и он заставил сесть за стол своего вольноотпущенника, хотя и знал, что тот испытывает отвращение к алкоголю.

Юный каппадокиец — из уважения к патрону — осилил пару кубков, но дальше пить отказался, мягко заметив, что он свободный человек, и волен сам решать, что ему делать.

Одуревший от крепкого вина и взбешенный неуступчивостью слуги, Домиций схватил кинжал и всадил его в грудь юноши. Тот умер на месте.

Когда Гай Цезарь узнал об этом, он резко заявил Агенобарбу, что более не желает видеть его рядом с собой, и приказал немедленно отправляться в Рим, где его будет ждать суд за убийство.

Кипящий от злости Домиций молча вскочил на лошадь и покинул лагерь. Бешенство сжигало его настолько, что уже при подъезде к столице, на Аппиевой дороге, он не стал сдерживать коня, увидев игравшегося на обочине ребенка. Копыта вмяли в землю семилетнего мальчика. А Домиций поскакал дальше, не останавливаясь.

Когда весть об этом поступке, достойном не римлянина, а парфянского вельможи, дошла до Августа, цезарь побледнел и пообещал отправить преступника на арену в качестве гладиатора.

Лишь заступничество Ливии и огромное богатство спасли тогда Домиция от сурового наказания. С тех пор он и чувствовал себя обязанным императрице.

Но за услугу надо платить — уже вскоре Ливия дала ему первое задание. Именно Гней Домиций вместе с Элием Сеяном и его наемниками организовали тогда засаду на армянской границе и с мечами в руках, скрыв лица под забралами высоких парфянских шлемов, набросились на Гая Цезаря и его свиту. Нанося удары, Агенобарб не только выполнял приказ своей покровительницы, но и мстил за собственную обиду. Храбрость Скрибония Либона не смогла спасти наследника — Гай был ранен и умер через несколько дней. А Домиций и Сеян удостоились похвалы Ливии, которая все сильнее опутывала их своими сетями.

И вот теперь у штабного офицера Рейнской армии Домиция Агенобарба не оставалось другого выхода — он должен был любой ценой задержать Германика, даже если для этого придется бросить к ногам Сигифрида всю провинцию.

И он не колебался — через верного Каллона Домиций связался с вождем херусков и пообещал тому богатую добычу. Глаза варвара жадно вспыхнули, и договор был заключен.

И вот теперь египтянин прибыл в лагерь германцев, чтобы показать и объяснить, как они смогут безопасно переправиться на римский берег и подвергнуть огню и разграблению несколько зажиточных галльских деревень в окрестностях Могонциака.

— Мой хозяин ручается за успех, — сказал Каллон. — Вот, посмотри.

Он развернул вытащенный из-под одежды лист пергамента.

— Это план. Вот здесь вы можете спокойно, незамеченными переплыть реку. Там нет постов — мой господин специально оставил свободное место. А отсюда, — палец египтянина скользил по карте, — вы пойдете вот так. Здесь рядом две деревни. Солдаты останутся далеко к северу, пока весть о нападении дойдет до лагеря, вы успеете сделать свое дело. Потом уйдете вот этим путем.

Сигифрид недоверчиво слушал пояснения Каллона. Его густая борода недовольно топорщилась. Вождь разбирался в картах — он научился этому во время пребывания в Риме, и понял, что хозяин Каллона выбрал хорошее место, но сомнения не покидали варвара. А если это ловушка? Если его специально заманивают, чтобы он привел своих лучших воинов под мечи легионеров?

Остальные германцы тихо переговаривались, ожидая, что скажет их вождь. Сигифрид думал. Что ж, наверное, надо рискнуть. Этот египтянин уже перетаскал ему целую кучу подарков от имени своего хозяина. Зачем ему сейчас обманывать? Видимо, у римлян, как, впрочем, и у самих германцев, личные амбиции порой перевешивают остальные чувства. Ладно, если враги готовы помочь ему истребить своих, то этим надо воспользоваться.

— Хорошо, — ответил Сигифрид. — Мы выступаем. Ты пойдешь с нами.

— Зачем? — испугался Каллон. — Хозяин приказал мне сразу же вернуться и передать твой ответ.

— Мой ответ он скоро увидит сам, — буркнул вождь. — А ты будешь нашей охранной грамотой — если это ловушка, я лично перережу тебе горло.

Каллон понял, что спорить бесполезно, и тяжело вздохнул. Что ж, остается только надеяться, что Гней Домиций Агенобарб не собирается водить германцев за нос и потом щедро заплатит верному слуге за его самоотверженность,

Сигифрид поднялся на ноги и что-то сказал на языке херусков. Темные кусты вокруг поляны зашевелились, выталкивая все новых и новых воинов — могучих бородачей с оружием в руках. Сидевшие у костра тоже встали, вытирая жирные руки о полотняные штаны и отрыгиваясь пивом. Варвары были готовы к походу.

Глава XVII Нападение

Сигифрид повел с собой три тысячи бойцов — сильных, опытных, безжалостных. Они бесшумно вышли из лесу и спустились к реке, неся на плечах наполненные воздухом бычьи пузыри, чтобы на них переплыть Рейн.

И вот, началась переправа — один за другим исчезали во мраке варвары, отталкиваясь ногами от берега и потом подгребая руками. Оружие они привязали за спиной.

Каллон из вежливости предложил вождю воспользоваться его лодкой, но нимало не расстроился, когда германец лишь презрительно фыркнул в ответ и погрузился в воду, держась за свой надувной мешок. Египтянин сам забрался в свое суденышко и осторожно начал грести, стараясь не особенно задевать головы плывших рядом воинов. Так они перебрались на левый, римский берег.

Каллон, привыкший видеть дисциплинированных и прекрасно обученных военному делу легионеров, лишь поморщился, наблюдая, как бесформенная толпа германцев двинулась в указанном им направлении. Сигифрид — даже если бы захотел, не сумел бы заставить своих воинов подчиняться приказам. Германцы выбирали своих вождей лишь за личные качества — смелость, жестокость, умение сожрать целого кабана или одним духом высосать бочонок пива, но в остальном ничуть не чувствовали себя обязанными повиноваться ему; даже в бою каждый воин сам был себе командиром, сам принимал решения и в одиночку пытался выполнить общую задачу.

Вот потому-то короткие мечи и хрупкие пиллумы римлян довольно легко прокладывали себе дорогу сквозь ряды варваров, несмотря на огромное численное превосходство и звериную силу последних.

Первая деревня находилась в полумиле от реки. Жители ее спокойно спали после напряженного трудового дня, глубоко уверенные, что посты и караулы легионеров бодрствуют и всегда предупредят, если возникнет опасность. А тогда железные когорты пришельцев с юга грудью встанут, чтобы защитить их самих, их дома и семьи.

Местные жители — галлы и слегка романизированные мелкие германские племена — ненавидели дикарей из-за Рейна едва ли не сильнее, чем сами римляне. Ведь те постоянно мешали им спокойно жить, возделывать землю, пасти скот; они нападали на их дома, жгли, грабили, разоряли, убивали мужчин, насиловали женщин, а детей уводили с собой, чтобы потом в своих непролазных лесах вырастить из них таких же варваров.

Поэтому местное население было в основном лояльно настроено по отношению к римским властям и просило лишь одного — защитить их от набегов.

Германцам Сигифрида удалось незамеченными миновать линию постов и дозоров, не показался также ни один конный разъезд. Теперь уже можно было вздохнуть свободнее и немного расслабиться. В предвкушении добычи варвары мечтательно улыбались, скаля белые клыки, и ощупывали свое оружие, которое они готовились в ближайшее время пустить в ход.

Вот вдали мелькнул огонек, порыв ветра донес отголоски собачьего лая, пахнуло дымом и сеном.

Воины напряглись, Сигифрид сказал несколько слов на своем гортанном языке, а потом повернулся к Каллону, который шел рядом с ним под присмотром здоровенного бородатого мужика в кожаном нагруднике и с огромным боевым топором за спиной.

— Похоже, ты нас не обманул, — произнес вождь на ломаной латыни. — Если все будет хорошо, получишь свою долю добычи.

Каллон пренебрежительно махнул рукой: нужны ему старые горшки и вонючие шкуры. Хозяин заплатит куда больше. Конечно, деревенька была небедной, но ведь хитрые крестьяне денежки свои наверняка хранят не в комоде на виду, а закапывают где-то в огороде, да так, что их сам Цербер не сыщет.

И даже под пыткой не признаются они, где спрятали золото, добытое тяжким трудом. Тут терпение нужно, а порывистые варвары просто поотрубают им головы и побегут дальше — смотреть, где что плохо лежит.

— Спасибо, храбрый вождь, — сказал египтянин, чтобы не обижать заносчивого Сигифрида. — Но пусть добыча достанется твоим мужественным воинам. А я — маленький человек, изволит хозяин наградить меня — приму с благодарностью, нет — и так буду ему верно служить,

Сигифрид презрительно сморщился. Он не выносил униженного раболепия.

Отряд подошел уже совсем близко к деревне; теперь воины снова двигались очень осторожно, внимательно поглядывая по сторонам, чтобы не налететь ненароком на какого-нибудь пастуха или сторожа. Хотя жители и знали, что находятся под усиленной охраной римских войск, но могли и сами подстраховаться.

Сигифрид приказал остановиться, отозвал в сторону нескольких вождей рангом пониже и о чем-то посовещался с ними. Потом командиры вернулись к своим отрядам, и группы германцев стали одна за другой расходиться в стороны.

Каллон понял, что Сигифрид хочет окружить деревню сплошным кольцом своих воинов, дабы никто из жителей не смог ускользнуть и предупредить врага.

Затаившись во тьме, варвары ждали сигнала.

А в это время по ухабистой дороге, ведущей к реке, что есть духу бежал человек. Хриплое дыхание вырывалось из его рта, легкие горели от перенапряжения, ноги уже отказывались повиноваться, но человек все бежал и бежал...

Это был житель той самой деревни. Неделю назад он с изумлением обнаружил, что из его загона за околицей пропали два молодых козленка. Через день исчез еще один.

Подозрения обратились на соседа — давно ходили слухи, что тот нечист на руку, но поймать его с поличным никогда не удавалось. И обиженный собственник решил разоблачить негодяя, задержать того на месте преступления, возместить свои убытки и навсегда опозорить вора перед односельчанами.

Сегодня он нес свое второе ночное дежурство. Сосед, правда, не появился, зато вдруг из темноты, словно призраки, начали вырастать одна за другой могучие фигуры людей с оружием в руках.

Ужас охватил крестьянина. Он сразу понял, кто это такие и зачем пришли сюда.

Поначалу он хотел побежать в деревню и поднять тревогу, но тут же сообразил, что это ничего не даст. Возможно, кто-то и успеет скрыться в лесу или спрятать добро, но все равно селение будет разграблено и сожжено, а трупы многих жителей устелют пыльные улочки. Ведь конечно же, они не смогут оказать достойного сопротивления безжалостным варварам, у которых в крови была война и разбой.

Оставался только один выход — бежать к римлянам. Крестьянин вспомнил, как недавно староста успокаивал их, вернувшись из римского лагеря. Он говорил: солдаты будут день и ночь охранять нас, вдоль реки расставлены многочисленные посты — завидев разбойников, они сразу сообщат своим, и незваных гостей из-за Рейна будет ждать сердечный прием.

Что ж, теперь оставалось только на деле проверить боевую готовность римлян. Хотя, конечно, если они прохлопали такой большой отряд и позволили ему беспрепятственно подойти к самой деревне, то и на них надежды мало. Однако выбора не оставалось, и стоило попытаться — лишь это мог предпринять парализованный ужасом крестьянин.

В деревне у него осталась семья — жена, отец и двое детей. И мысль о них заставляла его сейчас мчаться вперед, из последних сил двигая ногами и судорожно глотая сырой тяжелый воздух.

* * *
Наконец кольцо германцев сомкнулось вокруг деревни, о чем Сигифриду сразу же сообщили.

— Хорошо, — глухо сказал вождь. — Начинаем. У нас все-таки не так много времени.

— А я, храбрейший? — спросил Каллон. — Теперь мне можно уйти к своему господину?

— Нет, — отрубил Сигифрид. — Ты останешься со мной. Мы отпустим тебя, когда уже вернемся к реке.

— Это невозможно! — испугался египтянин. — А если меня потом узнает кто-то из жителей деревни? Это погубит моего достойного хозяина, не говоря уж о моей жалкой жизни...

— Действительно, жалкой, — фыркнул Сигифрид. — Да и хозяин у тебя очень достойный.

Вождь ненавидел предателей, хотя — как все варвары — весьма почитал в человеке умение обманывать врагов.

— Ладно, — сказал он, подумав. — Подождешь здесь.

Он сказал что-то на своем языке, и двое воинов уселись на траву рядом с Каллоном. Судя по их лицам, им не очень-то по душе пришлось полученное задание, но они знали, что без добычи не останутся — другие справедливо поделят с ними награбленное. Таков был закон германцев.

Сигифрид подождал еще немного, а потом приставил ко рту свои огромные ладони, напрягся и резким вибрирующим звуком выбросил воздух из легких. Этот звук — словно крик какой-то сказочной птицы — далеко разнесся вокруг, и тут же ответил ему дикий яростный вой — германцы бросились на беззащитную деревню.

* * *
В двух стадиях от реки крестьянин наткнулся на конный разъезд. Это были его соплеменники-галлы, и объясниться с ними труда не составляло. Правда, слова с трудом давались обессилевшему мужчине, но командир отряда сразу понял, в чем дело.

Крестьянина втащили на седло, и всадники, пригнувшись к шеям лошадей, понеслись по направлению к лагерю.

Завидев первый же пост, они сообщили, что случилось, и поскакали дальше. Оглянувшись, крестьянин с облегчением увидел, как за их спинами вдруг вспыхнул сигнальный огонь, дальше по берегу почти сразу загорелся второй, потом еще и еще. Через несколько минут известие таким образом дойдет до Могонциака, и там поднимется тревога.

Сульпиций Руф как раз собирался в очередной раз бросить кости, когда полог палатки отлетел в сторону и внутрь буквально ворвался центурион Оленний.

— Командир, — крикнул он, выбрасывая руку в уставном приветствии. — Варвары перешли Рейн и напали на деревню в четырех милях отсюда.

Руф выругался, отшвырнул стаканчик с костями и вскочил на нога. Агенобарб и Вителлий тоже.

— Общая тревога! — скомандовал легат, цепляя к поясу меч. — Публий, Марк, — повернулся он к трибунам. — Берите свои когорты и быстро туда. Нельзя позволить им уйти.

Вителлий нахлобучил на голову шлем.

— Вот это подарок, — пробормотал он с горечью. — Германик очень обрадуется.

Сульпиций Руф взглянул на него.

— Достойный Вителлий, — сказал он, — не захочешь ли ты принять командование в лагере, пока я разберусь с варварами? Ты среди нас старший по должности.

— Хорошо, — согласился толстяк. — Я сообщу в город и попрошу прислать еще солдат. В случае чего — приду вам на помощь.

Будучи человеком веселым и добродушным, он не очень-то рвался в бой, хотя никто не посмел бы назвать Публия Вителлия трусом — в нужный момент на него всегда можно было положиться.

— Спасибо, — ответил Руф. — А ты, Гней, можешь повести союзников? Думаю, дополнительные силы нам не помешают.

Агенобарб кивнул, надевая шлем.

— Конечно. Я возьму когорту галлов. Батавы пусть остаются в лагере — они хорошие воины, но уж слишком неповоротливые. Да и варвары не такой уж грозный противник, чтобы вести против них все наши войска.

— Да, ты прав, — ответил Руф. — Ну, за дело.

Он вышел из палатки и двинулся туда, где две римские когорты уже выстраивались в походную колонну.

Домиций направился к месту дислокации галльских пехотинцев, которые, услышав сигнал тревоги, уже выбежали из палаток и толпились вокруг них.

К Агенобарбу подошел командир галлов — Риновист, высокий белокурый мужчина с голубыми глазами, и остановился, ожидая приказа.

— Так, — распорядился Агенобарб, — сейчас выходим. Варвары напали на деревню в четырех милях отсюда. Возьми свою первую когорту и прикажи пошевеливаться.

Риновист кивнул и стал отдавать приказы на своем певучем языке. Галлы, быстро разбирая щиты и копья, начали строиться в колонну.

Спустя несколько минут римляне и их союзники уже продвигались на север в темпе марш-броска — шесть миль в час.

* * *
Воины Сигифрида сразу подожгли несколько домов, чтобы стало светлее и никто не смог спрятаться от них. Безудержными волнами растекались они по узким кривым улочкам деревни, разрывая воздух диким торжествующим ревом.

Разбуженные среди ночи жители, завидев страшных гостей, в панике метались по своим дворам, тщетно пытаясь где-то укрыться. Визжали от ужаса женщины, плакали дети, ревел скот; а мужчины — понимая, что все равно обречены — хватались, все-таки, за оружие, которым, впрочем, владели довольно неважно — это были мирные люди, привыкшие уже к римскому порядку и цивилизации.

Кровавые языки пламени лизали крыши домов, пахло дымом и смертью. Бледно-желтая луна с ужасом взирала с высоты на страшную картину, то и дело словно вуалью закрываясь туманом облаков.

Каллон сидел под деревом на окраине леса, бросал хмурые взгляды на стороживших его воинов и думал, как бы ему поскорее унести отсюда ноги. Он чуял опасность.

И он не ошибался. Вдруг где-то рядом застучали копыта, и на дороге появился отряд всадников. Египтянин, проявив кошачью реакцию, упал на землю, прячась в густой траве, а его стражи, перетрусив, видимо, моментально исчезли в лесу.

Отряд скакал прямо в деревню.

Когда крестьянин предупредил римлян о нападении германцев и повсюду начали загораться сигнальные костры, командир одного из главных постов центурион Авл Стоний сразу оценил ситуацию. Основные силы подтянутся от Могонциака не ранее, чем через час. Богам известно, что может случиться к тому времени. Не исключено, что варвары ограничатся одной деревней и успеют уйти за реку. А этого допустить нельзя.

Стоний приказал своим вестовым немедленно собрать к нему ближайшие конные разъезды и людей с других постов. Вскоре он располагал уже сотней всадников-галлов и центурией легионеров. По его приказу каждый конник взял к себе на седло одного пехотинца и отряд поскакал к деревне.

Центурион, конечно, понимал, что сил у него маловато, но надеялся, по крайней мере, задержать разбойников, преградить им дорогу и отрезать пут отхода. А там, глядишь, подоспеют когорты из лагеря и в порошок сотрут обнаглевших бандитов.

Вот этот отряд и увидел Каллон. Египтянин понял, что дело повернулось не совсем так, как рассчитывал его хозяин — слишком рано появились римляне. Что ж, теперь уже ничего не изменишь. Надо уносить ноги. Каллон мысленно поручил Сигафрида заботе его германских богов, а сам бросился бежать по дороге, готовый в любой момент нырнуть в кусты, если вдруг покажется еще кто-то.

Варвары, опьяненные кровью и добычей, не заметили подхода врагов. На окраине деревни Авл Стоний приказал всем спешиться. Галлы, укрывшись за своими лошадьми, начали стягивать с плечей большие тугие луки, а римляне мгновенно выстроились в боевую колонну.

Первый удар легионеров был страшен — словно грозный носорог, отгородившись щитами и ощетинившись остриями пиллумов, центурия врезались в беспорядочную толпу германцев.

Те поначалу ничего не поняли — слишком стремительным было нападение. А потом взвыли от ярости и страха и бросились врассыпную. Напрасно надрывал глотку подоспевший Сигифрид, крича, что врагов лишь горстка, что сейчас они сомнут их, напрасно взывал он к мужеству своих воинов, напрасно заклинал великим богом Манном — германцы побежали, устилая улицы деревни своими трупами.

Центурия Авла Стония перла и перла вперед, а над головами легионеров протяжно пели галльские стрелы, насмерть разя обезумевших грабителей.

Жители деревни, воспрянув духом от неожиданно появившейся помощи, тоже взялись за оружие, и не один варвар свалился на землю от неожиданно обрушившегося на голову топора или острых вил, вонзившихся вдруг в спину.

И все же положение римлян и их союзников было крайне опасным. Германцы, опомнившись от первого испуга, увидели, что врагов действительно очень мало; эффект внезапности сыграл свою роль, но теперь решающее значение перешло к другим факторам. К тому же, сообразив, что пути к отступлению отрезаны, германцы — как всякий загнанный зверь — готовы были теперь сражаться до последнего.

И вот уже воющая толпа окружила центурию римлян, тыча в нее своими длинными фрамеями, швыряя горящие факелы, и тяжелыми мечами снося с древок острия пиллумов. А галлы теперь уже не могли помочь — все смешались в кучу, и невозможно было различить, где свой, где чужой. Тем более, что и на них устремились несколько сот германских воинов, и следовало подумать об обороне.

Узкие кривые улочки деревни очень мешали правильному выполнению маневров, и римлянам ничего не оставалось, как только стать спиной к спине и отражать все новые и новые удары, молясь Марсу, чтобы скорее подошла помощь.

* * *
А две когорты под командой легата Сулъпиция Руфа были уже совсем рядом. Вестовые сообщили ему, что центурий Стоний повел своих людей, чтобы задержать варваров, и Руф, понимая, что те попадут в хорошую переделку, резкими словами подгонял солдат, заставляя двигаться на пределе сил.

Когда на горизонте показалось зарево, которое отбрасывали горящие дома, Руф подозвал к себе двух трибунов и приказал обойти селение с двух сторон и потом атаковать. Сам он — с тремя центуриями — собирался ворваться в поселок с ходу, чтобы помочь людям Авла Стония.

«А вскоре подойдет Домиций, — подумал легат. — И вот тут-то мы им покажем».

Но Домиций не спешил подходить. Он повел свой отряд какой-то окольной дорогой, объяснив Риновисту, что хочет лишить варваров возможности уйти с добычей и собирается перекрыть вероятный путь отступления. Галл только пожал плечами. Начальству виднее, хотя, конечно, довольно странный получится маневр...

Агенобарба беспокоила судьба Каллона. Собственно, на Каллона ему было наплевать, но если тот попадет в руки римлян, то тогда они оба пропали. Германик не пощадит изменника — отдаст его под трибунал, и тогда уж ни богатство, ни знатность рода не помогут. А Ливия далеко, и просто не успеет вмешаться. Довольно скверное положение. Но — надо выкручиваться.

Галльские тяжеловооруженные пехотинцы послушно маршировали дорогой, которой повел их Гней Домиций.

Когда две когорты римлян — словно две железные черепахи — вошли в деревню, сметая всех на своем пути, солдаты Авла Стония, которых оставалось уже совсем немного и которые из последних сил сдерживали яростный напор варваров — издали торжествующий крик, заставивший германцев сжаться от ужаса.

Заметив, что враги окружают их, воины Сигифрида, как зайцы, заметались из стороны в сторону, думая теперь даже не о добыче, а только как бы унести ноги. Они бросились было в пространство между двумя колоннами легионеров, но тут их лоб в лоб встретили центурии под командой Сульпиция Руфа. И началось побоище.

Взлетали мечи, разили копья, с хриплыми выдохами валились на землю все новые тела варваров, римляне работали спокойно, слаженно, методично, как на учениях. А галлы, которых германцы — заметив опасность — сразу оставили в покое, вновь взялись за свои луки. И уже не торопясь, тщательно выбирали цель и выпускали стрелу за стрелой в беснующуюся, орущую, воющую, обезумевшую толпу варваров.

Сигифрид понял, что это конец. Все, что он мог сделать — это увести остатки своих людей обратно за Рейн. О каком-то достойном сопротивлении римлянам не могло быть и речи. Вождь хриплым, срывающимся голосом прокричал приказ об отходе, мечом указав в то место, гдеследовало прорвать окружение. С отчаянием обреченных германцы ударили на шеренги, которыми командовал трибун Марк Гортензий, грудью расталкивая пиллумы и лицами встречая лезвия мечей.

Сульпиций Руф видел, что победа близка. Беспокоило его только одно: куда подевался Домиций Агенобарб? Неужели он заблудился в темноте или, того хуже, наткнулся на еще какую-нибудь банду германцев?

А может, он уже здесь и просто перекрыл дороги вокруг деревни, чтобы никто из разбойников не ушел? Хорошо, если так. Но особенно размышлять Руфу было некогда — бой продолжался.

* * *
А Домиций Агенобарб все вел и вел своих людей какой-то заброшенной дорогой. Он знал, что всегда сможет оправдаться — мол, галлы, сволочи, сбили его с толку и потащили куда-то вбок. Откуда ему знать, где эта проклятая деревня? Он же здесь совсем недавно и еще не успел изучить местность.

Пехотинцы размеренно маршировали, постукивая сандалиями. К Домицию, который сидел на крепкой гнедой лошади, подъехал Риновист.

— Командир, — сказал он хмуро, — куда мы идем? Я же знаю здешние места. Эта дорога выведет нас совсем не туда...

— А ты знаешь, что такое воинская дисциплина? — с вызовом спросил Домиций. — Или еще не забыл свои варварские привычки? Приказы командира не обсуждаются — такой закон в римской армии. И если ты служишь Империи, будь добр соблюдать его.

По молодому лицу Риновиста промелькнула тень.

— Да, я служу Империи, — ответил он. — Я служу ей потому, что она обещала защищать мою семью и моих соплеменников. Но сейчас вот вижу, что ты почему-то не спешишь прийти на помощь своим, которые бьются с германцами.

— Что? — взорвался Агенобарб. — Ты смеешь в чем-то подозревать меня, патриция, сына консула?

— Да, ты римский патриций, — медленно сказал Риновист, — а я простой галльский солдат. Но долг-то у нас один, а вот выполняем мы его по-разному.

— Что ты хочешь этим сказать? — напрягся Домиций. — Уж не думаешь ли ты...

— Я ничего не думаю, — ответил галл. — Я вижу. Ты намеренно опаздываешь к месту сражения, где нужна наша помощь. Сейчас я обязан подчиняться твоим приказам, но будь уверен — я обязательно доложу об этом достойному Германику, когда он вернется.

Агенобарб почувствовал, как его сердце сжимается от страха. Если Германик узнает о его действиях, боги да помогут Гнею Домицию. Надо срочно что-то предпринять.

— Ха, — натянуто усмехнулся он. — Хвалю твою бдительность. Но только сейчас ты перестарался. Я ведь тоже выполняю приказ, а приказ Публия Вителлия — заместителя Германика — звучал так: мы должны выйти на дальние рубежи и преградить дорогу варварам, которых Руф обязательно разобьет и которые потом побегут прямо на нас,

— Не побегут, — упрямо сказал Риновист. — Они еще не сошли с ума. Отступать вглубь Галлии, где крестьяне потом перебьют их по одному как мух? Нет, ты выбрал неправильную дорогу, Гней Домиций.

Агенобарб понял, что обмануть галла ему не удастся. А это означало катастрофу.

— Ладно, — произнес он после недолгого размышления. — Делать нечего. Я получил секретный приказ, и обязан был хранить его в тайне. Но раз уж ты готов обвинить меня в предательстве и взбунтовать твоих людей, придется открыться тебе. Только давай отъедем в сторону — больше никто не должен нас слышать.

После секундного колебания честный Риновист кивнул.

— Хорошо. Но только предупреждаю — не надо рассказывать мне сказки. Если я не буду удовлетворен твоим объяснением, то немедленно сам поведу отряд к деревне, а на тебя подам рапорт. Сначала Вителлию, а потом Германику.

— Отличный ты солдат, — одними губами улыбнулся Домиций, примирительно похлопывая галла по плечу. — Приятно с тобой служить. Да ведь только устав не всегда заменяет здравый смысл.

Риновист пожал плечами и направил коня в сторону от дороги, в заросли кустов. А пехотинцы продолжали стучать сандалиями, двигаясь дальше.

«Ты действительно отличный солдат, — ухмыльнулся про себя Домиций. — Да только — как и всякий отличный солдат — слишком глуп. И будь я проклят, если этим не воспользуюсь».

Он дернул поводья своей лошади и последовал за галлом. Они отъехали футов на двадцать и остановились.

— Я слушаю, — мягко сказал Риновист. — Давай поторопимся, мне придется еще догонять колонну.

Домиций огляделся по сторонам. Тихо. Лишь изредка долетал слабый шум и лязг, оттуда, где по дороге продвигалась галльская когорта.

— Так вот, — сказал он, понизив голос, — у меня действительно есть секретный приказ. Но отдал его не Вителлий.

— А кто? — удивился Риновист.

— Неважно, — буркнул Агенобарб, кладя руку на левый бок и нащупывая рукоятку стилета. — Важно, что я его получил и должен выполнить. А ты мне мешаешь, — добавил он почти с сожалением.

— Я все еще не понимаю тебя, — нахмурился тот. — Давай поторопимся, — повторил он.

— Ладно, — согласился Домиций.

Он резко наклонился в седле и точным коротким ударом всадил острое, как бритва, лезвие Риновисту в бок. Тот вздрогнул, захрипел и медленно сполз на землю, цепляясь за гриву коня.

— Вот так, — тихо сказал Домиций. — Чувство долга — это хорошая штука, но только нужно знать, когда с ним вылезать, а когда и воздержаться.

Затем он накинул поводья коня галла на ветку, привязал их и поскакал обратно, туда, где колонна солдат продолжала свой неторопливый марш.

* * *
Варвары были разбиты, раздавлены, расплющены — римляне прошлись по ним железным катком своих когорт и теперь устало прятали в ножны зазубренные мечи, оглядывая залитые кровью и заваленные трупами улицы деревни.

Но Сигифриду с двумя сотнями воинов удалось все-таки уйти — они отчаянным ударом прорвали цепь окружения и со всех ног бросились в лес, спеша укрыться от погони, а длинные галльские стрелы летели им вслед, сшибая на землю то одного, то другого.

Их особенно не преследовали — Руф понадеялся на прибрежные посты, для которых деморализованная банда варваров не могла стать серьезным противником.

Римляне подсчитывали потери — и свои и чужие, слушая причитания крестьянок и гневные выкрики уцелевших мужчин из деревни. Нападение было отбито, но обстановка на границе — как оказалось — продолжает оставаться напряженной. А значит — Германик никак не сможет поехать в Рим. Ведь там верные Ливии сенаторы и крикуны — народные трибуны тут же обвинили бы его в том, что он бросил армию и вверенную ему провинцию в критический момент. Август наверняка не похвалил бы подобный поступок.

"Но где же все-таки Агенобарб? — думал Сульпиций Руф, взбираясь на коня, чтобы увести своих солдат обратно в лагерь. — Хорошо, что мы сами справились, а если бы возникли сложности? Придется написать на него рапорт. "

* * *
А Гней Домиций Агенобарб все вел и вел галльскую пехоту, одним богам известно куда.

— Командир, — подъехал к нему один из сотников, — прости, ты не видел Риновиста? Мы нигде не можем найти его. Мне сказали, что он был вместе с тобой.

— Был, — невозмутимо кивнул Домиций. — А потом захотел проверить, как там арьергард, и задержался на обочине. Больше я его не видел.

Сотник нахмурился, дернул поводья и поскакал назад, разыскивая своего начальника.

* * *
Когда римские когорты уже маршировали обратно в лагерь, распевая триумфальные песни, когда жители деревни уже стащили в кучу трупы убитых варварами односельчан и тоскливо оплакивали их гибель, когда галлы Агенобарба уже устали топать по корявой дороге и все громче начинали выражать свое недоумение, когда посты на Рейне всматривались во мрак, сжимая в руках оружие и ожидая появления остатков разбитых варваров, а Сигифрид с уцелевшими воинами, словно раненный вепрь, метался по лесу в поисках спасения, из тени деревьев на узкую тропку выполз человек.

Он истекал кровью, глаза застилал туман, дыхание с хрипом рвалось из груди.

Риновист выжил после предательского удара Домиция, но чувствовал, что минуты его сочтены. Все, чего он хотел сейчас — это сообщить кому-нибудь об измене римского патриция. А потом можно уже и умереть.

Но кого можно встретить сейчас, на пустынной лесной дороге посреди ночи?

Однако ему, кажется, повезло. Послышались тихие торопливые шаги, и перед глазами галла появилась человеческая фигура. Мужчина явно куда-то спешил, но, увидев чуть шевелившееся тело, резко остановился, словно наскочив на стену.

— Хвала богам, — хрипло произнес Риновист. — Кто ты, неизвестный путник?

— А ты кто? — осторожно спросил человек по-латински.

Это успокоило галла. Значит — свой.

— Ты римлянин? — спросил он.

— Почти, — ответил мужчина. — Ты что, ранен?

— Да. Подойди ближе. Я хочу сказать тебе нечто очень важное и срочное...

Мужчина опасливо приблизился, потом заметил, что его собеседник тяжело ранен и совсем успокоился.

— Говори, — сказал он. — Я помогу тебе, если сумею.

— Сумеешь, — прохрипел галл. — Ты идешь в лагерь римлян?

— Да.

— Хорошо. Скажи там кому-нибудь, Вителлию или Руфу, что ты встретил в лесу раненного Риновиста, командира галльской когорты. Скажи, что меня предательски ударил ножом патриций и сын консула Гней Домиций Агенобарб, — злобно простонал Риновист. — Он сделал это потому, что я раскрыл его измену. Домиций повел наш отряд окольной дорогой, чтобы не успеть к месту сражения с германцами. Скажи еще...

— Подожди, — поднял руку человек. — Так ты обвиняешь в измене самого Гнея Домиция?

— Да, — слабо кивнул Риновист. — И я бы смог это доказать, но боюсь, что не успею. И Домиций на это рассчитывал. Однако он ошибся — я встретил тебя, и теперь преступник будет наказан, а я умру спокойно.

Неизвестный мужчина тяжело вздохнул.

— Гней Домиций действительно ошибся, — грустно сказал он. — Надо было добить тебя сразу.

Риновист вздрогнул и потянул ослабевшую руку к мечу на поясе, но мужчина оказался проворнее, и быстро выхватил оружие галла из ножен.

— Тебе не повезло, парень, — сказал он с сожалением. — Лучше бы ты встретил кого-нибудь другого. Так уж получается, что я служу Агенобарбу и его шея сейчас составляет с моей одно целое. Так что, извини.

Он резко поднялся и сильным ударом всадил меч галла ему в горло. Риновист дернулся и затих.

А Каллон — это, конечно, был он — бросил окровавленное оружие на траву, огляделся по сторонам и поспешил дальше, гадая, что ждет его впереди — щедрая награда или жесткая веревка.

Глава XVIII Сделка

«Золотая стрела» входила в гавань Остии. К счастью, дул спокойный восточный ветер, ибо при западном случалось так, что суда вынуждены были целыми днями болтаться на рейде, ожидая, пока предоставится возможность безопасно пришвартоваться.

Остийский порт был одним из двух крупнейших и важнейших портов Италии, наряду с Путеолами под Неаполем. Расположенный в устье Тибра, он служил как бы морскими воротами Рима, той кровеносной артерией, по которой в сердце страны поступали необходимые продукты и товары. Именно здесь разгружались александрийские галеры, перевозившие египетское зерно, которым кормилась вся Италия.

Однако планировка столь жизненно важного порта явно была неудачной — малейшие погодные изменения делали практически невозможной и очень опасной погрузку и разгрузку судов. А это могло в любой момент на неопределенный срок парализовать доставку зерна и вызвать непредсказуемые политические и экономические последствия,

Понимая это, Гай Юлий Цезарь в свое время поручил разработать проект переустройства порта, но кинжалы заговорщиков помешали ему довести начатое дело до конца. Проект, подготовленный лучшими инженерами, на долгие годы попал в архив.

Август тоже подумывал над этим вопросом, но, сделавшись с возрастом крайне бережливым, посчитал, что расходы на такое колоссальное сооружение, как новый порт, превысят пользу от него. И вот, по-прежнему плясали на волнах торговые суда и степенно колыхались на трех своих якорях крутобокие галеры, лишенные возможности войти в неудобную гавань, стоило лишь подуть даже легкому западному ветерку.

Но «Золотой стреле» повезло — погода была благоприятной, и корабль шкипера Никомеда без помех приблизился к причалу. Матросы взялись на свою обычную работу по швартовке судна. Никомед покрикивал на них с мостика, мечтая, чтобы проклятый трибун наконец-то убрался с палубы и перестал раздражать его своим надменным и суровым видом.

Сабин и сам был безумно рад, что скоро опять ступит на твердую землю, а подпрыгивающая и вертящаяся на волнах скорлупка Никомеда будет ему теперь лишь сниться в кошмарных снах.

— Идем, Корникс, — сказал трибун, приближаясь к трапу. — Слава богам, мы добрались до места и теперь можем пересесть на лошадей, как то и пристало порядочным людям.

Галл, явно невыспавшийся и хмурый, собрал их пожитки и двинулся за хозяином.

От Остии до Рима было восемнадцать миль хорошей мощеной дороги, и можно было рассчитывать часа через три уже быть в столице. Что ж, чем быстрее, тем лучше.

Солнце, ярко полыхавшее на голубом небе, показывало, что до полудня еще довольно много времени. Сабин приказал шкиперу и ночью не прерывать плавания, на что грек поначалу ответил решительным отказом, ссылаясь на слова авгура и морские традиции, но стоило трибуну разок рявкнуть на него, как перепугавшийся уроженец Халкедона потерял интерес к дискуссии и скрепя сердце подчинился.

Поэтому они и прибыли так рано, что позволяло теперь Сабину доехать до Рима и передать письмо еще в этот же самый день. А потом надо было немного отдохнуть и выезжать с докладом навстречу сенатору Фабию Максиму.

Сабин вздохнул. Что ж, жизнь, конечно, нелегкая, но у будущего префекта претория другой и быть не может. Надо завоевывать доверие и уважение.

Они спустились по трапу и двинулись вдоль пристани, Никомед, отдав несколько последних распоряжений команде, тоже сошел на берег, чтобы, как полагал Сабин, напиться в доску в ближайшем кабаке.

Трибун огляделся. Он увидел справа уходящую в небо башню остийского маяка; ближе к городу, на холме, высился монументальный храм Нептуна, отливающий белоснежным мрамором в лучах солнца. Слева на рейде стояли несколько военных трирем — в Остии была летняя база части Мизенской эскадры, которой некогда командовал легендарный адмирал Марк Випсаний Агриппа.

Порт жил своей обычной беспокойной жизнью. Слышались крики, шум, смех и ругань; щелкали бичи погонщиков, ревели ослы, глухо стучали по деревянному настилу пятки бесчисленных рабов, переносивших разнообразные грузы.

Тут же увивались толпы мелких уличных торговцев, нищих, проституток, наемных рабочих. Купцы более солидные заключали свои сделки в здании Морской биржи, стоявшем неподалеку.

Пристань полукругом опоясывали киоски и столики представителей различных торговых фирм со всех концов Империи. Тут люди, которым нужно было куда-то плыть, могли зарезервировать себе место на борту корабля, идущего в Массилию или Афины, Антиохию или Карфаген.

Важные жрецы степенно подметали пристань своими длинными одеждами, ожидая, когда кому-нибудь понадобится принести жертву бессмертным богам или погадать по внутренностям животных или по полету птиц, удачным ли окажется плавание. Суеверные римляне изрядно побаивались таинственной морской стихии, и охотно прибегали к услугам прорицателей. Этим же зарабатывали на хлеб и бродячие астрологи, которых очень много развелось в последнее время; были они, по большей части, абсолютно некомпетентными жуликами, но мода на халдейскую магию не давала им умереть с голоду.

Деловитые таможенники продвигались от корабля к кораблю, выполняя свои обязанности; тут же проверяли прибывшие или увозимые грузы чиновники из канцелярии квестора.

Крупные суда не уходили дальше Остии — заиленное и регулярно засыпаемое песком устье Тибра не давало им возможности подняться вверх по течению до римского Эмпориума. Лишь небольшие лодки могли одолеть этот путь. В основном корабли разгружались прямо здесь, а товар дальше доставлялся в столицу по суше или на плоскодонных баржах.

Лишь много лет спустя последующие цезари все-таки реконструируют порт и сделают его действительно удобным и безопасным.

Сабин шел по пристани, поглядывая на стоявшие у причалов корабли; Корникс двигался за ним, таща мешки и то и дело на кого-нибудь натыкаясь. Никомед семенил немного поодаль, его хитрые глазки шныряли по сторонам.

Внезапно лицо трибуна напряглось, а взгляд потяжелел. Он резко остановился, глядя в одном направлении. Удивленный Корникс сначала по инерции ткнулся в спину хозяину, а потом задрал голову, пытаясь понять, что же так взволновало Сабина. Никомед не проявил никакого интереса, но поскольку внезапно остановившиеся трибун и его слуга загородили дорогу, вынужден был терпеливо ждать, когда те продолжат свой путь и позволят ему наконец добраться до вожделенного кувшина с вином.

Корникс заметил, как руки Сабина сжались в кулаки.

— Что такое, господин? — с тревогой спросил галл. — Ты что, Горгону увидел?

Сабин чуть шевельнул губами, но ничего не сказал. Тут наконец Корникс разглядел, что же привлекло внимание трибуна. Он не отрываясь смотрел на высокого мужчину лет тридцати пяти, который стоял в полутора десятках футов от них, окруженный еще несколькими людьми.

Тот человек тоже не отрываясь смотрел куда-то в сторону причала, а остальные — судя по одежде, слуги — видимо ждали его приказа.

Вдруг мужчина повернул голову, и Сабин с Корниксом увидели его лицо — резкое, жестокое, длинный нос нависал над узкими губами, а лоб пересекал изящный белый шрам.

— Помнишь его? — спросил шепотом Сабин, не оборачиваясь.

— Нет, господин, — ответил Корникс. — Кто это?

— Гостиница Квинта Аррунция под Таврином. Это он напал на Кассия Херею. Вспоминаешь? Доверенный человек Ливии.

Как ни тихо говорил трибун, но навостривший уши Никомед, о существовании которого и Сабин, и галл давно забыли, различил эти слова в несмолкавшем ни на секунду шуме порта.

"Человек Ливии, — мысленно повторил он. — Отлично. Вот кто мне нужен. "

И он резко свернул вбок, проталкиваясь сквозь густую толпу, чтобы поскорее оказаться подальше от сурового римлянина, но так, чтобы не потерять из виду человека со шрамом.

Вдруг тот что-то сказал стоявшему рядом с ним бородатому мужчине, похожему на бывшего гладиатора с мощными мускулистыми руками, выпуклой грудью и испитым лицом. Бородатый кивнул и поспешил куда-то, уводя с собой остальных, а человек со шрамом медленно двинулся к причалу, по-прежнему не сводя глаз с кого-то или чего-то.

Сабин кивнул Корниксу и последовал за ним. Ему стало интересно, что же делает тут наемник Ливии, которому удалось похитить письмо Германика к Августу. Ведь по логике, сразу же после своих «подвигов» он должен был поспешить в Рим с докладом, а вот нет же — ошивается здесь, в порту Остии. Или повелительница дала ему уже новое задание? Любопытно, какое?

Вскоре Сабин увидел, что привлекало внимание человека со шрамом. Он пристально следил за одним из кораблей, стоявших у пирса и за людьми, которые находились рядом.

Трибун оглядел этих людей. Почтенная римская матрона лет семидесяти и юная красивая девушка с блестящими глазами; обе в дорожной одежде и, судя по всему, готовы подняться на борт судна. Рядом с девушкой стоял и что-то оживленно говорил ей молодой парень с открытым и честным лицом, одетый в тогу с узкой пурпурной полосой. Этот, видимо, сам ехать никуда не собирался, а лишь провожал женщин. Чуть поодаль, не вмешиваясь в разговор господ, стояли две молодые рабыни-служанки, какой-то толстый смуглый тип с полотняной сумкой на плече и пятеро крепких рослых мужчин с мечами у пояса. Их осанка сразу подсказала Сабину, что это профессиональные бойцы или гладиаторы, или бывшие солдаты. Видимо, женщины нуждались в усиленной охране.

Но почему человек со шрамом так интересуется ими? Это ведь неспроста...

Трибун перевел взгляд на судно — крепкую, еще не старую бирему с двумя рядами весел. По палубе сновали матросы, готовясь к отплытию. На мостике низкого роста широкоплечий мужчина, видимо капитан, улаживал последние формальности с каким-то чиновником из канцелярии портового квестора. «Сфинкс» — белыми буквами было выведено на обоих бортах название корабля.

— Господин, — сказал вдруг Корникс. — А где же тот парень? Только что ведь был здесь.

Сабин с проклятиями повернулся. Так и есть — человек со шрамом исчез, стоило лишь на миг упустить его из виду.

Хотя, собственно, что ему за дело до этого мерзавца? Конечно, неплохо было бы при случае припомнить тому о вероломном нападении на Кассия Херею и об убийстве ни в чем не повинного солдата, и — если боги пожелают — когда-нибудь они встретятся. Но сейчас у Сабина было свое задание, которое он обязан выполнить.

Что же касается человека со шрамом... У трибуна не было сомнений, что тот затевает очередную подлость, и он интуитивно чувствовал, что это может каким-то образом нарушить их планы. А значит — стать между ним и жезлом префекта преторианцев. Нет, нельзя просто забыть о встрече в порту и ехать дальше как ни в чем не бывало. Но что же придумать?

После минутного размышления Сабин повернулся к Корниксу.

— Что тебе снилось ночью? — спросил он внезапно. — Были какие-нибудь дурные предчувствия?

— Ох, — вздохнул галл с несчастным видом, — да ведь на этой трижды проклятой палубе вообще невозможно уснуть. А что до предчувствий, то они не покидают меня с той самой минуты...

— Ладно, — перебил его трибун, поднимая руку. — Могу сказать, что они тебя не обманули.

Корникс схватился за голову.

— Мы опять куда-то поплывем? — спросил он дрожащим голосом.

— Нет, — ответил Сабин. — Я еду дальше в Рим.

— А я?

— А ты едешь обратно.

— Почему, господин? — завопил обиженный галл. — Чем я тебе не услужил? Я устал, как собака...

— Ничего, потом отдохнешь, — уже мягче сказал Сабин и похлопал слугу по плечу. — Сдается мне, скоро у тебя будет собственный домик где-нибудь под Террациной и все, что к нему полагается.

Корникс открыл рот.

— Я не шучу, — серьезно сказал Сабин. — Похоже, мы с тобой славно поработали, и нас ждет неплохая награда. Но сейчас нужно сделать еще одно.

Трибун помолчал, задумчиво глядя в море, на изумрудную воду и белые гребни волн.

— Ты поедешь навстречу цезарю, — продолжал он затем. — Его караван уже должен был выйти из Пьомбино. В свите найдешь сенатора Фабия Максима, того человека, который плавал с нами на остров Планацию, помнишь?

— Да, господин, — кивнул Корникс.

— Возможно, он уже отправился в путь сам, тогда ты должен встретить его по дороге. Короче, делай, что хочешь, но найди сенатора до того, как он доберется до Остии. Скажешь ему, что мы встретили тут человека, который похитил письмо Германика. Скажешь, что этот негодяй, видимо, снова что-то замышляет. Скажешь, что он проявлял повышенный интерес к кораблю под названием «Сфинкс», на который собирались сесть две женщины. Может, Фабий Максим знает, в чем тут дело. Короче, он сам решит, как поступить.

Потом ты попросишь позволения остаться с его людьми и вы вместе двинетесь к Риму. А где-то там я вас перехвачу — так мы договаривались с сенатором. Помни, Корникс — это очень важно. От того, как ты выполнишь это поручение, зависит твое будущее. Да и мое, и еще кое-чье, наверняка, тоже. Так что, уж постарайся.

Галл вздохнул и почесал спину.

— Хорошо, господин, — ответил он без всякого энтузиазма. — Хотя, если так подумать...

— Вот и подумаешь по дороге, — перебил его трибун. — Идем поищем лошадей, передохнем немного и в путь.

* * *
Да, Сабин не ошибся — на пристани в Остии действительно был Элий Сеян.

Выполняя приказ императрицы, он со своими людьми немедленно устремился в погоню за каррукой, увозившей жену и внучку сенатора Гнея Сентия Сатурнина, но на дороге настичь их не успел — те опережали его больше чем на два часа.

Делать нечего, пришлось срочно менять планы и готовиться к нападению на море, а тут у Сеяна уже не было таких широких возможностей — ведь следовало, не теряя времени, найти подходящее судно, подходящего капитана и экипаж. Если он упустит добычу, и Лепида с Корнелией благополучно доберутся до Карфагена, то, считай, все пропало. Ведь наместником провинции Африка был родственник Сатурнина, и он уж обеспечит семье сенатора самую надежную охрану. Карфаген — это вам не Рим, где безраздельно властвовала Ливия, — там другие порядки. Да и цезарь уже не так легко поддается влиянию жены.

В общем, следовало срочно найти какой-то выход, и вот об этом и размышлял Сеян, глядя с причала на готовившийся к отплытию корабль с многозначительным названием «Сфинкс».

Своих людей он разослал по портовым тавернам, чтобы те выведали, где искать подходящих для операции мореходов. У уголовников обычно имеются друзья и надежные связи в каждом городе, и Сеян очень рассчитывал, что старые дружки не подведут его наемников.

Он вздрогнул от неожиданности, когда кто-то коснулся его плеча, и резко повернулся: перед ним стоял один из тех, кого привел Эвдем, — желтокожий нумидиец Гетул, вор и конокрад.

— В чем дело? — недовольно спросил Сеян. — Я что вам приказал?

— Прости, господин, — нумидиец виновато улыбнулся и его желтое некрасивое лицо искривилось в жуткой гримасе. — Мне кажется, дело важное.

Все бандиты ужасно боялись крутого на расправу Сеяна, и разговаривали с ним заискивающе и подобострастно, вели себя, как испуганные школьники в присутствии строгого учителя. Совсем не такими знали их кабаки и притоны Субуры и темные переулки Эсквилина, где они проводили большую часть своей жизни.

— Говори, — бросил Сеян, снова возвращаясь к наблюдению за кораблем Сатурнина.

— К нам подошел какой-то человек, — начал нумидиец. — Говорит, что он шкипер торгового судна, что только сейчас вошел в порт и имеет сведения государственной важности.

Озадаченный Сеян повернул голову.

— А почему он обращается с этим ко мне? Или вы, негодяи, уже успели разболтать?

— Что ты, господин, — испуганно произнес Гетул, жестом, выражающим полную искренность, прижимая обе руки к груди. — Мы знаем свое место. Нет, он сам сказал, что хочет видеть человека со шрамом, который нами командует. Наверное, этот парень и раньше встречал тебя.

— Ты говоришь — он шкипер и прибыл на своем корабле? — переспросил Сеян, которого вдруг осенила одна идея. — Ладно, где он?

— Там, у базилики. Эвдем сторожит его.

— Хорошо. Оставайся здесь, следи за тем кораблем. Если вдруг что-то произойдет непредвиденное — немедленно сообщи мне. Я сейчас пришлю тебе кого-нибудь в помощь. А мы будем в «Трезубце». Знаешь эту забегаловку возле маяка?

— Да, господин, — кивнул нумидиец. — Будь спокоен, я все выполню.

Сеян быстро двинулся сквозь толпу и мгновенно исчез в гуще людей. Именно тогда Корникс сообщил Сабину, что человек со шрамом пропал, и это очень озадачило трибуна.

Действительно, возле базилики, где сидели менялы и ростовщики, стоял Эвдем, подозрительно поглядывая на какого-то щуплого мужичка с всклокоченной бородой и в грязном хитоне неопределенного цвета. Сеян приблизился к ним и пристально посмотрел в глаза незнакомцу.

— Кто ты такой? — резко спросил он. — Откуда меня знаешь? И что тут делаешь?

— Я, почтенный господин, — залепетал тот, — я Никомед из Халкедона, шкипер униремы «Золотая стрела», которая принадлежит купцу Квинту Ванитию из Неаполя. Мы вошли в порт час назад. А тебя я не знаю, только...

— Зачем ты хотел меня видеть? — перебил его Сеян, хмурясь.

Он очень следил за тем, чтобы во всех операциях сохранять инкогнито, что Ливия всячески поощряла, и ему было неприятно, что какой-то замухрышка-грек вдруг с ходу признал в нем человека, причастного к государственным делам. Или кто-то его предал? Но кто? Ладно, это видно будет.

— Говори, — поторопил он Никомеда, который опасливо оглядывался по сторонам, не зная, с чего начать.

— Давай уйдем куда-нибудь, господин, — взмолился вдруг шкипер. — Там я тебе все расскажу. Поверь, дело действительно важное. А то неровен час, появится тут один солдафон, так нам обоим может не поздоровиться.

Сеян презрительно улыбнулся — хотел бы он видеть, как какой-то солдафон справится с ним и его профессиональными бойцами. Но грек был прав — действительно следовало пойти в более тихое место.

— Идем, — бросил Сеян, поворачиваясь. — Но помни, если ты будешь морочить мне голову, чтобы выкачать из меня деньги, то очень быстро пожалеешь об этом. Эвдем, следуй за нами. Да, и пошли кого-нибудь к Гетулу на причал.

Они втроем протолкались сквозь толпу, вышли на менее многолюдную площадь и свернули к маяку, рядом с которым стояло здание таверны «Трезубец». Сеяну уже доводилось бывать здесь, он знал, что хозяин — старый одноглазый моряк — человек надежный, и можно будет спокойно поговорить.

По требованию Сеяна, их с Никомедом провели в отдельную комнату на втором этаже; Эвдем остался внизу, чтобы нести караул и встречать остальных, которые были разосланы собирать информацию. «Трезубец» и был определен Сеяном как место общего сбора.

— Ну, — сказал он строго, когда они с Никомедом уселись за стол из неструганных досок и потный слуга с заячьей губой поставил перед ними кувшин вина и две кружки. — Рассказывай, Никомед из Халкедона. И молись своим греческим богам, чтобы ты не напрасно оторвал меня от дел.

— Не беспокойся, господин. — Уйдя с пристани, подальше от Сабина, шкипер заметно приободрился и повеселел.

Он был уверен, что его сведения заинтересуют этого человека, если тот действительно служит Ливии. А раз так, можно будет не только отомстить заносчивому трибуну, но и заработать пару монет. Ну, Гермес, разбойник, помоги своему верному почитателю, и щедрая жертва тебе обеспечена.

— Началось все с того, господин, — театральным шепотом заговорил Никомед, глотнув предварительно из кружки, — что в Генуе ко мне на корабль сели двое...

Поначалу грек волновался, глотал слова, запинался, но постепенно его речь становилась все более гладкой. Немало способствовало этому и то внимание, с которым ею слушал Сеян.

Наконец, рассказ был окончен. Никомед умолк, схватил кружку и выпил ее до дна, а потом по-собачьи взглянул в глаза своему собеседнику.

— Ну, что скажешь, господин? — спросил он важно.

Сеян некоторое время молча смотрел в стол, а потом поднял голову.

— Да-а, интересно, — протянул он с сомнением. — Если, конечно, это правда, а не бред сумасшедшего или предателя.

— Ну, как можно! — обиделся Никомед. — Я хочу верой и правдой служить моей императрице и готов как пес грызть изменников.

— Вот это хорошо, — одобрил Сеян. — Так ты говоришь, там был сам цезарь?

— Ну, лица его я не видел, но, судя по их разговору...

— Понятно, — перебил Сеян. — Значит, завещание должен отвезти сенатор Фабий Максим?

— Да, господин, именно так его и называли.

— А тот трибун?

— Он получил приказ доставить в Рим какое-то письмо. Кому именно — я не услышал. Но оно очень важное.

— Да уж, — буркнул Сеян. — Важнее некуда. Скажи мне, достойный Никомед, понимаешь ли ты, что все, рассказанное тобой сейчас, является строжайшей государственной тайной?

— Да что я, дурак? — воскликнул шкипер. — Конечно, понимаю.

— Это хорошо. Запомни, никто не должен об этом узнать без моего на то разрешения. Ясно?

— Клянусь, господин, буду молчать как сфинкс, — пообещал Никомед.

— Как сфинкс... — задумчиво повторил Сеян. — А теперь объясни мне еще одно — почему ты пришел с этим ко мне? Да, ты догадался, что я служу императрице, но ведь твоим повелителем является цезарь Август, именно ему ты обязан повиноваться. А ты вот собрался помешать осуществлению его планов. Так почему?

— На то у меня есть свои причины, — со злостью сказал грек. — Политика меня не касается, тут личные счеты.

— Что ж, поверю, что причины действительно личные, — улыбнулся Сеян. — И не последняя из них, наверное, надежда разбогатеть при случае, да?

— Как тебе будет угодно, господин, — скромно ответил шкипер. — Полагаюсь на твою щедрость.

— И правильно делаешь, приятель, — сказал Сеян. — Не буду скрывать — твои сведения очень ценные. И ты получишь хорошую награду, если будешь верно служить нам.

«Будешь служить? — с недоумением подумал грек. — Значит, он хочет от меня еще чего-то? О, боги, когда же вы оставите меня в покое, интересно узнать?»

Ему совсем не улыбалось быть замешанным в политические игры. Шкипер надеялся, что получит свою награду прямо сейчас, наличными, а потом сможет спокойно плыть в свой Неаполь, утешаясь мыслью, что грозный человек со шрамом, с помощью его информации, сумеет устроить Сабину веселую жизнь.

— Я готов служить, господин, — ответил он кисло, — но...

— Боги тебя мне послали, Никомед из Халкедона, — мечтательно произнес Сеян. — А меня — тебе, — добавил он, заметив, что на лице грека появилось чересчур самодовольное выражение. — И мы с тобой сможем помочь друг другу. Обещаю, жалеть тебе ни о чем не придется. Ты получишь столько денег, сколько тебе и присниться не могло. Но сначала надо будет сделать еще кое-что.

Никомед вздохнул.

— Слушай внимательно, — продолжал Сеян. — Сейчас в порту я наблюдал за одним кораблем. Он называется «Сфинкс» и скоро отплывает в Карфаген. Тебе не нужно знать подробности, так безопаснее для нас обоих. Запомни только — на этом судне поплывут две женщины — старуха и молодая девчонка. Тебе предстоит догнать их корабль в море, в каком-нибудь тихом месте, захватить его и похитить обеих женщин. И доставить туда, куда я скажу.

— О, Зевс Громовержец! — взвыл Никомед, ошарашенный столь неожиданным предложением. — Да за это меня могут на крест прибить!

Он сразу догадался, что женщины, которых желает похитить человек со шрамом, явно не вольноотпущенницы. А задираться с кем-нибудь из знати ему никак не хотелось.

— Не ори, — строго сказал Сеян. — Риска тут никакого нет. Все хорошо продумано. А за эту услугу одно влиятельное лицо может тебя и сенатором сделать. Как, хочешь примерить тогу с пурпурной каймой?

Это, конечно, было заманчиво, но осторожный Никомед предпочитал все же пить вино в грязном хитоне, чем попасть под меч палача даже в сенаторской тоге. Кто их знает, что там у них за ситуация? Хорошо, если этот парень со шрамом и его покровители возьмут верх, а то ведь может выйти и наоборот. Ух, с каким удовольствием тогда трибун Гай Сабин спустит с него шкуру.

— Не трусь, шкипер, — улыбнулся Сеян. — Нельзя разбогатеть, не приложив к этому труда. Выбирай — деньги и власть за пару дней работы или вечное прозябание в нищете по грязным кабакам.

Про себя он решил, что, если грек сейчас откажется, Эвдем просто перережет ему горло. Так спокойнее. Элий Сеян не мог и не любил рисковать.

— Ну, — Никомед явно колебался, — допустим... Но как это сделать? У меня ведь обычное торговое судно, тихоходное. Как я смогу догнать их, а тем более — захватить корабль?

— Вот это уже деловой вопрос, — удовлетворенно сказал Сеян. — Сможешь. Они опередят вас на час-два, не больше. Заставишь своих гребцов как следует приналечь на весла, вот и все. Тут сейчас безветрие, так что парус «Сфинксу» не поможет.

А потом придумаешь, как подойти к судну. Это хорошо, что у тебя торговая посудина, она никак не похожа на пиратскую лодку, и никто ее бояться не будет. В общем, ты человек, я вижу, ловкий, найдешь способ взять их на абордаж. Кстати, что у тебя за команда?

— Да так, всякий сброд, — махнул рукой Никомед. — Вор на воре.

— Не так уж и плохо, — заметил Сеян. — На них можно положиться в таком деле? Естественно, если им хорошо заплатить?

Никомед размышлял несколько секунд.

— Думаю, да, — ответил он наконец, — На большинство. Это такие прохвосты... Тем более, некоторые из них и раньше промышляли пиратством.

— Отлично, — с удовлетворением сказал Сеян. — Немедленно рассчитай тех, кто ненадежен. Остальным пообещай по десять золотых на нос. Только ничего им не рассказывай. Я не должен быть в это замешан.

«Вот так мы и себя обезопасим, — подумал он с удовольствием. — Не только у императрицы есть незапятнанное имя, которым следует дорожить. А теперь все сделает проходимец-Никомед, и с нас взятки гладки. Замечательно получается».

— А охраны на «Сфинксе» нет? — опасливо спросил грек. — Потому что воины из моих матросов не ахти какие — только жрать да пить умеют.

— Охрана есть, — кивнул Сеян. — Пять гладиаторов. Но вам не придется вступать в бой. Этим займутся мои люди. Возьмешь на борт десяток отчаянных парней, которые сейчас ждут моего приказа, они все и сделают. Не бойся, твоя драгоценная шкура не пострадает.

Никомед совсем успокоился. Что ж, надо попробовать. Если этот человек, не задумываясь, отвалил каждому паршивому матросу по десять ауреев, то сколько же получит он, капитан и доверенное лицо? У шкипера сладко засосало под ложечкой.

— Ладно, Никомед из Халкедона. — Сеян поднялся на ноги. — Идем. Не будем терять времени. Сейчас соберем моих людей, а потом я дам тебе последние инструкции. Надеюсь, ты не подведешь меня.

— Можешь быть спокоен, господин, — поклялся грек. — Я сделаю, как ты сказал.

— Смотри. — Сеян окинул его тяжелым взглядом. — И не забывай — у меня есть не только монеты в кошельке, но и меч в ножнах. От тебя зависит, что ты получишь.

Эта угроза напоследок слегка испортила Никомеду настроение, но он быстро успокоился, уверяя себя, что все пройдет как надо, и Фортуна преподнесет ему самый главный подарок в его жизни.

Глава XIX Сын Ливии

Тиберий Клавдий Нерон медленным тяжелым шагом прохаживался по просторной, скромно обставленной комнате в правом крыле Палатинского дворца, где он жил по настоянию матери, хотя сам предпочел бы тихую уединенную виллу на морском берегу.

Ему уже исполнилось пятьдесят пять лет; это был высокий костистый мужчина с большими сильными руками, почти лысый. Двигался он, наклонив вперед голову и глядя в пол.

Не многим мог прийтись по душе характер Тиберия — он был угрюмым, молчаливым, нелюдимым человеком, крайне подозрительным и недоверчивым. Но не предопределение богов тому виной — жизнь сделала его таким.

Уже в младенчестве ему пришлось пережить много испытаний; хотя ребенок еще и не мог осознать их, это несомненно наложило свой отпечаток на его психику. Когда ему было два года, его родители — Ливия и ее первый муж, враг Октавиана, вынуждены были спасаться бегством от солдат будущего цезаря. Однажды в Неаполе они укрылись в какой-то подворотне, погоня была уже совсем близко, и тут маленький Тиберий громко заплакал. Чудом не среагировали преследователи на эти крики, а ведь Ливия уже решила задушить ребенка, если тот не замолчит. Иначе погибли бы все.

Затем они еле унесли ноги во время лесного пожара в Греции — на Ливии, которая держала на руках Тиберия, уже загорелась одежда.

В девять лет он пережил смерть отца, которого очень любил и уважал. Воспитанием ребенка занялась мать; именно она упорно прививала ему подозрительность и недоверчивость к окружающим. Атмосфера страха глубоко проникла в мозг и душу Тиберия.

По достижении совершеннолетия он начал обычную карьеру римского патриция, преодолевая ступеньку за ступенькой — должностную лестницу. Ну, может, не совсем обычную — ведь его отчимом был Август, повелитель Италии.

Поэтому должности квестора, претора, а затем и консула Тиберий занимал раньше установленного законом возраста. Впрочем, сенат не возражал. Во-первых, бессмысленно было бы противиться воле принцепса, а во-вторых, сам Тиберий показал себя толковым военачальником и расторопным администратором.

Воинскую службу он начал в чине трибуна в Кантабрийском походе Марка Випсания Агриппы. Затем, в двадцать два года, уже сам возглавил армию на Востоке, где одержал несколько значительных побед над парфянами.

А потом последовала бесчисленная череда войн — с ретами и винделиками, с германцами и паннонцами. Все они были успешными и снискали Тиберию славу великого полководца.

Но вот личная жизнь у него не складывалась. Почти непрерывные военные операции дали ему, правда, возможность на время вырваться из-под навязчивой опеки Ливии, но пристальный взгляд матери, казалось, преследовал его везде.

Именно она заставила его развестись с женой, дочерью Марка Агриппы Випсанией, которая уже родила ему сына, и жениться на Юлии, овдовевшей дочери Августа.

Со слезами на глазах прощался Тиберий с женщиной, которую — единственную в жизни — по-настоящему любил. Но не посмел противиться воле императрицы.

Из брака с Юлией ничего хорошего не получилось — супруги искренне ненавидели друг друга, и семейная жизнь Тиберия стала сплошным кошмаром.

Утешение находил он лишь в военных победах — как раз в то время он подавил опасное восстание в Паннонии.

Но жестокие боги нанесли ему еще один удар — неожиданно в Германии умер тридцатилетний Друз, родной брат Тиберия, которого тот очень любил. А усугубили трагедию слухи, которые приписывали эту смерть их матери Ливии, — ведь Друз был убежденным республиканцем, и открыто призывал Августа отказаться от единоличной власти. Этого бы императрица, конечно, не допустила. Терзавшийся подозрениями Тиберий делался все более замкнутым и угрюмым.

Именно этим было, наверное, продиктовано его решение удалиться от гражданской и военной деятельности, причем сделать это сейчас, когда он находился в зените славы, был консуляром и народным трибуном. А то ведь подрастали внуки цезаря — Гай и Луций, и если бы Тиберий промедлил, то его отъезд могли бы истолковать как унизительную отставку.

Местом жительства он избрал богатый и красивый остров Родос у берегов Карий в Малой Азии. Август был не в восторге от такого решения пасынка — ведь Тиберий нужен был ему как помощник в государственных делах — и долго противился его отъезду. Ливия тоже уговаривала сына остаться — она опасалась, что в его отсутствие Гай и Луций займут слишком прочное положение, и потом уже трудно будет устранить их. А ведь она твердо вознамерилась обеспечить верховной властью именно Тиберия.

Но тот проявил упорство и, в конце концов, получил от цезаря разрешение покинуть Рим, высказанное в очень холодном тоне. И вот Тиберийпоселился на Родосе. Поначалу он был просто счастлив — как приятно было оказаться вдали от скандальной нимфоманки-жены, от интриг и склок дворцовой жизни. Тиберий с увлечением изучал философию и мифологию, пробовал даже писать прозу на греческом языке, занимался гимнастикой и верховой ездой.

Так прошли четыре года — может быть, самые лучшие годы его жизни. Однако истек срок его трибунских полномочий — которые делали его официальным представителем римского народа — а затем пришли известия о ссылке Юлии, его жены.

Тиберий посчитал, что самое худшее позади, и попросил позволения вернуться в Рим. Однако цезарь сухо ответил, что раз он счел возможным покинуть страну, когда, государство нуждалось в его услугах, то и теперь может не беспокоиться и продолжать свою безмятежную жизнь вдали от Италии. Тем более, что Гай и Луций подросли, и Августу есть на кого рассчитывать в будущем.

Это резко изменило положение Тиберия — он стал частным лицом, сразу утратив то уважение, которым пользовался. Враги и завистники — а друзей у него не было — открыто называли его изгнанником. Ему даже приходилось опасаться за свою жизнь — некоторые друзья молодости Гая Цезаря открыто предлагали тому устранить пусть и неопасного уже, но все же конкурента.

Тиберий перебрался в свою скромную виллу в горах и жил там затворником, забросив и гимнастику, и литературу. Эти переживания сделали его еще более подозрительным и нелюдимым.

Наконец, он не выдержал и написал письмо матери, умоляя ту замолвить за него словечко перед Августом. Ведь так дальше продолжаться не может, нужна какая-то ясность.

Ливия торжествовала — теперь сын будет прочно связан с ней навсегда и не посмеет более ни в чем перечить. А значит, когда придет время, и Тиберий получит формальную власть, именно она, императрица будет править страной.

Правда, надо было еще что-то сделать с Гаем и Луцием, но эту проблему она, в конце концов, успешно решила.

Когда умер Луций, Август, скрепя сердце и под настойчивым давлением жены, разрешил Тиберию вернуться в Рим, но только в качестве частного лица. Однако, когда вскоре скончался и Гай, стареющему цезарю не оставалось ничего другого, как лишь усыновить пасынка, чтобы обеспечить преемственность власти.

Правда, и самому Тиберию пришлось усыновить своего племянника Германика, сына Друза.

Тиберий вновь был допущен к высшим государственным должностям. Он совершил несколько победоносных походов за Рейн и в Далмацию, успешно занимался и гражданской деятельностью.

А после ссылки Агриппы Постума стал, фактически, вторым человеком в государстве, никто уже не сомневался, что именно он будет наследником Августа.

Тиберий сдержал слово — он больше не перечил матери ни в чем, послушно выполняя все ее указания. И это все сильнее развивало в нем тот тяжелый и страшный комплекс из болезненной подозрительности, чувства собственной неполноценности и плохо скрываемой жестокости, который уже вскоре вытеснил из его души все благородство, доброту и порядочность, которые еще там оставались.

Он продолжал воевать, громя варваров и усмиряя восстания на Данувии, выполнял и другие важные обязанности. А год назад был официально провозглашен соправителем Августа и главным наследником. Сам Тиберий безразлично относился к власти, она даже тяготила его, но — послушный матери — он уверенно шел к высшей должности в государстве. И помешать ему занять ее могло бы лишь неожиданное возвращение Агриппы Постума...

* * *
Тиберий продолжал расхаживать по комнате, все время хмурясь. Он вообще почти никогда не улыбался, да и то язвительно или иронически.

Ему вдруг вспомнилось, как назвал его еще в юности ритор Феодор Гадарский, учитель красноречия: «Грязь, замешанная на крови». Тиберий злобно хмыкнул. Что ж, может, тот был и прав.

Тут он словно опять услышал и слова, сказанные Августом, когда цезарь был вынужден назначить его своим наследником: «О, несчастный римский народ, в какие медленные челюсти суждено ему попасть!»

Тиберий действительно говорил очень медленно, растягивая слоги и словно пережевывая фразы.

С каким-то противоестественным удовольствием он начал мысленно повторять все прозвища, которыми его награждали недоброжелатели, — ведь по-настоящему никто не любил угрюмого сына Ливии.

Солдаты в германских лагерях окрестили его, переиначив имя Тиберий, — Биберием, пьяницей. Что ж, действительно он очень любил вино, пил часто и много. А в Риме теперь его зовут «Старым козлом» — за тот изощренный разврат, которому он отдавался последние годы, не найдя удовлетворения в супружеской жизни.

Все эти оскорбления лишь только больше озлобляли Тиберия, делали его опасным для окружающих, уподобляя раненному дикому зверю.

Он сделал еще несколько шагов, и вдруг повернулся к человеку, который полулежал на мягкой кушетке, перебирая пальцами какое-то ожерелье из зеленых камешков.

— О, боги! — с тоской воскликнул Тиберий. — Как мне все тут уже опротивело. Скорее бы отправиться в Далмацию и хоть заняться полезным делом. Ведь ты сказал, что меня там ждет успех?

— Это не я сказал, — невозмутимо ответил тот, к кому обращался Тиберий. — Так говорят звезды. Я лишь читаю написанное.

Сын Ливии удовлетворенно крякнул и вновь заходил по комнате, волоча ноги.

Мужчину, который лежал на кушетке, звали Фрасилл; он был египетским греком, потомственным магом и астрологом и, пожалуй, единственным человеком, который испытывал к Тиберию какие-то теплые чувства. Впрочем, на взаимной основе.

Когда Август прямо запретил пасынку уезжать с Родоса, тот — ранее смеявшийся над предсказаниями и гороскопами — запаниковал до такой степени, что начал сам приглашать в свою виллу в горах всевозможных колдунов и магов, астрологов и прорицателей. Но, будучи болезненно подозрительным, не собирался никому верить на слово, а потому подвергал своих гостей испытанию.

Они должны были составить сначала гороскоп Тиберия, а потом свой собственный. А верный раб заранее получал приказ: если гадатель не завоюет доверия хозяина, на обратном пути его следует столкнуть в пропасть.

И так, один за другим, летели с крутизны астрологи, которых в народе называли «математиками», ибо были это по большей части шарлатаны, и никак не могли предвидеть будущее.

Но вот как-то в портовой забегаловке Тиберий встретил Фрасилла. Когда тот отрекомендовался магом и чародеем, он с язвительной улыбкой пригласил его в гости — продемонстрировать свое мастерство. Грек без колебаний согласился.

Расположившись в триклинии с чашей вина, Тиберий предложил Фрасиллу предсказать будущее, сначала его, а потом и собственное. Составив гороскоп Тиберия, астролог возвестил, что того ожидает скорое возвращение в Рим, а потом и цезарская власть.

Поскольку это предсказывали — в той или иной форме — и прежние прорицатели, Тиберий никак не отреагировал.

Тогда Фрасилл принялся вычислять свою собственную судьбу.

— О, боги, помогите мне! — воскликнул он, разобравшись с таинственными знаками. — Меня ожидает почти неминуемая смерть в самое ближайшее время!

Тиберий не подал вида, что слова грека произвели на него очень сильное впечатление, и вкрадчиво спросил:

— А можешь ли ты избежать смерти?

— Да, — твердо ответил маг. — Если ты подождешь еще немного.

Он встал возле окна и принялся не отрываясь смотреть на море, которое плескалось внизу. Прошло некоторое время, и Тиберий уже начал терять терпение, как вдруг Фрасилл повернулся к нему с торжествующей улыбкой на смуглом аскетичном лице и воскликнул:

— Слава богам! Я спасен!

— Это почему? — удивился хозяин, который как раз собирался отдать рабу традиционный приказ насчет пропасти.

— Посмотри сам. Иди сюда.

Тиберий слез с ложа и подошел к окну.

— Видишь вон там парус? — спросил астролог. — Это плывет корабль, который везет тебе разрешение вернуться в Рим.

— Проверим, — буркнул Тиберий. — А как обстоят дела с цезарской властью?

— Все в порядке, — утешил его Фрасилл. — Сейчас ты увидишь вещий знак.

Не прошло и минуты, как на крышу виллы опустился обессилевший от долгого перелета орел — птица, которую никогда ранее не видели на Родосе.

— Вот! — с триумфом провозгласил астролог. — Может ли быть более ясное предзнаменование?

Тиберий покачал головой. Действительно... Орел всегда ассоциировался у римлян с верховной властью и почестями. Что ж, похоже, этот чародей знает свое дело.

Так Фрасилл стал самым близким Тиберию человеком, поехал с ним в столицу и больше они не расставались до самой смерти. И теперь сын Ливии — скептик и атеист — не предпринимал ничего, не посоветовавшись со своим «математиком».

— Вчера я видел на небе комету, — сказал вдруг Фрасилл. — Это предвещает какие-то великие потрясения в государстве.

— Интересно, какие? — буркнул Тиберий. — Надеюсь, хоть меня они минуют?

— Вряд ли, — задумчиво ответил астролог. — Я еще не выяснил точно, чего следует ожидать, но тебя эти события коснутся непосредственно. Ведь созвездие Малой Медведицы, под которым ты родился...

Дверь комнаты распахнулась, и на пороге появился раб-номенклатор из дворцовой службы.

— Приветствую тебя, господин, — обратился он к Тиберию. — Там прибыл курьер из Пьомбино. Он привез тебе письмо от твоего отца, цезаря Августа.

— Ну, так где оно? — проворчал Тиберий, неприязненно глядя на раба. — Или я сам должен за ним идти?

— Нет, господин, — испугался номенклатор, который знал крутой нрав Тиберия. — Но курьер говорит, что у него строгий приказ принцепса — передать послание лично из рук в руки.

Тиберий хмыкнул и уселся на табурет посреди комнаты.

— Ну, пусть войдет, — протянул он после некоторого раздумья, а когда раб исчез, повернулся к Фрасиллу. — Надеюсь, Август не передумал отправлять меня в Далмацию.

— Нет, — ответил астролог. — Но будь осторожен, это письмо наверняка связано с кометой, которая появилась на небе.

Тиберий вздохнул. В коридоре послышались шаги, и на пороге появился молодой мужчина в форме военного трибуна. В руке он держал восковые таблички.

— Трибун Гай Валерий Сабин из Первого Италийского легиона приветствует тебя, достойный Тиберий Клавдий, — отрапортовал он по уставу.

— Давай письмо, — буркнул Тиберий и протянул руку.

Глава XX Неожиданный союзник

Сабин сделал несколько шагов и протянул дощечки. Тиберий взял их, внимательно осмотрел печать, сломал и принялся читать письмо, махнув трибуну рукой, приказывая удалиться.

Сабин отступил на шаг и остановился.

— Чего ты ждешь? — удивленно спросил Тиберий, поднимая голову. — Благодарю за службу. Можешь идти отдыхать. Если будет ответ, я сообщу тебе.

Трибун вытянулся по стойке «смирно».

— Мне приказано выслушать твой предварительный ответ в устной форме, благородный Тиберий, — отчеканил он. — И как можно скорее сообщить его цезарю.

Тиберий пожал плечами.

— Что за спешка? Ладно, присядь вон там, — он указал на стул в углу.

Потом вернулся к письму.

Он прочел его, несколько секунд думал о чем-то, уставившись взглядом в пол, потом перечитал еще раз. И, наконец, повернулся к Фрасиллу, который все так же невозмутимо возлежал на кушетке, играя своим ожерельем.

— Ну, вот она, твоя комета, — сказал Тиберий, хлопнув ладонью по навощенным дощечкам. — Да, потрясение будет ого-го какое. Ты снова оказался прав.

Фрасилл скромно улыбнулся с видом человека, который часто бывает прав, и молча ждал объяснений.

Тиберий посмотрел на Сабина, который с некоторым беспокойством следил за реакцией сына Ливии. К его облегчению, он не увидел на лице Тиберия признаков гнева или отчаяния, скорее там было чистой воды удовлетворение.

— Благодарю, трибун, — еще раз сказал Тиберий. — Цезарь пишет здесь, что ты оказал ему большую услугу и что ты надежный человек. Это хорошо. Он вспоминает также о своем намерении назначить тебя префектом преторианцев. Что ж, ему виднее, а мой долг — подчиниться воле цезаря. Во всем...

Он немного помолчал, раздумывая, а потом снова заговорил, растягивая слова.

— Хорошо, я объявлю о твоем предварительном назначении — ведь нынешний командир гвардии действительно никуда не годится. А официальный указ издаст сам цезарь и представит тебя сенату.

— Готов верно служить! — рявкнул Сабин, вскидывая голову.

Честно говоря, он побаивался, что Тиберий без особой радости примет известие о назначении префектом какого-то трибуна из провинции. Но, видя, что тот не проявляет никакого недовольства, совершенно успокоился. Заветная должность становилась все ближе. Спасибо вам, бессмертные боги.

— Ну, приятель, — повернулся Тиберий к Фрасиллу. — Хочешь узнать, что пишет мне мой приемный отец?

В его голосе сквозил вызов. Хотя он уже многократно убеждался в правоте астролога, но развившаяся в нем болезненная подозрительность заставляла подвергать прорицателя все новым и новым трудным испытаниям.

— Цезарь сменил наследника, — равнодушно, словно сам себе, сказал грек.

Тиберий опешил.

— Откуда ты знаешь? Звезды сообщили?

— В определенной степени, — чуть улыбнулся тонкими губами Фрасилл. — Ну, и надо немного разбираться в человеческой натуре.

— Так что ты мне посоветуешь по этому поводу? — спросил Тиберий.

Казалось, его последние сомнения относительно Фрасилла исчезли, и он готов принять любые слова астролога в качестве непреложной истины.

— Поступай, как хочешь, — пожал плечами грек. — Все равно твоя судьба была предопределена, и рано или поздно цезарский пурпурный плащ укроет твои плечи. Но вот когда это случится — я сейчас не могу сказать.

И вдруг Тиберий улыбнулся. Да, все правильно. Фрасилл дал ему хороший совет. Пусть Агриппа Постум станет наследником цезаря, а он, Тиберий, отойдет на второй план. Это не страшно. Главное другое — когда Постум будет полностью реабилитирован и займет прежнее положение в государстве, он незамедлительно обрушит свой гнев на Ливию — основную виновницу его ссылки (Тиберий догадывался об этом и раньше, но сейчас получил уже полную уверенность). И тогда судьба императрицы будет предрешена. Август не посмеет вступиться за нее, как бы ему того ни хотелось — это будет явный признак слабости и опозорит его в глазах всего народа.

Значит, Ливия потерпит поражение и навсегда сойдет с политической арены. Также вполне возможно, что этот удар доконает старого и больного Августа, и главой государства станет Постум.

Тиберию же — избавившемуся таким образом от унизительной и жесткой опеки матери — останется только ждать. Фрасилл ведь сказал: цезарский пурпурный плащ обязательно ляжет на его, Тиберия, плечи. Значит, так и будет. Если грек не обманул его до сих пор, то зачем ему делать это сейчас?

Итак, он будет ждать. Скорее всего, Постум скоро умрет — то ли от болезни, то ли погибнет в бою. При его порывистом характере он наверняка сам пожелает водить в атаку свои легионы. И тогда Тиберий сможет решить — сам, без чьих бы то ни было подсказок или приказов (ну, разве что спросит совета у Фрасилла) — как ему поступить? То ли лично принять верховную власть в стране, то ли передать ее другому — Германику, например. Это достойный человек, к тому же его приемный сын, у них хорошие отношения. Ну, а если не Германик, то у него есть и родной сын — Друз, от любимой и единственной Випсании. Ладно, еще будет время подумать. Главное, очень удачно все получается.

«Матери кажется, что она крепко держит меня за руки, — с удовлетворением подумал Тиберий. — Но на сей раз она ошиблась. И ей придется с этим смириться».

Пока он размышлял над этими вещами, Фрасилл и Сабин следили за его лицом. Астролог наверняка сумел угадать потаенные мысли Тиберия, Сабин же был рад, что тот не злится и не топает ногами. Такое проявление гнева он видел пару раз в Германии, где служил под верховным командованием Тиберия несколько лет назад.

«Пусть меня ненавидят, лишь бы боялись», — любил говорить тот, наказывая солдат за любую мелочь.

И его действительно боялись, ненавидели, но и уважали за смелость и неприхотливость: он всегда первым шел во главе своих легионов, спал, как и все, на голой земле и ел из общего полевого котла.

— Хорошо, трибун, — медленно, спокойно и раздумчиво произнес Тиберий, глядя на Сабина своими светлыми выпуклыми глазами. — Передай цезарю, что я ознакомился с письмом и готов выполнить волю моего приемного отца. Он тут — со свойственной ему деликатностью — беспокоится, не обижусь ли я. Можешь смело уверить его, что нет. Его желание — закон для меня, а в его мудрости я не сомневаюсь и не буду сомневаться, что бы он ни предпринял.

Тиберий замолчал, собираясь с мыслями.

Душа Сабина ликовала. Отлично! Об этом можно было только мечтать! На такого союзника ни Фабий Максим, ни он сам никак не рассчитывали. И что теперь делать бедной Ливии, если тот, для кого она, не жалея сил и не выбирая средств, добывала власть, сам от нее отказывается? Какого еще претендента она себе выберет? Уж не Германика ли? А может, того негодяя, человека со шрамом?

— Цезарь пишет, — снова заговорил Тиберий, словно с усилием шевеля челюстями, — что скоро вернется в Рим, а затем проводит меня, по крайней мере, до Беневента. Значит, моя далмацийская экспедиция не отменяется и не откладывается, и я очень рад этому. Так и передай принцепсу.

Он обещает обо всем поговорить со мной по дороге на юг, объяснить мотивы своего решения. Можешь сказать, что я польщен таким доверием и заботой обо мне и от души благодарю моего приемного отца. Видимо, свою окончательную волю он собирается объявить уже после моего отъезда и своего возвращения в столицу. Что ж, против этого я тоже не возражаю. Передай, что я буду с нетерпением ждать цезаря. Несмотря ни на что, я люблю его и уважаю.

Тиберий снова умолк, сосредоточенно расковыривая ногтем язвочку на щеке. Такими язвами и прыщами было усыпано все его лицо, и они доставляли ему настоящие страдания. А смоковичный пластырь, прописанный дворцовым лекарем, совершенно не помогал.

— Ты все понял, трибун? — спросил Тиберий, складывая таблички и пряча их во внутренний карман тоги.

— Да, все, — ответил Сабин с облегчением. — И как можно скорее передам твой ответ цезарю.

— Когда ты собираешься отправиться в путь?

— Завтра утром. Надеюсь встретить принцепса в районе Тарквиний и вернуться вместе с ним.

— Хорошо, — кивнул Тиберий и в первый раз за всю беседу внимательно оглядел Сабина. — Где ты служишь, трибун? Или вернее — служил. Ведь теперь ты уже почти префект претория.

— В Первом Италийском, — доложил окрыленный Сабин, — Я воевал под твоим началом в Германии и за Рейном.

— Вот как? — Тиберий одобрительно покачал головой, но тут же нахмурился. Подозрительность брала свое. — Ну, и как вы меня там называли? — спросил он с вызовом. — Биберием? Грязью на крови?

Сабин смутился.

— Я солдат, — пробормотал он. — Не мое дело обсуждать командиров.

— Ладно, — махнул рукой Тиберий. — Я и сам знаю. Ну, что ж. Еще раз благодарю за службу. Можешь идти.

Сабин отсалютовал и хотел повернуться кругом.

— Кстати, — вспомнил вдруг Тиберий, — тебе есть, где остановиться в Риме? У меня здесь имеется комната для гостей.

— Благодарю за такую честь, — ответил Сабин, радуясь, что Тиберий не стал расспрашивать дальше о прозвищах, которыми его награждали в армии, а ведь там были такие... — Мой дядя оставил мне в наследство дом на Авентине. Надо побывать там и посмотреть, как обстоят дела.

— Понятно, — кивнул Тиберий. — Что ж, иди. Если понадобится — обращайся прямо ко мне.

— Готов служить! — по уставу ответил Сабин и вдруг вспомнил еще об одном.

Он переступил с ноги на ногу, не зная, как начать.

— Что еще? — нетерпеливо спросил Тиберий.

Ему очень хотелось поскорее обсудить с Фрасиллом изменившуюся ситуацию.

— Достойный Тиберий, — заговорил Сабин, неуверенно, боясь, что разозлит того. — Цезарь еще просил передать, что содержание этого письма следует пока хранить в тайне. Он...

Трибун снова замолчал, не зная, как сказать, что речь здесь идет о Ливии — жене Августа и матери Тиберия.

Но тот и сам понял, кто имеется в виду.

— Это ясно, — ответил он, недовольно хмурясь. — Государственная тайна, естественно.

Сабин облегченно вздохнул, еще раз отсалютовал, но и на сей раз ему не пришлось покинуть комнату.

Туда вошел молодой мужчина, черноволосый, среднего роста, жилистый и подвижный. Белоснежная тога была искусно закреплена на его плече, спускаясь вниз безукоризненными складками. На его лице читались смелость, решительность и некоторая жестокость. Наложило также свой отпечаток и неумеренное употребление вина.

Он на миг задержался на пороге, оглядывая Сабина, а потом свободно двинулся вперед.

— Извини, отец, — сказал мужчина, жестом приветствуя Тиберия. — Я не знал, что у тебя кто-то есть.

— Да, — не очень приветливо ответил Тиберий. — Это трибун Валерий Сабин. Он привез мне письмо от нашего цезаря.

Молодой человек еще раз оглядел Сабина. Судя по всему, трибун ему понравился. Тиберий тоже заметил это.

— Мой сын, Друз, — представил он мужчину в тоге, смотря на Сабина.

Трибун отсалютовал. Он никогда еще не видел молодого Нерона Друза, знал лишь, что тот уже занимал высокие должности и участвовал в боевых походах, а значит — имел право на воинские почести.

Друз непринужденно ответил на приветствие, бросил косой взгляд на Фрасилла, который сделал вид, что не заметил его появления, и по-прежнему перебирал свои бусы, а потом открыл рот, чтобы что-то сказать.

Но Тиберий опередил его.

— Кстати, — произнес он, и глаза его хитро блеснули, — Валерий Сабин пользуется расположением цезаря и — вполне вероятно — займет вскоре какой-нибудь важный пост в столице. Неплохо бы вам познакомиться поближе, как ты считаешь, сын?

Друз улыбнулся.

— Буду рад встрече с одним из наших доблестных воинов. Где ты служишь, трибун?

Сабин хотел ответить, но Тиберий властным жестом заставил его замолчать.

— Это вы обсудите потом, — сказал он твердо. — Поручаю Сабина тебе, Друз. Развесели его чем-нибудь, ты это умеешь.

Последняя фраза была произнесена с нескрываемой иронией. Тиберий отнюдь не одобрял образа жизни, который вел его отпрыск, — пьянки, кости, оргии, гладиаторские бои и бега в цирке.

Друз уловил издевку и, нимало не смущаясь, весело ответил:

— С удовольствием. У меня сейчас как раз нет достойного партнера, чтобы как следует выпить и погулять с девочками. Мальчиков я не люблю, — пояснил он, оборачиваясь к Сабину. — Говорят, это развлечение престарелых мужчин.

Лицо Тиберия исказила болезненная гримаса. Сынок достойно ответил ему — стрела попала в цель. Все знали, что Тиберий в последние годы предпочитает именно мальчиков, причем в самом юном возрасте.

— Ладно, — сказал он сквозь зубы. — Идите оба. Надеюсь, трибун, ты хорошо отдохнешь перед поездкой.

Сабин в очередной раз отсалютовал, Друз слегка кивнул головой, и молодые люди вышли из комнаты, оставив Тиберия и Фрасилла наедине с цезарским письмом, мечтами и опасениями.

Глава XXI Светская жизнь

Когда они оказались за дверью, Друз хлопнул Сабина по плечу и весело улыбнулся:

— Не обращай внимания на старика, — сказал он пренебрежительно. — Он любит поиздеваться над людьми, и поэтому его все боятся. Но стоит только дать ему отпор, как он сразу теряется и уходит в себя.

Сабин промолчал; ему не хотелось обсуждать и критиковать человека, который, что ни говори, до сих пор считался официальным преемником цезаря. Тем более, зная злобность и мстительность Тиберия, это было бы небезопасно.

Друз брезгливо оглядел свою ладонь, на которой после прикосновения к панцирю. Сабина остался грязный след дорожной пыли.

Заметив это, трибун смутился.

— Прости, — сказал он неуверенно. — Я так спешил доставить письмо, что не успел привести себя в порядок.

— О, пустяки, — небрежно ответил Друз. — Это мы мигом исправим. Сейчас приготовят баню, и мы освежимся. Я ведь тоже купался уже целых два часа назад.

"Он не спрашивает, ни откуда я приехал, ни о письме, — подумал Сабин, — хотя тут и дурак бы догадался, что оно крайне важное, раз уж цезарь не мог подождать два дня и отправил курьера. Похоже, сына Тиберия совершенно не интересуют государственные дела. Что ж, это приятно. Значит, мне не придется все время быть настороже, и можно немного расслабиться. "

Друз тем временем раздраженно поворачивал голову из стороны в сторону.

— Где же эти проклятые слуги, чтоб их Цербер разорвал? — с гневом вопросил он. — Ни одного не видно.

Они стояли в длинном, отделанном мрамором и деревом коридоре дворца. Действительно, кроме статуй античных героев у стен тут никого не было.

— Ладно, пойдем, — потерял терпение Друз. — Сейчас я им устрою. Только бы мне теперь не нарваться на мою достойную супругу, и я обещаю тебе, что мы отлично проведем день, — добавил он озабоченно.

Как только он произнес эти слова, в коридоре послышались шаги, и из-за поворота показалась небольшая процессия. Впереди шел раб-номенклатор — степенный седовласый мужчина в дворцовой ливрее; за ним следовали две молодые женщины в расшитых золотом роскошных патрицианских столах, а замыкали поход несколько девушек-служанок в легких разноцветных греческих хитонах.

— Так я и знал, — буркнул Друз себе под нос. — Никуда от нее не спрячешься.

При виде мужчин раб-номенклатор остановился, поклонился дамам и исчез; женщины подошли ближе.

— Вот ты где, — надменно произнесла одна из них, высокая, стройная, лет двадцати пяти.

Ее густые черные волосы были уложены в искусную прическу и переплетены жемчужными нитями. Холодные серые глаза с неприязнью смотрели на Друза, мелкие зубы хищно выглядывали из-под коралловых губ, высокая грудь чуть подрагивала под легкой тканью столы.

Она была очень красива, но это была скорее красота мраморной статуи, а не женщины из плоти и крови.

— Я заходил к отцу, — хмуро ответил Друз. — Когда я проснулся, тебя уже не было дома, и я не мог предупредить.

— Еще бы, — фыркнула женщина. — Ты же пропьянствовал всю ночь, а потом спал до полудня. О, боги, ну и мужа вы мне подарили!

— Боги тут ни при чем, — буркнул Друз. — Благодари нашу достойную бабушку.

— Ой, Ливилла, да не злись ты так, — вмешалась вторая девушка, кокетливо строя глазки Сабину. — Чем тебе плох твой супруг? Молод, красив... Мне вот вообще хотят подсунуть какую-то старую развалину.

Друзу явно нетерпелось поскорее уйти.

— Это трибун Валерий Сабин, — показал он рукой. — Он прибыл с письмом от цезаря. Отец поручил его моему попечению, так что сейчас мы пойдем купаться, а потом...

— О, какой ты бессовестный, Друз, — томно вздохнула девушка. — Только появляется новый человек, да еще такой мужественный в своих доспехах, как ты тут же уводишь его. Давайте хоть немного посидим, поболтаем, трибун расскажет, что делается в чужих краях. Мне уже так надоели эти придворные хлюпики, хочется пообщаться с настоящим храбрым воином.

Друз досадливо крякнул. Сабин был смущен. Он не привык к такому обхождению, и чувствовал себя крайне неловко. Хотя, конечно, приятно услышать от красивой, благородной патрицианки, что ты храбрый и мужественный.

Девушка действительно была красивая. Ее пышные, с легкой рыжинкой, волосы были расчесаны по последней моде, шею украшало бриллиантовое ожерелье, на тонких запястьях поблескивали ажурные золотые браслеты. Она была невысокая, подвижная, с хорошей аккуратной фигуркой и маленькими ножками, обутыми в невесомые, отделанные электроном, сандалии.

Веселые карие глазки игриво блестели в оправе из густых ресниц; маленький носик, пухлые губки и нежная молочно-белая кожа дополняли картину. Было девушке на вид лет двадцать.

Друзу явно не по вкусу пришлось ее предложение. Он открыл было рот, но жена властно перебила его:

— Послушай, дорогой, — сказала она. — Не так уж часто я тебя о чем-то прошу. Сделай милость, после купания приведи этого доблестного воина в мою экседру. Поговорим немного, выпьем вина. В конце концов, ты мой муж, и нас должны хотя бы изредка видеть вместе.

Друз кивнул с неохотой.

— Ладно, только ненадолго. Трибун устал, ему надо отдохнуть.

— Да, с тобой он хорошо отдохнет, — язвительно сказала женщина. — Представляю себе.

Потом она взглянула на Сабина, уже более приветливо.

— Мы ждем тебя, Валерий Сабин, — произнесла она мягко. — Пожалуйста, не обмани наших надежд и приходи поскорее.

— Конечно, госпожа, — запинаясь, ответил Сабин. — Это будет честью для меня. Я...

— Ладно, пойдем уже, — Друз потянул его за руку. — У тебя еще будет возможность полюбезничать с ними.

Мужчины быстро прошли по коридору и свернули за угол. Сабин чувствовал себя настоящим варваром посреди этого дворцового великолепия и изящных манер. Но — делать нечего, надо привыкать. Ведь скоро его ждет жезл префекта претория, а это уже должность, которая просто обязывает держаться на высоком светском уровне.

— Это была твоя жена? — вежливо спросил Сабин. — Очень красивая женщина.

— Красивая... — буркнул Друз, — Что ж, и Эринии могут кому-то показаться красивыми. У тех, правда, змеи на голове, а у Ливиллы в душе.

— Ее зовут Ливилла? Она, что, родственница императрицы?

— Естественно. Мы тут все, по сути, занимаемся кровосмесительством. Простым людям за это рубят головы, но семья цезаря стоит над законом. Ливилла — моя двоюродная сестра и родная сестра Германика.

— Ах, вот как, — глубокомысленно заметил Сабин.

— Именно, — хмуро ответил Друз. — Ну где же эти слуги? Такой бардак в нашем дворце.

— А кто вторая девушка? — с любопытством спросил Сабин. — Такая веселая.

— Недолго ей уже осталось веселиться, — ухмыльнулся Друз. — Август выдает ее замуж за какого-то старого эквита, своего приятеля. Ее зовут Домиция, она родная сестра Гнея Домиция Агенобарба. Наверное, ты встречал его в Германии.

— Нет, — отрицательно качнул головой Сабин.

— Когда-то она была обручена с Агриппой Постумом, — с грустью добавил Друз. — Вот был парень. С ним можно было отлично позабавиться. Не то, что остальные.

Тут он прервался и принялся орать на не вовремя подвернувшегося раба из дворцовой службы. Тот низко поклонился и на трясущихся ногах помчался распорядиться насчет бани.

— Ну, порядок, — расслабился Друз. — Сейчас отдохнем, потом посидим немного с этими сороками, а после я отведу тебя в одно местечко, где можно чувствовать себя совершенно свободно.

— Спасибо, — неуверенно сказал Сабин. — Я благодарен тебе за заботу, но мне завтра утром нужно отправляться в путь. Боюсь...

Друз расхохотался и снова хлопнул его по плечу.

— Да ты мужчина или нет? Ничего, выдержишь.

* * *
Термы в Палатинском дворце были оборудованы скромно, но со знанием дела. Август не любил излишней роскоши и неоднократно выступал с речами, порицая граждан, которые позволяли себе излишества в еде, одежде или домашней обстановке. Да и Ливия всячески подчеркивала, что ведет сама и требует от своих родственников вести «старый добрый римский образ жизни», без всяких там греческих или восточных выкрутасов.

Но хотя купальные помещения дворца не блистали золотом и янтарем, тут было все, что требуется для того, чтобы очистить тело, освежиться, набраться сил. Здешняя прислуга — банщики, массажисты, гардеробщицы — знали свои обязанности и старательно их выполняли.

Друз и Сабин прошли в прихожую и разделись. Трибун с удовольствием отстегнул тяжелый нагрудник, сбросил пропыленную форменную тунику и, раздувая ноздри, втянул божественный запах чистой свежей воды, долетавший из соседнего помещения.

Они направились туда — это был предбанник, где совершались предварительные омовения. Три небольших бассейна — с горячей, теплой и холодной водой — манили окунуться и освежиться. Друз залез в средний, а Сабин попеременно переходил из горячего в холодный. Это продолжалось недолго — церемония купания в Риме была сложной и многоступенчатой.

Затем мужчины перешли в тепидарий, где следовало разогреться хорошенько перед основным комплексом. Тут было тепло — нагретый воздух поднимался от пола, под которым пролегали трубы с горячей водой.

— Разомнемся? — предложил Друз и, не ожидая ответа, подошел к подставке, на которой лежали свинцовые гири разного веса. Он выбрал нужные и принялся энергично поднимать их обеими руками, чтобы вызвать обильный пот.

Сабин, вообще-то, предпочел бы сейчас немного поиграть в мяч — в военных лагерях они часто упражнялись с гарпастумом, но, видимо, тут не было подходящего помещения, поэтому он тоже взялся за гари.

— Хорошее у тебя тело, — заметил Друз с видом знатока. — Наши красавицы не зря обратили на тебя внимание.

Сабин напряг мышцы рук, ног, груди, сделал несколько наклонов и поворотов. Ему польстили слова молодого патриция, тем более, что фигура трибуна восхищала того не как мерзкого педераста, а как настоящего ценителя красоты, привыкшего оценивать осанку и силу гладиаторов в цирке.

Впрочем, Друз и сам был отнюдь не уродом. Правда, его мускулы, обтянутые белой шелковистой кожей, уступали железным шарам, перекатывающимся на теле Сабина, но наверняка женщины и на него посматривали с интересом.

Когда пот уже начал стекать с них струями, они перешли в следующую комнату — парильню. Тут было жарко, как в пустыне, раскаленный воздух с трудом проходил сквозь нос и рот. Мода на парную появилась в Риме сравнительно недавно, Сабину еще не доводилось испытывать такие ощущения. Он чувствовал себя не в своей тарелке, и лишь из вежливости не стал уходить. К счастью, Друз тоже не очень любил такой способ очищения тела, а потому они довольно быстро перебрались в следующий зал, где погрузились в большой, выложенный мозаикой бассейн с прохладной водой, заправленной благовониями. Вот это было настоящее блаженство, и тут мужчины задержались подольше, нежась в приятной полудреме.

Наконец Друз позвонил в колокольчик, который висел на стене, и в зал вошли двое банщиков со щетками и скребками. Они принялись старательно мыть и чистить господские тела, а Друз с Сабином блаженно жмурились.

Затем они разлеглись на кушетках и двое греков-массажистов взялись за работу. Это было просто наслаждение.

После массажа, чувствуя в себе новые силы и волшебную легкость, они еще раз окунулись в теплую воду, поплавали немного, а потом отдались в руки балнеаторов, которые принялись натирать скрипящую от чистоты кожу пахучими мазями, ароматными благовониями и целебными травами.

Потом оба мужчины — похожие на молодых богов — вернулись в гардероб, где их ждала свежая чистая выглаженная одежда.

— Я приказал и тебе дать тогу, — пояснил Друз. — Конечно, в своих доспехах ты выглядишь очень здорово, но ведь, пойми, не принято ходить по Риму в полном вооружении. Тем более, если мы еще пойдем в гости, то тебя там могут принять за моего телохранителя, а потом мне проходу не дали бы насмешками. А женщины переживут, ты и в тоге наверняка будешь неплохо смотреться.

— Спасибо, — улыбнулся Сабин.

Он действительно был рад избавиться, наконец, от тяжелого неудобного панциря, шлема и прочих армейских аксессуаров. Трибун с удовольствием подставил руки под снежно-белую прохладную ткань, которую светловолосая рабыня-вестиплика опустила на него. Он присел на скамеечку, а девушка принялась старательно укладывать складки.

Тога представляла собой большой полукруг материи, и требовалось действительно немалое искусство, чтобы правильно задрапировать ею корпус человека так, чтобы свободным оставались лишь правое плечо и правая рука. Под тогой обычно носили легкую тунику.

— Скажешь рабу, куда отнести твои вещи, — произнес Друз, который тоже подвергался процедуре одевания. — Сегодня они тебе вряд ли понадобятся.

Сабин назвал слуге адрес дядиного дома на Авентине, тот кивнул и ушел, унося доспехи трибуна. Мешочек с деньгами, полученными от Кассия Хереи, он еще при въезде в город отдал на хранение в контору менялы у Остийских ворот, оставив в кошельке лишь несколько монет.

— Ну, — сказал Друз, поднимаясь на ноги, когда с одеванием было покончено, — пойдем, дружище. Нас, наверное, уже заждались. Будет, конечно, скучновато, но ничего, надо терпеть. Выпьем вина и развеселимся.

* * *
Дом, в котором проживал Друз со своей семьей, — часть большого комплекса зданий, принадлежащего некогда отцу Тиберия — находился недалеко от цезарского дворца. Поэтому молодой патриций не стал вызывать рабов с носилками и предложил пройтись пешком. Сабин с радостью согласился. После купания и массажа он чувствовал себя великолепно. Тем более, что жара, слава богам, спала, и в Риме установилась вполне приятная погода.

Их уже ждали. В большой и — по сравнению с убранством Палатинской резиденции — богато обставленной комнате за столом сидели Ливилла, Домиция и еще одна девушка. Сабин увидел ее в тот момент, когда только открыл рот, чтобы браво, как настоящий солдат, приветствовать прекрасных дам. И остолбенел. Он почувствовал себя так, словно коварный Эрос прошил его сердце не одной, а добрым десятком стрел.

Это была блондинка с мягкими шелковистыми волосами, подстриженными на египетский манер. Первой такую прическу продемонстрировала римлянкам царица Клеопатра. Не стянутые традиционным жгутом, эти прекрасные волосы свободно ниспадали сзади, касаясь изящных плечей; аккуратная челка закрывала лоб. Огромные зеленые глаза девушки с любопытством смотрели прямо на растерявшегося трибуна. Алые губки чуть приоткрылись, кожа была белая, словно паросский мрамор. А поскольку в волосы были вплетены золотые и серебряные нити, они вспыхивали и переливались при каждом движении головы.

— Ну, — подтолкнул Сабина Друз. — Проходи.

— Приветствую вас, достойные дамы, — хрипло сказал трибун.

Достойные дамы расхохотались, блондинка — громче всех.

— Наконец-то, — капризно протянула Домиция. — Сколько можно ждать?

— Приказать подать еду? — спросила Ливилла, обращаясь к мужу.

Тому явно нетерпелось поскорее удрать отсюда.

— Не надо, — ответил он, усаживаясь на табурет, покрытый мягкой подушкой. — Пусть принесут вина. Холодного.

Ливилла отдала распоряжение темнокожей служанке, и та бросилась выполнять приказ.

Женщины с интересом разглядывали Сабина, который тоже присел на табурет и теперь чувствовал себя так же неуютно, как в бою на Рейне под градом германских копий.

До сих пор нечасто приходилось ему сталкиваться с женщинами в своей походной жизни, а уж с такими — вообще никогда. Обычно свои потребности он удовлетворял при содействии обозных проституток или вообще швырял на свою твердую солдатскую постель какую-нибудь дикарку из военной добычи. А здесь... О, Венера, велика твоя власть.

Сабин украдкой поднял глаза и посмотрел на юную блондинку. Девушка игриво улыбнулась ему. Трибун почувствовал себя немного увереннее.

Друз от души веселился, видя его смущение, но теперь решил прийти на помощь новому другу.

— Да перестаньте вы пялиться на него! — рявкнул он с напускной строгостью. — Это вам не театр. Спросите лучше, как ему служилось, в каких странах он побывал, что видел, с кем сражался...

— Действительно, — сдержанно произнесла Ливилла. — Расскажи нам, любезный Валерий Сабин. Нам так интересно послушать нового человека.

В этот момент принесли вино. Друз тут же присосался к чаше, поэтому трибуну не оставалось ничего другого, как, вздохнув, приступить к рассказу.

Поначалу он просто стыдился своей речи, грубоватой и лаконичной. Ведь эти девицы наверняка привыкли слушать краснобаев-риторов на Форуме и сейчас начнут вертеть нотами, если он вдруг выразится без должного изящества.

Но ничего подобного. Наоборот, им всем очень нравилась его манера говорить, они просто вскрикивали от восторга, услышав какое-нибудь не совсем приличное слово, ненароком вырвавшееся из уст краснеющего трибуна.

Беседовали они довольно долго, женщины засыпали его все новыми вопросами о службе, о сражениях, о командирах. Сабин искренне хвалил Германика, не скрывая своего к нему отношения. О Гнее Домиции Агенобарбе он не мог сказать ничего конкретного, но по реакции его сестры понял, что они не очень-то любят друг друга.

Наконец, успевшему осушить несколько чаш Друзу надоела эта пустопорожняя болтовня. Он решительно поднялся на ноги.

— Хватит, девочки, — сказал он громко. — Бедняга Сабин, уже, наверное, мозоли натер на языке. Теперь ему пора идти натирать их на чем-то другом.

— На чем, например? — холодно осведомилась Ливилла.

— На желудке, для начала, — улыбнулся Друз. — А что?

— Ничего, — бросила его жена.

— Не расстраивайся, милая, — бархатным голосом пропела Домиция. — Если муж не хочет тебя осчастливить, это охотно сделает кто-нибудь другой.

Друз пренебрежительно махнул рукой и двинулся к двери, кивком пригласив Сабина следовать за собой. Было видно, что ему совершенно все равно, с кем спит его супруга.

— Куда это запропастился красавчик Элий Сеян? — невинно спросила Домиция, искоса поглядывая на надувшуюся Ливиллу.

— Да перестань ты! — крикнула та. — Сколько можно.

Блондинка заразительно расхохоталась.

— Хватит вам кусать друг друга, — сказала она весело. — Лучше давайте попрощаемся с нашим гостем.

Сабин, как раз выжидавший момент, чтобы откланяться, с благодарностью посмотрел на нее и кашлянул

— Прошу прощения, — сказал он, силясь на светский тон. — К сожалению, мне пора идти. Было очень приятно... — он запнулся, не зная, что говорить дальше

— Нам тоже, — выручила его Домиция. — Заходи еще мой храбрый воин. Только теперь не сюда, а ко мне...

Ливилла под столом дернула ее за край столы, и Домиция умолкла. Блондинка своими зелеными влажными глазами проводила Сабина до самого порога. Когда он в последний раз обернулся, чтобы поклониться, их взгляды встретились...

Друз нетерпеливо схватил трибуна за руку.

— Давай, идем. У нас большая программа, а ведь скоро стемнеет. Наверняка все уже на месте и пьют отличное албанское винцо из подвалов старика Силана.

— Что? — не понял Сабин,погруженный в собственные мысли.

— Ах да, я же тебе еще не сказал, — спохватился Друз. -Мы идем на ужин к моему приятелю Аппию Силану. А у его отца — сенатора, между прочим, в подвалах каких только вин нет! Вот где настоящий Элизеум!

— А кто такая эта девушка, блондинка? — спросил трибун, которого сейчас меньше всего интересовали подвалы какого-то сенатора.

— О, боги! Вас даже не познакомили, — возмутился Друз, хотя и сам забыл сделать это. — А ты такой скромный, оказывается. Она тебе понравилась? Ничего девчонка, а? Не сравнить с моей холодной рыбой или этой кривлякой Домицией. Ее зовут Эмилия, она...

— Эмилия, — повторил Сабин, чувствуя, как по его телу пробегает дрожь:

Друз заметил это.

— Ого! — сказал он. — Высоко метишь, трибун. Засматриваться на правнучку самого Августа — тут действительно нужна смелость.

Но в голосе его не было издевки.

Сабин нахмурился. Действительно, как он так зарвался?

Но в следующий миг плечи его распрямились и голова гордо поднялась. Он смело встретил слегка насмешливый взгляд Друза.

Почему это зарвался? Разве префект преторианцев не достойная пара для любой женщины в Риме, пусть даже и для правнучки цезаря? Естественно, простой трибун и мечтать об этом не мог, не заняв какую-нибудь важную государственную должность, но какая из них важнее должности командира гвардии?

Так Сабин в первый раз реально ощутил, что может дать ему обещанное Августом возвышение. Он войдет в высшее общество, станет равным — если не по рождению, то по положению — всем этим гордым патрициям и сенаторам. И сможет просить руки любой свободной женщины, не боясь получить унизительный отказ.

Да, теперь он будет стараться еще больше. Уж очень запали ему в сердце огромные зеленые глаза и шелковистые белые волосы красавицы Эмилии.

* * *
Банкет у Аппия Силана действительно был уже в разгаре. В просторном триклинии, освещаемом светильниками в позолоченных чашах, полукругом стояли трапезные ложа. На них с довольным видом растянулись гости. Было их восемь или девять человек. При виде Друза все они радостно завопили:

— Наконец-то! Где тебя носит, любезный? Сколько можно ждать? Позор!

— Вижу я, как вы ждали, — рассмеялся Друз, указывая на опустошенные блюда и кувшины, которые рабы еще не успели убрать.

Навстречу ему двинулся хозяин, Аппий Силан — высокий красивый мужчина лет тридцати. На его благородном лице была улыбка.

— Рад видеть тебя, дорогой Друз! — воскликнул он, расставляя руки.

Они упали друг другу в объятия и облобызались. Остальные приветствовали это оглушительным воплем и тостом за «вечную дружбу», который предложил пухлый парень на ложе справа.

Все собравшиеся в триклинии были примерно одного возраста — от двадцати пяти до тридцати лет. Одеты они были в свободные цветные греческие одежды. На их фоне Друз и Сабин в своих тогах выглядели строго и официально.

— Знакомьтесь с моим новым другом, — сказал Друз. — Трибун Первого легиона Гай Валерий Сабин.

Гости разразились приветственными криками в честь Сабина.

— Он прибыл с письмом к моему отцу, — пояснил Друз. — И папа поручил мне развлекать его. Я и подумал, что в таком случае нет ничего лучше, как пойти к Силану.

Все снова завопили и захохотали.

Тем временем рабы внесли еще два ложа и поставили их в общий ряд. Друз и Сабин улеглись на них и тут же вокруг замелькали слуги, предлагая разнообразные яства и напитки.

— Не стесняйся, — шепнул Друз трибуну. — Чувствуй себя как дома. Что мне нравится у Аппия, так это полная свобода. Никаких тебе церемоний и этикетов, которые так любят на Палатине. Там просто сдохнуть со скуки можно.

Зато тут сдыхать от скуки явно никто не собирался. Все от души веселились, обгладывая при этом костя, набивая рты паштетами и глотая устриц. Ну и, конечно, о винах не забывали. Друз не преувеличивал — и выбор и качество действительно были отменными.

Сабин, не привыкший к такой роскоши и изобилию, поначалу скромничал, но потом заметил, что его уже считают своим, и не обращают на него внимания, а потому расслабился.

— "Ну, — сказал он себе, — если Фортуна дарит мне такую возможность, почему бы не воспользоваться? Когда я еще смогу попробовать подобные деликатесы? Разве что, уже в должности префекта преторианцев".

И он, не чинясь более, набросился на еду, не забывая регулярно прикладываться к драгоценной мурринской чаше, в которые в доме Силанов наливали вино. Белое албанское тоже понравилось Сабину, но все же он предпочитал пенистый фалерн.

Первая перемена блюд — салаты, омары, устрицы, паштеты и всевозможная птица — были уже почти полностью истреблены, и вот четверо слуг внесли в зал огромное блюдо. Это было изысканное и очень любимое римлянами кушанье, так называемый porcus trojanus — зажаренный на вертеле и нашпигованный дичью кабан. Он был обвит гирляндами цветов, а посеребренные бивни поблескивали в свете факелов.

— Вот вам, что называется, превратность судьбы, — с напускной серьезностью сказал Аппий Силан. — Еще утром этот чудный зверь ел свои желуди в Сабинских горах, а сейчас мы съедим его самого. Ну, философы, скажите же мне, что есть жизнь и что есть смерть?

— Тонко подмечено, — произнес мужчина, лежавший на ложе рядом с Сабином. По его лицу было видно, что у него имеются какие-то проблемы с желудком, а потому он был менее весел, чем остальные. — А если еще кто-нибудь из нас сейчас подавится его мясом и угодит в Подземное царство, вот это уж точно будет превратность судьбы.

— Ох, Авл Вителлий, — качая головой, сказал черноволосый парень с лицом закаленного пьяницы. — Не стыдно тебе? Твой брат сейчас героически сражается с варварами, а ты, мало того, что лежишь здесь, так еще и говоришь всякие гадости. Кому это ты желаешь подавиться? Уж не мне ли?

— Нет, Помпоний Флакк, — ответил Вителлий. — Если ты чем-то и подавишься, так это вином. Но боюсь, еще очень не скоро.

Все захохотали.

В кадильницах по углам комнаты курились ароматные восточные благовония, откуда-то сверху шел свежий прохладный воздух, охлаждая разгоряченные головы, неслышно, как нимфы, скользили служанки, довольно скупо одетые, а точнее — не совсем раздетые, и смотреть на них было приятно. Хозяин и гости вовсю радовались жизни и не боялись показывать это.

Сабин чувствовал себя прекрасно. За время службы он немного одичал, постоянно живя в военных лагерях или сражаясь в походах. Да разве может кусок полусырого мяса в задымленной палатке сравниться с этим великолепием? Вот это настоящая жизнь. И он будет жить так же. Дайте только срок...

Внезапно ушей трибуна коснулись несколько слов, которые заставили его поднять голову и оторвать губы от чаши с вином.

— Как там моя дорогая Эмилия? — спрашивал Силан у Друза. — Не скучает без меня?

— Нет, — рассмеялся Друз. — К счастью, боги послали мне сегодня нашего храброго трибуна. Ты не поверишь, он сумел на полчаса приковать к себе внимание этих девиц! Вот подвиг, сравнимый, разве что, со взятием Ктесифона.

— Бедняжка, — притворно вздохнул Силан. — Я совсем ее забросил с вашими гулянками. Надо будет на днях наведаться. Мы, все-таки, почти обручены.

Сабину вдруг стало очень жарко, кровь дико пульсировала в голове. Полным ненависти взглядом он пронзил Силана, который, впрочем, этого не заметил, увлеченный уже поисками чего-то в брюхе кабана.

«Ах, вот как? — кипя от ярости подумал трибун. — Почти обручены? И ты так о ней говоришь? Променять такую девушку на общество пьяниц и обжор? Ну, так ты ее не получишь!»

Вино распалило Сабина, он еле сдерживался, чтобы не вскочить и не набить морду Силану, вся симпатия к которому сразу исчезла. Ну, ничего, подожди, красавчик. Скоро тебе придется иметь дело с префектом преторианцев Гаем Валерием Сабином. Вот тогда посмотрим, чья возьмет. Клянусь Эриниями, не видать тебе правнучки Августа, как своих ушей.

— Что с тобой? — удивленно спросил Друз, заметив, как изменилось настроение трибуна. — Не то съел? Или вина мало?

— Все нормально, — с трудом улыбнулся Сабин. — Так, что-то нехорошо стало.

— Это бывает, — с умным видом кивнул уже изрядно захмелевший Друз. — Лучшее средство от этого — глоток вина. Давай-ка выпьем с тобой за встречу.

— Давай, — согласился Сабин, поднимая кубок.

«Нельзя подавать вида, что меня интересует Эмилия, — подумал он. — Сейчас эти франты попросту посмеялись бы над бедным трибуном. Но ничего, придет и мое время смеяться».

Они с Друзом выпили и расцеловались. У Сабина тоже начинало шуметь в голове.

А веселье продолжалось. Мелькали какие-то танцовщицы, мимы, жонглеры, клоуны, даже два гладиатора сразились тупым оружием, но — раскритикованные пьяным Вителлием — с позором удалились.

Слуги вносили все новые амфоры с вином и новые закуски; общество упорно пило и ело, но оживление уже сменилось вялостью, голоса звучали все глуше, головы начинали медленно опускаться на грудь; Вителлия вырвало.

Сабин почувствовал, что кто-то толкает его в плечо, и открыл глаза. В зале звучала негромкая музыка греческого оркестра, а рядом с трибуном на ложе сидел Друз с красными выпученными глазами.

— Давай выпьем, — тупо сказал он.

— Не могу, — с трудом ответил Сабин. — Мне еще ехать...

— Мы друзья или нет? — вопросил Друз, покачиваясь.

— Конечно, друзья, — искренне ответил Сабин и полез обниматься.

— Тогда выпьем.

Сабин вздохнул и поднял кубок,

— За тебя, — сказал он невнятно.

Друз кивнул, голова его упала на грудь.

Сабин мужественно выпил кубок до дна и уронил его на пол. Он хотел оглядеться, есть ли еще кто-нибудь в триклинии, но тут голова его закружилась, и он мягко повалился на подушки своего ложа. И моментально уснул.

Музыка смолкла. В большом зале раздавался теперь лишь громкий храп участников банкета и осторожные шаги слуг.

За окнами уже начинало светать...

* * *
Сабин проснулся с дикой головной болью и таким ощущением, что во рту у него полно горячего песка. Трибун с удивлением оглядел незнакомую комнату, где он лежал на кровати, прикрытый легким одеялом.

Дверь скрипнула, и перед его глазами появился невысокий пожилой мужчина с большой плешью.

— Приветствую тебя, господин, — сказал он осторожно, заметив, что тот проснулся.

— Где я? — тупо спросил трибун.

— В доме Квинта Валерия Сабина, твоего покойного дяди, господин, — ответил мужчина.

— Как я сюда попал? — изумился Сабин, в голове которого чуть-чуть прояснилось. Но только чуть-чуть.

— Под утро тебя принесли в носилках. Рабы сказали, что они из фамилии Нерона Друза.

— А... — вспомнил Сабин вчерашнюю попойку. — Понятно. Позови управляющего.

— Я управляющий, — ответил мужчина. — Меня зовут Софрон. Ты, наверное, хочешь ознакомиться с документами и получить финансовый отчет?

— Да какой там отчет, — махнул рукой Сабин и приподнялся. — Я сейчас хочу только холодной воды.

— Сию секунду, — засуетился управляющий.

— Подожди. Который сейчас час?

— Да уж к полудню идет.

— Проклятье, — выругался Сабин. — А мои доспехи вчера принесли?

— Да, господин, — ответил Софрон. — Они вычищены и смазаны.

— Хорошо. Распорядись, чтобы приготовили ванну. Холодную. И лошадь найди. Мне нужно ехать.

— А документы, господин? — удивился управляющий. — Ты же должен оформить наследство...

— Потом, — отмахнулся Сабин. — Не до этого сейчас. Когда вернусь, все и сделаю.

— Слушаюсь.

Софрон убежал.

Спустя час, слегка освеженный холодной водой и кубком сильно разбавленного вина, Сабин уже скакал по камням виа Аврелия, все еще мучаясь головной болью и приступами ревности. Но в общем он был настроен довольно оптимистично. Дела идут очень удачно. Цезарь наверняка не забудет его услуг. И вчерашний бедный трибун получит все: жезл префекта, деньги, власть, положение в обществе и руку правнучки Августа. Вот только бы еще не болела голова...

Глава XXII Мать и мачеха

Тиберий все-таки не выдержал. Ему так хотелось насладиться своим триумфом, что, несмотря на просьбу цезаря, переданную ему Сабином, и совет Фрасилла немного повременить, он вечером направился в покои своей матери Ливии. При нем была копия письма Августа, собственноручно им переписанная.

Итак, в тот момент, когда Друз и Сабин входили в триклиний, где весело пировали Аппий Силан и его гости, Тиберий входил в комнату императрицы.

Ливия встретила сына не очень приветливо. По его лицу она сразу поняла, что произошло нечто крайне важное. И крайне для нее неприятное — тусклые бесцветные глаза Тиберия светились торжеством, а на бледных губах играла зловещая улыбка.

— Здравствуй, матушка, — сказал он, как обычно, растягивая слова. — Надеюсь, тебе уже лучше и боли в ноге прекратились.

— Спасибо, сын, — сухо ответила Ливия. — Мне приятна твоя забота обо мне. Что ж, это справедливо — я думаю о твоем благополучии, а ты должен думать о моем, не так ли, Тиберий?

— Вот именно, — буркнул сын, без приглашения усаживаясь на табурет. — Как раз о нашем благополучии я и хочу поговорить.

Лицо Ливии — сморщенное, желтое — еле заметно напряглось; острые глаза уперлись в Тиберия.

— Слушаю тебя, — спокойно сказала женщина.

— Для начала, — заговорил Тиберий, с натугой двигая челюстями, — я бы хотел задать тебе один откровенный вопрос. И услышать на него откровенный ответ.

— Задавай, — невозмутимо произнесла императрица. — Ты же знаешь — от тебя у меня нет тайн.

Тиберий собрался с духом и посмотрел ей прямо в глаза. Даже ему, полководцу, который провел множество кампаний и не раз смотрел смерти в лицо, стало не по себе.

— Скажи мне, — с трудом произнес он, — ты имела отношение к ссылке Агриппы Постума?

Ливия пожала плечами.

— На этот счет был цезарский указ. Если ты забыл его, я могу приказать принести из архива копию.

— Я просил отвечать откровенно, — заметил Тиберий. — Ладно, поставлю вопрос по-другому: были ли справедливы обвинения, предъявленные Постуму?

Ливия пожевала губами, собираясь с мыслями.

— В какой-то степени, да, — ответила она наконец.

— А в какой степени? — настаивал Тиберий.

— Скажи мне, сын мой, — с укором произнесла императрица, — почему ты заставляешь меня отвечать на подобные вопросы? Ты же знаешь — все, что я делала, было лишь во благо тебе и Риму.

— А потому, — взорвался Тиберий, — что скоро такой же вопрос тебе задаст суд! И я хочу, чтобы ты была готова к этому.

Слова сына потрясли Ливию, но она огромным усилием воли взяла себя в руки и спросила с прежней невозмутимостью:

— Вот как? Не перегрелся ли ты на солнце, милый Тиберий? Я — перед судом? Такое только в горячке может привидеться. Уж— не болен ли ты, как и бедняга Постум?

Самообладание матери вывело Тиберия из себя. Он выхватил из внутреннего кармана копию письма Августа и почти швырнул свиток пергамента матери на колени.

— Почитай-ка вот это. А потом поговорим.

Ливия небрежно взяла свиток двумя пальцами и брезгливо оглядела его, словно дохлую мышь.

— Что это? — спросила она спокойно, видя, что сын в бешенстве, и желая еще больше завести его. — Ода в мою честь? Неужели ты сам написал это, Тиберий?

— Это написал твой муж! — рявкнул тот. — И оставь свои неуместные шуточки. Тебе сейчас впору думать, как спасти свою жизнь.

Ливия презрительно улыбнулась одними губами.

— Вижу, ты продолжаешь заботиться обо мне, — сказала она с издевкой. — Ладно, если хочешь, я прочту это.

Она развернула свиток и пробежала глазами первые строчки. Ей все стало ясно, дальше читать не было смысла.

Императрица подняла голову и посмотрела в глаза сына.

— Ну и что? — спросила она спокойно.

— Как — что? — опешил Тиберий. — Не прикидывайся, пожалуйста. Цезарь теперь знает, что Постум был осужден несправедливо. И знает, кто несет за это ответственность. Как он поступит, по-твоему?

— Прежде всего он посоветуется со мной, как делает это вот уже пятьдесят лет, — с достоинством ответила Ливия. — Он один знает, сколько сил я отдала становлению нашего государства. Он любит меня, ценит меня и верит мне.

Тиберий ухмыльнулся.

— Любит — да, ценит — может быть, но вот верить тебе он теперь не будет, это точно. Да как ты не поймешь: если Агриппа Постум вернется в Рим, то первым делом он предъявит тебе обвинение в клевете. И тебе придется отвечать перед судом. На сей раз ты не сможешь отвертеться. Цезарь просто обязан будет удовлетворить просьбу внука. И не строй иллюзий — суд признает тебя виновной. Доказательств — как явствует из письма — более, чем достаточно.

— Я в этом не уверена, — ответила Ливия невозмутимо, хотя внутри у нее все клокотало. — Но даже если так, мне ничего не грозит. Я скажу, что действовала в интересах государства, принесу свои искренние извинения Постуму, и цезарь со слезами на глазах заставит нас поцеловаться в знак примирения. Вот и все. Не позволит же Август учинить расправу над своей женой, с которой...

— Не строй иллюзий — я сказал, — повторил Тиберий со злостью. — Да ты сама все прекрасно понимаешь. У цезаря не будет выбора. Куда он денет глаза, если в сенате встанет какой-нибудь Гатерий и спросит, почему он проявил достаточно гражданского мужества, когда надо было отправить в ссылку Постума, но не хочет проявить его сейчас, когда дело касается его жены? Почему он сурово наказал свою родную дочь и внучку — причем, за проступки морального характера, не имевшие особого политического значения, но пытается выгородить жену, вне всякого сомнения виновную в государственной измене? И потом, не забывай — Постум наверняка вспомнит и о своих братьях Гае и Луции, чью безвременную кончину ты так трогательно оплакивала.

— Ах, ты, подлец, — тихо, с ненавистью произнесла Ливия, сбросив маску невозмутимости. — Да ведь все это делалось для тебя. Гай и Луций умерли, чтобы ты мог вернуться в Рим и занять прежнее положение. Постум был изгнан, чтобы ты стал главным наследником. Или ты забыл, как умолял меня помочь тебе уехать с Родоса?

— Да, но не такой ценой, — пробормотал смущенный Тиберий. — Я не предполагал...

— Все ты предполагал, — махнула рукой императрица, с горечью глядя на сына. — Просто ты трус. Когда можно было делать вид, что ты ни при чем, и только пожинать лавры, мать тебя устраивала, но как только возникает малейшая опасность, ты готов всех продать и предать. Жалкая у тебя душонка, Тиберий. Грязь, замешанная на крови, — так, кажется, говорил Феодор?

Тиберий в ярости скрипнул зубами и сжал кулаки.

— Ты обезумела! — крикнул он в бешенстве. — Ты сама сделала меня таким, а теперь еще попрекаешь?

— Тише, — презрительно фыркнула Ливия. — Слуги услышат.

Некоторое время они молчали; Тиберий тяжело дышал сквозь зубы, императрица смотрела на него холодным взглядом из-под старческих век.

— Ну, успокоился? — спросила она наконец. — Теперь давай рассуждать здраво. Что тебя так взволновало?

— Ты еще спрашиваешь? — воскликнул Тиберий. — Перечитай письмо и увидишь.

Ливия пренебрежительно сбросила свиток с колен, пергамент упал на пол.

— Ты так боишься возвращения Агриппы Постума?

— Это ты должна бояться возвращения Агриппы Постума! — взорвался Тиберий.

— А почему ты так уверен, что он обязательно вернется? — невинно продолжала императрица.

— Как почему? — изумился сын. — Да ты действительно выжила из ума! Ведь цезарь ясно написал, что уже изменил завещание, и назначил преемником Постума.

— А разве завещание уже было оглашено? — спросила Ливия с хитрой улыбкой. — Разве сенат его утвердил? Или оно, по крайней мере, находится в официальном хранилище в храме Весты?

— Да оно будет гам через несколько дней! — крикнул Тиберий. — Что ты со мной в прятки играешь?

Ливия вдруг стала очень серьезной. Она решительно хлопнула себя ладонью по колену.

— А теперь послушай меня, сын, — произнесла она твердо. — Еще ничего не потеряно. Я слишком много сил отдала этой борьбе, чтобы так просто уступить. Раз уж ты так перепугался, буду с тобой до конца откровенна. Знай, у меня есть возможность сделать так, что новое завещание не будет оглашено; у меня есть возможность, даже несколько возможностей, воздействовать на цезаря. И, наконец, у меня есть возможность устранить Агриппу Постума. Шансы в этой игре даже сейчас пока еще равны. Мы примем вызов, и победим.

— Нет! Нет! — замахал руками Тиберий. — Что ты говоришь? Ты хочешь окончательно затянуть петлю на своей шее? Ведь если тебя сейчас поймают за руку на таких делах, а будь уверена, ты сейчас тоже находишься под наблюдением, то это конец. Тебе не миновать Гемоний. Да еще и меня потянешь за собой. Я не хочу идти на казнь ради твоих амбиций.

— Это твое окончательное решение? — спокойно спросила Ливия.

— Конечно! Неужели ты думала, что я буду участвовать в такой авантюре?...

— Что ж, — произнесла императрица устало, — если ты не будешь бросать кости, то и не проиграешь. Но ведь и не выиграешь, правильно, сын?

— И слушать ничего не желаю, — отрубил Тиберий.

— Да, — вздохнула Ливия. — Ты привык, чтобы тебе все подносили на блюдечке, а сам боишься и пальцем пошевелить, чтобы обеспечить себе власть над самым могучим государством в мире.

— Мне достаточно той власти, которую я имею, — горячился уязвленный Тиберий. — Я воевал, я выигрывал битв больше, чем кто бы то ни было в нашей истории. Я занимал высшие должности, был консулом и претором...

— Это все не то, — отрешенно произнесла Ливия. — Не то... И ты пока ничего не понимаешь. Вот если бы ты хоть на время получил настоящую, неограниченную власть, ты бы уяснил себе, в чем смысл жизни. Я имела такую власть — хоть и неофициально — и хочу, чтобы теперь вкус ее попробовал мой единственный сын. А он отказывается.

Ее глаза наполнились слезами.

— Тиберий, — глухо сказала женщина, — прошу тебя — доверься мне еще раз. Я ведь никогда тебя не подводила. Сделай так, как я хочу, и ты получишь все, чего может только пожелать смертный человек.

— Нет, — решительно ответил Тиберий. — Я понимаю, что тебе нужно. Ведь чувство обладания властью — это страшный зверь, который поселяется в душе человека и пожирает его, подчиняя своей воле. Ты хочешь сделать меня рабом власти, чтобы иметь возможность самой вершить все за моей спиной. Не выйдет!

— Ты не только трус, но и дурак, — горько вздохнула Ливия. — Ладно. Что я еще могу сделать, если тот, для кого я так старалась, сам отказывается от счастья? Хорошо, я прекращаю борьбу. Я признаюсь цезарю, что намеренно оклеветала Агриппу Постума, поскольку считала его неспособным управлять государством. Твое имя упоминаться не будет, не беспокойся. А потом принесу жертву богам и удалюсь куда-нибудь в Капанию. И проживу остаток своих дней в тишине и спокойствии.

Ливия говорила прерывистым голосом, в ее глазах стояли слезы. Она была прекрасной актрисой, но сейчас не играла. Переполнившая ее горечь поражения и осознание сыновней неблагодарности надломили эту железную женщину,

Тиберий был растроган словами матери,

— Матушка, — сказал он тихо. — Ты правильно решила. Клянусь, я сам упаду на колени перед Августом и Постумом и буду умолять их простить тебя. Уверяю, их сердца смягчатся.

— Спасибо, сын, — устало сказала Ливия, по щекам которой катились слезы. — Ты такой заботливый. Уходи.

Тиберий неуверенно поднялся на ноги, постоял немного, но, видя, что мать закрыла глаза и сидит не шевелясь, подобрал с пола свиток пергамента и тихо вышел, прикрыв за собой дверь.

Когда звуки его шагов затихли, Ливия с трудом дотащилась до кровати, рухнула на нее и разразилась горьким визгливым старушечьим плачем.

Глава XXIII Морской бой

Солнце уже начинало клониться к закату, когда «Сфинкс» — судно сенатора Гнея Сентия Сатурнина, везущее в Карфаген его жену и внучку, оставило за кормой берега Италии и вошло в Тирренское море, двигаясь юго-западным курсом.

Лепида и Корнелия сидели на невысоких стульчиках возле правого борта, наслаждаясь свежим резким соленым воздухом. Они только что перекусили в своей отдельной каюте — единственной, которая имелась на корабле, так что капитану, команде и слугам, сопровождавшим женщин, пришлось разместиться на палубе.

Почтенная матрона и юная девушка чувствовали себя прекрасно. Настроение слегка портила лишь тревога, таившаяся в их сердцах. Они беспокоились за близких им людей — мужа и деда, сына и жениха, которые остались в Риме явно не для того, чтобы слушать поэтов на Форуме. Но уже давно и прочно обе женщины привыкли во всем доверять Гнею Сентию Сатурнину. Они не сомневались в его мудрости и не сомневались, что он в любой ситуации поступит так, как подскажет ему совесть и душа настоящего римлянина.

Нос биремы с шипеньем разрезал волны, разбрасывая клочья белой пены; судно пока шло на веслах — ветра не было, и большой парус лежал у борта, свернутый в рулон. Рабы в трюме трудились, послушные молотку гортатора; а остальная команда могла, благодаря штилю, немного расслабиться и отдохнуть. Матросы расселись на палубе; кто жевал сухари, кто задремал, кто весело болтал с товарищами. Лишь один рулевой не покидал своего поста, сильными руками сжимая румпель.

Служанки обеих патрицианок — светловолосые бельгийки из земли треверов — наводили порядок в каюте, по мере возможности превращая тесную каморку в какое-то подобие спальни.

А в проходе возле мостика разместились пятеро мужчин, которых сенатор Сатурнин выбрал в качестве охранников для своей семьи. Двое из них были свободными людьми, трое — гладиаторами, которых Сатурнин купил в школе на виа Лабикана и сделал членами своей фамилии.

Первым справа сидел крепкий широкоплечий мужчина с грубым обветренным лицом и сильными руками воина. Это был Децим Латин, ветеран Девятого Испанского легиона. Выслужив полные двадцать лет, он оставил армию и — не имея семьи, и не чувствуя призвания к сельскому труду где-нибудь в колонии — через знакомого вольноотпущенника нанялся к сенатору Сатурнину в качестве охранника. Ему было сорок лет.

Вторым свободным человеком в этой компании был бывший киликийский пират Селевк — двадцатипятилетний стройный красивый дерзкий парень, который так и не научился склонять свою гордую голову перед кем бы то ни было. Четыре года назад он угодил в плен к римлянам, когда патрульные триремы неожиданно вынырнули из тумана и нанесли страшный удар по их базе на восточном побережье провинции. Не многим морским разбойникам удалось тогда спастись. Селевку не повезло — он был ранен, и захвачен командой одного из римских судов.

Сильного и ловкого юношу охотно купил владелец гладиаторской школы под Капуей и за два года сделал из него отличного ретиария. Сколько раз трибуны столичных и провинциальных амфитеатров восторженным ревом приветствовали Селевка, который так ловко опутывал своих противников сетью, а потом безжалостно добивал трезубцем.

Он стал всеобщим любимцем, на него ставили головокружительные суммы, и он никогда не подводил. Хотя в душе Селевку было очень приятно такое внимание и поклонение римской публики, он по-прежнему презирал весь этот озверевший от вида крови сброд, не делая разницы между родовитыми патрициями и оборванными пролетариями.

Вскоре он собрал достаточно денег, чтобы выкупиться на волю, но хозяин уговаривал его остаться еще, хоть на сезон. На свою голову, Селевк согласился. И вот — пришла беда. Против него выпустили сектора — здоровенного парня из Фессалии. Наверное, киликиец слишком переоценил себя, забыл об осторожности, иначе как же объяснить, что уже на второй минуте поединка противник вышиб у него из рук трезубец и нанес страшный удар в живот своим коротким обоюдоострым мечом?

Под разочарованный вой зрителей Селевка унесли с арены; многие вообще требовали добить не оправдавшего надежд бойца, но прежняя слава спасла ему жизнь.

Осмотрев рану гладиатора, врач только пожал плечами — с такой дырой ему не выжить. Хозяин выругался и ушел. Для Селевка остался лишь один путь — на остров Эскулапа, куда свозили всех больных или умирающих рабов, на выздоровление которых надежды уже не оставалось. Там, на острове, в грязных заразных бараках они и доживали свои последние дни.

Но тут в комнатку под ареной амфитеатра, где истекал кровью Селевк, спустился смуглый толстяк в греческом хитоне. Он представился отпущенником сенатора Гнея Сентия Сатурнина и выразил желание от имени господина приобрести раненого ретиария.

Хозяин Селевка был рад хоть что-то выручить за ставшего бесполезным раба, и с радостью согласился. Так киликиец попал в дом сенатора, где искусный врач все же спас ему жизнь, хотя на животе остался уродливый шрам, да и подвижности у бывшего пирата поубавилось.

Селевк не забывал ни обид, ни доброты. Он прекрасно понимал, что если бы не сенатор, его, как падаль, выбросили бы на песчаный берег Эскулапова острова, предоставив далее самому заботиться о своей судьбе. И исход мог быть только один — смерть. А потому киликиец стал верой и правдой служить новому хозяину, который — видя такую преданность, вскоре официально отпустил его на волю. Ведь деньги, которые Селевк скопил на выкуп, присвоил себе жадный хозяин, воспользовавшись каким-то правовым недосмотром неграмотного раба.

Впрочем, украденное золото не принесло ему счастья — как-то утром слуги нашли его на улице, плавающего в луже собственной крови; удар был нанесен очень профессионально.

Следователь, не мудрствуя лукаво, обвинил во всем уличных бандитов, и особенно в деле никто не копался. Да к тому же у Селевка было железное алиби.

И вот теперь сенатор Сатурнин поручил верному киликийцу охранять самое дорогое, что у него было, — свою семью. И Селевк обещал не подвести.

Рядом с ним сидел гибкий стройный ливиец Кирен. Его иссиня-черная кожа была гладкой и шелковистой. Кирен считался прекрасным стрелком из лука, а вот для рукопашной ему недоставало силенок. Сатурнин купил ливийца два года назад и был очень доволен приобретением. Веселый, жизнерадостный Кирен ему нравился.

Но если лучник не мог похвастаться огромными мускулами, то их в избытке хватало германцу Бадугену. Несколько лет назад, во время очередного похода Тиберия за Рейн, тому пришлось сразиться с отрядом из племени маркоманов, союзников херусков. В этом отряде был и Бадуген. Варвары потерпели поражение, были оттеснены в лес, а пленных римляне погнали в лагерь. Там уже ждали купцы и ланисты, чтобы подобрать себе подходящий товар и задешево купить у солдат первоклассных рабов.

Бадугена приобрел ланиста из Беневента и почти сразу вытолкал на арену — германского мяса тогда было сколько угодно, а обучение дорого стоит. Убьют, так убьют.

Но Бадугена не убили. Уже в первом бою он — вооруженный боевым топором — в минуту расправился со своим противником. Да и в дальнейшем никто не мог противостоять огромной звериной силе германца. Сенатору Сатурнину пришлось здорово раскошелиться, чтобы купить гладиатора. Но он не жалел о потраченных деньгах. Простодушный и открытый маркоман — почувствовав человеческое к себе отношение — стал преданным и надежным слугой, не задумываясь он отдал бы жизнь за сенатора или по его приказу.

Последним, пятым в этой группе был неразговорчивый бородатый уроженец Балеарских островов Бастул. Балеарцы всегда славились своим умением обращаться с пращей, и Бастул не был исключением. Кроме того, он отлично владел длинным иберийским мечом и утыканной острыми гвоздями боевой палицей. Карьеры на арене он, правда, не сделал, поскольку его манера вести бой — спокойная, неброская — не пришлась по вкусу завсегдатаям амфитеатров. Поэтому Сатурнин без труда и за умеренную плату купил балеарца на ежегодном аукционе на виа Импудика в Риме.

«Сфинкс» уверенно разрезал морскую гладь, весла мерно поднимались и опускались в руках рабов. Ветра все не было, и капитан — опытный финикиец по имени Хирхан — приказал пока не развивать максимальную скорость, щадя силы своих людей. Скоро уже — судя по безошибочным признакам, прекрасно знакомым капитану, — должен подняться Фавоний, западный ветер. Вот тогда можно будет сразу поставить грот, а то и топсель и мчаться вперед на полных парусах. До Карфагена всего-то четыреста миль. Даже при неблагоприятной погоде за неделю доплыть — раз плюнуть.

Хирхан поудобнее расположился на мостике, оглядывая море. На пиратов бы не нарваться. Их тут — как собак нерезаных. Хотя в последнее время мизенская эскадра здорово их потрепала, всегда может вдруг вынырнуть какая-нибудь лодка, полная кровожадных бандитов. Впрочем, отдельных лодок капитан не очень-то боялся, у него на борту пять закаленных бойцов, его матросы тоже не новички, в случае чего можно и рабов вооружить — мечей и копий хватает. Так что, милости просим. Вот, правда, если налетит целая свора, то тут уж придется туго. Но, в конце концов, обязанность капитана — не допустить нежелательных встреч в морских просторах.

Зоркие глаза финикийца уже довольно давно подметили маячивший вдали контур какого-то судна. Теперь Хирхан был уверен, что корабль идет одним с ними курсом и при этом стремительно приближается. Он, правда, сразу определил, что это торговая унирема, не похожая на летучие легкие пиратские лодки. Значит, просто какой-то купец хочет поскорее совершить выгодную сделку, и заставляет своих гребцов работать на износ. Что ж, его дело. Но почему он явно идет на «Сфинкс»? Места ему мало?

Неизвестное судно, действительно, быстро приближалось. Хирхан оглядел горизонт — больше никаких мачт не видно. В этой акватории они были вдвоем — «Сфинкс» и неизвестный корабль.

«Может, у них какие-то проблемы? — подумал шкипер. — Ладно, пусть подойдут поближе, тогда и спросим».

Он не приказал увеличить скорость, хотя его бирема с легкостью ушла бы от однорядного судна, которое приближалось с каждым взмахом весел.

Хирхан спустился с мостика и подошел к женщинам.

— Госпожа, — произнес он, обращаясь к Лепиде. — Там какой-то корабль явно идет на нас. На пиратов они не похожи. Что прикажешь делать? Подождать? Вдруг у них что-то случилось. Или дать гребцам команду приналечь на весла?

Второй вариант гордому финикийцу не нравился — чего это он должен удирать, как заяц, даже не выяснив, в чем тут действительно дело?

Лепида была римлянкой старой школы.

— Решай сам, капитан, — сказала она. — Мой муж поручил нас тебе, и у меня нет оснований сомневаться в твоей компетентности. Если это не пираты, как ты говоришь, то мы можем подождать и узнать, чего они хотят. Да и пиратов я не боюсь с такой командой.

Хирхану было очень приятно слышать эти слова.

— Хорошо, госпожа, — ответил он. — Мы подождем их. Может, им действительно нужна помощь. На море такой закон — умри, но помоги попавшему в беду.

— Хороший закон, — улыбнулась почтенная матрона. — Поступай, как знаешь, капитан.

Хирхан вернулся на мостик. Неизвестное судно было уже совсем рядом. Финикиец видел, как на палубе его работают матросы, как капитан, стоя на мостике, машет рукой, что-то приказывая своим людям, как рулевой с натугой поворачивает рычаги румпеля. Прочел он и название корабля: «Золотая стрела».

Корабли отделяли друг от друга теперь не больше двух стадиев. Хирхана смутило, что люди на борту «Золотой стрелы» были облачены в воинские доспехи — лучи заходящего солнца играли на шлемах и щитах. Но поскольку пираты обычно были вооружены гораздо хуже, шкипер не особенно тревожился. Возможно, те тоже боятся встречи с морскими разбойниками, и предприняли надлежащие меры безопасности.

Финикиец взял с подставки медный рупор, приложил его к губам и заорал, напрягая связки:

— Да пошлет вам Нептун удачу! Кто вы такие! Куда плывете!

Тут же ему ответили с капитанского мостика.

— Мы — торговое судно. Плывем в Утику, Хотим передать вам предостережение квестора из Остии.

Хирхан совершенно успокоился. Это было обычное дело на море — один корабль передавал другим важные сведения, полученные из достоверных источников.

— Все в порядке, — крикнул он в рупор. — Подходите ближе!

И дал команду рабам прекратить грести.

«Сфинкс» остановился, чуть покачиваясь на мелких волнах; «Золотая стрела» приближалась.

Вся команда судна Гнея Сентия Сатурнина столпилась на правом борту, ожидая, когда подойдет другой корабль. Лепида и Корнелия тоже с любопытством смотрели на унирему.

Первым спохватился рулевой — малоазийский грек из Пергама. Он отчаянно дернул левый рычаг румпеля и завопил:

— Капитан! Они нас сейчас протаранят!

Хирхан и сам заметил опасность и проклял свою доверчивость. Как же это он так оплошал? Старый дурак.

«Золотая стрела» на полном ходу врезалась носом в борт «Сфинкса». Но тут нападавшим не повезло — во-первых, их судно было гораздо легче, а во-вторых, не приспособленный для тарана нос корабля не смог пробить обшивку. Унирема вздрогнула от удара и отлетела назад; «Сфинкс», правда, тоже скользнул в сторону.

— К бою! — взвыл разъяренный Хирхан.

Он был очень зол. Так провести его — опытнейшего моряка! Хотя он и сейчас готов был поклясться, что люди на палубе «Золотой стрелы» — это не обычные пираты.

А их было там человек двадцать пять — впереди стояла дюжина молодцов в хороших доспехах, с мечами и копьями в руках. Остальные, которые теснились за ними, были вооружены похуже, но зато вовсю демонстрировали свое воинственное настроение, подпрыгивая на дощатой палубе и потрясая своей амуницией.

Хирхан кубарем скатился с мостика.

— В каюту, быстро! — закричал он женщинам. — Не теряйте времени! Сейчас они на нас нападут!

Обе римлянки с достоинством подняли головы.

— Мы остаемся здесь, — твердо сказала Лепида. — Будем помогать раненым.

— Нет, госпожа! — взвыл финикиец. — Хозяин строго приказал...

В этот момент пущенная с атакующего корабля стрела просвистела в воздухе и вонзилась Хирхану под правую лопатку. Шкипер взмахнул руками и рухнул на палубу лицом вниз. Все замерли, пораженные этой картиной.

На «Золотой стреле» радостно завопили; несколько человек поволокли к борту трап, наспех приспособленный под абордажный мостик. Их намерения были ясными — они собирались при следующем сближении перебросить мостик на палубу «Сфинкса» и захватить корабль Сатурнина.

Побледневшая Корнелия наблюдала, как пираты разворачиваются, готовясь к новой атаке. Лепида склонилась над телом капитана.

— Он ранен, — сказала женщина, поднимая голову. — Отнесите его в каюту. Я сделаю перевязку.

Помощник Хирхана дал знак, матросы подхватили своего капитана и унесли. Лепида огляделась по сторонам. В ней не было никакого страха — настоящая римлянка, плоть от плоти своих невозмутимых предков.

— Латин, — сказала она, обращаясь к ветерану Девятого легиона, — капитан ранен. Принимай командование. Ты знаешь, что надо делать.

Бывший солдат молча кивнул.

— Вооружи своих людей, — приказал он помощнику капитана. — Сколько их у тебя?

— Семнадцать, — ответил помощник. — И тридцать два раба.

— Рабов пока не трогай. Может, и без них управимся.

Между тем оба судна маневрировали, выжидая момент — одно, чтобы провести быструю атаку, другое — чтобы с максимальным эффектом нанести ответный удар.

Оба рулевых знали свое дело, и корабли кругами ходили друг за другом, словно два диких пса, готовых вцепиться в горло противнику.

А тем временем матросы Хирхана один за другим выскакивали из оружейной комнаты, которую открыл помощник, размахивая только что полученным оружием — мечами, короткими копьями, палицами и топорами.

Латин решительно потребовал, чтобы женщины укрылись в каюте.

— Мы отвечаем за вас перед хозяином, — твердо сказал ветеран. — Если вы не уйдете, то я предпочту сдаться, чем подвергать ваши жизни опасности. Спускайтесь вниз, госпожа. Раненых будут относить туда, и вы сможете оказывать им помощь.

Лепида, после секундного колебания, кивнула.

— Хорошо, мы идем.

Она подхватила Корнелию под руку, и обе женщины исчезли за дверью внутреннего помещения.

И как раз вовремя. Видя, что им пока не удается приблизиться на необходимое расстояние, пираты принялись с азартом обстреливать бирему из небольших луков. Стрелы засвистели в воздухе. Команда «Сфинкса» спряталась за бортами и надстройками. Двое матросов прямоугольными, обшитыми медными полосками щитами прикрывали от стрел рулевого, который продолжал уверенно маневрировать, не давая разбойникам подойти слишком близко.

— "Золотая стрела", — пробормотал себе под нос ливиец Кирен, подтягивая тетиву на луке. — А вот сейчас посмотрим, как вам понравится обычная, железная.

Он приподнялся над бортом и выстрелил. Стрела попала в горло одному из пиратов, стоявшему в первом ряду, вошла глубоко, по самое оперение. Тот взмахнул руками и рухнул на палубу. Остальные яростно взвыли и бросились прятаться, сообразив, что не с такими-то уж беззащитными путниками им придется иметь дело.

Не все успели укрыться — балеарец Бастул успел взмахнуть своей верной пращей, и еще один морской разбойник — из людей Никомеда — свалился под стену каюты, схватившись обеими руками за окровавленную голову.

Эти два удачных попадания заметно подняли настроение на «Сфинксе».

— Отлично, ребята! — крикнул Децим Латин, размахивая мечом. — Сейчас мы им покажем. Рулевой, иди на сближение!

Он решил использовать момент паники в стане врагов и ударить первым. Корабль ловко развернулся, рабы взмахнули веслами, и бирема буквально прыгнула вперед.

Сам Латин, Селевк и Бадуген — опытные бойцы — первыми собрались перескочить на «Золотую стрелу», чтобы дать возможность не очень хорошо вооруженным матросам Хирхана спокойно подготовиться к бою. Кирен и Бастул должны были прикрывать их стрелами и камнями.

На униреме какое-то время царило полное замешательство; Никомед еще раньше спрятался в своей каюте, молясь всем богам подряд и совершенно позабыв о своих обязанностях капитана. Командование принял Эвдем. Он был смелым, закаленным воином, но на море все же чувствовал себя далеко не так уверенно, как на суше. Его люди могли бы сказать о себе то же самое, а на матросов Никомеда в рукопашной особо рассчитывать не приходилось. Так что, инициатива перешла к экипажу «Сфинкса»,

Тем более, что на палубе егопоявились вдруг помощник Хирхана и двое матросов, которые волокли за собой небольшую баллисту и мешок с круглыми тяжелыми камнями.

— Разойдись! — крикнул помощник, потрясая кулаком. — Давайте, ребята.

Хлопнула толстая тетива, камень взмыл в воздух, но в унирему не попал и с плеском исчез под водой.

— Еще разок! — скомандовал помощник. — Бери пониже! Давай!

На сей раз снаряд угодил в мачту «Золотой стрелы», где-то посередине. Все судно вздрогнуло от удара.

— Подожди, — бросил помощнику Латин, видя, что расстояние между кораблями стремительно сокращается. — Сейчас мы их и так перебьем, Несите трап.

Несколько матросов приготовили трап, прикрепив к нему снизу острые железные крючья. Когда суда сблизятся, этот мостик надо будет перебросить через борт так, чтобы крючья впились в палубу вражеского корабля, а потом быстро перебежать по нему и завязать бой.

Рулевой «Сфинкса» мастерски выполнил свой маневр, бирема мягко замедлила ход и плавно развернулась, став левым бортом к правому борту «Золотой стрелы». Еще миг — и абордажный мостик накрепко вцепился в доски судна Никомеда.

— За мной! — крикнул Латин, устремляясь вперед.

Бадуген, Селевк и десяток матросов, потрясая оружием, бросились в атаку.

Но Эвдем уже понял, что если не сумеет сейчас дать отпор, то их всех просто перебьют. А в Царство теней он еще никак не спешил. Не говоря уж о проваленной операции и гневе Сеяна. Надо было что-то предпринимать.

— Бей их, парни! — завопил он. — Бей, да поможет нам Юпитер Статор!

Его головорезы с дикими воплями выбежали навстречу атакующим. И закипел яростный, кровавый, жестокий бой.

Прятавшийся в каюте Никомед с ужасом вслушивался в грохоти лязг оружия, топот ног, хриплые выдохи, крики, звуки ударов и звуки падения. То же слышали и женщины в каюте «Сфинкса». Но в их сердцах не было страха.

Палуба моментально стала мокрой от крови. Латин быстро понял, что немного погорячился. Ведь у противника было значительное преимущество в численности и боевом опыте. Все-таки матросы Хирхана не могли сравниться с закаленными в уличных драках бандитами Эвдема. Поначалу, правда, благодаря огромной силе Бадугена, кошачьей ловкости Селевка и разящим ударам самого ветерана Девятого легиона им удалось потеснить противника, однако пираты — по команде Эвдема, который моментально оценил ситуацию — тут же двумя потоками растеклись в стороны и взяли нападавших в кольцо.

Рубка закипела еще более жестокая. Острия копий сталкивались со щитами или погружались в животы людей, лезвия мечей стучали по шлемам или рассекали связки и мышцы. Время от времени с палубы «Сфинкса» с визгом прилетала стрела, насмерть жаля кого-нибудь из пиратов. Но Кирен боялся стрелять слишком часто, чтобы ненароком не задеть своих, которые все больше перемешивались с врагами.

Латин и двое гладиаторов пока успешно сдерживали напор, но матросы, прикрывавшие их с флангов и с тыла, начинали сдавать позиции. Вот еще одна группа людей Никомеда, подгоняемая жаждой добычи и обещаниями щедрой награды, выскочила из трюма и бросилась на помощь своим. Положение отряда Латина становилось критическим.

Видя это, балеарец Бастул спрятал пращу, выхватил свой длинный иберийский меч и махнул им группе матросов Хирхана, которые в нерешительности столпились на палубе «Сфинкса», не зная, что предпринять.

— Вперед! — крикнул Бастул, бросаясь к мостику. — Поможем нашим!

Несколько человек побежали за ним. Помощник капитана остался на месте, нетерпеливо поглаживая свою любимую баллисту. Он так мечтал пустить ее в ход, но пока это было невозможно — на «Золотой стреле» все смешались в одну сплошную вопящую, кипящую и брызгающую кровью кучу.

Помощь, которую вел хладнокровный Бастул, могла бы в корне изменить ход поединка. Но балеарцу не повезло. Едва нога его ступила на мостик, как судно подскочило на неожиданно вздыбившейся волне, и непривычный к качке гладиатор полетел в море головой вниз. А когда он, отплевываясь, вынырнул, оба корабля словно специально столкнулись бортами, раздавив его голову, как куриное яйцо.

Матросы Хирхана, которые уже тоже собирались было броситься за балеарцем, горестно завопили, с ужасом глядя на расплывшееся по воде кровавое пятно.

Это промедление решило дело. Головорезы Эвдема с удвоенной силой навалились на моряков со «Сфинкса», а те — не выдерживая напора, начали а панике бросать оружие и прыгать за борт, надеясь добраться до своего судна вплавь.

— Куда? — зарычал заметивший это Латин. — Назад! К бою!

Но его никто не слушал. Ветеран отчаянным ударом снес полголовы пирату и ринулся вдоль борта, чтобы остановить бегство своих людей. Но тут же неожиданно подвернувшийся Эвдем всадил ему свой меч в левый бок, в узкую щель между завязками панциря. Латин, сделав по инерции еще несколько шагов, покатился под ноги сражавшимся.

Эвдем торжествующе завопил, но тут же давно целившийся в него ливиец Кирен спустил тетиву. Стрела вонзилась в правое плечо бандита, меч выпал из ставшей безвольной руки.

Но это уже не могло ничего изменить. На палубе «Золотой стрелы» остались лишь Бадуген, легко раненный Селевк и два-три матроса, которые не успели прыгнуть за борт, поскольку врага отрезали им дорогу.

Спасения для них уже не было; пираты всеми силами, навалились на горстку людей со «Сфинкса», чтобы расправиться с ними, а потом перебежать по мостику и захватить корабль Сатурнина.

Эвдем был ранен, но не уходил с палубы, отдавая команды. Нумидиец Гетул — его помощник — вдохновлял своих бойцов дикими гортанными воплями.

Германец Бадуген, яростно вращая вокруг себя огромным боевым топором, тоже понял, что им уже не спастись. Но он помнил о своем долге, помнил, что поклялся сенатору защищать его семью до последнего вздоха. Что ж, пришло время подтвердить это на деле.

— Селевк, прикрой! — крикнул он, устремляясь к мачте униремы, слегка поврежденной попаданием камня из баллисты.

В следующий миг он уже остервенело рубил своим топором толстый кедровый ствол у самого основания.

Эвдем сразу сообразил, что тот задумал — если рухнет мачта, то «Золотая стрела» потеряет управление — ведь половина весел была сломана при столкновении кораблей. Тогда им не догнать «Сфинкс».

— Гетул, убей его! — завопил главарь. — Быстрее!

Нумидиец услышал приказ и бросился его выполнять. Но сделать это было не так-то просто. Перед ним вырос окровавленный и злой Селевк, с горящими бешенством глазами. Длинный узкий меч фессалийца молниеносно взвился в воздух и обрушился на незащищенную шлемом голову Гетула. Тот вскрикнул и повалился на палубу.

А Бадуген все работал своим острым топором, мачта дрожала, летели щепки.

Помощник Хирхана, глядя с палубы «Сфинкса», тоже понял, что задумал германец. И тут же — словно боги решили наконец вмешаться в схватку — над морем пронесся первый порыв ветра.

— Парус! — завопил помощник, подпрыгнув на месте и забыв даже о баллисте. — Ставьте парус, быстрее!

Матросы бросились выполнять приказ.

Эвдем увидел, что добыча может ускользнуть, и грязно выругался. В этот момент рухнула мачта «Золотой стрелы». Падая, она задела Бадугена, и широкоплечий германец упал на колени, выронив топор. Кто-то из пиратов с силой ударил его копьем в спину.

Селевк, размахивая мечом, бросился к борту. Он котел расцепить суда, сбросить в воду абордажный мостик, который привязывал их друг к другу.

— Держите его! — закричал Эвдем, зажимая рукой кровоточащее плечо.

Но удержать ловкого фессалийца было непросто. Он несколькими точными ударами меча расчистил себе дорогу, подбежал к мостику и с силой рванул его, выдергивая крюки из палубы. Двое бандитов снова бросились на Селевка, потрясая копьями, но тут из-за борта «Сфинкса» поднялся Кирен и одну за другой выпустил две стрелы. Пираты с воем покатились по палубе.

Трап, наконец, выпустил из своих зубов унирему Никомеда.

— Отплывай! — крикнул Селевк помощнику Хирхана.

Тот быстро отдал приказ, рабы уперлись остатками весел в бок «Золотой стрелы», и вот расстояние между двумя кораблями начало стремительно увеличиваться. Над «Сфинксом» взвился прямоугольный парус и сразу наполнился ветром.

Селевк сильно оттолкнулся и прыгнул. Он успел зацепиться за край борта биремы и повис там. А пираты, видя, что они теряют добычу — лишенная мачты «Золотая стрела» теперь никак не смогла бы угнаться за судном Сатурнина — снова взялись за луки. Засвистели стрелы, разя не успевших укрыться моряков. Одна из них вонзилась в обшивку, пропоров на руке Селевка кожу, но фессалиец успел таки перевалиться через борт. Кирен отвечал точными попаданиями, что несколько сдерживало противника.

Суда расползлись уже футов на двадцать. Было ясно, что пиратам теперь не догнать бирему. Но стрелы продолжали свистеть.

В этот момент на палубу вышла Лепида. Гордая римлянка двигалась спокойно и с достоинством.

— Кому нужна помощь? — спросила она, оглядывая палубу, на которой лежало несколько тел — убитые и раненые. До сих пор о них некогда было позаботиться.

— Сейчас, госпожа, — ответил помощник, выглядывая из-за мачты. — Отойдем еще немного. Лучше пока...

Он не договорил. Кто-то на униреме в последней отчаянной попытке до упора натянул свой тугой лук и пустил стрелу. Она провизжала над ухом у поднявшего голову Селевка и вонзилась в грудь жене сенатора Сатурнина. Женщина на миг замерла, а потом тихо опустилась на палубу.

— О боги! — в ужасе крикнул помощник капитана, бросаясь к ней.

Расстояние между двумя кораблями все увеличивалось и увеличивалось. На «Золотой стреле» попытались еще взяться за весла, но скоро поняли тщетность этой попытки.

Залитый кровью Эвдем глухо ругался; его люди устало опускались на дощатый настил, чтобы заняться своими ранами. Из каюты осторожно выглянул Никомед.

Он облегченно вздохнул, увидев, что морское сражение закончилось.

Глава XXIV Храм Фортуны

Сабин проскакал в городские ворота и погнал коня дальше. Свежий воздух постепенно делал свое дело — похмелье проходило, голова работала уже гораздо лучше. Откормленный, застоявшийся в конюшне скакун резво перебирал ногами, копыта весело стучали по камням древней дороги. Легкий ветерок ласково шевелил волосы на непокрытой голове трибуна, обдувал лицо, забирался под панцирь. С каждым шагом лошади Сабин чувствовал себя все бодрее и увереннее, как и пристало чувствовать себя будущему префекту цезарской преторианской гвардии.

Виа Аврелия — построенная двести пятьдесят лет назад — стрелой прорезала обширную Этрурию и горную Лигурию, распадаясь затем на несколько ответвлений, которые словно кровеносные сосуды пронизывали район западного побережья Римской Империи. Она соединяла между собой Геную и Массилию, Тарракону и Новый Карфаген и заканчивалась в Гадесе, на самой южной оконечности Иберийского полуострова, откуда в хорошую погоду можно было увидеть белые скалы африканского континента.

Дороги, римские дороги... Во многом именно они сделали город на берегу Тибра столицей мира; в отличие от других монументальных творений человеческих рук — например, египетских пирамид, которые служили, главным образом, для удовлетворения болезненного самолюбия фараонов — они имели прежде всего практическое значение. По ним двигались железные легионы, энергичные купцы и достойные служители богов, чтобы распространить свое влияние — влияние силы, денег и веры — на бесчисленные народы, заселявшие необозримые территории по всему свету.

Лишь богатое и крепкое государство могло создать нечто подобное, могло проложить тысячи миль безукоризненных мощеных камнем дорог, поддерживать их на протяжении веков в рабочем состоянии, обеспечивать их охрану, наладить функционирование всех необходимых путнику заведений: гостиниц, таверн, почтовых станций.

Искусству строить дороги римляне научились у этрусков — таинственного народа, который появился в Италии девятьсот лет назад и долго жил там, процветая, пока воинственные квириты, потомки чудом ушедшего из-под Трои Энея и предки нынешних римлян, не покорили его и не подчинили своему оружию.

Но победители поступили мудро: они не стали уничтожать — как то нередко делали египтяне и персы, ассирийцы и парфяне — все то, что было чуждым, а значит — враждебным. Нет, они жадно впитывали знания и опыт своих предшественников, и это помогло им впоследствии создать самую большую и сильную в истории человечества Империю.

Этруски научили римлян строить дороги, сточные каналы, акведуки, многое другое. Но кое-где ученики превзошли учителей — так, на ровные, прямые и сухие этрусские дороги римляне стали класть еще и слой камней, и это было огромным достижением цивилизации.

Со свойственным им педантизмом римляне не только создали систему отличных коммуникаций, но и до деталей продумали административный вопрос. В Италии у каждой дороги был свой куратор — комиссар, отвечавший за состояние трассы и порядок на ней. В провинциях же в обязанности наместников также вменялось следить за пролегавшими на их территории дорогами, вовремя их ремонтировать и строить дополнительные участки, если того требовала ситуация. Правда, население не очень охотно шло на принудительные работы — у него хватало и других проблем. Так что, главным образом и здесь использовались солдаты — вечная палочка-выручалочка Рима.

Последним штрихом на этих прекрасных дорогах были миллиарии — специальные камни, установленные через каждую милю, то есть, через тысячу двойных шагов. На таких камнях были выбиты цифры, указывающие расстояние до Рима или до другого крупного города.

А в самой столице, на Форуме стоял miliarium anreum — золотой камень, на котором было указано, сколько миль отделяет Рим от главных городов провинций.

И вот, трибун Гай Валерий Сабин скакал сейчас по одной из таких дорог, по виа Аврелия. Слева доносился соленый резкий запах моря — оно плескалось неподалеку, справа поднималась гряда зеленых холмов, перераставших через несколько миль в красивые живописные Албанские горы.

По обеим сторонам дороги росли стройные оливковые деревья, кипарисы и пинии, кое-где попадался сложенный из грубых камней алтарь в честь Меркурия — покровителя путешественников, торговцев и воров. Попутчиков или встречных было немного — ведь Сабин проспал, и двинулся в путь уже довольно поздно, в самую жару, когда более предусмотрительные путники предпочитали отдохнуть где-нибудь под сенью деревьев или в придорожном трактире.

Трибун все гнал и гнал коня, глядя прямо перед собой. Он сдержанно улыбался приятным мыслям. Да, скоро, уже скоро Гай Валерий Сабин займет одну из самых высших должностей в государстве, будет вхож в Палатанский дворец, обретет почет и уважение, сможет жениться на правнучке Августа. Какая перспектива!

Только бы боги не устроили какую-нибудь пакость, не испортили всего. С ними такое случается — ведь всем известно, что небожители порой бывают завистливы. Вот. Афина Паллада превратила в паука бедную Арахнию лишь за то, что та умела вышивать лучше, чем сама богиня. А благородный Аполлон не постеснялся живьем содрать кожу с певца Марсия, когда тот осмелился соревноваться с ним в игре на арфе. И вполне может так случиться, что невиданное счастье, которое ожидает бывшего трибуна Первого Италийского легиона, придется не по вкусу кому-нибудь из олимпийцев. Боги любят, когда их ублажают и обращаются к ним с горячими молитвами. Тогда они добреют и не мешают людям.

Сабин никогда не отличался особой религиозностью, хотя верил в приметы и почитал культ ларов. Но теперь он вдруг с тревогой подумал, что с самого шестнадцатого июля, со дня, когда начались его необычные приключения, ни разу не вспомнил о могуществе Юпитера и прочих бессмертных. Он озабоченно огляделся и словно по волшебству — увидел вдруг незначительно возвышавшуюся над верхушками оливковых деревьев крышу какого-то храма.

Трибун дернул поводья, заставляя коня свернуть с дороги, и — не раздумывая более — направился к святыне. Да, вовремя он вспомнил о богах, и они сразу показали ему, что тоже не забыли о нем.

Храм стоял на небольшой полянке; это было скромное строение из известняка, надпись над входом возвещала, что посвящено оно богине удачи Фортуне. То, что нужно.

Сабин соскочил на землю, набросил поводья на ветку ближайшего дерева и медленно двинулся к храму.

Каждый бог или богиня в Риме имели свой культ, свои храмы и своих жрецов. Многие объекты поклонения были заимствованы из Греции, колыбели культуры Средиземноморья, другие привезли с собой из разных стран победоносные легионы после покорения других народов — таких, как Изиду, Кибелу и Митру. Некоторые боги были и чисто римского происхождения, но сейчас чтили их главным образом консервативно настроенные неграмотные крестьяне. Патриции требовали чего-то более пикантного.

Фортуна пришла на берега Тибра из Греции, но квириты несколько модернизировали ее культ, придали ему черты, которых не было у эллинов. И в семьсот шестьдесят седьмом году от основания Рима эта богиня — при всеобщем разочаровании в старых традициях — не только сохранила, но и усилила свое влияние.

Происхождение Фортуны всегда оставалось загадкой. Самые ученые мифографы отчаянно спорили, откуда же она все-таки взялась. Одни считали ее нереидой, морской нимфой, другие — дочерью Прометея, благодетеля человечества, третьи причисляли богиню к детям самого Юпитера.

Храм, который представился глазам Гая Валерия Сабина на небольшой аккуратной полянке на обочине виа Аврелия в паре миль от Рима, отнюдь не поражал своей монументальностью или величием. Далеко ему было хотя бы до знаменитого святилища Фортуны Редусской, выстроенного по приказу Августа в ознаменование счастливого окончания войн на Востоке. Это великолепное здание из белого мрамора возвышалось на холме возле виа Пренесте и словно окидывало взглядом своих глаз-окон огромный город, вверенный его заботам.

Но кроме этого, главного, было в Риме и его окрестностях еще несколько десятков храмов и храмиков поменьше, и не таких известных. Вот к одному из них судьба и виа Аврелия и привели трибуна Гая Валерия Сабина.

Он прошел в невысокую дверь, решительно отдернув занавеску, и остановился. В помещении царил полумрак, и Сабин вынужден был подождать, пока его глаза привыкнут к темноте. Других людей в храме не было, но у трибуна появилось ощущение, что за ним кто-то наблюдает из укрытия.

Наконец его зрение пришло в норму, и Сабин смог оглядеться. Прямо перед ним на каменном постаменте находилась мраморная статуя той, кому был посвящен этот храм, — богини Фортуны.

Скульптура была выполнена в натуральную величину и представляла молодую женщину со строгим красивым лицом, одетую в просторную накидку, ниспадающую складками до самой земли. В правой руке она держала волшебный Рог изобилия — рог козы Амалтеи, в свое время вскормившей Юпитера, а в левой — корабельный руль.

Этим неизвестный скульптор хотел показать, что Фортуна может принести урожай и богатство, а одновременно является той, которая управляет человеческими судьбами.

На голове богини возвышалась корона в форме защитных городских стен и башен; это означало, что Фортуна также является покровительницей городов. Так повелось уже издавна — после завоеваний Александра Великого; основывая в далеких и чужих краях новые колонии, греки поручали их опеке и защите капризной богини.

Сабин с некоторой тревогой всмотрелся в лицо холодной мраморной женщины. Что готовит ему судьба? Может, и правда, как утверждают философы, богов нет вовсе, но не помешает, все же, как-то выказать им свое уважение. Мало ли что?

Оторвав глаза от богини, Сабин внимательно оглядел все помещение храма. Увидел алтарь для жертвоприношений и аккуратно сложенные рядом принадлежности для этой церемонии. Слева в небольшой нише стояла бронзовая статуя Гиацинта, стену справа украшая мраморный барельеф; что там было изображено, трибун не разглядел.

Еще несколько картин и скульптур — из глины, бронзы и даже серебра — заполняли пространство вдоль стен храма. Но живых людей по-прежнему не было видно.

Сабин уже собирался пойти поискать кого-нибудь, как вдруг послышались негромкие шаркающие шаги, и в зале появился старый сгорбленный жрец в далеко не новом белом ритуальном одеянии. Он опирался о длинный посох с загнутой рукояткой. Его черные внимательные и умные глаза выжидательно смотрели на Сабина.

— Приветствую твою богиню и тебя, достойный жрец, — слегка охрипшим голосом произнес трибун.

Он чувствовал какое-то непонятное волнение, и это ему не нравилось. Естественно, Сабину в его жизни не раз уже доводилось бывать в храмах самых разных божеств — и хмурого Юпитера, и неприступной Минервы, и грозного Марса, — но никогда еще он не испытывал подобного трепета. Даже таинственные мистерии в честь великой Изиды в Александрии оставили его почти равнодушным. Что же происходит с ним сейчас?

Возможно, дело в том, что раньше он никогда не обращался к богам с такой серьезной просьбой, с которой собирался обратиться сегодня. В таком случае волнение — это нормальная реакция. Ведь ставка очень велика, и кто знает — может, все действительно зависит от капризной воли Фортуны?

Эта мысль принесла Сабину некоторое облегчение и успокоение. Что ж, боги, как и люди, любят подарки. Сделаем подношение, помолимся, и, глядишь, Фортуна подобреет и не станет мешать счастью трибуна.

Жрец молчал, изучающе глядя на неожиданного гостя. Он чуть нахмурился и левой рукой подергал себя за седую бороду.

Сабин решил уж было, что старик не услышал его, и собрался повторить приветствие, когда тот вдруг произнес скрипучим тонким голосом:

— Мир тебе, доблестный воин. Зачем пришел ты в это святилище? Могу я помочь тебе?

— Да, — кивнул трибун. — Я хотел бы принести жертву богине и помолиться.

— Это хорошо, — одобрительно сказал жрец, подходя ближе. — Хорошо, что ты не забываешь о богах. Сейчас многие обезумели до того, что или вообще не верят в них, или поклоняются каким-то восточным чудовищам с собачьими головами. Ах, не так было в прежние годы...

Он прервал, заметив, что Сабин нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Прости, почтенный, — проскрипел жрец. — Конечно, тебе неинтересно слушать причитания древнего старика. Но сюда редко кто заходит, а ведь так хочется поговорить и с живым человеком.

Глаза жреца лукаво блеснули из-под век.

— Это ты прости меня, — сказал Сабин, — но я тороплюсь. У меня важное поручение, которое необходимо выполнить как можно скорее. Поэтому сейчас мы все сделаем быстро, но если богиня выслушает мою просьбу и поможет мне, я обещаю вернуться сюда и принести ей гекатомбу и золотой треножник. И о тебе, достойный жрец, тоже не забуду.

— Благодарю, — старик с достоинством чуть склонил голову. — Конечно, наш храм небогат, и мы будем рады любому подношению. Уверен, что богиня прислушается к твоим молитвам. Главное, чтобы они шли от чистого сердца.

Сабин кивнул.

— Конечно. А что ты посоветуешь мне принести в жертву твоей подопечной?

Жрец задумчиво пожевал губами.

— Что ж, — сказал он, — у нас есть при храме небольшое хозяйство. Ты можешь купить белого козленка или пару голубей — Фортуна любит такие дары. А можно...

— Пусть будет белый козленок, — нетерпеливо произнес трибун. — Давай поторопимся, достойный. Я все оплачу в двойном размере.

Жрец был не в восторге от такой спешки — общение с богами дело серьезное и не терпит суеты, но не хотел обижать щедрого дарителя, а потому двинулся к боковой двери со словами:

— Подожди здесь, путник. Я сейчас распоряжусь.

Сабин стал прохаживаться вдоль стен, осматривая скульптуры и барельефы и нетерпеливо постукивая себя мечом по колену.

Жрец вернулся через пять минут. Он уже успел облачиться в ритуальный кожаный передник, расшитый поблекшими серебряными нитями. За ним тихо ступал мальчик лет десяти, который вел на веревке веселого пушистого белого козленка. Животное бежало охотно, норовя боднуть крошечными рожками своего поводыря.

— Сейчас все сделаем, — заверил Сабина жрец и подошел к алтарю, чтобы подготовить его для жертвоприношения.

Трибун пока разглядывал мальчика. Он был очень красивым, таким художники изображают Купидона. Густые золотистые волосы, огромные черные глаза, нежная кожа.

Ребенок стоял неподвижно, подняв голову и глядя на Сабина с каким-то печальным выражением лица.

«Ему повезло, — подумал тот, — что он живет здесь, вдали от людей и в обществе богини. Попадись такой красавчик на глаза кому-нибудь из этих старых развратников в Риме, так и остался бы навсегда чьею-то подстилкой. Похотливые вонючие козлы растоптали бы и утопили в своей слюне его чистые мечты и желания. А ведь из этого мальчика может получиться художник, или скульптор, или добрый мудрый жрец, готовый помогать людям...»

Сабин вдруг вспомнил, что Старым козлом называли и Тиберия, вспомнил ходившие в военных лагерях рассказы о его эротических заскоках.

Трибун нахмурился и усилием воли отогнал эти мысли. Нет, Тиберий сейчас является одним из его непосредственных начальников, и негоже думать о нем в таком плане. В конце концов, каждый сам решает, как удовлетворять свои потребности. Любить мальчиков — это не преступление.

— Все готово, достойный, — раздался скрипучий голос жреца.

Сабин встряхнул головой и двинулся к алтарю. Мальчик-Купидон подвел сюда же козленка, который, похоже, не подозревал еще, что его ожидает.

Старик, между тем, разжег жертвенный огонь, бросил в пламя горсть пахучей травы; ароматный голубоватый дым медленно поплыл к потолку.

Мальчик отвязал от шеи животного веревку и присел, ухватив козленка за задние ноги. Жрец вылил себе на ладонь немного вина из небольшого кувшина, который стоял возле жертвенника, и смочил им голову козленка. Потом посыпал ее горстью муки с солью.

— Держи крепче, — приказал он мальчику и взял в руки ритуальный каменный молоток.

Послышался глухой звук удара, козленок лишь раз брыкнул копытцами и замер. Жрец специальным ножом срезал с его загривка клок шерсти и бросил в огонь. Запах в храме стал менее приятным.

Потом, все тем же ножом, старик аккуратно перерезал убитому животному горло; на алтарь брызнула струйка крови. Огонь недовольно — как показалось Сабину — зашипел, но тут же пламя вновь выровнялось и полыхнуло еще ярче.

Старый жрец глубокомысленно покачан головой.

— Богиня приняла твою жертву, — возвестил он торжественно. — Можешь просить ее теперь, о чем хочешь. Она слушает тебя и готова помочь.

Сабин с благодарностью посмотрел на фламина, потом на алтарь, на мертвого козленка и, наконец, на мальчика, который с недетской серьезностью стоял рядом, полностью, казалось, отрешенный от происходящего.

Мысли трибуна путались. Как попросить о самом главном? Да и что для него сейчас главное? Милость Августа? Жезл префекта? Рука Эмилии?

Он поднял голову, и его глаза встретились с каменными глазами мраморной Фортуны.

«Не оставляй меня, бессмертная богиня, — мысленно произнес Сабин. — Ты очень удачно крутнула свое колесо, так пусть оно пока находится в том же положении. Сделай так, чтобы действительность превзошла мои ожидания, а разочарование не сокрушило моих надежд. Помоги, мудрая Фортуна, и я принесу тебе такие жертвы, которых еще никто никогда не приносил в этом храме».

Старик и мальчик молча ждали, пока Сабин пообщается с богиней. Вот, наконец, трибун отвел глаза от статуи и повернулся к жрецу.

— Благодарю тебя, почтенный фламин, — сказал он. — И твоего помощника тоже. Надеюсь, Фортуна прислушается к моим словам. А вот вам, чтобы вы добавили к моим молитвам еще и свои.

Он запустил руку в кошелек, висевший у пояса, достал горсть монет и протянул старику. Этого с лихвой хватило бы на десять козлят. Но Сабин не собирался мелочиться в такой момент. Тем более, что золото все равно принадлежало Германику, а он его честно отработал, выполнив то, что не удалось сделать трибуну Кассию Херее.

Жрец с легким поклоном принял деньги и положил их на алтарь, где огонь постепенно начал угасать.

— Благословенен дар твой, воин, — негромко произнес старик. — Мы рады, что сердце твое открылось богам.

— Прощайте, — сказал Сабин, поворачиваясь к выходу. — Надеюсь, что скоро мне предстоит вернуться сюда, чтобы выполнить мое обещание. Клянусь, я сделаю это с огромной радостью.

И он пошел к двери.

— Подожди, — проскрипел старик за его спиной.

Трибун задержался и повернул голову, выжидательно глядя на жреца.

— Еще одно, благородный воин, — торжественно сказал фламин, глядя на него своими проницательными глазами. — Я вижу, что ты ожидаешь каких-то перемен в своей жизни в ближайшее время, и тебя это немного беспокоит. А не хочешь ли ты узнать свое будущее?

Вопрос был настолько неожиданным, что Сабин не нашелся сразу, что ответить. Он, вообще-то, был убежден — и убеждение это в те времена разделяли довольно многие — что человеческая жизнь не является, как учили раньше, чередой заранее запланированных богами событий. И что изменить свою судьбу человек может и сам, да и делает это каждую минуту. И все зависит от сущих пустяков: вот, например, не займи тогда лугдунские купцы гостиницу Квинта Аррунция, и Сабии вообще никогда не встретил бы Кассия Херею с письмом Германика. И сидел бы сейчас в поместье покойного дядюшки и даже в самых смелых снах не мечтал бы о жезле префекта претория.

Но иногда его все же посещали сомнения — а вдруг действительно все предопределено заранее, и все наши поступки лишь подчиняются холодной логике божественного расчета?

Несколько лет назад Сабин с друзьями даже нанес визит в пещеру вещей Сивиллы под Кумами, отнесясь, впрочем, к этому, как к забавной шутке. К тому же, он ничего не понял из произнесенных в его адрес слов прорицательницы — древней старухи, слепой, как летучая мышь, а потому вскоре позабыл о странной пещере, которая пользовалась такой славой среди его соплеменников и вообще всего эллинизированного и романизированного населения Империи.

Греки, правда, больше доверяли своим собственным оракулам — святыне Аполлона в Дельфах, Асклепиоса в Эпидавре или Трифона в Ливадии.

Кстати, и в большом храме Фортуны Редукской на виа Пренесте тоже предсказывали будущее, и туда стекались толпы людей со всего города.

Сабин задумался. Что ж, если он уже принес жертву богине и помолился, то почему бы не рискнуть и не заглянуть во время? Ведь действительно его ожидают очень важные перемены, и возможно, что пророчество поможет ему лучше подготовиться к ситуации.

После недолгого колебания Сабин спросил:

— А разве здесь вы тоже умеете делать это?

Жрец пожал плечами.

— Любой фламин Фортуны должен в какой-то степени владеть искусством прорицания. У одних это получается лучше, у других хуже. Я нечасто занимаюсь такими вещами, но ты понравился мне своей искренностью и щедростью. Так что, если хочешь, я могу попробовать предсказать, что тебя ждет.

— А как это делается? — с любопытством спросил трибун.

— Есть много способов, — уклончиво ответил старик. — Обычно в святилищах нашей богини мы пользуемся следующим: какой-нибудь ребенок должен посмотреть на человека, желающего узнать свою судьбу, а потом нарисовать что-нибудь на воске или углем на стене. Потом жрецы изучают рисунок и делают свои выводы. А уж верить им или нет — твое дело.

Да, Сабин слышал, что именно так предсказывали будущее фламины в храме на виа Пренесте.

— Что ж, — сказал он, — если это не займет много времени, то давай попробуем. Мне действительно интересно посмотреть, что меня ждет, хотя я не очень верю в предопределение.

— И опасно заблуждаешься, — серьезно произнес старик. — Скоро сам убедишься. Идем со мной.

Он отвел трибуна в небольшую комнатку сбоку от алтаря, усадил на табурет, задернул занавеску и сам сел рядом. Некоторое время они оба молчали,

— А кто сделает вещий рисунок? — не выдержал, наконец, Сабин. — Твой помощник?

— Да, — кивнул жрец. — Ему приходилось и раньше выполнять такие задания. Сейчас он спрашивает у богини позволения и просит дать ему вдохновение прорицателя.

— Кто он такой? — спросил трибун. — Твой внук?

— Нет, — покачал головой старик. — Мы не родственники. Ганимед родом из Сирии, но почти с самого рождения живет здесь, при храме. Его родители умерли, и я единственный, кто у него остался из близких.

В этот момент занавеска зашевелилась, и в комнату бесшумно вошел тот, о ком они говорили. Старик несколько секунд испытующе смотрел на лицо мальчика, а потом повернулся к Сабину.

— Все в порядке, — сказал он. — Богиня дала свое разрешение. Сиди спокойно и думай о том, что тебя тревожит. А Ганимед будет рисовать;

Мальчик подошел к боковой стене — кирпичной, покрытой слоем штукатурки. В его руке появился. Кусок угля. Некоторое время он задумчиво смотрел на напрягшегося трибуна своими огромными черными глазами, а потом медленно повернулся, и уголь заскользил по белой поверхности.

Жрец и Сабин молча наблюдали за ним. Это продолжалось недолго. Ганимед отложил уголь и отошел в сторону.

— Пойдем, посмотрим, — сказал старик.

Они приблизились к стене. Сабин увидел несколько загадочных линий, которые причудливо переплетались без всякой системы. Думай трибун даже сто лет, все равно не смог бы тут ничего понять. Но глаза фламина оживились, старик принялся внимательно изучать каракули Ганимеда, время от времени дергая себя за бороду и что-то беззвучно шепча бледными губами.

Прошло несколько минут. Жрец отвернулся от рисунка и значительно кивнул.

— Богиня благословила руку ребенка, — произнес он своим скрипучим голосом. — Она предрекает тебе твою судьбу. Смотри и слушай внимательно.

Его сухой тонкий желтый палец уперся в стену.

— Орел распростер над тобой свои крылья, — как-то глухо заговорил жрец. — Ты живешь сейчас и будешь еще долго жить под сенью священной птицы.

Сабин мысленно усмехнулся. Конечно, ведь старик знает, что он солдат, и нетрудно догадаться, что жизнь воина проходит под знаком орла. Да ведь только орлы украшают не одни древка легионных знамен, под которыми маршируют войска, эта птица изображена также на панцирях и щитах преторианцев. Так что, вольно или невольно, фламин в какой-то степени угадал его мысли.

Сабин уже не чувствовал волнения, наоборот, после принесения жертвы Фортуне в нем поселилась уверенность в благоприятном исходе дела.

— Слушай слова богини, — продолжал жрец, по-прежнему не отрывая глаз от рисунка на стене и словно вслушиваясь во что-то. — Сейчас...

Внезапно его голос изменился, из скрипучего и тихого сделался звучным и властным.

— Орел ведет тебя за собой! — возвестил жрец, поднося ладони к лицу. — На нем ты можешь высоко взлететь, но можешь и больно упасть. Не теряй бдительности!

Он замолчал, тяжело дыша. Если старик и имитировал этот религиозный экстаз, то делал сие весьма умело. Сабин с благодарностью наклонил голову:

— Спасибо за пророчество и за совет. Я не забуду его. Клянусь, если мне удастся получить то, чего я хочу, то ты и этот храм не пожалеете. А что же я должен делать, чтобы, как ты говоришь, высоко взлететь и при этом не упасть?

Жрец покачал головой.

— Это зависит не от тебя.

— А от кого? — подозрительно спросил трибун, хмурясь.

Старик еще раз внимательно изучил рисунок Ганимеда и лишь тогда повернулся к Сабину. Его глаза снова потухли, спина согнулась, борода торчала клочьями.

— Выбор сделает женщина, — прежним скрипучим голосом произнес он. — Женщина, чьи волосы белы, как снег, а сердце холодно, как лед. Берегись ее.

Глава XXV Чаша весов

Пока Сабин приносил жертву в храме Фортуны и вопрошал бессмертную богиню о своей судьбе, по Остийской дороге к стенам Рима приближался всадник.

Его конь весь был в пене и в мыле, он устало тряс головой, из последних сил переставляя копыта. Сам человек выглядел немногим лучше. На его лице ясно читались следы утомления и бессонной ночи; кроме того, там было выражение отчаянной решимости и неконтролируемого бешенства.

Он буквально ворвался в город, показав пропуск дежурным у ворот, и погнал коня дальше — мимо храма Доброй Богини, мимо старой Тригеминской арки, проскакал по склону Авентина, обогнул Большой Цирк и подъехал к Палатину. Его беспрепятственно пропустили во дворец, лишь неодобрительно поморщившись при виде запыленной, пропахшей потом одежды и небритых щек нетерпеливого посетителя. Но документ с цезарской печатью открывал перед этим человеком любую дверь в любое время дня и ночи.

Он потребовал немедленно доложить о его прибытии императрице Ливии и проводить его в покои жены Августа. Вышколенный дворцовый номенклатор с вежливым поклоном удалился выполнять приказ. Не возвращался он довольно долго, и мужчина начал уже нервничать, словно волк в клетке, бегая из угла в угол приемной для посетителей. Наконец, номенклатор соизволил появиться.

— Достойнейшая Ливия плохо себя чувствует, — возвестил он, — и просит тебя зайти в другой раз.

— Как это в другой раз? — опешил человек. — Ты сказал ей, что прибыл Элий Сеян с важными известиями?

— Да, господин, — поклонился раб.

— Иди обратно, — холодно приказал Сеян. — Ты, наверное, не так доложил. Императрица не могла отказать мне в приеме. Повтори, что известие, которое я привез, очень важное и срочное.

Номенклатор послушно повернулся и вышел.

Сеян вновь принялся бегать по комнате.

"Что такое? — думал он тревожно, — Или этот болван действительно напутал, или... "

Внезапно он похолодел.

«А что, если Ливии уже известно о неудавшемся похищении, и теперь сия благонравная и достопочтенная матрона подожмет свои тонкие губы и брезгливо заявит, что знать не желает негодяя, который нападает на сенаторские семьи? Вот это будет номер».

Сеян в ярости стукнул кулаком по стене.

Ну, уж нет! Он так просто не выйдет из игры. И если ему суждено понести наказание, то и супруга цезаря его не избежит. Он потянет ее за собой, и плевать на последствия. Никто не может так подставить Элия Сеяна!

Через несколько минут появился номенклатор. На его застывшем лице не отражались никакие чувства. Раб снова слегка поклонился, приложив руку к груди.

— Императрица ждет тебя, господин, — сказал он бесцветным голосом. — Я провожу...

— Не надо, — отрубил Сеян. — Я знаю дорогу.

«Ну вот, — подумал он торжествующе. — Конечно, она просто не поняла, кто приехал. Ведь и сама Ливия должна сейчас сидеть как на иголках».

Сеян быстро вышел из комнаты и двинулся по длинным просторным коридорам дворца.

Когда он остановился на пороге гостиной Ливии, женщина медленно обернулась — она сидела на диване в углу — и посмотрела на Сеяна каким-то странным отсутствующим взглядом. Ее лицо было скорбным и строгим, казалось даже, что морщин прибавилось. Тонкие сухие руки безвольно лежали на коленях. Императрица очень изменилась за те несколько дней, которые прошли со дня их последней встречи. Энергичная, властная женщина превратилась в немощную, угнетенную возрастом и болезнями, старуху.

Пораженный этой внезапной переменой, Сеян дважды открывал и закрывал рот, прежде чем смог сказать:

— Приветствую тебя, госпожа. Пусть боги пошлют тебе здоровье и удачу в делах,

Ливия отрешенно махнула рукой.

— Все кончено, — слабо прошептала она. — Боги отвернулись от меня.

— О чем ты говоришь, достойнейшая? — удивился Сеян.

«Неужели она действительно уже проведала о провале операции? — с тревогой подумал он. — Вот тогда мне сейчас достанется».

— У меня важные известия, госпожа, — продолжал Сеян с опаской. — Не очень они, правда, приятные, но...

— Это уже не имеет значения, — сухо ответила Ливия. — Прошу тебя, уходи. Я не могу сейчас заниматься делами.

— Это как понимать? — насторожился Сеян, чувствуя недоброе. — Ведь ты сама говорила, что наступил критический момент, и мы не имеем права терять время?

— Все это уже в прошлом, — сказала императрица, и в глазах ее блеснули слезы.

— Что в прошлом? — Сеян начинал злиться. Или старуха выжила из ума, или случилось что-то катастрофическое. — Я могу узнать причину твоего странного поведения, госпожа?

Ливия вдруг — в порыве прежней энергии — резко вскинула голову.

— Да, можешь, — крикнула она пронзительно. — Мой сын оказался трусом, дураком и подлецом. Он получил письмо от Августа, в котором цезарь сообщал о своем намерении изменить завещание. И малодушно отказался от своей власти в пользу Агриппы Постума. Я уговаривала его, убеждала, умоляла — все напрасно. Этот бездушный камень готов пожертвовать кем угодно — и матерью, и всеми теми, кто верно служил ему — чтобы только сохранить свою бесполезную жизнь и мнимый покой.

Сеян почувствовал, как по его спине забегали холодные мурашки, страх змеей вполз в сердце.

— Значит, цезарю все известно? — спросил он глухо.

— Да.

— Но откуда?

— А это надо бы у тебя спросить. Ведь ты отвечал за то, чтобы Август оставался в неведении.

— Конечно, но я не могу понять, каким образом...

— Это уже неважно. Ясно, что в сложившейся ситуации я ничего не смогу поделать. Мне остается лишь принять кару богов и выслушать приговор Августа. И надеяться, что он будет не слишком суров.

— Не слишком суров... — тупо повторил Сеян, и вдруг в голове его зазвучала сталь: — А что будет со мной, госпожа?

— С тобой? Что ж, тебя предали так же, как и меня, мой милый Элий. Думаю, что и Постум, и Сатурнин теперь припомнят нам все. Самое лучшее, что ты можешь сделать, это уехать куда-нибудь, изменить имя и начать новую жизнь. Деньги у тебя еще есть, ты получишь достаточную сумму.

— Деньги? — воскликнул Сеян, в котором закипела холодная ярость. — Дело тут не в деньгах. У меня у самого хватает золота. А как же твои обещания? Где же моя власть, где почет и уважение, где пресмыкающиеся у моих ног сенаторы?

Ливия горько усмехнулась.

— Об этом можешь забыть.

Забыть? Забыть о том, ради чего он столько лет лез в самые рискованные и грязные авантюры, ради чего убивал и обманывал, воровал и лжесвидетельствовал? Забыть и перечеркнуть мечты, которые грели его душу? Покинуть Рим и стать жалким лавочникомв глухой провинции? Это невозможно!

Сеян налившимися кровью глазами смотрел в лицо Ливии. Да она издевается над ним! Безумная старая ведьма! Она втянула его в свои сети, а теперь бросает на растерзание цезарским псам.

Нет, не выйдет. Весь смысл жизни Сеяна был в этой борьбе, все надежды были связаны с будущим высоким положением, которое он вскоре займет. И он будет сражаться до последнего вздоха, до тех пор, пока останется хоть самый мизерный шанс победить. Из-за упрямого остолопа Тиберия и его расклеившейся мамочки он не собирается дать себя выгнать или вообще угодить под меч палача, если Сатурнин и Постум окажутся проворнее.

Пока эти чувства терзали душу Сеяна, до неузнаваемости искажая его обычно невозмутимое красивое лицо, Ливия смотрела на него усталым апатичным взглядом и молчала. Ей было немного жаль этого человека, который так долго был ее верным слугой. Но только немного. Не в нем сейчас дело, пусть сам заботится о себе. Они проиграли, и теперь просто разбегутся, как пауки из опрокинувшейся банки. И одному нет дела до других.

Сеян решился. Ему все равно было уже нечего терять. Гнев Ливии будет не страшнее гнева Августа, если цезарь узнает, кто приложил руку к убийству его внуков. Сеян глубоко вдохнул и заговорил, медленно выбрасывая изо рта тяжелые веские слова:

— Прости, достойная, я всегда верил в твою мудрость и предусмотрительность. Но сейчас ты, кажется, ошибаешься и не совсем правильно оцениваешь ситуацию.

Он помолчал, собираясь с мыслями. Ливия безразлично смотрела на него.

— Ты не дала мне сказать то, с чем я шел сюда. А это несколько меняет дело. Так вот, нападение на семью сенатора Сатурнина провалилось. Им удалось уйти. Надеюсь, ты понимаешь, госпожа, чем это нам грозит?

— Тебе, — еле слышно произнесла императрица все так же равнодушно.

— Что? — не понял Сеян. — Извини, я не расслышал...

— Чем это тебе грозит, думай сам, — резко ответила Ливия. — Тебе платили за риск. Мне уже до этого дела нет. Прошу тебя, уходи скорее.

— Нет, — покачал головой Сеян с нехорошей усмешкой. — Не спеши, достойнейшая. Все не так просто. Мы связаны с тобой одной веревочкой, и вместе будем выпутываться.

— Это угроза? — с проблеском раздражения спросила Ливия. — Ты осмеливаешься угрожать мне? Убирайся отсюда, иначе я сейчас позову стражу.

— Не позовешь, — дерзко заявил Сеян, понимая, что отступать уже некуда. — Послушай меня еще немного, и ты сама поймешь это. Госпожа, — добавил он с прежним подобострастием, не желая все же вызывать гнев императрицы.

Ливия демонстративно отвернулась и уставилась на украшавший стену гобелен, на котором было изображено похищение Европы Зевсом.

— Давай поговорим спокойно, — продолжал Сеян, — и поставим вопрос ясно. Конечно, я понимаю, что ты теперь рассчитываешь отделаться малым наказанием и имеешь все основания на это надеяться. Ведь известно, как Август любит и уважает свою супругу, он сделает все, чтобы выгородить тебя. А Постум — человек незлопамятный, и вполне может удовлетвориться твоим негласным отходом от государственных дел. Если, конечно, не выйдут на свет подробности смерти его братьев Гая и Луция. Но там ты практически неуязвима — ни у кого нет достаточно веских доказательств, чтобы выявить твою причастность к этому делу.

Итак, ты вполне можешь выйти сухой из воды и мирно прожить остаток лет на комфортабельной вилле в Байях или Кумах.

Но вот у меня ситуация совсем другая. За меня-то уж точно никто не заступится, даже ты, госпожа. И если начнется расследование — а оно начнется, нет сомнений — то я предстану перед судом и буду приговорен к смерти за государственную измену. Что ж, видимо, наказание понесу не я один — рядом со мной может оказаться даже такой благородный патриций, как Домиций Агенобарб, но это, все же, согласись, слабое утешение.

Тем более, что у меня были определенные планы на будущее, планы, в которые ты, госпожа, заставила меня поверить. И я жил ради этого. А теперь ты говоришь: все кончено. Но мне некуда деваться. Вряд ли я сумею уйти от возмездия, но даже если так, то беспросветное существование где-нибудь на окраине Империи, жизнь в вечном страхе меня совсем не привлекает.

Ты знаешь — я игрок, и люблю рисковать. И я буду драться до конца. Ведь далеко не все еще потеряно. Ты сказала: Тиберий отказался от власти в пользу Агриппы Постума. Но если не станет Агриппы, то в чью пользу он откажется тогда?

Ты сказала: Август изменил завещание. Но где оно? Пока этот документ не оглашен перед сенатом, в силе остается прежняя воля цезаря, официально заверенная свидетелями и жрецами.

Видишь, еще все можно исправить. Умоляю тебя, госпожа, соберись с силами. Клянусь всеми богами, мы одержим победу, и потом еще будем смеяться, вспоминая эту минуту слабости.

Сеян умолк, тяжело дыша. Ливия медленно повернула голову и посмотрела ему в глаза.

— О Юпитер, — произнесла она с горечью, — почему ты не сделал моим сыном Элия Сеяна?

Тот подозрительно прищурился. Что бы это значило?

Ливия грустно улыбнулась.

— Да, мой милый. Эти же самые слова я говорила Тиберию. Но он не захотел слушать меня. Прости, Элий. Мне очень жаль, что все так вышло. Но поверь — я ничем не могу уже помочь тебе. Нам надо положиться на волю богов и принять свою судьбу.

«Что ж, — подумал Сеян, — ты готова отдать на расправу меня, тебе, в сущности, наплевать и на Тиберия, но сейчас мы проверим, как ты ценишь свою собственную жизнь».

— Хорошо, госпожа, — сказал он медленно. — Тогда остался последний вопрос. Если и сейчас мы не придем к соглашению, я уйду.

— Говори, — глухо приказала Ливия. — Но это уже ничего не изменит.

— Как знать? Так вот, я уже вспоминал, что нападение на семью Сатурнина окончилось неудачей. И за это тоже кто-то должен будет понести ответственность. Я предупреждаю, госпожа: если мне предъявят такое обвинение, я публично заявлю, что действовал по твоему приказу, который обязан был исполнить по долгу службы.

— Что за бред? — фыркнула Ливия. — Кто тебе поверит?

— Поверят, — многозначительно ухмыльнулся Сеян. — Я покажу судьям твое письмо с инструкциями.

Императрица резко вскинула голову, ее пальцы сжались в кулаки, а лицо напряглось.

— Так ты не уничтожил мое письмо? — прошипела она.

— Нет.

— Как же ты посмел? Да я прикажу тебя...

— Я забыл, — улыбнулся Сеян, видя, что нанонец-то задел нужную струну в душе Ливии. — Это был первый и последний раз, госпожа, клянусь.

Ливия молчала. Ей не нужно было ничего объяснять. Да, если за интригу против Постума она еще может отделаться символическим наказанием, если ее причастность к смерти Гая и Луция практически недоказуема, то тут совсем другое дело. Никто, даже Август, не сможет спасти ее от приговора за организацию нападения на семью римского сенатора. Сатурнин просто растопчет ее. Сатурнин... Как она ненавидела этого человека! Нет, такой радости ему нельзя доставить, нельзя дать ему справить свой триумф над поверженной императрицей!

В глазах Ливии вспыхнули прежние огоньки, спина чуть выпрямилась. Ладно, делать нечего — надо сражаться. Если слюнтяй Тиберий не хочет брать власть добровольно, она его заставит. Она не может теперь поступить иначе по двум причинам. Первая — ей не очень улыбается попасть в руки палача, а этого не избежать, если Сеян огласит письмо. А вторая и главная — счеты с Гнеем Сентием Сатурниным. О, Ливия была готова на все, только бы расправиться с этим ненавистным ей сенатором. Ведь, собственно, она и Тиберия толкала к власти затем, чтобы получить потом возможность распоряжаться жизнью и смертью своих подданных и в первую очередь — Сатурнина.

Сеян с тревогой следил за игрой чувств на лице императрицы. Кажется, все в порядке. Он выиграл! Или...

— Ты выиграл, Элий, — прежним властным голосом сказала вдруг Ливия, словно угадав его мысли. — Мы продолжаем борьбу.

Сеян еле сдержал радостный крик.

— Прости, госпожа, — сказал он, прижимая руки к груди, — что я хоть на миг мог усомниться в твоей мудрости.

— Ладно, — махнула рукой Ливия. — Но впредь будь осторожнее, если еще когда-нибудь захочешь шантажировать меня.

— Надеюсь, в этом не будет необходимости, — дерзко улыбнулся Сеян. Он понял, что перестал быть просто покорным слугой этой властной женщины, что теперь их связывает нечто большее. Но, однако, перегибать палку тоже не стоит.

— Итак, — приказала императрица, к которой вернулась прежняя энергия и жажда деятельности. — Расскажи мне о нападении на семью Сатурнина.

— Слушаюсь, госпожа. Но сначала позволь сообщить еще кое-что. Известно ли тебе, где сейчас находится новое завещание Августа?

— Нет.

— А мне известно.

— Вот как? Говори.

Сеян кратко, но не упуская ничего важного, передал императрице свой разговор со шкипером Никомедом.

— Значит, — сказала Ливия, сузив глаза, — сенатор Фабий Максим должен отвезти документ в храм Весты? Отлично. Надо его перехватить.

— Да, госпожа, — кивнул Сеян. — Мои люди уже отправились навстречу ему. Я приказал им не оставлять свидетелей. Это было правильное решение?

— Разумное, — поморщилась Ливия. — Теперь уж не до сантиментов, мы должны действовать решительно. А люди надежные?

— Да-а, — протянул Сеян. — Те самые, которые не справились с захватом корабля Сатурнина. Я уверен, что такой шанс реабилитироваться они не упустят.

— Будем надеяться. Ну, так рассказывай, что там получилось с нападением.

— На дороге мы их нагнать не успели, — заговорил Сеян. — Пришлось воспользоваться морским вариантом. Тут-то мне и подвернулся этот самый Никомед. Он взял на борт моих молодцов и бросился в погоню за «Сфинксом», судном Сатурнина.

Но старый сенатор дал своей семье хорошую охрану из профессиональных бойцов. Короче, произошло сражение, корабль Никомеда потерял мачту, и не смог продолжать преследование. «Сфинкс» ушел юго-западным курсом.

Я ждал моих людей в условленном месте на побережье, но они смогли добраться туда лишь глубокой ночью, поэтому я не предупредил тебя раньше, госпожа. Времени терять было нельзя, и я принял на себя ответственность — отдал им приказ найти завещание Августа и уничтожить свидетелей. А сам поспешил сюда.

Никомед — мне кажется, его услуги нам еще пригодятся — должен был вернуться в Остию и заявить квестору, что на него напали пираты. В общем, у нас есть еще время — пока «Сфинкс» доплывет до Карфагена, да пока известия из Африки дойдут до Рима...

— Понятно, — кивнула Ливия. — Я получила сообщение из ставки цезаря. Август будет в столице через два дня и сразу же отправится провожать Тиберия в Далмацию. Там сложилась довольно тревожная ситуация, и ждать больше нельзя.

В общем, Августом я займусь сама, Тиберия надо будет просто поставить перед фактом, а вот Постума поручаю тебе. Отправь надежных людей на Ильво — нужные документы я им сделаю — и организуй экстренную связь. Их задача — в нужный момент убить Агриппу и действовать без промедления. Помни, от нашей слаженности зависят наши жизни. Теперь уже в буквальном смысле.

— Я понял, госпожа, — кивнул Сеян и нахмурился.

— Что тебя беспокоит? — спросила Ливия.

— Да не нравится мне этот трибун, — хмуро сказал Сеян. — Все время он сует нам палки в колеса. Судя по словам Никомеда, именно он все рассказал Августу. Но я не могу понять, откуда он взял эти сведения? Ведь никогда раньше этот человек не встречался на нашем пути. Похоже, он не связан ни с Германиком, ни с Сатурнином...

— А не тот ли это офицер, который помешал вам разделаться с Кассием Хереей? — спросила Ливия. — Если так...

— Да, — медленно произнес Сеян. — Это бы многое объясняло. Но такое невероятное стечение обстоятельств может только присниться.

— Никто не знает, куда Фортуна повернет свое колесо, — философски заметила Ливия. — Ладно, дорогой Элий, пора за работу. Иди и держи меня и курсе.

— Слушаюсь, госпожа, — ответил Сеян, поворачиваясь к двери. — Кстати, того трибуна зовут Гай Валерий Сабин, если Никомед правильно разобрал.

— Я запомню, — кивнула Ливия. — Ну, удачи.

Сеян устало вышел из комнаты императрицы.

Глава XXVI От Рима до Нолы

В двадцать третий день до сентябрьских календ цезарь Август вернулся в Рим после инспекционной поездки вдоль западного побережья Италии.

Само прибытие и встреча, организованная принцепсу его близкими и представителями различных общественных групп, получились скромными и непритязательными. Август очень не любил всякого рода показуху, и это было известно каждому. Достойным повелителем Империи он выступал лишь при встрече с послами других стран, а также в дни общенародных праздников, когда того требовала традиция.

Носилки, в которых сидел цезарь, эскорт ликторов и те немногочисленные сенаторы, бывшие консулы и всадники, которые сопровождали Августа в поездке, без всякой помпы вошли в город через Фламинийские ворота. Отряд преторианцев остался за стенами, чтобы потом, когда церемония приветствия закончится, разойтись по своим квартирам. Обоз со слугами и рабами тоже задержался в нескольких стадиях, дабы не создавать толкучку.

Когда цезарские носилки проследовали под аркой ворот, им навстречу двинулась небольшая группа людей. Там была делегация сената, возглавляемая почтенным и уважаемым Квинтом Гатерием, представители всаднического сословия под предводительством молодого Клавдия, брата Германика, а также посланцы купечества и ремесленных цехов. Присутствовал и народный трибун, принесший свои поздравления от имени городских плебеев.

Но все эти люди пока держались чуть позади, пропустив вперед родственников цезаря — жену Ливию, приемного сына Тиберия, внука Друза и еще нескольких человек.

Август, по-стариковски кряхтя, выбрался из носилок и остановился, ожидая, когда к нему подойдут встречающие. Те двигались с подчеркнутым достоинством, неторопливо.

Те, кто прибыл с принцепсом, задержались за носилками, чтобы дать Августу возможность поздороваться и выслушать традиционное приветствие. Среди этой труппы находился и Гай Валерий Сабин.

Трибун встретился с цезарским походом перед самыми Вольсиниями, на Фламинийской дороге, так как узнал по пути, что Август решил свернуть с виа Аврелия, чтобы присутствовать при освещении нового храма Минервы. Принцепс тепло принял его, расспросил о Тиберии и, видимо, остался доволен отчетом.

— Отлично, — сказал он напоследок. — Ты мне все больше нравишься, трибун. Оставайся в моей свите. Недолго уже осталось ждать. Скоро достойные будут вознаграждены по заслугам, а кое-кто, — тут его голос стал твердым, но одновременно в нем зазвучала скрытая глубокая печаль, — кое-кто пожалеет о том, что злоупотреблял моим доверием и любовью.

Окрыленный Сабин поблагодарил и спросил еще о Фабии Максиме. Нет ли каких известий?

— Нет, — ответил цезарь. — Он выехал раньше и, вероятно, двинулся более коротким путем, по виа Аврелия. Я поручил Фабию надежно укрыть завещание, а потом связаться со мной. Именно он должен будет доставить этот документ в сенат, где я намерен огласить его сразу же по возвращении из Неаполя.

Сабин не стал тревожить Августа упоминанием о странной активности человека со шрамом в Остийском порту.

«Будем надеяться, что Корникс поспеет вовремя и предупредит сенатора о возможной опасности», — подумал он и отправился искать себе место среди свиты цезаря.

Теперь колонна делала лишь очень короткие остановки и быстро продвигалась к Риму.

Сейчас Сабин стоял за поставленными на землю носилками Августа, чуть позади консуляров и сенаторов, и наблюдал, как Ливия, Тиберий и другие идут приветствовать цезаря. Впервые он видел императора так близко. Вот она, значит, какая. На первый взгляд — немощная старушка, но что за сила светится в ее глазах, как плотно сжаты узкие губы, как гордо поднята голова! Нет ничего удивительного, что добродушный и доверчивый Август попал под влияние этой особы, и сейчас ему будет очень трудно от него освободиться. А это обязательно надо сделать, иначе все рухнет, и не видать трибуну Валерию Сабину жезла префекта.

Легкий ветерок чуть приподнял скромное покрывало на голове Ливии, и Сабин увидел прядь седых волос.

«Женщина с волосами, белыми, как снег, — вспомнил он слова фламина в храме Фортуны, — и сердцем, холодным, как лед».

Неужели старик говорил об императрице? Может быть. Правда, они никогда не встречались, Ливия наверняка даже не подозревает о его существовании. И это совсем неплохо. Не хотел бы он попасть под горячую руку этой сухонькой старушке. Но теперь опасности нет. Когда Ливия узнает о роли трибуна Сабина во всей этой истории, она уже ничего не сможет сделать, чтобы отомстить. Да и не до того ей будет — свою голову придется спасать.

Внезапно Сабина поразила неожиданная мысль.

«Женщина, с волосами, белыми, как снег, — пробормотал он опять и нахмурился. — А что, если речь шла об Эмилии, игривой блондинке из палатинского дворца? Нет, это невероятно. Судя по всему, сердце у правнучки Августа отнюдь не холодное, и еще — если поможет Фортуна — уделит мне частичку своего тепла».

Между тем Ливия уже подошла к мужу и протянула ему навстречу руки, словно приглашая в свои объятия. Но цезарь лишь на миг коснулся ладонями ее плеч и сразу же отстранился. Он старался не смотреть на свою супругу.

Та сделала вид, что ничего не произошло, и немного отстранилась, давая возможность и другим поприветствовать Августа. С Тиберием тот поздоровался гораздо сердечнее, они обнялись, поцеловались, цезарь что-то негромко спросил, Тиберий ответил.

Затем подошел Друз, со скучающим видом коснулся губами желтой щеки деда, пожал плечами, отвечая на какой-то вопрос, и отступил в сторону.

Его глаза безразлично скользнули по группе, которая стояла за носилками цезаря. Он сразу увидел Сабина, узнал его и чуть улыбнулся краем рта. Трибун склонил голову в приветствии. Друз кивнул в ответ и тут же занялся своей тогой, расправляя какую-то складку.

Затем к Августу двинулись остальные родственники, в основном женщины. Эмилии среди них не оказалось, и Сабин потерял к церемонии всякий интерес. Цезарь, видимо, тоже, ибо поздоровался со всеми сразу и движением руки пригласил подходить депутацию граждан. Те, с искренней и деланной радостью на лицах, устремились к принцепсу, чтобы произнести заранее подготовленные торжественные речи по случаю его счастливого возвращения.

Скоро все закончилось. Август поблагодарил пришедших встретить его и жестом дал знак, что можно расходиться. Сенаторы двинулись к своим паланкинам, те, кто победнее, пошли пешком. Ликторы вскинули на плечи свои связки прутьев с вставленными в них топорами, готовясь сопровождать цезаря до дома.

Ливия тоже двинулась было к носилкам мужа, намереваясь проделать путь на Палатин вместе с ним, но Август мягко и вместе с тем решительно взял ее за руку.

— Прости, милая, — сказал он. — Боюсь, тебе будет там неудобно. Это мои походные носилки, и рассчитаны лишь на одного человека. Воспользуйся своими, пожалуйста, или я попрошу кого-нибудь взять тебя с собой.

— Благодарю, милый, — невозмутимо ответила Ливия. — Твоя забота обо мне так трогательна. Хорошо, я поеду с Ливиллой.

Она удалилась. Тиберий и Друз последовали за ней, потом потянулись и остальные.

"Цезарь не уверен в себе и не хочет пока оставаться один на один с женой, — подумал Сабин. — Что ж, тоже неплохое решение. Однако я гораздо спокойнее чувствовал бы себя, если бы знал, что Фабий Максим благополучно добрался до места назначения. "

Август уселся в носилки, восемь рабов — крепких быстроногих каппадокийцев — подхватили ручки. Цезарь высунул голову из-за занавески и посмотрел на тех, кто сопровождал его.

— Спасибо вам, друзья, — сказал он с улыбкой. — Идите домой, отдохните, А вечером в большом зале дворца будет торжественный ужин по поводу нашего возвращения. Вы все приглашены.

И он задернул легкую ткань.

* * *
На ужине, который дал Август в честь своих друзей и по случаю своего возвращения, царила веселая непринужденная Дружеская атмосфера, однако какое-то напряжение постоянно витало в воздухе. Те немногие, кто был посвящен в последние события, ясно это чувствовали и знали причину, но остальные гости пребывали в неведении, не особо, впрочем, переживая, ибо у них были и другие деда.

Не терпевший роскоши Август даже к званым трапезам подходил с этой же меркой, если дело не касалось официальных приемов, где требовалось продемонстрировать величие Римской Империи иностранным послам.

Еда на его личном столе всегда была простой: хлеб грубого помола, свежая рыба, мягкий сыр, виноград, финики, но когда ему доводилось приглашать гостей, то подавались и другие блюда — в основном мясо и дичь. Однако никаких кулинарных изысков Август и здесь не позволял. Друзья любили повторять, что у принцепса кормят скромно, но радушно, и цезарю нравился такой отзыв.

Гости расположились на невысоких жестковатых ложах, уставленных вдоль стен большого триклиния. Слуги из дворцовой службы разносили кушанья и напитки. Вина цезарь тоже пил очень мало — кубок, два и все. Предпочитал теплую воду с медом и пряностями.

Приглашенные знали, что на этом ужине последует не более трех перемен блюд — не то, что у некоторых патрициев, по двенадцать-пятнадцать, а потому не спешили набивать животы и мирно беседовали, понимая, что деликатесов они сегодня не попробуют, но и голодными не уйдут. Так что, торопиться некуда.

В самом начале банкета цезарь решительно вырвал Сабина из рук Друза, который принялся было уговаривать трибуна пойти прогуляться по городу, как только приличия позволят, и подвел его к высокому седому мужчине с благородным лицом.

— Представляю тебе, Гней, — сказал он, — Гая Валерия Сабина. Это тот, о котором я тебе говорил. Человек, оказавший и мне, и всей стране огромную услугу.

— Приветствую тебя, молодой человек, — радушно улыбнулся мужчина. — Значит, вот кого я должен благодарить за то, что между мной и моим старым другом, нашим цезарем, возобновилась прерванная дружба?

Сабин не знал, что ответить, а потому лишь пожал плечами и неопределенно кивнул головой.

— Это сенатор Гней Сентий Сатурнин, — продолжая Август с той улыбкой облегчения на губах, которая была характерна для него после принятия какого-нибудь важного решения. — Сколько лет мы были дружны, а? — спросил он, поворачиваясь к сенатору. — А потом пришел этот разлад. Поверь, я очень терзался нашей ссорой, дорогой Гней, но...

— Не будем об этом, — примирительно сказал Сатурнин. — Все уже в прошлом. Я понимаю, как тебе больно, как нелегко далось это решение, но ты поступил как настоящий римлянин, а это в моих устах высшая похвала.

— Я знаю, — кивнул Август и посмотрел на Сабина. — Этот человек знает все, можешь доверять ему, как мне самому. Что ж, еще раз благодарю тебя, трибун. Я побеседовал с Тиберием, и он подтвердил, что готов подчиниться моей воле.

Цезарь на несколько секунд задумался, невидящим взглядом упершись в стену. Потом тряхнул головой и продолжал:

— Ладно, не будем сегодня больше говорить о делах. Завтра мы выезжаем в Неаполь, чтобы проводить Тиберия. Вы оба едете со мной, думаю — вы мне там понадобитесь. А по возвращении...

Он снова прервал, отвечая на приветствие какого-то очередного гостя, а потом вернулся к разговору.

— Хорошо, Гней, идем займем наши места. Кажется, все уже в сборе. Потом сыграем партию в кости, если ты не против.

— Не против, — улыбнулся Сатурнин. — Давненько мы с тобой не играли.

— Да уж, — с горечью ответил Август. — А ты, трибун, развлекайся, как знаешь. Наверное, тебе покажется здесь довольно скучно, среди стариков. Но только очень прошу — не поддавайся на уговоры Друза. Он ни в чем меры не знает.

— Слушаюсь, — с улыбкой ответил Сабин, который и сам уже подумывал, как бы спрятаться от настырного сына Тиберия. — Я посижу здесь и послушаю разговоры старших. Нечасто можно увидеть столько достойных государственных мужей в одном помещении.

Августу понравился этот ответ. Он дружески похлопал Сабина по плечу:

— Ничего, ничего, думаю, скоро у тебя будет больше таких возможностей.

К своему ложу трибун после этих слов цезаря летел как на крыльях.

* * *
А утром колонна всевозможных экипажей и повозок уже выезжала через Капенские ворота на широкую твердую и чистую Аппиеву дорогу — самую древнюю из римских трасс, которая вела через Лаций и Кампанию, Апулий и Калабрию, до самого Брундизия, ворот на Восток, как его называли.

За отрядом конных преторианцев, который возглавлял поход, ехали двенадцать ликторов со своими топорами, а за ними четыре белые, украшенные дорогой сбруей лошади несли на себе просторные парадные носилки цезаря. К себе в паланкин Август пригласил Тиберия и сенатора Гнея Сентия Сатурнина, что все присутствующие восприняли как возвращение к милости опального консуляра.

За носилками принцепса ехали те, кого он пригласил сопровождать его и Тиберия: катились степенные солидные карруки, запряженные четверкой; изящные, богато украшенные ковинны, благородные быстроходные эсседы — патриции и сенаторы не хотели ударить в грязь лицом, и потому постарались показать свои экипажи и финансовые возможности в наивыгоднейшем свете. Почтенные матроны и их дочери, которых тоже хватало в свите цезаря, предпочитали передвигаться на удобных красивых и надежных карпентиях — двухколесных повозках, запряженных парой резвых лошадок.

За достойными гражданами следовал обоз — тяжелые телеги, движимые трудолюбивыми спокойными мулами. Они везли все то, что могло понадобиться цезарю и сопровождавшим его лицам в дороге и на постоях: палатки и шатры, туалетные принадлежности, посуду и кухонную утварь, постельное белье и запасы провизии. За перевозкой следили десятки слуг, готовых по первому требованию своих хозяев подать прохладное вино или стаканчик для игры в кости, веер из страусиных перьев или плотную закуску.

Замыкал поход еще один отряд преторианцев в полном парадном вооружении, хотя было жарко и солнце припекало вовсю. Но служба есть служба.

Сабина пригласил в свою карруку Друз; он расположился в экипаже вместе с Аппием Силаном и Авлом Вителлием — двумя молодыми людьми, с которыми трибун познакомился во время памятного пира. Но поскольку Друз недвусмысленно намекнул, что от недостатка вина в дороге они страдать не будут, Сабин вежливо отказался, сославшись на то, что может понадобиться цезарю. Друз не настаивал.

Так что, теперь трибун ехал верхом; всадников в колонне было немного — мало кто из достойных граждан решился подставить свою голову под лучи солнца и глотать придорожную пыль, поднимаемую копытами лошадей и мулов. Гораздо приятнее ехать в закрытом экипаже, где можно и вздремнуть, если захочется.

Обычно на Аппиевой дороге было очень оживленное движение, но сейчас все останавливались и сворачивали на обочину, чтобы пропустить Августа и его свиту. То и дело раздавались приветственные крики в честь цезаря — народ любил и почитал своего повелителя. Принцепс иногда отдергивал занавеску носилок и вежливыми кивками и взмахами руки отвечал на поздравления подданных.

Через некоторое время Сабин с удивлением заметил профиль Ливии в окошке одной из карет. Так, значит, цезарь, все-таки, разрешил жене ехать с ними? Ну, да, конечно, он не мог поступить иначе. Ведь Тиберий был сыном императрицы, и отправлялся он не на курорт, а на войну, откуда вполне мог и не вернуться. Лишить мать возможности попрощаться с единственным ребенком было бы неоправданной жестокостью. На это добрый Август не мог пойти.

В первый день они проделали шестнадцать миль и остановились на ночлег поблизости от Ариция. В этом местечке не нашлось подходящей гостиницы, а потому все общество расположилось на живописной зеленой поляне.

Слуги быстро и ловко поставили шатры и палатки, разожгли костры, повара занялись приготовлением пищи. Все смеялись, шутили, веселились. А самым жизнерадостным выглядел Август.

Друз все-таки затащил Сабина в свой шатер, но теперь трибун был осторожен, и пил немного. Поэтому и наутро чувствовал себя свежим и отдохнувшим, а вот из экипажа Друза то и дело слышались стоны и приказы принести лед или холодную воду.

На следующий день к вечеру, одолев двадцать семь миль, поход добрался до Форума Аппия. Это был небольшой городок, живущий, главным образом, за счет проезжающих. Везде стояли лотки и будки со всевозможными товарами, зазывающие крики продавцов наполняли воздух. Попадалось также множество матросов и перевозчиков. Дело в том, что здесь можно было значительно сократить дорогу, если путник решился бы сесть на баржу в канале. Канал этот был прорыт через трясину Понтийских болот и тянулся почти до самой Террацины. Баржи в основном перетаскивались упряжками мулов, но иногда шли и на веслах, и даже под небольшим парусом.

Местность тут была нездоровая: сырость, комары, лягушки, мутная вода с привкусом гнили. Но цезарь предпочел, все же, переночевать здесь и продолжать путь по суше, чем на целую ночь вручить себя и своих друзей в руки вечно пьяных матросов и нерадивых погонщиков мулов. Тем более, что вряд ли там нашлось бы достаточное количество судов, чтобы поместить всех людей, животных и экипажи. К тому же, Август не любил путешествовать по воде, и делал это лишь в самых крайних случаях.

Слуги нашли более-менее сухое место я вновь начали разбивать лагерь. Цезарь вылез из носилок, повертел головой и скривился с неудовольствием.

— Какая сырость! — воскликнул он. — Недолго и лихорадку подхватить.

Он всегда очень болезненно переносил холод, и постоянно кутался в две, а то и три тоги.

За ним из паланкина показался сенатор Сатурнин. Он выглядел не таким расстроенным и поспешил утешить Августа.

— А помнишь, принцепс, — сказал Сатурнин с улыбкой, — как лет пятьдесят назад по этой дороге проезжал наш великой поэт Гораций? Кто отправил его тогда с комиссией в Брундизий?

— Я отправил, — вспомнил Август. — С ним были еще мой дорогой друг Меценат и Вергилий. Вот, правда, запамятовал, в чем там было дело...

— Да неважно, — махнул рукой Сатурнин. — Главное, чтоб мы не забыли те стихи, которые настрадавшийся по твоей милости поэт написал после этой командировки. Помнишь?

Он весело оглядел группу людей, которые уже окружили цезарские носилки, и процитировал:

* * *
Тут, несчастный, так страдал

Я больным желудком,

Что и крошки не съедал

За целые сутки.

Все засмеялись, Август тоже.

— Да, было, было! — воскликнул он. — Бедняга Гораций. Теперь я его понимаю.

Сатурнин сделал знак рукой и продолжал декламировать:

* * *
Воду мутную хлебал,

Так, что кишки пели,

И с тоскою наблюдал,

Как другие ели.

* * *
Сгущавшиеся сумерки уже прорезали рвущиеся вверх остроконечные языки пламени костров, разожженных слугами. Постепенно запах жарящегося мяса и специй оттеснял болотную вонь. Комаров тоже поубавилось, зато лягушки где-то недалеко дружным хором вторили смеху благородных патрициев.

— А еще вон тот стишок, который он написал после визита в Капую, помнишь? — спросил Август. — Меценату эта вещь очень нравилась. Как же там...

Он почесал в затылке, припоминая.

— А, вот как!

* * *
Помню в Капую мы, в гости,

Заглянули в мае.

Меценат хватает кости,

Я уже зеваю.

Он азартен, горячится -

Мне вздремнуть бы сладко,

Меценат за стол садится,

Я иду в кроватку.

* * *
Почтенные сенаторы хохотали как дети, вспоминая свою молодость и балагура Горация, любимчика и Августа, и Мецената. Подумать только, что сначала эти люди сражались друг против друга с оружием в руках: Гораций был трибуном в армии Брута и Кассия, убийц Юлия Цезаря, а Октавиан, будущий Август, вместе с Антонием и Лепидом возглавлял войска цезарианцев.

После разгрома заговорщиков в битве под Филиппами Август великодушно простил всех своих противников, и Гораций решил воспользоваться этим. И слава богам! А то сложил бы где-нибудь под Утикой свою голову вместе с упрямым, непримиримым Катоном — и не узнал бы Рим его поэтического дара.

А с миром, который цезарь дал истерзанной междоусобицами стране, талант его расцвел под опекой тактичного Мецената, и квириты получили своего собственного великого поэта, не какого-то там грека.

Эти возвышенные мысли, которые многим из собравшихся сейчас у носилок Августа людей пришли в голову, прервал громкий голос Друза. Сын Тиберия вновь чувствовал себя прекрасно, ибо уже успел надраться до обычного состояния.

— О, сегодня у нас вечер поэзии! — крикнул он. — Гораций — это здорово. Но ты, дедушка, не до конца рассказал тот стишок. Там есть еще... как ты сказал: я иду в кроватку? А что было потом? Эй, Силан, — повернулся он к своему приятелю, который тоже был изрядно навеселе, — ну-ка, напомни...

Силан хихикнул и начал читать громким, звучным, не лишенным приятности, голосом:

* * *
Ах, девчонка, просто диво!

Все во мне проснулось,

Подмигнул я ей игриво,

Она улыбнулась.

Три часа я ждал в постели,

Обнимал подушку,

Петухи уже запели —

Не пришла подружка.

Страсть, уснул, не успокоив.

Никому не нужен,

И приснилось мне такое,

Что проснулся— в луже.

* * *
Август поморщился, но потом улыбнулся. Сатурнин хлопнул Друза по плечу и захохотал. Остальные тоже смеялись. Лишь вечно хмурый Тиберий критически оглядел сына и тяжелым шагом направился в свою палатку.

Вот так — весело, со смехом и шутками — двигался этот поход. Словно и не было ни у кого никаких проблем, словно не встала между Августом и его женой тень Агриппы Постума.

На следующий день ночевали в Террацине, на морском берегу. Ели жареную рыбу, пили легкое рецийское и бодрящее аминейское, слушали греческих музыкантов и декламаторов, посмотрели выступления мимов и танцоров.

Еще через двадцать шесть миль, в Формиях, цезаря и его свиту пригласил к себе в гости местный аристократ, приятель Августа. Там они пробыли два дня, отдыхая и набираясь сил. Это было сделано потому, что принцепс, видимо, все-таки простудился на болотах, и его начала слегка трясти лихорадка. Да и желудок чего-то закапризничал, отказываясь принимать пищу.

Ливия с тревогой в голосе заявила, что теперь сама будет готовить кушанья для мужа, но тот вежливо поблагодарил и отказался.

— Не беспокойся, родная, — сказал он с улыбкой. — Мне нужно совсем немного, и с этим прекрасно справится мой повар.

В Капуе Августу чуть полегчало, а потому он не стал там задерживаться, и рано утром поход двинулся дальше. Через семнадцать миль была сделана остановка — тут, на развилке, пора было прощаться. Тиберий с немногочисленными спутниками должен был двигаться дальше по виа Аппия, до самого Брундизия, где его уже ждал корабль, чтобы перевезти через Адриатическое море в Иллирик, к месту дислокации Данувийской армии, а цезарь со своей свитой собирался свернуть направо и посетить Неаполь, откуда морем вернуться в Рим.

Обоз отправился сразу же, чтобы подготовить все к ночлегу, а Август, Тиберий, Ливия и сопровождавшие их достойные граждане задержались на часок, чтобы проститься, пожелать друг другу удачи и выпить кубок вина за успешные боевые действия против взбунтовавшихся далматийцев.

Сабин, держась в некотором отдалении, наблюдал за сценой прощания. Август, сидя в носилках, поскольку был еще слаб после болезни, произнес напутственную речь, которую все выслушали с почтительным вниманием. Даже Тиберий перестал хмурить лоб, что он постоянно делал на официальных церемониях. Затем с подобными речами выступили несколько сенаторов и бывших консулов, среди них был и Гней Сентий Сатурнин.

— Родина ждет от тебя побед, достойный и храбрый Тиберий, — сказал он. — И помни — время не ждет, так что прошу тебя не задерживаться в пути, чтобы как можно скорее ступить на землю Иллирика и навести там железный римский порядок.

После этого к Тиберию подошла Ливия. Она обняла сына, прижалась губами к его щеке и стояла в этой театральной позе несколько секунд, полузакрыв глаза.

— Сенатор Сатурнин, — сказала она затем холодно, — просит тебя поспешить. Что ж, он государственный муж и истинный римлянин, он думает только о благе Отечества. Но я, твоя мать, говорю тебе: не стоит торопиться, действуй обдуманно и рассудительно. Тот, кто неосмотрительно спешит, выигрывает немного, а потерять может все.

С этими словами она взглянула прямо в глаза сыну. Тот не выдержал и отвернулся. Опять она за свое. Тиберий мягко, но решительно отстранил мать и повернулся к Августу, который удивленно думал, что же хотела сказать Ливия этим странным напутствием. Сенатор Сатурнин зато прекрасно ее понял. Она боится отпуска" Тиберия далеко, еще надеется уговорить сына и обеспечить ему добытую ценой крови невинных людей власть.

Словно прочтя его мысли, Тиберий открыто взглянул в лицо Августу и твердо произнес:

— Прошу тебя, отец, позаботься о моей матери, пока меня не будет. Что же до остального, то еще раз заверяю: я был и остаюсь послушным твоей воле и сделаю все так, как ты хотел. Сейчас мое место на фронте.

Немногие поняли, что имел в виду Тиберий, и восприняли эти слова просто как дежурное заверение в преданности: дескать, не буду бунтовать против тебя легионы, не волнуйся. Но те, кто понял — сам Август, Сабин, Сатурнин и, конечно, Ливия — выслушали его с различными чувствами.

Цезарь с признательностью улыбнулся, сенатор и трибун расслабились, а императрица в бессильной ярости скрипнула зубами и, повернувшись, двинулась к своим носилкам, показывая, что, якобы, не в силах далее выносить грустную церемонию прощания.

Август обнял пасынка, прижал к груди, прослезился.

— Спасибо, Тиберий, — сказал он. — Я этого не забуду. Всякое между нами было, но теперь...

Растроганный, он не мог говорить дальше и только махнул рукой. Восприняв это как разрешение на отъезд, Тиберий, который терпеть не мог всякие сантименты, кивнул своим спутникам, вскочил на коня и, не оглядываясь, поскакал по виа Аппия. Скоро небольшая кавалькада исчезла в клубах пыли.

Август и те, кто остался с ним, постояли еще немного, а потом расселись по своим экипажам и свернули к Неаполю, большому и красивому древнему греческому городу, который поблескивал белизной своих зданий сквозь дымку тумана.

* * *
В Неаполе они задержались ненадолго — пора было думать о возвращении в Рим, да и радостная непринужденная атмосфера похода с отъездом Тиберия почему-то исчезла.

Цезарь, правда, несмотря на вцепившуюся в него лихорадку, которая никак не хотела отпускать его измученное тело, делал все, что мог, чтобы поднять настроение. Власти Неаполя учредили в его честь гимнастические состязания знатных юношей, и Август, хотя и кутался в плащ, отсидел представление с начала и до конца, окруженный своей свитой.

На следующий день он даже сел на корабль и отплыл на остров Капрея, который лежал в двадцати милях от Путеол — гавани Неаполя и в четырех от Суррентского мыса — западной оконечности Апеннинского полуострова.

Там цезарь и те, кто его сопровождал, расположились на одной из чудесных, принадлежащих самому Августу, вилл и приятно отдохнули, купаясь в море и загорая. Принцепс даже половил рыбу на удочку и получил огромное удовольствие, когда вытащил здоровенную краснобородку. Ее съели потом за ужином.

Однако состояние здоровья цезаря по-прежнему оставляло желать лучшего; снова возобновились боли в желудке, кровь стучала в висках, кололо сердце. Когда они вернулись в Неаполь, принцепс приказал на следующее утро двигаться в обратный путь.

— Поедем через Нолу, — сказал он. — Я хочу еще посетить старый дом моего отца. Там он умер семьдесят пять лет назад. — И, немного помолчав, с какой-то грустью добавил: — А мне через месяц будет семьдесят шесть.

В Ноле, однако, Августу стало совсем плохо. Врач не отходил от него день и ночь; пришлось прервать поездку.

Утром, в двенадцатый день до сентябрьских календ, Август, который до того общался лишь с врачами и слугами, приказал позвать к нему Ливию.

Глава XXVII Змеиный укус

Императрица, придав лицу озабоченное выражение, поспешила в комнату мужа. Август встретил ее, полулежа на постели. Ливия сразу заметила, что выглядит он уже не таким измученным глазам вернулся блеск, щеки чуть порозовели, гримасы боли не так часто искажали лицо.

— Как ты себя чувствуешь, дорогой? — заботливо спросила она, подходя к кровати. — Надеюсь, тебе лучше?

— Да, благодарю, — тихо, но отчетливо произнес Август. — Я знаю, что ты молилась и приносила богам жертвы за меня. Наверное, это и помогло.

— О, я так рада! — воскликнула Ливия, уловив, как ей показалось, частичку прежнего тепла в голосе мужа. С самого своего возвращения из Пьомбино он не разговаривал с ней так, ограничиваясь лишь сухими официальными фразами.

— Да, — кивнул цезарь. — Твои молитвы и старания моего врача. Кажется, теперь все будет нормально. Вот только сердце побаливает, но это пройдет.

Ливия осторожно поправила подушку и присела на табурет возле кровати.

В ее душе поселилась надежда. Похоже, Август снова стал прежним любящим мужем, который всецело доверяет своей верной жене и помощнице. Не исключено, что за время болезни он еще раз обдумал ситуацию и решил не спешить с возвращением Постума. Что ж, это было бы прекрасно. Ей нужно лишь немного времени, чтобы вновь посеять в душе цезаря сомнения, чтобы убедить его в своей правоте, чтобы изолировать от пагубного влияния Сатурнина, Фабия Максима, Гатерия, всей этой банды смутьянов-сенаторов. И тогда все пойдет по-старому: Агриппу еще крепче запрут на острове, патрициев разгонят по загородным поместьям, а она сумеет сломить упрямство Тиберия и вознесет своего сына на вершину власти.

— Ты хотел поговорить со мной, милый? — ласково спросила Ливия, глядя в глаза мужа полным искренности взглядом. — Если тебе нетрудно, я готова слушать. Но, может, пока не стоит переутомляться? Подождем еще день-два...

— Нет, — решительно сказал цезарь. — Ждать некогда. Все мы во власти богов, как я только что имел возможность убедиться, и я не хочу умереть, не объяснившись вначале с тобой. — Он помолчал, собираясь с мыслями, наего лбу пролегла глубокая складка, а бескровные губы сжались крепче.

«Плохой знак, — с тревогой подумала Ливия. — Он принял какое-то решение, неприятное ему. Но не является ли оно неприятным также и для меня?»

— Будем говорить откровенно, — глухо произнес цезарь. — Прошу тебя выслушать меня, не перебивая. Я буду краток.

Императрица кивнула, все сильнее обуреваемая неприятными предчувствиями.

— Мне больно это говорить, — продолжал Август, — но ты оказалась недостойной моей любви и доверия. Полвека мы жили вместе и я никогда не сомневался в тебе. И вот, оказалось...

— Это все ложь! — не выдержала Ливия. — Ты поддался на уговоры Сатурнина, который ненавидит меня!

— К сожалению, нет, — покачал головой цезарь. — Дело тут не в Сатурнине, Не знаю, какая у него причина для ненависти, и есть ли она вообще, это не имеет значения. Сатурнин был лишь посредником. И что ты скажешь насчет Германика? Неужели твой внук тоже тебя ненавидит, да так, что осмелился оклеветать родную бабку передо мной?

— Это все происки Сатурнина, — упрямо повторила Ливия с отчаянием.

Август вздохнул.

— Даже теперь ты пытаешься обмануть меня. Разве Сатурнин заставил тебя возвести напраслину на Агриппу, моего последнего внука? Ты же знала, как я его люблю. Зачем ты это сделала?

Ливия молчала. Она отлично знала своего мужа, и сейчас поняла, что. тот полностью убежден в ее вине и ни за что не переменит своего решения. А это означало конец всем надеждам. Тиберий не получит власть, Сеян пойдет под суд и обнародует там ее письмо. И тогда палач возьмет в руки топор...

— Твой сын оказался куда благороднее тебя, — устало продолжал цезарь со слезами на глазах. — Он не захотел принимать то, что не принадлежало ему по праву. Честно сказать, я даже не ожидал от него такого поступка. Наверное, ты и Тиберия сумела окрутить и навязывала ему свою волю...

Август замолчал и принялся рукой растирать сердце, которое вдруг пронзительно защемило. Ливия молча смотрела на него.

— Что будет со мной? — наконец спросила она тихо, не желая больше тратить время на бесполезные оправдания.

— С тобой? — Август прикрыл глаза, не переставая растирать грудь. — Не знаю. Это будет решаться на заседании сената в присутствии Агриппы Постума.

— Вот как? — презрительно спросила Ливия, хищно оскалив свои мелкие, прекрасно сохранившиеся зубы. — Мы прожили с тобой столько лет, ели за одним столом, спали в одной постели, а теперь ты по первому же навету отдаешь меня на расправу этой своре псов, которые только и ждут, чтобы растерзать меня? А хочешь знать, почему они настроены против меня? Да потому, что я, и только я всегда смиряла их гонор, патрицианские амбиции, эту надменность и брезгливость по отношению к тем, кто ниже их по рождению!

Неужели ты забыл, как они издевались и над тобой? Как называли тебя внуком ростовщика и сыном пекаря? Да если бы не я, твой Сатурнин и Гатерий уже давно отобрали бы у тебя власть!

— Сенат волен распоряжаться властью, как считает нужным, — с гневом воскликнул Август. — Он вручил мне ее и может отобрать в любой момент.

— Да? — издевательски скривилась Ливия. — После того, как ты прекратил междоусобицы, принес мир, поднял страну из руин? Конечно, сейчас они могут и отобрать у тебя власть. И тут же сами передерутся за нее, как бешеные псы, снова зальют все кровью!

Так запомни, я — и только я — спасла тебя и Рим! Я день и ночь была на страже, чтобы не допустить возврата к прошлому. Кто раскрыл заговор Эмилия и Корнелия? Кто...

Императрица задохнулась от бешенства и закашлялась, прижимая ладонь к губам. Август чувствовал, как в его душе что-то шевельнулось. А может, и правда, он слишком погорячился? Может, эта женщина заслуживает, все-таки, более мягкого обращения, несмотря на свою вину?

Ливия отдышалась и снова взглянула на мужа.

— Ну? — повторила она хрипло. — Скажи откровенно, что ожидает меня после всего того, что я сделала для тебя и Рима?

Цезарь закусил губу. Да, жена во многом права. Она действительно не жалела сил для укрепления государства, для поддержания Pax Romana — мира во всей Империи. Но... Все-таки, она совершила преступление, и должна понести наказание. Из-за нее бедный Агриппа семь лет провел на безлюдном острове. Чем он заслужил это?

Только самому Августу было известно, как тяжело, мучительно, с болью дались ему те жестокие слова, которые он сказал сейчас Ливии. Как хотел он простить ее и предать все забвению. Но имел ли он на это право? Как муж — да, как человек, ответственный за судьбы страны — нет. Ведь он без колебаний отправил в ссылку и свою дочь, и внучку, и Постума, хотя стоило ему это страшных душевных мук. Почему он должен делать исключение для жены? Это недостойно римлянина.

«Ты поступил как настоящий римлянин. Это высшая похвала в моих устах», — сказал ему Сатурнин.

Как же он будет смотреть в глаза сенаторам, если проявит слабость? Нет, у государственного деятеля есть принципы, через которые он не может, не имеет права переступать. Ливия предстанет перед судом. Но когда дело будет рассмотрено, то перед вынесением приговора он, Август, сам обратится к сенату с просьбой о милосердии. И к Постуму тоже. Они поймут его чувства, поймут, что он исполнил долг правителя, а теперь просит лишь как муж несчастной женщины, совершившей роковую ошибку. Да, так и следует поступить.

— Послушай меня, — сказал Август, глядя на императрицу. — И прости. Я не могу поступить иначе, ты должна это понимать. Закон есть закон, он один для всех. И ты предстанешь перед судом. Но я обещаю...

Дальше Ливия не слушала. Она приняла решение. Терять ей все равно было нечего. С письмом, которое предъявит Сеян, ей не уйти от смерти. Ух, как взвоют тогда эти презренные шакалы в белых тогах! И первым среди них будет Сатурнин. Нет, такого удовольствия она им не доставит. Цезарь сам виноват.

— А теперь ты послушай меня, — сказала женщина изменившимся голосом, с каким-то новым выражением лица. — И слушай внимательно. Хорошо, я предстану перед судом. И я все им расскажу...

— Вот это правильно, — оживился Август, ожидавший совсем не такой реакции. — Они поймут...

— Да, они поймут, — со злобной улыбкой повторила Ливия. — Но только каяться я не буду и речь пойдет вовсе не об Агриппе Постуме.

— А о чем? — с тревогой спросил цезарь, ноющее сердце которого сжалось от страшного предчувствия.

— О многом, — протянула Ливия. — Например, о том, как посланный мною врач отравил твоего внука Луция.

— Что? — воскликнул Август, побледнев. — Не шуга так, умоляю...

— Теперь уж не до шуток. А хочешь услышать, как мои люди устроили засаду на твоего внука Гая? Или как...

— Да ты змея, — прошептал цезарь, с трудом приподнимаясь.

На его лбу выступил холодный пот, губы дрожали, прерывистое дыхание со свистом вылетало изо рта.

— Неужели ты сделала это?

— ...как я помогла отправить в ссылку твою дочь и внучку, — невозмутимо продолжала императрица, не сводя безумных глаз с лица мужа. — Сенаторы с интересом выслушают, как пять дней назад один из них, твой приятель Фабий Максим, был по моему приказу зарезан на дороге у Пинция.

— О, боги! — выдохнул цезарь, не понимая, грезит он или нет. — Чудовище! Как же ты могла? Змея... Ты ужалила меня в самое сердце! Чудовище!

— Ха-ха, — сказала Ливия. — Что ж, ты сам вынудил меня открыться. Теперь слушай... настоящий римлянин. Ничтожество!

Цезарь почувствовал страшную боль в груди, в голове у него мутилось, во рту пересохло.

— Позови врача, — слабо произнес он. — Мне плохо...

— Сейчас, — кивнула Ливия. — А ты больше ничего не хочешь сказать мне наедине?

— Хочу...

Собрав последние силы, Август потянулся к столику, который стоял возле кровати и на котором лежали навощенные таблички и стилос. Левой рукой он ощупью вытащил из-под подушки государственную печать.

— Я все тебе скажу, все, — словно в бреду повторял цезарь, вонзая железный стержень в воск. — Ты ответишь за все, змея... подлая змея...

Ливия поднялась с табурета и наклонила голову, чтобы лучше видеть.

Август неровными каракулями выводил:

"Руководствуясь соображениями государственной безопасности и по обвинению в государственной измене, каковая мною установлена доподлинно и вне всяких сомнений, приказываю немедленно, без суда... "

Цезарь на миг прервал и задумался: кровь дико стучала в висках. Конечно, без суда. Он не хочет, чтобы все эти ужасы слышали сенаторы, чтобы их потом обсуждали на Форуме и в забегаловках Эсквилина. По древнему римскому закону — практически давно не применяемому, но формально все еще имеющему силу — отец и муж имеет право лишить жизни членов своей семьи, если сочтет их проступок достойным такого сурового наказания. А ведь нет никаких сомнений, что проступки Ливии заслуживают самой страшной кары. Август вернулся к письму:

«...без суда и следствия казнить смертью мо...»

Он хотел написать: мою жену Ливию Друзиллу, но императрица вдруг схватила его за руку.

— Подожди. Прежде, чем меня убьют, я должна сказать тебе еще одно.

— Позови врача, — прошептал Август, чувствуя, что теряет сознание. Нет, он должен дописать приказ...

— Так вот, — продолжала Ливия, — ты сказал, что у сенатора Сатурнина нет причин ненавидеть меня. Это не так, у него есть очень веская причина. А хочешь узнать, какая?

Не ожидая ответа, она наклонилась к уху Августа и прошептала несколько слов. Остекленевшие глаза старика широко раскрылись и полезли на лоб, изо рта вырвался глухой протяжный стон, похожий на крик умирающего зверя, в груди словно что-то взорвалось, и он упал навзничь, хрипя и царапая скрюченными пальцами простыни на постели.

Ливия бросила на него быстрый взгляд и взяла со стола табличку с неоконченным приказом. Перечитала неровные слова:

«...соображениями государственной безопасности... по обвинению в государственной измене... немедленно, без суда и следствия казнить смертью мо...»

Императрица криво усмехнулась, секунду раздумывала, а потом дописала, подражая почерку цезаря, чему она выучилась уже давно: «... моего внука Агриппу Постума».

И приложила к тексту печать — индийский рубин с вырезанной на нем головой Сфинкса.

Глава XXVIII Comoedia finita, plaudite[3]

Сабин сидел в своей комнате в доме по соседству со зданием, которое занимал Август, и от нечего делать перебирал свитки с какими-то пошлыми греческими стихами, которые только и нашлись в здешней библиотеке. Мысли его были далеки от фривольных элегий.

Трибун раздумывал, почему нет никаких известий от Фабия Максима. Это его очень тревожило. Ведь у него находился документ огромной важности. Сегодня, правда, врач сообщил, что состояние здоровья цезаря заметно улучшилось, однако опасность еще не миновала, и в любой момент может случиться непоправимое.

А тогда им осталось бы уповать лишь на новое завещание Августа. Конечно, если принцепс поправится и сможет сам огласить его в сенате, то никаких проблем не возникнет. Но даже если с такой речью выступит, например, Тиберий, предъявив волю своего отца в письменном виде, завещание все равно будет утверждено. Ведь большинство сенаторов не очень любят Ливию, и охотно проголосуют «за».

От размышлений Сабина оторвал стук в дверь. Трибун повернул голову.

— Да! — крикнул он.

На пороге появился раб из прислуги Августа, приставленный к Сабину в качестве порученца.

— Господин, — доложил он с поклоном, — там к вам пришел человек...

— Какой человек? — скривился Сабин. Он сейчас никого не хотел видеть. — Так проводи его сюда.

Он подумал, что это кто-то из свиты цезаря, Сатурнин, а может, Друз. Да нет, тот вошел бы без предупреждения, отшвырнув с дороги раба.

Слуга замялся.

— Прости, господин... Но он не из благородных... И так выглядит, что...

Трибуна словно какая-то сила подбросила со стула, предчувствие иглой вонзилось в сердце.

— Давай его сюда! — рявкнул он и, не вытерпев, сам побежал к двери вслед за рабом.

Да, там, возле ворот дома, в тени большого платана стоял Корникс. Сабин сразу узнал его, вернее — не узнал, а понял, что это именно он. Ведь человек, стоявший сейчас перед ним, очень мало напоминал того флегматичного, добродушного галла, который вот уже несколько лет служил трибуну верой и правдой.

Его одежда была в страшном беспорядке — туника разорвана, в каких-то бурых пятнах, сандалии сбиты, ремешок оборван. Лицо выглядело не лучше — хмурое, застывшее, глаза запали, кожа натянулась и потемнела, волосы торчат в разные стороны, а справа на голове виднеется большой сгусток запекшейся крови. На шее Корникса тоже был свежий порез, лишь чуть-чуть затянувшийся.

Несколько секунд Сабин молча смотрел на галла, его горло стиснуло спазмом. Потом с усилием кивнул головой.

— Заходи.

Корникс медленно, пошатываясь, двинулся к дому. Вдруг он остановился и полным усталости движением провел по лицу, стирая пот.

— Там моя лошадь, — сказал он хрипло и показал куда-то в сторону. — Я заплатил за нее шесть золотых. А теперь она, кажется, собирается сдохнуть.

Сабин кивнул цезарскому слуге, который стоял рядом и с раскрытым ртом наблюдал странную сцену.

— Займись лошадью, быстро.

Тот исчез.

Корникс дотащился до порога, прошел в комнату и, умоляюще посмотрев на хозяина, опустился на стул.

— Садись, садись, — бросил трибун, стремительно подошел к столу, налил в кубок вина из небольшой амфоры и протянул галлу.

— Выпей. Есть хочешь?

Корникс попытался одновременно кивнуть и приложиться к вину. Это привело к тому, что он носом въехал в кубок и расплескал жидкость, которая потекла по его подбородку. Потом он сделал несколько жадных глотков и в изнеможении закрыл глаза.

Сабин нетерпеливо подвинул к нему блюдо с фруктами, сыром и хлебом.

— Вот, ешь. И рассказывай.

Галл потянул было руку к еде, но та безвольно упала ему на колени.

— Господин, — сипло произнес он. — Я не спал четверо суток...

— Сейчас поспишь, — Сабин придвинулся ближе и потряс галла за плечи. — Говори, Корникс, родной, говори... Где Фабий Максим? Где документ?

— Сенатор убит, — еле ворочая языком с закрытыми глазами проговорил слуга. — Если документ был при нем, то его забрали...

— Кто? Как это случилось? Где?

— Не доезжая Пинция... На нас напали какие-то люди... Десять или двенадцать... Нас было пятеро...

— А человек со шрамом? — крикнул Сабин. — Он тоже участвовал?

— Не знаю... — слабо сказал Корникс. — Они были в плащах с капюшонами... Кажется... Не знаю...

— Говори, говори, я слушаю!

— Они подъехали, спросили о чем-то. Мы еще ничего не успели сообразить, как один из них всадил сенатору меч в грудь. Остальные бросились на нас...

Корникс немного встряхнулся — видимо, вино подействовало — и говорил уже более связно.

— Его слуги — здоровые парни, вооруженные — вступили в бой, а меня сбили с седла и повалили на землю. Одному я успел пропороть брюхо, но потом ничего не помню. Наверное, получил дубинкой по голове. Когда очнулся, то увидел, что лежу на трупах; нас оттащили в сторону и бросили в кусты, прикрыв ветками. Меня, наверное, посчитали мертвым. Там лежали сенатор, его люди и еще трое парней из нападавших.

Я дополз до дороги, уже совсем стемнело и никого вокруг не было. Мой кошелек, слава богам, остался на месте. Как они его не нашли? Наверное, и не искали. Через час мимо проезжала какая-то телега с сеном, возница взял меня и довез до ближайшей гостиницы. Там я купил лошадь и поскакал искать тебя. В Риме мне сказали, что ты вместе с цезарем, в Кампании. Я помчался туда... Четырех коней сменил, девятнадцать ауреев... О, Меркурий...

— А документ, — нетерпеливо перебил Сабин, — ты не обыскал сенатора?

— Нет... Я ведь и не знал толком, что там должно быть. Тем более, если бы меня потом поймали с какой-то вещью сенатора, то с ходу обвинили бы в нападении и прикончили. И так пришлось откупаться от преторского патруля под Боллилами. Еще четыре монеты...

— Получишь в три раза больше, — сказал Сабин. — Молодец, что доехал. Но что теперь делать?

Он короткими шагами заходил по комнате, с яростью отшвырнув с дороги попавшийся под ноги стул. Его кулаки сжимались и разжимались, губы шептали проклятия, голова напряженно работала. Что же делать?

Наконец, он остановился и повернулся к Корниксу, который из последних сил боролся со сном, словно сова, хлопая глазами и растирая их грязным кулаком.

— Оставайся здесь, — приказал трибун. — Можешь поспать. Без меня никуда не уходи.

Он плеснул в кубок немного вина, залпом выпил, пригладил рукой волосы и выбежал из дома. Недалеко от ворот раб-порученец горестно причитал, протирая смоченной в воде с уксусом губкой спину и бока красивой, гнедой, но до предела измученной лошади, которая еле стояла на ногах.

— Никого ко мне не пускать, — бросил Сабин, торопливо проходя мимо. — Если тот человек что-то попросит — сделаешь.

Раб удрученно кивнул и снова занялся лошадью.

Сабин направился к резиденции Августа — небольшому старинному дому в центре городка. Нолы были Маленьким сонным провинциальным местечком, и у трибуна ушло лишь десять минут, чтобы добраться до нужного здания. У входа в атрий дежурили преторианцы в полном вооружении.

— Мне нужно повидать принцепса, — сказал Сабин торопливо. — Дело очень важное.

Центурион — старший караула — только пожал плечами.

— Уже два дня цезарь ни с кем не общается. Вот только недавно к нему вызвали императрицу. Проходи в дом, там спросишь.

И он браво отсалютовал трибуну. Его солдаты тоже приняли стойку «смирно».

Сабин быстро пересек атрий и направился вглубь помещения, где за небольшим перистилем с резными дорическими колоннами размещалась спальня цезаря. У дверей комнаты тоже стояли двое преторианцев и молодой трибун. Он узнал Сабина и приветственно кивнул.

— Мне нужно к цезарю, — сказал тот. — Сообщи ему, прошу, что речь идет о деле государственной важности. Это не займет много времени.

Трибун-преторианец вздохнул и покачал головой.

— Императрица распорядилась никого не пускать, кроме врачей. Она сама сейчас там. Подожди, если хочешь, а когда достойная Ливия выйдет, спросишь у нее сам.

"Надо было сначала поговорить с Сатурниным, — с сожалением подумал Сабин. — Он бы что-нибудь придумал. А так... "

Внезапно дверь спальни открылась, и из комнаты торопливо вышла Ливия. Она бросила мимолетный взгляд на Сабина и повернулась к трибуну преторианцев.

— Публий, — встревоженно сказала женщина, — цезарю стало хуже. Немедленно пошли за врачом.

Публий растерянно посмотрел за спину Сабина; тот услышал, как позади него кто-то сдвинулся с места и направился к ним. Трибун оглянулся — то был Ксенофонт, личный врач Августа.

Ливия посмотрела на него и пренебрежительно махнула рукой.

— Нет, не ты. Мой муж приказал позвать Симона.

Симон был доверенным человеком императрицы; самаритянин из Палестины, он с гордостью утверждал, что постиг все премудрости медицины и может вылечить любую болезнь. Правда, пока не было случая проверить это на практике.

Ксенофонт с сомнением покачал головой, постоял еще немного и вернулся на свое место — небольшой диванчик в углу, где он провел последние двое суток, чтобы сразу оказаться под рукой, если вдруг понадобится цезарю.

Трибун преторианцев свистнул негромко в серебряный свисток, который висел у него на груди, и в помещение торопливо вбежал старший дворецкий.

Ливия резко приказала ему позвать Симона.

— И еще, Зенон, — добавила она, — цезарь сказал, что хочет увидеть Курция Аттика и Плавтия Сильвана. Сообщите им, пусть придут немедленно.

Это были два сенатора, во всем послушные воле императрицы. Сабин нахмурился. Это не предвещало ничего хорошего.

— Далее, — энергично продолжала распоряжаться Ливия, когда дворецкий удалился. — Немедленно отправить курьера за моим сыном Тиберием. Пусть возвращается сразу же. Цезарь хочет сказать ему нечто очень важное.

Трибун Публий кивнул одному из своих солдат, и тот, отсалютовав, бегом бросился в преторию, гремя доспехами.

— И последнее, — сказала Ливия, с недовольством поглядывая на Сабина. — Вот письменный приказ цезаря.

Она протянула Публию восковые таблички, запечатанные перстнем с головой Сфинкса.

— Это надо как можно быстрее доставить в Рим. Отправь курьера немедленно. В столице он должен найти человека по имени Элий Сеян, трибуна преторианцев, и передать ему письмо. Все понятно?

Публий с легким поклоном принял таблички.

— Я могу идти? — спросил он, покосившись на последнего солдата, который еще оставался у двери.

— Да, — махнула рукой Ливия. — Поторопись. Я сама распоряжусь о смене караула.

Публий отдал честь и отправился выполнять приказ. В этот момент из-за угла показался тучный бородатый мужчина в сопровождении старшего дворецкого. Еще издали он поклонился Ливии и ускорил шаги.

— Заходи, Симон, — сказала императрица, — а ты, — она показала пальцем на раба, — позови сюда дежурный караул. Пусть стоят здесь и никого не пускают.

Сабин решился. Шансов, конечно, у него было мало, но попробовать стоило.

— Госпожа, — произнес он, стараясь говорить с должным почтением, вместе с тем, не подобострастно, — у меня есть для цезаря очень важное сообщение. Мне необходимо с ним повидаться. Это займет всего минуту.

— Ты что, оглох, трибун? — грубо перебила его Ливия. — Я же сказала — моему мужу плохо, он нуждается в помощи врача. Неужели ты думаешь, что я позволю беспокоить его в такой момент?

— Он сам приказал мне докладывать немедленно, когда что-то станет известно, — упрямо повторил Сабин. — Я повторяю свою просьбу, госпожа.

Лекарь Симон прошел в комнату, трибун успел заглянуть в дверной проем, но цезаря не увидел.

— Если это действительно так срочно, скажи мне, — бросила императрица, отворачиваясь. — Я передам мужу, а он уже сам решит, звать тебя или нет.

Естественно, этого Сабин сделать не мог.

— Благодарю, госпожа, — произнес он глухо, выбрасывая руку в салюте. — Надеюсь, принцепсу вскоре станет лучше, и тогда я снова приду.

Ливия захлопнула дверь у него перед носом.

Выходя из дома, Сабин увидел, как из больших служебных носилок, только что поднесенных рабами к воротам, торопливо вылезают сенаторы Аттик и Плавтий, возбужденно переговариваясь.

* * *
Сатурнина, как на грех, на месте не оказалось. Слуга сообщил, что его господин еще с утра отправился в гости к одному из своих друзей, у которого была вилла в окрестностях Нолы, и собирался пробыть там до завтра. Огорченно сплюнув, трибун пошел восвояси. Больше посоветоваться ему было не с кем. Оставалось набраться терпения и ждать. Ну, и молиться Эскулапу, чтобы лекарь Симон не загнал цезаря в гроб раньше времени какими-нибудь своими иудейскими медикаментами, изготовленными, наверное, из ослиного навоза. Ведь не зря рассказывают, что в своем закрытом для посторонних храме в Иерусалиме эти нечестивцы молятся ослиной голове и пьют кровь невинных младенцев, а при этом еще и поют мерзкие песни, призывая проклятие на весь род человеческий.

Когда Сабин выходил из ворот, к ним подлетела взмыленная лошадь, со спины которой тяжело свалился молодой мужчина в дорожной одежде. Даже не обратив внимания на трибуна — как того требовала элементарная вежливость — он бегом бросился к дому, громко крича и размахивая руками:

— Эй, кто-нибудь! Немедленно скажите сенатору Сатурнину, что прибыл Луций Либон из Рима. У меня важные новости!

Сабин проводил юношу взглядом, пожал плечами и зашагал к себе на квартиру, чтобы растолкать, от нечего делать, Корникса и поподробнее выспросить его насчет смерти Фабия Максима и пропавшего завещания.

* * *
Возле дома Сабина встретил раб-порученец. Лошади рядом с ним уже не было.

— Все в порядке, господин, — доложил он. — Коня я привел в чувство и поставил в конюшню. Должен выжить.

— Молодец, — отрешенно бросил трибун, проходя мимо.

— А вот еще, — добавил раб, — там была дорожная сумка с вещами. Это, наверное, того человека. Куда ее девать?

— Отнеси в дом, — махнул рукой Сабин и направился по дорожке во двор.

Слуга подхватил довольно объемистую холщовую сумку и поспешил за ним.

Корникс спал, сидя на стуле и уронив голову на стел. Он громко храпел и вздрагивал во сне. Сабин собирался сразу же его разбудить, но потом ему стало жаль измученного галла, и он решил пока подождать. Трибун уселся на табурет, отшвырнул в сторону греческие элегии и налил себе полный кубок вина.

Раб с почтением опустил сумку на пол возле двери и неслышно удалился. Сабин сделал несколько глотков, крепко сжал челюсти и задумался, глядя в стену.

Корникс проснулся через час. Еще не открыв как следует глаза, он ощупью потянулся к блюду с едой, грязные пальцы сжались на куске хлеба.

— Выспался? — спросил Сабин хмуро. — Давай, очнись. Я хочу еще раз послушать твой рассказ.

Галл вяло кивнул и принялся торопливо жевать хлеб, косясь на вино.

— Налей себе, — разрешил трибун. — Только быстро.

Однако дополнительные расспросы ничего нового ему не дали. Галл повторил все то же, что и раньше, только теперь более связно и оживленно. Из его слов со всей определенностью следовало, что друг и посланец цезаря сенатор Фабий Максим был злодейски убит на дороге неизвестными людьми, а завещание Августа, скорее всего, бесследно исчезло.

— Ладно, — вздохнул наконец Сабин. — Теперь нам остается только ждать. Поешь еще, потом тебя проводят в помещение для слуг. Там отдохнешь. Вон, кстати, твоя сумка. Чего ты туда набил? Неудивительно, что с таким грузом тебе пришлось каждые пятьдесят миль менять лошадей. Тут слон нужен.

Корникс обиженно хмыкнул, слез со стула и пошел за своим добром, пошатываясь от усталости.

— Чего там слон, — бурчал он. — Так, кое-какие вещички, Совсем немного. На большее у меня денег нет...

Он взял сумку, вернулся на стул, сел и стал сосредоточенно копаться в ней, напряженно шевеля губами.

— Ревизию делаешь? — невесело усмехнулся Сабин. — Не бойся, тут не воруют.

— Кто их знает, этих рабов? — пробормотал Корникс. — Пусть даже они и цезарские, а все равно ненадежный народ.

Он извлек из сумки пару добротных кожаных сапог и критически оглядел их.

— Зачем тебе это? — удивился Сабин. — Жарко же.

— Сейчас, может, и жарко, — с вызовом ответил галл, — а зима не за горами. Тем более, что ты, господин, еще сделаешь так, что нас обоих с тобой вышлют куда-нибудь в Гиперборейские страны. А там снег лежит круглый год. В чем я тогда буду ходить? Новые сандалии ты мне уже год обещаешь.

— Закрой рот, — бросил трибун и снова глотнул вина. — Разбирай скорее свое богатство и иди отдыхать. Мне нужно подумать.

Корникс взял один сапог и принялся натягивать его себе на ногу. Налазило с трудом. Галл пыхтел, потел и шепотом ругался, однако это не очень помогало.

— Что такое? — пробормотал он себе под нос. — А на вид — как раз по моей ноге. Вот жулики эти сапожники, экономят на всем. И еще такие деньга дерут...

Наконец, Сабину это надоело.

— Убирайся, — нетерпеливо сказал он. — Померяешь в другом месте. И не забудь отмыться как следует, от тебя воняет, словно ты переплыл Большую клоаку.

— Тебе хорошо говорить, господин, — обиделся Корникс, — а у меня...

— Вон отсюда! — громыхнул выведенный из себя Сабин. — Будешь нужен — позову. Смотри, никуда не пропадай.

Галл со вздохом положил сапоги обратно в сумку, забросил ее на плечо и двинулся к выходу, растирая ладонью онемевшую от долгого сидения задницу.

* * *
Сенатор Гней Сентий Сатурнин вернулся к вечеру следующего дня, но Сабин даже не успел переговорить с ним — сначала тот на час заперся в доме с молодым Луцием Либоном и приказал никого к нему не пускать, а потом прибыл Тиберий, и в ставке поднялась невообразимая суматоха.

Как сын Ливии успел так быстро вернуться — остается загадкой. Да и он сам, и его эскорт просто на ногах не стояли от усталости; лошади, которых они меняли каждые двадцать миль, сразу повалились на землю с предсмертным хрипом, но все же он должен был уже доехать, как минимум, до Канузия, и это по горам...

Видимо, Тиберий прислушался к просьбе матери, и не очень спешил на фронт, несмотря на свои патриотические заявления. Но сейчас особенно размышлять об этом было некогда — все знали, что цезарь умирает, и были рады, что наследник успел вовремя, чтобы проститься с приемным отцом и получить последнее напутствие.

Собравшиеся у дома Августа сенаторы — к которым присоединились и Сатурнин с Либоном; Сабин давно уже был здесь — с выражением глубокой и вполне искренней скорби на лицах приветствовали Тиберия, когда тот тяжелым шагом, глядя в землю, проследовал мимо них.

На пороге перистиля его встретила заплаканная Ливия, обняла, оперлась на руку сына и они вдвоем вошли в комнату, где находился больной цезарь. Там уже были палестинский лекарь Симон и достойные сенаторы Курций Аттик и Плавтий Сильван.

Дверь спальни тихо закрылась, преторианцы приставили копья к ноге и замерли. Собравшиеся у дома люди негромко, но возбужденно переговаривались. Сатурнин, наконец, подошел к Сабину.

— Извини, трибун, — сказал он, — что я не смог сразу принять тебя. Мне доложили, что ты приходил с важными известиями. Но вот Луций Либон, — он указал на юношу, который стоял рядом с ним, — привез мне не очень радостные новости из Рима. Они касаются моей семьи, и я очень переживаю... Кстати, познакомьтесь. Я рассказал Либону о тебе, и он был восхищен твоим мужеством.

— Да, трибун, — кивнул Луций. — Я очень рад приветствовать такого храброго и преданного человека.

— Либон в курсе наших дел, — пояснил сенатор, поскольку Сабин не знал, как ему себя вести. — С ним можешь быть совершенно откровенным. Ну, так что ты хотел мне сообщить?

Трибун огляделся по сторонам. Слишком много народа кругом, слишком много ненужных ушей.

— Давайте отойдем в сторону, — попросил он. — Сведения важные и неприятные. Они касаются...

В этот момент по толпе пробежало какое-то движение и легкий гул. Все невольно подняли головы. Из дома медленно вышла Ливия. Она опиралась на руку сына. Из глаз императрицы катились слезы; Тиберий шел с каменным лицом, ни на кого не глядя. За ними следовали два сенатора, в знак траура набросив на головы полы своих тог. Шум мгновенно стих. Всем стало ясно — цезарь умер.

Это, хотя и ожидаемое, но все же страшное в своей необратимости известие словно парализовало собравшихся. Они вдруг ощутили себя маленькими детьми, лишившимися отца — доброго, мудрого, справедливого отца, который вселял в них чувство уверенности и спокойствие, которого они любили, уважали и почитали.

Несколько секунд царила почти полная тишина, лишь беззаботные птички распевали свои песенки в кронах деревьев да легкий, теплый ветерок шелестел зелеными листьями.

Все смотрели на Ливию и Тиберия и молчали. Те тоже стояли неподвижно, словно, сраженные горем, были не в силах произнести хотя бы слово. Пауза уж слишком затягивалась. Сенатор Сатурнин медленным движением приподнял полу тоги и набросил ее на голову, выражая свою скорбь. Его примеру последовали еще несколько человек, замелькали пурпурные полосы сенаторских одежд, взлетевших над толпой. Тиберий несколько раз с усилием шевельнул губами и глухо произнес:

— Римский сенат и народ, плачьте. Наш отец император Цезарь Август скончался.

Из толпы послышались крики, стоны и завывания; люди били себя кулаками в грудь, рвали волосы, закрывали лица тогами.

— Хвала богам, — продолжал Тиберий, по-прежнему ни на кого не глядя, — я успел вовремя, чтобы услышать последние слова моего отца, закрыть ему глаза и вложить в рот монетку, дабы в Подземном царстве ему было чем заплатить перевозчику душ Харону. Я обещал и поклялся, что выполню его волю, которую он выразил в своем завещании.

— Можем ли мы узнать, каковы были последние слова нашего мудрого цезаря? — спросил вдруг сенатор Сатурнин, продвигаясь вперед.

— Да, — после некоторого раздумья медленно ответил Тиберий. — Он спросил нас, хорошо ли, по нашему мнению, он сыграл свою жизненную роль. А когда мы ответили, что трудно было бы сделать это лучше, цезарь сказал: «Что ж, тогда представление окончено. Похлопайте».

Ливия зарыдала, Тиберий обнял ее за плечи и прижал к себе. У многих на глазах тоже появились слезы. Сенатор Курций Аттик сделал шаг вперед.

— Это еще не все, — сказал он, дрожащим, срывающимся голосом, чуть сдвинув тогу с головы. — В свой последний миг наш цезарь взял за руку свою верную, преданную жену и прошептал: «Ливия, помни, как жили мы вместе. Будь здорова и прощай». С этими словами он и умер.

Рыдания звучали все громче, экстаз охватывал толпу. Сумерки уже почти сгустились, слуги принесли связки факелов, и теперь кроваво-красные языки пламени плясали в воздухе, разбрасывая вокруг причудливые блики...

* * *
После того, как первые эмоции несколько поутихли, Тиберий сухо пригласил почтенных сенаторов собраться немедленно на что-то вроде малого заседания, дабы принять несколько важных и первоочередных решений, касавшихся подготовки к погребению Августа, а также некоторых, не терпящих отлагательств, государственных дел.

Сатурнин должен был там присутствовать, и он попросил Сабина и Луция Либона, который по молодости лет еще не имел права носить сенаторскую тогу с пурпурной каймой, подождать у него на квартире. Гней Сентий обещал сразу же по окончании заседания вернуться и обсудить с ними создавшуюся ситуацию. Он даже не успел выслушать рассказ трибуна о судьбе Фабия Максима и пропаже завещания, ибо Тиберий не терпящим возражений голосом предложил немедленно приступить к делам и смирить свою глубокую скорбь, памятуя о том, что на них сейчас возложена забота о благе страны.

Сабин и Либон отправились в дом, который занимал Сатурнин, приказали принести вина и уселись в триклинии, изредка тихо переговариваясь. Похоже было, что каждый из них погружен в свои мысли и не замечает присутствия другого.

Сатурнин вернулся через полчаса, угрюмый и озабоченный. Он устало опустился на стул и прикрыл глаза.

— Ну, что? — не выдержал Либон.

Сабин с каменным лицом сидел в углу. Он чувствовал, что произошло что-то крайне неприятное. Но что? Ведь Тиберий же обещал Августу подчиниться его воле? Да, но где эта воля? В завещании, которое украли у Фабия Максима? Сумеет ли Тиберий устоять под нажимом Ливии, захочет ли теперь признать Агриппу Постума законным преемником покойного цезаря?

В голове у трибуна все плыло и кружилось, мысли путались. О, Фортуна, вот оно твое пресловутое колесо. Сегодня так, завтра иначе, послезавтра — вообще все становится с ног на голову...

Его размышления прервал Сатурнин.

— Так что ты хотел мне сообщить? — спросил он, открывая глаза и поворачивая голову. — Говори сначала ты, а потом я расскажу, как прошло заседание. Это, конечно, государственная тайна, — усмехнулся он криво, — как трижды подчеркнул достойный Тиберий, но, полагаю, что с вами я могу ею поделиться. Если уж Август вам полностью доверял, то не пристало его приемному сыну быть более подозрительным. Начинай, трибун.

Сабин коротко пересказал то, что узнал от Корникса. В продолжение его отчета сенатор несколько раз нахмурился и покачал головой. Его пальцы нервно сжимались и разжимались, подбородок чуть подрагивал.

Либон слушал с открытым ртом, время от времени судорожно глотая слюну. Его большие красивые глаза, казалось, сейчас выпадут из орбит.

— Так, — подвел итог Сатурнин, когда трибун закончил рассказ. — Так... Что ж, снова они нас опередили. До каких же пор эти убийцы будут безнаказанно вершить свои преступления?

Он порывисто встал на ноги и заходил по комнате, резкими движениями руки словно сметая с пути все преграды.

— Ситуация крайне сложная, — сказал он через несколько секунд. — Остается рассчитывать только на слово Тиберия...

— А что говорил Тиберий на заседании? — спросил Сабин с тревогой.

Сатурнин остановился и посмотрел на него отрешенным взглядом своих серых глаз.

— На заседании? — повторил он задумчиво. — На заседании не присутствовала почтенная Ливия — по закону женщины не имеют права участвовать во встречах сенаторов, а потому Тиберий вел себя сдержанно и разумно.

Он перечислил заслуги покойного, распорядился организовать погребальное шествие, для подготовки траурной церемонии в столицу отправили людей. Потом назначил своего сына Друза командующим Данувийской армией и приказал ему утром выехать в расположение легионов и поставить под контроль ситуацию в провинции.

Затем посетовал — не знаю, насколько искренне — на злую судьбу, которая одновременно лишила его отца и взвалила на его сгорбленные старческие дряхлые плечи заботу о целой огромной Империи. Он заявил, что до оглашения завещания цезаря вынужден принять на себя тот минимум власти, который даст ему возможность сохранить спокойствие и порядок в государстве, и слезно умолял достойных и мудрых сенаторов всячески помогать ему словом и делом. Это была очень трогательная речь. Если Тиберий говорил искренно — он не так плох, как я о нем думал.

Сатурнин замолчал и снова заходил по комнате.

— Что мы будем делать? — спросил Сабин. — Ведь нельзя же просто так сидеть и ждать?

— А есть другой вариант? — пожал плечами Сатурнин. — Возможно, Тиберий действительно хочет выполнить волю Августа, но не желает сейчас вступать в конфликт с Ливией, и отложил это до возвращения в столицу. А если нет — тут уж ничего не поделаешь. Разве что можно выкрасть Агриппу с Планации и отвезти его к Германику. Но я сомневаюсь, что тот станет бунтовать против Тиберия, не имея на руках официального документа, в котором цезарь объявлял бы Постума своим наследником. Кроме того...

За дверью послышались шаги, и на пороге показался высокий пожилой мужчина с густой шевелюрой седых волос и в белой с пурпурной полосой тоге сенатора.

— Я к тебе, Гней, — сказал он сразу, взмахом руки приветствуя всех собравшихся. — Ты слишком рано ушел, Тиберий объявил еще одно важное решение.

— Проходи, Гатерий, — пригласил Сатурнин, указывая на стул. — Не хочешь ли ты сказать, что он специально ждал, пока я уйду?

— Вполне возможно, — буркнул Гатерий, игнорируя стул. — Короче, он сделал первое назначение в должности временного правителя... вернее — второе, ведь своего сыночка он облек полномочиями главнокомандующего еще раньше...

— Да в чем дело? — нетерпеливо воскликнул Сатурнин. — Ты же не в курии, чтобы упиваться собственным красноречием.

— Тиберий объявил имя нового префекта преторианцев, — коротко ответил ставший серьезным Гатерий.

Сатурнин резко сжал кулаки.

— Кто им стал? — глухо спросил он. — Гай Валерий Сабин?

— Нет, — покачал головой седовласый сенатор — Элий Сеян.

В комнате повисла тишина. Никто старался не смотреть на Сабина, который все так же молча сидел в углу и смотрел в пол. Он почувствовал вдруг, как на его плечи опустилась огромная усталость, все нервное напряжение последних недель неподъемным грузом давило на спину, на шею, на мозги.

«Comoedia finita, plaudite, — подумал он отрешенно. — А храм Фортуны и дальше будет прозябать в нищете».

Часть вторая Горе побежденным

Глава I Юлийская курия

В начале сентября в год консульства Секста Помпея и Секста Апулея состоялось первое после смерти Августа заседание римского сената.

Несколькими днями ранее граждане столицы и многочисленные делегации из провинций и колоний были свидетелями погребения цезаря и сопровождавшей это событие церемонии.

Путь от Нолы до Рима тело принцепса проделало на плечах его верных подданных. Сначала сорок воинов-преторианцев в блестящих доспехах, покрытых траурными плащами, вынесли носилки с покойным из дома и двинулись по виа Аппия по направлению к столице. Впереди шли знаменосцы гвардейских подразделений со значками когорт и центурий, с которых, однако, в знак скорби были сняты все украшения.

За носилками следовали сенаторы и всадники, которые сопровождали Августа в его поездке и сейчас собирались проводить в последний путь. По мере прохождения к ним присоединялись все новые и новые люди из местной аристократии и чиновников.

Толпы простолюдинов в черных одеждах выходили на дорогу и плакали, глядя на траурную процессию.

На окраине Нолы носилки приняли на свои плечи декурионы муниципиев и колоний, поспешно съехавшихся сюда при известии о смерти цезаря. Сменяя друг друга, они несли тело до самых Бовилл под Римом. Поскольку было очень жарко, поход трогался в путь лишь с наступлением сумерек, а днем носилки оставляли в базилике или в главном храме каждого города.

На подходе к Бовиллам траурную вахту приняли представители всаднического сословия, возглавляемые Клавдием, братом Германика. Они внесли тело в столицу и поместили в сенях дома цезаря.

Сенаторы пытались перещеголять друг друга, предлагая самые торжественные и пышные варианты похорон. Были высказаны пожелания, чтобы шествие проследовало в город через триумфальные ворота, а перед ним шли высшие жрецы государства, неся статую Победы; предполагалось, что траурные гимны будут петь девочки и мальчики из знатнейших семейств. Кто-то сгоряча потребовал поменять местами название месяцев август и сентябрь, дескать — в августе он умер, а в сентябре родился, другой вообще внес предложение переделать календарь и весь период жизни цезаря внести в летописи под названием «Век Августа», и так далее.

Однако осторожная Ливия и трезвомыслящий Тиберий соблюдали в почестях необходимую меру. Последний сам произнес надгробную речь, стоя на ступеньках храма Божественного Юлия. Затем подняли носилки и отнесли их на Марсово поле, где уже был готов погребальный костер. Под крики, плач и причитания людей огонь был зажжен, и огромный столб пламени взвился в небо.

После этого виднейшие представители эквитов, в одних туниках, босые, собрали прах цезаря, сложили его в урну и отнесли в мавзолей. Это здание между виа Фламиния и Тибром построили несколько лет назад по приказу самого Августа в качестве родовой усыпальницы Юлиев-Клавдиев.

Традиционных гладиаторских поминальных боев и гонок колесниц в циркеустраивать не стали. Ливия заявила, что муж просил ее не делать этого, а Тиберий, который не любил зрелищ и был довольно скуп, с радостью согласился с таким доводом.

Народ, правда, привыкший, что смерть даже средней руки чиновников их наследники отмечают устройством игр и раздачей подарков, был не в восторге, но боль от утраты любимого правителя и скорбь были настолько искренними и повсеместными, что никто пока не выступал с претензиями.

По Риму ходили слухи, что когда погребальный костер цезаря догорал, кто-то видел, как душа покойного отделилась от тела и воспарила к небесам. Конечно же — шептались люди — он был необычным человеком, и теперь боги взяли его к себе, чтобы он вместе с ними восседал на Олимпе и наслаждался бессмертием.

И вот, сенаторы собрались на свое первое совещание. Все с нетерпением ожидали выступления Тиберия, которого называли преемником Августа. Конечно, формально страна все еще считалась Республикой, и понятия «наследственная власть» как бы не существовало, но в действительности все сводилось к созданию видимости демократии — сенат готов был официально утвердить любого, кого покойный цезарь выбрал в качестве продолжателя своего дела.

Ведь многие понимали, что прежний государственный строй уже изжил себя, стал неэффективным при управлении такими огромными территориями и разветвленной администрацией. Хотя, конечно, находились еще закоренелые республиканцы, тайком вздыхавшие по временам Брута и Кассия, с кинжалами в руках боровшихся с тиранией.

Сам Тиберий пребывал в глубокой растерянности. Когда он в Нолах вошел в комнату цезаря и застал там лишь труп, то понял, что попал в сложную ситуацию. Если бы у него было новое завещание, о котором говорил Август, Тиберий просто огласил бы его перед сенатом и предоставил тому право выбора. Но сейчас, когда принцепс не успел сделать этого сам, а важный документ пропал неизвестно куда, не будет ли выглядеть признаком слабости или, еще хуже, признанием вины, если он предложит считать наследником опального Агриппу Постума?

Его ведь могут даже обвинить в искажении воли цезаря — тот сослал внука на остров, а ты вручаешь ему верховную власть. Этого Тиберий не хотел и боялся.

Тем более, что Ливия и энергично подпевавшие ей Аттик и Сильван чуть ли не на коленях умоляли его пока воздержаться от каких бы то ни было радикальных заявлений. Прими власть, которая положена тебе по праву, — говорили они, а там видно будет. Ведь если ты откажешься, а новое завещание цезаря так и не отыщется, то все это вполне может завершиться очередной гражданской войной. Где гарантия, что тот же Сатурнин не Поднимет мятеж или рейнские легионы не объявят цезарем своего командующего Германика?

Да и твой собственный сын сейчас руководит легионами, кто знает, не захочет ли он с помощью Данувийской армии стать верховным правителем, видя твою слабость. А ты ведь знаешь Друза, разве можно допустить до этого?

Тиберий колебался. Наконец, он сказал, что готов выступить в курии, огласить волю цезаря, а потом отдать вопрос на усмотрение сената. Может, к тому времени отыщется Фабий Максим с письмом — тут он покосился на Ливию — и тогда Агриппа вступит в свои законные права.

Императрица предусмотрительно не сказала сыну ни о смерти Фабия, ни о тайном приказе, отправленном Сеяну. Еще не время. Но она и сама терзалась сомнениями: куда же делось завещание? Люди Эвдема не нашли его на теле Максима, и проклятый документ мог выплыть в любой момент в самой неподходящей ситуации. Надо было торопиться. Умная и расчетливая, Ливия прекрасно понимала, что такое власть и как трудно, раз вкусив ее, потом добровольно отказаться. Она знала натуру Тиберия, и не сомневалась, что стоит тому лишь согласиться, как он тут же попадет в такой капкан, из которого потом никогда уже не вырвется.

* * *
Заседание было назначено на утренние часы; еще задолго до срока сенаторы в своих белых тогах с пурпурными полосками (повязав, правда, в знак скорби траурные ленты) начали сходиться к зданию Юлийской курии. Носилками сегодня никто не пользовался, все шли пешком, дабы продемонстрировать свою печаль.

Большой зал, окруженный амфитеатром мраморных скамей, выстеленных мягкими подушками, выглядел торжественно и строго. Еще бы, ведь он должен был символизировать величие и достоинство римского сената и народа, несокрушимую мощь железных легионов и мудрость цивилизованных правителей.

Многочисленные статуи богов, героев и выдающихся римских граждан стояли в нишах и на небольших постаментах, сверкая мрамором, золотом и серебром. Возле трибуны, с которой выступали ораторы, возвышалась монументальная скульптура богини Победы. Она представляла собой женщину, стоявшую на земном шаре, которая в правой руке держала лавровый венок, а в левой — пальмовую ветвь. Знак победы и знак примирения.

Пока скамьи постепенно заполнялись достойными сенаторами, возле алтаря богини колдовали жрецы — заместитель Верховного Понтифика (им при жизни был сам Август, а другого еще не успели выбрать) и его помощники, готовясь принести жертву, как то по традиции делалось перед каждым заседанием.

Наконец, старший секретарь возвестил наступление назначенного часа, в тот же момент в дверях появился Тиберий. Как всегда, ни на кого не глядя, он прошел на свое место — обычную скамью в третьем ряду — и сел. По залу пробежал легкий гул.

Женщины не имели доступа в этот зал, но ходили слухи, что достойная Ливия несколько раз негласно присутствовала на особо важных заседаниях, прячась за занавеской в дальнем углу помещения. Естественно, с молчаливого позволения Августа. Сейчас тоже все глаза устремились в заветный угол, но там было пусто, даже сама ширма куда-то исчезла.

Понтифик попросил соблюдать тишину и возвестил, что приступает к жертвоприношению. Все благоговейно умолкли, глядя на величественную статую Победы. Помощник подал жрецу золотую кадильницу и тот возжег ее; по залу поплыл запах благовоний. Подождав немного, понтифик высыпал содержимое кадильницы на алтарь, где оно продолжало гореть, распространяя ароматный дым.

Затем второй помощник подал ему небольшую амфору со священным вином и жрец осторожно покропил им алтарь. Послышалось шипение. Понтифик некоторое время стоял молча, а потом повернулся к собравшимся и сказал, слегка поклонившись и воздев руки над головой:

— Можете начинать, достойные отцы-сенаторы. Богиня покровительствует вам и сделает так, что вы примете самые мудрые и справедливые решения.

С этими словами он удалился, помощники последовали за ним, унося свои атрибуты. Животных на алтаре Победы по традиции не закалывали. Для этого были другие храмы.

Заседание началось.

Оба консула — Секст Помпеи и Секст Апулей — поднялись со своих мест и приветствовали достойное собрание. Каждый сказал небольшую речь, помянув еще раз Августа и выразив надежду, что римский сенат и народ найдут в себе силы превозмочь боль утраты и будут успешно продолжать дело великого цезаря.

— Principes mortales, rem publicum aeternam esse — владыки смертны, но общественное благо есть и будет всегда! — с пафосом закончил выступление Апулей и уселся на скамью, аккуратно подобрав полы тоги.

Тогда медленно, тяжело поднялся Тиберий, глядя себе под ноги. Несколько секунд он молчал, а все терпеливо ждали. Наконец, он чуть приподнял голову и заговорил:

— У меня нет слов, достойные сенаторы, чтобы выразить мое горе по поводу смерти отца и благодетеля, не только моего, но и всего народа — цезаря Августа Сегодня мы собрались, чтобы решить, как быть дальше. Мы лишились его отеческой заботы и мудрого руководства, но, как справедливо заметил почтенный консул Апулей, жизнь продолжается, и наша с вами задача — не дать погибнуть тому делу, тому государству, которое создал Август и которому отдавал все свои силы.

На некоторых скамьях зааплодировали, но большинство сенаторов сидели молча.

Тиберий покрутил головой так, словно у него болела шея, и продолжал:

— Позвольте мне, почтенные старейшины, огласить сейчас завещание покойного отца моего. Оно было составлено в консульство Луция Планка и Гая Силия, за полтора года до сего дня, и хранилось в храме Весты. Сегодня девственные жрицы доставили его сюда. Я знаю, что некоторые из вас были свидетелями при подписании этого документа, и прошу потом подтвердить подлинность печатей и руку цезаря.

Тиберий умолк, тяжело двигая челюстями. Затем снова заговорил, чуть приподняв голову:

— С вашего согласия я распорядился допустить сюда лишь свидетелей сенаторского звания, все же остальные — всадники и вольноотпущенники — будут приведены к присяге вне этого зала.

Гордые сенаторы одобрительно захлопали. Конечно, нечего им делать под одной крышей с бывшими рабами, пусть даже и цезарскими. Величие прежде всего.

— Если вы согласны, — продолжал Тиберий, никак не отреагировав на аплодисменты, — то приступим. Внесите завещание.

В дверь вошли несколько человек — две жрицы-весталки, один из старших понтификов и любимые вольноотпущенники Августа — Полибий и Гиларион. Последний нес на золотом подносе две небольшие тетради и три запечатанных пергаментных свитка. Это и было завещание цезаря.

По просьбе Тиберия консул Помпеи занял место на трибуне, перед ним разложили документы. Все с нетерпением ждали, пока тучный Помпеи отдышится, раскроет первую тетрадь и прокашляется. В повисшей в зале абсолютной тишине гулким эхом отражались от мраморных стен слова завещания, произносимые консулом:

— Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь...

Этого, собственно, все и ждали, но форма, в которой было высказано пожелание Августа, многих поразила. Ведь он совершенно ясно дает понять, что лишь по необходимости назначает преемником Тиберия, просто потому, что больше некого.

Сенаторы возбужденно зашевелились, перешептываясь. "Германик... Постум... " — полетели по залу тихие слова.

Тиберий, нахмурившись, крепко сжав челюсти, молчал. Очередное унижение. «Как же мог Август написать такое? Так опозорить меня здесь, в курии? — подумал он. — Конечно, он принял это решение скрепя сердце, и мне известна его истинная воля. Но ведь в моей власти сейчас сделать так, чтобы Сенат поступил, как угодно мне, а не Цезарю».

И тут впервые мрачный подозрительный Тиберий ощутил то упоение, которое дает возможность навязывать другим свою волю, подчинять их себе. И хотя он поспешил отогнать от себя эту мысль, ему было приятно чувствовать свою силу.

Консул, после короткой паузы, продолжал читать, смущенно покашливая. Он никак не хотел вызвать гнев Тиберия и — знай только, что тут будет написано — отказался бы от почетной обязанности огласить завещание принцепса.

— Далее я хочу, чтобы наследницей в размере одной трети была признана моя любимая жена Ливия Друзилла, если сенат не сочтет нужным выдвинуть какие-либо возражения...

— Не сочтет! — крикнул со своего места Курций Аттик. — Да здравствует Ливия Августа!

Многие сенаторы зааплодировали и присоединились к этим крикам. Тиберий недовольно поморщился. В нескольких футах от него сидел Гней Сентий Сатурнин, на его лице застыло презрительное выражение. Гатерий демонстративно зевнул.

Консул Помпеи подождал, пока шум стихнет, и вновь поднес к глазам документ:

— Во второй степени я назначаю моими наследниками Германика и его детей — в размере двух третей и сына Тиберия Цезаря Друза — в размере одной трети.

Ни слова об Агриппе Постуме.

Затем последовало перечисление дальнейших наследников — дальних родственников и друзей Августа. Но эти имена он указал в завещании скорее в знак своего доброго к ним расположения и из вежливости, ибо было очень сомнительно, что они дождутся своей очереди.

Ни слова о дочери Юлии и внучке, которые находились в ссылке.

Затем консул отложил первую тетрадь и раскрыл вторую. Тут были указаны денежные подарки, которые цезарь завещал выплатить от своего имени.

Четыреста тысяч ауреев римскому народу, тридцать пять тысяч — трибам, по десять золотых — преторианцам, по пять — солдатам городских когорт, по три — каждому легионеру. Выплатить немедленно и единовременно.

Остальные суммы, предназначенные различным чиновникам и друзьям, — в размере не более двухсот ауреев — должны были быть розданы через год. В оправдание Август ссылался на то, что его личное состояние крайне невелико, и даже прямым наследникам он оставляет всего полтора миллиона. Он просил учесть, что большая часть имевшихся в его распоряжении средств была потрачена на благо государства.

И только здесь, словно вспомнив, цезарь просил ни в коем случае не хоронить останков своей дочери и внучки в родовой усыпальнице, когда те перейдут в Царство теней.

Впрочем, немногие из собравшихся в Юлийской курии обратили на это внимание. Все были заняты другим — обсуждали суммы денежных подарков.

— Поскупился цезарь, — шепнул Аттик Сильвану. — Я не верю, что он был так беден.

Сатурнин наклонился к уху сидевшего рядом с ним Гатерия.

— Не очень-то обрадуются легионеры, — сказал он. — Особенно из германской армии. Они явно рассчитывали на большее.

Гатерий пожал плечами.

— Цезарь мудро поступил, что не стал их баловать. Это могло бы привести к очень опасным последствиям. Солдат нужно не покупать, а вербовать.

Сатурнин с сомнением покачал головой. Старый республиканец Гатерий мыслил другими категориями.

А консул Секст Помпеи тем временем развернул первый пергаментный свиток и огласил собственноручно составленный цезарем список его деяний. Август просил, чтобы этот текст был вырезан на медных досках и установлен у входа в его мавзолей.

В оставшихся двух свитках были различные государственные записи и реестры: сколько где служит солдат, сколько денег в государственной казне и личном цезарском ларце, сведения о налогах и тому подобное.

Закончив читать, Помпеи передал документы специальной комиссии и сошел с трибуны. В курии на некоторое время установилось затишье. Все осмысливали только что услышанное.

Сатурнин тоже думал над этим, однако его неотступно преследовали и другие мысли, от которых он никак не мог отрешиться, хотя и считал такую слабость недостойной настоящего римлянина.

Дело в том, что еще тогда, в Нолах, Луций Либон привез ему тревожные известия о его семье. Проконсул Африки сообщал, что никто не прибыл к нему в назначенное время, и выражал опасение, не случилось ли чего. Похоже было, что «Сфинкс» со всеми, кто находился на борту, бесследно исчез.

Сатурнин корил себя за то, что приказал отплыть поскорее, не дожидаясь каравана александрийских галер, который обычно сопровождает военный эскорт, и подверг опасности жизни своих близких. Неужели они попали в руки пиратов? Об этом даже думать не хотелось. Но сейчас Гней Сентий Сатурнин не мог ничего предпринять — решалась судьба Рима, решалось, к кому попадет верховная власть, и он не имел права ставить свои личные дела над государственными. Зато Либон, не скованный подобными принципами, просто сходил с ума от всевозможных предположений и вынужденного бездействия. Сатурнин действительно начинал опасаться за его рассудок, и решил в ближайшее время позволить юноше организовать поиски, не пожалев для этого денег.

Его размышления прервал звук тяжелых шагов — это Тиберий встал со скамьи и медленно двинулся к трибуне. Его сопровождали аплодисменты сенаторов; сначала довольно жидкие, они постепенно перерастали в настоящую овацию.

«И это римляне! — с презрением подумал Сатурнин. — Они уже готовы на брюхе ползать перед тем, кого еще вчера высмеивали и ненавидели. Ну, подождите же, вы сами выбираете себе палача, который будет топтать вас, как жалких козявок, случайно попавшихся под ноги».

Лишь он, Гатерий и еще десятка два сенаторов старой школы не присоединились ко всеобщему ликованию.

Тиберий дошел до трибуны, встал на нее и хмуро оглядел зал; многие сразу же почувствовали себя очень неуютно под его тяжелым взглядом.

— Прошу слова, почтенные старейшины, — заговорил Тиберий, как всегда, с усилием ворочая челюстями. — Вы сейчас выслушали волю моего отца Августа. Согласны ли вы с ней?

— Согласны! — раздались крики. — Принимай власть! Исполни желание Августа!

Тиберий молча слушал. "Какие трусы и ничтожества! Они боятся прогневить меня, боятся открыто сказать, что считают меня недостойным быть преемником цезаря. Но у них нет другого кандидата, и теперь они наперегонки будут стараться завоевать мое расположение.

Но если бы сейчас вдруг сказать им, что Август снял опалу с Агриппы Постума и именно его назвал главным наследником, то эти же самые достойные подхалимы с радостью приветствовали бы нового правителя.

А если бы вдруг претензии на власть предъявил Германик, поддержанный преданными ему легионами, они вообще на коленях поползли бы ему навстречу".

Так думал Тиберий, стоя на трибуне в курии Юлиев. "Ладно, — решил он наконец, — дам им последний шанс устранить меня. Но если страх в них возьмет верх над благоразумием, значит, они и не заслуживают ничего лучшего. Тогда я действительно соглашусь стать первым гражданином, и отброшу всякие сантименты. Посмотрим, как вы взвоете потом.

А Постум? Что ж, Постум останется на своем острове. Ему не повезло — Август умер слишком рано. Колесо фортуны крутанулось в другую сторону. Ничего не поделаешь. Ну, посмотрим, может быть, попозже я и верну его в Рим.

Остаются еще, правда, люди, которые знали о последней воле цезаря — Сатурнин, его друзья, тот трибун, который привозил письмо... Ну, что-нибудь придумаем. А моей почтенной матушке придется умерить свои амбиции. На сей раз все сделал я сам, и она не будет более вести меня на поводке".

— Выслушайте меня, достойные сенаторы, — заговорил Тиберий решительно, — и еще раз обдумайте мои слова. Август завещал власть мне, но вручить ее должны вы, старейшины. Учтите, мне уже пятьдесят с лишним лет, и силы мои убывают с каждым днем. Смогу ли я нести тот груз, который был под силу нашему мудрому Августу? Не стану ли я тормозом на пути его дела? Учтите — призывая меня занять это место, вы вручаете мне свои жизни и свое достояние. Сумею ли я правильно распорядиться ими? Не станете ли вы потом жалеть и сетовать, что приняли такое решение? Взвесьте все еще раз.

Он пристальным взглядом обвел скамьи, отмечая реакцию сенаторов. Большинство из них принялись кричать, не жалея связок, что он просто обязан согласиться, что его скромность и порядочность всем известны, что лучшего правителя трудно и пожелать.

Некоторые, выбежав в проход, даже стали на колени, протягивая руки и умоляя не отказать их нижайшим просьбам.

— Какая мерзкая комедия, — шепнул Гатерий Сатурнину. — Он же давным-давно все уже решил, и теперь наслаждается раболепием этих ослов.

Сатурнин не ответил. Низкопоклонство сенаторов — лучших, как считалось, римских граждан — болью отозвалось в его сердце. Ради кого он старался, ради кого положил столько трудов? Ради этих червей? Да им самое место в рабстве. Нет, хватит. Он уходит. Пусть другие пресмыкаются перед лицемером Тиберием, а они с Либоном отыщут Лепиду и Корнелию и уедут куда-нибудь в провинцию. И будут мирно, спокойно и счастливо жить вдали от столичной грязи и интриг. Решено...

Тиберий продолжал ломать комедию, жалуясь на возраст, недостаток опыта, слабое зрение... Многим это начало надоедать, просьбы становились все тише, но наследник так вошел в роль, что, кажется, и не думал останавливаться.

— Чего доброго, он действительно откажется, — шепнул Курций Аттик Сильвану. — Ливия ни ему, ни нам этого не простит.

Он решительно поднялся с места и вскинул руку в знак того, что хочет говорить. Тиберий жестом попросил всех умолкнуть, и вскоре в зале установилась тишина.

— Мы выслушали твои аргументы, достойный Тиберий Цезарь, — громко сказал Аттик, — и обдумали их. А теперь послушай нас. Сообразуясь с волей покойного Августа, Сенат предлагает тебе верховную власть. Так вот, дай прямой ответ — принимаешь ли ты ее или нет?

Вопрос был поставлен так, что у Тиберия не оставалось возможности уклониться. Он задумчиво пожевал челюстями.

— Да, — ответил он после паузы, — принимаю, если такое ваше желание. Но с условием, что когда вам покажется, что можно уже дать отдых моей старости, вы снимете с моих плеч это ярмо.

Громовые аплодисменты приветствовали слова Тиберия. Сенаторы всячески выражали свою радость и восторг, обнимались, целовались и плакали. При виде этого фарса Гатерий тоже встал.

— Пойдем, друг, — сказал он Сатурнину. — Больше тут делать нечего.

Они двинулись было к выходу, но неожиданно дверь открылась, и в зал вбежал один из секретарей Сената.

— Почтенные отцы! — возвестил он. — Прибыл префект преторианцев Элий Сеян, чтобы по поручению императрицы Ливии сообщить вам известие государственной важности. Соблаговолите ли вы выслушать его?

— Пусть войдет, — сказал Тиберий, поднимая руку и призывая всех к спокойствию. — Мы выслушаем его.

Он знал, что Сеян был любимчиком его матери, ходили также слухи, что красавец офицер находился в более чем дружеских отношениях с его невесткой Ливиллой, но сам он почти не встречался с этим человеком и мало что мог о нем сказать.

Послышался лязг доспехов, и в курию вошел Элий Сеян. Он прекрасно смотрелся в новеньком мундире — позолоченном нагруднике с изображением орла, блестящем шлеме со страусиными перьями и пурпурном плаще, расшитом серебряными нитями.

Новый префект обнажил голову в знак почтения и замер рядом с трибуной, ожидая, когда ему разрешат говорить.

Шум в курии постепенно стих и глаза всех присутствующих обратились к Сеяну. Гатерий и Сатурнин тоже сели на свои места. Тиберий кивнул.

— Я прибыл сообщить вам, достойные отцы, — звучным голосом заговорил Сеян, — что приказ Тиберия Цезаря выполнен. Изменник и преступник Агриппа Постум казнен.

Зал словно парализовало. Никто не шевелился добрую минуту, ни один звук не нарушил тишину.

Наконец, Тиберий спохватился.

— Я не давал такого приказа! — крикнул он испуганно. — Это ошибка!

— Прости, достойный, — сказал Сеян, прижимая руку к груди и наглым взглядом скользя по лицу Тиберия. — Приказ был подписан твоим отцом, мудрым Августом, но поскольку ты являешься его преемником, то это и твой приказ. Вот почему я так сказал.

Сенаторы начали постепенно приходить в себя. Настроения среди них были самые разные. Одни были потрясены откровенным убийством несчастного молодого человека, и так наказанного жизнью. Другие хвалили мудрость Августа, который — понимая, что, пока живет Агриппа, сохраняется возможность междоусобной войны — сумел преступить через свои чувства, и в очередной раз показал пример гражданского мужества. Третьи восхищались своей собственной мудростью — как вовремя они выразили свою преданность Тиберию, а ведь был риск, да еще какой. Сатурнин, Гатерий и их сторонники расставались с последними иллюзиями. Это уже конец. Они не сомневались, что приказ отдал не Август, а Ливия, но изменить что-либо теперь было просто невозможно.

— Я лично наблюдал за исполнением приговора, — добавил Сеян. — После экзекуции труп бросили в море.

Тиберий опустил голову. Что ж, свершилось. Значит, так было угодно богам. Теперь он действительно остался единственным законным наследником. Совесть его чиста. Ладно, он примет власть и будет ею пользоваться, как считает нужным.

— Прошу тишины! — сказал он громко. — Этот вопрос считаю закрытым. Переходим к следующему.

Глава II Dies Imperii[4]

С места поднялся консул Секст Апулей.

— Ставлю на обсуждение сената вопрос о полном обожествлении цезаря Августа, — сказал он и сел.

По залу пробежало движение. Консул сказал то, о чем думали многие, но никто пока не решался предложить.

Культ Августа — как нового полубога — был создан уже довольно давно. Эту идею подал ближайший друг цезаря Мунаций Планк. Но до сих пор божеские почести ему воздавались лишь в провинциях; в Италии и в самом Риме это было запрещено по требованию принцепса. Римляне постоянно воздвигали храмы очередным небожителям — заимствуя их у покоренных народов, изобретая новых или модифицируя старых. И вот так возникла священная троица — Рома, покровительница Вечного города, и полубоги Август и Юлий, олицетворявший Юлия Цезаря. Точно так же. как главные олимпийцы — Юпитер, Юнона и Минерва охраняли и поддерживали самих римлян, — новые божества выполняли ту же роль вне Италии, служа делу цивилизации среди варваров и диких племен.

Теперь же, когда Август скончался, вполне логичным выглядело бы полностью обожествить его и распространить культ на всю территорию Империи. Вот с этим предложением и выступил консул Секст Апулей, надеясь заслужить благосклонность Тиберия. Приятно все же иметь отцом, хоть и приемным, — бога. Пусть теперь кто-нибудь осмелится оспаривать его право на власть.

Сенаторы особенно не возражали. Им тоже польстило, что один из них — а ведь Август считался формально лишь первым среди сенаторов — засядет вместе с Юпитером и прочими бессмертными на Олимпе. Только несколько человек — и среди них старый упрямец Гатерий — попытались возражать.

— Все мы ценим и уважаем Августа, — сказал он, поднявшись, — мы глубоко благодарны ему за то, что он сделал для страны. Но, насколько мне известно, нельзя вот так просто превратить обычного человека в бога, пусть даже и очень заслуженного человека. Согласно законам, должны быть какие-то вещие знаки, подтверждающие то, что наш цезарь удостоился чести вознестись на небо. Что по этому поводу говорят жрецы? Что отметили авгуры? Что прочли по внутренностям жертв гаруспики?

Оппоненты замолчали. Никто не мог припомнить каких-нибудь явных доказательств того, что Август стал богом.

Тиберий медленно подвигал челюстями и глухо кашлянул. Его, собственно, не очень волновало, будет ли обожествлен цезарь — он не отличался религиозностью и вообще сомневался в существовании олимпийцев. Но это был первый день его правления; сейчас он покажет всем, что сумеет настоять на своем. Пусть запомнят на будущее.

— Был такой знак, — глухо сказал от — Правда, тогда никто не обратил на него внимания, но сейчас, в новой ситуации, думаю, это послужит достаточным доказательством.

Напомню, что примерно четыре месяца назад мы с Августом приносили традиционные жертвы и давали обеты на следующее пятилетие у храма Близнецов. И когда церемония закончилась, неожиданно разразилась гроза и молния ударила в статую Божественного Юлия Цезаря. Она расплавила первую букву его имени — букву "С" в слове «CAESAR».

Теперь скажите мне, что в нашем латинском написании означает эта буква? Я отвечу — она означает цифру «сто». Если вы сейчас займетесь подсчетами, то увидите, что Август умер ровно через сто дней после этого случая.

А что означает оставшееся слово «AESAR»? Этого вы, наверное, не знаете, но я могу вам сказать. «AESAR» по-этрусски означает «бог». По-моему, все ясно. Через сто дней Август скончался и стал богом. Можно ли пожелать более убедительного предзнаменования? Жду вашего ответа, почтенные сенаторы.

На случай с расплавленной буквой обратил внимание Фрасилл и истолковал его Тиберию. Тот приказал астрологу никому больше об этом не говорить — он приберег этот веский аргумент для особого момента, и такой представился. Что тут можно возразить? Крикунам придется прикрыть рты.

Но Гатерий тоже был не лыком шит. Он ничего не имел против обожествления Августа, которого любил и уважал, хотя и открыто критиковал за то, что тот не спешит восстанавливать республику. Но старый сенатор, в свою очередь, хотел показать Тиберию, что не все присутствующие в Юлийской курии готовы лизать ему подметки. Пусть приучается доказывать свою правоту цивилизованными методами, а не окриками и кулаками, как он делал в армии.

— Действительно, это серьезное знамение, — согласился Гатерий. — Но возникает несколько вопросов. Почему жрецы, по долгу службы обязанные следить за такого рода явлениями и отмечать их, не занесли сей факт в свои книги? Почему Юпитер вдруг решил выразить свою волю по-этрусски, на языке мертвом, которого уже почти никто, кроме ученых и астрологов, не знает? Чем ему не угодила латынь или хотя бы греческий?

И, наконец, не сочтите мои слова кощунством, но мы ведь разумные люди, а не дикие варвары, и не можем слепо и односторонне истолковывать знамения — давайте взглянем на сей вещий знак под другим углом.

Всем известно, что молнии — это оружие богов, они пользуются ими, когда разгневаются на кого-нибудь. И вот, молния ударила в статую Юлия Цезаря, приемного отца Августа. Не означает ли это, наоборот, предостережение, чтобы мы не спешили заполнять небеса смертными людьми, пусть даже и самыми достойными из нас?

И Гатерий сел, весьма довольный своей речью. Действительно, она произвела сильное впечатление. Сенаторы принялись нерешительно оглядываться и перешептываться, никто не пожелал выступить с опровержением. Конечно, им хотелось подольститься к Тиберию, но, все-таки, с богами задираться опасно. Кто его знает, вот сейчас обидится Юпитер да и долбанет молнией в курию. Кому нужна тогда милость нового правителя?

Тиберий и сам растерялся. Он был уверен, что аргумент со статуей снимет все возражения и на тебе — откуда-то взялся этот въедливый Гатерий. «Ну, подожди, — подумал Тиберий, — я до тебя доберусь, старая пиявка».

Положение спас Курций Аттик. Он добросовестно отрабатывал благорасположение и деньги императрицы Ливии. Тем более, что она обещала в следующем году сделать его проконсулом Испании, а там с одних только серебряных рудников можно выкачивать столько денег, что на три жизни хватит. Курций Аттик был жаден и не скрывал этого, а императрица с успехом использовала его алчность.

— Прошу слова, достойные сенаторы, — произнес он торжественно громким голосом. — Я могу доказать, что Август стал богом.

В зале стало совсем тихо. Все головы повернулись к Аттику. А тот сделал эффектную паузу и продолжал:

— Когда мы все стояли вокруг погребального костра, на котором лежало тело нашего повелителя, я видел нечто, о чем не осмеливался сказать до сих пор, ибо не предполагал, что среди нас найдутся такие маловеры, которые не захотят признавать очевидного.

Так вот, когда пламя уже охватило носилки, я, повинуясь какому-то внутреннему толчку, поднял голову, и хотя глаза мои — как и ваши — застилали слезы, вызванные невосполнимой утратой, увидел все же, как с неба спустилось облако, а душа Августа ступила на него и вознеслась вверх. С того момента я уже не сомневался. Ведь именно так, как говорят легенды, были взяты с земли на небо Ромул и Геркулес — смертные, которых боги приняли в свое общество.

Гатерий презрительно фыркнул.

— Тоже мне, доказательство! — воскликнул он. — Придумай что-нибудь получше.

Аттик был серьезен. Он не ответил на насмешку Гатерия и продолжал стоять с выражением благоговейного экстаза на лице.

— Это правда, почтенные сенаторы, — произнес он. — И я готов поклясться всеми богами Рима, что действительно видел то, что сказал. Пусть меня сейчас приведут к присяге!

Аттик соврал. Ничего он не видел и видеть не мог, ибо в то время, когда пламя пожирало тело цезаря, он был занят другим — подсчитывал прибыль, которую получил в результате нескольких ловких финансовых операций, проведенных через подставных лиц. Независимо от приказа Ливии, у него была и своя причина быть благодарным Августу и почтить его за это даже обожествлением.

Дело в том, что Аттик, когда одним из первых узнал о смерти принцепса, при первом же удобном случае отправил в Рим доверенного вольноотпущенника с секретными инструкциями. Об этом не проведал никто, даже Ливия. Аттик правильно рассчитал, что известия о кончине цезаря вызовут панику на Бирже, и можно будет использовать ее с выгодой для себя. Ведь имя Августа для римских граждан являлось синонимом стабильности, а когда умирает стабильность, наступает хаос. И предприимчивый сенатор не ошибся — его агенты быстро провернули несколько сделок, а он положил в карман кругленькую сумму и остался весьма доволен своей изобретательностью.

Но его заявление в сенате произвело впечатление. Неизвестно, поверили ли собравшиеся словам Аттика или нет, но возражать больше никто не стал. Даже Гатерий лишь махнул рукой:

— Ну, пошло-поехало, — сказал он Сатурнину. — Таким болванам впору молиться не Августу, а дубовым колодам., как варвары в Британии. Что ж, они сами роют себе яму. Помяни мои слова, скоро в Риме плюнуть будет нельзя, чтоб не попасть в какого-нибудь нового бога, придуманного нашими почтенными коллегами-сенаторами. А когда не хватит места для очередного идола, они начнут ломать старых. И тогда уж даже Юпитеру может не поздоровиться.

Значительным большинством голосов сенат принял решение считать цезаря Августа богом и воздвигнуть ему храмы и алтари во всех городах Италии, не исключая столицы. Тут же была создана коллегия жрецов для попечительства над новым культом, а во главе ее — по предложению того же Аттика — поставили Ливию, как жену и самого близкого Августу человека.

Плавтий Сильван, пользуясь случаем, предложил присвоить Ливии титул Августы, дабы приблизить ее к божественному супругу. И это было принято и официально оформлено.

Еще один лизоблюд хотел даже немедленно наградить Тиберия титулом Отца Отечества (самым почитаемым после императора званием в Риме; Август получил его лишь спустя годы тяжелого труда на благо страны). А Ливию, соответственно, именовать Матерью Отечества в честь ее огромных заслуг в деле укрепления государства.

Но поскольку еще ни одна женщина в истории не носила подобного титула, Тиберий почел за лучшее отказаться от таких почестей от имени обоих. Он сказал, что его почтенной матери врожденная скромность не позволяет воспользоваться теми искренними чувствами, которые питает к ней римский народ, а он сам еще слишком мало сделал и не заслуживает пока столь громкого титула. Может, попозже...

Подхалимы отлично его поняли и начали аплодировать. Сенатор Сатурнин сидел, безучастный ко всему. Но неугомонный Гатерий снова пустил свою стрелу:

— Достойные коллега, — сказал он с гробовой серьезностью. — Позвольте и мне внести предложение. Тут очень много говорилось о заслугах почтенной Ливии, но не была почему-то упомянута одна из них, на мой взгляд — очень важная. Ведь кто, как не она, больше всех способствовал тому, что мы сейчас имеем удовольствие приветствовать здесь нашего повелителя, кто, как не она, потратил столько сил, чтобы верховная власть, в конце-концов, попала в руки сего достойного мужа, который сейчас стоит перед нами? Именно Ливия сделала для этого все, что могла, а мы, достойные сенаторы, словно забыли о ее самоотверженности.

Так вот, чтобы исправить это досадное упущение, прошу вас позволить почтенному Тиберию носить не только имя отца, как то принято у римлян, но и имя матери. Тиберий Цезарь Август Ливиген! Звучит, а?

И старый наглец уселся на место, язвительно улыбаясь. Это была уже прямая насмешка — хлесткая, жестокая. Зал отреагировал испуганным молчанием. Только глупый Сильван сгоряча хлопнул несколько раз в ладоши, но и он быстро понял истинный смысл слов Гатерия.

После долгой напряженной паузы Тиберий снова задвигал челюстями и произнес, глядя в пол:

— Благодарю, почтенный Гатерий. Но думаю, что можно обойтись и без этого. Обещаю, скоро ты узнаешь причины моего отказа. А теперь, достойный сенат, давайте закончим на сегодня. Объявляю заседание закрытым.

Он тяжело спустился с трибуны и направился к выходу, ни на кого не глядя. Сенаторы начали вставать со скамей; они молча поправляли складки своих тог, пристальными взглядами провожая удаляющуюся фигуру Тиберия. Потом тоже стали спускаться по ступенькам и — по одному или группами — покидать помещение Юлийской курии, где сегодня было принято столько важных, поворотных в римской истории, решений.

* * *
— Ну, что? — спросила с интересом Ливия, когда Тиберий вернулся на Палатин после заседания сената. — Как прошел первый день в новой роли?

— Нормально, — буркнул Тиберий и приказал рабу принести крепкого тронтского вина.

— Ты не в духе? — проницательно заметила мать. — Неужели неприятно быть всесильным правителем?

— Что случилось с Агриппой Постумом? — угрюмо спросил Тиберий. — Откуда взялся этот приказ? А если сенат потребует установить подлинность документа, что тогда?

— Успокойся, — улыбнулась императрица. — С приказом все в порядке. Цезарь сам написал его, при мне.

— Да ну? — Тиберий с сомнением посмотрел на мать, но в дальнейшие подробности предпочел не вдаваться. Так спокойнее.

Слуги принесли вино и легкую закуску, и новый цезарь тут же осушил полный кубок.

— О чем еще шла речь на заседании? — спросила; Ливия.

Она старалась держаться непринужденно, свободно и раскованно. Еще не пришло время как следует надавить на сына. Пусть поглубже заглотит крючок. А уж потом...

— Тебе присвоили титул Августы, — нехотя сообщил Тиберий. — И назначили главной жрицей бога Августа. Надеюсь, твое тщеславие теперь удовлетворено?

— Не совсем, — краем рта усмехнулась Ливия. — А почему ты не захотел, чтобы меня именовали Матерью Отечества? Разве я не достойна этого?

«Уже все знает, — подумал Тиберий с невольным уважением. — Надо с ней держать ухо востро. Ну, ничего, дай мне только немного укрепить свое положение, и тогда я покажу, кто настоящий хозяин в Риме».

Сейчас оба они хотели, чтобы Тиберий покрепче взялся за государственный руль, но цели при этом преследовали каждый свою, а значит — конфликт в будущем был неизбежен. Ливия уже сейчас начинала это понимать, ее сыну еще предстояло сделать подобный неутешительный вывод.

— Ты достойна любого титула, матушка, — примирительно ответил он. — Но дай срок. Сейчас еще рано, а уж потом, когда мы с тобой как следует придавим этих крикунов, я. присвою тебе все звания, которые ты только пожелаешь.

— Мне нравится, когда ты так говоришь, — заметила императрица. — Это уже слова настоящего правителя. Но почему ты злишься? Что случилось?

Тиберий скрипнул зубами.

— Да этот негодяй Гатерий... Он посмел издеваться надо мной. И над тобой тоже, — добавил он поспешно, чтобы мать не очень радовалась.

— О, это пустяки, — пренебрежительно махнула рукой Ливия. — Дай им погалдеть в последний раз, пусть напоследок почувствуют себя свободными людьми. А потом поставь их на место, которое они заслуживают. На место рабов! — резко закончила Ливия и хищно усмехнулась.

Тиберий мрачно посмотрел на нее и налил себе еще вина. Сделал большой глоток.

— У меня есть к тебе просьба, сынок, — вкрадчиво сказала вдруг императрица. — Небольшая. Надеюсь, ты мне не откажешь сейчас, после того, как мы — хвала богам — восстановили наши теплые и доверительные отношения?

«Начинается, — с тоской подумал Тиберий. — Но пока надо терпеть. Доверительные отношения... еще чего! Змеям нельзя доверять, никогда. Это смерть».

— Слушаю тебя, матушка, — покорно сказал он. — Только не проси того, чего я не смогу выполнить. Ведь пока еще руки у меня связаны довольно прочно.

— Ну, это-то вполне тебе по силам, — усмехнулась Ливия. — Я прошу, всего-навсего, отдать мне сенатора Гнея Сентия Сатурнина.

— Как это — отдать? — не понял Тиберий. — Разве он мой раб или государственный преступник?

— Нет, но я ненавижу этого человека, и хочу отомстить ему. Мне просто нужно, чтобы ты мне в этом не мешал.

— Но что ты собираешься с ним сделать? И как я могу остаться в стороне? Сатурнин, все-таки, сенатор, римский гражданин...

— Это ерунда. Казнить можно и сенатора. Почему бы нам не вспомнить старый добрый закон об оскорблении величия римского народа? Он такой расплывчатый, что под него можно подвести любой проступок. В общем, предоставь это мне. Обещаю, что не буду убивать его из-за угла, это слишком примитивно. Я хочу насладиться местью сполна, и он должен почувствовать это.

— Неужели ты так его ненавидишь? — недоверчиво спросил Тиберий.

— Да, — протянула Ливия злобно. — Вот именно. Не прикидывайся, что не понимаешь меня. Ведь и тебе знакомо чувство ненависти, не так ли?

Она пристально посмотрела на Тиберия, и тот опустил глаза. Мать могла читать его мысли, и это всегда пугало и раздражало.

— Юлия... — сочувственно сказала императрица словно сама себе. — О боги, какую страшную душевную рану нанесла тебе эта женщина, если ты до сих пор не можешь думать о ней без содрогания.

— Проклятая распутница! — в бешенстве крикнул Тиберий. — Да, я ненавижу ее! Это она виновата в том, что лучшие годы моей жизни я провел в изгнании, всеми презираемый. И родосское пятно позора еще не смыто с меня.

— Так давай поменяемся, — предложила практичная Ливия. — Ты отдашь мне Сатурнина, а я тебе — Юлию. Я слышала, что в последнее время Август смягчил условия ссылки, и эта бесстыдница весьма привольно живет в Регии.

Это была ложь, но Тиберий уже не контролировал себя. Он стукнул кулаком по резному столику так, что тот раскололся надвое. Кубок упал на пол, вино разлилось по ковру.

— Нет, я не допущу этого! — крикнул он, — Она еще запомнит меня, потаскуха!

— Значит, договорились? — весело спросила Ливия. — Ну и отлично. Видишь, какая хорошая штука власть. Ты можешь делать с людьми все, что захочешь, и не нести никакой ответственности за это. Даже если совершишь преступление. Что позволено Юпитеру, не позволено быку. До сих пор ты был быком, дорогой сын, но теперь с моей помощью...

За дверью послышался какой-то шум, и появился испуганный раб-номенклатор.

— Госпожа, — сказал он торопливо, — там прибыл курьер из Далмации. У него срочное донесение.

Тиберий недовольно поморщился. Ливия заметила это и ободряюще погладила сына по плечу.

— Ничего, теперь придется терпеть. Ты же повелитель Империи, а это накладывает свои обязанности. Пусть войдет, — бросила она рабу.

Тот исчез, и тут же на пороге появился молодой центурион в запыленных доспехах. Он отсалютовал, переводя взгляд с Ливии на Тиберия, но потом, все же, выбрал цезаря.

— Донесение от легата Седьмого легиона достойного Юния Блеза! — громко возвестилцентурион.

— Что там, говори, — нетерпеливо бросил Тиберий. — Как чувствует себя мой сын?

— Хвала богам, хорошо, — ответил центурион. — Легат просил сообщить...

— А почему легат? — насторожился вдруг Тиберий. — Почему не Друз?

Офицер смутился.

— Твой достойный сын, цезарь, еще не добрался до места. Я встретил его по дороге...

— Как не добрался? — рявкнул Тиберий, вскакивая на ноги. — Да за это время можно было до Александрии пешком дойти! Где он сейчас?

— В Брундизии, цезарь. Когда я выезжал, он как раз готовился сесть на корабль.

— В Брундизии? — заорал Тиберий, позабыв о своей всегдашней невозмутимости. — Да я его под суд отдам!

Ливия положила руку ему на плечо.

— Успокойся, — шепнула она так, чтобы не слышал центурион. — Ты же знаешь Друза — он наверняка не пропустил ни одного кабака и ни одного публичного дома по дороге. Сам виноват — нашел кого назначить главнокомандующим.

— А что, у меня был выбор? — огрызнулся Тиберий, понемногу успокаиваясь.

Посланец терпеливо ждал, когда они закончат переговариваться и соизволят выслушать донесение Юния Блеза.

— Ну, — спохватилась, наконец, Ливия, — докладывай, центурион. Что там еще случилось?

— Данувийская армия взбунтовалась, — выпалил офицер, выпучивая глаза. — Солдаты требуют увеличения жалования и сокращения срока службы. Убиты несколько трибунов и центурионов. Легат просит дать ему инструкции...

Это известие, как громом, поразило Тиберия и даже Ливию. Три далматийских легиона — серьезная сила, с которой надо считаться. А что, если они бросят границу и двинутся на Рим, чтобы силой заставить цезаря выполнить их требования?

Не говоря уж об угрозе вторжения варваров из-за Данувия, которые только и ждут удобного момента, самому Тиберию тоже придется очень туго.

Ливия, опомнившись первой, начала расспрашивать центуриона о подробностях. Тот охотно отвечал.

Он сказал, что письменного донесения не привез, поскольку вынужден был пробираться через лагерь бунтовщиков, и опасался, как бы его не обыскали и не нашли документ. В подтверждение своих слов он предъявил лишь дубликат печати легиона, данный ему легатом Блезом.

Дело обстояло так: при известии о смерти Августа кто-то распустил слух, что покойный цезарь распорядился сократить срок службы с двадцати до шестнадцати лет, а жалование увеличить на треть, но сенат воспротивился этому да еще и урезал сумму денежного подарка, предназначенного для легионеров. Легат Седьмого легиона Юний Блез, выполнявший обязанности командующего, заявил, что ему на сей счет ничего не известно, и предложил подождать официального сообщения из столицы. А чтобы успокоить солдат, дал им три дня отдохнуть от службы.

Но это лишь ухудшило ситуацию — легионеры смогли вволю пообщаться друг с другом и выработать план действий. Когда на четвертый день они отказались возвращаться в строй, легат приказал офицерам навести порядок. Однако их усилия ни к чему не привели, а при попытке арестовать зачинщиков бунта солдаты оказали вооруженное сопротивление. Погибли два трибуна и пять центурионов. Ситуация ухудшается день ото дня.

Выслушав посланца, Ливия отпустила его и повернулась к Тиберию, который сидел на стуле и выглядел чернее ночи. Он нервно поигрывал желваками.

— Ничего страшного, — небрежно сказала императрица, желая успокоить сына, хотя и сама пребывала в немалой тревоге. — Обычные беспорядки...

— Вот она — твоя власть! — не выдержал вдруг Тиберий. — Зачем я тебя послушался? Ведь это же все равно, что схватить волка за уши — в любой момент он может вырваться и напасть, Да лучше быть быком, чем таким Юпитером!

— Не паникуй! — резко оборвала Ливия. — Ты цезарь, а не раб-плакальщик. Ты должен и можешь справиться с любой ситуацией. Надеюсь, в дальнейшем ты будешь держать себя в руках. А пока я займусь этим.

Она подошла к столу, взяла навощенные таблички и стала быстро писать.

— Твой сын и мой внук способен только усугубить ситуацию, — говорила она одновременно. — Там нужен другой человек. Я отправлю в Далмацию Сеяна с тремя когортами гвардии. Уж он наведет порядок, гарантирую...

За дверью опять послышался шум, и появился все тот же номенклатор.

— Достойный цезарь, — сказал он неуверенно, — к тебе прибыл курьер из Германии. Позвать?

Тиберий впился своими пронзительными глазами в лицо раба, словно пытаясь прочесть, что же привез очередной посланец. Но на невозмутимой физиономии упитанного сирийца не отражались никакие эмоции.

— Пусть войдет, — хрипло сказал Тиберий. — И позови сюда Фрасилла. Скажи, что я хочу посоветоваться с ним.

При этих словах Ливия недовольно поморщилась, но возражать не стала.

На пороге возник высокий, широкоплечий мужчина в мундире центуриона. Он выбросил руку в приветствии и устало шагнул в комнату. Его глаза были красными и слезились. Пахло от офицера лошадиным потом и пылью.

— Говори, — нетерпеливо бросил Тиберий, вцепившись побелевшими пальцами в стул. — Что Германик хочет мне сообщить?

Ливия тоже отложила таблички и повернула голову, внимательно слушая.

— Достойный Германик находился в Лугдуне, когда я выезжал из Могонциака, — ответил центурион. — Я с ним не виделся. Меня прислал его заместитель, Публий Вителлий.

Он шагнул вперед и протянул цезарю письмо, которое достал из-за пазухи.

— Вот донесение. На словах Вителлий просил передать, что ситуация очень серьезная. Медлить нельзя, иначе можно потерять все.

— Да в чем дело? — крикнул Тиберий, сердце которого стиснуло холодом от страшного предчувствия. — Варвары перешли Рейн?

Он словно забыл о письме, которое держал в руках, и не сводил взгляда с лица офицера.

— Хуже, — мрачно ответил тот. — Армия взбунтовалась, вся, до последнего солдата. Даже многие офицеры солидарны с ними. Вителлий, его штаб и командиры легионов буквально осаждены в лагере. Мне только хитростью удалось прорваться и уйти от погони.

Тиберий отрешенно помотал головой, так, словно его только что огрели дубинкой. Ливия бросила на него быстрый взгляд и нахмурилась.

«Слюнтяй, — подумала она с презрением. — Сейчас совсем раскиснет, и, чего доброго, натворит каких-нибудь непоправимых глупостей. Надо брать инициативу».

— Солдаты требуют... — нерешительно пробормотал центурион, видя, что цезарь словно погрузился в транс, — чтобы...

— Мы знаем, — небрежно махнула рукой Ливия. В ее голосе звучало деланное спокойствие. — Чтобы им увеличили жалованье и сократили срок службы, да? Вот как они хотят воспользоваться тем горем, которое обрушилось на весь римский народ! И это наши доблестные защитники!

— Да, госпожа, — кивнул посланец. — Но это еще не все...

Он замялся.

— Говори, — глухо произнес Тиберий. — Говори правду...

Центурион набрал в грудь побольше воздуха.

— Армия, — выдохнул он, — провозгласила цезарем твоего приемного сына Германика. Солдаты требуют вести их на Рим.

Волна горячей крови ударила в голову Тиберия; он почувствовал, что теряет сознание. Заметив, в каком он состоянии, Ливия жестом приказала центуриону удалиться и шагнула к сыну.

— Успокойся, — сказала она властно. — Германик не пойдет на это. Он подчинится воле Августа. Уверяю, мой внук не станет главарем мятежа. Он ни за что не бросит без защиты границу. Возьми себя в руки. Сейчас мы напишем ему, и все будет в порядке. Это какое-то недоразумение.

Действительно, Ливия была уверена, что Германик останется лояльным преемнику, которого назначил Август. Лишь одно могло заставить его нарушить присягу. И это «одно», к сожалению, уже свершилось.

«Когда он узнает об убийстве Постума, — со страхом подумала императрица, — то может пойти на все. Нет человека, честнее и надежнее Германика, но и от других он требует того же. И убедить его, что Агриппу казнили по собственноручному приказу Августа, будет очень непросто. Зачем я так поторопилась?»

Тиберий по-прежнему сидел молча, безучастный ко всему. Его глаза были полузакрыты, пальцы сжались в кулаки, кадык судорожно дергался.

— Успокойся, — еще раз приказала Ливия. — Ты же мужчина, римлянин, цезарь! Перестань жалеть себя и давай вместе подумаем, как исправить положение.

Увидев, что сын не реагирует, Ливия быстро подошла к двери и крикнула пронзительно:

— Эй, немедленно позовите сюда Элия Сеяна! Скажите, пусть бросит все и идет во дворец!

«Вот кто мне нужен, — немного успокоившись, подумала императрица. — Этот не подведет. Только бы он пришел поскорее, пока Тиберий не очнулся, и не побежал отдавать власть первому встречному».

— Я здесь, госпожа! — раздался зычный голос, и в комнату вошел Элий Сеян.

Ливия отшатнулась при виде его напряженного бледного лица и нахмуренных бровей.

— Хорошо, что ты уже тут, — сказала она машинально. — Мы должны действовать. Заходи, я объясню тебе ситуацию.

— Позволь, сначала я тебе кое-что объясню, госпожа, — глухо сказал Сеян, входя в помещение.

Он бросил взгляд на Тиберия, который даже не пошевелился, и вопросительно посмотрел на императрицу.

— Мы теперь все в одной лодке, — шепнула та. — Говори смело. Ему от нас уже никуда не деться. Чем ты встревожен? У нас и так достаточно неприятностей.

— Не могу тебя утешить, госпожа, — с расстановкой произнес Сеян. — Сейчас ко мне примчался один человек... Шкипер Никомед, помнишь, я тебе говорил о нем... Так вот, он прискакал из Остии и уверяет, что видел своими глазами...

Сеян умолк и устало провел ладонью по лицу.

— Что видел? — резко спросила Ливия. — Воскресшего Августа или птицу Феникс?

— Нет, госпожа, — качнул головой новый префект преторианцев. — Воскресшего Агриппу Постума.

— Это ложь! — истерически взвизгнула Ливия. — Этого не может быть! Ведь ты же сам убил его!

Сеян пожал плечами.

— Кажется, произошла ошибка. Август перехитрил нас — на месте Агриппы он оставил какого-то раба-двойника. Кто мог предположить такое?

— Нет! — решительно отрубила императрица. — Вот наше спасение. Агриппа был казнен по приказу цезаря, а теперь этот раб мутит народ. Так и объявим...

— Думаю, не выйдет, — угрюмо сказал Сеян. — Его опознали офицеры военных трирем, с которыми он когда-то служил. По какому-то родимому пятну...

Ливия еще больше побледнела.

— Да, было у него пятно, — пробормотала она и вдруг вытянула руки, словно собираясь схватить Сеяна за горло. — А почему же ты не убедился?

— А откуда я знал об этом? — устало спросил префект. — Выслушай меня до конца, госпожа. Похоже, мы здорово влипли.

Позади них раздался протяжный стон. Они обернулись и увидели, как Тиберий раскачивается из стороны в сторону, держась руками за голову.

— Не обращай внимания, — быстро сказала Ливия. — Говори дальше.

— Агриппа появился в Остии утром, — продолжал Сеян. — С ним большой вооруженный отряд. Люди встретили его овацией. Моряки мизенской эскадры присягнули ему на верность. Постум объявил, что собирается идти на Рим и силой взять украденное у него наследство. Он обещал богатые подарки народу и солдатам. До столицы слухи еще не дошли, но это может случиться в любую минуту. И я не уверен, что мои преторианцы будут защищать вас. Мы можем рассчитывать только на данувийские легионы, но надо как можно быстрее подтянуть их сюда, иначе...

— Мы не можем рассчитывать даже на данувийские легионы, — тихо сказала Ливия и закрыла лицо руками.

Тиберий с трудом встал и сделал шаг. Его лицо напоминало гипсовую маску, которые носят в похоронных процессиях. Все трое замерли. Повисла звенящая тишина.

Казалось, что монументальное и прочное здание Империи, трудолюбиво и старательно возведенное Августом, обрушилось и погребло их под своими обломками.

Глава III Скитальцы

Тринадцатый день «Сфинкс» болтался в море, словно никому не нужная, заброшенная щепка, покорная воле Нептуна и волн.

Не поймешь, как и когда повернет Фортуна свое колесо. Судну посчастливилось уйти от морских разбойников, но в ту же ночь оно угодило в самую гущу свирепого безжалостного урагана.

Сплошные потоки воды заливали палубу и надстройки, мощные порывы оглушительно воющего ветра швыряли корабль из стороны в сторону, грозя и вовсе перевернуть его; огромные, вспененные, словно пасти диких зверей, волны тяжело переваливались через борта; у людей лопались барабанные перепонки от раскатистого грохота грома и слепли глаза от пронзительных вспышек молний.

И люди знали, за что наказывает их Нептун, — они отплыли из Остии, не принеся положенной жертвы богам. Сенатор Сатурнин приказал не терять времени, и даже суеверный капитан и матросы не посмели ослушаться. «Сфинкс» вышел в море, а жертвенник на нем остался сухим — его не окропила кровь быка или барана.

И вот, последовала расплата.

Буря бушевала всю ночь; на исходе третьего часа этого кошмара с треском рухнула мачта, на месте убив одного матроса. Еще двоих смыло волной. Полтора десятка рабов-гребцов захлебнулись в своем тесном подпалубном помещении, превратившемся в смертельную ловушку. Вода также унесла за борт значительную часть продовольственных припасов и других вещей.

Пока обезумевшая от ужаса команда отчаянно сражалась со стихией, противопоставляя свои ничтожные силы необузданному гневу Нептуна, Корнелия сидела в каюте капитана и ни на что не реагировала. Смерть бабушки, которая заменила ей мать, явилась тяжелейшим ударом для ее неокрепшей юной психики. Ей казалось, что жизнь уже кончена, и девушка тупо смотрела в дощатую стену каюты, инстинктивно вцепившись руками в какую-то балку, чтобы удержаться на месте при бешеной качке.

Рядом на койке стонал раненый Хирхан. Ему тоже было очень плохо, и финикиец балансировал на грани забытья и реальности, то проваливаясь в тяжелый сон, то просыпаясь вдруг от приступа нестерпимой боли. Эти два человека словно не замечали друг друга.

У двери каюты дежурил Кирен. Ливиец, терзаемый морской болезнью, крепко привязал себя к какому-то столбу, чтобы не улететь за борт с очередной волной. Раз за разом спазмы разрывали его желудок, а перед глазами все плыло и кружилось.

Знающий морское дело Селевк помогал команде, вместе со всеми суетясь на палубе, насколько это позволяли качка, ветер и волны.

К утру буря внезапно стихла, словно ее и не было. Море в считанные минуты стало' спокойным и гладким, ветер, подвывая, унесся куда-то на восток, тучи иссякли и быстро разбежались в стороны. Небо прояснилось, и выглянуло бледно-желтое солнце.

Покореженный, но вновь спасшийся «Сфинкс» мелко подрагивал на волнах посреди бескрайнего морского простора. Люди — еще не веря, что они живы, и все позади — устало опускались на мокрую палубу и тут же засыпали. Из трюма неслись крики и проклятия предоставленных самим себе гребцов.

Корнелия все так же смотрела в стену, ни на что не обращая внимания, а Хирхан все так же стонал, дергаясь от боли. Кирен перерезал острым ножом крепившую его к столбу веревку и медленно сполз вниз. Казалось, что даже его черная кожа позеленела.

К вечеру люди на борту «Сфинкса» немного пришли в себя и стали обдумывать ситуацию. Судно потеряло управление — мачта сломана, руль поврежден, весел осталось всего несколько штук. Плыть заданным курсом невозможно. Оставалось отдаться на волю волн и ветра.

Где они находятся — тоже пока никто не мог определить. Помощник капитана сказал, что надо дождаться ночи, тогда он по звездам вычислит их местоположение. Он полагал, что корабль сейчас дрейфует в направлении северного побережья Сицилии.

— Это довольно оживленная трасса, — сказал помощник Селевку. — Мы можем в любой момент встретить какое-нибудь судно и попросить помощи. Ведь скоро должен пойти караван за зерном в Александрию. Хотя, конечно, мы могли здорово сбиться с курса из-за этой проклятой бури.

— Мы должны доставить девушку на место в целости и сохранности, — ответил Селевк. — Хозяин приказал плыть в Африку, и мы поплывем в Африку. Но помощь, конечно, не помешает. Надо бы зайти в какой-нибудь порт и починить оснастку.

Помощник развел руками.

— Будем уповать на то, что Нептун нас простил. Я уже пообещал ему быка, если он не даст нам Погибнуть. Но сейчас мы бессильны. Остается только ждать, пока нас возьмут на буксир или прибьет к берегу.

— Это понятно, — сказал Селевк. — Сколько у тебя осталось людей?

— Восемь матросов, не считая меня, и семнадцать рабов на веслах. Хотя, какие это теперь весла.

Помощник огорченно махнул рукой,

— Ладно, — произнес киликиец. — Поставь кого-то наблюдать за горизонтом. Вдруг появится какой-нибудь корабль.

Помощник кивнул.

Но ни в тот вечер, ни в последующие четыре дня ни один парус не привлек внимания впередсмотрящих. Море словно вымерло. Селевка начинали одолевать мрачные мысли — уж не отнесло ли их куда-нибудь в сторону, в глухую акваторию, где никто не плавает?

Помощник бодрился, но и его запасы оптимизма быстро иссякали.

Единственной приятной новостью было то, что капитану стало лучше. Жизни его уже не угрожала опасность, как заверил один из матросов, разбиравшийся немного в медицине. Зато запасы продуктов и особенно Пресной воды стремительно таяли.

Селевк собрал всех на корме и заявил, что является здесь представителем хозяина и отвечает за жизнь и здоровье его внучки. А потому девушка не будет терпеть недостатка в еде и питьё. Остальным же придется поголодать. Рабов кормить не будут вовсе — они пока не нужны, а если судну посчастливится дойти до какого-нибудь порта, то имеется достаточно денег, чтобы купить там новых.

Помощник, чувствуя свою ответственность, поддержал капитана, но матросы были совсем не в восторге. Они ходили по кораблю, бросая хмурые взгляды на дверь каюты, за которой находилась Корнелия, и слушая поначалу истошные, но с каждым днем все более слабеющие крики умирающих от голода рабов под палубой.

А внучка сенатора, между тем, понемногу приходила в себя и возвращалась к жизни. Она уже позволяла девушкам-служанкам причесывать себя, стала понемногу принимать пищу.

Капитан, чтобы не стеснять женщин, распорядился перенести себя на палубу. Его положили на подстилку под навесом на корме. Рана быстро заживала, и Хирхан мог уже двигаться почти без боли.

«Сфинкс» все так же качался на волнах посреди безбрежного моря. За это время лишь дважды они видели на горизонте силуэты кораблей, но отчаянные крики не помогли — их не заметили.

Голод все сильнее брал людей за горло, пробуждая звериные инстинкты. Атмосфера на борту делалась все более напряженной и угнетенной. Что-то страшное висело в воздухе.

И вот наступила развязка. Брат одного из матросов был гребцом на «Сфинксе». Оба они — британцы из племени иценов — еще детьми были проданы в рабство. Старшему удалось выкупиться на волю и наняться матросом на корабль Сатурнина. Тут он обнаружил, что его младший брат сидит в трюме, прикованный тяжелой цепью к дубовой скамье.

По правилам строго запрещались такие варианты — если свободный и раб были родственниками, они не могли оставаться на одном судне, их разъединяли. Но британцы сумели скрыть это, и никто ничего не подозревал.

И вот теперь, слушая стоны обреченного на голодную смерть брата, матрос не выдержал. Ранним утром он соскользнул в трюм, ударом мощного кулака оглушил гортатора и сорвал у него с пояса ключи от цепей. Ему удалось уже освободить брата и еще восьмерых, когда в помещение случайно заглянул помощник капитана. Он сразу понял, что происходит, и поднял тревогу.

Рабы с воем ринулись на палубу, расхватав обломки весел. Британец и еще трое матросов присоединились к ним.

Помощник быстро поставил в известность Селевка, который немедленно запер женщин в каюте и стал у двери с мечом в руке. Сам он вместе с четырьмя оставшимися верными своему долгу моряками бросился в оружейную. Но и рабы знали, что им следует делать. Они с ревом выскакивали из трюма и, потрясая обломками весел, бежали вдоль борта, окружая надстройки.

Но тут путь им преградил ливиец Кирен. Своей сиккой — искривленным, острым, как бритва, ножом — он пропорол несколько животов, но потом поскользнулся на выпавших внутренностях, и тут же удар весла размозжил ему голову. Однако он успел задержать мятежников, и дал помощнику и матросам время вооружиться.

На раненого капитана никто не обращал внимания, о нем просто забыли в горячке. Селевк, помощник и их люди — с мечами и копьями в руках — заняли оборону в узком проходе возле каюты, где томилась неизвестностью Корнелия и дрожали от страха девушки-бельгийки.

Британец тем временем освободил остальных рабов, и теперь человек двадцать осаждали каюту. Недостаток места мешал им воспользоваться своим численным превосходством, а потому защитникам удавалось пока удерживать позицию. Но долго продолжаться это не могло.

Рабы, увертываясь от наконечников копий, с яростью били веслами и баграми в прятавшихся за дверным проемом людей. Увернуться, правда, удавалось не всем, и некоторые с воплями отскакивали, заливая палубу кровью из широких колотых ран. Но вот один матрос тоже не уберегся — тяжелое весло разнесло ему череп, мозг брызнул на стены.

Дикий, беспощадный бой за еду, за жизнь, за свободу кипел на «Сфинксе». Одни нападали, понимая, что теперь У них нет другого выхода, — только победить или умереть, а другие защищались, зная, что и у них выбор невелик.

Еще один матрос погиб — ловкий британец зацепил его крюком багра и резким рывком буквально выдернул на палубу. В мгновение ока его разорвали на части озверевшие рабы.

Но тут же и Селевк предпринял вылазку — он выскочил из укрытия и, пока те пытались поудобнее перехватить свое громоздкое оружие, могучим ударом меча снес голову старшему британцу и пронзил грудь какого-то раба в рваной набедренной повязке. Потом он молниеносно отскочил обратно, а рванувшиеся за ним мятежники потеряли еще двоих людей, сгоряча напоровшихся прямо на копья.

Младший британец обезумел, когда увидел смерть брата.

— Дайте огня! — заорал он. — Сожжем их!

И рабы готовы были это сделать, не отдавая себе отчета в том, что пламя заберет и их жизни. Голод и ярость — плохие советчики; затуманенное сознание доведенных до отчаяния людей перестало выполнять свои функции.

Несколько человек бросились высекать огонь.

— Мы пропали, — сказал Селевк. — Эти сумасшедшие действительно хотят поджечь корабль.

Помощник капитана только нахмурился и промолчал. Он начал подумывать, не переборщил ли с чувством долга, безоглядно жертвуя своей жизнью ради жизни хозяйской внучки.

И в этот момент судно потряс истошный крик:

— Земля!!!

Рабы бросились к борту, жадно вглядываясь в даль. Селевк тоже осторожно выглянул, держа меч наготове.

Действительно, это была земля. Справа медленно, но неотвратимо, вырастал темный контур какого-то скалистого берега. Тяжелые волны клубились и пенились на рифах. Доносился даже грохот прибоя и крики каких-то птиц.

— Земля! — хором заорали рабы, забыв на миг о своих противниках.

Земля была важнее — там вода, пища, жизнь.

Селевк принял решение. Главное сейчас — спасти девушку, остальное неважно. Сенатор поймет его.

— Эй, вы! — крикнул он громко. — Давайте поговорим. Я хочу кое-что предложить. Мы можем заключить сделку.

Мятежники, оторвавшись от борта, повернулись на звук его голоса. Никто из них пока не рвался в бой. Рабы слушали.

Они прекрасно понимали, что обрекли себя на гибель, которая наступит рано или поздно. Бунт на корабле считался одним из самых тяжких преступлений. Гребцов теперь ждала неизбежная казнь на крестах, а матросов, нарушивших свой долг, наверняка бросят на растерзание диким зверям в амфитеатре. Даже если они и перебьют сейчас эту горстку защитников, все равно железная рука закона вскоре сомкнется на их горле. Так что, если им предлагают какую-то сделку, то стоит, по крайней мере, послушать. Ведь никто не знал, что за берег вырос перед ними. А вдруг там уже стоят наготове римские когорты или береговая охрана?

— Слушайте меня, — продолжал говорить Селевк. — Вы подняли мятеж, и заслуживаете наказания. Но не я буду вам судьей. Наше положение очень сложное — скоро корабль выбросит на рифы, и мы все погибнем, если не будем действовать сообща.

Предлагаю вам сейчас забыть нашу распрю и вместе постараться, чтобы судно невредимым пристало к берегу. А потом мы разойдемся в разные стороны, припасы поделим. Вы можете делать, что хотите — хоть податься в пираты, мне все равно. Но в любом случае клянусь, что не буду доносить властям о вашем поведении. Обещаю вам это от моего имени и от имени госпожи, которую я охраняю.

Если мы спасемся, я просто скажу, что судно попало в шторм, получило повреждения, и мы — я, женщины и эти люди, которые со мной (он намеренно не упомянул капитана, чтобы не привлекать к нему ненужного внимания), покинули корабль на плоту, а команда и гребцы остались. За это вас не осудят.

А если кто-то из вас захочет сейчас присоединиться к нам и искупить свою вину, он получит прощение немедленно.

Вот мое предложение. Что скажете?

Рабы слушали молча, с напряженными лицами. Те, кто знал греческий, а Селевк говорил на нем, ибо большинство этих людей были родом из Малой Азии, переводили его слова остальным. Гребцы одобрительно кивали, обдумывая предложение киликийца; лишь один британец хмурился. В его глазах все еще стояли слезы, вызванные гибелью брата.

Но он чувствовал настроение своих товарищей и понимал, что те согласятся, и что скажи он хоть слово против, его немедленно убьют и выбросят за борт. Поэтому ицен молчал, полными ненависти глазами глядя на Селевка.

«Ладно, ублюдок, — думал он. — Мы еще посчитаемся. Ты убил моего брата, а мы этого никогда не прощаем. Клянусь, я, Утер, сын Карлунга, отомщу тебе».

— Мы согласны, — ответил один из матросов-мятежников после короткого совещания со своими товарищами. — На берегу разойдемся в разные стороны, так?

— Да, — подтвердил Селевк.

— А если там уже ждут римляне?

— Тогда мы вообще не будем вспоминать о бунте. Откуда им знать, что тут произошло? Только надо выбросить в море трупы и смыть кровь.

Соглашение было достигнуто. Все взялись за работу, как и раньше, подчиняясь приказам помощника капитана. Селевк постучал в дверь каюты.

— Госпожа! — позвал он. — Ты слышала, что я обещал этим людям?

— Да, Селевк, — раздался тихий голос Корнелии.

— Я прошу тебя подтвердить мои слова. Конечно, они заслуживают наказания, но у нас нет другого выхода. Неизвестно еще, кто кого одолел бы в бою, но если корабль швырнет на рифы, то погибнут все.

Девушка колебалась. Гордость римлянки боролась в ней со здравым смыслом.

Селевк правильно понял это молчание.

— Если ты против, госпожа, — сказал он мрачно, — то я умру, защищая тебя. Но обманывать этих людей я не могу, я скажу им правду. Мне самому приходилось быть рабом...

— Я согласна, Селевк, — решительно ответила девушка. — Обещаю, в случае чего, замолвить за них словечко перед отцом. Думаю, моя жизнь для него значит больше, чем жизни нескольких взбунтовавшихся рабов.

— Благодарю, госпожа, — ответил Селевк, у которого сразу отлегло от сердца, и тоже вышел на палубу.

Как раз вовремя. Если команда «Сфинкса» не хотела разбиться о прибрежные скалы, надо было срочно браться за дело. И люди с энтузиазмом выполняли приказы помощника капитана, по мере возможности действуя рулем и веслами — гребцы снова спустились в трюм — и пытаясь поймать попутный ветер растянутым на жердях небольшим треугольным запасным парусом.

И опять боги хранили судно сенатора Сатурнина — «Сфинкс», словно раненый кит, выбросился на скалистый берег, пропоров днище на острых скользких камнях. Люди отделались лишь несколькими ссадинами и ушибами. Только один матрос не удержался, и при толчке вылетел за борт — корабль тут же расплющил его тело на покрытых густо-зелеными водорослями валунах.

Все осторожно сошли на берег, благословляя богов и с трудом осознавая, что остались все-таки живы, что избежали очередной страшной опасности.

На суше люди моментально, словно инстинктивно, разделились на две неравные группы. В одной — Корнелия, ее служанки, Селевк, Хирхан, его помощник и двое матросов, в другой — все остальные.

Киликиец сказал, что возьмет необходимое на несколько дней количество продуктов для госпожи, а остальное разделит на всех поровну. Никто не возражал. К счастью, проблема с водой была тут же решена — кто-то нашел неподалеку обширную лужу, оставшуюся после недавнего дождя. Люди напились, наполнили фляги и бурдюки. Настроение у всех заметно поднялось.

Двое матросов быстро сколотили из корабельных досок примитивные носилки, на которые положили капитана. Хирхан чувствовал себя все лучше, но ходить пока не мог. Селевк разделил продукты; рабы жадно наблюдали за ним.

А потом меньшая группа повернулась и двинулась на запад вдоль берега. Матросы несли капитана, помощник — запасы провизии; Селевк хотел поддержать под руку Корнелию, но девушка лишь поблагодарила его улыбкой и отрицательно покачала головой.

— Спасибо, я сама, — сказала она твердо. — Дедушка наградит тебя за все, что ты для меня сделал. Я сама буду просить его об этом.

Селевк улыбнулся.

— Твой дедушка, госпожа, наградил меня наперед. Он спас мне жизнь.

Они все дальше уходили по прибрежным камням, а оставшиеся у разбитого судна люди уже даже не смотрели на них, занятые собственной судьбой. Лишь один британец Утер не сводил глаз с фигуры Селевка и повторял про себя страшную клятву отомстить за смерть брата.

Глава IV Такфаринат

Они шли, пока солнце не опустилось в море, и не стало темно, лишь изредка делая недолгие остановки, чтобы отдохнули женщины, Корнелия, не привыкшая к длительным пешим переходам, очень устала, но старалась не подавать вида. Зато ее служанки еле переставляли ноги и вовсе этого не скрывали. Ни людей, ни домов по дороге они не встретили.

— Завтра повернем и пойдем вглубь, — сказал Селевк, показывая рукой на юг, туда, где на горизонте виднелись окутанные туманом контуры высоких черных гор.

Они расположились на ночлег прямо на берегу, разожгли костер, распределили пищу. Ко всеобщей радости один из матросов копьем загарпунил здоровенную рыбину в небольшой тихой бухточке, которую они миновали по пути, так что свежее сочное мясо морской жительницы явилось отличной добавкой к копченому сыру, сушеным фруктам и твердому хлебу.

С первыми лучами восходящего солнца киликиец поднял своих спутников. Капитан, как оказалось, мог уже довольно сносно передвигаться сам, но носилки все же решили не оставлять, на случай, если он опять почувствует боль.

После легкого завтрака поход был продолжен. Теперь путники свернули на юг и пошли вперед, удаляясь от моря, которое провожало их мерным рокотом пенистых волн, раз за разом накатывавшихся на каменистый берег.

Местность начала быстро меняться — появлялись возвышенности, трава и деревья. Еле различимые вчера черные горы подступали все ближе.

В полдень они сделали привал в тени большого раскидистого дерева, поели и улеглись немного вздремнуть. Селевку спать не хотелось.

— Я поднимусь на тот холм, — сказал он, показывая рукой. — Осмотрю окрестности. Неужели тут никто не живет?

Хирхан пожал плечами.

— Все может быть. Это явно не Сицилия. Куда же еще нас могло занести? В Африку? В Испанию?

— Да нет, — вмешался помощник. — До Испании слишком далеко. Может быть, Сардиния? Там есть такие пустынные участки на побережье, я знаю.

— Но там нет таких гор, — возразил Селевк. — Я тоже бывал на Сардинии. Ладно, чего гадать. Пойду на разведку, может, увижу что-нибудь интересное.

Он пружинисто поднялся и двинулся к холму, слегка покачиваясь на ходу, как обычно делали моряки. Корнелия, прикрыв ладонью глаза от солнца, задумчиво смотрела вслед стройной, гибкой, красивой фигуре киликийца.

Через полчаса быстрой ходьбы Селевк подошел к подножию холма и начал взбираться на него. Это оказалось делом нелегким — склон был отвесным, но ловкий бывший ретиарий успешно продвигался все дальше. Наконец, он достиг вершины, выпрямился и огляделся. И тут же присел.

Прямо под ним, по другую сторону холма, находились люди.

Киликиец осторожно подполз ближе к краю и выглянул, пряча лицо в густой траве. Он увидел небольшой конный отряд — человек двадцать, — который неторопясь продвигался на восток вдоль побережья. Эти люди явно были не италийцами. Их одежда состояла из полосатых просторных балахонов на теле и кусков материи, перехваченных кожаным ремешком, на голове. Они явно были военными — каждый сжимал в руке длинное тонкое копье с привязанным возле наконечника конским хвостом, на поясах у многих болтались мечи без ножен, а к попонам, покрывавшим лошадей, крепились маленькие круглые щиты. У некоторых за плечами, вдобавок, висели изящные упругие луки. Загорелые бородатые лица хранили полное спокойствие, длинные черные волосы, выбившиеся из-под головных уборов, развевались на ветру.

Селевк лихорадочно думал. Кто это такие? Друзья или враги? Открыться им или лучше спрятаться?

Внезапно он похолодел. Да ведь сейчас они обогнут холм и сразу увидят людей, отдыхающих под деревом. Тогда уже будет поздно что-либо менять.

Селевк решился. Сейчас он привлечет их внимание к себе, а там посмотрит. Если у них враждебные намерения, то может ему удастся сделать что-то, чтобы помешать им объехать холм. А если они настроены мирно — что ж, тем лучше.

Киликиец вскочил на ноги и начал спускаться по склону, не пытаясь скрыть свое присутствие. Всадники тут же заметили его, натянули поводья и остановились. Они увидели, что человек на холме один, и спокойно ждали, пока он подойдет ближе.

Оказавшись вновь на ровной земле, шагах в десяти от бородатых всадников, Селевк известным всем людям на Земле жестом прижал ладонь к груди, показывая, что приходит с миром. Те молча смотрели на него.

Киликиец сделал несколько шагов и остановился, озадаченный их реакцией. Они равнодушно разглядывали его, обмениваясь отрывистыми фразами. Наконец, один из них — одетый побогаче, с золотым браслетом на руке, тронул коня и выехал из толпы. Ему было лет под сорок, густая черная борода спадала на грудь, в ушах поблескивали серьги, большие темные глаза не мигая смотрели на киликийца. Прошло несколько секунд. Потом мясистые губы мужчины шевельнулись, и он произнес что-то на непонятном Селевку языке.

Тот с улыбкой отрицательно покачал головой и спросил по-гречески:

— Кто вы? Что это за страна?

Теперь не понял бородатый. Он нахмурился и оглянулся на своих людей, которые сохраняли прежнее равнодушие. Все они дружно пожали плечами в знак того, что тоже ничего не уяснили.

— Кто вы? — повторил Селевк по-латыни.

На сей раз ему повезло больше. Мужчина довольно оскалился и ответил на том же языке, ломаном, правда, и корявом:

— Ты римлянин?

— Почти, — ответил Селевк, радуясь, что они, наконец-то, могут объясниться. — Я служу римлянам. А вы кто такие? Как называется эта местность?

Мужчина плавно повернулся в седле и сделал широкое движение рукой, обводя окрестности.

— Это — Нумидия, — сказал он гордо. — Римляне называют ее Африкой.

«Нумидия, — подумал Селевк. — Что ж, могло быть и хуже».

— А вы кто такие? — спросил он еще раз. — Ведь Нумидия — римская провинция. Вы тоже служите Риму?

— Да, — кивнул бородатый мужчина, как показалось Селевку, теперь уже без особой гордости. — Я — Такфаринат, вождь и сын вождя номадов. Я командую конным отрядом, который подчиняется наместнику провинции фурию Камиллу.

«Ого! — подумал Селевк. — Да ты большой начальник. Командир союзной алы рангом равен римскому военному трибуну. Ладно, тем лучше. Теперь можно открыться».

— А тут есть поблизости римляне? — спросил он на всякий случай.

— Да, — мужчина показал рукой на юг. — Там, за перевалом. В Рузикадах есть офицер и двести солдат, а дальше, в Ламбезе, стоит целый легион.

Селевк обрел уверенность в успехе.

— Послушай, вождь, — сказал он, — я и мои товарищи сопровождаем внучку римского сенатора, очень важного и знатного человека. Наш корабль потерпел крушение, и его выбросило на берег. Мы хотим добраться до города, в котором есть римский гарнизон и какой-нибудь представитель власти.

Такфаринат понимающе кивнул, но промолчал.

— Помоги нам, — продолжал Селевк, — и тебя щедро отблагодарят. И ты, и твои воины получите много денег и богатые подарки.

Видимо, кое-кто из воинов тоже понимал латынь, ибо среди них возникло какое-то оживление.

— Хорошо, — после недолгого раздумия сказал нумидиец. — Мы поможем вам. Я выслал своих людей в дозор на побережье — проверить, не пристал ли где пиратский корабль. Сейчас я соберу их, и мы сможем отправляться в путь. Переночуем в моей деревне, недалеко отсюда, а завтра я дам вам провожатых и отправлю в Цирту. Пусть там римляне решают, что с вами делать.

— Спасибо, вождь, — с благодарностью сказал Селевк.

У него словно камень с души свалился.

Такфаринат махнул рукой своим воинам и что-то крикнул на непонятном, гортанном языке. Потом снова повернулся к Селевку.

— Где твоя женщина? — спросил он.

— Недалеко, за холмом, — ответил киликиец. — Я покажу.

Один из всадников поднял его к себе на седло, и конный отряд пустился вскачь, огибая поросший густой, зеленой травой холм.

* * *
По пути Такфаринат послал нескольких своих воинов с приказом собрать остальные разъезды в условленное место, а сам направился к дереву, под которым отдыхали спутники Селевка.

При виде бородатых всадников те в испуге вскочили на ноги, но киликиец крикнул им, чтобы они не боялись.

— Это друзья! Они помогут нам!

Подъехав ближе, вождь номадов поднял руку, приветствуя знатную римлянку. Сделал он это почтительно, но без раболепия. Корнелия улыбнулась и кивнула в ответ, все еще вопросительно поглядывая на Селевка, который спрыгнул с лошади и подошел к ней.

Киликиец быстро объяснил ситуацию, все бурно выразили свою радость. Наконец-то, кажется, их мытарства заканчиваются. Хвала богам!

— Так это Африка! — воскликнула Корнелия. — Как здорово, ведь сюда мы и плыли. А далеко отсюда до Карфагена? — обратилась она к Такфаринату.

— Далеко, — ответил тот, чуть более пристально, чем того требовали приличия, оглядывая милое личико и стройную, грациозную фигурку девушки.

Ну, впрочем, чего же ждать от варвара?

— Сколько миль? — спросил Селевк. — Нам, вообще-то, нужно в Карфаген.

— Семь-восемь дней пути, — сказал Такфаринат, неохотно отрывая взгляд от Корнелии.

— Наместник Фурий Камилл — мой родственник, — пояснила девушка. — Он ждет меня.

Тут она вспомнила бабушку, и грусть набежала на ее лицо.

— Пора в путь, — сказал вождь номадов. — Мы должны к вечеру добраться до моей деревни. Ночью в горах никто не ездит. Собирайтесь.

Сборы были недолгими. Селевку, правда, не очень нравилось то, что Корнелии, видимо, придется ехать на одной лошади с кем-нибудь из потных, волосатых кочевников, но она сама развеяла его сомнения.

— Я умею ездить верхом, — сказала девушка. — В Риме я брала уроки. Так что, если мне дадут коня, то я справлюсь.

Такфаринат усмехнулся в усы и приказал одному из своих воинов спешиться. Лошадь подвели к Корнелии, и та ловко взобралась ей на спину, мягко опираясь на руку Селевка. Она уселась на попону, свесив ноги на одну сторону, и крепко взялась за повод.

Зато бельгийки понятия не имели о верховой езде, и им пришлось устраиваться сзади воинов-нумидийцев. Впрочем, и тем, и другим это, кажется, нравилось.

Мужчины тоже взобрались на крупы коней и взялись руками за пояса наездников. Можно было отправляться в дорогу.

Скачка получилась довольно утомительной — всадники подскакивали в седлах на неровной каменистой дороге и глотали пыль, поднимаемую ногами лошадей. Нумидийцы не обращали на неудобства внимания — так они проводили почти всю жизнь, но для Селевка и его товарищей эта езда казалась настоящей пыткой.

Корнелия завела разговор с вождем, выспрашивая его о службе у римлян; ей хотелось поскорее встретиться с земляками и отдаться под защиту римского закона и римского оружия.

Такфаринат отвечал неохотно, часто, хмурился.

— Почему ты такой угрюмый? — не выдержала наконец девушка. — Разве тебе не нравится служить нам? Или с тобой плохо обращаются?

Нумидиец в бешенстве скрипнул зубами.

— Я не собака, чтобы со мной обращались плохо или хорошо, — резко ответил он. — И чему я должен радоваться? Римляне захватили мою землю, покорили мой народ. Теперь я, вождь и сын вождя номадов, должен служить им и выполнять чьи-то приказы. Я люблю свободу! Мы, кочевники, никогда не будем рабами!

Понимая, что своими вопросами и римским воспитанием девушка может испортить хорошие отношения с Такфаринатом, Селевк негромко сказал по-гречески:

— Не надо, госпожа. Видишь, он злится. Лучше оставь его в покое. Кто знает, что придет в голову такому варвару?

Корнелия кивнула и замолчала, но в ее взгляде появилась некоторая надменность, с которой она время от времени оглядывала Такфарината и его воинов.

Да, она могла понять его чувства. Дедушка Гней учил внучку истории, и она знала кое-что об отношениях Рима с непокорной, воинственной Нумидией и ее жителями — вольнолюбивыми кочевниками.

Пути двух стран и народов довольно часто пересекались, пока не слились в один — Вечный город проглотил Нумидию, сделав ее своей провинцией, а гордых номадов сделал своими солдатами.

А ведь до того, два века назад, когда близилась к завершению длительная и кровавая вторая Пуническая война, именно нумидийцы помогли римлянам одержать окончательную победу.

Царь Масинисса со своим конным корпусом нанес страшный удар по войскам великого Ганнибала в битве при Заме в Африке. Ливийские наемники не выдержали натиска кавалерии и побежали...

Так карфагенский полководец потерпел первое — и последнее — поражение в своей жизни, а нумидийский царь Масинисса удостоился почетного звания: rex socius et amicus populi Romani — друг и союзник римского народа.

Но недолго длилась дружба — слишком уж обременительным было: для одних — соседство независимого крепкого государства, для других — незримое присутствие могучейдержавы, откровенный разбой римских купцов, ростовщиков и арендаторов.

Энергичный и безжалостный царь Югурта, стремясь укрепиться на не совсем законно полученном престоле, повел решительную борьбу с конкурентами. А когда после взятия Цирты под горячую руку ему попались несколько тысяч римских граждан, кровожадный номад и их не пощадил.

Вечный город объявил Югурте войну. Боевые действия продолжались шесть лет.

Хитрый и скользкий, как змея, нумидийский царь не перебирал в средствах. Предательство, обман, подкуп, жестокие расправы и грубая лесть — все шло в ход.

В римских войсках царила полная дезорганизация, солдаты и офицеры за горсть золотых монет возвращали врагу захваченное у него оружие и боевых слонов, полководцы за взятки проигрывали битвы, давая нумидийцам возможность собрать силы. Видя такое дело, на сторону Югурты встал и царь соседней Мавретании Босх.

Но наконец терпение римских граждан истощилось — народ поставил сенату резкий ультиматум, и тот вынужден был согласиться с назначением на пост командующего африканским корпусом ненавистного ему Гая Мария.

Марий железной рукой взялся наводить порядок; он в корне реформировал армию, изменив как организацию ее, так и вооружение солдат. А потом в нескольких битвах растоптал нумидийцев, ловким дипломатическим путем поссорил Югурту с мавретанскими союзниками и, наконец, добился выдачи врага.

Связанного Югурту передали квестору Мария — Луцию Корнелию Сулле; он был проведен в триумфальном— шествии победителя, а потом задушен в тюрьме.

С тех пор ненависть поселилась в отношениях двух стран, искра враждебности тлела и тлела.

Пламя вспыхнуло через шестьдесят лет после смерти Югурты — очередной нумидийский царь, Юба, взбунтовал своих кочевников и — выбрав меньшее из двух зол — примкнул к сторонникам Гнея Помпея, которые вели борьбу против Гая Юлия Цезаря.

После того, как Помпей, разбитый при Фарсале, бежал в Египет и был там предательски умерщвлен придворными царя Птолемея, а Цезарь выдержал осаду в Александрии и разгромил египетскую армию Ахиллы, последним оплотом его соперников осталась Африка.

На нее и обратил острие своего меча будущий диктатор. Его легионы высадились на побережье, где и были атакованы войском помпеянцев и крупным соединением нумидийской конницы. Но на сей раз счастье покровительствовало Цезарю — в сражении у Тапса он одержал блестящую победу, навсегда стерев с политической карты Рима термин «помпеянцы».

А покинутый всеми царь Юба покончил с собой; Нумидия стала римской провинцией. Юный сын нумидийского правителя был взят в качестве заложника и отправлен в Вечный город.

Спустя пятнадцать лет этот сын, тоже Юба, вместе с армией Октавиана пройдет путь от мыса Акция до Александрии, будет свидетелем разгрома Антония и смерти Клеопатры.

А еще через некоторое время Август женит его на дочери египетской царицы и римского полководца — Селене. Младший Юба будет поставлен марионеточным царьком в соседней Мавретании — в награду за лояльность последней.

А обескровленная Нумидия вынуждена была взвалить на свою спину почетную, но весьма обременительную обязанность именоваться римской провинцией.

Об этом додумана сейчас Корнелия, внучка сенатора и консуляра, глядя на смуглого бородатого вождя номадов, который ехал, опустив голову и хмуря брови.

Глава V Война

Солнце уже начинало клониться к горизонту, когда отряд взобрался на какой-то горный хребет, и Такфаринат показал рукой вниз.

— Вон там мое селение.

Корнелия, киликиец и их спутники облегченно вздохнули. Наконец-то! Скоро можно будет слезть с лошадей и размять затекшие ноги. Нумидийцы тоже, казалось, были рады, что возвращаются домой. Селевк заметил, что бородатые воины не проявляют чрезмерного рвения на службе у римлян. Ну, да ладно, его это не касается. Он должен только доставить внучку Сатурнина в безопасное место, как обещал хозяину. А отношения с кочевниками — это проблема наместника Фурия Камилла.

Всадники начали осторожно спускаться по склону; хорошо знавшие дорогу кони шли уверенно, не спотыкаясь.

И вот перед ними появилось небольшое селение — несколько десятков конусообразных хижин; дома были сделаны из дерева и глины, крыши покрывала солома и трава.

Навстречу отряду с криками кинулись чумазые дети, затем появились женщины, с любопытством оглядывая незнакомых пришельцев. Степенные и важные старики, которые сидели, скрестив нога, у входа в дома, внешне ничем не проявляли своего интереса, но, конечно же, тоже были заинтересованы. Что за люди? Зачем они прибыли сюда? Сейчас вождь объяснит.

Действительно, Такфаринат что-то недолго говорил на своем наречии, жители внимательно слушали его. Затем он сделал знак Селевку и остальным следовать за ним и подъехал к дому в центре деревни, более высокому и просторному, чем остальные.

— Заходите, — пригласил вождь, соскакивая на землю. — Мужчины переночуют здесь, а женщины — рядом, вместе с моими женами.

Через несколько минут, когда киликиец, Хирхан, его помощник и матросы уселись на глиняный прохладный пол вокруг открытого каменистого очага в хижине, смуглокожие нумидийские девушки принесли теплой мутноватой воды, чтобы путники могли умыться. Корнелию и ее служанок увели в соседний дом.

Это слегка обеспокоило Селевка, но Корнелия не проявляла никакого страха. Она смело, держась с истинно римским достоинством, позволила трем женщинам — женам Такфарината — окружить себя и увести.

— О ней позаботятся, — сказал вождь, заметив настороженный взгляд киликийца. — Ей ничего не угрожает, пока она находится под моей защитой,

— Благодарю тебя, вождь, — ответил Селевк. — Родственники девушки по заслугам вознаградят тебя и твоих храбрых воинов.

Вскоре принесли еду: хлеб, финики, сыр, рыбу. Все с жадностью набросились на угощение.

На улице, между тем, стремительно темнело; ярко-желтые крупные звезды усыпали сиреневое небо.

После трапезы гости расположились на соломенных тюфяках, полукругом уложенных вдоль внутренней стены хижины.

— Спите, — сказал Такфаринат. — Завтра утром мои люди проводят вас до Рузикады, где стоит римская центурия. Там сейчас находится мой сын, Салех. Это очень храбрый воин.

В голосе вождя звучала отцовская гордость.

— Отдыхайте, — повторил он. — А у меня еще дела.

И Такфаринат вышел из хижины.

— Что-то не совсем я ему доверяю, — с сомнением прошептал Хирхан. — Эти варвары — коварный народ, от них всегда ждешь какой-то подлости.

— Не думаю, — ответил Селевк. — Он же служит Риму, и не захочет портить отношения с местными властями. Тем более, что награду и так получит. Сатурнин богат, и не пожалеет золота тому, кто помог его внучке.

— Будем надеяться, — пробурчал Хирхан, укладываясь на подстилке. — Ладно, надо спать. Завтра, похоже, предстоит еще один конный переход. Клянусь Ваалом, я здесь так наупражняюсь, что потом брошу море и пойду служить в кавалерию.

— Под начало доблестного Такфарината, — со смехом добавил помощник.

Мужчины растянулись на тюфяках, и вскоре помещение наполнил густой храп. Не спалось лишь одному Селевку. Хотя он и пытался рассеять подозрения капитана относительно намерений их гостеприимного хозяина, но сам отнюдь не был уверен в чистоте помыслов нумидийца. И уж совсем не нравились ему взгляды, которые Такфаринат бросал на Корнелию. Так хищный зверь поглядывает на беззащитную жертву, зная, что в любой момент может сделать ее своей добычей.

Селевк скрипнул зубами. Пусть только попробует чем-нибудь обидеть ее, такую благородную, смелую и одновременно нежную, трепетную, женственную...

Молодой киликиец резко перевернулся на подстилке. Нет, он не должен так думать. Кто он и кто она? Слишком велико расстояние между ними. Да служи он Сатурнину хоть сто лет, тому и в голову бы не пришло приблизить бывшего гладиатора к себе настолько, чтобы он мог в открытую посмотреть в глаза его внучке. Тем более, как говорили слуги, у нее есть жених — родовитый патриций, молодой, красивый, богатый.

Селевк вздохнул и перевернулся на спину. В хижине было душно, оглушительный храп моряков сотрясал стены. Киликиец решил выйти на воздух, проветриться немного.

Бесшумно, словно тень, он выскользнул из хижины, отошел на несколько шагов и уселся под невысокой корявой пальмой. Кругом было темно и тихо, лишь слабый ветерок шуршал листьями дерева, да где-то на краю селения проблескивали отсветы костра. С гор веяло прохладой, долетал даже соленый запах моря, оставшегося в нескольких милях к северу.

Постепенно Селевка начало клонить ко сну — сказывалась усталость. Голова медленно опустилась на грудь, глаза мягко закрылись, Морфей распростер свои невидимые крылья, и молодой киликиец плавно скользнул в небытие.

Но длилось это недолго. Внезапно ночную тишину разорвал резкий, как барабанная дробь, стук копыт — по горной дороге с юга к селению приближались несколько всадников.

Селевк недовольно встряхнулся. Принесло же их! Надо возвращаться в хижину, там хоть никто на тебя не налетит на лошади и не растопчет копытами.

Он поднялся на ноги и двинулся обратно, по пути без особого интереса оглядев троих людей, которые только что прискакали откуда-то с гор и теперь спешивались возле одного из домов. Навстречу им направились еще несколько человек. Все они стали возбужденно переговариваться.

Селевк вошел в хижину, отыскал свою подстилку и вытянулся на ней. Скорее бы утро наступило. С какой радостью увидят они красно-коричневые мундиры римских легионеров, услышат латинскую речь, отдохнут и расслабятся под защитой копий и мечей солдат Вечного города, вспомнят все свои приключения за кубком вина в портовом кабачке и принесут жертву богам, благодаря за спасение.

Между тем, в селении явно что-то происходило: ночь наполнилась шумом, топотом ног и копыт, приглушенными разговорами и лязгом металла.

Киликиец приподнял голову и прислушался. Да когда же они успокоятся? И в этот момент в уши ему ударил отчаянный, полный боли и горя, женский крик.

Селевк моментально вскочил на ноги, схватившись за рукоятку меча, который висел на поясе, моряки тоже зашевелились.

— Что там такое? — буркнул Хирхан. — Если это праздник в нашу честь, то совершенно некстати.

Селевк не ответил, напряженно прислушиваясь. Сначала ему показалось, что кричала Корнелия, но теперь он уже не был в этом уверен. Тем более, что сейчас ясно различал приглушенные причитания, которые доносились со стороны одного из соседних домов.

— У них какие-то неприятности, — хмуро сказал киликиец. — Как бы они не захотели отыграться на нас. Надо пойти к вождю, поговорить и узнать...

Он не закончил — в хижину шагнула мощная фигура, в которой все сразу узнали Такфарината. Лица вождя, правда, не было видно, но осанка не оставляла сомнений.

— Вы здесь, римляне? — глухо спросил он.

С ним явно что-то было не так: в голосе звучала злоба, боль, отчаяние. А слово «римляне» он произнес так, как суеверные люди произносят слово «змея» или «паук» — с ненавистью и отвращением.

— Мы здесь, — ответил за всех Селевк. — Но мы не римляне, я уже объяснял тебе. Я — грек из Киликии, а эти люди — финикийцы.

— Это неважно, — сказал Такфаринат. — Уже неважно...

— Что случилось, вождь? — спросил Хирхан. — Не мы же тебя обидели? И не девушка, надеюсь?

Несколько секунд Такфаринат стоял молча.

— Завтра утром мы едем в Рузикаду, — сказал он наконец, поворачиваясь, чтобы уйти. — Я сам провожу вас туда. И мое войско пойдет с нами. Спите, чужеземцы.

И он скрылся во тьме, а снаружи послышался лязг металла. Высунув голову в дверной проем, Селевк увидел, как хижину берут в кольцо несколько вооруженных нумидийцев. Один из них сделал ему знак войти внутрь.

— Похоже, мы стали пленниками, — сообщил киликиец своим товарищам, усаживаясь на подстилку. — Что же там случилось? Но, в конце концов, не посмеет же этот варвар поднять руку на внучку римского сенатора!

* * *
В ту ночь они так и не сомкнули глаз, нумидийцы, впрочем, тоже — до утра селение шумело, гомонило, причитало и звенело оружием. Когда рассвело, бородатый воин заглянул в хижину и дал им знак выходить.

Селевк, Хирхан, помощник капитана и двое матросов выбрались на воздух, щуря глаза от яркого африканского солнца. Они увидели, как собираются в кучу нумидийские всадники — серьезные, хмурые, злые — со своими длинными, упругими копьями и искривленными мечами. Увидели и самого Такфарината, который, ни на кого не глядя, быстро вышел из дома и тут же у порога вскочил на коня. Вслед ему неслись горестные стоны и рыдания женщин.

Наконец, Селевк увидел и Корнелию — девушка с испугом на лице выглядывала из примитивной двухколесной кибитки, запряженной парой лошадей. На одной из них сидел подвижный, жилистый мужчина с кнутом в руке. Рядом с Корнелией поместились и обе ее рабыни.

К морякам и киликийцу тоже подвели лошадей. Пришлось и им взбираться на спины животных. Через несколько минут отряд тронулся в путь,

Селевк попытался было подъехать к вождю, который возглавлял колонну, чтобы выяснить, в чем дело, но несколько нумидийцев молча оттеснили его и перекрыли дорогу своими конями.

— Да скажите, хоть, куда мы едем? — не выдержал Хирхан и показал рукой. — Куда? Карфаген? Цирта?

Его поняли. Один воин — с золотой серьгой в ухе и шрамом на пол-лица, отрицательно качнул головой.

— Рузикады, — ответил он со своим странным акцентом.

— Хорошо, если так, — пробормотал Селевк себе под нос. — Ох, не нравится мне все это.

Дальше они ехали молча. К удивлению киликийца и его товарищей, к их отряду постоянно присоединялись еще всадники. Они, словно призраки, появлялись вдруг неизвестно откуда и — поодиночке или группами — вливались в колонну. Через три часа пути войско Такфарината уже представляло из себя серьезную силу — около полутора тысяч кочевников следовали за своим вождем. Их хмурые, напряженные лица не сулили ничего хорошего тому, кто им чем-либо не угодит. Или уже не угодил.

Обрывистая дорога пролегла через скалистый горный перевал, окруженный со всех сторон снежными вершинами. Наверху плато вождь остановил своих людей и стал о чем-то совещаться с группой воинов — видимо, начальников рангом пониже.

Селевк смотрел вниз. Вскоре его глаза различили в долине очертания населенного пункта. Он был явно побольше, чем селение Такфарината.

«Наверное, это и есть Рузикады, — подумал киликиец. — И там римский гарнизон. Ладно, скоро выяснится, почему эти нумидийцы такие угрюмые».

И действительно, это скоро выяснилось. Закончив совещание, Такфаринат тронул коня пятками и подъехал ближе. По его знаку всадники взяли в кольцо моряков, Селевка и кибитку с женщинами. Глаза вождя злобно блестели под густыми бровями, борода воинственно топорщилась, рука то и дело прикасалась к мечу.

— Прошу тебя, объясни нам, что случилось, — сказал киликиец. — Мы же видим, что перестали быть твоими гостями. В чем мы виноваты?

Такфаринат медленно покачал головой.

— Я сказал тебе, что в Рузикадах с римлянами был мой сын Салех, — заговорил он глухо. — Вчера его убили.

— Кто? — с тревогой спросил Селевк. — И при чем здесь мы?

— Дай мне сказать, — перебил его вождь, махнув рукой. — Вчера римский трибун приказал забить его прутьями. Насмерть. Мой сын, мой первенец умер...

Селевк сразу понял, чем это им грозит. Дикий кочевник теперь будет мстить всем, кто имеет какое-то отношение к Риму. И они — главные кандидаты стать первыми жертвами нумидийца. Надо попытаться спасти положение.

— Но у римлян есть закон, — сказал он быстро. — Если трибун был не прав, ты можешь пожаловаться проконсулу. Уверяю, виновный понесет заслуженное наказание.

— Нет, — покачал головой Такфаринат. — У вас свой закон, а у нас свой. Мы не поймем друг друга.

— Но в чем провинился твой сын? — вмешалась вдруг Корнелия.

— Вчера Салех захватил в плен главаря банды разбойников, которая грабила окрестные селения, — ответил Такфаринат. — Римский командир приказал всех задержанных доставлять в лагерь живыми, чтобы потом судить их по вашим законам. Но этот человек когда-то убил нашего родственника, и мой сын не мог нарушить традиции номадов — его воины сняли с бандита кожу, а голову его на копье пронесли по округе, чтобы все видели — Салех отомстил.

Римлянин приказал арестовать моего сына и забрать у него оружие. Тогда Салех выхватил меч и заколол центуриона, который хотел это сделать. Солдаты окружили его и нумидийских воинов и схватили их, тех, кто остался в живых. Мой сын был ранен, и все равно римский трибун отдал его на казнь. Легионеры забили Салеха палками. За что, скажите мне?

Такфаринат поднял на девушку полные боли глаза, его губы дрожали.

На лице Корнелии появилось решительное выражение, ее ноздри чуть раздувались. Селевк сразу понял, что сейчас она скажет какую-нибудь глупость, но было уже поздно вмешиваться.

— Как это за что? — с вызовом спросила внучка сенатора. — А разве твой сын не нарушил приказ командира? Не убил центуриона? Он совершил преступление. Когда мой дед был наместником в Сирии, он однажды приказал казнить двадцать солдат за меньший проступок. Римляне — лучшие воины в мире как раз потому, что для них дисциплина превыше всего.

— Ну, какие они воины, мы сейчас посмотрим, — криво усмехнулся нумидиец. — Вы хорошо придумываете всякие законы, чтобы морочить голову неграмотным кочевникам, но меч в руке мы держим не хуже, чем ваши судьи и чиновники таблички для письма.

— Что ты собираешься делать, вождь? — с тревогой спросил Селевк. — Заклинаю тебя всеми нумидийскими богами — не торопись. Еще можно все уладить...

— Ничто не вернет мне сына, — отрубил вождь. — Я объявляю войну Риму. Сейчас мы нападем на Рузикады. Ни один враг не уйдет из города живым. А вы остаетесь моими пленниками.

— Это безумие... — прошептала Корнелия, побледнев. — Ты объявляешь войну Риму? На что ты надеешься?

Но как бы дерзко не звучали слова предводителя маленького кочевого племени, каким бы могущественным и величественным не казался Вечный город по сравнению с нищей, малолюдной Нумидией, сейчас именно вождь номадов Такфаринат был хозяином жизни и свободы нескольких десятков римских граждан. И это Селевк с горечью вынужден был признать.

Их оттеснили в сторону с дороги, на страже стал небольшой, но решительно настроенный конвой. Все пленники с ужасом смотрели вниз, на город, в котором вот-вот начнется безжалостная резня. Не было никаких сомнений, что огромное численное преимущество нумидийцев сыграет решающую роль, и маленький римский гарнизон обречен на истребление. А также мирные жители — купцы, чиновники, их семьи.

Такфаринат отдал несколько последних распоряжений; бородатые воины вскинули вверх руки с копьями и мечами, заржали лошади, единый вопль вырвался из двух тысяч глоток.

Черная лавина людей и коней обрушилась с гор на беззащитные Рузикады.

Бой был коротким. В распоряжении трибуна — командира гарнизона — находилось не более полутора сотен солдат; конечно, такие ничтожные силы не могли долго противостоять напору озверевших номадов, к которым сразу же присоединились и местные жители — соплеменники нападавших.

Засыпаемые градом копий и стрел, легионеры медленно отступали к своему укрепленному лагерю на окраине города (атака конницы застала их в процессе строительных работ — они чинили старую дорогу).

Но Такфаринат, знакомый с римской тактикой, прекрасно понимал — доберись те до лагеря, и осада может продлиться еще очень долго. А его воинам для поднятия боевого духа требовалась быстрая и безоговорочная победа. Иначе ведь и самого вождя могут прирезать — в лучших традициях нумидийских кочевых племен.

Яростно навалившись на сбившихся в кучу римлян, он отправил небольшой отряд в обход; всадники подлетели к лагерю и забросали деревянные укрепления горящими факелами. Частокол и постройки внутри его занялись огнем. Теперь спрятаться легионерам было негде.

Их сопротивление было быстро сломлено. Уцелело лишь две дюжины солдат, в основном — тяжело раненых. Трибун погиб одним из первых, и тем самым спас себя от страшных пыток, уготованных ему Такфаринатом. Но остальные легионеры и вытащенные из домов гражданские лица не избежали ужасной смерти

Все бесчеловечные приемы варваров пошли в ход — шипело на огне человеческое мясо, лоскутами опадала кожа, лилось в глотки кипящее масло. Нумидийцы справляли звериный пир, а их вождь, перепачканный с ног до головы кровью врагов, все оплакивал своего погибшего сына, принося ему в жертву новых и новых несчастных пленников. Стон и вопль стояли над Рузикадами, черные клубы дыма окутывали город, алела кровь и смерть витала в воздухе...

Так началась эта война.

Глава VI Старый знакомый

Уже стемнело. Огромный город медленно погружался в сон. Страсти, днем бурлившие на улицах и на Римском Форуме, постепенно затихали. Еще, правда, хлопали двери кабаков, разрывали тишину пьяные выкрики и бесшабашные песни, раздававшиеся в грязных кривых переулках Субуры и Эсквилина, но более благополучные районы — Авентин и окрестности Большого Цирка — казались безжизненными и уснувшими.

Белым пятном выделялся в ночи дворец Августа на Палатине. Там тоже было тихо. Не до пиров сейчас, не до праздников. Столица жила в ожидании больших перемен.

Бывший трибун Первого легиона Гай Валерий Сабин сидел в небольшой комнатке дома, завещанного ему покойным дядей. Сумерки разгоняло лишь пламя одного светильника на бронзовой подставке, в здании не раздавались даже голоса и шаги слуг — чувствуя настроение хозяина, они пораньше забились в свои каморки, изредка переговариваясь шепотом.

А настроение у хозяина действительно было очень паршивое. Прошло уже немало времени с тех пор, как Сабин узнал о назначении префектом претория Сеяна, следующим ударом явилась смерть Агриппы Постума и принятие власти Тиберием. А это значило, что со своими смелыми надеждами трибун мог распрощаться раз и навсегда.

Правда, уже несколько дней по городу упорно ходили слухи, что Постум жив и готов к борьбе, что легионы на Рейне объявили цезарем Германика и собираются подтвердить это с оружием в руках, что и Данувийская армия не спешит приветствовать сына Ливии, но в самом Риме пока было спокойно, а это давало основания предполагать, что известия о волнениях в Остии и в войсках, по крайней мере, сильно преувеличены.

Сабин находился в глубокой депрессии, вызванной столь резким и неожиданным низвержением с Олимпа сладких грез в беспросветные будни.

Где теперь жезл префекта, где красавица Эмилия, где слава, власть и богатство? Все это осталось за невидимой чертой, в прошлом, так и не вырвавшись из розовых одежд мечтаний.

Трибун теперь искренне жалел, что ввязался в политические игры. Кроме разочарований и страданий они ничего ему не принесли. Ведь, действительно, гораздо лучше быть скромным, но независимым ни от чьих прихотей солдатом, чем мальчиком на побегушках у сильных мира сего, которого в любой момент могут прогнать с глаз долой, как надоевшую собачонку.

А то и похуже что-нибудь может случиться — вдруг Ливия захочет устранить неудобного свидетеля, знавшего тайные помыслы Августа. И жди тогда приговора: ссылка с конфискацией имущества. Или вообще прирежут где-нибудь за углом верные слуги императрицы.

Короче, поводов для радости у Сабина не было никаких. И теперь все дни после похорон Августа и сообщения о казни Постума он проводил дома, выпивая большие количества тускульского вина, от которого ломились подвалы запасливого дяди, и предаваясь мрачным размышлениям о своей печальной судьбе и вывертах коварной Фортуны, которая, видимо, никак не желала, чтобы ее запущенный храм на виа Аврелия приобрел приличный вид.

Новые знакомые — сенатор Гней Сентий Сатурнин и его юный приятель Либон больше не пытались с ним увидеться, занятые, вероятно, собственными проблемами. Во дворце о Сабине тоже пока не вспоминали, чему трибун был только рад. А веселый пьяница Друз до сих пор сидел в Далмации, безуспешно пытаясь уговорить взбунтовавшихся солдат успокоиться и вернуться к служебным обязанностям.

Больше в Риме Сабин, собственно, никого и не знал. А потому и сидел в одиночестве в полутемной зашторенной комнате дядиного дома, апатичный и подавленный.

Верный Корникс тоже был с ним здесь, но благоразумно предпочитал не попадаться на глаза хозяину. Он пользовался большим авторитетом среди прислуги, и не терял времени даром, регулярно вкушая хорошую свежую пищу и проводя короткие ночи в обществе хорошеньких молодых рабынь.

Сабин с угрюмым выражением лица поднял кубок и сделал большой глоток. Вино давно перестало ему помогать в тоске, и он пил его теперь больше по привычке. Голова просто становилась тяжелой, мысли путались, но это давало какую-то иллюзию алкогольной эйфории. Да ведь все равно больше заняться было нечем.

Одно время он подумывал о том, чтобы убраться до зимы в поместье в Этрурии, также оставленное ему дядей. Но апатия была настолько сильной, что трибун не смог заставить себя даже отдать необходимые распоряжения рабам.

Так что, приходилось сидеть в Риме.

Неожиданно в коридоре послышались быстрые шаги, и в комнату заглянул Коринкс, предупредительно кашлянув.

— Что такое? — качнул тяжелой головой Сабин. — Я же приказал мне не мешать.

— Там к тебе пришел человек, господин, — сказал галл. — Говорит, что ему очень нужно с тобой повидаться.

— Может быть, — буркнул трибун недовольно. — Вопрос в том, нужно ли это мне.

Корникс с глупым видом пожал плечами, показывая, что оставляет это на усмотрение хозяина.

— Что за человек? — спросил Сабин, сделав еще глоток.

— Да, судя по одежде, какой-то моряк или кто-то в этом роде, — ответил слуга. — Но что-то в нем есть знакомое...

— А имя ты не догадался спросить? — язвительно бросил Сабин. — Моряки мне ни к чему, я уже сыт морем по горло.

— Имени он не назвал, — обиженно сказал Корникс. — Но говорит, что ты его и так узнаешь.

Сабин вздохнул. Вязкие от вина мозги никак не могли подсказать ему правильное решение. Уж не старина ли это Никомед? Ну, тогда у него сегодня будет несчастливый день. Грека из Халкедона незамедлительно вытолкают в шею, дабы тот не осмеливался более будить в трибуне неприятные воспоминания.

Хотя Никомеда уж Корникс как-нибудь узнал бы.

— Давай его сюда, — равнодушно сказал Сабин. — Но смотри, если это какой-нибудь попрошайка, то я тебе не завидую. И принеси еще вина.

Корникс хмыкнул и удалился. Через несколько минут снова раздались шаги, и в комнату вошел человек.

Это был высокий, крепкий, широкоплечий мужчина, одетый в длинный матросский плащ с капюшоном, скрывавшим лицо. Его сильные длинные руки висели вдоль тела.

— Приветствую тебя, Гай Валерий Сабин, — с достоинством сказал он хриплым, простуженным голосом и кашлянул.

Но капюшона с лица не убрал.

— И я тебя приветствую, — со скукой ответил трибун. — Раздеться можно было в атрии. Кто ты такой и что тебе от меня нужно в такое позднее время?

Человек коротко рассмеялся и обнажил голову. Он не произнес ни слова, пристально глядя на Сабина. Тот внезапно напрягся, хмель словно испарился из головы.

Лицо пришельца несомненно было знакомо трибуну. Но где он его видел?

«Боги, что с моей памятью? — мимоходом подумал Сабин. — Нельзя так много пить... Но клянусь Геркулесом, этого парня я знаю. И более того, с ним связано что-то важное».

— Ты не узнал меня? — с некоторым вызовом спросил мужчина. — Что ж, в той каюте было не очень светло...

В каюте! Словно вспышка молнии озарила трибуна. Конечно, это тот самый человек!

— Ты — Клемент, раб Агриппы Постума, — сказал он с расстановкой. — Мы встречались на «Золотой стреле», когда Август плавал на Планацию повидаться с внуком.

Трибуну вовсе не понравилось, что какой-то раб запросто зашел к нему и ведет себя так фамильярно. Но, впрочем, сам Август обращался с ним, как с другом, так что...

— Ну, наконец-то, — улыбнулся мужчина. — Действительно, мы виделись тогда на корабле. Но только зовут меня не Клемент. Я — Марк Агриппа Постум.

Сабин недоверчиво покачал головой. Мысли его по-прежнему путались.

— Август назвал тебя Клементом, — с сомнением произнес он. — К тому же, Агриппа Постум уже отправлен в Царство теней усилиями своих милых родственничков. Об этом было официально сообщено.

— А разве ты еще не слышал, что Агриппа появился в Остии? Что его опознали вне всяких сомнений?

Сабин пожал плечами.

— Это пока непроверенные слухи. И ими может воспользоваться любой авантюрист.

— Не очень-то ты вежлив с наследником Божественного Августа, трибун, — в голосе мужчины зазвучали угрожающие нотки. — Смотри, как бы тебе не пожалеть....

Сабин тяжело вздохнул и протянул руку к кубку. Сосуд был пуст.

— Корникс! — рявкнул трибун со злостью. — Где вино?

Потом он вновь посмотрел на пришельца.

— Мне уже о стольком пришлось пожалеть за последнее время, что теперь меня трудно испугать, — сказал он апатично. — Ну, допустим даже, что ты действительно Марк Агриппа Постум. И что же? Ведь наследником Божественного Августа ты пока считаешь себя только сам, а в глазах закона ты ссыльный преступник, общение с которым запрещено. И если тебя найдут здесь, то нам обоим непоздоровится. Однажды я уже поддался на подобную уловку, но, поверь, отнюдь не желаю вновь лезть в эти игры.

Мужчина в гневе топнул ногой, так, что появившийся Корникс едва не уронил кувшин. Ничего себе, какой-то оборванец осмеливается так вести себя в присутствии достойного трибуна? Галл озадаченно замер на пороге.

Сабин жестом приказал ему поставить кувшин на стол и выйти. Слуга нехотя подчинился, бросив искоса любопытный взгляд на мужчину в морском плаще. Но тогда, на корабле, он не видел его лица, и сейчас не мог узнать.

— Мой дед, Божественный Август, — заговорил вновь пришелец, — оказался мудрее, чем вы все думали. Это меня он забрал с острова, а Клемента оставил там. Рано утром на следующий день по приказу цезаря поставили новую стражу, так что, никто не мог догадаться, что пленника подменили. Тем более, что мы действительно были очень похожи с моим рабом.

— Ты до сих пор сомневаешься, что я действительно Марк Агриппа. Постум, внук Августа и сын Випсания Агриппы?

Глаза мужчины метали молнии, в уголках губ появились резкие складки. Он был сильно разгневан.

Сабин несколько секунд молча смотрел на него, словно дразня. Как некстати этот визит...

— Присядь, достойный Марк Агриппа, — сказал он наконец, указывая на стул. — И выпей вина. Еще тогда, на корабле, я подумал, что для раба ты вел себя уж слишком независимо. И я охотно верю, что у Августа хватило ума поступить именно так, как ты сказал. Но это ни в чем не меняет дела. Ты остаешься преступником, и самовольный приезд в Рим ставит тебя вне закона. Не говоря уж о том, что в Остии ты устроил настоящий бунт, если верить слухам.

Мужчина тяжело опустился на стул. К вину он не притронулся. Его широкий подбородок воинственно выдвинулся вперед.

— И это говоришь ты, трибун Гай Валерий Сабин? — с горечью воскликнул он. — Человек, которого дед рекомендовал мне как надежного товарища и отличного солдата? Да кто, как не ты, должен знать, что именно меня Август назначил наследником? Ведь ты же сам засвидетельствовал его подпись на завещании.

— Поэтому ты и пришел сюда, — тихо сказал Сабин, грустно качая головой. — Я должен был этого ожидать. Легко увязнуть в болоте, но как же трудно из него выбраться.

— Да, поэтому я здесь. — Казалось, Постум не обратил внимания на дерзкие слова трибуна. — После того, как цезарь забрал меня с острова, я скрывался в надежном месте, ожидая, пока будет объявлено о моей невиновности. Август сообщил мне письмом, что Тиберий согласен с его решением, поэтому у меня не было повода для беспокойства.

И вдруг — как гром среди ясного неба — известие о смерти деда. А потом и сообщение о казни Агриппы Постума якобы по приказу цезаря.

Естественно, я не поверил в это, но факт остался фактом — на Планацию прибыл отряд преторианцев во главе с новым префектом и — предъявив охране распоряжение Августа — немедленно отрубил голову бедняге Клементу, который ожидал чего угодно, но только не такой развязки.

Тогда я понял, что медлить нельзя, и начал действовать. Мне удалось добраться до Остии, по дороге ко мне присоединялись люди, которым я открывался. Честно сказать, народ это не очень надежный — беглые рабы, авантюристы, отставные гладиаторы, но и они произвели впечатление.

А когда меня признали офицеры и моряки военных трирем с летней базы Мизенской эскадры, мое положение заметно укрепилось. Но все же сил у меня недостаточно, чтобы предпринять поход на Рим. Ведь здесь есть и преторианцы, и когорты городской стражи. Открытого боя с ними мой отряд наверняка не выдержит.

Поэтому я решил выждать еще, попытаться перетянуть на свою сторону как можно больше людей. Я знаю, что народ поддержит меня, что Тиберий не очень-то популярен сейчас, но вот войска...

— Рейнская армия, кстати, взбунтовалась, — напомнил Сабин. — Да и в Далмации неспокойно.

Постум махнул рукой.

— Я знаю. Но в Далмации сейчас сын Тиберия Друз а в помощь ему послан Сеян с двумя когортами преторианцев. Они наведут порядок — пообещают солдатам денег, и те успокоятся.

«Однако неплохо работает твоя разведка, — с уважением подумал Сабин. — Сидя в Остии, ты знаешь больше, чем мы здесь, в Риме».

— Что же касается Рейнской армии, — продолжал Агриппа, — то ею командует Германик. Для него слово «присяга» свято. Он ни за что не нарушит ее без очень и очень веских оснований. Даже узнав о том, что я призываю народ к восстанию, он не бросит границы и начнет бесконечную переписку с Тиберием. А уж Ливия сумеет поморочить ему голову до тех пор, пока со мной не будет покончено. Германик чересчур честен и доверчив, а это в наше время большой недостаток. И выход у меня только один...

Он помолчал, потом взял кубок со стола и выпил несколько глотков.

— Выход один, — повторил Постум затем. — Я должен огласить завещание Августа. Вот в этом случае и Германик, и все остальные поднимутся как один человек, и наша победа будет полной и окончательной.

Он поставил кубок обратно и тяжелым взглядом уперся в Сабина, чуть прищурив глаза:

— Где документ, трибун? Ты должен хоть что-то знать о его судьбе.

Сабин пожал плечами.

— Я знаю только то, что сенатор Фабий Максим, который по поручению цезаря вез завещание в храм Весты, подвергся на дороге нападению и погиб. С ним был мой слуга, но он не может сказать ничего определенного, поскольку быстро отключился после удара по голове. Скорее всего, документ у сенатора нашли и забрали, а потом достойная Ливия с удовольствием его уничтожила.

Постум с силой ударил кулаком по колену.

— Проклятие! Как я ненавижу эту ведьму! Но что же мне теперь делать?

— Не знаю, — честно ответил Сабин. — Прости, но я больше в этом не участвую. Да и не вижу, правду сказать, чем бы я сумел тебе помочь.

— Дед хотел назначить тебя префектом претория, — задумчиво сказал Агриппа. — И я бы тоже сделал это. Ты уже оказал мне огромную услугу — это благодаря тебе я сейчас жив и на свободе, но борьба не закончена.

Сабин покачал головой.

— Нет, — твердо сказал он. — Я устал от всего этого. Но мне пришла в голову одна мысль. Почему бы тебе не отправиться в Германию? Может, если ты поговоришь со своим родственником и расскажешь ему все, он не станет так уж педантично придерживаться присяги, которую дал, поддавшись на обман? Может, он больше поверит тебе — другу и брату своей жены, — чем лживым заверениям Ливии и Тиберия? В конце концов, именно Германик написал то самое письмо, с которого начались мои злоключения. Именно он просил Августа пересмотреть твое дело.

Сабин вдруг поднял голову, словно вспомнив о чем-то важном. В его глазах появилось новое выражение.

— Кстати, — сказал он медленно, — насколько мне известно, Германик при этом основывался на доказательствах, предоставленных сенатором Гнеем Сентием Сатурнином. Ты не виделся с ним?

Постум отрицательно качнул головой.

— Нет, но собираюсь. Мне ведь опасно появляться в городе, а за домом Сатурнина вполне может быть установлена слежка. Ливия всем существом ненавидит его, и знает, что он сделал бы все, чтобы навредить ей. И это действительно так.

— Ты пришел один? — спросил Сабин.

— Нет, со мной полдюжины надежных ребят, моряков. Они ждут снаружи.

После этих слов наступило молчание, которое длилось несколько минут.

— Ну, ладно, — сказал, наконец, Постум, поднимаясь на ноги. — Мне пора. Спасибо за совет, трибун. Может быть, я им и воспользуюсь, хотя...

Он скептически скривил губы.

— В любом случае прошу тебя: если ты что-то узнаешь о судьбе завещания цезаря, постарайся сообщить мне. Обещаю, внакладе не останешься.

«Ох уж, эти обещания, — с грустью подумал Сабин. — Сколько я их слышал за последнее время».

— Ладно, — кивнул он. — Я могу, если хочешь, сообщить Сатурнину о твоем визите. Наверное, он сам найдет способ встретиться с тобой. Это умный человек, и если кто-то может тебе помочь, так только он.

— Нет, не надо, — махнул рукой Постум. — Будет нужно — я сам уведомлю его.

Он направился к выходу. Трибун смотрел ему в спину.

— Будь здоров, Гай Валерий Сабин, — сказал Агриппа, оборачиваясь на пороге. — Надеюсь, мы еще встретимся. И желательно, в другой обстановке.

Сабин молча кивнул.

«Как бы не в тюрьме», — подумал он.

И тут, словно в ответ на его мысль, раздался громкий, настойчивый стук в дверь дома, от которого, казалось, задрожало целое здание. Громкий голос прокричал:

— Именем цезаря Тиберия Августа! Открывайте!

Постум замер на месте и медленно повернул внезапно побледневшее лицо к Сабину.

Глава VII Арест

Предположение Агриппы Постума было верным — действительно, Ливия установила слежку за домом Сатурнина сразу же, как только узнала о событиях в Остии. О Сабине, правда, ни она, ни Тиберий, ни Сеян в панике не вспомнили, зато очень хорошо помнил о нем еще один человек, у которого имелись все основания прохладно относиться к бывшему трибуну.

Человеком этим был не кто иной, как шкипер Никомед, грек из Халкедона, капитан «Золотой стрелы».

Надо признать, правда, что жилось ему в последнее время совсем неплохо, несмотря даже на провал операции с семьей сенатора Сатурнина. Сеян, который был, в общем, человеком объективным, согласился с тем, что вины Никомеда в неудаче не было, и через доверенного агента выплатил обещанную награду. Грек был на седьмом небе от счастья и готов был руки целовать щедрому благодетелю. Так он и просил передать.

Польщенный Сеян, который не был также человеком скупым, получив столь удачно назначение на должность префекта претория, и вовсе подобрел. Он раскошелился настолько (правда, на деньги из секретного фонда Ливии), что дал Никомеду достаточную сумму для того, чтобы шкипер мог выкупить в собственность «Золотую стрелу» и стать не только ее капитаном, но и владельцем.

Прежний хозяин, купец Квинт Ванитий из Неаполя, запросил не очень дорого, ибо судно изрядно пострадало в морском бою с пиратами, как клятвенно уверил его Никомед, и ремонт требовал значительных средств.

В обмен на свой подарок Сеян, однако, предупредил, что считает теперь халкедонца своим верным слугой и, возможно, прибегнет еще к его помощи в будущем. Тот не возражал, ослепленный неожиданно возникшими в его изобретательном мозгу перспективами.

Он поставил «Золотую стрелу» на ремонт в доки Остии, а сам пока занимался составлением планов, как быстро разбогатеть; планов, надо сказать, один грандиознее другого.

И вот, как назло, в порту вдруг объявился Агриппа Постум, и началась заваруха. Верный слуга Никомед немедленно запряг в бироту резвую лошадку и помчался в Рим с новостями для Сеяна, как и положено исправному агенту. Тем более, старый пройдоха понимал, что и его собственная шкура непосредственно задействована в разворачивающихся событиях.

По прибытии в столицу он немедленно дал отчет префекту преторианцев, а тот, несколько позднее, заставил его еще раз выступить перед Ливией. Императрица произвела на Никомеда хорошее впечатление, и он в очередной раз убедился, что не ошибся в выборе хозяев.

После аудиенции Сеян должен был спешно отправляться в Далмацию с подкреплениями для разгильдяя Друза, а потому приказал греку остаться пока в столице, ожидая дальнейших распоряжений. И поручил заботам Эвдема, с которым шкипер уже был знаком по памятному морскому сражению со «Сфинксом».

Эвдем нашел ему недорогое жилье на третьем этаже еще довольно прочной шестиэтажной инсулы в Субуре и больше особенно не докучал. Никомед начинал испытывать скуку.

Одно время он повадился вечерами захаживать в кабачок на углу Кливус Вибриус, но как-то ему там здорово намяли бока в ответ на несвоевременную реплику, и гордый грек, прокляв про себя «римских варваров», отказался от дальнейших посещений увеселительных заведений столицы Империи.

Вместо этого он нашел другое занятие — однажды тоскливой, тягучей, бессонной ночью Никомед вспомнил о трибуне Гае Валерии Сабине. А поскольку ненависть к этому человеку до сих пор пылала в груди халкедонца, он и решил попытаться организовать наглому римлянину еще пару неприятностей. И ради этого собрался посвятить некоторое количество свободного времени слежке за своим заклятым врагом.

Именно так и оказался он в ту ночь поблизости от дома трибуна. Это было уже не первое дежурство Никомеда, но пока еще ничего интересного он не вынюхал. Однако надежда не оставляла шкипера-оптимиста, и вот теперь боги вознаградили его за долготерпение.

Никомед без помех проник в сад, окружавший дом, — благо покойный дядюшка Сабина терпеть не мог собак, и никогда не держал их, а сам Гай, ввиду глубокой депрессии, еще не успел как следует заняться бытовыми проблемами.

В саду грек удобно расположился под каким-то кустиком и начал наблюдать за входной дверью, прихлебывая винцо из вместительной кожаной фляжки, которую захватил с собой. Стемнело уже довольно давно, и он небоялся, что его заметят.

Дом выглядел опустевшим и покинутым, ни звука из него не пробивалось наружу. Но Никомед знал, что люди внутри есть и наверняка замышляют что-то недоброе, если уж ведут себя так тихо и осторожно.

Именно полная тишина и помогла шкиперу услышать негромкий разговор за оградой, как раз напротив того места, где он притаился. Там остановились несколько человек и стали совещаться глухим шепотом. Грек осторожно подкрался ближе, присел за деревом и навострил уши.

— Я пойду в дом, — сказал хрипловатый простуженный голос. — А вы оставайтесь здесь. Мне надо с ним поговорить.

— Но стоит ли рисковать? — спросил второй человек. — Мы не можем быть в нем уверены полностью. Вдруг он захочет выдать тебя и получить награду?

— Не думаю, — ответил хриплый голос. — Но на всякий случай будьте наготове. Если я увижу, что он замышляет предательство, то свистну два раза. Тогда быстро врывайтесь в дом и беритесь за мечи. Я не собираюсь сейчас попадать в руки стражников.

— Да, — послышался третий голос, — вот бы обрадовались Тиберий с Ливией, если бы им удалось захватить Агриппу Постума ночью в Риме. Тогда можно было бы просто привязать тебе камень на шею и бросить в Тибр. Без тебя вся наша затея закончилась бы полным крахом.

«Агриппу Постума, — беззвучно прошептал Никомед. — О, Зевс Громовержец, не ослышался ли я? Изменник здесь, и собирается войти в дом Сабина? Вот это удача. Одним махом можно и заработать кучу денег, и отомстить за все».

Он вновь напряженно прислушался, но, видимо, люди за оградой уже обо всем договорились. Теперь один из них — высокий, плечистый парень — распахнул полы длинного морского плаща, проверил, хорошо ли закреплен меч на поясе, а потом поднял руки, чтобы набросить на голову темный капюшон.

Но в этот момент лунный свет упал на его лицо, и Никомед впился в него глазами.

Да, сомнений нет. Именно этого человека он видел тогда, когда подглядывал за своими пассажирами во время рейса на Планацию и обратно. И именно этот человек недавно выступал в Остии на портовой площади, грозя жестоко отомстить за свои обиды врагам и наградить верных друзей. А вокруг тогда все перешептывались возбужденно и радостно:

— Агриппа Постум...

— Это он, точно говорю.

— Сын адмирала...

— Пусть помогут ему боги.

Никомед стоял в первых рядах слушателей, и мог хорошо рассмотреть молодого парня с квадратным, выдвинутым вперед подбородком, густыми вьющимися волосами, голубыми глазами и решительным рисунком рта.

Так и есть, сейчас, возле ограды дома Гая Валерия Сабина, стоял ссыльный преступник и изменник... а может, и законный наследник Божественного Августа. Но Никомед сделал свой выбор, и теперь пришло его время.

Грек дождался, пока Агриппу впустят в дом, осторожно перелез через ограду с противоположной стороны от того места, где оставались спутники Постума, и со всех ног помчался на Палатин, чтобы известить достойную императрицу о нежданном госте.

По просьбе Сеяна ему был выписан специальный пропуск, с которым он мог проходить во дворец в любое время, поэтому грек не боялся, что его не допустят. Понимая, какие важные сведения несет, Никомед спешил как мог.

Все прошло быстро и организованно. Старший номенклатор, правда, удивленно приподнял бровь, когда узнал, что ночной посетитель желает немедленно видеть саму императрицу по государственному делу, но доложить доложил. Услышав имя Никомеда, Ливия распорядилась впустить его. Сеяна сейчас не было в столице, так что, ей самой приходилось разбираться с донесениями агентов.

Никомед, сгибаясь в поклонах, вбежал в комнату.

— Что случилось? — резко спросила Ливия, недовольно поджимая губы. — Если тебе дали пропуск, это еще не значит, что можно врываться ко мне в любое время дня и ночи.

— Я знаю, достойнейшая, — задыхаясь, прохрипел запыхавшийся грек, — и никогда не посмел бы побеспокоить тебя, если бы сведения, которые мне с риском для жизни удалось раздобыть, не являлись бы в высшей степени важными и срочными.

Насчет «риска для жизни» хитрый шкипер ввернул с целью набить цену за услугу, и Ливия это прекрасно поняла.

— Говори быстрее, — приказала она. — У меня еще много дел сегодня.

Все еще испытывая трудности с дыханием, Никомед изложил результаты своей слежки за Сабином.

Императрица не подала вида, насколько потрясло ее это известие. Она лишь сухо спросила:

— А кто поручал тебе наблюдать за домом трибуна?

— Никто, — смутился грек. — Но у меня с ним старые счеты, и я хотел сам...

— У тебя нет и не может быть никаких счетов, пока ты служишь мне, — строго сказала женщина. — Будь добр, в будущем обходись без самодеятельности.

Лицо Никомеда вытянулось. Не такой благодарности он ожидал от Ливии.

— Но тебя оправдывает то, что ты принес действительно важные известия, — несколько смягчилась императрица. — И если это правда, награда твоя никуда не денется. Надеюсь, больше ты никому об этом не говорил?

— Что ты, госпожа? — обиделся Никомед. — Разве я не понимаю — тайна ведь...

— Хорошо. Ты абсолютно уверен, что там был именно тот человек, имя которого ты мне назвал?

Грек замялся.

— Этого я не говорил. Но готов поклясться, что это именно тот человек, которого я видел в своей каюте вместе с Божественным Августом, и именно тот, кого народ в Остии называл Марком Агриппой Постумом.

Ливия позвонила в серебряный колокольчик.

Появился дворецкий — упитанный сириец с большой плешью и обвислыми щеками.

— Передай в преторию, — распорядилась императрица, — пусть немедленно пришлют дежурный наряд. Командир пусть зайдет ко мне. И быстро!

Раб исчез.

Ливия вновь повернулась к Никомеду.

— Иди, подожди во дворе. Ты пойдешь с ними. Смотри, не назови вслух имени того человека. Преторианцы не будут знать, кого они арестовывают, а если тот вдруг сам попытается им открыться, объяви от моего имени, что это никакой не Агриппа, а беглый раб Клемент, который выдает себя за бывшего хозяина с целью возбудить смуту в государстве. Ясно?

— Да, госпожа, — кивнул грек, пятясь к двери. — Как тебе будет угодно...

Отряд преторианцев — двенадцать человек во главе с центурионом — появился очень быстро, и Никомед повел их к месту назначения — дому, который завещал добрый дядюшка трибуну Первого легиона Гаю Валерию Сабину.

Поскольку грек предупредил центуриона о наличии за оградой товарищей человека, которого предстояло арестовать, тот распорядился, не поднимая шума, проникнуть во двор через боковую калитку, о существовании которой бдительный шкипер тоже не забыл упомянуть. Сейчас их интересовали лишь те, кто находился внутри дома, остальные могли подождать и даже разбежаться — на сей счет императрица никаких конкретных Указаний не дала.

Солдатам удалось бесшумно войти в сад, а затем подкрасться к входной двери. Никомед предусмотрительно держался чуть в стороне. Мало ли что? Ведь у того парня, Агриппы Постума, на боку висел довольно длинный меч. А с мечом осторожный грек предпочитал не связываться. Эту железяку трудно обхитрить.

Когда конспирация уже не имела смысла — преторианцы взяли под наблюдение все выходы из здания — центурион, с которым остались двое солдат, забарабанил в дверь кулаком, грозно крича и сурово хмуря брови:

— Именем цезаря Тиберия Августа! Откройте!

Этот крик и услышали Сабин с Постумом, а также все остальные, кто находился в доме.

* * *
Агриппа пристально посмотрел на Сабина; его лицо стало бледным, глаза сузились, а пальцы судорожно сжались на рукоятке меча. Он тяжело дышал.

Трибун медленно поднялся на ноги.

— Я тут ни при чем, — сказал он, смело глядя в глаза Постуму, — Они, видимо, следили. Или за тобой, или за моим домом.

Дверь по-прежнему сотрясалась от ударов, но покойный дядя — панически боявшийся грабителей — сделал ее очень солидно. Крепкое дерево трещало, но не поддавалось. А в коридоре уже слышались встревоженные голоса слуг.

В комнату вбежал Корникс, едва не столкнувшись с Агриппой, который отпрянул при виде его и до половины вытащил из ножен узкий блестящий меч.

Галл бросил на него быстрый взгляд и обратился к хозяину, явно испуганный:

— Что делать, господин? Открыть?

— Да, — сказал Сабин. — Пусть это сделает Софрон. А ты проводи этого человека, — он указал на Постума, — к черному ходу и выпусти в сад.

— Ты думаешь, что там их нет? — скрипнул зубами Агриппа. — Ну, ничего, живым я им не дамся.

Он резким движением выхватил меч и воинственно огляделся по сторонам.

Сабин устало пожал плечами.

— Думаю, твои друзья в Остии очень обрадуются, когда узнают, что ты пал смертью храбрых, героически сражаясь с агентами Ливии. Я уж не говорю о том, что в этом случае и мне не избежать эшафота. Так-то ты платишь за гостеприимство?

— Ты прав, проклятье, — буркнул Постум и повернулся к Корниксу. — Веди, раб, шевелись.

— Я не раб, — машинально ответил галл, и они вдвоем выбежали из комнаты.

Сабин опустился на стул и взял кубок с вином. Секунду он смотрел на прозрачную розовую жидкость, а потом залпом выпил вино до дна и закрыл лицо ладонями. Ему было уже все равно, что произойдет дальше.

Он услышал, как открылась входная дверь и по коридору загрохотали тяжелые подкованные сандалии преторианцев.

— Где хозяин? — громко крикнул кто-то. — Почему не открывали? Изменники!

Гремя оружием, центурион и двое солдат ввалились в комнату, где сидел Сабин.

— Именем цезаря Тиберия Августа! — еще раз рявкнул офицер. — Где человек, который только что был здесь?

Сабин презрительно скривил губы и перевел на него взгляд.

— Ты разговариваешь со старшим по званию, центурион, — заметил он холодно. — Если ты считаешь, что можешь так обращаться со штатскими, это твое дело. Но я — боевой офицер, и не позволю орать на меня. Все ясно?

Получив столь решительный отпор, центурион заметно сник, спеси в голосе поубавилось.

— Прости, господин, — сказал он. — Но я получил приказ — арестовать человека, который только что был в этом доме.

— Как зовут этого человека? — равнодушно осведомился трибун. — У меня сегодня были несколько гостей

— Не знаю, господин, — развел руками преторианец. — Имени его мне не сообщили, приказали только арестовать...

— По какому обвинению? — продолжал допрос Сабин, выигрывая драгоценные минуты.

— По обвинению в государственной измене! — важно возвестил центурион.

— Это ошибка, — махнул рукой Сабин с деланным равнодушием. — В моем доме нет и не было государственных изменников.

— Он лжет, — раздался вдруг полный злобы голос.

Из-за спин солдат появился шкипер Никомед. На его лице была написана ненависть, смешанная со страхом. Дрожащий от нервного напряжения палец указывал на Сабина.

— Он лжет, — снова повторил грек, уже чуть более уверенно. — И я готов поклясться в этом всеми богами Рима. Немедленно арестуйте его как сообщника государственного преступника. Выполняй приказ, центурион. Не забывай, кто его тебе отдал.

Преторианец подобрался и виновато кашлянул.

— Да, господин, — сказал он. — Придется тебе пойти с нами на Палатин. Так мне приказали.

В этот момент в коридоре послышался какой-то шум и топот, через несколько секунд в комнату вбежал молодой солдат. С его рассеченного лба стекала струйка крови, в руке он сжимал меч.

— Какой-то человек выскочил в окно и скрылся! — доложил он взволнованным голосом. — Наверное, это тот, кого мы искали.

— Идиот! — заорал центурион, моментально вновь превращаясь в строгого командира. — Конечно, тот! Куда вы смотрели, растяпы? Да я вас...

— Он был не один, — оправдывался преторианец. — Какие-то люди пришли к нему на помощь. Они были вооружены, а нас там оказалось всего двое. Фронтин ранен...

— Еще и Фронтин ранен! — взвыл центурион. — Час от часу не легче.

Потом он опять повернулся к Сабину и сказал уже более твердо и решительно.

— Сам видишь, господин. Тебе придется пройти с нами. Именем цезаря Тиберия Августа ты задержан. Я доставлю тебя во дворец, а там уже не мое дело.

Сабин поднялся на ноги и кивнул Корниксу, который как ни в чем не бывало появился на пороге.

— Подай мой плащ. Я уверен, что это недоразумение скоро выяснится.

Галл исчез. Преторианцы пропустили Сабина вперед и двинулись за ним, держась в полушаге позади. Центурион стянул с шеи серебряный свисток на цепочке и начал резкими трелями созывать своих людей.

Так был арестован трибун Гай Валерий Сабин.

Глава VIII Divide et Impera[5]

Когда Друз, наконец, высадился в Иллирии и прибыл в летний лагерь трех паннонских легионов, он сразу увидел, что слухи о бунте отнюдь не были преувеличены.

Солдаты успели уже полностью позабыть о дисциплине; они бесцельно шлялись между палаток, вели считавшиеся ранее крамольными разговоры, многие целыми днями играли в кости и попивали дешевое местное вино. Естественно, в кредит, в расчете на будущую прибавку к жалованию.

Легионеры прекрасно понимали, что подняли руку на самое святое в Империи — на воинский устав — незыблемый камень, на котором и держалась всесокрушающая мощь римской армии.

Но теперь у них не оставалось другого выхода, как только бороться до конца — ведь бунт, да еще и в приграничной провинции, автоматически ставил вне закона всех солдат без разбора — и зачинщиков, и исполнителей, и тех, кто оставался просто наблюдателем.

И если бы теперь они вдруг решили подчиниться и разойтись по своим палаткам, то таким образом полностью вверили бы свои судьбы Сенату и командирам без всякой надежды выторговать что-либо. Поэтому — с тревогой ожидающие ответа правительства на свои требования, но и упоенные давно забытым духом свободы — легионеры упрямо стояли на своем, и лишь поглядывали на дорогу из Нароны — не покажется ли посланец из Рима.

И вот появился Друз. Он был трезв и настроен очень решительно, ибо при сообщении о бунте немедленно ввел в своей свите сухой закон и запретил всякие развлечения.

Избалованный разгильдяй превратился в государственного мужа, представителя великого Рима.

В сопровождении своих спутников Друз молча, не глядя по сторонам и не отвечая на вопросы окруживших его солдат, прошел в палатку командующего Данувийским корпусом.

Легат Юний Блез и несколько его офицеров безвылазно сидели в большом командирском шатре под охраной караульной сотни, сформированной из местных жителей — далматов. Если бы не эти свирепые полуварвары, то как знать, не постигла бы легата и его трибунов судьба других офицеров, безжалостно зарубленных взбунтовавшимися легионерами в самом начале бунта.

Их неприбранные трупы Друз видел, когда проходил через плац, но ничего не сказал, лишь сурово сдвинул на переносице свои густые брови.

Юний Блез с радостью встретил Друза, но радость эта несколько спала, когда выяснилось, что сын Тиберия узнал о бунте лишь по дороге, а потому не имеет полномочий от цезаря и сената на переговоры с солдатами.

— Что же нам делать? — с несчастным лицом вопросил командующий. — Они совсем озверели. Если мы немедленно не пообещаем им каких-нибудь уступок, то ситуация совершенно выйдет из-под контроля и станет необратимой.

— Ты так говоришь, легат, словно сейчас еще ее контролируешь, — со свойственной ему наглостью бросил Друз и задумался.

В палатке повисла напряженная тишина, лишь снаружи раздавались возбужденные выкрики солдат, постепенно заполнявших площадь для собраний рядом с трибуналом.

— Ладно, — сказал, наконец, Друз. — Я выступлю перед ними и попытаюсь успокоить. Силой мы тут, конечно, ничего не сделаем. А пока надо послать курьера в Рим. И не простого центуриона, а старшего офицера. Пусть он официально представит требования легионеров Сенату и цезарю, а те уже решают, как поступить.

— Слушаюсь, — кивнул Блез. — Я отправлю своего сына, он поедет немедленно.

— Эх, — Друз ударил себя кулаком по колену, — мне бы сейчас хоть пару надежных когорт, поговорил бы я тогда с этими негодяями. А так — придется ублажать их.

Легат приказал одному из своих адъютантов выйти к солдатам и объявить, что сейчас к ним обратится сын цезаря Тиберия Августа. Пусть соберутся все и ведут себя, как положено перед лицом посланника Рима.

Друз отказался от предложенного ему кубка вина, поправил меч на боку, вздохнул и решительно вышел из палатки командующего. Свита двинулась за ним.

Медленным, тяжелым шагом сын Тиберия поднялся на трибунал и оглядел солдатское море, со всех сторон окружавшее его. Легионеры глухо волновались, тихо перешептывались, но порядка пока никто не нарушал.

Друз набрал в легкие побольше воздуха и гаркнул изо всех сил, грозно сверкая глазами:

— Ну, что, сукины дети? Как мне к вам обращаться? Как к подлым бунтовщикам, нарушившим священную присягу и свой долг? Или, все-таки, как к защитникам Империи, у которых просто временно помутилось в голове? А?

Солдаты, не ожидавшие столь резкого вступления, несколько смешались. Дерзость Друза поколебала их воинственное настроение. Они вдруг поняли, что этот парень, совершенно не боится их, что он глубоко уверен в своем превосходстве, и эта уверенность начала постепенно менять настроение толпы, которая поначалу пришла сюда не каяться и даже не просить — но требовать.

— Да, мы солдаты! — крикнул кто-то нерешительно. — Но мы хотим, чтобы с нами обращались, как с людьми!

— Как с людьми? — фыркнул Друз. — Тоже мне, люди! С вами будут обращаться так, как вы того заслуживаете!

И тут он перегнул палку. Перед ним, все же, стояли не вольноотпущенники и не бывшие гладиаторы, а свободные римские граждане, с молоком матери впитавшие в себя такие понятия, как любовь к родине, гордость и чувство собственного достоинства. Слова Друза — произнесенные, впрочем, скорее в запале — больно резанули их по сердцу. Настроение собравшихся вновь резко изменилось.

Теперь площадь громыхала гневными криками, раздавался свист и топот, словно в амфитеатре.

— Да кто ты такой, чтоб нас оскорблять?

— Вы там прохлаждаетесь в Риме, а мы сторожим границу!

— По тридцать лет служим!

— А жалованье — смех один!

— Почему эти расфуфыренные преторианцы получают столько денег, а мы гнием тут за гроши?

Друз еще попытался исправить ситуацию.

— Да потому, что преторианцы не бунтуют против своего цезаря! — крикнул он.

Толпа снова взвыла.

— Ах, не бунтуют?! Конечно — их же засыпают подарками!

— Смотри, как бы мы не выбрали себе нового цезаря, если этот не хочет к нам прислушаться!

— Правильно, ребята! И рейнские легионы нас поддержат!

Положение становилось просто угрожающим. Вместо того, чтобы успокоить солдат, призвать их к порядку и заставить разойтись по своим местам, Друз необдуманными словами только еще больше разъярил их.

Легат Юний Блез взбежал по ступенькам трибунала и наклонился к уху Друза.

— Не надо так резко, прошу тебя, — шепнул он, — Потом мы им все припомним, но сейчас воздержись от угроз. Иначе мы вообще ноги отсюда не унесем.

Друз окинул его презрительным взглядом, но не мог не признать, что совет дельный и уместный — толпа заводилась все больше и больше, кое-где уже начали звенеть мечи.

— Ладно! — крикнул сын Тиберия. — Не будем обвинять друг друга. Давайте спокойно во всем разберемся. Итак, скажите мне ваши пожелания, и посмотрим, что я смогу сделать.

Люди загомонили еще громче, некоторое время на площади царила полная сумятица.

— Хорошо! — крикнул, наконец, один из легионеров, видимо, кто-то из зачинщиков бунта. — Мы представим тебе наши требования, но только поклянись всеми богами, что не накажешь потом тех, которые будут говорить.

— Не требования, а пожелания, — подчеркнул Друз. — Только так я буду с вами разговаривать. Ладно, клянусь, что никто не пострадает. Слушаю!

Толпа немного расступилась, и перед трибуной стали трое солдат-ветеранов, с лицами, покрытыми шрамами, с многочисленными знаками отличия за проявленную в боях храбрость.

— Мы просим, чтобы срок службы был сокращен до шестнадцати лет, — громко и отчетливо начал говорить один из них. — Это справедливо. Ведь преторианцы...

— Дальше, — резко приказал Друз. — Оставим преторианцев. Это другой вопрос.

— Мы хотим, чтобы жалованье было увеличено до серебряного денария в день, — продолжал легионер.

— В казне нет денег, — заметил Друз. — Вы же знаете обстановку в стране.

— А завещание Августа! — заорали вокруг. — По три аурея на человека — это же смешно!

— Цезарь Август, — с достоинством ответил Друз, — Божественный Август, сам принял такое решение, и никто не вправе оспаривать его. Однако если мой отец изыщет такую возможность, то обещаю, что выплата вам будет увеличена.

— Ура! — крикнул кто-то, но большинство продолжало грозно гудеть.

— Что еще? — спросил Друз у представителей солдат, которые по-прежнему стояли перед трибуналом.

— Пусть с нами обращаются получше! — не выдержал второй делегат. — Офицеры только и знают, что лупят нас своими прутьями. За любую мелочь!

— А от работы и учений просто не продохнуть! — добавил третий. — Мы не рабы в эргастуле!

— Дисциплина должна быть крепкой, — безапелляционно заявил Друз. — Об этом и разговора нет.

— Да мы же не против дисциплины! — закричали кругом. — Но над нами просто издеваются!

— Хорошо, этот вопрос будет рассмотрен, — согласился Друз. — Все уже?

— Это главное, — ответили делегаты и поспешно скрылись в толпе, которая расступилась и вновь сомкнулась.

Люди затихли, ожидая, что же ответит посланник Рима, цезаря и сената.

— Послушайте теперь меня, — медленно начал Друз. — Я не сомневаюсь, что многие ваши претензии справедливы, и обещаю лично сделать все возможное, чтобы их объективно рассмотрели в столице.

Но согласитесь — не имея особых полномочий, я не могу сам решить такие важные вопросы, как сокращение срока службы и дополнительные выплаты. Это находится в компетенции сената и цезаря.

— Так что ты тогда тут делаешь? — снова загудела толпа.

— Разговорами мы уже сыты по горло!

— Зачем ты приехал, если не имеешь полномочий!

— Тихо! — рявкнул Друз, поднимая обе руки вверх. — Когда я ехал сюда, то еще не знал о том, что вы нарушили присягу. Поэтому мой отец, цезарь Тиберий, не наделил меня правом что-либо вам обещать. Но я предлагаю вам сейчас следующий выход: мы немедленно отправим в Рим курьера, который отвезет ваше прошение. К нему я добавлю свое собственное письмо, в котором буду умолять отца прислушаться к вашей просьбе. Уверен, что он не откажет своим верным солдатам, защитникам родины.

Ну, а пока вы должны разойтись по своим подразделениям и вновь приступить к службе. Помните — рядом граница, рядом варвары. Мы не можем бросить Империю без охраны.

— Ну, уж нет! — раздались голоса. — Эти обещания мы уже слышали не раз, особенно от Тиберия!

— Мы не верим вам!

— Сначала выполните наши условия, а потом мы будем служить, как раньше!

— Это что, опять идти под палки офицеров? Нет!

— Как хотите, — холодно заявил Друз, терпение которого истощилось. — Я сделал все, что мог. Если вы немедленно не подчинитесь, я буду считать вас закоренелыми бунтовщиками. И тогда уж ни о каких уступках и речи быть не может.

Толпа снова всколыхнулась, но теперь это уже не был единый организм. Глядя с трибуны, Друз мог отчетливо различить три группы солдат: одни с яростью продолжали выкрикивать угрозы, другие молча стояли, опустив головы, а третьи — правда, самые немногочисленные — начали даже робко призывать к спокойствию.

— Ну, хватит вам уже! — раздавались голоса.

— Надо договориться, сопротивление ничего не даст!

— Он же пообещал нам выполнить наши условия! Чего еще надо?

— Давайте расходиться!

— Будем ждать ответа из Рима!

Эти возгласы несколько ободрили Друза и собравшихся вокруг него офицеров, но возвращаться к служебным обязанностям легионеры пока не собирались. Они стали выяснять отношения между собой.

День уже клонился к вечеру.

Друз устало спустился с трибуны и оглядел свою свиту.

— Ладно, идемте. Посмотрим, что будет завтра. А сейчас неплохо бы подкрепиться. Мы с утра ничего не ели.

Поскольку занятые собой солдаты не проявляли больше той явной враждебности к офицерам, которая царила в лагере до сего дня, те могли спокойно пройти через площадь и вновь занять палатку командующего.

Вскоре был приготовлен и подан скромный ужин. Этим занялись слуги Друза, ибо офицеры Данувийской армии уже давно были вынуждены довольствоваться сухим пайком — повара отказывались обслуживать их, да и с продуктами в лагере было неважно.

После невеселой трапезы все в молчании расселись вдоль полотняных стен. Никто не осмеливался первым нарушить тишину. Друз о чем-то глубоко задумался, запустив в густые волосы пальцы обеих рук и хмуря брови.

— Вот что мне пришло в голову, — сказал он наконец. — Я заметил, что не все солдаты настроены одинаково воинственно. Есть такие, которые согласны хоть сейчас прекратить смуту и вернуться к своим служебным обязанностям. А еще больше людей пока не определились до конца и пытаются сделать окончательный выбор между бунтом и примирением. И вот тут очень важно, кто кого опередит, чье влияние окажется сильнее. Понимаете, куда я клоню?

Некоторые офицеры закивали, легат Юний Блез одобрительно хмыкнул.

— Так вот, — продолжал Друз, — если победят зачинщики бунта, то вся основная масса солдат пойдет за ними, и тогда положение станет катастрофическим. А если легионеры прислушаются к голосу разума, то инициаторы смуты останутся в меньшинстве, и мы легко с ними справимся.

Итак, я предлагаю: пусть сейчас офицеры осторожно разойдутся по лагерю и переговорят с мирно настроенными солдатами из их подразделений. А те потом сами найдут себе помощников и начнут агитацию. Таким образом, к утру мы сумеем разъединить силы бунтовщиков и овладеем ситуацией.

Мудрые слова Друза произвели большое впечатление на собравшихся. План действий был принят единогласно и без возражений; Легат Блез отдал приказ, и офицеры, закутавшись в плащи, стали по одному выскальзывать из палатки и пробираться к месту расположения подразделений, которыми они командовали.

Друз откинул полог шатра и выглянул наружу; внезапно он резко втянул голову и обернулся к Блезу и нескольким старшим трибунам, которые остались в палатке.

— Посмотрите-ка на небо! — воскликнул он.

Офицеры поспешили к выходу и задрали головы вверх. Из их уст вырвался возглас удивления.

Небо было черным, беззвездным и даже... безлунным. Ночное светило исчезло. Началось затмение.

Суеверные римляне огромное значение придавали таким явлениям природы, боялись их и связывали с ними многие жизненные события и коллизии.

Друзу тоже стало не по себе, но он тут же понял, как использовать затмение в своих целях.

— Где ваши полевые жрецы? — повернулся он к Блезу. — Пусть немедленно объявят по лагерю, что боги разгневались на бунтовщиков, и спрятали луну. Это должно пронять даже самых толстокожих солдат — они же все верят в приметы.

Действительно, странное явление природы подействовало на легионеров гораздо сильнее, чем все угрозы и обещания Друза.

— Боги злятся, — шептались они, несмело выглядывая из палаток. — Мы их прогневили.

— Не надо было бунтовать и убивать офицеров...

— Теперь остается только подчиниться требованиям Друза, а то жди беды...

В такой обстановке агитация сторонников мирного соглашения проходила более, чем успешно.

Утром солдаты вновь собрались на площади. Друз медленно поднялся на трибуну и оглядел море голов.

Ясно было видно, что легионеры четко разделились теперь на две группы — тех, кто хотел договориться, было побольше, но те, кто не поддался на уговоры, были настроены более решительно. Многие из них угрожающе поигрывали мечами, которые висели на кожаных поясах, и бросали злые взгляды в сторону Друза, офицеров и недавних товарищей по бунту, которые сейчас пошли на попятную.

— Ну, что, солдаты? — крикнул Друз. — Вы видели гнев богов? Разве вам мало такого предзнаменования?

— Не слушайте его, — зашумели в стане мятежников. — Еще неизвестно, на кого разгневались боги, — на нас или на них, наших мучителей. Жрецы ошиблись или просто продались офицерам!

— Не кощунствуйте! — заорали из противоположной группы. — Как можно такое говорить?

— Тихо все! — прекратил диспут Друз. — Слушайте меня. Я последний раз предлагаю вам договориться по-хорошему. Ваше прошение будет отправлено в Рим, где цезарь и сенат примут свое решение. Но вы сейчас должны вернуться к службе. Обещаю, если вы это сделаете, мы не будем доискиваться, кто начал смуту и подстрекал других к неповиновению.

Этими словами он хотел внести разлад и в стан непримиримых бунтовщиков, справедливо полагая, что на прежних позициях тех удерживает и страх наказания.

Солдаты в обеих группах стали перешептываться и совещаться, толпа зашевелилась и загудела.

Легат Юний Блез поднялся по ступенькам и стал рядом с Друзом.

— Уже лучше, — шепнул он. — Не то, что вчера. Но боюсь, что если мы сейчас же не покончим решительно с неповиновением и не лишим влияния вожаков бунта, то все снова может измениться. Ночью те, в свою очередь, начнут агитацию, а на второе затмение рассчитывать не приходится.

— Посмотрим, — буркнул Друз, оглядываясь вокруг.

Тем временем сторонники мирного соглашения начинали брать верх, все больше легионеров перебегали к ним, их группа росла, но и мятежники представляли собой еще довольно многочисленный отряд, готовый, видимо, на все.

Друз повернул голову и пристально посмотрел в глаза Блеза. Легат понял его немой вопрос.

— Боюсь, что этот приказ они не выполнят, — сказал он, качая головой. — Так мы только все потеряем, если я сейчас скомандую им напасть на бунтовщиков. Они же там друзья-товарищи, и не захотят убивать своих.

Наступил решающий момент — от ближайших нескольких минут зависело все.

Друз хмурил брови, подыскивая решительные слова, которыми мог бы одним махом разрубить этот узел, и одержать окончательную победу над солдатами.

И в этот миг все вдруг замерли, а потом одновременно повернули головы к Принципальным воротам лагеря, откуда долетел пронзительный звук военных труб.

Легионеры Данувийского корпуса с самого начала бунта напрочь позабыли о своих обязанностях, и офицеры не могли даже сформировать обычных дозоров и выставить посты на подступах к лагерю, как того требовал устав. Поэтому не было ничего удивительного а том, что сейчас никто не заметил и не оповестил остальных о подходе довольно крупного воинского отряда.

Глаза Друза вспыхнули радостью, когда он увидел знамена и значки преторианских когорт.

Это прибыл, наконец, префект Элий Сеян с подмогой. Ливия отправила его немедленно, как только узнала о волнениях в Иллирии, и Сеян, понимая всю важность миссии, день и ночь гнал вперед своих людей, не давая перевести духа. И он появился как раз вовремя.

Легионеры-данувийцы, кто с тревогой, кто с радостью, а кто и с ужасом, смотрели, как входят в лагерь сверкающие позолоченными доспехами ряды преторианцев. Сеян привел с собой две столичные когорты и пару сотен конницы, составленной из нумидийцев и германцев. Силы довольно внушительные.

Солдаты в напряжении следили, как префект отдает своим людям приказ остановиться, потом спрыгивает с лошади и решительно направляется к трибуналу. Толпа послушно расступилась перед ним. Друз вытянул вперед правую руку в приветствии.

— Рад видеть тебя, Элий Сеян! — крикнул он. — Ты прибыл кстати. Большинство этих несчастных уже образумились и готовы подчиниться нам. Но есть еще кучка крикунов, для которых личная выгода оказалась более важной, чем верность присяге и слава наших знамен. Боюсь, придется нам проучить их, раз уж они не понимают слов. Готовы твои преторианцы выполнить мой приказ?

— Да, господин, — серьезно ответил Сеян, продолжая пробираться к трибуне. — Мои солдаты верны своему долгу и не знают жалости к бунтовщикам.

Преторианцы подтвердили это громким стуком мечей о щиты. Наполнивший воздух грохот окончательно сломил данувийцев, отобрав у них остатки мужества.

— Да здравствует цезарь Тиберий Август! — раздались крики в толпе.

— Слава Друзу!

— Мы верим тебе!

Друз с довольным видом огляделся; Сеян подошел к трибуне и остановился возле нее, грозно сверкая глазами. К легату Юнию Блезу и другим офицерам вернулась уверенность в себе и прежняя спесь. В руках вновь появились прутья, скрученные из виноградных лоз, — знаки офицерского достоинства и орудия для телесных наказаний.

— Кто там еще упирается? — крикнул вдруг Друз. — А ну-ка, хватайте их!

В толпе возникло какое-то движение, и к трибуналу вытолкнули троих солдат, которых свои же товарищи передавали на расправу как зачинщиков бунта.

— Ты же обещал, господин! — дрожащим голосом воскликнул один из них. — Обещал, что не будешь нас наказывать...

— Да, и я бы сдержал свое слово, — надменно ответил Друз, — если бы вы послушались добром, но поскольку вас отрезвили лишь мечи преторианцев, то никакого договора между нами быть не может. Вы повинны в преступлениях против Рима, и понесете заслуженное наказание.

Он вновь оглядел толпу.

— Хочет ли кто-нибудь выступить в защиту этих троих? — спросил он.

Ответом было молчание и глухой ропот.

— Значит, вы признаете их зачинщиками бунта и согласны предать смерти?

— Да! — отозвались голоса, — Это они во всем виноваты!

— Они убили офицера!

— Они призывали не слушать обещания!

— Хорошо, — важно сказал Друз, — Тогда поступим с ними по закону. Надеюсь, это будет хорошим уроком для всех.

Приговоренных схватили, скрутили им руки и потащили на место казни.

Перед глазами всех собравшихся длиннорукий центурион быстро, одну за другой, срубил три головы. Кровь оросила землю, тела дернулись раз-другой в агонии и замерли.

— Ну, вот и все, — с облегчением сказал Друз. — А теперь быстро по местам и несите службу. Тогда я скажу отцу, что его верные солдаты могут на миг поддаться безумию, но умеют и преодолеть себя в нужный момент. Надеюсь, больше у нас не будет разногласий, а, данувийцы?

— Нет! — раздались голоса.

— Мы верим тебе!

— Слава цезарю!

— Слава Друзу!

— Командуй нами!

— Мы готовы!

Друз довольно улыбнулся.

— Ну, то-то, — сказал он, спускаясь по ступенькам трибуны. — Кажется, мы можем принести благодарственную жертву богам. Они явно были на нашей стороне.

Многие офицеры уже разошлись, чтобы вновь принять командование своими подразделениями; на площади остались только легат Блез, Сеян и несколько трибунов и центурионов.

— Благодарю, Элий, — с чувством сказал Друз Сеяну. — Ты прямо спас нас. Я бы и тебе охотно принес жертву, да боюсь, Марс обидится. Ладно, твоих заслуг страна не забудет. Я сам доложу отцу.

— Спасибо, господин, — слегка поклонился Сеян. — Мой долг — служить отечеству.

— Ну, — Друз снова огляделся по сторонам; площадь уже опустела, со всех сторон раздавались слова команд и топот ног солдат, спешивших с величайшим рвением выполнять приказы, — теперь можно и отдохнуть. Эй, легат, что ты там, помнится, говорил насчет вина? Пусть-ка принесут пару амфор.

Глава IX Допрос

Известие о том, что бунт в Данувийской армии закончился, Ливия получила за несколько минут до того, как арестованного Сабина доставили во дворец. Сообщение дошло так быстро благодаря цепочке сигнальных костров. Способ этот — на случай экстренной связи — внедрил еще Август. Он же разработал систему условных знаков, с помощью которых можно было передавать информацию.

Императрица пришла в неописуемую радость, и сразу же направилась в апартаменты Тиберия, дабы поделиться с сыном приятным известием. Тиберий уже давно пребывал в полном унынии, и немного поддерживал его лишь верный Фрасилл, который без устали повторял, что бояться нечего, что все будет хорошо, а он, Тиберий, будет править еще много-много лет.

Цезарь жадно вслушивался в предсказания астролога, а про себя молился еще и олимпийским богам. И Ливии. Пожалуй, только она могла предпринять что-то конкретное и хоть немного разрядить ситуацию. Тиберий по-прежнему не любил и боялся мать, но понимал, что теперь они связаны одной веревочкой, и должны вместе или победить, или погибнуть. Третьего не дано.

Раб предупредительно распахнул перед ней дверь, и императрица быстро вошла в комнату. Тиберий с тревогой взглянул на нее, пытаясь определить, с чем она прибыла — с хорошими или плохими новостями. Скептически настроенный цезарь ожидал обычно плохих, и в последнее время редко ошибался.

Фрасилл остался совершенно невозмутимым. Он, как всегда, полулежал на кушетке, перебирая пальцами какое-то ожерелье, вероятно, имевшее магическую силу.

— Поздравляю, сын! — радостно возвестила Ливия. — Друз оказался более способным дипломатом, чем мы оба полагали. Смута в Иллирии закончилась, легионы вернулись к выполнению служебных обязанностей, издавая крики в твою честь.

Тиберий недоверчиво прищурился.

— С трудом верится, чтобы этот повеса... Наверное, твой Сеян помог ему.

— Естественно, — согласилась Ливия. — И его преторианцы. Вот верные солдаты. С такими нам никто не страшен. Надеюсь, ты не поскупишься, и выплатишь им еще немного денег?

— Денег, — вздохнул жадный Тиберий. — Да где же их взять? Казна пуста...

Вдруг он насторожился, словно припомнив что-то неприятное, и с тревогой взглянул на мать.

— Интересно, а как Друзу удалось уговорить солдат разойтись? Он же, наверное, наобещал им столько, что один только Юпитер сможет выполнить.

— Не думаю, — качнула головой Ливия. — Но даже если так, то у него ведь не было полномочий обещать что-либо от твоего имени или от имени сената. Мы легко можем от всего отказаться. Но еще не время. Нам Надо окончательно овладеть ситуацией.

— В Германии положение похуже, — с тоской произнес Тиберий. — Рейнские легионы так просто не успокоишь.

— Ничего, — утешила его Ливия. — Всему свой черед. У гидры, которая хотела сожрать нас, было три головы. Одна — мятеж в Далмации — уже отрублена. Обещаю, что скоро, очень скоро мы справимся и со второй — этим рабом-самозванцем. Ну, а потом придет черед германского бунта.

— Самозванец, — протянул Тиберий. — Уж при мне можно и не притворяться. Ты прекрасно знаешь, что это настоящий Агриппа Постум. Вот и Фрасилл говорит...

— А в этом мы скоро убедимся, — весело сказала Ливия. — Потерпи еще немного...

— Не понимаю... — подозрительно начал Тиберий и вдруг умолк, глядя на дверь.

В проем заглянуло лицо номенклатора.

— Госпожа, — сказал он с почтением. — Там прибыл конвой с арестованным.

— Отлично! — воскликнула императрица, потирая руки. — Ну, что я говорила! Ведите его сюда, только прикройте ему лицо, чтобы никто не видел.

Она с победоносной улыбкой уселась в кресло и скрестила руки на груди.

— Сейчас посмотрим... — бормотала она, скаля острые желтоватые зубы.

Тиберий непонимающе смотрел на мать и с сомнением качал головой. Один Фрасилл сохранял полное спокойствие. Он даже не взглянул на дверь, поигрывая своим ожерельем.

Наконец, в коридоре загрохотали шаги солдат, и конвой втолкнул в комнату закутанного в плащ человека.

— Это тот, кого вы арестовали по моему приказу? — весело спросила Ливия. — Отлично, получите награду. Центурион, открой его лицо!

Офицер резким движением сдернул ткань. Арестованный встряхнул головой и смело встретил взгляд Ливии.

— Это не он! — воскликнула императрица, вскакивая на ноги. — Кого вы мне привели, болваны?

Преторианцы нерешительно затоптались на месте. Вдруг позади них послышался смущенный кашель, и показался Никомед. Грек был бледен и прикрывал ладонью заплывший глаз.

Это Корникс подкараулил его в коридоре и врезал пару раз по физиономии уроженца Халкедона. А занятые арестованным и своим раненым товарищем солдаты не обратили внимания на жалобы доносчика и не стали мстить за нанесенную ему обиду.

— Позволь сказать, почтеннейшая госпожа, — заблеял грек. — Мы все сделали, как ты приказала, но тот человек успел скрыться. А все потому, что он, — Никомед указал на Сабина, — помог ему. И он сам, и его слуга — изменники...

— Помолчи, — оборвала его Ливия и посмотрела на арестованного, чуть прищурив глаза. — Кто ты?

Тот открыл рот, чтобы ответить, но его опередили.

— Гай Валерий Сабин, — произнес скрипучий голос цезаря. — Трибун, насколько я помню, Первого Италийского легиона. Правильно?

— Да, принцепс, — кивнул Сабин.

— Ага, — протянула Ливия. — В таком случае, и я тебя знаю. Заочно, правда. Ну, сегодня познакомимся.

Интонации, сквозившие в ее голосе, не предвещали трибуну ничего хорошего.

— Подождите за дверью, — приказала императрица солдатам. — И ты тоже.

Это относилось к Никомеду.

Все подчинились, и в помещении остались лишь Тиберий, Ливия, Фрасилл и Гай Валерий Сабин.

Некоторое время все молчали, поглядывая друг на друга. Первым заговорил Тиберий.

— Как поживаешь, трибун? — спросил он и, не дожидаясь ответа, повернулся к Ливии. — Так какое же страшное преступление он совершил, что понадобилось среди ночи арестовывать его и приводить прямо сюда, ко мне?

— Достаточно страшное, — невозмутимо сказала Ливия. — Этот человек час назад принимал в своем доме государственного преступника Агриппу Постума. Вернее, того негодяя, который выдает себя за Постума. К сожалению, тому удалось скрыться, как ты слышал. Но трибун ответит за соучастие и сношения с изменником.

— Вот как? — протянул Тиберий. — А что скажет сам Гай Валерий Сабин?

Тот пожал плечами.

— В чем конкретно меня обвиняют? — спросил он.

Тиберий старался не смотреть на него, он чувствовал легкое смущение. Ведь он обещал этому молодому человеку, что выполнит волю Августа, а сам... Но сейчас уже поздно что-либо менять, цезарь есть цезарь, ему многое позволено.

— Тебя обвиняют, — торжественно сказала Ливия, — в сношении с государственным преступником. Ты знал, кто такой тот человек, который приходил ктебе?

Сабин вздохнул. Пока его вели во дворец, он напряженно раздумывал, как себя вести. То ли все отрицать, то ли покаяться, то ли... Но сейчас, в этот момент, ему вдруг все так опротивело, что пропало всякое желание крутить и оправдываться. Пусть будет, как захотят боги. Верти, Фортуна, свое колесо.

— Я жду ответа! — резко прикрикнула императрица, пронзая его ненавидящим взглядом.

— Знал, — твердо ответил трибун, смело встречая ее взгляд. — Этого человека зовут Марк Агриппа Постум. Он — законный наследник Божественного Августа.

И Ливия, и Тиберий оторопели от такой дерзости. Даже невозмутимый Фрасилл удивленно приподнял брови и на миг забыл о своем ожерелье.

— Ты думаешь, что говоришь? — прошипела старуха. — За эти слова тебя можно сразу отправить на Гемонию[6]. Ты идешь против закона об оскорблении величия римского народа!

— Нет, — дерзко ответил Сабин. — Может быть, я оскорбляю твое величие, достойная Ливия, но ты — еще не римский народ.

Тиберий с силой ударил кулаком по поручню кресла и свел свои тяжелые брови над переносицей.

— Что ты себе позволяешь, трибун? — глухо спросил он. — Не забывай, с кем говоришь.

— Я помню, цезарь, — холодно произнес Сабин, — Но и ты должен кое-что вспомнить. Например, письмо Августа, которое я привез тебе из Пьомбино.

Тиберий свирепо засопел и опустил голову, его лицо напряглось, губы сжались.

Ливия, как наседка, защищающая цыпленка, бросилась на помощь сыну.

— Как ты смеешь в чем-то обвинять цезаря, твоего повелителя, наследника Божественного Августа, которому сенат вручил власть над страной?

Сабин прекрасно понимал, что за такие слова ждать его может только одно — смертный приговор. Будет ли он вынесен здесь, сейчас, и тайно приведен в исполнение, или обвинение подтвердит трусливый сенат — какая разница? Ясно одно — трибун Гай Валерий Сабин из Первого Италийского легиона безвозвратно погиб. Но ему почему-то было уже все безразлично. Он устал, очень устал.

Хотя, конечно, не отказался бы, если бы ему предоставили возможность напоследок отомстить им — лицемеру и трусу Тиберию и коварной беспринципной Ливии. Но как?

Нет, все, что он может сделать, — это высказать им в глаза то, что думает, и спокойно, как и подобает настоящему солдату, отправиться на эшафот.

— Я — римский гражданин, — ответил он твердо, — и имею право обвинять кого угодно, если он нарушает закон. А вы нарушили закон, нарушили волю Августа. Вы убийцы и изменники. Надеюсь, Постум и Германик сумеют объяснить это вам более убедительно, чем я. Клянусь Марсом, расплата придет, и придет скоро.

Наверное, еще никогда никто не бросал Ливии в лицо подобных слов. Императрицу чуть удар не хватил.

— Уберите его отсюда, — приказал Тиберий. — В тюрьму. Он будет отвечать перед сенатом. Я сам подготовлю обвинение и потребую самого сурового приговора.

Ливия, немного придя в себя, быстро наклонилась к уху сына и зашептала:

— Это невозможно. Не захочешь же ты выставлять это дело на суд общественного мнения. Не забывай — Постум еще не обезврежен, Германик тоже. Это может стать той искрой, которая вызовет пламя. И в этом пламени мы сгорим.

— Что ты предлагаешь? — так же тихо спросил Тиберий.

Он прекрасно понял, о чем говорила мать, но, как всегда, хотел переложить ответственность на чужие плечи, хотел, чтобы не его уста произнесли страшные слова.

— Он не может предстать перед судом, — снова зашептала Ливия. — Трибун должен умереть немедленно.

— Но это будет убийство, — слабо возразил Тиберий, напрягая остатки совести. — Мы же не в Парфии. В Риме так не поступают. Это незаконно.

— Не время сейчас рассуждать о законности, — резко ответила императрица. — Сабина, конечно, поведут в тюрьму, как положено. А вот если он попытается бежать, что тогда? Охрана обязана будет убить его, правильно?

— Да, — медленно кивнул Тиберий. — Это мысль. Но тогда мы станем заложниками тех солдат, которые выполнят твой приказ. Где гарантия, что они не проболтаются?

— О, не волнуйся, — усмехнулась Ливия. — Этим займутся мои люди, переодетые преторианцами. А за них я тебе ручаюсь. Они не подведут, можешь быть уверен.

— Ну-ну, — с сомнением покачал головой Тиберий. — Ладно, действуй, как знаешь. Но только помни — я тут ни при чем, я приказал доставить его в тюрьму. Цезарь не может быть замешан в подобном преступлении.

— В политике нет преступлений, — холодно ответила императрица, с презрением глядя на сына. — Ладно, не волнуйся. Все будет сделано четко и быстро.

Она подошла к двери, по пути бросив на Сабина злобный взгляд, и крикнула:

— Стража!

Показался центурион и двое солдат.

— Возьмите этого человека, — приказала Ливия, ткнув пальцем в Сабина, — отведите его в преторию и стерегите хорошенько. Скоро за ним придет другой наряд. Начальник предъявит вам мою печать, и вы передадите ему арестованного. Его препроводят в тюрьму, где он будет ожидать суда по обвинению в государственной измене. Действуйте!

Преторианцы отсалютовали и лязгнули мечами, выдергивая их из ножен. Сабин молча повернулся и вышел. Конвой последовал за ним, гремя подкованными сандалиями на выложенных мозаикой мраморных полах Палатинского дворца.

— Никомед, зайди, — бросила Ливия и снова направилась вглубь комнаты.

Грек торопливо вскочил внутрь, преданно кланяясь. Его глаз совсем заплыл, синяк отливал всеми цветами радуги. Шкипер подобострастно вытянул шею:

— Чего изволите, госпожа?

Тиберий поднялся на ноги.

— Пойдем, Фрасилл, — сказал он, обращаясь к астрологу. — Посидим немного в библиотеке. Я покажу тебе одну интересную книгу, которую нашел недавно.

Фрасилл молча встал с кушетки и двинулся к двери, продолжая перебирать жемчужины своего ожерелья. Тиберий тяжелым шагом последовал за ним.

Когда дверь закрылась, Ливия села в кресло и пристально посмотрела на Никомеда.

— Вот уже второе дело проваливается при твоем участии, — нарочито строго сказала она.

Грек повалился на колени.

— Помилуй, госпожа! — заголосил он. — Я тут совершенно не виноват! Это солдаты проморгали Постума...

— Тихо, — оборвала его императрица. — Ладно, встань. Я дам тебе возможность исправить ошибку.

— Слушаю, госпожа, — без особого энтузиазма сказал шкипер. — Готов служить тебе верой и правдой до последнего вздоха. Видишь, как я пострадал...

Он указал пальцем на глаз и всхлипнул.

— Вижу, — краем рта улыбнулась Ливия. — Ладно, не будем терять времени. Вот, возьми.

Она протянула ему небольшой изящный перстень — дубликат своей личной печати.

— Сейчас ты пойдешь к этому вашему... как его... ну, помощник Элия Сеяна?

— Эвдем, госпожа, — подсказал Никомед с готовностью.

— Да, Эвдем. Передашь ему этот перстень и мой приказ: пусть возьмет еще четверых людей, переоденется вместе с ними в форму преторианцев — я знаю, у них есть там комплект обмундирования — и быстро идет во дворец. В претории стерегут твоего друга Сабина. Эвдем предъявит охранникам печать и заберет арестованного, чтобы отвести в тюрьму. Ты меня хорошо понимаешь?

— Да, госпожа, — кивнул грек. — Очень хорошо.

— Молодец. Тогда ты понимаешь и то, что до тюрьмы Сабин добраться не должен...

Шкипер пару секунд напряженно думал, а потом широко разулыбался.

— Ясно, госпожа. Наверное, он попытается бежать или нападет на конвой...

— Вот именно, — облегченно вздохнула Ливия. — А он слишком опасен, чтобы его упускать.

— Спасибо, госпожа, — Никомед чуть не подпрыгнул от радости. — Спасибо, что ты поручаешь это мне. Теперь я отомщу. Клянусь, на сей раз никаких неожиданностей не будет. Разреши мне лично убить его, умоляю.

— По обстоятельствам, — холодно ответила императрица. — Мне важно, чтобы он не добрался до тюрьмы и чтобы все было тихо. Потом Эвдем пусть сообщит о происшествии префекту города, как положено. Префект доложит цезарю. А цезарь примет меры. Не уследившие за арестантом преторианцы будут разжалованы и изгнаны из корпуса. Трибуна без лишнего шума передадут родственникам для похорон. Ну, а кое-кто, — она многозначительно взглянула на Никомеда, — получит мешочек с маленькими золотыми кружочками. Солидный мешочек, уверяю тебя.

Никомед сладко зажмурился и встряхнул головой.

— Бегу, госпожа, бегу. Не бойся, я не подведу тебя, клянусь Зевсом и Эриниями!

* * *
Сабина отвели в преторию — караульное помещение, где находился дежурный отряд, который нес охрану Палатинского дворца. Там было тесно и душно.

Трибуна усадили на твердый табурет под стеной, двое солдат с обнаженными мечами стали по обе стороны от него, центурион расположился неподалеку, то и дело с тревогой поглядывая на арестованного. Не выкинул бы он какой-нибудь фокус — не сносить тогда головы конвоирам.

Время шло. Сабин угрюмо сидел на табурете, сложив руки на коленях, и смотрел в стену. Ему не хотелось ничего, даже думать. Все стало неважным и мелким. Надоело, смертельно надоело...

Преторианцы позевывали, прикрывая рты ладонью; то и дело входили и выходили новые люди — сменялись посты и караулы, отвечающие за безопасность дворца. Лязгало оружие, гремели доспехи, стучали сандалии, слышались хриплые слова команд.

Но вот, наконец, пришла очередь и Сабина. На пороге караульного помещения выросла рослая фигура в мундире центуриона и огляделась по сторонам. Позади него толпились еще солдаты. Лица у них, правда, были не совсем благородные — испитые, грубые, в ножевых шрамах — но в гвардии служили всякие люди, поэтому внешний вид новоприбывших не вызвал никаких подозрений.

Старший полез в карман и протянул дежурному центуриону перстень Ливии.

— По приказу императрицы, — сказал он густым басом. — Мы забираем этого человека, чтобы отвести в тюрьму. Он обвиняется в государственной измене и нарушении закона об оскорблении величия римского народа.

Дежурный облегченно вздохнул. Наконец-то, он избавится от этой ответственности, и сможет спокойно отправиться на квартиру, выпить кружку вина и завалиться спать.

— Хорошо, — ответил он, поднимаясь. — Забирайте. Только учти, парень с характером. Следи за ним в оба.

— Не учи, — буркнул старший и повернулся в дверях. — Конвой! — рявкнул он. — Заходи!

Вошли четверо преторианцев с мечами у пояса, но без щитов и копий.

— Вставай, — обратился старший к Сабину. — Ты пойдешь с нами. Шевелись.

И он грязно выругался.

Сабин перевел на него презрительный взгляд.

— Я уже объяснял сегодня одному центуриону, — сказал он медленно, — что не надо забывать о субординации. Я — трибун Первого италийского легиона и римский гражданин. К тому же, моя вина еще не доказана. Так что, потрудись вести себя подобающим образом, иначе я найду средства воздействовать на тебя.

Центурион несколько секунд удивленно смотрел на Сабина, а потом коротко хохотнул:

— Действительно, суровый парень, — сказал он с невольным уважением. — Ладно, господин, позвольте сопроводить вас в тюрьму, — добавил он затем с издевкой.

Солдаты взяли Сабина в кольцо, и группа двинулась по коридору. Трибун шел, не глядя по сторонам, опустив голову. И напрасно — тогда он наверняка бы заметил хитрую мордочку Никомеда, который следовал за ними, держась на некотором расстоянии. Но ему уже было все равно, из всех чувств в нем осталось одно безразличие. Ну, и может, еще немного злости. Ни страха, ни жалости к себе не было. Трибун Сабин был настоящим солдатом.

Глава X Бегство

Они вышли из дворца и быстро направились вниз по холму. Один из преторианцев попытался было подтолкнуть Сабина в спину, но трибун пронзил его таким взглядом, что тот моментально опустил руку. Старший двигался справа от группы. А в нескольких футах за ними, невидимый и неслышимый, крался шкипер Никомед со злорадной усмешкой на губах и острым кинжалом в руке.

Конвой с арестованным оставил позади Палатин и шел сейчас через Тусский квартал, направляясь к Мамертинской тюрьме. Город уже полностью погрузился в сон, людей на улицах не было, везде темно и тихо. Лишь издали доносился слабый скрип повозок, которые привозили в столицу продукты и другие товары и могли двигаться по улицам Рима только ночью, глухие удары копыт лошадей и мулов и невнятные ругательства погонщиков.

Лишь однажды им встретился патруль вигилов — ночной стражи, но командир патруля сразу увидел украшенные изображением орла нагрудники преторианцев, и даже не стал с ними заговаривать. Этих гвардейцев лучше не трогать, а то потом с ними хлопот не оберешься. Две группы разминулись, и каждая зашагала своей дорогой.

Теперь Сабин и те, кто его конвоировал, миновали храм Луцины и углубились в Эсквилинский район — район трущоб, грязных забегаловок и прочих злачных мест.

Трибуна поначалу удивило, что солдаты идут очень уверенно, так, словно среди этих кривых узких улочек прожили всю жизнь. Они даже факелов не зажгли, хотя и несли их с собой. Но вскоре Сабином овладели другие мысли, и он перестал забивать себе голову вопросами, почему солдаты цезарской гвардии так хорошо ориентируются в Эсквилине, где им и бывать-то было запрещено без особого разрешения.

Неизвестно, то ли холодный свежий ночной воздух подействовал, то ли наглость этих грубых вояк вывела его из себя, но только Сабин вдруг почувствовал, как к нему возвращается воля к жизни. С ним, впрочем, такое случалось довольно часто еще в армии: то трибун внезапно впадал в беспросветную апатию, и полностью полагался на волю богов, то вдруг закипал энергией, и тогда лучше было не становиться ему поперек пути.

Вот и сейчас — еще несколько минут назад подавленный, безразличный, готовый безропотно принять смерть человек превратился в чуткого; напряженного, хищного бойца, готового использовать любой шанс на успех в борьбе, а в крайнем случае дорого продать свою ставшую вдруг такой драгоценной жизнь.

Трибун — незаметно, впрочем, для окружающих — подобрался, оживился и стал лихорадочно, но не теряя рассудка, искать путь к спасению. Его глаза быстро оглядели окрестности, мышцы напряглись, губы сжались.

«Нет, — подумал он со злостью и решимостью, — еще не пришло мое время. Слишком многое сходило с рук этой парочке — Ливии и Тиберию, вот они и почувствовали себя безнаказанными. В армии солдаты дали мне кличку „Упрямый мул“. Что ж, пора оправдать ее. Я сделаю все, чтобы испортить августейшим преступникам их триумф».

Но пообещать было проще, чем осуществить, и Сабин с горечью признал это. Он был безоружен (слава богам, хоть не связан), а со всех сторон его окружали рослые преторианцы с мечами в руках. Один против пятерых... Невесело.

И была еще одна проблема — он не мог убить никого из своих конвоиров. Ведь эти люди не виноваты, они просто выполняли приказ. И если он, Сабин, лишит кого-то из них жизни, это будет самое обыкновенное убийство, а даже сама мысль об этом претила римскому трибуну. В бою против вооруженного врага он бы не знал жалости, но сейчас...

Оставалось одно — действовать хитростью, а на выдумки Сабин был не особо горазд.

Теперь они шли через Аргентарский квартал; до тюрьмы было уже недалеко. Сабин заметил, что центурион — начальник конвоя — стал внимательно осматриваться по сторонам, словно выискивая что-то. Наконец, его поиски, кажется, увенчались успехом.

Группа как раз проходила мимо какого-то старого дома с просторной аркой. Центурион заглянул туда и довольно хмыкнул. Его рука медленно опустилась на рукоять меча.

— Стой, — негромко скомандовал он.

Солдаты остановились, трибун тоже. Он чувствовал затылком несвежее дыхание своих охранников.

— Вот здесь, — сказал центурион. — Кажется, подходящее место. Тихо и спокойно.

«Для чего подходящее?» — подумал удивленный Сабин, и тут же его охватило страшное предчувствие.

Конечно, никакие это не преторианцы! Ливия послала своих агентов, чтобы те прирезали непокорного трибуна, не доводя до тюрьмы. Она не могла позволить, чтобы он выступил в суде и рассказал все, что знает. Хитрая старуха нашла выход из положения.

Сабин весь напрягся, сжимая кулаки, но шансов у него не было никаких. Малейшее движение, и эти двое, которые стояли за спиной, проткнут его своими мечами.

Внезапно впереди послышался какой-то шум, громкие шаги, неясное бормотание.

Все, как по команде, посмотрели в направлении, откуда доносились эти звуки. Две темные фигуры появились вдруг перед ними. Оба мужчины, видимо, были сильно пьяны, они шатались, неловко поддерживая друг друга.

— Вот, принесло же, — недовольно буркнул центурион и, опустив меч, сделал шаг им навстречу.

— Кто такие? — рявкнул он грозно. — Отвечать центуриону цезарской гвардии!

— Ха-ха! — заржали пьянчуги. — Хорошая шутка! Преторианцы в Эсквилине? Ночью? А что, вигилы все спят?

— Я вам дам шутку! — разъярился центурион, делая еще шаг. — Кто такие?

Мужчины заметили доспехи и резко остановились, словно напоровшись на стену.

— Ого, — сказал один. — И правда, солдаты. Мы, похоже, влипли, Кассий.

«Какой знакомый голос, — подумал Сабин. — Он старается изменить его, но этого человека я точно знаю».

Хотя пьяницы явно нарушали приказ префекта города, запрещавший шляться по улицам после второй смены караула, да еще и в нетрезвом виде, Эвдем — который выдавал себя за центуриона претории — не собирался тратить на них драгоценное время. У него было другое задание, более важное.

— А ну, проходите, быстро! — громыхнул он. — Мы ведем опасного преступника в тюрьму. А это такой тип, что еще захочет сбежать, — добавил он хитро, на всякий случай обеспечивая себе двух свидетелей, которые потом смогли бы подтвердить, что арестованный не вызывал доверия и замышлял удрать.

— Идем, Кассий, — испуганно сказал один из мужчин, продвигаясь вперед. — Ну их, этих преторианцев с их бандитами. А то еще и нам несдобровать.

— Кто там орет? — раздался вдруг возмущенный голос откуда-то сверху. — Ночь уже! Сейчас стражу позову.

Центурион понял, что тут становится слишком людно и шумно, и надо искать другое место. Он нетерпеливо сделал пьяным знак побыстрее проходить и задрал голову вверх:

— А ну, заткнись там!

Сабин решился. Сейчас или никогда.

Он резко присел и, не оборачиваясь, с силой двинул согнутыми локтями назад. Удары пришлись в пах обоим солдатам, те взвыли от боли и неожиданности и переломились пополам. Сабин, собственно, и ожидал такой реакции у себя за спиной. Но он никак не ожидал того, что произойдет перед ним.

Центурион еще не успел опустить голову, когда один из пьяниц вдруг перестал шататься, молниеносно выдернул из-под плаща короткую, но, видимо, очень тяжелую дубинку, и с размаху треснул его по голове. Загремела медь шлема.

Центурион с грохотом полетел на землю, ударившись еще и о выступ стены.

Второй пьяница выхватил меч и бросился прямо на преторианцев, застывших в изумлении.

Все это произошло настолько быстро и слаженно, что Сабин и сам едва не растерялся. Лишь закаленная и отточенная во многих рукопашных боях реакция выручила его. Трибун мгновенно понял, что кто-то пришел ему на помощь, и этим надо воспользоваться, пока не поздно.

Он круто повернулся, кулаком двинул в лицо солдата, который находился справа, а у левого — согнутого в дугу — одним движением вырвал меч и тут же обрушил блестящее в свете луны лезвие на его открытую шею.

Фонтанчик крови брызнул Сабину на одежду, преторианец захрипел и упал, царапая ногтями твердую землю улицы.

Тем временем мужчина с мечом могучим ударом почти снес голову одному из противников и тут же пронзил горло второму. Чувствовалось, что он знает толк в фехтовании.

Его спутник снова занес свою дубинку и снова опустил ее на голову центуриона, который начал было подниматься на ноги. Огромное тело сползло по стене и замерло.

— Сюда, господин, — произнес голос, в котором Сабин теперь без труда узнал Корникса, ибо на сей раз галл не картавил и не запинался.

Одним прыжком он очутился рядом со слугой и вторым своим спасителем.

— Спасибо, — с чувством сказал трибун. — Похоже, эти ублюдки собирались прирезать меня, не доводя до тюрьмы. Вы подоспели вовремя.

— Стража! — завопил вдруг голос сверху. — Сюда! Убивают! Пожар!

И тут же где-то впереди, за поворотом мелькнул отблеск огня. С факелами ночью обычно ходили только патрули вигилов, и не стоило сейчас попадаться им в руки.

— Бежим, — сдавленно бросил Сабин и помчался назад, туда, откуда они только что пришли.

Корникс и второй мужчина устремились за ним.

А позади уже гремели сандалии вигилов, спешивших на крики бдительного гражданина.

Сворачивая за какой-то угол, Сабин буквально сшиб с ног невысокого человечка, который, видимо, прятался там, напуганный шумом и криками. И тут же почувствовал, как что-то острое кольнуло его в бедро.

— Проклятье, — выругался трибун сквозь зубы. — С дороги, ну, быстро!

Человечек, судя по всему, только об этом и мечтал. Он собрался было нырнуть в какой-то темный проход, но тут сзади поярче полыхнули факелы все приближавшихся вигилов, и трибун вдруг сильной рукой схватил его за складки хитона на груди.

— Приятель Никомед, — процедил он с нехорошей улыбкой. — Как я рад нашей встрече.

Он пинком вышиб у парализованного страхом грека острый кинжал, который тот конвульсивно сжимал в руке, и шмякнул телом шкипера о стенку.

Затем отвел назад руку с мечом, собираясь вонзить клинок к живот доносчику.

Но в этот момент сзади на него налетел спешивший укрыться от вигилов Корникс; локоть поехал, и острие меча ударило в стену рядом с дернувшимся Никомедом, выбив из твердого камня несколько бледных искр.

— Беги, господин, — прохрипел галл, бросаясь в узкую улочку, перпендикулярную той, по которой они пришли. — Беги, они сейчас будут здесь.

Товарищ Корникса промчался за ним, молча дернув Сабина за руку, словно призывая поторопиться.

Трибун быстро оглянулся — погоня была рядом. Он тяжело вздохнул и кулаком наотмашь с силой двинул Никомеда в голову. Грек улетел в темноту, издав то ли стон, похожий на всхлип, то ли всхлип, похожий на стон.

Сабин тоже свернул в переулок и бросился догонять своих друзей, которые удалились уже на приличное расстояние.

* * *
Лишь когда звуки шагов у них за спиной стихли, а отблески факелов перестали падать на дорогу, беглецы остановились, тяжело переводя дыхание и благодаря бессмертных богов, что им на пути не встретился еще один патруль.

Оглядевшись, Сабин увидел, что они отбежали довольно далеко от места схватки и находятся сейчас в районе Целийского холма, почти у Капенских ворот. Неподалеку высились величавые акведуки водопровода Аппия.

— Ну, кажется, ушли, — с облегчением сказал Сабин и весело хлопнул Корникса по плечу. — Благодарю тебя, верный слуга. Не думал я, что у тебя столько прыти.

Третий, незнакомый мужчина, хмыкнул.

— И ты был прав, — сказал он. — Один Юпитер знает, как мне пришлось его подгонять. Но зато, когда дошло до дела, он оказался молодцом.

Корникс довольно улыбнулся.

Сабин повернул голову к мужчине, лицо которого все еще скрывал капюшон плаща, такого же, в котором к нему приходил Агриппа Постум. Похоже, и этот голос он слышал не впервые.

— А тебя я еще не поблагодарил, — сказал он, протягивая руку. — Думаю, что без тебя Корниксу пришлось бы туговато. Считай меня своим должником, приятель. Кто ты?

Мужчина усмехнулся и отбросил капюшон с лица.

— Та заплатил мне вперед, — ответил он с улыбкой. -Разве не помнишь?

Сабин несколько секунд смотрел на него и молчал.

— Трибун Кассий Херея, — произнес он, наконец, тихо, словно про себя. — Что ж, а я уже начал подумывать, куда это ты запропастился.

Глава XI Находка

Некоторое время они разглядывали друг друга.

— Как здоровье? — заботливо спросил Сабин.

— Да ничего, — улыбнулся Херея. — Ты нашел мне хорошего врача. Он ни на шаг не отходил от меня, пока я не смог сесть на лошадь. А у тебя как дела?

Сабин вздохнул.

— Сам видишь. Так весело мне еще никогда не было. Я ведь тебя предупреждал...

— Да, — серьезно сказал Кассий Херея. — Ты меня предупреждал, я помню.

Корникс начал беспокойно топтаться на месте. Кассий бросил на него понимающий взгляд.

— Ладно, потом поговорим, — сказал он. — Сейчас пора подумать, что делать дальше.

— Как вы сумели меня найти? — спросил Сабин. — Я уж решил — мне конец.

— Потом, — повторил Херея. — Теперь надо уезжать из города. Скоро Ливия узнает о том, что произошло и что опасный свидетель ускользнул у нее из рук. Тогда она поднимет тревогу, перекроет все ворота, разошлет патрули по всем дорогам. Будем бежать в Остию, к Постуму.

— Пешком? — спросил Сабин скептически. — Восемнадцать миль все-таки. А чтобы купить лошадей, у меня нет денег. Все осталось дома. Но если...

— Вот именно, — сказал Кассий. — Сейчас быстро идем к тебе домой. Там уже должны быть готовы лошади — об этом позаботился твой верный Корникс. Деньги-то у меня есть, но покупать лошадей у ворот опасно. Это след.

— Хорошо, — согласился Сабин. — Если, конечно, успеем. Времени уже прошло достаточно.

— Должны успеть, — жестко ответил Херея. — Ну, вперед. Глупо было бы сейчас попасться.

* * *
До Авентина, на котором стоял дом дяди Сабина, отсюда было недалеко, а оттуда и до Остийской дороги рукой подать. Оставалось только надеяться, что Ливия еще не перекрыла ее заставами, узнав о визите в Рим Агриппы Постума. Но даже в этом случае были еще другие, не столь, правда, удобные, пути выезда из города.

Пока им везло — возле дома было тихо и спокойно, огни нигде не горели, никто не прятался в саду, Во дворе стояли три свежие лошади, возле которых крутился озабоченный Софрон.

Трое мужчин осторожно приблизились к нему, и Сабин негромко позвал слугу. Тот чуть не подпрыгнул.

— Господин, — прошептал он, прижимая руки к груди, — слава богу, ты на свободе. Но что же будет с нами?

— Ничего не бойся, — ответил Сабин. — Скоро все может измениться. В любом случае, вам ничего не грозит — вы не можете отвечать за мои поступки. Дом, наверное, конфискуют и пустят с молотка, но я обещаю, что выкуплю и его, и всех рабов, когда вернусь.

— А когда ты вернешься, господин? — жалобно спросил Софрон.

— Надеюсь, что скоро. Ты все приготовил?

— Да, вот ваши лошади, там немного продуктов, деньги в мешке вот здесь. Мундир ты будешь одевать, господин?

Сабин подумал секунду.

— Да.

Он заметил, что под плащом Кассия тоже форма военного трибуна. Что ж, так им легче будет проехать по улицам Рима — может, их примут за преторианцев. Да и в бою в доспехах как-то спокойнее себя чувствуешь.

Пока он переодевался, Кассий и Корникс уселись на своих коней, которые уже нетерпеливо били копытами, поскольку давно застоялись в конюшне.

Сабин тоже вскочил в седло. Вдруг он нахмурился.

— А это еще что такое? — спросил он грозно, показывая пальцем на здоровенный мешок, притороченный к седлу лошади Корникса. — Ты куда собрался? На загородную виллу?

— Но там все мои вещи, — жалобно протянул галл. — Больше у меня ничего нет. Я не хочу, чтобы их конфисковали.

— Думаю, на твои вещи Ливия не позарится, — усмехнулся трибун. — Отвязывай. Возьми только самое необходимое.

Корникс вздохнул, слез с коня и отвязал мешок.

— Тогда я, пожалуй, переобуюсь, — сказал он. — Мои сандалии уже совсем разбиты, а те сапоги почти новые...

Он достал из мешка пару сапог, уселся на землю и стал снимать сандалии.

— Быстрее, Корникс, — нетерпеливо сказал Херея. — А то мы оставим тебя здесь, и тогда уж никакие сапоги тебе больше не понадобятся. На Гемонии ведут босиком.

Это подстегнуло галла, он живо натянул правый сапог и принялся за левый.

— О, проклятие, — взвыл он вдруг, — опять не налазит... Да что там такое?

Сабин тронул лошадь коленями.

— Уезжаем, Кассий. Пусть остается...

— Подожди, господин, — крикнул Корникс.

Он засунул руку в сапог и яростно пошарил там.

— Тут что-то есть... Смотрите!

Он вскочил, подбежал к Сабину и протянул ему какой-то небольшой предмет, извлеченный из сапога.

Трибун брезгливо скривился, но тут же глаза его округлились, а пальцы сжались на двух навощенных дощечках, скрепленных между собой особым способом.

Секунду Сабин молча смотрел на печать, оттиснутую сверху, — головы братьев-близнецов Кастора и Поллукса, покровителей Вечного города.

— Да что там такое? — рявкнул Кассий Херея. — Вы ждете, пока начнется облава? Что это, трибун?

— Завещание Божественного Августа, — медленно ответил Сабин, отвел глаза от дощечек и повернулся к Корниксу. — Где ты взял эти сапоги?

— Да я же говорил... — запинаясь, ответил галл. — Ну, когда приехал к тебе в Нолы. Помнишь, когда убили сенатора Фабия Максима и его людей...

Кассий Херея теперь с интересом слушал.

— Ты хочешь сказать, — спросил Сабин, — что сенатор из предосторожности приказал одному из слуг спрятать завещание в своем сапоге, и его не нашли те, кто напал на вас?

— Похоже на то, — согласился Корникс.

— А ты прихватил эти сапоги, когда удирал, и до сих пор не знал, что в них находится?

— Клянусь всеми богами — не знал, — тихо ответил галл. — Лучше бы я их не трогал...

— Ах ты, мародер, — произнес Сабин, глядя на слугу с восхищением. — Когда Постум пожалует тебе сенаторскую тогу и назначит наместником Галлии, ты уж, пожалуйста, не забудь меня, бедняка. Я все-таки неплохо к тебе относился.

Корникс обалдело хлопал глазами, не понимая, что это за глупые шутки.

Сабин повернулся к Кассию.

— В этом документе Август назначает Агриппу Постума своим наследником, — просто сказал он.

— Ты уверен? — с сомнением переспросил Херея.

— Конечно. Я сам его подписал. В качестве свидетеля.

— Но это же... — начал Кассий.

— Вот именно, — перебил его Сабин. — Это меняет все. С завещанием на руках Постум может плевать на Ливию и Тиберия. Теперь он законный преемник Божественного цезаря и сенат тут же признает его таковым.

Корникс тем временем все же надел и второй сапог и снова влез на лошадь.

— Так мы не едем? — спросил он несмело, видя, что трибуны увлечены разговором.

— Едем, — бросил Сабин, словно стряхивая оцепенение. — Вперед, в Остию!

— Едем, — подхватил Кассий. — Но не в Остию.

— А куда?

— К Германику.

— Да ты помешался на своем Германике! — раздраженно воскликнул Сабин. — Постум здесь, рядом, а до Рейна тащиться еще с тысячу миль по вражеской, считай, территории.

— Да, — согласился Кассий Херей. — Но у Постума нет восьми легионов, готовых идти в бой по приказу своего командира. На кого угодно. Но дело в том, что без такого документа Германик этот приказ не отдаст. А имея официальное завещание цезаря, он уж постарается выполнить его волю. Подумай сам...

Кассий был прав. Разрозненные и плохо обученные сторонники Постума могли в любой момент подвергнуться атаке преторианских когорт. Ливия сумела бы убедить людей, что бунтовщик вовсе не Агриппа, а беглый раб Клемент, и тогда все было бы кончено. Ведь если погибнет Постум, то Тиберий станет действительно законным наследником — именно его цезарь назвал вторым.

Поэтому сейчас надо сделать две вещи — сохранить жизнь Агриппы Постума и доказать Германику, что присягу первыми нарушили Тиберий и Ливия, а значит, он теперь свободен от своей.

«Вот это действительно великая цель, — с каким-то радостным волнением подумал Сабин. — Изменить судьбу целой Империи. Стоит постараться».

Он весь кипел энергией и энтузиазмом. Кассий Херея тоже. Даже флегматичный Корникс подобрался и крепче взял поводья, понимая, что становится участником исторических событий. Да и эти слова трибуна насчет сенаторской тоги ему очень понравились. Вот раскроют рты его односельчане, когда к ним нагрянет новый наместник, представитель великого Рима — сенатор Корникс. Имя, конечно, придется подобрать более звучное, например...

— Поехали, — приказал Сабин. — Да помогут нам боги и особенно Фортуна.

Он подумал, что старый храм на виа Аврелия еще может дождаться более светлых дней.

Глава XII Клятва жреца

Перед отъездом Сабин еще приказал сирийцу Софрону утром сходить к сенатору Гнею Сентию Сатурнину. Слуга должен был передать, что завещание Божественного Августа нашлось, что оно в руках Сабина и сам трибун направляется теперь к Германику, дабы сообщить тому обо всем и призвать на помощь Постуму.

А самого сенатора следовало попросить найти способ, чтобы предупредить Агриппу. Тому следовало пока сидеть тихо, не вступая в открытое столкновение с правительством. Еще не подошло время. Вот когда за спиной у него будут стоять восемь рейнских боевых легионов, тогда другое дело.

После этого трое всадников покинули дом дядюшки Сабина.

Они быстро поскакали мимо портика Эмилия к Цестиеву мосту, чтобы перебраться за Тибр, а потом — через Кодетанское поле — выехать к воротам Аврелия.

Далее они предполагали по Аврелиевой дороге пересечь Этрурию и Лигурию, затем двинуться на Лугдун, а уж оттуда — в Германию. В Кабиллоне начиналась уже власть наместника обеих провинций, и все тревоги остались бы позади.

Всадники быстро скакали по пустынным темным улицам, выбирая не самые широкие — те были запружены повозками и фургонами купцов и ремесленников из окрестностей Рима.

Гулким эхом разносились в ночи удары лошадиных копыт; пока все было спокойно. Наверное, Ливия еще не успела поднять тревогу. А может, подлый Никомед все-таки отдал концы после могучего удара трибуна, и не смог уведомить свою повелительницу о том, что произошло в двух шагах от Мамертинской тюрьмы?

Такой вариант показался Сабину не самым худшим. Хотя, впрочем, там же оставались еще двое, которые должны были выжить, — центурион и один из солдат.

— Да., кстати, — вспомнил Сабин, — расскажите же, как вы сумели так вовремя прийти мне на помощь? И что ты, Кассий, делал после выздоровления?

Херея поровнялся с трибуном и начал рассказ.

— Когда я уже как следует поправился, — заговорил он, — то задумался, что делать дальше.

— Хозяин трактира, вижу, на тебя не донес? — перебил его Сабин с улыбкой.

— Нет. Ты так запугал его, что бедняга не знал, как мне услужить. Так вот, подумав, я решил, что возвращаться к Германику нет смысла — я же не мог ему сообщить ничего нового. Надо было узнать, что с письмом, которое я отдал тебе.

Сабин хмыкнул, вспоминая, чего он натерпелся из-за этого письма.

— Я решил ехать в Рим, — продолжал Кассий, — и все выяснить. По дороге новости посыпались на меня градом. Сначала я узнал о смерти Августа, потом об убийстве Постума и о том, что правителем стал Тиберий. Все кончено — подумал я — надо возвращаться к Германику и вновь впрягаться в военную службу. Заговорщиков из нас не получилось.

Я был уже в Тарквиниях и собирался только заночевать, а на следующий день поворачивать обратно, как вдруг какой-то сумасшедший рыбак начал всем рассказывать, что Постум жив и в Остии собирает силы.

Я не поверил. Уж известно, если Ливия берется за дело, то доводит его до конца. Но слухи все множились. Потом в гавань вошла военная трирема из мизенской эскадры, и офицеры из экипажа клятвенно заверили, что своими глазами видели Агриппу Постума и даже присягнули ему на верность.

Все кругом кипело и бурлило. Постум обещал награду и прощение всем, кто пойдет за ним, и уж понятно, что первыми откликнулись всякие авантюристы — пираты, беглые рабы и тому подобная публика. Стали организовываться отряды.

Правда, этот сброд больше занимался тем, что по ночам грабил проезжавших на дорогах, и при первом же столкновении с регулярным войском они побежали бы, как зайцы, но создавали зато видимость всенародной поддержки.

Я решил ехать в Остию, повидать Постума и обсудить с ним, как подключить к делу Германика с его легионами. Я не знал, что ты отдал письмо самому Августу — это мне сегодня Корникс рассказал — и беспокоился, что Германик, введенный в заблуждение слухами о том, что это какой-то беглый раб поднял мятеж, не захочет никуда вмешиваться, предоставив Тиберию самому разбираться со своими проблемами.

А тут еще прошел слух, что и в Далмации беспорядки среди солдат. В веселую переделку угодил наш цезарь. Ну, да сам виноват — нечего рот разевать на чужое.

Короче, вчера я прибыл в Остию, но там мне сказали, что Постума нет в городе и куда он делся — неизвестно. Говорили со мной вполне откровенно — ведь я показал им печать Германика.

Тогда я решил, что если уж все равно нахожусь так близко от Рима, то стоит, пожалуй, проведать тебя. Ты говорил мне о доме на Авентине, который тебе оставил дядя, и я быстро разузнал адрес.

Но, подойдя к зданию, я увидел, как доблестного воина Гая Валерия Сабина выводят под конвоем. Я спрятался в кустах у дороги, пропустил процессию и вошел в дом.

А тут меня искренне приветствовал твой верный Корникс. Он-то и рассказал обо всех ваших приключениях вплоть до сегодняшней веселой ночки.

Рассказал по дороге, поскольку я — приложив, надо признаться, немалый труд — уговорил его пойти посмотреть, куда это повели его достойного хозяина.

Ехавший сзади Корникс обиженно засопел.

— Да не так оно было, — пробормотал он.

Херея рассмеялся.

— Ну, не обижайся, это я шучу.

Затем он вернулся к рассказу.

— Мы выяснили, что тебя отконвоировали прямо в Палатинский дворец. Пришлось занять удобный наблюдательный пункт и немножко подождать. Корникс, тем временем, рассказывал мне все новые и новые подробности. В частности, упомянул некоего мерзкого типа по имени Никомед, который не питает к вам симпатии. И похвастался при случае, как подбил ему глаз.

— Молодец, — бросил через плечо Сабин. — Надо было вообще шею свернуть подлецу.

— Так солдаты же кругом были... — ответил Корникс. — А то бы уж я...

— И вот, — продолжал Херея, — когда из дворца вдруг выбежал этот самый Никомед и со всех ног помчался куда-то, крепко сжимая в кулаке какой-то предмет, я сразу сообразил, что к чему. Понял, что тебя собираются ликвидировать без шума и без суда и этот негодяй сейчас приведет людей для этой цели.

Правда, я не ожидал, что там будут преторианцы, ну да ладно...

— А это были не преторианцы, — сказал вдруг Корникс. — Я узнал двоих из тех, которые напали в ту ночь на сенатора Фабия Максима. Один и дал мне тогда дубиной по голове. Ну, сегодня-то я с ним знатно поквитался.

— Да уж, — признал Кассий. — Треснул ты его здорово. Не хотел бы я быть твоим врагом.

Корникс хихикнул, а трибун снова заговорил:

— Короче, когда грек опять появился в сопровождении тех бравых воинов, я решил, что скоро нам представится случай немного помочь тебе.

Мы двинулись за ними, а когда я понял, что развязка близка, то повел Корникса наперерез коротким путем через один переулочек — в молодости я частенько бывал в Эсквилине и неплохо его знаю. Вот так мы и оказались на месте в нужное время.

— Да вы настоящие актеры, — улыбнулся Сабин. — Так сыграть пьяных надо уметь. Я ни секунды не сомневался, что вы еле на ногах стоите.

— А как же иначе? — серьезно ответил Кассий Херея. — Если бы в этом вдруг засомневался тот центурион, то мы бы уж точно больше никогда на ноги не стали.

Все засмеялись.

Ко время веселья заканчивалось — они подъезжали к Аврелиевым воротам, а там их вполне мог поджидать какой-нибудь сюрприз, заготовленный предусмотрительной Ливией.

* * *
И действительно, они еще издали заметили, что возле ворот скопилось что-то уж слишком много повозок, возле которых суетились люди. Видимо, стража проверяла тех, кто собирался выехать после разгрузки товаров на одном из римских рынков.

— Что будем делать? — с тревогой спросил Сабин.

— Прорвемся, — сквозь зубы ответил Кассий Херея. — У нас нет другого выхода. Пока там, кажется, только городская стража, но вот-вот могут появиться преторианцы. За мной.

Корникс с сомнением покачал головой. Не очень то ему хотелось вступать в бой с солдатами городских когорт, но оба трибуна не обратили внимания на его мрачный вид, и трое всадников понеслись к воротам.

Услышав стук копыт, все собравшиеся там повернули головы. Среди крестьян, торговцев и носильщиков поблескивали медные доспехи военных.

— С дороги! — повелительно крикнул Кассий Херея. — По приказу цезаря!

Вполне возможно, что эффект неожиданности сработал бы, и стража, увидев человека в мундире трибуна, не стала бы чинить препятствий, не успев сообразить, что к чему. Но, к несчастью, выезд был загорожен широкой телегой, груженной пустыми бочками, да и с противоположной стороны виднелись несколько подвод с сеном, которые ожидали, когда им разрешат проникнуть за городские стены. Возницы с кнутами в руках с любопытством разглядывали всадников и тихо переговаривались.

Кассий Херея резко осадил лошадь у самых ворот и повелительно взмахнул рукой.

— Кто тут старший? Расчистить дорогу. Мы спешим по приказу цезаря!

Сабин и Корникс тоже остановились.

Откуда-то вынырнул невысокий, крепко сбитый мужчина в форме центуриона городской стражи. Он выбросил руку в приветствии и подбежал к всадникам.

— Сейчас, господин, — прохрипел он, вытирая ладонью губы, так как только что осушил кружку вина. — Будет сделано. Но ты должен предъявить документ.

С этими словами он повернулся и громко крикнул:

— А ну, убирайтесь! Дайте проехать достойному трибуну! Живо, мерзавцы!

Погонщики схватились за постромки и принялись освобождать проход.

Кассий Херея, нахмурив брови, сунул руку за пазуху, делая вид, что ищет пропуск. Центурион ждал, позевывая. Он был совершенно спокоен и, кажется, ничего не подозревал.

Тем временем телегу с бочками уже оттащили в сторону, повозки с сеном тоже, и путь был почти свободен.

Но и центурион начал проявлять нетерпение.

— А, вот он, — сказал Кассий Херея и кивнул стражнику. — Иди ближе, документ секретный.

Тот быстро подскочил к лошади трибуна и с любопытством вытянул шею.

Кассий сильно двинул его ногой в грудь, центурион отлетел на несколько шагов и с грохотом врезался в телегу с бочками. Все вокруг оторопели.

— За мной! — крикнул Херея и рванул поводья.

Троевсадников вырвались из городских стен и быстро понеслись по виа Аврелия.

— Стой! — завопили сзади. — Держи их!

Но лошадей у стражников не было, и погони не предвиделось. Им оставалось только ругаться. Правда, очень скоро они сообщат во дворец, что трое подозрительных людей покинули город, и укажут, в каком направлении. Но даже если будет организовано преследование, у беглецов есть достаточно времени, чтобы отдалиться на солидное расстояние.

— Да ты действительно актер! — воскликнул Сабин. — Если тебя выгонят из армии, настоятельно советую идти выступать в театре. Там ты скорее чего-нибудь добьешься.

— Спасибо, — буркнул. Кассий. — Так низко я еще не пал. Ладно, посмеемся потом. Пока мы все еще в опасности и сможем вздохнуть свободно, лишь когда убедимся, что погони нет.

Всадники молча припали к шеям лошадей и помчались вперед по просторной виа Аврелия, подгоняя верных животных поводьями и толчками коленей.

Они не знали, что к тому времени на Палатине уже были прекрасно осведомлены обо всем и быстро принимали меры. Ко всем воротам были разосланы дополнительные отрады стражников, а по всем дорогам разъезжались усиленные конные патрули.

И вот, такой патруль — двадцать преторианцев под командой младшего трибуна — подскакал к Аврелиевым воротам буквально через несколько минут после того, как Сабин, Херея и Корникс, вызвав, надо признать, немалое замешательство, благополучно покинули территорию Рима.

Взволнованный центурион — начальник поста городских стражников, — растирая ушибленную грудь, доложил командиру преторианцев о том, что трое мужчин только что прорвались через ворота, не предъявив никакого документа, дававшего им право сделать это. И сообщил их приметы.

Трибун претория сразу понял, что это те, кого сейчас разыскивают все поднятые по тревоге подразделения стражников, вигилов и гвардейцев.

Он приказал центуриону немедленно отправить рапорт во дворец, а сам со своим отрядом устремился в погоню.

Теперь беглецов и преследователей разделяли пятнадцать минут и около трех миль дороги. Сейчас все зависело от быстроты и выносливости лошадей.

* * *
Скачка продолжалась уже с час, когда вдруг Кассий Херея резко осадил коня.

— Тише, — сказал он. — Кажется, я слышу стук копыт. За нами кто-то едет.

Сабин и Корникс тоже прислушались. Действительно, сзади доносился какой-то глухой гул.

— Сейчас проверим, — сказал Херея.

Он увидел справа возле дороги довольно высокий холм и направил к нему своего коня, крикнув:

— Подождите здесь!

Понукая лошадь, трибун взобрался по склону и огляделся. Его губы сжались и лицо напряглось.

По дороге, на расстоянии не больше мили от места, где он находился, виднелась какая-то темная масса, которая быстро приближалась. Время от времени вспыхивал неяркий огонек — наверное, от фонаря. И слышался нарастающий топот копыт.

Выругавшись, Кассий поспешно спустился с холма и подскакал к своим спутникам, которые нетерпеливо поджидали его, поглаживая шеи уже порядком подуставших коней.

— Погоня, — мрачно возвестил трибун. — Никаких сомнений, это за нами.

— Тогда вперед, — сказал Сабин. — Чего мы стоим?

Кассий Херея покачал головой.

— Не уйдем. Они уже слишком близко. Наши лошади выдохлись и через пару миль просто упадут, а они ведь могут брать свежих на заставах и почтовых станциях. Рано или поздно, они нас настигнут. Бой принимать тоже бессмысленно — их слишком много.

— Так что, сдаваться будем? — с вызовом спросил Сабин. — Хорошенькое дело!

— Я думаю о другом, — ответил Кассий. — Что будет с нами — не так важно. Главное — спасти завещание и доставить его по назначению. Мы не можем допустить, чтобы нас схватили с этим документом на руках. Не имеем права.

Лучше всего было бы спрятать завещание где-нибудь здесь, а потом разделиться и пробираться к Германику поодиночке. Авось, хоть один да доедет. Но где же спрятать? Не в землю ведь закапывать?

Все трое задумались. Сабин и Херея — о документе, а Корникс — о своей несчастной судьбе.

— Придумал, — сказал вдруг Сабин. — Поехали. Тут рядом есть одно место.

Всадники снова рванулись вперед. Топот и лязг все нарастал, их преследователи приближались.

Они проскакали еще с полмили, и Сабин придержал коня.

— Здесь, кажется, — сказал он. — Ждите меня.

И трибун свернул с дороги.

Он узнал это место и уверенно ехал по узкой тропинке среди невысоких деревьев.

Да, вот оно — скромное строение, в котором он недавно пытался узнать будущее.

Храм Фортуны.

В одном из боковых окошек виднелся слабый свет. Сабин подъехал ближе, спрыгнул с коня и торопливо вошел в святилище, оглядываясь по сторонам.

Здесь ничего не изменилось с тех пор, как он заезжал сюда по дороге к Августу. Так же высилась посреди зала статуя богини удачи, те же скульптуры и картины украшали помещение. В углу горел неяркий светильник в бронзовой чаше, а возле него сидел старый жрец, задумчиво глядя в огонь.

Услышав шаги, фламин медленно повернул голову. На его лице не было ни малейших признаков удивления.

— Здравствуй, достойный жрец, — сказал Сабин, чувствуя, как на него опять магически начинает действовать обстановка и атмосфера храма. — Ты не узнаешь меня?

Старик кивнул.

— Узнаю. Ты был тут недавно, принес жертву и я предсказал тебе будущее. Прорицание сбылось?

— В общем, да, — кивнул Сабин. — Но кое-что еще впереди. Извини, почтенный, сегодня я не могу принести жертву и поблагодарить богиню. Я очень спешу. У меня есть к тебе просьба...

Он умолк в нерешительности, не зная, как начать.

— Говори, — скрипучим голосом произнес жрец. — Я слушаю. Если просьба твоя не противна богам, я ее исполню. Фортуна любит тебя, и я, ее служитель, должен быть послушным ее воле.

— Спасибо, — с облегчением сказал Сабин и быстро направился через зал.

Фламин смотрел на него немигающими старческими глазами и молча ждал.

— Вот, — выдохнул трибун, протягивая ему таблички, на которых была записана последняя воля цезаря Августа. — Это очень важный документ. От него зависит судьба целой Империи. Прошу тебя, спрячь его в надежное место, а через некоторое время я или кто-нибудь от моего имени заберет его. Он не должен попасть в руки людей, которые используют это письмо во вред другим...

Старик махнул рукой.

— Меня не интересуют мирские дела. Я служу богине.

Он взял таблички, даже не взглянув на них.

— Хорошо, — сказал жрец после небольшой паузы. — Под алтарем есть потайное место. Я положу это туда. Сейчас я покажу тебе., где оно находится, чтобы ты мог сам в любой момент войти сюда и забрать то, что тебе принадлежит. Но помни, входить в храм ты должен с чистыми помыслами. Иначе Фортуна может разгневаться...

— Спасибо, почтенный, — радостно сказал Сабин. — Вот, возьми, тут деньги на жертву. А уж потом я и сам принесу гекатомбу, как обещал.

— Благодарю, — с достоинством ответил фламин, принимая монеты, и встал. — Пойдем.

Они двинулись к алтарю.

— Этот документ был очень важен для Божественного Августа, — добавил трибун. — Что ж, теперь он сам среди бессмертных и, надеюсь, поблагодарит Фортуну за услугу, которую ему оказал ее мудрый служитель.

— Человек не может стать богом по решению сената, — неприязненно произнес жрец.

Сабин не стал вдаваться в религиозный диспут, хотя за такую ересь фламина вполне могли бы лишить сана.

Через минуту старик показал ему потайное место под алтарем и положил туда дощечки.

— Благодарю тебя, — еще раз сказал трибун. — Я должен идти. Прошу тебя, сохрани это.

Жрец пожал плечами.

— Люди не найдут твоих дощечек, клянусь, — сказал он, — но вот богиня может забрать. Ведь то, что приносится на алтарь, принадлежит только ей одной.

— Ладно, — улыбнулся Сабин. — Она сама дала мне это и вряд ли станет забирать обратно. Прощай, отец.

Он быстро выбежал из храма, вскочил на лошадь и поскакал к дороге.

Жрец стоял и смотрел ему вслед. Время шло, а старик все не двигался. Наконец, он тяжело вздохнул, повернулся и побрел на свое место в углу помещения, рядом со светильником.

— Люди, которые делают богов из себе подобных, никогда не смогут обратиться к истинному богу, — прошептал он, грустно качая головой.

А потом сел на маленький коврик и вновь погрузился в свои размышления.

Глава XIII Помощь

Сабин выехал на дорогу и махнул рукой своим спутникам.

— Все в порядке! — крикнул он. — Потом расскажу. Вперед! Уходим!

Всадники снова устремились в путь. Шум позади них слышался уже очень отчетливо, можно было различить даже голоса людей, что-то говоривших друг другу.

Документ, судьбой которого были озабочены столь многие, теперь находился в безопасности, и следовало подумать о своем собственном спасении. Хотя думать особенно было не о чем. Через час, а то и раньше, погоня настигнет их, и тогда останется лишь два выхода: сдаться и вернуться в Рим или погибнуть с оружием в руках.

По крайней мере, надо было доехать до какой-нибудь развилки, где они могли бы разделиться.

— Где документ? — спросил Кассий Херея, поравнявшись с Сабином. — Надеюсь, ты не положил его в дупло столетнего дуба? В этих местах молнии часто бьют в деревья.

— Нет, — ответил трибун. — Он в надежном месте. Лучшего и пожелать нельзя.

— Не будь таким скрытным, — неодобрительно сказал Кассий. — Мало ли что?

— С нами богиня Фортуна, — значительно произнес Сабин. — Под ее покровительством мы выиграем.

— Я бы лучше предпочел свежую лошадь, — мрачно ответил Херея и вдруг привстал на седле.

Он напряженно всматривался вперед, Сабин с удивлением повернул голову.

— Что там такое? — спросил он.

— Кто-то есть на дороге, — ответил Кассий. — Только нам нехватало застрять...

Всадники продолжали скакать вперед, подгоняемые шумом погони, который, впрочем, почему-то стал слабее. Видимо, преследователи остановились с какой-то целью.

Сабин с испугом" подумал, не захотят ли они посетить храм Фортуны, но тут же успокоился. Старый жрец поклялся хранить тайну и документ. Он не подведет. А сама богиня молниями поразит дерзких пришельцев, если те посмеют сунуться к ее алтарю.

Кассия Херею, однако, тревожило сейчас нечто совсем иное. Он продолжал всматриваться в темноту и — в конце концов — оказался прав.

Вдруг прямо перед всадниками появились человеческие фигуры, чьи-то руки схватили под уздцы вздыбившихся от неожиданности лошадей, другие крепко вцепились в одежду Кассия, Сабина и оторопевшего Корникса.

— Духи, — прошептал перепуганный галл. — О, боги, лучше уж встретить преторианцев.

— А ну, слезай! — раздался грубый голос. — И быстро, мы не привыкли повторять приказы!

— Сукины дети! — рявкнул Кассий, пытаясь выдернуть меч, но оружия его уже не было в ножнах. — Убирайтесь с дороги! Мы едем по приказу цезаря!

— По приказу цезаря? — издевательски захохотали вокруг. — Смотри-ка! А какого именно? Уж не Тиберия ли?

— Это бандиты! — крикнул Сабин, пытаясь освободиться от вцепившихся в него рук. — Пустите меня!

— Не трожь кошелек! — истерически завопил Корникс. — Отдай, я сказал!

Но поскольку волосатый мужик, который буквально сорвал с пояса галла кожаный мешочек с деньгами, честно и с риском для жизни заработанными последним, явно не собирался расставаться с добычей, Корникс от души хватил его по голове дубинкой, столь успешно испробованной при освобождении Сабина.

Человек полетел на дорогу, выронив кошелек. Монеты рассыпались. Корникс взвыл от горя, но тут же его стащили с седла и — дав несколько раз под ребра кулаками — вывернули руки за спину.

Та же участь постигла и Сабина с Кассием. Всех троих потащили куда-то в сторону от дороги.

Они заметили, что их окружают примерно тридцать неряшливо одетых и плохо вооруженных людей. Наверняка это были дорожные разбойники, которые подкарауливали тут своих жертв. Что ж, банды головорезов были обычным делом на ночных дорогах. Хотя еще Август нещадно боролся с ними, победить эту напасть покойный цезарь так и не смог.

Положение было более, чем серьезным. Сабин в ярости скрипнул зубами. Ничего не скажешь, весело. Сзади приближаются преторианцы, чтобы арестовать их за государственную измену, а тут вот подвернулись грабители, которые, видимо, собираются перерезать им глотки еще раньше.

Что называется, из огня да в полымя.

Тем временем пленников подтащили к придорожным кустам, откуда поднялся рослый бородатый мужчина, судя по всему — главарь банды, пользовавшийся немалым уважением.

Он сделал несколько шагов навстречу и сразу спросил чуть хриплым голосом:

— Кто такие?

— Пошел ты! — яростно рявкнул Кассий Херея, вне себя от того, что с ним — трибуном, римским эквитом — так обходится какой-то сброд.

Кто-то из группы сопровождения дал ему кулаком в челюсть. Кассий мотнул головой; с разбитых губ капнула кровь.

— Мы служим цезарю Тиберию, — соврал Сабин, надеясь запугать разбойников грозным именем. — Если с нами что-то случится, вас поймают и прибьют на кресты, живьем. Помнишь, как поступал с пиратами Помпеи?

— Не помню, — безразлично ответил главарь. — Молод еще. А ну-ка, поверните его, — скомандовал он своим людям, с интересом присматриваясь к Сабину.

Те сделали, что от них требовалось.

— Эге, — протянул главарь. — Да мы, кажется, уже встречались. Ты не помнишь меня, трибун?

— Среди моих знакомых такие, как ты, не попадаются, — ответил, словно плюнув в лицо, Сабин.

— Ну вот, — огорченно сказал мужчина. — Теперь он меня и знать не хочет. А ведь сам же не дал меня повесить на рее и отпустил с миром.

«Не может быть, — подумал Сабин. — Неужели это тот самый человек?»

Он сразу вспомнил пирата, которого втащили на борт «Золотой стрелы» и собирались вздернуть, чего тот, впрочем, вполне заслуживал. Тогда лишь какое-то шестое чувство, вызванное, скорее, неприязнью к Никомеду, заставило трибуна помешать казни. И вот как все повернулось. Теперь он попал в руки того, кому помог. Фортуна вертит свое колесо. Когда же она спит? Впрочем, боги ведь не спят. Зачем? Они ведь бессмертные.

— Да, — медленно сказал Сабин. — Я вспомнил тебя. Твое имя, кажется...

— Феликс, — подсказал пират, заметив, что трибун запнулся. — Очень рад, что ты меня не забыл. Конечно, я не мог надеяться, что ты признаешь меня с первого взгляда — у римского трибуна есть о чем помнить и кроме как о бедном сицилийском моряке.

Он помолчал, раздумывая о чем-то.

— Отпустите их, — приказал затем главарь своим людям. — Это не те, на кого нам следовало напасть.

Бандиты отступили немного, Сабин, Кассий и Корникс стал поправлять помятую одежду.

— Можете ехать дальше, — сказал Феликс. — Простите меня, я же не знал, что встречу на дороге ночью моего спасителя.

— Благодарю, — ответил Сабин. — Похоже, я не ошибся, когда избавил тебя от петли.

К ним подбежал еще один человек.

— Феликс, — торопливо сказал он. — По дороге идет большой конный отряд. Как бы не патруль претора. Может, он уже знает, как мы вчера славно погуляли в Аквах.

Феликс напрягся.

— Уезжайте, трибун, — сказал он. — У нас появились проблемы и, видимо, придется сматываться. Хотя да, — спохватился он, — вы же с претором не ссорились...

Кассий Херея шагнул вперед. Он уже успел обдумать ситуацию и теперь решил рискнуть.

— Кому ты служишь, Феликс? — резко спросил он. — Агриппе Постуму?

Разбойник нахмурился.

— Можно и так сказать. А что, ты хочешь обвинить меня в государственной измене? Так у меня есть уже три приговора за пиратство. Какая разница, за что погибать. Ваш Тиберий обещал мне смерть на кресте, а Постум — прощение и награду. Не знаю, наследник ли он Августа, как говорит, или беглый раб, мне все равно. Но ты должен признать — я сделал правильный выбор.

— Мы не служим Тиберию, — быстро произнес Сабин.

Теперь и он все понял. Когда Агриппа шел в Остию, он собирал по дороге всякую, не особо благородную публику — беглых рабов, бывших гладиаторов, должников, которые скрывались от кредиторов, — и вербовал этих людей в свои ряды, обещая амнистию за прежние прегрешения и щедрую награду в случае успеха. Мало кто мог отказаться от подобного предложения — ведь в глубине души почти каждый разбойник и скиталец мечтает о нормальной жизни, когда не нужно будет бояться окрика стражника и судебного приговора. Поэтому под лазоревое знамя Постума — а такой флаг пожаловал в знак особой милости его деду, прославленному адмиралу, сам Август — стекалось довольно много народа. В надежде изменить свою жизнь, а пока, в суматохе, может, и поживиться чем-нибудь.

Но когда Постум вместо того, чтобы идти на Рим и брать власть, стал выжидать, его свежезавербованные сторонники заскучали. Подождали они денек-другой, а потом разбрелись по окрестностям и занялись привычным разбойничьим промыслом. Но при этом не забывали всем и каждому говорить, что сражаются за справедливое дело Агриппы Постума, а потому купцы, ремесленники и прочий зажиточный народ стали с недовольством поминать имя внука Августа и вздыхать по твердой власти, которую обещал установить Тиберий. Хотя ранее довольно благосклонно относились к притязаниям на престол, которые предъявлял Агриппа.

Медвежья услуга ненадежных сторонников лишила Постума поддержки в массах добропорядочных людей.

— Мы не служим Тиберию, — повторил Сабин. — Мы — друзья Агриппы. За нами гонится отряд преторианцев, чтобы арестовать нас и доставить в Рим по обвинению в государственной измене.

— Ого! — с уважением сказал Феликс. — Здорово же вы, наверное, им досадили.

— Не теряем времени, — резко сказал Кассий Херея и прямо взглянул в глаза вожаку разбойников. — Ну, так как? Послужим Агриппе еще разок?

Феликс с сомнением покачал головой.

— Сколько там солдат? — спросил он хмуро.

— Не знаю, — ответил трибун. — Десятка два-три, не больше.

— Не больше! — ужаснулся Феликс. — Этого вполне достаточно. У меня всего тридцать семь человек...

— Да нас трое, — подсказал Кассий. — Силы равные.

— Перебьют нас, как мух, — вздохнул Феликс, помолчал, а потом решительно махнул рукой. — А, пусть исполнится воля богов. Ради Агриппы Постума я бы, может, и не стал лезть на рожон, но если кто-то спасает мне жизнь, я чувствую себя обязанным сделать то же самое.

Он повернулся к своим людям, которые слушали его с не особо довольным видом. Ну, да понятно — грабить беззащитных путников на ночной дороге куда приятнее, чем вступать в бой с отрядом цезарских гвардейцев.

— Слушайте, ребята! — крикнул главарь. — Слушайте и решайте, как поступить. Вы сами выбрали меня своим вожаком и согласились подчиняться моим приказам. Но сейчас я никого не принуждаю. Дело предстоит очень опасное, сами понимаете. Многих из нас мы недосчитаемся после боя. Но я готов сразиться с преторианцами, и призываю всех следовать за мной. Вспомните, мы ведь обещали помогать Агриппе Постуму, и с его именем неплохо заработали в последнее время. Настал черед вернуть ему должок, как вам кажется?

Разбойники не спешили выражать свой восторг.

Феликс заметил это и махнул рукой.

— Ну, как хотите. Я с этими людьми, — он показал на обоих трибунов и зеленого от страха Корникса, — сейчас выйду на дорогу и грудью встречу врага. Пусть Феликс пират и бандит, но у него тоже есть свое понятие о чести и долге.

Эти решительные и благородные слова сразу изменили настроение в толпе. Послышались одобрительные выкрики, лязг оружия.

— Да чего уж там, — раздались голоса. — И мы с тобой, Феликс.

— Послужим Агриппе Постуму, авось он нас потом не забудет.

— Вперед, на дорогу!

Феликс повернулся к трибунам.

— Ну, — сказал он. — Принимайте команду. Мы ждем ваших приказов.

Сабин кивнул Кассию в знак того, что просит его возглавить отряд. Херея не стал ломаться. Да и времени уже не оставалось — топот копыт на виа Аврелия звучал все громче, погоня приближалась.

Кассий критически оглядел свое войско — перед ним стояли человек тридцать, остальные, решив, все-таки, что жизнь дороже славы, потихоньку скрылись в темных кустах и побежали подальше от места предстоящего боя.

Это были по большей части довольно крепкие и сильные мужчины, но боевого опыта, конечно же, не имели. Они знали, как устроить засаду на дороге, и могли — навалившись скопом — одолеть пару гладиаторов из охраны какого-нибудь купца, но выдержать удар тяжелой преторианской конницы явно бы не смогли.

Вооружение их тоже не очень впечатляло: доспехов не было почти ни у кого, щитов тоже; некоторые сжимали в руках мечи различного размера, некоторые — короткие копья, остальные могли похвастаться лишь усаженными гвоздями дубинами, вилами, кистенями и кухонными ножами.

Заметил Кассий и трех-четырех мужчин с тяжелыми топорами дровосеков.

— Эй, — быстро принял решение, — вы, с топорами! Срубите несколько деревьев и тащите их на дорогу. Устроим хоть какую-то баррикаду.

Разбойники бросились выполнять приказ — деревья росли на обочине, и далеко ходить не пришлось. Послышался треск и звуки ударов; еще несколько человек помогали лесорубам, изо всех сил раскачивая подрубленные стволы.

— Факелы у вас есть? — спросил Кассий у Феликса.

— Было несколько, — ответил вожак бандитов.

— Приготовьте. Они могут понадобиться, чтобы напугать лошадей. Гай! — он повернулся к Сабину. — А ты отбери человек восемь-десять, желательно — с копьями. Потом пройдите немного назад и спрячьтесь в кустах. Когда я крикну — ударите им в спину. Научи людей, как надо себя вести в таком бою. Еще ведь не забыл походы за Рейн? Там частенько случались подобные стычки.

— Не забыл, — ответил Сабин. — А ты уверен, что справишься тут сам?

Он знал, какая это страшная штука — удар тяжелой конницы, и опасался, что преторианцы просто сметут Кассия и разбойников с дороги, растопчут их и изрубят в капусту буквально за пару минут. Стоило ли в такой ситуации разделять силы?

— Не волнуйся, — успокоил его Херея. — Они наткнутся на деревья и вынуждены будут остановиться. К тому же, гвардейцы преследуют троих мужчин и никак не ожидают, что их тут встретит целый отряд. Неожиданность — наш союзник.

— Ну, хорошо, — согласился, наконец, Сабин и поспешил, чтобы отобрать к себе в засаду десяток ловких ребят с короткими копьями и широкими пастушечьими ножами у пояса.

Тем временем другие разбойники уже стаскивали на дорогу срубленные деревья, перегораживая проход. Были сложены также две кучи сухих веток, чтобы при необходимости поджечь их.

Кассий уверенно отдавал приказы, и его новые подчиненные старались быстро и точно выполнять их. В них проснулась даже какая-то гордость от того, что ими командует настоящий трибун римской армии; недавние бандиты почувствовали себя чуть ли не легионерами на боевом посту.

Хотя сейчас им предстояло сразиться с представителями законной, что ни говори, власти, после чего считаться они уже будут не только разбойниками с большой дороги, но и государственными преступниками, достойными самой суровой кары.

Подготовка была завершена как раз вовремя — когда последнее дерево упало поперек дороги и люди заняли свои места за баррикадой, из-за плавного поворота появился конный отряд.

Преторианцы шли, не зажигая огней, — лишь двое солдат держали в руках небольшие закрытые оливковые фонари. Однако трибун — командир эскадрона — сразу заметил преграду на дороге и человеческие фигуры за ней. Тускло поблескивали лезвия мечей и наконечники копий. Разбойники молча ждали приближения врага.

Конечно, многим из них стало не по себе при виде грозных преторианцев в медных панцирях с позолоченными орлами на груди, но спокойствие и уверенность их нового командира Кассия Хереи придали им мужество.

«Ну, не боги горшки обжигают, — думали разбойники. — А чем мы, собственно, хуже этих гордых и надменных гвардейцев? Они и за людей-то нас не считают. Ну, сейчас посмотрим, кто кого».

Отряд летел вперед, не сбавляя скорости.

— С дороги! — крикнул трибун, размахивая мечом. — Именем цезаря Тиберия Августа!

Ему никто не ответил.

— Убирайтесь с дороги! — снова заорал трибун. — Иначе буду атаковать!

— Милости просим, — буркнул Кассий и оглядел своих бойцов. — Держись, ребята, — сказал он негромко. — Как только лошади остановятся, бросайтесь на них и бейте.

Всадники с разгона налетели на баррикаду и вынуждены были остановиться, ибо острые ветки царапали коней, и те испуганно попятились, оглашая окрестности ржанием.

Отряд смешался в кучу. Помогало разбойникам еще и то, что преторианцы не знали, с кем имеют дело, не знали ни численности противников, ни их боевых качеств, зато Кассий и его люди прекрасно понимали свою задачу.

— Вперед! — крикнул Херея, взмахивая мечом. — Да здравствует Агриппа Постум!

— А-а-а! — завыли разбойники, устремляясь на врага.

Командир гвардейцев уже успел опомниться.

— Пиллумы к бою! — рявкнул он. — Бросай!

Дисциплинированные солдаты разом вскинули над головой и метнули в приближающихся людей свои пиллумы.

С легким свистом копья вспороли ночной воздух и градом обрушились на разбойников. Послышались крики и проклятия раненых, несколько человек остались лежать на земле. Но атака продолжалась, Кассий вел своих бойцов вперед.

— Мечи наголо! — скомандовал командир гвардейцев. — Готовсь! Руби!

Если бы преторианцы могли ударить на нападавших, выстроившись в боевую колонну, они, без сомнения, одержали бы легкую победу. Но из-за сваленных на дороге деревьев лошадям пришлось сбиться в кучу. Это весьма затрудняло маневрирование, но зато очень помогло разбойникам.

Они — размахивая своими дубинами, вилами, топорами — налетели на врага, словно стая диких птиц. Воздух моментально наполнился глухими звуками ударов, криками, стонами, лязгом. Отчаянно ржали лошади, когда кто-то из нападавших точным ударом пастушечьего ножа вспарывал им брюхо. Летели на землю всадники, где их тут же добивали топорами и палицами.

Но и преторианцы не собирались так просто сдаваться. Нападение было неожиданным, стремительным, но закаленные воины быстро опомнились, и вот уже короткие сильные удары их мечей стали настигать людей противника. То и дело раздавался хриплый выдох, свист и звук удара, после которого валился на дорогу очередной враг, обливаясь кровью.

Довольно долгое время никто не мог получить преимущества. Просто шла дикая, яростная, безжалостная рубка, где каждый сцеплялся с каждым, где все решалось в жестоких единоборствах. Численное превосходство разбойников компенсировало опыт и боевую выучку преторианцев, а потому ни одна из сторон не могла склонить победу к себе.

Кассий Херея, который рубился в самой гуще схватки, понял, что надо заканчивать дело. Он знал, что если вымуштрованные и дисциплинированные гвардейцы будут до конца выполнять свой долг и подчиняться приказам своего командира, то его разбойники — совсем другой народ. В любой момент они могут разбежаться, если вдруг решат, что представление уж слишком затянулось.

— Феликс! — крикнул он. — Давайте огонь! Суйте факелы в морды лошадям! Поджигай!

Корникс, которому доверили надзор за факелами, не терял времени. Пламя ярко вспыхнуло, связка факелов задымила и закоптила, расплевывая вокруг искры.

— Бей!

Лошади, обезумев от боли, сбрасывали на землю всадников и норовили поскорее ускакать. Преторианцы отчаянно вцеплялись в поводья, забыв о мечах. Но и разбойникам пришлось нелегко — они никак не могли воспользоваться этим и подойти ближе, ибо животные волчком вертелись на месте, отчаянно брыкаясь.

— Сабин! — заорал Кассий Херея, своим громовым голосом перекрывая шум битвы. — Сабин! Давай, пора!

Преторианцы не успели еще ничего сообразить, как сзади их атаковал еще один отряд. Ну, это было уже слишком. Железные солдаты запаниковали.

Люди Сабина умело разили их копьями в спины, незащищенные доспехами, гвардейцы со стонами сползали на землю, где их добивали топорами и дорезали ножами. Их командир развернулся было, чтобы отбить это новое нападение, но Сабин ловко уклонился от его удара и нанес ответный. Лезвие вошло преторианцу в бок, он взмахнул руками и свалился с лошади.

Увидев, что командир погиб, солдаты издали вопль ужаса. Это уже была победа.

— Сдавайтесь! — крикнул Кассий нескольким оставшимся еще в живых гвардейцам. — Хватит крови! Я гарантирую вам жизнь!

Солдаты, после секундного колебания, дружно бросили под нош свои мечи.

Разбойники торжествующе завыли, потрясая своим оружием. Да, у них была причина для радости. Еще бы — только что они победили прославленных римских воинов, Кто теперь осмелится назвать их, триумфаторов, бандитами и сбродом?

Сдавшихся солдат разоружили и отвели в сторону. Их было шестеро. Еще девять преторианцев, в том числе и трибун, были убиты. Остальные заработали раны различной тяжести. Их тоже унесли с дороги, предоставив заботам товарищей.

Среди разбойников потери были большими — тринадцать трупов и одиннадцать раненых, из них четверо — тяжело. Феликс тоже получил мечом по руке, и теперь один из его людей делал главарю перевязку.

Корникс не пострадал, у Кассия был лишь порез на щеке, а Сабин и вовсе не получил ни единой царапины. Что ж, можно было считать, что они удачно отделались.

Сабин подошел к Феликсу.

— Спасибо тебе и твоим людям, — сказал он. — Вы очень помогли и нам, и Постуму. Я обязательно расскажу ему об этом при встрече. Что вы теперь собираетесь делать?

Феликс немного подумал.

— Да вот, сейчас похороним наших, — произнес он с болью в голосе, — Потом соберем добычу — у этих преторианцев при себе полно золота. Ну, и двинем куда-нибудь отсидеться и зализать раны. А затем, наверное, опять на дорогу. Такая уж у нас жизнь. А вы куда собираетесь?

— Нам надо ехать дальше, — ответил Сабин уклончиво. — Советую не прятаться слишком старательно — скоро вы можете понадобиться Агриппе Постуму.

Феликс пытливо посмотрел в глаза трибуну.

— Так, значит, выступление все же будет? — спросил он осторожно. — Я-то уж думал, все кончено.

— Нет, — покачал головой Сабин. — Ничего еще и не начиналось. Главное, чтобы Постум не сунулся в Рим раньше времени.

— А когда придет это время?

— Скоро, Феликс. Надеюсь, что скоро.

Сабин отвязал от пояса тяжелый кошелек с золотыми ауреями и протянул его вожаку разбойников.

— Возьми, это вам.

Феликс закачал головой.

— Не надо. Мы помогли вам не из-за золота, ты же сам понимаешь.

— Понимаю, — кивнул Сабин. — Но это не плата за вашу кровь. Я хочу, чтобы на эти деньги вы принесли жертвы за ваших убитых товарищей и отдельно богине Фортуне, которая сегодня была на нашей стороне.

— Это другое дело, — ответил Феликс, принимая кошелек. — Не беспокойся, я все сделаю.

— Ну, прощай, — сказал трибун. — Желаю тебе удачи. Надеюсь, мы еще встретимся, а ты займешься в будущем чем-нибудь другим, более достойным.

Феликс расхохотался.

— Это уж как боги распорядятся.

Кассий Херея тоже поблагодарил его, простился и влез на лошадь, которую к нему подвели.

— Будьте здоровы, ребята! — крикнул он. — Вы славно поработали сегодня. Клянусь, если Постум простит вам ваши грехи, то я всех до одного заберу к себе в когорту. Такие молодцы мне нужны, чтобы лупить германцев. Как, послужим в Пятом легионе?

Разбойники ответили ему одобрительным гулом.

Корникс тоже залез на лошадь. Украденный кошелек ему так и не вернули, и галл чувствовал себя прескверно. Ну, слава Меркурию, хоть жизнь удалось спасти.

Трое всадников развернули коней и поскакали дальше по виа Аврелия; копыта лошадей взбивали невесомые облачка пыли, глухо стуча, ветер шевелил гривы животных и волосы людей. Уже начинало светать, небо постепенно прояснялось.

Оставшиеся на дороге разбойники во главе с Феликсом еще долго смотрели вслед удалявшимся фигурам, пока те, наконец, не скрылись за поворотом.

Глава XIV Благословение

Сенатор и консуляр Гней Сентий Сатурнин переживал сейчас очень трудное время. Забот и проблем свалилось на него столько, что он лишь огромным усилием воли заставлял себя продолжать борьбу. Многие люди в его положении попросту надломились бы и морально, и физически, но этот старый гордый римлянин каким-то чудом все еще держал себя в руках.

Когда он узнал о казни Агриппы Постума, то решил, что всему конец. Но потом вдруг «убитый» объявился в Остии, и надежды возродились. Хотя до благополучного исхода было еще очень далеко — ведь ясно, что Ливия и Тиберий не собираются сидеть сложа руки, а противники это опасные, слов нет.

Восстание паннонских и германских легионов, казалось, до основания потрясло всю Империю, но пришло известие, что Друз успешно справился со своей задачей, и войска в Далмации присягнули Тиберию. А обстановка на Рейне во многом еще оставалась неясной.

Кроме того, страшным грузом давило на плечи старого сенатора исчезновение его семьи. Сатурнин понимал, что истинный римлянин дела государства обязан ставить выше своих личных, но ничего не мог с собой поделать. Он очень любил жену и внучку и ежесекундно терзался тревогой за их судьбу.

Со стороны это, впрочем, было незаметно, и лишь самые близкие Сатурнину люди видели, как жестоко он страдает.

Но боги немного смилостивились — утром к сенатору неожиданно пришел раб Гая Валерия Сабина и передал слова своего хозяина. Сатурнин воспрянул духом,

Завещание Августа нашлось! И более того — оно в надежных руках. Мираж становился Явью — у Агриппы Постума появились хорошие перспективы реально получить верховную власть в стране. Развязка многолетней схватки с Ливией, схватки безжалостной и бескомпромиссной, приближалась.

Но судьба семьи по-прежнему оставалась неизвестной, и это все больше угнетало сенатора.

Однако, если он еще мог держать себя в руках, о Луции Либоне сказать этого было нельзя. Юноша мрачнел с каждым днем; он сильно похудел, кожа лица приобрела нездоровый цвет, глаза лихорадочно блестели.

Сатурнин видел, что долго он так не выдержит. Нет пытки хуже неизвестности.

Получив известие через раба Сабина, сенатор вызвал Либона к себе, и теперь они сидели в уютном кабинете, где на кедровых полках лежали свитки книг, а стены украшали со вкусом подобранные картины и другие произведения искусства.

Сатурнин рассказал юноше о счастливой находке и о том, что необходимо предупредить Агриппу об осторожности. Сейчас тому не следовало торопиться.

— Наши шансы очень неплохие, — закончил сенатор. — Нужно только правильно разыграть партию. Если мы сумеем опередить Ливию, то дело закончится нашей полной победой.

Либон апатично кивнул. На него приятные новости не произвели никакого впечатления. В душе он корил себя за то, что не может сравниться с Сатурнином величием духа, но факт оставался фактом — сейчас он с радостью отдал бы трех Постумов за одну Корнелию.

Образ девушки постоянно был у него перед глазами, и больше Либон ни о чем думать не мог.

Сатурнин видел его состояние и очень сочувствовал юноше. В другой ситуации и сам он, не колеблясь ни секунды, оставил бы все, и устремился на поиски своих близких, но сейчас не имел права так поступить. Он понимал, что нужен здесь, в Риме, и решил до конца остаться верным своему долгу.

Но — Либон! Может ли он требовать от этого молодого человека, снедаемого тревогой за любимое существо, такого же самоотречения? Не жестоко ли это?

Сенатор вздохнул. Он мягко положил руку на плечо юноши, который сидел с опущенной головой.

— Подожди еще немного, Луций, — ласково сказал он. — Ведь сейчас нам абсолютно ничего не известно о них. Где ты думаешь искать? Надо собрать хоть какую-то информацию. Скоро должны вернуться Архелай и другие. Может, они что-то узнали...

Словно в ответ на его слова в дверь постучали, и появился Ификтет — секретарь Сатурнина.

— Господин, — сказал он, — там из Остии вернулся Сципион. Кажется, есть новости.

Сенатор и Либон вскинули головы, в их глазах появилась надежда.

— Зови! — в один голос сказали оба.

Уже недели две назад сенатор разослал своих рабов и отпущенников по всем портам западного побережья с приказом узнать хоть что-нибудь о судьбе «Сфинкса» и его пассажиров. До сих пор ничего утешительного они не сообщили, но может быть, сейчас...

В комнату вошел Сципион — один из самых доверенных либертинов Сатурнина. По поручению сенатора он несколько дней провел в Остии, разыскивая следы пропавших женщин. И вот теперь вернулся с какими-то известиями.

— Приветствую тебя, господин, — сказал Сципион, коснувшись ладонью груди.

— Говори, — приказал сенатор. — Говори быстрее! Что ты узнал о моей семье?

— Кое-что есть, господин, — ответил слуга. — Рассказывать?

— Да, не тяни.

— Мы, по твоему приказу, обошли всю Остию, заглядывали в каждую таверну, опрашивали всех, кто только попадался на пути: шкиперов, моряков, грузчиков, рабов, даже воров и проституток. Но до вчерашнего дня все было напрасно.

И наконец нам повезло. Мой человек сообщил, что в одном из портовых кабаков какой-то пьяный матрос рассказывает, как он участвовал в захвате судна...

Либон порывисто вскочил на ноги. Сатурнин вздрогнул.

— Какого судна? — спросил он.

— Не волнуйся, господин, — успокоил его Сципион.

Он чувствовал себя довольно неловко под пристальным взглядом сенатора.

— Позволь мне закончить, — попросил он. — Судя по всему, с твоей семьей ничего не случилось.

Сатурнин и Либон вздохнули с облегчением.

— Продолжай.

— Так вот, я пошел в ту корчму и прислушался К словам пьяного. Из них я понял, что какие-то люди наняли его корабль — «Золотую стрелу», — чтобы догнать в море и напасть на другое судно, бирему. Названия он не помнил.

Мне показалось, что лучше будет забрать его с собой, чтобы он не угодил в руки вигилов. Мы дождались, пока он уснул за столом, а потом отвезли в гостиницу, где сами ночевали. Утром я взялся за него всерьез.

Сципион сделал паузу.

Сенатор и юноша не мигая смотрели на него.

— Оказалось, — заговорил опять слуга, — мои подозрения подтвердились. Этот тип, правда, клянется, что он не виноват, что пошел на это не по своей воле, что его обманули и запугали... Но, господин, позволь, он сам тебе все расскажет. Мы привезли его с собой.

— Давайте его сюда, — сквозь стиснутые зубы сказал Сатурнин.

Сципион высунулся в коридор и что-то коротко приказал. Двое рабов втолкнули в комнату человека.

Это был невысокий, но крепкий одноглазый мужчина с жесткой черной кучерявой бородкой, лет сорока. Одет он был в заплатанный серый хитон. Его единственный глаз испуганно бегал по сторонам.

— Говори, — приказал сенатор. — Кто ты такой?

Мужчина сделал попытку упасть на колени, но слуги подхватили его под руки.

— Не валяй дурака! — рявкнул Сципион. — Отвечай господину. Потом будешь молить о прощении.

— Меня зовут Ликаон, достойный господин, — с испугом заговорил человек. — Я был матросом на судне «Золотая стрела», оно принадлежало тогда купцу Квинту Ванитию из Панорма. Мы плавали вдоль побережья, торговали...

— Говори по делу! — не выдержал Либон. — А то тебя сейчас отделают розгами!

— Я и говорю, — залепетал, перепугавшись еще больше, матрос. — И вот однажды наш шкипер, Никомед из Халкедона, собрал всю команду, когда мы стояли в Остин после рейса, и говорит: «Кто хочет хорошо заработать?»

А кто же не хочет? Мы спрашиваем: что надо делать? А он: захватить в море один корабль и похитить его пассажиров, двух женщин...

Либон в бешенстве скрипнул зубами; Сатурнин положил руку ему на плечо, словно прося успокоиться.

— Дальше, — приказал он.

— Ну, вот, — продолжал мужчина. — Я не хотел становиться пиратом, даже за два золотых, но что мне оставалось делать, если все остальные согласились? Никомед приказал бы зарезать меня, чтобы не разболтал...

Короче, мне пришлось подчиниться. А потом на борт поднялись еще человек десять, я их не знаю, судя по рожам — настоящие бандиты, — и мы вышли в море.

— Как назывался корабль, за которым вы гнались? — спросил сенатор.

— Да не помню, — развел руками матрос, — я их столько повидал за свою жизнь... Кажется, что-то вроде «Сириус» или «Сирена»...

— А может — «Сфинкс»? — дрожащим от волнения голосом спросил Либон.

Моряк немного подумал.

— Может, — согласился он. — Такая новенькая бирема коричневого цвета, на носу — деревянная фигура тритона.

— Это она! — в один голос воскликнули Сатурнин и Либон.

Потом сенатор кивнул мужчине.

— Рассказывай дальше.

— А дальше мы напали на них, — ответил тот. — Я, правда, в бою не участвовал — помогал рулевому. Шкипер уверял нас, что дело пустяковое, что там, дескать, никто и меч в руках держать не умеет. Но не тут-то было. Те, с биремы, сами перелезли к нам на палубу и дали жизни. Клянусь Аполлоном, титаны какие-то, а не люди. Они столько наших положили... А один — здоровый такой, с бородой — даже мачту нашу срубил, так что «Золотая стрела» из униремы превратилась в обыкновенное корыто.

— А что с женщинами? — нетерпеливо спросил Либон.

— Подожди, — остановил его сенатор и снова обратился к моряку. — Чем закончился бой?

— Да ничем. Тех, кто перелез к нам, почти всех перебили, но остальные благополучно ушли на своем судне — мы-то их уже преследовать не могли без мачты и без весел.

— А женщин на борту ты видел? — спросил Сатурнин.

— Видел, — с готовностью кивнул мужчина. — С ними ничего не случилось, они сразу спрятались в каюте и переждали всю заваруху. Не волнуйся, господин, они остались живы и невредимы.

Ликаон, конечно, помнил, что одна из стрел вонзилась в грудь пожилой матроны, и та упала на палубу. Но он был слишком осторожен, чтобы сейчас говорить об этом. Матрос никак не хотел вызвать гнев сурового сенатора, ведь богам известно, как бы он отреагировал на такую новость.

— Это все? — холодно спросил Сатурнин.

— Да, господин. Бирема ушла, а мы потом долго болтались на волнах, пока нас не прибило к берегу.

— Куда ушел «Сфинкс»?

— Не знаю, по-моему, на юго-запад. Нам было уже не до него.

— Кто те люди, которые наняли вас? — дрожа от нетерпения, крикнул Либон.

— Ктоего знает, господин — пожал плечами моряк. — Я не спрашивал.

Видя, что Либон намеревается продолжать расспросы, сенатор жестом остановил его и кивнул Сципиону.

— Уведите этого человека и держите пока под стражей. Я еще подумаю, как с ним поступить.

— Пощади, господин! — завизжал мужчина, но двое крепких рабов схватили его за руки и выволокли из комнаты.

Сатурнин повернулся к юноше.

— Слава богам, — сказал он со вздохом. — Они живы.

— Спасибо вам, бессмертные олимпийцы, — прошептал Либон, бледный, как полотно. — Но где же они?

— Надеюсь, скоро это выяснится, — чуть улыбнулся Сатурнин. — Я полагаю, что их судно тоже получило серьезные повреждения и, возможно, сбилось с курса. Вероятно, их отнесло совсем не туда, куда они собирались плыть.

Сенатор помолчал, а потом ласково взглянул на юношу, который нетерпеливо вертелся в кресле.

— Ну вот, Луций, — сказал он, — пришло и твое время.

Либон поднял голову и взглянул в глаза Сатурнину.

— Теперь, когда у нас есть след, — продолжал тот, — ты можешь заняться поисками. Здесь, в Риме, ты пока не нужен особенно — думаю, что мы и сами справимся. А помочь попавшим в беду женщинам ты можешь и должен.

— Я готов хоть сейчас! — пылко воскликнул Либон. — Что я должен делать?

— Сам решишь, — ответил сенатор. — Ты ведь уже не мальчик. Наймешь корабль и поплывешь предполагаемым курсом «Сфинкса». Будешь расспрашивать о нем во всех портах, у всех встречных судов. Авось что-нибудь да узнаешь.

— Конечно, — юноша оживлялся все больше и больше, теперь он просто кипел энергией, хотя еще недавно напоминал лишь бледную тень.

Но вдруг лицо его помрачнело.

— Скажи мне, отец, — глухо произнес он, — кто мог организовать это нападение? Ведь явно не шкипер «Золотой стрелы».

— Конечно, нет, — серьезно ответил сенатор. — Не знаю, кто непосредственно руководил операцией, но задумали ее наверняка на самом высоком уровне. Я бы не удивился, если бы узнал, что здесь приложили руку наша достойная императрица и ее благородный сыночек.

— Я убью их, — прошептал Либон, сжимая кулаки. — Если с Корнелией что-то случилось, я убью их...

— Ну-ну, — успокаивающе сказал Сатурнин. — Не гневи богов. Они спасли наших дорогих женщин от пиратов и спасут от всего остального, я уверен.

Либон понемногу успокаивался.

— Хорошо, отец, — ответил он. — Когда я могу тронуться в путь? Я готов прямо сейчас...

— Так и сделаем, — кивнул сенатор. — Но только по дороге ты должен будешь выполнить еще одно мое поручение. Это будет твоим вкладом в наше дело. Потом можешь смело целиком заняться поиском нашей пропавшей семьи.

— Слушаю тебя, — сказал Либон.

Сатурнин помолчал, а потом заговорил:

— Я дам тебе письмо к Агриппе Постуму. В Остии ты найдешь его и передашь ему послание. Смотри, чтобы оно не попало в чужие руки. Если возникнет такая угроза — уничтожь письмо. На всякий случай знай: в нем я напишу Агриппе о том, что завещание Августа нашлось, и теперь он ни в коем случае не должен спешить с вооруженным выступлением. У него ведь слишком мало сил, а как поведут себя преторианцы, еще неясно.

Короче, ты должен убедить Постума, чтобы он сохранял выдержку и спокойствие. Главное, нам сейчас не ошибиться, и тогда мы наверняка победим. Ты понял меня, Луций?

— Да, сенатор, — кивнул юноша. — Я все сделаю так, как ты хочешь.

Сатурнин подошел к Либону и положил обе руки ему на плечи.

— Благословляю тебя, мой мальчик, — тихо сказал он. — Да хранят тебя боги.

Некоторое время оба молчали. Потом Сатурнин тяжело вздохнул.

— Мы расстаемся в трудную минуту, — произнес он задумчиво. — Но надеюсь, что все будет хорошо, что скоро ты привезешь сюда мою жену и свою невесту, а я встречу вас не как опальный сенатор, а как уважаемый советник нового цезаря — Марка Агриппы Постума.

— Я буду молить богов, — прошептал Луций,

— Ну, ладно, — сказал Сатурнин, убирая руки. — Иди подготовься к путешествию, а я пока напишу письмо. Время не ждет.

Глава XV Выбор судьбы

После провалившейся попытки ареста Постуму удалось незамеченным выбраться из Рима и благополучно вернуться в Остию. Тут он с удвоенной энергией взялся за подготовку вооруженного выступления против Тиберия и Ливии.

Его деятельная натура не выносила ожидания; он горел желанием как можно скорее покончить с неизвестностью и разрешить династический спор в свою пользу. Однако Агриппа понимал, что сил у него явно недостаточно, а потому вынужден был набраться терпения и ждать подходящего момента. Об этом же просили его и морские офицеры, из которых теперь состоял его штаб.

Постум много внимания уделял своей «армии» — лично проводил учения, сам показывал, как надо обращаться с оружием. Но семена его стараний падали на неблагоприятную почву. Значительную часть его сторонников составляли малонадежные и привыкшие к вольнице люди; думали они не о том, как превратиться в настоящих солдат, а как бы скорее добраться до ближайшего кабака или потрясти купцов на большой дороге.

А моряки — хотя и более дисциплинированные — привыкли сражаться на воде, и тоже не проявляли особого рвения в деле познания премудростей сухопутного боя.

Постум отдавал себе отчет, что с таким войском он не выстоит против преторианцев, и жестоко страдал от вынужденного бездействия. Он ждал известий от Германика; если тот открыто поддержит своего шурина, то тут уж все станет ясно и можно будет смело скомандовать своим людям: вперед, на Рим!

Было уже около полудня; Постум и его офицеры из экипажей мизенских трирем сидели в триклинии большого дома на набережной, в котором Агриппа устроил свою ставку. Они только что перекусили и теперь оживленно обсуждали ситуацию и свои перспективы за чашей вина. Атмосфера была приподнятая, дружеская. Все надеялись на лучшее и верили в помощь богов. Все-таки они сражались за правое дело.

— Выпьем за победу, друзья! — воскликнул Постум, поднимая кубок. — Чтобы она пришла поскорее!

— Помоги нам Марс и Виктория! — подхватили моряки.

Забулькало вино.

— Теперь выпьем за Агриппу Постума, — предложил Секст Курион, капитан одной из трирем. — За нашего цезаря!

Под оглушительные приветственные крики это было сделано.

В зал вошел слуга, неслышно приблизился к Постуму и что-то шепнул ему на ухо. Агриппа нахмурился, секунду раздумывал, но потом кивнул и поднялся с ложа.

— Секст, — обратился он к Куриону, — пойдем со мной. Я хочу спросить твоего совета. А вы, друзья, отдыхайте! — сказал он остальным гостям. — Мы скоро вернемся.

Они вышли в соседнюю комнату, в дверях которой дежурили двое матросов с мечами у пояса.

— Что такое? — спросил Постум у слуги.

— К тебе рвется какой-то человек, господин, — ответил раб. — Говорит, что прибыл из Рима и привез важные известия. Впустить его?

— Впускай, — махнул рукой Постум и уселся на стул.

Курион расположился рядом.

Дверь открылась, и в комнату вошел... Никомед.

Но сейчас Агриппа вряд ли узнал бы человека, который был шкипером «Золотой стрелы», хотя и видел его тогда, в памятную ночь визита Августа на Планацию.

Дело в том, что, когда после неудавшегося ареста грек предстал перед Ливией, императрица чуть собственноручно не отрезала ему голову. Подумать только, опять провал! Что ни поручи этому проходимцу, он все испортит.

Напрасно Никомед клялся и божился, что он не виноват, напрасно обвинял в беспечности Эвдема и его людей, Ливия впала в страшный гнев и ничего не хотела слушать.

Но затем, немного успокоившись (а грек уже мысленно простился с жизнью), резко заявила, что предоставляет ему последнюю возможность реабилитироваться. Если опять неудача, то...

Никомеду все было ясно без слов. Он покорно кивнул:

— Приказывай, госпожа. Я готов. Ты же знаешь, я всем сердцем предан тебе...

Императрица прервала его излияния взмахом руки и изложила очередное задание. Никомед пришел в ужас. От него требовалось ни больше, ни меньше, как отправиться в Остию, повидать Агриппу Постума и заманить его в ловушку. Задание, при выполнении которого смерть будет угрожать бедному халкедонцу практически каждую минуту.

Он чуть было сгоряча не отказался, но потом только слабо прошептал:

— Слушаюсь, госпожа. Располагай моей жалкой жизнью, как считаешь нужным.

Ливия чуть усмехнулась одними губами.

— Чего ты скис? Тебя ведь еще не хоронят. Не беспокойся, я все продумала и организовала безупречно. О награде и говорить не буду — в случае успеха ты станешь настоящим богачом. Так что, соберись и хоть раз оправдай мое доверие.

Из дальнейшего разговора Никомеду стало ясно, что ему предстоит прибыть в ставку Постума, назваться там делегатом от римских ремесленников и торговцев и уверить молодого Агриппу, что те только и ждут его прибытия в столицу. В подтверждение этих слов Ливия снабдила его несколькими письмами. Часть из них была мастерски подделана в канцелярии императрицы, а остальные оказались подлинными: Ливия вызвала к себе нескольких зажиточных граждан, пользовавшихся авторитетом в городе, и предложила им — в интересах государства — написать Постуму письма с призывом прибыть в Рим.

Те недолго колебались. Они поняли, что императрица ведет какую-то игру, но не стали допытываться, какую именно. Ведь они и сами начали уже всерьез опасаться, что если неуправляемая «армия» Агриппы войдет в город, то многим уважаемым и богатым людям не поздоровится — бандиты и разбойники под любым предлогом разграбят их имущество и дома.

Короче, они выполнили настоятельную просьбу Ливии и удалились, стараясь больше не думать об этом. А Никомед поспешно сбрил бороду, перекрасил волосы, уселся в карруку и помчался по Остийской дороге.

Так он очутился в ставке Постума и был допущен к самому Агриппе.

— Ну, что там у тебя? — нетерпеливо бросил тот, когда грек вошел в комнату, волоча с собой объемистую кожаную сумку.

— А его обыскали? — спохватился Курион.

— Да, трибун, — ответил слуга. — Оружия нет, одни письма.

Курион удовлетворенно кивнул. Тут следовало соблюдать осторожность — ведь Ливия вполне могла и убийц подослать.

— Господин, — торжественно возвестил Никомед (свою речь он репетировал всю дорогу), — я пришел к тебе как посланец от римских граждан! Мы все ждем, когда ты придешь и освободишь нас от когтей тирана! Мы, как один человек...

— Подожди, — перебил Постум. — Говори толком. Эту трескотню оставь для других.

— Вот! — воскликнул Никомед и бросил к ногам Агриппы свою сумку. — Лучшие люди города шлют тебе свои поздравления и умоляют прибыть в столицу, дабы поддержать их морально в великом деле борьбы за справедливость...

— Перестань! — рявкнул Курион. — Тебе же сказали: говори по существу.

Никомед, очень довольный тем, что его никто не распознал и, кажется, ни в чем не подозревает, набрал в грудь побольше воздуха и заговорил:

— Господин, я и многие мои товарищи — уважаемые люди Рима — готовы поддержать твое справедливое дело. Мы готовы всеми силами и средствами помочь тебе. Вот, посмотри, — он показал рукой на сумку. — Там письма от твоих верных подданных.

Никомед вытряхнул на пол кучу пергаментных свитков и навощенных дощечек и стал перебирать их, громко комментируя:

— Это от мясников с Форума Боариума, это — от ювелиров из Аргентарского квартала, вот пишет староста торговцев керамикой, вот глава цеха оружейников...

— А почему эти в высшей степени достойные люди сами не приехали сюда? — подозрительно спросил Курион.

Агриппа пока молчал, пребывая в состоянии эйфории от такого пылкого выражения народной любви. Он всегда был легковерен и падок на лесть.

— А потому, благородный трибун, — ответил Никомед торжественно, — что они боятся. Ведь если власти узнают, что они ездили в Остию, то ой-ой-ой что может случиться. Они тревожатся за свои семьи, за свое имущество. К тому же, — грек помолчал, опасливо косясь на Постума, — ходят слухи, что тут вовсе не ты, господин, а какой-то беглый раб...

Агриппа нахмурился. Никомед всплеснул руками.

— Ну, я-то знаю, я сразу тебя узнал, достойнейший, но вот другие... В общем, вчера, когда мы собрались вместе, все решили: пусть Гортензий — это я, господин — поедет в Остию и предстанет перед нашим будущим цезарем. Пусть он на коленях попросит его посетить Рим и показаться своим верным слугам. А уж тогда мы охотно поможем ему и людьми, и оружием, и деньгами. Мы только хотим, чтобы он поговорил с нами и пообещал свое покровительство. Так решили мы вчера на собрании самых уважаемых купцов и ремесленников. И теперь, господин, я у твоих ног жду ответа.

И Никомед бухнулся на колени, с мольбой протягивая руки к Постуму. Он разгадал его тщеславную натуру, и умело играл на этом.

— Ну, что скажешь? — Агриппа повернулся к Куриону, в его голосе звучало торжество. — Видишь, поддержка нам обеспечена. А вы все чего-то боитесь!

Офицер скептически покачал головой.

— Я бы не стал полагаться на римских купцов и ремесленников. Это такая публика, что могут предать в любой момент. Да и глупо было бы безоговорочно верить словам незнакомого человека. — Он бросил на Никомеда такой взгляд, что тому стало не по себе. — Где гарантия, что это не ловушка, что все это не выдумала достойная Ливия, чтобы заманить тебя в капкан?

Агриппа несколько поостыл.

— Что ж, может, ты и прав, — задумчиво сказал он и повернулся к Никомеду. — Где я должен встретиться с твоими почтенными товарищами? Ведь ты же понимаешь — на Форуме мне выступать пока рано.

— Конечно, господин, — оживился грек. — У нас есть надежное место. Я здесь для того, чтобы проводить тебя. А если ты мне не веришь, — добавил он обиженно, — то можешь убить, как собаку.

И Никомед прослезился.

— Ладно, — сказал Курион. — Это надо обсудить. Дело может оказаться стоящим — поддержка горожан нам очень нужна, но и рисковать нельзя. Ведь если ты, Марк, попадешь в руки Ливии — все пропало, да и нас перебьют. Я не хочу отдавать моих моряков на расправу преторианцам.

— Хорошо, — согласился Постум и махнул Никомеду. — Иди, подожди там. Я сообщу тебе, что передать достойным римским гражданам.

Грек торопливо вышел. С первой частью задания он справился неплохо — пробудил в Агриппе интерес к поездке в столицу. И если этот осторожный трибун не отговорит его, то Постум обязательно поспешит в Рим. И попадет в сети...

Когда они с Курионом остались в комнате вдвоем, Агриппа возбужденно вскочил на ноги.

— Надо ехать, Секст, — воскликнул он. — Смотри, как все удачно получается. Если мне удастся завоевать доверие римлян — а мне это удастся — то ни преторианцы, ни городская стража не смогут нам помешать. Гвардейцев в столице всего-то две когорты, людей префекта города тоже немного. Надо спешить, пока из Далмации не вернулся Сеян со своим отрядом.

Курион покачал головой.

— Что-то мне тут не нравится. Я бы на твоем месте отправил в Рим надежных людей проверить слова этого Гортензия. Если он не соврал, то можно выступать. Но не ранее, чем мы убедимся в его правдивости.

— Но время, время! — воскликнул Постум. — Мы теряем инициативу.

Курион пожал плечами.

— Что поделаешь? Зато сохраняем жизни и надежду на успех.

Агриппа хотел еще что-то сказать, но в дверь заглянул слуга.

— Господин, — сказал он, — там прибыл из Рима достойный патриций Скрибоний Либон с письмом от сенатора Гнея Сентия Сатурнина.

— Проводи его сюда! — воскликнул Постум и повернулся к Куриону. — Вот сейчас мы что-то узнаем. Сатурнин должен знать обстановку в городе.

Послышались шаги, и вошел Либон в запыленной дорожной одежде. Он жестом приветствовал Агриппу и трибуна.

— Поздравляю вас, достойные, — сказал он слегка охрипшим голосом. — И передаю поздравления от сенатора Сатурнина.

— Заходи, заходи, — нетерпеливо пригласил его Постум, оглядывая юношу. — Рад познакомиться с тобой. Я знал твоего отца, это был храбрый и честный человек.

— Благодарю, — с чувством сказал Либон. — Я хочу отомстить за него, а потому служу твоему делу.

Он достал письмо Сатурнина и протянул его Агриппе.

— Это просил передать сенатор.

— Отлично, — ответил Постум, беря таблички. — Посмотрим, посмотрим...

Он сломал печать и стал читать.

Курион улыбнулся юноше.

— Ты устал с дороги, — сказал он. — Сейчас я прикажу подать вина и приготовить ванну.

— Нет, благодарю, — твердо ответил Либон. — Я очень спешу. Как только достойный Марк Агриппа прочтет письмо, я должен ехать.

Курион испытующе посмотрел на юношу, но ничего не сказал.

Постум ознакомился с посланием Сатурнина и разочарованно махнул рукой, в которой держал дощечки.

— Он тоже просит подождать!

— Вот видишь, — ответил Курион. — Сенатор мудр и предусмотрителен. Лучше будет последовать его совету.

— И еще он пишет, — добавил Агриппа, — что нашлось завещание Божественного Августа, в котором дед назначает меня своим преемником.

— Что? — воскликнул офицер. — И ты говоришь об этом так спокойно? Да это же меняет все — ты становишься законным наследником, и когда документ будет оглашен, преторианцы уже не посмеют поднять на тебя оружие. Иначе они сами станут государственными преступниками. Все, песенка Ливии и Тиберия спета!

Курион в возбуждении стал бегать по комнате. Либон молча смотрел на Агриппу. Тот с досадой крякнул.

— Все это так, но снова придется ждать. Ждать, пока меня поддержит Германик, пока будет оглашено завещание... Сил моих больше нет. Свои права я и так знаю и готов их защищать. Мне достаточно твоих моряков, Секст, чтобы захватить Рим.

— Сенатор Сатурнин, — сказал Либон, — очень просил тебя подождать. Он говорил, что нельзя рисковать всем ради того, чтобы выиграть несколько дней.

— И он прав, — поддержал юношу Курион. — Смотри, Марк, все складывается просто здорово. Через две-три недели мы наверняка получим известие от Германика, а то и какой-нибудь из его легионов подойдет нам на помощь. Вот тогда ты въедешь в Рим как триумфатор, открыто и торжественно. И не надо будет ночами пробираться в город, чтобы уговаривать каких-то купцов.

Агриппа задумчиво чесал нос дощечками, на которых было письмо Сатурнина. Потом сунул их в карман тоги.

— Ладно, — согласился он наконец, — уговорили. Я готов еще подождать.

— Отлично! — радостно воскликнул Курион. — Скучать ты не будешь, обещаю. Мы можем выйти в море на моей триреме и прокатиться вдоль побережья. Это нагонит страха на Тиберия.

— Прости, достойный, — сказал Либон. — Я очень рад, что ты прислушался к словам сенатора Сатурнина. Значит, я выполнил свое задание. А теперь я должен идти.

— Куда? — удивился Постум. — Разве ты не останешься с нами?

— Не могу, — грустно ответил юноша. — У меня есть одно очень важное дело.

Уступая просьбе Агриппы, он рассказал о своем горе, о пропавших женщинах, о том, что должен теперь отправляться на поиски.

Постум грохнул кулаком по столу.

— Вот мерзавцы! — воскликнул он в гневе. — Узнаю свою дорогую бабушку. Только ей могла прийти в голову подобная затея. Ну, ничего, за это она тоже ответит!

Он подошел к Либону и порывисто обнял его.

— Спасибо тебе, Луций. Да помогут тебе боги. Надеюсь, скоро мы соберемся все вместе и как следует отпразднуем наши успехи.

Потом повернулся к Куриону.

— Секст, распорядись, пожалуйста, чтобы молодому Либону в порту выбрали хорошее судно. Дай ему несколько своих людей — опытных моряков. Мы должны помочь ему и Сатурнину.

— Охотно, Марк, — улыбнулся Курион. — Пойдем, Луций.

Либон попрощался, пожелал Постуму удачи и вместе с офицером вышел из комнаты.

Агриппа остался один.

Он уселся на стул и задумался. Что ж, судя по всему — так будет лучше. Надо выждать еще. Но зато каждый день задержки увеличивает его шансы. Хотел бы он посмотреть, как Тиберий будет противостоять Германику с его восемью легионами.

Да, решение принято. Он будет терпеливо ждать. Но уж потом...

В дверь снова заглянул слуга.

— Господин, к тебе морской офицер с вестями, — сказал он.

Постум вздохнул. Теперь, когда главное решение было принято, он хотел вернуться в трапезную и продолжить веселье. Остальные дела могли бы и подождать.

— Зови, — сказал он. — Побыстрее.

На пороге появился средних лет человек в мундире морского трибуна.

— Приветствую тебя, достойный Марк Агриппа, — сказал он.

— И я тебя приветствую, Публий, — ответил Постум, узнав его. — Какие новости ты мне привез?

По лицу офицера промелькнула тень, оно стало очень печальным.

— Прости, — ответил он глухо. — Новости плохие. Мой корабль только что вошел в порт. Я прибыл из Регия.

— Из Регия? — Постум приподнялся в кресле и напрягся. — Ты видел мою матушку?

Мать Постума и дочь Августа Юлия находилась в ссылке в городе Регий на берегу Мессинского пролива на юге Италии. После прихода к власти сын собирался немедленно освободить ее, так как считал, что женщину в свое время оклеветала Ливия. И он был недалек от истины, хотя свободное поведение Юлии вызывало множество нареканий. Август не решился простить дочь, хотя в последние годы режим ее содержания был значительно смягчен. Стало меньше охраны и больше свободы. Она могла даже гулять по городу.

Поскольку офицер ответил не сразу, Агриппа вскочил на ноги и подбежал к нему.

— Говори! Как моя мать?

— Она умерла, — глухо ответил моряк.

Агриппа схватился руками за голову.

— Умерла? О, боги! И не дожила до минуты своего триумфа? Не дожила до дня, когда могла бы взглянуть в лицо Ливии и обвинить ее в клевете и убийстве своих детей, моих братьев? О, судьба, как ты несправедлива!

Видя горе молодого человека, трибун молчал, глядя в пол.

Наконец, Агриппа немного пришел в себя и поднял на него глаза, полные слез.

— От чего она умерла? — спросил он дрожащим голосом. — От какой болезни?

Офицер медленно покачал головой.

— Не от болезни, достойный Марк Агриппа, — ответил он. — Крепись. Она умерла от голода.

— От голода? — воскликнул потрясенный Постум. — Да ты бредишь! Какой голод? О чем ты говоришь, трибун?

— Я знаю, что говорю, — произнес офицер. — Когда Тиберий стал цезарем, он приказал со дня на день уменьшать рацион питания твоей матушки и не выпускать ее из дому. Она пыталась держаться, она знала, что ты на свободе и готов спасти ее, но тело не выдержало голодных мук. Она скончалась от истощения, произнося твое имя. Это рассказали мне ее преданные рабы. Я сразу поспешил...

— О, боги олимпийские! — в ужасе крикнул Постум. — Почему вы позволяете вершиться таким преступлениям? Почему молнии не поразили убийцу беззащитной женщины?

Вдруг он замер на месте, его побледневшее лицо стало словно маска, черты обострились, глаза гневно блестели.

— Что ж, — сказал он тихо. — Если боги не наказали его, то это сделаю я, сын несчастной Юлии. И сделаю немедленно.

В этот момент в комнату вошел Курион.

— Секст, — повернулся к нему Постум. — Мы выступаем в поход. К завтрашнему утру Рим будет наш, а Тиберий с Ливией пойдут на плаху. Собирай своих моряков, пусть объявят тревогу по всем нашим отрядам. Спеши, Секст!

Курион, пораженный такой резкой переменой в поведении Агриппы, удивленно посмотрел на него. Но Постум уже снова метался по комнате, рассыпая проклятия и угрозы.

Видя, что Курион медлит, он подбежал к нему и схватил за плечи.

— Торопись, Секст, — хрипло произнес он. — Я должен отомстить. И позови сюда того человека, который привез из Рима письма. Теперь его помощь нам понадобится.

Глава XVI Германик

Восстание рейнских легионов было для правительства гораздо более опасным, нежели то, которое произошло в Далмации. Ведь наряду с обычными жалобами — мало денег, большой срок службы — солдаты тут выдвинули и политические требования.

Волнения начались в Нижней Германии, в Ветере и Колоним — столице провинции — сразу после известий о смерти Августа. Службу здесь несли главным образом новобранцы из вольноотпущенников, а не суровые, дисциплинированные италийские крестьяне, а потому у нескольких смутьянов быстро нашлось множество сторонников, и бунт охватил все четыре нижнегерманских легиона.

Весь план подготовки ко вторжению на земли варваров был сорван: солдаты отказывались занимать предназначенные для них позиции, а те, кто уже выступил, возвращались обратно в свои лагеря. Офицеры, пытавшиеся навести порядок, попросту были перебиты озверевшей толпой, а остальные сочли за лучшее спрятаться в лесу. Наступил полный развал всего того, что называлось римской армией и ассоциировалось с железной дисциплиной, беспрекословным повиновением приказам, ответственностью и глубоким чувством долы.

Германик узнал о событиях в Нижней Германии, когда находился в Лугдуне, где разбирал конфликт между местным населением и римской администрацией. Немедленно оставив все дела, главнокомандующий поспешил в Колонию.

В сопровождении лишь немногочисленной свиты, отказавшись от вооруженного эскорта, который предлагал ему легат Первого Италийского легиона в Лугдуне, он стремительно промчался через территорию Белгики и появился в столице Нижней Германии спустя неделю после начала бунта.

Он застал в лагерях полный развал и бардак. Командир Четырнадцатого легиона Авл Плавтий, который был тут заместителем Германика, уже не контролировал ситуацию. Это был испытанный храбрый солдат, но перед лицом вышедшей из повиновения толпы и он растерялся.

Правда, Плавтий — в отличие от многих других офицеров — не покинул лагерь. Он забаррикадировался в своей палатке, окружив ее батавскими пехотинцами из союзной когорты, которые, в отличие от римлян, остались верными своему долгу, и ждал прибытия главнокомандующего.

Солдаты встретили Германика воем и свистом.

— Что ж ты? — кричали они. — Как вести нас на смерть, так пожалуйста, а как выплатить нормальное жалование — так в казне денег нет?

— Тиберий обманул нас! — вопили другие. — Август обещал щедрые подарки, а нам еще ни гроша не дали!

— Сколько же можно издеваться над нами! — голосили ветераны. — Тут многие уже по тридцать лет служат, а о них словно забыли. Вы хотите, чтобы мы тут все подохли, в этих лесах?

Правда, в Германике солдаты видели не врага своего, а скорее заступника. Потому и обращались к нему с жалобами.

— Если вы хотите со мной говорить, — сразу же заявил Германик, — то немедленно прекратите этот базар, постройтесь в колонны под своими знаменами и успокойтесь.

Он очень серьезно относился к своим обязанностям и не терпел, когда кто-либо нарушал свои.

Солдаты послушались любимого полководца и вскоре собрались на площади вокруг трибунала. Германик медленно поднялся по ступенькам и огляделся вокруг.

Потом он заговорил негромко, спокойно. Он говорил о смерти Августа, которая явилась для всех тяжелым ударом, говорил о том, что покойный цезарь оставил после себя свое детище — великую Империю, которую надлежит защищать и оберегать.

— И вам, солдатам, опоре страны, — сказал он, — есть с кем это делать. Август оставил своего преемника, человека достойного и порядочного, человека, который может одинаково хорошо и воевать, и управлять государством.

Он имел в виду Тиберия, которого уважал как хорошего полководца и расторопного администратора. Германик — хотя и очень беспокоился о судьбе Постума — не мог позволить, чтобы армия выразила недоверие избраннику Августа.

Но солдаты поняли его по-своему. Они почему-то решили, что он имеет в виду себя, и весьма этому обрадовались.

— Слава Германику! — раздались крики. — Гнать Тиберия в шею! Ты наш цезарь!

Благородный Германик сначала ничего не мог понять, а когда понял, побледнел и гордо вскинул голову:

— Да вы что, с ума сошли? — закричал он. — Неужели вы принимаете меня за предателя? Неужели думаете, что я могу нарушить присягу?

Но его никто не слушал, легионеры продолжали бесноваться, потрясая мечами и копьями.

— На Рим! Веди нас на Рим! — вопили они.

— Тебя хотим в цезари!

— Слава Германику!

Тут же каким-то образом среди легионеров распространились слухи, что Постум убит по приказу Тиберия. Это вызвало новый всплеск ярости.

— Смерть убийцам! — вопили солдаты.

— Отомстим за Постума!

— Германик, веди нас!

Главнокомандующий соскочил с трибуны и бросился в толпу.

— Что с Постумом? — в тревоге крикнул он.

— Убит! Убит! — ответили ему.

— Вон прибыл курьер из Рима!

— Преторианцы убили внука Августа!

— Месть! Месть!

Не в силах совладать с собой, Германик бросился в палатку Авла Плавтия и упал на постель. Его окружили немногочисленные офицеры, которые оставались в лагере, молча сочувствуя горю своего вождя.

Прошло немало времени, прежде чем Германик сумел взять себя в руки. Когда он поднял голову, на его лице были следы слез.

— Слушайте меня, — сказал он своим обычным твердым голосом. — Если приказ об убийстве Постума отдал Август, то я не вправе оспаривать его решения. Если же это сделал Тиберий по своей инициативе, то я обещаю, что он ответит за казнь моего деверя. Но мы не можем позволить солдатам раздувать здесь политические страсти. Это — граница Империи, которую мы обязаны охранять.

Он помолчал, а потом продолжал:

— Прошу и приказываю: всеми средствами пресекать политические провокации. Я готов пойти на уступки легионерам в других вопросах, готов выплатить им прибавку к жалованию из своего кармана, но ни за что не соглашусь стать участником заговора. Тот, кто объявит меня цезарем, становится государственным преступником и изменником. Если я доподлинно установлю, что Тиберий и Ливия нарушили волю Августа, я сам выступлю против них. Но пока мы служим отечеству и преемнику Августа — цезарю Тиберию Клавдию Нерону. Так будем же верными своему долгу.

Благородный и честный, Германик никогда не решился бы нарушить присягу верности, не имея неопровержимых доказательств виновности Ливии и Тиберия. И на это делала ставку преступная парочка. Что ж, Ливия опять все рассчитала верно. Сейчас Германик был скован своими незыблемыми понятиями о чести, и ничего не мог предпринять против них.

А бунт продолжался. Германик пошел на риск — взял на себя не предоставленные ему цезарем и сенатом полномочия. И вот теперь метался по городам и лагерям обеих провинций — тут увольнял в запас выслуживших свой срок ветеранов, там доплачивал солдатам прибавку к жалованию (деньги он действительно взял из своего кармана — заложил два дома в Риме, доставшихся ему от отца, — поскольку Тиберий не прислал ни асса), еще где-то убеждал легионеров подождать и успокоиться.

Часто его слушались, иногда — нет, но мятеж постепенно начинал затихать. Ветера, Колония, Бонна, Могонциак, Аргенторат, Виндонисса — везде побывал главнокомандующий, и ценой его огромных усилий пламя бунта было почти погашено.

А вслед за ним, часто отставая и встречаясь лишь мельком, следовала верная жена Германика — Агриппина, сестра Постума. Она была беременна, а на руках несла своего младшего сына, Гая, прозванного солдатами Калигулой — Сапожком. Двое ее старших мальчиков находились в Риме. (Ливия даже решила в случае чего сделать их заложниками, чтобы удержать отца. Но пока эта мера не понадобилась).

В разгар своих трудов Германик получил официальное известие, что в Остии объявился беглый раб Клемент, который выдает себя за своего бывшего хозяина — Марка Агриппу Постума. Германику некогда было особо раздумывать над этой проблемой. Он уже свыкся с мыслью, что Постум мертв, а разбирательство обстоятельств его смерти решил отложить до тех пор, пока не восстановит порядок в армии и не совершит поход за Рейн.

Такая была ситуация в германских провинциях, когда в Могонциак, наконец, прибыли Сабин, Кассий Херея и измученный долгим переходом Корникс.

* * *
Но в городе они нашли только Публия Виттелия — заместителя главнокомандующего. Тот объяснил, что Германик сейчас в Бонне, но скоро должен вернуться. Его семья как раз здесь.

В Могонциаке было спокойно. Легат Тринадцатого легиона Сульпиций Руф — единственный из восьми командиров — сумел удержать своих людей в повиновении, и они не присоединились к бунту. Поэтому здесь, в Могонциаке, Германик мог отдохнуть от трудов и тревог и часто наведывался сюда.

Он прибыл лишь через неделю, уставший, осунувшийся, но, как всегда, гордый и полный достоинства. Ему было чем гордиться — теперь уже точно можно было сказать, что мятеж усмирен. Ветераны были отпущены по домам, солдаты получили деньги, а те немногие, кто не пожелал смириться, были схвачены своими же товарищами и казнены публично по приказу главнокомандующего.

Узнав, что в лагере находится трибун Кассий Херея, Германик немедленно вызвал его к себе. Кассий взял с собой и Сабина. В шесть часов вечера они вошли в скромную палатку наместника обеих провинций.

А в двух милях от Могонциака по Рейнскому тракту скакал гонец, который вез из Рима сведения чрезвычайной важности. Он очень спешил и полузагнанный конь тяжело дышал, с трудом переставляя непослушные ноги и болезненно хрипя.

Глава XVII Приготовления

Ливия торопливо шла по коридору Палатинского дворца, спеша в апартаменты Тиберия с долгожданным известием; ее губы были, как всегда, поджаты, на лбу пролегли несколько резких морщин, но в глазах светились злоба и торжество.

Из-за поворота вдруг показался смуглокожий раб в дворцовой ливрее и вежливо поклонился.

— Прости, госпожа, — сказал он. — Там прибыл префект претория и просит позволения поговорить с тобой.

— Ах, Сеян! — воскликнула Ливия, не скрывая своей радости. — Да где же он? Скорее зови его сюда! Как вовремя, как кстати!

И императрица, не в силах сдержать нетерпение, сама устремилась вслед за рабом навстречу Сеяну.

Тот приветствовал свою повелительницу бравым салютом. Он выглядел уставшим, лицо казалось серым, под глазами круги, но силы его были еще далеко не исчерпаны, и императрица с удовлетворением отметила это.

— Здравствуй, Элий, — сказала она ласково, что случалось весьма редко.

Сеян сразу понял, что у Ливии прекрасное настроение. Что ж, тем лучше. В последнее время его собственное настроение напрямую зависит от того, как чувствует себя эта женщина.

— Мы наслышаны о твоих подвигах в Далмации, — продолжала Ливия. — Не сомневаюсь, что в усмирении бунта твоих заслуг больше, чем заслуг Друза. И ты получишь достойную награду.

— Твой внук отлично справился с заданием, — скромно заметил Сеян. — Я лишь по мере сил помогал ему, служа отечеству и выполняя свой долг.

— Ладно, ладно, — улыбнулась Ливия. — Но ты прибыл как раз вовремя. Сегодня наш великий день, вернее — ночь.

— А что случилось? — насторожился вечно подозрительный префект претория.

— Сейчас узнаешь. Пойдем скорее.

Она оперлась о сильную руку Сеяна, и они вдвоем двинулись к комнатам, которые занимал Тиберий.

Цезарь был в библиотеке. Он сидел за столом и старательно изучал «Анабазис» Ксенофонта, при чтении слегка шевеля губами, морща лоб и хмуря брови.

Рядом на тахте лежал Фрасилл со своим неизменным ожерельем. В углу скучал раб, в чьи обязанности входил розыск нужной книги и доставание ее с высокой полки.

— Выйди, — коротко бросила слуге Ливия, только появившись на пороге комнаты.

Фрасилла она окинула неприязненным взглядом, но ничего не сказала. Она терпеть не могла этого — как она считала — шарлатана, но не хотела из-за него ссориться с сыном, который обязательно встал бы на защиту своего любимца.

— Закрой дверь, Элий, — распоряжалась дальше императрица.

Тиберий оторвал глаза от книги и с неудовольствием посмотрел на мать. Опять она ему мешает. Да когда же это закончится?

— Ну, — торжествующе произнесла Ливия, когда все ее приказы были исполнены, — радуйся, сын. Сегодня мы, наконец, одержим полную победу, и никто уже не покусится на твою законную власть.

— В чем дело? — буркнул Тиберий. — Ты же видишь, что я занят.

«Какой идиот, — в очередной раз с сожалением подумала Ливия. — И за что боги покарали меня таким сыном?»

Но она тут же овладела собой и улыбнулась.

— Скоро ты сможешь заниматься всем, чем захочешь. Опасность, которая нам всем грозила, практически предотвращена.

И императрица замолчала, делая театральную паузу.

Сеян уже начал о чем-то догадываться, но пока держал свои мысли при себе; Фрасилл несколько раз медленно кивнул, ни на кого не глядя; лишь один Тиберий, казалось, никак не мог взять в толк, о чем идет -речь.

— Ты можешь говорить яснее, матушка? — сказал он, еле сдерживая раздражение.

— Могу, — вздохнула Ливия. — Так вот, слушай. Сейчас верный человек принес мне известия из Остии. Наконец-то твой Никомед, Элий, — она повернулась к Сеяну, — оправдал мое доверие. Кажется, ему удалось уговорить Агриппу Постума тайно прибыть в Рим якобы для встречи со своими сторонниками. Ну, а тут уж мы его встретим, как полагается.

— Какого Агриппу Постума? — взвился Тиберий. — Беглого раба? Я бы не стал воевать против члена моей семьи.

«Трус, — презрительно подумала Ливия. — И здесь хочет перестраховаться. Он-то прекрасно знает, кто это такой».

— Конечно, конечно, — успокоила она сына, не желая ссориться в такой счастливый момент.

Потом снова повернулась к Сеяну.

— Элий, преторианцы будут выполнять твои приказы? С Постумом... то есть, с Клементом идет его «армия».

— Как армия? — перепугался Тиберий. — Так он все-таки решился выступить? Что же мы будем делать? Почему он перешел к активным действиям? Ведь ты же говорила...

— Потому, что ты уморил голодом его мать, — язвительно заметила императрица. — В нем взыграли сыновние чувства и жажда мести. Он идет, чтобы казнить нас с тобой.

Она не удержалась, чтобы еще больше не напугать трусливого Тиберия. Тот побледнел и закусил губы. Фрасилл, который все понял, успокаивающе посмотрел на него. Тиберий перехватил взгляд астролога и глубоко вздохнул.

— Так как, Элий? — снова спросила Ливия. — Будут преторианцы тебя слушаться?"

Сеян пожал плечами.

— Те, что вернулись со мной из Далмации, — да, в них я уверен. С остальными у меня давно не было контакта, я не знаю их нынешних настроений.

— О, двух когорт вполне хватит, — пренебрежительно махнула рукой Ливия. — У Постума... прости, цезарь, Клемента, — она открыто издевалась над сыном, — всего три тысячи моряков и еще столько же всякого сброда. Неорганизованная, плохо вооруженная и необученная толпа. Твои молодцы, Элий, легко с ними справятся. Ну, добавим еще две сотни германцев из личной цезарской охраны. Ты не возражаешь, сынок? — сладким голосом спросила она.

— Делай, что хочешь, — буркнул Тиберий, глядя в пол.

— К тому же, на вашей стороне будет эффект неожиданности, — продолжала Ливия, обращаясь к Сеяну.

— Я понял, госпожа, — кивнул префект претория. — Думаю, мы справимся. И еще одно... Я обещал моим людям денежную награду за усмирение бунта...

— Я удваиваю ее, — перебила его императрица. — И еще столько же обещаю выплатить в случае успеха сегодняшней операции. Так и передай им.

— Благодарю, — облегченно вздохнув, ответил Сеян. — Теперь можешь на них рассчитывать во всем.

— Отлично. — Императрица довольно потерла руки. — Итак, вот мой план. Никомед сообщил, что Постум собирался выехать вечером вместе с ним и несколькими спутниками. Сейчас они должны быть уже в дороге и прибудут в Рим часа через два. Остальное его войско выступит следом и намерено подойти к городу перед рассветом.

К тому времени Агриппа надеется взбунтовать римских ремесленников и торговцев, прельстить подарками плебеев и пролетариев, обещать свободу гладиаторам... Он действительно сумасшедший,

Но этого мы не допустим. Никомед отведет его в условное место, где нашего «беглого раба» тут же скрутят люди Эвдема. Проще, конечно, сразу же его убить, но я очень хочу посмотреть в глаза этому наглецу, и не могу отказать себе в таком удовольствии.

— Что за дурацкая идея? — возмутился Тиберий. — А если его потом узнают? Нет, лучше убить сразу.

— Кого узнают? — невинно спросила Ливия,

— Ну, — смутился Тиберий, — если кто-нибудь вдруг разглядит, что тот человек вовсе не Клемент...

— А, вот ты о чем! — усмехнулась императрица. — Ну и что? Это не имеет значения. Ведь официально Агриппа до сих пор не реабилитирован, и то, что он самовольно покинул место ссылки, ставит его вне закона. И мы будем правы, поступив с ним, как с изменником и государственным преступником.

— А если всплывет завещание Августа? — не сдавался Тиберий.

— Какой ты осторожный, — усмехнулась женщина. — Но ведь до сих пор оно не всплыло? Может, его вообще нет.

Тиберий открыл рот, чтобы еще что-то сказать, но Ливия жестом остановила его.

— Ладно, не будем терять времени. Обещаю, что, если возникнут сложности с поимкой Агриппы, он умрет на месте, и никто ничего не узнает. А сейчас давайте обсудим, где встретить «армию» Постума. Какие у тебя соображения, Элий?

Еще несколько минут они совещались, пока не обговорили все детали. Сеян немедленно отправился к своим преторианцам, чтобы отдать необходимые приказы и отвести их на позиции.

Ливия немного задержалась.

— Крепись, сын, — торжественно сказала она. — Скоро, очень скоро ты станешь единственным правителем величайшей в мире Империи.

— Да, — буркнул Тиберий. — А как же Германик?

— О Германике не беспокойся. Он слишком занят сейчас. Да я тебе уже объясняла — он не будет бунтовать, не имея на руках официального завещания Августа.

— Но куда же оно все-таки подевалось? — задумчиво спросил Тиберий. — Ведь принцепс сам говорил мне о том, что оно существует.

— Не думай об этом, — успокоила его Ливия. — Главное, что его еще никто не огласил. А после смерти Постума оно уже не будет представлять той опасности. Лучше помолись богам, чтобы наш сегодняшний план удался.

— Зря ты пришла с этим ко мне, — недовольно протянул Тиберий. — Могла бы и сама справиться. Я тут сидел, читал Ксенофонта...

— Ну и читай дальше, — со вздохом махнула рукой Ливия. — Действительно, мы бы и без тебя прекрасно справились... цезарь.

Она вышла и направилась в свою спальню, чтобы ждать тамизвестий от Эвдема и Сеяна.

А сам префект претория в это время уже уводил своих воинов к Капенским воротам, где предполагалось встретить сторонников Агриппы Постума.

Сеян думал о Тиберий.

«И это наш повелитель? Слизняк и трус. Ну, подожди, цезарь, я еще приберу тебя к рукам. Ты будешь есть у меня с ладони и ходить на поводке, словно дрессированный медведь. А управлять страной буду я. Ну, конечно, не без помощи твоей достойной матушки. По крайней мере, первое время».

Глава XVIII Расправа

Охваченный лихорадкой деятельности и жаждой мести, Постум быстро собрался и поскакал в Рим, чтобы поднять город на борьбу против кровавого тирана Тиберия и его змеи-матери. С ним отправились Секст Курион, Никомед и четверо надежных моряков из экипажа Куриона.

Все семеро вскочили на лошадей и понеслись по Остийской дороге. Никомед не привык ездить верхом, и немилосердно страдал; стойкости добавляла ему лишь мысль, что хоть на этот раз он, кажется, не подвел императрицу.

Моряки тоже не очень уютно чувствовали себя в седлах, но приходилось терпеть.

Постум рассчитывал добраться до города с наступлением темноты, проникнуть в его ворота и повидаться со своими тайными сторонниками. А часа через три-четыре должно было подойти остальное его войско — три тысячи моряков и столько же навербованных в последние недели разбойников, беглых рабов и бывших гладиаторов. Эта «армия» представляла собой разношерстную, бесформенную толпу, но располагала достаточной силой и желанием, чтобы сломить слабое — как предполагалось — сопротивление преторианцев и городских стражников и овладеть столицей.

Постум приказал в первую очередь захватить Палатинский дворец и арестовать Ливию, Тиберия и Сеяна.

Пока всадники мчались во весь дух по виа Остия, в самом порту шла лихорадочная подготовка к выступлению. Командование приняли морские офицеры; они распределяли оружие, формировали отряды и пытались заставить своих подчиненных хоть как-то придерживаться строя и выполнять команды.

Войско выступило через полтора часа после отъезда Постума. Его провожали напутственные крики горожан и рев труб, в которые изо всех сил дули оставшиеся на триремах матросы.

Небольшой отряд подскакал к Остийским воротам около полуночи. К удивлению бдительного Куриона, охраны там не было; дремал, опершись на копье, лишь какой-то инвалид из городской когорты. Но Постума это не насторожило.

— Веди на место, — приказал он Никомеду, когда они спрыгнули с лошадей.

Один из матросов поручил животных заботам сторожа из прокатной конторы и семеро мужчин вошли в ворота Рима.

Миновав акведуки Аппийского водопровода, они быстро направились в Субуру, где, по словам Никомеда, в доме одного из купцов их уже ждали надежные люди.

Куриону эта экспедиция нравилась все меньше и меньше, но, видя состояние Агриппы, который просто кипел от бешенства, офицер предпочитал не заводить с ним разговор на эту тему, а лишь пристально смотрел в спину Никомеда, сжимая под плащом рукоятку острого морского кортика.

— Ну, долго еще? — нетерпеливо спросил Постум, когда они преодолели несколько стадиев и углубились в плотно заставленный многоэтажными домами район.

— Уже скоро, господин, — ответил грек, внимательно и тревожно оглядываясь по сторонам.

С приближением решающего момента он трусил все сильнее и с трудом сдерживал дрожь в коленях. Никомед понимал, что, когда его предательство раскроется, шутить с ним никто не будет.

Постум нетерпеливо подергивал плечом, до боли закусывая губу. Как ему не терпелось отомстить, наконец, за всех — за мать, за братьев, за себя. Свести счеты с ненавистной Ливией и ее лживым сыночком. А потом наградить всех тех, кто не бросил его, кто помнил о нем, кто помогал. И нет разницы, был ли это патриций и сенатор Гней Сентий Сатурнин, или какой-то бродяга с виа Аппия. Они все поддержали его дело, справедливое дело, и получат по заслугам.

Никомед старательно вертел головой, вглядываясь в темноту. У него сейчас была только одна мысль — дойти до условленного места, где затаились головорезы Эвдема, подать сигнал и удрать подальше. Ему совсем не хотелось потом смотреть в глаза Агриппе Постуму или Куриону.

Каждый шаг приближал их к засаде. Громоздились по обеим сторонам улицы молчаливые, темные высокие инсулы; где-то вверху между ними мертвенно-бледным светом отливала луна.

Наконец, Никомед увидел то место, о котором ему говорили. Здесь! Пора!

"О, Зевс Громовержец и ты, Меркурий, мой покровитель, помогите. " — зашептал потный от страха грек.

Он дрожащей рукой нащупал на шее веревочку, на которой висел свисток, врученный ему Ливией. Потянул, сжал серебряную трубочку в кулаке.

И быстро коротко свистнул три раза.

А потом, словно заяц, за которым гонится свора собак, нырнул в заранее присмотренную подворотню.

Агриппа, Курион и матросы на миг замерли от неожиданности. А в следующее мгновение из каких-то дверей, из-за углов, из ниш в зданиях стремительно выскочили полтора десятка фигур и набросились на них. Люди двигались молча, без криков и шума. В их руках были дубинки и мечи.

— Предательство! — громко крикнул Постум. — Держитесь, друзья! За мной!

Он успел выхватить меч из ножен, но тут сильный удар по голове сбил его с ног. Агриппа полетел на землю, на него сразу же навалились несколько человек, посыпались еще удары, в руки впилась жесткая веревка.

Курион всадил свой острый кортик в живот одному из нападавших и бросился на помощь Постуму. Но чье-то лезвие вонзилось ему в спину. Перед глазами трибуна вспыхнули огни, голова закружилась. Оказавшийся рядом Эвдем резко рубанул его мечом по шее, и Курион рухнул на землю, истекая кровью. С моряками тоже было быстро покончено — те не успели даже оказать сопротивления.

У Эвдема был приказ живыми никого не брать, кроме Постума. И он его выполнил. Помощник Сеяна был очень доволен собой, он уже предвкушал награду, которую получит от своего господина. Хотя, конечно, голова его еще здорово гудела после удара дубинки Корникса. Но ничего, это скоро пройдет.

Агриппу — связанного и наполовину потерявшего сознание — подняли на ноги и швырнули в запряженную парой мулов крестьянскую повозку, которая ждала неподалеку. Тут же появился и Никомед, гордый, как павлин. Он воинственно хмурил брови, но к Постуму все ж близко не подходил.

Эвдем отдал короткий приказ, погонщик щелкнул плетью, и повозка медленно покатила по улицам Субуры. Остальные участники нападения пошли за ней пешком.

Трупы Куриона и матросов остались лежать на месте схватки. Черная в свете звезд кровь медленно растекалась из-под тел.

* * *
«Армия» Постума, не зная, что случилось с их предводителем, в назначенное время подошла к Остийским воротам Рима. По дороге к походу присоединялись все новые группы людей; нагнал войско и бывший пират Феликс с остатками своего отряда.

Таким образом, к городу прибыли около семи тысяч человек — неорганизованных, своевольных, плохо вооруженных и обученных, по большей части пьяных — но это была сила, с которой следовало считаться.

Сеян, который расставил своих преторианцев на позициях между Остийскими воротами и храмом Доброй богини и который каждые полчаса получал от агентов Ливии сведения о продвижении противника, начал уже опасаться за исход операции. Ведь он располагал лишь двумя с небольшим тысячами солдат. Правда, солдаты эти были прекрасно экипированы и подготовлены, но все же...

Если бы вдруг хоть часть горожан решила прийти на помощь людям Постума, преторианцам пришлось бы туго.

А на подкрепление им рассчитывать не приходилось — по приказу Ливии остальные гвардейские когорты, расквартированные в городе, должны были оставаться на месте и ни в коем случае не выходить на улицы. Императрица опасалась, что эти подразделения не будут особо рьяно защищать цезаря, а то и вообще могут перейти на сторону Агриппы. То же относилось и к отрядам префекта города.

Но когда толпа сторонников Постума подошла к Риму, у Сеяна не оставалось другого выхода, как только принять бой и повести его в соответствии с заранее намеченным планом.

Он отдал своим солдатам приказ соблюдать тишину и ждать, надеясь, что войску Постума скоро надоест торчать под стенами, и оно войдет в город, где не окажется уже того простора и где будет легче ударить на них сомкнутым строем железных когорт.

Так и получилось.

Выждав с полчаса, разбойники и гладиаторы подняли крик:

— Да чего мы тут стоим?

— Надо входить в город!

— Постум, небось, уже на Палатине вино пьет!

Напрасно морские офицеры пытались образумить их, говоря, что Агриппа еще не подал знак к нападению, что в темном городе их может ждать засада, — пьяные и охваченные жаждой грабежа вояки ничего не желали слушать.

Моряки пока молчали, но мысленно присоединялись к крикам своих соратников. Им тоже надоело стоять без дела и хотелось погулять вволю.

Наконец, самые нетерпеливые начали отделяться от общей массы и небольшими группами проникать в Рим, где сразу же разбегались по улицам в поисках какой-нибудь добычи.

Сеян учел и это: в темных переулках в районе Тригеминских ворот он расставил патрули, которые без шума и криков окружали мародеров и брали в плен или убивали на месте, если те пытались сопротивляться.

Но вот настал момент, когда терпение окончательно лопнуло, и плотная нестройная толпа повалила в открытые ворота, отчаянно вопя и размахивая мечами, палицами и топорами:

— Вперед!

— Смерть Тиберию!

— Слава Агриппе Постуму!

— На Палатин! На Палатин!

Этого момента и ждал Сеян. Его когорты — дождавшись, пока противник войдет в город — неожиданно атаковали с двух сторон, а сзади на обезумевших от страха людей ударили две конные центурии и отряд германцев из личной цезарской охраны.

Зажатые в кольце щитов и копий, моряки и разбойники в ужасе метались, топча и сбивая с ног друг друга. Крик отчаяния повис над местом побоища.

Преторианцы работали четко, как на учениях, — первая шеренга копьями сталкивала в кучу десяток-другой сторонников Агриппы, а вторая затем безжалостно рубила их мечами. Кровь потоками текла по земле, ноги бойцов скользили на выпавших из вспоротых животов внутренностях, слышались звуки ударов, короткие команды в стане гвардейцев, дикие вопли в толпе избиваемых, ржание лошадей и гортанные выкрики нумидийцев из кавалерийского отряда.

Около тысячи моряков с мизенских трирем все же сумели — под руководством своих, не потерявших головы, офицеров — сформировать боевую колонну. К ней пристроился и Феликс со своими людьми, которые в схватке с преторианцами на Аврелиевой дороге приобрели необходимый опыт, и тоже сохраняли хладнокровие.

Эта колонна с отчаянием обреченных ударила в то место, которое занимали германцы из цезарской охраны. Те не выдержали напора и расступились; в образовавшуюся брешь хлынул поток матросов.

Они в панике бросились бежать по Остийской дороге, оглашая окрестности криками и поливая землю кровью из полученных ран. В погоню за ними устремились конные нумидийцы, потрясая своими длинными гибкими копьями. А прорыв тут же замкнули преторианцы. Избиение продолжалось.

Но Феликсу вместе с несколькими разбойниками удалось выскользнуть. Он благоразумно решил, что не стоит пытаться уйти по дороге, где все равно конники догонят их и растопчут. Бывший пират махнул рукой своим людям и нырнул в какой-то темный переулок. В этом лабиринте нетрудно было затеряться. Их не преследовали, может, даже не обратили внимания на кучку беглецов.

Зажатые в тиски сторонники Агриппы, оставив всякую мысль о сопротивлении или спасении, стали швырять оружие на землю и молить о пощаде. Но гвардейцы продолжали остервенело рубить их и колоть остриями копий.

Сеян сообразил, что, если так пойдет дальше, Империя может остаться без своих морских кадров, и отдал приказ прекратить побоище. Люди падали на колени и протягивали руки, сдаваясь в плен.

Префект знал, что многие из них пошли за Постумом не по убеждению, а поддавшись стадному чувству или из желания погулять как следует, что разнообразило бы нудную службу на корабле. Ладно, их потом накажут и простят, а прочий сброд — бандитов и беглых рабов — и так будут ждать придорожные кресты.

Преторианцы строили пленных в колонны и по одной уводили с места боя, на котором осталось лежать две с лишним тысячи трупов. Все, дело сделано, победа одержана и теперь верных солдат цезаря ждет награда.

Сеян стащил с головы шлем и провел рукой по потному лбу. Слава богам! Он справился со своим заданием. Мятежник и бунтовщик Агриппа Постум более не угрожает основам государства. Императрица будет довольна.

Колонны пленных одна за другой исчезали в темноте; люди шли, понурив головы и тяжело переставляя ноги. Конвой нетерпеливо подталкивал их остриями копий.

С другой стороны уже подходили направленные Ливией похоронные команды, чтобы сразу же навести порядок возле Остийских ворот — проснувшись утром, горожане не должны знать, что тут произошло ночью.

А по дороге к Остии в панике бежали остатки моряков; нумидийцы настигали их, топтали копытами коней, пронзали копьями и рубили мечами. Но и эти кровожадные псы уже насытились смертью; то один, то другой всадник поворачивали лошадей обратно и скакали в город, предоставив уцелевшим сторонникам Агриппы продолжать свое бесславное отступление.

А Феликс и его товарищи осторожно пробирались сонными улицами в район Эсквилина, где можно было надежно укрыться от вигилов и стражников.

Им повезло — они не наткнулись ни на один из патрулей Сеяна и благополучно добрались до Кливус Вибриус.

Мятеж был подавлен. Тучи, сгустившиеся было над Империей и головой Тиберия, начали рассеиваться.

Глава XIX Отчаяние

Когда Кассий Херея и Сабин вошли в палатку главнокомандующего Рейнской армией, Германик с улыбкой пошел им навстречу.

— Рад видеть тебя, Кассий, — сказал он. — Долго же ты путешествовал.

— Да уж, — буркнул трибун. — Я мог и вообще не вернуться, если бы не этот человек.

И он указал на Сабина.

Германик окинул того дружелюбным взглядом и жестом пригасил пройти.

— Садитесь вон там, — показал он. — Выпейте вина и расскажите мне все.

На небольшом походном столике стояли чаши с вином и подносы с закуской.

Оба трибуна присели на табуретки, Германик расположился рядом. Он очень устал за последнее время, похудел и осунулся, но в глазах по-прежнему горел огонь.

— Рассказывайте, — приказал он, когда гости сделали по нескольку глотков.

Кассий Херея начал говорить, Сабин дополнял его повествование. Германик слушал молча, иногда он хмурил брови, иногда закусывая губу, время от времени его пальцы сжимались в кулаки, а лицо покрывалось бледностью.

— Это все? — спросил он тихо, когда рассказ был окончен и Кассий замолчал.

— Да, командир, — ответил Херея. — Все, что нам известно. Выводы делай сам.

Германик обхватил голову руками и некоторое время сидел не шевелясь. Наконец, он выпрямился и посмотрел на Кассия.

— Так, значит, это действительно Постум? — спросил он. — Не беглый раб, как мне сообщил цезарь?

— Нет, — твердо ответил трибун. — Это действительно Марк Агриппа Постум. Мы можем поклясться всеми богами Рима.

— Значит, Сатурнин был прав, — прошептал Германик с болью. — А я еще сомневался...

Он горестно покачал головой, и в его глазах мелькнули искорки гнева.

— Так кому же я служу здесь? — воскликнул он. — Цезарю, Империи или убийцам и изменникам?

Оба трибуна промолчали. Да и что тут было сказать?

Германик вскочил на ноги и в возбуждении забегал по палатке.

— О, боги! — восклицал он. — Дайте мне силы во всем разобраться!

— В чем ты еще хочешь разобраться? — тихо спросил Кассий. — Прости, командир, но тут все ясно. Тебе надо немедленно спешить на помощь Постуму. Ты один можешь выполнить волю Божественного Августа. Только ты.

— А граница? — в отчаянии спросил Германик. — Разве я могу бросить сейчас провинцию? Ведь варвары в любой момент могут перейти реку. Да и искры бунта еще тлеют.

Он схватил себя за волосы, его лицо исказилось, словно от боли.

— Да и как я, приемный сын Тиберия, поведу легионы на Рим, на мой родной город?

Молодой полководец невыносимо страдал. Его чувство справедливости говорило, что надо идти на помощь Постуму, но обостренное чувство долга запрещало ему делать это. Как, развязать, по сути, гражданскую войну? Бросить границу и провинции на растерзание варварам? Невозможно!

Но Постум, Постум... Ведь он же брат его жены, да и самому ему был как брат. Бедный Агриппа и так семь лет провел на пустынном острове по ложному обвинению, а теперь может вообще жизни лишиться. В чем он виноват?

Эти мысли метались в голове Германика, рвали на кусочки его мозг. Оба офицера с сочувствием смотрели на него. Они понимали состояние своего командира. Что тут можно посоветовать?

У входа в палатку раздался лязг оружия, и появился дежурный центурион в полном вооружении.

— Достойный Германик, — возвестил он. — К тебе гонец из Рима с цезарской почтой.

Все трое напряглись, впившись глазами в центуриона. Вести из Рима! Какие? Хорошие или...

Сабин почувствовал, как страх холодной змеей вползает в сердце. Что-то случилось в столице, но что?

Кассий Херея залпом осушил свой кубок. Германик овладел собой и кивнул.

— Пусть войдет, — приказал он.

Появился запыленный и уставший курьер с кожаной сумкой на плече. Он по уставу приветствовал главнокомандующего и протянул ему восковые таблички, опечатанные перстнем с Диоскурами.

Германик нетерпеливо схватил письмо, сломал цезарскую печать и вонзил глаза в текст.

— О, Юпитер! — воскликнул он в следующий момент. — Цезарь Тиберий сообщает, что мятеж беглого раба Клемента подавлен, а сам главарь схвачен и ожидает казни!

Сабин и Херея переглянулись.

— Почему же он не подождал? — прошептал Кассий. — Почему?

— Видно, что-то заставило его действовать более решительно, — ответил Сабин.

Он чувствовал в душе полное опустошение, так же, как и тогда, после смерти Августа. Снова рушатся все надежды, снова он проиграл и остался ни с чем.

Германик посмотрел на них.

— Так кому же верить? — спросил он резко. — Вам или моему приемному отцу? Кто схвачен? Постум или Клемент?

Кассий отрешенно пожал плечами.

— Мы сказали тебе все, — негромко произнес он. — Решай сам.

Германик швырнул таблички на стол, опрокинув кубок с вином. Кроваво-красная жидкость брызнула на пол.

— Нет, я разберусь во всем! — в отчаянии крикнул командующий, грозя кому-то кулаком. — Я разберусь и узнаю правду! И тогда — берегитесь!

Он резко повернулся на месте и вновь заходил по палатке, на его щеках выступил нездоровый румянец.

— Берегитесь! — повторил он. — Кто бы ни оказался преступником и обманщиком, он мне за все заплатит. Будь это даже мой отец... — Германик посмотрел на Кассия. — Или мой верный друг, — добавил он тихо.

Кассий встал и с достоинством выпрямился.

— Командир, — сказал он твердо. — Прошу тебя и предупреждаю — не тяни. Ты должен во всем разобраться, это так, но действовать надо быстро. Иначе изменники сумеют замести следы и уничтожить доказательства своих преступлений.

Германик скрипнул зубами.

— Да я бы сейчас на крыльях полетел в Рим, — глухо сказал он. — Но я давал присягу, у меня есть долг, который я обязан выполнять, невзирая ни на что!

— Но ведь можно... — начал было Сабин.

В палатку шагнул все тот же дежурный центурион.

— Командир! — крикнул он в тревоге. — Донесение из Бонны. Варвары перешли Рейн. Их там целое племя, а ведет бандитов сам Арминий!

— Ну, вот видишь, — отрешенно сказал Германик и тут же оживился.

Действительно, сейчас для него существовала только проблема безопасности границы на западе, она вытеснила из головы все остальное, даже Постума.

— Я выезжаю через час, — сказал он центуриону. — Чтобы все было готово. Со мной пойдут три когорты Тринадцатого легиона — надо привести подкрепление. Слушай внимательно. Я приказываю...

Сабин и Кассий молча слушали, как Германик отдает распоряжения, полностью захваченный очередной опасностью. Ему явно было уже не до Рима.

Когда центурион вышел, Германик развернул на столе карту и начал водить по ней пальцем.

Кассий Херея наклонился к уху Сабина.

— Видишь, какой он? — шепнул трибун. — Ты уж меня прости, но, кажется, в столице меня не очень-то ждут. Я остаюсь здесь. Это моя жизнь, и будь проклят тот день, когда я влез в политические игры.

Сабин внимательно посмотрел на него.

— Что ж, — сказал он, — твое право выбирать свою дорогу. А я возвращаюсь.

— А может, тоже останешься? — с надеждой спросил Кассий. — Будешь служить в моем легионе. Мы с тобой славно повоюем.

— Нет, — покачал головой Сабин. — Не могу. Ты, я вижу, совсем забыл еще об одном.

— О чем? — удивленно спросил Кассий.

Сабин не ответил и шагнул к Германику.

— Прости, что отвлекаю тебя, командир, — сказал он. — Но я бы хотел закончить наш разговор.

Германик недовольно повернулся к нему.

— Говори, — бросил он нетерпеливо.

— Как быть с завещанием Августа? — спросил Сабин. — Разве ты забыл о нем?

— Нет, не забыл, — резко ответил Германик. — Но пока ничего не могу сделать.

— У меня есть одно предложение, — продолжал трибун. — Напиши письмо в сенат, письмо, которое я мог бы там зачитать от твоего имени... или нет, лучше, адресуй это письмо Гнею Сентию Сатурнину, он сможет успешнее справиться с этой ролью. Поручи ему огласить на заседании завещание Божественного Августа...

— А что это даст? — перебил его Кассий. — Ведь сейчас, после смерти Постума, именно Тиберий является законным наследником.

— Многое даст, — ответил Сабин. — Пусть все узнают о преступлениях Ливии и Тиберия. Тогда и сенат, и народ поднимутся против них и сметут изменников в Тибр. Справедливость восторжествует, Агриппа и все другие, безвинно убитые, будут отомщены.

А потом достойный Германик вернется в Рим — когда уже расправится с варварами — и примет верховную власть. Я думаю, Август одобрил бы такой план.

Германик думал несколько секунд.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я напишу такое письмо и ты отвезешь его в столицу. Пусть завещание будет оглашено, а Постума хотя бы похоронят с почестями.

Он снова задумался, а потом с горечью махнул рукой.

— А я не могу ехать, — произнес он. — Ведь здесь я служу даже не цезарю, а всему римскому народу. И не имею права не оправдать его доверия.

* * *
— Ну, прощай, — сказал Кассий Херея, обнимая Сабина. — Желаю тебе удачи. Пусть хранит тебя Фортуна.

— Спасибо, — тихо ответил Сабин. — И тебе того же, Надеюсь, мы еще увидимся.

— И я надеюсь.

Они крепко обнялись, Сабин вскочил на лошадь.

Кассий Херея махнул рукой Корниксу, который уже восседал на своем муле.

— Будь здоров, доблестный воин, — сказал он. — Береги своего хозяина.

— Пусть бога его берегут, — буркнул галл. — А мне все это уже до смерти надоело.

— Корникс собрался вернуться в родные места, — пояснил Сабин. — Что ж, это его дело. Хотя мне будет недоставать столь прославленного бойца.

Все трое расхохотались.

— Удачи, трибун, — повторил Кассий. — Буду ждать вестей из Рима. Когда мы вернемся из похода за Рейн, в столице не должно уже быть ни Ливии, ни Тиберия.

— Ни Сеяна, — добавил Сабин. — Ладно, постараюсь. Фортуна должна мне помочь.

— Ну-ну, — с сомнением покачал головой Корникс. — Что-то, судя по всему, не очень-то она нас любит.

— А мы заставим, — улыбнулся Сабин. — Она, ведь, что ни говори, женщина, а?

Глава XX Последняя победа

На следующий день после разгрома попытки мятежа в Риме было спокойно. Правда, город полнился слухами, но ничего конкретного о ночных событиях никто не знал.

Опасаясь волнений и демонстраций, Ливия приказала вывести на улицы усиленные наряды вигилов и городских стражников. Преторианцы оставались на своих квартирах, но были приведены в состояние повышенной боевой готовности.

Однако меры предосторожности оказались напрасными — никто не пытался выступить в поддержку побежденного и схваченного Агриппы Постума; все чаще люди стали поговаривать, что никакой это был не внук Августа, а самый обыкновенный беглый раб-авантюрист, который собирался использовать поднятую им смуту в своих корыстных целях.

Многочисленные агенты Ливии, рассеянные по городу, старательно подогревали эти слухи.

* * *
В небольшом кабачке в Аполлинском квартале посетители, сидя за грубыми столами из неоструганных досок и прихлебывая вино из глиняных кубков, оживленно переговаривались.

На устах у всех были ночные события, но мало кто мог сказать что-то по существу, больше было догадок и предположений.

— Я тебе говорю — это был Постум. Ему удалось бежать, и скоро он снова поднимет бучу, — убеждал собеседника небритый гончар из Субуры.

— Да вранье это все, — сопротивлялся тот. — Я слышал, что того раба, который выдавал себя за Агриппу, сразу же вздернули прямо на воротах.

— Ничего вы не знаете, — встрял какой-то мелкий торговец. — Мой брат ночью привозил в город овощи, так он сам видел...

В углу комнаты сидел человек. Он молча прихлебывал из кружки фалернское, заедал виноградом. Этот человек многое мог бы порассказать о мятеже и о том, как и благодаря кому он был подавлен. Но он пока предпочитал помалкивать, хитро улыбаясь про себя. Вино еще не развязало ему язык.

То был шкипер Никомед.

Ливия выразила ему свою признательность, но приказала пока не толкаться во дворце — пусть пройдет время, пусть утихнут страсти. А уж тогда — обещанная награда.

Вот и сидел Никомед в кабачке, попивал винцо, слушал болтовню людей вокруг и улыбался приятным мыслям.

* * *
В два часа пополудни сенат собрался на экстренное заседание. Необходимо было решить, что сообщить народу, ибо пока еще не было никакого официального выступления по поводу ночных событий. Неизвестность вызывала ненужный ажиотаж, а этого — как сказала Ливия Тиберию — следовало избегать.

Послушный и благодарный сын тут же созвал сенаторов.

Помещение Юлийской курии заполнилось очень быстро — сенаторы не лучше простых горожан были осведомлены о происшедшем, и сгорали от любопытства.

Со многими из них, правда, императрица через своих людей уже провела необходимую подготовительную работу, некоторые и сами были достаточно сообразительны, чтобы правильно оценить ситуацию. Лишь немногие оставались в полном неведении, а еще меньше было таких, которые — возмущенные очередным преступлением — шли в курию, чтобы осудить расправу над сторонниками Агриппы.

Решительнее всех был настроен сенатор Гней Сентий Сатурнин. Когда он узнал о том, что Постум не внял советам и просьбам и все-таки пошел на Рим, и был разбит, то расстался с последними иллюзиями.

Он понял, что его дело теперь проиграно окончательно и бесповоротно. Ливия может торжествовать победу. Ей удалось справиться со старым врагом.

Но Сатурнин был слишком гордым и самолюбивым человеком, чтобы вот так просто сойти со сцены. Он решил показать, что не боится никого и ничего, и именно с этой целью шел сейчас на заседание сената в Юлийскую курию.

Впрочем, Ливия тоже понимала, что ей, наконец-то, представился шанс раз и навсегда разделаться с непокорным сенатором. И императрица не собиралась его упускать.

* * *
Большой зал заседаний был уже заполнен, жрецы принесли традиционную жертву на алтаре богини Победы и удалилась. Поднялся консул Секст Апулей.

— Почтенные сенаторы, — обратился он, — мы собрались здесь сегодня, чтобы обсудить достойные сожаления события, происшедшие ночью в нашем городе.

Всем вам хорошо известно, что вот уже несколько недель некий беглый раб, выдававший себя за покойного внука Августа Агриппу Постума, сеял смуту в народе и пытался спровоцировать беспорядки.

Вчера этот безумец собрал толпу бандитов и авантюристов и во главе ее двинулся на Рим. К счастью, наши доблестные преторианцы сумели дать проходимцу достойный отпор. Мятежники были частью перебиты, частью захвачены в плен и понесут заслуженное наказание.

Возблагодарим же богов и нашего достойного цезаря Тиберия Клавдия за то, что они стояли и стоят на страже, оберегая покой своих подданных.

Секст Апулей закончил свою короткую речь и сел, весьма довольный собой. Раздалось несколько жидких хлопков. Но сенаторам было этого мало. Они жаждали услышать подробности. Однако желающих выступить пока не находилось.

Тиберий молча сидел на своем месте, как обычно, хмуря брови и глядя в пол.

Поднялся Квинт Гатерий.

— Достойные сенаторы, — сказал он. — Все мы радуемся, что удалось избежать очередной смуты, и благодарим цезаря за заботу о наших жизнях и имуществе. Но мы хотим знать, как могло дойти до того, что беглый раб сумел увлечь за собой несколько тысяч человек и войти в Рим. Мы хотим знать, что стало с ним самим. Если он мертв — надо осмотреть тело и дать официальное заключение, чтобы раз и навсегда пресечь пагубные для страны слухи о том, что это, якобы, был Агриппа Постум. А если этот человек жив — пусть предстанет перед нами и перед народом, чтобы каждый мог воочию убедиться в беспочвенности сплетен, распространяемых врагами цезаря.

Хитрый Гатерий намеренно поставил Тиберия в столь неловкое положение, и с интересом ждал, как же отреагирует цезарь. Ведь после таких слов он просто не мог не выступить — это выглядело бы подозрительно.

Недовольно кряхтя, Тиберий поднялся с места и поплелся на трибуну. Сенаторы молча следили за неуклюжей фигурой.

Поднявшись по ступенькам, цезарь оглядел зал и раздвинул свои тяжелые, медленные челюсти.

— Достойные сенаторы, — глухо произнес он. — Консул Секст Апулей сказал уже все, что следовало сказать. Могу лишь добавить, что у меня нет возможности предъявить вам зачинщика смуты ни живым, ни мертвым. Среди пленных его не оказалось, среди бежавших в Остию моряков — тоже. Вероятно, он погиб в ночном бою и вместе с телами остальных преступников был вывезен за город и похоронен.

Сенаторы загудели и начали перешептываться. Версия звучала весьма неправдоподобно. Ведь, казалось бы, Тиберий сам должен быть кровно заинтересован в том, чтобы пресечь слухи, и настоять на розыске самозванца. А тут выходило, что этим никто и не занимался. Странно, очень странно...

Тиберий замолчал. Молчали и сенаторы. Все понимали, что здесь что-то не так, но никто не осмеливался выступить. Избавившаяся от последних ограничений власть цезаря словно придавила их, не давая возможности подняться со скамьи.

Но тут встал сенатор Гней Сентий Сатурнин.

Несколько секунд он и Тиберий смотрели друг на друга; в глазах одного было презрение и неукротимая решимость, в глазах другого — страх и бессилие.

— Я хочу выступить, — негромко произнес Сатурнин.

Консул Апулей беспокойно заерзал на месте.

— У тебя есть какая-то дополнительная информация по поводу ночных событий, достойный сенатор? — спросил он.

— Нет, — ответил Сатурнин. — Об этих событиях мне, к сожалению, известно немного, хотя я и догадываюсь, что там действительно произошло. И я мог бы рассказать вам о том, чем были вызваны эти события, каковы их причины. Кто несет за них ответственность. Но сейчас я собираюсь выступить не для того, чтобы давать какие-либо пояснения достойному сенату. Нет, я хочу выдвинуть обвинение.

— Обвинение? — с удивлением переспросил консул. — Но в чем? И против кого?

— Обвинение в государственной измене, в убийстве и других преступлениях, — громко и отчетливо произнес сенатор. — Против цезаря Тиберия Клавдия и императрицы Ливии Августы.

Все замерли, словно громом пораженные. Тишина стояла несколько секунд, а потом по залу пробежало легкое движение. Сенаторы испуганно перешептывались, переводя взгляды с Тиберия на Сатурнина.

Цезарь словно окаменел; он опустил голову и не двигался с места.

"Ох, Гней, — прошептал Квинт Гатерий, — ты же погубишь себя. Сейчас уже поздно... "

Действительно, пока еще Агриппа стоял у городских стен, можно было позволять себе некоторые вольности, но сейчас, когда власть цезаря окрепла, лишь он один был хозяином жизни и смерти своих подданных. Он был волен делать все, что хотел.

Сатурнин прекрасно понимал это, но гордость и горечь поражения не позволяли ему молчать.

А Ливия, которая слушала все слова, звучавшие в курии — она сидела в углу за ширмой, как то нередко случалось при Августе, — лишь бессильно скрипела зубами и гневно сверкала глазами. Но, впрочем, у нее был еще один ход в запасе...

Повернувшись к слуге, который словно статуя стоял за спиной, императрица приказала немедленно позвать Сеяна.

А Сатурнин, тем временем, с достоинством направился к трибуне. Тиберий как побитая собака соскользнул со ступенек и отошел в сторону. Сенатор поднялся на возвышение, оглядел зал и заговорил, глядя прямо перед собой, четко произнося слова и высоко подняв голову. Его бледное лицо было спокойным и торжественным. День поражения он сейчас мог сделать днем своей победы. Пусть даже и последний.

Он говорил долго. Сенатор начал с того момента, когда Ливия вышла замуж за Августа и решила любой ценой дать верховную власть в стране своему сыну.

Он объяснил, почему умерли Марцелл, Гай, Луций и те, кто поддерживал их. Он говорил о мотивах, которыми руководствовалась Ливия, и о способах, которыми она достигала своей цели.

Сенаторы слушали, раскрыв рты; Тиберий съежился и поник; Ливия за ширмой в бессильной ярости скрипела зубами.

А Сатурнин все говорил. Его речь длилась больше часа, и ни разу никто его не прервал, настолько все — даже самые отъявленные прихлебатели императрицы — были ошеломлены услышанным.

— Таким образом, — закончил Сатурнин свое выступление, — я изложил вам здесь известные мне факты, касающиеся преступной деятельности цезаря Тиберия и его матери Ливии Августы. Теперь вы поняли, должны были понять и суть того, что происходило раньше, и того, что случилось вчера ночью.

К сожалению, у меня нет юридических доказательств, чтобы подтвердить мои слова, относившиеся к прежним преступлениям этих двоих. Но их последнее дело — дело Агриппы Постума — еще можно расследовать. Я уверен, что человек, который появился в Остии, был не рабом, а внуком Августа, и я уверен, что он еще жив и находится под стражей в надежном месте. И вы, достойные сенаторы, имеете право и даже обязаны потребовать от цезаря предъявить вам того человека и сделать собственные выводы.

А я, со своей стороны, официально обвиняю Тиберия и Ливию во всех тех преступлениях, которые я перечислил, и требую, чтобы они предстали перед гласным судом и оправдались. Если смогут.

Сатурнин замолчал и перевел дыхание. Некоторые сенаторы в зале уже успели опомниться. Они поняли, что Тиберий ни за что не простит им, если они сейчас промолчат. Ведь это было бы признанием обвинений Сатурнина.

— Да как он смеет? — закричал с места Аттик. — Он просто сошел с ума!

— Позор! — поддержал его Сильван. — В лице цезаря он оскорбляет всех нас!

— Это его надо судить! — раздались голоса.

Шум становился все громче, сенаторы постепенно от ходили от шока, они начали понимать, чем им может грозить пассивность на сегодняшнем заседании, и вовсю демонстрировали свои верноподданнические чувства.

Сатурнин с гордо поднятой головой продолжал стоять на трибуне, презрительно глядя в зал.

Гатерий сидел не месте, грустно качая головой. Он знал, что его друг обречен.

Сенаторы бесновались.

— Под суд его! — надрывались самые рьяные. — В тюрьму!

— Трусы и подонки, — с горечью сказал Сатурнин. — Вы не имеете права посадить меня в тюрьму, пока не будет доказано, что мои слова — клевета. А государственной измены я не совершил. Ну, где же ваше хваленое свободолюбие и демократические принципы? Вы не посмеете расправиться со мной.

В этот момент в зал вбежал секретарь сената, приблизился к консулу Апулею и что-то шепнул ему на ухо. Консул кивнул, жестом отпустил секретаря и встал.

— Ты верно заметил, почтенный Сатурнин, — сказал он, — что мы не имеем права осудить тебя, пока не докажем, что твои слова являются клеветой. А чтобы доказать это, нам придется сначала выслушать объяснения цезаря и достойной Ливии. Но есть закон, по которому человек, виновный в государственной измене, не может обвинять других людей в чем бы то ни было. Ты согласен со мной?

— Я знаю этот закон, — ответил Сатурнин. — Но я не совершал государственной измены.

— Вот как? — усмехнулся консул. — А я готов представить доказательства обратного.

Все замерли, пораженные. Сатурнин тоже.

— Пусть войдет префект претория Элий Сеян! — торжественно сказал Апулей.

Раздалось бряцание оружия, и в зал вошел Сеян в парадном мундире. Он с почтением поклонился сенаторам и стал возле трибуны, бросив взгляд на Сатурнина.

— Сообщи нам, префект, с чем ты пришел, — приказал консул.

— Я принес доказательство того, что сенатор Сатурнин виновен в государственной измене, — сразу сказал Сеян, — Вот оно.

И он поднял вверх руку, которая сжимала навощенные таблички.

— Что это, поясни, — попросил Апулей.

— Это письмо, — ответил Сеян, дерзко взглянув на Сатурнина. — Адресовано оно человеку, который до вчерашнего дня называл себя Агриппой Постумом, а отправил его стоящий здесь сенатор Гней Сентий Сатурнин.

Это было то самое письмо, которое Либон привез в Остию. Эвдем нашел его в кармане у Постума и немедленно передал Сеяну. И вот теперь оно должно было уничтожить того, кто его написал.

Гатерий схватился за голову. Все кончено! Против этого обвинения Сатурнину ж устоять. Ведь действительно, налицо государственная измена. И неважно, был ли адресат Постумом или беглым рабом — в глазах закона оба они являлись преступниками и всякое сношение с ними подпадало под статью об антигосударственной деятельности. Сатурнину нечего возразить. Он погиб окончательно и бесповоротно.

Сенатор и сам понял это.

— Что ты можешь сказать в свою защиту? — вопросил консул Апулей.

— Только то, — глухо ответил Сатурнин, — что письмо это я писал человеку, которого сам Божественный Август назвал в своем завещании главным наследником. И для меня Агриппа Постум не являлся и не является преступником.

— Вы посмотрите на него! — возмущенно крикнул Аттик. — Для него не является? А как же закон?

— Изменник! Изменник! — заорали сенаторы.

Сатурнин молчал.

— Dura Lex, sed Lex, — торжественно провозгласил консул Апулей. — Закон суров, но это закон. Стража, арестуйте этого человека!

В зал быстро, словно уже ждали за дверью, вошли несколько стражников. Цепи лязгнули на руках сенатора Сатурнина.

— Увести, — скомандовал Сеян.

Конвой повел арестованного к выходу.

— Прошу спокойствия! — крикнул консул Апулей. — Продолжаем наше заседание! Кто еще хочет выступить?

* * *
День клонился к вечеру, сумерки уже опустились на город. А в кабачке «Старая лошадь» в Аполлинском квартале по-прежнему кипели страсти, люди все обсуждали ночные события, которые обрастали самыми фантастическими и невероятными подробностями.

Наконец, Никомед, который выпил уже пару кувшинов вина, не выдержал.

— Да что вы тут болтаете? — взвился он. — Вот глупцы! Ведь никто из вас не знает, как все было на самом деле.

— А ты знаешь? — недоверчиво спросил кто-то.

Никомед обиделся.

— Еще бы, — гордо бросил он. — Уж кому, как не мне знать. Это я заманил в Рим того парня, уж не разберу, Агриппа он или Клемент. Это я предупредил преторианцев...

Его слова прервал оглушительный хохот.

— Иди проспись! — закричали ему.

— А за твое вино, наверное, сам цезарь платит, да? — издевались другие.

— Дурачье! — разъярился Никомед. — Не хотите, не надо. Больше ничего не скажу.

И он нетвердым шагом вышел из корчмы на темную улицу.

Лишь один человек в зале не разделял всеобщего веселья, а внимательно присматривался к греку. Заметив, что тот вышел, этот человек незаметно последовал за ним.

В кривом переулке он нагнал Никомеда и крепко схватил его за плечо.

— Постой-ка, приятель, — сказал он. — Так это ты, значит, предал Постума?

— Кто ты такой? — возмутился осторожный Никомед. — Никого я не предавал. Оставь меня в покое.

— Понятно, — сказал человек с нехорошей усмешкой. — А ты, случайно, не помнишь, как подобрал меня в море и хотел без суда вздернуть на рее, а?

Никомеду стало плохо.

— Пусти меня! — взвизгнул он и попытался вырваться.

— Вспомнил, — тихо, с ненавистью произнес мужчина. — Ну, тогда получай. Долг платежом красен.

И он с силой всадил в живот грека широкий, острый пастушеский нож. Никомед всхрапнул, его глаза полезли на лоб, изо рта выбежала струйка крови, и шкипер мешком повалился на землю.

Феликс вытер нож о хитон грека, спрятал его и неторопясь вернулся обратно в корчму.

Глава XXI Pollise verso![7]

Ливия встретила сына после заседания сената.

— Что ж ты, — спросила она презрительно, — не мог дать отпор этому наглецу? Ведь он же прилюдно облил грязью и тебя, и меня. Если бы я не отправила Сеяна с письмом, ты бы еще и признался во всем.

— Замолчи, — рявкнул злой, как собака, Тиберий. — Кто мне обещал, что все уже в прошлом? Вот тебе, пожалуйста!

— Ничего, — улыбнулась Ливия. — Сатурнин — наша последняя головная боль. И можешь считать, что мы ее уже вылечили.

— Как же, — не согласился Тиберий. — Он еще должен будет предстать перед судом, и богам только известно, что там наговорит.

— Да ты рехнулся, — спокойно сказала Ливия, — Какой суд? Опомнись! Он просто не выйдет из тюрьмы.

— Думаю, сенаторам это не понравится, — задумчиво сказал Тиберий. — Все-таки патриций, консуляр...

— Да плевать тебе теперь на сенат! — взорвалась императрица. — Неужели ты настолько глуп, и ничего не понял? Ведь ты же цезарь! Настоящий цезарь! Ты и только ты будешь решать, что хорошо и что плохо, как поступить в том или ином случае, кого казнить, кого помиловать.И никто не посмеет возразить!

— А если посмеют? — с вызовом спросил Тиберий.

— Тогда ты не цезарь, — бросила Ливия, — и тебе самое место где-нибудь на Родосе в должности куратора водопроводов.

Тиберий молча проглотил обиду.

— А где этот... беглый раб? — спросил он.

— Здесь, в дворцовом подземелье, — ответила Ливия.

— Ты что? — ужаснулся цезарь. — Слышала, какой шум поднял Сатурнин? А если его вдруг найдут и опознают? Почему ты не убила его, как я требовал?

— Потому что хочу еще раз взглянуть на него, — ответила Ливия. — И приглашаю тебя вместе со мной навестить мятежника и смутьяна.

Тиберий несколько секунд колебался, но потом кивнул.

— Хорошо. Только чтобы сразу потом его... понятно?

— Понятно, — улыбнулась Ливия и взяла его под руку. — Ну, идем.

Они вышли из комнаты и направились к потайному ходу, который вел в подземелье Палатинского дворца.

— Под пыткой он ничего не сказал, как мне сообщили, — говорила императрица по дороге. — Да я и не надеялась...

— Совсем ничего? — удивился Тиберий. — Разве у нас так плохо пытают?

Ливия улыбнулась.

— Ну, нет, наговорил он достаточно, но все не о том, о чем его спрашивали. Мерзавец все время рассказывает разные гадости про нас с тобой.

Тиберий в ярости скрипнул зубами и умолк.

Они спустились в подвал, где несколько человек — палач и его помощники — трудились над Агриппой Постумом.

Молодой человек был привязан к поперечной балке, он был весь залит кровью, тело носило следы побоев. Лицо исказилось от боли, голова поникла, но глаза по-прежнему смотрели дерзко и вызывающе. При виде Тиберия и Ливии он сделал попытку улыбнуться.

— Ну, — надменно произнес цезарь, подходя ближе, — откуда ты такой взялся? Что-то не встречал я тебя раньше в роду Юлиев.

Он упорно делал вид, что не узнает Постума и принимает его за беглого раба Клемента.

— Оттуда же, откуда и ты, — хрипло ответил Агриппа. — Август усыновил нас в один день. Забыл уже? Старческий склероз начинается?

— Ах ты, мерзавец, — прошипела Ливия и повернулась к палачу. — Сказал что-нибудь?

— Нет, — ответил тот.

— Ну, тогда от его языка толку мало, — хищно оскалилась императрица. — И можно смело его отрезать. Очень уж он у него беспокойный.

Палач послушно кивнул и взял со стола узкий острый нож.

— Нет, — остановила его Ливия. — Лезвие слишком холодное. Подогрей его.

Тиберий побледнел.

— Что ты делаешь? — шепнул он. — Это же все-таки твой внук.

— Не мой, а Августа, — отрезала императрица. — Это большая разница.

— Пойдем отсюда, — сказал цезарь. — И прошу тебя, пусть этого мятежника казнят немедленно, но без мучений.

— Ты цезарь, — улыбнулась Ливия. — Твое слово закон. Привыкай, сынок.

Она повернулась к палачу.

— Ты слышал приказ своего повелителя?

— Да, госпожа, — ответил тот.

Он быстро подошел к Агриппе, который почти лишился сознания от боли и потери крови, и точным выверенным движением всадил ему нож в грудь. Голова Постума дернулась, тело обмякло и замерло.

— Вот и все, — прошептал Тиберий, отводя глаза.

— Да, — подтвердила Ливия. — Здесь — все. Ну, можешь идти отдыхать. Сегодня у нас был тяжелый день.

— А ты? — подозрительно спросил цезарь.

— А мне нужно нанести еще один визит, — с нехорошей улыбкой ответила императрица.

* * *
Сенатор Гней Сентий Сатурнин, скованный цепями, сидел на грязном полу в отдельной камере Мамертинской тюрьмы. Он тупо смотрел в пол и ни о чем не думал. Сенатор прекрасно понимал, что его долгая жизнь подошла к концу, но не жалел об этом. Он предвидел, какие страшные времена наступят, когда Тиберий и Ливия крепко ухватятся за власть, и не хотел быть свидетелем позора и унижения римского народа.

Беспокоила его лишь судьба жены и внучки, но он верил, что Луций Либон сумеет отыскать их и защитить.

В коридоре послышались легкие шаги, и к тюремной решетке подошла женщина. Тут было темно, но, даже не видя лица, Сатурнин сразу догадался, кто это такая.

Он гордо поднял голову.

— Зачем ты пришла? — спросил он глухо.

Ливия коротко засмеялась.

— Поговорить.

— О чем?

— О прошлом. Будущего у тебя уже нет.

— Уходи отсюда, — сказал Сатурнин. — Я не хочу с тобой разговаривать. Ты выиграла, чего тебе еще надо?

— А, так ты теперь признал, что я выиграла? — с торжеством воскликнула Ливия. — А помнишь, как ты смеялся надо мной? Помнишь, как я умоляла тебя не бросать меня, а ты что ответил?

Сатурнин промолчал.

— Вспоминай! — с пылом говорила Ливия. — Вспоминай Перузию и юную, беззащитную девчонку, которую ты...

Она всхлипнула.

— Я ведь полюбила тебя, — с горечью добавила императрица, — а ты меня бросил...

Сатурнин продолжал молчать.

— Ты посмеялся надо мной, над моими чувствами, и я поклялась тогда, что отомщу. И отомстила. Через пятьдесят лет.

— Скажи мне одно, — попросил Сатурнин. — Друз был моим сыном?

— Да! — крикнула Ливия. — Твоим! Но ты сам отказался от него. И теперь душа Друза в Подземном царстве, а мой Тиберий правит империей. Помнишь, как ты смеялся, когда я сказала тебе, что сделаю его цезарем?

Но Сатурнин не слушал ее.

— Так, значит, Германик мой внук? — спросил он.

— Ты догадлив, — нехорошо улыбнулась Ливия. — Но он никогда об этом не узнает, обещаю тебе. И цезарем тоже никогда не станет. Ты проиграл, Гней, и виноват в этом только сам.

Несколько секунд они молчали.

— Ладно, — сказала, наконец, императрица. — Мне пора. Вот, возьми.

На пол рядом с Сатурнином упал маленький золотой кружочек.

— Помнишь, как ты подарил мне эту монетку, когда мы еще думали, что любим друг друга? «На счастье», — сказал ты. Я хранила ее, я знала, что она еще пригодится. А теперь ты заплатишь ею Харону, чтобы он перевез твою душу через Стикс. Прощай.

Ливия резко повернулась и ушла. Ее шаги затихли. Сатурнин сидел не шевелясь и смотрел на монету. В его глазах появились слезы.

Но вот вновь послышался шум. К камере подошли двое мужчин, один открыл замок. Они вошли внутрь, приблизились к арестованному.

Тугая, жесткая веревочная петля захлестнула горло сенатора и консуляра Гнея Сентия Сатурнина.

Глава XXII Горе побежденным!

Спустя три недели после вышеописанных событий, когда день уже клонился к вечеру, на пустынной виа Аврелия, недалеко от Рима, появился всадник.

Его сильный гнедой конь размашисто скакал по дороге, ударами крепких копыт взметая пыль и энергично встряхивая головой. Всадник уверенно держал поводья, всматриваясь в даль. По мере приближения к городу он начал внимательно оглядываться, словно выискивая что-то.

Это был Гай Валерий Сабин, который возвращался из Германии, чтобы огласить в сенате завещание Августа и потребовать наказания виновных в нарушении воли покойного цезаря.

Знакомый поворот неожиданно открылся его глазам. Да, правильно. Где-то здесь должен стоять храм Фортуны. Богини судьбы, которая все вертит и вертит свое колесо, играя людскими судьбами.

Сабин заметил поднимавшуюся над невысокими деревцами крышу святилища, которую уже окутывали сумерки, и направил коня к зданию.

Возле входа он спешился и вдруг остановился, пораженный.

Что-то здесь было не так.

Сначала трибун не мог понять, что именно, потом его ноздри уловили запах гари.

Он бросился вперед и вошел в храм.

Храма уже не было.

То есть, само здание сохранилось, но все, что находилось внутри, стало, видимо, жертвой сильного пожара. Закопченные стены, обгоревший алтарь и черная статуя богини...

Трибун провел ладонью по глазам, словно отгоняя наваждение, но картина осталась прежней. Храма Фортуны больше не существовало.

Сабин поспешно подошел к алтарю и сунул руку в потайное место, куда жрец при нем спрятал завещание Августа. Пусто. Лишь горстка пепла под пальцами.

Шатаясь, словно пьяный, Сабин вышел из святилища, взобрался на лошадь и выехал на дорогу. Там он остановился, не зная, что теперь делать.

Невдалеке послышался скрип и лязг, и вскоре рядом появилась телега, гружённая дровами. Низенький, щуплый крестьянин вел на поводу тощую лошадку.

— Подожди, — остановил его Сабин. — Тут был храм Фортуны. Ты не знаешь, что с ним случилось?

— Молния ударила, — равнодушно пояснил крестьянин. — Все и сгорело в одночасье. Видать, не угодили чем-то люди богине. Фортуна, она ведь дамочка капризная.

И крестьянин хлестнул лошадь, которая замедлила было шаг.

— А жрец? — крикнул ему вслед Сабин. — Тут был жрец. И с ним еще мальчик...

— Все сгорели, — донесся из темноты голос крестьянина. — Как дрова.

И он усмехнулся.

Сабин тронул коня и нагнал его.

— Когда это случилось? — спросил он напряженно.

— Когда? — мужик почесал затылок. — Да не припомню так точно... А, кажется, в ту ночь, когда преторианцы в Риме разделались с тем беглым рабом... или внуком Августа, кто их там разберет. Н-но! — причмокнул он губами и снова двинулся вперед.

Сабин остался на дороге один. Он слез с коня и опустился на землю. Мыслей в его голове не было, только пустота и туман. Он устал думать.

"Vae victis[8], — прошептал он, тупо глядя на дорогу. — Горе побежденным... "

Словарь малопонятных слов в порядке их появления в тексте

Курия — официальное помещение, в котором проходили какие-либо заседания.

Триумвират — форма государственного правления, когда вся власть находится в руках троих, поддерживающих друг друга людей. В истории Рима было два триумвирата: Цезарь, Красс, Помпеи и Октавиан, Антоний, Лепид.

Претор — один из высших чиновников; в его ведении находились, в частности, судопроизводство и надзор за правопорядком.

Виа — дорога; главные римские дороги назывались по имени их строителей; виа Аппия, виа Фламиния и т. д.

Трибун — должность; в Риме были военные трибуны — армейские офицеры и народные трибуны — выразители интересов плебеев.

Атрий — помещение в римском доме, типа прихожей.

Стола — женская одежда.

Календы — первые дни каждого месяца.

Лацерна — дорожный плащ.

Лугдун — нынешний Лион во Франции, в те времена — столица провинции Лугдунская Галлия.

Клепсидра — водяные или песочные часы.

Асс — мелкая медная монета; 400 ассов = 100 сестерциям = 25 денариям = 1 аурею.

Тога — официальная одежда свободных римлян; полукруг шерстяной материи, который драпировался на корпусе.

Поска — напиток, вода, смешанная с уксусом.

Харон — мифический лодочник, который перевозил души умерших через реку Стикс в Подземное царство.

Кремена — кожаный кошелек, который носили на шее или на поясе.

Консуляр — бывший консул, человек, который хоть один раз занимал эту высшую в Риме государственную должность.

Базилика — здание, которое использовалось для публичных церемоний — судебных заседаний, коммерческих собраний и т. д.

Перистиль — закрытый сад или дворик в римских домах, как правило, окруженный колоннадой.

Каррука — дорожная повозка.

Улисс — латинское название царя Итаки Одиссея, который прославился своей хитростью.

Эдил — чиновник среднего класса, ведал благоустройством города и развлечениями.

Принцепс — первый сенатор; так называли цезаря.

Квириты — гордое самоназвание римлян, связанное с именем бога Квирина.

Легион — основное воинское подразделение римской армии, способное вести самостоятельные боевые действия. Во времена Республики и в начале принципата насчитывал около 6000 пехотинцев; подразделялся на 10 когорт (по 600 человек), 30 манипулов (по 200 человек) и 60 центурий (по 100 человек). Легиону обычно придавались конница и вспомогательные отряды легкой пехоты.

Преторианские ворота — главные ворота римского военного лагеря. Наряду с ними были и Принципальные ворота.

Пиллум — легкое копье, штатное оружие регулярной римской пехоты.

Трирема — крупное судно с тремя рядами весел. Триремы были как военные, так и торговые.

Батавы — племя, населявшее прибрежные территории современной Голландии. Служили в римских вспомогательных войсках.

Преторианцы — цезарская гвардия, созданная в первые годы правления Августа. В числе девяти когорт располагалась в Риме, его окрестностях и в Италии.

Пунические войны — три самые тяжелые в римской истории войны, которые Рим вел с Карфагеном за господство в Средиземноморье.

Унирема — легкое судно с одним рядом весел.

Авгур — жрец, который обычно предсказывал будущее по полету птиц.

Хитон — греческая одежда.

Лары — наряду с Пенатами являлись весьма почитаемыми домашними богами римлян.

Талант — мера веса и иногда денежная единица (около 26 килограммов).

Триклиний — помещение в римском доме, трапезная.

Мойры — греческие богини судьбы.

Ильва — остров у побережья Италии, нынешняя Эльба.

Форум — рыночная площадь в центре италийских городов.

Эол — бог, повелитель ветров.

Гортатор — специальный человек на корабле, который отбивал ритм рабам, сидевшим на веслах.

Плутон — бог, властелин Подземного царства.

Данувий — река, нынешний Дунай.

Веста — богиня домашнего очага, очень почитаемая в Риме. За отправлением культа следили специальные жрицы — весталки.

Ахиллес — древнегреческий герой, участник Троянской войны.

Ромул — полумифический основатель и первый царь Рима.

Эллины — люди, происхождением и мировоззрением связанные с Грецией и греческой культурой.

Фаланга — боевой строй греческой и македонской армий.

Ликтор — ранее телохранитель, затем — символ уважения. Ликтор, держа на плече связку прутьев с воткнутым в нее топором, сопровождал цезарей, консулов и других высших лиц государства. Степень уважения к данному человеку зависела от количества ликторов.

Эквит (всадник) — представитель римского среднего класса; по социальному положению находился между патрицианско-сенаторским сословием и торговыми кругами.

Луцина — в Древнем Риме — богиня-покровительница брака.

Тибр — река, протекающая через Рим.

Туника — легкая одежда.

Легат — командир легиона. В его подчинении находился средний офицерский состав — трибуны различных рангов и младший — центурионы нескольких категорий.

Могонциак — город, нынешний Майнц в Германии.

«Венера» — здесь: название броска при игре в кости, после которого открытыми оказываются все цифры. Считался самым удачным.

«Собака» — бросок при игре в кости, противоположный «Венере», т. е. проигрышный.

Каппадокия — страна, а затем римская провинция в Малой Азии.

Цербер — мифический трехглавый пес, который стерег вход в Подземное царство.

Мизены — городок на побережье Италии, база римской военной эскадры.

Квестор — чиновник среднего уровня; ведал главным образом финансами.

Эмпориум — римский портовый район.

Матрона — в Риме замужняя женщина.

Пурпурная полоса — такая полоса на тоге определяла принадлежность человека к одному из классов — широкую полосу носили сенаторы, узкую — эквиты (всадники).

Бирема — судно с двумя рядами весел.

Нумидия — область в Африке.

Субура — район в Риме. Место обитания мелких ремесленников и торговцев.

Эсквилин — район в Риме, где жили бедняки.

Номенклатор — раб в римском доме, который объявлял о приходе гостей.

Авентин — один из римских холмов.

Электрон — сплав золота и серебра.

Экседра — приемная в римских домах.

Эринии — богини-мстительницы, изображались в виде отвратительных старух.

Тепидарий — банное помещение, служило для подготовки к ритуалу купания.

Гарпастум — тяжелый кожаный мяч, набитый песком; любимая игра римских легионеров.

Балнеатор — служитель при бане, отвечал за мази и благовония.

Вестиплика — рабыня, которая помогала одеваться.

Элизеум — античный рай, место вечного блаженства.

Ктесифон — одна из столиц Парфянского государства, многолетнего противника Рима.

Амфора — керамическая посуда в Форме луковицы.

Фамилия — семья римлянина; к фамилии обычно причислялись и рабы.

Кампания — область в Италии.

Киликия — государство в Малой Азии, позже римская провинция.

Ретиарий — гладиатор, вооруженный сетью и трезубцем.

Секутор — основной противник ретиария в амфитеатре; вооружение — меч и щит.

Фессалия — область в Греции.

Эскулап — бог врачевания.

Ланиста — хозяин или управляющий гладиаторской школой.

Финикия — область на побережье Палестины.

Баллиста — метательное орудие.

Эней — легендарный герой, участник Троянской войны; считался родоначальником римлян.

Проконсул — наместник провинции.

Гиацинт — прекрасный юноша, близкий друг бога Аполлона, которого тот случайно убил.

Минерва — богиня мудрости.

Мистерии — культовые обряды в честь некоторых богов.

Изида — египетская богиня.

Кибела — богиня, родом из Малой Азии, очень популярная в Риме.

Митра — персидский бог.

Гекатомба — дословный перевод: «сто жертв». Так называлось более щедрое, нежели обычно, жертвоприношение.

Треножник — культовое приспособление для воскурения благовоний.

Купидон — бог любви.

Фламин — жрец определенного божества.

Сивилла — название очень популярных в Риме прорицательниц, сменявших одна другую.

Байи, Кумы — небольшие городки на побережье Италии, модные курорты.

Паланкин — крытые носилки для переноски людей.

Ковинна, эсеса, карпентия — виды дорожных повозок.

Утика — город в римской провинции Африка.

Катон Марк Порций — непримиримый республиканец, участник убийства Юлия Цезаря. Когда понял, что его армия в Африке потерпела поражение, бросился на меч, чтобы не попасть в руки врагов.

Иллирик — общее название нескольких областей на побережье Адриатического моря.

Самаритяне — народ семитской группы, проживавший в Палестине.

Гиперборей — мифическая страна, расположенная, по верованиям древних, за Северным океаном.

Большая клоака — канализационная система в Риме.

Колония — город, основанный на захваченной территории; обладал значительным самоуправлением.

Декурион — представитель городских властей.

Муниципий — город, управлявшийся по римскому образцу.

Великий понтифик — главный жрец Рима.

Олимп — гора в Греции. Согласно мифам, на ней жили боги.

Гаруспики — жрецы, предсказывавшие будущее, гадая по внутренностям животных.

Близнецы — братья Кастор и Поллукс, мифические герои, покровители Рима.

«Закон об оскорблении величия римского народа» — знаменитый crimen laese maiestatis, принятый еще республиканским сенатом. В период Империи на основании этого закона жестоко каралось любое проявление неуважения к особе цезаря.

Номады — жители Нумидии в Африке.

Ала — конный отряд, формировавшийся из союзных племен и служивший во вспомогательных войсках в римской армии.

Акций — мыс в Греции, возле которого произошла знаменитая битва между Октавианом и Антонием в 31 году до Р. X.

Ваал — финикийский бог.

Морфей — греческий бог сна.

Инсула — жилой многоэтажный дом в Риме.

Паннония — римская провинция.

Нарона — город в Далмации.

Трибунал — возвышение посреди римского военного лагеря, с которого произносились речи.

Эргастул — помещение на римской вилле, где держали провинившихся рабов.

Гидра — многоголовое мифическое животное.

Претория — караульное помещение.

Капенские ворота — выводили на Аппиеву дорогу, которая вела на юг Италии.

Портик — каменная беседка.

Кабиллон — город на границе Верхней Германии и Лугдунской Галлии.

Панорм — город на Сицилии.

Сирена — мифическое существо, сладкоголосая женщина, которая своими песнями заманивала моряков.

Виктория — богиня победы.

Мамертинская тюрьма — центральная тюрьма в Риме.

Форум Боариум — мясной рынок в Риме.

Мессанский пролив — пролив между Сицилией и Апеннинским полуостровом.

Белгика — римская провинция на части территории современной Бельгии, Германии, Франции и Голландии.

Аргенторат, Виндонисса — города в римской провинции Верхняя Германия.

Бонна — нынешний Бонн, город в провинции Нижняя Германия.

Ксенофонт — древнегреческий военачальник и писатель.

«Анабазис» — книга Ксенофонта, в которой он описал поход отряда греческих наемников через Персию, участником которого был сам.

Диоскуры — то же, что и Близнецы, братья Кастор и Поллукс.

Аполлинский квартал — район кабаков и увеселительных заведений в Риме.

Эндрю Ходжер Храм Фортуны — II

Пролог

Богат, славен и красив город Эфес, крупный порт и торговый центр, столица проконсула римской провинции Малая Азия.

Это здесь некогда высился грандиозный храм греческой Артемиды, называемой римлянами Дианой, одно из семи чудес света, которое в припадке болезненного честолюбия сжег сумасшедший Герострат. Преступника постигла заслуженная кара, а легенда долго еще гласила, что именно в эту ночь пришел на свет великий и страшный македонский царь Александр.

Лучшие греческие архитекторы: Денократ, Деметрий и Пеоний в 430 году от основания Рима возродили святыню. И хотя жители Эфеса утверждали, что новый храм ничуть не хуже старого — сто двадцать семь колонн, из них тридцать шесть резных, но ведь произведения искусства не могут родиться дважды. В лучшем случае получается приличная копия.

У Эфеса долгая история. Еще во времена персидских царей этот город служил важнейшим портом и не случайно именно его соединяла со столицей Сузами знаменитая «царская дорога», выстроенная по приказу всесильных повелителей.

А потом на смену персам пришли греки, которые в кровопролитных войнах отхватили этот лакомый кусок и накрепко вцепились в него зубами. От азиатов город им удалось отстоять, но вот сами они его поделить не смогли. Афины и Спарта в жестоких, безжалостных междоусобицах выясняли отношения, а Эфес, несмотря ни на что, разрастался и богател. Он дал миру многих выдающихся художников, скульпторов, политических деятелей. Именно здесь через некоторое время апостол Павел будет вколачивать первые гвозди в основание созданной им доктрины христианства.

Город многое пережил на своем веку, много было взлетов и падений. После смерти Александра его самозванные наследники затеяли бесконечную распрю, деля завоеванное своим царем, и Эфес был не последней ставкой в этой борьбе.

Селевк и Антигон, Птолемей и Деметрий, Кассандр и Лисимах, а также вмешавшийся в игру эпирец Пирр без устали швыряли своих солдат в кровавые битвы, дабы урвать кусок побольше.

Повезло Лисимаху. Именно он в результате войны стал македонским царем. Под его властью оказались также Фракия и значительная часть Малой Азии. Включая Эфес.

И он — как большинство монархов до него и после него — принялся вершить свою волю, не считаясь ни с чем. Высочайшим повелением целый город был перенесен на новое место, ближе к морю. Эфес, правда, от этого только выиграл, но вот жители, лишившиеся домов и достояния...

А потом пришли римляне. В двух войнах железные легионы Вечного города вдребезги разнесли хваленую фалангу македонского царя Филиппа и с ненасытностью завоевателей рванулись дальше. Но сириец Антиох не пожелал отдать им Эфес. Его мощная армия высадилась на Балканах, и разгорелась очередная война.

Эфес стал столицей Антиоха. Но недолго длился его триумф. В ущелье Фермопил — том самом, где много лет назад героически сражались триста спартанцев — сирийские войска были наголову разбиты. А великий Ганнибал — заклятый враг Рима — едва не принял яд, сломленный поражением. Он сделает это немного позже, когда в битве при Магнесии Луций Корнелий Сципион — брат героя пунической войны — окончательно поставит Антиоха на колени. Эфес перейдет в римское владычество.

Но неприятностей еще доставит немало. И Риму и его врагам. Когда сводный брат умершего пергамского царя Аристоник вдруг воспылает идеями всеобщего равенства и братства и — безумец — объявит войну Риму, экспедиционный корпус консула Красса высадится в Малой Азии. А помощь ему окажет именно Эфес, флот которого наголову расколотит в Эгейском море эскадру Аристоника.

Красс умрет в плену под пытками, но назначенный ему на смену Перперна одержит все-таки победу, возьмет Стратоникею — последний оплот мятежников — и достойно вознаградит верных жителей Эфеса.

С тех пор город сделается римским владением и более того — резиденцией проконсула, первого человека во всей Малой Азии.

Мутная, илистая река Кестр лениво проталкивает свои тягучие волны через узкие улочки Эфеса, облизывает своими желтыми языками мраморное основание Артемизиона и позволяет жителям набирать из себя воду. А с водой этой нередко приходили опустошительные эпидемии...

* * *
Как-то майским свежим утром на пристань Эфеса ступил человек, которого здесь давно ждали. То был знаменитый Аполлоний из Тианы — мудрец, философ и прорицатель, слава которого прокатилась уже по всему эллинистическому миру, хотя было ему тогда не больше сорока. Случилось это в конце правления цезаря Августа.

Аполлоний прибыл в Эфес проездом из Пафоса родосского в Смирну, но жители, наслышанные о его науках, упросили мудреца задержаться. Ведь именно тогда в городе разразилась одна из страшных эпидемий какой-то азиатской безжалостной болезни, и люди валились с ног прямо на улицах, моментально чернея лицом и издавая отвратительное зловоние.

Эфес был в панике, и лишь надежда на Аполлония придавала некоторую уверенность горожанам.

Суровый Аполлоний, взобравшись, с помощью своих учеников, на высокую стену храмового дворика, произнес речь. Или, скорее, проповедь. Он призывал жителей города серьезно заняться изучением философии и вести подобающий образ жизни. Жестко осуждал их увлечение праздностью, роскошью и театром.

На следующий день он вышел в сад вблизи портика и продолжил свою науку, основанную на постулатах Пифагора.

— Все мы люди и должны помогать друг другу, — говорил мудрец, окидывая строгим взглядом свою аудиторию.

Богатые преуспевающие жители Эфеса скептически улыбались, слушая слова мудреца.

Над головой проповедника, в кроне раскидистого дуба, о чем-то беспечно щебетала стая воробьев. Вдруг к ним подлетела еще одна птица и возбужденно что-то прочирикала. Это отвлекло внимание людей, а когда все. воробьи взвились в воздух и улетели, взгляды присутствовавших еще долго провожали стаю.

Аполлоний покачал головой и скупо улыбнулся.

— Вижу, вы заинтересовались, — сказал он. — Что ж, объясню вам, в чем дело. На соседней аллее только что споткнулся мальчик, который нес корзинку с пшеницей. Зерна высыпались на землю. И вот воробей, который это видел, немедленно прилетел к своим товарищам и сообщил им, где есть корм. Проверьте, кто сомневается.

Несколько человек тут же бросились убедиться. Мудрец оказался прав. Действительно, воробьи жадно клевали рассыпанное зерно.

— Вот и смотрите, — продолжал Аполлоний, — как птицы небесные помогают друг другу и радуются, если могут это сделать. Мы же, люди, считаем такой поступок чем-то глупым и даже позорным. Если богатый человек начинает делить свое достояние с бедными, мы называем его расточителем, а тех, кто пользуется его добротой, -иждивенцами. Но если уж так, то может нам стоит жить в клетках, как скоту, предназначенному на убой, и набивать себе желудки, обрастая жиром?

— Все это хорошо, — крикнул какой-то купец из толпы, вытирая потные руки о свой голубой хитон тирского шелка, — но твои науки, Аполлоний, мы бы с удовольствием послушали в других обстоятельствах. А сейчас ты сам видишь — в городе бесчинствует страшная болезнь и хоть бы все воробьи мира решили помогать друг другу, нас это не спасет.

Аполлоний нахмурился и задумался. Повисла напряженная тишина. Все чего-то ждали.

— Ладно, — сказал наконец философ. — Сейчас мы пойдем с вами и посмотрим, что тут можно сделать.

Аполлоний молча двинулся в направлении городского театра; толпа последовала за ним.

По дороге к походу присоединялись все новые и новые люди; они возбужденно переговаривались, терзаясь сомнениями и все-таки веря в мудрость прославленного философа.

У самого входа в театр Аполлоний остановился. Толпа замерла за ним в предчувствии чуда.

Глаза тианца обратились на дряхлого нищего, слепого и жалкого, который сидел под мраморной колонной. Старец вяло вращал бельмами и то и дело с тревогой ощупывал свою кожаную сумку, которую милосердные граждане Эфеса от души набили кусками хлеба, сушеными финиками и ошметками копченого мяса.

— Станьте вокруг него, — показал рукой Аполлоний, сурово нахмурив брови.

Люди недоуменно выполнили его приказ. Кольцо вокруг нищего сомкнулось. Все молчали, ожидая мудрых слов философа. А тот стоял неподвижно, сверля пронзительным взглядом слепого старца, который словно сжался в комок, нервно трогая сумку и беззвучно шевеля губами.

— Собирайте камни, — сказал вдруг Аполлоний глухо, — и бросайте в этого человека.

Толпа загудела; люди возбужденно перешептывались, недоверчиво качали головами.

— Да что он хочет? — раздавались крики.

— Почему мы должны убить этого несчастного, и так наказанного судьбой? Чем он виноват в нашей беде?

А нищий, разобравшись в ситуации, тоже принялся плакать и ударять себя в грудь.

— Смилуйтесь! — стонал он. — Пожалейте жалкого калеку! Чем я провинился перед вами?

Толпа колебалась. Но несколько человек — телохранители Аполлона и с десяток фанатиков, безоговорочно верившие словам своего учителя, — неохотно подобрали с земли камни и бросили их в направлении нищего; не сильно, скорее для испуга.

Но вот вдруг люди вскрикнули в страхе и отшатнулись — слепец внезапно прозрел. Его горящие глаза ненавистью обжигали тех, на ком задерживался его взгляд.

— Демон! — раздались встревоженные голоса. — Это демон! Он призвал болезнь на наш город!

Все больше рук потянулось за камнями. Твердые куски гранита полетели в старца.

А тот извивался и стонал под ударами, сверкая глазами и бормоча проклятия. Толпа выла все громче, а Аполлоний стоял неподвижно, нахмурившись; его вытянутый палец неумолимо указывал на виновника несчастья, постигшего город.

— Бей его! — раздавались крики.

— Смерть демону!

— О, Боги, помогите нам!

В этот момент по улице проходили двое римских офицеров из свиты проконсула. Удивленные, они остановились и принялись наблюдать за происходящим.

— Что это? — спросил один из них, молодой, недавно прибывший из Италии.

— А, — махнул рукой второй, более опытный. — Какой-то варварский обычай. Так тут наказывают колдунов и другую подобную публику.

— Но как же закон? — возмутился юный офицер. — Ведь мы, римляне, должны стоять на страже порядка.

Его спутник пожал плечами.

— Пусть об этом думает проконсул. Он тут олицетворяет власть, а мы лишь подчиняемся его приказам. Ладно, пойдем лучше выпьем вина.

Они двинулись дальше. В тот момент, когда римляне поравнялись с толпой, из нее вдруг послышались еще более громкие и возбужденные крики; кольцо людей сомкнулось еще плотнее.

Молодой офицер, с выражением недовольства и брезгливости на лице, заглянул через плечи стоявших перед ним. Он увидел небольшой холм из камней, под которым что-то слабо шевелилось. Потом движение прекратилось.

— А теперь посмотрите, с кем вы имели дело! — вдруг громко произнес сурового и аскетического вида мужчина и дал знак своим телохранителям разгрести курган.

По толпе словно пробежала дрожь, люди в ужасе отшатнулись. А молодой римлянин вдруг улыбнулся и нагнал своего товарища, который уже успел отдалиться на некоторое расстояние.

— Ну, что там? — спросил тот без особого интереса.

— Это была всего лишь собака, — с облегчением ответил юноша. — Наверное, бешеная.

И они двинулись дальше, тут же позабыв об увиденном.

А под грудой камней пораженные жители Эфеса действительно обнаружили огромного грязно-желтого пса с окровавленной оскаленной пастью, с которой на землю падали хлопья пены.

Люди молчали в изумлении. Лишь один из спутников Аполлония повернулся к нему.

— Кто это был, учитель? — тихо спросил он.

— Демон, — ответил философ. — Демон, который послал заразу на город.

— Мы убили его?

— Нет, — качнул головой Аполлоний. — Так просто его не убить. Видишь, он только сменил телесную оболочку и исчез.

— Но ты знаешь, кто он, где его искать?

— Да, — глухо сказал мудрец. — Это Шимон из Самарии, называемый Черным Магом...

Часть первая На всех фронтах

Глава I День пастухов

В год консульства Друза Цезаря и Норбана Флакка, в девятый день до июньских календ, уже с самого раннего — прозрачного и солнечного — утра в Риме царила праздничная атмосфера. И неудивительно — именно на этот день пришлись сразу три знаменательных события, наполнявших радостью сердца граждан и многочисленных гостей из провинций.

Испокон веков отмечали эту дату — двадцать первое апреля — италийские пастухи и скотоводы, воздавая таким образом честь Богине Палле, покровительнице их нелегкого труда. И сам праздник назывался Паллилии — День пастухов.

Но что еще более важно, в этот же самый день — правда, было это давным-давно — буйный Ромул, сын весталки Реи Сильвии, во главе вооруженного отряда (состоявшего преимущественно из пастухов) штурмом взял дворец царя Амулия, вернул незаконно отобранную власть своему деду Нумитору, а сам вместе с братом Ремом решил основать новый город.

Так возник великий Рим, и с тех пор каждый год двадцать первого апреля благодарные квириты чтили память своего прародителя.

Но сегодня — спустя семьсот шестьдесят восемь лет после того, как Ромул очертил плугом границы будущего города — к этим двум праздникам добавился еще и третий.

Вот Друз Цезарь, сын Тиберия, консул, устраивает для народа грандиозные игры и представления от своего имени и от имени брата Германика. Будут торжественные процессии, раздача хлеба и вина, гладиаторские бои и травля диких зверей, состязания колесниц в Большом цирке и выступления лучших актеров Империи в театре Помпея.

Скупой Тиберий, который терпеть не мог подобную, как он выражался, «показуху» и заискивание перед плебеями, скрепя сердце согласился все же на предложение сына. Что ж, сейчас у него были причины, чтобы забыть на время об экономии и швырнуть немножко золота на подачки римскому народу, всегда жаждавшему увеселений и подарков, panem et circenses — хлеба и зрелищ.

Да, Тиберий имел основания быть благодарным Богам-покровителям. Ведь еще недавно власть его выглядела столь непрочной и эфемерной, что трусоватый цезарь готов был даже отречься от нее, дабы сохранить жизнь и душевный покой. Восстали легионы на Рене и Данувии, грозя ввергнуть страну в хаос и открыть границы варварам; беглый раб Клемент, выдававший себя за внука Божественного Августа Агриппу Постума, собрал немалый отряд и готов был силой отобрать причитавшееся ему наследство, в самом Риме дерзкие язвительные сенаторы откровенно насмехались над тугоумным Тиберием, а люди на улицах свистели ему в спину и громко орали вслед: «Пьяница! Тиберий! Старый козел!»

Лишь железная воля его матери Ливии, вдовы Августа, и энергия преданного префекта преторианцев Элия Сеяна удержали тогда цезаря от позорного бегства и капитуляции. Что ж, теперь надо признать, что они были правы. Им пришлось пережить несколько дней панического страха, пришлось изо всех сил бороться со всепоглощающим отчаянием, но усилия не пропали даром и Боги олимпийские не оставили без защиты Тиберия и его сторонников.

Обстановка вдруг начала меняться с головокружительной быстротой. Сын цезаря Друз с помощью Сеяна и его гвардейцев неожиданно легко усмирил бунт в Далмации, Германик, верный своему гражданскому долгу, не бросил границу и привел войска к присяге на верность Тиберию, отряд мятежника Клемента (или же Агриппы Постума — какая теперь разница?) был разгромлен, а сам предводитель захвачен в плен и казнен; главу сенатской оппозиции Гнея Сентия Сатурнина бросили в тюрьму по обвинению в государственной измене, и остальные крикуны сразу же поутихли, а народу удалось заткнуть рот, оперативно выплатив завещанные Августом подарки.

Да, теперь Тиберий наконец-то мог вздохнуть свободно и почувствовать себя истинным повелителем Империи. Ради этого стоило раскошелиться. Так сказала ему императрица Ливия, а цезарь, по своему обыкновению, лишь молча кивнул и поплелся в библиотеку Палатинского дворца, где он любил проводить долгие часы вместе с самым близким ему человеком — астрологом Фрасиллом, копаясь в древних книгах и ведя философские диспуты.

Друз, избранный консулом на нынешний год, с радостью взял на себя организацию празднеств. Он очень любил повеселиться; особое предпочтение сын цезаря отдавал гладиаторским боям в амфитеатре, причем, чем больше крови лилось, тем большее удовольствие он получал.

Подготовка к играм была в разгаре, когда пришло известие из Могонтиака: Германик, главнокомандующий войсками обеих приграничных провинций, во главе своих легионов форсировал Рен и в нескольких битвах разгромил варваров, отбросив их в непролазные леса. Угроза вторжения германцев, которая вот уже несколько лет держала в страхе всю страну, была устранена. И хотя военные действия на правом берегу Рена еще продолжались, уже можно было говорить об успешной кампании.

Естественно, эта новость только добавила энтузиазма, и Друз, повсеместно приветствуемый толпами ликующего и снедаемого нетерпением народа, с удвоенной энергией продолжал подготовку к грандиозным торжествам.

Специальные корабли один за другим входили в порты Остии и Брундизия, доставляя из Африки и Азии всевозможных диких зверей: львов, тигров, пантер, слонов, носорогов. Из Испании везли злобных кантабрийских волков, из Германии — огромных свирепых медведей и диких туров, со всех концов необъятной Империи стекались в Рим сотни и тысячи обитателей лесов, полей, джунглей и саванн, дабы окропить своей кровью арену амфитеатра, доставив тем самым радость многочисленным зрителям и потешить самолюбие устроителей игр.

В повышенную, можно сказать, боевую готовность, были приведены и школы гладиаторов. Ланисты римских Людус Магнус на виа Лабикана и Людус Эмилия возле театра Помпея сбивались с ног, отбирая людей для предстоящего выступления. Не меньший переполох царил и в главных провинциальных заведениях такого рода — из Капуи, Пренесте и Равенны потянулись в столицу представители местных школ. Агенты Друза, не скупясь, вербовали и бродячие профессиональные труппы гладиаторов, которые кочевали по городам страны, давая свои представления.

Несколько сот лучших бойцов Империи должны были вскоре предстать пред взыскательными римскими зрителями, восхитить их своим искусством и потешить видом крови, хлещущей из ран.

В то время, правда, ни сами гладиаторы не горели особым желанием сложить голову на арене, ни ланисты, которые обучали их и организовывали выступления, не хотели лишаться доходного человеческого мяса. Если раньше в амфитеатрах сражались главным образом военнопленные и преступники, которым не приходилось рассчитывать на снисхождение публики, то сейчас ведущая роль постепенно переходила к профессионалам, а те, имея возможность неплохо зарабатывать своим опасным трудом, предпочитали покорять аудиторию не столько видом распоротых животов и срубленных голов, сколько своим мастерством во владении оружием, а потому частенько щадили друг друга, не нанося смертельных ударов.

И с этим приходилось считаться, но на сей раз Друз, которого вид крови приводил в гораздо большее возбуждение, нежели умело выполненный фехтовальный прием, вызвал к себе представителей Союза гладиаторов и различных школ и решительно потребовал, чтобы борьба была самая настоящая, иначе всем придется плохо. Ему не нужны халтура и жалкие пародии в столь торжественный день. А уж о надлежащей оплате он позаботится.

Поэтому хозяева объявили своим бойцам, что шутки кончились и придется драться всерьез. Друз позаботился, чтобы об этом его распоряжении узнали в городе, и люди теперь с еще большим нетерпением ожидали начала игр, ибо успели очень соскучиться по настоящему зрелищу — последнее, устроенное за полгода до смерти Августа, было откровенно скучным, и народ потом еще долго роптал и плевался.

Не были обойдены вниманием устроителя и соревнования колесниц. Большой Цирк во всю готовился к приему двадцати четырех забегов в день — максимально дозволенному законом числу. Сторонники четырех цирковых группировок — Красных, Белых, Зеленых и Синих — потирали руки в предвкушении интереснейших состязаний и уже заранее делали ставки на своих любимцев. У всех на устах были имена знаменитых возниц и их лошадей.

А в столичных театрах труппы лучших актеров — преимущественно греков — проводили последние репетиции своих спектаклей. Трагедии и драмы не пользовались особой любовью римской публики, а потому в программе были главным образом комедии, фарсы, фривольные ателланы и пантомимы. Приехали на гастроли и танцевальные группы из Сирии и Малой Азии. В городе поговаривали, что знаменитый Диомед из Апамеи привез новую постановку, в которой девушки из его балета будут выступать полностью обнаженными.

Так шло время; одни нетерпеливо ждали, считая дни, другие напряженно готовились, чтобы не ударить лицом в грязь. Кто-то уже подсчитывал возможные барыши, кто-то приносил жертвы Богам, моля сохранить ему жизнь или даровать победу, а в вивариях и подземных клетках по ночам грозно рычали львы и тигры. Рычали от голода и предчувствия скорой смерти.

И вот, наконец, наступило двадцать первое апреля — день Богини Паллы, День пастухов, день основания Рима и тот великий день, который должен был снискать Друзу, Германику и всей цезарской семье еще большую любовь и уважение народа.

* * *
Сначала, с самого раннего утра, сразу же по восходу солнца, за свои ритуалы принялись почитатели Богини Паллы.

По традиции на жертвенниках покровительницы пастухов возжигали странную смесь, которую приготовляли девственные весталки: засохшую кровь лошади, убитой в честь Марса во время прошлогоднего праздника, смешивали спеплом умерщвленного несколькими днями ранее ягненка и разными травами, преимущественно со стеблями фасоли. Нежная Богиня не любила кровавых жертв.

Затем, помолившись, люди старательно выметали свои конюшни и загоны для скота новыми метлами, самих животных окропляли чистой родниковой водой, а в садах на деревьях развешивали венки.

На кухне, в присутствии всех домочадцев и рабов, отец семейства разжигал в очаге огонь. Топливом служили ветки оливкового и лаврового деревьев и засохшие цветы. Если дрова начинали громко потрескивать, все бурно радовались — хорошая примета.

Затем приносили еще одну жертву — из хлеба и молока, призывая при этом Богиню помочь им в трудах, умножить стада, дать хорошую траву и воду и простить грехи.

На этом первая часть ритуала заканчивалась. Вторая и последняя наступит ночью, когда запылают костры из соломы, а люди будут прыгать через них, пить молоко и вино и славить свою добрую покровительницу.

Теперь, когда солнце стояло уже довольно высоко над головой, начиналась самая торжественная часть праздника, в которой каждый хотел принять участие, а потому последние молитвы, обращенные к Богине Палле, звучали уже несколько торопливо; народ повалил на улицы.

Сначала устроитель игр Друз в сопровождении своего отца, цезаря Тиберия, и нескольких наиболее достойных сенаторов принес жертву в храме Юпитера на Капитолии, поблагодарив Бога за помощь и пообещав не забывать его в будущем. Затем члены коллегии Верховных жрецов совершили тот же обряд в святилище Аполлона на склоне Палатинского холма.

После этого наступила очередь прочих римских Богов — их храмы заполнились людьми, а служители того или иного культа принялись старательно выполнять свои обязанности. Брызнула кровь жертвенных животных — быков, овец, коз, голубей, затрещало пламя на алтарях, взметнулись клубы дыма над великолепными мраморными строениями: жилищами Юноны и Нептуна, Минервы и Венеры, Меркурия и Цереры, Вулкана и Марса, Геркулеса, Фортуны, Латоны и многих других.

Жрецы чужеземных Богов — таких, как Изида, Астарта или Кибела, — не принимали действенного участия в торжествах и лишь выполняли свои обычные функции. Рим очень терпимо относился к завезенным из покоренных стран религиям, но все же официальными они по-прежнему не считались.

Ливия и другие женщины из цезарской семьи, а также жены и дочери сенаторов, совершали свой обряд в храме Весты, где представительницы прекрасного пола — в отличие от других святилищ — пользовались большими правами, нежели мужчины.

Затем, когда с этим было покончено, сплошные потоки людей потекли с Капитолия и Палатина, из других районов города, чтобы слиться на виа Сакра в огромную, веселую, расцвеченную всеми цветами и оттенками радуги колонну. Теперь процессия направлялась к мавзолею Божественного Августа, чтобы там наконец покончить с официальной частью и отдаться развлечениям.

Впереди похода двигались торжественно и с достоинством ликторы со своими топорами, воткнутыми в связки прутьев. За ними степенно ступала прекрасная белоснежная четверка коней из цезарской конюшни. Она везла раззолоченную, украшенную цветами и лентами колесницу, в которой стояли сам Тиберий и его сын Друз — устроитель игр.

Далее двигались представители всех жреческих коллегий Рима — мудрые понтифики в длинных белых одеждах, зоркие авгуры с обвитыми лавром посохами в руках, суровые гаруспики, которые могли предсказывать будущее по внутренностям жертвенных животных.

За ними легким шагом шли непорочные весталки — девственные жрицы Богини Весты, хранительницы домашнего очага. Их лица и головы были покрыты тонкими белоснежными покрывалами, дабы не смущали они очей народа своей неземной красотой.

Старшая жрица несла чашу с горящим в ней вечным огнем Весты. Это священное пламя никогда не должно было угасать, и девы в своем храме денно и нощно поддерживали его. Тут же на повозке ехал знаменитый Палладиум, которого привез в Рим еще легендарный Эней.

За весталками, весело приплясывая и подпрыгивая, что разительно контрастировало с полным достоинства поведением непорочных жриц, двигались служители грозного Марса, салии, в сопровождении группы музыкантов, во всю дующих во флейты и колотящих в барабаны. Эти были одеты в короткие пурпурные туники военного образца, в шлемы и панцири. На поясах жрецов болтались короткие мечи, а копьями с медными наконечниками они то и дело ударяли в священные бронзовые щиты, которые несли специальные прислужники.

Много веков назад один из этих щитов упал с неба к ногам доброго царя Нумы и громовой голос приказал ему как зеницу ока беречь эту реликвию, ибо щит символизирует мощь и силу Рима.

По совету жрецов Нума приказал изготовить еще одиннадцать таких же щитов, и теперь уже никто не мог разобрать, где подлинный, а где копии. Так что берегли все двенадцать.

Далее, смешавшись в кучу, шли служители прочих культов: фециалы, луперки и множество других.

Замыкали религиозное шествие августалы — недавно созданная коллегия, в чьи обязанности входило попечительство над культом Божественного Августа. Во главе их в легкой повозке ехала императрица Ливия — именно ее, вдову покойного цезаря, сенат назначил главной жрицей нового Бога.

А потом сплошной толпой валили неисчислимые массы народа — степенные купцы из Аргентарского квартала, трудолюбивые ремесленники с виа Импудика, бойкие молодцы неопределенных профессий из Субурры, ободранные пролетарии из Заречья, с нетерпением ожидающие раздачи хлеба и вина; все они шли с семьями, детьми, женами, друзьями и знакомыми. Тут же, опасливо озираясь, семенили крестьяне из Кампании и Самния, прибывшие в столицу посмотреть невиданное зрелище; было много иностранцев, мелькали даже черные африканские лица. Вся эта толпа с гомоном, шумом, свистом и песнями тащилась по просторной виа Сакра, спеша к мавзолею Августа.

Достойные сенаторы, патриции и всадники предпочитали не смешиваться с толпой и — кто в повозках, кто пешком — пробирались к месту последнего жертвоприношения боковыми улицами, которые в это время казались совершенно вымершими.

Впрочем, не совсем. Памятуя о недавних волнениях, осторожная и предусмотрительная Ливия вывела из казарм усиленные наряды преторианцев и расставила их в разных местах, так, правда, чтобы они не бросались в глаза. Но, кажется, предосторожность оказалась излишней — никто не вспоминал мятежного Агриппу Постума и не проявлял ни малейшего желания вступать в конфликт с законной властью. До политики ли сейчас, когда вот-вот откроются цезарские склады и поток дармовой еды, вина и денег обрушится на римский народ? А потом еще будут гладиаторские бои, гонки колесниц, голые девчонки на сцене театра...

— Да здравствует Тиберий Клавдий Нерон! — гремели крики.

— Слава нашему цезарю!

— Пусть хранят Боги щедрого Друза!

— Salve, Imperator![9] Salve! Salve!

* * *
Величественное здание мавзолея Августа высилось на Марсовом поле возле Триумфальных ворот. Покойный цезарь построил его еще при жизни, дабы подготовить достойное место для своего праха, но злая судьба распорядилась так, что еще раньше ему пришлось хоронить здесь останки тех, кого он так любил и кто был еще так молод: Марцелла и Друза Старшего, Гая и Луция... А вот прах дочери Юлии, внучки Юлиллы и внука Агриппы Август строжайше запретил помещать в семейную усыпальницу. Что ж, может не без причины.

Возле мавзолея гудящая толпа несколько задержалась, давая жрецам место и возможность выполнить свои обязанности. И те аккуратно, без суеты, приступили к делу.

Ярко светило солнце на небе, легкий ветерок шевелил волосы людей, пронзительно-голубое небо настраивало на лирический лад. Всем было хорошо и весело. В такие дни и сенат, и патриции, и плебеи, и даже рабы начинали вдруг особенно сильно ощущать, что они все крепко-накрепко связаны друг с другом и с этим огромным городом. И никуда от этого не деться. Пусть в будни стоят между ними имущественные и социальные различия, пусть иногда в стычках на Форуме они готовы глотки рвать друг другу, но все же они — единое целое и именно поэтому сумели покорить половину мира и удерживать ее в своей власти. Они — сенат и народ римский, Senatus populus que Romanus. SPQR — эти буквы украшали фасады общественных зданий, знамена непобедимых железных легионов, флаги гордых боевых трирем, бороздивших моря, а также арены амфитеатров и деревянные кресты, с прибитыми к ним врагами этого самого римского сената и народа.

Жрецы и их помощники — пекари с караваями жертвенного хлеба, погонщики жертвенных животных, люди, которые несли кадильницы и ритуальную посуду, — окружили высокие каменные алтари, и вот понеслись в небо слова торжественной молитвы, которую читал Верховный Понтифик, молитвы, обращенной к Богу Августу.

Все собравшиеся молча, с благоговением слушали. Звучный мощный голос жреца парил над толпой. Было тихо, лишь иногда слышалось мычание или встревоженное блеяние предназначенных на заклание животных.

Но вот молитва была завершена, Понтифик подал знак. Взвились вверх струи ароматного дыма из кадильниц, послышались глухие удары каменных молотов, которыми помощники жрецов глушили жертвы. Потом уже сами августалы взялись за свои ритуальные кремниевые ножи. Брызнула кровь...

Люди терпеливо ждали, пока все формальности будут соблюдены. Ведь по обычаю, если в обряде жертвоприношения будет допущена хоть одна ошибка, то всю церемонию придется повторить с самого начала. А этого никто не хотел. Хватит уже религии, пора веселиться.

И наконец пришел долгожданный миг — Верховный Понтифик громко возвестил, что все в порядке, предзнаменования самые благоприятные, Божественный Август принял жертву и теперь можно продолжать праздник. Громовой рев толпы приветствовал эти слова, огромная колонна начала разворачиваться, смешивая ряды. Достойные граждане рассаживались в свои повозки и носилки.

И весь этот пестрый, гомонящий веселый поход двинулся обратно в город по чистой просторной виа Аппия, мимо храма Марса, сквозь Триумфальные ворота на Авентин. Проходя под Триумфальной аркой, воздвигнутой в честь Друза Старшего, отца Германика, люди бросали к ее подножию цветы и лавровые ветки, воздавая честь памяти великого полководца.

Теперь путь праздничной процессии лежал к амфитеатру Статилия Тавра, где уже вскоре должно было начаться грандиозное представление, включающее травлю диких зверей и поединки гладиаторов. Вот будет зрелище! Люди возбужденно переговаривались и ускоряли шаг.

Глава II Амфитеатр Статилия

Обычай проводить гладиаторские бои пришел в Рим несколько веков назад. Это кровавое зрелище римляне получили в наследство от этрусков и самнитов — воинственных италийских племен, которые они покорили в ожесточенных войнах, закладывая основы своего государства.

Поначалу этот ритуал был чисто религиозным — рабы и военнопленные должны были насмерть биться у погребального костра умершего или погибшего в сражении римлянина, дабы тени их сопровождали потом покойного во время путешествия в Подземное царство.

Но затем, постепенно, прагматичные квириты решили соединить полезное с приятным и вот уже поединки гладиаторов стали устраивать не только на похоронах, но и в дни рождений, громких побед, посвящений новых храмов, их приурочивали к юбилеям и национальным праздникам.

И так со временем мрачная церемония человеческого жертвоприношения (за что римляне, кстати, сурово осуждали своих заклятых врагов карфагенян) перевоплотилась просто в спорт. Кровавый и жестокий, но очень популярный и любимый.

Изменилось и положение гладиаторов, и отношение к ним общества. Если раньше человек, вынужденный выступать на арене, считался изгоем, достойным всяческого презрения, то теперь имена знаменитых бойцов были у всех на устах, им ставили памятники и роскошные надгробия, их приветствовали тысячеголосой овацией, а молодые девушки из приличных семей со слезами на глазах вздыхали томно при виде могучих фигур своих кумиров.

Даже родовитые римляне уже не считали для себя чем-то зазорным сражаться в амфитеатре на глазах ревущей толпы. Одних вынуждали к этому долги, другие выбирали такую стезю из жажды сильных ощущений, третьи решали в поединке какие-то споры.

Впрочем, старая сенатская знать по-прежнему оставалась консервативной в своем отношении к подобным эксцессам и гневно клеймила тех из своего круга, которые унизились до роли гладиатора. Август, сам очень любивший подобные зрелища, тоже порицал эту порочную практику.

Но пока еще нравы в Империи не упали столь сильно. То ли будет через несколько десятков лет, когда на арену полезут все, кому не лень, даже женщины. А такие цезари, как Коммод или Каракалла, самозабвенно влюбленные в ритуал гладиаторских боев, мало того, что начнут выступать сами, так еще и без тени смущения будут принимать деньги за одержанные победы и кланяться зрителям, благодаря их за поддержку.

С появлением моды на подобные зрелища возникла и необходимость иметь специальные места для их устроения. В прежние годы поединки обычно проходили на римском Форуме, но затем — ввиду все большего числа желающих посмотреть состязания — принялись возводить специальные здания, амфитеатры.

Здесь, правда, столицу опередила провинция — первые подобные сооружения возникли в Капуе и Помпеях. Но затем и в самом Вечном городе соратник Юлия Цезаря Гай Курион возвел деревянный амфитеатр; самолюбивый диктатор последовал его примеру и воздвиг еще один.

Деревянные строения часто горели — пожары в Риме бушевали чуть ли не ежедневно, пока не была создана стража вигилов, которая повела успешную борьбу с этими бедствиями. И вот наконец в семьсот двадцать четвертом году от основания города приятель Августа Тит Статилий Тавр за свой счет выстроил монументальный каменный амфитеатр, вмещавший до шестидесяти тысяч зрителей. Именно здесь с тех пор проходили все наиболее значительные представления, хотя время от времени возводились и другие арены, по большей части недолговечные.

Впрочем, и амфитеатр Статилия не уберегся от пламени — здание сгорело через восемьдесят лет после своего открытия во время страшного пожара при Нероне. Но тогда вообще была уничтожена половина города.

Ну а затем династия Флавиев воздвигнет свое детище — знаменитый Колизей, который переживет века.

* * *
Амфитеатр постепенно заполнялся зрителями. Народу было очень много, наверняка не всем удастся занять местечко, но люди не суетились, не толкались, двигались чинно и организованно. Ведь за порядком бдительно следили вигилы с дубинками, а кому хочется провести такой день в участке? Ладно, не получится здесь, так можно ведь пойти и в цирк, и в театр, а то и просто поваляться на травке, потягивая цезарское винцо. Праздники продлятся не один день, еще успеется.

И сословные различия сегодня не очень-то соблюдались — всадники и патриции стояли в одной очереди с простолюдинами. Но, правда, у большинства из них были постоянные, зарезервированные места на самых удобных скамьях, так что можно не волноваться.

Густые потоки жаждущих зрелища медленно текли в амфитеатр через настежь распахнутые вомитории.

Лишь один вход был специально оставлен для устроителя игр и членов цезарской семьи. Но ни Друз, ни Тиберий пока не появились — они завернули перекусить и освежиться в дом одного из сенаторов. Придут, когда скамьи уже заполнятся. Без них ведь все равно не начнется, да и достоинство надо блюсти — не будет же цезарь ждать кого-то, пусть его ждут.

Люди рассаживались по местам, смеялись, весело переговаривались, шутили, некоторые — самые азартные — тут же принялись делать ставки, руководствуясь информацией из программок, которые еще за несколько дней до представления раздавали на улицах.

А те, кто успел уже проголодаться, завертели головами по сторонам, высматривая лоточников с жареными пирожками, ароматной кровяной колбасой, орехами, сладостями и прохладительными напитками. Предприимчивые торговцы уже вовсю шныряли по рядам, предлагая свой товар.

Гул стоял над ареной, которая сверкала египетским песком в лучах яркого весеннего солнца. Пока еще кровь не оросила его, но уже скоро, скоро...

Иногда, в жаркие или дождливые дни, над рядами зрителей натягивали специальный шелковый веларий — огромный тент, но сегодня обошлись без этого. Такого расточительства скупой Тиберий уже не мог допустить, о чем прямо заявил Друзу. Тот особенно не настаивал. И так все сделано по высшему классу, долго еще будут в Риме вспоминать эти игры и их устроителя. Популярность ему обеспечена.

Лишь цезарская ложа была снабжена пурпурным, расшитым золотом балдахином, который чуть подрагивал на легком ветру и к которому все чаще обращались глаза нетерпеливых зрителей. Ну, когда же? Пора начинать. Что там они себе думают?

Вот появились чинные весталки и расселись на специально отведенных для них местах. По традиции, они обязаны были присутствовать на всех торжественных мероприятиях, но, независимо от этого, многие из непорочных дев испытывали огромное удовольствие, наблюдая за кровавыми схватками гладиаторов.

Заняли свои скамьи также жены и дочери сенаторов и патрициев. В амфитеатре женщины и мужчины сидели отдельно, лишь для императрицы Ливии сегодня было сделано исключение как для бабки Друза и Германика, от имени которых давались игры, и ее ждало удобное мягкое кресло в цезарской ложе.

Особое место предназначалось и для иностранцев, пребывавших при дворе. Римский народ с интересом разглядывал закутанных в парчу и увешанных бриллиантами парфянских послов, делегатов от различных варварских и полуварварских племен, которые прибыли клянчить милости, внешне невозмутимых, но в глубине души потрясенных всем увиденным великолепием, разных марионеточных царьков карликовых государств, обязанных своей короной Риму и опасавшихся в любой момент лишиться ее, а то и жизни в придачу. Вечный город в политике не терпел сентиментов.

Но вот наконец какое-то движение возникло и в пульвинаре — цезарской ложе. Засуетились рабы, сдувая последние пылинки с кресел, появились слуги с золотой и серебряной посудой в руках. Достойный властелин и его окружение ни в чем не должны испытывать недостатка.

Народ оживился. Все, сейчас придут. Недолго уже осталось. Такое томительное это ожидание...

А из подземных помещений, находившихся под ареной, время от времени доносился лязг оружия или львиный рык, заглушаемые шумом толпы. Там тоже ждали. И тоже томительно. Но по другим причинам...

И вот воздух разорвали резкие звуки военных труб, в которые не щадя сил Дули музыканты. Рявкнула шеститактовая цезарская фанфара.

Амфитеатр взорвался восторженным ревом, люди повскакивали с мест, в едином порыве приветствуя Тиберия, Ливию и Друза, которые важно шествовали по специальному проходу.

— Да здравствует цезарь! — орали впавшие в экстаз зрители.

— Слава Друзу!

— Живи сто лет, достойная Ливия Августа!

Тиберий небрежно махнул рукой в ответ и, наклонив голову, проследовал в ложу, Ливия вымученно улыбалась; зато Друз — с широкой улыбкой на лице — раскланивался во все стороны, словно актер после представления. Он чувствовал себя великолепно.

Толпа вопила все громче, уже и труб не было слышно.

— Salve, Imperator!

— Хлеба и зрелищ!

— Слава...

— Да здравствует...

— Пусть живет...

Тиберий уселся в свое кресло, огляделся по сторонам и скривился. Он не любил подобных зрелищ, вообще не любил многолюдных собраний — его подозрительная натура вечно чего-то опасалась. Но — положение иногда обязывает. «Ничего, — подумал он со злобой, — повеселитесь последний раз. А уж потом я за вас возьмусь всерьез».

Ливия тоже прошла в ложу и села рядом с сыном; Друз еще некоторое время общался с народом, но потом и он занял свое место и тут же, не желая больше испытывать терпение людей — да и свое собственное, дал знак распорядителю игр. Тот кивнул и побежал вниз.

Через минуту он появился на арене и вскинул вверх руки, призывая к тишине. Зрители прекрасно знали, что сейчас последует, а потому шум моментально стих. Тысячи глаз впились в невысокую фигуру, одиноко стоявшую на белом песке.

Распорядитель выдержал паузу и громко крикнул:

— Сенат и народ римский! Устроитель сегодняшних игр консул Друз, сообразуясь с волей Богов и мнением цезаря Тиберия Клавдия Нерона, объявляет о начале представления!

Толпа снова взревела, но лишь на несколько секунд. Во вновь повисшей тишине взвыли трубы, разрывая барабанные перепонки тем, кто сидел слишком близко.

Настал долгожданный миг. Представление начиналось.

Глава III Probacio Armorum[10]

Послышался резкий скрежет открываемых ворот, и вот на арену одна за другой начали выкатываться легкие колесницы, украшенные лентами, флажками и ветками лавра. Лошади в позолоченной или посеребренной сбруе резво потряхивали мордами, сверкали на солнце вплетенные в гривы золотые нити, звенели подвешенные к упряжи маленькие колокольчики.

Колесницы сделали несколько кругов по арене и остановились. И лошади, и возницы замерли, словно изваяния, позволяя зрителям вдоволь полюбоваться собой.

Но интерес публики уже переключился на другое. Широко распахнулись створки бронзовых ворот, которые вели в подземные помещения, служитель амфитеатра, одетый в костюм этрусского Бога смерти Харуна — черный плащ с перепончатыми крыльями за спиной, взмахнул тяжелым молотком и изо всех сил ударил в большой медный гонг. Глубокий раскатистый звук поплыл над толпой. Тут же снова завыли трубы.

В темном проходе замаячили рослые фигуры, и вот первые гладиаторы ступили на песок арены. Из тысяч глоток вырвался восторженный крик, люди вскакивали с мест и размахивали руками, не в силах совладать с эмоциями и нервами.

Медленно, размеренно, с чувством собственного достоинства и некоторого презрения к этой орущей беснующейся толпе, жаждущей напиться человеческой крови, обреченные на смерть люди обходили арену, сверкая на солнце своими великолепными доспехами и бряцая оружием.

О, Боги, как великолепно они выглядели! Высокие, широкоплечие, мускулистые парни на крепких, словно у бронзовой статуи, ногах, с сильными руками, уверенно державшие мечи и копья. Их спины покрывали разноцветные, расшитые золотом и серебром плащи, кожаные сандалии были украшены кусочками янтаря, на запястьях поблескивали драгоценные браслеты, а шлемы переливались самоцветами.

Все это великолепие было, конечно, только напоказ: владельцы гладиаторов не хотели ударить лицом в грязь перед взыскательной столичной публикой и не жалели средств на экипировку своих бойцов. Ну а когда придет время поединков, все украшения будут сняты и спрятаны в сундуки, чтобы не пострадали; да и сами гладиаторы предпочитают в серьезном деле простые обычные доспехи и надежное оружие без всяких побрякушек. Такие изыски только мешают.

Но это будет позже, а пока можно и потешить публику, которая выла от восторга.

Да, там было на что посмотреть. Вот закованные в железо тяжелые, мощные самниты с большими овальными щитами в руках и короткими прямыми обоюдоострыми мечами у пояса. Их большие шлемы украшены пучками страусовых перьев, которые колышутся на ветру.

А вот — фракийцы с короткими кривыми мечами и квадратными щитами; их тела переплетает узор кожаных ремней, руки и ноги прикрыты специальными щитками.

Полуголые ретиарии, вооруженные сетями и трезубцами, галлы с легкими копьями и мечами, в шлемах, украшенных изображением рыбы, секуторы, круппеларии, сагитарии — кого там только не было! Все виды и разряды гладиаторов, весь цвет этой опасной, но такой притягательной профессии собрался сегодня на арене амфитеатра Статилия, дабы сразиться друг с другом на глазах у римского народа.

Восторженный рев стоял над ареной, зрители приветствовали своих любимцев и кумиров, женщины бросали на песок цветы и лавровые веточки, богатая молодежь швыряла золотые монеты, но гордые неприступные гладиаторы, казалось, ни на что не реагируют. Они все так же молча и с достоинством двигались вперед, обходя арену, пока не собрались и не остановились напротив покрытой пурпурным балдахином просторной цезарской ложи, где сидели Тиберий, Друз и Ливия.

Шум постепенно стих, а гладиаторы терпеливо ждали полной тишины. И лишь когда она наступила, несколько сот мускулистых загорелых рук вдруг одновременно взлетели в воздух в жесте приветствия, а из нескольких сот крепких глоток вырвался крик:

— Ave, Caesar! Morituri te salutant!

— Будь здоров, цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!

Тиберий махнул рукой в ответ; на его лице застыла гримаса скуки и отвращения. Ливия не пошевелилась, зато Друз вскочил с места и крикнул, перегнувшись через перила ложи:

— Привет и вам, храбрые воины! Сражайтесь смело и честно, а уж я вас не обижу! Покажите римскому народу все свое искусство, а он вознаградит вас овацией!

— Перестань паясничать, — буркнул Тиберий. — Ты не на рынке. Сядь и успокойся.

«Вот зануда, — с неприязнью подумал Друз. — Подумать только, что мне все время придется сидеть здесь с этими двумя мумиями. Все удовольствие испортят. Ладно, пока придется потерпеть, а в перерыве, может, удастся пересесть или пригласить пару друзей сюда. В конце концов, это я устраиваю игры и сам могу выбирать, где мне сидеть и с кем общаться».

Гладиаторы тем временем развернулись и двинулись обратно в свои подземные клетки, чтобы снять все лишние украшения и подготовиться к серьезному испытанию. Некоторые из них на ходу нагибались и подбирали монеты или яркие цветки, но большинство не обращало внимания на посторонние предметы. Не до них сейчас. Если победишь — золота будет достаточно, а если смерть — то зачем оно нужно?

Пока профессионалы будут готовиться к своим поединкам, Друз распорядился выпустить на арену прегнариев и лусориев — скорее, клоунов, нежели бойцов, дабы народ не скучал в ожидании и как следует разогрелся перед основным представлением.

Двое прегнариев — один хромой, с жердью в руках, а второй слепой на один глаз, с бичом — стали друг против друга. Для такого рода фарса специально подбирали людей с какими-нибудь физическими недостатками.

По сигналу распорядителя хромой неловко бросился на своего противника, размахивая чересчур длинной жердью, которая, скорее, только мешала. Одноглазый, смешно выворачивая шею, отскочил назад и взмахнул бичом, но не попал. Публика покатывалась со смеху.

Забава продолжалась еще некоторое время, пока наконец хромой не огрел-таки соперника палкой по спине, но и сам при этом потерял равновесие и полетел на песок. Трибуны взорвались хохотом.

Распорядитель пинками вытолкал горе-бойцов с арены и вызвал следующую пару. Эти назывались лусории и должны были драться деревянным оружием. Тут уже было больше искусства и меньше клоунады, но ведь крови тоже не было, а потому публика не воспринимала такие поединки всерьез. Они служили чем-то вроде пикантной закуски перед главным блюдом.

Лусории во всю старались завести зрителей, но те скучали все больше и начали уже с шумом двигать ногами, что служило выражением недовольства в римских амфитеатрах и цирках.

— Пора уже пробовать оружие! — послышались голоса.

— Друз, мы засыпаем!

Друз услышал эти крики и встал в ложе. Он чувствовал себя героем; на него были сейчас устремлены десятки тысяч глаз, его слов ждал своевольный римский народ, затаив дыхание.

— Пусть принесут оружие! — громко возвестил он, вскидывая вверх правую руку.

Распорядитель прогнал с арены запыхавшихся лусориев и скрылся в подземном помещении. Он появился снова через несколько минут уже с мечом в руках. Меч был в ножнах, к которым крепились ремни. Это производило впечатление, что оружие только что сняли с пояса кого-то из гладиаторов. Так того требовала традиция.

Все с нетерпением ждали совершения ритуала, который был прелюдией к настоящим, кровавым схваткам. Церемония называлась probacio armorum — проба оружия — и заключалась в том, что устроитель игр должен был собственной рукой проверить остроту лезвия меча, которым будут драться гладиаторы и объявить публике о результате своего исследования. Действие это было, конечно, скорее символическим — таким образом устроитель как бы гарантировал людям, что поединки будут вестись серьезно, без обмана.

Распорядитель тем временем поднимался по ступенькам к цезарской ложе, прижимая меч к груди. Это был пожилой мужчина, и на его лбу выступили капли пота, а дыхание несколько сбилось.

Друз поднялся ему навстречу, нетерпеливо притопывая ногой. Он и сам уже устал ждать.

Наконец распорядитель приблизился и обеими руками протянул меч устроителю игр. Друз с важным видом принял его, медленно, не спеша вытащил из ножен, осмотрел. Он явно наслаждался моментом.

Тиберий нахмурился и отвернулся. Ливия с неодобрением наблюдала за внуком, который раздулся от гордости, словно индюк.

— Не строй из себя клоуна, — зло прошипела она. — Что скажут люди? Ты же позоришь нас...

Друз не обратил на нее внимания. Сейчас он был главным и хотел как можно дольше продлить удовольствие. Зрители молча смотрели, ожидая его реакции.

Друз медленно провел подушечкой большого пальца по блестящему лезвию меча, улыбнулся. Потом провел еще раз, нажимая сильнее. Капелька крови рванулась из-под разрезанной кожи и скользнула по ладони. Друз с довольным видом оглядел ранку, горячим языком слизнул кровь и поднял вверх обе руки, сжимая в одной из них меч.

— Arma decretoria! — громко крикнул он в тишине амфитеатра. — Оружие острое!

Трибуны взорвались торжествующим ревом. Все формальности закончены. Сейчас начнется самое интересное.

Глава IV Представление

Снова пронзительно взвыли трубы, и на арену выбежали десять гладиаторов в доспехах и с короткими мечами в руках. Это были так называемые андабаты. Спецификой боя с их участием являлось то, что шлемы этих людей не имели прорезей для глаз и драться приходилось в прямом смысле слова вслепую. Эта деталь имела свою прелесть, и публика охотно наблюдала за поединками андабатов, но более взыскательные зрители — а таких было немало на трибунах — не без оснований считали такие бои чем-то второразрядным, имеющим не много общего с подлинным искусством.

Одетые в длинные кольчуги на манер воинов Востока, андабаты остановились и принялись вертеть головами — слух теперь должен был заменить им зрение. Но жестокая публика часто специально поднимала невообразимый шум, чтобы сбить бойцов с толку, а то и вообще давала ложные подсказки.

Распорядитель громким голосом приказал начинать, трубы еще раз рявкнули и смолкли. Андабаты принялись бегать по арене, с силой размахивая своими короткими клинками. Зрители веселились от души.

Вот первые двое неожиданно столкнулись спинами и тут же отпрянули, словно вспугнутые коты.

— Эй, длинный, налево бей! — надрывались на трибунах.

Послушав совета, высокий гладиатор сделал выпад, но лезвие лишь рассекло воздух. А на его противника вдруг напоролся еще один боец. Тот был начеку и моментально нанес удар. Острие меча пронзило руку коренастого кривоного мужчины. Тот вскрикнул от боли и неожиданности. Первые на сегодня капли крови упали в песок.

— Попал! — взорвалась толпа. — Так его! Бей! Руби!

Но затем долгое время столкновений больше не происходило. Андабаты осторожно перемещались по арене, стараясь не рисковать понапрасну. Это разозлило публику.

— Трусы!

— А ну деритесь, лентяи!

— Эй, дайте-ка им огонька!

По краям арены стояли несколько работников амфитеатра, так называемые лорарии. Они держали в руках кожаные бичи и раскаленные металлические прутья. В их обязанности входило подгонять и подстегивать не особенно ретивых бойцов.

Распорядитель колебался, следует ли ему прибегнуть к их услугам, а тем временем с трибун неслось:

— Бабы трусливые!

— За что вам деньги платят?

— Беритесь за дело!

Наконец одному из андабатов надоели эти оскорбления — у гладиаторов ведь тоже была своя гордость. Он остановился и поднял вверх руки, прося тишины. Постепенно крики утихли.

— Я готов драться насмерть! — возвестил мужчина. — Кто хочет схватиться со мной?

После короткого раздумья еще один боец поднял вверх руку.

— Я!

Зрители оживились, это было уже интересно. Распорядитель был согласен с ними, а потому приказал убрать с арены восьмерых, не оправдавших доверия андабатов и оставить лишь двоих храбрецов. А трусам и лентяям всыпят хороших плетей после окончания представления.

Между тем двое, вызвавшихся биться насмерть, приблизились друг к другу, руководствуясь теперь уже правдивыми указаниями зрителей. Сойдясь вплотную, они протянули левые руки, крепко переплелись ладонями, чтобы не потерять противника во время боя, и замерли, ожидая сигнала. Распорядитель, довольный тем, что ситуация спасена и публика не будет крыть его с трибун за недосмотр, дал знак. Пропели трубы.

Андабаты, не расцепляя рук, принялись наносить друг другу быстрые, но по большей части неточные и беспорядочные удары. Мечи лязгали о кольчуги и шлемы, но на телах бойцов появилось лишь несколько неопасных царапин. Зрители громко подбадривали сражавшихся, но те и так себя не щадили. Лорарии с раскаленными прутами скучали у бортика.

Поединок продолжался уже несколько минут, но ни один из гладиаторов не нанес пока точного удара.

— Это уже становится однообразным, — недовольно сказал Друз, откинувшись на спинку кресла в цезарской ложе.

И андабаты словно услышали его. В следующую секунду они практически одновременно взмахнули своими острыми клинками и тут же лезвия нашли наконец своих жертв: один получил удар точно в горло, а у второго меч проскользнул каким-то чудом между плотными пластинками шлема и вонзился глубоко в глазницу.

Оба гладиатора рухнули на песок, забрызгивая арену кровью, но по-прежнему не разжимая рук.

Зрители взревели от восторга. Довольно редко случалось, чтобы двое участников поединка погибли одновременно. Это считалось хорошей приметой.

Тела андабатов между тем дернулись еще несколько раз и замерли. Распорядитель подошел ближе, осмотрел раны и кивнул лорариям. Те приблизились и коснулись по разу своими раскаленными прутами ноги и руки каждого из бойцов, проверяя, действительно ли те умерли.

Наконец распорядитель, удовлетворенный, выпрямился и обратился лицом к цезарской ложе.

— Periit! — возвестил он. — Погибли!

Амфитеатр ответил оглушительным ревом.

Друз улыбнулся, его настроение сразу улучшилось.

— Прикажи отложить для меня их мечи, — повернулся он к своему слуге, который неподвижно стоял у него за спиной. — Я хочу, чтобы из них сделали маленькие ножички, и подарю их моей любимой бабушке и почтенному отцу. На счастье.

Считалось, что оружие Погибшего гладиатора приносит удачу и лечит некоторые болезни.

— Благодарю, — буркнул Тиберий. — Я прекрасно обойдусь и без такого подарка.

Ливия промолчала.

Слуга бросился вниз по ступенькам, а Друз, нимало не смущенный столь холодной реакцией со стороны родственников, вновь откинулся на спинку кресла и прищурил свои зеленоватые глаза.

— Ну, что там будет дальше? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.

А дальше была травля диких зверей. Сегодняшние игры проходили по полной программе, организаторы не хотели упустить ни одного номера, когда-либо исполненного в амфитеатре.

Трупы двух андабатов уволокли с арены через Либитинские ворота; несколько чернокожих мальчиков с граблями и метлами привели песок в порядок. На нем уже не было видно следов крови.

Снова лязгнули ворота, снова загудели трубы, что-то загрохотало под ареной — это рабы с помощью лебедок поднимали из подземелья клетки со зверями.

А другие принялись быстро, но без суеты, умело, устанавливать вокруг арены высокие решетки, которые должны были защитить зрителей, если бы вдруг обезумевшие от боли и страха животные захотели прорваться на трибуны. Бывало ведь уже и такое.

Сначала из ворот выбежали, громко стуча копытами, несколько крупных остророгих быков и принялись под крики зрителей кругами носиться по арене, фыркая и хлеща себя хвостами по бокам.

Вслед за ними появилось человек десять волосатых подвижных иберийцев с короткими копьями в руках. Началась травля. Иберийцы мастерски приводили животных в состояние полного бешенства, нанося несильные, но болезненные удары своим оружием; быки ревели и пытались поддеть на рога своих обидчиков, но те знали толк в этой забаве и ловко уворачивались от грозных острых наростов.

Беготня и прыжки продолжались, зрители поначалу весело хохотали и криками подбадривали как быков, так и иберийцев. Но вскоре это стало надоедать — всем не терпелось посмотреть, что же еще приготовили организаторы игр.

— Ну, пора заканчивать! — крикнул кто-то с трибун визгливым голосом. — Убейте их!

— Убейте! — поддержал его рев толпы.

Иберийцы подчинились и взялись за дело более активно. Вот уже один бык рухнул на колени, пронзенный копьем, потом второй. Но третий, видимо, не хотел умирать. Он не позволил своему противнику слишком глубоко воткнуть копье, резким движением развернулся, вырвав оружие из рук иберийца, а потом проворно подцепил того рогами и швырнул в воздух. Остальные бросились на помощь своему товарищу, громко вопя. Но бык все же успел подставить рога и незадачливый ибериец, упав сверху, просто нанизался на них, словно на вертел.

Трибуны взвыли и зааплодировали. Бык моментально стал героем арены, теперь симпатии зрителей были на его стороне. Но недолго новая звезда успела покупаться в лучах славы — сразу несколько копий вонзились в его тело, и животное повалилось на песок, надрывно хрипя.

С остальными быками тоже было быстро покончено, служители уволокли трупы, мальчики опять привели в порядок песок. Представление продолжалось. Следующий номер.

Теперь на арене появилась стая косматых свирепых волков; они хищно щелкали зубами и подозрительно оглядывались по сторонам в поисках добычи. Конечно, шум трибун и сверкание белого песка мешали им и даже пугали, но зверей не кормили так долго, что сейчас чувство голода притупило в них инстинктивную осторожность.

Против волков выпустили группу гельветов — обитателей альпийских гор, привыкших к такому противнику. Ведь им часто приходилось защищать свои стада в схватках со свирепыми лесными разбойниками.

Рослые ловкие гельветы вызвали громовую овацию трибун — они молниеносно разделались с волками, забросав их короткими дротиками и изрубив широкими пастушескими ножами. Под восторженный рев трибун они ушли с арены, а служители выпустили еще одну стаю волков — на сей раз кантабрийских, поджарых, мускулистых, с горящими желтым огнем глазами.

А места на специальных возвышениях у бортика заняли широкоплечие балеарцы — непревзойденные мастера пращи. Раскрутив свои кожаные ремни, они принялись метать круглые тяжелые камни в мечущихся и воющих зверей. Избиение продолжалось минут двадцать. Мертвых и оглушенных волков утащили обратно в подземелье, а балеарцы гордо прошествовали мимо цезарской ложи. Даже Тиберий оценил их мастерство и одобрительно качнул пару раз своей большой лысой головой.

Теперь пришел черед более экзотического зрелища — из ворот выкатились легкие колесницы, запряженные парой специально обученных коней. В них — рядом с возницами — стояли, опираясь на копья, рослые воины с подвязанными черными бородами, в пурпурных, расшитых золотом одеждах, в высоких тиарах на головах. Они должны были изображать древних египтян, ассирийцев и вавилонян и продемонстрировать знаменитую «царскую охоту», которой увлекались фараоны и прочие восточные владыки — охоту на львов и леопардов.

Вот и сами животные появились на арене, подрагивая боками, размахивая хвостами, открывая и закрывая хищные пасти с грозными клыками. Пружинистым шагом двинулись они вдоль арены, в любой момент готовые к прыжку на врага.

Пропели трубы, давая сигнал к началу охоты; колесницы сорвались с места и мягко, плавно покатились, песок летел из-под копыт лошадей, гривы развевались на ветру. Возницы крепко держали поводья, воины поудобнее перехватили свои тяжелые копья.

Львы и леопарды беспокойно заметались, сверкая глазами, выискивая место, где можно спрятаться. Но на пустой арене сделать это было невозможно. Оставалось принять вызов.

Вот первый охотник напрягся, прицелился и копье резко вырвалось из его руки. Острие пробило бок одному из леопардов, прошло насквозь, зверь забился на песке, заливаясь кровью.

Зрители рявкнули от восторга.

— Есть!

— Отлично!

— Habet! Попал!

Еще несколько копий просвистело в воздухе; одни нашли свои жертвы, другие воткнулись в песок. Гонка продолжалась.

Но вот один из львов высоко подпрыгнул и всей тяжестью тела обрушился на лошадей ближайшей к нему колесницы. Легкая повозка перевернулась, люди вылетели из нее. Охотник успел припасть на колено и острием своего оружия встретить ринувшегося на него разъяренного зверя, а вот вознице не повезло — другой царь зверей могучим ударом лапы просто сорвал голову с плеч участника «царской охоты».

Запах крови привел животных в бешенство; с громовым рыком они метались по арене, норовя вцепиться в лошадей или людей. Запас копий у охотников уже закончился, а сходить на землю и атаковать хищников с мечами в руках они не отваживались. Да и не было такого в традициях древних египтян и ассирийцев.

По сигналу распорядителя из ворот выбежала и заняла свои места группа ливийцев; это были сагетарии — стрелки из лука, стажеры из цезарской гладиаторской школы на виа Лабикана.

Протяжно запели стрелы. От них львам и леопардам было уже не укрыться. Один за другим звери замирали на песке. Зрители негодующе топали ногами — зрелище не оправдало их ожиданий.

А затем было и многое-многое другое — Друз действительно не поскупился, такого разнообразия римский народ давно не видел.

Чернокожие нубийцы с короткими острыми дротиками и сетями истребили еще несколько львов; крупные полосатые азиатские тигры в свою очередь истребили несколько преступников, брошенных на арену по приговорусуда без оружия. Потом какой-то парень из Малой Азии пытался сразиться со здоровенной змеей, но та вела себя очень пассивно, даже раскаленные железные прутья не смогли расшевелить гада и пришлось просто отрубить ему голову.

Вслед за этим на арену выходили носорог, несколько горных барсов, какая-то огромная ящерица неизвестно откуда, еще и еще звери, рептилии, пресмыкающиеся.

Больше всего публике доставил удовольствие поединок огромного германца, захваченного недавно в плен где-то на Рене, и исполинского черного медведя родом из тех же краев. Человек располагал всего-навсего парой тяжелых свинцовых перчаток — в таких обычно выступали профессиональные боксеры, а зверь, помимо страшной силы, имел еще зубы и когти.

Схватка проходила очень интересно — германец поначалу едва не угодил в объятия своего страшного противника, но потом стал осторожнее, выжидал момент, ловко маневрируя. Зверь ревел, поднимаясь на задние лапы и брызгая слюной из зловонной пасти.

Под поощрительные крики зрителей человек неожиданно перешел в атаку и нанес правой рукой сильнейший удар прямо в голову медведя. Тот на миг потерял ориентацию, обалдело крутя мохнатым загривком. Германец тут же врезал с левой ему по носу, а потом вновь обрушил правую; попал по черепу, между ушами. Медведь коротко всхрапнул и вдруг повалился на песок. И замер там. Германец стоял над огромной поверженной тушей, тяжело дыша, его грудь вздымалась, а тело блестело от пота.

Распорядитель произвел проверку и возвестил, что зверь мертв. Зрители встретили это известие таким ревом, что Тиберий скривился и закрыл уши ладонями.

Провожаемый громом аплодисментов, германец удалился. Все, теперь его будущее — по крайней мере, ближайшее — обеспечено. Ланисты сейчас передерутся друг с другом, желая заполучить такого бойца. С этим парнем можно делать хорошие деньги. С сегодняшнего дня у него будет калорийное питание, новая одежда, ежедневные тренировки, а ночью — вино и женщины. Что еще нужно варвару?

Пока публика надрывала глотки, выражая свое восхищение силой и мужеством германца, Друз, которому уже наскучила травля зверей, махнул распорядителю. Тот понял приказ и коротко переговорил со своими помощниками. Те принялись за дело.

К большому неудовольствию эстетов и ценителей искусства бестиариев, завершилось это отделение Программы безвкусной кровавой резней. На арену просто выпустили всех тех зверей, которые еще уцелели, и вновь ливийцы, нумидийцы и балеарцы принялись разить их своими стрелами, дротиками и камнями.

Несколько десятков волков, тигров, оленей, серн, страусов и медведей полегли на арене; песок медленно впитывал густую кровь.

Пора было сделать перерыв, подкрепиться, отдохнуть. А затем зрителей ждало самое интересное, ради чего, собственно, многие и пришли сегодня в амфитеатр Статилия — поединки профессионалов, схватки лучших гладиаторов империи.

Вновь завыли трубы, запищали флейты, ударили барабаны. Глашатай от имени устроителя игр объявил, что представление возобновится через час, а пока почтеннейшая публика может отдыхать.

Его слова были встречены одобрительным гулом; люди начали подниматься со скамей, разминать затекшие члены, оглядываться в поисках лоточников с прохладным вином или холодными закусками.

Рабы и служители амфитеатра тем временем принялись приводить в порядок арену, убирая трупы животных и посыпая ее свежим белым нильским песком. Распорядитель ушел к себе в комнату, чтобы тоже немного передохнуть. Стало почти тихо, лишь глухой, словно сонный гул голосов висел над трибунами. Люди устали от эмоций, надо расслабиться.

Глава V Знакомые лица

Ливия приказала задернуть шелковые занавески цезарской ложи, чтобы любопытный народ не пялился на своих повелителей, и рабы быстро накрыли на стол, подали легкое разбавленное вино, закуски, сладости. Мать и сын приступили к трапезе.

Друзу никак не хотелось сидеть тут с ними в этой скучной, гнетущей обстановке, и он — извинившись с притворным почтением — выбрался из ложи и принялся шляться по рядам, приветствуя многочисленных друзей и знакомых и принимая разнообразные знаки внимания от восхищенной его щедростью публики.

Справа от пульвинара, на широких мраморных, выстеленных мягкими подушками скамьях расположились представители золотой римской молодежи — сыновья консулов и патрициев. Туда и направился Друз в первую очередь.

— Привет, друзья! — воскликнул он. — Ну, как вам понравилось представление? Признайтесь, что давненько вы не видывали ничего подобного. Только празднества по случаю триумфа моего дяди могли бы сравниться с сегодняшним зрелищем.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Помпоний Флакк. — Но хочу заметить, что количество крови не всегда компенсирует настоящее мастерство. Зачем, спрашивается, ты приказал перебить бедных страусов и антилоп?

— А, ерунда, — махнул рукой Друз. — К тому же, я люблю вид крови. Папочка постоянно попрекает меня этим, но я ничего не могу с собой поделать.

— Садись, выпей с нами, — предложил Авл Вителлий. — Сейчас принесут прекрасное цекубское. Я сам его выбирал.

— Ну, на твой вкус можно положиться, — расхохотался Друз. — По крайней мере, если дело касается выпивки и еды. Но вот выбрать мне любовницу я бы тебе не доверил.

Молодые патриции покатились со смеху. Намек был им ясен. Ведь всем известно, что толстый Вителлий питает пламенную страсть к хорошеньким сирийским мальчикам, а Друз с отвращением относится к педерастии. Ну, да ладно, о вкусах не спорят.

В этот момент рабы подали вино и закуски на серебряных подносах в форме морских раковин. Проголодавшиеся патриции набросились на угощение.

— А где Силан? — спросил Друз, пережевывая крылышко жареного фазана. — Неужели он не пришел в амфитеатр? Что-то на него не похоже.

— Он заболел, бедняга, — грустно качая головой, сказал Луций Пизон. — Уже три дня лежит пластом и клянет всех лекарей подряд.

— Да что с ним такое?

— Паштет из языков фламинго, — еще более грустно ответил Пизон. — Я ведь предупреждал его, что с этим блюдом надо быть осторожным. Но ты же знаешь Силана — он никого не станет слушать.

— Жаль, — искренне огорчился Друз. — Нам будет его не хватать. Надо, пожалуй, послать ему моего врача. Тот большой специалист по желудочным проблемам.

— Ну, как вам нравится вино? — спросил Вителлий, блаженно жмурясь. — Скажите мне правду?

— Отличное, — коротко ответил Флакк. — Где ты его нашел?

— Не скажу, — насупился Вителлий. — Ведь ты сейчас же побежишь туда и закупишь все, что есть.

Он повернулся к Друзу.

— Вот уж человек, который хлещет вино как воду. Клянусь Юпитером, он может выпить целую бочку и даже не поморщится.

— Совсем как мой папа в молодости, — съязвил Друз. — Тот тоже любил хорошенько нагрузиться.

— Ну, думаю, что даже достойный цезарь тут не сравнился бы с Флакком, — вмешался Пизон. — Готов даже поспорить на тысячу золотых, что наш друг Помпоний перепил бы твоего отца, Друз.

— А что, это интересно, — задумчиво сказал сын Тиберия. — Вот бы мы организовали такое соревнование. Ладно, я попробую подсунуть цезарю эту мысль. Но, правда, папа большой лицемер и с ним трудно иметь дело. Вот, помните недавно он при всех обругал толстяка Цестия Галла за обжорство и мотовство, а потом сам напросился к нему на обед и пировал до рассвета. Да еще и потребовал, как мне говорили, чтобы за столом им прислуживали голые рабыни. Старый развратник!

Он засмеялся, но патриции предпочли не выражать громко свои мнения. Все-таки речь шла о цезаре, повелителе Империи. Кому нужны неприятности? Друз — другое дело, тут вопрос семейный, но посторонним лучше не затрагивать столь щекотливую тему.

Веселая беседа продолжалась еще несколько минут, потом Друз встал, напоследок осушив большой кубок разрекламированного цекубского из тайных запасов гурмана Авла Вителлия.

— Ладно, друзья, — сказал он. — Спасибо за угощение. Пойду, пожалуй, нанесу еще визит нашим дамам, а потом можно и продолжать представление. Народ уже начинает волноваться.

С этими словами он спустился на несколько рядов и принялся обходить амфитеатр, поскольку знатные женщины сидели с другой стороны цезарской ложи. Балдахина Над их местами не было, но зато стояли рабы с широкими зонтиками из пальмовых листьев и опахалами из страусовых перьев, готовые защитить нежную кожу своих хозяек от лучей апрельского солнца.

Проходя по ступенькам, он бросил взгляд на скамьи/ которые занимали почтенные сенаторы. Там царило полное спокойствие. Достойные отцы римского народа всегда на людях держались подчеркнуто невозмутимо, сохраняя дистанцию. Зато в курии Помпея — среди своих — они уже не стеснялись и заседания не раз заканчивались гневными перебранками, а то и самым обыкновенным мордобоем.

Друз увидел среди белых с пурпурными широкими полосками тог строгий профиль Квинта Гатерия, приятеля Гнея Сентия Сатурнина, которого недавно обвинили в государственной измене и арестовали прямо в курии. Согласно официальному сообщению, в тюрьме он скоропостижно скончался. Но никто не стал доискиваться, какая же болезнь сгубила Сатурнина. Сенаторы были напуганы этой расправой и предпочитали не ссориться с властью, которую все увереннее забирал в свои руки цезарь Тиберий, руководствуясь мудрыми советами императрицы Ливии и пользуясь поддержкой своего верного сторожевого пса — префекта преторианской гвардии Элия Сеяна. Этот негласный триумвират и вершил сейчас в стране суд и расправу.

Друз не стал подходить к сенаторам — нужны ему эти занудные старики. Хотя, конечно, он был консулом и элементарные правила приличия требовали от него поприветствовать коллег, но все уже давно и прочно привыкли к экстравагантному поведению цезарского сына, а потому сделали вид, что ничего страшного не произошло.

Лишь Курций Аттик и Плавтий Сильван — два главных прихлебателя Ливии и Тиберия — сорвались с мест, радостно улыбаясь при виде столь достойного и почтенного гражданина, как Друз. Тот вяло качнул головой им в ответ и прошествовал дальше.

Чтобы попасть в сектор, где сидели дамы, ему надо было преодолеть еще ряды, предназначенные для всадников. Друз настойчиво пробирался сквозь толпу, раскланиваясь со знакомыми и выслушивая очередные комплименты. Тут его поспешно догнали двенадцать ликторов — почетный эскорт, положенный консулу. Это Тиберий вспомнил о них и приказал им не отходить от сына. Надо же соблюдать традицию. Что он себе думает, этот мальчишка? Бродит в толпе, словно обыкновенный плебей из Субурры. Подрывает авторитет и величие цезарской семьи, семьи Божественного Августа!

Друз, оглянувшись на запыхавшихся телохранителей, только скривился, но ничего не сказал и продолжал свой путь.

Внезапно он резко остановился и посмотрел на человека, который сидел на скамье, задумчиво опустив голову и глядя себе под ноги. Это был высокий, правильного сложения мужчина лет тридцати, немного сутулый, с длинными сильными руками воина.

— Кого я вижу! — громко воскликнул Друз, хлопнув себя ладонями по бокам и широко улыбаясь. — Лопни мои глаза, если это не трибун Гай Валерий Сабин!

Мужчина медленно поднял голову. Действительно, это был Гай Валерий Сабин. Правда, за последние месяцы лицо его несколько осунулось, возле рта пролегли морщины, а на висках появилась легкая седина, но взгляд карих глаз остался прежним — скептическим и упрямым.

— Как поживаешь, приятель? — радостно спросил Друз и положил руку ему на плечо. — Давненько я тебя не видел. Ты, значит, не на службе?

Трибун покачал головой. Выражение его лица совершенно не изменилось, лишь чуть дрогнули уголки губ.

— Приветствую тебя, достойный Друз, — ответил он немного хриплым голосом. — Ты прав, я действительно больше никому не служу. Наконец-то у меня появилось время заняться изучением трудов греческих философов, к чему в свое время всячески склонял меня мой покойный отец.

Друз хмыкнул.

— Советую начать с Эпикура, — сказал он весело. — Это единственный толковый человек среди всей своры старых зануд. Послушай-ка...

Он озабоченно огляделся по сторонам и вновь посмотрел на трибуна.

— Знаешь, я так рад тебя видеть, что не собираюсь расставаться с тобой в ближайшее время. Сейчас я приглашу еще несколько друзей и мы пойдем ко мне, в ложу. Места там хватит.

Сабин горько улыбнулся и покачал головой.

— Благодарю тебя, но не думаю, что цезарь и достойная Ливия горят желанием меня увидеть.

— А-а, — протянул Друз, что-то припоминая. — Да, мне говорили. Ты же оказался замешанным в дело этого раба, Клемента. Как тебя так угораздило?

Сабин промолчал, не желая развивать эту тему.

— Ну, ладно, — решил Друз. — Все равно идем. Плевать мне, что им понравится, а что нет. Сегодня я тут главный. Да и к тому же, помнится, цезарь после всей этой заварухи объявил амнистию. Надеюсь, тебя она тоже коснулась?

— Да, — ответил Сабин. — Я получил официальное извещение.

— Ну, вот видишь. Идем скорее, а то скоро уже пора открывать второе отделение. Эти бедняги-гладиаторы, наверное, совсем запарились в своих доспехах.

Трибун еще пару секунд колебался, но потом поднялся на ноги.

— Я готов, — сказал он твердо.

Амнистия, объявленная Тиберием после подавления мятежа, действительно вернула Сабину гражданские права и сняла ответственность за участие в антигосударственном выступлении. Он мог жить теперь совершенно спокойно, но это-то и угнетало его. О нем словно все позабыли, одиночество стало его уделом.

Не было уже рядом Гнея Сентия Сатурнина, не было Скрибония Либона и Агриппы Постума, даже верный лентяй-Корникс покинул своего бывшего хозяина. Правда, сражался еще где-то в Германии Кассий Херея и однажды Сабин даже решил бросить все и ехать к нему, на фронт. Однако на его запрос из военной канцелярии ответили вежливым отказом.

Вот и сидел он теперь дома на Авентине или в полученном по наследству поместье в Этрурии, читал книжки, пил вино, играл сам с собой в кости и думал. Много думал.

Его открытая честная натура не могла дольше выносить мук неизвестности. Что ж, с прошлым покончено: Постум мертв, завещание Августа сгорело. И цезарь Тиберий сейчас олицетворяет собой законную власть. А он, Гай Валерий Сабин, римлянин, он воспитан как римлянин и хочет служить своей стране там, где он больше всего нужен.

Да, его не бросили в тюрьму, не казнили, не сослали. Его, похоже, просто вычеркнули из жизни. И это было самое страшное. Он даже не знал, чего ему ждать, на что надеяться. Неизвестность сводила его с ума.

И вот, кажется, подвернулся хороший случай. Он, Гай Валерий Сабин, свободный римлянин, сейчас войдет в цезарскую ложу, воспользовавшись приглашением устроителя игр Друза. И посмотрит в лицо Тиберию. Пусть цезарь даст прямой ответ. Нуждается ли он и государство в услугах бывшего трибуна. А если нет, найдется другой выход. Все что угодно, лишь бы только не это подвешенное состояние.

И он решительно шагнул вслед за Друзом, который продолжал свой путь, пробираясь к местам для женщин.

— Сейчас еще навестим наших дам, — бросил он через плечо. — Жена не простит мне, если я не поприветствую ее в амфитеатре на глазах у всех. И дома устроит мне сцену. А я последнее время плохо их переношу.

Сабин вздрогнул. Сейчас они подойдут к скамьям патрицианок... А ведь там сидит и та зеленоглазая золотоволосая красавица, которая своим взглядом когда-то пронзила его сердце. В последнее время, правда, Сабин не так часто вспоминал очаровательную Эмилию, другие заботы вытеснили из его памяти внучку Божественного Августа. Но чувство это лишь задремало, а вовсе не умерло, и резким рывком сердца ожило сегодня, когда, придя на трибуны и оглядываясь по сторонам, он вдруг заметил знакомое и дорогое лицо.

Девушка вместе с другими дамами заняла отведенные для них места и уселась, весело улыбаясь кому-то. Но ее прекрасные глаза, хотя и бегали бойко по сторонам, все же не выделили из толпы ничем не примечательную среди других эквитов фигуру Гая Валерия Сабина.

Да где там! Она, наверное, его уже и не помнит. Сколько всяких щеголей каждый день бывает во дворце. Нужен ей скромный бывший трибун Первого Италийского легиона,

С такими грустными мыслями и сидел Сабин на своей скамье, когда его заметил молодой Друз. И вот теперь он с дрожью в коленях приближался к той, которая пленила его душу.

Патрицианки встретили Друза радостными восклицаниями и кокетливыми улыбками.

— Ну, наконец-то достойный консул вспомнил о нас!

— А мы уж думали, что со своими гладиаторами и бестиариями он совсем голову потерял.

— Ничего подобного, прекрасные мои дамы, — бойко ответил Друз. — Я с самого начала собирался подойти к вам, но вы же понимаете — столько всяких обязанностей на меня свалилось.

Пока сын цезаря вел эту шутливую беседу, Сабин осторожно скользил взглядом по рядам. Его лицо слегка побледнело, ладони вспотели. Воистину, встречать атакующую лаву германцев на берегу Рена было в сто раз легче. О, Амур, что ты делаешь с людьми?

И наконец он увидел ту, которую искал. Эмилия сидела рядом со своей подружкой Домицией. Они о чем-то оживленно беседовали и даже не обратили внимания на Друза и его спутника. Золотая головка девушки вздрагивала, когда она начинала смеяться, волосы сверкали в лучах солнца.

Сабин с трудом проглотил комок, застрявший в горле, не в силах отвести глаз от прекрасной нимфы.

Тут он вдруг почувствовал толчок в бок и очнулся от гипноза; нахмурившись, повернулся к Друзу, недовольный тем, что ему помешали наслаждаться божественной красотой.

— Эй, приятель, — улыбнулся Друз. — На кого это ты там засмотрелся? А, вспоминаю, тебе, кажется, приглянулась какая-то из подруг моей жены, не так ли, трибун?

Сабин почувствовал, что краснеет. Матроны и молодые девушки, сидевшие рядом, принялись с любопытством его разглядывать.

И вдруг... И вдруг Эмилия тоже повернула голову. Ее глаза встретились с глазами Сабина.

Трибун не сомневался, что девушка не слышала слов Друза — было слишком шумно, но у него не осталось никаких сомнений — она узнала его и без подсказки.

И приветливо, мягко улыбнулась, слегка качнув головой и выстрелив зелеными глазками, такими же убийственными, как парфянские стрелы.

Она не только узнала его, она была рада его видеть!

Сабин почувствовал, что ему не хватает дыхания. Собрав всю волю, он по-военному отсалютовал Эмилии. Выглядело это довольно глупо. И прекрасная блондинка, и тоже заметившая Сабина Домиция расхохотались так звонко, что их серебристый смех долетел до ушей смущенного до крайности солдата. Но в смехе этом не было издевки или презрения, только чистое, какое-то детское непосредственное веселье. Почувствовав это, Сабин тоже улыбнулся, сначала слегка натянуто, но потом уже во весь рот.

Эмилия что-то крикнула ему и сделала знак рукой, приглашая подойти ближе. Сабин рванулся было на зов, но сообразил, что он здесь находится исключительно в роли спутника Друза и должен сообразовывать свои желания с его намерениями.

Он повернулся к сыну цезаря, чтобы обратить его внимание на приглашение Эмилии, но заметил, что тот почему-то сделался хмурым и мрачным. Проследив за его взглядом, трибун понял причину.

В нескольких рядах от них сидела холодная, утонченно-красивая Ливилла — жена Друза. Ее обычная сдержанность куда-то подевалась; она оживленно беседовала с молодым мужчиной, который склонился к ее уху и что-то говорил. Ливилла смеялась.

Мужчина стоял спиной, и Сабин не видел его лица. Но вот одна из почтенных матрон сказала несколько слов жене Друза. Та подчеркнуто медленно обернулась, окинула мужа мимолетным взглядом и снова вернулась к разговору. Но мужчина тоже на миг повернул голову и Сабин вздрогнул. Это был Элий Сеян, префект претория.

— Пойдем отсюда, — хмуро сказал Друз. — Пора начинать представление, а то народ сейчас поднимет шум.

Они двинулись обратно. Сабину было жаль Друза, он очень хотел как-то успокоить, приободрить его. Сцена действительно получилась очень некрасивая и наверняка больно ранила его самолюбие. Но вопрос был слишком деликатным, чтобы трибун осмелился тут вмешаться.

Словно угадав его мысли, молодой консул повернул голову и наигранно улыбнулся.

— Да пусть она хоть с Цербером спит, — сказал он со злостью. — Мне какое дело?

И добавил после паузы, уже с обидой:

— Но ведь не с этим же подонком Сеяном...

Глава VI Представление продолжается

По пути обратно в цезарскую ложу Друз пригласил еще нескольких человек занять в ней места. Он выбрал своих закадычных друзей Флакка, Пизона и Вителлия, а также второго консула, Норбана, но последний был включен в эту группу просто из вежливости.

Ливия и Тиберий уже покончили с едой и ожидали возобновления игр. Императрица, сидя в своем высоком кресле, о чем-то сосредоточенно думала; цезарь потягивал розовое вино из золотой чаши.

— А вот и мы, — весело сказал Друз, входя в ложу. — Эй, поставьте еще кресла, — бросил он рабам. — У нас гости.

Тиберий с недовольным видом оторвался от чаши и неприветливым взглядом скользнул по людям, которых привел его сын. Что ж, этого можно было ожидать — Друз не был бы Друзом, если бы не устроил сейчас какую-нибудь пьянку или оргию. Ладно, сегодня его день. Пусть веселится. Но скоро этому раздолью придет конец...

Ливия равнодушно повернула голову, и вдруг ее глаза сузились, а губы сжались. Она увидела Сабина. Трибун смело выдержал ее взгляд, хотя ему и стало немного не по себе, вежливо поклонился, приветствуя цезаря и императрицу, и опустился в кресло, пододвинутое ему рабом.

Остальные тоже выразили свою признательность за приглашение и уселись. Тут же слуги подали вино и фрукты. Друз уже чувствовал себя гораздо лучше. Он забыл о недостойном поведении Ливиллы и наглой физиономии Сеяна и теперь весело болтал с друзьями, регулярно прикладываясь к чаше. Зато второй консул явно был не в своей тарелке — Тиберий его просто игнорировал, а Друз, казалось, совершенно забыл о нем.

Сабину тоже было довольно неуютно. Он чуть скосил глаза и увидел, как Ливия наклонилась к уху Тиберия и что-то зашептала. Слов он разобрать не мог, но почувствовал, что речь идет о нем. И напрягся, готовый отразить удар. Будь что будет, но ползать на коленях перед этой достойной парочкой он не станет.

Императрица, тем временем, говорила, еле сдерживая рвущееся наружу раздражение:

— Да что же это такое? Что твой сыночек себе позволяет? Он же просто издевается над нами.

— В чем дело? — буркнул Тиберий. — Чем он тебе опять не угодил? Пусть пообщается с молодежью. Мы ведь ему не компания.

После всех тек испытаний, которые Тиберию пришлось пережить по воле матери, толкавшей его к власти, он стал еще более прохладно относиться к ней. Да, цель достигнута, он стал цезарем, но чувство унижения от этого не стало меньше. Ведь Тиберий прекрасно понимал, кому обязан своим возвышением, понимал, что если бы не Ливия, плевать на него хотели бы все те, кто сейчас униженно и раболепно кланяется.

Но вместо благодарности в сердце его были только злоба и горькое чувство обиды. Теперь, когда он стал цезарем, такое положение было просто невыносимым, он тяготился своей зависимостью от матери и больше всего на свете хотел вырваться из-под ее контроля.

«Ладно, — думал он, — ты силой заставила меня принять власть и ответственность лежит на тебе. Ты хотела, чтобы я был настоящим цезарем, повелителем? Хорошо, сделаю тебе одолжение. Сенаторам я уже заткнул глотки, солдатам и народу тоже. А теперь твоя очередь. Уж не думаешь ли ты, что я могу быть цезарем для одних и слугой для других? Нет, кости брошены. Все или ничего».

И с тех пор послушный сын, не имея пока возможности открыто выступить против матери и отстранить ее от государственных дел (ведь еще неизвестно, кого в случае их конфликта поддержали бы Сеян и преторианцы), принял другую тактику. В серьезных вопросах он по-прежнему уступал Ливии, но вот по мелочам неизменно старался возразить, и неважно, о чем в данном случае шла речь. Делая это публично, он как бы всячески подчеркивал свою независимость и самостоятельность. Это очень раздражало императрицу, но ей приходилось терпеть, чтобы не доводить до открытого столкновения, которого она опасалась не меньше, чем сын, хотя и по другим причинам.

— Что тебя беспокоит? — недовольно переспросил он. — Сейчас уже возобновится представление.

— Посмотри, кого этот олух привел сюда, — не разжимая губ, прошипела Ливия.

Тиберий вздохнул и оглянулся. Он невольно вздрогнул, увидев Сабина, но тут же взял себя в руки и даже бдительная императрица не заметила этого. Цезарь спокойно повернул голову и взглянул в глаза матери:

— Ну и что? — спросил он равнодушно.

— Как это что? Ты видишь, кто там сидит, справа, у колонны?

— Да, — все так же спокойно ответил цезарь. — Это трибун Гай Валерий Сабин.

Ливия чуть не задохнулась.

— Да ты что? Ведь это человек, который смертельно оскорбил не только меня, но и тебя. Человек, который принимал деятельное участие в мятеже и верно служил изменникам.

— Изменникам? — с иронией переспросил Тиберий. — Ты так считаешь? Что ж, в любом случае он был прощен. Ведь это ты подала идею объявить амнистию, чтобы стабилизировать обстановку, и теперь трибун Сабин является таким же полноправным гражданином, как и любой другой римлянин.

— Я не собираюсь сидеть рядом с ним, — резко заявила Ливия, кипя от бешенства.

— А что же ты сделаешь? — невинно спросил Тиберий. — Встанешь и уйдешь? И как это будет выглядеть?

— Не я, — отрубила императрица. — Ты сейчас прикажешь этому наглецу покинуть нашу ложу и больше никогда не попадаться нам на глаза. Я требую этого.

— Опомнись, матушка, — мягко сказал сын. — Разве может цезарь унизится до такой мелочной мести? Вспомни, что ты мне говорила о достоинстве правителя...

— Я требую, — повторила Ливия.

Тиберий вздохнул, несколько секунд пристально смотрел ей в глаза, а потом медленно повернул голову.

— Как поживаешь, трибун? — громко спросил он.

Сабин вздрогнул, его сердце учащенно забилось. Голос Тиберия звучал вполне доброжелательно.

— Благодарю, цезарь, — ответил он. — Неплохо.

— Надеюсь, игры тебе понравятся, — продолжал Тиберий. — Отсюда тебе будет лучше видно.

И он снова уткнулся в свою чашу. Ливия скрипнула зубами, резко дернула головой и демонстративно отодвинулась дальше от сына. Ее желтые пальцы впились в резные перила ложи так, что ногти побелели.

В этот момент вдруг взвыли трубы, возвещая о начале второго отделения. Трибуны ответили на это оглушительным ревом и свистом. Друз прервал свой спор с Флакком и махнул рукой распорядителю.

Тот важно вышел на середину арены и поднял руки. Шум стих. Люди ждали, что он скажет.

— Слушай, римский народ! — громко возвестил распорядитель. — Десять лучших гладиаторов Кампании бросили вызов десяти бойцам из Рима. Сейчас вы узнаете, кто из них сильнее.

Эти гордые слова: gladiatores primores Campaniae — десять лучших из Кампании — до предела завели публику. Трибуны отчаянно завопили.

— Какая наглость! — слышались голоса.

— Что эти провинциалы о себе думают?

— Римляне, покажите им!

Под несмолкающий рев из ворот вышли двадцать гладиаторов. Десять из них — кампанцы — были в доспехах самнитов, остальные экипировались как фракийцы. Все знали, что Друз любит фракийцев и всегда ставит на них.

Бойцы разошлись на две стороны и вскинули руки, приветствуя сначала сидевших в цезарской ложе, а потом и всех остальных зрителей. Те ответили восторженным воплем.

— Ну, — Друз повернулся к своим друзьям, — ставлю две тысячи на римлян. Кто смелый?

После секундного колебания Вителлий махнул рукой.

— Ладно, рискну. Хотя, конечно... Колумб сейчас в форме. Он один может с тремя справиться. Предлагаю ставку два к одному.

— Согласен, — кивнул Друз.

Он уже смотрел только на арену, его щеки пылали, ноздри раздувались, как у норовистой лошади. Сын цезаря был фанатиком гладиаторских боев, а уж если выступали фракийцы, вообще больше ничего кругом не замечал. Тиберий в очередной раз неодобрительно поморщился при виде такой невоздержанности, но промолчал.

На трибунах зрители тоже делали свои ставки, из рук в руки переходили навощенные таблички с именами гладиаторов и суммами закладов.

— Сыграем, трибун? — предложил Сабину Помпоний Флакк. — Я готов поставить на самнитов. Гилас из Капуи тоже неплохо знает свое дело и имеет опыт. Предлагаю пятьсот ауреев один к одному.

Сабину не очень-то хотелось рисковать, но — положение обязывает. Ладно, деньги у него пока есть, поместье приносит доходы.

— Хорошо, — ответил он коротко.

Пропели трубы, и бой начался.

В первом же столкновении кампанцы потеряли двоих; они — разозленные реакцией толпы на их вызов — слишком рьяно бросились в атаку и поплатились за это. Фракийцы, руководимые знаменитым Колумбом, четко встретили их своими искривленными короткими мечами и добились определенного успеха. Трибуны ревели от восторга, подбадривая своих.

Небольшая группа болельщиков из Капуи и Помпеи пыталась было поддержать земляков, но в нее тут же полетели апельсины и яблоки, так что пришлось вмешаться вигилам. А схватка, тем временем, продолжалась.

После первого неудачного наскока кампанцы стали действовать осторожнее и, повинуясь командам многоопытного Гиласа, выстроились полукругом, отгородившись от противника большими овальными щитами и выставив вперед короткие обоюдоострые мечи. Фракийцы нападали, но пока безрезультатно.

Друз, с горящими от азарта глазами, выкрикивал советы, которые его фавориты, конечно, не могли услышать.

Увлеченные зрители бесновались, подскакивая на своих местах. Даже нежные девственные весталки покрылись румянцем и выкрикивали что-то воинственное.

— Бей его!

— Нападай!

— Промазал, растяпа!

Бой становился все более ожесточенным. В один момент показалось было, что вот сейчас фракийцы прорвут оборону соперников и уничтожат их, но лидер кампанцев Гилас спас ситуацию. Его меч молниеносно пронзил горло ближайшего римлянина и тут же другой самнит обрушил свой тяжелый щит на голову самого Колумба. Тот попятился и упал на песок, оглушенный.

Торжествующий крик гостей из провинции утонул в горестном вопле трибун. Теперь самниты перешли в контратаку.

Но фракийцы сумели отстоять своего предводителя, им даже удалось вывести из строя еще одного противника. Инициатива снова перешла к хозяевам арены. Двое самнитов получили раны и опустились на песок, не в состоянии продолжать бой. Потом рухнул еще один, сраженный насмерть. Пострадал, правда, и один из фракийцев.

На скамье, предназначенной для всадников, сидел грузный черноволосый мужчина, а радом с ним — шестилетний мальчик, его сын. Они специально приехали из Этрурии, чтобы посмотреть игры.

Мальчик еще никогда не видел такого зрелища, и теперь ему было страшно. Он зажмурился и отвернулся. Отец заметил это.

— Смотри, сынок, — сказал он твердо, беря ребенка за худенькие плечи и разворачивая лицом к арене. — Смотри, как умеют сражаться и умирать эти люди. А ведь они всего-навсего презренные рабы, жалкие гладиаторы. Насколько же выше, сильнее, храбрее должен быть римлянин. А ты римлянин, сынок. Смотри же и учись. И никогда не забывай этого.

Мальчик беззвучно всхлипнул, сжал зубы и открыл глаза. Больше он их не закрывал, хотя иногда так хотелось...

Мальчика звали Тит Флавий Веспасиан. Через пятьдесят пять лет он станет цезарем и именно он начнет строительство знаменитого Колизея, величайшего амфитеатра всех времен.

А когда, уже на ложе смерти, он почувствует приближение кончины, то вспомнит слова отца и скажет слабым прерывистым голосом:

— Поднимите меня. Римский цезарь должен умирать стоя.

А бой продолжался, хотя исход его был уже практически предрешен — римляне добивали кампанцев под аккомпанемент несмолкающего рева трибун.

— Давай! Давай! — орал Друз, перегнувшись через перила ложи.

Сабин искоса взглянул на Флакка, но тот, казалось, вовсе не был огорчен проигрышем.

— Хороший бой, — сказал он с уважением. — За такой и денег не жалко. Не то что смотреть, как избивают бедных страусов.

Но Друз не услышал насмешки, он весь был там, на арене.

Да, самниты были побеждены, но оставалась еще одна интрига. Вот лицом к лицу сошлись лидеры двух команд — Гилас и Колумб.

— Ко-лумб! Ко-лумб! — скандировали зрители.

— Пусть дерутся один на один! — раздавались голоса.

Как правило, в таких случаях воля публики была законом, поэтому прочие бойцы — шестеро фракийцев и двое еще стоявших на ногах представителей Кампании — отошли в сторону. Начался поединок.

Оба гладиатора были сильными, опытными — настоящие мастера своего дела. Долгое время слышался только лязг мечей и хриплые выдохи сражавшихся, но вдруг Колумб — видимо, сказывались последствия удара щитом по голове — немного замешкался. Гилас резко отвел руку и нанес удар. Однако в последнюю долю секунды фракиец успел присесть и лезвие лишь срубило пучок страусовых перьев с его шлема. Зато сам Колумб не упустил момент — его клинок вонзился в грудь противника, попав в открывшуюся на миг щель между доспехами. Гилас тяжело рухнул на песок, уже мертвый.

В амфитеатре поднялся невообразимый шум. Остальные фракийцы бросились на двух уцелевших самнитов и быстро разоружили их и сбили с ног. Те не очень-то и сопротивлялись, понимая, что бой проигран, и надеясь на милосердие зрителей.

Но с милосердием дело обстояло туго. Публика решительно требовала добить побежденных. Все взоры обратились к цезарской ложе.

Друз пожал плечами.

— Что ж, сражались они достойно, — сказал он задумчиво. — Но какова наглость — бросить вызов Риму.

И он указал большим пальцем правой руки вниз — знак добить поверженных. Толпа одобрительно заревела.

— Pollice verso! Добей его! — в унисон вопили зрители.

Фракийцы быстро подошли к лежавшим на песке еще живым самнитам и короткими точными ударами мечей перерубили им шеи.

А за «кулисами» ланиста из капуанской школы рвал на себе остатки рыжих волос.

— Я разорен... разорен, — причитал он.

И из его бесцветных глаз текли самые настоящие слезы.

А из перерезанных глоток побежденных гладиаторов текла самая настоящая кровь...

Друз с улыбкой на лице принял от Вителлия чек на тысячу ауреев. Но радовался он не столько деньгам, сколько победе своих любимых фракийцев. Флакк хотел расплатиться с Сабином, но тот удержал его.

— Подожди, — сказал он. — Может, еще сыграем.

— Как хочешь, — пожал плечами патриций. — Я готов. Должна же Фортуна и ко мне повернуться.

Между тем служители амфитеатра убирали с арены трупы, африканские мальчики опять бороздили своими граблями песок, устраняя следы крови. Все ждали следующего номера.

Глава VII Рыболов

Распорядитель вновь выбежал на средину и громко объявил, в восторге всплескивая руками:

— А сейчас, уважаемая публика, перед вами выступят знаменитый и непревзойденный мирмиллон Кронос из школы Эмилия и непобедимый ретиарий Гермес, краса и гордость Фессалии!

Имена эти много чего говорили знатокам — а таковых в амфитеатре было большинство, поэтому толпа отчаянно завопила, предвкушая первоклассное зрелище.

Под рев труб на арене появились оба гладиатора.

Мирмиллон — тяжеловооруженный воин, в панцире, со щитом и мечом, в высоком шлеме с изображением рыбы на забрале, и ретиарий — голый, в одной только набедренной повязке, с трезубцем и сетью в руках. Высокий, стройный, мускулистый, с блестящей смуглой кожей он вызвал вздох восторга на трибунах, хотя, конечно, Кронос — это свой, а тот — гастролер из Греции. Но его слава успела уже дойти и до Рима, а потому обоих встретили громкими криками, поровну разделив симпатии.

— Ну, друзья, на кого ставите? — спросил Друз, нервно подергиваясь. — Я бы предпочел мирмиллона.

— Приму, пожалуй, — сказал Пизон. — Тысяча, один к одному.

— Мелко играешь, — улыбнулся Друз. — Ладно, идет.

Флакк повернулся к Сабину.

— А ты, трибун?

Тот пожал плечами.

— Выбирай ты, достойный Флакк.

— Ну, пусть будет мирмиллон. Друзу сегодня везет, надо следовать его примеру. Тысяча, идет?

— Хорошо, — согласился Сабин без особого интереса.

Между тем представление противников закончилось, они взмахами своего оружия приветствовали публику и изготовились к бою.

По сигналу труб поединок начался.

Мирмиллон сразу устремился в атаку, выставив меч вперед; фессалиец отступал. Кроносу тяжело было преследовать подвижного противника, и он остановился, переводя дыхание. Гермес качнул сетью, широко улыбнулся и запел:

Nonte peto, piscem peto,

Quid me fugis, galle?

He убегай так быстро, ибо

Не ты мне нужен, друг, а рыба!

Эта песенка-дразнилка уже несколько веков постоянно звучала в римских амфитеатрах, когда схватиться один на один предстояло ретиарию — вооруженному сетью и трезубцем, на манер рыбака, и мирмиллону, на шлеме которого была изображена рыба. И — непонятно почему — она всегда приводила в ярость «рыбу» и привлекала Симпатии публики к «рыболову».

Так случилось и на этот раз. Трибуны одобрительно захохотали, а мирмиллон, покраснев от злости, снова бросился в атаку.

Теперь уже ретиарию пришлось туго. Он с трудом уворачивался от ударов и забыл даже о своей сетке. Кронос, громко сопя, упорно наступал, немилосердно потея под своими тяжелыми доспехами.

Вот он чуть не вышиб трезубец из руки противника, но тот в последний момент сумел удержать оружие. Устав от напряжения, Гермес бросился бежать вокруг арены. Разочарованный топот зрителей показал, что они не в восторге от такого маневра. Мирмиллон продолжал преследование, но ему было очень неудобно передвигаться по песку.

— Давай! Давай! — выкрикнул Друз. — Сейчас ты его достанешь! Он уже твой! Вперед!

— Да Гермес просто заманивает его, — ответил Пизон, чувствуя, как тысяча ауреев медленно, но неотвратимо уплывает от него. — Сейчас вымотает, а потом ударит. Уж я знаю этого парня, видел его в Антиохии.

— Может, в Антиохии он и герой, — заметил Помпоний Флакк, — но здесь Рим, а это совсем другое дело.

Вителлий с шумом втянул огромный глоток вина и потянулся за финиками. Он был в прескверном расположении духа из-за потерянных в предыдущем бою денег.

Ретиарий, приплясывая, уходил все дальше, зрители топали все громче, Друз кипятился все больше.

— Да что это за комедия? — крикнул он. — Я же их предупреждал! А ну, давай, дерись, трус!

— Irrumator! — грязно выругался Пизон и тут же прикусил язык, бросив испуганный взгляд на Ливию.

Но императрица, похоже, ничего не услышала, погруженная в собственные мысли.

Вдруг ретиарий, продолжая свой бег, неловко споткнулся и полетел на песок. Яростно взвыв, Кронос бросился на него, занеся меч. Но это был лишь обманный маневр. Ловкий фессалиец молниеносно вскочил и метнул свою сеть в потерявшего бдительность противника. Бросок не достиг цели, сеть не опутала мирмиллона, но один из свинцовых шариков, прикрепленных к ее краям, угодил в глаз Кроносу.

Тот зажмурился, неловко взмахнув мечом, и отступил на шаг. И тут же трезубец ретиария обрушился на его запястье. Меч вырвался из руки и, сверкнув серебряной рыбкой в лучах солнца, подлетел вверх и упал на песок. Кронос остался безоружным.

Теперь тяжелые доспехи, предназначенные для защиты тела, лишь мешали ему. Он неловко топтался на месте, а Гермес бегал вокруг, не давая противнику возможности подобрать клинок и раз за разом взмахивая сетью.

Мирмиллону приходилось постоянно быть начеку, но вот он наконец не уберегся. Под оглушительный рев трибун ретиарий набросил на него сеть и с силой дернул. Кронос рухнул на песок и в тот же миг трезубец ретиария уперся ему в горло. Бой был закончен.

— Позор! — крикнул Друз. — Он же дал себя свалить, как мальчик. И это называется гладиатор!

Он решительно указал большим пальцем вниз, требуя добить побежденного. Но симпатии зрителей разделились, а с толпой в амфитеатре, как известно, не спорят.

— Прости его, — сказал Флакк. — Я ведь тоже проиграл. Но, обещаю тебе, Кронос еще не раз наполнит наши кошельки.

— Сопляк несчастный, — фыркнул Друз. — Так опозориться перед этой поганой Грецией.

Но видя, что большинство людей на трибунах просят пощадить гладиатора, медленно повернул большой палец вверх. Жизнь Кроноса была спасена. Радуйся, римский народ! Друз Цезарь — твой лучший друг и благодетель. Не забывайте этого!

Флакк с улыбкой вручил Сабину чек на полторы тысячи.

— Вот уж кому везет, — сказал он беззлобно. — Не хотел бы я играть с тобой в кости, трибун.

— Сыграем, сыграем, — оживился Друз. — Сегодня же вечером. Я устраиваю маленький банкет для друзей...

Тем временем Кронос ушел с арены, а Гермес принимал поздравления публики.

— Vicit! — громко объявил распорядитель, указывая на него пальцем. — Он победил! Аплодируйте ему, римляне!

Статус мирмиллона был определен термином «missus» — он проиграл, но сохранил жизнь. И теперь ему предстоит реабилитироваться в последующих выступлениях.

А потом выступали еще другие виды гладиаторов — крупелларии, секуторы, велиты. Напоследок сражались эсседарии, которые, на британский манер, выступали на колесницах, швыряя друг в друга тяжелые копья, а затем — если требовалось — схватываясь в рукопашной.

День клонился к вечеру, а солнце — к закату. Насытившиеся видом крови и смерти зрители начинали уже подумывать о праздничном ужине в кругу семьи и о продолжении обрядов в честь Богини пастухов Паллы, мирной Богини, которая не любила кровавых жертв.

Но вот снова в центр арены вышел распорядитель, уже изрядно уставший, и в очередной раз призвал к тишине, хотя люди уже и не очень вопили — у всех устали глотки от многочасового крика.

— И последнее на сегодня, — возвестил он. — Сейчас перед вами выступят два преступника, которые сразятся между собой. Оба они должны сегодня умереть, так что победителя не будет. Того, кто останется в живых, расстреляют из луков.

Публика отреагировала довольно вяло, но лишь немногие потянулись к выходу. Ведь случалось, что поединки обреченных на смерть преступниковбывали более захватывающими, чем единоборства профессиональных гладиаторов, весьма ценивших собственную шкуру.

По сигналу распорядителя, уже без сопровождения труб, на арену вышли двое. Они остановились у самых ворот, щуря глаза от яркого солнца. Видимо, до сих пор их держали в темнице и люди отвыкли от дневного света.

— Внимание! — надрывался распорядитель. — Вот это, — он показал рукой, — германский раб, осужденный на смерть за поджог дома своего хозяина, а это — сицилийский бандит, пират и мятежник, схваченный патрулем стражников с оружием в руках. Сейчас они сразятся друг с другом, а вот каким оружием, определит Судьба.

Служители амфитеатра вынесли на арену несколько мешков и положили на песок.

— Теперь каждый из них, — продолжал кричать распорядитель, — выберет свой мешок. Там лежит оружие, разное. Ну, давайте, парни!

Сицилиец стоял молча, германец бегло осмотрел мешки и указал пальцем на один из них, крайний справа.

— А ты? — рявкнул распорядитель, обращаясь к сицилийцу. — Или хочешь получить бичом по ногам?

Разбойник несколько секунд смотрел на него невидящим взглядом, а потом равнодушно пнул по ближайшему мешку. Служители кинулись вынимать оружие. Трибуны несколько оживились. Такая лотерея представляла определенный интерес для зрителей.

— Германец будет драться топором! — торжествующе возвестил распорядитель. — А сицилийский бандит — мечом. Внимание, почтеннейшая публика! Бой начинается!

В цезарской ложе интерес к поединкам уже угас. Даже Друз выглядел сонным и уставшим. Сабин сидел молча, думая о своем. Но при последних словах распорядителя он поднял голову и посмотрел на арену.

Его лицо напряглось, а челюсти сжались. Трибун почувствовал, как что-то неприятно шевельнулось внутри.

Там, на песке, держа в руке короткий широкий меч, стоял Феликс.

Глава VIII Обмен

Да, Сабин сразу узнал его, узнал эту высокую фигуру, мужественное лицо с черной бородой. Никаких сомнений, это был тот самый человек, которого трибун некогда спас от петли и который потом спас его самого во время стычки с преторианцами на Аврелиевой дороге. Да и не только его он тогда спас, и Кассия Херею, и Корникса тоже. А по большому счету — и Агриппу Постума. Хотя и ненадолго...

— Будем делать ставки? — спросил Друз. — Германец смотрится неплохо. Такой же здоровенный, как и тот, что убил медведя. Да и топор против меча выигрывает. Ладно, предлагаю три тысячи против одной на германца.

Сабин поднял голову.

— Принимаю, — глухо сказал он.

И подумал, что хоть так он сможет поддержать старого знакомого, который очутился в столь критической ситуации.

Флакк и Вителлий тоже ударили по рукам; первый поставил на Феликса полторы тысячи.

Распорядитель махнул рукой, призывая участников начать поединок. Лорарии со своими раскаленными железными прутами подобрались. Ведь таких «бойцов» наверняка придется подстегивать, не очень-то и так обреченные преступники горят обычно желанием сражаться.

Обиженный на весь свет германец — дом он поджег из-за того, что управляющий со своими друзьями изнасиловали его жену, а хозяин, в ответ на жалобу раба, только посмеялся — сразу же бросился вперед. Его товарищ по несчастью сохранял выдержку, держал дистанцию и ждал удобного момента.

Страшное безжалостное лезвие топора со свистом рассекало воздух; Феликс, имея в своем распоряжении лишь короткий широкий самнитский меч, вынужден был отступать. Обладающий огромной силой германец хотел как можно скорее, одним разящим ударом, закончить бой, а потом принять свою судьбу, отдаться во власть всесильных варварских Богов Зея и Манна, которым его племя приносило щедрые жертвы.

Феликс время от времени делал выпад, но длиннорукий поджигатель не подпускал его близко и маневры сицилийца пока ничего не давали. Вскоре тот заметил, в каком состоянии находится его противник, а ведь гнев — плохой помощник. Феликс решил еще больше разозлить германца, вывести его из себя окончательно.

Он сам не знал, почему сейчас сражается с таким же обреченным, как и он сам, почему доставляет удовольствие этой ненавистной звероподобной толпе, алчущей крови. Не проще ли и не достойнее было бы всадить сейчас нож себе в сердце и уйти из жизни свободным человеком, а не быть растерзанным здесь на потеху орущим трибунам?

Но какой-то инстинкт, жажда жизни и надежда на что-то невозможное заставляли бывшего пирата отчаянно сражаться за каждую секунду пребывания на этом свете.

Однако время от времени он бросал по сторонам горящие взгляды, полные такого презрения к тем стервятникам, которые слетелись на кровавый пир, слетелись насладиться смертью своих ближних, что даже многим закаленным подобными представлениями зрителям стало не по себе.

— Клянусь Марсом, — буркнул Флакк в цезарской ложе, — глядя на этого парня, я думаю о Спартаке. И согласен даже потерять еще полторы тысячи, лишь бы его сейчас прикончили. Он опасен, говорю вам, очень опасен.

— Не волнуйся, — хмыкнул Друз. — Сейчас этот исполин-германец как следует махнет своим топором и не будет больше твоего Спартака. А Сабин заплатит мне мою тысчонку.

Сабин вовсе не был так в этом уверен. Он знал Феликса и от души молил Диану, Геркулеса, Викторию, Фортуну и даже суровую Немезиду даровать победу сицилийцу. Хотя и знал, что это его не спасет, — Феликс был приговорен, и ничто не могло сохранить ему жизнь.

Германец начинал уже ощущать недостаток сил — топор был тяжелый, песок на арене тоже не очень помогал. Феликс хладнокровно маневрировал, держа меч в вытянутой руке.

Он уже приноровился к манере своего противника вести бой и теперь контролировал ситуацию. С трибун это не было заметно, там по-прежнему преобладало мнение, что германец владеет инициативой, но на самом деле все обстояло несколько иначе.

Блестящее лезвие топора в очередной раз блеснуло перед его глазами; сицилиец увидел, что его противник очень устал и еле держит оружие. Он молниеносно подбросил свое тело вверх и обеими ногами обрушился на правое предплечье германца. Топор вырвался у того из руки, поджигатель еще пытался удержать оружие левой, но в тот же момент острый меч сицилийца мягко вошел ему под лопатку.

Трибуны дружно охнули, а потом засвистели и завопили, приветствуя победу Феликса. Им было все равно, кто выиграет этот бой, лишь бы интересно получилось. Сицилиец оправдал их надежды и теперь получал свою Долю аплодисментов.

— Тьфу, — сплюнул Друз. — Вот остолоп. Дать себя так зарезать? Ну и дураки эти германцы. Что там мой брат Делает так долго на Рене? Ведь такого противника можно брать голыми руками.

Сабин облегченно вздохнул. Молодец, Феликс. Но тут же помрачнел. Вот сейчас наступит конец. Выйдут на арену ливийцы с луками и в упор расстреляют приговоренного, у которого не будет уже ни малейшей возможности спастись. А это ведь несправедливо.

Феликс стоял молча, тяжело дыша, возле трупа германца. Вопли зрителей его совершенно не трогали. Он уже мысленно прощался с жизнью. Ну, что ж, пират, ты сделал все, что мог...

Внезапно в тишине ложи раздался скрипучий голос императрицы Ливии, которая вдруг словно очнулась ото сна;

— Послушай, внучек, — сказала она, — у меня есть предложение. Пусть этот бандит сразится сейчас с тем фессалийцем-ретиарием, который победил Кроноса. Ему все равно умирать, а Гермес, по крайней мере, отработает деньги, которые на него потрачены. Ведь он не очень-то намаялся в своем поединке.

Мысль пришлась Друзу по душе.

— А что? — воскликнул он. — Хорошо придумано. Посмотрим еще один бой. Но вот ставки делать...

Он оглянулся на своих друзей, но те не проявили никакого энтузиазма.

— Это бессмысленно, — сказал Флакк. — Гермес же профессионал.

— Да, — с сожалением согласился Друз. — И тем не менее, бой состоится. Эй, ты!

Он подозвал слугу и отдал приказ. Раб бегом бросился вниз по лестнице и что-то сказал распорядителю. Тот почесал в затылке и кивнул. Потом он дал Феликсу знак оставаться на месте и скрылся за воротами. Люди начали подниматься с мест, собираясь уходить.

— Подождите! — крикнул Друз. — Еще не все!

Но его мало кто услышал.

Тем временем вернулся распорядитель и опять привлек к себе внимание толпы.

— Римский народ! — крикнул он. — Минуту терпения. Сейчас состоится еще один поединок. Ретиарий Гермес выйдет на арену, чтобы убить этого преступника, который уже показал вам свое мужество. Делайте ставки, граждане! Последняя схватка на сегодня!

Феликс отрешенно слушал вопли распорядителя. Ему было уже все равно. Какая разница — умереть от стрел или от трезубца? Что ж, по крайней мере, ему дают возможность зацепиться за жизнь.

Сабин сидел молча, он даже не взглянул на чек, который положил рядом с его рукой Друз.

Из ворот вышел Гермес. Выглядел он расслабленным и недовольным. Наверняка, гладиатор уже успел хлебнуть кубок-другой винца за победу и отнюдь не горел желанием снова начинать бой. Но — здесь командует распорядитель игр и никто, даже самый знаменитый боец, не смеет ему указывать, как поступить. Надо подчиняться.

— Какие ставки? — спросил Друз, оглядываясь.

— Да хватит уже, — махнул рукой Флакк. — Мне совершенно не везет сегодня. Давайте дождемся финала и пойдем ужинать.

Остальные тоже не выразили особого желания рисковать деньгами. Друз улыбнулся.

— Ну, как хотите. Действительно, пора уже сменить обстановку.

Тем временем распорядитель установил Феликса и Гермеса друг против друга и махнул рукой. Пропела одинокая труба — видно, у кого-то из музыкантов не выдержали нервы. Бой начался.

Фессалиец чувствовал себя совершенно спокойно. Он не раз уже шутя разделывался с настоящими профессионалами, а тут какой-то бандит с большой дороги. С ним не должно быть проблем.

Их и не было.

Феликс, вооруженный по-прежнему своим коротким самнитским мечом, не имел ни одного шанса. Ведь даже мирмиллоны и секуторы, традиционные противники ретиария в амфитеатре, очень часто проигрывали это единоборство, хотя располагали еще щитом, панцирем и шлемом. Так что в такой ситуации мог сделать неопытный дилетант?

Гермес с первого же броска опутал его ноги сетью, и Феликс полетел на песок. Трезубец свистнул возле его головы. Но бывший пират все же обладал недюжинной реакцией. Он сумел каким-то чудом уклониться и двинул мечом в массивное бедро ретиария. Брызнула кровь.

Трибуны восторженно завопили. Зрители тоже понимали, что сицилийцу не на что рассчитывать, и теперь подбадривали его, одобряя мужество обреченного и желая, чтобы бой продлился подольше.

Феликс освободился от сети и вскочил на ноги. Еще миг и его клинок вонзился бы в грудь слегка опешившего от такого поворота событий ретиария. Но тот недаром считался классным бойцом.

Ловко убрав корпус, Гермес ушел из-под удара и вновь завладел своей сетью. Но публика оставила этот подвиг без внимания, зато вовсю аплодировала Феликсу.

Окрыленный успехом сицилиец вновь бросился в атаку, но тут уж счастью его пришел конец. Гермес просто двинул его в висок рукояткой трезубца, одновременно ударом ноги выбив меч. Сеть ему уже не понадобилась. Феликс свалился на песок.

— Вот так, — сказал Друз. — Ну все, можно идти отдыхать. Сейчас этого добьют...

Но публике, видимо, Феликс понравился. Люди вставали с мест и оборачивались к цезарской ложе.

— Пощади! — слышались крики.

— Пусть живет!

— Мы хотим еще увидеть его на арене!

Друз колебался.

Сабин глубоко вздохнул и взглянул ему в глаза.

— Ты называл меня своим другом, достойный Друз, — глухо сказал он. — Выполни мою просьбу. Я прошу сохранить жизнь этому человеку.

— Что ты говоришь? — изумился сын цезаря. — Неужели он так тебе понравился? Мы же даже ставок не делали.

— Тут дело не в ставках, — упрямо произнес Сабин. — Сохрани ему жизнь и тогда действительно будешь иметь во мне преданного друга.

— Ну... — протянул Друз. — Не знаю... Это вроде не положено. Да что тебе до него за дело?

— Я тебе скажу, что ему за дело, — вмешалась вдруг Ливия. — Рука руку моет. Они же вместе участвовали в мятеже беглого раба. Дружки-бандиты. Я требую немедленно добить преступника.

Резкие слова бабки, однако, произвели на Друза совсем не то впечатление, которого она ожидала.

— Ну нельзя же быть такой жестокой, бабушка, — притворно улыбаясь, сказал он. — Пожалуй, я пощажу этого человека. Пусть народ славит не только мою щедрость, но и великодушие.

— Этот человек — государственный преступник, — заявила Ливия. — При аресте он заколол двоих моих агентов.

— Невелика потеря, — пренебрежительно махнул рукой Друз. — Других найдешь. Сейчас много желающих...

— Не дерзи бабушке, — сурово сказал Тиберий.

На несколько секунд установилось напряженное молчание. Сабин угрюмо смотрел в пол. Он понял, что спасти Феликса ему не удастся.

— Извини, трибун, — вздохнул Друз. — Рад бы тебе помочь, но не могу. Закон говорит, что таких преступников нельзя оставлять в живых. Хотя дрался он совсем неплохо и я бы с удовольствием поставил на него в следующий раз...

Ливия удовлетворенно вскинула голову и отвернулась, глядя на арену, где Гермес, приставив острие трезубца к горлу лежавшего на песке Феликса, ожидал приговора зрителей.

Тиберий вдруг оставил уже пустую чашу и выпрямился. Его холодные бледные глаза уперлись в Сабина.

— У меня есть к тебе предложение, трибун, — сказал он негромко и по обыкновению медленно.

Сабин поднял голову и встретил взгляд цезаря.

— Слушаю тебя принцепс, — произнес он.

— Твой любимец останется в живых, больше того, ему будет возвращена свобода, — продолжал Тиберий. — Но за это я потребую от тебя оказать мне одну услугу.

Наступила пауза.

Сабин пытался привести свои мозга в порядок и осмыслить сказанное цезарем; Тиберий молча смотрел на него, Друз и его приятели открыли рты от изумления, а императрица Ливия, сообразив, что сын хочет сделать ей очередную пакость, гневно раздувала ноздри.

— Я согласен, принцепс, — сказал наконец трибун. — Если только эта услуга не потребует от меня поступиться моей честью солдата и гражданина.

Тиберий чуть улыбнулся.

— Не потребует, — сказал он. — Это будет, собственно, услуга не мне, а Риму. И если ты сочтешь, что обстоятельства того требуют, то можешь в любой момент сойти со сцены. Это я говорю тебе при свидетелях.

— В таком случае, — сказал Сабин, — повторяю: я согласен.

— Отлично, — ответил Тиберий и посмотрел на Друза. — Сынок, соблаговоли распорядиться, чтобы этого человека на арене освободили.

— Ну ты даешь, папа, — с уважением сказал Друз. — Я буду рад выполнить просьбу моего друга Сабина.

— А римские законы для вас что, уже не писаны? — вдруг взорвалась Ливия, еле сдерживаясь, чтобы не вцепиться ногтями в лицо послушного сыночка.

Тиберий окинул его холодным взглядом.

— Теперь в Риме только один закон, — произнес он, отчетливо выговаривая каждое слово. — Воля цезаря.

Снова повисла тишина. Потом Друз смущенно кашлянул. Даже ему было не по себе от этой сцены.

Ливия вдруг резко поднялась с места и отрывистым шагом вышла из ложи. Все посмотрели ей вслед. Кроме Тиберия.

— Распорядись насчет того человека, сынок, — повторил цезарь и посмотрел на Сабина. — Так мы договорились, трибун?

Тот молча кивнул,

Глава IX Германик за Реном

Пока в столице торжественно праздновали его победы, командующий Ренской армией и наместник обеих провинций Германии продолжал свой успешный поход в глубь вражеской территории.

После того, как ему удалось — хоть и с немалым трудом — все же усмирить бунт в войсках и восстановить дисциплину, ситуация на границе перестала быть критической, но по-прежнему внушала серьезные опасения. Как Германику, который, будучи проконсулом, нес ответственность за порядок на вверенных ему территориях, так и в Риме, где Ливия с Тиберием, с одной стороны, радовались, что мятеж удалось подавить и граница вновь под защитой, но с другой — крайне опасались, что удачные военные действия еще больше укрепят авторитет Германика, а тогда они уже не смогут бесконтрольно править в стране.

Поэтому каждый из них и начал действовать согласно своим принципам и характеру.

Германик сначала безжалостно расправился с зачинщиками бунта — лишь немногим удалось удрать за реку и скрыться в лесах, а потом со всей суровостью взялся вершить суд по многочисленным жалобам легионеров.

Он из своего кармана выплатил солдатам прибавку к жалованью, под свою ответственность уволил в запас тех, кто выслужил двадцать лет, а остальных ветеранов распорядился использовать только в гарнизонах. Затем командующий со всей тщательностью разобрался с претензиями, которые рядовые высказывали к своим офицерам.

В результате многие трибуны и центурионы были заменены теми людьми, которых легионеры сами выбрали; даже один легат вынужден был подать в отставку и, затаив обиду, уехал в Рим. Но Германика нисколько не волновало то, как в столице отнесутся к его действиям. Он был глубоко убежден, что поступает справедливо, а значит, готов был в любой момент дать отчет в своих поступках

А тем временем, пока его приемный сын, не жалея сил, восстанавливал закон и порядок в обеих Германиях, Верхней и Нижней, сам Тиберий испытывал постоянную тревогу по поводу событий на границе.

Будучи человеком болезненно подозрительным, крайне недоверчивым и пугливым, цезарь просто не мог понять благородного поведения Германика. У него не укладывалось в голове, как можно было отказаться от верховной власти, предложенной ему легионами? Как можно было не воспользоваться моментом и не стать первым человеком в Риме?

Узнав о бунте на Рене, Тиберий перепугался до того, что даже написал приемному сыну униженное письмо, в котором просил, просто умолял, повременить еще немного. Дескать, он, цезарь, совсем старый и больной, недолго уже ему осталось жить, и тогда Германик получит свое наследство.

Открытый, искренний, благородный молодой человек ни за что не нарушил бы присягу, как то и предвидела Ливия, но Тиберий по-прежнему жил в постоянном страхе.

Агенты императрицы перехватили это письмо, и Германик никогда не получил его. Иначе он бы весьма удивился такому странному раболепию своего приемного отца, наследника, назначенного Божественным Августом, и, возможно, начал бы подозревать, что власть досталась цезарю не совсем честным путем. А уж если и не сам Германик пришел бы к такому выводу, то эту мысль наверняка подкинул бы ему кто-нибудь из друзей или офицеров свиты. Этого уж Ливия никак не могла допустить.

Видя, что Германик не собирается становиться главарем мятежа, Тиберий несколько успокоился и принял в отношении его другую тактику. Он стал везде и всегда до небес превозносить благородство и военные таланты своего приемного сына, выступал на эти темы на каждом заседании сената, а самому Германику слал одно за другим льстивые хвалебные письма. Тут уже Ливия не вмешивалась.

А Германик принимал все это за чистую монету. У него, правда, оставались в душе некоторые сомнения, посеянные там сенатором Гнеем Сентием Сатурнином и подтвержденные трибуном Кассием Хереей, которого он очень ценил и уважал, но, по здравому размышлению, Германик пришел к выводу, что цезарь, видимо, просто очень наивен. Он явно не участвовал ни в каких интригах, а если и так, то наверняка делал это помимо своей воли, став жертвой обмана или клеветы.

Будучи сам воплощением порядочности, Германик и в других людях хотел видеть только хорошее. Поэтому он отвечал Тиберию в столь же дружеском и почтительном тоне, не осмеливаясь намекнуть на неблаговидную роль Ливии, которую та играла в политической жизни страны. Молодой полководец решил сначала довести до победного конца Ренскую кампанию, а потом уже вернуться в Рим и откровенно поговорить с цезарем относительно его матери. Вот тогда прояснится и дело Постума, и другие придворные тайны. И снова в цезарской семье воцарится мир и согласие, как при Августе.

Но императрица, которая умела читать между строк, очень быстро догадалась о намерениях своего внука. Она прекрасно понимала, что если тот приведет этот план в исполнение, то Тиберий просто перепугается насмерть, свалит все на нее и отдаст на расправу.

И даже префект преторианцев, верный Сеян, тут не поможет — вряд ли его гвардейцы захотят задираться с ренскими легионами. И тогда придет конец безраздельной власти.

Вот почему императрица через своих многочисленных агентов пристально следила за ситуацией в Германии, а ее преданный слуга Гней Домиций Агенобарб получал все новые и новые секретные инструкции из Рима.

* * *
Покончив с мятежом в провинциях, Германик принял решение форсировать реку и нанести удар по обнаглевшим варварам. Таким образом он хотел сплотить армию, в которой тлели еще искры бунта, а также продемонстрировать германцам силу римского оружия, чтобы они больше не смели совершать свои грабительские набеги. А вдобавок командующий хотел выловить и наказать тех зачинщиков беспорядков, которым удалось избежать возмездия и которые, как ему было доподлинно известно, вели переговоры с вождями варваров, собираясь открыть им границу и пустить ненасытные полчища на земли мирной трудолюбивой Галлии.

Это было прямое предательство интересов страны, я Германик, превыше всего ставивший чувство долга, никак не мог сквозь пальцы смотреть на подобные преступления.

Хотя была уже осень — не самое лучшее время для начала военных действий, но погода стояла теплая и сухая, а потому Германик решил рискнуть и нанести молниеносный, но ощутимый удар по врагу.

Солдаты, горя желанием загладить свою вину, проявляли невиданный энтузиазм. Офицеры тоже рвались в бой; им хотелось вновь убедиться, что они командуют дисциплинированными кадровыми войсками, а не бандой пьяниц и разгильдяев, в которых легионеры превратились во время мятежа.

До этого Германик почти год готовился к тщательно планировавшемуся им походу за Рен, ставя перед собой и армией цель отомстить за позорный разгром римлян в Тевтобургском лесу. Легионы уже были выведены на заранее выбранные позиции, каждый солдат и офицер знал, что от него требуется.

Но бунт после смерти Августа спутал все его планы — воинские части разбрелись по всей округе в поисках пропитания и фуража, многие офицеры погибли от рук мятежников, немало было и таких, которых сам Германик разжаловал за некомпетентность, излишнюю жестокость или трусость, проявленные во время беспорядков.

К тому же и союзники — когорты галлов и батавов — не желая быть втянутыми в конфликт, ушли от греха подальше в свои родные места, чтобы переждать и посмотреть, как дело обернется.

Но сейчас у Германика уже не было возможности хорошо подготовиться и продумать все до последней детали, как он обычно делал. Удар следовало нанести немедленно.

На военном совете решено было собрать те войска, которые были под рукой, переправиться через Рен в районе Бонны и углубиться миль на восемьдесят — сто в земли сигамбров и хаттов. Предполагалось дойти до линии бывших римских укреплений — Гравинария и Науасия, сожженных и разрушенных варварами после разгрома трех легионов Квинтилия Вара шесть лет назад.

Решено было привлечь к участию в походе четыре легиона — Двадцатый Валериев из Бонны, Пятый из Ветеры, Четырнадцатый Марсов из Колонии и Тринадцатый Сдвоенный из Конфлуэнта.

На местах оставались, таким образом, два легиона на юге провинции — в Виндониссе и Аргенторате, один в столице Могонтиаке и еще один на севере, в Ветере. Но и эти войска были приведены в боевую готовность и могли по первому же сигналу вступить в бой.

Вдобавок уже в последний момент подошли и частя союзников — галльская пехота и конные лучники, а также батавские пращники. В общем сила собралась немалая: Германик вел с собой тридцать с лишним тысяч солдат. По данным разведки, варварам потребовалось бы значительное время, чтобы собрать армию, численно превосходящую римский корпус, так что была возможность нанести несколько стремительных ударов и разбить врага по частям, пока он еще не успел объединиться.

В противном случае Германику пришлось бы туго — мощный племенной союз херусков, хаттов и хауков, не говоря уж о примкнувших к нему более мелких племенах, мог собрать до ста пятидесяти тысяч свирепых, кровожадных воинов, которые не имели, правда, никакого понятия о дисциплине, но в своих непролазных, глухих лесах были все же очень опасным и коварным противником.

Итак, вое понимали, что времени терять нельзя. В начале октября, который выдался теплым, сухим и безветренным, главнокомандующий Ренской армией дал приказ своим войскам переправиться за реку.

Маневр был выполнен быстро и организованно. Специальные отряды навели легкие, но прочные мосты, и римляне перешли Рен.

Варвары никак не ожидали нападения — они были уверены, что их враги еще не оправились от последствий мятежа. К тому же, приближалась зима. Кто воюет в такое время?

Чувствуя себя в полной безопасности, большое количество хаттов со своими семьями, женами и детьми, собрались в одном из окруженных частоколом лесных поселений, чтобы как следует отметить ежегодный осенний праздник, посвященный какому-то из их диких кровожадных Богов. Присоединились к ним и представители других соседних племен.

В момент высадки римских войск на правом берегу Рена веселье в германских деревнях было в самом разгаре. Несмотря на предупреждения бунтовщиков-дезертиров, которые нашли убежище в лесах и обязались за это помогать своим новым союзникам, вожди варваров не предприняли никаких мер предосторожности.

Дикари целыми днями распевали свои заунывные песни, обменивались военными трофеями, захваченными во время набегов, набивали животы мясом и хлебом, выпивали каждый день неимоверное количество свежесваренного пива и долго лежали у костров, рассказывая друг другу о своих кровавых подвигах и наблюдая, как молодежь с азартом прыгает через воткнутые в землю мечи и копья, пытаясь привлечь к себе внимание строгих германских девушек. Скоро ведь начнется пора свадеб, надо присмотреть будущих жен, которые затем усядутся у домашнего очага, будут терпеливо ждать возвращения мужа из походов и рожать ему крепких, здоровых детей — воинов, не знающих жалости к врагу.

Имея хороших, надежных и знающих местность проводников, Германик, разделив свой экспедиционный корпус на четыре части, неожиданно подошел к главному поселению варваров, окружил его и повел своих солдат на штурм одновременно со всех сторон.

С яростными воинственными криками, гремя доспехами, потрясая мечами и копьями, сверкая медью шлемов, лавиной обрушились римляне на врага, просто смяв обезумевших от страха дикарей. Прошло совсем немного времени, и вот уже гордые римские орлы — знамена легионов — взметнулись над частоколом захваченной деревни, заваленной трупами варваров.

Главный вождь хаттов — Ательстан — погиб в резне; его семья попала в плен, чтобы потом пройти по улицам Рима в триумфальном походе Германика-победителя.

Те немногие дикари, которым удалось уйти, в панике разбегались по округе, разнося по лесным хуторам и селениям страшную весть о появлении врагов из-за Рена и об учиненном ими погроме.

Германик продолжал методично опустошать окрестности, продвигаясь вперед, к намеченной цели — линии старых римских укреплений. Выполняя приказ своего командира, солдаты предавали деревни огню, а жителей вырезали под чистую, не щадя ни женщин, ни детей.

Германик, в общем, не был человеком жестоким, но этот поход имел целью отомстить варварам за предательское нападение на армию Вара и непрекращавшиеся набеги на земли римских провинций, а потому жалости или великодушию тут уже не было места.

Лесные разбойники должны крепко усвоить, как опасно злить своих грозных соседей.

Уже почти дойдя до заранее определенного рубежа, Германик наткнулся на хорошо укрепленную деревню, скорее, даже форт, выстроенный по римскому образцу. Здесь укрылся сын вождя хаттов, Ульфганг, с остатками своих воинов.

Хотя римляне значительно превосходили врага численностью, но идти на штурм без поддержки стенобитных орудий явно не стоило — потери оказались бы неоправданно большими. Начинать осаду тоже не было смысла — это могло затянуться, а времени у Германика уже не оставалось.

Посчитав, что урок варварам уже преподан хороший, командующий Ренской армией предложил Ульфгангу условия мирного соглашения.

Хатты должны были выдать дезертиров, выйти из племенного союза, направленного против Рима, и признать цезаря Тиберия своим верховным правителем. Кроме того, они обязаны были поставлять солдат для вспомогательных войск. За это Германик обещал сохранить племенное самоуправление — то есть власть вождя, и гарантировал целостность территории, которой хатты владели до сего дня.

Несмотря на столь мягкие условия, Ульфганг ответил оскорбительным отказом.

— Не вам устанавливать тут свои порядки! — громко крикнул он со стены своего укрепления. — Мы свободный народ и останемся свободным народом. А вы лучше убирайтесь к себе домой, пока не поздно. А то как бы не повторилась история с Квинтилием Варом.

Возмущенный и взбешенный этими дерзкими словами Германик собрал военный совет, чтобы решить, как поступить дальше.

Авл Плавтий, легат Четырнадцатого легиона, высказался за то, чтобы начать штурм.

— У нас в десять раз больше людей, — убеждал он. — Варвары привыкли биться в лесу или на болотах, а как защищать укрепления они не знают. Одна решительная атака, и мы взойдем на стены. Берусь сделать это с моими солдатами.

Его поддержал и Гней Домиций Агенобарб, который командовал вспомогательными частями.

— Нельзя позволить им посмеяться над нами. Мы успешно начали дело и надо так же успешно его закончить.

Он имел свой умысел — выполнял инструкции Ливии. Ведь при штурме наверняка погибнет много солдат, а тогда верные императрице сенаторы в Риме смогут обвинить Германика в том, что ради удовлетворения собственных амбиций он бросается жизнями соотечественников без особой необходимости. Таким образом, его могут даже лишить заслуженного права на триумф и популярности полководца будет нанесен ущерб. Люди в столице, от которых все и зависит, иначе смотрят на такие вопросы, чем кадровые военные, привыкшие рисковать собой и считающие это своим долгом.

Германик колебался. Он понимал, что штурм будет трудным и много крови прольется, но ведь на кон поставлен престиж Рима...

В разговор вмешался Публий Вителлий, начальник штаба.

— Да пусть они сидят в своей норе, — сказал он пренебрежительно. — Не стоит эта кучка бандитов таких жертв. Мы уже отправили в Подземное царство несколько тысяч варваров и отправим еще столько же по пути назад. Они и теперь напуганы так, что больше и носа не покажут за Рен. А весной вернемся с осадными орудиями и без всякого риска по бревнышку раскатаем эту их берлогу.

Наша задача выполнена. Не очень-то почетно будет уложить сейчас здесь половину кадрового легиона, чтобы только добраться до какого-то жалкого дикаря, имевшего наглость, а вернее, не имевшего достаточно ума, чтобы принять великодушное предложение Германика.

Авл Плавтий постепенно сдавал позиции, но Агенобарб упорно стоял на своем. Это была хорошая возможность подорвать авторитет Германика (ведь штурм мог вообще закончиться неудачей), и Ливия наверняка осталась бы довольна таким оборотом событий.

Однако Вителлий тоже понимал всю опасность подобного шага и аргументированно убеждал своего командира не принимать поспешных решений, которые могут оказаться весьма пагубными и для него, и для армии.

В самый разгар дискуссии в ставку командующего прибыл гонец от легата Двадцатого Валериева легиона с тревожным известием. Этот легион находился в арьергарде, и вот его неожиданно атаковали превосходящие силы германцев.

— Как донесли лазутчики, — сказал гонец, хрипло дыша и вытирая со лба пот, — это подошел сам Херман с крупными силами.

Германик нахмурился. Положение резко осложнилось. Ведь он рассчитывал разбить врага по частям, уложившись в минимальное время и располагая минимальными силами. Но каким-то образом варварам стало известно о его прибытии и вот теперь в тылу у него оказался Херман, вождь могущественного племени херусков — союзников хаттов, главный виновник разгрома армии Квинтилия Вара шесть лет назад.

Именно Херман — весьма способный полководец и толковый стратег, прошедший обкатку в Риме, — втерся тогда в доверие к самовлюбленному и самоуверенному, но весьма недалекому проконсулу, с помощью грубой лести проник в его душу, а потом заманил в ловушку и бросил на растерзание своим свирепым воинам.

Тогда в Тевтобургском лесу погибло двадцать тысяч римлян и их союзников. И пятно позора все еще не было смыто.

Эта мысль была следующей, которая пришла в голову Германику. Молодой военачальник решительно поднялся на ноги, его глаза сверкали, лицо чуть побледнело.

— Ну что ж, — сказал он твердо. — Он-то мне и нужен. Мы встретимся с этим предателем лицом к лицу, и, клянусь Марсом, он кровью заплатит мне за свою подлость.

— Разумное решение, — похвалил Вителлий. — Пусть херусков там даже пятьдесят тысяч, на открытом месте мы легко с ними справимся. Надо выступать немедленно.

Германик кивнул и вышел из палатки отдать приказы. Домиций Агенобарб разочарованно вздохнул...

Римский корпус еще в тот же день двинулся в обратном направлении, провожаемый улюлюканьем и насмешками, которыми осыпали их люди Ульфганга, поднявшиеся на стены. Но дисциплинированные легионеры не обращали на них внимания. Они верили своему командиру и знали, что их час еще придет, никуда эти варвары не денутся.

При известии о том, что римляне отступают, приободрился и прочий лесной народ, который до того в ужасе удирал во все лопатки, забираясь в самую непролазную чащобу.

Зная уже о появлении друзей-херусков во главе с самим Херманом, вождь хаттов вышел из своей крепости и начал преследование противника, соблюдая, впрочем, максимальную осторожность и держась на безопасном расстоянии, чтобы не попасть ненароком в железные челюсти римского медведя.

А этот медведь шел себе спокойно через лес, окруженный — словно голодными, но трусливыми псами — небольшими отрядами хаттов, сигамбров, тенктеров. Шел, не отвечая на укусы и не реагируя на дикий вой и лязганье зубов.

Лишь иногда, когда варвары, увлекшись, теряли бдительность, он вдруг останавливался и наносил молниеносный разящий удар своей страшной когтистой лапой. И тогда в ужасе улепетывали псы, поливая землю своей кровью.

Германик хорошо помнил урок, преподанный Вару, и строжайше приказал никому не отходить от колонны. Он досконально изучил тактику противника и знал, чего хотят варвары — заманить римлян куда-нибудь в чащу или на болота и там перебить по одному. Но не на тех напали. Германик не собирался повторять ошибку бывшего проконсула. Он без остановок шел и шел вперед, ожидая встречи с Херманом и его херусками. Встречи, которая должна была пройти по плану римского полководца.

И вот желанный день настал. Вождь херусков не ожидая столь быстрого маневра от своих врагов и не был готов к бою. Тем более, что римляне умелым обходом вынудили его отступить практически на открытое место, что резко снизило шансы варваров на успех, несмотря даже на их значительное численное превосходство.

Да, в лесу, прячась за деревьями и неожиданно небольшими группами атакуя из-за кустов, германцы представляли грозную силу, но на пустом пространстве их бесформенная толпа никак не могла противостоять прекрасно выученным и дисциплинированным римским когортам.

Варвары были разбиты вдребезги. После короткой, но ожесточенной и яростной рубки легионеры расстроили их ряды и погнали по широкой просеке, без жалости разя в спины.

Дальше местность была изрыта оврагами, дикари с воплями скатывались туда, а сверху их в упор расстреливали из луков галльские конники. Почти десять тысяч германцев полегло на поле боя, остальные в панике рассеялись по лесу. Римляне потеряли восемьсот человек убитыми и ранеными.

Сам Херман поначалу храбро сражался в первых рядах, но потом и он не выдержал и кинулся бежать. Ему удалось уйти, бросив свой богато украшенный щит, чтобы враги не распознали в нем вождя.

Союзнику — дерзкому Ульфгангу — повезло меньше. Его отряд не вовремя наткнулся на римлян, преследовавших разбитых херусков. Главарь хаттов попытался оказать сопротивление, но его люди были просто смяты и растоптаны ударом тяжелой пехоты. Тут же подоспевшие батавы засыпали их градом дротиков и камней.

Ульфганга — оглушенного и раненного в ногу — верные дружинники утащили с поля боя и без остановки рванули к своей крепости, которая теперь, после поражения главных германских сил, уже не казалась им такой прочной и неприступной.

Первый акт мести свершился. Германик одержал блестящую победу и мог теперь спокойно вернуться на зимние квартиры. Уж после такого побоища точно ни один варвар не сунется за Рен.

— А весной мы снова придем! — крикнул Германик своим солдатам, которые, построившись по легионам, приветствовали и поздравляли молодого полководца, колотя мечами по щитам. — И тогда окончательно разделаемся с этими бандитами. Спасибо вам, храбрые воины. Вы здорово поработали сегодня. Великий Рим не забудет своих защитников. Вы искупили вину, и теперь я опять могу с гордостью называть вас своими соотечественниками. С победой вас, братья!

— Ура Германику! — в едином порыве рявкнули тридцать тысяч человек. — Да здравствует наш командир! Да хранят его Бога!

Германик улыбнулся, еле сдерживая слезы. Да, он имел все основания гордиться этим днем. Но дело еще не закончено — враг еще силен, не возвращены пока знамена легионов, которые германцы захватили у Вара, не наказаны мятежники и дезертиры, предавшие свою страну.

— Мы еще вернемся, — тихо сказал Германик сам себе и оглянулся, скользя глазами по рядам своих солдат, которые продолжали издавать торжествующие крики.

Подъехавший Вителлий радостно обнял молодого полководца, хлопнул по плечу.

— Отлично сработано, — сказал он. — За такую победу цезарь и сенат обязательно должны предоставить тебе право на триумф.

— Мой триумф здесь, — махнул рукой Германик. — Я предпочитаю не показуху, а конкретные дела.

«Твоя скромность равна твоим военным талантам, — с некоторой грустью подумал Вителлий. — Вот если бы ты еще был не такой наивный и не до абсурда благородный... Хотя, может, в этом случае мы и не были бы с тобой друзьями. Ладно, Богам виднее».

А рядом улыбался Гней Домиций Агенобарб. Его тоже захватила горячка боя, и он со своими галлами и батавами немало способствовал общей победе. Но вот он вспомнил о Ливии, и улыбка сползла с его лица.

Глава X Военный совет

Эти события произошли полгода назад, а сейчас, в апреле, когда Рим готовился торжественно отпраздновать День пастухов, Германик вновь собирался в поход.

За победу над херусками и хаттами сенат — по предложению Тиберия — признал за его приемным сыном право на триумфальный въезд в город. Это было самое высокое отличие, которое только мог получить в дар от своего народа римский гражданин. Немногие за всю историю страны удостаивались этой чести, но многие мечтали о ней. И порой даже ради этой заветной цели намеренно провоцировали кровопролитные войны, часто совершенно ненужные. Сознательно жертвовали жизнями своих соотечественников, да и своей собственной, только бы въехать в ликующий Рим на колеснице, с лавровым венком на голове и услышать, как толпы скандируют:

— Ave, Imperator!

Те, кто пережил подобное в роли главного участника торжества, говорил потом, что это был самый счастливый и запоминающийся день в их жизни. И они не очень преувеличивали.

Расчетливый и прагматичный цезарь Август положил конец охоте за триумфами, издав указ, по которому лишь члены цезарской семьи могут удостаиваться этой чести. Свое решение он объяснил тем, что не желает больше терпеть бесполезного кровопролития ради амбиций жаждущих славы военачальников. Но многие считали главным мотивом его поступка простую зависть — дескать, цезарь не хочет делиться почестями с кем бы то ни было, кроме своих потомков.

Сам Август лишь раз в жизни совершил триумфальный въезд, но зато отпраздновал сразу три победы — в Далмации, у мыса Акций, а также взятие Александрии и окончательное поражение своего многолетнего соперника Марка Антония и его возлюбленной царицы Клеопатры.

Тиберий дважды удостаивался лаврового венка. Этими отличиями сенат отметил его победы в Германии и Паннонии.

И вот пришла очередь Германика. Это было тем более отрадно, что его отец, Друз Старший, который совершил множество победоносных походов, получил право лишь на «овацию» — малое торжество, которое по своему значению, конечно, никак не могло сравниться с настоящим полновесным триумфом. И Германик был очень рад, что своими подвигами сможет возвеличить и память отца, которого он боготворил.

Но ведь война еще не была закончена, разгром Квинтилия Вара еще не был отомщен, а варвары недостаточна наказаны за свои разбойничьи набеги. И Германик, для которого чувство долга всегда было на первом месте, поблагодарив цезаря и сенат за оказанную честь, попросил разрешения продолжить кампанию, а триумф отпраздновать лишь после успешного ее завершения. Он писал, что условия сейчас самые благоприятные для нанесения решающего удара и нельзя упускать такую возможность.

Сенаторы не возражали, Тиберию тоже пришлось согласиться, хотя все растущая популярность его приемного сына больно ранила самолюбие цезаря. Но пока он ничего не мог сделать.

Получив свободу действий, Германик немедленно начал готовиться к новому походу. У него созрел оригинальный план, с помощью которого он рассчитывал свалиться на врага как снег на голову и вести военные операции на территории противника, в самом ее сердце.

Для обсуждения этого стратегического замысла полководец и созвал военный совет. В его штаб-квартиру под Могонтиаком были приглашены легаты всех восьми ренских легионов, а также многие старшие офицеры и командиры союзныхотрядов. Предстояло внести последние коррективы в план главнокомандующего, в последний раз обговорить и уточнить все детали. Чтобы потом операция прошла без сучка и задоринки, в лучших традициях обоих Германиков — отца и сына.

Ведь почетное прозвище Germanicus получил сначала Друз Старший, а затем, как бы по наследству, оно перешло на его потомка. Но сейчас, после громких побед над варварами за Реном, тот мог с гордостью сказать, что заслужил его не только по праву наследования.

* * *
В год консульства Друза Цезаря и Норбана Флакка — семьсот шестьдесят восьмой от основания Рима, в пятый день до апрельских календ — в просторном шатре главнокомандующего Ренской армией Германика собрался военный совет.

Приглашенные расселись на низких деревянных табуретах, полукругом расставленных у стены. У всех были серьезные, сосредоточенные лица. Они знали, что дело предстоит нешуточное, так что разговор пойдет только по существу — никакого вина и закусок во время совещания. Это еще успеется. Германик сам был образцом солдата и от своих подчиненных требовал того же, всегда и везде.

Сейчас в шатре собрались все легаты ренских легионов, офицеры штаба, интендант, квартирмейстер, префект обоза, командиры союзных когорт, а также двое мужчин, но внешнему виду которых можно было без труда признать в них опытных моряков.

Были тут и храбрый Авл Плавтий, и суровый Гай Силий, и порывистый молодой Публий Аврелий, и рассудительный Вителлий, начальник штаба, и рыжебородый Гней Домиций — ответственный за вспомогательные войска, другие надежные проверенные офицеры.

Слева, с краю, сидел старший трибун Кассий Херея — доверенный человек Германика, скорее, друг командующего, нежели подчиненный. Германик недавно зачислил его в свою свиту и теперь под надзором Хереи находились и контуберналы, и личная охрана полководца.

Помимо выполнения своих гражданских обязанностей, Германику пришлось решать еще и личные проблемы. Дело в том, что его жена — смелая и преданная Агриппина, родная сестра Агриппы Постума — часто сопровождала мужа в походах, деля с ним все тяготы фронтовой жизни.

Во время солдатского бунта она проявила недюжинное мужество и однажды, в отсутствие Германика, просто спасла ситуацию, которая, казалось, бесповоротно вышла из-под контроля.

Когда разъяренная толпа смутьянов окружила палатку командующего, требуя, чтобы его жена склонила супруга на уступки, отчаянная женщина смело вышла им навстречу, раздвинув плечом побледневших от напряжения телохранителей, которые ничего уже тут не смогли бы сделать. На руках она несла своего трехлетнего сына, маленького Гая, прозванного Калигулой. Он был любимцем целой армии, солдаты считали его своим талисманом.

— Убейте его! — крикнула Агриппина, протягивая ребенка к бунтовщикам. — А потом и меня! Пусть Германик узнает, что мы погибли, но не пошли на поводу у позабывших о своем долге изменников. Вам же прекрасно известно, что он скорее бросится на меч, чем нарушит присягу, данную цезарю Тиберию. Что он предпочтет увидеть гибель своей семьи, чем бросит без защиты границу Империи. Как же вы можете требовать от него этого?

Гневная речь смелой женщины произвела сильное впечатление, но окончательную победу одержал маленький Гай, когда вдруг громко и тревожно заплакал.

Солдаты — сами большие дети — тут же стушевались.

— Тихо, тихо, — зашептали они. — Мы напугали нашего Калигулу. Смотрите, он плачет и боится нас.

— А разве должен сын Германика бояться римских солдат? — холодно спросила Агриппина.

Это окончательно отрезвило бунтовщиков, и они разбрелись по своим палаткам, словно побитые собаки. На следующий день они все как один присягнули Тиберию и стали самыми ревностными помощниками своего командира в усмирении мятежа.

Так что популярность Агриппины в армии немного уступала популярности ее великого мужа.

И вот теперь, в преддверии грандиозного похода, Германик очень тревожился за свою верную подругу. Во-первых, экспедиция потребует мобилизации всех сил, а значит в пограничных городах и укреплениях останутся лишь небольшие гарнизоны — все остальные пойдут за Рен. И вовсе не исключено, что какой-то отряд варваров прорвется на левый берег и займется своим обычным разбоем.

Конечно, особого стратегического значения такой эпизод иметь не будет, он никак не повлияет на общий ход кампании, но вот напакостить такие бандиты могут здорово. А если они узнают, что рядом находится жена самого Германика, то уж наверняка попытаются заполучить ее в свои руки. И тогда даже страшно подумать, что с ней станет.

А усугубляло дело то, что Агриппина была беременна их очередным ребенком.

Но женщина проявила все свое природное упорство, унаследованное от отца — знаменитого адмирала Випсания Агриппы, — и наотрез отказалась уезжать даже в Лугдун. Единственное, чего удалось добиться Германику после долгих уговоров, это ее согласия эвакуировать хотя бы детей. Таким образом двое их старших сыновей Нерон и Друз, а также маленький Гай были отправлены в Рим.

Германик командовал Ренской армией, а Агриппина командовала Германиком. Но в отличие от императрицы Ливии она не вмешивалась в служебные дела мужа, а сферу своих влияний ограничивала лишь домашними, бытовыми вопросами. Зато уж тут с ней приходилось считаться. Впрочем, Германик очень любил жену и, возможно, ему даже нравилось, что, целый день, отдавая приказы другим, он вечером и сам должен был выполнять распоряжения супруги. Не исключено, что такой баланс способствовал поддержанию его душевного равновесия и не давал переродиться в диктатора, привыкшего, что никто не смеет ему возражать.

И вот, пожелав мужу удачи, Агриппина направилась в Колонию, столицу провинции Нижняя Германия и наиболее надежно укрепленный порт на Рене, чтобы ждать там известий о ходе боевых действий.

А Германик, решив хоть как-то эту проблему, теперь мог сосредоточиться на своих непосредственных обязанностях.

* * *
Командующий Ренской армией, заметив, что все уже собрались, жестом приветствовал своих товарищей по оружию и кивнул ординарцам, которые быстро повесили на стену карту — большой кусок пергамента с изображенной на нем частью германской территории на правом берегу Рена.

Эту карту составил в свое время еще сам Друз Старший. Ведь он пока являлся единственным из римских полководцев, кто совершил плавание по Северному морю, а по суше дошел до самого Альбиса.

Все собравшиеся с интересом посмотрели на карту. Каждый думал о том, что вот уже скоро, если помогут Боги, и он окажется в этих таинственных неизведанных местах и тогда условные изображения на старой карте обретут для него реальный смысл. Ну, что ж, а пока придется напрячь воображение и память.

Германик сделал небольшую паузу и заговорил.

— Итак, приступим, друзья, — начал он. — Всем вам уже известен, по крайней мере, в общих чертах, тот план, которым я предлагаю руководствоваться при проведении нынешней кампании. Повторю лишь вкратце основные пункты.

Так вот, до сих пор обычно подобные экспедиции всегда двигались по суше. Что ж, римляне, конечно, больше любят твердую землю, нежели зыбкие волны, однако такой путь, как правило, сопряжен с большими опасностями и неудобствами.

Во-первых, он отнимает слишком много времени, во-вторых — в этом мы могли недавно убедиться — варвары имеют возможность атаковать нас со всех сторон при неблагоприятных для нас условиях. Ведь в лесу с ними сражаться очень тяжело. Кроме того, столь долгие переходы выматывают солдат и отбирают у них силы, нужные в битве.

Исходя из всего этого, я предлагаю переправить армию по реке вниз, до самого побережья.

Германик повернулся к карте и показал предполагаемый маршрут передвижения острым позолоченным стилосом из слоновой кости.

— Примерное расстояние составляет двести семьдесят миль, и путь этот можно проделать за довольно короткое время, если будет благоприятная погода. Таким образом, армия преодолеет дорогу, не подвергаясь никаким нападениям врага, а кроме того, солдаты сохранят силы и бодрость.

— Далее, — стилос вновь заскользил по карте, — суда продолжат плавание по каналу, который двадцать лет назад прорыл мой отец, Друз. Разведка донесла мне, что он находится в хорошем состоянии и вполне судоходен. По нему наша флотилия выйдет в узкий залив, который контролирует племя фризов, зависимое от Рима.

Ранее я послал к ним надежного человека с приказом выяснить обстановку — ведь с этими дикарями никогда ничего неизвестно. Оказалось, что все в порядке. Фризы не только согласились пропустить наши корабли, но и сами предложили дать лоцманов. Думаю, они вполне искренни в желании помочь нам, ибо уже устали от постоянных нападений своих воинственных соседей, хауков — наших врагов.

Из залива затем мы снова выйдем в море и мимо гряды прибрежных островов проследуем до устья реки Эмис. Тут суда станут на якорь, а армия сойдет на берег.

Германик несколько секунд задумчиво смотрел на карту, еще раз все взвешивая, а потом решительно ткнул стилосом в пергамент и вновь заговорил:

— Я хочу неожиданно атаковать противника вот здесь, за Визургисом. Уверен, мы застанем их врасплох, а ведь тут базируются основные силы и хауков, и херусков. Хатты Уже получили урок и вряд ли придут к ним на помощь. Визургис — река широкая, но мелкая. Наши проводники знают места, где ее можно просто перейти вброд.

Вот таким образом мы внезапно высадимся в самом логове врага и нанесем свой удар. А к югу от нас будет Тевтобургский лес. Думаю, никому не надо припоминать, что значит это название для каждого римлянина? Позор Квинтилия Вара должен быть смыт кровью!

Последние слова Германик почти прокричал и с силой вонзил острый стилос в карту, так, словно вонзал его в грудь предателя Хермана. Все невольно вздрогнули.

Но командующий тут же взял себя в руки и вновь спокойным взглядом посмотрел на своих офицеров.

— У кого-нибудь есть возражения? — спросил он. — Высказывайтесь смело, буду рад любому совету и дополнению.

Но план был продуман так хорошо, что никакие дополнения не требовались и все лишь одобрительно закивали, соглашаясь с замыслом главнокомандующего.

Один только легат Четырнадцатого легиона, называемого Марсовым Победоносным, Авл Плавтий — буркнул что-то не совсем членораздельное и с сомнением покачал головой.

Публий Вителлий улыбнулся ему и шутя погрозил пальцем.

— Знаем мы тебя, старый рубака, — сказал он. — Тебе бы сразу в бой, окольные пути не любишь.

— Да уж точно, — согласился Плавтий. — Я бы предпочел прямо войти в лес и пробивать себе дорогу мечами, а не прятаться от этих дикарей, словно нашкодившие мальчишки.

Все засмеялись, Германик тоже.

— Обещаю тебе, Авл, — сказал он весело, — такую возможность я предоставлю, как только мы высадимся на берег. Твой легион пойдет в авангарде.

Это известие успокоило старого солдата, и командующий перешел к другим вопросам.

Он сообщил, что еще раньше приказал собрать из всех портов подходящие суда, а также построить несколько десятков новых, чтобы использовать их для перевозки армии. Флотилия получилась внушительная — более тысячи кораблей разных размеров и тоннажа.

Естественно, такую масштабную работу трудно было полностью засекретить, но были приняты чрезвычайные меры предосторожности — римские отряды заняли полоску земли на правом берегу Рена и круглосуточно следили, чтобы ни один варвар не высунул носа из леса.

Моряки, привлеченные в качестве консультантов, доложили, что все суда находятся в удовлетворительном состоянии и вполне способны проделать путь до устья Эмиса.

Затем командиры легионов поочередно доложили о готовности своих подразделений.

Германик выслушал отчеты и удовлетворенно кивнул. Кажется, все в порядке.

— Ну, что ж, друзья, — сказал он. — Давайте на этом закончим. Приступайте к своим обязанностям. Прошу еще остаться тебя, Публий, — повернулся он к Вителлию, — и тебя, Гней Домиций. Обсудим, сколько солдат следует направить для усиления гарнизонов, а также, кому и где грузиться на корабли. Остальных благодарю за работу и желаю удачи.

Все встали, отсалютовали командующему и потянулись к выходу из палатки, негромко переговариваясь.

Германик жестом пригласил Вителлия и Агенобарба присесть к столу.

Глава XI Опасность

Выйдя из палатки командующего, трибун Кассий Херея одел шлем, поправил меч на боку и твердым шагом двинулся через лагерь, глядя прямо перед собой.

К нему приблизился молодой контубернал, который нес службу при Германике. Он выбросил руку в воинском салюте; лицо юноши было очень серьезным. Этот паренек — сын патриция не очень знатного рода — был чрезвычайно горд своей нынешней должностью и весьма старательно выполнял все обязанности, которые накладывает такой пост.

Кассий знал и любил его.

— Говори, Децим, — кивнул он с улыбкой. — Что там еще случилось? Германцы перешли Рен? Или тебя назначили Верховным понтификом?

Но контубернал по-прежнему был серьезен.

— Нет, трибун, — ответил он. — Тут пришел человек, он хочет увидеться с командующим. Говорит, что дело очень важное.

Кассий нахмурился.

— Чего-чего, а важных дел у Германика сейчас хватает. Что это за человек? Ты его знаешь?

— Да, это один из младших командиров той новой когорты галльской пехоты, которая пришла недавно.

— А что ему нужно?

— Он не говорит. Сказал, что объяснит все или лично Германику, или кому-то из старших офицеров.

— Однако, — хмыкнул Кассий. — Нашел парень время. Где он?

— Вон там.

Юноша указал рукой на молодого стройного галла в воинских доспехах, который стоял чуть поодаль.

Херея направился к нему. Солдат приветствовал его легким поклоном, по своему обычаю.

— Ты откуда? — спросил трибун.

— Из Тревера, — спокойно ответил галл. — Прибыли три дня назад. Готовимся к походу.

— Это правильно, — одобрил Кассий. — Но, понимаешь ли, Германик тоже готовится. Какое у тебя к нему дело?

Молодой белокурый галл слегка покраснел, но ответил все так же спокойно и твердо:

— Это я могу сказать только самому командующему. Или кому-то из высших офицеров.

Кассий минуту смотрел на него. Он вдруг вспомнил Корникса. Вот же, земляки, а так непохожи. Возникший в памяти образ бывшего слуги Гая Валерия Сабина, по которому Херея очень скучал, настроил его на добрый лад и трибун чуть улыбнулся.

— Ну, хоть намекни, о чем пойдет речь? А то я сейчас ворвусь к Германику, а потом окажется, что у тебя кто-то стянул старые сандалии и ты хочешь получить замену.

Галл с напряженным лицом коротко мотнул головой.

— Как мне сказали здесь, командующий сам распорядился по этому вопросу докладывать ему лично.

Кассий пожал плечами.

— Ладно, парень, попробую тебе помочь. Смотри, не подведи меня. А вечером поставишь кружку этого вашего вина. Очень оно мне понравилось. Даже лучше италийских сортов.

— Слушаюсь, трибун, — ответил галл с облегчением. — Благодарю тебя. За вином дело не станет.

Кассий еще раз окинул его взглядом и двинулся обратно в палатку командующего, где все еще что-то обсуждали Германик, Публий Вителлий и Гней Домиций Агенобарб.

Охрана беспрепятственно пропустила его, и трибун шагнул под шелковый свод шатра. Германик с недовольным видом поднял голову от карт, разложенных на столе. В его глазах был вопрос.

— В чем дело, Кассий? — спросил он отрывисто. — Надеюсь, ничего не случилось?

Херея отсалютовал и коротко изложил свое дело. Командующий нахмурился.

— Неужели это такой большой секрет? Я же не могу встречаться с каждым, кто того пожелает.

— Не думаю, что этот галл расположен шутить, — ответил трибун. — Видимо, там действительно что-то важное,

Германик секунду думал, а потом посмотрел на Домиция Агенобарба.

— Гней, с тобой мы уже закончили. Может ты поговоришь с этим настырным молодым человеком? В конце концов, ты его непосредственный начальник. Прошу тебя.

Домиций кивнул без особой радости.

— Хорошо. Посмотрим, что там такое.

— А потом доложишь мне, если дело того стоит.

Агенобарб кивнул еще раз и встал. Кассий Херея без слова вышел из палатки — он увидел, что Германик уже забыл о нем и вновь склонился над картами, что-то объясняя Публию Вителлию.

Галл, который все еще стоял рядом с юным контуберналом, сразу же повернулся к нему. Кассий медленно подошел.

— Будешь говорить с Гнеем Домицием Агенобарбом. Тебе надо было именно к нему и обратиться. Он же твой старший командир. А Германик очень занят и сейчас не может с тобой встретиться.

— Спасибо, — ответил галл с облегчением. — Это меня устраивает. Как я сам не догадался...

Заметив, что Агенобарб выходит из палатки командующего, Кассий хлопнул галла по плечу и двинулся дальше, бросив на ходу:

— Ну, вот он. И не забудь насчет вина. Вечером найдешь меня где-нибудь возле штаба.

Тот кивнул и обратил взгляд на приближающегося Гнея Домиция.

Агенобарб явно был не в духе. Он смерил галла недовольным взглядом и махнул рукой контуберналу:

— Иди, займись своими делами.

Тон приказа был довольно резким; юноша вспыхнул и торопливо отошел в сторону.

— Говори, — бросил Домиций. — Как ты вообще осмелился беспокоить командующего в такой момент? Или ты думаешь, что мы тут на прогулку выбираемся?

Галл побледнел, но высоко поднял голову и с достоинством ответил, глядя прямо в глаза собеседнику:

— Нет, не забыл. Но могу напомнить, что я тоже принимаю участие в этой прогулке.

— Ладно, — фыркнул Домиций. — Гордые все какие стали. Выкладывай, что там у тебя. Я спешу.

— Я пришел, — медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, произнес белокурый солдат, — дать командующему информацию об убийце офицера Первой галльской когорты Риновиста.

Агенобарб вздрогнул, его рыжая борода несколько раз шевельнулась, словно он хотел что-то сказать, но не мог. Потом он все же овладел собой и глухо пробормотал:

— Что ты несешь? Какой убийца?

Перед его глазами вдруг отчетливо встала картина: он, Гней Домиций, наклонившись в седле, всаживает меч в грудь галльского офицера. И тот медленно, хватаясь за гриву коня, сползает на землю. И смотрит, смотрит таким страшным взглядом...

Неужели проклятый Риновист и после своей смерти будет его преследовать?

— Я могу указать человека, который совершил убийство, — твердо повторил стоящий перед Агенобарбом молодой солдат.

"Это невозможно, — в панике подумал тот. — Никто не мог нас там видеть... никто... ".

После той схватки, когда римские когорты отбили валет переправившихся через Рен германцев Сигифрида, Гнею Домицию пришлось давать объяснения, почему он не появился на поле боя.

Хорошо хоть Германик тогда отсутствовал... Публию Вителлию и легату Руфу Агенобарб рассказал, что произошло недоразумение из-за того, что он плохо разбирает ломаную латынь, на которой изъясняются союзники, и не понял толком, по какой дороге нужно ехать.

Все прошло лучше, чем он ожидал. Главное, сражение было выиграно, бандиты разгромлены и — слава Богам — помощь Домиция не понадобилась. Вителлий, правда, покосился на него пару раз, но промолчал, и больше к этой теме не возвращался. А Руф, полушутя, полувсерьез, посоветовал ему или самому овладеть галльским языком, или научить своих подчиненных нормальной латыни. А то как же он собирается командовать, если дойдет до настоящего дела?

А потом к нему в палатку пришел вольноотпущенник Каллон и рассказал, как он наткнулся на дороге на раненого Риновиста и как прикончил его, услышав, что первый удар — к сожалению, не совсем точный — нанес его хозяин Гней Домиций.

Поначалу Агенобарб испугался, что слуга начнет его шантажировать, но быстро успокоился. Каллон служил ему не первый год, на него можно положиться. К тому же, египтянин очень любит деньги, а кто заплатит ему за молчание, как не хозяин?

Тем более, что в случае чего тому тоже пришлось бы объяснять, что он делал на дороге ночью. А если бы вышло наружу, что он возвращался от германцев, которых сам и навел на деревню, то никто бы с ним вообще не стал разговаривать.

Нет, хозяин и слуга теперь были повязаны одной веревочкой и должны были дорожить безопасностью друг Друга.

Казалось, что все обошлось. Галлы, правда, наутро отыскали труп своего командира, но Агенобарб сказал, что тот отстал от колонны где-то по пути и они не решились его искать в темноте, чтобы не задерживать марш. Его слова подтвердили несколько офицеров из когорты, и ни у кого не возникла даже тень подозрения.

Все решили, что Риновист действительно отстал и в лесу наткнулся на кого-то из разбитых к тому времени германцев Сигифрида, которые удирали в панике. И те убили галла, чтобы он их не выдал.

Правда, Германик, когда вернулся и узнал об этом, приказал провести расследование и о результатах доложить лично ему. Но затем у него, да и у всех, появились новые проблемы — мятеж, потом поход за Рен, так что о галльском командире скоро забыли. Тем более, что расследование было поручено именно Гнею Домицию, а уж он постарался, чтобы результаты оказались как можно более скромными.

Лишь земляки Риновиста, похоже, не оставили мысль посчитаться с его убийцей, и вот теперь один из них явился с какой-то информацией. Слава Богам, он хоть не попал прямо к Германику.

Агенобарб собрался с духом и принял надменный и недоверчивый вид; рыжая борода воинственно топорщилась.

— Ты хорошо понимаешь, что говоришь? — вопросил он грозно. — Как ты мог что-то узнать об этом, когда столько времени прошло? Наверное, ты просто хочешь подвести под трибунал какого-нибудь своего личного врага, оклеветав его. Но за ложное обвинение полагается суровое наказание. Ты помнишь об этом?

Молодой галл смело встретил его взгляд.

— Помню, — сказал он. — Прошу тебя, выслушай меня, а потом сделаешь выводы. Если мое обвинение беспочвенно, я готов понести любую ответственность.

— Ну, говори, — бросил Агенобарб, делая вид, что ему абсолютно неинтересно.

Но он с ужасом вслушивался в каждое произнесенное галлом слово.

— У меня тут недалеко живет родственник, — начал тот свой рассказ. — Когда моя когорта пришла сюда, я отправился его навестить, в ту деревню, что лежит за холмом. Мы посидели, выпили вина...

— Вина... — хмыкнул Агенобарб многозначительно. — Ну, теперь понятно. После хорошей дозы еще и не такое может привидеться.

— Я прошу меня выслушать, — твердо сказал галл. — Иначе мне придется снова обратиться к командующему.

— Ладно, ладно, — испугался Домиций. — Я пошутил.

— Так вот, мы посидели, поговорили. И разговор вдруг зашел о бедном Риновисте. Мы оба его хорошо знали. И мой родственник вдруг сказал мне, что видел убийцу в ту ночь. Он расставлял силки на зайцев в лесу и был свидетелем, как тот человек вонзил меч в нашего командира.

— А почему же он не сообщил сразу? Ведь была даже объявлена награда? — спросил Агенобарб. — Наверное, он это потом сочинил, когда узнал обо всем. Да и как можно было что-то увидеть в такой темноте? Я же и сам был там, не забывай, и знаю, о чем говорю?

— Мой свояк ночью видит, как филин, — с гордостью сказал галл. — И он поклялся мне нашими Богами, что хорошо разглядел и запомнил того человека.

— Так почему же он не пришел ко мне? — с вызовом спросил Агенобарб. — Я же вел расследование этого случая по приказу Германика.

— Он побоялся, — ответил галл. — Своим он рассказал, но старики посоветовали ему не наживать себе неприятностей. Ведь убитый был галлом, а убийца, возможно, римлянином. Они сказали ему: «Если ты еще раз увидишь того человека, то сообщи нам и мы подумаем, как поступить». И свояк согласился.

— Умные у вас старики, — со злостью произнес Агенобарб. — Но ты-то вот явился к Германику. Тебе что, больше всех надо?

— Дело не в этом, — мотнул головой галл. — Вчера свояк пришел ко мне сюда. И тут, в лагере, он опознал убийцу.

У Домиция перехватило дыхание.

— Кто это был? — хрипло спросил он. — Офицер?

— Почему ты так решил? — удивился галл. — Нет, скорее этот человек походил на слугу. Я не знаю, кто он.

«Каллон, — подумал Агенобарб. — Слава Богам, он видел Каллона, а не меня. Но... Ведь египтянин не станет меня покрывать, расскажет все. И суд Германика будет коротким. Даже Ливия тут не поможет. Надо что-то срочно предпринимать».

— А ты не видел этого человека? — с опасением спросил он.

— Нет, — покачал головой солдат. — Свояк хотел мне его показать, но больше он не попался нам на глаза. Однако он здесь, в лагере, и найти его будет несложно.

— Это уж не твоя забота, — буркнул Домиций. — Ладно, сделаем так... Как тебя зовут?

— Гортерикс.

— Хорошо, Гортерикс. Благодарю за бдительность. Но это дело тонкое, тут нельзя спешить. Я по-прежнему отвечаю за ход расследования и возьмусь за это сам. Где сейчас твой родственник?

— Ушел обратно в деревню. У него там много работы. Но он обещал, что опознает убийцу. Я уговорил его сделать это, хотя он и боялся.

— А ты, значит, смелый, — ухмыльнулся Агенобарб — Ладно, скажи ему, пусть пока сидит тихо. Я сам соберу сведения обо всех подозрительных людях, а тогда он сможет указать на него пальцем. И сам смотри — никому ни слова. Нельзя спугнуть убийцу.

Гортерикс кивнул. Он, правда, ожидал, что его информация будет воспринята по-другому, но — командиру виднее. Возможно, так и нужно. Придется подождать.

— Хорошо, возвращайся в свою когорту, — махнул рукой Агенобарб. — Я сообщу, когда понадобится твой свояк. Положись на меня — если преступник действительно в лагере и его вина будет доказана, он не избежит возмездия. Мы, римляне, уважаем закон.

Гортерикс молча отсалютовал и ушел. А Гней Домиций еще несколько минут стоял на месте, ожесточенно теребя свою огненно-рыжую бороду и напряженно о чем-то думая.

Глава XII В поисках выхода

Вышедший из палатки командующего Публий Вителлий заметил Агенобарба и подошел к нему.

— Ну, как? — спросил он. — Действительно было что-то важное?

Домиций вздрогнул от неожиданности, но тут же взял себя в руки и пренебрежительно мотнул головой.

— Да нет, ерунда всякая. Что-то не поделили с земляками, я толком так и не понял.

— И с этим он лез к Германику? — удивился Вителлий. — Вот уж оригинально они понимают субординацию и дисциплину.

— Союзнички, — презрительно протянул Домиций. — Такие же варвары, в сущности, как и те, за рекой.

— Ну, не совсем. Наша культура все-таки оказала на них сильное влияние. Они еще не римляне, но уже и не дикари.

— А, все они одинаковые, — бросил Агенобарб и развернулся, собираясь уходить. — Ну что, все обговорили? — спросил он еще напоследок.

— Да, — кивнул Вителлий. — Люблю я воевать под началом Германика. Четко, красиво, без суеты и ненужного напряжения. Да не обидится на меня наш достойный цезарь Тиберий, но в его войсках было по-другому. Старик слишком круто перегибал палку.

— Не советовал бы я тебе в наше время критиковать цезаря, — буркнул Агенобарб и торопливо двинулся к своей палатке.

— Вот то-то и оно, — грустно сказал сам себе Вителлий. — Наши правители уже, похоже, при жизни становятся непогрешимыми Богами. А это ужасно скучно. Да и небезопасно.

И он направился по своим делам.

Домиций резкими шагами вошел в свой роскошный; шатер, быстро огляделся и увидел раба, который чистил ковер.

— Позови сюда Каллона, мигом, — рявкнул он. — И скажи там, пусть мне принесут вина. Побольше.

Перепуганный раб стрелой вылетел из палатки.

Агенобарб шлепнулся в высокое удобное кресло и вытянул ноги. Закрыл глаза. Его кадык нервно подергивался под густой рыжей бородой, а пальцы рук беспокойно бегали по поручням кресла.

Через пару минут слуга принес ему большую чашу с красным крепким и сладким галльским вином, а вскоре появился и запыхавшийся Каллон. Раб объяснил ему, что хозяин не в духе и следует поторопиться.

— Заходи, — бросил Домиций, заметив остановившегося на пороге шатра египтянина. — Как же можно быть таким дураком, а, Каллон? Ты впутал нас в прескверную историю.

И он коротко, сжато пересказал своему вольноотпущеннику разговор с галльским офицером Гортериксом.

Египтянин побледнел, это было заметно даже несмотря на его смуглую кожу. Черные миндалевидные глаза с тревогой смотрели на хозяина.

Домиций сделал большой глоток из чаши, громко рыгнул и уставился на слугу.

— Что ж ты хватаешься за меч, не оглядевшись по сторонам? — со злостью спросил он, топнув ногой. — Видишь, как мы влипли по твоей милости, растяпа?

— Прости, господин, — покорно сказал египтянин, низко кланяясь. — Но ведь я исправлял твою ошибку.

Агенобарб поперхнулся и закашлялся. Каков наглец! Но сейчас не время учить его хорошим манерам. Каллон ясно дал ему понять, что не собирается брать всю вину на себя.

— Ладно, — буркнул он. — Теперь уже поздно выяснять, кто больше виноват. Надо подумать, как из всего этого выкручиваться.

Египтянин принял унылый вид и опять покорно поклонился. Он молчал, ожидая, что скажет хозяин.

Домиций тоже молчал, сосредоточенно потягивая вино. Так прошло несколько минут.

Наконец Агенобарб отставил чашу и упер тяжелый взгляд в слугу. По его рыжей бороде стекала капелька красного, как кровь, вина.

— Ну, что? — спросил он приглушенно. — Сможешь ты теперь убрать их? Этого галла и его проклятого Богами глазастого свояка?

Каллон немного подумал, а потом пожал плечами.

— Убрать недолго. Сложнее не попасться при этом. Особенно там, в деревне, где чужого человека сразу заметят,

— А если его вызвать сюда?

— Это все равно ничего не даст, господин, — возразил египтянин. — Ты же сам сказал, что он сообщил обо всем своим старейшинам. И если вдруг теперь одновременно насильственной смертью погибнут оба человека, которые что-то знали об убийстве Риновиста, это будет выглядеть очень подозрительно. Наверняка галлы тогда обратятся непосредственно к Германику и он будет вынужден их выслушать. К тому же нет гарантии, что этот Гортерикс не растрепал уже о разговоре с тобой своим сослуживцам.

— Я же приказал ему молчать! — рявкнул Домиций.

Египтянин чуть заметно улыбнулся.

— Это не всегда действует, господин.

— Но что тогда делать? Если я просто буду тянуть время, рано или поздно галлы потеряют терпение и снова полезут к Германику. А этого нельзя допустить.

— Значит, главная опасность для тебя, господин, это Германик? — вкрадчиво произнес Каллон.

— Да, естественно. На остальных мне плевать, но если за дело возьмется он сам, то тут никакие самые высокие покровители меня не спасут. Да и тебя тоже.

— Я понимаю, господин, — снова поклонился Каллон. — Но... прости меня... ведь Германик тоже смертный.

— Ты что? — взвился Агенобарб. — О чем ты болтаешь?

Он резко понизил голос.

— Убить Германика? Это невозможно. Во-первых, его охраняют, как самого цезаря, а во-вторых... нет, у меня же строгие инструкции — Германика пальцем не трогать.

— Ну, тогда извини, господин, — тихо произнес Каллон. — В этом случае нам остается только одно — ждать и надеяться, Ведь Германик скоро уходит в поход и ему будет не до жалоб каких-то галлов.

— В поход... — задумчиво повторил Домиций. — Но погрузка на суда начнется только дней через десять. У этого Гортерикса будет достаточно времени поднять шум. Он и так выглядел недовольным тем, что я не потащил его сразу к командующему.

Каллон задумался.

— А что, если мне, господин, пока исчезнуть из лагеря? Я знаю надежное место, где можно переждать. Даже если они и сообщат о своих подозрениях Германику, тот просто не найдет нужного человека.

— Но не можешь же ты исчезнуть навсегда? — с некоторой угрозой спросил Домиций. — Вот это был бы выход.

— Не для меня, — твердо ответил Каллон и взглянул в глаза хозяину. На его лице было спокойствие и уверенность. — Прости, господин, но ты же знаешь — у меня есть известная тяга к литературному творчеству. И особенно я любил записывать подробную информацию о всех тех поручениях, которые ты мне давал. Сейчас эти бумаги хранятся у моего хорошего приятеля...

Агенобарб скрипнул зубами в бессильной ярости. Эта скотина пытается его шантажировать. «Ну, подожди, мерзавец, я еще спущу с тебя шкуру. Ты поплатишься за свою дерзость», — подумал он.

Но сейчас вспышка гнева ничего бы не дала и Домицию пришлось смирить себя.

— Однако если ты исчезнешь только на время, — сказал он глухо, — это мало нам поможет. Германик вернется из похода и возобновит...

— А почему ты уверен, что он вернется из похода? — вкрадчиво спросил египтянин, бесцеремонно перебив хозяина.

— Об этом и думать не смей! — крикнул Агенобарб. — Я же тебе сказал: в Риме не хотят, чтобы мы трогали Германика. Еще, видимо, не время. А может, эта старая карга Ливия действительно любит своего внука. Ведь с остальными родственниками ей не очень-то повезло.

— Я глубоко уважаю чувства достойной императрицы, — сказал Каллон, — но в данной ситуации ее интересы перестали совпадать с нашими. Выбирай, чьи для тебя сейчас важнее.

— Но мы не можем убить Германика, — прошипел Домиций, закрыв глаза ладонями. — Не можем...

— Прости, господин, но разве я сказал, что это сделаем мы?

Агенобарб рывком поднял голову.

— А кто же тогда? Было бы самоубийством посвящать в это еще кого-то, пусть даже самого верного человека.

— Германика убьют германцы, — спокойно сказал Каллон. — Вот какая красивая фраза получилась. Я должен обязательно сказать ее моему учителю риторики в Александрии.

— Ты с ума сошел, — отрешенно произнес Агенобарб. — Не забывай, с кем разговариваешь, либертин!

— Я помню, — с достоинством ответил египтянин. — И тем не менее, рискну повторить мои слова: Германика убьют германцы.

— Каким образом? Он же не один пойдет на войну, С ним будет шестьдесят тысяч закаленных солдат. Все прекрасно продумано и подготовлено. О поражении, а тем более о гибели главнокомандующего не может быть и речи. Ты спятил...

— Нет, господин, — упрямо сказал Каллон. — Представь себе, что варварам вдруг станет известен тайный план римлян. И тогда рассчитывающая на эффект внезапности армия Германика сама угодит в засаду. Уж я немного знаю германцев. Они сумеют повторить тевтобургскую бойню, если только будут точно знать, что надо делать.

— А как они узнают о плане?

— Ну, предположим, некий человек сообщит им это.

— Какой человек? Уж не ты ли?

— Я, господин, — вздохнул Каллон. — Готов пожертвовать собой ради твоей безопасности.

— Так ты предлагаешь мне, римлянину, патрицию, выдать на расправу дикарям шестьдесят тысяч моих сограждан и их союзников?

— Тебе выбирать, господин. Тут одна твоя голова против их шестидесяти тысяч. Выбирай, которая для тебя больше значит.

Агенобарб схватил со стола чашу и выпил вино до Дна. Он тяжело дышал. По его лицу струился пот.

— Но ведь я тоже буду участвовать в битве, — сказал он хрипло. — И разгром римлян будет означать и мою смерть.

— Нет, господин, — улыбнулся Каллон. — Я думаю, что сумею спасти тебя. У меня много друзей среди варваров. Ко мне питает доверие сам Сигифрид, да и Херман тоже. Не беспокойся. Я еще хотел бы послужить тебе и обещаю спасти твою жизнь.

Домиций напряженно смотрел в пол. В самом кошмарном сне ему не могло привидеться, что он, родовитый патриций, станет предателем своей страны. Но... все дело было в том, что его собственная рыжая голова действительно казалась ему сейчас самым важным предметом на свете.

Что ж, так будет лучше. Он отведет от себя угрозу, а Германик погибнет. И Ливия не сможет упрекнуть его в этом — он не нарушил инструкции, варвары виноваты и все тут.

— Ладно, — наконец сказал он. — Как ты думаешь добираться до места?

— Лодкой, господин. Ты скажешь мне пароль и дашь какой-нибудь пропуск, чтобы меня не останавливал каждый патруль. Думаю, я успею вовремя и у Хермана будет достаточно времени подготовиться к встрече.

— Но если меня потом спросят, куда это ты пропал? — размышлял Агенобарб. — А, ладно, придумал. Последнее римское укрепление в устье Рена это форт Флевий. Комендантом там служит мой дальний родственник. Я дам тебе письмо к нему, это и будет пропуском, с ним ты беспрепятственно пройдешь все заслоны, кроме последнего. Ну, а там уж сам выкручивайся.

— Постараюсь, господин, — улыбнулся египтянин и снова подобострастно поклонился.

* * *
Вечером Гортерикс разыскал Кассия Херею возле штаба армии и поманил к себе. Трибун подошел, довольно улыбаясь.

— Ну, что, все в порядке? — спросил он.

— Да, спасибо тебе. Думаю, теперь все прояснится. Я изложил суть дела Гнею Домицию, и он обещал разобраться.

— Вот и отлично. А где вино?

— Все приготовлено в моей палатке. Я еще пригласил двух моих друзей. Надеюсь, ты не будешь против?

— Нет, — улыбнулся трибун. — За последнее время я почему-то полюбил галлов.

И он снова подумал о Корниксе. Где-то теперь этот бравый лентяй и почитатель женских прелестей?

В небольшой палатке Гортерикса они расселись на войлочных ковриках, галл разлил по кубкам густое вино с резким запахом цветов.

— Пью за тебя, трибун, — сказал он. — За твою удачу.

Друзья молодого солдата поддержали тост.

— Ну, а я пью за тебя, — усмехнулся Кассий. — Чтобы успешно решилась твоя проблема, из-за которой мы познакомились.

Все осушили кубки, закусили хлебом и козьим сыром. В котле у входа аппетитно побулькивало мясо.

Гортерикс вновь наполнил посуду.

— А теперь, — серьезно сказал Херея, — давайте выпьем за победу. За победу и за Германика. Да пошлют ему и нам удачу олимпийские Боги.

Галлы смущенно переглянулись.

— Ну, и ваши, конечно, тоже, — добавил трибун и поднес кубок к губам.

На римский военный лагерь под Могонтиаком спускались неторопливые густые сумерки.

* * *
Когда уже совсем стемнело, к одному из прибрежных постов подошел человек с мешком за плечами.

— Стой! — скомандовал патрульный. — Пароль!

— Венера, — ответил Каллон и смело двинулся дальше.

Солдат внимательно оглядел его в свете звезд.

— Куда? — спросил он.

— По поручению Гнея Домиция. Мне нужно спуститься вниз по реке. Тут для меня приготовлена лодка.

И он показал письмо с печатью Агенобарба.

Легионер осмотрел документ и кивнул.

— Проходи.

Каллон осторожно спустился к воде, отвязал лодку с крытой будкой на корме, бросил на дно суденышка мешок с провизией и проворно перелез через борт. Взялся за весло.

— Удачи тебе, — крикнул солдат с берега. — Смотри, не попадись германцам, а то они из тебя барабан сделают.

— И вам удачи, — ответил египтянин и сильными движениями весла направил лодку на середину реки. — Это вы попадетесь германцам, — буркнул он себе под нос. — И уж такой дурень им даже на барабан не сгодится.

Неярко светили звезды на темно-синем небе, слабо поблескивала, отражаясь в черной воде, луна. Легкая лодка неслышно скользила вдоль по Рену, спокойному и величественному.

В лагере, в палатке Гортерикса, новые друзья поднимали уже, наверное, пятнадцатый тост.

А в своем большом шатре, за столом, уставленным светильниками, сидел Германик. Он без устали снова и снова просматривал карты, делал пометки, снова и снова шлифовал разработанный им великий план вторжения.

Ночь все плотнее брала землю в свои объятия; негромко перекрикивались караульные на прибрежных постах, а на том, на правом берегу широкой реки грозно шумел на ветру грозный черный лес, который уже однажды стал могилой римской армии.

Глава XIII Тайная миссия

На следующее утро после памятных событий в амфитеатре Статилия бывший трибун Первого Италийского легиона Гай Валерий Сабин, легко позавтракав, приняв теплую ванну и одев праздничную белоснежную тогу с узкой пурпурной каймой, послал слугу нанять на Торговой площади носилки, уселся в них и приказал нести себя в Палатинский дворец.

Он имел все основания быть довольным судьбой, которая, похоже, начала меняться к лучшему. Капризная Фортуна словно вспомнила о неудачнике-трибуне и резким движением крутнула свое загадочное непредсказуемое колесо в нужном направлении.

Вчера Сабину самым невероятным образом удалось, во-первых, спасти от верной смерти старого знакомого Феликса, которому он был кое-чем обязан, а во-вторых, получить приглашение от самого цезаря. Не говоря уж о выигранных у азартных приятелей Друза деньгах.

А вдобавок он стал свидетелем того, как утерли нос спесивой и заносчивой императрице Ливии.

Правда, он не получил приглашения посетить банкет, который после представления устраивал Тиберий от имени своего сына. Видимо, цезарь все же не хотел обострять отношения с матерью до того предела, после которого уже останется только один путь — окончательный разрыв и смертельная вражда. Ведь в таком случае было еще совершенно непонятно, кто выйдет победителем из схватки.

Несмотря на некоторое ослабление ее влияния, Ливия была еще очень и очень сильна.

Сабин прекрасно понимал состояние цезаря, а потому и не обиделся, что его не позвали на пир. «Ничего, здоровее буду, — подумал он. — Уж мы знаем, что такое пить с Друзом».

Дома перед сном он, правда, осушил вполне приличный кубок вина, но утром проснулся бодрый, свежий и с надеждой в груди.

Сейчас, покачиваясь в носилках, которые тащили на плечах шестеро здоровенных, но крайне неряшливо одетых парней, он думал о том, что ждет его впереди.

Цезарь сказал, что хочет поручить ему какое-то важное задание. Что ж, это неплохо. Если он удачно справится с этим делом, то для него откроется верный путь к вершинам карьеры.

Но вот что это будет за миссия? Что задумал вечно подозрительный и угрюмый Тиберий? Не хочет ли он устранить какого-нибудь своего врага руками Сабина?

Да нет, вряд ли. Ведь он при свидетелях сказал, что позволит трибуну отказаться, если тот сочтет это необходимым. А он достаточно знает своего избранника, чтобы понять, на что Сабин согласится, а на что нет. Тиберий отнюдь не глуп, хотя и мыслит довольно медленно.

«Что ж, чего гадать, скоро все узнаю, — подумал Сабин. — Но в одном можно не сомневаться: услуга, о которой попросит цезарь, будет стоитьмне немало сил, нервов, а может, и крови. Старый скупердяй ничего так просто не сделает, и если уж он пошел на ссору с матерью, чтобы освободить Феликса, то можно быть уверенным — мне придется заплатить за это ту цену, которую он назначит».

Сабин подумал еще о Феликсе. Тогда, после представления, у него не было времени повидаться с пиратом — вежливость требовала проводить Друза и цезаря до дворца. А потом его раб, посланный в амфитеатр, вернулся с известием, что Феликс уже на свободе, знает, кому он ею обязан, но успел быстро исчезнуть и как камень в воду провалился куда-то в толчею и суматоху оживленных римских улиц.

«Ладно, — улыбнулся про себя Сабин. — Он уже отблагодарил меня за это. Пусть теперь сам заботится о себе. Мы квиты, и больше я не стану выручать его, что бы ни случилось. Теперь твоя очередь, Феликс. Хотя я буду молить Богов, чтобы твоя помощь не скоро мне понадобилась».

Пока он так размышлял, запыхавшиеся носильщики уже поднялись на Палатин и остановились возле охраняемого преторианцами входа во внутренний дворик, ожидая дальнейших распоряжений своего пассажира.

Сабин вылез, жестом отпустил парней — заплатили им вперед — и медленно двинулся к воротам, возле которых стояли четверо солдат в блестящих доспехах и с копьями в руках.

«Новые порядки, — подумал Сабин. — При Августе такого не было. Цезарь изволит беспокоиться о своей безопасности. Или это Сеян хочет показать, как ревностно он выполняет свои обязанности?»

Охрана беспрепятственно пропустила его, как только Сабин назвал свое имя. Видимо, их предупредили заранее. За воротами уже ждал Протоген, доверенный вольноотпущенник Тиберия. Он вежливо поклонился и пригласил трибуна следовать за ним.

Что ж, дворцовая прислуга по-прежнему работала безукоризненно. Да и попробовали бы они теперь позволить себе послабление, Ливия — это не добряк и скромняга Август, и дело вполне могло бы закончиться поркой, а то и отправкой в загородные поместья императрицы, где пришлось бы работать до седьмого пота. Удовольствия мало, и поэтому слуги очень дорожили своим местом, где, в принципе, жилось им довольно вольготно.

Они прошли через просторный атрий, мимо искрящегося брызгами воды фонтана, украшенного цветной мозаикой, и двинулись дальше, в жилые помещения.

Тиберий как раз начинал строительство нового величественного дворца на северо-западном склоне Палатина, я пока цезарь и его семья по-прежнему жили в старом доме Августа, но теперь здание выглядело обновленным и посвежевшим, да и внутреннее убранство приобрело черты роскоши, немыслимой при прежнем правителе.

Протоген повел трибуна вверх по широкой мраморной лестнице, потом по длинному коридору и наконец остановился у солидной двери с золотыми ручками. Осторожно постучал.

Сабин вспомнил, что когда он первый раз приходил к Тиберию, еще тогда, с письмом от Августа, то его проводили в другое крыло. Видимо, цезарь решил поменять апартаменты.

Дверь открыл еще один слуга — грек в голубом нарядном хитоне. Протоген поклонился трибуну и ушел, а грек отступил в сторону, давая гостю место. Сабин вошел.

В просторной комнате никого больше не было. Зато стоял стол, накрытый блюдами с фруктами и уставленный кувшинами с вином и драгоценными кубками. В воздухе пахло ароматными арабскими благовониями.

«Неужели это меня так встречают? — удивился Сабин. — Хороший знак. Хотя... милость таких правителей, как Тиберий, в любой момент может смениться чем-то совсем противоположным. И чем ласковее он с тобой будет сейчас, тем свирепее станет преследовать в будущем».

Усилием воли трибун отогнал от себя эти мысли и огляделся, не зная, что ему делать.

— Прошу, господин, — негромко сказал раб за его спиной. — Присядь и подожди.

Сабин опустился на мягкий табурет. Раб как-то незаметно исчез, В комнате повисла тишина.

Внезапно бесшумно отворилась дверь в углу, до тех пор скрытая за расшитой узорами занавеской. Из нее вышли три человека.

Сабин проворно вскочил на ноги, приветствуя цезаря, который шел первым. За ним появился какой-то не известный трибуну мужчина, последним двигался астролог Фрасилл, неизбежный спутник Тиберия, знаток его души, а также будущего.

— Будь здоров, цезарь император! — громко отчетливо произнес Сабин. — Я прибыл по твоему вызову.

— Хорошо, трибун, — как всегда медленно протянул Тиберий. — Садись.

Сабин дождался, пока усядется сам принцепс, и лишь тогда снова опустился на свой табурет. Рядом с ним расположился не знакомый ему мужчина, а Фрасилл проследовал к своей любимой кушетке у стены и с достоинством возлег на нее. Сабин заметил, что астролог изрядно поправился после их предыдущей встречи — его туника плотно обтягивала округлый живот.

— Выпьем вина, — глухо сказал Тиберий. — Сейчас должен подойти еще один человек.

Сабин послушно взял кубок и сделал глоток.

— Познакомьтесь, — снова заговорил цезарь, жестом указывая на соседа Сабина. — Это Марк Светоний Паулин, мой хороший друг. Надежный друг. Я во всем доверяю ему.

В устах подозрительного цезаря такая фраза звучала странно, но Сабин понял, что сказана она была специально для него. Дескать, ты тоже должен доверять этому человеку и — видимо — подчиняться ему.

Трибун повернул голову и посмотрел на Марка Светония Паулина. Тот, в свою очередь, внимательно изучающе смотрел на него.

Это был среднего роста и крепкого сложения человек лет сорока, с проседью в густых черных волосах. Его мужественное, истинно римское лицо с широким волевым подбородком и крупным носом, с кустистыми бровями и высоким лбом мыслителя одновременно располагало к себе и несколько отпугивало своей суровостью.

Мужчина чуть улыбнулся одними губами и произнес резким звучным голосом:

— Рад видеть тебя, трибун. Достойный цезарь уже рассказал мне о тебе. Думаю, мы сработаемся.

— Надеюсь. — Сабин тоже попытался улыбнуться. — А...

Он хотел задать вопрос, но вовремя прикусил язык. Во дворце надо соблюдать этикет.

— Ты хотел спросить, какова будет работа? — протянул Тиберий. — Сейчас узнаешь. Так вот, Валерий Сабин, в самое ближайшее время я направляю нового прокуратора в Иудею. Пора сменить Вентидия Руфа, который ух очень там засиделся. Надеюсь, ты знаешь, где находится Иудея, трибун?

— Примерно, — ответил Сабин. — Но я никогда там не был, только в Египте один раз.

— Знаю, — перебил его Тиберий. — Ничего, это можно поправить. Так вот с новым прокуратором — его зовут Валерий Грат, он достойный человек и хороший администратор — поедет и Марк Светоний Паулин. В качестве моего специального комиссара по национальному вопросу. Там, в Палестине, постоянно возникают какие-то конфликты между иудеями и греками, так что время от времени приходится заниматься их спорами.

Тиберий замолчал, глядя в глаза Сабину. Тому не понравилась эта театральная пауза.

«Что ж, — подумал он, — я не придворный, а солдат, в конце концов. И люблю говорить ясно, без недомолвок».

— То, что ты сказал, достойный цезарь, — произнес он, — имеет отношение ко мне?

— Имеет, — кивнул Тиберий. — Прямое. Я бы хотел, чтобы ты тоже поехал в Иудею. В качестве помощника Марка Светония. Это и есть моя просьба, которую ты обещал выполнить. Ведь я выполнил твою, не так ли? Тот преступник уже на свободе?

— Да, — ответил Сабин. — И благодарю тебя еще раз, достойный Тиберий. Что ж, я согласен поехать в Палестину, но еще надо узнать, что мне предстоит там делать. Ведь ты сказал...

— Я помню, что я сказал, — перебил его цезарь. — Сейчас ты все поймешь. Только одно условие. Ты действительно можешь сейчас отказаться, и обещаю тебе, что тот человек не будет снова арестован. Но ты должен поклясться всеми Богами, что ни одно слово, из услышанного тобой здесь, не достигнет чужих ушей. Это — строгая государственная тайна.

«Везет мне на государственные тайны в последнее время, — подумал Сабин. — Что ж, может, на сей раз все сложится удачнее».

Он не колебался. Если хочешь чего-то достичь в жизни — надо смело бросать вызов судьбе и идти на риск. Он уже давно понял, что тихая жизнь с книжкой в руке не для него.

— Я согласен, — повторил трибун. — Клянусь молчать, даже если откажусь от твоего предложения, достойнейший.

Но он знал, что уже не откажется.

— Помни об этом, — погрозил ему Тиберий согнутым пальцем. — Если ты нарушишь клятву, кара Богов тебя настигнет. Уж я об этом позабочусь, будь уверен.

Сабин промолчал.

В этот момент дверь открылась и в комнату вошел еще один человек. Он двигался с трудом, волоча ноги и опираясь на палку с резным набалдашником. Это был старик лет восьмидесяти, сгорбленный и седой. Его слезящиеся глаза на изрезанном морщинами желтом лице казались потухшими и безжизненными. Голова мелко тряслась на жилистой шее.

Раб закрыл за ним дверь, и Тиберий первый поднялся навстречу новоприбывшему, протянув к нему руки.

— Приветствую тебя, Публий, — сказал он. — Проходи, садись. Мы ждем тебя. Как твое здоровье?

— Хвала Богам, пока еще жив, — ответил старик на удивление молодым голосом, дополз до кресла со спинкой из слоновой кости и тяжело опустился в него.

— Жарко сегодня, — сказал он, вытирая ладонью пот со лба.

— Освежись, вот вино, — предложил Тиберий.

Сабин с удивлением смотрел на странного старика. Кто он такой? Почему сам цезарь так его обхаживает?

Словно прочтя его мысли, Тиберий сказал:

— Перед вами сидит Публий Сульпиций Квириний, консуляр, старый соратник и друг Божественного Августа и мой тоже. Это очень достойный человек.

«Что случилось? — подумал Сабин. — Тиберий похвалил вот уже двоих за какие-нибудь десять минут. Наверное, этим он исчерпал весь свой запас похвал на ближайшие пять лет».

Публий Квириний поднял голову и вдруг глаза его, казавшиеся навсегда потухшими, живо сверкнули.

— Это и есть твои избранники, Тиберий? — спросил он. — Что ж, смотрятся неплохо. Настоящие квириты. Я уж думал, таких больше не осталось на этом свете.

— Еще немного есть, Публий, — улыбнулся цезарь, — Ну, не будем терять времени. Мне не обязательно здесь присутствовать, так что мы с Фрасиллом отправимся в библиотеку, а вы побеседуете. Потом я вернусь и обсудим детали. Паулину уже кое-что известно. А ты, трибун, слушай внимательно. Ты ведь уже заинтригован, не так ли?

— Да, — согласился Сабин.

— И ты конечно догадался, что в Иудее вам вовсе не придется разрешать национальные споры? Что это только прикрытие?

— Догадался, — ответил Сабин. — И очень хочу...

— Молодец, — похвалил его Тиберий. — Значит, я выбрал правильного человека. Пойдем, Фрасилл.

И он двинулся к выходу.

— Но что нам предстоит делать в действительности? — вырвалось у Сабина, который так и не привык к светским обычаям и дворцовому этикету.

Тиберий остановился и медленно обернулся. Фрасилл уже вышел из комнаты, его шаги звучали в коридоре.

— Прости, цезарь... — пробормотал Сабин.

Тиберий вытянул вперед шею, его колючие глаза уперлись в трибуна, который с трудом выдержал этот взгляд.

— В действительности, — громким шепотом сказал цезарь, — вам предстоит найти сокровища царицы Клеопатры.

Глава XIV Рассказ Квириния

Сабин удивленно посмотрел на Марка Светония, но тот сохранял полную невозмутимость. Видимо, слова цезаря не явились для него новостью. Тогда трибун тоже решил держать марку и, не издав ни звука, перевел глаза на Квириния. Что ж, послушаем...

Старик хихикнул.

— Хорошо звучит, да? Ну, ладно. Тиберий попросил меня рассказать вам все, что мне известно на этот счет. А известно мне немало. Вы скоро поймете, почему. О многих событиях мне поведали их очевидцы, а некоторых я и сам был свидетелем. История эта давняя, поэтому я и начну издалека. Наберитесь терпения. Надеюсь, память меня не подведет.

И она действительно не подвела Квириния. Сабин сразу же увлекся рассказом и внимательно ловил каждое слово.

— Вы, наверное, кое-что слышали, — начал старик, — об иудейском царе Ироде Великом? Он является главным героем моего рассказа, а потому давайте познакомимся с ним поближе.

Итак, почти восемьдесят лет назад к границам Палестины — тогда еще независимого государства — подошли римские войска. Это был передовой корпус Авла Габиния, легата Помпея Магна, который осуществлял свой грандиозный восточный поход, пытаясь отобрать славу у Юлия Цезаря, воевавшего в то время в Галлии.

Конницей у Габиния, кстати, командовал тогда один молодой, но весьма способный офицер. Его звали Марк Антоний. Да, да, тот самый...

Старик взял кубок, смочил губы вином и продолжал:

— Римляне подоспели кстати — в Иудее вовсю шла ожесточенная борьба за престол между двумя братьями, Аристовулом и Гирканом. Не буду утомлять вас всей подноготной этого соперничества, она слишком сложна, хотя мне пришлось довольно детально разбираться в этом вопросе, когда я получил назначение... ну, это потом.

Иудея — это удивительная страна, там все так запутано. У них есть множество враждующих друг с другом жреческих каст, куча непонятных священных книг и самый необъяснимый Бог в мире. Там происходят просто не доступные нашему, римскому, пониманию вещи, которые для местных являются чем-то совершенно обыденным...

Квириний замолчал, погрузившись в воспоминания, но потом встряхнул головой и вновь заговорил:

— Да, если так растягивать, то мы и к утру не закончим. Хорошо, я попытаюсь изложить суть дела по-латински просто и ясно. Вам ведь сейчас все равно толком не понять, кто такие Асмонеи, садуккеи, фарисеи. В этом вы разберетесь на месте.

Короче, оба брата — Гиркан и Аристовул — досаждали друг другу типично по-варварски: засыпали колодцы, разоряли деревни, подсылали убийц. Иудея, это маленькая страна, но людей там живет довольно много. А еще больше их соплеменников рассеяно по свету. В одной Александрии их почти миллион, а сколько еще в Парфии, в Сирии...

Война между братьями шла уже долго, но ни один не мог одержать победу. Поэтому, когда к границе подошли римляне, оба они наперегонки бросились к ним, заверяя в своей преданности и прося помочь.

Но Габиний был человеком рассудительным. Он не стал открыто на сторону кого-либо из соперников, а предпочел выжидать. Тем временем, его войска медленно продвигались к Иерусалиму — столице Иудеи. Город тогда был в руках сторонников Аристовула.

Все шло своим чередом, но вот — уже не припомню, почему — Габиний начал отдавать предпочтение Гиркану. Тогда Аристовул и его люди заперлись в Иерусалиме, и когда подошел Помпеи с основным своим войском, началась осада.

Правда, напуганные грозным видом легионов, жителя города очень скоро открыли ворота Помпею и его союзнику Гиркану, однако несколько тысяч самых фанатичных сторонников Аристовула заперлись в храме и поклялись сражаться до последнего. Ох уж это ослиное упрямство иудеев, сколько оно им самим принесло горя.

Храм — монументальное сооружение с толстыми стенами и высокими башнями — был взят приступом через три месяца. Ни один из его защитников не остался в живых.

Помпеи расположил по нескольким крепостям свои гарнизоны и отбыл в Рим, где его ждал триумф, увезя с собой пленного Аристовула. А Иудею обложил данью, поставил ее под контроль римского наместника Сирии, но все же сохранил в стране некоторое подобие самоуправления и назначил Гиркана — в благодарность за оказанные им услуги — нет, даже не царем, а просто правителем, этнархом этих мест.

Тут надо заметить, что этот самый Гиркан был от природы человеком недалеким, неэнергичным, слабовольным. Все, чем он мог гордиться, сводилось только к знатности рода. А направлял его и, по сути, руководил им очень толковый советник, некий Антипатр.

Да вот только этого Антипатра терпеть не могли другие иудеи. И вы будете смеяться — лишь из-за того, что тот был родом из Идумеи, есть такая область в Палестине. Иудеи и идумейцы — близкие родственники, происходят от одного предка, но вот возненавидели друг друга из-за какой-то ерунды... Впрочем, я уже говорил, что это сумасшедшая страна.

Короче, именно Антипатр сделал Гиркана правителем и теперь очень старался укрепить дружбу с римлянами. Когда легат Марк Скавр предпринял экспедицию в соседнюю Набатею, дабы приструнить тамошних арабов-кочевников, которые чересчур увлеклись пограничным разбоем, Антипатр оказал ему значительную помощь.

И римляне платили ему тем же — до определенных пределов. Когда сын Аристовула Александр поднял восстание и практически захватил власть в стране, все тот же Габиний — к тому времени уже наместник Сирии — бросил на помощь Гиркану свои войска. Мятеж был подавлен.

Однако Габиний убедился, что этнарх не пользуется в стране популярностью и абсолютно не способен управлять государством. Тогда он с чисто римской решительностью лишил его титула, оставив лишь в должности верховного жреца, разделил всю страну на пять автономных областей и уничтожил последние остатки иудейской «независимости».

С тех пор римские чиновники чувствовали себя истинными хозяевами Палестины. После Габиния проконсулом Сирии стал небезызвестный Марк Красс, который подавил бунт гладиаторов Спартака. Собирая средства на свой поход в Парфию, он не только ободрал до нитки города и села Иудеи, но и вывез сокровища из их храма. А храм свой они очень уважают.

Жрецы прокляли Красса, и это помогло. Из Парфии он не вернулся — его предательски убили, а римская армия почти вся погибла в песках.

При известии об этом иудеи снова восстали. Но поражение одной армии еще не было поражением всего Рима. Новый наместник Гай Кассий потопил восстание в крови.

Но тут в Вечном городе появились свои проблемы. Началась уже открытая война между Цезарем и Помпеем. Цезарь перешел Рубикон и занял столицу республики. Помпеи бежал в Македонию.

Будущий диктатор немедленно освободил Аристовула и собирался даже отправить его в Палестину. Причем не одного, а с войском из двух легионов. Он понимал, что Аристовул может оказаться очень полезным, вокруг него сплотились бы все иудеи, которые ненавидели Помпея за то, что тот осквернил их храм.

Однако у Магна оставались еще сторонники в Риме — Аристовул был тайно отравлен.

А Гиркан — вернее, Антипатр — понял, что раз связавшись с римлянами, нельзя уже оставаться нейтральным. Надо твердо и решительно выбрать, с кем ты будешь.

Но они не успели сделать свой выбор. События разворачивались стремительно. Разбитый в битве при Фарсале, Помпеи бежал в Египет, где и был умерщвлен придворными царя Птолемея. Цезарь одержал победу.

Но это и беспокоило Антипатра. Ведь что ни говори, а они верно служили Помпею. Не захочет ли теперь Цезарь отомстить сторонникам своего врага. А народ Иудеи бурно радовался: вот погиб человек, который осквернил наш храм. Слава Богу единому!

Однако враги Гиркана не имели достаточно сил, чтобы воспользоваться моментом и захватить власть. Им оставалось лишь ждать. Вот придет Цезарь и наведет порядок. Ведь он уже высказался в поддержку Аристовула. У того остался еще один сын — Антигон. Вот кто должен стать царем. Смерть ненавистному Гиркану!

Видимо, так бы все и вышло. Но — случилось непредвиденное. Цезарь влюбился в египетскую царицу Клеопатру.

Квириний глубоко вздохнул, медленно покачал головой и опять смочил губы вином, Сабин слушал, затаив дыхание. Рассказ старика захватывал его все больше и больше. Марк Светоний невозмутимо смотрел в свой кубок, чуть прикрыв глаза.

— Да, он влюбился в Клеопатру, — снова заговорил старик. — Это было неразумно, но Цезарь есть Цезарь. Вот уж кому везло.

В результате он оказался с кучкой солдат осажденным в Александрии. Правда, армия Птолемея никак не могла захватить город, но римлянам грозила голодная смерть, не было и воды. Цезарь разослал гонцов во все стороны, чтобы те позвали хоть кого-то на помощь. Тогда, кстати, отец Тиберия и муж Ливии командовал флотом Цезаря, но корабли не могли оказать значительного влияния на ход войны.

Соратник Цезаря Митридат из Пергама сумел собрать значительные силы и двинулся из Сирии в Египет. Но вынужден был остановиться у стен Пелузия. Эта неприступная крепость закрывала путь в царство Птолемея, и с нею Митридат ничего поделать не смог.

Ситуация осажденных в Александрии ухудшалась со дня на день, а войско Митридата беспомощно стояло под стенами Пелузия.

И тут к нему подошло подкрепление — несколько тысяч хорошо вооруженных и обученных солдат. А привел их Антипатр, советник Гиркана. Он быстро сориентировался, что сейчас выгоднее держать сторону Цезаря, и поспешил доказать свою лояльность.

Митридат начал штурм крепости. После ожесточенного боя Пелузий был взят. Первым на стены поднялся Антипатр.

Дорога на Египет была открыта.

Армия двинулась к Александрии на помощь Цезарю. Все египетские иудеи стали под ее знамена, а это уже была значительная сила.

Войска Птолемея были разбиты под Мемфисом, а потом еще раз — у стен столицы. Разгром был полным. Царь Птолемей утонул во время панического бегства, а Цезарь — в начале марта — стал полновластным повелителем страны, которая чуть не сделалась его могилой.

Власть над Египтом он отдал Клеопатре. Но и о тех, кто помог ему, будущий диктатор не забыл.

Антипатр и его семья получили римское гражданство — особое отличие. В числе других стал гражданином Вечного города и сын советника Гиркана — Ирод.

Сын Аристовула — Антигон — пытался еще воззвать к чувствам Цезаря, но римлянин был прежде всего политиком. Он знал, что ему нужно и как этого можно достичь.

Гай Юлий издал декрет, в котором назначал Гиркана этнархом и верховным жрецом Иудеи и называл «другом и союзником римского народа». Антигон уехал не солоно хлебавши.

В декрете ничего не говорилось об Антипатре, но неофициально Цезарь именно его сделал главным человеком в Иудее. Советник получил титул «эпитропос», то есть стал, по сути, первым прокуратором Иудеи.

И он взялся за дело, сразу же принялся восстанавливать мощные стены Иерусалима, разрушенные легионерами Помпея. Старшего сына — Фазаила — Антипатр назначил комендантом столицы; младшего — Ирода — сделал губернатором Галилеи.

Идумеец правил разумно и справедливо — Гиркан был лишь тенью на его фоне. Все шло неплохо, но однажды...

Знаете ли вы, кто такие зелоты?

Квириний пытливо посмотрел на Паулина и Сабина. Те лишь пожали плечами. Это слово им ничего не говорило.

— Ну, конечно, — усмехнулся старик. — Откуда же вам это знать? Так вот, зелоты — римляне называют их секариями — это самые непримиримые, самые фанатичные из иудеев. Они руководствуются в своей деятельности поступком, который совершил их далекий предок Финеас.

Это связано с легендой, которая гласит, что когда-то иудеи совсем отбились от рук и забыли заповеди своего Бога, В частности, они занимались развратом с женщинами из других племен.

Квириний хмыкнул.

— Уж этого, конечно, Бог не мог допустить. Он никак не хотел, чтобы его дети смешивались с прочими народами. Главный вождь иудеев — Моисей, уверяя, что действует по приказу свыше, повелел убить тех, кто согрешил. Но поскольку грешили почти все люди, слова Моисея просто проигнорировали и продолжали блудить дальше.

И вот один юноша, уверенный в своей безнаказанности, осмелился совокупиться с девушкой-мидианитянкой чуть ли не на глазах патриарха. Видя это, Моисей выпустил из глаз слезы бессилия.

Тоща встал Финеас, сын Элиазара, обычный парень, не жрец, не судья. Он взял копье и одним ударом пробил тела обоих — израильтянина и его подружки.

Все оторопели. И тогда раздался голос Бога:

— Финеас, сын Элиазара, спас вас, народ Израилев. Он смирил мой гнев, а то бы я сейчас показал вам, что это такое.

Квириний захихикал, из его глаз побежали старческие слезы. Потом он вытер лицо и снова хихикнул.

— Ну, может, он и не совсем такие слова сказал, не знаю. Меня там не было. Иудеи уверяют, что их Бог очень страшный и лучше с ним не связываться. И тут они правы. Мне гораздо больше нравятся наши Юпитер с Юноной и все остальные.

Ладно, хватит шутить. Так вот, по примеру этого самого Финеаса — импотента, наверное, раз он не мог и себе найти девчонку — стали действовать и другие иудеи. Они принялись, считая своим долгом блюсти суровый закон, наводить порядок с помощью силы. Мы бы назвали их террористами.

Эти люди — в основном молодые и здоровые — из-за угла убивали тех, кто нарушал заповеди, сеяли страх и смерть. А уж когда пришли римляне, тут-то они развернулись по-настоящему. Прямо на улицах Иерусалима, в толпе, они выбирали тех, кто сотрудничал с «оккупантами» и наносили короткие точные удары своими кривыми ножами — сикками. Отсюда и их римское название: сикарии.

Квириний вздохнул.

— Ох, если рассказывать все подряд, то вы, пожалуй, уснете. Нет ничего более тоскливого, чем история иудейских религиозных конфликтов. Ладно, скажу только, что вскоре зелоты сделались одной из самых влиятельных партий в стране.

И вот когда двадцатипятилетний Ирод, сын Антипатра, стал губернатором Галилеи, один из таких безумцев -Изикия — начал подбивать людей на восстание.

И оно началось. Но Ирод действовал очень грамотно. Его войска быстро разделались с мятежниками, сам предводитель был схвачен и казнен. Однако иудейские жрецы — они имели свой орган власти, так называемый Синедрион, пользовавшийся большим влиянием, — немедленно вызвали Ирода на свой суд, якобы за допущенное тем бесправие. Но я ведь говорил вам, что они ненавидели Антипатра за то, что тот имел неосторожность родиться в Идумее и то ли забыл обрезаться, то ли сделал это только наполовину...

Квириний весело посмотрел на своих собеседников.

— Обрезание — это такой иудейский обычай, — пояснил он.

Марк Светоний кивнул.

— Я слышал.

Сабин промолчал.

— Так вот, — говорил дальше Квириний, — Ироду пришлось подчиниться и ехать в Иерусалим. Но явился он не один, а в сопровождении отряда своих солдат. Перепуганные судьи не решились вынести ему приговор и лишь тянули время. Ирод ночью уехал из города, а вскоре разнеслись слухи, что он идет на Иерусалим во главе своей армии.

Это решило дело. Сын Антипатра был оправдан и тут в первый раз сам почувствовал свою силу.

Ну а потом... потом убили Юлия Цезаря. И началась страшная гражданская война, которая охватила и Италию, и Азию, и Восток.

Новым наместником Сирии стал Гай Кассий — один из участников заговора. И теперь Антипатру снова надо было выбирать, с кем держаться.

Смотрите, как интересно сложилось: сначала они поддержали Помпея и получили от него власть в стране, затем успели вовремя переметнуться к Цезарю — врагу Помпея, ну а теперь-то что было делать? Как бы не прогадать...

Квириний довольно захихикал.

— Да, в хорошую переделку угодил хитрый идумеец. Восток был в руках Брута и Кассия, но ведь и Италия, и Галлия, и Испания поддержали цезарианцев. А это серьезная сила.

И Антипатр сделал свой выбор. Впрочем, он скорее был вынужден поступить именно так — ведь маленькая армия Гиркана никак не смогла бы оказать сопротивление сирийским легионам.

Антипатр присягнул Гаю Кассию и принялся — дабы заслужить доверие нового хозяина — рьяно собирать дань с иудейских городов. Ведь Кассию очень нужны были деньги.

Первым требуемую сумму в кассу наместника внес Ирод, губернатор Галилеи.

Но вскоре мудрый предусмотрительный Антипатр не уберегся. Он совершил одну ошибку — начал заискивать перед иудейской родовитой аристократией, которая его презирала. Те сделали вид, что готовы возвысить идумейца до своего уровня, и Антипатр потерял бдительность.

На пиру у Гиркана его отравили по приказу некоего Малиха, иудейского патриция.

Взбешенный Ирод хотел немедленно и страшно отомстить за отца, но его удержал старший брат Фазаил. Еще не пришло время, когда можно было бы бросить открытый вызов противникам.

Тем более, что Гай Кассий — покровитель Антипатра — не мог помочь. У него появились свои проблемы — в Сирию вошли войска Долабеллы, цезарианца. Кассий, правда, сразу же запер того в Лаодикее и начал осаду, но руки у него были связаны.

Ирод устроил отцу роскошные похороны и покинул Иерусалим. Он занялся наведением порядка в Самарии, одной из областей страны. Внешне он как будто помирился с аристократической оппозицией и даже с Малихом, виновником смерти Антипатра. Но то было только внешне.

И вот из Сирии пришло известие — Лаодикея взята. Гай Кассий одержал победу.

Поздравить его с ней выехала и делегация из Иерусалима. Возглавлял ее Гиркан; в составе были также Ирод и Малих.

Идумеец уже успел сообщить Кассию о том, кто виновен в смерти его верного союзника Антипатра. И меры были приняты.

По пути делегация задержалась в Тире, чтобы встретиться с иудейскими заложниками, которых держали там римляне. Среди заложников был и сын Малиха.

Вечером в тот же день Гиркан давал банкет. Было приглашено много гостей. Когда слуги сообщили, что приближается Малих, Гиркан и Ирод вышли ему навстречу, протягивая руки в знак приветствия и уважения. Гордый аристократ самодовольно улыбался.

Но тут же дорогу ему преградили несколько римских офицеров, сверкнули лезвия мечей... Окровавленное тело рухнуло на землю.

— Кто приказал вам убить его? — слабым голосом спросил оторопевший и перепуганный Гиркан.

— Проконсул Гай Кассий, — ответил римский трибун, бросил меч в ножны и махнул рукой своим людям: — За мной!

Квириний покачал головой, его лицо стало грустным.

— Да, Ирод никому не прощал обид, он был очень мстительным человеком. И со временем это и привело к той ужасной трагедии... Ну, ладно, обо всем по порядку.

Так вот, вскоре Ироду пришлось пережить несколько неприятных моментов. Наместник Сирии Гай Кассий увел свою армию в Малую Азию, где его соратники Марк и Децим Бруты собирали войска, чтобы сразиться с Антонием, Лепидом и Октавианом — будущим Августом, которые заключили союз, триумвират, и тоже копили силы.

А в Иудее, лишенной римского строгого надзора, воцарился совершеннейший хаос. Марионеточные правители множества миниатюрных государств набросились друг на друга, словно голодные волки, пытаясь урвать у соседа кусок пожирнее. Каждый воевал с каждым...

Ирод, назначенный Кассием губернатором южной части Сирии, ничего не мог поделать. В стране поднял восстание некий Геликс, поклявшийся отомстить за Малиха. Да и сам Гиркан — как стало известно — тайно вел переговоры с враждебными Ироду силами.

Но энергия будущего иудейского царя спасла ситуацию. Его брат Фазаил быстро подавил мятеж и занял стратегически важные крепости Масаду и Махеронт, а сам Ирод сначала разгромил тирийцев, которые оккупировали часть Галилеи, а потом разбил войска правителя Халкиды Птолемея — союзника Антигона.

Жители Иерусалима торжественно встретили победителя. Ему был вручен лавровый венок.

А вскоре Ирод женился, уже во второй раз. Первой супруге он дал развод, хоть та и родила ему сына. Но к тому были веские причины — ведь его новой избранницей должна была стать Мариам, внучка самого Гиркана. Старый правитель хотел таким образом задобрить своего грозного советника, который начал уже подозревать его в интригах.

Квириний умолк, его бесцветные глаза не мигая смотрели в стол. Наконец он глубоко и грустно вздохнул и вернулся к прерванному рассказу:

— Это была очень красивая женщина, тогда, правда, еще совсем ребенок. Я видел ее потом, когда она уже расцвела, как нежный цветок. И наверняка Ирод женился на ней не только по расчету — он действительно любил Мариам. Но ей его любовь счастья не принесла.

Ну, а пока молодые справляли свадьбу, пока веселились жители столицы, пока отряды Фазаила наводили окончательный порядок в стране, а гордая аристократия вынуждена была смиренно склонить головы перед Иродом, который через женитьбу оказался принятым в род Асмонеев — древнейший и наиболее почитаемый род в Иудее, — непредсказуемая Фортуна вдруг снова крутнула свое колесо, да так, что в одночасье начали рушиться троны и рассыпаться целые государства.

В битве под Филиппи в Македонии войска Брута и Кассия потерпели сокрушительное поражение. Предводители покончили жизнь самоубийством. Победу праздновали Октавиан, Лепид и Антоний.

Именно Антонию — после дележа добычи — достался Восток. Верный соратник Юлия Цезаря быстро собрал армию И двинулся к месту назначения, в края, где прошла его молодость.

А Ирод и вся Иудея оказались перед стеной неизвестности. Кого поддержит, а против кого ополчится новый правитель? Будет ли он мстить тем, кто держал сторону Гая Кассия?

На эти вопросы скоро был получен ответ.

Глава XV Ирод и Антоний

Квириний замолчал, вспоминая тревожную атмосферу тех дней. Он сам — тогда еще молодой двадцатилетний трибун из армии Марка Антония — принимая участие в походе на Восток.

— Так вот, — снова заговорил старик, — Антоний задержался в Дафне под Антиохией и тут к нему со всех ног бросились соперники из Иудеи. С одной стороны — сто самых знатных аристократов, с другой — Гиркан, Ирод и их друзья.

Они не жалели сил, поливая друг друга грязью в глазах римского полководца. Тому надо было проявить недюжинную смекалку, чтобы сделать правильный выбор.

И он его сделал. Этому способствовали несколько факторов. Первый — Антоний ведь уже раньше бывал в Палестине и лично знал Антипатра, верного союзника римлян. Поэтому решил, что и на сына его можно было положиться. Второй — Ироду удалось привлечь на свою сторону близкого друга и советника Антония — Валерия Мессалу. Поговаривали, что идумеец не пожалел золота, чтобы обеспечить себе поддержку влиятельного патриция.

И третий — если бы Антоний решил сейчас передать власть из рук Гиркана в руки оппозиции, это наверняка вызвало бы гражданскую войну, совершенно ненужную Риму. Зачем же перекраивать политическую карту, если те, кто сейчас правят страной, вполне лояльны и надежны? Так думал Антоний и был прав.

Через несколько дней он издал указ, в котором назначал Гиркана первосвященником и этнархом Иудеи; Ирод и Фазаил получили титулы тетрархов, что по-гречески значит: правитель части страны.

Оппозиция пыталась еще бороться. Несколько фанатиков даже подбили людей на демонстрацию — она состоялась, когда Антоний прибыл в Тир. Но римлянин не пожелал даже разговаривать с иудейскими аристократами, а когда те стали настаивать и отказались разойтись по-хорошему, бросил на них солдат.

Десятки человек погибли, остальные бежали в страхе. Вопрос о власти в Иудее был решен.

Квириний поднес к губам кубок и сделал два маленьких глотка. Светоний Паулин тоже пригубил из своей чаши. Лишь Сабин не пошевелился, ожидая продолжения рассказа.

Старик прокашлялся и заговорил:

— Но тут в жизни Антония произошла крутая перемена. Он встретил Клеопатру, царицу Египта. Собственно, это была не первая их встреча — Антоний видел ее и раньше, когда в качестве офицера Габиния помогал вернуть трон отцу Клеопатры, Птолемею Авлету, и потом, когда она стала подругой Цезаря. Но на сей раз он посмотрел на эту женщину другими глазами.

Клеопатра приехала к нему в Тарс, в Малую Азию, чтобы заверить в своей лояльности по отношению к Риму. Она прибыла туда на огромном корабле, украшенном гирляндами цветов, одетая, как Венера, Богиня любви. И пышность царского двора, и, конечно, красота самой царицы ослепили Антония. Он — опытный храбрый воин и трезвый искушенный политик — совершенно потерял голову.

Вдвоем они направились в Александрию, где проводили время в пирах и забавах. Все остальное отошло на второй план, Антоний потерял интерес к политике. И это была его главная ошибка.

Ну, как обстояли тогда дела в Италии, вы знаете, не буду об этом говорить. Сосредоточимся на положении в Палестине.

Так вот, погруженный в любовные утехи правитель Востока проморгал нового и очень опасного врага. Парфян.

Ох уж эти парфяне! Сколько неприятностей доставили они Риму и до сих пор продолжают доставлять. У нас был шанс разделаться с ними раз и навсегда, но Марк Красс провалил дело, погубив свою армию и позволив врагам казнить его самого. С тех пор между Римом и парфянскими царями установился какой-то шаткий нейтралитет, лишь изредка нарушаемый при столкновениях в Армении.

Но парфяне не собирались успокаиваться, они давно вынашивали захватнические планы и вот, казалось, настал самый подходящий момент, чтобы их осуществить.

Тем более, что тогда при дворе «царя царей», как величали себя парфянские монархи, находился один весьма неглупый и совершенно беспринципный человек.

То был римлянин, Квинт Лабиен. Он служил Бруту и Кассию, убийцам Цезаря. Они и отправили его на Восток, попросить помощи у парфянского государя Орода. Но пока шли переговоры, армию заговорщиков разбили под Филиппи и Лабиен остался не удел. Тогда он и решил послужить новому хозяину.

Именно Лабиен уговорил царя начать войну. Он привел множество аргументов в поддержку своего плана, и все они оказались очень вескими. Ород недолго колебался.

Уже весной отряды превосходной парфянской конницы перешли пограничную реку Евфрат и вторглись в римские владения.

Войско двигалось тремя колоннами. Одну возглавлял сам Лабиен, вторую — сын царя Пакор, а третью — сатрап Барсафарн, опытный и осторожный полководец.

Ситуация сложилась просто катастрофическая. Мало того, что парфянская армия и сама по себе являлась грозной силой, так еще на ее сторону перешли многие солдаты сирийских легионов. Ведь они раньше вместе с Лабиеном служили Гаю Кассию, а Антоний был для них чужаком. Хитрый Лабиен мастерски сыграл на их чувствах.

Почти не встречая сопротивления, парфяне заняли Сирию и вошли в ее столицу — Антиохию. Местные жители с радостью встречали их. Им уже до смерти надоели бесконечные римские склоки и постоянно меняющиеся наместники, каждый из которых прежде всего заботился о том, как бы набить свой карман, и ради этого безжалостно грабил всех и вся.

Овладев Сирией, враг разделился. Лабиен со своим корпусом двинулся в Малую Азию, а Пакор и Барсафарн пошли на юг.

На их сторону перешел Птолемей из Халкиды, многие другие мелкие царьки. Выразили готовность сотрудничать и натабейцы из Аравии.

Лишь один город Тир в Финикии решил не сдаваться. Там укрылось много римлян. И они, и местные жители приготовились к борьбе не на жизнь, а на смерть, и тревожно, с надеждой поглядывали в сторону Александрии.

Где же Антоний? Пора ведь уже браться за дело. Когда он появится во главе своих непобедимых легионов, чтобы расправиться с дерзким агрессором и освободить римскую территорию?

Антоний действительно заглянул в Тир, но только проездом — он спешил в Италию, чтобы навербовать там еще солдат, поскольку считал, что сил у него недостаточно для серьезной войны.

А парфяне, между тем, подошли уже к границам. Иудеи. Теперь Ирод мог, по сути, рассчитывать только на себя. Римской помощи пока не предвиделось. Вся страна в тревоге ждала, как будут разворачиваться события. Что предпримут Гиркан и Ирод? Как поведет себя Антигон, сын Аристовула? Какую позицию займут жрецы?

Первым вызов бросил Антигон. Он собрал своих сторонников — а таких было немало — и перешел к активным действиям. Его армия нанесла несколько поражений отрядам правительственных войск и начала марш на Иерусалим. Вели они себя столь смело потому, что сзади за ними уже двигался мощный парфянский корпус под командованием самого принца Пакора.

При известии об этом волнения начались и в самой столице, но тут сторонники Ирода сумели подавить мятеж. Однако главная опасность была впереди. И тем не менее, Ирод и Фазаил решили принять бой, решили остаться до конца верными своему союзнику и покровителю — Риму.

Вскоре подошел Антигон со своим войском. При виде этого в городе снова вспыхнули беспорядки. На сей раз Ироду пришлось туго — после ожесточенных уличных боев в его руках остался лишь царский дворец и некоторые укрепления. Но идумеец не сдавался...

В конце концов, отчаявшись овладеть городом, Антигон решил прибегнуть к хитрости. Он обратился к Ироду и Фазаилу с предложением договориться мирным путем.

— Пусть парфяне, — сказал он, — будут нашими судьями в этом споре. Я уверен, что нам удастся найти компромисс.

Ирод колебался, но Фазаил настаивал на том, чтобы пойти на соглашение с Антигоном. По его совету в город был впущен отряд парфянской кавалерии и командовавший им офицер провел с Фазаилом предварительные переговоры. Он заявил, что соглашение вполне возможно, взаимовыгодное для обеих сторон, но окончательно обговорить детали необходимо с одним из высоких государственных сановников. И посоветовал Фазаилу отправиться в ставку сатрапа Барсафарна.

Несмотря на возражения Ирода, Фазаил и Гиркан отправились в путь. Уже по дороге они сориентировались, что стали жертвой обмана, но изменить что-либо было уже поздно: Ирод далеко, а здесь кругом лишь парфяне и сторонники Антигона.

Гиркан и Фазаил, понимая, что обречены, все же двигались дальше. Представ перед сатрапом, они пожаловались на интриги Антигона, который хотел бы поссорить иудеев с парфянами. Барсафарн торжественно заверил послов, что примет необходимые меры. Сразу же после этого разговора он выехал в район Тира, который все не сдавался.

А Гиркана и Фазаила заковали в цепи.

Квириний снова умолк, переводя дыхание. Чувствовалось, что старик уже очень устал. Паулин с невозмутимым видом допил вино из чаши. Сабин покачал головой:

— Ну и страна, — сказал он. — Тут бы и сам Меркурий не разобрался. У меня уже голова кругом идет от всех этих событий.

Квириний довольно хихикнул.

— Терпи, сынок, — сказал он. — То ли еще будет. Я ведь предупреждал Тиберия, чтобы он выбрал терпеливых и сообразительных людей. Другим в Иудее делать нечего.

— Чувствую, что Рен покажется мне садами Саллюстия по сравнению с этой непонятной Палестиной, — сказал Сабин.

— Ладно, трибун, — резко перебил его Светоний Паулин. — Философствовать будешь потом. Продолжай, достойный Квириний. Мы внимательно слушаем тебя.

Сабин крепко сжал зубы и ничего не ответил. Однако этот парень много себе позволяет. Ведь официально Гай Валерий еще не дал согласия участвовать в экспедиции и никто пока не имеет права относиться к нему, как к своему подчиненному.

Не повернув даже головы,Светоний Паулин добавил:

— Здесь не светская беседа. У нас очень ответственное задание, трибун. Так что прошу не обижаться на меня. Если нам придется работать вместе, то начинай уже сейчас привыкать к моим требованиям.

— Хорошо, достойный Паулин, — коротко ответил Сабин.

Его гнев прошел. Действительно, Марк Светоний прав. Они ведь не в кабаке за кружкой вина сидят. Вспомнив о вине, Сабин взял свой кубок и сделал солидный глоток.

Квириний кашлянул.

— Продолжим, друзья, — сказал он. — Что-то я уже подустал. Надо поторопиться.

Итак, на чем я остановился? Ах, да... При известии о том, что его брат и Гиркан схвачены парфянами, Ирод понял, что больше ждать нельзя. Ночью он и его сторонники — со своими семьями — тайно покинули Иерусалим и направились к неприступной крепости, которая называлась Масада. Она стояла в горах, и тот, кто владел ею, мог держать под контролем значительную территорию.

Но о бегстве Ирода быстро стало известно и парфяне выслали погоню. Конники настигли иудеев. Пришлось принять бой.

Парфяне были отбиты, но вскоре караван Ирода атаковали отряды сторонников Антигона. Никогда еще будущий царь Иудеи не был столь близок к гибели. В кровавой и страшной ночной рубке его людям с трудом удалось отразить нападение врага.

Оставив детей и женщин в Масаде, на попечение своего младшего брата Иосифа, Ирод с небольшим отрядом поскакал в Аравию, в Петру — столицу набатейцев. Он хотел просить тамошнего царя о помощи, тем более, что тот был ему кое-чем обязан. Но араб решительно отказался вступать в конфликт с парфянами. Ирод уехал ни с чем.

Тогда идумеец двинулся в Египет. По дороге он узнал, что парфяне выдали Фазаила и Гиркона Антигону. Тот отомстил им за свои обиды. Старому правителю он отрезал уши, чтобы тот не мог больше выполнять функции первосвященника — калекам это запрещено. А Фазаил, зная, что его ждут страшные пытки, решил покончить жизнь самоубийством и разбил голову о стену. Но перед смертью друг сообщил ему, что Ироду удалось бежать. Фазаил умирал спокойно — он знал, что за него отомстят.

А Гиркана Антигон отправил в Месопотамию, в тамошнюю иудейскую диаспору, где земляки окружили его почетом и уважением, как потомка славного рода Асмонеев.

В Александрии Ирод первый раз встретился с Клеопатрой. Египетская царица, оценив ум и способности идумейца, предложила ему хорошую должность в своей армии. Но Ирод отказался и, несмотря на неблагоприятные погодные условия, отплыл в Рим, чтобы там прояснить ситуацию и заручиться поддержкой могучего соседа.

Ведь Иудея к тому времени уже полностью была в руках парфян и сторонников Антигона.

Клеопатра проводила иудейского правителя со всеми почестями, но в душе затаила некоторую обиду. Ведь этот человек сумел отказать ей, перед которой не устояли ни Цезарь, ни Антоний. О, уязвленная женская гордость — это страшная штука.

Квириний глубокомысленно покивал головой.

— Страшная... — повторил он. — Да, так вот, Ирод отправился в Рим. По пути ему пришлось пережить еще несколько испытаний — штормы, бури, нападение пиратов. -

Но когда его корабль вошел, наконец, в порт Бриндизия, Ирод с радостью и облегчением узнал, что политический кризис миновал, Октавиан и Антоний снова стали — по крайней мере, внешне — друзьями, Перузийская война не привела к войне гражданской.

Теперь уж Антоний мог спокойно собраться с силами и обрушить свою армию на парфянского агрессора. Ирод немедленно выехал в Рим, где и встретился с обоими триумвирами. Так он впервые увидел Октавиана.

Выслушав его отчет, римские вожди решили немедленно оказать своему союзнику самую существенную помощь. Но тут возник один вопрос, на который обратил внимание сам Ирод.

Ведь ему теперь предстояло воевать против Антигона, представителя древнего царского рода. И в отсутствие Гиркана Ирод — ведя такую борьбу — должен был в глазах иудеев каким-то образом соответствовать достоинством своему противнику. Другими словами...

Но Антонию и Октавиану некогда было вникать в эти восточные тонкости. Они решили проблему чисто по-римски: решительно и быстро.

— Отныне ты — царь Иудеи по воле Рима, — объявили они Ироду. — Иди и забери то, что тебе принадлежит. Можешь рассчитывать на нашу помощь.

Указ был представлен на утверждение сената, доклад сделал Валерий Мессала, друг Ирода. Римские сенаторы единогласно признали Ирода царем Иудеи, Самарии и Галилеи.

Новоявленный правитель снова сел на корабль и поплыл в родные места. В столице мира — Риме — он пробыл всего неделю. Но время не ждало, надо было начинать действовать.

Квириний устало прикрыл глаза. Его голова качнулась, словно старик задремал. Сабин нерешительно взглянул на Паулина. Похоже, рассказчик уже не в состоянии говорить дальше. Но Светоний лишь чуть двинул бровью. Дескать, не волнуйся, все в порядке.

И действительно, Квириний через минуту открыл глаза и опять заговорил так, словно и не было никакой паузы.

— Ирод начал готовиться к войне. Войск у него не было, денег тоже. Но как-то он выкрутился, набрал отряд наемников из греков и сирийцев. Да и иудеи, поверив в звезду Ирода, пополняли ряды его сторонников. Вскоре новый царь располагал уже довольно большими силами.

Но и Антигон не дремал.

С обещанной римлянами помощью дело обстояло туго. Антоний пока проводил время в Греции, а в Сирин распоряжался его легат Вентидий. Ему удалось потеснить парфян и освободить Палестину и значительную часть Сирии, но в иудейские конфликты он предпочитал не вмешиваться.

Однажды — после настойчивых просьб Ирода, ссылавшегося на обещания Антония, — легат даже повел свою армию на Иерусалим, занятый войсками Антигона, но у самых стен города повернул и пошел обратно. Говорили, что Антигон буквально озолотил его.

Таким образом, рассчитывать Ироду приходилось только на свои силы и свою удачу.

Главные боевые действия проходили сначала в Галилее — горной области на севере страны. Там сильным влиянием пользовались сикарии — религиозные фанатики, с которыми Ироду уже приходилось сталкиваться раньше.

И на сей раз он быстро и уверенно расправился с бандами, наводившими ужас на мирных жителей, а попутно занял несколько городов, в которых стояли гарнизоны Антигона.

Но тут вдруг разошлись вести, что парфяне снова перешли Евфрат. Наместник Сирии Вентидий отозвал и Палестины все римские войска и начал готовиться к отражению удара.

И уже в июне под городком Гиндаром в Сирии парфяне были наголову разбиты, в сражении погиб наследник престола принц Пакор. Теперь у Вентидия снова были развязаны руки и он мог оказать Ироду необходимую помощь.

И легат оказал ее — выслал своего офицера во главе двух легионов, дабы тот помог царю взять наконец непокорный Иерусалим и заковать в цепи смутьяна Aнтигона.

Но если прежние представители Вечного города попросту давали себя подкупить и не очень-то вмешивались в междоусобную борьбу, то новый посланник — Махер -во время марша своей армии вообще принялся избивать всех иудеев подряд, не давая себе труда выяснить, чьими сторонниками они являются.

Возмущенный этими откровенными убийствами Ирод немедленно двинулся на встречу с Антонием, который наконец-то появился в Сирии. Первым делом вождь сместил с поста Вентидия, который стал слишком популярен в армии после своей блестящей победы над парфянами.

Это было на руку Ироду — не очень-то Вентидий жаловал иудейского царя. Деньги он явно любил больше.

Встреча с Антонием произошла под стенами города Самосаты, который осаждала римская армия. Ирод оказал значительную помощь своему союзнику и, когда твердыня пала, поспешил обратно в Палестину, весьма довольный результатами переговоров — по приказу Антония легионы нового проконсула Сирии Созия уже начали марш на Иерусалим.

Но тут страшный удар обрушился на царя. Прибывшие из Иудеи посланцы сообщили ему о гибели его младшего брата Иосифа, которого Ирод очень любил. Они рассказали, как это случилось.

Иосиф со своими людьми и пятью когортами римских легионеров угодил в засаду под Иерихоном. Враг в несколько раз превосходил их численностью и после яростной многочасовой битвы одержал победу.

Павшему в бою Иосифу Антигон приказал отрезать голову и воткнуть ее на копье, хотя родственники предложили за тело огромный выкуп — пятьдесят талантов.

Ирод немедленно двинулся в Палестину, по пути вербуя все новых солдат. К границе страны он подошел уже командиром крупного корпуса, к которому присоединился и один римский легион.

Огнем и мечом пройдя через вновь восставшую Галилею, Ирод затем двинулся на юг, к столице. По дороге он разгромил шеститысячный отряд сторонников Антигона, взял несколько городов и в итоге, стал у стен Иерусалима. Началась осада.

Она продолжалась пять месяцев. И каждый день был наполнен лязгом мечей и копий, свистом стрел, криками раненых. Кровь лилась потоками.

Римляне и люди Ирода упорно, методично, шаг за шагом продвигались вперед, занимая одну башню за другой. И вот наконец, уже в октябре, последнее сопротивление осажденных было сломлено и победители ворвались в обессилевший и истекающий кровью город.

Началась резня — рассвирепевшие от упорства защитников римские легионеры разбежались по улицам, убивая всех на своем пути — детей, женщин, стариков. Солдаты Ирода тоже не выказали особого гуманизма.

Царь бросился к легату Созию.

— Останови побоище! — крикнул он. — Или я должен быть царем пустыни? Прикажи своим воинам остановиться.

Созий пожал плечами.

— Но они столько лишений натерпелись за эту войну. Пусть немного погуляют.

Чтобы компенсировать легионерам перенесенные лишения, Ирод из своего кармана выложил крупную сумму. Но жители Иерусалима были спасены от полного истребления.

А захваченного в плен Антигона Созий отправил в Антиохию, где Антоний приказал отрубить ему голову топором. Узнав об этом, Ирод, наверное, не очень огорчился.

* * *
Квириний провел рукой по лицу и улыбнулся.

— Ну что, вам еще не надоело? — спросил он, хитро прищурившись.

— Нет, — искренне ответил Сабин. — Все это очень интересно. Но когда мы подойдем к главному?

— Терпение, молодой человек, — произнес наставительно Квириний. — Уже недолго осталось. Скоро все узнаете. Дайте-ка вот соберусь с мыслями, как бы это изложить...

Светоний Паулин по-прежнему молчал, глядя в стол. Он ждал возобновления рассказа.

Квириний продолжил свое увлекательное повествование:

— Казалось бы, все тревоги позади — Ирод утвердился на троне Иудеи и мог с оптимизмом смотреть в будущее. Но тут у него появился еще один противник. Кто? Да кто же еще, как не Клеопатра. Вы не забыли, что Ирод обидел ее отказом от предложенной должности? Так вот, теперь гордая царица решила отыграться на дерзком идумейце.

Пользуясь моментом, эта авантюристка нажала на влюбленного в нее и совсем потерявшего голову Антония, требуя все новых и новых подарков. Причем не каких-то там колец с рубинами или жемчужных ожерелий (хотя и от этого не отказывалась), нет, египтянка возжелала сделать свое государство самым могущественным на Востоке, чтобы потом — как я думаю — бросить вызов Риму.

Не будучи в состоянии отказать Клеопатре, Антоний принялся дарить ей одно за другим римские владения. Финикию, Халкиду, изрядный кусок Сирии, даже часть территории набатейцев, которые не посмели возразить.

Ну, а драгоценным камнем в этой роскошной оправе должна была стать — по глубокому убеждению ненасытной царицы — именно Иудея.

Однако тут Антоний уперся. Ирод был его другом и союзником, на которого можно было положиться и который уже не раз доказал свою лояльность. Римлянин отказал Клеопатре, но, дабы не доводить дело до конфликта, отобрал у иудеев и отдал Египту богатый город Иерихон.

Да, города Ирод лишился, но зато его страна сохранила независимость и это было главное в тот момент. Ну, а отношения между двумя монархами, естественно, не улучшились. Теперь уже и Ирод затаил обиду на алчную мстительную соседку.

Но прежде всего ему надо было думать, как укрепить свою власть и поднять из руин разрушенную войнами экономику страны.

Первым делом он приговорил к смерти сорок пять жрецов и аристократов — самых опасных своих противников. Остальных богачей обложил немилосердными налогами.

Затем сместил со всех постов и должностей тех, кто хоть косвенно содействовал Антигону, и заменил их своими людьми, надежными, проверенными, преданными.

Кроме того, вокруг нового царя сплотились те слои населения, представителей которых ранее гордые иудеи не признавали равными себе — идумейцы, самаритяне, греки. Таким образом он в короткое время стал действительно всенародным повелителем.

Пока Ирод занимался этим, Антоний готовился к новому грандиозному походу против парфян. Ему удалось собрать огромную армию, самую большую из тех, которыми римляне когда-либо располагали на Востоке.

Любящая Клеопатра провожала полководца до самого Евфрата. А на обратном пути посетила Иерусалим.

Ирод принял египетскую царицу со всеми возможными почестями, осыпал ее подарками, пытаясь задобрить женщину, от которой так много зависело. Но Клеопатра ответила на это еще одним оскорблением — она «милостиво» согласилась отдать царю в аренду город Иерихон, отобранный в пользу Египта. В очередной раз Ирод был жестоко унижен, но внешне не показал ничего. Он проводил царицу до стен Пелузия, всячески заверяя ее в своей преданности и дружбе.

Однако в душе его все сильнее разгоралась ненависть к надменной любовнице Марка Антония.

Дверь комнаты неожиданно открылась, и в помещение вошли несколько слуг. Одни несли серебряные кадильницы, благоухающие ароматным дымом, другие — чаши с вином и подносы с закусками. Вперед выступил Протоген и вежливо поклонился:

— Достойный цезарь Тиберий просил узнать, не нужно ли вам чего? Если да, то я готов все сделать.

— Нет, поблагодари цезаря и скажи, что нам очень приятна его забота, — за всех ответил Светоний Паулин. — Но тут уже есть все, что нам требуется. Скажи еще, что мы внимательно и с интересом слушаем рассказ почтенного Квириния. Как только он закончит, мы сообщим об этом и будем просить цезаря принять нас.

Протоген еще раз поклонился; слуги расставили на столах то, что принесли, и все бесшумно выскользнули из комнаты. Дверь закрылась.

— Порядки в Риме стали, как при дворе Клеопатры, — то ли с грустью, то ли просто в задумчивости сказал Квириний. — Не то было раньше, не то...

Он помолчал, качая головой.

— Поход Антония завершился полной неудачей, — вновь заговорил старик. — Я принимал участие в этой экспедиции и видел все своими глазами. Соратник и ученик Цезаря, талантливый полководец, Антоний, казалось, совершенно растерял все свои лучшие качества.

Сначала он загнал армию в дикую глушь, но как ни старался, не смог взять столицу мидян, союзников Парфии.

А потом был этот страшный переход через горы Армении. Зимой, в лютый мороз... Люди замерзали сотнями. Немногим тогда удалось вернуться в границы Империи. Мне вот повезло...

А Антоний просто бросил свое войско и устремился в Сирию, где собирался встретиться с Клеопатрой. Больше ни до чего ему уже дела не было. Только эта шлюха и вино...

Вот тогда несколько офицеров из его армии — и я в том числе — пришли к вождю и потребовали отказаться от египтянки и заняться делами, достойными правителя. В таком случае — сказали мы — солдаты сохранят ему верность, памятуя о прошлых победах. Но если нет...

Антоний не стал нас слушать. Одно время даже казалось, что он прикажет казнить нас, но обошлось. Он просто уже совсем отупел от пьянства и плохо соображал, что делает.

— Ну что ж, — крикнул он в гневе. — Можете убираться куда хотите. Такие воины мне не нужны. У меня есть достаточно смелых и преданных бойцов, чтобы я не очень переживал по поводу трусливого бегства кучки предателей и дураков.

Вот так он ответил нам. И мы ушли, переправились в Италию и вступили в армию Октавиана. Что ж, теперь поступки Антония могут судить только Боги, но мне все же кажется, что он тогда совершил ошибку. Ведь можно еще было...

Квириний огорченно махнул рукой, на его лице было выражение горечи и обиды.

— Ладно, чего уж тут сейчас говорить... В общем, Антоний вернулся в Александрию, а мы вернемся к царю Ироду.

А Ирод пока разбирался со своей семьей. К тому времени — постоянно подвергаясь опасностям и постоянно живя в ожидании каких-то интриг и неприятностей — он очень изменился, стал болезненно подозрительным, недоверчивым и жестоким.

«Совсем, как Тиберий, — подумал Сабин. — История повторяется, учат философы... Да, похоже, что так».

— Теперь, когда царь расправился с оппозицией, — продолжал Квириний, — наибольшую опасность для него представляли — или, по крайней мере, так ему казалось — ближайшие родственники. В частности, теща Александра и ее сын, шестнадцатилетний Аристовул, брат Мартам.

Ирод уже давно подозревал, что теща интригует против него — она не могла смириться с тем, что ее зятем стал безродный идумеец. Но из-за жены, которую он очень любил, царь пока не предпринимал никаких шагов. Но с Аристовулом дело обстояло иначе.

Ведь именно его противники Ирода — тайные противники, ибо явных у него уже не было — решили выдвинуть на должность первосвященника, второй по значимости пост в государстве. Кто как не Аристовул — говорили они — представитель древнего рода Асмонеев, должен занять это место? Такое же пожелание высказала и Клеопатра. Антоний пока предпочитал не вникать в суть проблемы.

Но Ирод-то прекрасно понимал: стань вдруг Аристовул первосвященником, и вокруг него моментально сплотятся все враги царя. И тут уж будет трудно с ними разделаться. К тому же, совершенно ясно, что они получат поддержку египтянки — та не станет перебирать в средствах, лишь бы только устранить строптивого идумейца и захватить его страну.

Под давлением тещи и жрецов Ироду пришлось пообещать, что Аристовул будет назначен на должность первосвященника, как только ситуация в государстве это позволит, а пока он предложил другую кандидатуру, своего ставленника Хананела.

А спустя неполный год, во время праздника Кущей, который двор отмечал в Иерихоне, случилось несчастье — Аристовул утонул.

Говорили, что верный слуга Ирода подплыл к юноше, когда тот купался, и, схватив за ноги, долго держал его под водой. Но, естественно, все было подано как несчастный случай.

Александра не поверила официальной версии и с удвоенной силой принялась строить свои козни. С Клеопатрой они очень сжились за это время. Под влиянием матери даже Мариам стала прохладнее относиться к мужу. Но пока Ирод терпел...

Глава XVI Золото фараонов

Квириний взял свой кубок, глотнул вина. Сабин и Паулин сделали то же самое. Уже миновал полдень, но время бежало незаметно в этой прохладной комнате Палатинского дворца.

— А тем временем, — вернулся к рассказу старик, — атмосфера снова начала накаляться. Октавиан и Антоний осыпали друг друга обвинениями и угрозами. Из Италии Антония обзывали пьяницей и мальчишкой, которым вертит, как хочет, вздорная египетская баба. А он раздаривает ей земли, завоеванные ценой римской крови. Антоний огрызался: дескать, Октавиан отстранил от власти Лепида, третьего триумвира, занял Сицилию и Африку, не позволяет набирать солдат для восточных легионов.

Короче, война уже витала в воздухе. Никто не сомневался, что вооруженный конфликт неизбежен. А то, что он будет страшным, тоже все прекрасно понимали.

Октавиан собрал большую армию в Италии и вывел в море свой флот, состоявший по преимуществу из небольших подвижных кораблей. Антоний концентрировал силы в Малой Азии и Греции, готовясь ко вторжению на Аппенины. А на помощь ему из Александрии вышел флот Клеопатры — несколько сот огромных, мощных, но неповоротливых галер.

Союзники, естественно, тоже должны были оказать содействие своим. И поэтому Ирод, собрав войско, двинулся в Южную Сирию, чтобы соединиться там с легионами Марка Антония.

— И вот тут, — Квириний сделал значительную паузу и внимательно посмотрел на своих слушателей, — начинаются события, из-за которых вы, собственно, и находитесь сейчас в этой комнате.

Могу заметить, что события эти не отражены в официальной хронике, но я уверяю вас — а, по крайней мере, сам глубоко уверен, — что они действительно имели место.

Не буду сейчас открывать источник своей информации, скажу лишь, что он был весьма надежным. Если цезарь того пожелает, я могу объяснить и подробнее, а пока и этого достаточно. Итак, слушайте дальше.

Ирод продвигался в Сирию, но до места сбора так и не дошел. По пути, у самой границы его встретил Квинт Деллий.

Вы, наверное, слышали это имя? Еще и сейчас по Риму ходят копии его любовных писем к Клеопатре и ласковых ответов царицы. Могу сказать, что все это чистой воды фальшивка. А вот то, что Деллий был, пожалуй, самым в то время доверенным человеком Антония, правда. Только ему вождь мог поручить столь деликатную миссию.

Дело в том, что Антоний — несмотря на хвастливые заверения — вовсе не был уверен в своей победе. Клеопатра в ней не сомневалась, но она была женщиной, а опытный полководец прекрасно понимал, что сам он уже далеко не тот, да и боевой дух в его армии был весьма невысок.

И Антоний решил подстраховаться. В глубокой тайне он собрал все те огромные сокровища, которыми располагал, и решил спрятать их до поры до времени — деньги могли очень пригодиться ему для продолжения борьбы, если бы первое столкновение закончилось неудачно.

В основном там были драгоценности и золото, собранные еще во времена фараонов, и приумноженные потом правителями из династии македонских Птолемеев. Но и сам Антоний внес в сокровищницу немалый вклад — тратил он, правда, очень много, но золотой ручей из богатейшей Сирии, Египта и Палестины тек к к нему широкой рекой.

Короче, чтобы не распалять ваше воображение, скажу, что там было ценностей столько, что никто не мог даже подсчитать хоть примерную сумму. На те деньги можно было купить половину мира, и это не преувеличение.

Сабин слушал с открытым ртом. Даже вечно невозмутимый Светоний Паулин уважительно качнул головой.

— Так вот, — продолжал Квириний, — Антоний поручил Квинту Деллию тайно вывезти сокровища из Египта — даже Клеопатра не знала об этом, хотя тут я ничего не могу утверждать, уж очень хитрая это была особа.

Необходимо было укрыть их в надежном месте до поры до времени. Где найти такое место? Антоний его нашел.

Были предприняты все меры предосторожности. Сначала золото на судах перевезли в Тир, а оттуда Деллий повел караван к границам Иудеи. Навстречу Ироду.

Да, именно Ирод, царь, обязанный своим престолом Антонию, должен был сейчас помочь своему союзнику. В письме, которое Деллий передал правителю Иудеи, вождь сам просил его об этом.

Письмо Антония я видел собственными глазами.

Так что Ирод принял караван с сокровищами и повернул обратно. Официально ему было приказано остаться в Палестине на тот случай, если набатейцы из Аравии захотят воспользоваться моментом и нападут на страну.

Ирод выполнил поручение — он надежно укрыл золото.

— Но где? — вырвалось у Сабина.

Светоний Паулин смерил его недовольным взглядом.

— Ха! — хмыкнул Квириний. — Вот этого я как раз и не знаю до сих пор. Именно поэтому вы и сидите тут сейчас. Вам Тиберий поручил найти сокровища Египта.

Ладно, дайте мне закончить. Так уж получилось, что как только царь покончил с этим делом, арабы и правда напали. Ему пришлось ехать на войну, которая долго шла с переменным успехом. Сначала Ирод одержал блестящую победу, но потом потерял бдительность и под Канатой был больно бит. Там, правда, его врагам помогали и отряды Клеопатры, тайно посланные царицей в Палестину из Сирии. Клянусь Юпитером, эта женщина все же что-то подозревала. Но Ирод опять оказался удачливее.

Вскоре в жестокой сече под Филадельфией он нанес страшное поражение противнику и триумфатором вернулся в Иерусалим. Но не успели закончиться празднества по случаю победы, как гонцы принесли ошеломляющую новость, которая потрясла царя и всю Иудею.

Третьего сентября в битве у Акция флот Антония и Клеопатры был наголову разгромлен, их сухопутная армия капитулировала, вождь и царица бежали в Александрию, а победитель Октавиан идет на Восток, чтобы награждать друзей и карать врагов.

Ну, вы знаете ход той кампании. Антоний не смог придумать ничего интересного и целиком положился на своих советников — в основном, приближенных Клеопатры. Да что эти евнухи понимали в военном деле?

Короче, Октавиан — а точнее, адмирал Випсаний Агриппа — блокировал флот Антония в Амбракийском заливе у мыса Акция. При попытке прорвать блокаду завязалась битва. Исход ее еще не был ясен, когда Клеопатра в панике приказала своим судам взять курс на Египет. Совсем потерявший голову Антоний бросил армию и помчался за ней.

Потеряв вождя, его солдаты прекратили сопротивление. Офицеры сосредоточенных в Малой Азии и Греции войск начали переговоры с Октавианом и вскоре сдались ему. Все провинции отпали; Антоний утратил все, чем владел. У него остались только Клеопатра и Египет, И сокровища фараонов.

Именно о них он подумал, когда немного пришел в себя. И немедленно послал своего доверенного офицера — немного их уже у него оставалось — в Кизик, к берегам Пропонтиды, в Малую Азию. С секретным и важным заданием, которое требовалось выполнить как можно скорее.

Сейчас Антоний еще больше нуждался в золоте. За деньги он мог купить себе новых солдат, навербовать новую армию — ведь восточные царьки и правители готовы были поддержать его. С помощью египетских сокровищ он мог бы еще остановить триумфальный поход Октавиана и, в конце концов, выйти из войны победителем.

Вы хотите спросить, почему тот офицер поехал в Кизик? Почему не к Ироду? Неужели Антоний перестал доверять иудейскому царю?

Нет, не перестал. Но он понимал, что при известии о его поражении все враги Ирода вновь поднимут голову И страна окажется снова охваченной пламенем гражданской войны. И неизвестно, в чьи руки попадет золото. Он не мог рисковать. И у него не было солдат, чтобы послать их в помощь союзнику.

Но зато у него были гладиаторы. Там, в Кизике, он еще раньше собрал несколько тысяч опытных, закаленных бойцов, чтобы после ожидаемой победы выпустить их на арены амфитеатров. Победы не получилось...

Но удивительная вещь — в то время как все отворачивались от неудачника, предавали его и перебегали к Октавиану — эти рабы, обреченные на смерть, сохранили верность своему господину. Они — без приказа — сразу же двинулись на юг, чтобы помочь Антонию.

И вот к ним-то он и послал своего офицера с приказом: направиться в Иудею, взять у Ирода сокровища и доставить их в Египет.

Гладиаторы представляли собой значительную силу, но ведь им предстояло пройти через всю Малую Азию, а потом и через Сирию — территории, ставшие враждебными Антонию.

И тем не менее, они смело двинулись вперед, прорубая себе дорогу мечами. Шли форсированным маршем.

Правители Азии не очень то мешали им, больше боясь за собственную шкуру, но в Сирии ситуация изменилась. Тогдашний наместник — назначенный Антонием — Квинт Дидий уже успел присягнуть Октавиану и теперь всячески старался продемонстрировать свою преданность. Его войска преградили путь гладиаторам, но были разбиты.

Поход обреченных продолжался, они уже приближались к Дамаску, где стоял египетский гарнизон, сохранивший верность своей царице.

Дидий предпринял последнюю попытку — собрал все свои силы и вновь ударил. И на сей раз он бы потерпел поражение — его зеленые рекруты не могли противостоять опытным профессионалам, но неожиданно наместник получил помощь. И от кого, как вы думаете?

Квириний хитро прищурился и выжидательно посмотрел на своих слушателей.

— От царя Ирода, — негромко сказал Светоний Паулин.

— Правильно, — разочарованно протянул старик. — Вижу, Тиберий по-прежнему неплохо разбирается в людях — он выбрал самых достойных. Хорошо, слушайте дальше.

Действительно, помощь Дидию оказал Ирод. Он сразу понял, что Антонию уже не подняться, с золотом или без золота. И решил опять вовремя перейти на сторону победителя. А сокровища фараонов оставить себе. Или уж, в крайнем случае, откупиться ими от Октавиана, если бы тот вдруг сильно рассердился.

Так вот, солдатам Дидия и Ирода удалось запереть гладиаторов в небольшой крепости, но это было все равно, что схватить волка за уши. Ни одна из сторон не имела достаточно сил, чтобы одолеть противника. Приходилось ждать.

А время, ясное дело, играло на сторонников Октавиана. Гладиаторы отправили посланцев в Александрию, прося Антония дать какие-то указания, а еще лучше — самому прибыть и возглавить поход. Клялись в верности и обещали победить. Но вождь даже не ответил — он впал в апатию и не отрывался от чаши с вином. Для него жизнь уже закончилась.

Наконец, устав ждать, офицер, командовавший гладиаторами, решил начать переговоры. Он до конца выполнил свой долг и теперь согласился сдаться при условии, что его люди никогда не будут брошены на арену, а он получит возможность уехать в Александрию, чтобы быть со своим вождем до самой развязки.

Представители Октавиана уверили его, что сделают даже больше — гладиаторы будут приняты на военную службу, а он сам сможет ехать, куда пожелает.

Статус легионера давал его обладателю римское гражданство и право на земельный надел после окончания срока, так что гладиаторы с радостью согласились. Временно их расположили в Дафне, возле Антиохии, и начали постепенно, небольшими группами или даже по одному, отправлять к местам назначения. Офицер выехал в Египет через Иудею.

Но туда он не добрался, просто пропал без вести. То же стало и со всеми гладиаторами. Кто и зачем устранил их — об этом можно только догадываться. Оставляю это на ваше усмотрение. А дальше...

— Прости, достойный Квириний, — вдруг глухо сказал Светоний. — Ты не помнишь, как звали того офицера?

Старик взглянул ему прямо в глаза.

— Помню, — медленно сказал он. — Его звали Луций Светоний Паулин. Это был твой отец.

Глава XVII Последние указания

Паулин потер глаза пальцами. Он с трудом сохранял обычную невозмутимость.

— Я знал, что отец участвовал в тех событиях, — сказал он тихо. — Но чтобы...

— Понимаю, сынок, — ласково ответил Квириний. — И это была одна из причин, почему Тиберий выбрал именно тебя. Думаю, ты не откажешься сделать то, что не удалось твоему отцу. Хотя он добывал золото для Антония, а ты — для Тиберия, все равно вы оба римляне и это ваш долг перед страной.

— Да, — кивнул Светоний. — Прости меня, почтенный Квириний. Продолжай, прошу тебя.

— Ну, теперь уж я буду краток, — усмехнулся тот. — А то разговорился по-стариковски.

Ладно, слушайте. Сразу после этого Ирод отправился на Родос, где остановился Октавиан. Он присягнул новому повелителю, и тот великодушно решил забыть прошлое. Ведь он прекрасно понимал, что иудейский царь служил тому, кто в данный момент был ближе и сильнее. Главное — он служил верно. А раз он был надежным союзником Антония, то будет таким же и для Октавиана.

Ирод был утвержден на троне, все его права и привилегии сохранялись. Теперь у него были развязаны руки — ведь Клеопатра погибла, не пожелав стать добычей победителя. Антоний еще раньше бросился на меч. По воле Октавиана Ирод стал полновластным хозяином в Палестине.

Вопрос о золоте даже не подымался — ведь мало кто знал о нем. Видимо, Антоний доверился очень немногим, а те не сумели, не смогли или не захотели откровенничать. Царь Иудеи имел все основания полагать, что ему удался замечательный бросок в опасной игре в политические кости. И, наверное, он возблагодарил за это своего непонятного Бога.

А потом начал свирепствовать.

Сначала он приказал убить Гиркана, которого вывез из Месопотамии в Иерусалим. Причина — участие в заговоре.

А затем... затем пришла очередь Мариам, его любимой жены. Всего у Ирода их было десять, но эту он просто боготворил. И, тем не менее, приговорил к смерти. Все за то же — участие в заговоре и попытка отравить мужа.

Не знаю, сколько было правды в этих обвинениях, думаю, что не много. Тут, видимо, тайна золота сослужила Ироду плохую службу. Как всякий обладатель бесценного сокровища, он сделался вдвойне подозрительным и недоверчивым.

А потом начались процессы над его многочисленными сыновьями. Одних он приближал к себе, других отдалял, но, в конце концов, казнили и тех и других. Благо, хоть у него не было недостатка в детях, а то остался бы Иудейский трон без наследника.

Август сквозь пальцы смотрел на зверства своего союзника, лишь иногда мягко укоряя за излишнюю жестокость. Ему нужна была сильная Иудея, а в таком состоянии страну мог поддерживать только Ирод. Приходилось мириться с не совсем цивилизованными методами восточного правителя.

Странно, что кто-то из семьи царя вообще уцелел. Но цезарь не вмешивался. Лишь однажды, когда Ирод сообщил ему об очередном заговоре, раскрытом его тайной службой, в котором якобы принимали участие два царских сына, Август заметил:

— Воистину, я предпочел бы быть свиньей Ирода, а не его сыном.

Чтобы вы поняли смысл, поясню: иудеи не едят свиней и эти животные имеют все шансы дожить до преклонного возраста и умереть своей смертью.

Но Ирод не только убивал, он еще и строил. О, Боги, сколько он всего понастроил. Замки, крепости, дворцы, храмы... Он давал игры, он возводил целые города!

Откуда у царя столько денег? Этим вопросом задавались многие. Но никто не мог дать правильного ответа. В то время и я еще не мог, мне стало это известно гораздо позже.

Конечно, вы-то теперь понимаете — он строил на золото Антония. Расходы были огромные, но не думаю, что сокровища очень сильно пострадали. Ведь бережливый и умный правитель постоянно пополнял казну за счет налогов и ловких финансовых операций.

Но вот о том, где он прятал свой клад, так никто ничего и не узнал. Ирод умел хранить тайну. Хотя у меня есть одна догадка... ладно, к этому мы еще вернемся.

Итак, шли годы, Ирод правил, казнил и строил. Иногда воевал, главным образом с извечным противником — набатейскими арабами.

И вот наступил семьсот пятидесятый год от основания Рима.

Все уже знали — царь умирает. Но, словно раздавленная оса, он еще продолжал жалить даже в агонии.

Вот были осуждены и сожжены живьем несколько человек, которые разбили золотого орла, поставленного Иродом в Иерусалимском храме; первородный сын царя, Антипатр, пошел на плаху, ибо, поверив ложным слухам о смерти отца, пытался склонить на свою сторону дворцовую стражу. Ходили даже слухи, что в свои последние дни Ирод приказал истребить всех младенцев в одном из иудейских городов, поверив какому-то дурацкому пророчеству. Лично я полагаю, что это были сплетни.

Но вот пришел роковой день. Царь действительно умер. И умер страшной смертью. Его болезнь так и называли — иродова болезнь. Мучения были ужасны — плоть гнила заживо, черви завелись под кожей, его рвало кровью и желчью. Никому бы не пожелал такой кончины.

Иудеи уверяли, что это Божья кара за грехи. Не знаю...

В завещании царь назвал своим преемником одного из уцелевших сыновей — Архелая. Но никто не знал, утвердит ли Рим его на троне.

Наместником Сирии был в то время Публий Квинтилий Вар, тот самый, которого через тринадцать лет в Тевтобургском лесу разобьют германцы. Он сменил на этом посту Гнея Сентия Сатурнина.

Сабин невольно вздрогнул. Его мысли переключились на судьбу Сатурнина, который — в этом не было сомнений — был тайно казнен в тюрьме. Что ж, он проиграл... Горе побежденным.

Сабин глубоко вздохнул и попытался вновь сосредоточиться на рассказе Квириния.

Старик продолжал:

— Август утвердил Архелая на троне Иудеи, но доверием особым его не баловал. И вот через несколько лет он сместил нового царя и отправил его в ссылку за какую-то провинность. Кажется, тот неосмотрительно вступил в контакт с арабами и парфянами.

Территория Иудеи была поделена между оставшимися сыновьями Ирода, которые считались уже не царями, а лишь тетрархами. Страна была вновь поставлена под контроль наместника Сирии, а кроме того, в нее был послан римский прокуратор.

Первым прокуратором стал мой приятель Марк Копоний. Ну а Сирией в то время управлял не кто иной, как Публий Сульпиций Квириний, сидящий сейчас перед вами.

Вот тогда-то я и узнал многое из того, о чем сегодня поведал вам по просьбе Тиберия.

Мне повезло встретить нескольких людей, которые располагали кое-какой информацией. Руководствуясь ею, я и составил для себя картину того, что произошло.

Я сразу сообщил о своих открытиях Августу, и цезарь приказал выяснить вопрос. К сожалению, наши усилия не увенчались тогда успехом — обстановка была нестабильная и у меня хватало других проблем.

Потерявший терпение Август распорядился прекратить поиски. Я охотно подчинился.

Но вот теперь, после смерти цезаря, Тиберий начал копаться в архиве и наткнулся на мой отчет, который весьма заинтересовал его. Он встретился со мной и сообщил, что собирается послать надежных людей, чтобы еще раз попытаться найти сокровища. Выбор его пал на вас. Что ж, посмотрим, как вы справитесь. В любом случае, желаю вам удачи. Если понадобятся еще подробности, я готов поделиться всем, что знаю.

Старый Квириний тяжело поднялся на ноги.

Светоний Паулин громко хлопнул в ладоши. Появился раб.

— Передай цезарю, — сказал Паулин, — что мы ждем его указаний.

* * *
Тиберий задумчиво прохаживался по комнате, как обычно глядя в пол и крепко сжав свои тяжелые челюсти. Наконец он остановился и пристально посмотрел на двух стоявших перед ним мужчин.

— Ну, что скажете? — спросил он. — Сначала ты, Светоний.

Паулин расправил плечи.

— Жду твоих указаний, цезарь, — ответил он. — Ты же знаешь, что я не могу отказаться от этого задания. Хотя бы только ради памяти моего отца.

Тиберий кивнул и вновь заходил по комнате. Лежавший в углу на кушетке Фрасилл поднял голову и внимательно следил за ним своими проницательными черными глазами. Руки астролога механически перебирали голубые бусинки, нанизанные на шнурок.

— А ты, Сабин? — спросил вдруг Тиберий, не останавливаясь и не глядя на трибуна.

— Жду твоих указаний, цезарь, — ответил тот. — Я готов.

— Хорошо, — протянул Тиберий и ожесточенно почесал покрытую прыщами щеку. — Я рад, что ты проявил благоразумие.

Это было сказано таким тоном, что Сабин похолодел. Он понял, что если бы сейчас отказался, то подозрительный Тиберий отнюдь не стал бы полагаться на его благородное слово. Он принял бы соответствующие меры и сделал бы так, что бывший трибун Первого Италийского легиона уже никому ничего не смог бы рассказать.

— Но и о клятве не забывай, — добавил цезарь, продолжая прохаживаться и чесать попеременно то щеки, то затылок.

— Фрасилл, — обратился он к астрологу, — что говорят звезды по поводу нашего предприятия?

— Звезды говорят: счастье покровительствует смелым, — ответил тот. — И умным, конечно.

— Ну, что ж, — Тиберий наконец остановился и повернулся лицом к Светонию Паулину и Сабину. — Тогда перейдем к делу.

Итак, как я уже сказал, вы отплывете в Иудею вместе с новым прокуратором Валерием Гратом. Судно уже почти готово и выйдет в море из Бриндизия через несколько дней, как только вы туда доберетесь. У вас будет официальный документ с государственной печатью — ваше прикрытие. Помните, никто не должен догадаться об истинной цели вашей поездки.

Наместник Сирии Пизон получит приказ всячески содействовать вам, но и он не будет знать цели вашего прибытия.

Человеком, который отвечает за успех миссии, является Марк Светоний Паулин. Он будет отчитываться лично передо мной. А Гай Валерий Сабин обязан во всем подчиняться ему. Таково мое требование.

Сейчас вы ознакомились с информацией, которую мог вам предоставить Публий Квириний. Если захотите спросить о чем-то еще — он готов помочь.

— Перед отъездом вы получите деньги, — при этих словах скупой Тиберий поморщился. — Достаточную сумму... вполне... Охраны не дам — она привлекла бы к вам ненужное внимание. Но в случае чего, в вашем распоряжении будут силы, которыми располагает прокуратор Иудеи и даже легионы проконсула Сирии.

И последнее — хотя все это хранится в строгой тайне, нелишне будет принять и дополнительные меры предосторожности. Сейчас вас в крытых носилках доставят за город, на одну из моих вилл. Там вы будете жить, пока не придет время выезжать. Предупреждаю — никаких контактов с посторонними. Ты, Светоний, напишешь жене, что покидаешь Италию, а тебе, Сабин, и писать-то некому, насколько мне известно.

Трибун промолчал.

— И это хорошо, — продолжал цезарь.

Он вновь заходил по комнате, глядя себе под нога и сердито хмурясь. Видимо, его одолевали какие-то не совсем приятные мысли.

— Ну, ладно, — сказал он наконец. — Пора. Носилки уже ждут. Желаю вам удачи. Если вы хорошо справитесь с заданием, можете рассчитывать на достойную награду. Если возникнут какие-нибудь новые обстоятельства, Я поставлю вас в известность. Да хранят вас Боги.

Светоний Паулин чуть наклонил голову, Сабин выбросил руку в салюте; они вышли из комнаты.

В коридоре ждал Протоген.

— Прошу вас за мной, достойные, — сладким голосом сказал он и двинулся по коридору.

Оба мужчины молча последовали за ним.

Внезапно откуда-то сбоку появилась небольшая процессия — молодая девушка и три-четыре служанки. Это была Домиция, подруга Эмилии и сестра Гнея Агенобарба.

Увидев Сабина, она округлила свои прелестные игривые глазки, коралловые губы приоткрылись.

— О, — сказала она удивленно, — наш храбрый трибун опять здесь? Как замечательно. Корина, — повернулась она к одной из своих рабынь, — беги, скажи Эмилии...

Марк Светоний Паулин решительно отодвинул плечом слегка покрасневшего Сабина и вежливо поклонился девушке.

— Прости нас, достойная. Мы спешим. Поговорите в другой раз.

И он вновь двинулся по коридору. Трибун бросил на Домицию отчаянный взгляд, но ему ничего не оставалось, как только последовать за своим спутником.

Сейчас он готов был убитьСветония Паулина, зануду и педанта, который, возможно, только что разрушил его счастье.

Домиция посмотрела им вслед и покачала головой с сожалением в своих больших красивых глазах.

— Грубиян, — сказала она. — Но все равно, надо сообщить Эмилии. Какой, однако, симпатичный этот трибун.

А в комнате, которую Сабин и Светоний только что покинули, Тиберий продолжал расхаживать, все так же глядя в пол. Фрасилл смотрел на него изучающим взглядом.

— Что тебя тревожит, господин? — спросил он наконец мягким приятным голосом.

Цезарь махнул рукой.

— О, проблем всегда хватает. Ну да ладно, хватит на сегодня государственных дел. Сейчас пойдем пообедаем, а потом поговорим о теории Анаксагора. Это куда более занимательно.

Фрасилл слез с кушетки и двинулся к двери, по-прежнему перебирая свои голубые бусы.

— Да, — вспомнил вдруг Тиберий. — Еще одно. Только что мне сообщили, что обострилась обстановка в Нумидии. Там какой-то местный вождишка поднял смуту и перерезал римский гарнизон. Надо бы разделаться с ним сразу, пока бунт не разошелся по всей стране. Эти проклятые, кочевники только и ждут случая вцепиться в горло цивилизованным людям. Как ты думаешь, кого бы мне назначить командующим африканской армией?

Глава XVIII Феликс

Когда на арене амфитеатра Статилия, после боя с ретиарием, в котором Феликс потерпел вполне предсказуемое поражение, к нему подошел распорядитель и приказал идти обратно в помещение для гладиаторов, он не поверил своим ушам.

Бывший пират прекрасно знал, что преступникам — таким, как он — жизнь не дарят, это запрещено законом. И был готов достойно встретить смерть, которая давно за ним охотилась.

Стоя там, на песке, и скользя невидящим взглядом по орущим в экстазе рядам зрителей, Феликс уже ни на что не надеялся и ни о чем не жалел. Будь что будет. Богам виднее.

И лишь когда в подземную клетку к нему спустился невысокий худощавый мужчина, представившийся Протогеном, отпущенником самого цезаря, и сообщил, что великодушный Тиберий своей милостью прощает его и освобождает, он начал понемногу приходить в себя.

«Это невозможно, — подумал Феликс. — Чего вдруг цезарь воспылал ко мне такой любовью? Уж не потому ли, что мы с ребятами перебили на виа Аврелиа его преторианцев?»

— Ты свободен, — коротко бросил Протаген, собираясь уходить. — Но советую тебе не оставаться в Риме. Императрица Ливия была не очень довольна таким поступком своего сына.

Феликс кивнул, все еще находясь в легком трансе.

Уже у двери Протаген повернулся и сказал:

— Да, чтобы ты знал. Цезарь помиловал тебя по просьбе некоего Гая Валерия Сабина.

И вышел.

Теперь Феликс начал кое-что понимать. Но ведь и Сабин отнюдь не мог — насколько он знал — похвастаться благорасположением Тиберия, против которого активно боролся в числе сторонников Агриппы Постума. Хотя, кто разберет этих благородных римлян? Сегодня он с одним, завтра с другим...

Короче, надо пользоваться моментом и исчезнуть побыстрее с глаз Ливии, Тиберия и их агентов. Пока они не передумали и опять не погнали его на арену, сражаться, например, с африканским слоном.

Но Сабину Феликс был очень признателен. Он любил жизнь и вовсе не стремился преждевременно расстаться с ней, хотя и был к этому готов постоянно. Уж такая у него работа.

В общем, не теряя больше времени, он покинул амфитеатр и растворился в людском потоке, который заливал после окончания представления римские улочки.

Тогда, после разгрома «армии» Агриппы Постума у Остийских ворот, ему удалось благополучно уйти и увести с собой полтора десятка своих людей. Теперь им предстояло скрываться.

Но разбойники быстро освоились в Риме, у них появились новые друзья, которые помогли устроиться и дали заработать. Были, впрочем, и враги. Но если с конкурентами — а занялись они, конечно, своим привычным делом, грабежом — еще можно было справиться, то с агентами Ливии дело обстояло хуже.

Агенты эти буквально наводнили город после подавления мятежа Постума, выслеживая тех, кто был или мог быть причастен к тем событиям. Приходилось соблюдать максимальную осторожность.

Феликс и его товарищи чуть не каждую ночь меняли квартиры, старались не задерживаться долго на одном месте. Римские авторитеты преступного мира полюбили смелого сицилийца и как могли помогали ему.

И все же Феликс не уберегся. Кто-то донес на него, польстившись на награду, и вот однажды агенты Ливии набросились на него в темном переулке. Пират отбивался отчаянно. Своим острым широким пастушеским ножом он прикончил двоих, но все же был схвачен.

Суд быстро вынес приговор — смерть. А поскольку приближались апрельские игры, обреченного решено было выпустить на арену. Пусть перед смертью потешит публику.

Так и случилось.

Но вот невероятное стечение обстоятельств теперь вдруг позволило Феликсу вновь стать свободным человеком. Богиня Фортуна высмотрела его среди множества других людей и благосклонно указала на него пальцем. Вот этот! Пусть сегодня он будет счастлив.

Богам легко делать людей счастливыми.

Чем дальше Феликс удалялся от амфитеатра, забираясь в Субурру, где он обитал последнее время перед арестом, тем веселее становилось у него на душе. Ну что ж, значит, еще не пришло время умирать, значит, еще погуляем! Вперед, бродяга!

Феликс свернул на виа Секулариа, направляясь в знакомые места, и вдруг навстречу ему бросилась группа людей.

— Вот ты где! — в восторге завопили они.

— Жив и свободен!

— Клянусь Юпитером, это он!

Феликс немедленно угодил в объятия друзей.

Тут были все. И его товарищи по разбою и мятежу — Харисс, Солон, Терренций... И новые знакомые — римские бандиты — Бурр, Латоний, Крисп... А на шею ему бросилась молодая девушка, с распущенными черными волосами и горящими от возбуждения глазами.

— Феликс! Ты опять со мной!

— Амира!

Пират сжал ее плечи и поцеловал в губы. Он был сейчас на вершине блаженства.

— Ты ведь уже не ждала меня, да?

Девушка смахнула слезу.

— Мы пришли в амфитеатр, чтобы достойно проводить тебя. Но Боги решили иначе. Слава Богам!

— Слава Богам! — рявкнули остальные, подпрыгивая на месте и размахивая руками.

— Слава Тиберию цезарю, — то ли шутя, то ли всерьез сказал Феликс. — И особенно Гаю Валерию Сабину. Это из-за них я сейчас жив, свободен и могу обняться с вами.

— Слава! — завопили разбойники, не помня себя от избытка чувств. — Слава! Да живут они вечно!

Агент Ливии, который с противоположной стороны улицы наблюдал за этой сценой, недоверчиво скривил губы. Надо же, такое верноподданничество. Уж никак не ожидал он этого от воров и бандитов. Хотя, чему радоваться — ведь зарабатывает он как раз на другом. Ну да ладно, пусть веселятся сегодня. Праздник!

И агент, нащупав пару монет в кармане, решительно направился в ближайший кабак, чтобы отдохнуть после трудов праведных.

Впрочем, Феликс и его друзья тоже пришли к подобному выводу.

— Эй, ребята! — крикнул Латоний. — А ну, все за мной! Идем в гадючник Кротона. Там уже ждут. Сегодня наш день!

Вся толпа с шумом, гамом и смехом двинулась по улице. По пути к ней присоединялись новые и новые люди; все поздравляли Феликса с чудесным спасением, славили цезаря и предвкушали, как сегодня напьются в ознаменование столь памятного события.

В кабаке Кротона, который носил устрашающее название «Гром и молния», их действительно уже ждали.

Сам; хозяин — низенький пучеглазый мужичок с заячьей губой — выбежал навстречу.

— Феликс! Родной ты мой!

В Риме успели очень полюбить веселого пирата. В Субурре, да и в Эсквилине, все его знали и уважали.

— Ну, что, старый жулик? — улыбнулся Феликс. — Ты хорошо подготовился? Имей в виду, сегодня я не намерен жрать твою протухшую баранину и пить кислятину, которую ты называешь вином. Деньги есть, гуляем по высшему классу!

— Да что ты говоришь! — обиделся Кротон, — Все самое лучшее, клянусь Меркурием! И еще за полцены!

Громовой вопль приветствовал эти слова. Скупердяй Кротон угощает за полцены! Такое бывает не каждый день!

— Идем! Идем! — загалдели люди. — Веселись, братья! Ура Феликсу! Ура Кротону! Ура цезарю!

Компания ввалилась в просторный сумрачный зал заведения, моментально сдвинула тяжелые деревянные столы и расселась за ними, нетерпеливо барабаня кулаками по доскам.

— Подавай!

— Скорее!

— Жрать хотим!

— Вина! Вина!

Выбежали девушки-служанки с закусками и напитками; они тоже хотели обняться с Феликсом, но под холодным взглядом ревнивой Амиры несколько стушевались и занялись выполнением своих непосредственных обязанностей. Запахло мясом и чесноком.

— Внимание! — возвестил Крисп. — Давайте поднимем кубки за нашего друга, за Феликса! Сегодня он увернулся от смерти и теперь она долго его не достанет! Будь здоров, Феликс!

Все завопили, расплескивая вино из поспешно вскинутых кубков. Пират встал.

— Спасибо, ребята, — сказал он с чувством. — Я рад, что сейчас сижу с вами, и...

— Ну, уж Плутон бы тебе такого вина не налил! — крикнул Терренций, улыбаясь во весь рот.

Все захохотали.

Люди навалились на еду, жадно хватая куски жареного мяса, сыр и хлеб. Слышалось громкое чавканье, мерный гул голосов, изредка выкрики и смех. Кротон довольно улыбался. Он был искренне рад, что Феликс так удачно выкрутился, да и доход от сегодняшнего вечера обещает быть неплохим.

— Ну и здорово же ты разделался с тем германцем в амфитеатре! — крикнул кто-то, когда первый голод уже был утолен. — Парень и не понял ничего. Как это у тебя получилось?

— А вот подожди, — с улыбкой ответил Феликс. — Попадешь на арену, тогда узнаешь.

Все снова захохотали.

Было провозглашено еще несколько тостов, настроение стало совсем праздничным. Выпивки и жратвы не убывало — за этим бдительно следил Кротон, который никак не хотел ударить лицом в грязь.

Осушив очередной кубок, вытерев губы ладонью и резко встряхнув лохматой головой, Крисп вдруг крикнул, напрягая связки, чтобы перекрыть шум зала:

— А где Филострат? Почему он не играет?

— Филострат! Филострат! — завопили остальные. — А ну, иди сюда!

— Музыку давай!

— Бездельник!

Из подсобного помещения торопливо выскочил бледный и тщедушный грек Филострат. Он был, в общем, ни к чему не пригоден, но хозяин держал его, потому что тот здорово умел играть на китаре, что весьма ценили подвыпившие клиенты.

Только поэтому Критон до сих пор и не продал раба, который — как он знал — был педерастом и только отвлекал от работы главного повара и его помощника, падких на мужские прелести.

Филострат — понимая, что от него требуется — приволок обшарпанную китару, уселся в уголке и брякнул рукой по струнам, ожидая заказов взыскательных гостей.

— "Квирину!" сыграй! — раздались крики.

— Нет, из Леандра что-нибудь!

— Нашу! Нашу! Разбойничью!

Грек понимающе улыбнулся, кивнул, перебрал пальцами струны, на что китара ответила мелодичным звуком, и резко встряхнул головой. Его лицо и большая плешь блестели от пота.

Филострат начал петь:

На большой дороге,

На большой дороге,

В темноте разбойнички стоят,

Эй, вы, недотроги,

Уносите ноги,

Мы сегодня грабим всех подряд.

Публика подхватила песню. Орал изо всех сил, выкатив глаза, кривоногий Крисп, тоненько подтягивал удивительно пискливым голосом здоровяк Латоний, в ритм мелодии стучал по столу ладонью смуглый Харисс, подвывал, зажмурившись, широкоплечий Солон.

Всем было весело, всем было хорошо.

Праздник в честь освобождения Феликса продолжался три дня; люди ели, пили, смеялись. Но вот, на четвертый день, уже после полуночи, пора было расходиться.

— Мы проводим тебя, Феликс, — предложил Крисп.

— Не надо, — махнул рукой сицилиец. — Теперь меня охраняет сам цезарь. За собой лучше следите.

Он вышел на улицу, обнимая левой рукой за талию слегка подвыпившую Амиру, которая положила голову ему на плечо.

— Ну что, котенок, идем к тебе? — спросил Феликс.

— Да, — мечтательно протянула девушка. — И вся эта долгая ночь будет наша.

Они двинулись по виа Секулариа, целуясь через каждый шаг. Им было так хорошо...

Свернув на виа Тибуртина, Феликс крепко прижал к себе Амиру, ладонью жадно теребя ее грудь. Девушка постанывала от удовольствия. Сейчас для них больше никого не существовало.

Внезапно скрипнула и открылась дверь одного из домов, оттуда вышел невысокий мужчина в длинном плаще.

— Где носилки? — крикнул он раздраженно.

Тут же из-за угла появились шестеро парней с носилками. Мужчина влез в них, напоследок повернув голову и бросив подозрительный взгляд на двух влюбленных.

В руке одного из носильщиков был факел, который брызгал смолой и искрами. Отблеск огня упал на лицо мужчины в плаще. Феликс резко выпрямился, забыв об Амире. Его лицо напряглось, губы сжались. Он не отрываясь смотрел на человека, который неспешно задернул полог носилок.

«Это наваждение, — подумал сицилиец. — Этого не может быть. Откуда он взялся?»

Феликс готов был поклясться, что в носилки на виа Тибуртина только что сел шкипер Никомед.

Глава XIX Наваждение

Феликс протер глаза и встряхнул головой. Амира удивленно посмотрела на него.

— Что случилось, любимый?

— Ничего, — ответил Феликс. — Ты извини меня, мне надо сделать еще одно дело. Иди домой, а я подойду попозже.

— Феликс! — разочарованно вскрикнула девушка. — Что ты говоришь? Это же наша ночь!

— Тише. Я должен. Прости, милая.

Амира обиженно вывернулась из его объятий.

— Ладно. Как хочешь.

На душе у Феликса было очень паршиво, но он ведь действительно должен был убедиться...

Рабы, тем временем, подхватили носилки и двинулись по виа Тибуртина, ритмично переставляя ноги.

Феликс еще раз поцеловал Амиру и быстро побежал за ними. Девушка растерянно смотрела ему вслед,

Пират не ошибся — в носилки действительно сел Никомед. Да, в свое время Феликс от души всадил ему в живот свой острый нож, но живучий грек не спешил расставаться с жизнью. Ему повезло — вскоре рядом проходил патруль вигилов, стражники подобрали раненого и доставили его в больницу. Там Никомеда зашили, благо крови он не успел потерять очень много.

Уроженец Халкедона выжил, провалявшись пару недель на койке в лечебном заведении на острове Эскулапа. Он даже пытался сообщить достойной Ливии о своем бедственном положении, но императрица не проявила интереса к состоянию здоровья ее агента.

Выписавшись из больницы, Никомед незамедлительно явился на Палатин, злой и обиженный таким явным невниманием. Но с Ливией ему увидеться не удалось — прошли те времена. Императрица просто передала ему через своего отпущенника мешочек золота и приказала больше не появляться во дворце. Мол, нужно будет, — сама найду.

Грек почувствовал себя оскорбленным — ведь он же жизнью рисковал, чтобы помочь цезарской парочке выпутаться из неприятностей, — но золото принял и с комфортом устроился в Риме, купив мебельную мастерскую. На море его как-то не тянуло.

И жил себе Никомед безбедно, богател, не зная забот. Женился даже на дочке гончара с той же улицы и отхватил неплохое приданое. Супруга — молодая еще девчонка — была уже беременна, и Никомед с нетерпением ожидал появления потомка. Вот скоро родится у него новый Леонид или Александр, уж он потом покажет этим собачьим римлянам, кто действительно чего-то стоит в мире.

Римлян Никомед по-прежнему не любил.

Жизнь его текла размеренно и неторопливо. Но что же заставило почтенного купца выйти из дому в хмурую полночь, сесть в носилки и двинуться куда-то в неизвестность?

Феликсу очень хотелось выяснить это, а потому он, недолго думая, осторожно — стараясь не привлекать к себе внимания — двинулся за крытым паланкином, который тащили на плечах трудяги-носильщики.

Хмель тут же выветрился из головы пирата; он снова мог трезво рассуждать и рассчитывать.

Удивленная и озадаченная Амира с выражением горечи на лице молча смотрела вслед Феликсу. Она чувствовала себя оскорбленной, но, подумав немного, пришла к выводу, что, видимо, у ее возлюбленного действительно была какая-то веская причина поступить так, как он поступил.

И у него была такая причина — Феликс чуял недоброе. А интуиция очень редко его подводила,

Прошло уже где-то с полчаса, когда рабы наконец свернули в сторону и остановились возле большого каменного дома с освещенными окнами, из которого долетал приглушенный гул голосов.

Феликс узнал это здание — то был постоялый двор Гортензия Маррона, известного всей Субурре пройдохи и жулика. Пират был с ним знаком, но доверия к хитрому и скользкому трактирщику не испытывал.

Однако что же здесь понадобилось Никомеду? Корчма, которая называлась «Три циклопа», не относилась, правда, к разряду самых худших в Риме, но ведь и шкипер, судя по всему, преуспевал и мог бы найти себе место поприличнее, если уж ему так захотелось глотнуть винца на сон грядущий.

Феликс, укрывшись за углом, дождался пока грек выбрался из носилок, расплатился и скрылся за дверью дома, а тогда осторожно двинулся вслед за ним.

Заглянув в дверной проем, он увидел, как Никомед о чем-то разговаривает с Марроном. Через минуту хозяин подозвал своего слугу, что-то сказал ему и раб повел шкипера по лестнице на второй этаж, где — как Феликс знал — находились отдельные кабинеты.

Когда грек скрылся из вида, пират небрежным шагом вошел в зал и направился прямо к Маррону. Тот с искусственной улыбкой на широком красном потном лице поспешил навстречу гостю.

— Феликс! — воскликнул он, разводя руки для объятия, — Как я рад, что ты жив и свободен!

— А уж как я этому рад, достойный Гортензий, — улыбнулся пират. — Постой-ка, не кричи так громко. Я не хочу, чтобы меня тут заметили и начали от радости бить твою посуду.

Маррон сразу стал серьезным. Действительно, все клиенты уже пьяны — увидят Феликса и от избытка чувств нанесут ущерб заведению. Он с опаской завертел головой, проверяя, не распознал ли кто из посетителей ставшего сейчас, наверное, самым популярным в Риме человеком Феликса.

Но никто, казалось, не обратил на пирата внимания.

Тот подхватил хозяина под руку и увлек в угол комнаты, за грязную засаленную ширму.

— Послушай, приятель, — вкрадчиво сказал Феликс. — Только что к тебе подходил один парень, грек. О чем вы говорили?

— А тебе-то что? — подозрительно спросил Маррон. — Обычный клиент, вот и все.

— Не ври, Гортензий, — строго сказал пират. — Выкладывай правду, а то пожалеешь. Или ты хочешь, чтобы я сейчас пригласил сюда моих друзей погулять за твой счет, а?

— Да что ты? — испугался Гортензий. — Ладно, скажу, мне скрывать нечего. Этого типа наверху ждет еще один человек, какой-то иностранец. Он снял у меня комнату на вечер и приказал, когда придет некий Никомед из Халкедона, провести его к нему. Им, дескать, надо поболтать. Ну и на здоровье. Денежки он заплатил вперед, заказал вина и мяса, так что может теперь устраивать хоть любовное свидание, ха-ха-ха!

— Понятно, — протянул Феликс, задумчиво глядя себе под ноги. — Иностранец, говоришь?

— Ну да, откуда-то с Востока. Сириец, может, или египтянин. А тебе что, знаком этот маленький грек?

— Знаком, — медленно ответил Феликс. — Еще как знаком. Я, кажется, еще не совсем расплатился с ним за одно дельце.

Это было сказано таким тоном, что Гортензий испугался.

— Только без крови, — умоляюще попросил он. — Пожалуйста, Феликс. Своди свои счеты на улице. Мне тут ни к чему проблемы с вигилами.

— Не трусь, — улыбнулся пират. — Постараюсь не запятнать репутацию твоего благородного дома. Но ты мне скажи, те двое, они случайно сидят не в той комнате, где на стене нарисовано похищение Европы?

— В той, — кивнул, несколько смутившись, Гортензий.

Феликс довольно улыбнулся.

— Ну, тогда ты знаешь, чего я хочу. Проведи-ка меня в свою заветную каморку.

— Какую каморку? — сделал удивленные глаза Маррон.

— Да из которой ты подглядывал за мной, когда я в той комнате однажды задержался с девчонкой. Мне так и показалось, что у бедняги Юпитера, нарисованного на стене, вместо левого глаза дыра, а в ней что-то блестит. Это был ты сам или кто-то из твоих слуг?

Гортензий опустил голову.

— Я... Вот уж не думал, что ты меня заметишь. Но ты не обижайся, я вовсе не хотел подсматривать за вашими любовными играми. Просто проковырял эту дырку на всякий случай. У меня ведь тут разные люди бывают. Иногда полезно послушать, о чем они болтают.

— И капнуть вигилам?

— Да ты что? — обиделся Маррон. — Я таким не занимаюсь.

— Ладно, ладно. А слышно-то хоть там хорошо?

Хозяин пожал плечами.

— Нормально...

— Ну сейчас проверим. Веди, почтенный, поторапливайся.

Гортензий вздохнул, но послушно повернулся и начал взбираться вверх по лестнице. Феликс пружинистым шагом следовал за ним, правой рукой пощупывая рукоятку ножа, скрытого под плащом.

Они поднялись на второй этаж; хозяин показал Феликсу приложенный к губам палец и на цыпочках двинулся по темному коридору.

— Сюда... — шепнул он еле слышно.

Пират шел с максимальной осторожностью, чтобы не налететь на что-то и не поднять шум.

Наконец им удалось преодолеть коридор и Гортензий тихонько открыл дверь в конце его, которая вела в какую-то темную комнату.

— Иди туда, — прошептал он, наклонившись к самому уху Феликса. — Там сам увидишь. Только, ради Богов, осторожнее...

Пират успокаивающе хлопнул хозяина по спине, вытолкал из комнаты и медленно двинулся во мрак, вытянув вперед руки и аккуратно переставляя ноги.

Это помещение, скорее, напоминало какой-то потайной коридор, который тянулся вдоль всего дома. За стеной его размещались отдельные кабинеты — было их шесть или семь. И в каждый можно было заглянуть сквозь старательно просверленную в стене дырочку; к ней же следовало прикладывать ухо, желая что-то услышать из разговора.

Гортензий проделал солидную работу. Видимо, это вполне окупалось — он был не из тех, кто станет зря тратить силы и время.

«Доносит, сукин сын, вигилам, — подумал Феликс. — Вот почему ему так спокойно живется. Ну ладно, уж я предупрежу, кого надо, и не дай тебе Фортуна, почтеннейший, попасться с поличным. Вот тогда счастью твоему придет конец».

По пути пират заглядывал, соблюдая все меры предосторожности, в дырочки, проверяя, в какой из комнат находятся те люди, которые ему нужны. Но большинство кабинетов оказалось пустыми; лишь в одном на твердой кровати в углу потели мужчина и женщина. Гортензий не гнушался подрабатывать даже сводничеством.

Феликс продолжал бесшумно перемещаться по коридору и вот наконец нашел то, что искал.

В освещенной двумя светильниками небольшой комнате за дубовым столом сидели двое. Да, теперь уже никаких сомнений не оставалось — перед пиратом действительно находился шкипер Никомед. Немного постаревший, поседевший и осунувшийся, но все же это был он и никто другой.

Напротив него расположился высокий статный мужчина с гордо поднятой головой и благородным профилем. Капюшон его плаща был откинут, открывая черные жесткие слегка вьющиеся волосы, орлиный нос, узкие губы, чуть прищуренные глаза и смуглую кожу незнакомца.

Иностранец — сказал Гортензий. Что ж, Феликс был вполне согласен с хозяином корчмы. Но что же общего у этих двоих, Никомеда и гостя из-за границы? Зачем они сегодня встретились здесь, да еще и соблюдая при этом все меры предосторожности?

Пират решил, что как раз подошло время это выяснить, и приложил ухо к проделанной предусмотрительным Марроном дырке. Слышно было действительно неплохо.

Глава XX Парфянин Абнир

— Не волнуйся ты так, почтенный Никомед, — как раз говорил незнакомец греку. — Поешь, отдохни, выпей вина, а потом и о делах поговорим. Так уж у нас принято.

— Нет у меня времени тут рассиживаться, — хмуро буркнул Никомед. — Я занятой и уважаемый человек. Говори быстрее, что хотел, и будем прощаться. Не думаю, что меня заинтересует твое предложение.

— А почему же ты тогда согласился встретиться со мной? — вкрадчиво спросил мужчина. — Почему ты не сказал моему посланцу, что не желаешь ни о чем разговаривать? Это сэкономило бы тебе время, а мне деньги. Ведь этот прохиндей, хозяин корчмы, содрал с меня двойную цену.

Никомед испугался, что его сейчас, видимо, попытаются заставить принять участие в расходах, и лицо грека вытянулось. Заметив это, мужчина с орлиным профилем успокаивающе махнул рукой.

— Не беспокойся. Сегодня ты мой гость, а значит, за все плачу я. Ешь и пей смело.

Такая щедрость незнакомца вернула Никомеду уверенность в себе. Он снова принял надменный вид крайне занятого человека.

— Благодарю тебя за угощение, — произнес он холодно. — И все же потрудись побыстрее изложить свое предложение. Твой человек сказал, что оно может быть выгодным для нас обоих, потому я и решил встретиться с тобой. Только не воображай...

— Отнюдь, достойный Никомед, — перебил его мужчина. — Ты встретился сейчас со мной не потому, что мой человек сказал тебе о взаимной выгоде. Нет, ты пришел лишь потому, что понял: если ты этого не сделаешь, то выгода обернется для тебя крупными неприятностями. Поверь, халкедонец, я достаточно изучил твою натуру, прежде чем пригласить тебя на беседу, и не советую морочить мне голову.

Теперь в голосе иностранца звучала уже прямая угроза. Никомед перетрусил.

— Ну что ты, — забормотал он, — Конечно, я готов выслушать тебя. Мы ведь оба порядочные, благородные люди...

— Не равняй меня с собой, — надменно бросил мужчина. — Ты — жалкий грек без роду и племени, а я принадлежу к царской семье.

В прошлом Никомед и Феликс редко совпадали во мнениях, но сейчас у каждого из них в голове мелькнула одна и та же мысль:

«Этот человек сумасшедший!»

Шкипер с опаской посмотрел на своего собеседника. Хоть бы тот еще кусаться не начал... Вот же угораздило связаться с психом.

Мужчина заметил его состояние и чуть искривил в улыбке свои тонкие бледные губы.

— Ладно, сейчас все поймешь, — сказал он. — Слушай внимательно и не перебивай, пока я тебе не разрешу.

Так вот, я — Абнир из рода Аршакидов, правителей Парфии. В Риме я сейчас нахожусь в качестве одного из членов посольства царя Артабана, которое ведет переговоры с цезарем.

Но, кроме этого, на меня возложены и другие, весьма ответственные и секретные поручения.

«Парфянский шпион, — подумал Феликс. — Это уже интересно. Вот в какую достойную компанию угодил бедняга Никомед».

Греку и самому стало не по себе. За такие дела, за связь с парфянами, по головке не погладят.

— А что тебе нужно от меня? — с дрожью в голосе спросил он, по-собачьи глядя на Абнира.

Тот чуть улыбнулся.

— Одна маленькая услуга, за которую тебе, кстати, хорошо заплатят. Мне известно, что императрица Ливия не очень честно обошлась с тобой после всех тех услуг, которые ты ей оказал. Мы же вознаградим тебя по-настоящему. Половину суммы получишь немедленно.

Парфянин сунул руку под плащ и брякнул по столу тяжелым кожаным мешочком. Глаза Никомеда вспыхнули, но тут же снова потухли. Он понурился и с сожалением покачал головой.

— Нет, я боюсь, — ответил он. — У Ливии полно агентов по всему городу, и они меня знают. Если вдруг выйдет на свет, что я работаю на парфян, не сносить мне головы.

— А как же всегреческая солидарность? — вкрадчиво спросил Абнир. — Ведь и я, и ты, мы оба ненавидим римских варваров и должны всемерно бороться с ними. Ты — эллин из Халкедона, а я — парфянин, в чьих жилах течет и кровь старой македонской аристократии из окружения Александра Великого. Разве идея освобождения эллинистического мира из-под римского гнета не близка тебе?

— Близка, — грустно согласился Никомед. — Эх, я бы им дал, будь моя воля... Но — своя рубашка ближе к телу, достойный принц. Хватит с меня приключений. Я хочу тихо и мирно прожить остаток своей жизни, работая в мастерской и воспитывая сына.

— Вот как? — холодно осведомился парфянин. — Что ж, выбирать тебе. Но сдается мне, что ждет тебя вовсе не покойная старость, а Мамертинская тюрьма. Для начала. А потом — плаха или арена.

— Что ты говоришь? — прерывистым голосом спросил Никомед. — Да за что же меня в тюрьму?

— Я буду говорить напрямик, — жестко сказал Абнир. — Мне нужна твоя помощь, и я намерен ее себе обеспечить. Так вот, ты не захотел работать на меня ни за деньги, ни из патриотизма. Что ж, дело твое. Тогда тебе придется послужить нам из страха.

Никомед с трудом проглотил застрявший в горле комок; его глазки затравленно бегали по комнате. В животе похолодело от предчувствия чего-то крайне неприятного.

— Так вот, достойный Никомед, — продолжал парфянин с нехорошей усмешкой. — Напряги-ка свою память, пожалуйста. Вспомни, как два года назад ты плыл по Тирренскому морю на своем корабле, «Золотой стреле», и подобрал несколько человек, потерпевших крушение. Они сидели на плоту, кое-как сколоченном из обломков.

Ты поднял их на борт и выяснил, что имеешь дело с сицилийским купцом и его слугами. Купец предложил тебе хорошие деньги, чтобы ты доставил его в Панорм. Ты заметил, что при нем находится полный мешок золота и драгоценностей.

Ты согласился, а ночью вместе со своими людьми убил купца и его слуг и ограбил его. Ведь так было, Никомед?

Грек не мог вымолвить ни слова, его губы дрожали, руки нервно бегали по столу.

— Откуда... — с усилием прохрипел он.

— Откуда я это знаю? — улыбнулся парфянин. — Все очень просто. Когда вы выбросили тела убитых за борт, то не заметили, что один из тех людей был еще жив. Так уж получилось, что следом за вами шло другое судно. Оно и подобрало беднягу, которого алчный шкипер Никомед хотел лишить жизни, дабы обогатиться неправедным путем.

Грек опустил голову. Слова парфянина были чистой правдой. Возразить тут нечего.

— Семья сицилийского купца долго пыталась разыскать его, но безуспешно. Решили, что он погиб во время кораблекрушения. И я пока не стал никого в этом разубеждать, хотя тот человек, уцелевший слуга, находится сейчас в надежном месте и готов дать против тебя показания.

Не буду подробно рассказывать, откуда я так хорошо знаю эту историю. Тут во многом заслуга случая. Но вот так интересно получается, что теперь ты, Никомед, находишься в моих руках. И я волен решать, забыть ли обо всем или передать дело в суд. Как ты думаешь, что с тобой сделают за убийство римского гражданина?

Думать тут было нечего. С бедного грека просто сдерут шкуру или скормят его в амфитеатре диким зверям. И в том, и в другом случае удовольствия мало.

Никомед поднял голову, затравленно глядя в лицо Абнира. Он понял, что выхода у него нет. Не может же он, в самом деле, просить Ливию или Сеяна выпутать его из такой скверной истории? Ему ведь ясно дали понять, что свою работу он сделал и более нечего путаться под ногами.

А то ведь ребята Сеяна — Эвдем и его компания — запросто могут воткнуть ему в спину ножичек где-нибудь в темном переулке.

Да, Никомед крепко влип. Это понимал Абнир, понимал и сам грек. Феликсу тоже все было ясно.

Поначалу он даже обрадовался, что подлый шкипер получит по заслугам, но тут же сообразил, что не в интересах парфянина выдавать Никомеда. Конечно же, смуглый представитель рода Аршакидов попытается использовать грека в своих целях.

Нельзя сказать, чтобы Феликса очень уж заботили вопросы величия римской Империи, но все же он чувствовал себя гражданином этой страны, для которой парфяне были исконными и опасными врагами.

Тем более пират испытывал сейчас некоторую благодарность к цезарю Тиберию, который сохранил ему жизнь и подарил свободу. И разве не правильно будет теперь сообщить префекту города о сговоре парфянского шпиона и беспринципного грека? Феликс решил, что так и сделает, но для начала надо было еще узнать, в чем же заключается та услуга, о которой Абнир хочет попросить шкипера.

Почувствовав, что его правая нога совсем затекла, пират перенес тяжесть тела на левую и снова плотно приложил ухо к столь полезной дырке в стене.

— А скажи-ка мне, любезный Никомед, — говорил тем временем парфянин, — ведь у того купца была при себе целая куча денег. Куда же ты дел такое богатство? Почему еще тогда не зажил покойно и безбедно где-нибудь в провинции?

Грек горестно хмыкнул.

— Как бы не так! — со злостью сказал он. — На следующий день мы и сами наткнулись на пиратов и те обчистили нас до нитки. Вот уж не повезло, так не повезло!

— Ну, не расстраивайся, — успокоил его Абнир. — Разве тебя не учили в детстве, что нажитое неправедным путем впрок не идет? А я предлагаю тебе заработать не меньше, но зато совершенно честно.

— Да уж, честно, — буркнул грек. — За такую честность меня того и гляди на крест прибьют.

— Ты, похоже, весьма ценишь свою шкуру, — с улыбкой заметил парфянин.

— А ты — нет? — с вызовом спросил шкипер.

Абнир нахмурился.

— Не забывайся, грек, — холодно произнес он. — Помни, с кем говоришь. Ладно, слушай внимательно.

Его взгляд медленно прополз по стене, и Сабин невольно вздрогнул — ему показалось, что пытливые черные глаза парфянина встретились с его глазами. Абнир смотрел в стену несколько секунд, но выражение его лица совершенно не изменилось, и Феликс успокоился. Нет, тот его не заметил. Иначе вряд ли смог бы сохранить самообладание.

— Так вот, — заговорил парфянин все тем же спокойным, уверенным голосом. — Тебе придется, любезный Никомед, в самое ближайшее время выехать в Иудею...

— В Иудею? — взвыл охваченный ужасом грек. — Чего вдруг? Терпеть не могу этот народец.

— Замолчи и слушай, — резко перебил его парфянин. — Мы, кажется, уже выяснили, что выбор у тебя невелик.

Никомед схватился за голову и принялся раскачиваться из стороны в сторону, всем своим видом демонстрируя полнейшее отчаяние. Но на сурового Абнира это не произвело никакого впечатления.

— Дело в том, — продолжал он, — что — как мне удалось выяснить — цезарь посылает в Иерусалим нового прокуратора. Прежний, Руф, был у меня на жалованье, но Валерий Грат — человек другого покроя.

Впрочем, это уже наша забота, тебя сей вопрос не касается. А вот, что должен сделать непосредственно ты.

Вместе с прокуратором Тиберий посылает еще двоих людей с каким-то специальным заданием. Каким именно — мы так и не смогли узнать. Это предстоит сделать тебе.

Могу только сказать, что миссия эта чрезвычайно важная и секретная — предприняты строжайшие меры предосторожности. У меня есть кое-какие догадки на сей счет, но пока о них рано говорить.

Я уверен, что выполнение этого задания может нанести ущерб интересам Парфии в Сирии и Палестине. Этого допустить нельзя. Наши позиции и так сейчас несколько ослаблены, но уже очень скоро парфяне восстановят прежнее могущество и отберут у Рима все захваченные Помпеем и Антонием территории. И ты, Никомед, если не подведешь меня, будешь достойно вознагражден. Мой повелитель, царь Артабан, ценит преданных и умных людей. Ты слышал, каких почестей достиг Лабиен, который искренне помогал парфянам? Почему бы тебе не повторить его карьеру?

А уж в золоте ты сможешь просто купаться. Ну как, заманчиво звучит, а, грек?

Никомед кивнул. Оно, конечно, так, но риск...

— А почему вы именно меня выбрали? — спросил он. — Разве у столь могучего царя не нашлось более достойного кандидата в Лабиены?

Абнир улыбнулся.

— Это сделал я. Так уж получилось, что мне кое-что известно о тебе. К тому же, сейчас у меня невелик выбор агентов. Но я уверен, что ты прекрасно справишься с этой задачей. Если, конечно, захочешь. А ты ведь захочешь, любезный, не так ли?

Шкипер тяжело вздохнул.

— Разве у меня спрашивают?

— Вот и хорошо. Я рад, что ты понял ситуацию. В общем, ты попшионишь немного за теми римлянами, разнюхаешь, зачем они приехали.

Через пару месяцев я сам покину Рим и отправлюсь на Восток. По дороге планирую заехать в Дамаск и Иерусалим — поздравить нового прокуратора с назначением. Мы ведь добрые соседи, правда?

И вот тогда ты дашь мне отчет, а я уж посмотрю, какие меры следует принять. Сопровождать тебя будет мой доверенный человек. Он проследит за твоей безопасностью — Барсат прекрасно владеет всеми видами оружия. Тебе с ним будет спокойно.

— А почему он сам не может взяться за это дело, раз уж он такой способный? — с надеждой спросил шкипер.

— Но он не такой хитрый, — заметил Абнир. — И запомни — без фокусов. Если ты вдруг захочешь предать меня, Барсат знает, что ему делать, и поверь — живым тебе от него не уйти. Он предан мне до безумия и не задумываясь выполнит любой мой приказ.

«Час от часу нелегче», — подумал Никомед с отчаянием.

Честно говоря, у него действительно мелькнула в голове мысль прихватить денежки и удрать куда-нибудь в Испанию, подальше от Рима и Парфии. Но теперь от этого плана пришлось отказаться...

Абнир встал, подошел к боковой стене комнаты — не той, за которой прятался Феликс, и трижды стукнул по ней кулаком.

Через несколько секунд дверь открылась и в комнату вошел человек. Это был рослый широкоплечий мужчина лет тридцати с грубым жестоким лицом, покрытым шрамами. Он был одет в серый хитон с серебряной застежкой на плече. Его большие руки висели вдоль тела.

— Вот и Барсат, — сказал парфянин, усаживаясь обратно за стол. — Запомните друг друга. Когда придет время выезжать, он найдет тебя. Для вида он будет прикидываться твоим слугой, слугой почтенного купца, который путешествует по делам. Но не советую тебе слишком вольно с ним обращаться. Барсат весьма крут нравом.

Этого можно было и не говорить. Никомед и так вздрогнул от страха, представив, как он будет день за днем находиться рядом с этой обезьяной, готовой в любой момент сломать ему шею.

О, Бога, и за что вы так взъелись на несчастного халкедонца?

Абнир что-то сказал Барсату на не известном ни Феликсу, ни Никомеду языке. Тот слегка поклонился и вышел из комнаты. Парфянин вновь повернулся к греку.

— Да, — сказал он, — запомни еще одно. Тех римлян, за которыми тебе предстоит следить, зовут Марк Светоний Паулин и Гай Валерий Сабин. Они являются...

Глава XXI Удар кинжала

Абнир прервал и удивленно посмотрел на Никомеда, у которого вдруг отвисла челюсть, а лицо исказилось в дикой гримасе.

— Нет! — прохрипел грек, дико вращая глазами. — Это невозможно. Я отказываюсь...

— Что? — Теперь парфянин разозлился всерьез. — Долго ты еще будешь морочить мне голову, собака?

— Ты сказал — Сабин? — переспросил шкипер, дрожа всем телом. — Но он же меня знает! Он убьет меня, как только увидит, и я не смогу выполнить твое задание!

И Никомед дрожащим голосом коротко рассказал парфянину, почему это у него сложились столь напряженные отношения с римским всадником Гаем Валерием Сабином.

— Да, — задумчиво протянул Абнир, когда грек закончил исповедь. — Выходит, ты и ему успел напакостить. У тебя талант наживать себе врагов, любезный Никомед.

А в душе шкипера затеплилась надежда. Ведь не захотят же парфяне ставить всю операцию на грань срыва, так рискуя. Ведь если Сабин узнает грека, то немедленно придет к выводу, что тот неспроста околачивается возле него. И задание Абнира не сможет быть выполнено!..

Однако парфянин тут же развеял эти иллюзии.

— Ну, делать нечего, — сказал он. — Лучше бы, конечно, чтобы вы не были знакомы, но теперь уже поздно что-либо менять. Я уже направил отчет моему повелителю и сообщил, что все организовано в лучшем виде. А наш царь обладает несколько порывистым характером и не потерпит задержки. Мне некогда искать тебе замену, приятель. Так что будем рисковать оба. Советую тебе хорошенько помолиться и принести щедрые жертвы твоим Богам. Думаю, их покровительство тебе весьма пригодится.

Феликс, который по-прежнему стоял, прижавшись к стене, едва поверил своим ушам. Значит, Тиберий отправляет Сабина с каким-то важным поручением, а подлец-Никомед попытается сорвать его планы...

Ну, что ж — в такой ситуации ждать больше нечего. Надо немедленно сообщить обо всем префекту города.

Но додумать мысль до конца пират не успел. За его спиной внезапно послышался легкий шорох и быстрые шаги. Феликс резко отпрянул от стены, но его глаза, до того смотревшие на свет, сейчас ничего не видели в темноте. Только какое-то неясное движение...

А в следующий миг он почувствовал на своем горле гибкую упругую петлю, сильная ладонь уперлась ему в подбородок и отогнула голову назад, мощное колено двинуло в живот.

Феликс захрипел, перед глазами его вспыхнули разноцветные огоньки, и он потерял сознание...

* * *
Сколько прошло времени, он не знал. Открыв глаза, пират понял, что лежит на полу в той самой комнате, в которой вели разговор Абнир и Никомед. Когда его зрение и мозга пришли, наконец, в порядок, Феликс увидел, что парфянский принц все так же невозмутимо сидит за столом, а рослый Барсат стоит рядом, грозно хмурясь и наматывая на левую руку гибкий длинный кожаный ремешок.

Зато Никомед в страхе забился в самый дальний угол и оттуда расширенными от ужаса глазами смотрел на Феликса.

Теперь пират мог догадаться, что произошло. Несомненно, Абнир все-таки заметил, что кто-то за ними подглядывает — ведь заметил же это сам Феликс в свое время. Видимо, парфянин был не менее наблюдательным.

Тогда он приказал своему слуге, воспользовавшись каким-то восточным наречием, неизвестным пирату и греку, проверить, в чем дело. И Барсат блестяще справился с заданием.

Он застал потерявшего бдительность Феликса врасплох, нейтрализовал его и приволок в комнату, чтобы тут принять решение о его судьбе. Каким будет это решение — сомневаться не приходилось. Уж очень важную тайну подслушал сицилиец, и теперь его, конечно, в живых не оставят. Интересы великой Парфии важнее.

Шансов на спасение у него не было — огромный Барсат внимательно следил за каждым его движением. Мало того, что парфянин был гораздо сильнее физически, так у него еще и петля, да и нож наверняка есть за поясом. И Абнир с Никомедом вряд ли останутся сторонними наблюдателями, если дело дойдет до драки.

— Кто ты такой? — безразличным голосом спросил парфянский принц. — Кто тебя подослал?

Феликс промолчал.

Никомед оживился.

— Я его знаю,господин, — сказал он. — Это бандит, пират с западного побережья. Он, кстати, дружок того самого Сабина, про которого ты мне говорил...

— Ах вот как? — глаза Абнира сузились, он холодным взглядом окинул распростертого на полу Феликса. — Это Сабин приказал тебе шпионить за мной?

— Я ни за кем не шпионил, — глухо ответил пират. — Просто случайно оказался в том коридоре и услышал голоса... Любопытно стало.

— Любопытно? — нехорошо усмехнулся парфянин. — Любопытство не всегда идет на пользу.

— Хозяин корчмы знает, что я здесь, — уцепился Феликс за последнюю соломинку. — Он будет меня искать.

Абнир пренебрежительно махнул рукой.

— И найдет мешок с золотом. Знаю я этого хозяина. Он за пару ауреев родную мать продаст. Так что, надежды у тебя нет, парень. Впрочем, если ты мне все сейчас честно расскажешь, то, может, мы еще и договоримся.

Феликс знал, что это ложь. Нет, в живых его не оставят.

Абнир еще несколько секунд выжидательно смотрел на него, а потом пожал плечами.

— Ладно, не будем терять времени. Никомед, у тебя есть оружие?

Грек, после некоторого колебания, вытащил из-под хитона острый кинжал с рукояткой из слоновой кости. Лезвие тускло блеснуло в свете факелов.

— Хорошо, — сказал парфянин. — Подойди ближе. Если этот человек шевельнется, бей его сразу же.

С этими словами он извлек откуда-то узкий короткий обоюдоострый меч, украшенный драгоценными камнями, которые немедленно заискрились. Никомед с опаской вышел из своего угла и приблизился к Феликсу. Парфянин упер локоть руки, которая сжимала меч, в стол, но с места не двинулся. Он повернул голову к Барсату.

— Здесь его убивать нельзя, — сказал он. — Иди вниз, предупреди наших людей. Пусть подготовят носилки. Потом выберешь момент, когда в зале никого не будет, придушишь его немного и вынесешь на улицу. Там посмотрим, как от него избавиться. Иди.

Барсат бросил злобный взгляд на Феликса, а потом вопросительно посмотрел на Абнира.

— Но, господин... — прогудел он.

— Не бойся, — улыбнулся парфянин, поигрывая мечом. — Ты ведь знаешь, что я тоже неплохой боец. К тому же, меня всегда поддержит этот доблестный грек.

Доблестный грек с трудом удерживал дрожь в коленях; пот струился по его лицу.

Барсат; с сомнением качая головой, вышел из комнаты. Дверь закрылась, послышались тяжелые шаги.

Феликс с тоской подумал, что уж лучше было бы погибнуть на арене, на глазах тысяч зрителей, в присутствии друзей, чем дать себя задушить или зарезать каким-то парфянским ублюдкам. Еще больше его злило, что и этот червь — Никомед станет свидетелем его смерти. Вот уж порадуется, сволочь. И это было хуже всего.

Внезапно в голове у пирата появилась одна мысль. Что ж, вероятность спастись, конечно, нулевая, но он ведь ничего не потеряет, если попробует. Надо рискнуть, делать-то больше нечего.

Феликс решил посеять недоверие в сердце Абнира. Наверняка тот уже и так задумывался, откуда тут взялся этот пират, вдобавок — знакомый Никомеда. А может, грек что-то крутит, ведет двойную игру? Сицилиец принялся старательно раздувать в парфянине огонек подозрения.

Он, для начала, подмигнул несколько раз Никомеду, вроде бы стараясь, чтобы Абнир ничего не заметил, хотя тот просто обязан был перехватить его взгляд.

Увидев, что грек недоуменно таращит глаза, Феликс состроил умоляющую гримасу, словно говоря: ну, чего ты ждешь? Мы же с тобой друзья-приятели и вместе работаем.

Лицо парфянина напряглось. Он уже начал жалеть, что отпустил Барсата. А вдруг и правда эти двое — сообщники? Или это просто хитрость? Богам известно...

Абнир чувствовал все большее беспокойство, его пальцы сжались на рукоятке меча так, что суставы побелели. Никомед, сбитый с толку гримасами и подмигиваниями Феликса, нерешительно поглядывал на парфянина, но затем его взгляд невольно вновь обращался на пирата. На лице грека было написано полное смятение.

Атмосфера накалялась, и вот Феликс решил, что дальше ждать нет смысла — в любой момент мог появиться тот здоровенный парень с петлей и представлению пришел бы конец.

Пират подобрался, напрягая все свои мышцы, — очень многое зависело от того, насколько быстро ему удастся вскочить с пола.

Никомед сам помог ему. Его нервы не выдержали этой игры, и шкипер вдруг истерически выкрикнул:

— Да чего ты пялишься? Сдурел, что ли?

— Бей его! — рявкнул пират, молниеносно оказавшись на ногах. — Забыл, кому служишь, сволочь?

Никомед, опешив от неожиданности, сделал шаг назад. Могло показаться, что он хочет приблизиться к Абниру. Парфянин, уже полностью уверенный в том, что остался один против двоих врагов, сорвался со стула и взмахнул лезвием своего меча перед глазами грека, который в ужасе отшатнулся. А Феликс не терял времени.

Он быстро схватил тяжелый дубовый стул, на котором только что сидел Абнир, и обрушил его на голову принца. Тот рухнул как подкошенный, меч вырвался из его пальцев и отлетел к стене.

Никомед по-заячьи взвизгнул и хотел выскочить из комнаты. Пират поймал его за складки хитона и отшвырнул обратно. Он бы с удовольствием сейчас расправился с предателем, но времени уже не оставалось. Если бы появился Барсат, песенка его была бы спета.

Феликс с силой наотмашь врезал грека кулаком по лицу, пинком распахнул дверь и выскочил в коридор. За своей спиной он услышал, как тело шкипера налетело на стену и сползло на пол.

Феликс бегом бросился вниз по лестнице. На полпути он столкнулся с хозяином — Гортензий Маррон, который приводил свое заведение в порядок после рабочего дня, удивленно вскинул голову.

— Что там такое? — воскликнул он.

Феликс не ответил, оттолкнул его и бросился в кухню. Он знал, что там есть черный ход, который позволит ему избежать встречи с Барсатом и прочими кровожадными парфянами.

— Ну и ну, — сказал Гортензий, провожая пирата долгим взглядом. — Что же там случилось? Как бы не наделал он мне неприятностей. Надо, пожалуй, пойти взглянуть...

А в комнате, которую Феликс так поспешно покинул, Никомед как раз поднялся на ноги, вытирая полой хитона кровь с лица и тихонько жалобно поскуливая. В руке он все еще держал свой кинжал, которым так и не воспользовался.

Послышался стон. Никомед повернул голову и посмотрел на тело Абнира, лежавшее на полу. Парфянин слабо пошевелился — ему здорово досталось, стул действительно был очень тяжелый.

Грек подошел ближе и наклонился над ним. Абнир открыл глаза, с трудом перевернулся на спину и чуть приподнялся на локте.

— Где он? — хрипло спросил парфянин. — Убежал?

Шкипер кивнул.

— Проклятие. Растяпа... как же ты...

И внезапно Никомеда осенило. Вот это случай, другого такого уже не представится! Ему ведь никак не хотелось ехать в Иудею, да еще и шпионить там за Валерием Сабином. А теперь Феликс точно донесет тому о неприглядной роли шкипера во всей этой истории...

Нет, Бога дарят ему чудесный шанс раз и навсегда решить свои проблемы. Обе сразу. Двух зайцев одной стрелой... точнее — кинжалом.

— Что ты стоишь? — слабо произнес Абнир. — Помоги мне... Где Барсет? Позови мне...

Никомед вдруг истерически всхлипнул, отвел назад руку с кинжалом и с силой всадил лезвие в грудь парфянину. Тот вздрогнул, его глаза снова закрылись, а голова медленно завалилась набок. На плаще выступило быстро расползающееся пятно крови.

"Вот так, — подумал Никомед, чувствуя приступ тошноты, но героически с ним сражаясь. — Не будешь ты теперь меня шантажировать. А того шустрого пирата опять отправят на арену за убийство парфянского посла. А вы еще хотели обвести вокруг пальца меня, Никомеда из Халкедона? Дураки безмозглые, ослы... ".

Шкипер бегло огляделся по сторонам, размазал по лицу текущую из носа кровь, бросил на пол кинжал, сделал дикие глаза и стремительно выбежал из комнаты, отчаянно вопя:

— На помощь! Убили! Убили!

* * *
Феликс благополучно выбрался из «Трех циклопов» и углубился в темные улочки Эсквилина. Погони не было. Пока...

Сразу же с утра он решил отправиться к префекту города и сообщить о парфянском шпионе и его агенте — греке Никомеде.

Пират понимал, что ночью по городу ходить опасно — еще арестуют. А он хотел первым изложить свою версию — ведь, чего доброго, если он сейчас попадется, его могут запросто обвинить в нападении на посла. И подлый Никомед охотно подтвердит это, спасая свою шкуру. Да и хозяин кабака Гортензий Маррон вряд ли станет выгораживать Феликса. Он, скорее всего, вообще не признается, что знаком со столь подозрительным человеком, разбойником и преступником. Пусть даже помилованным.

Пират решил переночевать у Амиры — у той была своя комната в доме старой сводни Тертуллы, у которой девушка регулярно подрабатывала проституцией. Там было тихо и спокойно — окружные вигилы получали хорошую мзду от опытной хозяйки публичного дома и особенно ей не досаждали, чтобы не распугивать клиентов, среди которых преобладали вполне приличные люди — торговцы из Аргентарского квартала и мастеровые с виа Импудика.

Все знали, что девочки у Тертуллы чистые, здоровые и не обворовывают посетителей, поэтому заведение под названием «Лепесток розы» пользовалось устойчивой популярностью.

Но чтобы добраться туда, Феликсу пришлось сделать солидный крюк через Кливус Вибриус — он не хотел быть замеченным и выбирал самые темные переулки. Дорога заняла у него больше часа, но — слава Богам — ни вигилы, никто другой его не зацепили.

Пират осторожно приблизился к дому Тертуллы — большому шестиэтажному зданию с занавесками на окнах — и вновь воспользовался черным ходом, скупо освещенным единственным факелом.

Привратник и вышибала — бывший гладиатор Марсий — который сидел у двери на низеньком табурете, сонно подмигнул пирату, узнав его.

— К Амире идешь, Феликс? — проницательно прохрипел он. — Давай, давай. Она у себя и, кажется, свободна.

Феликс кивнул ему в знак приветствия и быстро взбежал по узкой и крутой лестнице.

Амира жила на втором этаже. Пират бесшумно приблизился к ее двери и коротко постучал. Через несколько секунд послышались легкие шаги и дверь открылась.

Девушка была в одной набедренной повязке, ее красивая упругая грудь возбужденно вздымалась. Видно было, что Амира еще не спала.

— Я так и знала, что это ты, — с радостью сказала она. — Заходи, я ждала тебя.

В освещенной маленьким изящным бронзовым светильником комнате стояла застеленная кровать, стул, столик и резной шкаф для одежды. На столе Феликс увидел кувшин с вином и блюдо с орехами и фруктами.

Он тепло улыбнулся — действительно, верная подруга ждала его и приготовилась к встрече. Ну что ж, сейчас он оправдается перед ней за то, что так неожиданно покинул бедную девчонку.

Феликс обнял ее за шею и прижал к себе, чувствуя каждой клеткой горячее тело Амиры. Девушка блаженно закрыла глаза.

В этот момент в коридоре послышались быстрые шаги, а потом — резкий стук в дверь. Амира в испуге отпрянула от пирата и недовольно скривила губы. Опять им мешают!

— Кто там? — нетерпеливо спросила она. — Обязательно нужно шляться по ночам?

— Это я, Солон, — раздался встревоженный голос. — Феликс у тебя? Мне надо предупредить его...

Пират быстро открыл дверь. На пороге действительно стоял Солон — его товарищ по банде с Аврелиевой дороги.

— Что случилось?

Грузный Солон с трудом дышал, запыхавшись после быстрого подъема на второй этаж.

— Плохо дело, — прохрипел он. — Как же ты так вляпался? Вигилы уже вовсю ищут тебя...

— Во что вляпался? — напряженно спросил Феликс. — Говори толком. Мне бояться нечего...

— Ну, мне-то можешь не заливать, — ухмыльнулся Солон, уже немного отдышавшись. — Сейчас ко мне прибежал Бурр и сказал, что вигилы прочесывают весь район — ищут тебя. Они уже были у Кротона и у Септимия, при случае скрутили Эния...

— Да причем тут я? — нетерпеливо бросил Феликс. — Я же еще ничего не сделал!

— Да-да, — покачал головой Солон. — Убийство парфянского посла — это, по-твоему, ничего?

— Убийство? — переспросил изумленный Феликс. — Да он ведь был жив, когда я уходил...

— Ну, не знаю, — протянул Солон. — Да только там есть какой-то свидетель, который видел, как ты всадил нож в посла. И тот ублюдок, Гортензий Маррон, дал показания против тебя — это Бурру сообщил один знакомый вигил. Так что думай сам. Если тебе нужна помощь...

Пират схватился руками за голову; Ему все стало ясно. Конечно, это Никомед убил посла, чтобы избежать хлопотной поездки в Иудею, но дело-то в том, что все улики против него, Феликса.

Грек, естественно, поклянется, что видел все своими глазами, да и Гортензий наверняка припомнит, как сицилиец упоминал о счетах, которые должен свести. Уж покрывать он его не станет — не захочет портить отношения с властями.

Нечасто в жизни Феликс чувствовал растерянность, но сейчас был как раз такой момент. О Боги, надо же так попасть — из огня да в полымя. А ведь как все хорошо складывалось...

А если пойти сейчас к префекту города и рассказать правду? Нет, кто ему теперь поверит? Скажут: пират, разбойник, уже побывал на арене и вот опять взялся за старое. Такого только могила исправит.

И ладно бы, пристукнул еще Никомеда или кого-нибудь подобного, так нет — всадил нож в посла иностранной державы, с которой Рим сейчас никак не хотел портить отношения.

Международный скандал!

Скорее всего, его без лишних слов выдадут парфянам, а уж те используют все свои изощренные восточные пытки, чтобы примерно наказать убийцу благородного Абнира.

Короче говоря, Феликс пропал. Теперь он отчетливо видел это. Рано или поздно его все равно арестуют — все подняты на нога, ему не уйти, не скрыться. Это конец...

Пират растерянно посмотрел на Амиру, у которой в глазах появились слезы, на Солона, который вытирал ладонью пот с лица, потом опустил голову и уставился в пол.

— Что же мне делать? — спросил он глухо; в его голосе звучало отчаяние и горечь.

Амира всхлипнула и припала к его плечу, судорожно вцепившись в руку возлюбленного.

Солон тяжело вздохнул.

— По-моему, — сказал он медленно, — у тебя остался только один шанс: попытаться стать царем Неморенского сада.

Глава XXII Rex Nemorensis[11]

Шестнадцать миль отделяло Ариций от Рима, шестнадцать миль по просторной, чистой, ухоженной Аппиевой дороге.

Путники обычно выезжали через Капенские ворота; там всегда было людно и шумно. Здесь находились конторы по прокату дорожных повозок, мулов и верховых лошадей, здесь располагалось множество киосков и лотков, где можно было купить все, необходимое в дороге, здесь крутились нищие, бродяги, жулики и прорицатели, добывая свой кусок хлеба, была здесь и претория когорты городской стражи, солдаты которой надзирали за порядком и вылавливали всяческих подозрительньх типов, в которых никогда не ощущалось недостатка при Капенских воротах.

Отсюда лежал путь вдоль западного побережья через Террацину, Неаполь, Капую, до самых южных точек Италии — Регия и Бриндизия.

По виа Аппия — царице римских дорог — нескончаемым потоком двигались те, кто решил отдохнуть в своих загородных поместьях, виллах и домиках в Кампании, Кумах или Байях — модных морских курортах, а также те, кто выбирался в более длительную поездку — деловую или туристическую — в Иллирию, Грецию, Сирию или Египет. Но немало среди выезжавших через Капенские ворота было и таких, которые стремились именно в Ариций.

То были паломники, жаждавшие поклониться великой Богине Диане, чей храм — один из самых знаменитых и популярных в то время в мире — находился в этом скромном городке в шестнадцати милях от Рима.

Римская Диана, чьим прообразом являлась греческая Артемида, была родной сестрой Аполлона. Удивительно красивая, она, тем не менее, решила навсегда остаться девственницей и не позволяла мужчинам хотя бы взглянуть на себя.

Когда самоуверенный охотник Актеон однажды дерзнул, затаившись в кустах, полюбоваться прекрасным телом Богини, которая купалась в озере, разгневанная Артемида тут же превратила его в оленя, и беднягу разорвали собственные псы, приняв за животное.

Но и сама Богиня очень любила охоту. С луком и копьем, со сворой быстроногих собак она могла целыми днями носиться по лесам, загоняя зайцев, вступая в единоборства с дикими кабанами и свирепыми волками.

Греки почитали Артемиду как Богиню рождения и смерти одновременно. Ей посвящали реки, ручьи и болота, леса и нивы. Ведь она благословляла и растения, и животных, и детей, помогала матерям при родах.

А как повелительницу смерти ее чтили в Спарте, где ежегодно перед алтарем Артемиды розгами секли мальчиков, так, чтобы кровь их брызгала на статую Богини. В Тавриде же в древности ей вообще приносили человеческие жертвы. Это пришлось сделать и царю Агамемнону перед тем, как отправиться на Троянскую войну, — он посвятил Артемиде свою дочь.

Римская же Диана поначалу была особой серьезной, достойной. Но очень скоро и она отказалась от строгой латинской одежды и набросила на себя короткий легкомысленный хитон, в котором так удобно охотиться в лесах.

Она даже обзавелась быстрой колесницей, чтобы можно было каждую ночь с ветерком промчаться по небу.

И моментально в нее влюбились все поэты и художники, именно Диана стала источником их вдохновения.

Считалась она и покровительницей бедных, голодных, обиженных — им Богиня помогала советом и заботой. Именно поэтому римский царь Сервий Туллий выстроил ей храм на Авентине, который в те незапамятные времена был еще районом бедноты.

Но самое главное святилище великой Богини находилось в Ариций.

Это было довольно уединенное место, со всех сторон окруженное горами, среди которых блестело и переливалось своей кристально чистой водой озеро, называемое «зеркалом Дианы».

Все здесь дышало покоем, ощущалось единение с природой, тихо шумели на ветру зеленые деревья и щебетали в листве птицы, голубело небо и ярко светило солнце.

Но жители Ариция — видимо, из желания быть оригинальными — серьезно утверждали, что их Богиня, — это та самая жестокая Артемида Тавридская, которая так любила человеческую кровь.

Они с пеной у рта доказывали, что когда Орест бежал с берегов Понта Эвксинского, похитив сестру, которая была жрицей, и священную статую Артемиды, то поселился он именно в Ариций и ввел тут древний культ кровавой Богини-охотницы.

Впрочем, честь считаться центром поклонения Артемиде Тавридской оспаривали и Афины, и Спарта, и еще несколько городов в Италии, Греции и Малой Азии.

Однако, в подтверждение своих слов, уроженцы Ариция имели весьма веский аргумент. А именно — обычай, связанный с утверждением царя Неморенского сада, посвященного Диане.

В самом центре священной рощи росло дерево, считавшееся неприкосновенным. Никто из обычных людей не смел срывать с него листья или срезать ветки.

Но если вдруг какой-то безумец решался на это, то затем у него оставался лишь один путь к спасению — он должен был убить верховного жреца, который надзирал за священной рощей, и сам занять его место.

В таком случае, этот человек тоже становился неприкосновенным и получал титул Rex Nemorensis — царь Неморенского сада. Все его прошлые прегрешения и преступления уже не имели никакого значения, вся светская власть заканчивалась возле первого же дерева священной рощи.

Отныне любой злодей, которому посчастливилось убить прежнего жреца, мог чувствовать себя в полной безопасности.

Впрочем, безопасность эта все же была относительная. Да, даже сам цезарь не мог тут ничего поделать, но ведь существовали и другие кандидаты на Неморенского царя. И они только и ждали момента, чтобы наброситься на своего предшественника с мечом в руке, швырнув к его ногам срубленную ветку священного дерева.

Днем и ночью, в зной и в дождь должен был оставаться на своем посту жрец Дианы, один, не могущий рассчитывать ни на чью помощь. И постоянно помнить, что секундная потеря бдительности может принести ему смерть. Быструю и неотвратимую.

Некоторые погибали сразу же, некоторые выдерживали несколько лет. Лишь единицы сумели дожить до старости, но это было их приговором — дряхлого жреца любой мог брать голыми руками.

Беглые рабы, гладиаторы, всевозможные преступники — вот кто стремился в священную рощу. Ведь должность Неморенского царя давала ему возможность — часто единственную — еще хоть немного продлить жизнь, а там видно будет. Авось Богиня Диана не оставит их в беде.

Этот путь выбирали сильные духом, которые не хотели умирать на арене или в каменоломнях. Хоть еще немножко погулять перед смертью, вдохнуть еще раз сладкий воздух свободы...

* * *
Когда Солон произнес слова: Неморенский царь — Феликс невольно вздрогнул. Пойти по этому пути, значило все равно рано или поздно обречь себя на смерть от руки более удачливого претендента на должность жреца священной— рощи.

Но... скоро ли это будет? А может, через некоторое время все изменится, может, его невиновность будет доказана, а проклятый Никомед попадет в тюрьму за лжесвидетельство и убийство?

Нет, нельзя бросаться такими возможностями. Главное сейчас — выжить, а там уж Немезида решит, что делать с его судьбой. Ведь сейчас, по горячим следам, никто не станет слушать бывшего пирата.

Легко отрубить голову, но вот потом вернуть ее на место уже невозможно. Надо тянуть время!

Феликс решился. Он резким движением расправил плечи, высоко поднял голову. В его глазах вспыхнули прежние — смелые и отчаянные — огоньки. Пальцы сжались на рукояти ножа, который пират носил под плащом.

— Ты прав, Солон, — твердо сказал он. — Другого выхода у меня нет.

Глава XXIII Вилла под Арицием

Феликсу хоть в чем-то повезло — ему удалось незамеченным выбраться из города, хотя и Субурра, и Эсквилин буквально кишели вигилами, разыскивавшими убийцу парфянского посла. Да и все ворота — и Капенские, и близлежащие Квертулианские, и Латинские находились под надзором бдительных стражников из когорт префекта города.

Солон, оставив пирата пока в комнате Амиры, где его в ближайшее время не стали бы искать, побежал организовывать побег: добыть лошадь, немного денег на дорогу и обеспечить безопасный выезд из Рима.

Местные уголовники, знающие всех и вся, охотно согласились помочь. В этой среде солидарность была делом святым и горе тому, кто откажется выручить товарища, попавшего в беду.

Солон вернулся через час и сообщил, что все в порядке. Лошадь ждет, деньги есть — он тут же вручил Феликсу небольшой кожаный мешочек, позвякивавший серебром, а Латон знает место, где можно беспрепятственно преодолеть городскую стену сквозь мало кому известную дыру. Бурр же пока успешно морочит голову вигилам, направляя тех по ложному следу.

Времени терять было нельзя. Феликс обнял плачущую Амиру, поцеловал в губы.

— Не реви, милая, — сказал он мягко. — Все будет хорошо, вот увидишь. Фортуна меня не оставит.

— Я буду молиться за тебя, — всхлипнула девушка.

— Да, да, — нетерпеливо буркнул Солон, — только потом. Сейчас надо шевелить задницей, а то неровен час...

Они вышли из дома старой Тертуллы и быстро двинулись по темной улице. Солон показывал дорогу.

— Скорее, скорее, — беспрестанно повторял он, тревожно оглядываясь по сторонам.

В условленном месте их ждали двое местных бандитов с лошадью. Один из них, Латоний, приказав Солону возвращаться домой, повел Феликса какими-то кривыми переулками через Кливус Малорум, под аркадами Аппийского водопровода к городской стене.

Там — у заросшего густым кустарником пролома — стоял еще один человек. Он быстро оглядел Феликса и махнул рукой.

— Давай, брат. Сейчас свернешь налево и через милю выедешь прямо на виа Аппия. Там уже не будет солдат. Но берегись преторских патрулей — эти волки так и шастают по дороге.

Феликс улыбнулся в бороду. Уж эту публику он знал отлично — часто приходилось встречаться, когда они с дружками подстерегали добычу на пригородных трассах.

— Спасибо, ребята, — сказал он с чувством. — Меркурий не забудет вас, да и я тоже. Авось еще свидимся.

Латоний положил руку ему на плечо.

— Запомни, — сказал он, — в Неморенском саду сейчас правит один здоровый парень из Заречья. Мы выгнали его отсюда, когда он ограбил своего же товарища, и этот ублюдок смылся в Арицию.

Будь осторожен — он дерется нечестно. У него всегда второй нож в запасе. Да, и он левша. Смотри, не попадись.

— Спасибо, — повторил Феликс и обнял Латона. — Ничего, справлюсь. И мы еще погуляем всей нашей компанией. Ну, прощайте.

— Да хранят тебя Боги, — ответил Латоний.

Второй римлянин согласно кивнул.

Феликс взобрался на спину лошади и взял поводья. Он не очень уверенно чувствовал себя в седле — но делать нечего. Надо как можно скорее добраться до Ариция.

* * *
Феликс скакал по неширокой проселочной дороге; мерный стук копыт разносился окрест.

Животное ему попалось не самое резвое, но ведь, дареному коню в зубы не смотрят. Ничего, только бы не наткнуться на патруль, а уж там, в Неморенском саду, он сумеет постоять за себя.

Безвыходная ситуация придаст ему силы, и тот парень, который там сейчас сидит, скоро в этом убедится. Будет знать, как обижать своих же товарищей.

Примерно через милю — как ему и сказали — Феликс выехал на виа Аппия. Топот копыт стал звонче — дорога была вымощена камнем. Луна скупо освещала путь, звезды поблескивали над головой.

Людей видно не было — да ведь поздно уже, какой же путник поедет куда-то на ночь глядя? Если здесь в такое время и можно кого-то встретить, так только солдат претора или коллег-разбойничков. Феликс предпочел бы последних.

В три часа утра он проехал Бовиллы — небольшое сонное местечко, погруженное в темноту. Одинокий сторож у ворот не обратил на него внимания, лишь проводил сонным взглядом и снова задремал на своей скамеечке.

Только в двух или трех домах горели неяркие огоньки — оливковые лампы. У придорожного алтаря Меркурия сидел пьяный, привалившись к нему спиной, и что-то бормотал себе под нос. До Феликса ему тоже не было никакого дела.

Оставив Бовиллы за собой, пират пятками пришпорил коня, который уже изрядно запыхался, Ничего, осталось всего мили две, а там — пробраться в священную рощу, срезать ветку и швырнуть ее под ноги жрецу.

А потом принять бой. В исходе его Феликс не сомневался — он просто не имел права сейчас проиграть.

Внезапно где-то сбоку послышался топот копыт. Пират напрягся. Это еще кто? Едут, судя по шуму, несколько всадников. Неужели патруль? Только его сейчас не хватало, когда цель уже так близка...

Но спрятаться у Феликса не было никакой возможности. Он продолжал свой путь, прислушиваясь и пытаясь взглядом пронизать темноту.

Стук копыт приближался, слышались уже и приглушенные голоса, и лязг металла.

"Солдаты, — мрачно подумал Феликс. — О Боги, в самый последний момент... ".

Он успел проехать поворот, из-за которого доносился этот шум. Повернув голову, пират увидел группу всадников, которые не спеша приближались к виа Аппия.

Феликс крепко сжал зубы, дернул поводья и двинул пятками, заставляя лошадь двигаться быстрее. Но бедному животному уже, похоже, до смерти надоела эта скачка. Оно обиженно встряхнуло мордой и горестно заржало, жалуясь на свою несчастную судьбу.

"Пропал, — подумал Феликс. — Не уйти... ".

И действительно, в темноте, окутывавшей Аппиеву дорогу, прогремел чей-то повелительный голос:

— Стой! Остановись! Здесь стражники претора!

Если бы тот человек сказал: здесь африканские людоеды, может быть, Феликс бы и остановился. Но стражники претора? Нет, с ними пират никак не хотел встречаться.

Он с силой замолотил пятками по бокам лошади, немилосердно дергая поводья и ругаясь на своем сицилийском диалекте.

— Но! Но! Пошла, скотина!

— Держи его! — завопили сзади.

Копыта преследователей застучали быстрее, но и конь Феликса из последних сил бросился вперед, подчинившись насилию. Однако его прыть никак не могла равняться с аллюром раскормленных лошадей преторских стражников. Пират понял, что недолго ему оставаться на свободе. Если чего-нибудь быстро не предпринять...

Недолго думая, он соскочил со спины коня на землю и бросился в сторону от дороги, путаясь в густых кустах и налетая на деревья.

— Стой! Стой! — продолжали орать позади.

— Дайте огня!

— Вон он, я его вижу!

Феликс все бежал, спотыкаясь, ловя пересохшим ртом густой влажный воздух и вытянув вперед руки, чтобы ветки кустов не выкололи ему глаза.

Стражники, похоже, тоже спешились и не думали прекращать погоню. Они наверняка неплохо знали эти места, а вот Феликс передвигался наугад и каждую секунду рисковал угодить в какой-нибудь тупик без выхода. А затем и в руки солдат претора.

Пират с опозданием подумал, что нервы подвели его. Может, стоило остановиться и поговорить с ними? У него ведь на лбу не написано, что он три часа назад убил парфянского посла. А теперь попробуй объясни, почему это он так стремительно удирал, едва завидев патруль. А то, глядишь, и обошлось бы, и отпустили бы... Эх, да чего уж теперь жалеть...

Феликс продолжал бежать, чувствуя, что долго он этого не выдержит. А крики преследователей звучали все ближе и ближе. Его, кажется, пытались окружить.

Словно загнанный заяц, Феликс метался по каким-то полянам, остервенело моля Фортуну помочь. Ну, хоть еще один разок... Последний...

Внезапно он резко остановился, едва не треснувшись лбом о какую-то стену, увитую плющом. Тут же слева мелькнул огонек — кто-то шел прямо на него с факелом в руке.

Феликс собрал весь остаток сил, подпрыгнул, подтянулся на руках и тяжело перевалился через стену. Он упал прямо на цветочную клумбу в большом фруктовом саду. Где-то рядом слышался плеск фонтана.

— Стой, кто идет? — крикнул кто-то за стеной, которую он только что преодолел.

— Патруль претора, — ответил прерывистый голос. — Мы гонимся за человеком, который не остановился на наш окрик. Наверное, какой-то бандит. Мы хотели...

Преторский стражник словно оправдывался.

— Здесь нельзя ходить, — грозно рявкнул первый мужчина. — Разве вы не знали?

— Знали, но...

"О, Боги, куда это меня занесло? — подумал Феликс. — Что за ночь сумасшедшая... "

Он быстро поднялся на ноги, побежал через сад, стараясь шуметь как можно меньше.

"Надо добраться до противоположной стены, — стучало у него в голове, — перелезть и удирать дальше. Тогда те не успеют меня перехватить... ".

Внезапно перед глазами пирата мелькнуло какое-то белое пятно, а в следующий миг он просто сбил с ног неожиданно вышедшего из-за деревьев человека.

Тот глухо выругался, но больше ничего сделать не успел — Феликс молниеносно сжал рукой его шею и приставил к горлу острие ножа.

— Тихо, — прошептал он. — Молчи, если хочешь остаться в живых. Я не шучу...

Мужчина, видимо, не спешил на тот свет. Он не пытался сопротивляться и не произнес ни звука.

Голоса стражников продолжали звучать за стеной. Им кто-то отвечал. Отблеск факелов падал на кусты и деревья.

Феликс выждал еще несколько секунд, а потом наклонился к уху своего пленника и приглушенно спросил:

— Что это за место? Говори, ну...

— Это вилла цезаря Тиберия под Арицием, — спокойно ответил мужчина. — Надеюсь, ты предупредил управляющего о своем визите?

Феликс машинально выпустил его шею. Он был ошеломлен, в голове что-то дико кружилось. О, Фортуна, вот как ты посмеялась... Удирать от стражников и попасть в самое логово волка... Да, видно от судьбы не уйдешь, как ни старайся.

Феликс обреченно сунул нож под плащ и встал на ноги. Теперь уже точно все пропало. Сейчас его найдут и схватят, независимо от того, прирежет он этого человека, который подвернулся ему в саду, или нет. Да уж пусть живет. Он-то ни в чем не виноват.

Мужчина тоже медленно поднялся на ноги. Он не пытался закричать и поднять тревогу, что слегка удивило пирата. Но уже в следующую минуту он перестал удивляться чему-либо. Так много на него всего свалилось в эту проклятую ночь...

Луна вдруг на миг выглянула из-за туч, и свет ее упал на лицо человека, который стоял перед Феликсом. Несколько секунд они смотрели друг на друга. Потом пират отрешенно покачал головой и прислонился к стволу дерева, чувствуя, как у него подкашиваются ноги.

— Да-а, — протянул Гай Валерий Сабин. — Вот уж кого не ожидал здесь увидеть... Или ты специально выбираешь для встреч со мной самые неподходящие моменты?

Глава XXIV Свидание

В других обстоятельствах Сабин, может быть, и обрадовался бы, повстречав старого знакомого. Но не сейчас. Трибун сказал правду — пират действительно выбрал самый неподходящий момент, да и место, чтобы предстать перед ним.

Феликс все еще не мог вымолвить ни слова. Он тоже никак не ожидал наткнуться в вилле под Арицием именно на бывшего трибуна Первого Италийского легиона.

— Что ты тут делаешь? — быстро спросил Сабин. — Говори скорее, у меня очень мало времени.

Он взглянул на стену, за которой продолжали бушевать стражники, разыскивая беглеца.

— Да и у тебя, наверное, тоже, — с иронией добавил трибун, вновь поворачиваясь к Феликсу.

Тот уже немного пришел в себя и — сбивчиво, торопливо — сообщил Сабину, что с ним произошло.

Трибун покачал головой.

— Царь Неморенского сада? — хмыкнул он. — Это ты здорово придумал. А почему не китайский император?

Но тут же вновь стал серьезным.

— Так ты действительно не убивал посла?

— Нет, — мотнул головой Феликс. — Думаю, это сделал грек, когда я ушел. Он боялся...

— Ладно, — перебил его Сабин. — Если так, то, наверное, я сумею спасти твою жизнь. Известие, которое ты принес, действительно очень важное, и цезарь, надеюсь, оценит твою услугу.

Но решать это, как ты понимаешь, буду не я. Впрочем, Светоний Паулин весьма рассудительный человек и не станет пороть горячку. Если, конечно, весь этот шум не разбудил его и он не появится сейчас здесь, злой, как двенадцать гарпий. Достойный Паулин очень любит поспать...

Послышался какой-то шум, лязгнул засов; несколько человек вошли в сад и двинулись по аллее, освещая Дорогу факелами.

— Это преторианцы, — шепнул Сабин. — Охрана виллы. Спрячься вон там, в кустах.

Феликс молниеносно нырнул в густую листву.

— Кто здесь? — громко крикнул Сабин.

— Прости, господин, — раздался голос. — Стражники претора гнались за каким-то бандитом, но тот исчез. Мы подумали, что может он проник сюда и хотели проверить...

— Я уже час в саду, — раздраженно ответил трибун. — Никого здесь не было. Стражники претора — известные растяпы, они собственные головы могут потерять.

— Да, господин, — виновато сказал рослый преторианец в мундире центуриона, выходя из-за деревьев, — но мы подумали...

— Вы здесь не для того, чтобы думать, — резко бросил Сабин. — Говорю вам — тут никого не было. Немедленно прекратите шуметь и уходите отсюда. Еще не хватало, чтоб вы разбудили Паулина.

К этому, преторианцы, видимо, отнюдь не стремились.

— Кругом марш, — негромко скомандовал центурион своим людям. — И отгоните тех олухов, преторских стражников, подальше от виллы. Пусть ищут своего бандита в другом месте.

— Правильно, — похвалил Сабин. — Так и действуйте. Не забывайте о приказе цезаря.

Солдаты торопливо выбежали из сада. Вновь лязгнул засов на калитке. Сабин и Феликс остались вдвоем.

— Вылезай, — шепотом сказал трибун. — Сейчас я проведу тебя в дом, переночуешь в одной из моих комнат. А утром расскажу о тебе Паулину. Он решит, как поступить. Только не советую тебе пытаться удрать. Тогда или тебя прикончат преторианцы, или нынешний царь Неморенский, или уж я больше не захочу тебе помогать.

— Спасибо, господин, — негромко ответил Феликс. — Я не забуду твоей услуги.

Сабин хотел сказать что-то язвительное, но, взглянув на бледное напряженное лицо пирата, передумал и двинулся к дому, махнув рукой Феликсу.

— Иди за мной. Только никаких вопросов...

Тот послушно последовал за трибуном.

Они вошли в дом, и Сабин провел своего спутника в небольшую комнату в левом крыле виллы. Там горел светильник на бронзовой подставке.

— Останешься здесь, — шепнул трибун. — Кровати тут нет, но ничего — поспишь на полу. Все же лучше, чем в Мамертинской тюрьме. Располагайся и да помогут тебе Боги, если ты попадешься кому-то на глаза. Не смей и шагу сделать из комнаты.

— Хорошо, господин, — послушно ответил Феликс.

Он прошел через помещение и устало опустился на пол у стены. Напряжение все не отпускало его, нервы звенели, как натянутые струны.

— Еды у меня нет, — бросил Сабин, поворачиваясь, чтобы уйти. — Так что придется потерпеть до утра. Я же не могу будить повара и объяснять ему, что внезапно захотел подкрепиться. Да и некогда мне.

Феликс устало кивнул. О пище он сейчас, после всех переживаний, и думать не мог.

— Ладно, я ухожу, — сказал Сабин. — Помни — ни шагу отсюда, пока я не разрешу. Увидимся утром. Моя спальня за стеной, но не вздумай меня беспокоить без крайней необходимости. Спокойной ночи.

И он вышел из комнаты.

Однако в спальню трибун не пошел — он снова направился в сад и остановился под большой яблоней рядом с фонтаном, пытаясь вновь вернуть себе блаженное настроение, из которого его столь неожиданно и резко вывело появление пирата Феликса.

Дело в том, что у Гая Валерия Сабина на эту ночь было назначено свидание...

* * *
Примерно за шесть часов до визита Феликса перед воротами виллы остановилась крытая дорожная повозка. Четверо мужчин, по виду бывшие гладиаторы, которые следовали за ней верхом, спешились и замерли возле своих лошадей. А с козел слез сидевший рядом с кучером невысокий пухлый человечек и с достоинством приблизился к вооруженным преторианцам, которые охраняли вход на территорию поместья цезаря.

А в поместье этом — в полутора милях от Ариция — вот уже два дня находились Марк Светоний Паулин и Гай Валерий Сабин. Именно здесь Тиберий поселил их, дабы никто не смог вступить в контакт с выбранными им для специального задания людьми и каким-либо образом расстроить его планы, связанные с розысками сокровищ Царицы Клеопатры.

Теперь Сабин наблюдал через окно на втором этаже, как подкатила повозка. Уже начинало темнеть, сумерки опускались на землю, и трибун, отложив книгу, сидел у окна с кубком старого вина под рукой, думая об отвлеченных вещах.

Марк Светоний Паулин, плотно поужинав, предавался отдыху в своей комнате. О чем он думал — неизвестно.

Пухлый мужчина подошел к преторианцам и заговорил с ними. Сабин слушал, не проявляя, впрочем, особого любопытства.

— Кто здесь старший? — надменно спросил толстяк.

По его акценту трибун понял, что это грек. Видимо, вольноотпущенник какого-то богача.

— Центурион Корнелий, — ответил один из солдат, — Что ты хотел? Это вилла нашего достойного цезаря Тиберия.

— Я знаю, чья это вилла, — раздраженно ответил мужчина. — Но моей хозяйке нужен ночлег. У нас в дороге вышла поломка, и теперь мы не успеем до темноты попасть в Таберну.

— Ничего себе! — воскликнул преторианец. — Я же сказал — это цезарская вилла, а не гостиница.

— Но и приехала не купчиха из Субурры, — бросил толстяк. — Позови центуриона.

Солдат нахмурился.

— Никого я не буду звать, — резко ответил он. — У меня приказ — никаких посторонних. Центурион скажет вам то же самое. В миле отсюда есть постоялый двор. Там вы найдете ночлег.

Толстяк покраснел от гнева. На его лысине выступили капельки пота. Он, видимо, не привык, чтобы с ним так разговаривали,

И тут вдруг открылась дверца кареты. На землю грациозно спрыгнула девушка в легкой столе, с какой-то сумкой в руках. Она посторонилась, давая выйти еще одному человеку, который находился в повозке.

У Сабина перехватило дыхание.

Он увидел стройную фигурку и золотистые волосы красавицы Эмилии, которая поставила свою очаровательную ножку в изящном сандалии на ступеньку кареты, собираясь выйти.

Преторианцы отсалютовали копьями.

— Ты меня знаешь, солдат? — капризно спросила Эмилия, хмуря подведенные брови.

— Да, госпожа, — ответил караульный. — Я нес службу во дворце...

— Ну, так чего ты ждешь? Или правнучка Божественного Августа не может провести ночь на вилле своего деда цезаря Тиберия, если уж возникла такая необходимость?

— Да, госпожа, — пробормотал преторианец. — Конечно... Одну минуту, сейчас.

Он судорожным движением схватил висевший на шее серебряный свисток и резко дунул в него три раза. Тут же появился центурион, на ходу что-то дожевывая.

При виде Эмилии он едва не подавился и нервным движением поправил шлем, который съехал ему на лоб.

Сердце Сабина билось так, словно он только что пробежал от Марафона до Афин. Трибун вскочил с места и поспешил вниз, в комнату Светония Паулина. Трезво размышлять он теперь был не в состоянии.

Паулин вопросительно взглянул на него, недовольный тем, что ему помешали отдыхать.

— Достойный Светоний, — с трудом хватая воздух, произнес Сабин. — Там прибыла Эмилия, внучка цезаря. Ей нужен ночлег. Но охрана почему-то возражает. Не оставим же мы женщину ночью на дороге?

Паулин несколько секунд размышлял. На его лбу появились две глубокие морщины.

— Достойный Тиберий приказал, чтобы мы ни с кем не общались до отъезда, — сказал он наконец. — Об исключениях речи не было.

— Но ведь это непредвиденный случай, — упирался Сабин, приходя в ужас от того, что суровый Светоний и непреклонные солдаты просто могут не пустить Эмилию на виллу и он не сможет еще раз полюбоваться ею, — Уверяю тебя, цезарь не осудит нас...

— Эмилия, — хмыкнул вдруг Паулин, пытливо глядя на трибуна. — Уж не она ли так хотела видеть тебя в Палатинском дворце, когда мы уходили оттуда? Кажется, это имя назвала благородная Домиция...

Сабин густо покраснел. Значит, его тайна перестала быть тайной. Но если этот патриций посмеет насмехаться над ним...

Паулин доброжелательно улыбнулся.

— Ладно, трибун, — сказал он. — Беру ответственность на себя. Прикажи охране впустить путников.

А теперь Сабин был готов целовать его руки. Но от волнения он не мог и слова произнести...

Паулин видел его состояние и снова улыбнулся.

— Иди, Гай, — мягко сказал он. — А то преторианцыдействительно еще арестуют их всех.

— Спасибо, — выдавил Сабин и повернулся к двери.

— Еще одно слово, трибун, — остановил его Светоний. — Прости меня, но скажу откровенно. Надеюсь, ты понимаешь, что она — правнучка Августа, а ты пока лишь простой всадник?

Сабин повернул к нему голову. В его глазах блеснули упрямые огоньки.

— Пока, — с нажимом сказал он.

— Да, конечно, — ответил Паулин. — Что ж, желаю удачи. Любовь ведь не знает преград. Как это там у Овидия...

Но Сабина сейчас меньше всего интересовал Овидий. Он бросился к двери, выбежал из комнаты и поспешил вниз.

Но оказалось, что его вмешательство уже не нужно. Разозленная неуступчивостью охраны Эмилия устроила преторианцам разнос в лучших традициях своего деда, и те не посмели больше противиться.

На лестнице Сабин столкнулся с центурионом, который как раз шел доложить о прибытии правнучки Августа, и о том, что ему пришлось впустить ее на территорию виллы.

— Я знаю, — махнул ему рукой Сабин. — Где управляющий?

Тут же неизвестно откуда возник Апулей — управляющий виллы. На его лице читалась озабоченность.

— У нас гости, — коротко сказал ему Сабин. — Дама. Приготовь все, как положено.

— Но господин... — начал Апулей.

— Это распоряжение Светония Паулина, — бросил трибун и двинулся вниз по ступенькам, чтобы встретить каким-то чудом появившуюся в этой глуши женщину своих грез.

А Эмилия уже поднималась ему навстречу. За ней семенил пухлый мужчина и шла служанка с небольшой сумкой в руках.

При виде Сабина девушка удивленно встряхнула своими прекрасными волосами и улыбнулась.

— Трибун? — спросила она. — Так вот кто гостит на вилле цезаря. Это из-за тебя меня не хотели впускать?

Сабину показалось, что удивление ее деланное, но он так смутился, что тут же позабыл обо всем на свете.

— Я... Мы рады приветствовать тебя, достойная Эмилия, — пробормотал он. — Да, цезарь пригласил нас провести несколько дней на своей вилле, но не будем говорить об этом. Ты, наверное, устала с дороги? Я уже распорядился. Сейчас все будет готово...

— Благодарю, трибун, — с достоинством ответила девушка и повернулась к пухлому мужчине. — Болон, прикажи перенести вещи в мою комнату. — А ты, — это уже к рабыне, — проследи, чтобы ванна была приготовлена как положено. Все, идите.

И нетерпеливым взмахом руки она отпустила слуг. Те поспешили удалиться. Сабин, в свою очередь, кивком дал понять центуриону, что тот может вернуться на свой пост.

— Я провожу тебя, госпожа, — сказал он Эмилии все еще дрожавшим голосом. — Прошу, следуй за мной.

Девушка вдруг легонько коснулась его руки своими нежными пальцами. Трибун почувствовал себя так, словно его сердце пронзила огненная стрела. В голове у него все помутилось.

— Нам надо поговорить, — шепнула Эмилия. — Жди меня в саду ночью. Как это вы называете в армии? После третьей смены караула.

Сабин едва верил своим ушам. Она назначает ему свидание! Возможно ли это? О, Бога олимпийские!

— Я не лягу сегодня спать, — сказал он торопливо. — И все время буду в саду. Приходи, когда пожелаешь.

Девушка игриво улыбнулась и легко взлетела вверх по лестнице, на которой уже появился Болон, чтобы доложить, что все в порядке и комната готова принять достойную гостью.

Сабин еле помнил себя от счастья. О такой удаче он Даже мечтать не мог. Мысли путались, он был не в состоянии сосредоточиться на чем-либо. Сердце в ускоренном ритме отбивало секунды. Такие длинные и тягучие, просто бесконечные...

Но — хотели они этого или нет — каждая из них приближала миг сладостной встречи.

Сабин шлялся по саду, натыкаясь на деревья и глухо ругаясь себе под нос. Ну, когда же, когда?

И вот откуда-то ему на голову свалился этот несчастный пират со своими проблемами...

* * *
Вернувшись в сад, Сабин принялся прохаживаться по аллеям, делая вид, что изучает перемещения луны, которая то скрывалась за тучами, то вновь выглядывала, проливая на землю свой слабый мутный свет.

Прошло всего несколько минут и вдруг за его спиной послышался шелест ветвей, более резкий, чем тот, который вызывали порывы теплого шаловливого ветерка.

— Трибу-ун, — позвал нежный голосок из-за кустов. — Ты где? Отзовись, мой храбрый воин.

— Я здесь, — чуть не завопил во весь голос Сабин.

Ему чудом удалось сдержаться, и он резко повернулся навстречу голосу, жадно прорезая взглядом темноту.

Мелькнуло что-то белое, и вот рядом с ним выросла изящная женская фигурка.

Сабин провел по пересохшим губам не менее пересохшим языком. У него кружилась голова, ему казалось, что еще секунда и он рухнет на землю, потеряв сознание.

— Давно ждешь? — спросила Эмилия. — Что там был за шум? Я не хотела выходить, пока тут все не успокоится.

— Да так, ерунда, — ответил Сабин. — Забудь об этом, госпожа. Я очень рад тебя видеть...

Ему показалось, что он слишком вольно заговорил с достойной патрицианкой, но Эмилия тут же сама развеяла его сомнения.

— Оставь эту «госпожу», — с улыбкой сказала она. — Мы ведь не на Палатине. Сейчас здесь, в этом очаровательном саду, находятся только мужчина и женщина. Называй меня Эмилией. А я тебя буду называть Гаем. Ты не против, Гай?

Сабин хотел сказать, насколько он польщен, но слова застряли у него в горле и он лишь буркнул что-то нечленораздельное.

Девушка негромко рассмеялась своим серебристым голосом, видя его смущение, а потом положила ладонь ему на руку.

— Ну, успокойся, Гай. Я же не кусаюсь. Скажи лучше, что ты тут делаешь на этой вилле?

— Я... по приказу цезаря... — забормотал Сабин. — Мы должны... Ну я хочу сказать...

Несмотря на одурманивающее воздействие любви, он все же помнил о данной им клятве и теперь отчаянно пытался сказать что-нибудь нейтральное, дабы не обидеть недоверием Эмилию, но и не подвести цезаря.

Девушка сама пришла ему на помощь.

— А, понимаю, — сказала она грустно. — Дед собирается поручить тебе какое-то дело государственной важности.

Она вздохнула.

— Да, цезарь любит тайны. Мне будет жаль, если ты уедешь куда-нибудь далеко. Правда, Гай...

Видя, что она относится к нему как к хорошему другу... даже больше, чем другу... Сабин чуть расслабился и приободрился. Что ж, перед ним только женщина — очаровательная и обожаемая, конечно, но все же... Не стоит так дрожать.

— Прости, я не могу говорить об этом, гос... Эмилия, — сказал он, сладостно выговаривая дорогое имя. — Я дал слово, это не моя тайна. Поверь, я бы с удовольствием...

— Не надо, — засмеялась девушка. — Государственные дела вызывают у меня скуку. Давай лучше прогуляемся. Тут так хорошо. Оказывается, цезарь умеет выбирать себе виллы. Хотя, наверное, он просто конфисковал ее у кого-нибудь...

Такой поворот разговора Сабина тоже не устраивал — он не хотел обсуждать Тиберия, да еще и с его собственной внучкой.

Осторожно взяв девушку под руку, он повел ее по аллее в глубь сада, во весь объем легких вдыхая божественный аромат, который струился от ее волос и кожи.

— Как я рад, что ты оказалась здесь, — вырвалось у него. — Прости, тебе это может не понравиться, но я готов благословить колесо, которое так вовремя сломалось.

Эмилия захохотала и на миг коснулась его плеча своим.

— Ох, какой ты наивный, трибун. Да ничего у нас не ломалось. Просто, когда Домиция рассказала мне о том, что встретила тебя во дворце, я догадалась, что дед хочет поручить тебе какое-то дело. А зная его страсть к секретности, поняла, что до поры до времени тебя спрячут на одной из его вилл. Ну, а выяснить на какой именно, мне было не так уж трудно — слуги любят золото.

Сабин опешил.

— Ты хочешь сказать, — хрипло произнес он, — что приехала сюда специально, чтобы...

— Да, чтобы увидеть тебя, — просто ответила девушка. — Неужели ты еще не заметил, что понравился мне?

— О, Боги, — прошептал Сабин. — Я и мечтать об этом не мог.

— Скромность — хорошее качество, — со смехом ответила Эмилия, — Но всего должно быть в меру, не так ли?

— Да, но... — Сабин запнулся, вспомнив слова Светония. — Ведь я только простой всадник, а ты...

— А разве сердце выбирает? — тихо спросила Эмилия. — К тому же, у тебя есть все возможности сделать карьеру. Ведь выбился же в люди этот безродный Сеян.

Сабин скрипнул зубами, вспомнив, что на месте нынешнего префекта преторианцев мог быть и он.

— Но ты, кажется, уже просватана, — произнес он с горечью. — Мне говорили...

— Это только формальность, — махнула рукой Эмилия. — Все может измениться по прихоти деда или достойной Ливии. К сожалению, судьба девушки из приличной семьи в наше время зависит главным образом от политической и финансовой ситуации.

— Так ты не любишь Аппия Силана? — с надеждой спросил Сабин.

— Люблю? — презрительно фыркнула Эмилия. — А разве я нужна ему? Нет, совершенно не нужна. Ни я, ни даже мое тело. Просто, переспав с правнучкой Божественного Августа, он породнится с цезарской семьей и это для него главное. Как унизительно!

Сабин не знал, что сказать. Его сердце переполнила горячая волна чувств. Он готов был убить и Силана, и всех тех, которые могут покалечить жизнь Эмилии ради собственной выгоды.

— А вот ты меня действительно любишь, — тихо произнесла девушка. — Я сразу заметила. И один твой взгляд значит для меня гораздо больше, чем все подарки Силана и угрозы деда.

— Эмилия, — почти простонал трибун, резко поворачиваясь к ней: его сильные руки сжали хрупкие плечи девушки.

Они находились сейчас в глубине сада, скрытые от нежелательных свидетелей густой стеной деревьев.

Эмилия тоже положила ладони ему на плечи. Сабин почувствовал, как локон золотистых волос коснулся его лица, и ощутил порывистое движение груди под легкой столой.

Он снова впал в транс и перестал что-либо соображать. Сейчас для него существовала только она, его любимая. Все остальное потеряло всякое значение...

Девушка, судя по всему, находилась в подобном же состоянии. Она высоко подняла голову, ее горячие упругие губы жадно скользили по лицу Сабина, пока не нашли ею рот. Они слились в страстном сладостном поцелуе, крепко прижавшись телами друг к другу.

«Милая моя, единственная», — стучало в мозгу у трибуна; он весь словно горел, душу переполняло волшебное ощущение никогда не испытанного им ранее неземного блаженства.

Его ладони проникли под одежду Эмилии; нежно и вместе с тем властно они гладили, ласкали и сжимали податливое горячее тело.

Вдруг Сабин почувствовал, что девушка словно обмякла в его объятиях, ее ноги подкосились. Он осторожно опустился на колени, увлекая ее за собой на мягкую, прохладную, чуть влажную от росы траву, которая так приятно холодила охваченные любовным огнем тела.

Их губы снова соединились; слова уже не были нужны. Они теперь стали как одно целое, но оба страстно желали сблизиться еще больше, и сейчас же, немедленно...

Трибун порывисто приподнял Эмилию и бережно уложил ее на траву, потом наклонился над ней, одной рукой поддерживая за шею. Вторая скользнула вниз по бедру девушки, забирая с собой и так уже спущенную с плечей столу. Пальцы Сабина трепетно и чувственно изучали каждую точку на дорогом и желанном теле.

А через несколько секунд, не в силах больше сдерживаться, он с протяжным стоном подвинул Эмилию под себя и прижался к ней изо всех сил. Девушка, полузакрыв глаза и прерывисто дыша, крепко обнимала его руками за шею. Ее губы шептали что-то неразборчивое, а ноги сомкнулись вокруг бедер Сабина. И время словно остановилось для них...

* * *
— Уже светает, любимый, — услышал Сабин возле самого своего уха тихий голос Эмилии. — Как жаль, что нам пора расставаться.

— Но ведь будет и сегодняшняя ночь, — умоляюще сказал трибун. — Ты придешь?

В его глазах была надежда.

Девушка грустно качнула головой.

— Вряд ли, — сказала она. — Не забывай, что попасть сюда мне удалось, только применив обман. Если задержаться еще — пойдут слухи. Ты же не хочешь, чтобы твою любимую обсуждали на всех углах в Риме?

Сабин скрипнул зубами.

— Я убью каждого, кто посмеет...

Девушка поцелуем заставила его замолчать.

— Не надо, — сказала она. — Лучше сделай так, чтобы ты мог смело попросить у Тиберия моей руки. Ты же можешь, я знаю...

— Я сделаю все, что в моих силах, — страстно прошептал Сабин. — И даже больше. Клянусь, уже скоро я одену тебе на палец железное кольцо в храме Венеры.

Эмилия мечтательно улыбнулась.

— А я с радостью произнесу традиционные слова: «Где ты, Гай, там и я, твоя жена». И тогда мы будем вместе и нас никто и ничто уже не разлучит, правда?

Вместо ответа Сабин крепко прижал ее к себе.

— Но тебе придется очень тяжело, — задумчиво произнесла девушка. — Мой дед так просто меня не отдаст. Доблестному трибуну придется послужить ему как следует.

— Я готов, — просто сказал Сабин.

Эмилия села и начала одеваться. Трибун с обожанием смотрел на ее тело, которое исчезало под мягким материалом столы.

— Пора, — сказала Эмилия. — Я не хочу, чтобы меня кто-то заметил. Прощай, мой дорогой.

— Когда ты уезжаешь? — с тоской спросил Сабин. — Я приду тебя проводить.

— Хорошо. Но только веди себя достойно.

Они негромко рассмеялись.

Внезапно у ворот сада послышался какой-то шум, шаги, лязг металла и приглушенные голоса.

Девушка испуганно вздрогнула.

— О, Боги, — шепнула она. — Меня увидят...

— Это опять проклятые преторианцы, — сквозь зубы процедил Сабин. — Вот уж действительно сторожевые псы. Ладно, я пойду и задержу или отвлеку их, а ты беги вон по той аллее. Войдешь в дом боковым входом.

Эмилия порывисто обняла его за шею, быстро поцеловала в губы и легко, как нимфа, побежала по гравиевой дорожке сада.

Сабин, злой и недовольный, поднялся на ноги, поправил одежду и двинулся навстречу преторианцам, чувствуя, как голова его медленно кружится от упоения последним поцелуем.

— Кто там опять шумит? — раздраженно крикнул он. — Я же приказал вам. Центурион, ко мне!

Центурион сделал несколько шагов и выбросил руку в салюте.

— Прости, достойный Сабин, — сказал он. — Там прибыл курьер из Рима. Он привез письмо от цезаря, адресованное тебе и достойному Светонию Паулину. Это срочно.

Сабин вздохнул. Вот и настало время уезжать. Но тут же он вспомнил, что, выполнив задание цезаря, будет иметь шанс отвоевать свою ненаглядную Эмилию, и на лице его появилось решительное и непреклонное выражение. Он был готов на все.

— Хорошо, — коротко бросил трибун. — Проведите курьера в дом. Я пойду доложу достойному Паулину.

Он повернулся и твердым шагом двинулся по аллее к зданию виллы, которое уже освещали первые робкие лучи восходящего солнца.

Глава XXV Плавание

В пятый день после майских ид того же года подготовка к вторжению на территорию германских племен была полностью завершена и огромная римская флотилия степенно и величаво двинулась вниз по Рену, чтобы пройти по намеченному главнокомандующим маршруту и нанести затем варварам разящий удар в самое сердце.

Лениво катила свои серые воды великая река, разделявшая два мира — эллинистическую цивилизацию и дикие кровожадные племена Восточной Европы, покачивая на волнах всевозможные суда и суденушки, которые Германику удалось собрать для перетранспортировки своей пятидесятитысячной армии к устью Эмиса.

Были тут старые списанные военные триремы, доставленные с побережья Галлии, где они несли необременительную службу, отпугивая своим некогда грозным видом местную пиратскую мелочь и дерзких британских корсаров, которые давно зарились на богатые земли римских провинций.

Были и неповоротливые грузовые плоскодонные баржи, способные принять на борт значительное количество людей. Но вот об элементарных удобствах там приходилось забыть начисто.

А рядом с этими громадами и между ними суетился целый сонм маленьких суденышек — унирем, рыбацких лодок и даже плотов, которые были частично собраны по речным портам, частично конфискованы у купцов и рыбаков, а частично специально построены для этого плавания.

В основном флотилия шла на веслах, лишь иногда поднимались паруса, если дул попутный ветер. Германик — в соответствии с древней латинской поговоркой: festina lente — спеши медленно — не собирался подгонять события. Он заявил своим офицерам, что сейчас главное: благополучно, без потерь достичь устья Эмиса — намеченной цели. А случится сие неделей раньше или позже — не имеет существенного значения. Лето еще впереди, и у армии будет достаточно времени.

Каждое судно было максимально загружено солдатами — римскими легионерами из восьми ренских легионов и союзниками — галльской пехотой и батавскими копейщиками и пращниками.

А кавалерия — в основном, разъезды лучников из Белгики и земли треверов — шли берегом, неся при этом еще и дозорную службу. Мало ли что? Ведь в любой момент из леса могли появиться варвары и забросать флотилию камнями и стрелами.

Посреди колонны кораблей находилась флагманская трирема Германика, на которой плыл главнокомандующий со своим штабом. Между нею и остальными судами постоянно курсировали маленькие легкие увертливые лодки, развозя приказы и распоряжения.

Педантичный и помнящий обо всем военачальник стремился постоянно держать ситуацию под контролем и каждую минуту точно знать, что происходит в его армии.

Пока все было в порядке — флотилия медленно, но неуклонно приближалась к устью Рена, где высланные вперед отряды землекопов под охраной солдат расширяли, чистили и углубляли два канала, прорытые много лет назад по приказу великого Друза — отца Германика.

Именно с помощью этих каналов предполагалось выйти в Северное море и вдоль фризского побережья добраться до Эмиса. Ну, а там уж можно будет наконец покинуть качающиеся под ногами палубы судов и ступить на твердую землю, чтобы повести боевые действия в римских традициях — на суше. И да помогут тогда варварам их лесные Боги.

Поскольку легионеры, да и галлы с батавами тоже, были неважными мореплавателями, то от них и требовалось только одно — сидеть спокойно и не мешать опытным морякам вести корабли.

На каждом судне находился свой шкипер и несколько его помощников, которые следили за рулем и парусами. Солдатам лишь приходилось иногда поработать веслами, что они, как правило, считали не очень-то почетным занятием для себя, хотя и не роптали, понимая ситуацию.

Ведь Германик, чтобы не перегружать и без того глубоко сидевшие в воде суда, приказал не брать рабов-гребцов и в напутственной речи перед погрузкой и выходом из порта попросил своих соратников-бойцов стерпеть это неудобство во имя общей великой цели.

А не было сейчас такой просьбы, которую бы солдаты не выполнили ради своего обожаемого командира.

— Сделаем! — со смехом ответили ветераны. — Чего уж там! Можно и погрести немного, лишь бы потом как следует накостылять дикарям.

— Слава Германику! — рявкнула вся армия, размахивая мечами и копьями. — Веди нас, а мы уж сделаем свое дело!

— Спасибо, соотечественники, — ответил тронутый до глубины души полководец. — Спасибо. Будьте уверены, я выполню свой долг. Мы ведь сейчас должны быть как одно целое, чтобы отсечь головы германской гидре. И я горжусь тем, что командую людьми, которые это понимают и готовы на все ради победы. Вперед и да помогут нам Бога!

Погрузка прошла очень быстро и организованно, и вот первые суда пустились в путь, вниз по широкому могучему Рену, а по дороге к ним приставали все новые и новые корабли из портов Конфлуэнта, Бингия, Бонны, Колонии, Ветеры...

Остававшиеся на месте солдаты — гарнизоны сторожевых фортов — выходили на берег и провожали своих товарищей приветственными криками и взмахами рук.

— Удачи, ребята! — прощались они.

— Ждем вас с победой!

— Да поможет вам Марс и Юпитер Статор!

— Счастливого плавания!

Настроение Германика, который мечтал отомстить за разгром легионов Квинтилия Вара и вернуть захваченные тогда врагом знамена, передалось всей армии. Каждый солдат и офицер, каждый конник и пехотинец знали, что от них требуется и готовы были выполнить свой долг до конца. Пожалуй, со времен победоносных походов великого Гая Юлия Цезаря не было в римских войсках такого боевого духа и энтузиазма.

* * *
Караван судов продвигался вниз по реке, все ближе подходя к устью Рена. Справа тянулась нескончаемая стена черного мрачного густого леса — места обитания варваров, а слева — все более редкие римские пограничные укрепления.

Старший трибун Пятого легиона Цетег Лабион — тридцатишестилетний мужчина со строгим худым лицом аскета — стоял у борта медлительной грузовой баржи, на которой он проделывал путь вместе с двумя когортами своих солдат, и задумчиво смотрел в воду.

Это был не первый боевой поход трибуна — он сражался в здешних местах еще под командованием Тиберия, нынешнего цезаря, но никогда еще у него не было такого настроения, как сейчас.

Германик действительно сумел сплотить армию, превратить ее в единый боеспособный организм, проникнутый осознанием общей задачи, готовый выполнить любой приказ командующего и сражаться с любым врагом до последней капли крови.

"Вот это войско, — невольно подумал Лабион. — Да скажи сейчас Германик хоть одно слово, солдаты тут же повернули бы на Рим, разогнали бы преторианцев и сделали его цезарем. Как же повезло Тиберию, что его пасынок родился таким благородным и преданным присяге и долгу. Уж сам он на месте нашего командира, наверное, недолго бы колебался.

Впрочем, это было бы невозможно — Тиберий никогда не пользовался в армии такой любовью и популярностью. Хотя полководец из него неплохой, надо признать... "

Но тут Лабион — дисциплинированный солдат — сообразил, что не его ума дело рассуждать о власти и претендентах на нее, а потому попытался отбросить несоответственные мысли и переключить свое внимание на что-нибудь другое.

Его привлек молодой парень-рулевой, который стоял на корме, уверенно манипулируя румпелем. Было ему лет двадцать, не больше, но весь его вид выдавал уже вполне опытного моряка. На юном безусом лице было написано полное спокойствие и уверенность, сильные руки крепко и вместе с тем бережно держали рычаг.

Судно шло строго по своему фарватеру, не мешая другим кораблям, не обгоняя их и не притирая бортами, что частенько случалось в такой большой колонне. Ведь действительно хороших мореходов Германику удалось собрать не очень много — капитаны торговых суденышек из приренских портов отнюдь не рвались в военную экспедицию, а многие кадровые офицеры и матросы из мизенской эскадры долго находились под следствием по делу о мятеже беглого раба Клемента и — хотя в конце концов была объявлена амнистия — не успели вовремя прибыть в Могонтиак.

Положение спасли — в какой-то степени — фризы.

Это племя обитало главным образом на побережье Северного моря, занимаясь рыболовством и меновой торговлей. Ведь его территория служила как бы буферной зоной между землями батавов — римских союзников и хауков — непримиримых врагов Вечного города.

В свое время Друз вторгся во владения фризов и заставил их покориться силе римского оружия. Он заключил договор, по которому те обязаны были платить дань, состоявшую из дубленых бычьих шкур, а также снабжать продовольствием гарнизоны близлежащих фортов на Рене. Но зато фризы были освобождены от повинности давать солдат для союзных когорт, как, например, их соседи батавы.

Условия договора устраивали обе стороны, и с тех пор фризы и римляне мирно уживались друг с другом. Правда, части племени пришлось оставить побережье и уйти в глубь суши — к лесам, озерам и равнинам — и тут заняться скотоводством, но от этого благосостояние варваров только повысилось.

И вот, когда Германик начал готовить свой грандиозный поход, он обратился к фризам за помощью и те не отказали. Им самим уже надоели воинственные и беспокойные хауки, которые частенько грабили и разоряли деревни своих миролюбивых соседей, а потому главный вождь фризов согласился предоставить римлянам своих лоцманов, которые должны были провести флотилию по лабиринту узких проливов, пронизывавших побережье.

Кроме того, вождь сообщил, что не будет препятствовать своим людям, если те захотят подняться вверх по Рену и помочь довести караван судов до устья реки.

И вот таким образом две сотни фризов — опытных моряков — появились в Могонтиаке, где казначей выплатил им авансом определенную сумму за услугу. Затем они — в качестве рулевых и шкиперов — разместились на самых крупных кораблях и принялись за работу.

И претензий к ним ни у кого не было — фризы знали свое дело и уверенно, грамотно вели римскую флотилию вниз по реке.

Одним из таких проводников и был молодой парень у румпеля, на которого обратил внимание старший трибун Пятого легиона Алода Цетег Лабион, восхищенный искусством, с которым тот обращался с рулем, и спокойствием, написанным на лице юного морехода.

Лабион, держась за борт, подошел ближе и приветливо кивнул парню, чуть улыбнувшись.

— Здорово ты работаешь. Где научился?

Юноша пожал плечами, не улыбнувшись в ответ.

— Мой отец — староста рыбаков в нашем селении. Я с детства ходил с ним в море.

Он помолчал немного и добавил с неожиданной горечью.

— И это он послал меня сюда, помогать вам.

Трибуна удивил тон ответа.

— А ты что, не любишь римлян? — спросил он.

Моряк снова пожал плечами, не глядя на Лабиона и ни на секунду не забывая о румпеле.

— Разве они мои жены или родители, чтобы я их любил? У вас своя жизнь, у нас — своя. Зачем мешать друг другу?

— Да кто же вам мешает? — искренне удивился трибун. — Римляне принесли вам закон и порядок, научили многим ремеслам, ввели в обращение деньги, защищают вас от врагов. И за все это вы должны отдать нам несколько бычьих шкур в год. Неужели так много?

Фриз упрямо смотрел себе под ноги.

— Много, — ответил он. — Дело не в шкурах. Вместе с ними вы забираете у нас свободу.

— Какую свободу? — взорвался трибун, уже изрядно выведенный из себя. — Свободу пробивать друг другу головы дубинками или свободу жить, как дикие звери в чаще? Неужели ты еще не понял, что такое цивилизация?

— Нам не нужна такая цивилизация, — бросил моряк и повернул руль, крепко упершись ногой в палубу.

— Вы посмотрите на него! — воскликнул Лабион, теперь, скорее, развеселенный юношеским максимализмом молодого фриза. — Всему миру она нужна, а вам нет? Оригинально...

Парень промолчал. Несколько солдат, привлеченных разговором, поднялись со своих мест и подошли ближе.

— Слава Богам, — продолжал Лабион, — что и у вас в племени далеко не все так думают. Ведь ваш вождь согласился помогать нам.

— Ну и что? — снова пожал плечами юноша. — Он был вынужден, к тому же — он боится римлян. Я бы на его месте предпочел договориться с нашими соотечественниками — германцами.

— Ого! — воскликнул трибун. — Смотри, какой смелый. Вот передам я эти слова вождю, тогда надерут тебе задницу старейшины.

— Пускай, — упрямо сказал моряк. — А я все равно буду думать по-своему. Всегда.

Легионеры, стоявшие вокруг, громко засмеялись. Но в их смехе сквозило и уважение к этому юноше, который с таким упорством отстаивает свои взгляды.

— Ну, ладно, — сказал наконец Лабион. — А как же тебя зовут, борец за свободу?

— Ганас, сын Батовира, — смело ответил юноша. — Мне нечего стыдиться своего имени.

— Пока — да, — произнес трибун, став вдруг очень серьезным. — Но смотри, чтобы этого не случилось в будущем. Ты молод сейчас, самоуверен и дерзок. Надеюсь, с годами это пройдет.

— А если не пройдет? — спросил фриз, поднимая голову и первый раз глядя в глаза Лабиону.

Римлянин невесело усмехнулся.

— Тогда, боюсь, нам еще предстоит с тобой встретиться в другой обстановке. С мечами в руках.

Моряк хотел что-то ответить, но передумал и снова опустил голову. Его руки судорожно сжали рычаг румпеля.

— Я понял тебя, трибун, — ответил он тихо.

— Вот и хорошо, — улыбнулся Лабион и повернулся к своим легионерам. — Что у нас там с обедом, ребята? -

Солдаты радостно загомонили и двинулись на свои места, по которым дежурные уже разносили миски с дымящимся рыбным супом и ковриги твердого белого хлеба.

Суда римской флотилии все так же плавно и неторопливо скользили по мутной воде Рена, чуть покачиваясь на легких волнах.

Глава XXVI Враги

А в густых лесах за извилистым мелководным Визургисом, на землях племени херусков — самых опасных и сильных врагов Рима — царило необычное оживление.

Непролазная чащоба, казалось, была наполнена гулом гортанных голосов, лязгом оружия, скрипом легких повозок. По неприметным узким лесным тропинкам стекались только в им одним известное место тысячи и тысячи германских воинов — херусков, хаттов, хауков и их многочисленных союзников, решивших дать бой своим поработителям с далекого юга.

Отряды концентрировались в деревнях, на хуторах или просто на опушке леса и высылали своих делегатов на Большой совет, который великий вождь Херман собирал в своей резиденции — укрепленном поселке неподалеку от правого берега Визургиса, рядом со столь милой его сердцу Тевтобургской пущей, в которой еще белели кости солдат из армии Квинтилия Вара, шесть лет назад сложивших тут головы из-за некомпетентности своего полководца и предательства германцев.

Все многочисленные варварские племена были немало удивлены, когда вдруг появились посланцы Хермана и срочно созвали вождей на Большой совет, чтобы решить, как дать отпор римлянам.

Ведь никаких военных действий в этом году не предполагалось — Германик уже нанес удар по хаттам и увел армию за Рен, а дикари отползли в свою глухую чащобу, зализывая раны и в бессильной ярости грозя кулаками вслед победоносным легионам.

И тут вдруг Херман объявляет общий сбор.

Вот и потянулись отряды варваров к Тевтобургскому лесу, гадая, что же задумал великий вождь херусков и с кем им придется сразиться. Боевой дух был в ополчении не на высоте — слишком хорошо еще помнили германцы недавно преподанный им урок.

Но никто не посмел ослушаться и, верные союзническому долгу, племенные дружины со всей возможной скоростью двинулись туда, куда приказал им идти глава антиримской коалиции — бесстрашный, мудрый, жестокий и коварный Херман.

Лишь немногие из приближенных вождя знали, чем был вызван этот неожиданный приказ: за день до него, когда сумерки уже спустились на землю и лишь багровые языки сторожевых костров сражались с темнотой, храбрый Сигифрид — правая рука Хермана — провел в дом вождя какого-то человека, плотно закутанного в плащ.

Позже караульные за кувшином вина рассказали своим сородичам, что человек этот появился перед их постами со стороны Эмиса и решительно потребовал позвать Сигифрида. Говорил он на языке херусков, но с сильным акцентом.

После некоторого колебания воины доложили своему командиру. Тот приказал доставить мужчину к нему в шатер, поговорил с ним с глазу на глаз не дольше, чем требуется нормальному варвару, чтобы обглодать свиную лопатку, и тут же повел незнакомца к великому вождю.

Херман беседовал с ним гораздо дольше, а под утро и отдал приказ воинам готовиться к бою, а вождям и командирам — собраться как можно быстрее на Большой совет.

* * *
В просторной, но задымленной и закопченной хижине, сложенной из бревен, в которой Херман — на римский манер — устроил свой штаб, было теперь тесно и душно.

Людей собралось очень много; маленькие, затянутые бычьим пузырем окошки плохо пропускали воздух, а дверь вождь запретил открывать по соображениям секретности, да еще и выставил вокруг дома два кольца охранников из самых свирепых херусков.

Те были недовольны, так как им приказали не пить на посту пива, но ослушаться своего грозного начальника не посмели и теперь «бдительно» несли караул, опершись на тяжелые фрамеи и позевывая время от времени.

В армии Германика за такую службу их бы уже отделали розгами, но тут — другое дело. Дикари всегда неохотно подчинялись чьим-либо указаниям, только себя считая самыми смелыми и умными, и Херман даже не пытался заставлять их неукоснительно соблюдать дисциплину — он знал, что даже авторитет великого вождя не спас бы его от расправы соплеменников, и ограничился в своем войске минимумом необходимой строгости,

А в доме его в тот вечер собрался, наконец, Большой совет, на который прибыли делегаты от всех германских племен, населявших территорию от Рена до Альбиса, от Герцинского леса до Тевтобургского.

Тут были предводители херусков — сам Херман, Сигифрид и Зигмирт; вождь хаттов — Ульфганг, которого недавно разгромил Германик; глава хауков — седой бородатый хитрый Зигштос; достойные послы от племен поменьше — сигамбров, хамавов, марсов.

А в углу одиноко сидел закутанный в темный плащ человек; его лицо прикрывал капюшон, он не смотрел по сторонам, но внимательно прислушивался к разговору, с трудом продираясь сквозь особенности германских языков и диалектов.

После того, как шаман принес жертву лесным Богам, немилосердно навоняв в помещении какими-то ритуальными травами и кусками кожи, которые он сжег в примитивном каменном очаге, Большой совет начался.

Лица вождей были серьезными — они прекрасно понимали, что позвали их не на пир, а если и на пир, то весьма кровавый, с которого многие уже не вернутся.

Впрочем, война и смерть были их ремеслом, к которому варваров готовили с детства, и никто из них не боялся врага или гибели, боялись они лишь позора.

А ведь именно позором покрыли многие из них себя в последнем сражении с римскими войсками. Не успев даже сформировать ряды, они бросились врассыпную, не выдержав страшного удара железных легионов. И очень им не хотелось, чтобы такая ситуация повторилась. Вот чего опасались храбрые воины, собравшиеся на Большой совет, вот чего хотели избежать и вот почему хмурились они, слушая слова своего предводителя.

Херман — рослый, широкоплечий, слегка грузный мужчина с небольшой бородой и густыми светлыми волосами — тяжелым шагом прошел на середину комнаты и медленным взглядом обвел всех собравшихся.

В то время ему только исполнился тридцать один год (Германик, его коварный враг, был на одиннадцать месяцев младше), но, несмотря на молодость, вождь херусков пользовался громадным авторитетом как в своем племени, так и среди других варваров.

Еще в детстве он попал в плен к римлянам, когда армия Друза промаршировала от Рена до Альбиса, сметая всех на своем пути.

Вместе с другими мальчиками знатных германских родов он был отправлен в Рим, на воспитание.

Август все время держал при своем дворе несколько десятков ребятишек — то ли захваченных в качестве военной добычи, то ли присланных в роли заложников зависимыми от Рима правителями.

Он очень хотел вылепить из этого податливого детского материала будущих цивилизованных и образованных царей и вождей — верных союзников Империи, на которых впоследствии можно было бы смело положиться в случае необходимости.

Некоторые легко поддавались дрессировке — в основном это были эллины из Малой Азии, но другие — парфяне, например, и германцы — лишь делали вид, что готовы служить интересам Рима, но в глубине души оставались верными своим традициям и любви к свободе.

Особенно это касалось гордых, не знавших рабства херусков, которые никак не могли позволить кому-либо диктовать им свои законы.

И главным среди этих непримиримых был Херман, которого римляне называли Арминием, не в силах выговорить его варварское имя.

До поры до времени юный вождь — со свойственным дикарям коварством — ловко прикидывался другом римлян и даже у Августа не возникло сомнений в его лояльности.

Когда Херман достиг подходящего возраста, он — вместе с другими соплеменниками, которые должны были помочь ему установить цивилизованную власть над херусками и превратить это воинственное племя в покорных данников Империи — был отправлен в родные края.

— Там он получил под свою команду крупное соединение германцев, присягнувших на верность Риму, и вместе с ними поступил в распоряжение наместника провинции за Реном Публия Квинтилия Вара.

Херман старательно выполнял свои обязанности, поддерживал в своем войске строгую дисциплину и всячески пытался втереться в доверие к самодовольному проконсулу, используя самую грубую лесть и богатые подарки. Он не гнушался даже участвовать в оргиях, которые регулярно устраивал Вар, что отнюдь не способствовало его популярности у подчиненных, верных древним суровым традициям и моральным принципам.

А римские офицеры лишь посмеивались, наблюдая за ним. Они полагали, что таким путем примитивный варвар хочет сделать карьеру и ищет покровительства влиятельного консуляра Публия Квинтилия.

Но лишь один Херман знал, к чему он в действительности стремился, и, не обращая внимания ни на что, медленно, но верно шел к цели, которую поставил себе уже давно.

А целью этой было полное освобождение германских территорий от римского влияния.

Уже вскоре он принялся устанавливать тайные контакты с вождями других племен, живших между Реном и Альбисом. Речь шла о том, чтобы объединить все силы, создать могучий Племенной союз и раз и навсегда отбросить завоевателей за великую реку.

Сначала к предложению Хермана отнеслись весьма скептически, а к нему самому — с недоверием. Как же, ведь вождь херусков считался самым активным лизоблюдом в ставке наместника Квинтилия Вара.

Но со временем упорство, сила убеждения и железная логика Хермана сделали свое дело. Союз был заключен и скреплен — по обычаю — кровавой клятвой. Теперь оставалось только ждать возможности нанести удар по врагу, безжалостный и сокрушительный удар.

И такая возможность скоро представилась: Вар повел свою армию в Тевтобургский лес, где и угодил в засаду.

Недавние союзники, столько раз клявшиеся в верности Риму, набросились на его легионы со всех сторон, словно бешеные псы, кусая и царапая. Разгром был полным...

Но напрасно после учиненной резни Херман заклинал своих соотечественников развить успех — охмелевшие от крови и трофейного вина варвары предпочли приступить поскорее к дележу добычи, а не продираться сквозь густую чащу к Рену, чтобы напасть на пограничные римские провинции и опустошить их, возможно, навсегда прекратив процесс цивилизации и романизации местного галльского населения.

Момент был упущен — армия Тиберия успела захватить переправы на Рене и не пустила варваров на левый берег.

И хотя Август приказал не расширять больше территорию Империи, установив границу по великой реке, противостояние между Римом и германскими племенами сохранялось с тех пор и по нынешний день.

И вот теперь явился Германик — мститель, готовый огнем и мечом смыть позор поражения Вара и гнать ненавистных ему варваров хоть до самого Китая.

И с этим надо было что-то делать. Вот почему собрался сегодня Большой совет.

* * *
Херман пристально оглядел всех присутствующих, глухо кашлянул и заговорил:

— Приветствую вас, братья, борцы за свободу наших народов. Я рад и благодарен вам за то, что вы откликнулись на мой призыв и собрались здесь. Для этого действительно была очень важная причина, и сейчас вы ее узнаете.

Он помолчал немного. Все взгляды были обращены на него. Вождь сжал свои огромные кулаки, и вновь раздался его чуть хрипловатый сильный и звучный голос:

— Мне стало известно, что наши враги готовятся нанести очередной удар. Оказывается, нападение на хаттов было всего лишь разведкой боем. Теперь же римский командир Германик поклялся вовсе стереть наши племена с лица земли и уже готов к этому.

Все глухо загудели, переглядываясь. Новость была не из приятных. Многие из них уже встречались с Германиком и знали, что он не бросает слов на ветер.

— Так вот, — продолжал Херман, — слушайте внимательно. Римляне собрали армию в пятьдесят тысяч человек, сели на корабли и плывут сейчас вниз по Рену. Они хотят морем добраться до устья Эмиса, высадиться на сушу и перейти Визургис. И застать нас врасплох.

— Откуда у тебя такие сведения, вождь? — с тревогой спросил хатт Ульфганг. — Ты уверен, что это действительно так? Ведь Германик мог устроить и провокацию, и обманный маневр. Он достаточно хитер для этого.

— Уверен, — решительно ответил херуск. — Откуда у меня сведения — вы узнаете позже. Но клянусь моей матерью, это так. И сейчас я хочу вас спросить: что мы будем делать? Разбежимся ли, как трусливые зайцы, или примем бой?

Вожди зашевелились, что-то выкрикивая и потрясая кулаками. Упомянув зайцев, Херман больно задел их самолюбие. Германцы не привыкли отступать ни перед кем.

— Я хочу сказать! — раздался голос Сигифрида. — Да, брат мой, Херман, мы готовы сражаться. Но ведь невелика честь просто сложить свои головы в лесу или на болотах, как то было недавно. Нет, мы хотим сражаться и победить. Знаешь ли ты, как это сделать?

— Знаю, — громко ответил вождь херусков. — Знаю и сейчас расскажу вам. Римляне часто побеждают потому, что действуют по заранее продуманному строгому плану, а мы просто бросаемся в бой, уповая лишь на собственную храбрость и силу. Но сейчас этого уже мало.

Слушайте меня, соплеменники. Наши Боги послали нам прекрасную возможность рассчитаться с захватчиками. Ведь дело в том, что мы знаем их план, но они не знают наших намерений, они думают напасть на нас неожиданно, когда мы не будем готовы. Но клянусь Зеем, Манном и Одином, это у них не выйдет. На сей раз мы используем свой шанс!

— Говори, Херман! — послышались голоса. — Мы слушаем тебя! Предлагай, мы готовы!

Глаза собравшихся воинственно заблестели, лица покраснели, кулаки сжались.

— Так вот, братья, — продолжал херуск, — мы можем победить римлян, но только если примем на вооружение их же тактику — строгую дисциплину и повиновение начальникам.

Многие разочарованно загудели. Слова «дисциплина» и «повиновение» вызывали у своевольных германцев жестокую изжогу.

Не обращая на это внимания, Херман говорил дальше, яростно взмахивая рукой:

— Да, вы не ослышались. И я скажу больше — вы свободные люди и вольны поступать, как вам вздумается, но если вы хотите победить врага, если хотите, чтобы яповел вас в сражение, то должны хотя бы на время этого похода смирить свою гордость и смирить гордость своих воинов. Только так мы можем надеяться на успех. А если нет...

Он сделал паузу и скользнул взглядом по рядам вождей.

— А если нет, то можете уже сейчас прятать свои семьи в чаще и уходить за Альбис. Толпой мы не одолеем римлян.

Вожди приглушенно обсуждали слова своего предводителя. Некоторые кивали своими косматыми нечесаными головами, некоторые пожимали плечами, были и такие, которые решительно трясли бородами, словно говоря: нет, это невозможно.

Херман терпеливо ждал, поглядывая на закутанного в плащ человека, который не принимал участия в дискуссии.

Наконец общее мнение собрания стало, кажется, склоняться в его пользу. Херуск одобрительно качнул головой. Его глаза заблестели.

— Ты говорил разумно, брат, — произнес наконец Зигмирт. — Но объясни нам, как ты хочешь воевать с римлянами?

— А вот как, — торжественно возвестил Херман. — Они собираются атаковать нас за Визургисом, ударить в самое сердце. Мы же встретим их на полпути, в лесистой местности, когда они не будут ожидать этого.

Но вот тут-то мне и нужно ваше полное повиновение, чтобы ни один отряд, ни один воин не вздумал действовать по собственному плану и раньше времени не обнаружил нас перед врагом. Вот почему я требую от вас строжайшей дисциплины.

Поверьте, этим не будет нанесен ущерб вашей независимости, так вы лишь завоюете себе свободу, которой потом сможете пользоваться, как только пожелаете. У меня и в мыслях нет становиться тираном или царем над вами, и ради общей цели, ради будущего ваших детей прошу вас довериться мне. И обещаю вам полную победу!

Речь вождя произвела сильное впечатление, германцы одобрительно загудели.

— Он прав! — раздались голоса.

— Пожертвуем малым, чтобы достичь большего!

— Командуй, Херман!

Херуск поднял голову; его лицо напряглось.

— Благодарю вас за доверие, братья, — сказал он громко. — И командовать я начну прямо сейчас. Время не ждет. Итак, мое первое распоряжение: кто не подчинится приказу начальника, будет предан смерти, будь он хоть самый знаменитый вождь, хоть мой родственник, а хоть и простой ополченец. Запомните это!

Теперь перейдем к делу. Детали обсудим потом, а пока вот мой план в общих чертах: наша армия, выставив дозоры, арьергард и боковое охранение, как то принято у римлян, немедленно выступит в поход. Мы должны первыми успеть дойти до того места, где начинается Тевтобургский лес, и занять там самую выгодную позицию.

Когда римляне двинутся от побережья, чтобы форсировать Визургис, мы нападем на них, предварительно окружив, и перебьем всех до единого, как это уже случилось с армией Вара. Пусть наш родной Тевтобургский лес снова станет их могилой!

Оглушительный восторженный рев нескольких десятков глоток приветствовал слова вождя. Германцы поверили в победу!

— Хорошо, — одобрительно сказал Херман. — А теперь обсудим, кто сколько и куда поведет людей. Предупреждаю — не должно быть ни малейшей ошибки или небрежности. Цена ей — наша кровь и наши жизни. Итак, слушайте и запоминайте. Ты, Сигифрид...

Подавшись вперед, варвары внимательно ловили каждое слово своего предводителя, которому только что вверили самое дорогое, что у них было, — свободу.

Глава XXVII Высадка

Все указывало на то, что великий план Германика благополучно будет претворен в жизнь.

За все время плавания погода ни разу не испортилась достаточно сильно, чтобы создать для судов трудности в дальнейшем продвижении. Постоянно светило нежаркое ласковое солнце, пролетал над караваном легкий ветерок, лишь иногда незначительно усиливаясь, но это было лишь на руку римлянам — можно было поставить парус.

Дождь прошел всего два раза, да и то не сильный; он лишь освежил расслабившихся от долгого сидения на палубе солдат. И никаких бурь, штормов, ураганов, весьма обычных для этих мест в начале лета. Одним словом, тихо, прохладно, спокойно.

Полевые жрецы — авгуры и гаруспики — проведя свои гадания, в один голос заявили, что чуть ли не все олимпийские Боги в полном составе явно благоволят экспедиции и ее участникам. Блестящая победа уже, можно считать, одержана. Осталось только прийти и взять варваров голыми руками.

Но Германик строго запретил служителям Богов объявлять столь оптимистические предсказания солдатам, боясь, как бы это не расстроило их боевой дух, не посеяло в них легкомысленное отношение к противнику, который, несмотря ни на что, был еще очень и очень силен и опасен. И победу — пусть даже легкую — все равно еще надо добыть.

Как и пристало опытному и предусмотрительному полководцу, Германик был очень осторожен и предпочитал не искушать судьбу — как бы не сглазить ненароком.

Кроме того, он был весьма суеверен, как, впрочем, и все члены цезарской семьи, исключая, может быть, лишь Тиберия. Да и тот после встречи с астрологом Фрасиллом пересмотрел свои взгляды на судьбу и предопределение в жизни людей.

Флотилия римлян и их союзников в установленный срок благополучно завершила плавание по Рену и вышла в широкое устье великой реки.

Тут оказалось, что каналы уже расчищены и полностью подготовлены к судоходству — землекопы потрудились на славу.

Корабли без труда прошли по ним и оказались в районе узких и извилистых проливов, где приняли на борт фризских лоцманов, которые уверенно провели караван в открытое море. Отсюда начинался последний этап долгого, но безопасного водного пути.

Все — командующий, его штаб, солдаты и офицеры — рвались в бой, устав от ожидания. Не растратив попусту свои силы на мучительные пешие марши, армия была готова к любым тяготам. Но тягот как раз, судя по всему, и не предвиделось.

По спокойному Северному морю корабли двинулись на восток вдоль побережья, и вот, через несколько дней, одолев последнюю сотню миль, впередсмотрящие наконец заметили конечную цель плавания — неширокое устье реки Эмис.

Здесь флотилия остановилась и Германик вновь собрал совет, чтобы решить, как действовать дальше.

Особых разногласий во мнениях у штаба не было, и на следующий день началась высадка на берег. Корабли должны были стать на якорь здесь, а затем, в соответствии с изменением ситуации, продвигаться вдоль побережья параллельно курсу армии, как предполагалось, до самого Альбиса. Именно к этой реке намеревался Германик отшвырнуть варваров и, таким образом, вновь поставить под римский контроль территорию, некогда потерянную вследствие разгрома войск Квинтилия Вара.

Лишь несколько широких плоскодонных барж должны были войти в Визургис и подняться немного вверх по течению, до места, где Германик собирался перейти реку. Их предполагалось использовать для наведения понтонных мостов, чтобы солдаты перешли на другой берег, буквально не замочив ног.

Высадка на сушу проходила так же организованно, быстро и слаженно, как перед тем погрузка. Каждый офицер знал свои обязанности, а каждый солдат — свое место. Германик лично наблюдал за всем, не делая даже перерыва, чтобы перекусить.

Ел он тут же, на берегу, и ту же пищу, что и простые легионеры, — хлеб, натертый чесноком, и сушеное мясо или рыбу. Запивал пищу простой солдатской поской.

Видя это, воины громкими криками выражали свою любовь к командующему, уважение к которому лишь возросло. Штабные же офицеры — в основном аристократы, не особенно любившие тяготы походной жизни, вынуждены были следовать примеру своего полководца.

Впрочем, сейчас и они готовы были пожертвовать удобствами ради общей победы, и в них взыграл всепоглощающий несокрушимый боевой дух римлян — правителей мира.

Не прошло и пяти дней, как все уже было готово: армия стояла на берегу в полном боевом строю, а моряки на судах ждали лишь приказа, чтобы приступить к выполнению своей части задания.

Германик — в полном вооружении, в позолоченном нагруднике, высоком шлеме со страусовыми перьями, красном плаще, с мечом у пояса — поднялся на импровизированный трибунал и произнес речь, которой, затаив дыхание, внимали все собравшиеся.

Речи, произносимые римскими полководцами перед битвами, служили отдельной темой для исследований риторов и литераторов, ибо являлись весьма специфическим разделом науки красноречия, так высоко ценившейся во всем эллинистическом и романизированном мире.

История сохранила для потомков суровые сдержанные выступления Камилла, тщательно выстроенные по всем законам риторики речи Сципиона и Клавдия, простые и краткие — Гая Мария, страстные, пламенные — Луция Суллы, вычурные, витиеватые — Гнея Помпея, шутливые и фривольные — Гая Юлия Цезаря, проникновенные — Божественного Августа.

Германик нашел свой путь в этом море, он не подражал никому, но взял что-то у всех. И его речи перед битвой остались одними из лучших, произнесенных когда-либо перед легионами в преддверии решающего сражения с врагом.

— Привет вам, соратники! — громко крикнул он. -Благодарю вас, вы успешно завершили первый этап нашей экспедиции. Теперь остался второй и самый важный.

Вы знаете, с кем вам предстоит сражаться, — с варварами, с германцами. Многие из вас уже встречались с ними, и я лишь напомню о том, с кем нам предстоит иметь дело.

Хорошие ли германцы солдаты? Отвечу — нет и еще раз нет. Да, они не лишены храбрости и, нападая толпой, бьются отчаянно. Да, они обладают известной хитростью и коварством, а потому не стоит в борьбе с ними забывать о предосторожности и слишком легкомысленно к ним относиться — они сразу же воспользуются этим.

Но повторю еще раз — как солдаты, германцы ни в какое сравнение не идут с вами, римскими легионерами.

Они не знают, что такое дисциплина и в бою руководствуются не приказами своих командиров, а желанием выказать личную доблесть. Это приводит к тому, что после первого же серьезного столкновения варвары быстро теряют энтузиазм.

Они хвастливы, самоуверенны, напыщенны, но стоит только дать им отпор, как тут же они теряются и готовы бежать куда глаза глядят.

Они не знают, что такое тактика, действуют, исходя из своих собственных соображений. Каждое племя бьется отдельно, не думая об общей победе, а желая лишь превзойти земляков смелостью и жестокостью.

Нет и еще раз нет — германцы никогда не были и не будут достойным противником для вас, квириты, и ваших союзников, которых мы научили искусству войны.

Да, война это искусство и его надо постигать не менее старательно, чем живопись, театр, литературу. Помните, что ответил великий мой предок Гай Юлий Цезарь греческому мудрецу, который упрекнул его в том, что римляне не создали своего искусства, все заимствовав у других?

— А разве война — не искусство? А разве мир — не искусство? А разве закон — не искусство? И разве мы не создали всего этого?

И он был тысячу раз прав!

Армия в едином порыве восторженно завопила, размахивая копьями и колотя мечами по щитам. Германик с улыбкой подождал, пока восстановится тишина, и продолжал:

— Так вот, германцы не постигли эту науку. Когда счастье на их стороне, они становятся не в меру дерзкими и хвастливыми. Но стоит только преподать им урок, как они тут же превращаются в самых больших трусов и паникеров на свете.

Скажу вам так: никогда не верь германцу и не поворачивайся к нему спиной, но никогда не пугайся его, став с ним лицом к лицу!

И последнее: в бою смело напирайте на них, не обращая внимания на копья, которыми они так гордятся. Стремитесь завязать рукопашную и рубите их по лицам. Этого они не любят.

Вот и все, соотечественники. Я верю в победу и знаю, что вы в нее тоже верите. Так вперед, воины, сразимся с врагом и поставим его на колени. Да помогут нам Боги!

Оглушительным криком армия приветствовала речь своего любимого полководца. Шум еще долго не стихал.

Германик сбежал со ступенек трибунала и подозвал к себе штаб и легатов, а также командиров союзных когорт.

— Сделаем так, — сказал он. — В авангарде пойдет Четырнадцатый легион, я обещал это Авлу Плавтию и знаю, как он рвется в бой. Основную колонну возглавит Двадцать второй под командой Гая Силия, за ним пойдут остальные в обговоренном нами порядке. В арьергарде — Пятый с Луцием Апронием. Союзные когорты составят наше боковое охранение.

Он немного подумал и повернулся к Гнею Домицию Агенобарбу, который, как и все остальные, внимательно слушал своего командующего.

— Гней, выдели пару тысяч своих галлов и батавов для авангарда. Конницу и пехоту. Это не помешает.

— Слушаюсь, командир, — кивнул Агенобарб.

— Ну, все, — Германик оглядел столпившихся вокруг него офицеров. — С утра выступаем. Помоги нам, Юпитер Статор.

— Помоги нам! — хором откликнулись собравшиеся и быстро двинулись к своим подразделениям, чтобы отдать последние приказы и проверить последние детали перед выступлением.

* * *
Вернувшись в расположение союзных когорт, которыми он командовал, Домиций Агенобарб скрылся в своей палатке и минут десять не выходил оттуда, размышляя.

Он думал о том, удалось ли Каллону выполнить возложенную на него миссию, а также о своей шкуре, которая, в случае неудачи их плана, подверглась бы серьезной опасности.

И все-таки Гней Домиций надеялся на лучшее. А что ему еще оставалось делать?

Отдохнув немного и выпив кубок вина, он собрался было выйти из палатки, чтобы отдать приказы, но тут ординарец доложил, что к нему просится офицер галльской когорты.

Домиций поморщился. Он понял, кто это. Наверняка, опять настырный Гортерикс, которому никак не давала покоя таинственная смерть его земляка Риновиста.

Еще перед посадкой на корабли галл подходил к нему и спрашивал, как обстоят дела с расследованием. Агенобарб тогда резко ответил, что и у него, и у командующего сейчас других забот хватает. Вот если бы Гортерикс привел к нему человека, которого видел тогда в лесу его родственник, то другое дело...

Галл только развел руками. Ни он, ни его свояк так и не смогли отыскать в лагере того мужчину.

Да оно и понятно — Каллон в то время уже должен был подплывать к устью Рена.

— В этом случае, — ответил Домиций, — следует отложить разбирательство до возвращения из похода. Ведь сейчас самое главное — разгромить варваров, а потом уже можно посвятить внимание прочим проблемам.

Гортерикс удалился не солоно хлебавши, но Агенобарб по-прежнему не чувствовал себя в достаточной безопасности.

Тем более, что на корабле, во время плавания, офицер снова подошел к нему и сообщил, что намерен все же доложить о своих подозрениях главнокомандующему.

Домиций было перепугался, но так счастливо сложилось, что галлу не представилось такой возможности до самой высадки на берег. И вот теперь тот снова пришел, чтобы опять надоедать своими проблемами.

Впрочем, это была также проблема и самого Гнея Домиция, а потому он скрепя сердце распорядился пропустить к нему надоедливого подчиненного, которого с удовольствием приказал бы отстегать плетями за упрямство и назойливость.

Ординарец вышел, и вскоре в палатку ступил Гортерикс. Галл был бледен, но настроен весьма решительно. Он отсалютовал и открыл рот, чтобы что-то сказать, но Домиций нетерпеливо махнул рукой.

— Знаю, знаю, — пробурчал он. — Я же тебе объяснял. Не до того сейчас. Командующий просто не примет тебя, а я ничего не могу сделать, пока ты не представишь мне человека, которого подозреваешь в убийстве. Или ты уже нашел его?

— Нет, командир, — ответил галл. — Но кое-что о нем узнал.

Домиций насторожился.

— Что именно?

— Один из солдат рассказал мне, что когда он нес караул на берегу Рена, какой-то человек отплыл в лодке вниз по течению. И, по описанию, он был очень похож на того, которого мы... — он сделал паузу, — которого я ищу.

— Что за глупости? — фыркнул Агенобарб. — Что это за призрак такой? Как он мог покинуть лагерь без особого разрешения?

— У него было особое разрешение, — глядя прямо в глаза римлянину, произнес Гортерикс. — Разрешение, подписанное тобой.

— Мной? — изумился Домиций. — Да ты в своем уме? Ты что, хочешь и меня впутать в эту историю?

Галл молча пожал плечами.

— Сейчас я был в штабе, — глухо сказал он, — но Германик ответил, что не может меня принять и сделает это после завершения похода.

— Ага, — оживился Домиций. — А что я тебе говорил?

— Послушай теперь, что я скажу, — твердо произнес галл. — Я не верю тебе и больше не поверю, что бы ты не обещал. После кампании я снова пойду на прием к командующему... если Боги сохранят мне жизнь.

— Вот именно, если сохранят, — со злостью бросил Домиций. — Что ж, твое право. Я понятия не имею, что ты от меня хочешь, и сам доложу Германику о твоих бреднях сумасшедшего. Но — после похода.

— Мой свояк... — начал Гортерикс.

— Да плевать мне на твоего свояка! — взорвался Домиций. — Все, вопрос исчерпан, и больше не смей надоедать мне. Иди и передай офицерам мой приказ построить когорты. У нас есть задание командующего.

— Слушаюсь, — ответил галл.

Он повернулся и вышел.

Домиций еще несколько минут просидел в палатке, собираясь с мыслями и глотая вино. Потом встал, одел шлем и откинул полог.

Когорты союзников, которыми он командовал, уже были построены. Галлы и ботавы застыли ровными рядами, поблескивая оружием и доспехами в лучах заходящего солнца. Развевались флажки отдельных подразделений, негромко ржали лошади под седлом конных лучников.

Агенобарб вышел из палатки и взмахом руки привлек к себе внимание солдат.

— Слушайте меня! — крикнул он. — Достойный Германик приказал отправить часть нашего отряда вместе с авангардом, с Четырнадцатым легионом Авла Плавтия. Это очень почетное задание — первыми столкнуться с варварами и первыми нанести удар.

Поэтому я могу отрядить для этой цели только самых достойных. Все вы знаете, кто из вас самый достойный.

Домиций тяжелым взглядом обвел ряды солдат.

— Итак, мой приказ. С авангардом пойдут: первый, второй и четвертый эскадроны под общей командой Виндоникса; вторая когорта батавов под началом Перения и первая с пятой когорты галльской пехоты, командир — Гортерикс. Все ясно?

— Так точно! — дружно ответило войско.

— Разойдись, — приказал Агенобарб. — Авангарду быть готовым к рассвету.

И он тяжелым шагом двинулся через лагерь к своей палатке. Рядом с ним вдруг появился командир пятой пехотной когорты Дуровир. На лице галла читалось явное недовольство.

— Что, офицер? — сочувственно спросил его Домиций. — Расстроен? Да, мне понятны твои чувства. Ведь ты считаешь, что ничем не хуже Гортерикса, а теперь тебя поставили под его начало, правильно?

— Да, господин, — хмуро ответил Дуровир. — Почему ты так поступил? Разве я не служил верой и правдой?

Агенобарб покровительственно обнял его за плечо.

— Служил, — шепотом ответил он. — Я и сейчас считаю, что лучший — ты. Но вот перед построением Гортерикс буквально ворвался в мою палатку и с пеной у рта требовал его назначить командиром. Кричал, что у него есть влиятельные покровители в штабе... В общем, я вынужден был согласиться. Но как он мне надоел, этот наглец.

— Мне тоже, — скрипнул зубами Дуровир.

Домиций пристально посмотрел ему в глаза.

— Я понимаю, — еще раз сказал он. — Но что поделаешь? Вот если бы, скажем, Гортерикс погиб в бою, то тогда у тебя точно не осталось бы конкурентов и ты возглавил бы передовую когорту.

Дуровир с усилием проглотил комок, застрявший в горле, и ничего не ответил.

Но Агенобарб видел, что галл понял смысл его слов.

— Ладно, иди, — сказал он. — Вам выступать на рассвете. Желаю тебе удачи. Тебе, а не Гортериксу.

— Слушаюсь, командир, — вытянулся в струнку Дуровир и браво отсалютовал.

Домиций двинулся в свою палатку, усмехаясь на ходу и качая своей огненно-рыжей головой.

«Что ж, — подумал он, — Каллон — это хорошо, но и со своей стороны подстраховаться не помешает».

Глава XXVIII В ожидании

Германцы пока держали свое слово и во всем подчинялись приказам верховного вождя, Хермана, они, буквально стиснув зубы, смиряли свою гордыню и буйство.

В течение нескольких дней армия варваров продиралась сквозь леса и болота к месту назначения — окраине Тевтобургского леса между Эмисом и Визургисом.

Воины шли, гневно сверкая глазами и ругаясь про себя, но ослушаться не посмел никто — дисциплина в армии Союза племен была на довольно высоком уровне.

И это весьма радовало предводителей, не без основания опасавшихся случаев неповиновения и других эксцессов. Но самым довольным был, конечно, Херман.

Наконец-то близка к осуществлению его мечта — он ведет за собой не своевольную толпу, а настоящее войско, способное дать бой ненавистным римлянам и одержать победу.

В поход отправились сто двадцать тысяч германцев — свирепых, жестоких, отчаянных, жаждущих вражеской крови и богатой добычи, готовых на все.

Не прекращая форсированного марша даже ночами, они все шли и шли, пока, наконец, не добрались до места, которое выбрал Херман, чтобы встретить здесь ничего не подозревающую армию Германика и уничтожить ее раз и навсегда.

Позиция была действительно неплохая — не зря Херман всегда был одним из самых старательных слушателей на лекциях по тактике, которые читали опытные офицеры и в Риме, и в ставке Квинтилия Вара. Он многое запомнил и усвоил тогда, да и смекалкой, и стратегическим мышлением Боги его не обидели. Вся беда этого талантливого военачальника заключалась в том, что его воины выучкой и организацией не соответствовали замыслам своего вождя, именно в этом заключались причины неудач Хермана в его многочисленных столкновениях с римлянами.

Но сейчас все должно быть по-другому, сейчас возле Тевтобургского леса встретятся два равных противника и все решит гений полководцев и храбрость их солдат. Ну, и конечно, численность армий.

В храбрости своих людей Херман не сомневался, а что до численности, то тут германцы в два с половиной раза превосходили противника. Весьма солидное преимущество.

Место предстоящего боя верховный вождь Союза племен выбирал очень старательно и, наконец, нашел подходящее.

Это была клинообразная долина между чередой невысоких, но с крутыми склонами холмов и густым лесом. Ни холмы, ни деревья не позволили бы римлянам развернуть боевой строй, а именно это и требовалось Херману. Лобового удара легионов он страшился больше всего, так как знал — ни одна армия в мире не смогла бы его выдержать.

Силы германцев разместились в узком конце долины; за спиной их тоже был дубовый лес, а слева, чуть в отдалении — неширокая, но бурная и глубокая река.

Идеальная позиция для предпочитающих нападать из засады варваров, но губительная для привыкших к простору римлян. Куда ни поверни — везде естественные препятствия. Сам Ганнибал не нашел бы лучшего места. Херман имел все основания быть довольным собой.

Все свое войско вождь поделил на три части. В первую были включены отряды хаттов под командой Ульфганга, горевшего желанием отомстить за свой недавний позор, и ополчения более мелких племен.

Вторую возглавлял сам Херман, и состояла она преимущественно из его соплеменников-херусков, самых многочисленных из германцев. Это была основная ударная сила.

И, наконец, в третью вошли дружины воинственных хауков, старых, опытных бойцов. Они должны были нанести завершающий, смертельный удар по армии Германика.

План Хермана был такой: первая колонна атакует передовые части римлян и завяжет бой. Затем, в определенный момент, сделает вид, что отступает и заманит торжествующего победу противника в такое место, где тот не сможет сформировать строй.

Тогда на врага обрушится второй отряд — из засады, с фланга, из густого леса. Он должен будет смять боевые порядки римлян и отбросить их к холмам.

А оттуда, в решающий момент, нанесет разящий удар третья часть германского войска, глубоко вклинившись в ряды противника; в то же время и первая колонна снова пойдет в атаку, в лоб.

А когда зажатые в клещи римляне в панике побегут, бросая оружие, немногочисленная, но маневренная и подвижная германская конница довершит разгром.

И тогда позорное поражение Квинтилия Вара покажется гордым квиритам невинной потасовкой по сравнению с тем, что они испытают под натиском храбрых воинов Союза племен.

* * *
Херман — как и Германик — на сей раз не хотел упустить ни единой мелочи, могущей повлиять на исход предстоящей битвы. Слишком высока была ставка, слишком много он поставил на кон.

С утра и до ночи верховный вождь на своем гнедом коне, в полном вооружении, дабы поднять боевой дух воинов, объезжал свою армию, лично следил за тем, как отряды занимают предназначенные для них места, советовал командирам, как правильно вести себя в бою.

Его выслушивали и подчинялись. Германцы умеют держать слово, раз пообещали — значит, потерпят. Но уж потом, после победы над римлянами, они опять станут самым свободным народом на земле.

Херман со своей свитой из самых храбрых юношей древних родов подскакал к расположению первой колонны, где вождь хаттов Ульфганг, потея с непривычки, обучал своих воинов боевому строю. Бородатые германцы хмурились, но послушно выполняли все указания начальника. Чего не сделаешь ради такой нужной победы.

— Как дела, брат? — спросил Херман, сдерживая коня. — Все в порядке? Вы готовы?

— Готовы, — вздохнул хатт. — Почти готовы. Еще день-два и мои рубаки освоят эту премудрость. И тогда уж римлянам не поздоровится, клянусь Манном!

— Отлично, — улыбнулся Херман. — Задачу свою помните?

— Еще бы. Ты столько раз нам ее повторял.

— Не сердись, брат, — снова улыбнулся Херман. — Так надо. Ничего, у врага тоже не грех поучиться. И будет справедливо, если ученики превзойдут учителей.

— Это правильно, — вздохнул Ульфганг, сдвигая шлем на затылок и вытирая ладонью вспотевший лоб.

— Ну, удачи, — кивнул ему верховный вождь и тронул пятками коня. — После боя приглашаю на пир в моем шатре.

Затем он поскакал к своим, херускам, обучением которых руководили Сигифрид и Зигмирт.

— Привет вам, братья! — крикнул Херман. — Готовы ли наши воины? Как у них настроение?

— Готовы, — ответил Сигифрид. — И настроение боевое. Они ждут серьезного дела, это ведь не то, что тайком переплывать Рен и нападать на жалкие деревушки.

Его самолюбие все еще страдало после того, как римляне отделали его во время последнего грабительского налета на левый берег, и Сигифрид жаждал мести и крови.

— А ты, Зигмирт? — обратился верховный вождь к другому военачальнику. — Как твои копейщики? Поняли свою задачу?

— Поняли, — кивнул Зигмирт, щуря свой единственный глаз. — Не волнуйся, брат, все сделаем как надо. Ни один проклятый римлянин не уйдет, уж это я тебе обещаю.

— Отлично, — улыбнулся Херман. — Смотрите же, я сам поведу вас в бой, так что не посрамите своего верховного вождя. Ну, готовьтесь. Уже скоро пробьет час возмездия. Удачи, друзья!

В районе за холмами, где дислоцировался третий отряд, Херман отыскал Зигштоса, предводителя хауков.

— Как дела? — задал он традиционный вопрос. — Надеюсь, твои воины готовы к сражению?

— Хоть сейчас пойдут, — с гордостью ответил Зигштос. — Они, правда, немного поворчали, когда узнали, что предстоит подчиняться дисциплине, но потом поняли, что иначе римлян не одолеть.

Это все старые, закаленные бойцы, ветераны, не в одной переделке побывали. Можешь смело на них рассчитывать.

— Спасибо им и тебе, — с довольным видом ответил Херман. — Ждите, скоро наступит ваш черед. И я верю, что вы сомнете этих наглых римлян одним ударом.

— Не беспокойся, брат, — повторил Зигштос. — Нас учить не нужно — дело свое знаем неплохо.

В заключение Херман проинспектировал конницу. В ней было всего две тысячи воинов, но большего и не требовалось — ведь им предстояло всего лишь догонять и рубить длинными острыми мечами бегущих легионеров, обезумевших от страха и впавших в панику.

Начальник кавалерии — маленький, но с очень широкими плечами херуск Ниэлс, в железном шлеме с устрашающими турьими рогами на нем — с улыбкой указал верховному вождю на своих воинов, уверенно сидевших в седлах и крепко сжимавших копья и мечи.

— Полюбуйся, брат, — сказал он гордо. — Экие молодцы! Они будут гнать врага до самого моря и не остановятся, пока не перебьют всех. За нас можешь не переживать.

— Молодцы, — похвалил Херман. — Я в вас и не сомневался. Ладно, скоро и римляне узнают, чего стоит доблестная конница Союза племен. Да помогут вам Зей и Манн, Ниэлс!

И верховный вождь поскакал обратно в свою ставку. Он закончил инспекцию и остался весьма доволен ее результатами.

Лишь одна мысль беспокоила его: когда подойдут римляне? Только бы поскорее. Сейчас германцы держатся прекрасно, но если пройдет еще несколько дней, кто знает, не упадет ли их боевой дух, не заскучают ли они, не вспомнят ли о прежней вольнице?

Не переставая думать об этом, Херман направил коня к одинокой палатке на краю лагеря, которую бдительно стерегли шестеро дюжих воинов с топорами и мечами в руках.

* * *
У входа вождь спешился, бросил поводья одному из охранников, резким движением откинул кожаный полог и вошел в шатер.

Привыкшие к яркому солнечному свету, его глаза не сразу разглядели в полумраке помещения фигуру человека, который сидел на войлочной подстилке у дальней стены.

Несколько секунд херуск осматривался, а потом шагнул вперед. Человек поднялся на ноги и наклонил голову в приветствии.

— Будь здоров, храбрейший, — сказал он. — Надеюсь, у тебя все в порядке и ты готов встретить римлян?

Херман бросил на него презрительный взгляд.

— Не твое дело. Мы сами знаем, как биться с врагом. Повтори еще раз то, что ты мне говорил раньше.

— Да ведь я уже сто раз... — начал было мужчина, но Херман резко взмахнул рукой.

— Повторяй.

Каллон — ибо это был не кто иной, как египтянин, верный слуга Гнея Домиция Агенобарба, — вздохнул и послушно заговорил, глядя себе под ноги, чтобы не смотреть на грозное лицо варвара.

Херман внимательно слушал.

Когда рассказ был окончен, херуск пятерней почесал свой затылок, сдвинув шлем на лоб.

— Что ж, кажется ты не лжешь, — сказал он. — Молись своим Богам, чтобы это было так. Иначе нет на свете таких мучений, которые я бы для тебя не придумал.

— Что ты, храбрейший? — ужаснулся Каллон. — Все чистая правда, клянусь Исидой и Осирисом. Разве посмел бы я обманывать тебя? Я же сам, добровольно, отдался в твои руки.

— Ну, хорошо, — уже более миролюбиво произнес Херман. — Скоро увидим. Если не соврал — получишь столько золота, сколько сможешь унести. Даю тебе слово верховного вождя.

— Благодарю, господин, — низко поклонился египтянин.

Херман еще раз окинул его взглядом, повернулся и вышел из палатки, не прощаясь.

— Стерегите его как зеницу ока, — сказал он караульным. — Если уйдет — посажу вас всех на кол.

Германцы нахмурились, ко промолчали.

— Не беспокойся, вождь, — ответил один из них. — От нас никуда не сбежит. Из-под земля достанем.

Херман вскочил в седло к поскакал к своему шатру, где его жена Трунзильда и ее служанки уже готовили ужин.

Запах дыма, жареного мяса и пива плыл над лагерем германской армии. У других палаток тоже суетились люди, собираясь приступить к трапезе. Ну что же это за война с пустым желудком?

Глава XXIX Авангард

Четырнадцатый легион, называемый Марсовым Победоносным, опередив на добрый десяток миль основную. группу войск, в среднем темпе продвигался по германской территории, направляясь к Визургису, к месту, намеченному для переправы.

Хотя соблюдать особую осторожность, казалось бы, не было необходимости, старый опытный вояка Авл Плавтий не пренебрег ничем. Это было у него в крови, как, впрочем, и у большинства кадровых офицеров римской армии.

И именно неукоснительное соблюдение правил передвижения по вражеской местности, равно как и других, столь же строгих и детально разработанных поколениями профессиональных солдат инструкций, в значительной степени способствовали ошеломляющим успехам римлян в их бесконечных войнах со всеми народами мира.

Любой римский полководец прекрасно знал, как сформировать походную колонну и как вести ее, в зависимости от данной ситуации; знал, что на месте остановки следует немедленно разбить укрепленный лагерь со рвом, частоколом и всем остальным. Пусть уставшие после марша легионеры потрудятся еще немного, зато ночью смогут спать спокойно, не опасаясь внезапного нападения.

Любой полководец знал, что, придерживаясь этих правил, он имеет все шансы одержать победу и сохранить жизни своих соотечественников. Знал, что скрупулезное следование уставу порой на войне значит не меньше, чем талант военачальника и храбрость, и выучка его солдат.

Квинтилий Вар в Тевтобургском лесу пренебрег требованиями безопасности и жестоко поплатился за это. И он, и его солдаты, и вся Империя.

Никто не хотел повторения трагедии, а потому легат Авл Плавтий и без напоминаний Германика знал, что ему делать.

Легион в римских войсках являлся самостоятельной тактической единицей, был как бы маленькой моделью всей армии, со своим авангардом, арьергардом, боковым охранением, вспомогательной конницей, ядром из кадровой пехоты, отрядами легковооруженных воинов, инженерным подразделением, службой интенданта и обозом. В необходимых случаях, когда того требовала ситуация, придавался еще и парк метательных орудий.

Численность полного легиона достигала десяти тысяч человек, но так бывало не всегда.

Вот и сейчас легат Четырнадцатого легиона Авл Плавтий вел за собой лишь восемь когорт — около пяти тысяч человек — римских пехотинцев в полном вооружении, три сотни галльских конных лучников, смешанную когорту батавских пращников и копейщиков, а также две когорты легкой галльской пехоты, каждая численностью в пятьсот человек.

Итого в его распоряжении было семь тысяч бойцов.

Так выглядел авангард римской армии.

Верный уставу, Плавтий не забыл ни о чем. Впереди, на некотором удалении от основных сил, двигалась первая галльская когорта и центурия батавов. За ней следовало ядро легиона — римляне. Замыкали поход опять же галлы с батавами.

А конные разъезды прикрывали фланги, проскакивая вдоль колонны туда-сюда.

Вот в таком порядке шел передовой отряд армии Германика.

* * *
Гортерикс — верхом на лошади — ехал во главе своей когорты, внимательно оглядываясь по сторонам. Он был старательным, толковым, ответственным офицером, с хорошим боевым опытом.

И его люди прошли необходимую школу римской тактики, знали все, что им положено было знать, и аккуратно выполняли свои обязанности. И в лагере, и на марше, и в бою.

До Визургиса, за которым, по расчетам Германика, находились варвары, было еще миль тридцать — сорок. Здесь же, в местах, через которые следовала римская армия, она не должна была встретить противника.

Напуганные прошлогодним разгромом хаттов и пришедшего им на помощь самого Хермана с его херусками, дикари — по сведениям разведки — ушли в глухие леса за Визургисом, чтобы там отлежаться и подготовиться к новой войне.

Так что максимум, кого могли встретить римляне, это шайки грабителей и мародеров, помышляющие вовсе не о победе германского оружия, а лишь о собственном брюхе и кошельке.

Справиться с такой публикой не составляло никакого труда.

Авл Плавтий и его люди получили приказ командующего: всех встреченных по дороге варваров убивать или каким-то образом изолировать (это относилось к женщинам и детям), чтобы никто не мог сообщить Херману о продвижении римлян. Слишком много усилий было приложено для сохранения секретности, чтобы теперь все испортить.

Хотя, как справедливо предполагал Германик, сейчас уже дикари не успели бы собрать все свои силы, даже если бы их и предупредили о высадке римлян в устье Эмиса.

Отряд Гортерикса продвигался сейчас по равнинной, поросшей редкими деревьями местности; впереди слева виднелась гряда каких-то невысоких холмов, а справа чернела во всем своем мрачном великолепии стена страшного Тевтобургского леса.

Гортерикс повернул голову и посмотрел туда. На его лбу пролегла складка, а глаза наполнились грустью.

«Где-то там, — подумал галл, — до сих пор лежат кости моего старшего брата, который служил в армии Вара. Их так и не предали погребению. Ну, ничего, скоро мы разделаемся с германцами, а потом отдадим долг памяти павших».

Когорта двигалась походным шагом; везде тихо и спокойно, никакой опасности, все идет по плану...

* * *
Херман с самого утра находился в своей ставке в лесу; между ней и тремя группами германских войск постоянно курсировали гонцы, сообщая вождю о ситуации и передавая его распоряжения командирам отрядов. Все пребывали в каком-то лихорадочном возбуждении, чувствуя, что близится час решающего сражения.

Каллон по-прежнему сидел в своей палатке под присмотром бдительных стражников.

Было около двух часов пополудни, когда к месту, где расположился Херман, подлетел на взмыленном коне молодой воин, посланный утром вместе с дозором за холмы.

— Вождь! — крикнул он громко. — Римляне!

Всегда невозмутимый германец не смог сдержаться — он так долго и с таким напряжением ждал этого известия.

— Где? — воскликнул он, вскакивая на ноги. — Сколько?

— Немного, — ответил юноша. — Они идут вдоль леса через долину. Сотен пять-шесть.

— Это авангард, — понимающе кивнул вождь. — Да, римляне верны себе — всегда подстрахуются. Далеко они еще?

— В полутора милях от наших войск.

Херман задумался и молчал несколько минут.

— Ладно, — сказал он наконец, — Возьми свежую лошадь, скачи к постам и передай, чтобы никто не вздумал напасть на них. Пусть идут, чем дальше, тем лучше. Угрозы эта горстка не представляет.

Это, видимо, только передовой отряд римского авангарда, в котором будет тысяч восемь солдат. Дойдя до леса, где скрывается Ульфганг со своими воинами, они, скорее всего, остановятся и подождут основные силы, чтобы расположиться тут на ночлег.

Когда весь авангард — повторяю: весь, а не эти пять сотен — подойдет к лесу, тогда хатты и отряд Зигштоса окружат их и уничтожат. Это надо сделать очень быстро и так, чтобы ни один не ушел. Конница отрежет им путь к отступлению.

Не получив донесения от своего дозора, Германик решит, что все в порядке, что путь безопасен, и спокойно будет идти через долину. Ну а что делать нам в этом случае, все уже прекрасно знают. Запомните, сейчас главное — быстро разгромить авангард.

В этот момент прискакал еще один гонец.

— Вождь! — крикнул он. — Показался крупный отряд. Они идут за тем, маленьким.

— Отлично, — злобно улыбнулся Херман. — Все по местам! Да помогут нам Боги!

— А если римляне попытаются уйти в Тевтобургский лес? — спросил один из старейшин племени.

— Милости просим, — ухмыльнулся Херман, одевая. шлем. — Там стоят мои херуски. Уж они не проворонят ни одного.

Он взмахом руки приказал подать коня и снова посмотрел на старейшину. Его глаза весело блеснули.

— К тому же, им очень неудобно будет бежать по лесу. Они будут спотыкаться о кости солдат Вара.

* * *
По мере того, как отряд Гортерикса продвигался вперед, долина, по которой он шел, начинала сужаться.

Теперь гряда холмов была уже совсем близко, всего в паре стадиев слева, а Тевтобургский лес словно немного отодвинулся вправо. Впереди же виднелась средних размеров дубовая роща.

По-прежнему ничто не предвещало опасности и когорта галлов все в том же темпе маршировала по узкой дорожке, топча подбитыми гвоздями сандалиями нежно-зеленую траву.

Где-то пели птицы, игривый ветерок шелестел ветками деревьев, светило солнце, медленно перемещаясь по голубому небу с редкими белыми пятнами облаков. Идиллия.

Развернувшись в седле, Гортерикс посмотрел назад. Он увидел вдалеке неясную бесформенную темную массу — то показались основные силы авангарда — Четырнадцатый легион и конные эскадроны.

Поворачиваясь обратно, Гортерикс вдруг краем глаза выхватил слева среди холмов какое-то движение, там что-то блеснуло.

Еще не успев ни о чем -подумать, галл резко вскинул вверх руку, приказывая своим людям остановиться. За его спиной коротко прозвучали команды сотников и колонна замерла.

Гортерикс, словно охотничья собака, медленно вертел головой по сторонам, раздувая ноздри. Он напрягся и подобрался, ладонь сама легла на рукоять меча.

Что-то здесь было не так...

Видя тревогу своего командира, копейщики покрепче перехватили свое оружие и плотнее прижали к себе щиты; пращники развязали веревочки на сумках с камнями. Все ждали.

Гортерикс снова заметил блеск — так могло блестеть в лучах солнца оружие или доспехи. Он еще раз огляделся. Тевтобургский лес по-прежнему казался молчаливым и неподвижным, дубрава впереди тоже дышала спокойствием. Но холмы...

Да, теперь он уже не сомневался — там, на холмах были люди. Но вот вопрос: кто? Сколько? С какими намерениями?

Мирные пастухи, поспешившие спрятаться, увидев солдат? Или хуторяне, у которых там дом? Или...

Рисковать он не имел права.

— Брен, — негромко позвал он, не оборачиваясь, и в следующую секунду спрыгнул с коня.

— Да, командир, — отозвался один из сотников, стройный высокий парень лет двадцати пяти.

— Садись на мою лошадь и скачи назад. Предупреди легата, что здесь какие-то люди. Мы попробуем выяснить обстановку. Спеши.

Сотник подбежал к животному, одним прыжком взлетел в седло и дернул поводья.

Копыта простучали вдоль колонны.

Гортерикс проводил Брена взглядом и махнул рукой своим воинам.

— Боевая готовность. За мной.

И двинулся в направлении холма, где был ранее замечен подозрительный блеск.

* * *
Наблюдавший за римским отрядом Зигштос грязно выругался и стукнул кулаком по колену.

— Проклятие! Они что-то заподозрили.

Ординарец Хермана, который находился рядом, нахмурился. Вождю это не понравится.

— Скачи в ставку, — приказал ему Зигштос. — Скажи, что мы атакуем немедленно.

— Но вождь...

— Молчать, щенок! — рявкнул хаук. — Делай, что говорят.

Обиженный ординарец прыгнул на лошадь и, прячась захолмами, понесся к дубраве, где размещался штаб Хермана.

Зигштос сузившимися глазами следил за фигурой сотника Брена, который, пригнувшись к шее лошади, уходил все дальше.

— Кто там у нас? — обернулся вождь к своим воинам. — Ательблад, сними его.

Ательблад потянул было лук с плеча, но потом нахмурился и покачал головой.

— Не достать. Далеко. Он к лесу забирает.

Действительно, Брен, сокращая дорогу, повернул ближе к Тевтобургскому лесу. Так он быстрее доберется до своих.

— Уйдет, — процедил Зигштос. — Эй, там, пошлите человека к Ниэлсу. Пусть бросит своих конников. Его надо перехватить.

— Так ведь их увидят, — резонно заметил Ательблад.

— Проклятие! — еще раз выругался Зигштос.

Он отчаянно дернул себя за бороду и бросил свирепый взгляд на своих воинов.

— Всем приготовиться. Когда они подойдут поближе и я дам команду — нападаем. Чтоб ни один не уцелел.

Великолепно продуманный и подготовленный план Хермана дал первый сбой. Будет ли он последним?

* * *
Галльская когорта настороженно двигалась по направлению к холмам. Солдаты выставили вперед копья и напряженно всматривались в поросшую густыми кустами возвышенность.

Гортерикс пружинистым шагом охотника, выслеживающего дичь, шел во главе отряда. Он оглянулся еще раз. чтобы проверить, где там Брен, и вдруг замер.

Сотник находился уже довольно далеко от них и от холмов, но совсем рядом с первыми деревьями леса. И там, среди стройных сосен, зоркие глаза Гортерикса вдруг тоже заметили движение.

А в следующий миг в воздухе что-то сверкнуло, Брен неловко взмахнул руками и полетел с лошади на землю. Животное испуганно заржало, этот звук далеко разнесся вокруг. Галльский сотник лежал на траве лицом вниз, неподвижно.

С такого расстояния трудно было определить, что случилось, но Гортерикс и так прекрасно все понял. Ему даже показалось, что он видит зеленое оперение стрелы, глубоко вонзившейся под левую лопатку Брена.

И действительно — засевшие в лесу херуски тоже заметили всадника, который во весь опор скакал назад, к римлянам. Сигифрид не получил инструкций, как действовать в таком случае, но он не долго колебался.

Вождь сам натянул свой тугой лук и пустил смертоносную стрелу. На ежегодных германских ярмарках он всегда брал первые призы в соревнованиях по стрельбе. Не промахнулся херуск и на этот раз.

Несколько секунд Гортерикс и его люди смотрели на тело своего товарища, чувствуя, как сердца их наливаются ненавистью, а пальцы до боли сжимают рукоятки мечей и древка копий.

Наконец Гортерикс стряхнул оцепенение и махнул рукой своим воинам.

— Отступаем, — приказал он. — Тут кругом полно варваров. Идем на соединение с авангардом.

И в этот миг воздух разорвал дикий рев, издаваемый тысячами глоток, — хауки Зигштоса бросились в атаку.

* * *
Услышав этот вой, Херман в своей ставке в дубраве с проклятием вскочил на ноги и, расталкивая всех на своем пути, бросился к высокому дубу, на котором был устроен наблюдательный пункт.

Цепляясь сильными руками за перекладины веревочной лестницы, он добрался до смотровой площадки и окинул взглядом долину, которая раскинулась перед ним как на ладони.

Он сразу все понял.

— Будьте вы проклята! — завопил вождь. — Зигштос! Зигштос! Что же ты делаешь? Ты же обещал!

Но теперь изменить что-либо было уже невозможно. Побелевший от ярости Херман безумными глазами следил за тем, как разворачиваются события, хрипло ругаясь в бороду.

А происходило следующее.

Видя, что принимать бой бессмысленно, галлы бросились бежать по направлению к своим.

Хауки гнались за ними, потрясая оружием и издавая дикие воинственные крики.

Авл Плавтий во главе Четырнадцатого легиона, который находился уже лишь в миле от входа в долину, тоже правильно оценил ситуацию. Он немедленно бросил вперед своих конных лучников, чтобы те помогли попавшим в трудное положение людям Гортерикса, а за ними рванула и пехота. В темпе марш-броска.

Германцы не сумели использовать свое преимущество. Ведь понятия «приказ» и «дисциплина» для них — что хомут на шее. Варвар всегда сделает или слишком мало, или слишком много.

Так получилось и на этот раз.

Зигштос, действуя, впрочем, из лучших побуждений, вывел своих воинов из укрытия, нарушив распоряжение Хермана.

Но вот командир конников Ниэлс остался верен своему слову и его бойцы не покинули позицию.

Вышла полная неразбериха. Любой римский младший офицер разобрался бы в ситуации куда лучше. Ведь тут одно из двух — или до конца сохранять секретность, или уж действовать быстро и слаженно.

Поскольку хауки Зигштоса уже все равно обнаружили себя, Ниэлс должен был помочь им — послать конницу наперехват отряда Гортерикса. Но он этого не сделал — ведь он обещал земляку-Херману придерживаться дисциплины и ничего не предпринимать без приказа.

Подобным же образом отреагировали и херуски Сигифрида, затаившиеся в Тевтобургском лесу.

Ситуация сложилась просто трагикомическая.

Галлы Гортерикса во все лопатки удирали туда, откуда недавно пришли. С той стороны на помощь им мчались три сотни конных лучников. Воины Зигштоса, несмотря ни на что, продолжали преследование, но от врагов их отделяло еще целых полтора стадия.

А Ниэлс и Сигифрид в растерянности наблюдали за всем этим, не решаясь предпринять хоть что-либо.

Видя такую картину с высоты своего наблюдательного пункта, Херман просто взвыл от бессильной ярости и вцепился руками себе в волосы. Он кубарем скатился с дуба и дико завопил, сверкая глазами:

— Я их убью! Я их всех убью! Безумцы! Что же они делают?

Ординарцы ухватились за поводья своих коней, ожидая приказов вождя, но тот, казалось, потерял контроль над собой. Он метался по поляне, изрыгая проклятия и потрясая огромными волосатыми кулаками. Из прокушенной в бешенстве нижней губы вождя текла кровь.

Несогласованность в действиях германцев спасла жизнь Гортериксу и его людям. Видя, что три эскадрона его земляков уже совсем рядом, молодой командир громко крикнул:

— Отряд, стой! В боевой порядок!

Галлы — не варвары, приказ был выполнен точно и быстро. Когорта моментально образовала правильный четырехугольник, внутри которого укрылись пращники, и ощетинилась остриями копий. Обшитые медными полосками прямоугольные щиты сомкнулись в сплошную стену.

Первая волна разгоряченных погоней и забывших об осторожности хауков с разгона налетела на эту живую крепость и откатилась назад, воя от боли и устилая траву трупами своих воинов. Запахло кровью...

* * *
Херман наконец опомнился.

— Скачите туда! — крикнул он ординарцам. — Пусть Зигштос и Сигифрид возьмут весь авангард в кольцо! Пусть они уничтожат его немедленно. Ниэлс пусть пошлет своих конников по дороге — римляне наверняка уже отправили гонцов к Германику.

Ординарцы взлетели в седла и во весь опор понеслись к месту сражения, яростно колотя лошадей пятками.

Вождь был прав — заметив опасность, Авл Плавтий первым делом отрядил нескольких кавалеристов, чтобы те поспешили назад и предупредили армию Германика. И догнать их теперь было трудно. Хотя лошади у херусков Ниэлса хорошо отдохнули, а галльские были изрядно вымотаны долгим переходом. Но легат очень надеялся, что хоть один гонец, да доберется до основных сил римлян и выполнит задание.

А тем временем хауки продолжали бросаться на каре, сформированное солдатами Гортерикса; они натыкались на копья, камни пращников разили их в не защищенные шлемами головы, и, несмотря на свое огромное численное преимущество, дикари ничего не могли поделать.

Обезумевший Зигштос, понимая, что нарушил приказ и поставил на грань срыва весь план Хермана, во что бы то ни стало хотел реабилитироваться и швырял все новые и новые отряды своих воинов на острия галльских копий и под камни батавских пращников.

Германцы тоже не хотели опозориться в первой же стычке и остервенело перли и перли вперед, не обращая внимание на ждавшую их смерть и разбрызгивая вокруг кровь из многочисленных ран.

А галлы уже из последних сил сдерживали сумасшедший натиск противника. Бледные, спокойные, выдержанные, они продолжали все так же методично разить врагов, но силы их убывали с каждой минутой.

В горячке боя обе стороны как-то упустили из вида эскадроны конных лучников, которые во весь опор неслись к месту схватки. И вот вдруг послышался многократный пронзительный свист, небо словно потемнело, и лавина острых стрел обрушилась на оторопевших от неожиданности воинов Зигштоса.

Галлы стреляли с седла, навскидку.

Новые трупы германцев повалились на траву, взвыли от боли раненые, прибавилось крови.

Варвары смешались, остановились, закрываясь легкими щитами, которые представляли слабую преграду для стрелков.

Но тут из Тевтобургского леса показались первые ряды херусков, которых вел бесстрашный Сигифрид. Его воины двигались неторопливо, они выжидали, пока корпус Авла Плавтия подойдет поближе.

А конники Ниэлса уже мчались, пока еще прячась за холмами, вслед за гонцами римлян.

Херман вновь забрался на дерево и, озирая оттуда поле боя, выкрикивал свои приказы, которые тут же бросались разносить по всем позициям ординарцы из его свиты.

А первые шеренги Четырнадцатого легиона подходили все ближе и ближе. Солнце играло на медных доспехах, сверкали острия пиллумов, ветер развевал перья на шлемах, гордый орел на толстом древке, казалось, расправил свои золоченые крылья и грозным клекотом звал солдат за собой.

Когорта Гортерикса начала медленно отступать — не ломая строя, удерживая дистанцию. Лучники гарцевали вокруг, посылая стрелу за стрелой. Растерянные хауки робко двинулись вперед.

А колонна германцев из Тевтобургского леса уже обходила правый фланг отряда Плавия, пытаясь замкнуть кольцо. И опытный полководец понимал, что у него не осталось выхода. Авангард должен был принять бой и попытаться задержать врага, дать Германику время.

Еще немного, и галлы Гортерикса слились со своими. Легионеры расступились, давая возможность уставшим товарищам уйти под прикрытие щитов, а сами вновь моментально сомкнули строй.

По команде Авла Плавтия римляне тоже выстроились в каре, внутри которого остались обессилевшие люди Гортерикса и конники, в любой момент готовые совершить стремительную вылазку.

Пятая галльская когорта под командой Дуровира и батавские копейщики заняли свой участок в одной из сторон четырехугольника. А у пращников уже не осталось камней...

Опомнившись немного, хауки Зигштоса вновь двинулись вперед; справа все ближе и ближе подходили херуски Сигифрида. На равнине собралось около пятидесяти тысяч германцев. Римлян же — только семь.

— Держитесь, солдаты! — крикнул легат Плавтий, выдергивая из ножен меч и занимая место в первой шеренге. — От нас зависит все. Мы должны выстоять.

Легионеры ответили молчанием, но молчание это было красноречивее любых слов.

Они были готовы сражаться и умереть.

Глава XXX В осаде

Было около четырех часов дня; солнце уже потихоньку начинало клониться к западу. Его теплые лучи, все больше отливающие багрянцем, освещали зеленую долину, окаймленную грядой холмов и стеной леса, и людей с оружием в руках, пришедших в это тихое, мирное место, чтобы насмерть сразиться друг с другом, победить или погибнуть,

Римский легион, словно черепаха панцирем, закрытый со всех сторон щитами, ровным четырехугольным медно-красно-коричневым пятном замер посреди зеленого травяного ковра, уже во многих местах обагренного кровью и устеленного телами павших.

А вокруг него все плотнее сжималось кольцо германцев — хауков и херусков, чтобы разом наброситься на врага и раздавить его в своих страшных объятиях.

Но командиры варваров понимали — этому они неоднократно учились на собственном горьком опыте, что простым навалом этих дисциплинированных, хладнокровных, прекрасно обученных солдат не одолеть.

Узкая долина не давала германцам возможности обрушиться на противника всеми своими силами, что могло бы, хотя и с огромными потерями, принести успех. А потому — хочешь не хочешь — надо было приступать к планомерной осаде этой живой крепости, несокрушимой в своем отчаянном желании выстоять и победить.

Зигштос и Сигифрид громкими голосами отдавали распоряжения своим воинам, формировали ударные колонны и отряды прикрытия — насколько, конечно, умели это делать.

Положение варваров было достаточно неприятным — с одной стороны, следовало как можно быстрее разделаться с авангардом, пока не подошли основные силы римлян, а с другой — спешка и суета могли бы запросто привести если не к поражению, то к излишним жертвам, что моментально вызвало бы резкое падение боевого духа среди дикарей.

Херман, снова взобравшись на дуб, через своих ординарцев слал указание за указанием. Многие из них были не лишены смысла, но уже и сам великий вождь херусков и всего Племенного союза впал в состояние, близкое к панике, а потому и инструкции его зачастую носили противоречивый характер, что отнюдь не способствовало наведению порядка в бесформенных и своевольных рядах германцев.

Сначала варвары обрушили на римлян дождь своих тяжелых копий — фрамей и коротких дротиков, которых у каждого воина был большой запас. Но крепкие, обитые медью щиты легионеров, как правило, выдерживали удары, и обстрел не принес желаемого результата.

В ответ же всадники-галлы дали несколько залпов из своих тугих луков, и германцы попятились, роняя на траву тела своих бойцов.

— Берегите стрелы! — крикнул Авл Плавтий. — Они нам еще пригодятся. Бейте копьями!

Легионеры, понимая, что их главная задача — это тянуть время, вовсе не стремились активизировать боевые действия и лишь отражали удары, не переходя в контратаку, чтобы не расстроить сомкнутые ряды, делавшие солдат неуязвимыми для вражеских клинков.

Зверея все больше и больше, варвары волнами накатывались на блестящее медными доспехами каре римлян, но ничего не могли поделать и после короткой ожесточенной рубки неизменно отступали, истекая кровью и зажимая ладонями колотые и резаные раны.

Херман в отчаянии рвал на себе волосы, проклиная всех и вся вокруг. Он понял, что так противника не одолеть, а это означало лишь одно — скоро подойдут главные силы Германика и тогда исчезнет всякий эффект неожиданности, а смешавшие ряды и покинувшие свои позиции херуски и хауки не смогут оказать достойного сопротивления железным легионам Ренской армии, которые поведет в бой один из величайших полководцев современности,

Таким образом, тщательно продуманный хитроумный план Хермана будет сорван и германцы — в который уж раз — потерпят страшное поражение. А авторитет великого вождя будет подорван окончательно.

Предводитель Племенного союза осознал, что сейчас решается все; от того, как будет развиваться ситуация в следующие несколько минут, зависит исход боя и вообще всей кампании.

Херман, рискуя сломать ноги, спрыгнул с дуба на землю, махнул рукой своей свите, взлетел на спину лошади и поскакал к месту сражения, яростно хлеща благородное животное ножнами меча.

— Ульфганг! — крикнул он, проносясь мимо позиции хаттов, которые единственные остались там, где и находились ранее. — Будь готов! Если я подам сигнал — быстро всеми силами атакуй! Я надеюсь на тебя, брат. Мы не имеем права проиграть.

— Будь спокоен, вождь, — мрачно усмехнулся Ульфганг. — Ударим так, что только пыль полетит. Уж у нас с этими негодяями свои счеты. Мы им припомним прошлую осень.

Херман поскакал дальше, туда, где херуски Сигифрида и хауки Зигштоса по-прежнему безуспешно штурмовали крепость, имя которой — римский легион. Вождь резко осадил коня.

Еще с дерева он заметил, что германцы атакуют беспорядочной толпой и вооружены они чем попало — копьями, мечами, палицами, топорами. Мешая друг другу, они не могли добраться до римских рядов и навязать ближний бой, а пиллумы солдат успешно удерживали их на дистанции.

Варвары вопили от бессилия и боли, снова и снова яростно бросались на врага, но результат оставался тот же — каре стояло и не собиралось дать себя разгромить.

Херман не зря старательно изучал тактику и технику боя в римских штабах. Видя, что таким образом до противника не добраться, он моментально сообразил, что следует предпринять.

— Сигифрид! — крикнул он. — Собери всех, вооруженных секирами. Построй их в колонну. За ней поставь людей с копьями, а по бокам этого отряда — тех, у кого мечи. Быстро! Не теряйте времени!

Вдохновленные появлением вождя, херуски тут же начали перестраиваться, готовясь к нанесению нового удара.

Херман повернулся к Зигштосу. В его глазах был гнев — ведь хаук первым нарушил его строгий приказ, но сейчас не время было ссориться и выяснять отношения.

— Брат! — крикнул он. — Пусть твои воины окружат римлян. Мы ударим в лоб, прорвем каре, и тогда хауки должны ворваться внутрь четырехугольника и изрубить там всех в капусту. Будьте готовы!

Легат Четырнадцатого Легиона Авл Плавтий, наблюдая за перемещениями германцев, понял план Хермана.

Сначала рослые крепкие парни, вооруженные тяжелыми боевыми топорами на длинных ручках, обрушатся на первые ряды легионеров, стараясь срубить с древок острия пиллумов.

Если им это удастся, римлянам придется доставать мечи, но тут на них бросится второй отряд — с копьями. И снова солдаты окажутся в невыгодном положении.

Ну, а когда каре будет таким образом прорвано, в брешь немедленно хлынут воины с мечами и палицами. Врукопашную очень трудно справиться со здоровенными высокими сильными дикарями — выстроенные в боевой порядок, римляне без труда могли дать им отпор, но вот если ряды будут смешаны и каждому придется сражаться в одиночку...

Плавтий взмахнул мечом, привлекая к себе внимание, и крикнул, перекрывая лязг оружия, доспехов, вопли и стоны сражавшихся и громкое ржание лошадей.

— Галлы! Готовьте луки! По моей команде солдаты расступятся и вы дадите залп в упор по первому отряду варваров. Если будет нужно — затем легионеры метнут свои пиллумы (у каждого по два)! Внимание на меня! Еще немного!

А германцы уже поперли вперед. Секироносцев вел Сигифрид, а копейщиков — сам Херман.

Размахивая страшными боевыми топорами, с диким ревом волна дикарей накатилась на строй римлян.

Прозвучала команда легата. Четко, как на учениях, солдаты расступились, и три сотни железных пчел просвистели в воздухе. Их острые жала сразу же нашли свои жертвы в густой толпе врагов. Германцы, бежавшие впереди, один за другим валились на колени или на спину, задерживая остальных и оглашая окрестности ужасным предсмертным хрипом.

— Нападай! — орал сзади Херман. — Дави! Дави!

Послушные приказу вождя, варвары рвались все дальше; копейщики подталкивали их остриями в спины, вынуждая двигаться быстрее. Те херуски, которые имели в тот день неосторожность вооружиться топорами, не обладая возможностью свернуть в сторону или отступить, шли навстречу своей гибели.

— Пиллумы к броску! — скомандовал Авл Плавтий. — Целься! Замах! Раз! Два!

Лавина легких пиллумов с острыми блестящими наконечниками накрыла варваров. Одно копье вонзилось в щит самому Херману, и вождь с яростным воплем обломал древко движением своей сильной руки. Но рядом с ним валились на землю все новые и новые воины, раненые и убитые.

— Конница к бою! — охрипшим голосом продолжал руководить своими солдатами легат. — Луки за спину, мечи из ножен! Вперед!

Три сотни галлов, забросив на плечо ставшие бесполезными луки — стрел уже почти не осталось, сверкнули длинными гибкими мечами, дернули поводья своих верных лошадей, и вот уже эскадроны вылетели из каре и устремились на ошеломленных и подавленных херусков.

Запела сталь, послышались глухие удары; бросая оружие и закрывая ладонями головы, варвары бросились врассыпную.

Напрасно Херман пытался остановить их — его просто никто не слушал. Вождю стало страшно — ведь он столкнулся пока всего лишь с авангардом римской армии и уже терпит поражение. Что же будет, когда подойдут основные силы под командой Германика?

— Ульфганг! Ульфганг! — взвыл он. — Эй, кто-нибудь! Скажите хаттам, пусть атакуют. О Боги, помогите нам!

И Херман в отчаянии повалился на колени. Его обступили люди из свиты, прикрывая своими щитами.

Но галльская конница не уходила далеко от своих. Покружив немного по полю, всадники повернули коней и снова скрылись за железной стеной легионеров.

Римляне издавали торжествующие крики, потрясая оружием. Они преподали достойный урок варварам. Слава легату Плавтию!

Но и их потери были довольно значительны — беспорядочные наскоки дикарей все же нанесли немалый урон, хотя и не смогли расстроить ряды легионеров.

Гортерикс и его люди, уже придя в себя и немного отдохнув, тоже заняли место в боковой стороне четырехугольника.

Авл Плавтий ждал, что же теперь предпримут варвары, и все чаще поглядывал на солнце, уползавшее к горизонту. Когда уже подойдет Германик? Ведь они не могут вечно сдерживать тут все варварское войско. А если темнота наступит раньше, чем появится римская армия, то плохо Дело. Дикари обязательно что-нибудь придумают, чтобы добраться до врага.

В открытом бою грош им цена, но по части военных хитростей трудно найти им равных.

А тем временем из дубравы выходили и поспешно строились в ударную колонну хатты Ульфганга. Они видели неудачные попытки своих союзников прорвать ряды римлян и горели желанием доказать, что уж у них-то это получится сразу.

К тому же они жаждали отомстить врагам за прошлогоднее нападение на свои земли, за кровь, смерть и слезы соплеменников, за сожженные деревни и разрушенные укрепления.

Плавтий, встревоженно поглядывая на нового противника, приказал плотнее сомкнуть строй и встретить германцев остриями копий. Силы римлян были уже на исходе, но необходимо было держаться. Легат знал, что в случае, если варвары сумеют расстроить их ряды, никто не уйдет живым. Многие будут тут же изрублены на куски, а раненые солдаты, которым не повезет попасть в плен, подвергнутся самым изощренным и жестоким пыткам, на которые только способны кровожадные дикари.

Германцы не знали жалости к побежденным, и какие-либо переговоры с ними были невозможны. Если варвар чувствует свою силу — он с насмешкой отвергнет любые предложения, а если нет, — пойдет на любой обман и подлость, чтобы добиться своего.

Римлянам оставалось только одно — сражаться до последнего, уповая на скорейший подход своих товарищей. Ну, а если уж такова воля Богов — умереть достойно.

Короткими резкими командами Ульфганг подгонял своих людей, и так почти бежавших.

— Скорее! Скорее! Копья на изготовку! Ударим в самый центр! Ни шагу назад, пока не прорвем строй!

Варвары злобно хмурились и молча двигались вперед, сжимая в руках древка фрамей, топоры, палицы и мечи.

Четырнадцатый легион римской армии, называемый Марсовым Победоносным, словно раненый лев, напрягся и изготовился, чтобы дорого отдать свою жизнь, ощетинившись когтями пиллумов и зубами клинков.

До заката солнца оставалось еще три-четыре часа и можно было надеяться, что Германик подойдет вовремя и не даст дикарям истребить своих солдат. Боги олимпийские, помогите!

Первые шеренги хаттов врезались в живую римскую крепость; гул и лязг повис над долиной. Молча, сцепив зубы, рубились воины и с той и с другой стороны. Каждый понимал, что именно от него сейчас зависит, победа или смерть ждет его товарищей.

А херуски и хауки, приходя в себя после полученного жестокого отпора, перестраивали ряды, готовясь, если понадобится, снова броситься в атаку. Сам Херман наблюдал за этим, громкими криками подбадривая воинов и отдавая приказы вождям.

Узкая долина не позволяла германцам всем разом навалиться на врага и смять его массой и численностью. И это давало римлянам какие-то шансы. Но сил оставалось все меньше и меньше. Густо стелились трупы легионеров и их союзников под ноги варварам...

Еще немного и, казалось, железный строй щитов и панцирей будет прорван.

— Вперед! — взвыл Ульфганг, потрясая своим огромным мечом и дико вращая глазами.

Он бился в первых радах и вот могучим ударом снес пол черепа римскому центуриону, вот сбил с ног какого-то галльского пехотинца.

На пути вождя варваров вырос Гортерикс. Молодой офицер с бледным лицом, сцепив зубы, бросился на врага, умело работая длинным гибким мечом и прикрываясь небольшим круглым щитом.

Взревев от ярости, здоровенный германец принял вызов. Началось единоборство силы и ловкости.

Гортерикс уже очень устал, к тому же, получил один раз камнем в голову, а потому его реакция не была уже такой хорошей, как обычно. И тем не менее, он довольно успешно отражал мощные, но безыскусные удары варвара. Ему удалось даже легко ранить соперника в бедро.

Ульфганг зверел все больше и больше; его страшный меч со свистом рассекал воздух, грозя снести все, что попадется ему на пути. Но Гортерикс пока не попадался.

Бойцы забыли уже и о том, что вокруг них кипит яростное сражение. Сейчас в мире для них существовали только две вещи: блестящий клинок в собственной руке и меч в руке противника.

Хатты тем временем все напирали; римское каре начало медленно, шаг за шагом, отступать, сохраняя, впрочем, незыблемость рядов.

Германцы при виде этого издали торжествующий вопль и с удвоенной силой навалились на врага. Четырехугольник был окружен хаттами и хауками Зигштоса. Херуски под руководством Хермана и Сигифрида отошли к дубраве, чтобы там перестроить ряды и быть готовыми нанести очередной удар.

Когда по долине пронесся радостный крик варваров, Гортерикс на миг отвлекся и повернул голову, чтобы посмотреть, что случилось. Ульфгангу хватило этого неуловимого момента.

Могучим ударом он тут же разрубил пополам легкий щит галла и вновь занес меч, чтобы обрушить его на голову противника. Гортерикс попытался выставить вперед свое оружие, чтобы парировать клинок германца, но его нога поехала на скользкой от крови траве и молодой офицер рухнул на землю. Лезвие хатта свистнуло над его головой.

Видя, что их командир упал, несколько галлов, находившихся поблизости, бросились ему на помощь и сумели оттеснить Ульфганга. Над Гортериксом склонился офицер пятой пехотной когорты Дуровир.

Падение слегка оглушило Гортерикса, к тому же, он выронил меч и был теперь безоружен. Открыв глаза, молодой галл вдруг встретил какой-то странный, неприязненный взгляд Дуровира. И было еще что-то непонятное и пугающее в черных зрачках командира пятой когорты.

Гортерикс знал, что Дуровир недолюбливает его, считая своим конкурентом и думая, что он мешает его карьере. Отношения между ними всегда были натянутыми, но до явной вражды все же не доходило — римляне этого не любили и решительно пресекали всякие проявления межплеменной или иной розни в войсках союзников.

Но сейчас с Дуровиром творилось что-то неладное: его губы дрожали, лицо побледнело и покрылось потом. В руке он конвульсивно сжимал свой гибкий меч.

Но, может, он просто был охвачен горячкой боя и еще не пришел в себя? Гортерикс приподнялся на локте и поискал глазами свое оружие. Вот оно, рядом.

— Спасибо, — сказал молодой галл, протягивая руку за мечом. — Ты помог мне, брат. Я этого не забуду.

А Дуровир вдруг скрипнул зубами, его лицо исказила дикая гримаса. Видно было, что в нем идет страшная упорная внутренняя борьба. Внезапно он резко выпрямился.

— Нет! — крикнул он яростно. — Не могу! Моя мать прокляла бы меня, и наши Боги не приняли бы меня к себе после смерти! Я не смогу этого сделать! Никогда!

— Чего сделать? — удивленно спросил Гортерикс.

Но Дуровир не ответил. Он быстро огляделся по сторонам и бросился в самую гущу боя, что-то выкрикивая и размахивая мечом.

Гортерикс с усилием поднялся на ноги и тоже поспешил туда, где ряды римлян уже опасно прогнулись под неослабевающим давлением обезумевших варваров.

Он сделал всего несколько шагов, как вдруг увидел, что Дуровир падает на траву — меч высокого хатта с клочковатой редкой бородой пронзил его грудь.

Одним прыжком Гортерикс оказался рядом; его клинок молниеносно рассек германцу шею, из перерубленной аорты ударила густая струя крови, и мужчина с коротким хрипом повалился на траву.

— Прикройте! — крикнул Гортерикс своим воинам и склонился над упавшим Дуровиром.

— Не волнуйся, брат, — сказал он, — сейчас я перевяжу тебя. Все будет в порядке.

— Нет, — скрипнул зубами командир пятой когорты. — Я попросил у Богов смерти, и они дали мне ее. Я заслужил это.

— Но чем? — удивленно спросил молодой галл. — Ты храбро сражался и можешь гордиться собой.

Дуровир мрачно улыбнулся.

— Да, — ответил он. — Я неплохо бился. Но Бога видят все, от них не скроешься. Я совершил тяжкий грех, один из самых страшных в нашем племени, и этому нет прощения.

— О чем ты говоришь? — с тревогой сказал Гортерикс. — Не думай об этом. Сейчас я перевяжу тебя.

Перевяжешь меня, — задумчиво повторил Дуровир. — А я хотел убить тебя, чтобы занять твое место командира передовой когорты.

— Ну чего не придумаешь в гневе, — примиряюще улыбнулся Гортерикс. — Поверь мне, мы еще будем с тобой хорошими друзьями и выпьем не одну чашу доброго вина.

Тело Дуровира потрясла крупная дрожь, на губах выступила кровь. Он судорожно вцепился в руку Гортерикса и прошептал слабым прерывистым голосом, уже не открывая глаз:

— Я ухожу. Боги покарали меня. Но ты должен знать: это Гней Домиций хотел, чтобы я убил тебя. Берегись его, это страшный человек...

Голова командира пятой когорты качнулась в сторону, он еще раз вздрогнул и замер.

Гортерикс медленно поднялся на ноги.

«Спасибо, брат, — подумал он с грустью. — Я отомщу за тебя. И варварам, и Гнею Домицию».

И в этот же момент все римское каре — уже изрядно помятое в нескольких местах — взорвалось радостным криком: -

— Идут! Идут! Германик!

— Мы спасены!

— Армия подходит!

Гортерикс оглянулся.

Действительно, там, где только начиналась долина, постепенно вырастала на горизонте какая-то густая масса, кое-где расцвеченная красным и желтым. Доспехи проблескивали сквозь пыль, солнце отражалось на медных щитах и наконечниках пиллумов.

То шла римская армия. Германик успел вовремя, чтобы спасти свой авангард. Чаша весов судьбы начала медленно клониться на другую сторону. Богиня Фортуна резко крутнула свое колесо и теперь с интересом наблюдала, что же из этого выйдет.

Глава XXXI Битва

А вышло вот что.

Заранее оповещенный гонцами Авла Плавтия, которых не сумели перехватить конники варваров, Германик сразу же оценил ситуацию и ускоренным маршем повел всю армию к месту сражения.

По пути он отдавал приказы и распоряжения легатам и старшим офицерам. Войско на ходу перестраивалось в соответствии с указаниями своего полководца, и в долину вышла уже готовая к бою могучая колонна.

Впереди шли когорты галльской пехоты, которые по бокам прикрывали батавские копейщики и пращники.

Затем — отряды пеших лучников и четыре кадровых легиона: Пятый Алода, Двадцать Первый Стремительный, Двадцатый Валериев и Восьмой Августов, собранные в единый ударный корпус.

Далее следовал сам Германик во главе двух когорт своей гвардии и конницы, а за ним — вторая ударная группа: три оставшиеся легиона, галльские эскадроны конных лучников и легкая бельгийская пехота, которая прикрывала тыл колонны.

И вся эта масса, словно рассвирепевший грозный носорог, неслась вперед, чтобы нанести страшный, неотразимый удар по смешавшимся в кучу и впавшим в отчаяние варварам.

Даже Херман растерялся. Он не ожидал, что римляне подойдут так быстро, и теперь уже почти утратил веру в победу.

Не потерял головы среди германцев лишь один человек — безрассудно храбрый командир херусской конницы Ниэлс.

Его люди еще не вступали в бой, и теперь вождь, понимая, что дорога каждая минута, вывел две тысячи своих всадников из-за холмов и бросил их прямо на передовой отряд римских войск.

Шаг был отчаянный и больше напоминал самоубийство, но Ниэлс сознательно пошел на него — надо было любой ценой задержать врага, чтобы дать Херману возможность перегруппировать силы для отражения удара.

Германская кавалерия с разгону ударила в самый центр галльской пехоты, яростно рубя по головам длинными широкими мечами и разя тяжелыми копьями.

Удар был настолько силен, что галлы смешались и подались назад, а батавские пращники не могли помочь им без риска попасть камнями и в своих. С торжествующими криками варвары напирали все сильнее.

Римская боевая колонна замедлила ход, а потом и вовсе остановилась, не имея возможности быстро перестроиться в узкой долине. Своей самоотверженной атакой Ниэлс дал Херману шанс, и тот понял это. Еще можно было спасти ситуацию.

Ведь германцы по-прежнему обладали почти двукратным численным перевесом, и это следовало использовать.

Авангард римлян по команде Авла Плавтия продолжал отступать на соединение со своими. Хауки Зигштоса откатились к холмам, чтобы там собраться с силами и напасть на врага с фланга, а хатты Ульфганга поспешно формировали строй, чтобы встретить римлян лоб в лоб и продержаться, пока на помощь им из дубравы не поспеют херуски.

Легкая паника в римских рядах длилась недолго. Германик бросил в бой свою собственную тяжелую конницу, которая обошла позицию галлов и сбоку ударила по отряду Ниэлса. С другой стороны всадников окружили батавские копейщики, перекрывая им путь и не давая вырваться на простор долины. Началось избиение.

Но хатты уже успели построиться в боевой порядок. Воины уперли в землю древка своих тяжелых копий и готовы были встретить удар римлян. Их суровые напряженные лица говорили о том, что они предпочитают смерть позору поражения.

Охрипший от крика Зигштос торопливо сколачивал из своих хауков боеспособную группу, чтобы лавиной обрушиться потом с холмов.

Херман же, вскочив на лошадь, понесся к дубраве, чтобы лично повести в бой херусков, которых подбадривал воинственными воплями Сигифрид. А в Тевтобургском лесу затаились последние силы варваров — корпус Зигмирта, резерв на самый крайний случай.

Но прежде чем Херман доскакал до первых деревьев, римская армия снова двинулась вперед, топча подкованными сандалиями трупы конников Ниэлса, разбросанные на зелено-красной траве. Сам бесстрашный вождь, изрубленный мечами и исколотый копьями, остался умирать на поле битвы. Но свою задачу он выполнил — враг был задержан на несколько драгоценных минут.

Среди радостных, торжествующих криков обескровленный авангард встретился наконец со своими товарищами. Но обниматься и выражать свой восторг было особенно некогда — этим можно будет заниматься после боя. Если, конечно, Бога даруют победу.

— Авангард — в тыл! — скомандовал Публий Вителлий, прискакавший из походной ставки Германика. — Приказ командующего. Отдохните немного.

Авл Плавтий повел своих бойцов мимо колонны римлян, которая громовыми воплями выражала свое уважение к проявленному ими мужеству.

— Ничего, ребята! — слышались крики. — Сейчас мы им покажем!

— Попомнят нас, сукины дети!

— Вы здорово потрудились, теперь наша очередь!

А солдаты Плавтия устало улыбались и благодарили добрых Богов за чудесное спасение.

Но не все пошли отдыхать.

Бледный окровавленный Гортерикс решительно стал в ряды галлов из передового отряда, слегка потрепанного конницей Ниэлса, и огляделся, выискивая взглядом рыжую бороду Гнея Домиция.

Но Агенобарба не было видно — он находился при штабе, по приказу Германика, чтобы в нужный момент возглавить корпус бельгийской пехоты, которому отводилась особая роль.

— Вперед марш! — раздалась команда.

Римский носорог снова наклонил голову и устремился вперед, грозно сопя и роя копытами землю.

И да помогут Боги тому, кто осмелится преградить ему путь...

* * *
По приказу Публия Вителлия, который принял командование передовым отрядом, галлы и батавы, разделившись на два потока, быстро двинулись вперед, чтобы взять в клещи застывших на равнине хаттов Ульфганга; со стороны холмов их прикрывала конница, страхуя от возможного нападения воинов Зигштоса.

А четыре римских кадровых легиона мерным шагом маршировали прямо на врага.

Не доходя тридцать — сорок шагов, легионеры по команде метнули свои острые пиллумы, которые дождем обрушились на первые ряды варваров. Германцы чуть дрогнули, но не попятились.

Ответить римлянам они не могли — разбросали уже свои дротики, когда атаковали авангард Авла Плавтия. Теперь хатты хотели навязать ближний бой и использовать свое численное преимущество.

Легионы, выстроенные в массированные колонны, продолжали сближаться с противником. Порядки их были сформированы по всем правилам римского военного искусства: первой шла легкая пехота, потом — тяжелая, третий же эшелон состоял из триариев — старых, опытных, закаленных воинов, ветеранов многих сражений.

Им редко приходилось вступать в бой — обычно хватало и первого удара. Но уже один их грозный вид устрашал врага, а хладнокровие и авторитет придавали смелости молодежи.

«Дело дошло до триариев», — говорили римляне, если что-то уж слишком затянулось. И эта поговорка полностью отвечала действительности. Триарии составляли костяк армии, ее хребет.

Расстояние между легионерами и хаттами стремительно сокращалось. Когда противников разделяли всего десять шагов, прозвучала резкая команда офицеров. Солдаты вскинули копья, выставили вперед щиты и перешли на бег. Казалось, красно-коричневая, отсвечивающая медью, могучая река катится по долине, заливая все на своем пути.

— Барра! — оглушительно гремел боевой клич римских легионеров.

Послышался грохот и лязг, дикие крики и стоны, топот ног и грозный гул — две армии встретились.

Несмотря на свою отчаянную решимость стоять до последнего, хатты не выдержали напора, да и объективно не могли этого сделать. Десять секунд, двадцать, тридцать...

И вот уже дрогнули ряды варваров, подались назад, а затем рассыпались вдруг и опрокинулись.

С таким трудом сформированная Ульфгангом боевая колонна вновь превратилась в беспорядочную толпу, вдобавок еще в панике удирающую.

А римляне продолжали напирать, тесня противника к дубраве. Галлы и батавы навалились с флангов, а наперехват двинулись по команде Германика эскадроны лучников, засыпая стрелами бегущих.

Худший поворот событий для германцев и представить было трудно. Когда из леса появились отряды херусков, ведомые Херманом на помощь Ульфгангу, беспорядочно отступающие и охваченные ужасом хатты врезались прямо в них. Все смешалось в один момент.

Стон и вопль повис над порядками варваров.

А легионеры методично косили их своими короткими острыми мечами, оттесняя все дальше. Столь большое скопление людей не могло быстро разбежаться по лесу — мешали густые деревья.

И германцы вязли в кустах и между стволами дубов, заклиная великих Манна и Одина спасти их жизни и поразить римлян. Но Юпитер с Марсом были, видимо, сильнее в тот день. Это солдаты поражали дикарей — безжалостно, размеренно, как на учениях.

Тем временем еще три легиона — Второй Августов, Тринадцатый Сдвоенный и Двадцать второй из Могонтиака атаковали хауков Зигштоса, рассеяли их по холмам и, оставив беспорядочно бегущих дикарей на расправу коннице, вновь повернули к долине.

А на вышедших из Тевтобургского леса дружинников Зигмирта — последний резерв германцев — напали бельгийцы и галлы под командой Гнея Домиция Агенобарба...

Побоище продолжалось еще два часа. Разгром был полный. На четыре мили вокруг земля была устелена мертвыми и умирающими варварами. От огромной армии Племенного союза не осталось почти ничего.

* * *
Египтянин Каллон, сидевший под охраной в палатке на краю германского лагеря, с тревогой прислушивался к шуму боя, который все приближался. Он в отчаянии кусал свои бледные губы и шепотом молился Исиде, Осирису и Гору. Каллон чувствовал, что дело для него оборачивается довольно скверно.

Из отрывистых реплик своих стражей, стоявших перед шатром, он понял, что все попытки германцев остановить римлян ни к чему не приводят и вот-вот легионеры окончательно сломят их сопротивление.

Изобретательный мозг Каллона начал интенсивно работать.

Что ж, дело провалено. Жаль, конечно, но это еще не конец света. К сожалению, предстать теперь перед Агенобарбом он не может — Гней Домиций наверняка впадет в ярость от неудачи, да и перетрусит изрядно, опасаясь, как бы не раскрылось его предательство. А загнанный в угол зверь всегда опасен.

"Ладно, мой благородный хозяин, — подумал Каллон. — Выкручивайся, как знаешь. Да помогут тебе твои Боги. А я — если угодно будет судьбе — встречусь с тобой в другой раз. Ты ведь еще не до конца рассчитался со мной за все мои услуги. Сейчас же пора подумать о собственной шкуре. Было бы нежелательно угодить в руки римлян и попасться на глаза какому-нибудь пленному германскому вождю, который тут же укажет на меня пальцем: вот, дескать, кто выдал нам план Германика.

Жаль. Ведь идея была неплохая. Но я же не виноват, что эти дикари понятия не имеют о военном искусстве. Уж не знаю теперь, что им еще нужно, чтобы наконец одержать победу. Нет, видно их удел — всегда быть битыми, но не извлекать никакой пользы из жестоких уроков".

Размышляя так, Каллон продолжал прислушиваться к доносившимся снаружи звукам.

Вот послышался топот копыт и чей-то испуганный голос проорал:

— Спасайтесь, люди! Римляне идут!

Все завопили; судя по звукам шагов, охранники палатки разбегались, куда глаза глядят.

Подъехали еще несколько всадников.

— Херману удалось уйти! — раздались крики.

— Ульфганг убит!

— Хауки отходят к реке!

— Херуски Зигмирта прячутся в Тевтобургском лесу!

— Спасайтесь, кто может!

Послышались истошные вопли женщин, плач детей, ржание лошадей и блеяние скота. Но все эти звуки перекрывал мерный гул, доносившийся со стороны долины, — то шли римляне.

Калл он осторожно выглянул из палатки. Стражников как ветром сдуло, и до египтянина никому не было дела.

Словно ящерица, онвыскочил из шатра и побежал. В его руке был зажат узкий острый стилет. Надо было срочно раздобыть лошадь и продуктов на дорогу — путь предстоял неблизкий, ведь Каллон хотел сделать большой крюк, чтобы обойти и римлян, и рассеянных по лесу германцев.

Возле одной из палаток на краю лагеря он увидел оседланного коня, подбежал туда и заглянул внутрь.

На полу у грубого очага сидела перепуганная женщина, прижимая к себе двух плачущих детей. Больше в палатке никого не было.

Египтянин стремительно вскочил внутрь и огляделся. При виде чужеземца с кинжалом в руке женщина сдавленно вскрикнула. Каллон, не обращая на нее внимания, подобрал с пола кожаный мешок, бросил туда валявшиеся на расстеленной холстине три ковриги хлеба, кусок сушеного мяса и головку козьего сыра.

Потом схватил еще тяжелый бурдюк с пивом и выбежал из палатки. Влез на спину коня и дернул поводья.

Множество всадников и пеших разбегалось из лагеря в разные стороны, и никто не обратил внимания на египтянина. Ориентируясь по уже почти скрывшемуся за горизонтом солнцу — этому он научился еще в Египте, когда служил при храме Исиды, Каллон выбрал правильную дорогу и принялся яростно колотить пятками лошадь, спеша как можно быстрее покинуть опасное место.

А с другой стороны на просеку уже выходили первые шеренги римских легионеров...

* * *
Победа была полной и безоговорочной. Войско варваров перестало существовать. Сорок тысяч германцев полегло на поле боя, пленных еще предстояло сосчитать, а деморализованные и охваченные паникой остатки армии Племенного союза разбегались по лесам, не помышляя ни о каком сопротивлении и в страхе бросая оружие.

Раненный галльской стрелой Херман сумел все же уйти через болота, его сопровождали две тысячи воинов. Великий вождь херусков попеременно то рыдал, то сыпал проклятиями, то, вцепившись себе в волосы, вопрошал Богов, за что его постигла такая кара.

Но Боги молчали, сами потрясенные страшным разгромом, учиненным римлянами в зеленой долине на окраине Т'евтобургского леса.

А счастливый Германик, в окружении своих офицеров, с невысокого холма озирал поле боя, на котором батавы и бельгийцы добивали раненых варваров. Римские легионы снова строились в боевой порядок, ожидая, когда полководец выступит перед ними с речью.

— Отлично, друзья! — восклицал Германик.

Его глаза горели огнем, щеки покрыл румянец; прядь светлых волос выбилась из-под высокого шлема и шевелилась на ветру.

— Превосходно! Всем выражаю благодарность. Вы бились как настоящие герои. Хвала Богам, наконец мои солдаты смыли с себя позор мятежа против цезаря и я снова могу с гордостью назвать их моими соратниками и соотечественниками.

— Слава Германику! — откликнулись штабные офицеры и командиры легионов. — Это ты привел нас к победе!

— Но заслужили мы ее вместе! — радостно ответил полководец. — А где Авл Плавтий?

— Я здесь, командир, — выступил вперед легат Четырнадцатого легиона.

— Ты заслужил золотую корону, Авл, — сказал Германик. — Ведь это благодаря тебе мы не попали в засаду. Клянусь, ты получишь свою награду. Ваш героизм спас армию.

— Что ж, — улыбнулся старый воин, — нам пришлось тяжеловато, но Боги помогли выстоять. А я хочу представить тебе человека, который, пожалуй, больше всех заслужил твою награду.

Он повернулся, призывно махнул рукой, и перед главнокомандующим Ренской армией предстал смущенный такой честью, покрытый кровью и грязью Гортерикс в иссеченном панцире и с зазубренным мечом у пояса.

— Это командир первой галльской когорты, — пояснил Авл Плавтий и коротко рассказал о том, как предусмотрительность и мудрость Гортерикса и самоотверженность его солдат спасли от гибели сначала авангард, а в конечном итоге — всю армию.

— Молодец! — воскликнул растроганный Германик. — Благодарю за службу. Ты — пример того, как римский союзник должен относиться к своему долгу. Клянусь, я не забуду твой подвиг. Я сам доложу о тебе цезарю и уверен — он вознаградит тебя по заслугам.

От волнения горло Гортерикса перехватило спазмом, и он не смог ничего сказать, лишь отсалютовал по уставу.

В этот момент радостное настроение, царившее среди офицеров, испортил Публий Вителлий.

— Все это хорошо, — сказал он мрачно — Но вот интересно — каким образом создалась такая ситуация, что германцы ждали нас в засаде? А ведь они явно были знакомы с нашим планом. Откуда Херман узнал о нем, а?

И Вителлий пытливо оглядел всех собравшихся.

Германик нахмурился.

— Да, — медленно сказал он. — Но я не могу понять...

— Зато я уже понял, — перебил его Вителлий. — Предательство, командир. Самое настоящее. Более того — предатель этот был прекрасно знаком со всеми деталями плана, а значит — занимает высокую должность.

Повисло напряженное молчание. Неприятные мысли одолели всех собравшихся. Кто-то из них предатель...

Гортерикс вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он повернул голову и увидел Гнея Домиция, который смотрел на него не мигая, с напряженным бледным лицом.

Молодой галл глубоко вздохнул, его губы шевельнулись, уже готовые произнести слова: «Я знаю, кто нас предал».

Но в последний миг офицер сдержался. Да, он был уверен, что изменник — Агенобарб, и он же несет ответственность за гибель Риновиста. Но ведь неопровержимых доказательств пока нет и нельзя вот так с ходу обвинить в предательстве приближенного Германика, который только что в бою доказал свою отвагу и преданность, разгромив и отбросив в лес херусков Зигмирта. Ну что ж, еще придет время...

Видимо, Гней Домиций понял, что происходит в сердце молодого галла, и криво улыбнулся. На душе у него было очень неспокойно, но пока он еще не проиграл и будет сражаться до последнего. Ничего, с помощью Богов он выкрутится из сложного положения, а дерзкий юнец, этот полуварвар, еще поплатится за свое упрямство.

Они продолжали смотреть друг другу в глаза. Один — с осознанием своего превосходства, которое давало ему высокое положение и знатность рода, другой — со спокойной уверенностью, которую дает понимание того, что ты прав и выполняешь свой долг,

Наконец Гортерикс чуть качнул головой и отвернулся, бросив через плечо короткую фразу:

— Душа Дуровира посылает тебе привет, достойный Гней Домиций, и ждет тебя в Подземном царстве.

Агенобарб скрипнул зубами и яростно дернул себя за рыжую бороду. Слышавший эти слова Публий Вителлий с любопытством оглядел сначала молодого офицера, потом — Домиция, хмыкнул многозначительно и повернулся к Германику.

— Ну что, командир, — сказал он весело, — мы сделали свое дело. Теперь можно и отдохнуть. У меня в обозе есть бочонок прекрасного вина, Я специально припас его, чтобы отпраздновать победу.

— Думаю, у нас еще будет случай распить его, — со смехом ответил Германик. — Да, сейчас мы отдохнем, это все заслужили, но успокоюсь я не раньше, чем искупаю моего коня в водах Альбиса, и не раньше, чем знамена легионов Вара будут возвращены и сложены в храме Божественного Августа. Только тогда мы сможем считать нашу задачу выполненной.

— Слава Германику! — эхом отозвались окружавшие своего военачальника офицеры. — Слава цезарю! Слава Риму!

И подхваченный солдатами, этот крик далеко разошелся по округе, пугая птиц и разбегавшихся по лесу варваров.

Часть вторая Воля богов

Глава I На службе империи

Без сомнения, самым несчастным в мире человеком был в тот роковой день бедный уроженец Халкедона шкипер Никомед. Боги явно за что-то невзлюбили его и наперегонки подстраивали почтенному греку всевозможные пакости, от которых его редкая бороденка еще более поредела и покрылась грязно-серой сединой.

В тот вечер, когда Никомед, пырнув ножом парфянского посла Абнира, поднял тревогу, обвиняя во всем «бандита и мятежника Феликса», корчма «Три циклопа», принадлежавшая достойному Гортензию Маррону, моментально наполнилась вигилами, которых вызвал, видимо, осторожный хозяин, не желавший портить отношения с властями.

Никомед был взят за шиворот и — в качестве свидетеля — препровожден прямо в канцелярию префекта города для снятия допроса.

Несмотря на не совсем вежливое обращение, грек считал, что ему повезло. В убийстве будет, без сомнения, обвинен Феликс — это подтвердит и Маррон (ведь шкипер все же не забыл прихватить мешочек с золотом, который показывал ему парфянин, и успел пообещать трактирщику половину, если тот надежно укроет деньги и поможет Никомеду избежать неприятностей).

К тому же, что немаловажно, греку удалось избежать небезопасной и обременительной командировки в Богами проклятую гиблую Иудею, а также встречи с Гаем Валерием Сабином, который наверняка первым делом спустил бы с почтенного халкедонца его и так изрядно потертую беспокойной жизнью шкуру, а ведь он ею, тем не менее, весьма дорожил.

Короче, почтенный Никомед имел все основания быть довольным судьбой. Но вот она — коварная — вовсе так не думала.

В канцелярии префекта формальности завершились довольно быстро: шкипер красочно описал, как подлый разбойник ворвался в комнату и зарезал иностранного гостя, который обсуждал с ним, Никомедом, одну торговую сделку, чего закон не запрещает.

Достойный Гортензий Маррон поклялся Ларами и собственным дедушкой, что все оно именно так и было, шепнув, впрочем, греку на ухо, что возьмет за услугу две трети золота,

Никомед лишь отрешенно махнул рукой. Пусть подавится, собака. Сейчас главное — безопасность, а денежки еще придут.

Оба свидетеля были отпущены с миром. О состоянии здоровья посла ничего не говорилось, и Никомед решил, что тот благополучно отправился в царство Плутона, кляня, видимо, по дороге, свою чрезмерную доверчивость. Ну, знай наших, азиат несчастный. Мы тут любого купим и продадим, и не вам, грязным парфянам, в Риме свои порядки устанавливать.

Короче, Никомед был весьма доволен собой и мысленно пообещал Гермесу двух овец и телку-двухлетку с позолоченными рогами. Впрочем, к завершению допроса жертва доброму Богу снизилась до одной козы и пары голубей. Нельзя быть слишком расточительным, когда имеешь дело с небожителями, а то они и впоследствии будут требовать столь же много.

Так подумал мудрый Никомед, покидая канцелярию префекта и прикидывая в уме, сколько же составит его доля парфянского золота, бесстыдно присвоенного жадным Гортензием Марроном.

Когда почтенный шкипер выходил из курии, на плечо его упала чья-то тяжелая рука. Грек вздрогнул и обернулся.

Сначала он испытал облегчение, увидев вместо сурового лица парфянина Барсата, пришедшего мстить за хозяина, грубую физиономию Эвдема, старого знакомого и верного слуги префекта преторианцев Элия Сеяна, но потом, со свойственной ему бдительностью, насторожился. А этому чего надо? И нашел же, крокодил...

Он еще не успел как следует удивиться странной и неожиданной встрече, когда Эвдем, взмахом руки приказав удалиться проявлявшему нездоровое, любопытство Гортензию Маррону, глухо произнес:

— Пойдешь со мной. Тебя хотят видеть. Немедленно.

— Кто? — испугался Никомед. — Префект города отпустил меня, я ни в чем не виноват...

Эвдем ухмыльнулся, видя, как побледнел грек.

— А никто тебя пока ни в чем и не обвиняет. Но вот если будешь медлить, то...

И он многозначительно положил руку на рукоятку короткого меча, торчавшую из-под складок хитона.

— Уже иду, — обреченно сказал Никомед. — Но может, по старой дружбе, объяснишь мне все-таки, в чем дело?

— Не знаю, — буркнул Эвдем. — Господин приказал доставить тебя и побыстрее. Это как-то связано с сегодняшними событиями в «Трех циклопах». Больше мне ничего не известно.

— Господин? — переспросил грек. — Ты хочешь сказать: достойный Элий Сеян?

— Тихо, — сдавленно прорычал Эвдем. — Не болтам, а то язык отрежу. Ну, вперед.

И Никомед покорно поплелся за ним, чувствуя, как над его головой снова сгущаются тучи, и начиная жалеть, что вообще родился на свет.

* * *
Сеян встретил его в боковой комнате старого дворца, на страже у которой стояли двое преторианцев. О том, что разговор пойдет сугубо деловой, свидетельствовало полное отсутствие какого-либо угощения, а также напряженное серьезное лицо самого префекта.

— Будь здоров, Никомед, — сразу сказал Сеян и указал рукой на табурет. — Садись.

— Как я рад видеть тебя, почтеннейший... — начал было грек, униженно кланяясь.

Префект резким жестом перебил его.

— Садись, — повторил он холодно. — И рассказывай, что там произошло в той забегаловке.

Никомед разместил на табурете свою тощую задницу и тяжело вздохнул. Его опасения начинали оправдываться.

— Да ведь я все уже сообщил достойному префекту города, — заныл он. — Есть и протокол моих показаний. Их подтвердил также Гортензий Маррон, известный своей честностью...

— Если ты собираешься морочить мне голову, — с плохо скрытой яростью произнес Сеян, — то я прикажу отделать тебя плетьми. Сейчас не время для шуток.

Никомед изрядно перетрусил, но сделал еще одну попытку выкрутиться. У него противно ныло в желудке — поведение достойного Элия Сеяна не сулило ничего хорошего.

— Клянусь Богами, — пролепетал он, — тот бандит вбежал в комнату и ударил ножом светлейшего посла...

— Послушай, приятель, — медленно, с расстановкой произнес Сеян, наклонившись к греку и глядя ему прямо в глаза. — Эти сказки оставь для вигилов. Мои люди уже давно следили за парфянином. Он тут занимался шпионажем. И я уверен, что встретились вы не для того, чтобы обсуждать торговые дела. Да и этот бандит как-то не вписывается сюда. Так что говори правду, тебе же лучше будет.

Никомед понял, что влип, а будучи реалистом, смирился с неизбежным и рассказал обо всем.

— Но ударил я того негодяя ножом, — закончил он с пафосом, — исключительно потому, что он осмелился подбивать меня изменить Империи, моей родине, а вовсе не по личным мотивам. И обвинил в этом бандита Феликса лишь затем, чтобы меня не задержали и я имел возможность лично доложить обо всем тебе, глубокоуважаемый господин.

Сеян понимающе хмыкнул.

— Этот Феликс, кажется, дружок нашего старого знакомого Гая Валерия Сабина? — спросил он. — Ну, ладно, о нем потом. Сейчас есть дела поважнее.

Никомед подобострастно вытянул шею, ловя каждое слово префекта преторианцев.

* * *
Несколько дней назад императрица Ливия вызвала к себе Сеяна и строго взглянула на него своими пронзительными бесцветными глазами.

— Мне нужна твоя помощь, Элий, — сразу заявила она. — Я надеюсь, ты по-прежнему остаешься моим верным слугой?

— Конечно, госпожа, — уверил ее префект. — После того, что ты для меня сделала, можешь во всем рассчитывать на меня и моих людей.

— Это хорошо, — произнесла Ливия. — Ты помнишь добро и не пожалеешь об этом. К сожалению, есть люди, которые очень быстро забывают об оказанных им услугах. Но Боги накажут их.

Сеян прекрасно понял, кого она имеет ввиду — цезаря Тиберия, своего сына, которого она возвела к самым вершинам власти и который теперь всеми силами пытался отделаться от нее, спихнув на обочину политической жизни страны.

— Тогда перейдем к делу, — продолжала Ливия. — Мне стало известно, что цезарь обнаружил в архивах покойного Августа нечто весьма любопытное. К сожалению, не знаю, что именно. Когда я попросила у него разрешения просмотреть документы, Тиберий ушел от ответа, а потом заявил, что архив — дело государственное, и потому отныне он будет держать его под ключом. И это от родной матери!

Ливия возмущенно фыркнула.

Сеян понимающе и осуждающе покачал головой. Подумать только, какая черная неблагодарность.

«Ничего, — решил он про себя, — деритесь, родные. А я выберу момент и нанесу свой удар. Вы оба еще будете ходить передо мной на задних лапках, клянусь Эриниями».

— Тем не менее мне удалось выяснить, что цезарь отправляет в Палестину своего эмиссара Светония Паулина с каким-то важным поручением. В помощь ему выделен твой приятель Валерий Сабин.

Префект нехорошо усмехнулся. Ох уж, этот приятель. Намаялся он с ним в свое время.

— Дело это очень секретное, — продолжала Ливия, — но мне бы крайне хотелось узнать о нем побольше. Ты понимаешь меня, Элий?

— Да, госпожа.

— Вот и хорошо. Как сообщили мои агенты, повышенный интерес к миссии Паулина проявляет и парфянский посол Абнир. Это большой мошенник и интриган. Уж он зря тратить время и деньги не будет. Абнир пытался подкупить кое-кого из моих людей и слуг цезаря. Не знаю, как с персоналом Тиберия, но мои сразу донесли мне об этой попытке. Вот откуда мне известны подробности. И это уже не мало.

Префект снова кивнул с умным видом.

— Светония и Сабина цезарь пока спрятал в каком-то надежном месте, — опять заговорила императрица. — Сейчас я пытаюсь выяснить, где именно. А тебе поручаю парфянина. Наверняка он попытается завязать отношения с кем-нибудь подходящим — купцом, капитаном судна, чтобы тот проследил за людьми Тиберия. Ведь сам посол не может сейчас покинуть Рим, а дело не терпит отлагательств. Их царь Артабан не отличается долготерпением, и на тех, кто ему не угодит, круглосуточно точат топоры.

В общем, наша задача, любезный Элий, выяснить суть дела. Ну, и извлечь из него пользу. Я имею в виду — пользу для нас с тобой, а не для цезаря и уж тем более не для парфян — заклятых врагов Рима.

Я полагаю, что эта миссия, если будет успешно завершена, послужит Тиберию крупной ставкой в игре с нами. Ведь для тебя не секрет, что он пытается отстранить меня от управления государством? А за мной непременно последуешь и ты. На место префекта претория у цезаря полно других, более покладистых кандидатов.

— Это мне ясно, госпожа, — чуть наклонил голову Сеян. — Жду твоих мудрых приказов.

— Ты установишь слежку за Абниром и выяснишь, с кем он будет вступать в контакт. Я, в свою очередь, используя другие каналы, постараюсь раздобыть дополнительную информацию. Надеюсь, Боги будут на нашей стороне и мы еще раз прижмем хвост цезарю, этому зарвавшемуся неблагодарному наглецу. Цель святая, не так ли, Элий?

— Да, госпожа, — покорно ответил префект. — Когда я должен приступить к действию?

— Немедленно.

* * *
Вот почему верный Эвдем поджидал Никомеда у курии префекта города и вот почему сам Сеян не поверил ни единому слову шкипера, пока тот все же не рассказал ему правду, которая вполне совпадала со сведениями самого начальника гвардии.

Дело облегчалось тем, что хитрого трусливого грека он знал прекрасно, видел насквозь и понимал, на какой струне и когда сыграть, чтобы обеспечить себе его лояльность и сотрудничество.

— Слушай внимательно, — строго сказал Сеян, пристально глядя на шкипера. — Ты все-таки поплывешь в Палестину и...

— О, я несчастный! — завопил Никомед, воздевая руки к потолку. — За что Боги меня преследуют? Уж лучше, господин, пошли меня в Тартар! Я ненавижу иудеев!

— А тебя никто и не заставляет целоваться с ними, — криво улыбнулся Сеян. — Но интересы государства прежде всего. Итак, парфянин Абнир неплохо придумал. Что ж, мы выполним его последнюю волю. Но теперь ты, любезный Никомед, будешь работать не на гнусных азиатов — врагов Рима, а на благо своей страны. Как, хочешь послужить Империи?

Никомед обреченно опустил голову.

«Да уж, — с тоской подумал он, — если раз. связался с такой публикой, то потом уже от них не отделаешься. Что ж, надо хоть соблюсти свой интерес в этой авантюре».

И он дерзко взглянул в глаза префекту.

— Согласен, господин, — сказал грек. — Но придется мне, хорошо заплатить. Ведь пока я буду отсутствовать, дела придут в упадок и я, чего доброго, разорюсь...

— Об этом не волнуйся, — махнул рукой Сеян. — Ты уже мог убедиться — я не обманываю и не страдаю излишней скупостью. Хотя, конечно, мне бы хотелось, чтобы ты согласился из патриотических побуждений, приятель, — добавил он с издевкой,

Никомед скорчил кислую гримасу.

— Ладно, — расхохотался Сеян. — Как хочешь. А Сейчас мы обговорим детали. Время не ждет.

Он предусмотрительно не сказал греку, что парфянский посол Абнир выжил и, по мнению врачей, его здоровье довольно скоро придет в норму.

Глава II Беседа в семейном кругу

Спустя три дня после встречи Сеяна с Никомедом императрица Ливия направилась в новый Палатинский дворец и велела номенклатору цезаря доложить, что она просит сына принять ее.

Через минуту Ливия была допущена в апартаменты Тиберия. Повелитель Империи сидел за столом. При виде матери он с недовольным видом отложил в сторону свиток трагедий Эврипида и вздохнул.

— Что ты хотела, матушка? — спросил он ласково.

— Поговорить, — коротко ответила Ливия, проходя и усаживаясь на диван. — Мы уже так давно не разговаривали наедине.

Тиберий отнюдь от этого не страдал, но из вежливости кивнул и придал лицу скорбное выражение.

— Действительно, — сказал он. — Ну, и о чем же пойдет речь? Прошу тебя, только не о политике, тем более — не о внешней. У меня достаточное количество советников, и не стоит тебе забивать свою голову этими проблемами. Займись лучше...

— Я сама знаю, чем мне заниматься, — резко перебила его Ливия.

— Послушай, матушка, — терпеливо продолжал цезарь, — власть в стране олицетворяю я и твои попытки вмешаться в государственные дела могут быть неправильно истолкованы. Я-то понимаю, что ты хочешь помочь и весьма ценю твои советы, но вот сенаторы...

— Сенаторы? — презрительно фыркнула Ливия. — Да, теперь ты пресмыкаешься перед ними, корчишь из себя демократа, чтобы завоевать союзников для борьбы со мной. Ты отказался от множества титулов, на которые имел право, ты запретил воздавать тебе почести, ты просто ошарашил меня, когда в курии заявил: «В свободной стране мысль и язык тоже должны быть свободны». А чего стоит это заявление: «Если кто неладно обо мне отзовется, я постараюсь разъяснить ему мои слова и дела, если же он будет упорствовать, я отвечу ему взаимной неприязнью».

И это говорит цезарь, повелитель Империи? Да у любого либертина больше гордости и достоинства!

Тиберий с хмурым видом слушал эти упреки.

— Ты унижаешься перед консулами, — продолжала кипятиться императрица, — ты позволяешь сенаторам голосовать так, как они захотят, ты оставляешь столько свободы своим чиновникам...

— Подожди, матушка. — Цезарь поднял руку. — Я хочу объяснить тебе ситуацию.

— Ты? Объяснить мне? Неужели ты думаешь, что я ничего не понимаю? Нет, дорогой мой, лучше я тебе объясню. Ты с моей помощью захватил власть, а теперь дрожишь как осиновый лист, что у тебя ее отнимут. Ты бы с удовольствием отправил меня в ссылку, но боишься Сеяна; ты бы с наслаждением раздавил всех этих крикунов из курии, но боишься... Сказать, кого ты боишься, Тиберий?

Цезарь угрюмо молчал.

— Ты боишься Германика и его армии, — презрительно бросила императрица. — Потому что без меня ты ни на что не способен. И уверяю тебя — так и будет продолжаться, пока ты не образумишься и не поймешь, что я нужна тебе больше, чем кто бы то ни было.

Цезарь продолжал молчать, глядя в пол. Его лицо покрылось красными пятнами, а губы побелели.

— Ну, не сердись, — уже более миролюбиво сказала Ливия. — Пойми, мы сейчас союзники и должны держаться вместе. Да, признаюсь, я имею доступ к власти только благодаря твоему нынешнему положению, но не забывай, что положением этим ты обязан мне и без меня можешь очень скоро его лишиться. Разве я не права?

Тиберий поднял голову. В его глазах была тоска.

— Ну вот, вижу — ты и сам все понимаешь, — дружелюбно произнесла Ливия, сочувственно глядя на сына. — Так что предлагаю тебе помириться и помогать друг другу, по крайней мере, до тех пор, пока власть наша не окрепнет и мы сможем с уверенностью смотреть в будущее.

Слова «наша власть» больно резанули слух Тиберия, но он сдержался. Да, мать, как всегда, права. Придется еще потерпеть. Но пусть она не думает, что ей удалось его обмануть своими уловками. Нет, он по-прежнему будет начеку, готовый в любой момент дать отпор. А уж когда Паулин успешно справится со своим заданием и добудет для цезаря сокровища фараонов, вот тогда ему ни с кем не надо будет считаться. Ни с матерью, ни с Германиком, ни с Сеяном.

Да за такие деньги он купит себе хоть все парфянское войско, да и армян в придачу. Кто тогда сможет ему противостоять?

Тиберий успокоился и согласно кивнул.

— Хорошо, матушка, — произнес он покорно. — Я готов. Я всегда стремился поддерживать с тобой хорошие отношения, но вот ты...

— А что я? — удивилась императрица. — Разве я тебя чем-то обидела? Если так, то извини...

— Ты еще спрашиваешь! — с горечью воскликнул Тиберий. — А кто выставил меня на посмешище с этим банкетом?

Ливия прекрасно поняла, что сын имеет в виду. Не так давно — поскольку цезарь демонстративно перебрался в новый дворец, а ей выделил комнаты в старом, и сенаторы с чиновниками уже не так спешили нанести ей визит вежливости — императрица поставила у себя в атрии золотую статую Божественного Августа и в качестве верховной жрицы нового культа пригласила самых достойных граждан и их жен на торжественный банкет.

Тиберий обиделся и заявил, что поскольку прием носит официальный характер, то и он должен играть на нем не последнюю роль. Ведь он, в конце концов, является правителем Империи,

Ливия не стала спорить и предложила ему председательствовать на собрании мужчин, а она, в свою очередь, организует вечер для их супруг.

Тиберий не почувствовал подвоха и согласился, полагая, что принимать достойных сенаторов и патрициев более почетно, чем каких-то болтливых глупых баб.

Но в результате все вышло наоборот. Поскольку банкет проходил в доме, где хозяйкой была Ливия, слуги слушались только ее, а потому на столы, предназначенные для женщин, попали самые лучшие блюда и самые тонкие вина. Мужчинам пришлось довольствоваться чуть ли не объедками.

Это, естественно, никак не могло поднять авторитет цезаря, и он ужасно разозлился на мать, выставившую его в таком свете.

— Ах банкет, — вздохнула императрица. — Что ж, если это тебя так задело, то прости, пожалуйста. Но ты сам виноват. Ведь я являюсь верховной жрицей культа Божественного Августа и имею право сама организовывать мероприятия в его честь. Ты же пытаешься быть затычкой к каждой бочке, боясь, что в противном случае тебя вовсе перестанут уважать.

Запомни, сынок, если ты хочешь, чтобы люди тебя уважали, сначала начни уважать себя сам. Без этого ничего не выйдет.

«И опять она права, — со злостью подумал Тиберий. — Вот ведьма. Как же с ней бороться?»

— А зачем надо было зачитывать письма Августа? — с обидой спросил он. — Чтобы посмеяться надо мной?

На том же банкете Ливия, не удовлетворившись и так уже достаточным своим триумфом, собрала женщин в своей приемной и зачитала им несколько писем Августа, которые покойный цезарь писал ей в разное время. Во всех этих посланиях он весьма нелицеприятно характеризовал своего пасынка, жалуясь на его угрюмый характер, подозрительность и склонность к пьянству и разврату.

Супруга сенаторов получили огромное удовольствие и, естественно, не замедлили затем рассказать все подробности своим мужьям.

— Ну, сынок, — с улыбкой ответила императрица, — ведь если уж ты отказал мне в доступе к архиву моего покойного мужа, то должна же я была — хотя бы для сохранения авторитета верховной жрицы — показать, что и у меня есть некоторые документы Божественного Августа.

Тиберий понял, на что она намекает, и лишь скрипнул зубами в бессильной ярости,

— По крайней мере, — буркнул он, — можно было не так демонстративно проявлять свое неуважение ко мне и к моим гостям. Очень некрасиво выглядело, когда на твой стол подали прекрасного фазана на золотом блюде и тут же на мой — какую-то тощую пригоревшую курицу в мокрых перьях.

— Но я же во всем следовала твоим наставлениям, сын, — язвительно улыбнулась Ливия. — Разве не ты выступил недавно в сенате с гневной речью, направленной против роскоши и расточительства, и весьма остроумно заметил, что половина кабана ничем не хуже целого, а потому следует придерживаться умеренности? Я только хотела, чтобы ты сам подал пример воздержанности своим сенаторам и патрициям — мотам и чревоугодникам.

Тиберий только махнул рукой. С ней бесполезно спорить, только нарываешься на новые насмешки.

Императрица прикрыла глаза и покачала головой.

— Да, — мечтательно протянула она, — вот, вспоминаю, как в подобной ситуации поступил твой приемный отец, Август. Он, конечно, был человеком довольно мягким и слабовольным, но умел сохранить лицо в любой ситуации и всегда находил выход.

Однажды цезарь сурово попенял нескольким знатным гражданам за то, что их жены питают страсть к неумеренной роскоши и одеваются, словно александрийские гетеры. Не пристало это, дескать, почтенным римским матронам, и долг мужа — вовремя приструнить зарвавшуюся супругу.

Сенаторы с почтением выслушали речь Августа и пообещали принять меры. «Мы будем во всем следовать твоим мудрым указаниям, которые ты подкрепляешь личным примером», — сказали они.

А я — специально, чтобы поддеть Августа — в тот же вечер пришла на званый ужин в самом шикарном своем туалете, а уж драгоценностей навесила столько, что едва могла двигаться.

Все остолбенели и уставились на цезаря, ожидая, что же он скажет своей жене, бросившей ему столь дерзкий вызов.

Но Август не растерялся. Он с улыбкой поблагодарил меня за весьма своевременную и остроумную пародию на излишества, осужденные им утром.

Вот так поступал твой приемный отец, и все его любили и уважали. Ты же на том банкете готов был с кулаками на меня наброситься. Гости это заметили, и поверь — общественное мнение было не на твоей стороне.

Тиберий снова опустил голову и уставился в стол. Левой рукой он ожесточенно чесал язву на щеке.

— Ладно, сынок, — доброжелательно произнесла императрица, видя, что он совсем расстроился. — Что было, то было. Теперь начнем сотрудничать по-настоящему. И вот первый вопрос, который мы обязаны решить, — что делать с Германиком?

— А что делать с Германиком? — буркнул цезарь. — Пусть себе воюет. Я бы не очень хотел, чтобы он вернулся в Рим.

— Естественно, — согласилась Ливия — Но предоставлять ему свободу действий в Германии очень опасно. Он и так сделался уже слишком популярным, а новые победы, которые он обязательно одержит, только добавят ему сторонников.

Ведь ты же помнишь — у нас есть кое-какие тайны, о которых он никогда не должен узнать, иначе вполне может повернуть оружие против нас. Если посчитает, что мы нарушили закон.

Тиберий задумчиво кивнул. Да, это так. Германик верен долгу и присяге, но не позволит и никому другому нарушать их.

— Вот видишь, — продолжала Ливия. — Наше положение еще не настолько прочно, сенат еще не лежит у наших ног и готов в любой момент переметнуться от тебя к Германику.

У нас есть хорошее средство прижать их и сделать своими рабами, но для этого надо иметь свободу действий.

— И что это за средство? — без особого интереса спросил Тиберий. — Мечи преторианцев и твой верный пес Сеян?

— Не совсем, — улыбнулась Ливия. — Да, Сеян готов выполнить любой наш приказ, но он тоже боится Германика. И ему нужно какое-нибудь юридическое основание, чтобы развязать репрессии против сенаторов и прочих смутьянов.

— А у тебя есть это основание? — спросил цезарь.

— Да, — ответила Ливия. — Я говорю о добром старом законе об оскорблении величия римского народа. Ведь он настолько расплывчатый, что по нему можно осудить практически за любой поступок, даже намерение. Поэтому закон сей — crimen laesae maiestatis — весьма действенное оружие в руках единоличного правителя.

Особенно сейчас, когда появился культ Божественного Августа, к которому люди еще не привыкли. Многие до сих пор относятся к покойному цезарю, как к простому смертному, и это следует использовать.

— Каким образом? — непонимающе спросил Тиберий.

— О, — усмехнулась императрица, — не мне тебя учить. Ведь ты же сам недавно дал прекрасный пример, как следует наказывать за неуважение к Августу. Помнишь того парикмахера?

Тиберий медленно кивнул. Да, он вспомнил. Тогда он не придал этому эпизоду особого значения, а вот мать сразу сообразила, как можно использовать подобные случаи.

Это произошло месяц назад. Тиберий прогуливался на Форуме, а мимо проходила какая-то похоронная процессия. Вдруг цезарь заметил, как некий человек подбежал к носилкам с телом покойного и что-то шепнул ему на ухо. Заинтригованный Тиберий приказал подвести к нему мужчину, который оказался парикмахером из Аполлинского квартала, и спросил, что это такое тот сказал мертвому.

— Я попросил его, — дерзко ответил парикмахер, — чтобы он, когда попадет в царство Плутона, передал Августу, что завещанные им подарки для народа еще не выплачены полностью.

Тиберий просто дар речи потерял от возмущения. А придя в себя, отправил шутника в тюрьму за высказывание о Божественном Августе в неподобающем и кощунственном тоне.

Естественно, основной причиной его гнева был намек на то, что он, Тиберий, не спешит расставаться с деньгами, предназначенными Августом для народа, но обвинение в святотатстве позволило и так примерно наказать языкастого парикмахера.

Ливия, узнав об этом случае, ничего не сказала, но запомнила его и решила использовать в своих целях.

— Вот видишь, — продолжала она, — ты сумел приструнить этого вольноотпущенника, а чем же лучше почтенные сенаторы? Ведь для закона не имеет значения, оскорбил ли Бога Августа консул или последний раб? Наказание предусмотрено одно и то же.

Смотри, как интересно получается. Оскорбил-то этот парикмахер тебя, а осудили его за профанацию имени Августа. И так можно поступать и впредь: всех неугодных нам отправлять в тюрьму, ссылку, а то и на казнь, прикрываясь заботой о культе Божественного Августа. Уж поверь мне, сынок, повод всегда найдется.

— Какая ты циничная, матушка, — недовольно сказал Тиберий. — Тебя бы саму сейчас следовало осудить по этому закону.

Ливия довольно расхохоталась.

— Помнишь, как я тебе говорила когда-то: что позволено Юпитеру, не позволено быку. Не забывай этого, дорогой.

— Ладно, — согласился цезарь. — Мысль неплохая. Вся эта банда из курии у меня уже в печенках сидит. Видеть не могу ни Гатерия, ни Азиния Галла, ни Квинта Аррунция...

— Придет их час, — торжественно произнесла императрица. — Клянусь Марсом Ультором-Мстителем, что они за все нам заплатят, за все насмешки и издевательства.

Она замолчала, и несколько секунд в комнате стояла полная тишина. Потом Ливия снова заговорила:

— Так вот для начала нам надо как-то изолировать Германика от армии, но и в Риме не оставлять. Почему бы тебе не поручить ему какую-нибудь миссию в Малой Азии или в Сирии? Пусть совершит инспекционную поездку, проверит, какова обстановка в провинциях. Ведь он является твоим приемным сыном и первым помощником в управлении государством. Нельзя же все время проводить на войне, а государственную деятельность совсем забросить. Как ты считаешь?

— Да, мысль неплохая, — согласился Тиберий. — Надо отозвать его из Германии. Но кого же назначить командующим?

— О, — Ливия пренебрежительно махнула рукой. — Да хотя бы Друза. Германик наверняка уже так отколотил варваров, что они теперь лет десять из леса не выйдут.

— Ладно, подумаю еще, — сказал Тиберий. — Так говоришь: пусть едет на Восток?

— Именно. А мы уж позаботимся, чтобы у него было достаточно работы и вернулся он в Рим не так скоро. Нынешний наместник Сирии — Гней Пизон — мой преданный слуга и сделает все, что я попрошу. Он постарается, чтобы Германик не скучал в поездке.

И она довольно хихикнула, потирая свои маленькие сухонькие ладошки, желтые, словно пергамент.

— Хорошо, — согласился цезарь. — Так и сделаем. У тебя есть еще вопросы? Я бы хотел теперь отдохнуть.

— Только один, сынок, — медовым голосом сказала императрица. — Но сначала повтори еще раз: мы помирились с тобой?

— Да, — неохотно буркнул цезарь.

— И мы теперь друзья и союзники? — настаивала императрица с улыбкой на бледных губах.

— Да.

— В таком случае, не откажи мне в одной любезности, сынок.

— В какой именно? — сразу насторожился Тиберий.

— Позволь мне заглянуть в архив Августа. Меня интересуют кое-какие документы.

Цезарь смутился.

— Ну, матушка, — пробормотал он, — там такой беспорядок, Ты можешь утомиться, разыскивая нужные тебе свитки, а я бы этого не хотел. Сейчас там работают мои секретари — сортируют бумаги, составляют картотеку и списки. Вот, когда они закончат — милости прошу.

— Ну что ж, — невозмутимо сказала Ливия. — Меня трогает твоя забота, сынок. Пусть будет так.

Она поднялась с дивана.

— Прощай, Тиберий. Будь здоров.

— Да хранят тебя Боги, матушка, — ответил цезарь, довольный, что Ливия так легко дала себя уговорить. — Желаю тебе всего наилучшего. Спасибо за советы.

— Да, еще одно, — припомнила императрица. — У меня для тебя есть неприятное известие.

— Какое? — глухо спросил Тиберий, чувствуя недоброе.

— Твой друг, Публий Сульпиций Квириний, который недавно был во дворце и с которым вы о чем-то так долго беседовали за закрытыми дверями, умер.

«Она все знает обо мне, — с каким-то детским страхом подумал цезарь. — От нее ничего нельзя скрыть».

И только тут до него дошел смысл сказанного.

— Умер? — переспросил он недоверчиво. — Квириний? Но от чего? Хотя да, он был уже старый...

— Не старость была причиной смерти, — многозначительно сказала императрица. — Его убили.

— Что? — Тиберий вскочил на ноги и побледнел.

— Да, сынок. К нему в дом проникли какие-то люди, видимо, разбойники. Они и отправили почтенного Квириния к Плутону. Но перед этим, как сообщил мне префект города, его пытали. Видимо, хотели узнать, где он прячет деньги и драгоценности.

И, выпустив эту последнюю стрелу, императрица повернулась и вышла из комнаты.

Тиберий, закусив губу, смотрел ей вслед.

Квириний... человек, который знал тайну золота царя Ирода. Какие там бандиты, ведь ясно, почему его пытали и убили.

Но кто это сделал? Кто выследил бывшего проконсула Сирии? Кто теперь посвящен в планы цезаря?

Парфяне? Или... сама Ливия? Да, скорее всего. Она не могла примириться с тем, что от нее что-то скрывают. Но что она теперь собирается предпринять? Союзница...

Иллюзий Тиберий не строил. Он прекрасно понимал, что мать пошла на примирение с ним лишь по необходимости. Как, впрочем, и он сам. И как только у кого-то из них появится достаточное преимущество, маски немедленно будут сброшены и более удачливый растопчет соперника. Но кто же окажется этим счастливчиком?

Ответ на этот вопрос в немалой степени мог бы дать успех миссии Светония Паулина.

А успех миссии Светония Паулина был теперь поставлен под весьма серьезную угрозу.

Глава III В пути

«Минерва» входила в Ионическое море. Крутобортый корпус двухъярусной правительственной галеры уверенно разрезал волны загнутым носом, украшенным статуей Богини мудрости. Весла, управляемые уверенными, отработанными движениями опытных гребцов, размеренно опускались и поднимались, вспенивая нежно-голубую прозрачную воду.

Ветра пока не было, и большой четырехугольный льняной парус с вышитыми на нем буквами SPQR — аббревиатурой выражения «сенат и народ римский» — лежал пока у борта, свернутый в рулон и прикрепленный к массивной дубовой рее.

На мачте развевался лазоревый флаг с теми же буквами — знак принадлежности судна к мизенской эскадре.

Бывший трибун Первого Италийского легиона, а ныне специальный посланник цезаря Тиберия Гай Валерий Сабин стоял у высокого борта и задумчиво смотрел вдаль.

Вокруг суетились матросы, слышались команды шкипера и скрип румпеля, возле которого стоял рослый рулевой в короткой тунике, но Сабин, казалось, не обращал ни малейшего внимания на то, что происходило рядом с ним. Мысли его были далеко.

Трибун размышлял об очередной перемене, которая случилась в его судьбе.

На следующий день после такого сладостного свидания с Эмилией цезарь приказал ему и Марку Светонию Паулину отправляться в путь. Все уже было обговорено и подготовлено заранее, поэтому им осталось лишь сесть в закрытый экипаж у Капенских ворот и пуститься в дорогу, навстречу неизвестности, новым испытаниям, опасностям, а затем, может, и к славе, почестям, богатству.

И к Эмилии...

Да, эта мысль помогла Сабину легче перенести болезненное расставание; она грела и утешала его. Вот скоро уже он выполнит поручение цезаря, сделает стремительную карьеру, которая не снилась даже наглому Элию Сеяну, и сможет открыто попросить руки правнучки Божественного Августа. И тогда он будет по-настоящему счастлив.

Лошадей меняли на каждом перегоне, поэтому карета стремительно неслась по виа Аппия, делая лишь короткие остановки на ночь. Через пять дней они въехали в Брундизий — южные ворота Италии — и поспешили в порт.

Там их уже ждала быстроходная галера «Минерва», специально предназначенная для обслуживания государственных чиновников, отправляющихся по делам в провинции.

Новый прокуратор Иудеи Валерий Грат, назначенный вместо смещенного Руфа, уже несколько дней находился в городе, и его багаж был уже погружен на судно. Грат со своей свитой — секретарями, писцами и другими чиновниками, которыми он собирался заменить старую команду, ждал лишь прибытия Паулина, да еще попутного ветра, чтобы, помолясь и принеся жертву Богам, тронуться в далекий и опасный путь.

Буквально на следующее утро помощник капитана «Минервы» сообщил, что все благоприятствует отплытию, и спустя два часа, после исполнения всех ритуалов, которым суеверные моряки придавали огромное значение, галера вышла из порта Брундизия и взяла курс на юго-восток, к берегам Эпира.

Сабин, которому довелось за последнее время немало попутешествовать по морю, уже не проявлял особого беспокойства. Марк Светоний Паулин зато чувствовал себя куда менее уверенно,

Что ж, римляне никогда не были нацией моряков и, дабы утешить свое самолюбие, просто возвели в культ неприязнь к водной стихии, считая ее одним изпризнаков цивилизованного человека. Дескать, не то что эти греки или жулики-финикийцы; нормальный, уважающий себя мужчина никак не может сохранять собственное достоинство на вечно прыгающей тонкой дощатой палубе какой-то неустойчивой скорлупки, а потому обязан избегать морских путешествий. Вот и Божественный Август не любил кораблей и ужасно страдал от противной унизительной морской болезни. Другое дело — на суше. Там уж римлянин никому не уступит.

Сабин оглянулся и посмотрел на две массивные, но вместе с тем изящные и подвижные военные триремы, которые следовали за их галерой. Они должны были сопровождать «Минерву» до самой Антиохии и выполняли вовсе не. декоративную функцию, хотя высшие римские чиновники, отправлявшиеся в провинции, имели право на почетный эскорт.

Но главное было не это — в водах, которые предстояло пересечь цезарской галере, обитало несметное множество всевозможных пиратов и разбойников. Им было все равно — напасть ли на жалкую лодчонку нищего рыбака или на официальное судно, везущее проконсула из Рима, были бы шансы на успех. Вот почему конвой трирем был просто необходим — один вид грозных морских бойцов мог отпугнуть самых отчаянных сорвиголов и никто не решился бы бросить вызов могучему римскому флоту.

Отвернувшись, Сабин снова задумался об Эмилии. Она обещала ждать его и молиться за успех. Какая она красивая! И такая веселая. И нежная. Трибун не был повесой, но всегда мечтал именно о такой девушке. О Боги, как им будет хорошо вдвоем!

Но еще так долго ждать... И кто знает, что подстерегает его впереди? Он ведь едет за золотом, которое каждый считает своим, и за которое каждый готов другому глотку перегрызть. Как глупо... Но что поделаешь — золото правит миром. Видимо, такова воля Богов.

— Господин, — раздался позади трибуна негромкий чуть хриплый голос. — Обед готов.

Сабин обернулся.

— А, Феликс, — сказал он. — Уже управился? Молодец, Зря ты посвятил свою жизнь разбою. Из тебя вышел бы прекрасный слуга.

Бывший пират невесело усмехнулся.

— Спасибо, — сказал он. — Но я бы уж лучше предпочел, чтобы меня прибили к кресту, чем всю жизнь прислуживать кому-то. Даже тебе, господин, при всей моей благодарности...

— Ладно, не обижайся, — примирительно сказал Сабин. — Я понимаю, что человек, который умеет держать в руках меч, никогда не променяет его на стилос или опахало раба. Не волнуйся, как только мы сойдем на берег, я найму пару человек для себя и для Паулина. Пока же придется потерпеть. Мы не могли взять слуг из Рима — приказ цезаря.

— Я понимаю, — ответил Феликс. — Прости, господин, но у тебя, кажется, был неплохой слуга. Помнишь, когда ты спас меня от петли, с тобой был такой черноволосый парень...

— Да, Корникс, — задумчиво произнес Сабин. — Где-то он теперь, бродяга? Покинул меня и возжелал вернуться в свою родную Галлию, чтобы обзавестись хозяйством и создать семью. Кочевую жизнь он никогда не любил. Что ж, я дал ему немного денег и отпустил. Надеюсь, он хорошо устроился. Ладно, пойдем, пора уже перекусить.

Да, бывший пират и разбойник Феликс путешествовал теперь вместе с Сабином. Когда трибун доложил цезарю о происках парфян и их контактах со шкипером Никомедом, Тиберий нахмурился и покачал головой.

— Это плохо, — буркнул он. — Уж слишком быстро они проведали. Ладно, делать нечего, все равно вы должны выполнить задание. А что делать с этим... Феликсом, ума не приложу? Что посоветуешь, трибун?

— Жду твоего приказа, цезарь, — дисциплинированно ответил Сабин. — Хочу только напомнить, что он рисковал жизнью, чтобы оказать нам важную услугу.

— Да, да, — нетерпеливо бросил Тиберий и задумался. — Что ж, — сказал он после паузы, — разумнее всего было бы, конечно, отправить его в тюрьму или вообще... Но ведь это я подарил ему жизнь и негоже теперь было бы забирать ее обратно. Хорошо, возьмешь его с собой. Пусть будет вашим телохранителем, что ли... Кажется, он неплохо умеет обращаться с оружием. Но смотри, отвечаешь за него головой.

— Да, господин, — радостно ответил трибун. — Я понял. Спасибо.

Тиберий поморщился. В сенатской курии, играя роль демократа, он запретил свободным римлянам называть себя «господином». Ну да ладно, тут можно не ломать комедию.

Вот так судьба бывшего пирата Феликса вновь плотно переплелась с судьбой Гая Валерия Сабина.

Когда он сообщил тому о приказе цезаря, Феликс только пожал плечами.

— Благодарю, господин, — ответил он. — Наверное, это для меня не худший вариант. Все-таки не Мамертинская тюрьма и не плаха. А я не хочу умирать, пока окончательно не рассчитаюсь с мерзавцем Нккомедом, Клянусь Эриниями, он еще пожалеет о своей подлости.

Они прошли вдоль борта, спустились на нижнюю палубу и приблизились к двери каюты. Пассажирских судов как таковых в то время просто не было, и обычно путешественникам не приходилось рассчитывать даже на элементарный комфорт. Но цезарские галеры — суда спецназначения — были исключением из правила.

Все трое, Светоний, Грат и Сабин, располагали отдельными кабинами, довольно удобными и просторными. Имелось также помещение для слуг и общая столовая.

Вот к этой столовой и подошли сейчас трибун и Феликс. Пират чуть поклонился и ушел к себе, в крытую плотной тканью будку на корме, которую он занимал вместе с челядью Валерия Грата, а Сабин толкнул дверь и вошел в столовую.

Новый прокуратор Иудеи и Марк Светоний Паулин уже сидели за столом, накрытым к обеду.

Еда на море была, конечно, не изысканной, но здоровой и питательной. Трибун увидел на подносе копченую индейку, рядом — хлеб, сыр, оливки, яйца и вяленую рыбу. На соседнем маленьком столике стоял десерт: сушеные финики, виноград, абрикосы и яблоки. И солидный кувшин вина.

— Приветствую вас, достойные, — сказал Сабин и присел на низкий стульчик у стены.

— Будь здоров, трибун, — ответил Светоний. — Твой Феликс обо всем позаботился. Расторопный парень.

— Боги, помогите нам, — негромко сказал Валерий Грат — высокий жилистый мужчина с желтым болезненным лицом, отломил от буханки кусочек хлеба и бросил его на переносную жаровню с раскаленными углями, к которой была прикреплена маленькая статуэтка Нептуна и которая на море символизировала алтарь могучему повелителю водной стихии.

Остальные сделали то же самое; Паулин даже плеснул каплю вина. Все, Боги накормлены, можно и самим подкрепиться.

Правда, Светоний и Грат не отличались хорошим аппетитом — сказывались последствия качки, но Сабин был голоден как волк и сразу набросился на еду. Морское путешествие уже не казалось ему долгим, скучным и неприятным. Тем более, что его ждет такая награда...

Глава IV Маршрут

«Минерва», пользуясь хорошей сезонной погодой и подувшим через два дня попутным северным ветром, быстро двигалась к намеченной цели, идя почти на пределе скорости — галера делала пять узлов.

Конвойные триремы, тоже без особого труда, плыли рядом. Их экипажи постоянно держали оружие наготове, высматривая в море пиратов или другие опасности.

Дорога, по предварительным подсчетам, должна была занять около месяца, если не будет непредвиденных задержек. Ведь плыть приходилось осторожно, все время держась берега: судостроение находилось еще на таком уровне, что лишь самые отчаянные капитаны рисковали выводить свои корабли в открытое море и идти напрямик. Все остальные, исключая лишь военные эскадры во время проведения боевых операций, когда приходилось рисковать, считали, что тише едешь — дальше будешь, и вовсе не рвались в опасные и полные неожиданностей морские просторы.

Впрочем, каботажное плавание имело и свои преимущества. Ведь можно было почти каждую ночь приставать к берегу и высаживаться на сушу, проводить несколько часов на благословенной Богами твердой земле, пополнять запас свежих продуктов и питьевой воды, поспать спокойно, не терзаясь ежеминутно мыслью, что вот сейчас тебя поглотят коварные волны.

Как правило, с наступлением темноты движение на море прекращалось, разве что кто-то очень спешил и сознательно шел на немалый риск.

«Минерва» поступала по-разному — иногда входила в гавань и пассажиры перебирались на сушу, чтобы найти ночлег в портовой гостинице или частном доме, а иногда и проплывала мимо — если капитан хорошо знал местность и погода не сулила неприятных сюрпризов. Шкипер Эгнаций Поллион, хотя и являлся римлянином до рождению, был классным мореходом (учился у финикийцев, непревзойденных мастеров морского дела) и имел солидный опыт. Он прекрасно ориентировался по солнцу и звездам, знал все ветра и большинство акваторий Среднего моря и Понта Эвксинского.

Впрочем, на цезарские галеры кого попало и не нанимали. Проверка была строгой, но и платили неплохо.

Сначала судно двинулось на юго-восток, вдоль побережья греческого Эпира — скалистой, неприветливой и опасной местности. Оставила по правому борту большой остров Керкиру и миновала знаменитый, вошедший в историю Амбракийский залив.

Именно здесь сорок с лишним лет назад флот Гая Октавиана — будущего Августа — блокировал мощную эскадру Марка Антония и египетской царицы Клеопатры.

При попытке прорвать блокаду у мыса Акций произошло грандиозное морское сражение, в котором блестящую победу одержал адмирал Октавиана Марк Агриппа. Сам будущий цезарь — весьма посредственный моряк в то время валялся на койке в каюте своего флагмана, сраженный морской болезнью. Он не переносил качку, но, тем не менее, отказался сойти на берег и принял посильное участие в бою. По крайней мере, при сем присутствовал. Так что грандиозный триумф, которым он почтил эту победу, был им вполне заслужен. Каждому свое.

Глядя с борта галеры на мыс Акций, Сабин невольно представил себе, как все тут было в тот день. Мысленно увидел огромные корабли Клеопатры, брызгающие смертоносным «греческим огнем», и увертливые биремы Агриппы, выполняющие ловкие маневры.

«Как странно иногда получается в истории, — додумал трибун. — Сейчас мы плывем в Палестину, чтобы найти египетское золото, а ведь началось все именно здесь, в Амбракийском заливе. Ведь если бы тогда победил Антоний, кто знает, как бы все повернулось?».

Затем «Минерва» обогнула Итаку — остров легендарного царя Улисса, героя Троянской войны, который после ее окончания десять лет добирался до дома, если верить великому Гомеру, хотя дорогу эту можно было проделать за месяц, максимум — за два.

Ну, понятно, ведь красавец Улисс никак не мог вырваться из объятий любвеобильных нимф, жаждавших задержать его у себя в гостях как можно дольше. К тому же, по пути ему еще приходилось сражаться со всякими чудовищами и просто бандитами, не говоря уже об искусительницах сиренах.

Однако мудрый Улисс все же добрался до дома и учинил там жестокую расправу над женихами, которые все это время безуспешно сватались к его верной жене Пенелопе, а попутно жрали улиссовых овец и пили его вино.

Глядя на Итаку, Сабин вспомнил, как в Риме называют императрицу Ливию: «Улисс в платье». Что ж, меткое определение.

Далее «Минерва» вышла к берегам Пелопоннеса, полуострова, входившего теперь в состав римской провинции Ахайя. А когда-то тут была колыбель греческих героев, здесь крепло и развивалось могущество Спарты и Коринфа, Эллиды и Мессены.

Впрочем, сами города стояли и до сих пор, но вот значения прежнего уже, конечно, не имели.

С борта галеры пассажиры видели и стены знаменитой Олимпии, родины Олимпийских игр, которыми греки так гордились, что даже календарь вели, отталкиваясь от дат соревнований.

Странный народ. Что там было такого великого? Римлянам этого не понять. То ли дело гонки колесниц в Большом цирке или поединки гладиаторов в амфитеатре Статилия. Вот это спорт!

Теперь приближался самый, пожалуй, опасный отрезок пути — «Минерва» подходила к мысу Малея.

«Огибая Малею — забудь о доме», — говорили древние греки. И были правы. Ведь вполне можно было и не вернуться в родные пенаты. Многие корабли нашли свою смерть, а в лучшем случае были отнесены в открытое море, пытаясь пройти это место.

Капитан Эгнаций Поллион предупредил пассажиров об опасности, но заметил, что выхода нет и надо рисковать.

— Я уже несколько раз проходил здесь, и пока Боги были ко мне милостивы, — сказал он. — Будем надеяться, что и на этот раз пронесет.

— А что нам еще остается? — резонно заметил Светоний Паулин. — У нас есть приказ цезаря, и мы обязаны его выполнить.

Затем он — бледный, но спокойный — ушел в свою каюту. Валерий Грат последовал за ним.

А Сабин остался на палубе. Он все больше ощущал, что ему начинает нравиться море и был не прочь понаблюдать, как капитан собирается сражаться с коварным мысом.

Судно чуть замедлило ход и, словно осматриваясь, осторожно двигалось дальше.

И погода внезапно словно ухудшилась — вдруг потемнело, небо затянули облака, ветер усилился. Запахло дождем. Сабин удивленно огляделся. Что за метаморфоза.

— Так здесь всегда, — сказал, заметив его любопытство, помощник капитана, который стоял рядом и наблюдал за рулевым, готовый в любой момент вмешаться в управление кораблем. — Проклятое место. Боги за что-то прогневались на него.

— Но причем же здесь моряки? — слабо улыбнувшись, ответил Сабин. — Чем они виноваты?

Ему почему-то стало немножко не по себе. Прежняя уверенность и хладнокровие, которыми он уже начинал так гордиться, совершенно улетучились, и трибун вновь ощутил себя всего лишь жителем земли, дерзко бросившим вызов могучему Богу Нептуну.

— Не знаю, — пожал плечами помощник. — Это уж небожителям виднее. Они тут все решают.

Несколько минут они молчали, пока «Минерва» медленно ползла вперед. Конвойные триремы чуть отстали, чтобы при выполнении маневров не налететь на галеру.

— Вон уже мыс Тенар, — показал рукой помощник капитана. — За ним сразу будет и Малея.

«Тенар, — подумал Сабин. — Как будто специально придумано, чтобы сделать это место еще более мрачным».

Он знал, что по поверьям где-то возле мыса Тенар существует прямой спуск в подземное царство Плутона. Если люди, умершие в других точках земли, должны были получить на дорогу монетку, чтобы заплатить Харону, который перевозил души покойников через подземную реку Стикс, то тенарийцы могли добраться до Тартара и по суше. А потому прагматичные местные жители не вкладывали своим мертвецам в рот монету и радовались, что так удачно экономят, используя свое географическое положение.

Справа на горизонте замаячил какой-то массивный темный контур, словно окруженный дымкой.

— Остров Китира, — пояснил помощник капитана.

Сабин кивнул.

— А вон уже и Малея, — показал моряк. — Вон, слева. Смотри, господин, она похожа на обезьяну, которая пьет воду из моря.

Помощник был прав — очертания скалистого мыса действительно напоминали то ли огромную черную обезьяну, то ли медведя, который, припав на брюхо, жадно тянет в себя соленую серую морскую воду.

А вместе с ней — корабли, людей, грузы.

Да, сразу чувствовалось, что место это опасное и страшное. Недаром моряки, которым предстояло плавание вокруг Малеи, приносили в храмах щедрые жертвы перед дорогой и еще более щедрые, если удавалось благополучно вернуться. Без помощи Богов тут не обойтись. Их воля решает все.

Лишь спустя много лет будет прорыт канал через Истмийский перешеек и суда получат возможность безопасно обходить Пелопоннес с другой стороны, и кровожадная обезьяна — мыс Малея — лишится своей добычи и будет только грозно, злобно реветь в штормовую погоду, пугая тех, кто осмелится приблизиться к ней.

— Приготовиться! — послышалась команда капитана с мостика.

Он кричал в большой медный рупор, чтобы преодолеть все усиливавшийся вой ветра и грохот волн.

Рулевой крепко уперся пятками в палубу, ухватившись за рычаг румпеля. Матросы уже некоторое время назад спустили парус и теперь заняли свои посты. Каждый знал, что от него требуется и как он должен выполнять свою работу.

А в трюме, повинуясь ритму гортатора, рабы налегли на весла, чтобы не позволить ветру и морю отнести галеру с курса или швырнуть на острые скалы, которые высились слева.

Очертания мыса все приближались, и вдруг Сабин даже вздрогнул от неожиданности — черная громада оказалась совсем рядом; у него было ощущение, что можно дотянуться до нее рукой.

Капитан что-то выкрикивал с мостика; трибун уже не мог разобрать слов, но матросы, видимо, все прекрасно понимали, ибо без спешки и суеты то подтягивали какие-то шкоты, то отпускали их, а рулевой, нахмурившись и крепко сцепив зубы, сосредоточенно ворочал румпелем.

— Поворот! — завопил капитан так, что его слышали, наверное, даже в каюте, где неподвижно сидели Светоний Паулин и Валерий Грат.

Рабы нажали на весла, рулевой с натугой потянул рычаг. Судно резко подпрыгнуло, и у трибуна создалось впечатление, что галера просто закружилась на волнах.

Любой моряк на его месте понял бы, что курс изменился почти на триста градусов и нос «Минервы» смотрел теперь совсем в другую сторону. А опасный мыс остался где-то позади.

Прошло еще несколько томительных минут, и вдруг как по волшебству все закончилось — стих ветер, рассеялись облака, улеглись волны, и вот уже галера ровно и спокойно заскользила по тихой воде.

Опасность миновала, и можно было вознести хвалу Богам.

Сабин вспомнил о двух триремах эскорта и оглянулся. Как они там? Столь же опытны их капитаны, как и достойный шкипер Эгнаций Поллион? Помоги им, Нептун.

Трибун вдруг почувствовал какое-то душевное единение и солидарность со всеми моряками мира, с этими храбрыми сильными людьми, которые бросают вызов коварной стихии и смело бороздят безбрежные просторы на своих утлых суденышках.

Даже шкипер Никомед из Халкедона показался Сабину чуть более симпатичным. Ведь ему приходилось в течение многих лет совершать вот такие же головокружительные и опасные маневры, один из которых только что продемонстрировала красавица-"Минерва".

На мизенских триремах кадры тоже были подобраны старательно, и оба судна благополучно обогнули мыс Малею. Теперь можно было спокойно плыть дальше.

Сабин спустился в столовую, чтобы порадовать своих спутников. Но те и так уже все поняли. Невозмутимый Светоний Паулин сидел за столом, полузакрыв глаза, и, видимо, шептал молитву. А желто-зеленый лицом Валерий Грат воскурял что-то на импровизированном алтаре Нептуна, благодаря Бога за то, что он сохранил им жизни и корабль.

* * *
В последующие дни их небольшая эскадра не торопясь продвигалась на северо-восток, лавируя между многочисленными маленькими островками архипелага Киклад и приставая на ночь к островкам побольше.

Так они прошли Мелос, Парос и Наксос, повернули строго на восток, переночевали на Косе, где хорошо отдохнули в местной гостинице и выпили местного вина, закусывая свежей жареной рыбой и глядя сквозь легкий туман на огни Галикарнаса, а потом взяли курс на Родос.

На Родосе суда задержались на пару дней, чтобы пополнить запасы продовольствия и слегка подлатать обшивку, поистрепавшуюся за время путешествия.

Паулин и Грат настолько были рады твердой почве, что блаженствовали на постоялом дворе, а Сабин отправился побродить по столице острова — одноименному городу.

Он ходил по шумным улицам, где смешались эллинизм и Восток, и думал о своем. Как-то ему вспомнилось, что именно на Родосе провел семь лет жизни нынешний римский цезарь Тиберий, когда вынужден был отправиться в почетное изгнание, не найдя общего языка с Августом.

И именно эти годы — годы тревог, страха за свое будущее и напряженного ожидания — во многом повлияли на характер Тиберия, сделали цезаря таким, каким все знали его сейчас: скрытным, подозрительным, угрюмым и недоверчивым.

Хотя, конечно, и воспитание матушки Ливии наложило свой неизгладимый отпечаток на личность повелителя Империи.

И вот теперь по приказу этого человека он, Сабин, плывет куда-то в далекую таинственную Палестину, а по пути получил возможность погулять по Родосу.

В Риме ходил такой анекдот: когда Тиберий жил на острове, то однажды пришел в школу местного грамматика Диогена, чтобы принять участие в еженедельной философской дискуссии.

Однако ученый муж не принял его и через раба передал, что сейчас у него в классе нет свободных мест и чтобы Тиберий пришел через семь дней.

А позже, когда Тиберий официально стал цезарем, Диоген Родосский уже сам явился к нему во дворец, чтобы выразить свою радость по этому поводу, но сын Ливии желчно ответил:

— Приходи через семь лет, мудрец. Сейчас в рядах моих льстецов, к сожалению, нет ни одного свободного места.

Вспомнив эту историю, Сабин улыбнулся. Цезарь обладал своеобразным чувством юмора и никогда не забывал обид. И об этом следовало помнить всегда и везде.

Ну а после Родоса путь кораблей лежал вдоль побережья Малой Азии — они видели песчаные пляжи Ликии и труднодоступные скалы Киликии, которая еще недавно считалась настоящим заповедником пиратов.

Но после беспощадной войны, объявленной морским разбойникам сначала Помпеем Великим, а затем и цезарем Августом, тут стало намного спокойнее. Охотники за легкой добычей переместились в другие регионы, куда еще не дотянулась карающая рука властей.

За Тарсом «Минерва» и ее сопровождение отошли от берега, в хорошую погоду пересекли неширокий залив и в три часа пополудни следующего дня вошли в гавань Селевкии — порта знаменитой Антиохии, столицы римской провинции Сирии.

Глава V Антиохия

Риму исполнилось уже четыреста пятьдесят четыре года, когда бывший соратник Александра Македонского Селевк основал этот город.

В то время, когда диадохи насмерть грызли друг друга, деля наследство безвременно умершего царя, покорившего половину мира, Антиохия была лишь маленькой крепостенкой в живописном уголке Сирии, удачно, правда, расположенной, что впоследствии сыграло свою роль.

Шло время, неторопливо катила свои воды река Оронт, а на ее берегах разрастался и ширился новый город, которому суждено было стать — наряду с Александрией Египетской — столицей эллинистического мира, колыбелью многих религий, в том числе и позднейшего христианства.

Здесь, в Антиохии, частенько бывал апостол Павел, который словно старательный каменщик подводил крепкий фундамент под основание новой науки; местная христианская община считалась одной из крупнейших и наиболее влиятельных в мире.

Но это еще только будет...

А в течение трех веков до рождества Христова Антиохия неоднократно переходила из рук в руки, меняя хозяев и вероисповедание. Ей выпала бурная и интересная судьба.

Но город, несмотря ни на что, окреп и возмужал. К тому времени, когда «Минерва» вошла в гавань Селевкии, в нем насчитывалось свыше полумиллиона жителей — лишь Рим и Александрия могли бы составить ему конкуренцию; а на улицах высились роскошные блистательные храмы всевозможных Богов и дома местных богачей, своим великолепием не на много уступавшие храмам. Неисчислимые толпы людей на первый взгляд хаотично сновали туда-сюда, десятки различных языков звучали с утра до ночи, и маняще колыхались прохладные зеленые деревья в садах Дафны.

Широкие прямые городские улицы были выложены плитами белоснежного мрамора, а по обе их стороны высились прекрасные статуи Богов и героев, изготовленные лучшими мастерами; ночью освещали их оливковые лампы и фонари, развешанные по стенам домов. Даже столица мира — Рим — не знал еще освещения в таких масштабах.

Трубы водопроводов, уложенные на изящных акведуках, гнали в город прохладную прозрачную воду, чтобы каждый мог освежиться и утолить жажду под лучами жаркого солнца.

Высокие трехэтажные дома с плоскими крышами, на которых так приятно было отдыхать вечерами, заполняли целые кварталы.

А над городом возвышалась огромная статуя любимого местными жителями Бога Аполлона, играющего на арфе.

Тело олимпийца, изваянное из белого мрамора, было словно укутано в золотистый пеплос, золотом отливали и кудри прекрасного Бога, и лавровый венок на его голове, и сама арфа.

Глаза Аполлона, сделанные из драгоценных розовых гиацинтов, словно горели неземным огнем.

И вся эта величественная статуя вызывала восторг и преклонение, а также служила ориентиром судам и караванам, направлявшимся в Антиохию по торговым или иным делам.

Культурная и научная жизнь в столице Сирии тоже кипела вовсю. Антиохийские школы риторики, логики, философии были известны и почитаемы во всем мире. Многие прославленные мудрецы и ораторы считали за честь выступить с лекциями на берегах Оронта, а сыновья римских патрициев и сенаторов, в свою очередь, считали за честь послушать речи этих софистов, стоиков, циников и поклонников Эпикура.

Гордостью Антиохии — вернее, одним из мест, которыми гордился город, — была знаменитая Дафна, цветущий пригород, отдаленный от метрополии на несколько миль.

Там раскинулась огромная благоухающая лавровая роща, посаженная на том самом месте, где нимфа Дафна, преследуемая сгорающим от любви Аполлоном, предпочла превратиться в стройное деревцо, чем отдаться похотливому любителю игры на лире.

Теперь вся округа была превращена в подобие земного рая: на склонах холмов били многочисленные источники с прозрачной ледяной водой, и потоки ее жемчужным каскадом падали в зеленую долину.

Среди буйной растительности тут и там были разбросаны виллы, дворцы и храмы, с террас которых открывался великолепный вид на серебряную ленту Оронта.

А с южной стороны горизонт закрывал голубой массив высоких гор с заснеженными вершинами.

Круглый год проходили в Дафне всевозможные спортивные соревнования, фестивали, театрализованные представления.

Иметь виллу или хотя бы домик в окрестностях лавровой рощи было весьма престижно, и многие купцы шли практически на разорение, только бы купить желанный участок земли.

Благородные же граждане, а также многочисленные гости из соседних стран и краев, могли без помех наслаждаться тишиной, прохладой, свежим воздухом и прочими усладами Дафны, как десятилетия назад это делали первые селевкиды.

Но и простым людям был открыт доступ в благословенные сады, за исключением лишь отдельных участков. Больше того — роща считалась священной, а потому любой преступник мог найти здесь убежище, из которого никакая власть не смогла бы его вытащить и подвергнуть заслуженному суровому наказанию.

Впрочем, так было только до недавнего времени. Цезарь Тиберий своим указом три месяца назад отменил право убежища и в Дафне, и во многих других местах, особенно в греческих храмах.

— Греки имеют склонность потакать преступникам, — заявил цезарь в сенате. — Любой убийца и насильник может безнаказанно отсидеться в каком-нибудь храме, а потом замолить грехи и спокойно вернуться в общество. Но римское государство стоит на стороне потерпевших, а не бандитов. Закон есть закон, и никакой самый священный храм не может избавить виновного от кары, определенной судом.

Так сказал цезарь Тиберий, повелитель Империи, и, естественно, никто не стал с ним спорить. Право убежища было отменено, и для преступников наступили тяжелые времена.

А в садах Дафны сразу стало спокойнее.

И еще одним славилась Антиохия во всем эллинистическом мире. Именно здесь ежегодно в марте проходил торжественный шумный праздник в честь полубога Адониса, прекрасного юноши, бывшего в свое время страстным любовником суровой Богини Астарты.

Этот ритуал — Адонии — отправляли в течение восьми дней. По легенде, темпераментный и ревнивый Адонис как-то не выдержал и в порыве любовного экстаза отрезал себе гениталии. После чего, естественно, скончался.

Но Астарта не оставила своего милого и волею своею сделала так, что тот воскрес.

Все эти драматические события символизировали вечный кругооборот природы: Адонис умирал с наступлением осени, а возрождался весной, что соответствовало циклам посева, созревания и сбора урожая. Это был любимый праздник сентиментальных жителей Антиохии. В первые четыре дня люди с плачем окружали символическую гробницу юного героя, щедро поливая ее слезами и моля не оставлять их и вернуться на землю, которая не может без него дать урожай.

Ведь Астарта — она же египетская Исида, вавилонская Иштар, фригийская Кибела и греческая Киприда — считалась Богиней плодородия, и, дабы природа расцвела, ее следовало оплодотворить.

А этим-то и занимался всю свою сознательную жизнь любвеобильный пылкий Адонис.

Когда он, наконец, по прошествии четырех дней, внимал горячим просьбам и оживал, толпа со смехом, песнями и танцами принималась носить его статую по городским улицам. Грандиозная красочная процессия в сопровождении жрецов шествовала от дома к дому.

Звучали торжественные гимны и фривольные песенки, женщины прилюдно обнажали груди, а наибольшие фанатики даже оскопляли себя в память о страданиях Адониса. Храмовые проститутки трудились, не покладая ног, зарабатывая деньги для святилища. Но в такие дни было позволено все и даже суровые римляне сквозь пальцы смотрели на эту вакханалию, снисходительно пожимая плечами: Азия, что с них возьмешь.

Антиохия пользовалась славой столицы развратников и сводниц; самым ходовым товаром на местных рынках были молодые красивые рабыни и рабы, годные для удовлетворения любого сексуального каприза своего хозяина. Здесь им давали соответствующее образование, а потом экспортировали дальше на Восток или даже в саму метрополию, в Рим, который пока еще стыдливо прикрывался вуалью прежней добродетели, но все более откровенно начинал перенимать азиатское искусство разврата.

Гнусный Оронтос, разврата река,

Ты в землю уходишь незримо

И шлюх своих к Тибра несешь берегам,

Прямо под стены Рима.

Так напишет в свое время сатирик Ювенал, возмущенный откровенным блудом, в котором погрязло римское общество.

Ну а в общем, жизнь в Антиохии била ключом, здесь можно было хорошо отдохнуть и развлечься, заключить выгодную торговую сделку; отсюда начинались караванные пути в земли парфян, Армению и Индию, а также дальше на юг — в Палестину, Финикию и Египет.

Глава VI Богиня Тихе

«Минерва» и обе триремы стали на якорь в порту Селевкии. Здесь часть их путешествия заканчивалась, и можно было возвращаться в Италию, поскольку дальнейшую дорогу Грат и Паулин предполагали проделать по суше. Однако Светоний еще должен был написать цезарю какой-то рапорт, а потому капитану Эгнацию Поллиону было приказано подождать пару дней, пока нужный документ не будет составлен.

Сойдя на берег, новый прокуратор Иудей со своей свитой, а также Паулин и Сабин с Феликсом наняли тут же в порту несколько легких открытых повозок и, рассевшись в них, двинулись в направлении Антиохии. Багаж должны были подвезти позже, и надзирать за этим был оставлен доверенный слуга Валерия Грата.

Спустя два часа небольшой караван въехал в город, который встретил гостей шумом, гамом, толкотней и палящим солнцем. На центральных улицах многочисленные фонтаны и водопроводы рассеивали вокруг прохладу, но в ремесленных и бедняцких районах в воздухе висели густые клубы пыли, раскаленной от зноя, которая моментально набивалась в рот, нос и глаза людей.

После того, как морское путешествие закончилось и под ногами вновь появилась твердая почва, Марк Светоний Паулин немедленно обрел свою всегдашнюю уверенность и невозмутимость.

Он приказал вознице править на постоялый двор «Три короны» и вообще вел себя так, словно это был далеко не первый его визит в город селевкидов.

Гостиница «Три короны» оказалась большим четырехугольным белым домом с плоской крышей и просторным, вымощенным каменными плитами, внутренним двориком, в котором били два фонтана. Вдоль фасада здания высился ряд стройных пальм; справа находился большой блок служебных помещений: конюшни, кухня, всевозможные склады, а слева — изящный портик с мраморными скамьями.

Видно было, что заведение это блюдет свою репутацию и кого попало сюда не пускают.

Хозяин, или управляющий, пухлый сириец с черными усами, низко кланяясь, пригласил достойных гостей внутрь и провел в комнаты. Сабину показалось, что он попал во дворец из восточных сказок, но Паулин недовольно поморщился, долго качал головой, однако в конце концов кивнул, и обрадованный сириец бросился сгонять свою прислугу, чтобы она занялась новыми важными постояльцами.

— Никогда нельзя проявлять при восточном человеке свои подлинные чувства, — пояснил Светоний Сабину. — Иначе он тут же начнет придумывать, как бы тебя надуть. Уж я повидал эту публику.

Все было готово в мгновение ока. После посещения бани, которая была тут же, при гостинице, путешественники сменили одежду и прошли в обеденный зал, где накрытый всевозможными яствами стол доводил аппетит просто до пределов разумного.

За едой Паулин и Грат договорились, что сейчас же отправятся нанести визит проконсулу Сирии Гнею Пизону, чья резиденция находилась в Антиохии, а для Сабина нашлась другая работа.

— Мы задержимся здесь на два-три дня, — сказал Светоний, — потом надо двигаться дальше. Будь добр, трибун, организуй все для поездки. Найми повозки, лошадей или ослов, погонщиков, носильщиков, ну, сам понимаешь. Распорядись, чтобы заготовили провиант. Я дам тебе адреса, по которым надо обратиться, там хоть не такие жулики, как в других местах. Но все равно будь с ними построже. Восточный человек уважает силу. Вот деньги на расходы. Квитанции и чеки потом сдашь мне для финансового отчета.

Марк Светоний Паулин был римлянином до мозга костей, суровым реалистом и педантом.

Прихватив тяжелый мешочек с золотом, Сабин вызвал Феликса, и они вдвоем направились в город. Одеты оба были в гражданское платье, но на боку у них покачивались короткие мечи в простых ножнах.

Кроме Германии и Италии, Сабин лишь один раз был проездом в Египте, а потому с любопытством рассматривал непривычные квадратные дома с плоскими крышами, статуи сирийских и вавилонских Богов и Богинь, выставленные прямо на тротуарах, роскошные колесницы местных богачей, которые с достоинством прокатывались по улицам и площадям, одежду прохожих, играющую всеми красками радуги, длинные черные бороды ассирийцев и халдеев, пышные усы сирийцев, иудеев в высоких отороченных мехом шапках, ленивых греков в легких хитонах и замотанных по самые глаза в какие-то одеяла арабов. Казалось, все народности мира толпой вывалили на улицы Антиохии, чтобы погалдеть на своих невообразимых языках и вдоволь потолкаться на перекрестках и площадях.

Сабин не успел еще даже немного освоиться, пробираясь сквозь густое скопление людей недалеко от гостиницы, когда почувствовал, что кто-то сзади резко дернул его за одежду. Трибун хотел обернуться, но какие-то рослые азиаты, словно невзначай, приперли его к стене, и плакал бы кожаный кошелек с золотом Паулина, если бы не Феликс.

Сицилиец с кошачьей быстротой рванулся вслед за щуплым вором, который ловко срезал кошелек с пояса трибуна и уже нырял с добычей в толпу. Бывший пират настиг его через несколько шагов, сильным ударом сбил на землю и отобрал украденное. Воришка только затравленно тряс головой, подтянув ноги к животу.

Двое его сообщников, которые блокировали Сабина, попытались было возмутиться, но трибун, вспомнив наставления Паулина, решительно положил ладонь на рукоятку меча и смело встретил дерзкий взгляд азиатов.

Те моментально стушевались и исчезли в толпе.

— Спасибо, — сказал Сабин Феликсу, принимая у него кошелек. — Как я так зазевался?

— Ты, наверное, никогда не бывал в больших восточных городах, господин, — улыбнулся сицилиец.

— Да, не приходилось как-то. А ты?

— Случалось, — уклончиво ответил Феликс, и они двинулись дальше по улице, пытаясь отыскать по оставленным Паулином адресам прокатное бюро Менелая, Дорожное агентство Патробия и продовольственный магазин некоего Хамшимозада.

Поиски продвигались не очень быстро, ибо латынь никто тут вообще не понимал, а греческий, на котором изъяснялся Феликс (Сабин слабо владел этим языком) весьма существенно отличался от местного диалекта, а потому объясняться приходилось в основном на пальцах, что, естественно, не ускоряло процесс расспросов.

Поплутав немного, они отыскали все-таки конторы Патробия и Менелая, где договорились обо всем необходимом, но вот с Хамшимозадом дело обстояло хуже. Возможно, Сабин не так произносил это странное имя, поскольку все спрошенные лишь пожимали плечами.

Кружа по городу, они вдруг оказались на какой-то небольшой площади, запруженной народом. Тут сновали юркие продавцы всего, что душа пожелает, от боевых слонов до зубочисток. Это было какое-то подобие римской Биржи, только, естественно с восточным колоритом.

Более солидные купцы стояли по краям площади, степенно переговариваясь, но мелкие торговцы так и путались под ногами, нагло хватая прохожих за одежду и прямо в ухо выкрикивая:

— Вот эликсир молодости! Купите эликсир!

— Смотрите, смотрите, арабские благовония! Таких вы больше нигде не найдете!

— Есть две девушки из Коммагены. Нежные, юные, их только что привезли. Не пожалеешь, господин!

— Жареные орехи! Финики в меду!

— Вино! Вино! Холодное вино!

Оглушенный этими воплями, Сабин принялся решительно пробиваться вперед, бесцеремонно расталкивая торгашей. Те совершенно не обращали внимания на непочтительное обращение и продолжали вопить.

— Купите!

— Посмотрите!

— Не пожалеете!

Уже на самом краю площади, когда казалось, что все позади, перед трибуном вдруг возник шустрый черноглазый мальчишка в грязной одежонке и с полотняной сумкой за плечами.

— Купи Богиню Тихе, господин! — заверещал он, отчаянно вращая матовыми белками. — Она принесет тебе удачу!

— Она сейчас принесет тебе смерть! — рявкнул злой и потный Феликс. — А ну проваливай!

Но мальчишка и не думал отступать, одной рукой он вцепился в тунику Сабина, а другой достал из сумки бутылочку зеленого стекла высотой с ладонь. Она была выполнена в виде статуи какой-то Богини.

— Вот Тихе, господин! Она поможет тебе! И сюда можно налить духи для твоей женщины! У тебя есть женщина, господин? Моя сестра живет тут, недалеко, пойдем, я провожу...

Феликс взмахнул рукой, чтобы дать юному своднику подзатыльник и отшвырнуть его с дороги, но Сабин вдруг остановил сицилийца. Трибун почувствовал какое-то волнение в груди, еще не отдавая себе отчета, что было тому причиной.

— А ну-ка, покажи, — сказал он мальчишке и взял бутылочку.

Несколько секунд Сабин рассматривал ее, а потом повернулся к Феликсу и спросил глухим голосом:

— Здесь что, есть храм этой Богини?

Сицилиец тоже присмотрелся к статуэтке и пожал плечами.

— Кто его знает, наверное.

— Есть, господин! — торжествующе завопил мальчишка, чувствуя поживу. — Хочешь, я покажу?

— Веди, — коротко ответил Сабин и бросил ему монетку. — Это за бутылочку.

— Мало... — заныл парень.

Феликс легонько пнул его ногой под зад, мальчишка вздохнул и двинулся куда-то в сторону от площади. Мужчины последовали за ним. Сицилиец подозрительно оглядывался по сторонам, но Сабин быстро шел вперед, ничего не замечая вокруг. На его лице застыло странное напряженное выражение.

Минут через пятнадцать мальчишка остановился и показал пальцем на высокое здание из белого мрамора.

— Вот храм Богини Тихе, господин. Я при нем работаю. Дай еще монету, и я проведу тебя внутрь.

— Сам найду, — буркнул Сабин, сунул руку в карман и высыпал на алчно раскрывшуюся ладонь юного сирийца несколько медных кружочков. — Иди отсюда, быстро.

Мальчишка, не помня себя от счастья, моментально исчез за каким-то углом.

— Пойдем, — сказал трибун Феликсу. — Посмотрим. Мне надо выяснить одну вещь.

Они двинулись к храму между двумя рядами киосков и лотков, с которых их настойчиво призывали купить всевозможные сувениры, включая и бутылочки, одна из которых уже лежала в кармане Сабина.

Не обращая внимания на продавцов, они прошли в прохладный вестибюль здания и огляделись. Тут же рядом оказался мужчина в белой жреческой одежде.

— Что вам угодно? — спросил он на правильном греческом языке. — Вы хотите помолиться, принести жертву или узнать судьбу?

Сабин увидел, что люди, видимо, паломники, которые толпой валили в храм, не задерживаются в вестибюле, а идут дальше и сворачивают направо, в следующий зал.

— Где статуя твоей Богини? — спросил трибун. — Я хочу посмотреть на нее, а потом определимся насчет жертвы и молитв.

— Иди за мной, господин, — ответил служитель культа, повернулся и двинулся в глубь храма.

Его наметанный взгляд сразу выделил римлянина из толпы бедняков, целыми днями ошивавшихся вокруг святилища, забивавших Богине голову своими дурацкими просьбами и почти ничего не жертвовавших на алтарь.

По пути жрец сказал что-то двум храмовым служителями с палками в руках, и те бросились в зал расчищать место для достойного посетителя.

Когда Сабин вошел в помещение, никто и ничто не мешало ему смотреть в оба глаза. Он посмотрел и вздрогнул.

Перед ним высилась статуя Богини Фортуны, точно такая же, какую он видел в храме на виа Аврелия под Римом, только гораздо больше и величественней.

Трибун долго смотрел на нее. Да, он не ошибся. Тот же венец на голове, тот же руль в руках, то же слегка надменное невозмутимое выражение лица.

— Что это за статуя? — спросил он, поворачиваясь к жрецу.

— О, это очень древняя статуя, — важно ответил тот. — Никто не знает, сколько ей лет. Ее привезли сюда из Греции еще солдаты Александра Македонского, а сколько она простояла в храмах Эллады, одному Зевсу известно. Так как насчет жертвы, господин?

Сабин не ответил и молча думал. Значит там, на виа Аврелия, была только копия, а настоящая Богиня находится здесь. Что ж, она славно поиграла судьбой трибуна Первого Италийского легиона. И это она забрала завещание Августа, которое могло изменить весь мир. Значит, такова была воля Богов. Как это говорил тот старик в святилище? Люди не могут быть равны Богам...

Что ж, он оказался прав. Божественный Август ушел из жизни несчастным обманутым старцем, лишившись всего. А теперь вот сенаторы в Риме лепят себе нового идола — Тиберия.

Сабин вспомнил судьбу, предсказанную ему жрецом с помощьюмальчика-провидца. Да, они не очень ошиблись. Почта все вышло так, как и было объявлено оракулом.

"И вот теперь, — подумал Сабин, — я встретил ее опять. Опять Фортуна, капризная и легкомысленная. А может, наоборот, расчетливая и хладнокровная. Или просто безразличная и бездушная к людям.

Ладно, в тот раз мне не повезло, но судьбе было угодно, чтобы здесь, на Востоке, я вновь взглянул в это лицо. И вновь это случилось, когда решается мое будущее. Может, в тот раз Богиня просто хотела испытать меня, а сейчас-то и начинается самое главное.

И, наверное, она знала, что делала. Не людям равняться мудростью с бессмертными олимпийцами. Что ж, я опять выйду навстречу судьбе и надеюсь, что ты, Фортуна, или Тихе, как тебя называют греки, окажешься ко мне более благосклонной, чем раньше".

— Ты хочешь принести жертву, господин? — снова спросил жрец с жадным блеском в глазах.

— Да, — медленно ответил Сабин. — Что ты можешь порекомендовать? Какое животное больше по вкусу Богине Тихе?

— Животное... — Жрец поскреб подбородок пальцем. — Ну, это вы в Риме так привыкли. А мы тут, в Антиохии, вообще-то предпочитаем наличные деньга. Они пойдут на украшение храма и так далее... Животные жертвы мы обычно приносим только по праздникам и тогда сами их закупаем. Вот если ты будешь тут осенью, милости просим. Ты увидишь наши торжества, увидишь, как мы заботимся о Богине и...

— И так далее, — язвительно сказал трибун. — Ладно, Доверюсь вам, мне больше ничего не остается.

Он с некоторой горечью подумал, что старик в храме на виа Аврелия не вымогал у него ни асса. Тот думал о душе, а не о кармане, и рад был любому, самому скромному подношению, воспринимая его как символ единения человека с Богом, которому он служил.

— Так сколько? — нетерпеливо переспросил трибун, видя, что служитель Тихе колеблется.

— Ну, — сказал жрец, испытующе глядя на него из-под век, — думаю, что такой щедрый господин, как ты, может пожертвовать и десять драхм. На них мы сможем купить...

— Сколько это на римские деньги? — перебил его Сабин.

— Э... — на секунду задумался жрец, — ну, пусть будет пять золотых монет, как их там... ауреев.

Феликс хмыкнул.

— Святой отец, — весело сказал он, — у тебя процент больше, чем у менял в порту.

— Ладно, помолчи, — бросил Сабин, полез в кошелек и достал пять блестящих кружочков с профилем цезаря Августа. — Вот, возьми. И не забудь помолиться за меня. Мне очень нужна удача.

— Конечно, господин, — поклонился жрец. — Наша Богиня добра, она всем помогает, кто не жалеет денег на храм. Как твое имя?

Сабин назвал себя, жрец записал на восковой табличке и спрятал ее куда-то под одежду.

— Благодарю, господин, — сказал он, кланяясь. — От имени святилища и от имени Тихе. Будь спокоен, она тебя не оставит.

— Надеюсь, — скептически протянул Сабин, повернулся и двинулся к выходу, не оглядываясь.

Феликс последовал за ним.

Глава VII Коммерсант из Массилии

Обходя храм, они совершенно неожиданно наткнулись на большую вывеску над распахнутой дверью дома:

«Продовольственный магазин Хамшимозада. Лучшие продукты в городе по самым низким ценам. Добро пожаловать, покупатель. Здесь ты найдешь все, что тебе нужно, и без обмана».

Сабин усмехнулся. Похоже, Богиня Тихе уже начала действовать. Что ж, это приятно.

Они вошли в магазин. Хозяин — коренастый пожилой вавилонянин с крашеной бородой, заплетенной в косичку, принял их со всем радушием и заверил, что все будет сделано в срок и по высшему классу.

— Не беспокойся, господин, — тараторил он на ломаной латыни. — У меня солидная фирма. Все римские офицеры покупают продукты только здесь, и пока еще никто не жаловался.

Оставив Хамшимозаду задаток, Сабин и Феликс вновь вышли на улицу. Трибун огляделся.

— Ну что, — сказал он, — не пора ли нам немного отдохнуть? У меня уже голова кружится от этой суеты.

— Я бы не возражал, — улыбнулся Феликс.

— Давай поищем какой-нибудь трактир поприличнее и выпьем по кубку вина, — продолжал Сабин. — Только как тут сориентироваться? Мне совсем не хотелось бы принести в гостиницу к достойному Паулину вшей, а то и проказу.

Они двинулись по улице, оглядываясь по сторонам в поисках подходящего заведения. Это был центр города, поэтому здания выглядели аккуратно и нищих толпилось не так много.

Вдруг впереди послышался громкий многократный конский топот: люди, которые шли перед ними, остановились и вытянули шеи.

Показалась блестящая процессия. Впереди ехали несколько всадников в блистающих золотом доспехах, на прекрасных, покрытых драгоценными попонами лошадях. За ними следовала сверкающая на солнце колесница, запряженная четверкой. Замыкали поход еще с десяток конников с копьями в руках и мечами у пояса.

А в колеснице, небрежно развалившись на мягких разноцветных подушках, сидел тучный смуглый мужчина с лицом характерного восточного типа, с черными, жесткими, прорезанными сединой волосами, миндалевидными глазами и мясистым носом.

Его неприятно красные губы презрительно кривились. Он не смотрел по сторонам, ясно давая понять, что считает ниже своего достоинства находиться среди этой уличной черни.

Кавалькада прогремела по мостовой и скрылась за поворотом. Люди оживленно переговаривались, глядя ей вслед.

— Это кто такой? — спросил Сабин у высокого грека, который стоял рядом с ними. — Выглядит, как павлин в цезарском саду.

— Это Вонон, — ответил грек, — армянский царь. Собственно, сначала он был царем Парфии, но оттуда его быстро выгнали. Тогда римляне утвердили его на армянском престоле, однако и там Вонон не пришелся по нраву. Теперь он здесь в изгнании и мечтает вернуться. Но для этого нужны римские легионы, а лишних солдат у Империи нет.

Когда он удирал, то успел прихватить с собой почти все золото Армении, вот и катается теперь по Антиохии, пускает пыль в глаза. Я бы на месте цезаря не стал связываться с таким типом. Ведь по роже видно — негодяй из негодяев.

— Ну, ты не зарывайся, — осадил грека Сабин. — Цезарь как-нибудь без тебя разберется.

— Да уж конечно, — буркнул мужчина. — Проконсул этого азиата прямо на руках носит. Ну, еще бы — ведь он просто засыпает подарками его супругу, почтенную Планцину.

— Это политика, парень, — глубокомысленно изрек Сабин. — Ее не каждому дано понимать.

Грек с трудом переварил эту сентенцию, потом пожал плечами и продолжил свой путь. Сабин и Феликс тоже двинулись дальше.

Наконец они нашли приемлемую, как им показалось, закусочную при гостинице «Глаз Таммуза» и вошли внутрь.

Из-за стойки выскочил хозяин и, прихрамывая на левую ногу, поспешил к ним.

— Чего изволите, достойные гости? — зашепелявил он. — Есть номера со всеми удобствами. Могу предложить женщин и мальчиков...

— Вина, — перебил его Сабин. — Похолоднее. И фруктов на закуску. Где тут присесть?

— Вот, пожалуйста, — засуетился хозяин, — прямо здесь, прошу вас, достойные господа.

Он показывал на столик в общем зале, где находились уже несколько человек, которые жадно поглощали мясо из глиняных мисок и прихлебывали что-то прямо из кувшинов.

— А отдельной комнаты нет? — брезгливо спросил Сабин. — Тут что-то тесно.

— Есть, господин, — ответил хозяин, — но она занята. Там у меня очень богатый и уважаемый купец. Он приехал с запада и такой грозный, что ему никто слова сказать не смеет. Чуть что — кричит, что у него все сенаторы в Риме знакомые и он может любого отправить на каторгу. Так я даже не знаю, как быть...

Сабин уже настолько устал от галдежа антиохийцев, что лишь махнул рукой отрешенно.

— Ладно, подавай сюда. Только быстро.

Он уселся за не очень грязный стол и посмотрел на Феликса, который продолжал стоять.

— Ты чего?

— Ну, — протянул сицилиец, — я же все-таки просто твой слуга...

— Да брось, — скривился трибун. — Этикет будем соблюдать во дворцах. Ты же не раб, и мое достоинство не очень пострадает, если я выпью с тобой за одним столом. Вон племянник цезаря, Клавдий, так тот вообще пирует только со своими вольноотпущенниками. А ты — свободный человек и римский гражданин.

— Спасибо, господин, — ответил Феликс и присел на скамью рядом с трибуном.

Через пару минут темнокожий паренек притащил кувшин красного вина и блюдо с фруктами.

— Кружки принеси, — бросил ему Сабин. — Ты же видишь — мы не азиаты, которые могут пить и из корыта.

Слуга поклонился и исчез. Вскоре он вернулся с двумя серебряными кубками.

— Ого, — сказал Феликс, — кажется, тебя тут начинают уважать, господин. Того и гляди, хозяин выставит отсюда грозного купца и пригласит тебя в отдельный кабинет.

— Пей лучше, — буркнул Сабин. — У меня изжога от всех этих восточных манер. Интересно, вино-то хоть нормальное?

Феликс разлил напиток по кубкам, и они сделали по глотку.

— Кажется, ничего, — сказал трибун. — Ну, выпьем за удачу и Богиню Тихе.

— Выпьем.

Несколько секунд слышалось только одно бульканье, когда холодное вино лилось в разгоряченные глотки.

Но затем тишина была внезапно нарушена.

— Где хозяин? — раздался вдруг истерический вопль из соседней комнаты, которая и была, видимо, тем отдельным кабинетом, где пировал купец с запада. — Что это за дерьмо мне принесли? Я заказывал козлятину под соусом, а это какая-то вонючая кошка! Издевательство! Да я вас всех в Херсонес отправлю!

Перепуганный слуга выскочил из комнаты и помчался звать хозяина. Купец продолжал бушевать:

— Сукины дети! Я вам такие деньги плачу! Где уважение! Азия проклятая! Да я лично цезарю доложу, мы с ним знакомы! В каменоломни вас, ублюдков паршивых, чтоб знали!

Сабин оставил кубок и с интересом прислушивался к воплям купца. Он выглядел очень удивленным.

— Сердитый парень, — негромко сказал Феликс. — Наверное, иудей какой-нибудь. Эти любят поскандалить, уж я-то знаю.

— Да? — бросил Сабин, по-прежнему внимательно прислушиваясь к крикам разгневанного коммерсанта.

На его губах играла улыбка, а в глазах появились веселые огоньки.

Феликс решил, что трибун ему не верит.

— Да ты ведь с ними не знаком, господин, — сказал он с обидой, — а я повидал эту публику...

— Что ты говоришь? — еще шире улыбнулся Сабин. — Действительно, с иудеями я не сталкивался, но вот уж этого конкретного иудея, который там сейчас разоряется, знаю неплохо.

С этими словами он поднялся на нога, пересек зал и остановился на пороге комнаты, где купец продолжал орать:

— Ну где вы лазите, свиньи? Сколько можно ждать? Или мне принесут нормальную еду, или я немедленно пойду жаловаться проконсулу. Вот тогда попляшите!

Сабин видел его только со спины — широкие покатые плечи, черные волосы, коротко подстриженные, затылок с жировыми складками, торчащие уши...

— Да что это за издевательство! — снова взвыл мужчина, не оборачиваясь и яростно колотя кулаком по столу. — Я больше не намерен ждать! Слуга! Мои носилки!

— Корникс, — медленно произнес Сабин. — Так ты тут всех собак распугаешь. Передохни немного.

Мужчина словно поперхнулся, несколько секунд сидел неподвижно, а потом медленно повернул голову. В его глазах было величайшее изумление.

— Господин, — пролепетал он. — О, Боги, господин...

Сабин шагнул в комнату.

— Привет тебе, почтенный коммерсант. Откуда ты тут взялся? Или ты уже принял иудаизм?

Корникс подскочил со стула, забыв о своей козлятине, и бросился навстречу трибуну.

— Господин! — закричал он. — Как я рад тебя видеть!

— И я тебя тоже, мошенник. Ну, рассказывай.

— Да я... Но что ж ты стоишь, — спохватился галл. — Садись, прошу. Сейчас я намылю шею этому жулику-хозяину, и он обслужит нас, как положено. Сейчас...

— Да подожди, — Сабин остановил его и прошел к столу. — Сядь и успокойся. Твои вопли в Селевкии слышно.

В комнату влетел бледный хозяин с трясущимися руками. Видимо, Корникс уже раньше нагнал на него изрядного страху.

— Прости, почтеннейший, — забормотал он. — Это повар недосмотрел, козлятина не совсем свежая. Я уже распорядился, чтобы его отхлестали плетьми на конюшне.

— Ладно, прощаю, — подобрел Корникс и великодушно улыбнулся. — Быстро принеси что-нибудь съедобное и самого лучшего вина. Я встретил моего друга и желаю отпраздновать это событие.

«Друга? — усмехнулся про себя Сабин. — Да, заважничал скромный галльский крестьянин. Ну да ладно, я не в обиде».

Трибун действительно был очень рад встрече со своим бывшим слугой, к которому он был весьма привязан.

Хозяин выскочил из комнаты, а на пороге появился Феликс. Скрестив руки на груди, он с улыбкой смотрел на Корникса.

А Корникс очень изменился — поправился, кожа лоснилась, узкие глазки совсем скрылись за жирными Щеками. Да и одет был богато, не то, что раньше: роскошный хитон, кожаные новенькие сандалии, на плече — золотая застежка, на пальцах — перстни.

Галл бросил на Феликса взгляд, видимо, узнал его, но лишь чуть наклонил голову, жалуя того крупицей своего драгоценного внимания.

— Садись, господин, — еще раз сказал он. — А твой слуга пусть поест на кухне. Я заплачу.

Он помолчал и добавил с укором:

— Что это за компанию ты себе нашел? Пират и разбойник с большой дороги. Раньше ты, господин, умел выбирать людей.

— Да уж, — расхохотался Сабин. — В тебе я не ошибся. Но, дружище Корникс, этот человек уже не пират и не разбойник. Мы вместе с ним служим цезарю, так что уж присядем все вместе, если, конечно, твоя милость не разгневается и не прикажет вытолкать нас в шею.

— Цезарю? — недоверчиво переспросил Корникс, — Ну, это другое дело. Садись и ты, — махнул он Феликсу. — Хотя я еще не забыл, как твои оборванцы на виа Аврелия стащили у меня кошелек. А там было...

Сабин с силой хлопнул галла по плечу, заставляя опуститься на стул. Феликс подошел и расположился рядом. Вскоре хозяин принес миски с ароматным, приправленным кореньями мясом и два кувшина вина. Все принялись за еду, оживленно переговариваясь.

— Ну так рассказывай, — спросил Сабин, — как ты дошел до такого положения в обществе? Как разбогател? Поделись опытом с бедным трибуном.

— Да чего делиться, — с набитым ртом ответил Корникс и пренебрежительно махнул рукой. — Способности у меня были всегда, вот только оказии не подворачивалось. А тут, когда я вернулся домой после наших с тобой, господин, приключений, то и решил, что хватит дурака валять и надо заняться серьезным делом.

Для начала я удачно женился и получил хорошее приданое. Вместе с теми деньгами, что я заработал у тебя, его вполне хватило, чтобы открыть лавку и повести торговлю.

Со временем дело расширялось, я завел уже наемных работников. Все можно организовать, была бы голова на плечах, — хвастливо заметил галл. — Короче, все пошло, как положено, денежки текли в карман и теперь я уже самый уважаемый купец во всей Нарбонской Галлии.

Феликс хмыкнул и уставился в свою тарелку, пытаясь сдержать улыбку. Корникс окинул его неприязненным взглядом.

— Ну да уж не каждому Боги дают, — сказал он важно. — Они выбирают самых достойных.

Сабин не стал сдерживаться и захохотал. Сицилиец вскоре присоединился к нему. Корникс некоторое время обиженно поглядывал то на одного, то на другого, но потом и сам расплылся в улыбке.

— Ладно, — сказал наконец Сабин, вытирая слезы, — а сюда как ты попал? Неблизкий путь из Нарбонской-то Галлии?

— Уж конечно, — снова напыжился Корникс. — Но если хочешь заработать — надо рисковать. Вышло так, что дядя моей жены оказался известным арматором из Массилии. Он и предложил мне развезти кое-какие грузы по разным портам. Выручка пополам. А что, дело стоящее. Я все взвесил, обдумал и согласился.

— Так это твое первое плавание? — спросил Сабин.

— Да, — важно ответил галл. — Я прибыл позавчера, но могу сказать не хвалясь — уже все успел провернуть. Товар у меня забирают, платят хорошо. Теперь можно в обратный путь, за новым грузом. Этак я скоро и сам заведу себе пару кораблей и вмиг разбогатею на морской торговле. Это сейчас самое прибыльное занятие.

— А что ж ты привез, если не секрет? — с улыбкой спросил Сабин и глотнул вина.

— Ну, разное. Кожу там, керамику, пшеницу...

— Пшеницу в Сирию? — удивленно переспросил Феликс. — Здорово. А почему не песок в пустыню?

— Да что ты понимаешь, — махнул рукой Корникс. — Нашел кого учить, бродяга.

— Да уж кое-что понимаю, — улыбнулся Феликс. — И знаю, что куда возят купцы. Насмотрелся в свое время на их трюмы.

— Вот из-за таких, как ты, — надулся галл, — на море вообще жизни нет. Куда только цезарь смотрит? Да и я же говорю: товар у меня уже купили, остались только какие-то формальности. Я договорился с местным купцом, очень уважаемым человеком. Его зовут Изреил или как-то так.

— Иудей? — насторожился Феликс.

— Ну и что? Его тут все знают и почитают. Я же тебе не какой-то лопух, который побежит к первому встречному. Нет, я все разнюхал, навел справки...

— Ну-ну, — кивнул Феликс. — Советую тебе принести гекатомбу Меркурию, если ты уж собрался иметь дело с иудеями.

— Да отстань, — фыркнул Корникс. — Что я, маленький?

— Так ты уверен, что он тебя не надует? — с улыбкой спросил Сабин.

— Надует? Меня? Что ты, господин? Да я сам теперь кого хочешь надую, вот посмотришь.

— Жаль, — вздохнул трибун. — А я уж хотел предложить тебе еще немного послужить у меня. Мне так тебя не хватает. Вот Феликс, вроде, хороший парень, но не то...

И он подмигнул сицилийцу.

— Это понятно, — кивнул Корникс. — Но... не могу, господин. Сам видишь — дела, груз и все такое. Теперь я сам себе хозяин.

— Ну что ж, желаю тебе успехов и процветания, — сказал Сабин, поднимаясь. — Ладно, нам пора. Ты остановился в этой гостинице?

— Да.

— А мы — в «Трех коронах». Знаешь, где это?

— Конечно, — ответил галл. — Я же говорю — уже все здесь разнюхал. Антиохия для меня теперь, как дом родной.

— Вот и отлично. Надеюсь, мы еще увидимся. Если вдруг захочешь оставить торговлю и поступить ко мне на службу — приходи. Мы пробудем в городе еще два-три дня.

— Хорошо, господин, — Корникс тоже встал. — Но ты же мне не рассказал, как твои дела? Чем сейчас занимаешься? Что поделывает достойный мой друг Кассий Херея?

— В другой раз, — сказал Сабин, идя к двери. — Сейчас нет времени. Сердце подсказывает мне, что мы еще обязательно увидимся до моего отъезда. Ну, будь здоров.

— И ты, господин. Да хранят тебя Боги.

На Феликса галл демонстративно не обращал внимания.

Сабин и сицилиец вышли в общий зал и двинулись к двери — заплатить за все пообещал Корникс.

Уже на пороге они вновь расхохотались — до их ушей долетели вопли почтенного купца, который, видимо, опять вознамерился показать хозяину, кто есть кто.

— Что это такое, я спрашиваю? Это ты называешь вином? Да у меня дома свиньи пьют лучше! Нет, я немедленно иду к проконсулу...

Глава VIII Ночные приключения

Вернувшись в гостиницу «Три короны», Сабин направился в апартаменты Марка Светония, где и застал последнего в обществе молодого офицера римской армии. Светоний явно был чем-то озабочен. Оба они пили вино.

— Присоединяйся, трибун, — пригласил Паулин. — Расскажи, как у тебя прошло.

Сабин коротко доложил. Светоний кивнул.

— Хорошо. Выпей вина, отдохни немного. В полночь ты мне снова понадобишься. Пойдем прогуляемся по городу. Да, и возьми с собой Феликса. Он может пригодиться.

— Понял, — ответил Сабин и взял кубок.

— Да вы еще не знакомы, — сказал Паулин, показывая на молодого офицера. — Это Децим Варон, он служит при ставке проконсула Африки Фурия Камилла и сейчас едет в Рим с донесением. А это — Гай Валерий Сабин, бывший трибун Первого Италийского, а теперь мой помощник. Ну-ка, Децим, расскажи нам подробнее, что там случилось у вас в. Карфагене. Я знаю только то, что мне изволил поведать достойный Гней Пизон.

Это имя Паулин произнес так, словно оно застревало у него в зубах.

— Да ничего особенного, — улыбнулся молодой офицер. — Обычное дело в пограничных провинциях. Местный племенной вождь, некий Такфаринат, за что-то обиделся на римлян и поднял мятеж. Он взбунтовал нумидов и прочих кочевников, собрал довольно значительную толпу, и попер с ними прямо на Карфаген. Вот наглец!

А перед этим он напал на Рузикаду, городок недалеко от побережья, и вырезал римский гарнизон.

Такфаринат служил у нас командиром союзного конного отряда, а потому был немного знаком с римской тактикой. Но это ему не очень помогло. Клянусь Марсом, такого сброда, как тот, что он привел с собой, я еще никогда не видел.

Вроде бы Такфаринат все рассчитал неплохо — легион из Ламбеса не успевал подойти на помощь, а у достойного Камилла сил было мало. Нумидиец форсированным маршем подошел к Карфагену, все разоряя на своем пути, и построил своих бродяг для открытого боя.

Это и была его ошибка. В партизанской войне с этими дикарями трудно справиться, но на широком пространстве у проконсула не было проблем. Он вывел всего четыре когорты пехоты, да пару союзных отрядов из местных племен, которые ненавидят нумидийцев.

В общем, бой получился короткий. Я в нем участвовал и все видел собственными глазами. Не прошло и часа, как толпа мятежников была рассеяна и в панике умчалась. К сожалению, Такфаринату тоже удалось уйти. Если бы мы его убили в бою или казнили потом, то можно было бы поставить точку. А так — Богам известно. Потерь у них было не много, они просто не выдержали нашего натиска и разбежались, А потому могут собраться снова.

Проконсул написал рапорт цезарю и просит инструкций. Подождем ответа. Лично я бы предпочел провести одну хорошую карательную экспедицию, вроде той, которую организовал Германик на Рене, сжечь несколько их деревень, прикончить пару тысяч варваров и прибить на крест самого Такфарината. Вот тогда вновь в провинции установился бы мир и спокойствие на долгие годы, а любители поразбойничать получили бы хороший урок.

Паулин улыбнулся.

— Ты не по годам здраво рассуждаешь, Децим. Надеюсь, что мнение цезаря совпадет с твоим и вы восстановите порядок в Нумидии.

Сабин согласно кивнул.

— Да, это правильно. Варварам нельзя давать послаблений. Так мы поступали в Германии, когда армией еще командовал достойный Тиберий, наш цезарь. Так поступает и его приемный сын, нынешний главнокомандующий. И это приносит хорошие результаты.

— Так ты воевал на Рене? — с уважением спросил Децим, блестя глазами. — Завидую. Вот где никогда не бывает скучно и можно сделать хорошую карьеру. А у нас, в Африке, все-таки глушь и тоска.

— Ну, ничего, теперь развлечетесь, — заметил Светоний. — Насколько я знаю нумидийцев, они так легко не сдаются, и вам еще предстоит с ними помучиться. Глядишь, и у тебя будет возможность отличиться. Ведь не забывай — великий Луций Корнелий Сулла начал свое блестящее восхождение именно с Нумидийской войны, когда захватил в плен царя Югурту.

— Так то был царь, — разочарованно протянул Децим, — а тут какой-то нищий кочевник.

— Не стоит пренебрегать даже нищими кочевниками, — рассудительно произнес Паулин. — Мало ли такая публика доставила нам хлопот? А вспомни Спартака. Ведь вообще был рабом, гладиатором, а сколько всего натворил — три года разорял Италию. Италию, заметь, а не провинции. Нет, врага — любого врага — никогда нельзя недооценивать. Посмеяться над его слабостью и глупостью ты можешь лишь тогда, когда он будет стоять перед тобой в цепях, но не ранее.

Децим Варон задумчиво кивнул. Мудрые слова Паулина запали ему в душу и заставили по-другому взглянуть на многое.

— Да, достойный Светоний, — сказал он. — Я понял тебя, и, кажется, ты прав. Что ж, благодарю за совет. Я его не забуду.

— На здоровье, — с улыбкой ответил Паулин и глотнул из кубка.

Сабин посмотрел на молодого курьера.

— Скажи, Варон, — спросил он, силясь что-то вспомнить, — кажется, уже довольно давно в Карфаген к фурию Камиллу должна была прибыть внучка сенатора Гнея Сентия Сатурнина... как же ее звали.. ?

— Да, я знаю об этом, — кивнул Варон. — Ее зовут Корнелия. Но она так и не появилась у проконсула. Наверное, корабль, на котором она плыла вместе со своей бабушкой, затонул во время бури. У побережья Африки часто случаются штормы.

К нам уже приезжал благородный Луций Либон, пытался что-то узнать о ее судьбе. К сожалению, мы ничего не могли ему сказать. Бедняга, он так страдал и мучился...

Децим Варон сочувственно покачал головой.

— Он пробыл у нас около месяца, а куда потом поехал — не знаю. Кажется, он не собирался прекращать поиски. Ведь эта девушка — его невеста, которую он очень любит. Конечно, благородный Либон не может примириться с мыслью, что ее больше нет, хотя надежды уже, по сути, никакой...

Сабин грустно кивнул. Он вспомнил строгое мужественное лицо сенатора Гнея Сентия Сатурнина, который боготворил свою внучку и которого по приказу Ливии заключили в тюрьму, а там, видимо, просто убили. Вспомнил и бледное юношеское лицо Либона, честного и смелого парня, но такого наивного и простодушного.

И вот теперь этот бедняга один колесит по всей Империи, разыскивая следы своей возлюбленной, которая, наверное, уже давно лежит на дне моря. Интересно, знает ли он о судьбе Сатурнина? Как он воспринял это известие? Ведь поражение восстания Агриппы Постума было и их поражением.

— Что ж, — сказал Сабин, поднимая голову давайте выпьем за него и пожелаем ему удачи. Я знаю Либона, он достойный человек. Да помогут ему Бога!

Все молча подняли кубки и выпили.

— Кстати, — сказал вдруг Варон, ставя кубок на стол, — сейчас я кое-что вспомнил. Либона уже не было в Карфагене, когда к проконсулу доставили какого-то нумидийского разбойника, захваченного нашим патрулем. Так вот этот кочевник уверял, что среди жен Такфарината находится и какая-то римлянка знатного рода. Вождь, якобы, подобрал ее после кораблекрушения на побережье возле Рузикады. Вот я и подумал...

— Что ж, может быть, — согласился Сабин. — В том случае, если их судно сбилось с курса, оно вполне могло проскочить ночью мимо Утики и оказаться как раз в Нумидии.

— Среди жен Такфарината, ты сказал? — мрачно спросил Паулин. — Тогда давайте выпьем еще и пожелаем ей скорейшей смерти. Пусть Боги избавят ее от таких мучений.

Децим и Сабин не нашлись что сказать и молча выпили. Атмосфера за столом была не очень веселая.

— Ладно, — сказал Паулин, видя общее настроение. — Пора отдохнуть. Децим, твоя комната уже готова. А ты, Сабин, тоже поспи пару часов. В полночь я тебя разбужу.

— Слушаюсь, — ответил трибун, попрощался с Вароном и двинулся в свою спальню, чтобы вздремнуть немного перед выполнением очередного задания Марка Светония Паулина.

* * *
Около полуночи Сабин сам проснулся и спустился вниз, в столовую, где Паулин сидел на диване и читал какие-то документы при свете лампы на бронзовой подставке.

— Готов? — спросил он, увидев трибуна. — Хорошо. Сейчас идем. Где Феликс?

— Ждет во дворе, — ответил Сабин.

Через несколько минут они вышли из гостиницы; тут к ним присоединился сицилиец, и все трое быстро и бесшумно двинулись куда-то в темноту.

Одеты они были в длинные плащи с капюшонами, скрывавшими лица. На поясе у каждого болтался меч.

Паулин уверенно вел их вперед, каким-то чудом ориентируясь в лабиринте узких улочек и переулков. В центре города работало освещение, но они сразу же углубились в ремесленные районы, где такую роскошь себе никто не мог позволить.

Было темно, лишь на небе сверкало несколько желтых звезд; луна пряталась за облаками.

Подкованные сандалии глухо стучали по камням тротуара; прохожих уже почти не попадалось — все порядочные граждане давно спали в своих постелях и видели сладкие сны.

Однажды их задержал патруль городской стражи, но Паулин шепнул что-то на ухо их главному и тот, отсалютовав, указал им направление и увел своих людей.

Так они шли минут сорок, пока не оказались возле одинокого домика на берегу Оронта, который во мраке лениво плескал своими волнами, распространяя вокруг прохладу и зловоние близлежащей сточной канавы.

— Подождите здесь, — приказал Паулин и направился к двери дома, откинув капюшон с головы.

Сабин и Феликс остались на улице.

Светония не было почти час; трибун и сицилиец обменялись за это время едва ли десятком слов. Какое-то напряжение витало в воздухе. Они прекрасно понимали, что посланник цезаря предпринял эту ночную прогулку отнюдь не для собственного удовольствия.

Наконец Паулин появился вновь; они заметили, как дверь за ним закрыл какой-то мужчина.

Паулин вышел на улицу, махнул рукой своим спутникам и опять нырнул в темноту. Феликс и Сабин последовали за ним, ускоряя шаги, чтобы догнать легата.

Когда они поравнялись с ним, Паулин повернул голову:

— Феликс, — сказал он, — отстань немного, но не теряй нас из вида. А ты, трибун, иди рядом.

Сицилиец выполнил приказ, подождал, пока те отдалятся на десяток шагов, а потом двинулся за ними.

— Слушай внимательно, — говорил Паулин, — и запоминай. И мои слова, и дорогу.

«Слова-то еще ладно, — недовольно подумал Сабин, — но вот дорогу? Что тут можно разглядеть в таком мраке?»

— Если со мной что-нибудь случится, — продолжал Паулин, — ты должен знать, что тебе делать. Но помни — все, что ты услышишь и увидишь сегодня, это государственная тайна, и ты головой отвечаешь за ее сохранность. Итак, знай, в том доме, где я только что был, живет грек Зенодор. Он — один из резидентов нашей разведки в Антиохии. Зенодор много чего знает интересного, и на основании его отчета я собираюсь составить рапорт цезарю. В случае же, если со мной что-нибудь произойдет...

— А почему с тобой должно что-то произойти? — удивленно спросил Сабин. — Наша миссия строго засекречена и...

— Не говори глупостей, — перебил его Паулин. — Мы здесь не на курорте, а что касается секретов, так их просто не существует в природе. Обязательно кто-нибудь что-нибудь знает, а кто-то другой, возможно, сумеет сделать правильный вывод.

Так вот, не мешай мне и слушай. В случае необходимости ты будешь контактировать с Зенодором. Вот, возьми.

Он протянул Сабину серебряный перстень с красным камнем.

— Это опознавательный знак. У грека есть такой же. Я предупредил его, что ты сможешь прийти вместо меня. Как действовать дальше, оставляю на твое усмотрение.

— Но что я должен... — начал Сабин.

— Подожди, — нетерпеливо сказал Паулин. — Я пока еще жив и здоров. Сам поймешь, когда придет срок. А кое о чем я расскажу тебе уже в ближайшее время. Ситуация серьезнее, чем я думал, и, возможно, нам придется задержаться в Антиохии.

— Но как же золото, за которым нас послал цезарь? — спросил Сабин, чувствуя, как его охватывает непонятная тревога. — Ведь у нас не так много времени...

— Что золото, — отмахнулся Паулин. — Чем оно ему поможет, если...

Он осекся.

— Ну, ладно, об этом позже.

Они быстро двигались вперед, то и дело сворачивая в какие-то кривые закоулки и спотыкаясь на неровных камнях, которыми были вымощены улицы в этом районе.

Позади слышались осторожные шаги Феликса.

— Постойте здесь, — сказал наконец Паулин. — Я зайду в этот дом. Это не надолго.

Он отворил низенькую калитку и двинулся к какому-то невысокому покосившемуся строению.

Подошел сицилиец, и они с Сабином снова остановились на углу, ожидая, когда вернется Паулин.

Действительно, времени прошло совсем немного и вот Светоний снова был рядом с ними.

— Возвращаемся в гостиницу, — скомандовал он и опять махнул рукой Феликсу. — Держи дистанцию.

Когда Паулин и трибун отдалились на достаточное расстояние, легат сказал, осторожно оглядываясь по сторонам:

— В том доме, где я только что был, живет старый мужчина со своим внуком. Его зовут Соррентий... теперь его так зовут. Он был одним из тех гладиаторов Марка Антония, о которых нам рассказывал во дворце Публий Квириний. Помнишь?

— Да, — кивнул Сабин. — Ими командовал твой отец...

— Вот именно. Зенодор отыскал его лишь недавно. Старик знает какую-то тайну, но чего-то очень боится. Я отсыпал ему золота, и он обещал завтра рассказать мне что-то интересное. Ну, например, как ему удалось спастись, когда все его товарищи пропали без вести. И, возможно, о золоте. Короче, на встречу завтра пойдешь ты. В это же время. Запоминай дорогу. Ты не имеешь права ошибиться.

— Понял, — угрюмо ответил Сабин.

Он от души надеялся, что зрительная память и способность ориентироваться на местности у Феликса окажутся лучше, чем у него самого. Иначе Паулин отдаст его под суд, ибо трибун никак не мог себе представить, что он будет способен что-либо отыскать в этом проклятом лабиринте. Тем более — темной ночью.

— Тогда все, — коротко бросил Паулин. — Возвращаемся и идем спать. Мы с тобой поговорим после того, как ты повидаешься с Соррентием. Дело очень серьезное. Помогите нам, Боги.

Сабин ничего не сказал. Они шли вперед, пробираясь через какой-то квартал, застроенный низенькими неопрятными домишками. Пахло мочой и навозом. Под ногами чавкала грязь.

Паулин махнул рукой, показывая, что надо свернуть, но в этот момент прямо перед ними выросли несколько человеческих фигур. Еще кто-то подбегал сбоку.

— Привет вам, путники, — сказал хриплый простуженный голос. — Куда направляетесь? Ведь ночь уже.

— А ну, прочь с дороги! — рявкнул Сабин, хватаясь за меч. — Мы римляне, друзья проконсула. Вы хотите, чтоб через час вся стража была поднята на нога, а с вас живьем содрали кожу?

Паулин схватил его за руку.

— Тихо, — шепнул он. — Хорошо, если это обыкновенные бандиты. А если...

Люди, стоявшие перёд ними, громко расхохотались.

— Чего только не услышишь ночью на улицах Антиохии, — сказал один. — Вот только что мы ограбили одного типа, так он кричал, что приходится родственником самому цезарю. А в сумке нашлись только полторы драхмы да рваный сандалий.

Снова раздался хохот.

— Ну, хватит болтать, — сказал тот же хриплый голос. — Выворачивайте карманы. Если добыча нас удовлетворит, мы отпустим вас с миром. Но если нет — берегитесь. Мои ребята уже устали ждать.

— Бандиты, — облегченно прошептал Паулин. — Ну, тогда атакуем.

Они с Сабином одновременно выдернули мечи из ножен и смело бросились на толпу ночных грабителей.

— С нами Марс! — крикнул Светоний и одним ударом снес полчерепа ближайшему разбойнику.

Остальные, опешив от неожиданности, в страхе попятились. Сабин тоже проткнул чей-то живот.

— На помощь, братья! — заорал хриплый голос. — Они вооружены! Сюда! Все сюда!

Со всех сторон застучали шаги. Сбегались еще люди. Похоже было, что целый город наполнился этим топотом.

Позади Сабина послышался лязг металла, и тут же рядом с ним вырос Феликс. С его рассеченной щеки капала кровь; в руке сицилиец сжимал меч.

— Их там полно, — сказал он хмуро. — Надо уносить ноги.

Паулин бросил на него недовольный взгляд, но, видимо, и сам сообразил, что сейчас не место и не время для демонстрации римской гордости. Не велика честь сложить голову в грязном переулке Антиохии и сорвать возложенную на них важнейшую миссию.

Бандиты уже опомнились, в их руках появились ножи и дубинки. Было их уже человек десять.

— Ого-го! — завопили они и бросились на римлян, размахивая своим оружием.

Сабин снова пронзил чью-то руку, а Паулин разрубил очередной череп. Толпа откатилась, но тут же в воздухе засвистели камни; один попал в плечо легату.

Сзади подбежали еще люди, яростно вопя. Шум уже поднялся невообразимый, но ни в одном окне не загорелся свет. Видимо, жители этого района уже давно привыкли к подобным инцидентам, а то и вообще действовали в сговоре с разбойниками.

— Ну и дам я завтра жизни префекту города, — буркнул Паулин. — Где же его стражники? Или они только в центр осмеливаются выходить?

Феликс, тем временем, сделал выпад и его меч пробил грудь одного из бандитов. Но тут же и сам он получил палкой по голове, не очень, правда, сильно.

Выстроившись полукругом, разбойники оттесняли римлян куда-то в сторону реки. А там путь к отступлению был бы уже отрезан.

— Прорываемся назад по моей команде, — шепнул Паулин. — Внимание, вперед!

Они все втроем резко бросились туда, откуда недавно пришли. Загораживавшие дорогу люди от неожиданности расступились, и римляне вырвались из окружения. Но до спасения было еще далеко — грабители не собирались прекращать преследование.

— За ними! — завопил хриплый голос. — Они убили Иссахара!

— И Глаука!

— И меня ранили!

— Бей их!

Метко пущенный камень угодил в колено Паулину, и легат сразу захромал. Сабин с тревогой оглянулся.

— Феликс! — крикнул он. — Прикрой меня!

И бросился назад, чтобы помочь раненому.

Но что мог сделать Феликс один против воющей озверевшей толпы, жаждущей мести и добычи?

Несколько бандитов преградили дорогу Сабину, а один ловко увернулся от меча Светония и с силой толкнул легата ногой в бедро. Тот отлетел в сторону и тяжело упал. Бандит тут же прыгнул коленями ему на грудь и занес нож.

Сабин был блокирован. Феликс рванулся на помощь, по пути пропоров кому-то живот, но и он не успевал.

Легату цезаря Марку Светонию Паулину оставалось лишь попрощаться с жизнью. Теперь помочь ему могли только Боги.

Впрочем, как оказалось в ближайшую долю секунды, не только.

Внезапно рядом с поверженным Паулином появился человек. Это был высокий бородатый сильный мужчина. Его белый балахон ярко контрастировал с темной одеждой ночных охотников, а в руках он сжимал массивную дубинку, утыканную гвоздями.

Моментально сориентировавшись и поняв, что происходит, мужчина с размаху опустил свое оружие на голову бандита, который занес кинжал над телом Паулина. Раздался глухой стук, короткий вскрик, и вот уже разбойник откатился в сторону, оставляя за собой кровавый след.

Тут же рядом оказался Феликс, который громко ругался и яростно размахивал мечом, не подпуская нападавших и давая легату возможность встать на ноги.

Да и Сабин успел уже проткнуть парочку из тех, которые насели на него, и вырвался из кольца.

Бандиты были, конечно, сильны, их было много, но вот об искусстве рукопашного боя они имели весьма отдаленное представление и опытным римским солдатам не составляло труда с ними справиться.

Не привыкшие получать отпор, разбойники растерялись от столь слаженного и умелого сопротивления. Жажда борьбы в них угасала с каждой секундой, вид распростертых на земле окровавленных тел их товарищей тоже не очень поднимал настроение.

— Нападай! — крикнул было еще хриплый голос, но остальные явно не спешили в драку.

У римлян и мужчины, пришедшего им на помощь, появилась возможность немного перевести дух.

Внезапно где-то совсем рядом раздался удар гонга, потом еще и еще, а на небо упал отблеск факелов.

— Стражники! — в ужасе завопили бандиты. — Стражники префекта! Бежим, братцы! Спасайся, кто может!

И они кинулись врассыпную. Через десять секунд уже никого не было видно и лишь из темноты доносились поспешные шлепки ног по земле да испуганные выкрики.

Действительно, тут же в переулке появился патруль городских стражников: шестеро солдат с факелами и офицер.

Паулин, превозмогая боль — его колено напухло и кровоточило, коротко назвал себя и рассказал, что произошло.

— Мы сейчас вызовем носилки, господин, — забеспокоился офицер, на чьем участке только что чуть не прикончили столь важную персону. — Тебя доставят, куда пожелаешь.

— Не надо, дойду сам, — махнул рукой Светоний. — Больше никто не ранен?

— Нет, — ответил Сабин. — Пронесло. У Феликса только порез.

— Ну, благодарите Богов. Они сегодня явно были с нами. Они, да еще вот этот молодец.

Легат повернулся к незнакомцу, который помог ему избежать смерти, пустив в ход свою дубинку.

Судя по старой, грязной, заплатанной одежде, по небритым щекам и запавшим глазам, этот человек явно не принадлежал к обеспеченным слоям общества, скорее, наоборот.

— Как тебя зовут? — спросил Паулин. — Откуда ты?

— Мое имя Каролунг, — глухим надтреснутым голосом ответил мужчина, поглаживая свою дубинку, утыканную острыми гвоздями. — Родом я из Британии. Был моряком, но мой корабль разбило о скалы и только я один спасся. И вот пришел сюда и живу тут уже неделю, без денег, без работы.

— Понятно, — кивнул Паулин. — А дубинка тебе зачем?

Мужчина грустно улыбнулся.

— Ты только что видел зачем, господин. Я часто хожу по городу ночами, ищу еду на свалках, потому что милостыню просить еще не научился. А дубинка помогает мне сохранить найденное, а иногда и жизнь.

— Да, а сегодня ты спас мою, — с благодарностью сказал Паулин. — Спасибо тебе, Каролунг. Так говоришь, ты сейчас свободен? А не хотел бы ты послужить у меня?

— Я согласен на любую работу, господин, — просто ответил британец. — У меня нет выбора.

— Ну что ж, принимаю тебя. Думаю, ты не пожалеешь, а мне нужны смелые, сильные и преданные люди. Ты раб или отпущенник?

— Я выкупился на волю. Об этом можно спросить у моего хозяина в Неаполе. Его зовут...

— Ладно, — махнул рукой легат. — Я верю тебе. Ты спас мне жизнь, а это лучшая рекомендация.

Он повернулся к Феликсу.

— Ну, сицилиец, позаботься о своем новом товарище. Вдвоем вам будет веселее.

Феликс радушно пожал руку британца.

— Я рад, что мы будем вместе, — сказал он. — Здорово ты треснул того негодяя.

— Ну, нам пора, — бросил Паулин. — Трибун, помоги мне, я обопрусь на тебя. Возвращаемся в гостиницу.

— А нам что прикажешь делать, господин? — вытягиваясь в струнку, спросил командир стражников.

— А вам надо бы более бдительно нести службу, любезный, — буркнул легат. — Развели тут бардак. Ладно, для начала проводите нас до гостиницы. У меня совершенно нет желания влипнуть сегодня еще в какую-нибудь веселую историю.

Солдаты окружили римлян, освещая дорогу факелами, и вся группа двинулась вперед.

Паулин чуть прихрамывал, но, опираясь на руку Сабина, мужественно шел дальше. За ними держались Феликс и британец Каролунг, чье колесо судьбы вдруг резко крутнулось в другую сторону по воле непредсказуемой Богини Тихе-Фортуны.

Глава IX Пополнение

Паулин так и не лег спать в ту ночь. Когда вызванный хозяином гостиницы врач осмотрел иперевязал его колено, легат уселся писать рапорт цезарю и занимался этим до самого утра. А в десять часов вместе с Валерием Гратом отправился в канцелярию проконсула.

Сабин же хорошо отдохнул, утром плотно позавтракал, а после того расположился на террасе с книжкой в руках, греясь под еще нежаркими лучами южного солнца.

Время шло; трибун чувствовал себя расслабленным и спокойным. Вечером ему, правда, предстояло еще раз пройтись по ночным улицам Антиохии, но пока не стоило об этом думать.

Ближе к полудню, когда стало знойно и душно и трибун уже собрался переместиться под крышу, в прохладную комнату, на террасе появился гостиничный слуга и вежливо поклонился:

— Прости, господин, — сказал он. — Там к тебе просится какой-то человек. Я сказал, что ты занят, но он настаивает...

— Кто такой? — недовольно спросил Сабин.

Знакомых в Антиохии у него не было, а встречаться с каким-нибудь купцом, готовым всучить приезжему свой залежалый товар, или с магом и чародеем местного масштаба, обещающим за пару драхм сотворить любое чудо, он никак не хотел.

— Не знаю, господин, — виновато улыбнулся слуга. — Он не сказал. Это такой полный человек, богато одетый. Иностранец.

«Корникс? — подумал трибун. — Да, похоже. Быстро же я ему понадобился. Наверное, что-то случилось».

— Позови его, — приказал он. — И проводи сюда.

Через минуту на террасе действительно появился Корникс, коммерсант из Массилии, как он любил называть себя теперь.

Галл по-прежнему был одет в роскошный хитон, и перстни все так же блестели на пальцах, но вот лицо его выражало крайнюю растерянность и тревогу, а руки мелко дрожали.

Когда Корникс подошел поближе, трибун с удивлением заметил слезы в его узеньких черных глазах.

— Что случилось? — спросил он быстро, — На тебе лица нет. Твой корабль затонул?

— О, господин! — взвыл Корникс. — Хуже! Гораздо хуже! Какой я дурак, что не послушался тебя!

— Ага, — сказал Сабин, начиная кое о чем догадываться. — Сдается мне, ты получил куда меньшую прибыль, чем ожидал.

— Да какая там прибыль! — завопил галл. — Он же разорил меня! Просто разорил, подлец этакий!

— Кто?

— Да этот трижды проклятый Изреил! Я-то доверился ему, вел дело по-честному, но мерзкий иудей надул меня самым гнусным образом. Теперь у меня вообще ничего нет.

— Да что же произошло? — нетерпеливо рявкнул Сабин. — Говори, наконец. И перестань орать. У меня со слухом все в порядке.

Корникс, давясь слезами и гневом, заговорил. Из его сбивчивого рассказа трибун уяснил, что подлейший из людей, купец Изреил, который молится ослиной голове и не ест свиней только потому, что они его близкие родственники, бессовестно воспользовался доверчивостью честнейшего Корникса и нагло обманул его, пообещав огромную прибыль. Но оказалось, что прибылью тут и не пахнет, а скорее, можно угодить в тюрьму.

— Так, — медленно произнес Сабин. — Насколько я понял, этот иудей подбил тебя на какую-то незаконную сделку, а ты, дурень нарбонский, развесил уши и согласился?

Корникс грустно опустил голову.

— Что вы там накрутили? — грозно спросил Сабин.

— Да так, — всхлипнул галл. — С пошлиной, с накладными...

— Очень весело, — ледяным тоном произнес трибун, пронзая Корникса злым взглядом. — И что же ты теперь думаешь делать, великий коммерсант?

— Не знаю, — пробормотал галл. — Я хотел попросить тебя помочь. Ты же знаком с важными людьми...

— И не думай об этом, — резко перебил его Сабин. — Даже в мыслях у меня нет вмешивать цезарского легата Паулина в твои махинации. Что тебе грозит?

Корникс зарыдал.

— Груз уже арестован. Его конфискуют, если я не заплачу штраф. А если таможенники узнают, что мы с Изреилом подделали пропуск...

— Что? — процедил Сабин сквозь зубы. — Да ты с ума сошел, Корникс. Ну знал я, что ты не мудрец, но чтобы свалять такого дурака! Ты хочешь посидеть в местной тюрьме? Могу тебя уверить — удовольствие довольно сомнительное.

Галл повалился на колени.

— Спаси меня, господин, — завыл он. — Я не хочу в тюрьму. Я опять буду служить тебе, и пусть пропадет пропадом вся коммерция.

— А что ты скажешь дяде-арматору? — с улыбкой спросил трибун.

— И дядя пусть пропадет, — упрямо сказал Корникс так, словно это снимало все вопросы.

— Вот что, — произнес Сабин, — с властями я из-за тебя в конфликт вступать не собираюсь. У нас важное задание, и мы просто не имеем права вмешиваться во что-то еще. Предлагаю тебе следующее: я беру тебя в качестве моего слуги с собой. Паулин возражать не станет.

Но если вдруг за тобой придут стражники, я скажу, что ни о чем не знал, что встретил моего старого слугу и принял его на работу. И понятия не имел, что он занимался незаконными торговыми операциями. Это ясно?

— Ясно, — понурился Корникс.

— И ты это подтвердишь. А потом пойдешь под суд. Все, что я тогда смогу, это дать тебе немного денег на адвоката.

— Хорошо, господин, — еще ниже свесил голову Корникс. — Спасибо тебе. Я согласен.

— Вот и отлично. Я так понимаю, что ни золота, ни жилья у тебя теперь нет?

— Нет, — вздохнул бывший коммерсант. — Разреши мне быть возле тебя. Я ведь не заплатил тому жулику, хозяину моей гостиницы, да и матросы с моего корабля ищут меня по всему городу, чтобы получить жалованье. Да еще стражники... О, Боги, как я влип!

— Да уж, — с укором произнес трибун. — Смотри, впредь будь умнее. Ну, иди вниз, найдешь там Феликса, объяснишь ему что и как, и он тебя устроит. Пока никуда носа не высовывай. Мы, видимо, будем выезжать завтра утром, а до того сиди тихо.

— Феликс, — пробормотал галл. — Я бы уж лучше предпочел Цербера. Ведь этот проклятый сицилиец меня изведет насмешками.

— Что ты там бормочешь? — подозрительно спросил Сабин.

— Да ничего, господин, это я так.

И он с унылым видом поплелся вниз по лестнице.

Сабин с улыбкой глядел ему вслед. Он никогда не верил в деловую хватку Корникса, и случившееся с галлом его абсолютно не удивило. Правда, трибун был уверен, что этот самый Изреил действовал в сговоре с таможенниками и вся афера была организована и раздута единственно для того, чтобы облапошить и обобрать беднягу Корникса.

И тот легко попался на удочку мошенников. Если бы у него было хоть немного мозгов, он бы сообразил, что настоящие таможенники скорее затребовали бы у него взятку и благополучно пропустили груз. Зачем им возня с судами и бумажками? Нет, наверняка изобретательный иудей попросту обвел вокруг пальца своего доверчивого партнера и неплохо заработал на этом. Вот, наверное, сейчас хохочет в своей синагоге.

Но Сабин не собирался открывать Корниксу глаза, хотя вполне мог бы отправиться к квестору и вывести аферистов на чистую воду. Но в таком случае галл снова полез бы в коммерцию и его наверняка надули бы уже при следующей сделке.

Нет, уж лучше пусть занимается своим непосредственным делом — служит трибуну Первого Италийского легиона. Тогда никто, по крайней мере, кроме самого трибуна, не пострадает. Ну, разве что еще дядя-арматор из Массилии, который лишится груза. А поделом ему. В следующий раз будет смотреть, за кого выдает замуж родную племянницу.

Сабин усмехнулся, встал, забрал книгу и пошел в свою спальню, чтобы принять ванну и собраться с силами перед ночной прогулкой к дому старого гладиатора Соррентия.

* * *
Паулин неожиданно вернулся рано и немедленно прошел к Сабину. Легат был чем-то встревожен.

— Отправляйся сейчас же по адресам, по которым заходил вчера, и прикажи, чтобы повозки, продовольствие и все остальное было готово завтра на рассвете. Пусть люди и экипажи ждут нас у Эмесских ворот.

Ты ночью пойдешь к гладиатору, как мы и договаривались, но сюда уже не вернешься, подождешь в городе. Встретимся у ворот на рассвете. С тобой будет Феликс, со мной — этот британец.

— У меня появился еще один слуга, — сказал Сабин и коротко изложил Светонию грустную историю Корникса.

— Он надежен? — подозрительно спросил легат. — По-видимому, умом его Боги не наградили.

— Глуп, это да, — согласился Сабин. — Но во всем остальном я смело могу на него положиться.

— Ну, смотри. Ведь и твоя жизнь, возможно, будет зависеть от того, что за человек окажется рядом с тобой в критический момент. Ладно, его я возьму с собой.

— А прокуратор тоже едет? — спросил Сабин.

— Грат? Нет, он еще задержится. А где Децим Варон?

— Был у себя.

— Позови его сюда немедленно.

Сабин вышел из комнаты, направился в спальню молодого офицера и передал приказ легата. Юноша поспешил на вызов.

— Децим, родной, — сказал ему Паулин, как только тот вошел. — У меня есть к тебе просьба. Ты когда собираешься ехать в Рим?

— Как только проконсул найдет подходящий корабль, — ответил Варон. — Но что-то почтенный Пизон не очень спешит.

— Оно и понятно, — буркнул Паулин. — Вот что, сынок. Возьми это письмо.

Он протянул ему навощенные таблички.

— Ты немедленно отправишься в Селевкию и там в гавани найдешь галеру «Минерва». Письмо отдашь капитану. Он возьмет тебя на борт и как можно скорее двинется в направлении Рима. А вот этот пакет... — Он достал из-под тоги объемистый сверток. — Ты отдашь лично цезарю. И смотри, чтобы все держалось в тайне. Ты даже представить себе не можешь, как много сейчас от тебя зависит. Это тебе не нумидийцев по пустыне гонять.

Молодой человек покраснел от волнения.

— Слушаюсь. Я готов отправляться.

— Ты хороший солдат, — с чувством сказал Паулин и повернулся к Сабину. — Он мой родственник, двоюродный племянник. Самый бравый парень в нашем роду.

Сабин понимающе улыбнулся.

— Ну, удачи тебе, Децим, — сказал Светоний, похлопав юношу по плечу. — Пусть Боги хранят тебя. У ворот наймешь повозку и не теряй ни минуты. Время решает все.

— Удачи, — повторил трибун.

Они обменялись рукопожатием, и Децим Варон вышел из комнаты. Паулин несколько секунд смотрел ему вслед, а потом взглянул на Сабина.

— И ты берись за дело, трибун. Все, что я сказал Дециму, относится и к нам. Время не ждет, а его у нас осталось не так много.

Заметив, что Сабин хочет что-то спросить, он махнул рукой и скривил губы.

— Потом, потом я все объясню. Сейчас некогда.

Сабин дисциплинированно отдал честь, развернулся и поспешил вниз, в помещение для слуг, где Феликс сейчас наверняка от души потешался над незадачливым уроженцем Нарбонской Галлии, несостоявшимся великим коммерсантом Корниксом.

Глава X Поступь смерти

Действительно, в служебной комнате царило неприкрытое веселье. Корникс уже немного пришел в себя, а потому не воспринимал теперь ситуацию столь трагично и совместно с Феликсом воздавал должное кувшину крепкого местного вина. Бородатый Каролунг сидел в углу и сдержанно улыбался. Он еще не совсем освоился в новой компании и держался несколько настороженно. Но от вина тоже не отказывался.

— Феликс, — сказал Сабин, заходя, — ты мне нужен. Легат приказал нам отправляться в город.

Сицилиец притворно вздохнул.

— Я так устал, господин, — с улыбкой сказал он, — может, мой дорогой друг Корникс заменит меня? Я был бы ему очень благодарен.

— Ты что, с ума сошел? — ужаснулся галл. — Как я могу появляться на улицах? За мной же охотится половина Антиохии!

Даже Сабин не сдержал улыбку при виде искреннего испуга слуги. Он махнул рукой и повернулся к выходу.

— Ладно, поторопись. А этот герой пусть пока отдыхает. Его мужество мы проверим позже, в Иудее.

— В моем мужестве можешь не сомневаться, господин, — напыжился Корникс — Да что тебе говорить, ты же сам знаешь. Кто как не мы с моим достойным приятелем Касием Хереей перебили преторианцев, которые...

— Когда мы вернемся в Рим, я поставлю тебе памятник, — серьезно сказал Сабин. — Ну все, вперед.

Они с Феликсом вышли из гостиницы и двинулись по уже знакомым адресам. Солнце припекало, зной висел над городом.

— Ты запомнил дорогу, по которой мы шли ночью? — спросил трибун у сицилийца. — Ведь нам предстоит сегодня еще раз пройти по этому маршруту, а у меня, честно говоря, такая путаница в голове...

— Не волнуйся, господин, — успокоил его бывший пират. — У меня глаз верный. Найдем.

Менелай, владелец прокатной конторы, в ответ на распоряжение Сабина кивнул и заверил, что повозки будут готовы в срок и доставлены на место. Не в первый, мол, раз. Фирма надежная.

Трибун окинул самоуверенного грека скептическим взглядом, но вслух выражать свои сомнения не стал.

Хозяин продовольственного магазина Хамшимозад оправдал возложенное на него доверие. Он тут же представил Сабину список всего необходимого и предложил хоть сейчас забрать продукты.

— Доставишь их к Эмесским воротам за час до рассвета, — приказал трибун. — Найдешь повозки, предназначенные для цезарского легата Светония Паулина, и погрузишь все на них. Рассчитаемся на месте.

— Будет исполнено, господин, — поклонился Хамшимозад.

А вот в дорожном бюро Патробия возникли проблемы. Оказалось, что палатки еще не получены, да и с укомплектовкой бригады носильщиков и слуг возникли проблемы.

Сабин не стал препираться с говорливым сирийцем. Он просто положил ладонь на рукоять меча и кратко, выразительно сообщил, что если Патробий не выполнит взятые на себя обязательства, то он, Сабин, заставит его самого нести весь груз, а палатку сошьет из кожи, которую предварительно сдерет со столь безответственного человека.

Это подействовало. Патробий сник и упавшим голосом пообещал сделать все, что в его силах.

Сабин мрачно выслушал эти заверения, молча медленно кивнул, повернулся и вышел.

Задание было выполнено. До наступления темноты оставалось еще немного времени и следовало подумать, чем заняться. Трибун остановился на улице и почесал затылок. Феликс выжидательно стоял рядом.

Мимо них безостановочно текли толпы людей в самых разнообразных одеждах, галдящие на всех языках мира. Очередной день в Антиохии завершался, и все спешили по домам, гостиницам или в какие-то другие, только им известные места.

У Сабина мелькнула было мысль заглянуть в публичный дом, но возникший перед глазами образ белокурой Эмилии тут же ее отогнал. Нет, не станет он пачкать свою чистую любовь, обнимаясь с похотливыми девками из квартала проституток. К тому же, в этом азиатском скопище недолго и подхватить какую-нибудь экзотическую болезнь.

Феликса, правда, подобные сомнения не терзали. Он уже давно косился на стоявшую в нескольких шагах от них молодую девушку в коротком желтом платье и белом парике — характерном признаке ее профессии.

Сабин перехватил взгляд сицилийца.

— Ну, — сказал он, — ладно, иди развлекись. Только, пожалуйста, не напейся и будь в гостинице вовремя и в нормальной форме. Не исключено, что нам сегодня ночью снова предстоит пустить в ход свои мечи.

— Понял, господин, — весело сказал Феликс. — Не волнуйся, не подведу. Я ненадолго.

И, нащупав в кармане кошелек с выплаченным Паулином авансом за службу, бывший пират решительно направился к проститутке, которая интуитивно почувствовала потенциального клиента и немилосердно строила ему глазки.

Сабин проводил сицилийца взглядом и двинулся но направлению к «Трем коронам».

«Лучше почитаю что-нибудь, — решил он. — Книги способствуют душевному равновесию, а это как раз то, что мне сейчас нужно».

Паулина уже не было в его комнате; трибун быстро принял ванну, смыв уличную пыль, переоделся, приказал подать легкого вина и фрукты и улегся на диван с книгой в руке.

* * *
Феликс не подвел — он пришел через полтора часа, как всегда спокойный и трезвый. Сабин приказал ему ждать команды и вернулся к чтению. Это была «История» Тита Ливия, которую он очень любил.

Уже в сумерках появился Паулин; трибун доложил ему о результатах своего похода по городу. Легат молча выслушал, кивнул и ушел к себе. Что-то явно угнетало его и не давало покоя.

Когда приблизился условленный час, Сабин встал с дивана, набросил плащ, прикрепил меч к поясу и спустился вниз, чтобы позвать Феликса. Сицилиец уже ждал его, тоже одетый в плащ.

Они вышли на улицу. Стало значительно прохладнее, да и небо было более светлое, чем вчера, а потому видимость несколько улучшилась. Сабин мысленно поблагодарил Богов.

— Ну, веди, — сказал он. — Сейчас посмотрим, какой из тебя следопыт.

— Не волнуйся, господин, — успокоил его сицилиец и уверенно двинулся вперед.

Он знал, куда нужно идти.

Спустя примерно полчаса и Сабин уже начал узнавать кое-какие детали, которые пытался запомнить вчера. Вот темное пятно облупившейся краски на стене дома, вот какой-то деревянный идол с мощными челюстями и безумными глазами, а вот, наверное, та же самая кошка, которая вчера шарахнулась у него из-под ног, едва не напугав трибуна.

Наконец в ноздри им ударил запах реки и послышался плеск ленивых волн Оронта. Да, дом гладиатора находился где-то здесь.

— Вон там, кажется, — тихо сказал Феликс, показывая рукой.

Сабин взглянул.

Что ж, похоже. Низенькая калитка, покосившийся домишко... Да, определенно это и есть жилище Соррентия, которое вчера удостоил посещением цезарский легат Марк Светоний Паулин. А теперь эта честь выпала и трибуну Валерию Сабину.

Он огляделся по сторонам, убедился, что людей поблизости нет, и повернул голову к Феликсу.

— Побудь здесь. Смотри в оба. Если что — я позову, и тогда сразу врывайся в дом. Мало ли что может случиться в этом проклятом городе. Ты хорошо понял меня?

— Да, господин, — кивнул сицилиец. — Я буду начеку.

Сабин осторожно двинулся к домику, потянул калитку, которая коротко жалобно взвизгнула, вошел во двор и, неслышно ступая по мягкой земле, приблизился к неказистому строению.

Что-то вдруг насторожило трибуна. Свет в окошке не горел и ему показалось, что из темноты за ним пристально наблюдают чьи-то явно недружественные глаза.

Сабин на миг задержался, но потом коротко передернул плечами, шепнул про себя короткую молитву, отгоняющую духов, и решительно постучал в дверь домика.

Ответом ему была лишь тишина.

Трибун постучал еще раз, громче. Теперь его ушей сразу же коснулся чей-то протяжный болезненный стон, а потом — легкие звуки шагов.

Без сомнения, в доме кто-то был и этот «кто-то» не хотел открывать дверь бывшему трибуну Первого Италийского легиона, который пришел сюда по заданию легата цезаря Марка Светония.

Сабин немного отклонил корпус и с силой врезал плечом в дверь. Хлипкая преграда моментально уступила — у трибуна сложилось впечатление что она вовсе и не была заперта — и римлянин влетел в маленькую задымленную комнату, в которой пахло грязью, пылью, мочой, крысами и чем-то еще.

В следующий миг Сабин уже знал, чем. Кровью. Но сделать надлежащий вывод из этого открытия не успел.

Чьи-то сильные руки сдавили ему горло, а еще кто-то вцепился в щиколотки, пытаясь свалить трибуна на пол.

— Феликс! — крикнул Сабин, судорожно напрягая связки, а правой рукой выдернул из ножен меч и наотмашь рубанул в темноту.

— А-а! — взвыл какой-то человек.

Цепкие ладони выпустили горло римлянина.

— Кто здесь? — громко крикнул Сабин, пинком отшвыривая чье-то тело из под ног и отскакивая к стене. — Именем цезаря, сдавайтесь!

С треском распахнулось окно, чей-то смутный силуэт мелькнул на фоне неба. Потом еще один.

Сабин бросился вперед, но налетел на какую-то утварь и грохнулся на пол, больно ударившись головой.

— Проклятие! — выругался он.

Со двора донесся сдавленный крик и лязг металла. Потом что-то тяжелое упало на землю.

— Где ты, господин? — послышался голос Феликса.

— Здесь, — буркнул Сабин, поднимаясь на ноги и с гримасой на лице ощупывая здоровенную шишку на лбу.

В дверях появилась фигура сицилийца.

— Где эти люди? — спросил трибун. — Убежали?

— Двое, — виновато ответил Феликс. — Третий лежит во дворе.

— Мертвый?

— Да.

— Жаль. Он мог бы нам кое-что объяснить.

— У меня не было выхода, господин. Парень был здоровенный, в руке держал нож. Мне пришлось.

— Ладно, забудем о нем. Поищи лучину или лампу Надо зажечь свет.

Внезапно из угла комнаты снова послышался слабый стон. Сабин сделал шаг в том направлении, крепко сжимая в ладони меч.

— Кто там? — спросил он хрипло.

Никто не ответил и снова наступила тишина.

Тем временем Феликс отыскал лучину и через несколько секунд вспыхнул неяркий огонек.

— Посвети туда, — указал пальцем Сабин.

Сицилиец осторожно двинулся в угол помещения. Прикрывая лучину ладонью. Сабин последовал за ним.

Они увидели, что у стены лежит на полу какой-то человек. Он был старый, с клочковатой седой бородой, в грязном хитоне. Одежда была покрыта кровью. Мужчина слабо шевелил губами, словно силясь что-то сказать. Его глаза были закрыты.

— А вот и лампа, — негромко сказал Феликс и тут же освещение стало значительно лучше.

Сабин наклонился над раненым мужчиной и тронул его за плечо.

— Кто ты такой? — негромко спросил он. — Тебя зовут Соррентий, да? Ты тут живешь?

— Да, живу... — еле слышно прошептал старик. — Жил, а теперь умираю... Где мой внук?

Сабин быстро оглядел комнату.

— Тут больше никого нет, — сказал он.

Старик довольно улыбнулся, превозмогая боль.

— Он успел убежать... Слава богам...

— Кто на тебя напал? — допытывался римлянин. — Отвечай. Я — трибун Валерий Сабин и пришел сюда по приказу легата Паулина. Помнишь, вы договаривались о встрече?

— Да... — снова шепнул старик. — Он обещал мне деньги, много денег... И римское гражданство для внука... Я согласился...

— Вот деньги, — Сабин положил ладонь на кожаный мешочек с золотом, который ему ранее вручил Паулин. — А вот и документ о гражданстве. Говори, что ты знаешь о сокровищах Ирода?

— Я знаю... — прохрипел старик и вдруг его лицо исказила дикая гримаса, а пальцы рук конвульсивно сжались в кулаки. — Я... видел... давно...

Его речь сделалась совершенно бессвязной. Видно было, что минуты Соррентия сочтены. Сабин резко встряхнул его.

— Говори! Ну, говори!

— Масада... — чуть шевельнулись пепельно-серые губы старого гладиатора. Масада...

— Что? — трибун наклонился к самому его лицу. — Я не понял тебя. Повтори! Что такое Масада?

— Он уже мертв, господин, — спокойно сказал Феликс. — Поздно.

Сабин поднялся на ноги и со злостью стукнул кулаком по стене.

— Проклятие, нас опередили! Кто-то очень неплохо осведомлен о наших действиях, несмотря на всю секретность.

— Не пора ли нам уходить, господин? — осторожно спросил сицилиец. — А то, неровен час, вернутся те ребята, которые так поспешно отсюда удрали, да приведут с собой товарищей. Или нагрянут вчерашние разбойнички...

— Да, ты прав, — согласился Сабин. — Ладно, давай быстро обыщем дом и уходим.

Но поиски ничего не дали. Сабин рассчитывал найти какую-нибудь карту, старый документ, однако не обнаружил ничего, кроме мешочка с пшеницей, спрятанного под полом. Видимо, это и было самое главное сокровище старика и его внука.

Римлянин и Феликс осторожно вышли из дома и — оглядываясь по сторонам — двинулись в темноту. До рассвета еще оставалось два часа и им следовало где-то переждать, прежде чем идти к Эмесским воротам на встречу с Марком Светонием Паулином.

А за несколько часов до того, как Сабин и Феликс подверглись нападению неизвестных в домике старого Соррентия, молодой офицер из штаба проконсула Африки Фурия Камилла Децим Варон подъезжал к Селевкии.

Было еще достаточно светло, хотя сумерки — быстрые тяжелые южные сумерки — уже начинали сгущаться.

Ему оставалось проехать всего какую-то милю, а там начнется город, который называли морскими воротами Антиохии. Там он передаст письма Паулина капитану «Минервы», цезарской галеры, и займет каюту на судне, А утром они. выйдут в плавание и возьмут курс на Рим.

«О, боги, — я уже два года не был в Риме, — подумал юный Варон. — Как хочется увидеть отца и мать, братьев и милую сестричку. И Энию, конечно... Она ведь ждет меня».

Офицер замечтался, прикрыв глаза. На его губах появилась добрая мальчишеская улыбка, а в воображении прокручивались картины уже скорой встречи с дорогими его сердцу людьми.

Чтобы добраться до Селевкии, Варон воспользовался легкой двуколкой, которую без труда нанял возле Портовых ворот Антиохии. Правда, к повозке прилагался еще и кучер — щуплый жилистый смуглокожий старичок — что влекло за собой дополнительные расходы, но Варону и не хотелось править самому, а поэтому он не очень расстроился и предоставил своему вознице заботу о паре резвых фригийских мулов.

Животные с удовольствием скакали по дороге, выбивая копытами пыль из известняковых плит; поскольку было уже поздно, людей им по пути встретилось немного. Лишь какой-то торговец, везущий в столицу телегу с овощами, да караван одного из местных богачей — несколько изукрашенных повозок и конный эскорт. Видимо, тот возвращался из гостей или загородной прогулки до побережью.

Со стороны Антиохии их вообще никто не нагнал. И это понятно — солидные горожане не любили путешествовать по ночам и рисковать налететь на бандитов. Лишь крайняя необходимость могла заставить их двинуться в путь с приближением сумерек.

«Ну, что ж, — вздохнул Варон, — а мы, солдаты — дело другое. Есть приказ — значит, скачи вперед в любое время суток. И не так уж это страшно. Тем более — чем скорее я доберусь до судна, тем скорее снова увижу Рим и моих близких».

Он вновь прикрыл глаза, но тут вдруг кучер резко натянул вожжи и повозка замедлила ход. Мулы недовольно затрясли мордами и принялись стучать копытами.

— Солдаты, господин, — испуганно сказал возница, поворачивая свое сморщенное личико к Варону.

Тот поднял голову.

Действительно, в паре десятков шагов от них стояли несколько солдат в римской форме, с офицером во главе. Немного поодаль слуга держал покрытых попонами лошадей.

— Чего ты перепугался? — улыбнулся Варон. — Это римляне, солдаты наместника, а не бандиты. Поезжай вперед, я хочу их поприветствовать.

Повозка вновь тронулась с места, кучер сгорбился на козлах, а Варон с приветливой улыбкой махнул легионерам рукой. К его удивлению, ему никто не ответил. Лица солдат были хмурыми и напряженными.

— Привет вам, доблестный трибун, — обратился юный Децим к офицеру, когда они подъехали уже совсем близко. — Рад видеть соотечественников на этой пустынной дороге. Мое имя — Децим Варон, я еду в Селевкию. А вы что тут делаете?

— Децим Варон? — переспросил трибун, не отвечая на приветствие. — Ты-то нам и нужен. По приказу проконсула Гнея Пизона я обязан задержать тебя и доставить в Антиохию.

— Что? — Варон не верил своим ушам. — Это, наверное, ошибка! Я сегодня был у проконсула, и он позволил мне уехать.

— Не знаю, — буркнул трибун. — Разбирайтесь сами. Я получил приказ и должен его выполнить.

Кровь ударила Дециму в лицо.

— Приказ письменный? — холодно спросил он.

— Устный.

— Ну, в таком случае, я отказываюсь подчиниться, — с вызовом заявил юноша. — Я не мальчик, которого можно гонять туда-сюда. И хочу напомнить, что мой командир — проконсул Африки Фурий Камилл, а сирийский наместник не имеет права чинить мне препятствия.

Трибун угрюмо молчал, глядя в землю. Его солдаты переминались с ноги на ногу.

— Достойный Пизон сказал мне, — наконец проговорил офицер, — что в случае отказа я должен доставить тебя силой. И клянусь Марсом, я это сделаю. Так что советую быть благоразумным.

Децим Варон порывисто выскочил из повозки и стал с трибуном лицом к лицу. На его щеках пылал гневный румянец.

— Кроме задания Фурия Камилла, — сказал он дрожащим от возмущения голосом, — я выполняю еще задание цезарского легата Марка Светония Паулина. Ты будешь разжалован в рядовые и изгнан из армии, если я доложу ему о твоем наглом поведении.

Трибун пожал плечами.

— Все претензии к проконсулу Пизону. Я лишь выполняю приказ. Так ты поедешь с нами?

— Нет! — резко выкрикнул Варон, страдая от уязвленной гордости. — И не подумаю!

Наместник так и сказал, — кивнул трибун. — Что ж, тогда я арестую тебя. Солдаты, возьмите этого человека.

Легионеры медленно двинулись вперед, положив ладони на рукоятки мечей. Их лица выражали суровую решимость.

Перепуганный кучер вдруг коротко, по-заячьи, взвизгнул и дернул поводья, собираясь развернуть двуколку. Один из легионеров молниеносно подскочил к нему и с силой рубанул мечом по шее. Брызнула кровь, и тело старика упало на дорогу.

Децим побледнел. В его глазах был ужас.

— Вы не римляне! — крикнул он. — Вы подонки и убийцы! За что вы лишили жизни этого мирного человека?

— Ты едешь с нами, — сквозь зубы процедил трибун. — Шутки кончились. Больше повторять не стану.

Варон смерил его презрительным взглядом и решительно двинулся по дороге, даже не оборачиваясь.

— Я иду в Селевкию, — бросил он через плечо. — И обязательно доложу в Риме о бесчинствах, которые тут творятся под протекторатом наместника Пизона. Если, конечно, ты действительно действуешь по его приказу, а не разбойничаешь по собственной инициативе. Тогда я тебе тем более не завидую, трибун.

— Стой! — хрипло приказал офицер.

Варон не обернулся и продолжал шагать по дороге вперед.

Трибун с проклятием выхватил у одного из легионеров легкий острый пиллум, замахнулся и бросил. Копье с протяжным свистом пронеслось по воздуху и вонзилось в спину, точно под левую лопатку. Юноша повалился на колени.

— Добей его, — коротко приказал трибун своему солдату— Это приказ проконсула. Он изменник и предатель, который продался за золото нумидийцам. Быстро!

Легионер сделал несколько шагов, на ходу вынимая из ножен меч, а потом с силой ударил Варона по шее. Из перерубленной артерии хлынула густая кровь. Тело молодого офицера дернулось и упало на дорогу. Больше он не шевелился.

— Обыщите их, — бросил трибун.

Вскоре ему вручили оба письма, переданные Паулином, а также рапорт наместника Африки Фурия Камилла.

— Деньги заберите себе, — распорядился трибун. — Возьмите и все ценное. Пусть думают, что на них напали бандиты. Трупы оттащите в кусты. Мулов выпрячь, повозку сжечь. Выполняйте!

Солдаты бросились выполнять приказы своего командира. Тот подошел к телу Варона, ногой перевернул его и с хмурым видом посмотрел в бледное, залитое кровью лицо юноши.

— Дурак ты, парень, — шепнул он себе под нос. — И неудачник. Не вовремя ты появился в Антиохии. Тут идет такая крупная игра, что твоя никчемная жизнь стоила ровно столько, сколько я за нее получу от проконсула. Сто драхм.

Он обернулся и нетерпеливо махнул рукой своим людям, которые суетились на дороге.

— Ну, чего вы копаетесь? Быстрее! Быстрее!

Когда Сабин и Феликс в назначенный час подошли к Эмесским воротам Антиохии, легат Светоний Паулин уже был там и руководил погрузкой продовольствия, доставленного почтенным торговцем Хамшимозадом. Трибун с первого взгляда убедился, что и Менелай, и Патробий, выполнили свои обязательства, а значит, ничто не должно помешать отъезду.

— Хорошо, что ты здесь, трибун, — сказал Паулин, увидев его. — Подгони носильщиков. Мы должны как можно скорее выбраться из города.

— Я хотел доложить... — начал Сабин.

— Потом, — махнул рукой легат. — У нас нет времени. Все обсудим по дороге. Ситуация осложняется с минуты на минуту.

Ничего не понимая, Сабин отсалютовал и отправился выполнять приказ. Ему не пришлось особенно напрягаться — носильщики и так работали в поте лица.

Через полчаса все было готово и можно было отправляться в путь. Сабин заметил встревоженное лицо Корникса, которое выглядывало из-под навеса одной из повозок.

Паулин тем временем расплатился с Хамшимозадом и остальными и уселся в легкую быструю двуколку, стоявшую первой в ряду повозок.

— Сабин, иди ко мне, — распорядился он. — Феликс, вы с Каролунгом садитесь в последнюю и смотрите в оба — при первом же признаке погони немедленно сообщать мне.

Тревога легата передалась и всем остальным. Надсмотрщик из конторы Патробия разместил в двух телегах свою команду — слуг и носильщиков, и вот, щелкнули бичи, взревели мулы, заржали лошади и поход тронулся, вздымая чуть прибитую утренней росой пыль,

Было уже почти светло и прохладно.

Стража у ворот не чинила никаких препятствий и вскоре повозки выехали на просторную дорогу, которая вела через Апамею, Эпифанию и Эмесу на Дамаск, и далее — в Палестину.

Легат некоторое время ехал молча, а Сабин не осмеливался нарушить молчание. Наконец Паулин вздохнул и повернул к нему голову. Казалось, что он постарел на несколько лет.

— Ну что тебе сказал Соррентий? — спросил он. — Хотя теперь это уже не имеет такого значения...

Сабину все меньше и меньше нравилась эта секретность. Ведь, в конце концов, он назначен помощником легата и имеет право знать, чем вызван столь поспешный и тайный отъезд, да и другие подробности...

— Я очень рад, что это теперь не имеет значения, — с обидой в голосе произнес он. — Потому что твой Соррентий, по сути, ничего и не сказал. Когда мы...

— Не захотел? — перебил его Паулин. — Отказался от золота? Но он же обещал.

— Не знаю, как насчет золота, — ответил трибун, — просто ему было очень неудобно говорить с двумя ранами в груди. Он умер.

— Так, — медленно протянул Светоний. — Еще лучше. Расскажи подробнее, я должен знать.

Сабин изложил факты. Паулин слушал молча, все сильнее хмуря брови. Он не смотрел на трибуна.

— Значит, гладиатор ничего не сказал? — спросил он, когда Сабин закончил и облизал языком пересохшие губы. — Совсем ничего? Ни одного слова, которое могло бы нам помочь?

— Ну, одно слово-то он сказал, — буркнул трибун. — Да только, по-моему, он уже бредил и говорил на каком-то непонятном языке...

— А может мне известен этот непонятный язык, — в первый раз за все время слабо улыбнулся Паулин. — Ну, не заставляй себя ждать, трибун. Или ты забыл это слово?

— Не забыл, — ответил Сабин. — Он сказал: Масада. И потом еще раз повторил: Масада. Ну, как, знакомое слово?

— Знакомое, — задумчиво протянул легат и взглянул в глаза трибуну. Вижу, ты не очень доволен тем, что я не посвящаю тебя в свои дела. Извини, раньше я не мог этого сделать по нескольким причинам. Но, сейчас, кажется, пришло время.

— Благодарю за доверие, — кисло ответил Сабин, все еще не проглотив обиду. — Так что же означает это странное слово?

— Масада... — протянул Светоний, глядя себе под ноги. — Так называется крепость, неприступная крепость, которую царь Ирод возвел на берегу Мертвого моря.

— Так Соррентий хотел сказать, что золото спрятано там? — оживился Сабин.

— Не знаю, — пожал плечами Паулин. — Во всяком случае, не думаю, что он бредил. Значит, Масада как-то связана с нашим заданием. Ну что ж, хоть какая-то подсказка.

— Не много, — скептически заметил Сабин.

— Да, — согласился легат. — Ладно, теперь помолчи и послушай. Я расскажу тебе то, что ты должен знать.

Глава XI Возвращение

Германик должен был возвращаться в Рим. Курьер из столицы привез ему письмо цезаря на поле битвы, усыпанное трупами разгромленных варваров. Тиберий и тут сумел отравить своему приемному сыну радость победы столь им заслуженной.

Нахмурившись, Германик прочел послание принцепса и понял, что ему не остается ничего другого, как только подчиниться.

Нет, благородный полководец страдал не от того, что ему не позволили до конца испить чашу славы, не оттого, что теперь все лавры пожмет тот, кто будет назначен ему на смену, и не оттого, что ему приказали покинуть армию, которая его боготворила и с которой он мог бы еще совершить не один славный подвиг.

Тоска снедала душу Германика, но в ней не было ничего личного, это была тоска римского гражданина и военачальника.

Ведь дело, которому он отдал столько сил и времени, еще не было закончено; еще бродил где-то по лесам разбитый, но не побежденный Херман, еще пылились где-то в варварских храмах гордые орлы — знамена легионов Квинтилия Вара, захваченные дикарями в Тевтобургском лесу; еще не была раз и навсегда отведена от Империи германская угроза, и жители приграничных провинций еще не могли спать спокойно.

Но вот цезарь приказывал ему вернуться в Рим.

Германик понимал, что Тиберий во многом прав, что его слова звучат логично, что он мыслит как мудрый правитель, но все же, все же... И сердце молодого полководца наполнилось грустью.

Он еще раз перечитал строки, адресованные ему из Рима. Строки, написанные твердой рукой цезаря.

"С нетерпением я и твоя бабушка ждем твоего возвращения, сынок, — писал Тиберий. — Мы хотим насладиться зрелищем заслуженного тобой триумфа, право на который с величайшей радостью дал тебе сенат.

Знаю, знаю, что ты готов мне ответить: что ты не успокоишься, пока окончательно не поставишь варваров на колени. Воистину, это благородная цель, достойная твоего великого отца и моего дорогого брата Друза. Но подумай сам — вот ты прогнал дикарей за Рен, очистил от них значительную территорию, разгромил в нескольких битвах и напугал так, что не скоро они теперь отважатся перейти границу.

Вспомни, что завещал нам Божественный Август — не расширять Империю на восток, ибо выгоды от новых завоеваний не компенсируют затрат и потерь, понесенных Римом.

И он был прав, сынок. Да, ты блестяще победил в нескольких сражениях, но согласись, что понесенный твоей армией урон слишком велик. Помни, ты несешь ответственность за своих соотечественников, а ведь смерть одного римлянина нельзя окупить убийством даже сотни варваров. Мы должны беречь своих граждан, это главное богатство страны.

Пойми меня правильно, благородный Германик — я смотрю на эту проблему как правитель Империи, к тому же, Божественный Август в свое время девять раз посылал меня против германцев, так что говорю я со знанием дела, а не просто так.

Ведь варвары — а особенно херуски, хатты и хавки — это настоящая гидра. Отрубишь ей одну голову, как тут же вырастет другая. Мы не можем позволить, чтобы силы Рима истощились в этой бесконечной борьбе, разве ты не понимаешь?

Ведь гораздо выгоднее для нас не посылать на смерть римских граждан, а использовать межплеменную рознь, которая немедленно начнется среди дикарей, как только общий враг — римляне — оставит их в покое. Пусть они истребляют друг друга в братоубийственных войнах, без нашего участия. А в нужный момент мы опять нанесем удар.

Надеюсь, ты примешь мои аргументы, ибо они продиктованы ничем иным, как заботой о государстве и о наших гражданах.

К тому же, дорогой сын, хочу напомнить тебе, что ты избран консулом на следующий год и твое присутствие просто необходимо в столице. Да и не только в столице. У меня есть для тебя очень ответственное задание, которое я не могу поручить никому другому, а потому с нетерпением жду, когда смогу посоветоваться с тобой. Поверь, дело не терпит отлагательств и наверняка повлияет на судьбы Империи.

И последнее. Ведь всем известно, какая у тебя благородная натура, а потому осмеливаюсь просить тебя об услуге. Ведь у тебя есть брат, мой родной сын Друз, который тоже хочет послужить родине и добыть военную славу на поле боя.

А ведь Ренская граница — это сейчас единственное место, где идут серьезные военные действия и если ты закончишь ее сам, то таким образом лишишь Друза возможности получить право на триумф и должности главнокомандующего.

Вот таковы причины, дорогой мой сын, по которым я прошу тебя прекратить германскую кампанию и вернуться в Рим. Надеюсь, ты правильно оценишь ситуацию и согласишься с моими доводами.

Желаю тебе здоровья, удачи в делах и помощи богов. Твои сыновья чувствуют себя хорошо и шлют тебе привет.

Обнимаю тебя.

Твой приемный отец

Тиберий".

Дочитав письмо до конца, Германик — по-прежнему хмурый — вышел из шатра. Перед входом его ждали штабные офицеры и командиры легионов, чтобы узнать, что пишет достойный цезарь.

— Отец призывает меня в Рим, — коротко объявил Германик. — И он, видимо, прав. Что ж, мы не сумели закончить то, что начали, но такова воля Богов. Я отправляюсь в столицу сразу же, как только доведу армию до Рена. На мое место будет назначен новый главнокомандующий, скорее всего им станет Друз, сын цезаря.

Офицеры встретили это сообщение глухим ропотом. Многие недоуменно пожимали плечами и хмурились. Почему Тиберий так поступил? Наверное, он просто завидует славе Германика и его популярности в войсках. Подозрительный цезарь никому этого не прощает.

Заметив недовольство своих верных соратников, Германик чуть улыбнулся и сказал:

— Друзья, братья, мне понятны ваши чувства. Клянусь, я бы с удовольствием еще хоть раз повел вас в поход против варваров. Но давайте исполним волю цезаря, не подавая дурного примера солдатам. Его слово — закон и для меня, и для вас. Но я от души надеюсь, что — если будет на то благословение Богов — мы еще с вами выиграем не одно сражение и напомним дикарям о силе римского оружия.

С этими словами он повернулся и скрылся в шатре, пригласив нескольких офицеров — в том числе Публия Вителлия и Гнея Домиция — чтобы обсудить с ними вопросы о выводе армии за Рен.

На следующий день, по приказу своего полководца, солдаты, участвовавшие в битве, собрали все добытое в бою германское оружие, сложили из него высокую кучу и сожгли. А пепелище засыпали землей, сделав искусственный курган, на вершине которого была помещена надпись в память великой победы, одержанной над войском варваров:

«Армия Тнберия Цезаря, разгромив племена, обитавшие между Реном и Альбисом, посвящает свои трофеи бессмертным богам Юпитеру Статору, Марсу Ультору и великому Августу».

Полевые жрецы провели необходимую церемонию посвящения, были заколоты несколько десятков жертв, дым с алтарей клубами взмывал в голубое небо. А собравшиеся вокруг солдаты римских легионов и союзных когорт громкими криками выражали свой восторг, от души колотя мечами о щиты и поднимая невообразимый шум.

К вечеру короткий праздник закончился раздачей двойной порции хлеба, бобов и вина, которое каждый с удовольствием выпил за здоровье командующего, за победу и за свою собственную удачу.

Когда тосты были произнесены — а Германик отмечал торжество в своем шатре в компании офицеров — солдатам было объявлено, что завтраначнется отправка войск обратно.

На коротком совете было принято решение часть армии погрузить на суда, которые уже стояли на Визургисе, и развезти солдат по их прежним местам дислокации. Остальные же должны были совершить пеший переход, чтобы по пути разделаться еще с мелкими бандами варваров, которые могли им встретиться, и примерно казнить десяток-другой дикарей, дабы остальным неповадно потом было разбойничать.

Сам Германик тоже решил отправиться морем, а сухопутный корпус повел к Рену его верный соратник Публий Вителлий.

Однако тут командующего и всю армию поджидало страшное несчастье. Боги словно решили, что хватит уже с римлян почестей, побед и триумфов. Пора напомнить им, что они всего лишь простые смертные и не должны столь явно гордиться тем, что было в значительной степени заслугой их небесных покровителей.

Едва только флотилия подняла якоря и вышла в плавание, поднялся страшной силы шторм, хлестали сплошные потоки дождя, ветер с корнем вырывал деревья, огромные волны заливали суда и смывали за борт людей. Множество кораблей затонуло, остальные потерялись в тумане.

В результате до устья Визургиса посчастливилось добраться лишь флагману Германика да еще десятку потрепанных кораблей. Вся многочисленная флотилия, казалось, пропала безвозвратно, сгинула в неравной борьбе со стихией и исчезла навсегда.

Германик был в отчаянии, близком к помешательству. Он рвал на себе волосы и рыдал, называя себя вторым Клавдием и вторым Варом. Первый из них погубил однажды римский флот, а другой уложил три легиона в Тевтобургском лесу.

— Нет мне прощения! — восклицал со слезами на глазах главнокомандующий Ренской армией. — О, Боги, покарайте меня! Я виновен в гибели тысяч моих соотечественников.

Верный помощник Кассий Херея еле удержал своего командира, когда тот хотел броситься в воду, чтобы присоединиться к утонувшим солдатам. Кассию пришлось даже спрятать меч Германика, чтобы он в порыве отчаяния не лишил себя жизни.

А жрецы тем временем истово молились о спасении для солдат и офицеров, попавших в шторм.

И мольбы их дали результат.

Через пару дней погода улучшилась, ветер стих, дождь перестал и вот один за другим стали появляться на горизонте пропавшие ранее суда римской флотилии.

Их весла и мачты были сломаны во время бури, но солдаты и матросы приспособились грести кусками обшивки, а вместо парусов растягивали свои крепкие плащи. Те корабли, которые пострадали меньше, брали на буксир товарищей — тянули за собой.

Германик, возблагодарив Богов, сразу же приободрился; это опять был полный энергии неутомимый командир. Он медленно занялся ремонтом судов, а тем временем разослал несколько лодок на поиски остальных пропавших без вести. Многих солдат с затонувших кораблей обнаружили на безлюдных островках, в устье реки, на поросших лесом берегах, где они нашли убежище — голодных, истощенных, замерзших. Но упрямые римляне не хотели умирать, они питались тем, что удавалось добыть — моллюсками, ягодами, даже древесной корой. Праздником для бедняг был конский труп, выброшенный на берег.

Некоторым повезло больше — их отыскали германцы с ближайших хуторов, и желая задобрить грозных победителей, исправно снабжали солдат продуктами и пивом.

А еще несколько судов вернулись спустя месяц или Два из самой Британии, которая была независима от Рима, но со времен походов Юлия Цезаря платила ежегодную Дань.

Таким образом, в конце концов оказалось, что потери римлян и союзников не так уж велики, как можно было ожидать. Однако Германик понял, что теперь ему и вовсе нечего возразить Тиберию, когда цезарь заведет Разговор о том, каковы были жертвы среди солдат.

Командующий знал, что теперь он обязан немедленно вернуться в столицу и дать отчет в своих действиях перед сенатом, цезарем и народом Империи, доверившим ему жизни своих соотечественников.

Однако Херман, услышав о катастрофе постигшей римлян, воспринял ее как знамение своих диких Богов, тут же собрал несколько тысяч еще не полностью деморализованных воинов и повел их вслед за корпусом Вителлия, который не спеша продвигался к Рену, по пути заставляя германцев присягать на верность Риму. Тех, кто отказывался или пытался сопротивляться, попросту убивали, а жилье их сжигали.

Херман и его банда для начала храбро разрушили курган, насыпанный легионерами в память о великой победе в долине между Визургисом и Альбисом. Затем им удалось захватить несколько человек из экипажей затонувших кораблей; этих несчастных подвергли страшным пыткам, а потом казнили — сожгли живьем в плетенных из ивы клетках.

Ну, а после этого германское войско — довольно, впрочем, немногочисленное — двинулось к Рену, чтобы, воспользовавшись несчастьем римлян, вдоволь пограбить пограничные деревни.

Однако Германик предвидел такой поворот событий; он послал курьера к Вителлию с приказом вернуться и встретить врага. Солдаты с радостью повернули, и через два дня ничего не подозревавшие варвары наткнулись на их аванпосты.

Снова произошло сражение и снова армия Хермана была разбита, а великий вождь чудом избежал плена, в который, зато, угодила его жена и маленькая дочь. Кроме того, солдатам Вителлия удалось найти в лесном храме варваров одно из знамен, захваченных у Квинтилия Вара. Это был большой успех и Германик, узнав о нем, пообещал, что Публий Вителлий вместе с ним совершит триумфальный въезд в Рим.

Наконец вся римская армия была вновь размещена в пограничных городах и укреплениях вдоль Рена. Войну в этом году можно было считать успешно завершенной и теперь Германика ничто не удерживало от возвращения в столицу, где его ждали заслуженные почести.

Жена главнокомандующего — верная Агриппина — уже приехала в Могонтиако. Сборы длились недолго и через неделю Германик с небольшим эскортом двинулся в путь.

Глава ХII Триумф Германика

Чтобы заслужить право на триумфальный въезд в Рим, полководец должен был выполнить несколько обязательных условий в соответствии с древними традициями.

Во-первых, он обязан был доказать, что какое-то время занимал должность консула или какой-нибудь другой важный государственный пост. Естественно, это была формальность — сенаторы с документами в руках выходили и объявляли, что такой-то, например, был консулом в таком-то году.

Далее, кандидат на триумф в период военной кампании должен был быть официальным главнокомандующим, а не заместителем или исполнявшим обязанности.

Попросить позволения на въезд он мог лишь в том случае, если война велась с внешним врагом, а не, скажем, со взбунтовавшимися племенами, покоренными ранее. Так, например, знаменитый Красс, расправившийся с мятежными гладиаторами Спартака, не имел права на триумф, да и не собирался просить его, посчитав ниже своего достоинства требовать почестей за разгром жалких рабов, хотя те и доставили немало неприятностей победоносным римским легионам.

Кроме того, такая война должна была вестись на вражеской земле и целью ее должны были быть новые завоевания, а не возвращение ранее утраченных территорий. Этого требовала римская гордость.

Противника следовало разгромить в большом решающем сражении, после которого исход кампании — победный — не должен был уже вызывать сомнений и армия могла спокойно уйти, не боясь за судьбу покоренных ею народов и земель.

И последнее — потери противника должны были значительно превышать потери римлян, и в любом случае не могли составить меньше, чем пять тысяч человек убитыми.

Что ж, в отношении Германика никаких возражений тут не было и не могло быть. Если во времена Республики сенат действительно весьма придирчиво рассматривал основания и претензии каждого кандидата, то правление Августа изменило устоявшиеся традиции. Теперь право на триумф имели лишь члены цезарской семьи, а дать им разрешение на это почтенные отцы сенаторы были практически обязаны по первому же слову принцепса.

Впрочем, в случае с Германиком эти почести были как никогда заслуженные, и когда Тиберий просто намекнул, что неплохо бы как-то отметить победы его приемного сына за Реном, вся курия единогласно согласилась, что более достойного человека Рим давно уже не видел.

При этих словах, Тиберий, правда, недовольно поморщился — ведь он и сам еще не так давно въезжал в город триумфатором после кампаний в Паннонии и той же Германии, но промолчал. Сейчас главным для него было вернуть внука Ливии в столицу, оторвав его от преданных ему легионов. Самолюбие могло потерпеть.

По традиции полководец не мог до дня триумфа появиться в Риме, а потому при известии о приближении Германика сам цезарь, императрица Ливия и делегаты от всех сословий: сенаторов, всадников, купцов, ремесленников, а также иностранные послы и гости выехали в Вольсинии на встречу с главнокомандующим Ренской армией.

Тиберий тепло обнял приемного сына, бабка Ливия прослезилась от избытка чувств; мать Германика — Антония, брат Клавдии и сестра Ливилла с мужем Друзом тоже горячо приветствовали национального героя.

Сам он больше всего обрадовался при виде своих сыновей — Друза, Нерона и Гая, которые также выехали ему навстречу.

В короткой речи Германик выразил свою глубокую признательность сенату, цезарю и народу за разрешение на триумфальный въезд и признание его заслуг. Он пообещал — по обычаю — почтить это знаменательное событие организацией праздничных игр для граждан, в которых выступят гладиаторы, бестиарии и возницы колесниц в Большом цирке.

Затем официальная делегация отправилась обратно в Рим, а Германик остался в пригороде, чтобы подождать пока прибудут представители ренских легионов. Естественно, он не мог обнажить границу и забрать с собой всех принимавших участие в войне солдат и офицеров, но наиболее отличившиеся из них поспешным маршем двигались к столице, чтобы разделить триумф со своим любимым полководцем.

Всего в походе должны были принять участие около десяти тысяч воинов, римлян и союзников, представлявших каждый легион и каждую когорту, а также делегаты от гарнизонов ренских укреплений. Отряд личной гвардии Германика возглавлял его верный соратник трибун Кассии Херея, союзников вел Гней Домиций Агенобарб, а легионеров — Публий Вителлий.

Легат Авл Плавтий, заслуживший в последнем сражении золотую корону, остался в Могонтиаке и принял на себя временное командование армией.

Галльскую пехотную когорту вел в столицу мира молодой офицер Гортерикс, выбранный по рекомендации Плавтия, несмотря на решительные возражения Гнея Домиция.

По закону, армии запрещено было входить в Рим, исключение составляли только лишь случаи, связанные с триумфом. И на этот раз сенат без проволочек дал разрешение войскам вступить в столицу. Формальности были соблюдены и оставалось лишь ждать грандиозного зрелища и сопутствующих ему мероприятий.

Сенат также выделил триста тысяч ауреев из государственной казны на расходы по дорогостоящей церемонии. Скупой Тиберий, скрепя сердцем, добавил еще сто тысяч из своего личного ларца.

В ознаменование столь памятного события решено было возвести Триумфальную арку, под которой и должен был пройти поход. Это сооружение весьма быстро возвели рядом с храмом Сатурна.

И вот настал долгожданный день. Солнце ярко светило на голубом небе; природа словно сама радовалась возможности посмотреть на великолепное зрелище.

Городские эдилы приложили максимум стараний, чтобы Рим выглядел как и положено столице мира. Все улицы, фасады домов и храмов были вымыты и вычищены, кругом — в окнах, на подоконниках, в нишах зданий — виднелись букеты цветов и разноцветные венки. На тротуарах стояли столы, за государственный счет уставленные выпивкой и закусками. Любой желающий — даже раб — мог от души угоститься и поднять тост за славного Германика и победы римского оружия.

Двери всех храмов были раскрыты настежь, статуи богов украшены гирляндами цветов, на алтарях дымились всевозможные благовония.

Горожане по такому случаю облачились в лучшие свои одежды; женщины одели украшения.

Утром, еще на рассвете, Германик провел в своем загородном лагере смотр войскам, которые уже подошли, а также раздал солдатам и офицерам денежные подарки и знаки отличия. Для тех, которые остались сторожить границу, тоже было припасено достаточное количество золота. Его они получат позже.

В десять часов утра торжественно взвыли трубы и грандиозный поход двинулся к городу. В столицу колонна вошла через Триумфальные ворота, с северо-восточной стороны, и далее продвигалась по виа Сакра.

Во главе процессии шествовали делегаты от сената в праздничных тогах и с жезлами из слоновой кости в руках. За ними — представители городских чиновников. Следом шел оркестр: трубачи и барабанщики громко дули и колотили в свои инструменты.

Столпившиеся по обе стороны от колонны зрители с расширенными от восторга и изумления глазами взирали на бесконечные ряды открытых повозок, которые двигались за музыкантами. Повозки эти сопровождали гвардейцы из личной охраны Германика, а лежали на них всевозможные трофеи, добытые в битвах.

Тут высились горы оружия, блестевшего под солнцем, деревянные изображения главных германских Богов Зея, Манна и Одина в цепях и путах, в знак того, что римские божества одержали над ними убедительную победу. Далее зеваки могли увидеть груды золота и серебра: монет, посуды, лошадиной сбруи, слитков, найденных в храмах варваров. Сверкали желтым огнем куски янтаря, переливались в лучах солнца драгоценные камни и речной жемчуг. Отливали бронзой и медью изделия германских мастеров.

Продолжал поход еще один отряд музыкантов, на сей раз с флейтами у губ. А за ним жрецы Юпитера гнали стадо прекрасных белых быков, предназначенных в жертву верховному божеству. На позолоченных рогах животных висели цветные ленты и венки.

За жрецами их помощники несли ритуальные топоры и ножи, золотые миски и кадильницы, а также прочую религиозную утварь.

За священными быками рабы вели на цепях несколько огромных германских туров, в клетках ехали страшные бурые медведи и серые волки с длинными желтыми зубами. Все эти звери после триумфального похода будут выпущены на арену амфитеатра Статилия, где бестиарии померяются с ними силой и ловкостью.

Далее, звеня кандалами, шли пленные. Был тут и соратник Хермана, бесстрашный Зигмирт, который не уберегся в последней битве с солдатами Вителлия и угодил в неволю. Рядом с ним шла жена великого вождя херусков Трунсильда, неся на руках свою маленькую дочь. За ними двигались более мелкие вожди и старейшины, ставшие добычей римлян, а потом — основная масса германских воинов. Понурив головы, тяжело переставляя ноги, брели новые рабы великого Рима. Воистину, бесконечной была эта процессия.

Ну, а потом начиналось самое главное. Чинно и с достоинством промаршировали двенадцать ликторов в пурпурных одеждах; каждый держал пучок розог с воткнутым в него серебряным топором. Трубачи с медными трубами громко выводили торжественные мелодии.

А за ними ехал сам триумфатор в великолепной, изукрашенной золотом и драгоценностями колеснице, запряженной четырьмя прекрасными белыми конями в блестящей сбруе.

Герой дня был одет в пурпурную тунику и расшитый золотом и жемчугом плащ; в правой руке он держал лавровую ветвь, а в левой — жезл из слоновой кости с изображением золотого римского орла на коне.

На челе его отливал свежей зеленью и серебром роскошный венок из греческого лавра, а лицо, кисти рук, ноги, все то, что не закрывала одежда, было по традиции выкрашено в ярко-красный цвет.

Позади триумфатора в колеснице сидели его жена Агриппина, дочь знаменитого адмирала Марка Випсания Агриппы, и их пятеро детей: Друз, Нерон, Гай, которого солдаты в лагерях прозвали Калигулой, Агрипинилла и Друзилла. Мальчики были серьезны, девочки — испуганы.

А рядом с Германиком стоял раб, который держал над головой победителя золотую корону, доставшуюся римлянам от покоренных этрусков. Время от времени он наклонялся к уху триумфатора и — стараясь перекрыть уличный шум — говорил ритуальную фразу, как то повелевала многовековая традиция подобных событий:

— Оглянись и вспомни, что ты всего-навсего человек!

Эти слова были призваны смирять чисто человеческую гордыню триумфаторов, которые вполне могли и возгордиться не в меру, видя вокруг всеобщий восторг и преклонение.

Ведь боги — а все, что не делается, зависит от их воли — столь же легко могли низринуть сегодняшнего героя с высот, на которые сами его и вознесли, как и дать ему еще большую славу.

Не забывай о покорности, человек!

За колесницей Германика ехали верхом и на повозках его верные соратники и друзья, которые тоже приложили руку к великим победам за Реном и тоже заслужили свою долю почестей.

Были тут и Публий Вителлий, и Гней Домиций Агенобарб, и Сульпиций Руф, и Цетег Лабион и многие другие, которые приехали в Рим, чтобы разделить со своим главнокомандующим его торжество.

Далее ровными рядами маршировали легионеры, которые за особые заслуги были отмечены почетными Коронами или Цепями. Тут же шел и бледный от волнения молодой галл Гортерикс. Такого великолепного зрелища ему еще никогда не доводилось видеть, и офицеру казалось, что он спит и видит все это в сказочном сне.

Затем, громыхая копытами по камням улиц, ехали конные отряды. Звенела сбруя на разукрашенных лентами лошадях, блестели доспехи всадников. Галльские лучники раз за разом пускали в небо стрелы без наконечников, к которым были прикреплены разноцветные ленточки.

А потом двигалась масса пехоты. Оружие солдат было увито лавром и начищено до блеска. Развевались парадные гребни на шлемах. Мечи то и дело ударяли по обшитым медью щитам, создавая невообразимый шум, а в паузах горожане слышали, как молодые солдаты во всю силу легких вопят, разевая глотки:

— Io Triumphe![12]

— Слава Германику!

— Победа! Победа!

— Ура цезарю!

— Io Triumphe!

А ветераны, пользуясь давней привилегией, которая им представлялась в день триумфа их полководца, пели всякие шутливые песенки, а нередко и сочиняли анекдоты и смешные истории про своего победоносного главнокомандующего.

И их хохот сливался с хохотом многочисленных зрителей, так что в конце процессии царила уже вовсе не такая торжественная обстановка, как в начале.

Когда поход добрался до Капитолия, колесница Германика остановилась и триумфатор опустился на землю, чтобы совершить овеянный временем обязательный ритуал.

Теперь он должен был — в знак покорности воле Богов — на коленях преодолеть ступеньки, которые вели вверх по склону холма к самым дверям храма Юпитера Капитолийского.

Германик с невозмутимым видом опустился на колени и двинулся в свой символический путь. С одной стороны его поддерживал муж сестры Друз Цезарь, а с другой — верный Публий Вителлий. Эту привилегию для него Германик лично испросил у сената.

В это же время — тоже в соответствии с древним обычаем — наиболее знаменитых вражеских вождей, попавших в плен, отвели во двор близлежащей тюрьмы, а там им быстро отрубили головы, посвящая их души великому Юпитеру Капитолийскому, главному божеству римлян, их защитнику, советчику и покровителю.

Жену Хермана Трунсильду задушили в подземелье веревочной петлей, а маленькую дочку отправили туда, где содержались заложники, присланные всевозможными варварскими племенами и царьками марионеточных государств. Когда придет время, ее выдадут замуж за какого-нибудь союзника Рима и будут они с мужем верно служить интересам Империи.

А в храме Германик прежде всего посвятил Богу лавровый венок со своей головы, а потом — по его знаку — жрецы провели заклание жертвенных быков и воскурили кадильницы с благовониями. Также в святилище триумфатор оставил часть добычи, захваченной у варваров — золотые кубки и чаши, оружие, украшения, лошадиную сбрую.

На этом официальная часть была закончена. Теперь Германик и его семья в сопровождении цезаря Тиберия и императрицы Ливии отправились в гости к жрецам Юпитера, где уже был приготовлен роскошный банкет и в честь победителя и героя сегодняшнего дня.

А офицеры и солдаты разбрелись по городу. Кого дома тоже ждал праздничный ужин, кого зазывали в гости радушные горожане, чтобы как следует угостить победителей и послушать за столом увлекательные рассказы о битвах и подвигах. А некоторые расположились прямо на улицах или в общественных садах.

Тут рекой лилось вино, выделенное щедрым цезарем и городскими чиновниками, прямо здесь же на кострах и вертелах жарилось мясо, специальные рабы разносили горячую похлебку, ковриги хлеба, вареные бобы и горох, сушеную рыбу, свежие яйца, зелень, оливки и масло. Много было фруктов, пирожков со всевозможной начинкой, пряников на меду, настоящими башнями высились круги кровяной колбасы — одного из многих любимых лакомств простых римлян. В общем, хватало всего.

Патриции, сенаторы и офицеры угощались, конечно, более изысканными блюдами, но всех сегодня — и знатных граждан, и богачей, и работяг с пролетариями — объединяло одно: праздничная атмосфера, прекрасное настроение, веселье и гордость, переполнявшая сердца. Гордость за римских солдат и римское оружие, гордость за великих полководцев, которых дает миру их город, гордость за то, что и они сами, и любой из них — имеют сейчас право разделить триумф с Германиком и его солдатами.

Да здравствует сенат и народ римский! Да здравствует цезарь! Да здравствует Империя!

Ближе к полуночи перепившиеся легионеры пошумели немного, разгромив несколько винных погребков и борделей в квартале проституток. Но владельцы этих уважаемых заведений не особенно расстраивались — завтра государство покроет убытки. Праздник так праздник!

И до самого рассвета гудел и громыхал огромный город, сверкая огнями факелов; громкие и радостные песни разносились по улицам, смех и торжествующие крики звучали до утра.

Трибун Кассий Херея, отыскав среди— солдат Гортерикса, увел его с собой в дом к друзьям, где они тоже славно отдохнули, вспоминая за кубком отличного вина совместно пережитые приключения. Гортерикс был настолько ошеломлен всем увиденным, что даже мысль о предательстве Геея Домиция Агенобарба, которая жгла его душу все последнее время, теперь отступила и молодой галл беззаботно предался заслуженному веселью.

Триумфальные торжества продолжались трое суток. На следующий день народ, еле успев опохмелиться, повалил в амфитеатр и цирк, где состоялись десять забегов колесниц и травля диких зверей, привезенных из Германии. Увенчали представление поединки боксеров, борцов и прекрасный танец с мечами, исполненный коллективом театра из Малой Азии.

День второй начался в амфитеатре Статилия грандиозным зрелищем — настоящей битвой между сотней херусков и сотней хауков, взятых в плен после сражения у Визургиса. Херуски одержали уверенную победу. Затем отряд хаттов выступил против эскадрона нумидийцев, вооруженных луками и копьями. Представители Африки легко одолели германцев.

После этого было устроено театрализованное представление, в котором были показаны различные сценки из войны с варварами. Пленные германцы изобразили в частности атаку конников Ниэлса на римский авангард и мощный удар, нанесенный четырьмя легионами под командой Вителлия по хаттам Ульфганга. Естественно, масштабы были намного меньше, римлян тоже изображали варвары, но все равно зрители выли от восторга. Давненько не видели они столь роскошных игр, которые затмили даже празднества, не так давно организованные Друзом Цезарем.

Сам Друз, впрочем, не страдал от уязвленного самолюбия. Он был очень рад приезду Германика, которого искренне любил и уважал, а также возможности от души погулять и напиться.

В третий день торжеств были даны всевозможные представления в театрах: спектакли, пантомима, хор и балет. Уставшие от вида крови горожане с удовольствием аплодировали артистам.

Ну а потом все закончилось, как и положено в соответствии с природой вещей. Солдаты двинулись обратно на границу, чтобы приступить там к своим нелегким обязанностям; жители Рима навели порядок в домах и занялись своими обычными повседневными делами; оставшиеся в живых пленники были проданы в рабство. И о грандиозном триумфе великого полководца вспоминали потом лишь изредка мужчины, собравшиеся вечером в кабачке за кубком вина, да девушки, которым предстояло еще пару месяцев потерзаться страхом, прежде чем они смогут убедиться, не оставил ли в их животе памятку какой-нибудь подгулявший легионер.

В Риме из участников триумфального въезда задержались лишь сам Германик, Публий Вителлий, который решил посвятить себя гражданской деятельности, да трибун Кассий Херея, которого бывший главнокомандующий решил оставить при себе в качестве адъютанта.

Глава XIII Командировка

Дав приемному сыну отдохнуть недельку, цезарь Тиберий пригласил его во дворец для важного разговора «на государственные темы», как он выразился. При беседе должна была присутствовать императрица Ливия, как негласный, но весьма компетентный советник принцепса.

Германик ответил, что придет в назначенное время и с радостью поможет отцу разобраться с проблемами, если тот считает, что мнение его приемного сына имеет какое-то значение Как всегда Германик был скромен и сдержан, но подобный ответ лишь насторожил вечно подозрительно Тиберия, который всегда и везде ожидал подвоха.

Германика же терзали сомнения иного рода. Несмотря на все последние бурные события, он еще не забыл «дело Агриппы Постума», брата своей жены. Ведь тогда и Кассий Херея, его верный соратник, и тот трибун из Рима, Гай Валерий Сабин, клятвенно заверяли, что императрица Ливия, его родная бабка, приложила руку к убийству молодого человека, да и Августу помогла поскорее отправиться в царство Плутона.

Однако конкретных, неопровержимых доказательств никто представить не мог. Сабин говорил, правда, о письме Августа к Тиберию и о завещании покойного цезаря, где тот, якобы, назвал все своими именами, но ни один из этих столь важных документов Германику так и не удалось прочитать. Завещание исчезло, сгорело вместе с храмом фортуны на Аврелиевой дороге, а Тиберий пока ни словом не обмолвился о том, что Август писал ему незадолго до смерти.

Конечно же, такой благородный, честный и открытый человек как Германик не мог подозревать кого-либо — а уж тем более своих близких — в серьезных преступлениях без убедительных доказательств.

Он решил просто откровенно поговорить с Тиберием и спросить цезаря, что тот думает по поводу предъявленных ему и императрице обвинений. Но это можно было сделать потом, когда будут уже улажены государственные дела, которые имеют приоритет.

Ведь как консул и приемный сын цезаря Германик был прежде всего слугой Отечества и лишь потом мог уделять внимание прочим вещам, пусть даже и таким важным с его точки зрения.

А потому в назначенный час бывший главнокомандующий Ренской армией появился в кабинете Тиберия и искренне, радушно приветствовал цезаря вместе с Ливией, которая сидела в невысоком кресле в углу комнаты.

Лишь одного астролога Фрасилла, неизменного спутника принцепса, который по своему обыкновению возлежал на кушетке, перебирая неспешно толстыми пальцами голубые бусинки на шнурке, он не почтил вниманием.

Хотя Германик сам был весьма суеверным, он не питал доверия к подобной публике, магам и прорицателям, которые по его глубокому убеждению черпали свои знания не от богов и наверняка знались со злыми духами, врагами рода человеческого.

Тиберий поднялся навстречу приемному сыну и вытянул к нему свои большие руки с кривыми пальцами. На лице цезаря играла улыбка, столь для него не характерная, а лысина блестела от пота, хотя в помещении вовсе не было жарко.

— Рад видеть тебя, сын, — несколько быстрее чем обычно произнес он. — Благодарен тебе за то, что ты принял мое приглашение и пришел разделить со мной бремя государственных забот.

— Это мой долг, — просто ответил Германик и повернулся к Ливии. — А как твое здоровье, бабушка? Надеюсь, неплохо?

— Терпимо, внучек, — ответила императрица, демонстрируя в улыбке свои редкие зубы. — Вполне сносно для моего возраста.

— Садись, Германик, — Тиберий указал ему на кресло.

Недавний триумфатор благодарно наклонил голову и опустился на подушки.

Тут же рабы внесли вино и закуски. Когда они расставили подносы на столах, Ливия резким движением руки приказала им удалиться. Это не ускользнуло от внимания Германика и молодой человек слегка нахмурился.

Почему же императрица распоряжается в апартаментах цезаря? Неужели правда то, что ему довелось уже услышать в Риме: его бабка вертит Тиберием как захочет, поскольку знает какую-то тайну, связанную с ним, и цезарь боится собственной матери как огня.

«Нет, это невозможно, — подумал Германик. — Это не по-римски. Где же достоинство верховного правителя огромной Империи?».

— Угощайся, сынок, — сладким голосом произнес Тиберий, указывая на еду и кувшины с вином. — Разговор у нас будет серьезный, так что не мешает подкрепиться.

Германик глотнул из кубка и машинально отщипнул одну виноградину от пышной грозди. Аппетита у него не было.

— Ну что ж, не будем терять времени, — заговорил цезарь. — Сейчас я попробую представить тебе обстановку, которая на сегодняшний день сложилась в государстве, а потом поговорим о том задании, которое я бы хотел тебе поручить.

Итак, начнем с Ренской границы. Ну, тут я ничего нового тебе сказать не могу — ты знаешь ситуацию гораздо лучше меня. Добавлю только, что назначение на должность главнокомандующего тамошними легионами уже получил Друз, мой сын и твой названный брат. Он отправится на место как только закончит свои дела в городе.

Кроме того, у меня есть сведения, что вождь херусков, этот ваш пресловутый Херман, оставил наконец безумную мысль соперничать с Римом и обратил свое внимание на земли племени маркоманнов, где вождем небезызвестный мне Маробод.

Ты, наверное помнишь, как лет десять назад этот варвар — а молодость он провел в Риме и кое-чему научился — сколотил крепкий Племенной союз и стал непосредственной угрозой Империи.

Тогда я сказал Августу, что Маробод для нас опаснее, чем Пирр и Ганнибал и Божественный со мной согласился. И набрал войско из двенадцати легионов и уже был готов стереть этих дерзких маркоманнов с лица земли, как вдруг начались волнения в Паннонии, которые переросли вскоре в открытое восстание.

Пришлось заключить с Марободом мир, и двигать армию на мятежников. Да, паннонцев я тогда разгромил, — Тиберий хихикнул, — но вот Богемия, где властвовал Маробод, так и осталось независимой и является ею до сих пор.

И союз его, должен сказать, не развалился, а наоборот, набирает силу. Это, кстати, было одной из причин, по которым я отозвал тебя из Германии. Ведь херусков ты уже изрядно отделал, а маркоманны пока еще не познакомились близко с мощью наших легионов и стоит, наверное, преподать им урок.

Тиберий махнул рукой и тряхнул головой.

— Я хотел сказать — стоило. Теперь — как я и предполагал, говоря тебе о пользе междоусобиц между варварами — нас, кажется, выручил твой приятель Херман.

По моим сведениям, он собрал кое-какую армию и двинул ее на юг, на земли маркоманнов. Что ж, кто бы не победил в этой войне, Рим извлечет свою выгоду. Если проиграет Херман, он будет окончательно раздавлен. Скорее всего его убьют свои же воины. А если слабее окажется Маробод — тоже не плохо. Мы лишимся опасного противника, постоянно угрожающего нам на границе Реции и Норика.

Итак, с германскими племенами ясно. Похоже, там сейчас наступит долгожданное затишье, и ты, дорогой мой сын, как никто послужил этому святому делу.

Тиберий одобрительно улыбнулся Германику и глотнул из своего кубка. Императрица тоже неартикулированным звуком выразила свое согласие с этим высказыванием.

— Спасибо, — с чувством ответил Германик. — Я рад, что у вас столь высокое мнение о моих заслугах, сам я оцениваю их намного скромнее. Тогда, если ты позволишь, отец, перейдем к следующему вопросу. Ведь Империя не ограничивается одной Германией.

— Ты как всегда прав, — кивнул Тиберий. — Следующая наша головная боль это Нумидия. Точнее, она стала нашей головной болью недавно. Ведь со времен царя Юбы, разбитого Цезарем, все там было почти спокойно. Но теперь...

Тиберий горестно покачал головой.

— Ты уже слышал о событиях в Африке? — спросил он.

— Кое-что, — ответил Германик. — Ничего определенного. Ты получил рапорт проконсула?

— Нет еще, — поморщился Тиберий. — Что-то медлит Камилл. На него не похоже...

Короче, мне известно лишь то, что некий Такфаринат, местный племенной вождь, который служил в нашей вспомогательной кавалерии, поднял восстание, перерезал римлян в Рузикаде и угрожает границам Проконсульской Африки, и самому Карфагену.

Что ж, надеюсь что Фурий Камилл — опытный военачальник — сумеет справиться с этой бандой. В его распоряжении два легиона. Хотя войска и разбросаны на значительной территории, можно все-таки собрать их в кулак и так врезать по проклятым нумидийцам, чтобы у них еще на сто лет пропала охота воевать с Римом.

— Это правильно, — кивнул Германик. — Но я не думаю, что ты хочешь поручить мне усмирение нумидийского мятежа. Это не столь значительная угроза для Империи, к тому же — как ты сам сказал — Фурий Камилл может прекрасно с этим справиться.

— Совершенно верно, — согласился Тиберий. — Естественно, я и не собирался отправлять тебя в Африку

Есть дело поважнее. Но сначала закончим наш обзор. Италия. Что у нас в Италии? Должен признать, слава Богам, все спокойно. После подавления мятежа раба Клемента население ведет себя благоразумно и не поддается на провокации.

Слова о «рабе Клементе» кольнули Германика в самое сердце. Ведь Херея и Сабин уверяли, что восстание поднял никакой не раб, а настоящий Агриппа Постум, законный наследник Божественного Августа. Что ж, сейчас нет уже смысла вступать в дискуссию. К этому вопросу можно будет вернуться потом, когда они с цезарем останутся одни. Германик не хотел обсуждать щекотливую тему в присутствии императрицы.

Но он чувствовал себя в полной растерянности. Где же все-таки истина? На стороне Ливии или на противоположной? Кто-то ведь его вводил в заблуждение, это точно. Но кто? Сенатор Сатурнин? Или родная бабушка?

Германик резко встряхнул головой, отгоняя болезненные мысли. Сейчас не время...

— Я слушаю тебя, достойный цезарь, — повернулся он к Тиберию. — Продолжай, прошу.

— Так вот, — вновь заговорил принцепс, — в Италии обстановка хорошая. Сенат и народ верны мне и в этом немалая твоя заслуга, мой сын. Ведь ты благородно отказался от титула цезаря, который тебе предлагали эти подлые бунтовщики, легионеры на Рене.

— Они искупили свою вину, — холодно ответил Германик. — Кровью. И неужели ты мог подумать, что я способен на предательство?

Эти слова были произнесены с такой горечью, что Тиберий смутился. Его выручила Ливия.

— Отнюдь, внучек, — твердо сказала она. — Я всегда говорила Тиберию, что на тебя он может рассчитывать всегда и во всем. Уж я-то тебя знаю, самый честный и благородный человек из известных мне.

— Спасибо бабушка, — ответил растроганный Германик. — Мне приятно, что ты так обо мне думаешь.

А вот Тиберию этот разговор явно был неприятен и он поспешил прервать его, подумав мельком:

«Ничего, полюбезничайте. Меня-то ты, почтенная матушка, не обманешь своим притворством. А Германик, конечно, хороший парень, но, к сожалению, весьма глуп. Ну, может, и не к сожалению. Ладно, уже очень скоро я вам покажу, кто истинный хозяин в стране».

— Так вот, сынок, — продолжал он все тем же слащавым тоном, — теперь переходим к сути дела. Как ты уже мог догадаться, главную проблему нашу составляет теперь не Германия, не Африка, не Италия, а Восток. Да, этот непредсказуемый Восток, вечный источник наших забот.

Ведь там, за Евфратом, затаился враг не менее опасный, чем разбитые тобой германцы. Это Парфия. Сильная, мощная держава. Ее армия многочисленна, ее военачальники смелы и решительны. У нее много союзников, даже среди тех народов, которые, вроде бы покорились Риму и признают нашу власть. И главное — у парфян есть золото, много золота, на которое они могут купить себе новых друзей.

Тема золота явно не давала цезарю покоя в последнее время.

— К тому же, — продолжал он, — есть еще и престиж Рима, который на Востоке не восстановлен до сих пор.

Хитрый Тиберий знал слабое место Германика — ради укрепления престижа и достоинства любимой Родины он был готов на все.

— Разве поражение Красса под Каррами, — говорил он дальше, — было менее позорным, чем разгром Вара в Тевтобургском лесу? Нет и еще раз нет. И хотя затем Антоний разбил парфян в Сирии, а Марк Випсаний Агриппа сумел вернуть захваченные у Красса знамена легионов, постыдное пятно еще не смыто с нас.

На щеках Германика заиграл нервный румянец. Он был уже захвачен этой идеей — отомстить парфянам так же, как он отомстил варварам за Реном. И крепко вбить им в головы, что не их удел соперничать с великим Римом. Да, цезарь прав, и не зря отозвали его из Германии. Это задание не менее почетно и не менее важно.

Тиберий тут же, правда, пригасил его энтузиазм, бессильно разведя руками со скорбным видом:

— К сожалению, сынок, сейчас мы не можем открыто объявить войну цезарю Артабану. На Востоке ситуация действительно весьма сложная. Мы не располагаем достаточным количеством войск и достаточными финансовыми средствами, чтобы ввязываться в войну. Правда, вскоре расстановка сил может измениться...

Он подумал о золоте Антония, которое может заполучить в случае удачи миссии Паулина.

Германик был явно разочарован. Он-то ожидал, что его снова отправят в поход во главе легионов, а он победоносно завершит кампанию взятия Ктезифона, столицы «Царя царей», как с предельной наглостью именовал себя парфянский монарх.

— Но тогда, какова должна быть моя роль? — недоуменно спросил он. — Ведь из меня не очень хороший дипломат. Я воин...

— Это я знаю, — злорадно улыбнулся Тиберий. — И тем не менее тебе придется заняться восточной проблемой. Ты — самый мой доверенный человек, а вопрос слишком важен для судеб Империи, чтобы я мог поручить это дело кому-нибудь другому.

Упоминание о «судьбах Империи» сняло все возражения Германика. Что ж, если Родина требует, он готов служить ей где угодно и когда угодно. Престиж Рима прежде всего...

— Итак, — продолжал Тиберий, — сейчас я вкратце изложу тебе обстановку в том районе. — Детали обсудим потом, перед твоим отъездом. Слушай внимательно и запоминай, с чем тебе придется столкнуться, какие опасности тебя будут поджидать, на что и на кого обратить первостепенное внимание. Ошибка может дорого нам обойтись.

Прежде всего заинтересуйся царем Каппадокии Архелаем. Как тебе известно, Каппадокия является зависимой от Рима страной и ее правитель уже давно присягнул на верность Империи. Но вот теперь, на старости лет, у него, похоже, что-то помутилось в голове.

По данным разведки, старик Архелай затеял какие-то странные и подозрительные переговоры с парфянами, и я опасаюсь, как бы они не заключили союз в ущерб Риму. Поэтому прежде всего прошу тебя посетить Мелитену и повидаться с царем. Кстати, мне сообщили, что и с армянами он находится в постоянном контакте. Вот старый интриган!

Тиберий фыркнул от возмущения.

— Ситуация в Армении тебе известна — мы поставили там своего царя, но его быстро выгнали местные вельможи. Теперь этот Вонон ошивается в Сирии и ждет, когда мы снова предложим ему какой-нибудь престол. Думаю, дождется он не скоро. Нам не нужны подобные слизняки.

Теперь о Сирии. Местный проконсул Гней Пизон...

— Это очень надежный и преданный человек, — с нажимом сказала Ливия.

— У него есть свои недостатки, но на него можно положиться.

Тиберий слабо улыбнулся. Он достиг своей цели. Против Пизона лично он ничего не имел, но вот достойную матушку лишний раз поддеть явно не помешает. Да и в Германике надо посеять зерно недоверия и подозрительности. Чем меньше окружающие будут верить друг другу, тем лучше для осторожного и предусмотрительного цезаря.

— Хорошо, — кивнул Тиберий. — Пусть боги пошлют достойному Гнею Пизону всяческую удачу и благоденствие, но ты, сынок, все же будь начеку. Уже были случаи, когда наши враги — особенно парфяне — подкупали римских чиновников, а потом страна имела крупные неприятности. Так что проверь там нашего проконсула. Если он в порядке, честь ему и хвала, но если нет — мы должны принять меры.

Германик неохотно кивнул. Такая роль явно была ему не по нраву. Но если интересы государства требуют...

— Далее, — продолжал цезарь. — За Сирией идет Палестина. Это, конечно, маленькая и бедная страна, но она почему-то издавна причиняет нам массу беспокойств. Вот и сейчас мне сообщили, что местный тетрарх Антипас, сын царя Ирода, ведет себя довольно подозрительно. У него тоже были встречи с парфянскими эмиссарами, а кроме того, он начал заигрывать с набатейскими арабами, заклятыми врагами иудеев. Он даже женился на дочери одного из их вождей.

Короче, когда будешь проезжать через Палестину, обрати внимание на этого достойного правителя. Ведь возможный союз Парфии, Каппадокии, Иудеи и арабов может вообще лишить Рим его восточных провинций.

— Я понял, отец, — кивнул Германик. — Обещаю сделать все, что в моих силах. Но если возникнет непосредственная угроза войны, я могу рассчитывать получить должность главнокомандующего сирийской армией?

— Конечно, — расплылся в улыбке цезарь. — Ты и сейчас получишь чрезвычайные полномочия, и легионы проконсулов Малой Азии и Сирии будут, в сущности, в твоем прямом подчинении. Вот разве что египетский контингент я не могу отдать в твое распоряжение. Ты же знаешь закон, введенный Божественным Августом? Ни один сенатор или человек, занимающий государственную должность, не может самовольно посетить Египет. Но в случае необходимости я обещаю тебе, что силы префекта Александрии поддержат тебя, можешь не сомневаться.

Тиберий сделал паузу и глотнул из кубка. Судя по его напряженному лицу, цезаря одолевали какие-то мысли. Он бросилвзгляд на Ливию и вздохнул. Но удалить из комнаты императрицу не было никакой возможности, а потому принцепс быстро сказал:

— И еще одно. Сейчас в Палестине находится мой легат Марк Светоний Паулин и его помощник Гай Валерий Сабин. Они выполняют одно мое поручение, связанное с... межнациональными конфликтами в Иудее. Прошу тебя, сынок, если вам доведется встретиться, окажи им всяческую поддержку. Ты же сам понимаешь, склоки между народами, входящими в Империю...

Он замялся. Ливия скептически скривила губы. Но Германик не заметил ничего этого.

— Хорошо отец, — ответил он. — Конечно. Тем более, что в моей свите будет человек — трибун Кассий Херея — который с удовольствием поможет Сабину. Они ведь друзья.

— Вот и отлично, — произнес цезарь, скривившись.

Он совсем не одобрял дружбу между своими подданными. Его больше устраивало, когда каждый шпионит за каждым и вовремя доносит, если вдруг что не так.

— Ну, тогда можешь считать, что предварительно мы все с тобой обсудили, — вновь заговорил Тиберий. — Дополнительные инструкции получишь перед отъездом. Людей, которые должны тебя сопровождать, ты естественно можешь подобрать сам, я вполне доверяю твоей мудрости. Правда, если ты не возражаешь, я бы хотел включить в их число двух-трех своих советников, весьма компетентных. Они могут оказать тебе большую помощь в решении восточных проблем.

Германик улыбнулся.

— Твоей мудрости, отец, я доверяю еще больше и уж конечно не стану возражать.

Тиберий облегченно вздохнул.

— Вот и отлично. И я, и твоя бабушка желаем тебе успеха в твоей сложной и важной миссии. Через несколько дней, когда моя галера уже будет готова принять тебя на борт, мы совершим жертвоприношение во всех основных римских храмах, чтобы обеспечить тебе покровительство наших бессмертных Богов. А потом можно и в путь.

— Спасибо за заботу, отец, — просто ответил Германик. — Мне очень приятно, что ты выказал мне столько доверия. Я обещаю, что полностью оправдаю его.

Он повернулся к Ливии.

— И тебе, бабушка, спасибо. Божественный Август часто повторял, что ты — его лучший помощник в государственных делах. Вижу, ты и достойного цезаря Тиберия не оставляешь на произвол судьбы.

Последние слова были сказаны с легкой иронией, за что благородный и честный Германик сразу же мысленно укорил себя. Он не имеет права так думать об императрице. По крайней мере, пока нет доказательств, что она использует свое положение в личных целях.

Тиберий встал.

— Что ж, сынок, — сказал он, — я не ошибся в тебе. Надеюсь, ты принесешь еще много пользы Империи. А теперь иди отдохни или развлекись. Ты ведь еще молод, а молодым не стоит думать только о делах.

— Интересы страны для меня превыше всего, — ответил Германик. — И я буду служить им до последнего вздоха.

Сказав это, он с достоинством поклонился, повернулся и вышел из комнаты. Тиберий и Ливия долго молча смотрели ему вслед, думая каждый о своем. Наконец шаги молодого полководца затихли в коридоре, и Цезарь повернулся к императрице.

— Ну, а теперь, матушка, — сказал он холодно, — мы можем обсудить и наши проблемы.

Ливия согласно кивнула.

На кушетке у стены чуть пошевелился астролог Фрасилл, все так же методично перебирая свои голубые бусинки на тонком шнурке.

Глава XIV Разговор в пути

В полдень вереница повозок, в первой из которых сидели Марк Светоний Паулин и Гай Валерий Сабин, остановилась на развилке в девяти милях от Антиохии. Широкая мощеная дорога вела прямо, в Апамею, а направо сворачивала ухабистая пыльная тропа.

— Куда ведет этот путь? — спросил легат у возницы, который выжидательно смотрел на него.

— Если проехать по ней миль шесть, то как раз попадешь на тракт до Лаодикеи, — ответил тот. — А дальше можно ехать вдоль побережья. Только если вам нужно в Палестину, то через Дамаск будет быстрее.

Паулин размышлял несколько секунд.

— Поворачивай, — наконец приказал он. — Поедем в Лаодикею.

Легат достал из-за пазухи свиток пергамента и развернул его. Сабин, взглянув через его плечо, увидел, что на коленях Светония разложена карта какой-то местности.

Заметив любопытство трибуна, Паулин ткнул пальцем в пергамент.

— Сейчас мы вот здесь, — пояснил он. — А должны быть вот тут как можно скорее. Но все же я полагаю, что лучше потерять пару дней, сделав крюк, чем потерять жизнь, рванувшись напрямик.

— Сейчас мы свернем вот сюда, — продолжал говорить он. — Лаодикея стоит на морском берегу и это двойная выгода — там мы можем, в зависимости от обстоятельств, выбрать либо водный путь, либо двигаться по суше через Триполис, Библос, Берит до Тира. А там уже недалеко до Кесарии, резиденции прокуратора Иудеи, и до Иерусалима, главного города Палестины. Надеюсь, что там мы будем в безопасности.

— Но почему мы должны кого-то опасаться на территории римской провинции? — удивленно спросил Сабин. — Мы, посланники цезаря Тиберия? Ты обещал объяснить мне, но сам только молчишь.

— Потерпи еще немного, — успокаивающе ответил Паулин. — Сначала я должен выбрать маршрут, правильный маршрут. Ведь не забывай — я отвечаю не только за успех нашего предприятия, но и за жизни моих спутников, в том числе и твою. Поверь, я очень не хочу, чтобы ты остался лежать на дороге с мечом в груди или сгнил в подземельях какой-нибудь крепости в безлюдной пустыне.

Сабин умолк и приказал себе набраться терпения. Конечно же, Паулин лучше него знает обстановку и если он ведет себя именно так, а не иначе, значит, на то есть веские причины.

Возница передовой повозки, тем временем, щелкнул бичом, мулы встряхнули мордами и свернули на проселочную дорогу. Остальная вереница потянулась за ними.

— Так мы, я надеюсь, собьем со следа погоню, — наклонившись к уху Сабина, шепнул легат. — Я, конечно, предпринял все меры предосторожности, но у меня нет уверенности, что кто-то из посвященных в мои дела не проболтается. Такая вероятность всегда существует.

Сабин нахмурился. Намек более чем ясен. Уж не подозревает ли достойный Паулин трибуна Первого Италийского легиона?

Светоний понял его мысли.

— Нет, — слегка улыбнулся он. — Я говорил не о тебе и не о твоих слугах, хотя не могу сказать, что этот Корникс мне очень нравится. Я имел в виду других людей.

— Зато мне нравится Корникс, — упрямо сказал Сабин. — Он лопух, конечно, но однажды он спас мне жизнь. Я не забываю подобных услуг.

— И правильно делаешь, — серьезно заметил Паулин и вновь посмотрел на карту. — Так, скоро будет какой-то постоялый двор. Там мы задержимся на пару часов. Передохнем, перекусим, а главное посмотрим — не будет ли погони. Хочется думать, что даже если будет, то она пойдет по дороге на Дамаск.

— Если нет? — резко спросил Сабин. — Если они разгадают наш маневр и настигнут нас в этом постоялом дворе. Что тогда?

— Тогда... — задумчиво произнес Паулин. — Тогда я надеюсь, что боги дадут нам умереть достойно.

— Вот как? — язвительно сказал трибун. — И больше тебе, легату цезаря, не на что надеяться?

— Ну почему же? — улыбнулся Паулин. — Я могу надеяться на Децима Варона, на прокуратура Грата... да мало ли вокруг надежных честных людей, которые помнят о своем долге?

— А на достойного, Тиберия у тебя уже нет надежды?

Паулин покачал головой.

— Напрасно ты пытаешься подвести мои слова под закон об оскорблении величия, — с грустью сказал он. — Конечно, власть цезаря велика, а скоро она вообще станет безграничной, но... он ведь далеко, и здесь правят другие. Другие лица и другие законы.

Сабин недоверчиво скривил губы. Он уже совершенно не знал, что ему думать. Легат ведет себя так странно. Какие-то намеки... угрозы... подозрения. А может, он сам ведет нечестную игру?

Что ж, все возможно. Однако цезарь лично, в присутствии самого Сабина, назначил Марка Светония ответственным за операцию. Ну а если предательство или измена станут очевидными, то тут уж другое дело. Он будет знать, как поступить.

И Сабин покосился на свой меч.

Светоний перехватил его взгляд, глубокомысленно хмыкнул и откинулся на спинку сидения.

— Вот что, трибун, — сказал он, закрывая глаза. — Я не спал уже две ночи. Попробую немного вздремнуть, а ты разбуди меня, когда мы подъедем к постоялому двору. Там, за кружкой вина, я и объясню тебе мое, на твой взгляд странное, поведение. И ради Богов, не подозревай меня ни в каких коварных замыслах. Я, как и ты, служу цезарю и Империи, сенату и народу. Поверь, это главная цель моей жизни.

Паулин умолк. Его голова свесилась на бок. Повозка лихорадочно тряслась на выбоинах и колдобинах проселочной дорога, но это отнюдь не мешало легату наслаждаться сном. Заслуженным сном.

Сабин с сомнением покачал головой и отвернулся. Некоторое время он старательно обозревал окрестности, но так и не заметил ничего достойного внимания, кроме выжженной солнцем земли, чахлых кустиков по краям дорога, да каких-то неизвестных ему зверьков размером с кошку, которые прыгали в отдалении.

А потому трибун тоже откинулся на спинку сиденья и предался размышлениям, доминирующим среди которых было воспоминание об их последнем — и пока единственном — любовном свидании с прекрасной златовласой Эмилией, правнучкой Божественного Августа.

* * *
До постоялого двора, который назывался как-то по-гречески, а как именно, Сабин не разобрал, что-то связанное с верблюдом, они добрались через полтора часа.

Будить легата не возникло необходимости — он проснулся сам. Отдав необходимые распоряжения слугам и хозяину корчмы, Паулин удалился в комнату для важных гостей, которая отличалась от остальных лишь более чистым столом, меньшим количеством пыли и ограниченным числом здоровенных черных тараканов. Сабин, понаблюдав немного за тем, как рабы владельца заведения справляются со своими обязанностями, тоже направился туда, предоставив Феликсу свободу действий.

Бывший массилийский коммерсант Корникс явно чувствовал себя неуютно в роли обслуживающего персонала, от которой он успел уже отвыкнуть, но тут трибун ничем не мог и не собирался ему помочь. Слуги съедят свой прандиум в другом помещении, менее комфортном, а точнее — более некомфортном. Самолюбие галла могла утешить лишь мысль, что носильщики из конторы Патробия вообще останутся на улице и здесь пожуют свои ячменные лепешки, запивая их теплой водой.

Когда трибун вошел в комнату, на столе перед Паулином уже стоял кувшин вина и миски с едой. Жареная баранина, оливки, сыр, финики... Что ж, вполне могло быть и хуже.

Сабин присел на скамью и потянулся за мясом. Он уже изрядно проголодался. Светоний Паулин, напротив, не проявлял особого аппетита. Он вяло пожевал финик, глотнул вина и снова задумался.

Сабин терпеливо ждал обещанных пояснений, не забывая при этом набивать себе рот бараниной и сыром.

Наконец он утолил голод и откинулся на спинку неудобного деревянного стула, чувствуя, как в тело впиваются занозы. Но сейчас трибун не обращал на это внимания. Он ведь тоже не спал последнюю ночь и теперь ощущал, как Гипнос изо всех сил пытается смежить его веки. И бороться со сном становилось все труднее и труднее...

Но вот Паулин заговорил и первые же его слова отрезвили Сабина, как ведро холодной воды.

— Теперь, трибун, слушай, — вдруг неожиданно и резко сказал легат. — Слушай и запоминай. Возможно, что от нас с тобой зависит сейчас судьба Империи.

Ты знаешь, зачем мы с тобой были посланы сюда — чтобы отыскать золото, которое иудейский царь Ирод похитил у Марка Антония и спрятал где-то. Там действительно речь шла об огромных сокровищах, крайне необходимых сейчас Риму и цезарю. Ведь государственная казна нынче почти пуста — Божественный Август слишком легко расставался с деньгами. Да, он возвел множество монументальных построек, но государство нуждается не только в храмах и дворцах.

И вот мы с тобой прибыли в Антиохию, находясь на пути в Палестину. Должен тебе сказать, что достойный Тиберий, кроме поручения, связанного с золотом фараонов, дал мне еще одно. А именно — я должен был выяснить, какова обстановка в восточных провинциях, а конкретно, в Сирии. Видимо, у цезаря были какие-то подозрения. Что ж, могу сказать теперь, что сомневался он не без оснований.

Наверное, я не открою тебе секрет, если скажу, что отношения между Тиберием и его матерью Ливией сейчас не самые лучшие. Каждый из них хочет быть первым и делает для этого все.

Уж извини, я ознакомился с твоей биографией, прежде чем согласился взять тебя в качестве помощника, и знаю, что ты в свое время довольно активно способствовал Агриппе Постуму.

Сабин открыл рот, чтобы что-то сказать, но Паулин решительным жестом остановил его.

— Сейчас мы говорим не об этом. То — дела прошлые. Во всяком случае, тебе не нужно объяснять ситуацию, которая сейчас создалась в Палатинском дворце. Однако хочу напомнить — мы служим цезарю, мы присягнули ему на верность и теперь уже не имеет значения, каким путем он добился власти, законным или нет.

Мы служим цезарю, повторяю, и никому другому. Ни Ливии, ни Сеяну — цезарю. Если ты уяснишь это, то сможешь лучше понять то, что я собираюсь тебе сказать.

Он сделал паузу, а потом взглянул в глаза Сабину.

— Ответь, трибун, ты согласен со мной? Потому что если нет, то больше я ничего не скажу.

Сабин размышлял не больше двух секунд.

— Согласен, — сказал он глухо. — Продолжай, достойный Паулин. Я внимательно слушаю.

А перед взором его стоял сейчас образ Эмилии.

— Отлично, — чуть улыбнулся Марк Светоний. — В таком случае я имею в твоем лице надежного союзника. И это очень хорошо. Мне сейчас крайне нужен человек, на которого я могу положиться на все сто процентов. И я вдвойне рад, что этим человеком оказался именно ты.

Так вот, я продолжаю. Не наше дело, куда цезарь собирается употребить золото, которое нам поручено найти. Мы сделаем все, что в наших силах, и выполним свой долг. Больше от нас пока ничего не требуется. Но когда мы прибыли в Антиохию, я сразу сориентировался что, во-первых, наша миссия поставлена под угрозу, ибо о ней, как оказалось, знают слишком много людей, а, во-вторых, что ее значение изрядно уменьшилось по некоторым серьезным причинам.

Итак, по прибытии в столицу Сирии я встретился с несколькими агентами нашей разведки — ты сам сопровождал меня к Зенодору, резиденту — и понял, что обстановка на Востоке сложилась попросту угрожающая. Угрожающая и цезарю, и Империи. А, возможно, и Ливии.

И ключевой фигурой тут является проконсул Сирии Гней Пизон. Он был ставленником Ливии, именно императрица выдвинула его на эту должность еще при жизни Божественного Августа. А насколько я знаю, эта женщина помогает лишь тем, в ком полностью уверена.

Но тем не менее и сейчас я могу это утверждать с полной уверенностью, ибо имею доказательства, Гней Пизон оказался предателем. Не знаю, действует ли он по указаниям императрицы или нет — в это я не очень верю, но факт остается фактом: Пизон готовится выступить против цезаря, которому мы служим, не забывай, Сабин.

Скорее всего он играет на собственный страх и риск — ведь падение Тиберия, видно, будет и падением Ливии. Сенаторы боятся ее, но никак не любят и будут рады избавиться от нее. Однако в отношении нас это не имеет никакого значения. Мы — на стороне цезаря, кто бы ни оказался его врагом. Так вот, сейчас главный враг цезаря — Пизон.

Светоний взял кубок и сделал два торопливых глотка. Сабин последовал его примеру, поскольку почувствовал, что его горло пересохло и колючий язык царапает небо.

Он был потрясен услышанным, но не пытался перебивать, понимая, что Паулин сейчас сам все расскажет. Все, что он считает нужным сообщить своему помощнику.

— На чем основывается моя уверенность — спросишь ты? — продолжал Марк Светоний. — Отвечу: на моих собственных наблюдениях и донесениях наших разведчиков, людей, которые уже многие годы исправно служат Империи, получают за это хорошие деньги и не имеют причин вводить меня в заблуждение. Не думаю, чтобы их можно было перекупить. Кроме того, для этого их надо было расшифровать, а это уж практически невозможно. Не буду вдаваться в детали, но поверь — я довольно долго работал во внешней разведке Империи, чтобы знать что говорю.

Так вот, тут есть два варианта. Пизон хочет стать полноправным правителем. Но то ли он собирается просто отторгнуть Восток, а это Сирия, Палестина и Финикия, от Империи и основать здесь свое государство, то ли покусится на большее — поведет сирийские легионы на Рим, чтобы отобрать власть у цезаря.

И то и другое одинаково опасно, но и в том и в другом случае ему не обойтись без союзников. И он их нашел. У Пизона были долговременные и тесные контакты с Парфией — самым опасным врагом Рима на Востоке, с царем Каппадокии Архелаем, который стал тяготиться зависимостью от Империи, а также, возможно, с иудейскими тетрархами Антипасом и Филиппом и набатейскими арабами.

Короче, коалиция получается довольно грозная. Пизон располагает тремя легионами и может набрать еще значительное количество вспомогательных войск. Если на помощь ему придет знаменитая парфянская конница, которая разгромила Красса под Каррами, его армия будет весьма мощной. Плюс — силы Архелая, а возможно, и других малоазийских правителей, которые соблазнятся легкой добычей и забудут о благоразумии. Таким образом, Пизон, если захочет, может бросить на Италию тысяч шестьдесят — семьдесят солдат. И с такой армией придется считаться.

Что сможет ей противопоставить цезарь? В Греции войск нет, и противник без труда займет ее. Четыре далматийских легиона, которые недавно подняли бунт и до сих пор еще не вспомнили о дисциплине? Это слабая преграда. Ренский корпус? Это солидная сила, но ведь нельзя же бросить границу — германцы сразу хлынули бы в Галлию.

Есть еще войска в Испании и Африке, но они далеко, к тому же, как ты слышал, в Нумидии тоже волнения, так что Камилл связан по рукам и ногам.

И не будем забывать о Египте. Если вместе с Пизоном пойдут иудеи и арабы, очень слабые бойцы, конечно, то они смогут двинуться на Александрию, и если им вдруг удастся взять Пелусий, то судьба Египта будет предрешена.

А тебе вряд ли нужно объяснять, что такое Египет для Рима. Ведь не зря же Август издал закон, по которому ни один патриций или государственный чиновник не имеет права самовольно выехать в Александрию или Мемфис. Ведь тот, кто владеет Египтом, по сути, владеет и всей Империей. Такой человек может без труда уморить голодом Италию, заблокировав в порту Александрии грузовые галеры с зерном. Ведь Италия кормится исключительно египетской пшеницей, и стоит прекратить ее поставки, как разразится катастрофа. Плебеи сами растерзают цезаря, лишь бы их только не лишили дармового хлеба. Это очень опасно.

Паулин замолчал. На его лбу пролегла глубокая складка. Сабин молча ждал возобновления рассказа. Перспективы для Империи — если, конечно, все это не плод воображения легата — вырисовывались крайне неприятные. Но ведь Светоний правильно сказал — они здесь, чтобы служить цезарю.

«Что ж, послужим, — мрачно подумал Сабин. — Тут может выйти одно из двух — или нас казнит Пизон как изменников, или вознаградит Тиберий как спасителей Отечества. Второе гораздо приятнее, тем более, что наградой для меня может стать Эмилия. Надо рисковать. Выхода нет».

— Я очень надеюсь, — снова заговорил Марк Светоний, — что Варон с моим донесением успешно доберется до Рима. Я не написал там всего, но наш цезарь — человек осторожный, он поймет и примет меры. А пока мы, в сущности, ничего больше не можем сделать.

Поэтому слушай мой приказ, трибун. Мы займемся сейчас выполнением нашей непосредственной задачи — розысками золота. Но, конечно, не будем забывать и о происках Пизона. Если в Палестине нам удастся что-то предпринять и нарушить планы проконсула Сирии относительно Иерусалима, то будет совсем неплохо.

Валерий Грат — новый прокуратор, человек честный и преданный своему долгу, но, к сожалению, очень недалекий. Пизон в Антиохии уже пытался обрабатывать его, но делал это так осторожно, что тот, бедняга, ничего не понял.

Надеюсь, Пизон позволит ему беспрепятственно выехать в Кесарею, отложив попытки вербовки на потом. А вот в отношении меня у него явно возникли какие-то подозрения. Должен признать — вполне обоснованные. Вот почему я и опасаюсь погони, трибун, вот почему мы столь поспешно и скрытно покинули Антиохию.

И я очень беспокоюсь за Децима Варона...

Паулин снова умолк и грустно покачал головой.

— Он такой молодой и горячий... Но у меня не было другого выхода. Необходимо было отправить письмо цезарю и лишь один Децим мог это сделать, не возбуждая лишних подозрений.

Сабин согласно кивнул. Его мысли путались, столько всего неожиданно свалилось... Оказаться в самом центре антицезарского заговора — это уж слишком. Хотя, не привыкать ему к антицезарским заговорам. Но то ведь было другое дело. А сейчас он служит Тиберию...

Паулин терпеливо ждал, пока трибун приведет свои мысли в порядок. А потом сказал:

— Ну что ж, время идет. Давай будем двигаться дальше. Кажется, погони пока нет и это нам на руку. Надеюсь, мы доберемся до Палестины раньше, чем Пизон осмелится приступить к активным действиям. И попытаемся, по крайней мере, отыскать золото, за которое много чего можно купить в этом нашем продажном мире.

Он грустно усмехнулся и посмотрел в глаза трибуну.

— А также спасти для Империи Египет. Ну, иди, Сабин, распорядись там об отъезде. Больше нам ждать нет смысла.

Трибун мрачно кивнул, поднялся на ноги и вышел из комнаты, чувствуя себя гораздо хуже, чем тогда, когда он в нее входил. Но ничего не поделаешь — все определяет воля Богов.

А бессмертные олимпийцы, похоже, собрались изрядно позабавиться. За счет людей.

Глава XV Город Тир

Дальнейшую дорогу они проделывали в максимальном темпе, лишь пару раз сворачивали в пустыню и выжидали — не будет ли погони. Но погони не было. Или проконсул Гней Пизон ничего не подозревал, или имел слишком большую уверенность в себе. И то и другое было на руку Светонию Паулину и его спутникам.

За три дня они преодолели сто сорок миль, сделав лишь короткие остановки в Арвале и Триполисе, и добрались до Библоса. Здесь пришлось задержаться подольше, чтобы дать отдохнуть мулам и лошадям, да и людям тоже.

Зато вечером в местной гостинице Паулин и Сабин отведали просто замечательного вина со льдом. Лед был доставлен с Ливанских гор, но эта роскошь стоила относительно недорого по сравнению с самим напитком.

Выехав поздним утром, они через двадцать четыре мили достигли Берита, но здесь сделали лишь кратковременный привал и снова двинулись в путь, пополнив только запасы продовольствия.

На следующий день караван был уже в Сидоне, а следующим на маршруте лежал Тир, откуда они собирались свернуть в сторону от моря и двигаться на Иерусалим, ибо заезжать в Кесарею — резиденцию прокуратора Иудеи — не было смысла. Валерий Грат еще не мог прибыть туда, а встречаться с прежним губернатором Руфом, который уже готовился к отъезду в родные края, Паулин почему-то не захотел.

Они выехали вечером, чтобы за ночь преодолеть тридцать шесть миль до Тира, крупнейшего города Финикии, но после полуночи вдруг разыгралась буря, ветер поднимал тучи песка, мулы ревели и отказывались идти дальше, да и погонщики все поминали каких-то злых духов и больше думали о молитвах, нежели о вожжах и бичах.

Пришлось задержаться, и в Тире они появились лишь после полудня на следующий день.

Здесь Паулин отпустил носильщиков и повозки, щедро расплатившись с людьми. Начиная отсюда, можно было уже в каждой деревне нанять транспорт и лошадей, так что не было смысла таскать за собой громоздкий обоз.

Сам легат, Сабин, Феликс, Каролунг и чувствовавший себя все более несчастным Корникс направились в портовую гостиницу, где и заказали две комнаты. Сейчас следовало немного отдохнуть, а утром можно было снова пускаться в дорогу.

* * *
Древний город Тир был расположен на небольшом скалистом островке недалеко от суши.

Недостаток площади привел к тому, что улочки здесь были очень узкие, а дома — высокие, многоэтажные. Но жители Тира мужественно терпели тесноту, ведь зато они могли пользоваться благами двух удобных портов, а кроме того, наслаждаться практически полной безопасностью от внешних врагов, которых у города всегда хватало.

Благодаря выгодному расположению, Тир многие века пользовался заслуженной славой первого из финикийских городов.

Корабли местных мореходов заходили в гавани всех портов на Среднем море, вели оживленную торговлю с самыми отдаленными странами и самыми дикими народами Ойкумены.

Тирийских купцов везде принимали с почетом, словно царей; по всей земле шептались люди, что из серебра в Тире строят дома, а золото там, как грязь, валяется на улицах.

Ассирийский владыка Сангериб, покоривший весь Восток, пять долгих лет безуспешно штурмовал стены Тира, прельщенный богатствами города. Но отступил ни с чем.

А вавилонский царь, знаменитый Навуходоносор, который успел уже успешно разрушить Иерусалим, тринадцать лет простоял под Тиром, уложив тут тысячи я тысячи своих воинов.

Тирийцы, которые не любили иудеев, довольно неприлично радовались гибели Иерусалима, крича:

— Наконец-то разрушен этот курятник! Теперь все золото мира будет наше, мы станем богачами!

Возмущенный иудейский пророк Изекиил разразился в ответ гневной речью, выдавая ее за слова Бога. В ней он грозил подлым тирийцам всеми напастями и клятвенно обещал, что вот придет Навуходоносор и места живого на них не оставит.

Но угроза провидца так и осталась угрозой. Навуходоносор не смог овладеть Тиром.

Изекиил с горечью признал, что вавилонский царь оказался неважным полководцем и лишь зря погубил своих солдат.

Но в более поздние времена и гордому Тиру пришлось покориться новым завоевателям, персам. Впрочем, они были тут не одиноки — вся Финикия, да и весь Восток склонили голову перед могущественным агрессором. Тем более, что на процветании города это никак не отразилось, наоборот, персидская администрация всячески способствовала развитию ремесел и торговли в Финикии вообще и в Тире в частности.

Именно поэтому самоуверенный Тир отказался сдаться армии Александра Македонского, победителя персов, который покорил уже половину мира и очень хотел покорить вторую половину.

Но Александр был не менее гордым, чем тирийцы, а потому, недолго думая, начал осаду города, сконцентрировав на небольшом пространстве все свои войска и огромный парк мощных осадных орудий, сокрушивших уже стены не одного города.

Осада продолжалась восемь месяцев. Македонские ветераны вспоминали потом, что таких трудностей и лишений не испытали ни в одной битве, а участвовали они в бессчетном их количестве.

Тир был взят, но стоило это очень дорого. По приказу своего царя надрывно трудились тысячи солдат и согнанных рабов, пока не насыпали высокую дамбу, которая соединила скалистый остров, на котором стоял Тир, с берегом. Это было началом конца города.

По дамбе тараны, катапульты и баллисты были подведены непосредственно к стенам, и страшные машины принялись крушить неприступные укрепления, обрушивая на город и его жителей огромные камни и бревна.

Несмотря на это, защитники Тира продолжали героически сопротивляться, отражая штурм за штурмом. А когда войска македонцев все же вошли в непокорный город, жители, с отчаянием обреченных, сражались за каждую улицу, за каждый дом, за каждую комнату.

Они проиграли, но не сдались.

Взбешенный Александр, который из-за упрямства тирийцев вынужден был надолго прервать свой грандиозный поход, не простил им этого. Меры были приняты суровые.

Тридцать тысяч жителей города были проданы в рабство, а две тысячи тех, которых схватили с оружием в руках, украсили собой деревянные кресты, установленные по обе стороны от дамбы на песчаном берегу.

Справедливости ради надо отметить, правда, что эта варварская казнь была изобретена самими финикиянами и Александр, считавший себя носителем гуманистической культуры эллинов, воспользовался ею лишь будучи в крайне расстроенных чувствах.

Но вот прошло время, пьянство и лихорадка отправили в Подземное царство великого завоевателя из рода Аргеадов, и начали тирийцы потихоньку возвращаться в родные места.

Город отстраивался, обновлялся и снова богател. Бывали периоды, когда Тир даже получал относительную независимость и автономию по воле новых хозяев.

Но прежнего величия он уже не достиг никогда. Ведь исчезло главное преимущество — Тир уже не был островом.

Дамба, насыпанная македонскими солдатами, осталась на века, а с течением времени даже стала еще крепче и разрослась — само море укрепляло эту плотину, ежеминутно выбрасывая на нее песок и ил.

Когда за восемьдесят лет до описываемых событий Помпеи Мага привел свои легионы в Палестину и покорил ее, он признал за Тиром статус «вольного города». Но это не мешало римлянам частенько вводить в город свои гарнизоны, дабы успешнее искоренять вольномыслие граждан и предотвращать возможные эксцессы.

Облюбовали также римские власти Тир и как место, где можно было содержать многочисленных заложников, взятых у местных царей и правителей. А поскольку заложники эти были как правило людьми знатными и влиятельными, то таким образом римляне весьма практично обеспечивали себе покорность и лояльность местного населения.

История Тира и его судьба были тесно связаны с историей и судьбой его главного врага и конкурента — ненавистной столицы Иудеи Иерусалима. Ну да и понят — но — соседи ведь. Редко бывает, чтобы соседи жили в мире и согласии.

* * *
В гостинице они отдохнули немного, освежились, приняв теплую ванну и легко пообедали. Затем Паулин покопался в своей сумке, почитал какие-то документы и повернулся к Сабину:

— Давай-ка пойдем прогуляемся по городу, трибун. У меня тут есть кое-какие дела. Возьми с собой Феликса, а я возьму британца. Корникс пусть сидит тут. Толку от него, наверное, будет немного.

— Хорошо, — кивнул Сабин и отправился в комнату для слуг, чтобы передать приказ легата.

Через полчаса четверо мужчин вышли из гостиницы и двинулись вверх по центральной улице Тира. Несмотря на центральность, она тоже была узкая и извилистая.

На одном из перекрестков Паулин остановился и завертел головой, что-то высматривая.

— Так, трибун, — сказал он после паузы, — погуляйте в этом районе. Особой опасности для меня не предвидится, поэтому я хочу пойти на встречу один. Нет, возьму с собой Каролунга.

Сабин понимающе кивнул, сделал знак Феликсу, и они еще некоторое время наблюдали, как Паулин с британцем удаляются от центра города. Затем трибун махнул рукой.

— Пойдем, пират, — сказал он. — Осмотримся в славном городе Тире. Надеюсь, здесь меньше бандитов и воров, чем в Антиохии.

Они двинулись в другую сторону. Преодолев пару стадиев, расталкивая по пути суетливых тирийцев и гостей города, Сабин и сицилиец дошли до следующего поворота и тут остановились.

Перед ними высилась громада какого-то храма: здание было сложено из белых мраморных плит, разукрашенное картинами и узорами; надменное, по-восточному вызывающе роскошное.

Сабин вспомнил святилище Богини Тихе в Антиохии и скромное пристанище Фортуны под Римом. А может, здесь, в Тире, в Финикии, тоже есть родственница вершительницы человеческих судеб?

Угадав мысли трибуна, Феликс ловко поймал за одежду какого-то мальчишку, который с визгом пробегал мимо, норовя огреть сучковатой палкой своего босоного товарища.

— Кому посвящен этот храм? — рявкнул бывший пират, нахмурив брови. — Говори, сукин сын, а то Боги тебя покарают!

Мальчишка дернулся, выронил палку и что-то недовольно крикнул на непонятном языке. Его товарищ, отбежав на безопасное расстояние, звонко захохотал и показал язык.

Трибун с улыбкой наблюдал за этой сценой. Рядом с ними остановился какой-то мужчина в голубом хитоне с золотым широким браслетом на левом запястье.

— Этот храм посвящен Богине Астарте, — на ломаном латинском языке сказал он.

Глава XVI Любовь и ненависть

Храмы, посвященные Богине Астарте, высились по всему миру, поражая паломников своим великолепием, пышностью и таинственностью религиозных обрядов.

Ашторет, как называли ее финикийцы, почитали в Египте под именем Исиды, бородатые ассирийцы молились своему аналогу — Иштар, греки приносили жертвы Афродите, так как считали, что именно она настоящая Астарта, сбежавшая из Финикии на Кипр и вышедшая там на берег из белоснежной морской пены.

Астарту чтили как Богиню рождения, любви и плодородия.. Поэтому и памятник в Пафосе, самом знаменитом святилище Афродиты на Кипре, представлял собой уходящий в небо огромный фаллос. А жрицы Богини по всему миру с энтузиазмом занимались проституцией при храмах, зарабатывая деньги во славу своей покровительницы.

Много невероятных слухов ходило о мистериях, которые устраивались в обителях Астарты, но лишь немногие посвященные знали истинный их смысл и значение.

Римляне, которые в общем весьма терпимо относились к иноземным культам, считая религию средством, которое помогает цементировать многочисленные народы Империи в одно целое, разрешили выстроить храм Астарты и у себя, но лишь за пределами города.

Римская администрация не вмешивалась в дела жрецов, предупредив, правда, тех, чтобы они воздерживались от особо изощренных восточных практик, таких как ритуальное оскопление или религиозная проституция. Но это относилось только к Италии, а в провинциях служителям Богини Астарты по-прежнему была предоставлена полная свобода.

Впрочем, совсем недавно в Риме разразился грандиозный скандал, связанный с именем Исиды, жрецы которой вели себя все более вызывающе и больше думали о собственной выгоде, нежели о служении Богине. А использовали для этого, естественно, искреннюю веру и наивность людей, которые приходили к ним в храм помолиться.

Поводом послужил такой случай. Один римский патриций, молодой разгильдяй и гуляка, воспылал страстью к некой замужней женщине. Когда та отвергла его домогательства и отказалась от его любви, франт предложил ей отдаться за деньги, ибо знал, что супруг весьма ограничивает ее в карманных расходах.

— Я готов заплатить пятьсот ауреев за одну только ночь с тобой, — бесстыдно заявил он.

Женщина с возмущением отказалась и гневно потребовала больше никогда не приставать к ней с подобными гнусностями, а в противном случае она пожалуется мужу-сенатору.

Тогда изобретательный развратник решил действовать другим способом. Он знал, что предмет его страсти является пылкой почитательницей восточного культа египетской Богини Исиды и Бога Осириса.

Молодой человек отправился в храм и переговорил с главным жрецом, обещая ему хорошо заплатить, если святые отцы помогут ему добиться своего. Жрец, алчно блестя глазами, согласился.

За услугу он взял триста ауреев и пообещал сразу же сообщить, как только все устроит. Ему был дан трехдневный срок.

Когда на следующий день женщина пришла, как обычно, помолиться и принести жертвы, бессовестный жрец отвел ее в сторону и сказал:

— Почтенная матрона, Боги открыли мне, что ты, искренняя в своей вере и чистая в своих помыслах, удостоилась величайшей чести. Сам великий Осирис, отец всего живого, хочет провести с тобой ночь.

Наивная почитательница египетского культа чуть в обморок не упала от счастья.

— Только храни это в тайне, — предупредил жрец. — Бог опасается, как бы и другие не стали добиваться у него подобной чести, а он ведь дарит свою любовь только самым достойным.

Женщина клятвенно заверила, что никому не скажет ни слова, но, естественно, еще в тот же день ее подруги узнали обо всем. К следующему утру уже полгорода было осведомлено, что нынче ночью Бог Осирис сойдет на землю, дабы совокупиться с земной женщиной.

Мужу, правда, она ничего не сказала, ибо тот придерживался традиционных верований и скептически относился к восточным божествам, которых столь много развелось в последнее время.

В полночь доверчивая и наивная поклонница Осириса пришла в храм. Жрец проводил ее в отдельное помещение и оставил на широкой постели, освещенной каким-то мистическим мерцающим светом.

А вскоре появился и Осирис. Он ничего не говорил и сразу приступил к делу. Неутомимый Бог наслаждался любовью до самого утра, а потом пробормотал какое-то благословение и удалился на слегка нетвердых ногах. Избранница по-прежнему млела от счастья.

Немного придя в себя, она тут же побежала поделиться с подругами воспоминаниями о божественной ночи. Между двумя визитами ее носилки на улице перехватил тот самый патриций.

— Привет тебе, достойная, — сказал он устало. — Ну, должен признать, что я не зря так стремился побыть с тобой. В постели ты великолепна.

Женщина онемела от ужаса.

— Да, — нагло ухмыляясь, продолжал молодой повеса, — я провел отличную ночь. И что немаловажно — сэкономил двести ауреев.

Тут он привел несколько подробностей, после которых у бедной женщины уже не осталось никаких сомнений.

Сгорая от стыда, вся в слезах, она бросилась к своему мужу и все ему рассказала. А потом заперлась в спальне и недрогнувшей рукой вонзила кинжал себе в сердце.

Поседевший от горя сенатор поспешил к Тиберию.

Цезарь пришел в бешенство. Молодой патриций был в двадцать четыре часа выслан на Корсику в бессрочное изгнание, а жрецов египетского культа распяли на крестах. Храм был разрушен до основания.

Тиберий собрал к себе всех служителей восточных Богов и, скрипя зубами от ярости, предупредил, что та же участь постигает любого, кто посмеет еще извлекать личные выгоды из религии.

Его поняли. Но цезарь не успокоился и теперь ждал только повода, пусть даже самого незначительного, чтобы окончательно разделаться с чуждыми Риму верованиями. 392

* * *
— Астарта, — повторил Сабин. — Нет, это не Фортуна. Или ты хочешь принести ей жертву?

— Не хочу, — улыбнулся Феликс. — Я бы лучше выпил вина.

— Подождем Паулина, — ответил трибун. — А там посмотрим. Я бы, вообще-то, тоже не отказался.

Они двинулись в обход храма, небрежно поглядывая по сторонам. Народу тут толпилось много, но никто не шумел и не скандалил, не желая, видимо, раздражать Богиню. Продавцы сувениров предлагали свой товар, расхваливали его, как положено, но вели себя не очень навязчиво.

Они прошли еще несколько шагов, и тут вдруг Сабин задержался. Он увидел человека, который, укрывшись за резной колонной, не сводил глаз со входа в храм.

Трибуну показалось, что он уже где-то когда-то видел этого молодого мужчину, но он никак не мог вспомнить, при каких обстоятельствах. Кажется, это было в Риме...

— Что там, господин? — спросил Феликс, перехватив его взгляд. — Знакомый?

— Да, — протянул Сабин. — Знакомый...

И тут он вспомнил.

Этого парня он видел в Ноле, когда находился там со свитой цезаря Августа. Цезарь был при смерти, и Сабин тогда пошел на квартиру сенатора Гнея Сентия Сатурнина, чтобы сообщить тому об известиях, привезенных Корниксом.

Сатурнина не оказалось дома, и трибун повернул обратно. В воротах он едва не столкнулся с юношей в одежде патриция, который, с бледным лицом и горящими глазами, пробежал мимо, крича:

— Где сенатор! Скажите ему, что приехал Луций Либон с важными вестями. Скорее!

Луций Либон.

Сабин остановился и нахмурился. Луций Либон был приемным сыном Сатурнина. Его старый сенатор обручил со своей внучкой, Корнелией. А потом, поскольку ситуация была весьма неопределенная, отправил жену и Корнелию в Африку, к своему родственнику проконсулу Фурию Камиллу.

Но судно сенатора, на котором плыли женщины и их слуги, бесследно исчезло. Тогда, в порту Остии, Сабин был свидетелем, как корабль под названием «Сфинкс» выходил в море. Видел он и странную активность будущего префекта преторианцев Элия Сеяна, а тогда еще просто агента Ливии, который пристально наблюдал за отправкой.

Сабин не сомневался, что именно по приказу императрицы Сеян предпринял нечто, что помешало кораблю Сатурнина доплыть до намеченной цели. Возможно, он организовал пиратское нападение или что-то в этом роде...

А в недавнем разговоре Децим Варон, прибывший из ставки проконсула Африки, говорил, что Либон приезжал к ним, разыскивая свою невесту. Ведь когда стало ясно, что судно не пришло в Африку, Сатурнин поручил юноше провести поиски. С тех пор о молодом патриции не было ни слуху ни духу. И вот он здесь...

Сабин решительно направился к колонне; Феликс с недоуменным видом, последовал за ним.

Либон не обращал внимания ни на них, ни на других людей. Он по-прежнему не сводил взгляда с дверей храма, возле которых толпился народ.

В двух шагах от молодого человека Сабин задержался и негромко произнес:

— Приветствую тебя, достойный Луций Либон.

Тот медленно повернул голову.

Сабина поразила перемена, происшедшая с этим веселым, жизнерадостным юношей, каким он знал Либона раньше. Теперь на него смотрел настоящий старик с потухшими запавшими глазами, морщинистой кожей и нездоровым румянцем на скулах. А ведь ему было всего двадцать лет...

Видя, что Либон не узнает его, Сабин сделал еще шаг и повторил более громко:

— Привет тебе, достойный Либон. Я — Гай Валерий Сабин. Мы встречались в доме у сенатора Сатурнина.

В глазах Либона мелькнуло какое-то воспоминание, но мысли его были заняты совсем другим и лишь с большим усилием ему удалось вернуться к действительности.

— Да, — глухо произнес он. — Я помню тебя, Валерий Сабин. Скажи мне, что случилось с сенатором. Я ведь с тех пор не был в Риме. Говорят, он был арестован и умер в тюрьме?

— Да, такова была официальная версия, — кивнул Сабин. — Его заковали в цепи прямо на заседании сената по обвинению в государственной измене и отвели в тюрьму. Думаю, там ему помогли свести счеты с жизнью.

Либон прикрыл глаза и покачал головой.

— Он это предвидел, — шепнул юноша. — Он все предвидел. Он был такой мудрый...

— Восстание Агриппы Постума закончилось ничем, — продолжал Сабин. — Было объявлено, что это беглый раб выдавал себя за своего хозяина и поднял смуту. Сатурнин позволил себе усомниться в этом и вот...

— Да, —ответил Либон, поднимая голову. — Мой отец до конца остался честным человеком и римлянином. Надеюсь, я не опозорю его память ни при каких обстоятельствах.

Сабину стало немножко неловко. Словно для того, чтобы усилить его смущение, Либон спросил:

— А ты что здесь делаешь, достойный Сабин? Тебя отправили в ссылку как участника заговора?

— Нет, — глухо ответил трибун. — Я был амнистирован и нахожусь здесь по поручению цезаря Тиберия.

— Цезаря Тиберия? — воскликнул Либон. — А с каких пор ты признал его цезарем?

— Несколько позже сената, — резко ответил Сабин. — Пойми меня, я никого не предал. Но со смертью Агриппы Постума именно Тиберий стал официальным преемником Божественного Августа. Нравится мне это или нет, тут уж ничего не поделаешь. Мы прежде всего римляне и служим своей стране. А служение стране сейчас означает служение цезарю. Даже если цезарь этот — Тиберий.

— Понятно, — с грустью кивнул Либон. — Что ж, я не имею права осуждать тебя. Возможно, мой отец сумел бы мне объяснить, кто же тут прав. Во всякому случае, я никогда не признаю своим правителем сына подлой Ливии, убийцу и пособника убийц.

Сабину стало грустно. Этот парень еще так молод и многого не понимает. Что ж, по крайней мере, он прям и честен, а это всегда нравилось Сабину в людях.

— Ладно, — сказал он. — Я не из службы безопасности, и меня не интересуют твои политические взгляды. Давай забудем обо всем, кроме того, что нас познакомил сенатор Сатурнин, человек, которого мы оба любили и уважали. По-моему, у тебя какие-то проблемы. Я был бы рад помочь тебе, если ты захочешь. Прошу тебя, открой мне, что тебя тревожит.

Несмотря ни на что, трибун чувствовал себя виноватым под пристальным взглядом этого юноши, который остался верен своим идеалам и плевать хотел на все остальное. А ведь жизнь так сурово с ним обошлась. О, Фортуна, чем же не угодил тебе этот искренний романтик?

На глазах Либона вдруг показались слезы, и из непреклонного борца он превратился вдруг в слабого растерянного мальчишку, с нетерпением ждущего твердую руку сильного мужчины, на которую он мог бы опереться.

— У меня действительно есть проблемы, — глухо сказал он. — Но вряд ли ты поможешь мне.

— А я попытаюсь, — ободряюще сказал трибун. — Послушай, пойдем-ка отсюда в более спокойное место и там поговорим.

— Хорошо, — безразлично согласился Либон. — Все равно еще рано. Просто мне больше некуда идти и потому я все дни провожу здесь.

— Где ты остановился?

— В гостинице недалеко отсюда.

— И там твои слуги?

— У меня нет слуг. Они раздражали меня, и я их прогнал. К счастью, у сенатора Сатурнина были крупные счета в банках Востока, которые Ливия и Тиберий почему-то не закрыли, и в средствах я не стеснен. Местный агент торгового дома из Иерусалима исправно снабжает меня деньгами.

— А давно ты здесь, в Тире?

— Две недели.

— А что ты делал до того? Я слышал — ты заезжал в Карфаген?

— Да, я был там.

Сабин вспомнил, как Децим Варон рассказывал о римской девушке знатного рода, которую якобы видели у Такфарината, но не зная, стоит ли говорить об этом Либону.

Тот тряхнул головой.

— Я не ел уже три дня и теперь в первый раз чувствую голод. Пойдем куда-нибудь поедим и поговорим.

— Пойдем, — согласился Сабин, с сочувствием глядя на измученного бледного юношу.

Потом он повернулся к Феликсу.

— Подожди достойного Паулина, — приказал трибун, — и скажи ему, что я встретил благородного Луция Скрибония Либона. Он знает это имя. Если я понадоблюсь легату, мы будем в нашей гостинице.

Феликс молча кивнул и ушел.

Сабин с Либоном двинулись по узким улочкам обратно в направлении гостиницы. Шли молча.

Уже в комнате, когда было подано вино и закуска и Либон слегка подкрепился, Сабин рискнул начать расспросы.

— Когда отец позволил мне покинуть Рим и отправиться на поиски Корнелии, — заговорил юноша, — я поехал в Остию, чтобы нанять там судно, а по пути доставить письмо сенатора Агриппе Постуму, который стоял там лагерем.

«Это письмо и погубило Сатурнина», — подумал трибун, но вслух ничего не сказал, чтобы не расстраивать еще больше и так расстроенного молодого человека.

— Отдав послание, — продолжал Либон, — я поднялся на борт биремы и отплыл тем же курсом, которым должны были двигаться Корнелия и моя бабушка, почтенная Лепида. Судно, как я понял, принадлежало какому-то авантюристу, искателю приключений, но меня это не смущало. Я пообещал ему хорошо заплатить, он согласился, и надо признать, что ни капитан, ни его команда меня не подвели.

Мы долго плавали по Тирренскому морю, заходили на Сардинию и Сицилию, расспрашивая всех встречных о судьбе «Сфинкса». Но никто не мог сказать ничего определенного.

Затем мы направились к берегам Африки, в Карфаген. У меня все-таки теплилась надежда, что их судно просто попало в шторм, сбилось с курса и его долго носило по волнам, но в конце концов «Сфинксу» удалось добраться до места назначения.

Оказалось, что я ошибался. Проконсул Фурий Камилл сказал, что Корнелия в Карфагене не появлялась и он уже написал об этом сенатору Сатурнину, но не получил ответа. Сенатор тогда уже был мертв.

Я провел некоторое время в ставке проконсула, а потом началась война с кочевниками. У Камилла прибавилось проблем, и я не хотел мешать ему. Сев на свой корабль, я поплыл вдоль побережья по направлению к Александрии, а затем и дальше, и так попал в Тир.

Сабин скрипнул зубами.

— Наверное, тебе надо было двигаться в противоположном направлении, — сказал он, — к Нумидии.

И трибун рассказал юноше о том, что узнал от Децима Варона. Судя по всему, та девушка и была Корнелией, так Сабин и подчеркнул.

Либон грустно кивнул.

— Наверное, ты прав. Но дело в том, что здесь, в Тире, я наконец нашел ее.

— Что? — воскликнул Сабин. — Нашел внучку Сатурнина? И ты так спокойно об этом говоришь?

— Я нашел ее, — повторил Либон. — Но лучше бы я оставался в неведении. Боги жестоко посмеялись надо мной.

— Я не понимаю тебя, — растерянно сказал Сабин. — Ты, кажется, не рад. Но как же...

— Я увидел ее два дня назад, — устало произнес Либон. — Она выходила из храма Астарты, возле которого мы с тобой недавно встретились. Я чуть сознание не потерял от счастья, кинулся к ней, но... она меня не узнала и прошла мимо.

— Как не узнала? Почему?

— У меня сложилось впечатление, что она находилась под действием какого-то наркотика.

— Наркотика? — в негодовании воскликнул Сабин. — Кто же посмел пичкать наркотиками внучку римского сенатора и консуляра?

— Жрецы храма Астарты, — глухо ответил Либон.

— Но почему же ты не предпринял никаких действий? — Сабин был возмущен пассивностью Либона. — Ты же мог пойти к римским властям, развалить этот проклятый храм и вернуть свою любимую. Ты же мужчина, Луций!

— Я пошел к властям, — отрешенно произнес Либон. — И квестор вместе со мной направился в храм Астарты. Жрецы привели Корнелию. А она сказала, что видит меня первый раз в жизни и служит только Богине.

Сабин был потрясен.

— А ты не мог ошибиться? — спросил он осторожно. — Может, это вовсе не она. Бывают странные случаи сходства...

— Я? — с горечью усмехнулся Либон. — Ошибиться? Мы росли вместе. Я не мог обознаться.

— Но если так... — Сабин не знал, что ему сказать, чем утешить потерявшего надежду юношу. — Послушай, недавно в Риме жрицы Исиды обманули одну женщину и цезарь сурово расправился с ними. Может, и тут служители культа каким-то образом заставляют Корнелию говорить неправду. Если так, то я и легат Паулин, с которым я здесь нахожусь...

— Спасибо, трибун, — глухо ответил Либон, глядя в пол. — Уже поздно. Как бы то ни было, Корнелия для меня умерла.

— Что? — Сабин не верил своим ушам. — Но почему?

— Она стала храмовой проституткой и продает свое тело первому встречному за горсть медяков, — звенящим от напряжения голосом сказал Либон. — Я ее ненавижу.

Он закрыл лицо руками и зарыдал.

Глава XVII Хозяин и гость

Германик, выслушав просьбу цезаря и будучи горд оказанным ему доверием, немедленно начал готовиться к отъезду. Он со всей старательностью, присущей ему во всем, изучал самые разнообразные материалы по восточным провинциям, в которых никогда еще не был, подбирал надежных, верных людей для своей свиты, разрабатывал маршрут поездки.

Ему очень хотелось, чтобы вместе с Кассием Хереей его сопровождал и Публий Вителлий, но достойный патриций, извинившись, отказался:

— Прости, Германик, — сказал он с улыбкой, — но походная жизнь мне уже до смерти надоела. Хочу пожить в столице, где можно три раза в день принимать ванну, слушать поэтов и ораторов на Форуме, ходить в цирк и амфитеатр.

К тому же, я ведь уже не так молод и пора подумать о семье. Мне нужен наследник, которому я мог бы передать мое состояние. И как раз подвернулась одна подходящая девушка...

— Я слышал, — скривился Германик, — но ведь она, кажется, родственница Элия Сеяна.

— Ну и что? Да, Сеян не может похвастаться древностью рода, но зато он сейчас занимает очень высокую должность и уж дети его точно будут заседать в сенате. Нет, я не считаю мой предполагаемый союз с его племянницей каким-то мезальянсом.

Помнишь, что однажды в подобном случае ответил твой приемный отец, наш достойный цезарь? Когда он назначил на важный пост одного безродного человека и патриции подняли шум, говоря, что тот не имеет знатных предков, мудрый Тиберий резонно заметил:

— Ничего страшного. Он сам будет собственным знатным предком.

Поэтому, уж извини, я не покину столицу. Может быть потому, когда ты вернешься с Востока и опять, если пожелают Бога и цезарь, возглавишь Ренскую армию, я и присоединюсь к тебе, но не сейчас.

Германик с улыбкой обнял верного соратника. Ему было жаль, что Вителлий не поедет с ним, но он понимал друга. Что ж, пусть поступает, как знает. Ему виднее.

Зато его любимая жена Агриппина ни секунды не колебалась и категорически заявила, что будет сопровождать мужа.

— Опасности? — сказала она на его возражения. — Неудобства? Неужели в Сирии нам будем еще хуже, чем в Германии? Я пережила с тобой уже столько, что теперь меня трудно испугать. Нет, мой дорогой, я люблю тебя и ты меня не отговоришь.

Уцепившись за подол ее платья, маленький Гай, прозванный Калигулой, громко расплакался.

— И я хочу с папой!

В конце концов, Германику пришлось согласиться, что с ним поедут жена и младший сын. В глубине души он был только рад этому, все его сомнения были вызваны тревогой за безопасность близких.

И вот наступил день отплытия. В Остии стояла под парусами небольшая флотилия, чтобы сопровождать консула и приемного сына цезаря в его инспекционной поездке по восточным провинциям. Провожать Германика отправились представители сената и всех сословий, даже сам Тиберий собирался, но в последний момент слег с приступом ревматизма. Императрица Ливия выразила свое сожаление, но тоже не поехала и осталась с сыном.

До остийского порта Германика провожали его мать Антония — дочь Марка Антония и Октавии, сестры Божественного Августа, брат Клавдий и сестра Ливилла, жена Друза. Сам Друз к тому времени уже был на пути в Германию, чтобы принять командование Ренской армией.

Множество римлян и жителей провинций тоже приняли участие в проводах, а горожане Остии все до единого поспешили в порт. Народ очень любил Германика и громкими криками напутствовал его, желая удачи и скорейшего счастливого возвращения.

Жрецы без устали взмахивали ножами и молотками, лилась на алтари всевозможных Богов жертвенная кровь и вердикт гаруспиков и авгуров был однозначен: небожители благоволят Германику и окажут ему необходимое содействие в его миссии.

Наконец, прощание закончилось, взвыли трубы оркестра, на мачтах кораблей затрепетали цезарские флаги и эскадра двинулась в открытое море. Толпы людей на пристани махали руками и платками, а Германик, стоя на мостике флагмана, с улыбкой отвечал им.

Вскоре мачты кораблей скрылись за горизонтом и люди разошлись, чтобы приступить к своим повседневным делам.

* * *
Эскадра Германика двигалась тем же маршрутом, которым незадолго до нее прошла «Минерва», цезарская галера, с Марком Светонием Паулином и Гаем Валерием Сабином на борту.

Правда, теперь спешки не было и Германик, совмещая приятное с полезным, уделял много внимания новым местам, знакомясь с достопримечательностями и памятниками старины.

Так он на несколько дней задержался возле мыса Акция, где посетил храм Аполлона, выстроенный Августом в память о победе, и укрепления Антония, в которых его легионеры ждали, как же завершится морское сражение. Затем они, правда, все перешли на сторону победителя.

В дальнейшем бывший командующий Ренской армией навестил Фивы, разгромленные некогда войсками Александра Македонского, где осмотрел комнату, в которой родился Пиндар.

После этого путь его лежал на остров Лесбос, где Германик положил венок на могилу знаменитой поэтессы Сафо.

Здесь же, на Лесбосе, Агриппина, которая снова была беременна, родила дочку, получившую имя Юлии. Это был уже шестой ребенок Германика. Еще трое умерли в младенчестве.

Когда мать и дитя уже чувствовали себя нормально, плавание было возобновлено и суда двинулись на восток. Эскадра заходила в порты Илиона — легендарной, воспетой Гомером Трои — Византия и Халкедона, недалеко от которого находилась могила Ганнибала, заклятого и самого удачливого врага Рима. Удача эта, правда, не всегда сопутствовала великому карфагенскому полководцу.

Затем Германик продолжил плавание вдоль берегов Малой Азии, посещая все славные в истории города: Пергам, Смирну, Эфес, Милет. Здесь корабли резко развернулись и взяли курс на Афины.

В величайшем городе Греции Германик, который всегда испытывал благоговейный трепет перед культурой Эллады, продемонстрировал в очередной раз свою скромность и благородство.

У городских ворот он появился один, без эскорта ликторов и свиты сановников. Растроганные местные власти организовали в его честь грандиозный праздник, на котором Германик присутствовал в качестве почетного гостя, с благодарностью приняв приглашение.

В ответной речи он долго говорил о знаменитых афинских ораторах, поэтах, философах и полководцах я о том влиянии, которое они оказали на развитие мира вообще и римской Империи в частности.

Затем, тепло попрощавшись с благодарными афинянами, Германик снова сел на корабль и отплыл на Родос, где он хотел посетить местный университет, слава которого гремела по всему свету.

На Родосе суда задержались недолго, и потом плавание продолжилось вдоль берегов Малой Азии, мимо Ликии, Писидии, Киликии. И вот наконец солнечным августовским днем эскадра двинулась из Тарса по направлению к Селевкии, порту столицы Сирии Антиохии.

Впрочем, солнечная погода установилась только что, а перед тем три дня шел дождь и ветер гонял по морю огромные волны с белыми бурунами, и в Тарсе пришлось задержаться.

Об этом Германик не пожалел — он с удовольствием осматривал местные достопримечательности, а вечерами качал на руках маленькую Юлию. Девочка тоже была весьма довольна.

* * *
Эскадра цезарского приемного сына при поднятых парусах двигалась на Селевкию. На небе играло и переливалось яркое солнце, попутный ветер натягивал тугие паруса из льняного полотна. И пассажиры, и матросы получали настоящее удовольствие от плавания.

Германик стоял на носу галеры и всматривался вдаль. Он уже побывал в роли туриста, и теперь его деятельная натура с нетерпением ждала, когда же он сможет приступить к выполнению государственных обязанностей, порученных ему цезарем.

Официальная часть визита начиналась с Антиохии.

— Еще несколько часов, господин, — сказал капитан, заметив нетерпение Германика. — Вон, посмотри направо. Видишь тот контур на горизонте? Это Кипр.

— Кипр, — повторил Германик. — Жаль, что мы туда не заехали. Я бы хотел посетить храм Афродиты в Пафосе. Говорят, это незабываемое зрелище.

— Истинная правда, — согласился капитан галеры. — Я бывал там и приносил жертвы Богине, щедрые жертвы. И могу сказать, что после этого мне как никогда везло в любви.

Германик рассмеялся.

— Мне и так везет в любви, — сказал он, нежно обнимая за плечи Агриппину, которая выбралась на палубу из каюты и подошла к мужу. — Но все равно, покровительство всесильной Богини не помешает.

— Человек за бортом! — раздался вдруг громкий крик впередсмотрящего с мачты. — Слева по борту! Шесть-семь стадиев.

Капитан сразу стал серьезным и впился глазами в море. Экипаж подобрался. Германик тоже взглянул в указанном направлении.

— Господин, — сказал наконец капитан, — там действительно человек на какой-то деревяшке. Что прикажешь? Повернем или пойдем своим курсом?

В следующий миг он пожалел, что у него вырвались такие слова. Германик побледнел и резко повернул к нему голову.

— Как это — своим курсом? — резко спросил он. — Вы что, всегда так поступаете? И вам безразлично, что кто-то сейчас борется со смертью и с волнами в открытом море?

Капитан смешался. Германик окинул его презрительным взглядом.

— Я был о тебе лучшего мнения, шкипер, — холодно произнес он. — Немедленно меняй курс и спаси того человека.

— Да, господин, — ответил пристыженный капитан и принялся выкрикивать команды, без прежней, впрочем; уверенности в себе.

Галера замедлила ход, а потом повернула. Матросы ловко оперировали парусами.

— Шлюпку на воду! — рявкнул капитан.

Шлюпка, подвешенная с правого борта, тяжело хлюпнула своим плоским днищем по морской глади.

Гребцы взялись за весла, и суденышко быстро понеслось туда, где на обломке какой-то деревяшки болтался оставленный один на один с морем несчастный человек.

Матросы быстро вытащили его из воды. Мужчина вяло отплевывался. Его глаза закатились под лоб, а в бороде, седой и клочковатой, уже успели обжиться креветки.

Шлюпка развернулась и поплыла обратно к кораблю. Германик с мостика наблюдал за ней. Капитан тоже, хотя и скривившись.

— Тут Киликия, господин, — заметил он, как бы невзначай. — Пиратский заповедник. Пусть бы себе тонул во славу Нептуна. Если бы тут разбился нормальный корабль, мы бы уже получили предупреждение. Ведь помнишь ту бирему...

Германик отмахнулся.

— Человек есть человек, — назидательно сказал он. — Его надо спасать. Если этот мужчина окажется пиратом, мы передадим его властям в Антиохии. А если нет, мы окажем ему помощь.

— Как скажешь, господин, — протянул опытный капитан и отвернулся. — Юний! — рявкнул он в следующий момент. — Как ты следишь за парусом, растяпа? Или ты хочешь, чтобы мы перевернулись.

Провинившийся Юний, который засмотрелся на действия спасательной команды, метнулся к парусу.

А спасенного между тем уже поднимали на палубу. Германик сбежал с мостика и подошел ближе.

Человек, мужчина лет сорока с небольшим, мокрый и отрешенный, скользил невидящим взглядом по собравшимся вокруг.

Германик заботливо наклонился над ним.

— Тебя спасли, — сказал он. — Теперь все будет в порядке. Кто ты такой? Как очутился в море?

Мужчина выплюнул очередную порцию морской воды и упер свои прозрачно-голубые глаза в Германика.

— Мы разбились на рифах Атмоса, — сказал он прерывистым голосом. — Корабль пошел на дно. Я один спасся.

— И поблагодари Богов, — встрял капитан, который тоже уже стоял рядом, — что здесь оказался благородный Германик, иначе кормил бы ты рыб, приятель.

Германик жестом приказал ему замолчать.

— Как твое имя? — повторил он вопрос.

— Никомед, — всхлипнул мужчина, — Никомед из Халкедона. Мы шли в Антиохию...

— Ладно, успокойся, — сказал Германик. — Сейчас тебе помогут, накормят, обсушат. Боги хранили тебя, Никомед из Халкедона. А как твои спутники? Кто-то выжил?

— Вряд ли, господин, — ответил Никомед. — Наверное, я один такой везучий оказался.

— Ну, хорошо. — Германик повернулся, чтобы пройти на мостик. — Иди отдыхай. Сейчас мы прибудем в Селевкию, а там подумаем, что с тобой делать. Не волнуйся, теперь ты не пропадешь.

— Это Германик, сын цезаря, — прошипел рулевой прямо в ухо Никомеду, который, похоже, еще мало что соображал.

Уяснив ситуацию, халкедонский шкипер сделал попытку припасть к ногам столь знатной персоны.

Германик с неудовольствием отодвинулся.

— Не надо, моряк, — сказал он строго. — Отблагодарить меня ты еще успеешь. Если будет на то воля Богов.

* * *
Гней Пизон нервными отрывистыми шагами мерил свой кабинет. Его глаза метали молнии, а уста готовы были разразиться громом.

— И что нам теперь делать? — вопросил он.

Стоявший у стены трибун Десятого легиона Паконий только пожал своими широкими плечами. Сидевший в кресле низложенный царь Вонон саркастически хмыкнул.

— Уважаемый проконсул, — сказал он медленно, — денег тебе было выплачено столько, что я вправе от тебя требовать немного пошевелить мозгами в нужный момент.

Пизон пронзил его ненавидящим взглядом и вновь заходил по комнате, размахивая руками.

— Тебе легко говорить, — рявкнул он, — но что я теперь могу сделать, если завтра здесь появится Германик и начнет совать нос во все наши дела? Это же конец!

— Так ты хочешь быть цезарем или нет? — холодно спросил Вонон. — И Парфия и Армения всадили в тебя столько денег, что дешевле было бы, наверное, нанять китайского императора. И теперь ты говоришь, что все пропало. Да ты в своем уме, любезный?

— А что я могу сделать? — взвыл Пизон. — Подготовка не окончена, и ты сам это прекрасно знаешь. Теперь этот выскочка обработает мои легионы, которые и так не особенно преданы мне, и все, прощай мечты. С кем я пойду на Рим? С тобой и твоим кучером?

Вонон презрительно ухмыльнулся.

— Не теряй головы, наместник, — сказал он. — Ничего страшного еще не случилось. Можно найти выход.

— Какой выход? — схватился за голову Пизон. — Германик уже едет сюда. У него чрезвычайные полномочия. Может, он и наивный, но отнюдь не дурак. Он сразу же поймет, что тут творится, и примет меры. А я вовсе не уверен, что наши легионы будут повиноваться мне, а не ему. После Германии он стал очень популярен.

— На все воля Богов, — философски заметил Вонон. — И главный среди них Бог Мамон, Бог денег.

— Ты ничего не понимаешь, армянин, — крикнул Пизон. — Теперь тебе придется иметь дело с римлянином, причем, с самым честным и неподкупным из римлян. Германик — это не твои восточные князьки.

— Все зависит от суммы, — невозмутимо произнес бывший армянский царь. — А купить можно любого.

— И вот это мой союзник, — с горечью обратился Пизон к трибуну Паконию. — Все мерит своими азиатскими мерками. Но ведь к римлянам нужен другой подход, мы не такие.

— Ну, тебя-то я купил, и недорого, — язвительно заметил Вонон.

Проконсул Сирии побледнел и сжал кулаки.

— Думай, что говоришь, варвар, — прошипел он.

— А ты лучше думай, как отдать мне долги. Их совсем немало. Или я должен поставить в известность цезаря?

Пизон скрипнул зубами и отвернулся. Проклятый армянин прав. Он держит его в руках.

— Тогда предлагай, — сказал проконсул. — Все, что в моих силах, я готов сделать.

— Нам надо нейтрализовать Германика, — резонно заметил Вонон. — Ты говоришь, что он не продается. Это плохо. Но в первую — очередь для него. Тогда мы убьем его.

— Ты рехнулся! — крикнул Пизон, чуть ли не подпрыгнув на месте. — Убить Германика? Приемного сына Тиберия? Консула?

— Ну и что? — хладнокровно заметил армянин. — И не таких убивали. Или тебе дать почитать хроники персидских царей?

— Да чтоб ты сгорел со своими персидскими царями! — в сердцах выкрикнул Пизон. — Ты имеешь дело с римлянином и не забывай об этом.

— Я имею дело с людьми, — резонно ответил царь. — А люди, как известно, смертны.

— Но каким образом? — уже более осмысленно спросил сирийский проконсул.

— Вот это уже деловой вопрос, — довольно улыбнулся Вонон. — Детали мы можем обсудить.

Пизон наконец перестал бегать и уселся на стул с высокой спинкой, расправил складки тоги. Трибун Десятого легиона, называемого Молниеносным, продолжал стоять у стены, исподлобья глядя на толстого кандидата на армянский престол.

— У меня уже есть один план, — произнес Вонон, набивая рот финиками. — Недавно моим людям посчастливилось наткнуться в городе на некоего египтянина, мастера по части всякого волшебства. По крайней мере, тот сам так утверждает. Во всяком случае, в ядах он действительно неплохо разбирается, я уже проверил на своем секретаре, который последнее время меня обманывал и думал, что я об этом не знаю.

— Вот только не надо вершить внесудебную расправу в римской провинции! — крикнул Пизон. — Здесь я представляю закон. У себя в Армении можешь творить что угодно, но в Антиохии...

— Да не волнуйся, — махнул рукой Вонон. — Никто даже труп не найдет. Уж что-что, а искусство убивать на Востоке доведено до совершенства.

— Так ты хочешь, чтобы твой египтянин устранил Германика? — задумчиво сказал Пизон. — Ну, может, это и неплохая мысль. Главное, чтобы на меня не упала даже тень подозрения. Императрица Ливия уверена, что я верно служу ее интересам, и пусть думает так и дальше. Когда настанет время, я сам объясню ей ее ошибку.

Пизон довольно хихикнул.

— Подумать только, мне удалось провести такую хитрющую бабу, как наша императрица. Клянусь Меркурием, такое еще ни у кого не получалось. Я просто гений...

Вонон с неодобрением скривился.

«Ты просто дурак, — подумал он. — О Боги, с кем я связался? Этот кретин может сорвать все дело».

— Не переоценивай себя, — сказал он вслух. — Чего ты действительно стоишь, мы уже скоро узнаем. А пока ты должен со всеми почестями принять Германика, постараться усыпить его подозрения. Ведь вполне возможно, что нам и не придется прибегать к крайним мерам.

Насколько мне известно, Германик — это весьма наивный и простодушный молодой человек. Уж такие опытные интриганы, как мы с тобой, наверняка сумеют обвести его вокруг пальца.

— Надеюсь, — буркнул Пизон. — Мне бы тоже не хотелось раньше времени переходить в наступление. Надо как следует подготовиться. Мы не имеем права проиграть. Ведь тогда...

— Я знаю, — махнул рукой Вонон. — Что ж, будем сами заботиться о своей шкуре. Ведь Боги вполне могут и забыть о нас — у них и других дел невпроворот.

Он поднялся на ноги и слегка кивнул.

— Ну, мне пора идти. Передавай привет своей супруге, почтенной Планцине. Скажи, что у меня для нее есть неплохой подарок — серьги с изумрудами уникальной работы.

— Украденные из тигранокертского дворца, — язвительно заметил Пизон, весьма недовольный тем, что его жена оказывает слишком уж большую благосклонность армянскому гостю.

— Тигранокерт и все, что в нем находится, принадлежит мне, — резко заявил Вонон. — Не забывай об этом. Римляне отдали мне престол, а ты обещал помочь мне снова вернуться к власти.

— Хорошо, хорошо, — примирительно сказал Пизон, поднимая руки. — Не обижайся. Я пошутил.

— За такие шутки в Армении рубят головы, — бросил Вонон и вышел из комнаты.

Проконсул и трибун Паконий некоторое время молча смотрели на закрывшуюся за ним дверь.

— Вот сволочь, — сказал наконец Пизон. — Но пока мы должны его терпеть. Ничего, подожди, любезный, только бы Боги даровали нам победу, а уж тогда я упеку тебя в самые что ни на есть Гиперборейские страны. И тогда сам буду дарить моей жене сокровища армянских царей.

— Будь с ним поосторожнее, господин, — мрачно изрек Паконий. — Это такая бестия...

— Знаю, — кивнул проконсул. — Но мы ведь тоже не простачки, а, трибун? Ладно, пойдем-ка выпьем немного. Кстати сказать, ты здорово сработал с этим Децимом Вароном. Я был уверен, что могу на тебя положиться. Клянусь, когда придет время, ты получишь награду, достойную твоей храбрости и преданности.

— Рад стараться, — по уставу ответил трибун Десятого легиона Паконий и выбросил руку в воинском салюте.

Глава XVIII План похищения

Либон продолжал молчать, закрыв лицо руками. Сабин сидел напротив и с грустью смотрел на него. Ему было очень жаль этого несчастного юношу, которого жестокая судьба в одночасье лишила всего, что было ему дорого. Но как же помочь ему?

Дверь открылась и в комнату вошел Паулин. Он окинул обоих мужчин быстрым взглядом и опустился на стул. Налил себе вина. Выпил.

— Это Луций Либон, — негромко сказал Сабин. — Ты слышал о нем. У него проблемы...

— Феликс мне сказал, — кивнул Паулин. — Но не все. Я бы хотел знать подробности.

Юноша оторвал руки от лица и посмотрел на цезарского легата. В его глазах стояли слезы.

— Зачем тебе это? Ведь ты служишь Тиберию, а я...

— Мы оба римляне, — мягко произнес Паулин. — И должны помогать друг другу. Не имеет значения, каковы наши политические приверженности. Ведь и Цезарь, и Помпеи, и Божественный Август всегда протягивали руку соотечественникам, которые попали в трудное положение. Независимо от их взглядов. Кроме того, я встречался в свое время с сенатором Гнеем Сентием Сатурнином и могу сказать, что глубоко уважаю этого незаурядного человека.

— Спасибо, — шепнул Либон. — Но мне тяжело повторять то, что я уже сказал достойному Сабину.

— Если ты не против, — быстро сказал трибун, — я сам расскажу легату.

И он коротко пересказал Марку Светонию грустную историю Либона.

— Так, — задумчиво сказал Паулин, когда повествование было окончено, — что же нам предпринять?

— Я не хочу больше ее видеть, — упрямо повторил Либон.

Его лицо покрывала бледность, губы дрожали.

«Хочешь, — подумал Сабин. — Еще как хочешь. Чего же тогда торчал под храмом, ничего не замечая вокруг?».

— Ладно, — сказал Паулин после некоторого раздумья. — Предлагаю такой выход. Мы просто похитим девушку, поместим ее в безопасное место, найдем хороших врачей. Я уверен, что действие наркотиков, или чем там жрецы ее одурманили, со временем пройдет, и все будет хорошо.

— Не будет, — произнес Либон. — Она — проститутка. И не имеет значения, делала она это сознательно или нет. Я уже не смогу жениться на ней. Я римский патриций, моя честь...

— Честь, — повторил Паулин, — Честь это важная штука. Конечно, оставаясь патрицием и сыном консуляра, ты не можешь взять себе в дом девушку, которая была храмовой проституткой в Тире. Но ответь мне на один вопрос: ты действительно любишь ее?

— Она была для меня всей жизнью, — глухо ответил Либон. — Да, я любил ее так, как еще никто никого не любил.

— А сейчас? — продолжал спрашивать легат.

— Сейчас... Не знаю...

— Я говорю вот о чем, — пояснил Марк Светоний. — Ты должен сделать свой выбор. Если общественное положение для тебя дороже, то я могу тебя понять и пусть Боги оценивают твои поступки. Но если главное для тебя — эта бедная девушка и ваша любовь, то кто мешает вам уехать куда-нибудь в провинцию и жить там, где вас никто не знает? Средства у вас есть, и вы вполне можете в счастье и спокойствии провести отмерянное вам Богами время. Родить детей. Рим, конечно, центр мира, но мир ведь им не ограничивается. Что скажешь, Либон?

— Не знаю, — повторил юноша. — Я ничего не соображаю сейчас. Как же я могу уехать и никогда не возвращаться в Рим? Мне трудно даже представить себе это...

— Время лечит, — философски заметил Паулин.

— Ты должен сделать правильный выбор, Луций, — с сочувствием в голосе сказал Сабин. — И ты его сделаешь.

— А ты бы как поступил на моем месте? — с вызовом спросил Либон.

— Я? — трибун пожал плечами. — Понятия не имею. Тут трудно что-то ответить. Это надо пережить.

Либон отрешенно покачал головой.

— Ладно, — решительно сказал легат. — Как бы то ни было, а мы не можем оставить внучку римского консуляра в руках этих подлых жрецов. Мы должны похитить ее и спрятать в безопасном месте. С властями проблем не будет — я сам все объясню квестору.

Он поднялся на ноги.

— Не будем терять времени. Либон, когда она выходит из храма на улицу? Ты должен знать.

— В сумерках, — глухо ответил молодой патриций. — Она стоит вместе с другими женщинами в портике и ждет клиентов.

— Отлично, — Паулин потер руки. — Это упрощает дело. Кто-нибудь из нас прикинется ее клиентом, отведет Корнелию в надежное место, а у меня есть тут безопасная квартира, и дальше мы примем все меры, чтобы с ней ничего больше не случилось.

Так, Сабин, мы возьмем с собой Феликса и Каролунга — они могут пригодиться. Вдруг жрецы охраняют женщин. Ну, тогда я им не завидую — мы здорово намнем бока этим проклятым сводникам.

Сабин тоже поднялся. Он чувствовал в себе энергию и горячее желание сделать что-нибудь. Даже Либон, кажется, приободрился, видя такую решимость своих друзей.

— Ну что ж, — сказал он. — Пусть исполнится воля Богов. У вас не найдется меча для меня?

— Найдется, — кивнул Паулин. — Ладно, нам пора идти. Скоро уже стемнеет, а мы должны еще выбрать подходящее место возле храма, чтобы наблюдать оттуда.

Трое мужчин торопливо вышли из комнаты и двинулись вниз по ступенькам лестницы. Сабин заглянул в помещение для слуг, и вскоре Феликс и британец, оба вооруженные, присоединились к ним.

Вся группа вышла на улицу и двинулась по направлению к храму финикийской Богини Астарты.

Глава XIX Слуга Сатурнина

Когда белая громада святилища выросла перед ними, Паулин жестом приказал всем остановиться.

— Подождите, — сказал он. — Давайте оглядимся и выберем подходящее место для наблюдения.

Людей на улицах было уже не очень много, хотя возле храма толпилась приличная группа верующих. Сумерки стремительно сгущались, уже начинали проблескивать неяркие пока звезды на темно-синем небе, появился и бледный серп луны.

Дорога, ведущая к храму, освещалась оливковыми лампами на медных подставках, расставленных на равном расстоянии друг от друга.

— Куда должна выйти Корнелия? — спросил Паулин у Либона, который нервно сжимал ладонью рукоятку короткого острого меча, висевшего у него на поясе.

— Вон туда, — показал юноша.

Все посмотрели в том направлении и увидели пристроенный к левому крылу святилища довольно просторный портик, резные колонны которого уходили ввысь и терялись в темноте. По углам его тоже стояли светильники. Пока в портике никого не было.

— Хорошо, — сказал Паулин и повернулся к своим спутникам. — Сделаем так. Я сейчас найму носилки и буду ждать вон за тем углом. Каролунг остается здесь и будет прикрывать нас. Если увидишь, что кому-то требуется помощь, то сразу подключайся.

Сабин дождется, пока появится девушка, и подойдет к ней. Он должен будет довести ее до моих носилок и посадить туда. Феликс будет страховать трибуна на случай вмешательства жрецов.

Когда Корнелия окажется в носилках, я прикажу нести нас в одно надежное место. Вы все последуете за нами пешком. Все понятно?

— А я? — с вызовом спросил Либон. — Какова будет моя роль? Или я должен оставаться безучастным зрителем?

— Ты? задумчиво проговорил легат. — А ты сделаешь вот что...

Феликс быстро наклонился к уху Сабина и шепнул:

— Господин, там какой-то парень затаился в темноте и наблюдает за нами. Кажется, он подслушивает разговор. Что мне предпринять?

— Задержи его, только без шума, — шепнул в ответ трибун.

Марк Светоний, видя этот обмен мнениями, прервал и вопросительно взглянул на Сабина. Тот чуть склонил голову, прося позволения действовать. Легат кивнул в ответ.

— Феликс, — нарочито громко произнес трибун. — Я забыл в гостинице мой кошелек. Пойди и принеси, а то как бы эти ворюги-финикийцы не украли его.

— Да, господин, — ответил Феликс и двинулся в обратном направлении, тихо посвистывая и не глядя по сторонам.

— Каролунг, — приказал трибун британцу, — перейди улицу и спрячься вон в той нише. Следи за нами и, если возникнет необходимость, спеши на помощь.

— Понял, господин, — кивнул высокий мужчина, поглаживая длинный нож, засунутый за пояс. — Я все сделаю как надо.

Он сделал несколько шагов и тут же растаял во тьме, которая уже совсем сгустилась. Теперь Паулин и его спутники стояли на углу улицы в полном одиночестве, людей возле храма уже не было видно. Лишь слегка рассеивали мрак неяркие огоньки оливковых ламп.

Внезапно где-то рядом послышался сдавленный вскрик, глухой звук удара и лязг металла. Сабин моментально подобрался и бросился на шум. Через несколько секунд они вдвоем с Феликсом притащили и поставили перед Паулином какого-то человека.

Это был молодой мужчина с черными жесткими волосами, смуглым лицом, сильный, подвижный, мускулистый. Он прерывисто тяжело дышал, с его губ стекала струйка крови.

— Здоровый парень, — с уважением сказал Феликс. — Знает толк в драке. Если бы я не напал врасплох, он бы, наверное, со мной разделался. Клянусь, он раньше был гладиатором.

— Кто ты такой? — приглушенно спросил Паулин.

Мужчина промолчал и отвернулся.

— Говори, — приказал Сабин.

Он слегка ткнул незнакомца кулаком в ребра.

Тот дернулся и скривился. Его черные глаза блестели от ярости, ноздри раздувались.

— Я слышал ваш разговор, — процедил он сквозь зубы. — Вы хотите похитить Корнелию, внучку сенатора Сатурнина. Зачем?

— Ого, — сказал легат. — Да ты неплохо осведомлен, парень. Или вы были друзьями с сенатором?

— Я был его слугой, — отметил мужчина. — И сопровождал достойную Корнелию в плавании в Африку.

— Что? — выкрикнул Либон. — Как тебя зовут? Рассказывай нам все! Немедленно.

— Успокойся, — Паулин положил руку ему на плечо. — Сейчас мы все узнаем.

— А ты не помнишь меня, господин? — спросил мужчина у Либона. — Ты видел меня в доме сенатора. И я сопровождал его в поездках. Меня зовут Селевк, я...

Либон схватил его за плечи и развернул лицом к свету ближайшей оливковой лампы. Несколько секунд молодой человек пристально всматривался в черты мужчины, который назвал себя слугой Сатурнина.

— Да, как будто, — наконец пробормотал он. — Да, точно я видел его раньше. Ты и твои товарищи в Остии сели на «Сфинкс» вместе с достойной Лепидой и Корнелией. Рассказывай же, что там случилось? Почему судно не дошло до Карфагена?

— В Тирренском море на нас напали пираты, — сказал Селевк. — Пришлось принять бой.

— Это были не пираты, — заметил Сабин. — Тех людей наверняка нанял Элий Сеян по приказу Ливии. Она хотела похитить внучку сенатора, чтобы потом оказывать давление на Сатурнина.

— Возможно, — согласился Селевк. — Мне сразу показалось, что те молодцы не очень походили на обычных морских разбойников. Их судно называлось «Золотая стрела».

Сабин и Феликс быстро переглянулись.

— Что ж, — сказал трибун, — в таком случае мне известно, кто участвовал в нападении. Это был наш старый знакомый шкипер Никомед. Тот самый, — он повернулся к легату, — которого парфяне завербовали в свои шпионы и которому поручили следить за нами. Вот уж воистину, как тесен мир. Но продолжай, Селевк. Чем закончился бой?

— Нам удалось отбить нападение и повредить их мачту, — вновь заговорил киликиец. — Мы уложили десятка полтора бандитов, но и сами понесли потери.

— Бедняга Никомед, — сказал Феликс. — Ну почему ему так не везет? За что не возьмется...

— Тихо, — резко сказал Паулин. — Оставь свои шуточки. Сейчас не подходящее время.

— В самом конце кто-то с их корабля пустил стрелу, — продолжал Селевк. — Она вонзилась в грудь моей хозяйки, достойной Лепиды.

— Ее убили, — прошептал Либон. — О Боги, какая подлость. Она никому никогда не причинила зла и была так добра ко мне...

— От пиратов-то мы ушли, — говорил дальше Селевк, — но той же ночью попали в шторм. Нас здорово потрепало, судно сбилось с курса и потеряло управление. Много дней нас носило по волнам, пока наконец не выкинуло на скалистый берег Нумидии.

А перед этим рабы-гребцы и некоторые матросы подняли бунт, поскольку я приказал уменьшить рацион их питания, чтобы моя госпожа, благородная Корнелия, ни в чем не испытывала недостатка.

— Да благословят тебя Боги! — с жаром воскликнул Либон. — Я вознагражу тебя! Ты можешь просить все, что захочешь.

Селевк невесело усмехнулся.

— Да, — сказал он, — я хотел бы попросить тебя о награде. Но не знаю, согласишься ли ты дать мне ее.

— Потом договоритесь, — перебил его Паулин. — У нас мало времени. Продолжай.

— Пока мы сражались с бунтовщиками, — заговорил киликиец, — как раз показалась земля. Тогда я предложил им прекратить бой, объединить усилия, чтобы корабль не разбился на камнях, а потом разойтись в разные стороны. Они согласились.

— Бунт на море — серьезное преступление, — заметил легат. — Их надо распять на крестах.

Селевк пропустил эти слова мимо ушей.

— Нам удалось благополучно выбраться на берег. Потом мы двинулись вдоль побережья на восток. Через день или два мы наткнулись на группу вооруженных людей. Это был местный нумидийский вождь Такфаринат и его отряд.

— Такфаринат! — воскликнул Либон. — О, Боги! Так вот к кому она попала в руки!

— Да, — мрачно ответил Селевк, — но тогда он еще служил римлянам. Такфаринат обещал довести нас до Рузикады, где стоял римский гарнизон. Мы были благодарны ему. Он с почтением относился к госпоже, и у нас не было причин не доверять ему.

На ночлег мы расположились в какой-то деревушке. А ночью гонец привез известие, что сын Такфарината был казнен римлянами за какой-то проступок. Вождь пришел в ярость и поклялся отомстить.

Паулин грустно покачал головой.

— Фортуна, Фортуна, — вздохнул он, — Как ты крутишь судьбами бедных людей!

— Утром Такфаринат собрал большой отряд, — продолжал Селевк, — и повел его на Рузикаду. После короткого боя он перебил гарнизон и сжег город. А потом начал уже настоящую войну.

Все это время мы находились в обозе вождя. Поначалу с нами обращались хорошо, но потом нумидиец стал звереть все больше и больше. Наконец он...

— Говори, — скрипнул зубами Либон. — Я должен знать правду.

— Он взял Корнелию в свой гарем, — тихо сказал Селевк. — Я и матросы, которые были с нами, пытались помешать, но нумидийцы просто бросились на нас с мечами в руках. Все погибли, я выжил чудом.

Онотвернул тунику на груди и показал ужасные шрамы, покрывавшие его тело.

— О, Боги, — простонал Либон. — Я этого не переживу. Моя Корнелия была еще и в постели грязного нумидийского ублюдка.

— Она не виновата, — сказал Селевк. — Достойная Корнелия ничего не могла сделать. Она пыталась покончить жизнь самоубийством, но это вовремя заметили и с тех пор держали ее связанной в шатре.

Либон схватился руками за голову.

— А потом, когда собралась уже большая армия, — говорил дальше Селевк, — Такфаринат повел ее на Карфаген. Мы по-прежнему находились в его обозе. Меня он почему-то пощадил и не стал убивать. А я уже почти оправился от ран и ежеминутно думал о побеге.

Наконец войско нумидийца подошло к столице провинции, но навстречу ему вышли римляне и быстро их разгромили. Кочевники в панике бросились врассыпную. Сам Такфаринат тоже исчез.

Я понял, что лучшего момента может и не быть. Мне удалось прикончить двух воинов, которые охраняли нас, и увезти достойную Корнелию. Много дней мы скитались в пустыне, пока наконец не вышли к побережью.

— И она не наложила на себя руки? — спросил Либон. — После такого позора? Она же римлянка!

— Тебе легко говорить, господин, — с укором ответил киликиец. — А она просто была не в себе, только плакала и повторяла твое имя. Меня она даже не замечала, да и ничего вокруг не видела.

Потом мы двинулись вдоль берега, надеясь, что нас подберет какой-нибудь корабль. Так и случилось.

Селевк скрипнул зубами в ярости.

— Это были финикийцы. Капитан сначала рассыпался в любезностях, когда я сказал, что он имеет честь помочь внучке римского сенатора. Но поскольку Корнелия ни на что не реагировала и никак не подтвердила мои слова, он начал сомневаться.

И вот однажды меня схватили матросы, дали по голове и выбросили за борт.

— Плыви, любезный! — крикнул мне капитан. — Передавай привет своему сенатору. А девчонку мы лучше продадим в публичный дом. Она красивая, хотя и сумасшедшая. А для нас, финикийцев, синица в руках всегда лучше, чем журавль в небе.

— Негодяи! — крикнул Либон в бешенстве. — Мерзавцы! Я утоплю в море эту проклятую Финикию!

— Для этого надо быть Богом, — резонно заметил Паулин.

— Или командующим римской армией, — добавил Сабин, желая подбодрить юношу. — Видишь, у тебя опять появился смысл в жизни.

— А как же ты не утонул? — спросил Феликс, с уважением глядя на Селевка. — Ты, наверное, родственник Нептуна?

— Да нет, — слабо улыбнулся тот. — Просто неплохой моряк. Я довольно долго держался на воде, а потом меня подобрала рыбацкая лодка. К счастью, у меня в одежде было зашито немного денег, которых финикийцы не нашли, и я купил себе место на борту корабля, который плыл в Тир из Табраки. Ведь я помнил, что капитан того судна, которое увезло мою госпожу, говорил, что плывет именно туда.

И вот я прибыл в этот город и начал поиски. Вчера мне случайно удалось заметить достойную Корнелию, которая вышла из храма в одежде жрицы Астарты. И я не могу понять, каким образом...

— О, горе мне, — простонал Либон. — Лучше бы ее убил Такфаринат, тогда она не пережила бы того, что переживает сейчас. И я тоже...

Селевк внимательно посмотрел на него. В глазах киликийца появилась боль. Он понял, что делала в храме внучка сенатора Сатурнина.

— Вот поэтому мы и хотим похитить ее и вылечить, — сказал Паулин. — Эти негодяи одурманили ее каким-то наркотиком, и бедная девушка не отдает отчета в своих действиях.

— Разреши мне быть с вами, господин, — попросил Селевк. — Я служу ей и буду служить до конца.

— Ты храбрый человек и преданный друг, — с чувством произнес легат. — Конечно, ты останешься с нами. А потом Луций Либон даст тебе свободу, если ты раб.

— Я не раб, — ответил киликиец. — Сенатор уже освободил меня.

— Тем лучше.

— О, Корнелия, — продолжал стонать Либон. — Теперь мы с тобой никогда не сможем быть вместе...

— Ты откажешься от нее? — спросил Селевк. — Прости мою дерзость, господин, но я должен знать.

— Я не могу поступить иначе, — прерывисто произнес юноша. — Моя честь... Ведь Корнелия стала...

— Тогда я не брошу ее, — твердо произнес киликиец. — Можешь убить меня сейчас, я понимаю, что я никто по сравнению с тобой. Но несчастье, которое пережила Корнелия, приблизило ее ко мне. Гордые патриции не хотят принимать ее в свой круг, но простой киликийский моряк не оставит ее в беде. Она теперь такая же отверженная, как и я. Мы будем вместе, если она того захочет.

— Не заговаривайся, моряк, — сказал Паулин. — Корнелия — внучка римского сенатора. Но твоя верность госпоже делает тебе честь. Ладно, об этом поговорим потом, а сейчас...

— Из храма выходят женщины, — негромко сказал Феликс. — И идут к портику.

Все повернули головы.

— Вон она! — в один голос воскликнули Селевк и Либон.

Глава XX Месть

— Так, все по местам, — скомандовал Паулин. — Селевк, ты знаешь город?

— Немного, — ответил киликиец.

— Знаешь Гончарную улицу?

— Да.

— Отлично. Достойный Либон, вы с Селевком пойдете туда и будете нас ждать в начале улицы. Именно там находится дом, где я хочу укрыть девушку. Трибун, ты идешь к портику и забираешь Корнелию. Феликс, будешь страховать Сабина. Отправляйтесь через десять минут. А я пойду найму носилки. Тут за углом есть прокатная контора. Как только увидите, что я готов, — начинайте. Ну, да помогут вам Бога.

Пятеро мужчин быстро разошлись в разные стороны. На месте остался лишь британец Каролунг, который не слышал их разговора, но продолжал следовать предварительным распоряжениям легата.

Сабин и Феликс переместились поближе к храму и заняли удобную для наблюдения позицию. Время тянулось медленно, как смола.

Наконец в отдалении показались большие носилки, которые несли на плечах шестеро крепких парней. Занавеска на паланкине шевельнулась. Рабы остановились.

— Это легат, — шепнул Сабин. — Ну, вперед.

Феликс молча кивнул и проверил, легко ли его меч выходит из ножен. Сицилиец был собран и сосредоточен.

Сабин вышел из укрытия и небрежным шагом праздношатающегося искателя развлечений двинулся к портику, к которому уже со всех сторон сходились мужчины, желающие внести свою лепту в благоустройство храма Богини Астарты, а при случае и получить немного удовольствия.

Трибун испугался, как бы Корнелию не перехватили, и ускорил шаги. Либон указала ему девушку, и он не боялся ошибиться.

Под крышей портика стояло полтора десятка женщин в ритуальных одеждах и несколько молодых жрецов под командой одного пожилого. Вое держали в руках увесистые дубинки, чтобы в случае чего на корню пресечь возможные инциденты.

— Ты хочешь воздать честь Богине Астарте, господин? — спросил один из жрецов, когда Сабин подошел ближе. — Это благородная цель. Можешь выбрать себе женщину, через которую Богиня услышит твои молитвы и примет твое подношение.

Сабин еле сдержался, чтобы не врезать кулаком по бритой голове религиозного сводника.

— Да, — сквозь зубы ответил он. — И я могу обойтись без твоей помощи. Дай мне осмотреться.

— Пожалуйста, господин.

Жрец отступил в сторону, и трибун вошел под своды портика.

Он сразу увидел Корнелию, которая стояла в углу. Она выглядела полностью отрешенной от действительности, глаза девушки блестели нездоровым блеском. Трибун направился к ней.

— Корнелия, — шепнул он ей в ухо. — Твои друзья хотят помочь тебе. Пойдем со мной.

— Меня зовут Энойя, господин, — каким-то неземным голосом ответила девушка. — Я рада, что ты выбрал меня для служения великой Богине Астарте и буду счастлива провести с тобой время, ибо это послужит на пользу нашему храму.

— Чтоб он сгорел ваш храм вместе с Астартой, — буркнул Сабин. — И со всеми этими бритыми ублюдками.

Но он уже понял, что Корнелия не в себе и бесполезно пытаться объяснить ей ситуацию. Ладно, сейчас главное — вырвать бедняжку из рук этих негодяев.

— Ты сделал выбор, господин? — сладким голосом спросил пожилой жрец, подходя к Сабину. — Вижу, вижу. И ты не ошибся. Это одна из лучших наших женщин. Она всем сердцем предана Богине...

— Да уж, — процедил Сабин сквозь зубы. — Хорошо, я забираю ее с собой.

— Так не положено, господин, — возразил жрец. — У нас есть специальные комнаты при храме, и там очень удобно...

Сабин сунул руку в кошелек и бросил жрецу несколько золотых монет. Тот жадно подставил ладонь.

— Я не хочу идти в храм, — отчетливо произнес трибун. — Мы пообщаемся с Богиней у меня дома. Видишь, вон там носилки?

Он показал пальцем.

— Я отвезу женщину к себе, а потом пришлю ее обратно. Вот и все. Я так хочу.

— Хорошо, господин, — наклонил голову жрец. — Но тогда вас будет сопровождать один из наших послушников. Такой у нас порядок. Он подождет, когда ты отпустишь женщину, и приведет ее обратно в храм.

Спорить со старым хрычом было бы бесполезно. Опасаясь, как бы жрец не начал чего-то подозревать, Сабин кивнул.

— Пусть будет так.

«Надеюсь, Феликс сломает шею этому бритоголовому», — подумал он с удовлетворением.

— Пойдем, — трибун повернулся к Корнелии и взял ее за руку. — Торопись, у меня мало времени.

Девушка покорно пошла за ним. Жрец с дубинкой в руке следовал в некотором отдалении.

Сабин скорее чувствовал, нежели видел, что и темная тень Феликса выскользнула из своего укрытия. А еще где-то во мраке должен быть Каролунг. Нет, такие ребята запросто разделаются с этими сукиными детьми, которые наживаются на бедных обманутых женщинах. И никакая Астарта им не поможет. Трибун злорадно ухмыльнулся.

Корнелия шла молча, опустив голову. Ее лицо прикрывал легкий капюшон. Рука девушки чуть подрагивала в ладони Сабина.

«Несчастный ребенок, — подумал трибун. — Сколько же ей довелось пережить».

Он вдруг представил на ее месте свою любимую Эмилию и чуть не задохнулся от бешенства. Теперь он стал лучше понимать чувства Либона.

«Ничего, мы за все отомстим, — подумал он. — Призываю вас, Эринии, помогите нам».

Они были уже рядом с носилками. Паулин отдернул занавески и протянул руку, чтобы помочь девушке взобраться внутрь.

— Эй, — крикнул бритоголовый жрец, — Это что такое? Так не положено. Оставьте женщину!

Внезапно рядом с ним возник Феликс и с силой двинул служителя Астарты в челюсть. Тот выронил дубинку и полетел на землю, но сознания, видимо, не потерял, ибо тут же сунул руку под одежду и вокруг разнесся пронзительный свист.

— На помощь, — прохрипел жрец.

Феликс ударил его пяткой в висок, и тот замолк. Но со стороны портика послышались торопливые шаги. Еще один отряд храмовой стражи появился слева. Замелькали факелы.

— Скорее! — крикнул Паулин.

Он подхватил Корнелию, которая слабо упиралась, и втащил ее в носилки. Сабин, Феликс и Каролунг обернулись, положив руки на мечи. Стражники приближались.

— Догоняйте, — бросил им легат и рявкнул на носильщиков: — Чего стоите, вперед!

Но те замялись, понимая, что их пассажиры вступили в какой-то конфликт с всесильными жрецами. А уж вызвать гнев могущественной Богини Астарты они никак не хотели.

— Пошли, сукины дети! — крикнул Сабин и толкнул в спину ближайшего носильщика. — Быстро! А то сейчас мечом пришпорю.

Рабы тяжелой рысью припустили по улице. А храмовые стражники были уж совсем близко.

— Святотатцы! — раздавались крики. — Богохульники! Чтоб вас чума взяла!

— Отходим, — бросил Сабин. — Идем за носилками. А этих будем держать на расстоянии. Оружие к бою.

Заметив блеск лезвий, жрецы несколько поостыли. Они задержались и сбились в плотную группу. Было их человек двенадцать.

— Эй, вы, — раздался голос пожилого мужчины, который в портике принял от Сабина деньги. — По какому праву вы оскорбляете Богиню Астарту? Кто вы такие?

— Это вы оскорбляете Богиню, сводники вонючие, — ответил Сабин, — Отчет в своих действиях мы дадим только перед римскими властями. А вы лучше убирайтесь, пока не пролилась кровь.

Жрецы о чем-то приглушенно переговаривались, обжигая злыми взглядами трибуна и его спутников. А тот заметил, что носилки с Паулином и девушкой скрываются за углом в сорока шагах от них.

— Бежим, — приказал Сабин. — А то еще потеряем их.

Трое мужчин бросились вслед за паланкином. Жрецы не думали прекращать погоню и последовали за ними, сохраняя, впрочем, безопасную дистанцию между собой и остриями мечей.

И вот таким странным манером три группы людей — рабы с носилками, Сабин, Феликс и Каролунг и отряд храмовой стражи — продвигались по направлению к Гончарной улице.

— Если они увяжутся за нами, — сказал Сабин, — то узнают, где легат хочет укрыть девушку. Надо что-то придумать...

— Я придумал, — сказал Феликс.

Он быстро прошептал несколько слов, и Сабин кивнул.

— Хорошо, попытаемся. Ты все понял, Каролунг?

— Да, господин, — ответил британец.

— Ну, тогда начинаем по моей команде.

Трое мужчин слегка замедлили ход, не теряя, впрочем, из виду носилки. Жрецы шли в том же темпе, а потому не сразу заметили, что расстояние между ними сокращается.

— Вперед! — крикнул вдруг Сабин.

Они втроем рванулись навстречу противникам, которые опешили от столь неожиданного маневра. Прошло лишь несколько секунд, а Феликс уже стоял, обхватив за шею старого жреца и приставив меч к его горлу. Сабин и Каролунг расположились по обе стороны от них, выставив вперед свои клинки.

Стражники взвыли от бессильной ярости.

— Отойти! — рявкнул Сабин. — Назад, сволочи, а то сейчас ваш командир лишится головы!

Жрецы испуганно попятились.

— Вот тут и оставайтесь, — удовлетворенно сказал трибун. — Когда мы будем в безопасности, я отпущу эту старую развалину. Но если до тех пор я увижу хоть одну бритую башку на расстоянии выстрела из лука от меня, то, клянусь, сам перережу ему глотку.

Жрецы взволнованно загудели, но никто не сделал и шагу вперед. Сабин улыбнулся.

— Молодцы, — сказал он. — Вижу, вы меня поняли. Ну, будьте здоровы, Божьи люди.

Феликс толкнул старого жреца в спину, и все четверо быстро двинулись за удаляющимися носилками.

Они отошли уже на приличное расстояние и свернули в темный переулок вслед за паланкином Марка Светония. Но тут оказалось, что жрец вовсе не собирался так уж безропотно подчиняться своим похитителям. Несмотря на возраст, он был еще полон сил и энергии, что и не замедлил продемонстрировать в следующий момент.

Воспользовавшись тем, что Феликс уже не так плотно прижимал меч к его горлу, жрец вдруг ловко уклонился от лезвия и двинул сицилийца ногой в пах. Феликс взвыл от боли и согнулся, держась руками за низ живота. А служитель культа с удивительным проворством бросился бежать по темной улице, подошвы его сандалий выбивали дробь на камнях.

Сабин и Каролунг на миг растерялись, и этого вполне хватило бы старику, чтобы скрыться в лабиринте переулков, но тут ему не повезло. Он уже готов был нырнуть в какой-то проем, как вдруг оттуда вышел человек.

Двое мужчин столкнулись и полетели на землю.

— Ослеп, что ли? — взвыл несчастный прохожий.

Теперь уже трибун и британец времени не теряли. Каролунг навалился на упавшего жреца и прижал его всем телом. А Сабин с удивлением посмотрел на мужчину, который так неожиданно помог им.

— Корникс, — сказал он, — а ты откуда тут взялся?

Бедный галл был ошарашен не меньше.

— Да я... — забормотал он. — Так просто... Мне было...

— Ты же должен был сидеть в гостинице.

— Да... Но...

Тут подошел Феликс, уже слегка оправившийся от последствий болезненного удара. Сначала он с силой и злостью стукнул жреца ногой под ребра, а потом с улыбкой повернулся к галлу.

— Ну ты даешь, приятель, — сказал он. — Здорово ты нас выручил. Еще немного, и эта старая крыса показала бы нам свой хвост.

Корникс влет оценил ситуацию.

— Ну, известное дело, — надулся он от гордости. — Кто же как не я вам поможет? Мне так и подумалось, что вам не помешает поддержка такого человека, как я. Да мне не привыкать. Вот и тогда в Риме мы с доблестным Кассием Хереей выручили моего господина, которого арестовали преторианцы и вели в тюрьму.

— Так ты тут оказался не случайно? — недоверчиво переспросил сицилиец, растирая живот.

— Конечно, нет, — обиделся Корникс. — Я же и говорю...

— Не ври, приятель, — перебил его Сабин. — Могу поспорить на что угодно, что ты просто удрал из гостиницы, чтобы развлечься, а сейчас возвращался из какого-нибудь публичного дома или кабака.

— Ну... я... — замялся Корникс.

— Ладно, все равно спасибо, — махнул рукой трибун. — Ну, идем дальше. У нас нет так много времени.

Жреца подняли на ноги. Он злобно шипел и плевался. Феликс для острастки стукнул его ребром ладони по шее, и больше старик не делал попыток убежать.

Они нагнали носилки в начале Гончарной улицы, где уже поджидали Селевк и Либон. Паулин вылез и помог сойти девушке. Корнелия, голову которой по-прежнему закрывал капюшон, стояла молча, дрожа всем телом.

Легат отпустил носильщиков, которые торопливо помчались обратно по улице, и повернулся к своим спутникам.

— А это еще кто? — спросил он, указывая на жреца, которого держал Феликс.

Сабин коротко объяснил.

— Молодцы, — хмыкнул Паулин. — С такими, как вы, не пропадешь. А там кто? Нас ведь было меньше.

— Я, господин, — покорно сказал Корникс.

Сабин опять объяснил.

— Ладно, — улыбнулся Светоний. — Ты помог нам, и я тебя прощаю, но на будущее запомни — мои приказы должны выполняться в точности.

— Конечно, господин, — с облегчением вздохнул Корникс. — Я понял, обещаю.

— Ладно, — Паулин огляделся. — Мы с трибуном пойдем сейчас проверить, все ли в порядке там, на квартире. Феликс, держи жреца, а вы позаботьтесь о девушке.

Либон стоял, не двигаясь; видно было, как в нем происходит отчаянная внутренняя борьба. Селевк тоже не смел в его присутствии предложить свою помощь внучке сенатора.

Видя их нерешительность, Паулин кивнул британцу.

— Каролунг, следи за госпожой.

Тот кивнул и шагнул к девушке. Внезапно она легким движением отбросила капюшон с головы. И в этот же момент луна вдруг вышла из-за туч и ее свет упал на лица британца и Корнелии, которые оказались совсем близко друг от друга.

Селевк страшно побледнел и рванулся вперед.

— Нет! — в отчаянии крикнул он.

А лицо Каролунга вдруг исказила дикая торжествующая гримаса. В следующий миг он сильной рукой прижал девушку к себе и приставил свой кинжал к ее груди.

Селевк замер. Все остальные изумленно наблюдали за этой сценой, ничего не понимая.

— Что происходит? — резко спросил Паулин. — Каролунг, как ты смеешь? Немедленно отпусти госпожу!

— Его зовут не Каролунг, — глухо сказал Селевк. — Это Утер, один из матросов, которые подняли мятеж на «Сфинксе», судне сенатора Сатурнина.

— Да! — крикнул британец. — Да, я Утер. Вы убили моего брата, чтобы эта богачка могла есть и пить сколько захочет. А мой брат и другие должны были сдохнуть от голода в трюме. И я поклялся отомстить! О, Боги, спасибо вам, что вы так скоро предоставили мне эту возможность.

Он весь дрожал от возбуждения, лезвие ножа скользило по груди Корнелии, которая по-прежнему была в полной апатии.

— Как ты тут оказался? — спросил Селевк.

Он видел, что британец еле владеет собой, и решил потянуть время, а там, может, удастся что-нибудь предпринять.

Но легат Марк Светоний Паулин был настроен более категорично. Он резко двинулся вперед.

— Не подходи! — крикнул Утер и занес руку с ножом.

— Немедленно брось оружие! — рявкнул легат. — Ты слышишь меня? Я приказываю! Или я отправлю тебя на крест!

— Не надо... — заговорил Сабин, понимая, что угрозы Паулина не остановят обезумевшего от жажды мести британца.

Но легат продолжал твердо идти вперед, приближаясь к Утеру и девушке. Он был уверен, что британец не посмеет его ослушаться.

Видя, что еще миг и римлянин окажется совсем рядом, Утер вдруг издал дикий вопль, взмахнул рукой и по рукоять всадил нож под сердце Корнелии. Девушка выскользнула из его объятий и тихо сползла на землю. У всех вырвался вздох ужаса. Либон повалился на колени.

— Будьте вы прокляты! — закричал британец, повернулся и бросился бежать.

Но далеко он не ушел. Селевк в мгновение ока выхватил из-под плаща короткий тяжелый нож, взмахнул рукой и острый клинок, несколько раз перевернувшись в воздухе, с глухим звуком вонзился под левую лопатку убегающего британца.

Тот секунду стоял неподвижно, потом повалился на колени, уперся в землю ладонями, помотал головой, а затем рухнул на бок, перекатился на спину и замер. Из-под тела быстро расползалось в разные стороны кровавое пятно.

Либон поднялся на нога, сделал несколько шагов и вновь упал на колени перед телом Корнелии. Он со слезами на глазах смотрел на спокойное бледное лицо девушки. Никто не посмел ему помешать.

Так прошло несколько минут. Потом Либон поднял голову и невидящим взглядом окинул своих спутников.

— Теперь я буду мстить, — сказал он глухо, но твердо. — О, я жестоко отплачу за мою поруганную любовь и за жизнь этой несчастной. И в первую очередь я буду мстить цезарю и Ливии. Ведь это они главные виновники моих бед!

— Не говори глупостей, Либон, — резко перебил юношу Паулин. — Мы понимаем твое горе...

Но молодой человек уже не слушал. Он быстро вскочил на нога и побежал в темноту.

— Стой! — крикнул Сабин. — Куда ты?

Трибун хотел броситься за ним, но Паулин вдруг жестом остановил его и грустно покачал головой.

— Не трогай его, — сказал он. — Будем надеяться, что он сумеет взять себя в руки и поступит как настоящий римлянин. А сейчас ему не до нас и не до наших утешений.

Селевк стоял, не поднимая головы, и тупо смотрел на тело Корнелии. Его губы дрожали.

Паулин положил руку ему на плечо.

— Ты останешься с нами? — спросил он мягко.

Киликиец кивнул.

— Хорошо. Не будем забывать, что нас ждет еще очень важная работа. Очень жаль, что так все получилось с Корнелией, но кто мог знать, что этот британец...

— А что будем делать со жрецом? — спросил Сабин.

— Убейте его, — равнодушно приказал легат. — Он опасный свидетель и может доставить нам неприятности и задержать нашу миссию.

Феликс с готовностью вытащил меч.

— Нет, — прохрипел жрец, выпучив глаза. — Не убивайте меня! Я могу помочь вам!

— Чем? — издевательски спросил Сабин. — Натравишь на нас банду своих бритоголовых псов?

Но жрец смотрел не на него, а на Паулина.

— Я знаю, кто ты такой, — вдруг сказал он. — И я знаю, что ты ищешь. Только я могу указать тебе правильный путь.

Его слова произвели впечатление на легата, но он не подал вида и лишь пристально взглянул на жреца.

— Вот как? — спросил он. — Ну, и кто же я такой?

— Ты — Марк Светоний Паулин, легат цезаря Тиберия, — торжественно произнес старик. — И прибыл в Палестину с особым поручением.

— Откуда тебе это известно? — резко спросил пораженный его осведомленностью Паулин.

Жрец улыбнулся.

— Мало есть тайн на свете, которые неизвестны нам, служителям великой Астарты.

— Эти сволочи шпионят за нами, — буркнул Паулин, обращаясь к Сабину. — Надо сказать цезарю, чтобы он огнем выжег вертепы азиатов по всей Италии. Наверняка кто-то из посвященных проговорился об этом жрецу храма Астарты в Риме, а тот не замедлил донести обо всем своим дружкам. Вот так они и богатеют. На шпионаже и на проституции.

Легат с горечью хмыкнул и вновь посмотрел на служителя культа.

— Ну, — сказал он, — так что ты знаешь? Чем ты можешь нам помочь? Помни, цена должна быть высокая, если ты хочешь сохранить жизнь.

— Да, — кивнул жрец. — Понятно. Думаю, цена, которую я готов заплатить, удовлетворит тебя. Я знаю, где царь Ирод спрятал золото Марка Антония, и знаю, как до него добраться.

Глава XXI Лицом к лицу

Прошла уже неделя с тех пор, как Германик прибыл в Антиохию. Проконсул Гней Пизон принял его со всеми почестями, положенными консулу и приемному сыну цезаря.

Но Германик отклонил недвусмысленные предложения Пизона как следует отдохнуть и сразу же приступил к работе, изучая обстановку в провинции и на парфянской границе. Его люди перевернули горы материалов: счета, отчеты чиновников, рапорты командиров воинских подразделений.

И по мере того, как нарастал поток информации, Германик становился все более хмурым и задумчивым.

Пизон, не смея мешать своему высокому гостю, терзался самыми ужасными подозрениями; он потерял аппетит и сон. Проконсул ждал, когда же Германик вызовет его для откровенного разговора, от которого зависело так много. Он знал, что скрыть многочисленные нарушения закона и факты явного предательства интересов Империи невозможно, и его весьма тревожила мысль, как же отреагирует Германик.

Ведь от его реакции зависели и ответные меры, которые должен будет предпринять наместник и его союзники. Отступать уже поздно. На кон поставлено слишком много и на прощение им рассчитывать не приходилось.

У них оставался только один выбор: победить или умереть.

* * *
И вот этот день настал. С утра адъютант Германика трибун Кассий Херея передал проконсулу приглашение посетить резиденцию цезарского сына. Пизон тут же тайком отправился в храм Августа, где принес жертвы, моля Бога помочь ему выкрутиться, а потом сообщил о вызове бывшему армянскому царю Вонону.

Вонон не выглядел особенного напуганным.

— Ну что ж, — сказал он, — Рано или поздно объяснение между вами должно было произойти, мы этого ждали и готовились. Действуй смело, Пизон. Если тебе удастся усыпить его подозрения — тем лучше. Но если нет — помни, что ты тоже не мальчик, на которого можно орать и вешать всех собак. У тебя тоже есть кое-какие веские аргументы, и кто знает, не перевешивают ли они в данный момент то, чем располагает Германик.

Так что желаю тебе быть твердым и независимым. Надеюсь, сразу же после вашей встречи ты поставишь меня в известность, каковы были результаты? Ведь мы союзники.

— Конечно, — заверил армянина Пизон. — Можешь не сомневаться. Мы сидим в одной лодке, и нам плыть в ней до конца.

— Я рад, что ты это понимаешь. К тому же, сегодня в город прибыл один человек, в помощи которого мы весьма заинтересованы. Я, правда, до недавнего времени был с ним не в очень хороших отношениях, но политика есть политика и личные симпатии приходится убирать в сторону. Ты догадываешься, о ком я говорю?

— Да, — буркнул Пизон. — Ну, ладно. Мне уже пора идти. Германик не любит ждать.

— Желаю удачи, проконсул, — напутствовал его Вонон.

* * *
Германик встретил проконсула Сирии Гнея Пизона сухо и официально. Он был хмур и чем-то недоволен.

— Садись, — указал он на стул.

Ни вина, ни закуски подано не было.

«Плохой знак», — подумал Пизон.

— Мы должны с тобой серьезно поговорить, — начал Германик, усевшись на табурет. — И разговор этот будет для нас обоих неприятным. Но тут я ничего не могу поделать. Ты сам виноват.

Пизон хотел что-то сказать, но промолчал. Он чувствовал неуверенность и страх.

— Начнем с внутренней политики, — вновь заговорил Германик. — С прискорбием должен заметить, что тут я обнаружил множество нарушений и случаев небрежного отношения к своим обязанностям, если не сказать хуже. Вот, посмотри сам.

Германик протянул Пизону несколько документов.

— Ты как проконсул провинции отвечаешь и за благоустройство городов и других населенных пунктов. Но что я вижу? Дороги находятся в плачевном состоянии, водопровод в Антиохии давно не ремонтировался и так далее. Но между тем средства на строительные и ремонтные работы регулярно поступали в твою казну.

Куда же они девались потом, хотел бы я знать?

— Позволь, я объясню тебе, — начал Пизон. — Во-первых, работы проводились, но...

— Подожди, — перебил его Германик. — Сначала я выскажу свои претензии, а уж потом буду слушать твои оправдания. Если буду. В дальнейшем тебя ждут гораздо более серьезные обвинения, нежели простой недосмотр или даже расхищение казенных средств.

Пизону стало совсем плохо. Он побледнел, на лбу выступил холодный пот, руки тряслись.

"Я пропал, — подумал проконсул. — Он не выпустит меня из своих когтей. Может действительно предложить ему взятку? Да что взятку? Я готов даже уступить цезарский трон, лишь бы уцелеть.

Хотя, что я несу? Ведь этот ненормальный отказался от верховной власти, которую предлагали ему ренские легионы. Ренские легионы! Сила, с которой никто бы не смог тягаться. А он не захотел... ".

— Слушай дальше, — продолжал Германик, суровым взглядом окинув дрожащего Пизона. — У меня есть сведения, что ты допустил серьезные нарушения в налоговой политике Империи. Ты отдал сбор налогов на откуп каким-то подозрительным иудеям и финикийцам, которые бессовестно грабят народ. А в случае неповиновения порядок наводят какие-то банды, состоящие из людей в масках. Они убивают непокорных и сжигают их жилища. В провинции процветает самый настоящий террор. Что ты можешь сказать в свое оправдание по этому поводу?

— Я исправно отправляю деньги в Рим, — пробормотал Пизон. — За мной нет никаких недоимок...

— Да, деньги ты вносишь. Но сколько же ты кладешь в свой карман, если довел вверенных тебе жителей Сирии до полной нищеты? Или ты хочешь, чтобы вспыхнуло восстание? Здесь, вблизи парфянской границы?

Пизон молчал.

— Что ж, возможно, именно этого ты и добиваешься, — зловещим тоном сказал Германик.

Некоторое время оба молчали.

— Далее, — заговорил вновь молодой человек. — Вопрос об армии. Я не поверил своим глазам, когда увидел, в каком состоянии находятся войска. У солдат нет самого необходимого, жалованье не выплачивается, свирепствует палочная дисциплина, учения не проводятся.

Это же не армия, а банда с большой дороги. Наверное, даже свора нумидийцев Такфарината выглядит лучше.

Кроме того, мне стало известно, что и кадровую политику в войсках ты ведешь, руководствуясь лишь своими личными интересами. Ты отстранил от службы всех способных и толковых офицеров, а на их место принял всякий сброд, даже вольноотпущенников и бывших каторжников. Говорят, что они выплачивают тебе солидную мзду за такое возвышение. Это так?

— Не совсем, — пролепетал Пизон.

Германик с презрением махнул рукой.

— Вижу, что так. И еще одно — меня проинформировали, что среди солдат ведется постоянная целенаправленная пропаганда, враждебная цезарю и Империи. Ты что же, хочешь предстать перед судом по обвинению в государственной измене?

— Это ложь! — крикнул Пизон. — Мои слова не так поняли. Я всем сердцем предан цезарю. Императрица Ливия...

— Оставим Ливию, — перебил его Германик. — Слушай дальше. Кстати, о судах. Как я установил, судопроизводство в провинции не выдерживает никакой критики. Взятки, подкуп, лжесвидетельства, запугивание, угрозы и шантаж стали обычными вещами. И виноват в этом прежде всего ты, проконсул, в чьи обязанности входит наблюдение за неукоснительным соблюдением законов нашей страны. Ты же подрываешь величие и достоинство Рима в глазах местных жителей.

Германик был возмущен до глубины души. Он сам был образцом честности и порядочности и не допускал, чтобы другие халатно относились к своим обязанностям.

А в этом случае вообще трудно было поверить, что дело только в халатности. Но неужели же родовитый римлянин, патриций, бывший консул так не дорожит престижем своей страны? Или он делает все это намеренно? Но с какой целью?

И все же, хотя факты говорили сами за себя, Германику не хотелось думать, что Пизон стал изменником. Пока нет неопровержимых доказательств, он не может никого обвинять в столь серьезном преступлении. Но если это действительно так, то доказательства могут найтись в любой момент и тогда не будет пощады предателю.

К сожалению, у Германика не было возможности ознакомиться с донесениями агентов Марка Светония Паулина, иначе все его сомнения рассеялись бы очень быстро, а подлый изменник Гней Пизон был бы арестован прямо здесь, немедленно.

Но рапорт Паулина, который вез Децим Варон, уже давно сгорел в печке в кабинете проконсула Сирии.

— Идем дальше, — сурово сказал Германик. — Объясни мне, пожалуйста, что делает в Антиохии свергнутый армянский царь Вонон? Почему он имеет возможность рассылать во все концы подстрекательские письма, сеять смуту на границе и портить наши отношения с соседями?

«Вот и армянин влип, — подумал Пизон. — Я бы сказал: так ему и надо, если бы его шкура сейчас не составляла с моей одно целое».

— Но ведь мы сами посадили Вонона на армянский престол, — попытался возразить проконсул. — И наш долг помочь ему вернуться на него.

— Разве? Мы предложили армянам свою кандидатуру, но они ее отвергли. Армения — независимая страна, и ее жители имели на это право.

Я скажу тебе, что я сделаю: через несколько дней я отправлю в Тигранокерт моего представителя, ты же выделишь несколько когорт солдат, которые будут его сопровождать.

Армянам будет предложено выбрать себе нового царя, кого они пожелают, и я готов утвердить его на престоле, если он даст гарантии лояльности по отношению к Риму.

— А ты уверен, что достойный цезарь Тиберий это одобрит? — осторожно спросил Пизон. — Ведь неизвестно еще, кого выберут эти азиаты. Новый царь может повредить интересам Империи.

— Что я слышу? — воскликнул Германик. — Гней Пизон заботится об интересах Империи! Нет, любезный, я могу сказать, что тебя волнует. Вонон ведь засыпает подарками тебя и твою жену, а золото для тебя значит гораздо больше, чем интересы Империи, как я уже мог убедиться.

Так что не беспокойся — цезарь мудрый человек и одобрит мое решение. А Вонону можешь передать, что уже скоро я отправлю его куда-нибудь в Испанию, где он не сможет больше плести свои интриги.

«Армянин ни за что на это не согласится, — с испугом подумал Пизон. — Он пойдет на все, только бы вернуть себе престол. И даже приемный сын цезаря его не остановит. Они теперь сразятся не на жизнь, а на смерть. О, Боги, и надо же мне было попасть между двумя таким жерновами! Проклятое честолюбие и жадность, вы меня погубите».

— Следующий интриган, — продолжал Германик, — с которым у тебя сложились весьма теплые отношения. Каппадокийский царь Архелай. Мне сообщили, что в своих письмах он открыто призывает к неповиновению Риму, а ты не только не пресекаешь это, но и потворствуешь изменнику. На днях я решу, что нам делать с Архелаем, а пока...

Словно в ответ на эти слова раздался стук в дверь и вошел ординарец Германика с навощенными табличками в руке.

— Известия из Мелитены, достойный Германик, — сказал он. — Нам сообщают, что каппадокийский царь Архелай скончался.

— Вот как? — спросил Германик. — Что ж, это упрощает дело. Сами Бога помогают мне. Можешь идти.

Ординарец повернулся и вышел.

— Теперь мне все ясно, — заговорил вновь Германик. — Смерть царя меняет ситуацию. Скоро я попросту превращу Каппадокию в римскую провинцию и покончу со всеми смутами, раз уж Архелай и его приближенные не оправдали нашего доверия.

Пизон был потрясен. Смерть верного союзника изрядно подрывала их шансы на успех.

— Поговорим еще об иудеях и арабах, — продолжал Германик. — Как мне стало известно, в Антиохию зачастили послы тетрарха Антипаса и набатейских правителей. О чем это вы с ними беседовали?

— Ну... о безопасности границ, — пробормотал Пизон. — Ведь Палестина подчиняется мне, проконсулу Сирии, и я обязан...

— А! — махнул рукой Германик. — Не рассказывай сказки. — Мне известно, что Антипас усиленно собирает оружие и заключил союз с арабами, женившись на дочери их вождя. С чего бы это? Неужели все только в интересах Империи? Что молчишь, проконсул?

Пизон опустил голову. Возразить ему было нечего. Он понял, что Германик уверен в его предательстве, и не строил никаких иллюзий на этот счет. Все, час пробил. Теперь надо или отказаться от всего, или предпринять решительную, последнюю попытку исправить положение.

Трусливый Пизон знал, что выйти из игры ему уже не удастся. Армянин Вонон держал его в руках слишком крепко и не собирался выпускать. Значит, оставалось только одно: принять вызов.

«О Боги олимпийские, — с тоской подумал проконсул, — нет в мире такой жертвы, которой бы я вам не принес, если вы меня спасете. Помогите мне, и я этого не забуду».

— Так вот что я тебе скажу в заключение; Гней Пизон, — мрачно произнес Германик. — Я убежден, что ты предал свою страну, вступив в сговор с ее врагами. Не знаю, сделал ли ты это ради обогащения или по иным мотивам. Это выяснит суд.

Но пока у. меня нет достаточно убедительных доказательств, чтобы арестовать тебя. Однако не надейся — они будут со дня на день и уж тогда пощады не жди. Советую тебе привести в порядок свои дела и составить завещание. Хотя, наверное, твое имущество все равно будет конфисковано в пользу казны.

Пизон вздрогнул. Германик задел самое его чувствительное место — деньги. И как же он оставит жену и сына без средств к существованию. Нет, это невозможно.

Проконсул собрался с силами, поднял голову и взглянул в лицо своему собеседнику.

— Я понял тебя, достойный Германик, — глухо произнес он. — Что ж, в твоей воле решать мою судьбу. Я могу только ждать и надеяться.

— Ты сам выбрал эту свою судьбу, — сухо ответил Германик. — И теперь некого винить, кроме себя самого. Можешь идти и, пожалуйста, никуда не отлучайся из Антиохии. Ордер на арест я могу подписать в любую минуту. Будь здоров.

Пизон слез со стула и поплелся к двери.

«Да, я сам выбрал свою судьбу, — подумал он, выходя из комнаты. — Но и ты сейчас выбрал свою. Что ж, время покажет, чья из них окажется более счастливой».

Глава XXII Решение принято

Сразу же после разговора с Германиком Пизон поспешил в резиденцию Вонона — роскошный особняк, который тот занимал в центре Антиохии.

Проконсула уже ждали. Молчаливый слуга немедленно провел его в кабинет хозяина. Там сидел сам кандидат на армянский престол и еще какой-то мужчина, закутанный в плащ.

— Ну? — спросил Вонон без предисловий. — Говори скорее. Что сказал тебе Германик?

Пизон огорченно махнул рукой и передал неутешительные результаты его разговора с посланником Рима.

— Плохо дело, — нахмурился армянин. — Мне казалось, что еще можно обойтись без крайних средств. Но он знает слишком много. Если его люди перехватят еще пару моих или ваших писем, то все, это будет означать приговор для нас. Надо действовать.

— Но как? — спросил Пизон. — Германик теперь будет начеку. Он понимает, что мы в отчаянном положении. Он увеличит свою охрану. Никто из нас или наших людей не сможет подступиться к нему.

— Ты ошибаешься, — усмехнулся Вонон. — Помнишь, я говорил тебе о египтянине, специалисте по ядам? Так вот могу тебе сообщить, что сей милый человек уже работает на кухне, где готовят пищу для Германика и его свиты. Такому ловкому парню нетрудно будет воспользоваться моментом.

Пизон вздрогнул. Только сейчас он окончательно осознал, что шутки кончились. Пришло время решительных действий, и теперь уже не до сантиментов. Но поднять руку на наследника цезаря? Внука Божественного Августа?

Нет, такое ему и в страшном сне не могло присниться...

— Ты что, боишься? — с презрением спросил Вонон. — Или тебе жалко этого выскочку и дурака? Ведь имей он хоть немного ума, мы бы озолотили его и сделали бы владыкой мира. Но он предпочитает стирать грязное белье своего приемного папочки и, похоже, получает от этого удовольствие. Таким самое место в Подземном царстве.

— Да, но... — пробормотал Пизон.

— Ах, ты идешь на попятный? — взорвался армянин. — Так я и знал. Трус и подлец!

— Но если наш заговор раскроют? — крикнул Пизон. — Вы представляете, что с нами сделают?

— Только не думай, что наших прежних дел не хватит, чтобы вынести нам смертный приговор, — фыркнул Вонон. — И представь себе, какие пытки ждут тебя в подземельях Мамертинской тюрьмы.

— Что ты болтаешь? — в ужасе всхлипнул проконсул. — Меня нельзя пытать. Нет такого закона. Я же римлянин!

Человек, который прятал лицо под капюшоном плаща, коротко рассмеялся и встал со стула.

— Смелый же у нас союзник, Вонон, — сказал он. — С таким не страшно и на Рим идти,

Пизон в ответ лишь махнул рукой, налил себе полный кубок вина и залпом осушил его. Но от этого легче ему не стало. Проконсул по-прежнему весь дрожал.

— Ну, так что? — спросил Вонон. — Ты с нами или нет? Выбирай. Через час уже может быть поздно. Сейчас, в этот момент мой человек передает тому египтянину сильный яд, который нельзя распознать на вкус. Он будет постепенно добавлять дозы в пищу Германика, и через несколько дней наш дорогой правдолюбец скончается от болезни, которую врачи не смогут установить. Если нам повезет, об отравлении вообще не будет речи — ведь симптомы выглядят вполне естественно.

Пизон глубоко вздохнул и собрался с духом. Что ж, отступать некуда. На все воля Богов.

— Я с вами, — сказал он глухо.

Потом опять наполнил кубок.

* * *
Шкипер Никомед лениво прохаживался по пустому дворцу, в котором остановился Германик и его свита. Грек был доволен жизнью. Мало того, что его вырвали у морской пучины, когда он потерял уже всякую надежду, так ему еще и посчастливилось приобрести столь влиятельного покровителя в лице самого наследника цезаря.

Германик действительно полюбил суетливого нервного грека и с удовольствием слушал вечерами увлекательные истории, которые Никомед выдумывал с превеликим искусством, хотя и уверял, что все это было на самом деле. С ним самим или его многочисленными знакомыми.

Германик предложил шкиперу пожить немного с его слугами, поправиться, подкормиться и отойти от пережитых невзгод. Никомед с благодарностью согласился. Он получил должность ответственного за кухню, ибо обладал незаурядными кулинарными способностями, которые ранее проявить в полном объеме ему мешало постоянное участие во всяких авантюрах.

Грек был несказанно горд своим новым постом и старательно выполнял обязанности шеф-повара и надзирателя.

— Эти рабы такие бестолковые, — с жаром доказывал он Германику. — За ними глаз да глаз нужен. Но ничего, у меня не пофилонят. Уж я знаю, как с ними обращаться.

Правда, доэтого ему пришлось пережить минуту панического страха, когда он вдруг однажды наткнулся в зале, где обедал Германик и его свита, на трибуна Кассия Херею.

Хотя до того они встречались всего один раз, да и то мельком, грек похолодел. Если его сейчас узнают, да еще и докопаются до его роли в усмирении восстания Агриппы Постума, то вряд ли кто-нибудь сможет позавидовать судьбе несчастного уроженца Халкедона.

Но Херея не узнал его. У него была неважная память на лица, да и видел-то он Никомеда только раз в темноте и в такой спешке, что совершенно не запомнил его черт.

Так что Никомед не без оснований считал, что ему очень повезло. Он даже умерил свою обычную скупость и действительно принес Меркурию щедрую жертву, ибо понял, что экономить на Богах опасно.

Денег у него было достаточно — тяжелый кошель, захваченный им из дому, не утонул в море, будучи крепко привязан к поясу шкипера, да и Германик неплохо платил ему за верную службу.

И вот сейчас Никомед решил на всякий случай заглянуть на кухню, проверить, что там и как. Не пытается ли какой-нибудь наглый раб украсть хозяйские харчи?

Все оказалось в порядке. Грека настолько утешила эта мысль, что он тут же нацедил себе кувшинчик вина, присел за большой плитой на мозаичный пол и погрузился в приятные мысли. И сам не заметил, как немного задремал, пригревшись у теплых камней.

Разбудили его звуки шагов и осторожные голоса. Разговаривали двое мужчин. Никомед осторожно выглянул из-за плиты.

Одного он узнал сразу — это был египтянин, который с недавних пор работал у них на кухне. Второго он видел впервые. Какой-то смуглый усатый парень восточного типа.

Поначалу шкипер собирался выскочить из укрытия и хорошенько обложить египтянина за то, что тот шляется по служебным помещениям в неположенное время, да еще и таскает с собой посторонних.

«Наверное, привел своего родственничка подкормиться за чужой счет. Как бы не так, любезный. У меня такие номера не проходят», — подумал Никомед, но тут же решил подождать и конкретно выяснить, что же будут делать нарушители трудовой дисциплины, ярым блюстителем которой Никомед сделался с некоторых пор.

Он навострил свои большие уши и от первых же слов, услышанных из чужого разговора, у него похолодело в животе,

— Я пришел от хозяина, — говорил смуглый мужчина. — Ты понимаешь, от кого?

— Конечно, — ответил египтянин. — Я давно ждал этого момента.

— Хорошо, — сказал смуглый. — Но хозяин еще приказал передать, чтобы ты не вздумал выкинуть какой-нибудь фокус. Иначе тебя разрежут на куски и скормят муренам в его пруду.

— Пусть твой достойный господин не беспокоится, — процедил сквозь зубы египтянин. — У меня у самого есть веские причины желать смерти Германику, так что тут наши интересы совпадают.

— И какие же это причины? — подозрительно спросил посланец Вонона.

— Еще не так давно я был слугой одного римского патриция, — объяснил египтянин. — Он служил при штабе Германика на Рене. И вот так получилось, что мой хозяин, да и я тоже, опасаемся, как бы Германик не узнал об одном деле, к которому мы оба были причастны. Так что для всех нас лучше, если наследник цезаря умрет.

— Понятно, — сказал смуглый. — Что ж, надеюсь ты нас не подведешь. Вот, возьми. Это яд. Будешь подсыпать его постепенно...

Никомед чувствовал, как волосы на его голове встают дыбом. Эти проклятые азиаты собираются убить Германика? Убить наследника цезаря? Убить единственного порядочного римлянина, известного Никомеду? Какой ужас! Это же невозможно!

Грек недоверчиво покачал головой. Но нет, он не ослышался. Смуглый мужчина продолжал подробно наставлять египтянина, как тот должен использовать яд. Каллон — ибо это был он — согласно кивал.

Никомед недолго колебался. Решено, он немедленно поспешит к Германику и обо всем ему сообщит. Он не допустит, чтобы погиб человек, который спас ему жизнь.

Шкипер едва не прослезился от собственного благородства, но тут же перешел к более практичным вещам.

Ведь и награда, которой его удостоит спасенный, будет наверняка не маленькой. А самое главное — Никомед навсегда останется другом такого человека, как Германик. Да его сама Ливия боится! И плевать теперь хотел Никомед на всех и вся.

«Я ему и про Сеяна расскажу, — злорадно подумал грек. — Пусть все знает. За ним я буду как за каменной стеной».

В избытке чувств бедняга совсем позабыл об осторожности, сделал неловкое движение, и кувшин, в котором ранее было вино, со звоном покатился по каменному полу.

В долю секунды оценив ситуацию, шкипер метнулся к запасному выходу, но Каллон и смуглый мужчина заметили его и бросились в погоню. Они не могли позволить ему уйти. Это прекрасно понимали все трое.

Счастье Никомеда оказалось недолговечным — он зацепился за какую-то утварь и полетел на пол в трех шагах от спасительной двери. На него тут же навалились два тела; грек почувствовал, как на голову ему надевают мешок, а в запястья впивается веревка.

* * *
Выпив изрядное количество вина, Пизон несколько приободрился и уже не с таким пессимизмом смотрел в будущее. Вонон одобрительно похлопывал его по плечу и ободряюще улыбался. Мужчина, который скрывал свое лицо, сидел молча, вина не пил и все время растирал рукой грудь, словно она у него болела.

— Итак, мы договорились, — сказал армянин. — Сейчас придет мой человек и мы уточним детали. А вот и он...

В дверь просунулась голова смуглого мужчины с усами.

— Господин... — начал он.

— Как, все в порядке? — нетерпеливо спросил Вонон.

— Да, — замялся мужчина, — но возникли сложности.

— Какие сложности? — рявкнул армянин, подскакивая со стула.

Пизону опять стало плохо.

— Да вот, когда я разговаривал с египтянином, нас подслушивал один парень, начальник кухни Германика. Но нам удалось поймать его и связать. Мы с Оресом привезли его сюда.

— Он не успел проговориться? — подозрительно спросил Вонон.

— Нет, господин, ручаюсь.

— Давай его сюда.

Двое слуг втащили в комнату упирающегося Никомеда и сняли с его головы мешок. Вонон несколько секунд возмущенно смотрел на него.

— Как же ты, червь поганый, — вопросил он с гневом, — осмелился подслушивать моих слуг?

— Прости, достойнейший, — залепетал перепуганный грек. — Я никого не пытался подслушать, я просто задремал у плиты, устал, господин... А когда я понял, что разговор серьезный, то сразу хотел уйти, чтобы не мешать тем почтенным людям. Ведь сразу видно, что они порядочные и честные граждане. Я клянусь, господин...

— Заткнись, — прошипел Вонон. — Ну, что будем с ним делать? Пусть пока посидит в моем подвале, да? Как бы только Германик не начал его искать. Это может усилить его подозрения.

Внезапно поднялся на ноги мужчина с капюшоном на голове.

— Подожди, Вонон, — сказал он медленно. — Если ты не возражаешь, я бы хотел сначала поговорить с этим почтенным человеком.

С этими словами он откинул капюшон.

Никомед почувствовал, как у него подкосились ноги, а сердце словно сжало тисками.

На него со зловещей улыбкой смотрел парфянин Абнир.

Вонон и Пизон с интересом наблюдали за этой сценкой. Они видели явный испуг грека и жестокую радость Абнира.

— Вы тоже знаете этого парня, заочно, — сказал парфянин, поворачиваясь к ним. — Это тот самый, который пырнул меня ножом в римской забегаловке, я вам рассказывал.

Потом он посмотрел на шкипера.

— Здравствуй, любезный Никомед, — сладким голосом произнес он. — Как твое драгоценное здоровье? Не упал ли ты тогда с лестницы, когда удирал от меня?

— Нет, благодарю тебя, благороднейший, — пролепетал Никомед. — У меня все хорошо...

Он был настолько напуган, что не отдавал себе отчет в том, что говорит.

— Ах, у тебя все хорошо! — рявкнул Абнир. — Рад это слышать. Но обещаю, что такое положение продлится недолго.

Он повернулся к Вонону.

— Я забираю этого мерзавца с собой, — тоном, не терпящим возражений, заявил он. — Через парфянскую границу. Наш великий царь Артабан будет рад познакомиться со столь достойной личностью. У него как раз сдохла любимая обезьянка и думаю, что этот грек с успехом ее заменит.

— Пусть будет так, — пожал плечами армянин. — Только смотри, чтобы его не обнаружила пограничная стража.

— Не беспокойся, — ответил Абнир. — У нас есть свои способы провозить контрабанду.

Он по очереди оглядел Вонона и проконсула и медленно произнес, оскалившись в улыбке:

— Ну, а в остальном, я надеюсь, все идет по старому плану?

Оба мужчины молча кивнули.

Абнир сделал знак слугам; те подхватили Никомеда и поволокли его из комнаты. Парфянин вышел следом за ними.

Глава XXIII Memento Mori[13]

В тот вечер, когда погибла Корнелия и неизвестно куда пропал Луций Либон, Марк Светоний и его спутники, прихватив с собой жреца Астарты, вернулись в гостиницу.

Там, в комнате Паулина, легат и Сабин приступили к допросу старика. О многом тот умолчал, но сказал самое главное, чем и подтвердил их подозрения: сокровища Антония скрыты в подземельях крепости Масада, возведенной в свое время царем Иродом на берегу Мертвого моря недалеко от столицы Иудеи Иерусалима.

На требования рассказать, откуда это ему известно, жрец ответил, что связан священной клятвой и не может ничего сказать.

— Я сообщил вам все, что мог, не рискуя навлечь на себя гнев Богов и моих товарищей по великому братству жрецов, — твердо заявил он. — Золото для нас это не главное, если сумеете — забирайте его. Все равно оно никому не принесет счастья, как не принесло ни Ироду, ни Антонию, ни Клеопатре.

Но есть тайны, которые я не вправе никому открывать. Ты можешь даже убить меня, легат, но больше я не произнесу ни слова.

И он действительно умолк, закрыв глаза и медленно раскачиваясь из стороны в сторону.

Видя, что больше от него ничего не добиться, Светоний пока оставил жреца под присмотром Феликса и вышел с Сабином в соседнюю комнату.

— Итак, ситуация становится все более ясной, — сказал он. — Надо ехать в Иерусалим, а оттуда — в Масаду. Но сначала мы должны заглянуть в Кесарею и повидаться с прокуратором Гратом. Он должен уже быть на месте. В этих местах его власть, и мы возьмем у него официальное разрешение посетить крепость, а возможно, и вооруженную охрану. Думаю, она нам не помешает, раз уж столько людей вокруг знает о цели нашего путешествия.

Сабин молча кивнул.

— И еще одно, — продолжал Светоний. — Сегодня я узнал, что в Сирию прибыл Германик. Он остановился в Антиохии. Боюсь, как бы проконсул Пизон не устроил ему какую-нибудь пакость. Он ведь сейчас в безвыходном положении, ему терять нечего. Пизон вполне может пойти на крайние меры, чтобы только спасти свою шкуру.

Наверное, Децим Варон с моим письмом разминулся с Германиком, а его ведь тоже надо предупредить. Сделаем так — я напишу еще одно письмо и пусть Корникс отвезет его в Антиохию. Под покровительством Германика он может не бояться своих кредиторов.

— Хорошо, — согласился Сабин. — Не думаю, что он очень обрадуется, но приказ выполнит.

Трибун был прав — Корникс принял известие без восторга, но спорить не стал и только грустно кивнул.

Он выехал утром. Жреца Светоний отконвоировал в канцелярию квестора и попросил придержать его там недельку-другую.

— Я сообщу тебе, когда можно будет его отпустить, — сказал легат. — Не хочу, чтобы он помешал нашим планам, так что пусть посидит немного в твоих подвалах. Можешь предъявить ему обвинение в сводничестве на религиозной основе.

Квестору же они передали и тело Корнелии для погребения по римскому обряду. В детали ее гибели они не вдавались.

Через день Паулин, Сабин, Феликс и Селевк верхом на резвых лошадях выехали по направлению к Кесарии Приморской, резиденции римского прокуратора Иудеи.

* * *
Путешествие на сей раз обошлось без приключений. Как они и ожидали, Валерий Грат уже был на месте и как раз обживался в новой должности. Он радушно встретил старых знакомых.

— Нам нужна твоя помощь, Валерий, — сразу сказал Паулин. — Ты знаешь, что мы выполняем специальное поручение цезаря и именно потому находимся здесь. Так вот, мы кое-что уже выяснили. Теперь нам нужно твое официальное разрешение посетить крепость Масаду, а она расположена на территории, находящейся под твоей юрисдикцией.

Также хорошо бы, чтоб ты выделил нам три-четыре десятка солдат для охраны.

— Будет сделано, — улыбнулся Грат. — Я помню, что мне говорил цезарь. Он приказал оказывать вам всяческое содействие. Но, надеюсь, вы не сразу меня покинете?

Паулин и Сабин переглянулись.

— Ну что ж, — сказал легат, — если честно, мы непрочь отдохнуть пару дней. Масада никуда за это время не денется, а мы уже так устали от этой беспокойной жизни.

— Вот и отлично, — обрадовался проконсул. — Сейчас прикажу приготовить для вас комнаты.

* * *
Кесарея, построенная Иродом в честь цезаря Августа, была действительна очень красивым городом. Голубое небо и море, чистые улицы, белый мрамор зданий и храмов. Все тут было выполнено в римском стиле и разительно отличалось от прочих иудейских населенных пунктов — шумных, грязных, с узкими кривыми улочками и пыльными маленькими площадями.

В Кесарее даже был амфитеатр и цирк. Правоверные иудеи избегали селиться здесь, в месте, где их религиозные чувства подвергались оскорблению на каждом шагу. Поэтому большинство жителей составляли греки, сирийцы и римляне.

Паулин и Сабин, в сопровождении Феликса и Селевка, долгими часами прогуливались по просторным улицам, отдыхали в прохладе портиков, купались в теплом море, а вечерами приходили в гости к прокуратору и весело забавлялись до поздней ночи, воздавая должное обильным закускам и прекрасному кефалонскому вину.

Так продолжалось несколько дней, и вот настала пора прощаться. Отъезд был назначен на утро, лошади и повозки стояли наготове, центурия солдат была назначена сопровождать цезарского легата и его спутников.

Светоний и Сабин были довольны. Вот скоро, кажется, они благополучно выполнят свое задание, привезут золото, за которым послал их цезарь, и получат заслуженную награду.

Трибун не знал, на что рассчитывал Марк Светоний, да и не спрашивал его об этом. Сам он думал только об Эмилии.

Прокуратор Валерий Грат пригласил их на прощальный банкет в своем дворце. Столы были накрыты с особенным великолепием, вина переливались всеми цветами радуги. Феликс и Селевк тоже не были обделены угощением, правда, трапезничали они в помещении для слуг.

Когда хозяин и гости возлегли, наконец, на ложа, Грат поднял позолоченный кубок и провозгласил:

— Пью за вас, мои друзья! Желаю вам удачи в вашем деле! Надеюсь, что вы еще заедете ко мне на обратном пути с хорошими вестями и мы опять славно погуляем.

— Спасибо, приятель, — улыбнулся Паулин.

— Спасибо, — повторил трибун.

Они подняли кубки к губам и выпили до дна.

А потом приступили к еде и потекла неторопливая дружеская беседа, столь задушевная, когда за одним столом собираются мужчины, которым искренне приятно общество друг друга.

Через некоторое время слово попросил Паулин.

— Я хочу выпить, — сказал он, поднимая кубок, — за нашего достойного цезаря и его приемного сына Германика, который сейчас находится в Антиохии. Думаю, ему придется нелегко, но надеюсь, что он преодолеет все трудности так же, как делал это на Рене. Давайте пожелаем ему удачи. Да хранят его Боги!

— Да хранят его Боги! — повторили Сабин и Грат и осушили свои кубки.

— А теперь я хочу рассказать вам одну историю, — начал прокуратор, — она произошла, когда я был...

Внезапно в коридоре раздались тяжелые громкие шаги, приглушенные голоса и звон оружия.

Все удивленно повернули голову к двери. Она распахнулась. На пороге стоял мужчина в форме военного трибуна.

— Приветствую вас, достойные, — сказал он хриплым простуженным голосом и глухо надрывно кашлянул. — Я прибыл из Антиохии.

Сабин сорвался с ложа.

— Кассий Херея! — крикнул он. — Кого я вижу! Какими судьбами, друг? Как я рад!

Он подбежал к Кассию и раскинул руки для дружеского объятия. Трибун даже не улыбнулся.

— И я мечтал увидеть тебя, Гай, — сказал он печально, — но только не при таких обстоятельствах.

— Что случилось? — удивился Сабин. — Почему ты так странно ведешь себя?

— Докладывай, трибун, — приказал прокуратор. — Мы ждем.

Херея открыл рот, но тут снова закашлялся. Сабин вдруг увидел, что из-за его спины выглядывает перепуганный Корникс.

— Корникс! — воскликнул он. — А ты что тут делаешь? Тебе же приказали ехать в Антиохию и отвезти письмо Германику.

Галл только отрешенно махнул рукой и снова скрылся в коридоре. Херея тронул Сабина за плечо.

— Он не виноват, — сказал трибун. — Это я взял его с собой, когда мы встретились на дороге.

— А кто дал тебе право изменять мои распоряжения? — холодно спросил Паулин. — Этот человек вез письмо Германику, очень важное письмо.

— Судьба дала мне такое право, — грустно ответил Кассий. — Ему незачем уже было ехать в Антиохию. Германик умер.

— Что? — в один голос воскликнули трое мужчин. — Умер? Германик? Но от чего?

— Не знаю, — устало сказал Херея. — Врачи не могут установить, что это за болезнь. Она продолжалась четыре дня, он слабел все больше и больше и вот, вечером...

Он замолчал, словно не в силах больше говорить, и опустил голову.

Паулин медленно поднялся с ложа.

— Сдается мне, — глухо сказал он, — я знаю, что это была за болезнь. Яд...

— И я так думаю, — ответил Кассий Херея. — Поэтому-то я и здесь. Мы должны собрать все силы и помешать изменникам. У меня с собой материалы проверки, которую провел Германик. Этих доказательств вполне достаточно, чтобы отправить Пизона на плаху. Да и его дружков тоже.

— Что ж, — сказал Паулин. — Тогда будем действовать. На кого мы можем рассчитывать?

— На моих солдат, — твердо сказал прокуратор.

— Легат Шестого легиона Вибий Марс, — произнес Херея, — отказался подчиняться Пизону. Остальные тоже не горят желанием. Марс занял оборону в своем лагере. Хорошо бы привести ему подкрепления. Тогда мы спасем провинцию и отомстим за Германика. Нельзя допустить, чтобы смерть его была напрасной.

— Ты прав, трибун, — торжественно сказал Марк Светоний Паулин. — Германик погиб. Значит, такова была воля Богов. Но мы с вами живы и у нас есть долг, который мы обязаны выполнить. У нас есть цель, достойная настоящих мужчин и настоящих римлян. И клянусь Юпитером, мы сделаем все, что от нас зависит.

Паулин по очереди оглядел лица троих мужчин, которые стояли рядом с ним. Уставшее и обветренное — Кассия Хереи, бледное и напряженное — Сабина, печальное — Грата.

— Валерий, — сказал он прокуратору. — Прикажи, чтобы подали лошадей. Мы выезжаем немедленно.

Эпилог

Город Себасте был отстроен царем Иродом на месте древнейшего поселения. Он расположен в Самарии, одной из областей Иудеи.

Поздней темной и ветреной ночью, когда потоки дождя заливали город, а страшные черные тучи заволокли небо, в подземелье одного из домов на окраине спустился человек.

— Кто ты? — спросил его из-за железной двери глухой зловещий голос, который шел словно из гроба. — Зачем ты приходишь сюда? Кого ты тут ищешь?

— Я — римлянин Луций Либон, — ответил человек. — Я ищу великого колдуна Шимона, называемого Черным Магом. А прихожу я для того, чтобы он помог мне отомстить, воспользовавшись своим искусством.

— Как ты нашел меня? — спросил голос.

— Путь мне указал твой ученик, Никетас. Я заплатил ему золотом.

— Золотом? — расхохотался Шимон из-за двери. — Ему можешь платить золотом, но мне ты заплатишь своей душой.

Либон вздрогнул, но колебания его длились лишь один миг.

— Я согласен, — сказал он.

Дверь открылась.

В сыром закопченном помещении, освещенном лишь одной лучиной, юноша увидел старика в высокой шапке, увешанного всевозможными амулетами.

— Проходи, — сказал Шимон. — Мне нравится твоя смелость. Знаешь ли ты, что я служу черным силам? Знаешь ли ты, что я даже из воздуха могу делать зло и смерть?

— Знаю, — твердо ответил Либон. — Именно поэтому я и здесь. И я готов на все, чтобы только осуществить мою месть.

— Хорошо, — засмеялся Шимон. — Я помогу тебе. Я научу тебя искусству халдейских мудрецов. Ты сможешь оживлять мертвых и сможешь заставлять души людей повиноваться тебе. Ты узнаешь заклятия, с помощью которых сможешь наслать на человека любую болезнь и даже смерть.

Вот, посмотри туда.

И он указал черным кривым пальцем в угол комнаты.

Либон увидел на стене пляшущую тень, напоминавшую силуэт человека.

— Что это? — в страхе спросил он.

— Он был моим учеником, но однажды воспротивился моим словам. Я убил его и теперь заставляю его душу повиноваться мне. Я посылаю ее, когда мне нужно убить еще кого-нибудь, и она делает это быстро и неотвратимо.

Либон вздрогнул, но с усилием сумел взять себя в руки. Ему было страшно, но он поставил перед собой цель и поклялся ее достичь.

Луций Либон уже не был тем слабым и растерянным юношей, который оплакивал свою возлюбленную.

Это был хладнокровный и расчетливый мститель, который знал, чего он хочет, и готов был добиться этого любыми средствами.

— Садись, — сказал Шимон, Черный Маг. — Сейчас мы начнем первый урок. Я вижу, что ты достоин стать моим учеником. Ты узнаешь многое из тайников моей мудрости и сможешь пользоваться ею, если будешь мне послушен всегда и во всем.

— Обещаю, — глухо произнес Либон.

— Но сначала скажи мне, за что и кому ты хочешь отомстить? Я должен это знать, чтобы выбрать подходящие заклятия.

Голос юноши зазвенел.

— Я хочу отомстить, — ответил он, — за подлость, обман и смерть, за мою потерянную жизнь и мою поруганную любовь.

Я хочу, чтобы мне за это ответили римский цезарь Тиберий и императрица Ливия.

Я хочу, чтобы они испытали все муки, какие только возможны, чтобы они прокляли день, когда родились на свет. Я хочу...

Шимон захохотал.

— Ты смелый человек, — сказал он. — Я люблю таких. Что ж, я готов помочь тебе. Сейчас узнаем, что скажут нам темные силы.

Он взмахнул рукой, лучина погасла, зато вспыхнул какой-то неестественный голубоватый свет, озаривший комнату. Откуда-то повалил густой дым. Запахло серой...

Словарь

незнакомых слов в порядке их появления в тексте

Фаланга — особый боевой порядок в армиях Древней Греции и Македонии.

Пергам — город (а ранее и государство) в Малой Азии.

Консул — высшая должность в республиканском Риме, а формально — и при Империи. Два консула избирались на год всеобщим голосованием.

Проконсул — губернатор какой-либо провинции, направленный туда сенатом или цезарем после пребывания на должности консула.

Календы — первое число каждого месяца. По ним в Риме вели отсчет дней. Например: третий день до июньских календ — двадцать девятое мая.

Весталки — жрицы Весты, Богини домашнего очага.

Квириты — самоназвание римлян. Происходит, видимо, от имени Бога Квирина.

Рен — река, современный Рейн в Германии.

Данувий — река, современный Дунай.

Префект претория — командир личной цезарской гвардии — преторианцев, созданной при Августе. Фактически, вторая должность в государстве.

Далмация — римская провинция; современная территория Хорватии, Сербии и Черногории.

Могонтиак — столица римской провинции Верхняя Германия, современный Майнц.

Кантабрия — область в римской провинции Тарракона на территории современной Испании.

Ланиста — содержатель или управляющий гладиаторской школы.

Ателлана — род театрального представления комического характера.

Виварий — помещение, в котором держали диких животных, предназначенных для арены.

Капитолий — один из холмов, на которых расположен Рим.

Ликторы — почетный эскорт, сопровождавший цезаря, консулов и прочих высших государственных персон. По традиции, ликторы несли топоры, воткнутые в связки розг, чтобы по приказу своего начальника в любой момент быть готовыми высечь указанного человека, а потом отрубить ему голову. Уже со времен поздней республики ликторы выполняли чисто декоративную функцию.

Понтифики — коллегия верховных жрецов.

Авгуры — жрецы, предсказывавшие будущее по полету птиц.

Палладиум — священная статуя Богини Минервы, завезенная в Рим в легендарные времена.

Туника — легкая одежда.

Луперки — жрецы Фавна, Бога лесов.

Трирема — судно с тремя рядами весел, преимущественно — военное.

Форум — главная площадь в Риме и городах, выстроенных по римскому образцу. Пересечение под прямым углом двух главных улиц.

Вигилы — созданная Августом пожарная стража, которая впоследствии стала выполнять и функции полиции.

Самниты — древнее племя, населявшее Италию и покоренное Римом. Самнитами назывались и гладиаторы с особым вооружением.

Фракийцы — жители римской провинции Фракия на территории современной Болгарии. Также — название вида гладиаторов.

Секутор — вид гладиатора, обычно он выступал против ретиария.

Крупелларий — тяжеловооруженный гладиатор,

Сагитарий — гладиатор, вооруженный луком и стрелами.

Лорарии — помощники распорядителя в амфитеатре. Выполняли различные функции.

Иберийцы — жители Испании.

Гельветы — племя, жившее на территории современной Швейцарии.

Балеарцы — жители Балеарских островов вблизи побережья Испании.

Тиара — высокий головной убор, украшенный золотом и драгоценностями. Его в древности любили носить восточные цари. Ныне — официальная часть облачения Папы Римского.

Бестиарии — люди, занимавшиеся травлей диких зверей в амфитеатре.

Трибун — 1. Государственная должность. 2. Офицерское звание, средний офицерский состав.

Курия — специальное помещение, в котором проводились какие-либо заседания или собрания. Здесь имеется в виду Юлийская курия — место заседаний Сената.

Тога — официальная одежда свободных римлян. Большой кусок материи, который особым образом обматывался вокруг тела. Тогу с широкой пурпурной каймой носили сенаторы, с узкой — эквиты.

Эквиты — среднее и мелкое дворянство в Риме.

Эпикур — древнегреческий философ, считавший, что смысл жизни состоит в получении удовольствия от нее.

Этрурия — область в Италии.

Парфия — государство на Востоке. Многолетний противник Рима.

Цербер — мифическое существо, трехголовый пес, обитавший в Подземном царстве умерших.

Кампания — область в Италии.

Аурей — римская денежная единица, золотая монета. Один аурей = 25 динаров = 100 сестерциев = 400 ассов.

Мирмиллон — вид гладиатора.

Ретиарий — гладиатор, вооруженный сетью и трезубцем.

Велиты — пращники.

Фессалия — область в Греции.

Принцепс — обращение к цезарю. Буквально значит: первый среди равных.

Легат — 1. Командир легиона. 2. Специальный посланник сената или цезаря.

Стилос — острый металлический или костяной стержень для письма на навощенных табличках.

Миля — римская: 1598 метров.

Батавы — племя, проживавшее на побережье римской провинции Нижняя Германия на территории современных Нидерландов.

Паннония — римская провинция, территория современных Австрии и Венгрии.

Лугдун — город, современный Лион во Франции. Столица римской провинции Лугдунская Галлия.

Альбис — река, современная Эльба.

Визургис — река, современный Везер в Германии.

Фризы — племя, обитавшее за Реном, на территории современной Германии.

Контубернал — обычно молодой человек знатного рода, выполнявший функции ординарца при высших офицерах в римской армии.

Треверы — племя, проживавшее на части территории современных Германии, Бельгии, Франции и Люксембурга.

Хитон — греческая одежда, накидка.

Прокуратор — назначавшийся сенатом или цезарем губернатор какой-либо области в провинциях. Подчинялся проконсулу данной территории.

Консуляр — бывший консул.

Фарисеи — религиозная группировка в древней Иудее.

Садуккеи — жреческая аристократия в Иудее.

Мидианитяне — народ, обитавший на территории Палестины. Упоминается в Библии.

Галилея — северная часть Палестины.

Триумвират — дословно: союз трех. Форма государственного правления, несколько раз применявшаяся в Риме во время гражданских войн и смутного времени. Так, первый триумвират был заключен между Юлием Цезарем, Помпеем и Крассом, второй — между Октавианом, Антонием и Лепидом.

Тир — крупный торговый город в Финикии.

Первосвященник — высшая жреческая должность в Иудее.

Этнарх (греч.) — дословно означает: правитель.

Тетрарх (греч.) — дословно означает: правитель части.

Сатрап — высокая государственная должность в царствах Востока, в частности в Персии и Парфии.

Месопотамия — область на Востоке, находившаяся в описываемый период под властью парфян.

Кизик — город в Малой Азии, на берегу Пропонтиды.

Пропонтида — современное Мраморное море.

Нумидия — римская провинция в Северной Африке.

Субурра — район в Риме, там жили главным образом торговцы и ремесленники.

Китара — музыкальный струнный инструмент.

Эскулап — Бог врачевания.

Леонид — легендарный царь Спарты, который с тремя сотнями своих воинов долго сдерживал в ущелье Фермопил всю огромную персидскую армию.

Халкедон — город в Малой Азии, в римской провинции Вифиния.

Европа — мифическая царица, которую влюбившийся в нее Бог Зевс похитил, приняв образ быка.

Претория — караульное помещение.

Иллирия — область, включавшая в себя римские провинции Паннонию и Далмацию.

Авентин — один из холмов, на которых расположен Рим.

Немезида — Богиня судьбы, мстившая людям за совершенные преступления.

Эсквилин — один из римских холмов; район трущоб и бедноты.

Претор — один из высших государственных чиновников, отвечавший в том числе и за общественный порядок.

Гарпии — мифические чудовища с головой женщины и телом хищной птицы,

Центурион — младший офицер в римской армии. Как правило — профессиональный военный.

Стола — верхняя женская одежда.

Иды — пятнадцатый день каждого месяца.

Унирема — легкое судно с одним рядом весел.

Белгика — римская провинция, территория современной Бельгии и Голландии.

Мизены — город в Италии, крупная военно-морская база.

Фрамея — длинное тяжелое копье, которое использовали воины германских племен.

Зей, Манн, Один — германские Боги.

Гаруспики — жрецы, которые гадали по внутренностям животных.

Трибунал — возвышение в центре римского военного лагеря, с которого полководцы обращались к солдатам.

Камилл — национальный герой Рима, который победил галлов.

Сципион — герой Пунической войны, взявший Карфаген.

Гай Марий — полководец, победитель тевтонов и кимвров.

Сулла — офицер Гая Мария, ставший потом его врагом, выигравший гражданскую войну и сделавшийся диктатором.

Когорта — воинское подразделение в составе легиона численностью в шестьсот человек. Союзная когорта — от пятисот до тысячи человек.

Ганнибал — знаменитый карфагенский полководец, заклятый враг Рима.

Пиллум — легкое копье, находившееся на вооружении кадровой римской пехоты.

Стилет — узкий обоюдоострый нож.

Исида — египетская Богиня плодородия.

Корона — здесь имеется в виду так называемая Corona Graminea, знак отличия, вручавшаяся человеку, благодаря которому был спасен легион или целая армия римлян.

Циклоп — мифическое существо, великан с единственным глазом на лбу.

Префект города — комендант.

Лары — домашние Боги, весьма почитавшиеся в Риме.

Гермес — римский аналог — Меркурий; Бог торговли, покровитель воров и путешественников.

Эринии — три Богини мести, ужасные старухи со змеями на голове.

Тартар (греч.) — подземное царство.

Номенклатор — раб, объявлявший о прибытии гостей.

Либертин — вольноотпущенник, раб, которому хозяин дал свободу.

Атрий — первое помещение в римских домах, прихожая.

Crimen laesae maiestatis — «Закон об оскорблении величия римского народа», принятый еще республиканским сенатом. Во времена Империи на основании этого закона сурово (главным образом смертью), каралось любое проявление неуважения к особе цезаря.

Минерва — греческий аналог — Афина, Богиня мудрости.

Эпир — область в Греции.

Мамертинская тюрьма — главная тюрьма в Риме.

Среднее море — современное Средиземное.

Понт Эвксинский — Черное море.

«Греческий огонь» — особая смесь из нефти, смолы и пр., применявшаяся для поджигания вражеских укреплений и кораблей.

Бирема — судно с двумя рядами весел.

Нимфа — второстепенная Богиня.

Сирены — мифические существа, наполовину женщины, наполовину птицы, завлекавшие моряков своими песнями, а потом убивавшие их.

Истмийский перешеек — узкая полоска земли возле Коринфа в Греции, где впоследствии цезарь Нерон начнет строительство канала.

Гортатор — специальный человек, который деревянным молотком отбивал ритм для гребцов на судах.

Диадох (греч.) — преемник. Титул соратников Александра Македонского, разделивших Империю после смерти вождя.

Пеплос — греческая одежда.

Софисты, стоики, циники — представители различных философских школ.

Вавилон — город в Месопотамии, столица древнего царства.

Фригия — область в Малой Азии.

Халдеи, ассирийцы — восточные народности.

Коммагена — государство, а впоследствии римская провинция на пограничье Сирии и Малой Азии.

Драхма — греческая монета, имевшая широкое хождение. 1 аурей равен приблизительно 2, 2 драхмы.

Массилия — город, современный Марсель во Франции.

Югурта — царь Нумидии, который вел длительную и небезуспешную войну с Римом в начале первого века до Р. X.

Херсонес — область, современный Крымский полуостров в Украине.

Нарбонская Галлия — римская провинция на южном побережье современной Франции.

Гекатомба — дословно: сто жертв. В переносном смысле — щедрое приношение на алтарь какого-нибудь Бога или Богини.

Карфаген — здесь: город, отстроенный римлянами вместо разрушенной ими столицы пунов. Был столицей провинции Проконсульская Африка.

Ламбес — город в Нумидии, там стоял гарнизоном Третий Августов легион.

Квестор — чиновник среднего разряда, ведавший главным образом финансами.

Эмеса — город в Сирии, к югу от Антиохии.

Тит Ливии — знаменитый римский историк, оставивший монументальное сочинение «История Рима от основания города».

Красс — Марк Лициний, римский полководец и государственный деятель I века до Р. X.

Вольсинии — город на виа Фламиния, недалеко от Рима.

Эдил — государственный чиновник среднего класса.

Цепь — наряду с Короной, знак отличия в римской армии.

Маркоманны — крупное германское племя, обитавшее на территории современной Чехословакии.

Пирр — царь Эпира. В III веке до Р. X. вторгся со своей армией в Италию и вел войну с Римом.

Богемия — область, современная Чехия.

Реция, Норик — римские провинции в центральной Европе.

Юба — зд. Юба I, царь Нумидии. Вел войну против Юлия Цезаря и был разбит в сражении при Тапсе.

Рузикада — город на побережье римской провинции Нумидия.

Проконсульская Африка — римская провинция, находившаяся на части земель современных Ливии, Туниса и Алжира.

Евфрат — большая река в Месопотамии. Служила границей между Римской Империей и Парфией. Протекает по территории современных Ирака и Сирии.

Карры — город в Парфии. Возле него в 53 году до Р. X. римская армия во главе с Крассом потерпела страшное поражение и была почти полностью уничтожена.

Каппадокия — территория в Малой Азии, впоследствии римская провинция.

Мелитена — столица Каппадокии.

Набатея — территория, граничившая с Палестиной и населенная арабскими племенами. В 105 году тут была образована римская провинция Аравия Феликс (Счастливая Аравия).

Лаодикея — город в римской провинции Сирия.

Триполис, Библос, Берит — города на территории современного Ливана.

Прандиум — трапеза, что-то вроде современного ланча.

Гипнос — Бог сна.

Пелусий — крепость на подступах к Египту.

Мемфис — город в Египте на Ниле, некогда — столица фараонов.

Сидон — торговый город в Финикии.

Кесарея — зд. Кесарея Морская, город, построенный царем Иродом на побережье Среднего моря в честь цезаря Августа. Там находилась резиденция римского прокуратора Иудеи.

Ойкумена (греч.) — Весь мир, вся земля, на которой обитают люди.

Ассирия, Вавилония — древние государства в Месопотамии.

Эллинизм — понятие, включающее в себя принадлежность к греческой культуре.

Аргеады — знатный род в древней Македонии. Из него вышли царь Филипп II и его сын Александр Великий.

Стадий — мера длины, 195 метров.

Остия — город вблизи Рима, крупный морской порт.

Фивы — древний греческий город.

Пиндар — известный греческий философ.

Лесбос — остров в Эгейском море.

Византии — город в Малой Азии, современный Стамбул в Турции.

Писидия — область в Малой Азии.

Тарс — город в Киликии в Малой Азии.

Гемонии — ступеньки, высеченные в скале на берегу Тибра в Риме. По ним в реку спускали тела казненных.

Тигранокерт — одна из двух столиц Армянского царства.

Гиперборейские страны — по верованиям древних, места, находившиеся на крайнем севере, откуда дует холодный ветер.

Тибр — река, на которой стоит Рим.

Тирренское море — море между Италией, Сардинией и Сицилией.

Табрака — город на побережье римской провинции Проконсульская Африка.

Паланкин — носилки для переноски пассажиров. Обслуживались командами от четырех до восьми рабов.

Маргита ФИГУЛИ ВАВИЛОН

Роман о падении Вавилона

Город пышных дворцов и храмов, благоухающих садов и искристых фонтанов, город, носящий горделивое имя «Ворота Богов», пестрый, суетный, шумный, раздираемый внутренними распрями, подтачиваемый смутным предчувствием близящегося заката, но все еще величественный и надменный, твердо верящий в свою избранность, — таким предстает в романе словацкой писательницы Маргиты Фигули легендарный Бабилу — Вавилон, столица Ново-Вавилонского, или Халдейского, царства.

Роман М. Фигули в живой, увлекательной форме не только знакомит нас с одной из интереснейших страниц мировой истории, с многовековой вавилонской культурой, научными достижениями, литературой и искусством, которые надолго пережили падение Вавилонского царства и явились важной составной частью древней культуры человечества, ее книга наряду с познавательной ценностью до сих пор сохраняет свое значение страстного призыва, прямо обращенного к современности.

Книга создавалась в трудные времена, в период существования марионеточного профашистского словацкого государства (1939—1944 гг.), когда все прогрессивное, демократическое подвергалось преследованиям, изгонялось из жизни и литературы. Стремясь выразить всеобщее недовольство, несогласие с политикой режима, пресмыкавшегося перед Гитлером, ввергшего народ в братоубийственную войну против Советского Союза, многие словацкие писатели в этот период, обходя рогатки цензуры, прибегают в своем творчестве к языку символов и аллегорий, в которых прорывается моральное осуждение насилий, чинимых над человеком, звучит протест против войны, смерти, политического и расового террора.

Характер развернутой притчи присущ и «Вавилону» Фигули. Конечно, было бы нелепой натяжкой проводить прямые аналогии между эпохами, отделенными друг от друга дистанцией в две с половиной тысячи лет. «Вавилон» — это прежде всего исторический (хотя и не строго документальный в передаче отдельных конкретных реалий) роман. Но в самой его фабуле, опоэтизированной легендарными преданиями, бесспорно, содержатся возможности, позволяющие художнику пойти не только по пути воспроизведения исторических фактов, но и по пути известного отлета от них ради создания обобщенной исторической метафоры. Обе эти тенденции отчетливо прослеживаются в романе, определяя своеобразие его художественного строя, обусловливая трактовку различных персонажей.

Перед взором читателя проходят представители всех основных слоев населения Вавилона в их отношениях к надвигающейся персидской опасности.

Для лицемерной жреческой олигархии, привыкшей интересы своей касты выдавать за высшие государственные интересы, представляется бессмысленным сопротивление персам с того самого момента, как только Кир даст заверение не посягать на вавилонские святыни. Трудно сказать, имел ли в действительности место сговор вавилонских жрецов с их коллегами из Экбатаны, но то. что Эсагиле было выгодно саботировать военные приготовления Вавилонии, не подлежит сомнению. Исме-Ададу, конечно же, была известна принципиальная лояльность персов — кстати сказать, зафиксированная в источниках — по отношению к религиозным культам покоренных народов. В этой ситуации цепляться за «своего» царя не имело ни малейшего смысла с точки зрения таких осмотрительных и искушенных мастеров политической интриги, какими по праву считали себя халдейские жрецы.

Весьма опасной и — главное — не сулящей никакой реальной выгоды казалась борьба с персами и представителям другого чрезвычайного влиятельного слоя Вавилонии — торгово-ростовщической и бюрократической верхушки. Настроения этой наиболее богатой части рабовладельцев М. Фигули также весьма достоверно передает в романе. Для них — поклонников золота и наживы, — в сущности, не имеет значения национальная принадлежность государя. Так не лучше ли добровольно, не доводя дело до войны, подчиниться Киру, войти в состав его обширной державы и, опираясь на свой многовековой опыт, на прославленную культуру Вавилонии, прибрать к рукам этого «горного варвара»? К тому же война неизбежно сопряжена с лишениями, с опасностями, война грозит не только потерей состояния, но и жизни. Изнеженная, эгоистичная вавилонская аристократия не хотела и думать о войне.

Была еще одна причина, которая, несомненно, заставляла наиболее проницательных представителей вавилонской олигархии с надеждой взирать на север: тревожное брожение в трудовых слоях населения. Читателю этой книги на первый взгляд могут показаться несколькомодернизированными те ее места, где довольно обстоятельно освещается положение этих слоев, выявляется «точка зрения» задавленных бесконечными поборами крестьян, бедствующего городского плебса, рабов на происходящие события. Однако известное осовременивание материала заметно, пожалуй, разве что в образе Сурмы, точнее, в чересчур четкой «классовой» логике его рассуждений. Что же касается описания той внутренней борьбы, которая завязывается в Вавилоне между привилегированной эксплуататорской верхушкой и обездоленными массами (вспомним в этой связи страницы, посвященные деятельности верховного судьи Идин-Амуррума), то здесь писательница отнюдь не расходится с историческими фактами. В настоящее время, благодаря усилиям ученых-ассириологов, можно считать установленным, что в VI веке до и. э., накануне персидского завоевания, Вавилон был ареной острых столкновений между правящими верхами и низами населения.

Если рабовладельцы видели в персах силу, способную подавить волнения в низах, то угнетенные слои, мечтавшие об изменении своего бедственного положения, возлагали на Кира иные надежды. Легенды о доброте и справедливости этого государя, с легкой руки персов получившие широкое хождение на Востоке, глубоко проникли в сознание простого люда Вавилонии. Не только рабы и поселенцы-иноплеменники, вроде евреев, которых еще Навуходоносор после разгрома Иудеи увел в вавилонский плен, но и коренные жители Двуречья ждали Кира как мессию-освободителя, как сказочную «огненную птицу», ниспосланную небесами, чтобы покарать их мучителей. Подобно многим крестьянам из Деревни Золотых Колосьев, описанной в романе, они охотно укрывают в своих хижинах персидских лазутчиков, «делятся с ними хлебом». Война с персами не была популярной в народе, что, в сущности, и предрешило судьбу державы. На могучих бастионах Мидийской стены и Вавилона в решающий момент оказалось слишком мало стойких защитников.

Часть халдейской аристократии все же пыталась организовать сопротивление персидскому натиску. В победоносной войне они видели подходящее средство для сокрушения засилья жрецов, для восстановления приоритета светской власти. Ставленником этих сил был, по-видимому, сын Набонида, наследный принц Валтасар, который после удаления Набонида в Тейму оставался фактическим правителем Вавилона. О его деятельности не сохранилось сколько-нибудь подробных свидетельств. Известно только, что именно Валтасар возглавлял вавилонскую армию в войне с персами. Такая скудность фактических сведений позволила писательнице дать свою обобщенно-аллегорическую трактовку этой личности.

Фигура Валтасара принадлежит к числу ключевых, в художественном отношении наиболее разработанных образов романа. Этому последнему владыке Вавилона явно не по плечу роль, выпавшая на его долю. Полностью лишенный полководческого дара и государственной мудрости своих предков, он не в состоянии даже осознать масштабы надвигавшейся катастрофы. Тщеславный и упрямый, трусливый и подозрительный, сластолюбивый и переменчивый, Валтасар олицетворяет собой предельную деградацию деспотической системы, уже не способной даже в критическую минуту выдвинуть сколько-нибудь крупную личность, системы, утерявшей всякое моральное право на дальнейшее существование. Боясь даже самому себе признаться в собственном ничтожестве, Валтасар топит редкие проблески здравомыслия в необузданных приступах садистской жестокости, в потоках кичливой похвальбы, в неистовых оргиях и разврате.

Создавая образ самовластного тирана, М. Фигули явно опиралась на известную трактовку Валтасара, содержащуюся в «Книге Даниила» — Библии. Она воспользовалась, в частности, знаменитым преданием о последнем Валтасаровом пире, в разгар которого на дворцовой стене появились таинственные, начертанные огненной рукой письмена, предвещавшие в ту же ночь гибель Вавилону и его неправедному владыке. Включение таких заведомо легендарных сведений в общее русло повествования — прием, характерный для творческой манеры писательницы. Сама отдаленность, «полусказочность» воссоздаваемой эпохи даст М. Фигули возможность свободно совмещать реальное и фантастическое, становиться на путь стилизации. Библейские сюжеты и даже персонажи (пророк Даниил), мотивы древнего шумеро-вавилонского эпоса о Гильгамеше — вся эта поэтическая фольклорная стихия, щедро представленная в романс, выполняет гораздо более важную функцию, чем может показаться на первый взгляд. Речь идет не только и не столько о придании экзотического колорита повествования, сколько о выявлении основного глубинного смысла произведения. Вместе с преданиями и легендами в роман входит идея высшей справедливости, извечная мечта человека о торжестве добра над злом, о временах, когда «люди будут жить в любви и правде», о героях, поднимающих меч не ради очередного кровопролития, а во имя блага человеческого, утверждения счастья и мира на многострадальной земле,

С этой точки зрения история вавилоно-персидского конфликта, основные контуры которого весьма достоверно воссозданы в романе, предстает перед нами как столкновение и борьба двух противоположных этических начал, причем водораздел между ними отнюдь не всегда совпадает с линией, разграничивающей воюющие стороны. И в лагере вавилонян, и в стане персов есть герои, с одинаковой симпатией изображенные автором. Это благородные рыцари идеи, движимые высокими помыслами — чувством, долга и чести, правды и общечеловеческой справедливости. Обстоятельства против них. Центробежной силой войны их разбросало в разные стороны, но мыслят они родственными категориями, мечтают, в сущности, об одном и том же. Драматическое переплетение судеб этих героев служит композиционным стержнем романа.

Сам по себе прием введения в историческое повествование любовной пары или треугольника далеко не нов. Со времен Вальтера Скотта сочетание романической интриги и политического действия стало одним из традиционных признаков жанра исторического романа. Такое построение наряду с выгодами таит и свои опасности, главной из которых является возможное «раздвоение интереса», в случае если романисту не удастся добиться органического единства обеих линий. Каждый художник стремится дать собственное решение этой композиционной задачи. У М. Фигули, в частности, отчетливо прослеживается тенденция придать любовной, вообще эротической теме смысл чуткого нравственного барометра, свидетельствующего о духовном здоровье, возрождении или деградации человека и общества.

Таким внутренним подтекстом сопровождается рассказ о чистой, «идеальной» любви, связавшей двух центральных героев романа — прекрасную Нанаи и мужественного Набусардара. Она — простая крестьянка, девушка из рода, гордящегося бескорыстной преданностью отечеству. Он — потомственный аристократ, верховный военачальник вавилонской армии, второе после царя лицо в государстве, Романтическая исключительность взаимоотношений, складывающихся между этими социально столь неравноправными партнерами, совершенно очевидна, учитывая тем более замкнутый, кастовый характер, присущий высшему вавилонскому обществу. Однако М. Фигули сознательно идет на такое отступление от законов реалистической достоверности. Ведь Нанаи в романс — это не просто воплощение идеальной женственности, но прежде всего — олицетворение высокого нравственного начала, живущего в народе. Внутренняя чистота, неиспорченность, душевная цельность се натуры — вот что неодолимо влечет к ней духовно истерзанного Набусардара.

Умный и проницательный политик, свободный от всякой мистики. полевой государственный деятель и полководец — таким предстает в романе этот наиболее влиятельный и убежденный сторонник активного сопротивления персам. Как никому другому, ему ясна вся неимоверная трудность выпавшей на его долю миссии. В прогнившем Вавилоне, где каждый ищет лишь удовольствий да личной выгоды, где плетут свои бесконечные интриги жрецы, а на престоле сидит бесталанный, трусливый и самодовольный государь, он чувствует себя бесконечно одиноким в святом горении за судьбы отчизны: «Великие боги за какие-то грехи ослепили халдейскую знать… мне единственному оставили зрение, чтобы я видел грозящую нам беду». Встреча с Нанаи для него — перст судьбы. С этого момента Набусардар обретает душевные силы, столь необходимые ему для свершения великого подвига. Если раньше им руководила скорее ненависть к коварным и своекорыстным жрецам, достоинство воина и сословная гордость халдея-аристократа, не допускавшего даже мысли о том, чтобы без борьбы склонить голову перед «горным варваром», то теперь все прочие доводы тускнеют, оттесненные высшей целью — защитой отечества и народа от надвигающегося опустошительного нашествия. Просветленному любовью Набусардару открывается великая истина, что государство может быть спасено только самим народом. Усилиями Набусардара и немногих преданных ему соратников была создана армия, способная противостоять персам. Правда, измена дала в руки Киру ключи к Мидийской стене, зато Вавилон успешно выдерживал осаду до тех пор, пока обороной руководил Набусардар. Поглощенный борьбой с персами, он, однако, не уследил за кознями своих многочисленных недругов и завистников в Вавилоне. Мнительный и взбалмошный Валтасар, боявшийся роста престижа своего верховного военачальника, следуя коварным наущениям жрецов, стал все чаще вмешиваться в его распоряжения; в конечном счете это и погубило город.

Маргита Фигули избрала в своем романе одну из существовавших в свое время в исторической литературе версий падения Вавилона. Она пишет, в частности, о почти трехлетней осаде, о хитроумной уловке персов, которые отвели воды Евфрата, чтобы по высохшему руслу проникнуть в город. Между тем, как считает большинство современных историков, кампания была поистине молниеносной. Персам понадобилось меньше месяца для разгрома Халдейской державы. Ворота же Вавилона были открыты персам без боя. Некоторое сопротивление они встретили лишь на подступах к царскому дворцу. В разгоревшейся здесь схватке и был убит Валтасар.

Можно было бы не останавливаться на этих, не столь уж существенных для художественного произведения фактических неточностях. Интересны, однако, мотивы, побудившие писательницу в данном случае отступить от строгого историзма. Они, несомненно, связаны с общей идейной концепцией романа.

Ведь война с персами, как ее понимает Набусардар, приобретает уже объективно справедливый характер. Это борьба народа за право самому определять свою судьбу. Не раз в книге возникает прозрачная аналогия между легендарным борцом за благо людей — Гильгамешем и нынешней «надеждой Вавилонии» — Набусардаром. Героизируя личность Набусардара, стремясь подчеркнуть правоту дела, которому он служит, писательница и вводит версию о длительной безуспешной осаде Вавилона персами. Ей важно было показать возможность победы на тех путях, которыми шел ее герой. Вавилон все-таки пал, но причиной тому было не столько военное превосходство персов, сколько их безусловное единство, духовная сплоченность вокруг незаурядного вождя — Кира.

Набусардар как воплощение идеи справедливой войны возвышается над всеми остальными персонажами романа. За исключением одного — персидского князя Устиги. Ни храбростью, ни умом, ни душевным благородством — тот ничем не уступает своему сопернику. Сопернику в буквальном смысле слова, потому что оба любят одну и ту же девушку — Нанаи. Устига послан Киром в Вавилонию с необычайно ответственным для успеха грядущего вторжения заданием — он должен не только наладить сбор важных военных сведении о будущем противнике персов, но и постараться заранее склонить население на сторону Кира. Устига успешно справляется с этой миссией, пока не встречает Нанаи, которая не без внутренней борьбы все же выдает его в руки Набусардара. После этого, заточенный в подземелье дворца Набусардара в Борсиппе, Устига фактически выключается из числа активных действующих лиц романа, вновь появляясь лишь на последних его страницах. Тем не менее значение этого образа в общей концепции произведения весьма существенно.

Устига — из рода философов, глубоко озабоченных проблемами смысла человеческого бытия, высшего назначения человека. Он смотрит на происходящие события с высоты конечных целей борьбы — утверждения «любви и правды» на земле. Война с Вавилонией для него — печальная необходимость, освещенная лишь перспективами светлого будущего. Он предан Киру, активно способствует осуществлению его планов создания великой державы, которая должна объединить все народы Востока и, прикрыв их мощным щитом от надвигающейся опасности с Запада, обеспечить им условия для наиболее успешного развития. Устига мечтает о том времени, когда под мудрым и великодушным водительством Кира все народы, забыв старые распри и обиды, станут единой семьей равных и счастливых. Именно персы, еще не затронутые духом наживы и морального распада, призваны, по мысли Устиги, стать «орудием справедливости, благодаря которому справедливость восторжествует в мире». И тогда не будет бедных и богатых, тогда воцарится «равенство между людьми и братство между народами».

Сквозь стилизацию, вызванную стремлением не выбиться из общего колорита далекой эпохи, в рассуждениях Устиги отчетливо проступают гуманистические идеалы, воодушевляющие писательницу XX века. Создавая привлекательный образ этого философа-правдоискателя, М. Фигули утверждает принцип нравственной преемственности поколений, вечную, неутолимую жажду человека к переустройству жизни на подлинно справедливой основе.

С образом Устиги связан еще один важный аспект произведения, непосредственно обращенный к нашей современности.

Вспомним, что «Вавилон» создавался писательницей в самый разгар второй мировой войны, когда фашистские полчища под лозунгом организации «нового порядка» в Европе, возведения бастиона против «коммунистической угрозы» залили кровью колоссальное пространство от Волги до Северной Африки. Стремление к мировому господству составляло основу официальной идеологии гитлеровского рейха. Война была объявлена высшим проявлением арийского духа. В этой связи особенно понятно сознательное этическое заострение «Вавилона» против самой идеи завоевательных войн, какими бы высокими мотивами эта идея ни подкреплялась. Особенно четко эта мысль выражена писательницей как раз в эволюции образа Устиги.

Борьба между ним и Набусардаром за сердце Нанаи, отвлекаясь от традиционного для романической интриги привкуса сентиментальности и мелодраматизма, имеет глубокий символический смысл. «Поражение» Устиги предопределено внутренним изъяном его философии. Нанаи, испытывающая искреннюю тягу к нему как к человеку, вынуждена ненавидеть его как врага. И это не просто классический разрыв между чувством и долгом. Нанаи, в образе которой воплощена идея священного права народа на самостоятельное устройство своей судьбы, органически не приемлет рассуждений Устиги о путях, ведущих в счастливое будущее. Она инстинктивно чувствует внутреннее несоответствие между светлыми далями, которые открывает перед ней Устига, и средствами достижения этих далей. Насаждение справедливых порядков с помощью огня и меча иноземных завоевателей? Возведение гуманного общественного здания на трупах невинных жертв, на костях «освобожденных» народов?

На последних страницах книги писательница дает возможность Устиге стать свидетелем краха его иллюзий. В Вавилоне Кир ведет себя как любой другой завоеватель — сечет головы, угоняет жителей в Персию на каторжные работы, беспощадно расправляется со «смутьянами», ожидавшими торжества правды и справедливости. Простой Вавилонский люд вместо прежнего ярма получает другое — персидское. Это к Киру обращены полные горечи слова Сурмы, самого пламенного последователя Устиги в Вавилонии: «Мы ждали тебя, как жар-птицу, что принесет на своих крыльях свободу для угнетенных. А ты рабов царя Валтасара, жрецов и вельмож халдейских сделал собственными рабами. Так, значит, царь царей, нет правды на свете?» И Кир, этот просвещенный властелин, кумир и светоч Устиги, не может ответить на вопрос халдейского крестьянина.

Гуманистический, антимилитаристский пафос, органически присущий роману «Вавилон», придает этому произведению глубоко актуальный смысл. Бесконечна и разнообразна борьба человека за счастье. Но лишь тогда она может оказаться успешной, когда люди вдохновляются идеалами всеобщего блага, отметая любые учения и доктрины, покоящиеся на «праве» сильных и избранных. Бесконечно далеко отстоят от нашей эпохи герои «Вавилона». Но их мысли, чувства и надежды, обращенные к будущему, учат нас ненавидеть зло и несправедливость, бороться за правду, за мир на истерзанной, уставшей от войн земле…


Ю. В. БОГДАНОВ

КНИГА ПЕРВАЯ

В ущельях ассирийских гор берут начало грохочущие воды Тигра и Евфрата. Зажатые утесами, бездонными ущельями и могучими корнями дерев, они падают со стремнин, с диким ревом устремляются с горных круч севера в долины и неудержимо пробивают себе путь в податливой почве низин, словно торопясь слиться на юге с морем.

Страну, которую заключили в свои объятья Тигр и Евфрат, от незапамятных времен засыпает горячий песок. Здесь, среди сухобылья и чертополоха, человек добывает свой хлеб поистине в поте лица, здесь мается он под бичом жизни и умирает от зноя. Страстно мечтая избавиться от невыносимых тягот, он тешит себя легендами об утраченном рае, куда жаждет вернуться после неисчислимых страданий.

Этим заняты и мысли старого Гамадана. Сидя перед своим глиняным жилищем, он вырезает из куска пальмового дерева фигурку бога Энлиля, который, говорят, создал мир и за ослушание изгнал человека из земли обетованной.

Погруженный в работу и размышления, Гамадан покачивает головой и обращается к богу с упреками:

— Несправедливо покарал ты нас, владыка жизни и смерти, всесильный Энлиль, бог несокрушимого Халдейского царства. Непомерна кара, насланная тобой на сыновей человеческих за ничтожное ослушание. Слишком долго не смягчается твое сердце из-за такой малости, такой безделицы, — посуди сам, — из-за какого-то паршивого яблока с древа познания! Неужто оно дороже человека и даже целого народа, живущего в стране между Тигром и Евфратом?

Как отпрыск потомственных воинов, Гамадан и с богом говорил воинственно. Он желал убедить бога, что тот, создав мир, не сумел мудро и по справедливости распорядиться судьбой первого обитателя райских кущ.

Лицо Гамадана все больше мрачнело, глаза затуманились тревогой. Ему надо было излить душу.

И старик негодующе продолжал:

— Если бы гнев твой поразил пройдоху финикийца или жалкого еврея, паршивого перса или провонявшего бараньим салом ассирийца! Но за что ты так покарал халдея, владыка небесный?

Внезапно его охватило искушение обезобразить священный лик всемогущего Энлиля в отместку за то, что он так безжалостно наказал род людской. Гамадан решил сделать ему длинный нос. Но когда оставалось только выдолбить ноздри в длинном остром носу, старик в ужасе спохватился — ведь к этому идолу будет обращаться с молитвой и просьбами его дочь Нанаи. Гамадан торопливо забормотал заклинания против злых демонов и склонил голову, смиренно моля покровителя халдеев о прощении.

Подавив усмешку, он беспокойно заерзал на табуретке и, колотя себя в грудь, огласил пространство покаянными мольбами:

— Поверь, сын всесильного солнца и матери-земли, поверь, это не я, это черный демон в крокодиловой шкуре, с когтями дракона, хвостом ящерицы, жалом скорпиона, с козьими ногами, петушиным гребнем и орлиными крыльями подучил меня. Злой демон наущал меня отомстить тебе за род людской, ибо несправедливо обошелся ты с нами за грехи первых людей. Не ты ли сотворил щебет птиц, шум волн и аромат цветов, которые ввели человека в грех? Ты даровал человеку сладостный сон, наполнив ночь чарующими сновиденьями. и он не устоял и вкусил от древа познания. Значит, ты виноват во всем, а человек стал жертвой твоей прихоти. Но поверь, всемогущий, это злой дух наговаривает на тебя, а мое сердце чисто. Это демон, пищей которому служит глина и прах, наущает меня, о высокочтимый, сделать тебе длинный нос.

В знак раскаянья Гамадан укоротил богу нос и поднял фигурку к солнцу.

— Взгляни, бог богов, я не поддался козням злого духа и исправил тебе нос. Я избавил тебя от позора, так отплати мне услугой за услугу. Если ты закрываешь врата рая передо мной, то исполни хотя бы просьбу моей дочери, самой красивой девушки на берегах Евфрата. Сейчас она пасет овец бедного Гамадана, но если бы ее узрели боги, каждый пожелал бы видеть ее своей возлюбленной. Если б о ее красе прослышал царь, он в тот же день взял бы ее к себе во дворец. Если б она появилась на улицах Вавилона, перед ней падали бы ниц, словно перед божественной Иштар. Внемли ее мольбам, сделай так, чтобы ей не приходилось от зари до зари пасти овец, есть сухие лепешки и спать в глиняной хижине. Когда она вечером вернется домой со стадом, ты увидишь, свет солнца, что она прекрасней радуги, воссиявшей после всемирного потопа.

Чтобы бог Энлиль, владыка жизни и смерти, в самом деле мог ее увидеть, подумал Гамадан, надо поскорей закончить работу, потому что уже перевалило за полдень, а с наступлением сумерек Нанаи пригонит овец домой.

Он подровнял нос и вырезал ноздри: потом подправил губы и глаза, придав благородства облику божества. Просверлил отверстие в широком и богато украшенном резьбой поясе. Просунул в это отверстие меч, — теперь он висел на животе фигурки наискосок. На спине прикрепил орлиные крылья — знак божества. Подстрогал длиннополую рубаху, отороченную густой бахромой, и ремни на сандалиях. Затем развел в плошках краски и раскрасил фигурку. Крылья, шлем, сандалии, пояс и украшения выкрасил под золото. Плащ покрыл красной краской, одежду — голубой, а бахрому сделал желтой. Закончив работу, он отнес фигурку в хижину и поставил сохнуть на полку над дверью.

Он убрал и долото с ножом, стружки бросил в огонь под треногу — на ней стоял горшок, в котором варилась рыба, — а плошки с красками залепил глиной, чтобы краски не засохли.

Уходя, он задержал взгляд на постели Нанаи, застланной овечьими и козьими шкурами. Она спала бы в шелках и кисее, если б по вине слабых правителей славный род Гамаданов не пришел в упадок. И жить бы ей не в убогой хижине, а во дворце. Но меч Гамаданов точит ржавчина, и нет у них иного оружия, кроме красоты Нанаи. Только красота поможет Нанаи избавиться от нищеты. Старик с надеждой взглянул на фигурку Энлиля, которому его дочь будет поверять свои тайные желания. Однако для верности и он решил помолиться создателю мира, как только тот обсохнет на полке.

А пока старик порубил в деревянной плошке овощи, истолок в ступке корешки имбиря, снял крышку, всыпал все это в горшок, подгреб угли и прислонил кочергу к одному из кольев, поддерживающих тростниковый навес, который служил защитой от жгучих солнечных лучей.

Когда все было готово, он снял горшок с огня и отлил из него себе, оставив половину для Нанаи. Не заходя в хижину, он тут же съел свою долю, заедая похлебку лепешкой, испеченной на углях. Возле миски Нанаи он положил несколько кусочков ароматных хлебцев, которыми всегда баловал ее, если бывал чем-либо особенно доволен.

На сей раз такой щедростью она была обязана Энлилю, который стоял на полке, переливаясь красками марева над пустыней. Гамадан был доволен делом рук своих, и в честь того, что работа удалась, после еды поклонился всем четырем странам света, которые издревле принадлежали халдейским богам.

По обыкновению, он начал с востока:

— Кланяюсь тебе, всемогущий Таммуз, и благодарю тебя за то, что каждое утро твои незримые руки рассеивают по небу и земле благодатный свет. В его сиянии сошел с моих ладоней бог, создавший меня, и имя ему Энлиль.

Потом он оборотился на запад и сказал:

— Благословен будь, Сакус, приходящий на закате в багряных одеждах вечерних облаков и возвещающий о приближении ночи, когда человек может дать отдых своим членам. В твоих лучах бог Энлиль послал нам прекрасную Нанаи, и теперь он будет пребывать вместе с ней в моем доме.

Поклонился он и северу и сказал:

— О страж ночи, многочтимый Син, ты странствуешь по небу и серебришь рощи и воды Евфрата. Ты кропишь росой истомленные цветы и травы. Ты посылаешь людям освежающую влагу и прохладу, умеряющую жар полдневного солнца. По твоему велению моя жена Дагар перешла волнами священной реки в рай, который она заслужила ценой мук и страданий. Нанаи потеряла мать, но отныне вместо матери пребудет, над ней покровительство создателя мира, премудрого Энлиля, который пожелал прийти к нам и остаться с нами навеки.

Поклонившись на юг, он сказал:

— Да будет в веках прославлено имя твое, божественная Иштар, чья милость к нам излучается в сиянии утренней звезды Дильбат и в сиянии вечерней звезды Билит. По милости твоей моя дочь подобна тебе, и тело ее напоено ароматом южных ветров. Ты даровала ей синие глаза, подобные горным озерам, в которых растворились небеса. Ты припорошила ее губы сладкой пыльцой, и речь ее опьяняет каждого, как вино. Ты наделила ее мудростью, какой не встретишь у человека из глиняной хижины, и оттого смилостивился Энлиль и пришел сюда, чтобы воздать ей по достоинству.

Ему казалось, что теперь-то уж боги не смогут отвергнуть просьбу, которая вознесется из его хижины. Они заступятся за него и перед самим Энлилем, если тот вдруг окажется не в духе. Чтобы избавиться от последних сомнений, старик воскликнул:

— Великие халдейские боги, ваша мудрость бесконечна и несокрушима, подайте же знак, что я услышан вами.

Он настороженно замер, напрягая слух и всматриваясь в горизонт. Потом заговорил еще прочувствованнее:

— Явите мне знак и тем осчастливьте бедного человека, последнего потомка славного рода, никогда не скупившегося на жертвы во славу богов и родины. Я стар и не могу доказать вам свою преданность в бою, но, смиренно припадая к вашим священным стопам, я даю обет добровольно жертвовать чашу оливкового масла в первый день каждого месяца и раз в году приносить на ваш алтарь самую жирную овцу. И пусть тело мое покроется язвами, если я нарушу клятву.

Не успел он договорить, как на мусорной куче позади хижины заголосил петух. Он закукарекал во все горло, так что эхо разнеслось далеко по всхолмленной равнине вдоль Евфрата и потерялось где-то в окрестных рощах.

Гамадан упал на колени и принялся колотиться лбом о землю. Сбивчивый шепот и бормотанье приглушала его спутанная борода, за густыми усами не видно было шевелящихся губ. Выпрямляясь, он поднимал взгляд к небу и, кланяясь, опускал его.

Петух же продолжал весело копошиться на мусорной куче, даже не подозревая, что боги избрали его вестником надежды. Он нашел рыбные кости и кукарекал, радуясь лакомству.

Наконец Гамадан встал и направился в хижину. И вдруг беспокойство — не оставил ли бог богов его глиняную хижину за то, что он просил помощи у других небожителей. Но он утешил себя тем, что боги, вероятно, не так обидчивы, как люди. И не обманулся — Энлиль спокойно стоял на своем месте, и, когда Гамадан взял его в руки, ему даже почудилось, что бог улыбнулся.

Чтобы всемогущий знал, чего ждут от него в этом доме, Гамадан положил его на постель Нанаи и пояснил, что ночью на этой постели выскажет свои тайные желания его дочь. Здесь он может внимать ей.

— Когда ты узнаешь ее, ты не откажешь ей, — уверял его Гамадан. — Ты захочешь сделать для нее все, едва услышишь ее первое слово. Я знаю, — доверительно рассказывал Гамадан, — что Нанаи не нравится жизнь в родной деревне, Деревне Золотых Колосьев. Однажды я убедился в этом окончательно. Как-то душной и тревожной ночью я не мог уснуть. Не спала и Нанаи. Сквозь отверстие в крыше она смотрела в небо, глубокое, как дно Евфрата в сумерки, а звезды были точно капли росы на листьях древа жизни. После полуночи повеяло ветром с севера, и дневная духота сменилась ночной прохладой. Я открыл двери и завесил вход тростниковой сеткой. Домик наш наполнился свежестью, и вскоре Нанаи крепко уснула. Вдруг я услышал ее шепот, и мне захотелось узнать, что она говорит. Поднявшись с постели, я приблизил ухо к ее губам. Она шептала: «Вавилон, Вавилон». Дыхание ее было горячим, в голосе слышалась мольба. Я тотчас понял, что она грезит о Вавилоне. Вавилон, город пышных дворцов и золотых крыш, ее мечта. Мне так хочется помочь ей, но ты, владыка неба и земли, ты поймешь, что Гамадан здесь бессилен, и потому я вручаю ее судьбу тебе.

Старик страстно заклинал верховного бога и даже не заметил, что фигурка еще не совсем обсохла и он размазал краски — идол принял новое обличье, его мантия стала пестрой, как одежда жителя пустыни — араба. Внутри хижины и в ясный полдень царил полумрак — окно завешивали от жаркого солнца, — и Гамадан слишком поздно заметил, что стало с одеждой Энлиля. Надо было немедленно исправить оплошность, чтобы странный наряд не огорчил и не разгневал бога.

Старик выбежал из хижины, но в ту же минуту на мусорной куче снова запел петух. Гамадан пришел в ужас. Он не сомневался, что это подал знак всевышний.

— Я не хотел оскорбить тебя, Энлиль, — оправдывался он. — Пощади и помилуй. — Гамадан поднял взгляд к небу. — Я повешу тебе на грудь цепочку из чистого серебра, единственную память о покойной жене.

Петух закукарекал опять.

Лицо Гамадана прояснилось, он побежал за красками, торопясь раскрасить фигурку заново, словно рассчитывал получить за это отпущение грехов.

Он макал кисточки в глиняные плошки и накладывал краски точно так же, как вначале.

* * *
Под тростниковым навесом на пальмовом поленце стоит Энлиль, а перед ним коленопреклоненный Гамадан. Старику осталось сделать всего лишь несколько мазков на пурпурном плаще бога.

Дело почти сделано, надо только открыть небольшой ларец в стене и достать серебряную цепочку, обещанную владыке мира. Может быть, он посулил лишнего? Но не торговаться же с богом, словно с купцом на сиппарском базаре. Нельзя отступать, коли обещал. Как сказал, так и сделает.

Внезапно за хижиной поднялся шум, с громким кудахтаньем куры бросились врассыпную. Большой красный петух перелетел через навес, едва не опалив себе крылья над жаровней и подняв целое облачко золы. Гамадан вскочил и заметался, заслоняя фигурку.

Во дворе громко залаял, а потом протяжно завыл пес.

Так он встретил появление Набусардара, верховного военачальника царской армии, который примчался на колеснице, переодетый простым воином. Набусардар охотился за персидскими шпионами, которые шныряли в окрестностях Вавилона и сеяли смуту среди местных жителей. Шпионы собирали сведения об армии царя Валтасара и бунтовали против него население. Военачальникам тайной службы до сих пор не удалось поймать на месте преступления ни одного перса, и потому полководец царя втайне от всех решил заняться этим сам.

На колеснице, запряженной парой лошадей, он ворвался во двор Гамадана, переполошив всех кур. Кошка, сидевшая на заборе, ощетинилась, но не тронулась с места. Набусардар подошел, чтобы привязать вожжи к колышку рядом с ней, и дунул ей в глаза. В ответ она зашипела, но продолжала сидеть, предостерегающе выпустив острые когти.

— Ты угадала, — сказал он ей, закладывая вожжи и потрепав за холку усталого коня, — мне всегда были по сердцу кошки, которые царапаются, а не ластятся. Взять, что ли, тебя в Вавилон, хоть ты беспородная и нет у тебя родословной? А то вавилонские кошки совсем разучились царапаться. Они умеют только ластиться, а это противно. Видно, берут пример с вавилонских женщин, которые скоро станут совсем несносными.

Кошка фыркнула, замахнувшись на него обеими лапками, и оскалила мелкие, острые зубы.

— Ты мне все больше нравишься. — Военачальник поддразнивал кошку, не забывая, однако, что времени у него в обрез и надо торопиться. Хорошо бы узнать, кто здесь живет и не встречал ли он шпионов.

«Ш-ш-ш!» — зашипела кошка, сердито глядя на воина.

Он вытер потный лоб, расстегнул короткий кожаный нагрудник, вытащил из ножен меч и направился к дому.

Старый Гамадан суетился вокруг деревянной фигурки. Со стороны казалось, что он танцует, коротая время за этим нехитрым развлечением.

Верховный военачальник приглядывался к нему, потом, как раз когда Гамадан прицелился снять кисточкой пепел с бороды Энлиля, решительно шагнул к нему и крикнул:

— Что делаешь, старый дурак?

Гамадан вздрогнул и, вместо бороды мазнув кисточкой кончик носа, оставил там небольшое пятнышко.

Он пробормотал торопливо, боясь промешкать с ответом:

— Я Гамадан, господин.

— Не хочешь ли ты сказать этим, что ты не дурак?

— Да, господин.

— Ты себе на уме и отвечаешь, словно продувной финикиец. Ты халдей?

— В крови нашего рода нет и примеси крови иноплеменников.

— Так ты халдей?

— Да, господин.

— Ты за царя или против него?

Нежданный вопрос привел Гамадана в замешательство, и он растерянно уставился на гостя.

Собравшись с мыслями, он уже готов был ответить, что за царя, но его опередил новый резкий вопрос воина:

— За персидского или халдейского?

— Ты подобен урагану, господин. — наконец обрел дар речи старик, — ты вырываешь из меня слова вместе с языком. Ты стремителен, словно орел, и, конечно, отважен, как лев. Если бы я был его величество царь Валтасар, я бы сделал тебя своим верховным военачальником.

— А если б ты был его величество персидский царь Кир? — наседал на него воин.

— Заклинаю тебя семью демонами, господин, — вскипел Гамадан, — наш род сердцем предан родине, а сам я сражался в армии Навуходоносора. Брат мой, да славится его доблесть в стране богов, погиб во время мятежа аммонитян. Мой племянник верой и правдой служил у Набусардара, прекрасного полководца вавилонской армии.

— Попадись в мои руки бич, — нахмурился военачальник, — ты получил бы не меньше десяти ударов. Разве о воине подобает говорить «прекрасный», словно о капризной девице? Скажи лучше — сурового, жестокого или храброго и доблестного полководца. А то — «прекрасный»!.. — недовольно заключил он.

— Ох, господин, — смиренно ответил Гамадан, взывая к его рассудку. — С меня довольно тех ударов, которые я терплю по милости судьбы.

Набусардар окинул взглядом жалкое одеяние старика и через прореху в рубахе заметил волдыри солнечных ожогов. Гамадан прижимал к себе фигурку Энлиля, ища его заступничества.

— Что это ты держишь?

— Бога, который создал меня, — ответил старик.

— Бога, который создал тебя? — расхохотался Набусардар. — Бога, которого создал ты, дурень. До каких пор халдейский люд будет тратить время на идолов и поклоняться дереву и камню?

— Да покарают тебя боги! Ты оскорбляешь создателя мира, который избрал своим приютом глиняную хижину бедного Гамадана. Или тебе хочется, чтобы на царство обрушилось несчастье? Хочется, чтобы Энлиль обнажил смертоносный меч и убил тебя тут же на месте?

— Да, я хочу сразиться с ним! — вскричал воин и энергично сжал рукоять меча. — Я хочу померяться с ним силой, — насмешливо улыбнулся он и шагнул к фигурке бога.

Он взмахнул мечом.

— Остановись, господин, если не хочешь, чтобы Энлиль в ту же минуту поразил твое тело проказой! Но голова идола уже отлетела далеко в траву. Гамадан запричитал:

— Несчастье постигнет Вавилон, господин. Всесильный Энлиль отвернется от этого города за то, что ты надругался над ним.

— Перестань хныкать, от этого у меня вскипает кровь, и я не ручаюсь за силу, которой наливается рука. Я прихожу в ярость, когда вижу, до чего дошли мужчины Вавилонии. За последние двадцать лет после смерти Навуходоносора вы изнежились, как вавилонские кошки. Вы не мужчины, а тряпки. Если враги нападут на царство, лишь немногие из вас смогут сражаться, остальные разбегутся, как твои куры при виде моей колесницы.

— Ну нет, — загорячился Гамадан, — халдеи не раз доказывали, что никто в мире не сравнится с ними в доблести и в любви к родине. Пусть Вавилон прикажет — и ты убедишься в этом.

— А разве Вавилон не приказал уже переловить персидских шпионов и истребить их, как собак, без суда и приговора?

— Приказал, господин.

— А вы? Укрываете их в своих лачугах и слушаете их кощунственные речи против царя.

— Верно, они здесь шныряют, как собаки, но мой дом обходят стороной, так как им известно, что я предан его величеству дарю Валтасару телом и душой. Разве я веду себя не так, как подобает халдею?

— Этого мало, Гамадан, — возразил полководец. — Ты обязан заманить их в ловушку, а потом выдать властям. Этого ждет от тебя родина.

— Мне не расположить их к себе. Они знают здесь всех. Они не осмелятся зайти в мой дом, сочтут отравленным мой хлеб. Как еще я могу их заманить?

— Нет ли в твоем доме женщины? Это лучшая приманка для пришлых солдат.

Гамадан задрожал. Нанаи — его единственная радость, неужели швырнуть ее персидским собакам?! Он представил ее себе среди деревьев в Оливковой роще, а с нею рядом ее белых овечек. Порхают птицы и бабочки, и она провожает их взглядом, с улыбкой, подобной медоносным цветам. Нет, не может он пожертвовать ею.

Он припал к стопам воина.

— Лучше убей меня, как паршивую тварь, но не требуй непосильных жертв! Это убьет мое старое сердце.

— Ты говоришь о жене или о дочери?

— Жены у меня уже нет. По зову великого Сина она перешла по водам Евфрата в рай.

— Значит, о дочери?

— Сжалься, — умолял он, припав губами к ногам полководца, — будь милостив, коль ты не бог и не царь. Будь милостив! Я знаю, тебе надлежит воздать почести, и я воздаю их тебе. Хотя ты переоделся, я угадал в тебе военачальника из тайной службы. Но будь же милосерден!

— Речь идет об отечестве, Гамадан, и многие убеждены, что оно в опасности. Если разразится война, она унесет тысячи лучших сынов Вавилонии. Выдержит ли это твое старое сердце? Заменит ли даже тысяча женщин одного хорошего воина? Я же требую от тебя всего одну-единственную.

— Это выше моих сил, господин. — И Гамадан покорно склонил голову, стоя голыми коленями на раскаленном песке.

— Встань, Гамадан, — решительно приказал Набусардар. — Если ты служил в армии Навуходоносора, то знаешь, что такое мужчина, и тебе надлежит знать также, как поступить, когда царь требует от тебя действий. Если через две недели ты известишь меня в Вавилоне, что тебе удалось поймать соглядатаев варварской страны, его величество царь Валтасар пожалует тебя слитком золота величиной с твоего Энлиля, которого я обезглавил.

Не подымаясь с колен, старик смотрел полководцу в лицо. Острие Набусардарова клинка ослепительно сверкало на солнце. Гамадан помнил, что закон требует казнить каждого, кто ослушается царского приказа… Он стиснул зубы, чтобы не проронить ни слова, которое могло стать последним в жизни.

Набусардар застегнул нагрудник, укрепил меч на ремне, перекинутом через плечо, и добавил:

— Итак, ты передашь с кем-нибудь или сообщишь сам. Лично мне. Вытащив из потайного кармашка на поясе золотую цепь, он бросил ее к ногам Гамадана.

— Отдай это своей дочери за утрату чистоты.

— Кто же ты, господин? — еле выговорил старик.

— Сохрани это в тайне, если тебе дорога жизнь, — строго ответил ему воин, — я Набусардар, верховный. военачальник армии его величества царя Валтасара.

— Смилуйтесь, великие боги! — И Гамадан пал ниц.

— Разве я бог, что ты поклоняешься мне?

— Живи вечно, непобедимый Набусардар, и да предаст забвению Энлиль твое кощунство и то, что ты накликал беду на дом бедного Гамадана.

— Довольно причитать! К тому же мы в Вавилоне поклоняемся Мардуку, а не Энлилю. — Он сказал это с явной иронией в голосе.

— Да хранит тебя Мардук и да сопутствует твоему войску удача! Через две недели я доставлю тебе в Вавилон весть о персидских шпионах. А от моей дочери — да будет тебе известно, что чистотой она превосходит облака, изливающиеся на нас благословенным дождем и красотой — священных голубей в кущах божественной Иштар, — прими благодарность за твой подарок.

Гамадан был не в силах продолжать, у него перехватило горло и губы шевелились беззвучно. Помутневшим взором он вглядывался в горизонт и перебирал в руках золотую цепь — награду для Нанаи за ее позор.

Полководец обогнул хижину, направляясь к своей колеснице.

— Живи вечно! — напутствовал его Гамадан. Прощаясь с Набусардаром, он выронил драгоценный подарок, который со звоном упал к его ногам. Вид золота не приносил успокоения, а мысль, что нежной и милой Нанаи суждено стать приманкой для варварских солдат, была невыносимой. Для того ли Иштар создала ее такой красавицей, чтобы над ней надругались паршивые персы? Или нет у царя многотысячной армии, способной отстоять Вавилон, и Халдейское царство должна спасать дочь Гамадана? Разве допустил бы Навуходоносор, чтобы честь его армии защищала женщина?

После долгих раздумий он прошептал:

— Этого требует от тебя, Гамадан, не родина, а слабый царь и его обабившаяся армия, растерявшая последние крупицы воинственного пыла. Законы Вавилонии призваны защищать от насилий, но одно слово царя отменяет решения суда и все законы. А воспротивишься — тебе пригрозят отсечь голову за неповиновение. И нет законов против насилий, чинимых царем.

За такие слова Гамадана ждала смертная казнь. Но он не думал о себе. Перед его взором была только Нанаи, бродившая со своим стадом где-то в Оливковой роще, не предчувствуя ничего дурного.

Она не знала, что именно в этот миг во дворе ее отца Набусардар разворачивает свою колесницу. Не знала, что он купил ее за золотую цепь, какими забиты подвалы царского дворца в Вавилоне. Не подозревала, что в последний раз свободно дышит этим воздухом и протягивает руки к бабочке, к высокому небу, которое в эту пору сияло, как и ее глаза, бездонной синевой.

Такой мысленно видел ее и Гамадан, когда лошади стремительно вынесли Набусардара со двора. Под грохот колес старик в знак печали рванул на себе холщовую рубаху от ворота до самого пояса: в душе его боролись протест и сознание собственной беспомощности. Так и стоял он на коленях, покуда вдали не замолк на пыльной дороге стук колесницы.

Колеса военной повозки Набусардара вздымали клубы пыли. Песок хрустел под копытами лошадей, которые, точно вихрь из арабской пустыни, бешено неслись по дорогам и, разъяренные зноем, высоковскидывали передние ноги.

Металлический шлем на голова полководца впивался в кожу раскаленным обручем.

Язык прилип к гортани, губы казались устьем адской печи. Он истосковался по воде, жаждал хотя бы глотка влаги; но тело пронзали одни лишь палящие лучи, и солнце пышело зноем жаровни.

Полководец объехал несколько дворов в Деревне Золотых Колосьев, завернул в две соседние деревни и в поселок на пути. Он не встретил ни одного из этих хитрых персов, поездка была напрасной. Повсюду он слышал то же, что и от Гамадана — или что они бродят здесь стаями, как собаки, или что не осмеливаются даже показываться на глаза. Но среди деревенского люда встречались и такие, которые явно что-то скрывали и, призывая в свидетели всех золотых, серебряных, бронзовых и деревянных богов Вавилонии, клялись, что они не только не видели, но даже и. слышать не слышали ни о каких персах. Эти внушали подозрения. Набусардар был уверен, что больше всех запираются те, кто в душе ждет спасения от Кира, царя персидского, царя мидийского, царя лидийского, в своем тщеславии уже считающего себя будущим повелителем могучего и великого Халдейского царства.

Набусардар насмешливо повторил вслух:

— Кир, будущий повелитель могучего и великого Халдейского царства!

Он хлестнул лошадей по лоснящимся спинам и расхохотался прямо в лицо огнедышащему солнцу, громко и вызывающе. Эхо покатилось за отлогие каменистые холмы, покрытые редким кустарником, до самого горизонта. Мысль о Кире вызывала в нем все новые приступы смеха, в котором находили выход душившие его ярость и сознание собственного бессилия.

Через две недели царь созывает государственный совет, который решит — считать ли, что персы угрожают существованию и величию Вавилона, или объявить растущую мощь Кира, покорившего все соседние народы, плодом больного воображения варвара, одержимого военным безумием.

Набусардар хочет внушить совету, что при всем могуществе Халдейского царства необходимы меры предосторожности против обнаглевшего персидского шакала, чтобы он не сеял смуту среди халдейского люда. Иначе халдеи, чего доброго, поддержат Кира, видя в нем долгожданного избавителя от власти жрецов и царя, и обратят оружие против столицы Вавилонии, от которой они терпят наибольшие притеснения. Народ жаждет свободы, хлеба, хочет иметь землю, права. Все это сулят ему персидские смутьяны, которых надо гнать из царства и закрыть им доступ в него. Набусардар уже предлагал царю разместить по стране военные отряды для защиты ее от опасности. Царь было согласился, но жрецы вавилонского Храмового Города, жрецы Эсагилы, противятся этому; по их мнению, вполне достаточно защиты бога Мардука. Они призывают народ усерднее жертвовать богам и тем избежать новых поборов на содержание воинских постоев. Набусардару давно известно, что жрецы настроены против него. Что ж, вскоре они узнают, что и он против них. Довольно терпеть их подлости, скрывать свою ненависть к ним. Либо они, либо он. Падут они — победит Вавилония. Падет он — победит Кир, персидский волк.

Эсагила ослеплена жадностью. Символом ее веры стало накопление сокровищ в подвалах и башнях Храмового Города. Ради обогащения она не брезгует ничем и, как никто, грешит, прикрываясь именем богов. Вместо любви и блага она плодит пороки. Призванная сеять жизнь, она повсюду сеет смерть. Халдейский люд задыхается под бременем поборов. По ее прихоти лучшие сыны Вавилонии гибнут на рытье каналов. По ее приказу чужеземцы бесчестят будущих матерей Вавилонии. А она называет это волей великих и мудрых богов. Едва кто-нибудь станет на пути Эсагилы, жрецы заявляют, что великий Мардук, верховный бог Вавилона, жаждет испить его крови. Жрец пронзает обреченному глотку на жертвенном алтаре, и тот уже убран с дороги. Имущество покойного отходит храму. Народу объявят, что создателя мира умилостивила эта жертва. Но может ли бог, творец всего живого, требовать смерти безвинных? Это делается для того, чтобы обирать народ и умножать мощь Эсагилы. Жрецы поэтому и не соглашаются на рассылку по стране сторожевых отрядов, им неохота раскошеливаться на их содержание. А народу они твердят, что Вавилония — владение богов, и потому нет причин для опасений, боги, мол, не допустят, чтобы их собственностью завладел чужой. Изнеженная вавилонская знать считает этот довод Храмового Города неопровержимым. Она верит жрецам и валом валит в святилище Мардука — Эсагилу, заваливая его алтари бесценными жертвоприношениями и дарами. Жрецы потом тайно уносят их в каменные подвалы храмов.

Царь сумасбродничает, среди сановников разлад, и верховный военачальник армии бессилен вбить в головы вельможам мысль об опасности, которой надо противопоставить военную мощь, а не жертвоприношения богам.

Решение совета во многом зависит от того, сумеет ли Гамадан или кто другой поймать персидских шпионов. Если да, то, возможно, удастся убедить хотя бы сановников и привлечь на свою сторону большинство против Эсагилы. Другого исхода нет — иначе могущественнейшей державе мира конец.

Гамадану он обещал большую награду. Царь, конечно, не откажет ему в этом, он соглашается со всем, что делает Набусардар. Ведь Набусардар не только верховный военачальник его армии, но и советчик царя; правда, эту роль должны бы исполнять жрецы, однако царь доверяет Набусардару больше, чем кому бы то ни было. Валтасар ни во что не ставит жрецов, хотя сам является смиренным служителем богов. Он сын богов, их наместник на земле и, мол, не нуждается в посредничестве жрецов. Он верит, что сами боги наделили мудростью его державную голову и что мудрость, которой отмечен он, боги не посылают простым смертным.

То, что царь Валтасар лишил жрецов своей милости и не стал их орудием, как его отец, царь Набонид, облегчает задачу Набусардара. Однако поединок царя с Эсагилой еще не выигран, и сила жречества по-прежнему несокрушима.

Эсагила не желала понимать, что интересы государства важнее бездушных идолов. Что борьба за золото между жрецами святилища Мардука, семиэтажной башни Этеменанки, и царским городом должна отступить на задний план, когда державе грозит опасность извне. Всем, кто населяет земли меж Тигром и Евфратом, надо теперь сплотиться и покончить с недоразумениями, которые сеют в стране междоусобицы. И только наиболее влиятельная часть жителей Вавилонии, могущественные и жестокие жрецы не желают этого понять.

Нет сомнения в том, что Кир, завоевав Мидию и Лидию, нападет и на Халдейское царство со столицей Вавилоном, потому что его разумом завладел чудовищный план — объединить под своей властью все народы Азии.

— Под своей властью, — засмеялся Набусардар, — Кир — владыка мира!

В раскатах смеха клокочет гнев и злость. Этот резкий, иступленный хохот подобен яростному галопу его коней и мыслей.

Жрецы уверяют народ, что Халдейское царство несокрушимо и что у Кира недостанет дерзости пойти войной на его богов! Уже теперь видно, как Кир страшится Вавилона и его богов! Лидия в свое время заключила с Вавилоном договор о взаимной помощи, а Кир захватил Лидию, и договор с Вавилоном не остановил его.

Жрецы твердят народу, что Халдейское царство, связанное соглашением с Египтом, в случае опасности может рассчитывать на помощь фараона. Однако и Иерусалим имел соглашение с Египтом, Фараон же направил свою армию только тогда, когда от Иерусалима не осталось камня на камне. Да и кто поверит Египту и его лукавым правителям?

Жрецам не мешало бы знать, что Вавилония лишь тогда будет несокрушимой, когда сможет опереться на военную силу.

Размышляя таким образом под ровный бег скакунов, Набусардар поймал себя на мысли, что его ненависть к Эсагиле и ее жрецам ничуть не меньше ненависти к Киру.

Думы и солнце томили его.

Пыль забивала глаза и рот, и когда он в ярости стискивал зубы, на них скрипел песок. От слепящих солнечных лучей туманилось зрение. После долгого стояния затекли ноги. Спина и грудь изнывали под кожаным нагрудником, предохранявшим от смертоносного удара мечом. Голова разламывалась под металлическим шлемом.

Закаленный воин, он не роптал, но в душе ему не терпелось поскорее добраться до места, где вдоль берегов Евфрата простирались рощи и где он мог в тени густых деревьев дать желанный отдых себе и лошадям.

* * *
На всем пространстве, покуда хватает глаз, волной колышется золото хлебов, суля обильный урожай и полные закрома зерна, ценностью своей не уступающего красивейшим дорогим камням в кладовых Этеменанки. Тихий шорох колосьев напоминал нежный говор воды, которая лилась из львиных пастей в бассейны на площадях Вавилона. Лет птиц над необозримыми полями вызывал ощущение непрерывного бега жизни самого могущественного в мире народа.

За безбрежными полями волнующихся хлебов раскинулись поля кунжута и чечевицы. Рядами тянулись полосы льна, бахчи с дынями и арбузами. На темени холмов росли отборные сорта винограда. Плантации белых и красных роз наполняли окрестности нежным благоуханием.

У границ Аравийской пустыни, где кончалась благодатная сеть оросительных каналов, луга и пастбища перемежались рощами и стройными рядами миндальных деревьев. В дни Таммуза, бога плодородной весны, весь этот край утопает в цветах, подобно райским кущам, воздух настоян на ароматах роз и будит изначальное беспокойство в крови людей.

К этим рощам спешил усталый Набусардар, который с восхода солнца объезжал деревни вдоль русла Евфрата, отражающего в своих водах гигантские пальмы, унизанные гроздьями тяжелых, блестящих фиников.

Лошади, приметивши их зелень, перешли на стремительный галоп и остановились, только попав в тень деревьев.

Набусардар не тотчас спрыгнул с колесницы. Предварительно он со своего возвышения окинул внимательным взглядом окрестности. Не снял он и шлема с головы. И кожаного нагрудника не расстегнул из предосторожности — вдруг кто-то подстерегает его здесь с недобрыми умыслами.

Только убедившись, что в лесу все мирно, он облегченно перевел дух и намотал вожжи на металлический щиток передка колесницы, на котором была запечатлена битва великого Навуходоносора под стенами Тира.

Приподняв шлем, он вытер пот и снова водрузил шлем на голову. Это был обычный солдатский шлем, вместо пышного султана украшенный лишь металлическим гребнем.

Отстегнув наколенники, Набусардар положил их на дно колесницы. Кожа под ними сопрела докрасна. Как было бы приятно смазать ее, чтобы унять боль! Он представил себе нежные ладони девушки, в вавилонском дворце натиравшей его после ванны благовонными маслами, но тотчас прогнал это видение, чтобы оно не мешало мыслям о его нелегких обязанностях.

Он сбросил с себя доходящий до бедер нагрудник, сплетенный из ремней. Затем отлепил от тела мокрую сорочку.

Освободился и от металлического пояса, за которым торчал короткий кинжал. Оставался еще перекинутый через плечо, покрытый пластинками из бронзы ремень, поддерживающий меч. И хотя меч был тяжелый, он не снял его и даже положил руку на эфес, чтобы не быть застигнутым врасплох.

Так стоял он в колеснице и, пока лошади жадно щипали траву, оглядывал окрестности и невольно думал о Вавилоне.

Он думал об армии царя Валтасара и сравнивал ее с военной мощью персидского царя Кира. Прикидывал в уме, сколько воинов может выставить Персия и сколько Халдейское царство. Он был погружен в расчеты, но, не имея при себе глиняной дощечки и резца, все время сбивался: не успев прикинуть численность одной армии, забывал число воинов в другой.

Тогда он вытащил меч и острым концом стал чертить цифры на дне колесницы. Число вавилонских воинов оказалось столь велико, что подобной армии не могло выставить ни одно из соседних государств.

В итоге Набусардар убежденно произнес:

— Нет, Кир, ты падешь. Ты разобьешь свои крылья о стены Вавилона, как безрассудный орел разбивает крылья об ассирийские скалы. Не забывай, все имеет свое начало и конец.

Подошвой сандалии он стер написанные на дне кузова цифры, чтобы они не попали в руки врага, если на него вдруг нападут персидские шпионы.

В ту же минуту он почувствовал страшный голод, от которого у него свело желудок. Ведь с той поры, как он выехал за ворота столицы, у него крохи не было во рту. Позабыв обо всем, он целый день лихорадочно гонялся за лазутчиками неприятеля.

У него были с собой еда и питье с кухни дома командования армии. Но в полдень, собираясь поесть, он сперва бросил кусок своему псу, вертевшемуся у его ног. В последнее время этот пес был его единственным другом. Его верность Набусардар ставил людям в пример.

Он бросил ему лепешку со словами:

— Ты вернейший из верных, а поскольку и я принадлежу к тем, кто не раз нарушал обет верности, то, следовательно, за тобой право насытиться первым.

Изголодавшийся пес накинулся на еду и мигом проглотил ее.

Затем полководец отлил собаке немного питья в пустой кожаный мех, которым по пути черпают воду в колодцах.

Пес уткнул в него морду и принялся так жадно лакать, что Набусардар не мог отвести от него глаз. Наконец он вылизал все до капли, вытащил голову из меха и благодарно взглянул на хозяина. Но внезапно заскулил, тело его пронизало дрожью, и он рухнул на песок.

— Отравился! — в ужасе вскричал Набусардар.

Стоило ему первым отведать еды и питья, и он беспомощно рухнул бы здесь в ожидании смерти. Кто хотел его гибели? Конечно, Эсагила, которая боится войны и надеется избежать ее, убрав верховного военачальника царских войск! О его поездке не знал никто, кроме Сан-Урри, помощника верховного военачальника. Как раз этой ночью тот посетил верховного жреца Исме-Адада. Не жрецам ли Эсагилы он обязан этой едой и питьем, с помощью которых она спроваживает негодные ей души в царство теней, в страну без возврата? Выходит, Сан-Урри состоит в сговоре с жрецами, надо быть начеку!

По возвращении в Вавилон он тотчас втихомолку все расследует. Собрав улики, он обвинит его перед царем, а слово царя — закон и для Эсагилы. Валтасар объявил ей тайную войну, и этот случай еще больше распалит его ненависть. Он отомстит Сан-Урри за измену, закует его в тяжелые оковы и заточит в темнице монаршего дворца, где тот никогда уже не увидит солнца, заживо погребенный в гнилостной вони.

Изменник заслужил такую кару.

Он погладил пса по голове и засыпал его песком.

Тяжко было расставаться с ним, сердце Набусардара наполнилось горечью, словно он хоронил близкого человека. Набусардар решил, что велит поставить на этом месте камень и высечь на нем изображение собаки и надпись: «Вернейший из верных». Пускай этот камень стоит тут во веки веков и напоминает человеку о том, что позволил собаке превзойти себя в преданности.

Он простился с последним из. живых, кто в могущественном Халдейском царстве не был способен на измену, вскочил в колесницу и погнал лошадей. Предельно усталый, он домчал до прохладной Оливковой рощи, где опять почувствовал мучительный голод.

На другом краю рощи пастухи играли на лютнях.

Едва он собрался подойти к пастухам, как на холме, прямо перед ним, точно белое облачко, появилось стадо овец, и с ними девушка, тоже вся в белом.

С ее появлением пастухи заиграли громче и веселее. Двое из них перебирали струны лютни, а один выводил мелодию на свирели — протяжно и задумчиво. Свирель пела о любви. Любви безнадежной, мучительной, безответной.

Девушка, прикрыв глаза от солнца рукой, смотрела на музыкантов. Она слушала молча, окруженная своими овцами.

Кончив играть, пастухи поклонились, словно благодаря ее за внимание.

Музыка уже смолкла, но девушка продолжала все так же пристально смотреть на них из-под руки. Однако стоило глянуть ей в лицо, чтобы понять, что, хотя взор ее был устремлен на пастухов, мысли блуждали далеко отсюда. В этот миг она шла по улицам Вавилона и искала того, кто овладел ее чувствами. Мысленно она останавливалась перед воротами прекрасных, величественных зданий и ждала, когда выйдет он и бросит на нее хотя бы мимолетный взгляд. К лицу ее прихлынула кровь, так как в этот момент он вышел и, глядя в ее большие синие глаза, с поклоном приближался к ней.

Залившись румянцем, словно русло реки водой, она стояла и готовилась встретить его улыбкой.

Она думала о Набусардаре, о котором грезит не только она, но все девушки по берегам Евфрата и Тигра. Они гадают при лунном свете и молятся Иштар, чтобы та приворожила его, чтобы он заметил их девичью красу. Кто знает, как поступят великие боги — ведь трудно удовлетворить всех. Пусть боги решают. как им угодно, только бы Набусардар. ее повелитель, выбрал ее.

Ее, прекрасную Нанаи, дочь Гамадана.

Поэтому она и мечтает о Вавилоне. Поэтому по ночам, когда высоко в небе сверкают звезды, уста ее шевелятся во мраке. Они взволнованно шепчут название великого города.

Нанаи глубоко вздохнула, опустила руку и поняла, что пастухи ждут ее благодарности. Она кивнула головой и улыбнулась.

От группы юношей отделился статный мужчина, персидский купец, восторженно глядя на дочь Гамадана.

В облике его было что-то от святого, однако взгляд у него был исполнен страсти и внутренней силы. Звали его Устига.

Она затрепетала, потому что его взгляд уже не впервые останавливался на ней.

С пастухами сидел и двоюродный брат Нанаи Сурма. Он не раз говорил ей, что персидский купец втайне питает к ней нежные чувства. Они часто пели и играли для нее, но одну песню всегда исполняли по просьбе чужеземца.

И на этот раз, когда Устига поднялся, заглядевшись на Нанаи, Сурма дал знак остальным и, перебирая струны, запел ту самую любовную песню:

— «Твоими глазами смотрят сами боги, так пусть же твой взгляд упадет на меня, словно взор милостивых богов, услышавших мою мольбу.

Твоими устами шепчет сама небесная Иштар. Так подай же мне знак, о чудо доброты, что ты снизошла к моим мольбам, чтобы в первый день весны я мог с надеждой ждать твоей любви.

В тебе сокрыты сладостные источники жизни, позволь же, сладчайшая, вместе с богами пригубить от них, иначе я погибну от неутоленной жажды, тщетно отыскивая по твоим следам дорогу к тебе».

Нанаи слушала Cypму и повторяла про себя слова песни. Но в мечтах была далеко — с верховным военачальником царских войск, а не с персидским купцом. Она не могла думать больше ни о ком и потому вслед за овцами стала спускаться по склону к лугу перед Оливковой рощей. Она нарочно направилась сюда, чтобы укрыться от взглядов певцов.

Когда Набусардар увидел ее, он все еще думал об отравленной собаке. Заметив, что белоснежная фигурка девушки в окружении белых овец приближается к нему, он отвлекся от своих мрачных мыслей.

Подняв брошенный на дно колесницы пояс, он надел его и сунул за пояс кинжал. Приладил кованые наколенники, поправил шлем и ремень, поддерживающий меч. После этого, соскочил с колесницы и стал ждать, когда девушка подойдет поближе.

Нанаи остановилась и. снова заслонившись ладонью от солнца, стала разглядывать воина.

Издали ему не удавалось рассмотреть ее черты, но само ее появление на этом пастбище представлялось ему либо чудом, либо новым коварным ходом врагов, так как он отказывался верить своим глазам: солнце играло на бронзово-черных волосах Нанаи, то отливавших медью, то отсвечивавших багрянцем заката, менявших оттенки словно по волшебству. Распущенные по плечам, они напоминали ему и змей, и кристально-прозрачные ручейки, сбегающие весной со склонов.

Полководец сделал шаг навстречу ей, но не решился оставить колесницу и лошадей из опасения, что все это подстроено кем-то, кто только и ждет удобного момента, чтобы внезапно напасть на него. Он отступил назад, не отрывая глаз от овец и чудесной пастушки.

Нанаи загнала овец под деревья, подождала, пока они мирно расположились в тени, и потом без колебаний подошла к военачальнику, которого приняла за простого солдата.

— Будь счастлив, воин, — поздоровалась она и тотчас спросила, не из Вавилона ли он.

— Из Вавилона, — ответил Набусардар.

— Ты служишь в войске его величества царя Валтасара?

— Да.

— Ты отдыхаешь или поджидаешь в засаде шпионов? Последняя фраза озадачила его. Как она догадалась, что он разыскивает шпионов? Поэтому он постарался скрыть правду.

— Нет. Я ездил с тайным поручением в Сиппар и теперь возвращаюсь.

— В Вавилон?

— Да.

— Ты не голоден?

Сильнее молнии в пустыне поразил его этот новый вопрос. Она словно читала его мысли. Но хотя у него от голода сводило желудок, он сквозь стиснутые зубы процедил:

— Нет, я не голоден, благодарю тебя.

— Солдаты в дороге всегда хотят есть, — улыбнулось ему она и достала из плетеной сумы горсть ароматных лепешек. — Возьми, — предложила она. — Они вкусные. Сам царь Валтас не пробовал таких. Лишь жрецы Эсагилы угощаются ими, потому что ставят себя выше царя.

Он не взял лепешек.

Упоминание об Эсагиле пронзило его с головы до пят. В глазах встал образ погребенного пса. Что, если и эти лепешки отравлены? Если это новое средство лишить его жизни? А сама девушка — не тайное ли орудие жрецов?

Впрочем, он может ее испытать.

— Значит, лепешки — одна из тайн кухни жрецов?

— Представь себе, — засмеялась она, — представь себе, самой Эсагилы!

— Как же такой секрет стал известен тебе?

— А ты думаешь, что только жрецы владеют искусством проникать в чужие тайны? Эти лепешки вкусны сами по себе, но мне они кажутся еще вкусней оттого, что способ их приготовления украден у жрецов. Если б я не боялась кары жрецов, то расхохоталась бы от радости.

— И мне бы хотелось посмеяться над этой украденной тайной. Ты даже представить себе не можешь, как бы мне этого хотелось, но…

Она с любопытством взглянула на него огромными синими глазами.

— Но я тоже боюсь, — продолжал военачальник, — как бы меня не покарали боги.

— Каким образом?

— Мгновенной смертью, если лепешки окажутся отравленными.

Она рассмеялась серебристым, переливчатым смехом, но тут же стала серьезной.

— Этого тебе нечего опасаться, потому что лепешки пекли не пекари Эсагилы. Тот, кто их готовил, ненавидит Эсагилу всем сердцем. Он пек их для меня, чтобы доставить мне радость, пек для жизни, а не для смерти.

Она задумалась и добавила еще серьезнее:

— Теперь ты понимаешь, солдат? Не бойся и спокойно съешь их все. Может быть, кому-то и нужно, чтобы ты никогда не вернулся из своей поездки. Но мне нет дела до посольских тайн, которые вы развозите на глиняных табличках из Вавилона во все концы страны и света. Если бы ты умел читать в моем сердце, ты понял бы, как мне важно, чтобы ты жил. Теперь в свою очередь удивился Набусардар.

— Тебя это удивляет, — продолжала она, — но сначала поешь, а потом я тебя кое о чем попрошу. Ты мог бы в Вавилоне выполнить одну мою просьбу.

Она мечтательно вздохнула при этих словах.

Предложив ему сесть на траву под деревьями, Нанаи высыпала в подол его солдатской рубахи целую корзинку ароматных лепешек и придвинула к его ногам глиняный кувшин с козьим молоком. Она давала ему понять, что он может запить еду молоком, а чтобы он не боялся яда, взяла себе две лепешки и отхлебнула молока.

Не желая беспокоить его во время еды, она достала из сумы глиняную табличку и принялась чертить по ней металлическим резцом.

На диво искусной рукой она взрезала глину, умело выводя изображение священного быка. Едва приступив к этому занятию, она сразу же увлеклась им; ее щеки то розовели, то бледнели; глаза то разгорались, то вдруг, мягко мерцая, угасали.

— Как тебя зовут? — уже приветливее спросил Набусардар.

— А ты не знаешь? — улыбнулась она нежными губами. — Я прекрасная Нанаи и живу в Деревне Золотых Колосьев.

— А кто твои родители?

— Мою мать, которую призвал за воды Евфрата величественный Син, звали Дагар, моего отца, брата казненного после битвы с аммонитянами, мужественного Синиба, зовут…

— Постой, Нанаи, — прервал ее Набусардар, — достойный Синиб был твоим дядей? Да славится его доблестное имя.

— Мужественный Синиб был моим дядей. Он получил от царя высокий титул и отстраивал для себя в Деревне Золотых Колосьев новый богатый дом, когда завистливые жрецы приговорили его к смерти. Да будут милостивы к нему боги, в царстве теней. С той поры наш народ ненавидит служителей великого Мардука в Эсагиле. Мы верим в Энлиля, в его доброту, мы верим, что Энлиль, сотворивший мир, покарает Эсагилу.

Во время ее рассказа Набусардару припомнился долгий спор. после которого солдат Синиб был приговорен к смерти. Сначала за заслуги его произвели в военачальники, а царь Набонид, отец царя Валтасара, обещал ему благородный титул за усмирение аммонитян С одним отрядом он водворил на их земле порядок и вернулся победителем. К несчастью для Синиба, в пылу битвы была утеряна эмблема его отряда, что, впрочем означало для воина лишь пропажу палки из черного дерева, один конец которой был украшен изображением Мардука с орлиными крыльями. Но закон карал за это смертью. Потеря воинской эмблемы считалась самым тяжким проступком, и только слово царя могло его спасти. Царь Набонид наградил Синиба, возвел его в благородное звание, однако Эсагила, боявшаяся возвышения Синиба, повела против него интригу среди судивших его. В конце концов она добилась того, что Синиба, который одержал немало побед над врагами Вавилонии, все-таки приговорили к смертной казни: ему влили в горло расплавленный свинец.

При этом воспоминании кровь закипела у Набусардара в жилах, он невольно сжал рукоять меча, словно намереваясь схватиться с заклятым врагом. Но тут же овладел собой и, чтобы скрыть волнение, сказал:

— Я уже не боюсь, что съел отравленные лепешки. Я рад, что Эсагила лишилась, по крайней мере, одного из своих секретов. Жрецы не доверяют его даже царю, а я наполнил им свой желудок.

Она внимательно слушала его, полураскрыв рот, мигая длинными, густыми ресницами.

— Живи вечно, прекрасная Нанаи, да исполнят боги твои мечты.

— Я хочу кое о чем попросить тебя, солдат.

— В самом деле, ты говорила о каком-то поручении в Вавилоне.

— Ради этого я и угостила тебя лепешками. Она склонила голову и принялась смущенно подравнивать резцом изображение священного быка на глиняной табличке. Сердце у нее сжалось, а мысли смешались. Ей надо было собраться с духом, прежде чем начать говорить. Но при первом же слове она от волнения уронила резец.

— Знаешь ли ты, солдат, Набусардара, верховного военачальника царской армии?

Набусардару, чтобы не выдать себя и спокойно ответить на ошеломивший его вопрос Нанаи, пришлось немного помедлить.

— Знаю. Я ведь служу в дворцовом отряде и вижу его каждый день, — нашелся он.

— У тебя хватит терпения выслушать меня?

— Лошадям все равно нужен отдых после долгого пути, а других дел у меня нет. Говори.

Он произнес это подчеркнуто спокойно, хотя сам сгорал от любопытства, рассчитывая узнать нечто важное о персидских шпионах. Возможно, красота Нанаи привлекла кого-нибудь из них, и эта сметливая девушка постаралась выудить из него ценные военные сведения.

— Я буду рассказывать тебе, солдат, раз ты служишь у непобедимого Набусардара, верховного военачальника его величества царя Валтасара. Я буду рассказывать тебе, а ты слушай.

И Нанаи начала говорить. Она обхватила колени руками, а большим пальцем правой ноги принялась ковырять в земле ямки; щеки девушки при этом пылали ярким румянцем, а глаза старательно избегали взгляда того, кто жадно ловил ее слова.

— Женщины с берегов Евфрата и Тигра каждый день обращают свои взоры в сторону Вавилона. Изо дня в день глядят они в сторону Вавилона, а вечерами поджидают войска, возвращающиеся с учений. Перед сном они тайно думают о Вавилоне и скрывают румянец, выступающий на щеках от этих мыслей. А ночами шепчут во сне: «Вавилон, Вавилон», — и ждут, что звезды, в образе которых являются боги, исполнят их мечты. По утрам они пробуждаются, обманутые в своих надеждах, но, даже в тысячный раз испытав разочарование, продолжают мечтать. Целый день работают они с песней надежды на устах, и сердца их изнывают по Вавилону, потому что там пребывает он. Они ждут и надеются, что однажды, проходя со своим войском через страну, он выберет одну из них. Он, воздвигнувший дворец с золотой башней. Он, опоясанный золотым мечом. Он, сжигающий в своих могучих, пламенных объятиях полчища врагов и надежды женщин. Он — непобедимый и прекрасный, как солнце в голубой бездне полуденного неба. Он — великий Набусардар, первый военачальник его величества царя Валтасара, повелевающий сердцами халдейских женщин так же, как своей армией.

Она на мгновение умолкла и, прежде чем заговорить снова, подняла голову и стыдливо опустила глаза. Только тогда произнесла сокровенное:

— Представь себе, я — одна из этих женщин. И тут же почувствовала, как теплая ладонь опустилась на ее руки, обхватившие колени, услышала свое тихо произнесенное имя.

Она вздрогнула от испуга, а подняв глаза, увидела, что лицо воина ласково обращено к ней и зрачки его расширились, как море, готовое поглотить в безграничном самозабвении всю землю.

— Нанаи, — повторил он, — откуда ты взялась? Я не знаю всех женщин, но ты, бесспорно, прекраснейшая из них, и могучий Набусардар признает тебя достойной своей любви.

Так сказал солдат и спросил, какой же услуги она от него ждет.

Не подозревая, что перед ней сидит сам полководец, она говорила непринужденно, принимая его за солдата. Но потом заметила, что меч висит у него на левом боку, а кинжал — на правом, тогда как обычно солдаты носят их наоборот. Из этого она заключила, что ее собеседник — не простой воин, а военачальник. Тем лучше для нее, тем больше надежды, что ее просьба дойдет до Набусардара.

Она обратила его внимание на непривычное положение меча и кинжала, и такая наблюдательность ему чрезвычайно понравилась. Она не упустила из виду мелочи, о которой позабыл даже он, полководец армии величайшей страны. Не смутившись, Набусардар с улыбкой переместил меч на другую сторону, показывая тем самым, что он не военачальник и лишь второпях при ее приближении надел оружие не по правилам. Но такая перемена ее отнюдь не обрадовала, и, разгадав причину ее разочарования, он заверил, что, даже будучи простым солдатом, он все равно получит доступ к Набусардару, так как состоит его тайным гонцом и везет донесение от наместника Сиппара.

У Нанаи не было причин не верить ему, и она успокоилась.

— Итак, когда ты возвратишься в Вавилон, передай все, все, о чем я тебе рассказывала и о чем я тебе еще расскажу. Скажи, что Нанаи, хранительница стада, хотела бы стать верной хранительницей его жизни. Я хотела бы, чтоб однажды, проходя со своей армией по нашим местам, он задержался бы здесь и попробовал моих ароматных лепешек.

— Ты приберегла эти лепешки для него? — удивился он.

— А ты думаешь, что пастухи питаются яствами со столов Эсагилы? Их пища — вода и черствые лепешки. Но эти лепешки я берегла для моего господина, чтоб он смог утолить ими свой голод, когда будет проезжать поблизости. Я не боялась, что он откажется от них, ведь таких лепешек не пробовал сам царь.

— Вот видишь, а я их съел у тебя, — произнес он с притворным сожалением.

Она засмеялась.

— Признаюсь, я старалась задобрить тебя, чтоб ты выполнил мою просьбу и рассказал обо мне Непобедимому. По нему тщетно вздыхают многие женщины с берегов священных рек, он же не знает ни об одной. Ты расскажи ему обо мне, скажи, что я приду к нему по первому его зову. Скажи это ему словами песни, которую поют сейчас по всей Вавилонии.

Какое-то странное чувство овладело загрубевшим солдатским сердцем Набусардара, пока он слушал Нанаи.

— Ты знаешь эту песню? — спросила Нанаи. Он не знал, потому что в последнее время избегал сборищ, на которых пьют вино и распевают любовные песни. Заботы о судьбах родины и опасное возвышение Кира занимали его мысли.

Внезапно он вспомнил, как старый Гамадан в отчаянии лобызал его сандалии, когда он приказал ему пожертвовать дочерью, лишь бы заманить этих паршивых персидских собак. «А что, если дочь Гамадана так же мила и прекрасна, как Нанаи, разве не жаль было бы обрекать ее на это?» — мелькнуло у него.

— О чем ты задумался? — тревожно спросила она, заметив, как вдруг омрачилось его лицо. Он спохватился и быстро ответил:

— Я пытаюсь вспомнить, не слышал ли когда-нибудь Песни, о которой ты мне говорила.

— И что же, вспомнил?

— Вероятно, не слышал, потому что ни одной новой песни я не знаю, а старые все позабыл. Я буду рад, если ты споешь ее.

Просьба смутила Нанаи, но он повторил ее, и Нанаи согласилась и встала.

Медленно отойдя к колеснице, она прислонилась к ней спиной, все еще колеблясь.

Не желая смущать ее своим взглядом, Набусардар как бы невзначай взял в руки глиняную табличку. На одной стороне таблички было искусно начертано изображение священного быка, над головой которого сияли три звезды — символ божества. На другой стороне были вырезаны слова песни, которую приготовилась петь Нанаи.

Наконец она начала первую строфу:

— «Твоими глазами смотрят сами боги, так пусть же твой взгляд упадет на меня, как взор милостивых богов, услышавших мою мольбу».

У нее был чистый, прекрасный голос, отвечавший всему ее чистому и невинному облику.

Она запела вторую строфу, обращаясь в сторону уходившей вдаль дороги на Вавилон:

— «Твоими устами шепчет сама небесная Иштар, так подай же мне знак, о чудо доброты, что ты снизошел к моим мольбам, чтоб в первый день весны я могла с надеждой ждать твоей любви».

На глаза у нее навернулись невольные слезы, одна из них покатилась по щеке, сверкая, как жемчуг со дна Персидского залива. Упав ей на грудь, она растаяла в белой ткани ее одежды.

А Нанаи уже пела последнюю строфу:

— «В тебе сокрыты сладостные источники жизни, дозволь же, сладчайший, вместе с богами пригубить от них, иначе я погибну от неутоленной жажды, тщетно отыскивая по твоим следам дорогу к тебе».

Набусардар, о котором часто говорили, что он тверд, как скала, сегодня не узнавал себя, не понимал причины охватившей его удивительной нежности. Он не раз попирал ногами обнаженные плечи женщин, припадавших к его стопам, а в обществе этой крестьянской девушки ему вдруг захотелось вернуть молодые годы. Или его настроение вызвано чувством бессилия перед Эсагилой? Быть может, вместо отравы в лепешки подмешано колдовское любовное зелье? Но ему некогда было обо всем этом думать, его словно захватило лавиной, что устремляется с высоких горных вершин севера. Он готов был допустить, что все это подстроено, если б только эта девушка искренне не принимала его за простого солдата. Какой же смысл Нанаи обманывать его, если она любит верховного военачальника царских войск, а он выдает себя за простого гонца? Он завоевал ее доверие, а что будет, если вдруг открыться ей? Что, если посадить ее в колесницу и отвезти в один из своих дворцов?

Но он тут же отказался от этого намерения. Любовные приключения не прельщали его. Долг верховного военачальника повелевал думать о другом. Вавилония в опасности. Персидский лев выпускает когти, готовясь к прыжку. Предстоит борьба с Эсагилой, которую Набусардар непременно должен выиграть. Радости жизни безразличны ему, и все свои силы он обязан отдать укреплению армии.

Пораженная его внезапной серьезностью, Нанаи спросила:

— Тебе не понравилась моя песня? Я сложила ее для него, а теперь ее поет в Вавилонии каждый, кто любит и хочет быть любимым.

— Прекрасная песня, Нанаи, — отвечал он. — Непобедимому Набусардару она тоже понравится.

— Скажи еще непобедимому Набусардару, воин, что я хочу быть хранительницей его жизни и буду ему вернейшей из верных.

«Вернейшей из верных!»

Полководцу снова вспомнился отравленный пес, которого он любил потому, что изверился в людях. Но он оценил бы и полюбил человека, который доказал бы ему свою преданность.

— Так ты хочешь быть ему вернейшей из верных? Как собака?

— Как собака, солдат, — горячо отвечала она. — Я готова сопровождать его по всем вавилонским дорогам, бежать рядом с его колесницей, как собака.

— Набусардар, возможно, и не заслуживает этого.

— Разумеется, заслуживает, — возразила Нанаи. — Моя любовь к нему сильней власти царей и фараонов. — Она открылась солдату без утайки, чтобы он поверил ей. — Я не смогла бы стать ни возлюбленной, ни женой, ни матерью детей никого другого, даже если бы ему принадлежали золотые рудники в Пактоле или серебряные в Таршиши. Конечно, я могла бы тогда дважды в день купаться в мраморных бассейнах, а служанки натирали бы меня благовониями. Я наряжалась бы в тончайшие сидонские шелка и спала бы на простынях, привезенных из далеких китайских стран. Я носила бы вышитые покрывала от самых богатых вавилонских купцов, а в волосах у меня сверкали бы редчайшие камни, которые только изворотливый финикиец может отыскать где-нибудь на краю земли. Но даже объявись богач, который захотел бы мне дать все это, и тогда не заменит он мне Набусардара, пусть и суждено мне быть только…

— …собакой, бегущей за его колесницей, — закончил он.

— Да, я это хотела сказать, — гордо подтвердила она и попросила передать ей глиняную табличку, которую он оставил в траве.

— Вот, солдат, — сказала она, показывая на изображение священного быка, — это образ моего господина и моего бога. Это образ непобедимого Набусардара. А я, бедная и глупая Нанаи, хочу быть цветочком под его ногами. Видишь это цветок под копытами быка? — спросила она, запнувшись. — Я хочу быть хотя бы цветком под ногой Набусардара.

Набусардару не доводилось слышать таких слов от женщины.

— Скажи, Нанаи, прочна ли твоя любовь, не пройдет ли она со временем? Непобедимый наверняка спросит меня об этом.

— Ах, солдат, — вздохнула она, — что тебе ответить? Ты слышал о пирамиде Хеопса? Моя любовь подобна ей, она вечна. Больше мне нечего сказать.

— Ты добра и умна, прекрасная Нанаи, и об этом я тоже расскажу своему повелителю.

— Неужели? — Она в изумлении широко раскрыла глаза.

— Если мой господин будет милостив к тебе, то можешь надеяться, что в скором времени я приеду к тебе с наказом от него.

— В самом деле?

— Непременно.

— Какое это будет счастье для бедной Нанаи, которая грезит о мудрости только для того, чтобы понравиться своему господину.

— Ты умеешь писать и читать, Нанаи?

— И писать и читать солдат. Пока был жив дядя Синиб, он держал для меня учителя, но теперь у меня нет ничего, кроме этого куска глины и резца. Но об этом ты не говори своему повелителю — Она потупила взгляд.

— Что же ты смутилась, Нанаи? — Набусардар приподнял за подбородок ее склоненную голову.

— Мне стыдно, я умею только писать и читать — ведь это так мало, в особенности когда я думаю, что непобедимый Набусардар окружен прекрасными и высокоучеными женщинами. Скажи, правда вавилонские дамы очень образованные?

Он пренебрежительно рассмеялся и взял ее за руку.

— Ученость вавилонских женщин стоит немногого: кроме сплетен о нарядах и любовниках, у них другого нет на уме. А если хочешь знать о них больше, то скажу тебе, что мозг их затуманен вином, а сердца погрязли в разврате. Они хуже сук, потому что любви суки пес должен добиться, а вавилонские женщины сами стелются мужчинам под ноги.

— Что ты говоришь, солдат? За такие речи великий Набусардар прикажет тебя забросать камнями! — воскликнула она в ужасе.

— Надеюсь, Набусардар не узнает об этом, — лукаво усмехнулся он. — Ты ведь не выдашь меня, прекрасная Нанаи?

— Как же я могу тебя выдать? Она растерянно улыбнулась в ответ. Набусардар поспешил развеять ее грусть.

— Ты не успеешь опомниться, как я вернусь с наказом отвезти тебя к нему во дворец. И ты будешь видеться с. ним каждый день и каждый день разговаривать с ним.

— Ax, солдат, — вздохнула она, принимая его обещания за легкомысленную болтовню.

— Не веришь?

Надо было уезжать. Тихая, смутная печаль Нанаи вызывала в нем нечто больше сострадания. Он помолчал, чтобы дать ей собраться с мыслями.

В наступившей тишине оба следили за горизонтом. Солнце все ниже клонилось к западу, уходя в страну, где ленивый Нил медленно течет долинами лотоса, неслышно скользя мимо фундаментов загадочных святынь. Там божественная Исида оплакивала своего Осириса, дожидаясь его воскрешения. Там толпы теснились в храме Амона с цветами в волосах и ароматным нардом для жертвоприношений. Там высятся славные Фивы, город ста ворот. Там могучий Мемфис вознес славу священного Египта. Там живет сын богов, бессмертный фараон, который подписал договор с вавилонским царем и. обещал прислать Халдейской державе свое войско, если Вавилону будет угрожать опасность и понадобится помощь Египта.

Туда, к его тучным полям, уходил теперь источник света.

День угасал, проложив повсюду длинные причудливые тени. Слабое дуновение ночной прохлады возвестило о приближении вечера.

Набусардар первым стряхнул с себя задумчивость, вспомнив, что пора двигаться в путь, , если он хочет попасть в Вавилон до того, как закроют городские ворота.

Он нарушил молчание, обратившись к Нанаи:

— Я должен ехать, чтобы доложить Непобедимому о выполнении приказа и рассказать о тебе.

Последние слова заставили ее вздрогнуть.

— Мне пора ехать, — повторил он.

Он поправил наколенники, надел кожаный нагрудник. Затем вывел лошадей из рощи и, внешне невозмутимый, поднялся в колесницу. Взяв со дна бич, он щелкнул им в воздухе.

Отдохнувшие кони нетерпеливо рыли копытами землю, всхрапывали и ждали только знака, чтобы пуститься вскачь.

Нанаи от души желала, чтобы они как можно скорее рванулись вперед и, обгоняя ее мысли, понеслись туда

— к Вавилону.

— Не забудь же о моей просьбе, солдат, — напомнила она.

Могла ли догадаться Нанаи, что ее желанный стоит перед ней в колеснице?

Что в этот миг он глядит на нее и уже сейчас любит ее за то, что она совсем не похожа на женщин из Вавилона.

Ему вдруг некстати вспомнился его борсиппский дворец, где собрано множество книг и картин, парк, украшенный творениями лучших халдейских ваятелей, — богатства, никому не приносящие радости. Сам он, обремененный делами армии, редко навещает дворец. О дворце некому заботиться, и дворец словно мертв. Старый ваятель Гедека — единственный человек, наслаждающийся его великолепием. Набусардар подумал и о дворце в Вавилоне, гордой Телкизе, своей жене, происходящей из очень знатного рода, — первой даме города, первой среди вавилонских красавиц. Но он тут же оборвал нить воспоминаний и взглянул на Нанаи. Онастояла неподалеку с глиняной табличкой в руке. Нежный румянец заливал ее щеки, а в глазах ее светилось нетерпение и страх перед будущим.

Ею вдруг овладела неуверенность, и, будто единственную опору в жизни, она сжала в ладонях глиняную табличку, на которой виднелись контуры священного быка с созвездием над головой и маленьким полевым цветком под ногами.

Полководцу захотелось взять у ней что-нибудь на память. Нечаянно она сама обратила его внимание на табличку.

— Чтобы я не забыл о твоем наказе, подари мне эту табличку, — попросил он.

Нерешительно посмотрела она на его протянутую руку, с сожалением перевела взгляд на табличку и наконец отдала ее.

Он сунул ее в колчан для стрел, но успел поймать огорченный взгляд Нанаи.

— Тебе жаль этого куска глины? Она смущенно кивнула.

Впрочем, разве можно сравнить утрату этой таблички с ценностью услуги, которую обещал оказать солдат? Этот резец был единственным у нее, но если бы он попросил, она отдала бы и его.

Нет, нет, ей ничего не жаль. но почему он все не едет? Она хотела бы мысленно уже пережить минуту, когда верховный военачальник его величества царя Валтасара будет дивиться рассказу о пастушке Нанаи.

— Ах, езжай уж, солдат, — торопит она его, и голос ее дрожит.

Набусардару тяжело расставаться с ней, не хочется уезжать. В водовороте жизни ему выдала редкая и притом такая необычная минута отдыха.

Однако довольно. Надо с решительностью воина прервать ее и подумать о другом — о грозящих Вавилону опасностях, о когтях персидского хищника, о ненавистной Эсагиле, о слабых правителях Халдейской державы, о коварном фараоне. Все это прутья, сплетенные в один бич, которым время подхлестывало его отвагу, решимость и любовь к отчизне. Ему давно пора было стоять перед царем с докладом, что к тайному совещанию он будет располагать уликами, свидетельствующими об интригах персидских шпионов в державе и о подстрекательстве ими доброго халдейского люда против царя Вавилона.

Давно пора ехать, а он все медлит.

— Трогай же, солдат! — повторяет Нанаи. И, видя, что он по-прежнему не двигается, сама понукает лошадей.

Лошади дернули, встав на дыбы, и вот уже галопом мчатся по пастбищу, направляясь к царской дороге, ведущей вдоль Евфрата.

Набусардару хочется еще раз оглянуться, но нельзя из-за бешеного бега коней. Словно стройный ствол, он врос ногами в дно колесницы, покачиваясь на ухабах и крутых поворотах. Неудержимо удаляется его фигура, теряясь в просторах полей, будто проваливаясь в землю. Вот уже виден только шлем, да иногда взовьются гривы коней.

Нанаи осталась одна со своим стадом.

Вокруг нее раскинулось зеленое пастбище с мелкими головками маргариток. Рои бабочек взлетают над лугами и вновь опускаются с высоты к открытым чашечкам цветков. За полями голубеет Евфрат и колышутся на волнах финикийские корабли с товарами для вавилонских купцов. За ними с севера на юг медленно плывут плоты кедрового дерева с Ливанских гор. Вдоль берегов трепещут сети рыбаков и высокие пальмы самовлюбленно глядятся в зеркало вод.

На царской дороге, где только что исчез из глаз Нанаи мнимый гонец Набусардара, появились караваны, идущие из далеких краев. Верблюды кричат и вытягивают длинные шеи в сторону реки. Проводники не позволяют им останавливаться, потому что до вечера надо успеть в столицу царства — Вавилон.

Все стремятся туда. Словно все дороги идут в одном направлении и у всех людей — одна цель.

Нанаи провожает мечтательным взглядом первый, устало бредущий караван. О, ей бы шатать сейчас рядом с верблюдами вместо бронзоволицего араба, закутанного в пестрые одежды. Если бы она могла с этим караваном подойти к городским воротам и со стучащим от волнения сердцем остановиться перед одним из торговых домов величайшего города мира!

Она перевела взгляд с удаляющихся караванщиков на другой берег Евфрата, где клубился дым от больших гончарных печей. Целые облака дыма поднимались над окрестностями. До нее доносился стук мельниц и маслобоен, отжимающих кунжутное масло. Мельницы и маслобойни встречались в Вавилонии часто, внушая уверенность, что в стране вдоволь хлеба и масла. Но не всякий, кто считал эту землю своей отчизной, разделял эту уверенность.

Возле царских гончарных мастерских, в деревнях и на пастбищах кишели сотни людей в рубище, с натруженными тяжелой работой руками. Почти все, на чем ни остановишь взгляд, принадлежало владельцам вавилонских дворцов. Им принадлежали и изможденные рабы, и даже их лохмотья, которые не защищали растрескавшуюся кожу от палящего солнца.

* * *
Вечером Нанаи вернулась в деревню.

Конечно, ей и в голову не могло прийти, что дома. в деревянной шкатулке ее ждет золотая цепь, награда за утрату чистоты в объятьях персидских злодеев. Ей бы и во сне не приснилось, что к такому испытанию приговорил ее тот, кому уже давно она принадлежала в мечтах.

Возбужденная надеждой, суетилась она по хозяйству. Все спорилось в ее руках. Напоследок она проверила засовы, чтобы ночью не забрались воры. Потом взяла на руки кошку, вертевшуюся под ногами, гладя ее, подошла к отцу.

Старый Гамадан совершал обряд вечерней молитвы, отбивая поклоны на все четыре стороны света. Обращаясь к Энлилю, он умолял его снять с его сердца тяжесть.

— Смилуйся, Энлиль, над бедным Гамаданом, избавь его дочь от поругания, — взывал он в полный голос. — Пусть Таммуз, бог весны, отыщет ее в первых распустившихся цветах и сделает ее своей возлюбленной. Или Син, бог ночи и серебристой луны, увидит ее в своих лучах и сделает ее женщиной. Только не допусти, создатель вселенной, премудрый Энлиль, чтобы ее осквернил презренный перс, который не носит юбки, из трусости закрывая свои ноги штанами.

Нанаи с кошкой на руках прислушивалась к молитве, стоя за порогом дома. Слова отца озадачили ее. Почему он поручает ее заботам Таммуза и Сина? Об этом просят только в большой беде, она же сегодня чувствует себя счастливейшей женщиной Вавилонии. Она так счастлива, что не может удержаться от смеха при упоминании о персах.

Заслышав приглушенный смех Нанаи, Гамадан скрестил руки, еще раз поклонился на четыре стороны и лишь тогда повернулся к дочери.

— Ты смеешься, дитя мое? Ты насмехаешься над отцом, породившим тебя?

И он насупился еще больше.

— Смеюсь, но не насмехаюсь, — оправдывалась она, отпуская рвавшуюся из ее рук кошку, — я не насмехаюсь, мне только не верится, что юбки делают из человека мужчину, а шаровары — женщину.

— А ты видела халдея в штанах? — поразился Гамадан.

— Говорят, Набусардар собирается завести их в армии вместе с высокими башмаками — в них удобнее ходить по горам, если случится война с персами. А халдеи и в шароварах не перестанут считаться отважнейшими в целом свете. Помнишь, как дядя Синиб — да будут милостивы к нему боги в царстве теней — сказал однажды, что, возможно, наступит время, когда шаровары будут признаком храбрости, а юбки признаком трусости.

— Не кощунствуй, Нанаи, над обычаями своих предков, — огорченно произнес Гамадан. — Перс навеки останется паршивым трусом, в то время как халдей всегда будет отмечен благородством, ибо он создан по образу и подобию бога своего Энлиля.

Она рассмеялась.

— Набусардар считает персов сильным народом, а не стаей паршивых собак. Недавно я видела в Оливковой роще, как отдыхали персидские купцы, они тоже походили ликом на нашего бога Энлиля.

— Небеса! — в ужасе взмолился старец. — Не карайте наш дом за эти речи. Как может быть перс сотворен по образу и подобию божьему?

— Я видела их совсем близко, Сурма делился с ними хлебом.

— О, боги! Сурма водится с персами?

— Он сидел с ними, когда пас овец.

— Я давно замечаю, что Сурма ведет себя не так, как подобает халдею. В его годы я с Навуходоносором ходил походом на Сирию, и там мы скрещивали мечи с врагами. Мы воевали с чужеземцами. А ныне чужеземцы заполонили Вавилонию, да их еще встречают здесь хлебом.

— Говорят, что персы собираются напасть на нас, но Сурма утверждает, что это неправда. Персы, мол, хотят жить с нами в мире.

— Не верь Сурме, дитя мое. Наш край в опасности.

— Наш край в опасности? — повторила она, ожидая, что он выскажется яснее. После минутного молчания она спросила уже более серьезно: — Ты знаешь это наверно, отец?

— Я принадлежу к достойнейшим жителям нашей деревни и должен знать, что делается в мире. Пришло известие от самого царя, что персы готовятся напасть на Вавилонию. Набусардар, верховный военачальник его величества, собирает против них новую армию.

Значит. Вавилония в опасности, значит, опасность угрожает и Набусардару…

Страна в опасности, а вместе с ней в опасности и царь, Набусардар, народ, все царство.

Нанаи пришла в смятение. Слово за словом, мысль за мыслью пересыпались в ней, как песчинки в часах. Она мысленно видела край, который открывался ей с опушки Оливковой рощи. Дорогу, ведущую в Вавилон. И рядом извивающийся, подобно мирной змее, голубой Евфрат. От него ответвляются сотни оросительных каналов, жилы и кровь этой земли. Трудолюбивый халдейский люд своим упорством преобразил бесплодные пустыни в райский сад, и этот сад — ее отчизна. А теперь чужеземец хочет пиявкой присосаться к ее груди?

Она испытывала беспредельную любовь к этой земле, удвоенную любовью к Набусардару. В эту минуту родина и Набусардар слились в душе Нанаи в единый огненный смерч, увлекший ее за собой.

Старый Гамадан заметил волнение дочери и, стараясь не отвлекать ее, тихонько подошел к сундучку за золотой цепью. Он любил Вавилонию и всей душой был за дальновидные меры Набусардара, но стоило ему прикоснуться к этой цепи, как сердце у него снова сжалось при мысли о том, какую жертву предстоит принести его дочери.

Любовь к отчизне и к ненаглядной Нанаи не сливались у него в единое чувство. Они были отделены друг от друга, как небо отделено от земли необъятным воздушным океаном, как воды Тигра отделены от Евфрата простором, который не окинуть глазом.

Ради спасения своего народа он без колебаний принес бы любую жертву. Но из уважения к памяти покойной Дагар не мог допустить, чтобы рухнула вера в красоту и силу жизни здесь, на земле, последнего потомка их рода. Не мог он пренебречь и просьбой брата Синиба, которого живо представил себе в эту минуту, — ему, поставленному на колени, подобно убийце, служители великого Мардука вливали в горло расплавленный свинец у Ворот Смерти на глазах всего Вавилона. После стольких побед такой страшный конец. Синиб хотел только одного; чтобы жители Деревни Золотых Колосьев не забыли этой несправедливости и надругательства. Но еще гораздо раньше он, непримиримый противник Эсагилы, в семейном кругу неоднократно просил, даже заклинал, именем правды и высшей справедливости, всех членов своего рода, чтобы они не допустили участия Нанаи в обряде утраты девственности во время празднеств, посвященных богине Иштар. Гамадан не забыл его просьбы.

Все девушки Вавилонии должны были принести свою невинность на алтарь божественной Иштар. На пороге храма за горстку золота их мог выбрать любой незнакомец. Каждая отдавала золото на алтарь богини в дар за счастье познания. Эсагила придумала этот обряд очищения, чтобы иметь еще один источник пополнения своих сокровищниц. В великий день толпы девушек совершали паломничество к храму Иштар. Бедные шли пешком, богатые ехали в крытых возках. С цветами и венками в волосах они потом ожидали в саду около храма тех, кто выберет их, внеся золотой залог.

Так богатела Эсагила, так бесчестили будущих матерей Вавилонии.

Дядя Синиб знал подоплеку этого обряда и решительно выступил против Эсагилы, предостерегая, чтобы с Нанаи не случилось подобного.

— Да будет законный муж ее первым мужчиной, — всегда говорил он. — Только он имеет право на ее чистоту. Если божественная Иштар действительно требует таких жертв, то ее золотую статую следует свалить в Евфрат.

Многие соглашались с ним, но в день его казни они принужденно улыбались, когда расплавленный свинец шипел в его внутренностях. Приходилось изображать радость, чтобы не лишиться расположения всесильных служителей великого Мардука.

Один лишь Гамадан плакал, стиснув зубы. Родственникам это дозволялось, хотя в конце концов и он вынужден был с трудом выдавить из себя подобие улыбки, чтобы не попасть в немилость к жрецам, каждое деяние которых надлежало прославлять как единственное угодное богам.

С этой кривой усмешкой он и вернулся домой. Кривую усмешку затем стерло время, но теперь она вдруг появилась вновь, когда Гамадан доставал из шкатулки золотую цепь. Неужели он, очевидец мучений Синиба. слышавший последнюю его просьбу, предложит эту цепь собственной дочери? Сам оплатит ее бесчестие?

Когда он подошел к Нанаи с золотым ожерельем, чтобы надеть его ей на шею, ему снова почудились слова брата: «Да будет законный муж ее первым мужчиной. Только он имеет право на ее чистоту».

Слова Синиба звучали у него в ушах, и ему было тяжко нарушить завет брата. Но чей-то предостерегающий голос словно нашептывал, что если персы вторгнутся в Вавилонию и надругаются над Нанаи, будет еще ужаснее. Этого не миновать, если неприятель захватит страну. Он сам помнит, как халдейские воины в домах, на улицах, в храмах расправлялись с женщинами покоренных народов. Ему вспоминаются полные, ужаса глаза изнасилованных девушек одного финикийского города. Они пытались укрыться за статуей богини Астарты, но до них добрались и там. И одна за другой умирали они у алтаря в ненасытных объятиях воинов вавилонского царя. Может статься, что женщинам гордой и сильной Вавилонии тоже предстоит испытать подобное унижение. Сбудутся слова пророков: «Придет час, когда с вами сделают то, что делали вы с другими».

Все это мучительно взвешивал Гамадан. И, наконец, поднял руки и надел на шею Нанаи ожерелье, которое бросил к его ногам непобедимый Набусардар.

— Что это значит, отец? — спросила пораженная Нанаи. — Неужто наш дом оскудел настолько, что ты продал меня в рабство?

— Перед ликом творца нашего Энлиля клянусь, что я охотней принес бы в жертву свою голову, чем допустил, чтобы нас постигло такое несчастье.

— Или ты продал купцам-иудеям моих белых овечек?

— Ни то, ни другое, Нанаи, — тихо вымолвил старец. — Это вознаграждение от его величества царя…

— В пору опасности о нас вспомнили в Вавилоне и послали это золото в дар верному Гамадану, брату славного Синиба?

— Они не вспоминают о подвигах, уже совершенных. они посылают дары за подвиг, который предстоит совершить.

У него дрогнуло лицо.

— Ты уже стар, отец, и я не знаю, какую пользу ты мог бы принести Вавилону.

— Речь идет не обо мне, Нанаи. — И лицо его снова дрогнуло.

— А о ком? — еще более удивилась она.

— О тебе.

Она с изумлением смотрела на отца.

— Речь идет о тебе, Нанаи, — продолжал Гамадан. — Персидские купцы, с которыми в Оливковой роще делился хлебом Сурма, по всей вероятности, вражеские лазутчики. Через две недели состоится заседание государственного совета в Вавилоне. Если его величество царь будет иметь доказательства, что лазутчики проникли в страну и мутят народ, он велит Набусардару, своему непобедимому полководцу, подготовить войско, разослать отряды по всей державе и укрепить подступы к Вавилону.

— Я только не понимаю, при чем здесь я, — прошептала она.

— Ты прекрасна, Нанаи. Великая богиня сотворила тебя такой для того, чтобы твоя внешность ослепила самого страшного врага нашего народа. Пусть твоя красота станет хлебом, и как Сурма делился своим хлебом с персидскими лазутчиками, так и ты поделись с ними своим. Эту жертву ты принесешь своей несчастной отчизне.

Нанаи поняла.

После этих слов Гамадан и его дочь замерли, словно окаменев.

Вокруг воцарилась тишина, тишина перед бурей в мертвой пустыне.

Высоко в небе летала птица. Очевидно, она искала приюта на ночь. Птица кружилась у них над головой, а это всегда считалось дурным предзнаменованием. Для Гамадана это был второй дурной знак, потому что не меньшим несчастьем считалось и рождение девочки с красными волосами. Пятнадцать лет назад кровавый Сакус отворил двери своего небесного чертога, и на свет появилась прекрасная Нанаи. Она родилась на вечерней зорьке, и меркнущий свет заката красноватым налетом окрасил ее темные волосы. Хотя ее и уподобляли божественной Иштар, каждый верил, что с ее появлением на свет злой демон поселился в доме Гамадана.

Правда, в этот момент ни старик, ни его дочь не думали о приметах. Их мысли были обращены к Вечному Городу, который повелел им подчиниться жестокому приказу. Ради отчизны, царя, народа нужно было принести жертву. И нельзя забывать: за неповиновение отрубят голову. Гамадан и Нанаи молча согласились выполнить царский приказ.

Нанаи казалось, что золотая цепь душит ее, она сняла ожерелье и отдала отцу, чтобы он спрятал его обратно в шкатулку.

Гамадан отошел, и тут Нанаи поразила ужасная мысль, что ей не удастся сохранить себя для властелина своей жизни, что ее беспредельную преданность и чистоту с варварской жестокостью будет попирать какой-нибудь перс, поглощая ее красоту так же, как поглощали они хлеб, предложенный Сурмой.

Печаль застлала ей глаза, а щемящая боль заставила поднять лицо к небесам.

Небесная Иштар в образе вечерней звезды Билит глядела на нее своим ясным взором. Она читала в ее душе повесть о человеческой муке. Но едва божественная захотела поведать страдающему человеческому сердцу и о своей судьбе, об утрате любимого Таммуза, как крылья неведомой птицы заслонили ее свет от глаз Нанаи. Черная птица кружила при свете звезд в черном небе, кружила и кружила над головой Нанаи, как бездомный скиталец.

Она глядела вверх на это мятущееся крылатое пятно, как на подкрадывающуюся беду. Все сильнее ее охватывал страх перед будущим. Ей так недоставало поддержки сильных рук. В отчаянии она закрыла лицо ладонями и закричала в обступившую ее темноту, взывая к своей единственной надежде:

— Набусардар!

В тот самый момент, когда по окрестностям пронесся этот крик, взмокший от пота ездок подскакал к соединявшему Борсиппу с Вавилоном мосту, уже поднятому на ночь.

В ответ на короткое слово, означавшее тайный пароль, стража привела в действие опускающее устройство. Колесница, увлекаемая двумя конями, промчалась по мосту и исчезла в лабиринте вавилонских улиц.

— Сдается мне, что это был сам Набусардар, верховный военачальник его величества царя Валтасара, — заметил один из стражников.

— Тссс! — приложил палец к губам другой. — Разве ты не видел, что он был переодетым? Твоя чрезмерная догадливость может стоить тебе головы.

Озадаченный стражник засмеялся и ощупал свою голову — единственное достояние, которое у него пока еще оставалось в этой никчемной жизни.

* * *
Наутро после возвращения Набусардара Город Городов медленно пробуждался ото сна. Гордый и несокрушимый Вавилон сиял в первых лучах солнца, как золотая чаша на ладони мира. Пьяный от выпитого накануне вина, одурманенный ароматом дорогих благовоний, отягощенный пышными нарядами и редчайшими драгоценностями, изнуренный чувственной музыкой и плясками, он с трудом освобождался от власти сна, встречая наступающий день ленивой улыбкой.

Первыми всегда просыпались вершины холмов, дремавшие под сенью пальм, сикоморов и олив, над которыми летали белые и сизые, отливающие перламутром, голуби. Потом пробуждались башни и крыши дворцов и храмов, грандиозных построек, высившихся по обе стороны Евфрата. Наконец, солнечные лучи заливали улицы, и первые прохожие молча спешили по своим делам мимо многочисленных массивных ворот, охраняемых непременными стражами — крылатыми быками. Их каменные изваяния бесстрастно внимали шуму фонтанов в причудливых бассейнов, украшавших центр города.

Чем выше поднималось солнце, тем больше пешеходов появлялось на улицах. И наконец наступал час, когда просыпались и избранные жители Вавилона. Откидывались тяжелые занавесы на дверях, впуская в роскошные покои потоки утренней прохлады. В струях проникшего света сверкали стены просторных залов, выложенные плитами из мрамора и алебастра, металла и дерева, где почивали и благоденствовали их ненасытные, вечно алчущие обитатели.

Со времени падения надменной ассирийской Ниневии, стоявшей на берегу Тигра, не осталось города, который мог бы соперничать славой с Вавилоном. Его победоносный властелин Навуходоносор, царь царей и наместник богов на земле, сделал Вавилон колыбелью роскоши и образованности. Своей железной волей он превратил его в очаг культуры и величайший торговый центр мира. За могучими городскими стенами им были собраны сокровища искусства со всех концов света. Он воздвиг дворцы, перед блеском и сказочным великолепием которых покорно склонялись народы.

Над всеми зданиями Вавилона возвышался Храмовый Город, который назывался Эсагилой. Эта часть Вавилона была отделена от прочих кварталов толстой стеной. Среди храмов выделялась Этеменанки, легендарная семиэтажная башня, в которой пребывал божественный Мардук, покровитель столицы мира, названной «Бабилу», то есть «Воротами Божьими», потому что именно здесь, у священного Евфрата, боги спускались на землю.

Эсагила расположилась на самом высоком холме Вавилона, уже этим одним словно желая подчеркнуть, что именно она властвует не только над столицей державы, но и над всей Вавилонией, что перед ней должен склониться даже царь, которому по закону принадлежит первое место после богов. Верховный жрец бессмертного Мардука каждый раз во время новогодних праздненств публично провозглашает царя Вавилона священным наместником богов на земле. Но тот же самый верховный жрец люто ненавидит своего повелителя и ведет с ним тайную борьбу не на жизнь, а на смерть. Эта борьба за власть переходит по наследству, и горе тому владыке Вавилонии, который обнажит меч против Храмового Города. Для вида жрецы всегда требовали от подданных смиренного подчинения царю, но посвященные знали, что царь, перед которым трепещет Вавилония, на деле — игрушка в руках Эсагилы. Любой его приказ исходит из ее уст. Любой его поступок, освященный именем богов, навязан ему честолюбивой Эсагилой. Каждая капля крови, пролитая на вавилонских площадях, льется по воле зловещих служителей святынь.

Знати было хорошо известно о соперничестве между царем и жрецами, и только простой народ оставался в неведении.

Глубже других постиг причину этих разногласий Набусардар. При здравом размышлении он принял сторону царя и вступил в открытую войну с Эсагилой. он отвернулся не только от жрецов, но и от богов. Ибо если боги требуют творить добро, почему они не карают Эсагилу за содеянное ею зло? Миром правят либо боги, либо Эсагила. Или же богов вовсе нет, и тогда правят люди от имени вымышленных богов.

Эти мысли преследовали Набусардара днем и ночью. Он не хотел прегрешить перед небесами, но не хотел и оказаться обманутым простыми смертными, тешившими себя божественной властью и пускавшими людям пыль в глаза.

Полный внутреннего беспокойства, поднялся он и в это утро; снедаемый тревогой, раздвинул шторы, впустив в комнату свет. Подойдя к дверям, он подставил грудь потоку утренней прохлады. Его взгляд уперся в башню Этеменанки.

— Покарай меня, великий Мардук, — воскликнул он, — если тебе этого хочется! Покарай меня за богохульство, но я отказываюсь считать тебя богом, пока ты позволяешь злым демонам от твоего имени править страной между священными реками. Ненавижу твою божественную обитель, потому что под ее сводами укрываются мошенники и самые заклятые недруги народа!

Он замолчал, всматриваясь в даль: восходящее солнце как раз осветило крыши Храмового Города.

В этот ранний час на улицах еще только появлялись первые редкие прохожие. Дворцы вельмож оставались погружёнными в глубокий сон. Набусардар первым из обитателей дворцов встречал новый день.

Думы мешали ему заснуть, несмотря на усталость от вчерашней поездки. Всю ночь он так и не сомкнул глаз. И едва забрезжил рассвет, он сразу же откинул занавес и в томительном беспокойстве стал обозревать окрестности.

Ему знаком был почти каждый дом в округе. Он узнавал пышные дворцы сановников, богатые палаты вельмож, внушительные торговые дома, конторы менял и ростовщиков, величественное здание финикийского корабельного сообщества, зимние и летние дворцы вавилонской знати, обширные парки и площади, высокие фонтаны и тихие пальмовые аллеи.

Но все это представлялось ему, как в тумане, он ясно видел одну лишь Эсагилу и к ней обращал слова ненависти.

— Один из нас падет, — продолжал он страстным шепотом. — И хотя я борюсь с твоим могуществом в одиночку, я должен победить. На восходе солнца клянусь в этом божественной…

Он запнулся.

Хотел привычно присягнуть божественной Иштар из Арбелы, но разум уже отказывался верить в богов.

Прищурив глаза, сквозь сомкнутые ресницы он с ненавистью глядел на Храмовый Город.

Не раз ему вспоминалась публичная казнь славного Синиба у Ворот Смерти. Вот и сейчас он явственно видел, как расплавленный свинец шипел в горле осужденного.

— Клянусь же тебе, Синиб! — вскричал он. — И тебе, Нанаи, всё еще безутешно оплакивающая его.

С этими словами он задернул окно, чтобы свет не бил в глаза, и застыл, вцепившись руками в занавес.

Набусардару приходилось вести великую борьбу не только со своими врагами, но и с самим собой. Все в нем кипело, бурлило, дрожало от нетерпения. У него не было, пожалуй, ни одного настоящего друга во всей Вавилонии, а ленивая знать и алчные жрецы настраивали против него простой люд, сея слухи, будто Набусардар по своему легкомыслию хочет ввязаться в войну. На его стороне был царь. Но много ли от этого проку, если царь ищет утехи только в хмельном разнузданном веселье! Царь переменчив, коварен и капризен, словно женщина. Как полагаться на царя, если его можно склонить на свою сторону льстивой улыбкой и превратить в заклятого врага словом правды?

Набусардар уже не раз убеждался, что при нем Валтасар настроен воинственно против Эсагилы.. Но верховному жрецу ничего не стоило вкрадчивыми речами восстановить Валтасара против целого Вавилона. Непостоянство — не единственная слабость царя. Ненавидя чужеземцев, Валтасар в то же время покровительствует финикийцам, потому что сановник, ведающий торговлей и дорожным сообщением, имеет долю в прибылях финикийского корабельного сообщества и внушил царю, будто из всех чужеземцев, живущих в Вавилонии, одни финикийцы искренне преданны державе и ставят интересы Вавилона превыше своих. Лихоимцы-судьи могут приговорить к смерти достойнейшего из граждан — и царь утвердит приговор, достаточно распустить слух, что обвиняемый готовил покушение на особу царя. Валтасар без колебаний принесет в жертву кровавым богам прекраснейших юношей и девушек Вавилона, если жрецы объявят, что такая жертва отвратит беду от его державы. Словом, Валтасар легко верит всякой вздорной молве.

Поэтому Набусардар и не может найти в нем опоры и понимания, когда речь идет об укреплении обороны. Валтасар обещает поддержку, но никогда нельзя быть уверенным, что царь сдержит слово. И все же этот слабый царь — единственная надежда Набусардара.

С такими мыслями он бессильно выпустил из рук занавес и обвел глазами роскошное убранство своей опочивальни, мерцавшее в неровном свете масляных светильников.

Вдруг его внимание привлекли крики и шум за дверью.

Он прислушался, затем стремительно подошел к двери и распахнул ее.

Один из телохранителей указал на воина в алом плаще и возбужденно воскликнул:

— Этот человек, господин, выдает себя за царского гонца, но нельзя поверить, что в столь ранний час его величество царь не почивает еще на своем ложе.

Воин в алом плаще прижал руки к груди и низко поклонился.

Оба телохранителя преграждали ему дорогу, скрестив перед ним копья.

Когда он поднял голову, полководец в самом деле признал в нем Асуму, нового царского посыльного.

Набусардар приказал страже убрать копья и произнес обычное:

— Да благословит тебя небо, войди!

Гонец подал ему серебряную пластинку, покрытую слоем воска.

— Его величество, — начал он, — его величество царь Валтасар бодрствовал сегодня всю ночь. Светлейший, его величество просит тебя тотчас пожаловать к нему.

Набусардар прочел депешу, выдавленную на восковом слое пластинки, подлинность которой удостоверялась приложенной внизу печатью.

— Сейчас я оденусь, милый Асума.

— Во дворе стоят две оседланные лошади, — добавил гонец, — одну из них его величество предназначил для тебя, Непобедимый. Дело крайне спешное, и твой приход не терпит отлагательств.

«Опять очередной каприз гораздого на выдумки владыки», — подумал полководец, но вслух предложил послу подождать, а сам удалился в соседнюю комнату переодеться.

Он вернулся поразительно быстро, готовый к отъезду.

Сообщил страже у дверей, где он будет находиться, приказав никого не впускать в свои покои.

— Даже благородную Телкизу, повелитель?

— Даже ее, — после недолгого раздумья ответил Набусардар.

И уже на ходу добавил:

— Лишь вернейший Киру имеет право входить туда.

Киру был старый раб, которого Набусардар не раз собирался отпустить на волю. Но Киру больше свободы ценил доброту и любовь своего господина. Он не представлял себе другого дела, чем служить своему повелителю. Набусардар уважал его преданность и платил ему доверием. Эта привязанность вызывала ревность у остальной прислуги; вот и теперь оба телохранителя многозначительно переглянулись.

Набусардар не придавал значения подобным мелочам. Величественной поступью спускался он по лестнице. Его высокую статную фигуру окутывал белый плащ с красным кантом, украшенный золотыми кистями. На груди сверкал золотой знак его воинского достоинства.

Они сели на коней и кратчайшей дорогой понеслись к Муджалибе, летнему дворцу царя, расположенному вблизи Вавилона среди чудесных висячих садов на искусственных террасах. Террасы, приказал насыпать и украсить садами могущественный Навуходоносор для жены своей Амугеи, дочери мидийского царя; они должны были заменить ей родные горы Мидии.

Муджалиба был любимый дворец Валтасара, его роскошное убранство пришлось по душе изнеженному царю. Здесь в обществе вельмож и военачальников он предавался плотским радостям, с утра до вечера и с вечера до утра проводя время в чувственных плясках и утехах с прекраснейшими женщинами мира.

Жителей Вавилона удивил столь ранний вызов Набусардара к царю, обычно занятому разгулом и пирами.

Речь, видимо, шла о деле чрезвычайной важности, и не известно, кому первому пришла в голову эта мысль, но по всему городу моментально пронесся слух, что персидский царь Кир стоит со своим войском у границ Вавилонии.

Это известие неслось от дома к дому вслед развевающемуся по ветру белому плащу Набусардара, который летел во весь опор по дороге к царскому дворцу.

* * *
Хотя Эсагила была обнесена массивными стенами, не уступавшими бастионам Вечного Города, жрецы великого Мардука первыми узнали о раннем визите Набусардара к его величеству.

Царь Валтасар еще и за то любил летний дворец, что считал его недоступным для чрезмерно любопытных жрецов, которые тайными путями выведывали самые строгие секреты и с помощью молитв и заклинаний читали в душах людей. В стенах и колоннах зимнего дворца Набопаласара повсюду были их глаза и уши. Они казались вездесущими. Свое загадочное всеведение жрецы приписывали божественной мудрости, а Набусардар называл это чарами и черной магией. Валтасар разделял его мнение и пренебрежительно посмеивался над мудростью халдейских жрецов, втайне побаиваясь их и считая пронырами и шарлатанами.

Видимо, от засилия Храмового Городе и диктата служителей Мардука можно было освободиться только силой оружия. Придя к власти, Валтасар объявил, что после двадцати лет упадка в Вавилоне снова будет править сильный царь. и этот царь — он, Валтасар, — ему суждено затмить своей славой славу Навуходоносора, мудростью — мудрость Навуходоносора, а величием — величие Навуходоносора. Стремясь во всем превзойти своего предшественника, он и ненависть к Эсагиле заострил, как лезвие меча. Избавление от господства и самоуправства жрецов было его сокровеннейшей мечтой.

Ненависть молодого царя очень скоро ощутили на себе те, против кого она была направлена. Эсагила повела борьбу с царским дворцом. За ненависть здесь платили двойной мерой ненависти.

Валтасар сам происходил из жреческого рода. Его отец, царь Набонид, был верховным жрецом. Эсагила объявила его царем, но правила вместо него. Набонид был ее рабом, жалкой игрушкой в ее руках. Валтасара тоже пытались сделать послушным исполнителем воли жрецов, но его строптивая и тщеславная натура быстро восстала против этого.

На первом же государственном совете он провозгласил:

— Царь является сыном богов и не нуждается в посредниках между собой и богами. Боги изъявляют мудрость, предназначенную для царя, не через своих служителей, а непосредственно своему божественному сыну, которым ныне являюсь я.

Это вызвало целую бурю, однако жрецам Мардука так и не удалось укротить царя и подчинить своей воле. В этом он остался тверд, и всякий раз в нем закипала кровь при мысли, что Эсагила хотела бы возвыситься над царем Вавилонии. Единственное, на чем могли еще играть жрецы, была его мнительность, неуверенность в себе. Он дрожал за свою власть, дрожал за свою жизнь. Жрецы неустанно подогревали этот страх. Он был убежден, что жрецы знают его врагов, потому что верил в их умение узнавать неведомое.

Для них не было тайной, что верховный военачальник царской армии, непобедимый Набусардар, отправился на поиски персидских лазутчиков и вернулся ни с чем. Знали они и о том. что Набусардар отдыхал под деревьями в Оливковой роще и беседовал с пастушкой по имени Нанаи из Деревни Золотых Колосьев.

Черная магия была тут ни при чем — о поездке Набусардара им сообщил их тайный приспешник Сан-Урри, помощник верховного военачальника по вавилонскому гарнизону. Только ему было известно намерение Набусардара накануне его отъезда из Вавилона.

Жрецы немедля держали совет в подземном святилище Мардука. Это совпало с приготовлениями Эсагилы к встрече важных паломников из далеких краев, которые шли поклониться великому Мардуку и божественному Набу.

Совещанию предшествовали богослужения в храме покровителя Священного Города.

Между колоннами курились благовония в чашах из драгоценных металлов, аромат кадильниц наполнял жилище бога. В высоких золотых подсвечниках горели свечи, на стенах мерцали масляные светильники. По мраморному полу тянулся ковер. У алтарей стояли резные скамьи из ливанского кедра с золотой жертвенной утварью и искусно литыми фигурками богов. У стены против входа, в самом конце необозримого зала, светилась статуя божественного Мардука из чистого золота, подавляющая своими гигантскими размерами.

Перед статуей молился верховный жрец Исме-Адад, в то время как верующие готовились к принесению даров. Жрецы совершали ритуал очищения алтарей от мирской скверны, чтобы Мардук не отверг приношения.

Верховный жрец поднял руки, и толпа принялась бить поклоны во славу бога. Одни только касались земли лбами, другие в религиозном исступлении целовали мраморные плиты пола.

Все верующие склонились к ногам Мардука, лишь двое продолжали стоять. Они обменялись взглядом с Исме-Ададом.

Эти двое были персидскими жрецами, прибывшими в качестве послов храма Ормузда из Экбатаны для участия в совете жрецов в подземном святилище.

Храмовый евнух трижды ударил в священный гонг, верующие поднялись и потянулись к алтарю со своими дарами.

Персидские паломники направились прямо к верховному жрецу и сообщили, что тоже хотят передать свои золотые дары.

Верховный жрец выслушал их и предложил следовать за ним.

Рабы отдернули дорогие шерстяные занавесы, и процессия двинулась. Впереди выступал Исме-Адад в белом облачении, с золотым жезлом в руке, за ним жрецы высшего сана, следом шли низшие служители храма и. наконец, два перса со шкатулкой из черного дерева, в которой лежал дар для Мардука.

Так они проследовали через анфиладу залов, пока не остановились перед входом в тайную обитель самого бога, куда, кроме верховного жреца, никто не смел заходить. Здесь жрецы свернули в сторону и удалились, а персидские паломники остались наедине с Исме-Ададом. Исме-Адад принял от персов дары, поместив их в священный тайник, в котором насыщаются божественные уста Мардука и где он облекает в одежды свое тело. Затем через длинные и темные комнаты он повел гостей потайным ходом, заканчивавшимся у ворот башни Эгеменанки.

Казалось, никто не усмотрел ничего особенного в приходе двух паломников из царства Кира, которое ныне считалось опаснейшим врагом Вавилонии. Однако среди жрецов, прислуживающих перед алтарем золотого бога, был один, по имени Улу, который был предан больше отчизне, чем Мардуку. Он обратил внимание на то, что чужеземцы не преклонили колен по знаку верховного жреца, — это было явным святотатством. От него не укрылось также, что, несмотря на это, Исме-Адад принял их весьма ласково. Нетрудно было догадаться, что это были не простые паломники. Он проследил и за тем, вернутся ли дарители золота обратно в храм. Выждав за колонной на лестнице, он отчетливо видел, как верховный жрец исчез вместе с пришельцами в потайном ходе, ведущем к башне Эгеменанки.

С теми же чужеземцами Улу встретился потом ночью на совете жрецов, в подземном святилище. Его обязанностью было записывать мнения собравшихся. Он подготовил также тексты договора, поскольку хорошо знал язык персов и их письмо. Один текст он составил на древнем шумерском языке, которым пользовались теперь только ученые и жрецы, другой — на персидском, родном языке экбатанских гостей.

Совещание началось около одиннадцати часов ночи.

Ключи от святилища хранились в статуе Мардука, и, кроме верховного жреца, к ним никто не смел прикасаться. Произнеся пароль, верховный жрец открывал двери и, прежде чем войти, шесть раз подряд чертил в воздухе знак божественного Мардука: треугольник со вписанным в него кругом. Число шесть считалось священным у халдеев.

Помещение имело овальную форму, вдоль стен на подставках стояли светильники, соединенные пробитым в толще стен невидимым желобком для масла. У наружной двойной стены — чтобы любопытным невозможно было подслушивать происходящее в святая святых Эсагилы — находилась лестница. В проходе под лестницей жил раб с отрезанным языком, который не мог ни с кем поделиться услышанным здесь. Он поддерживал вечный огонь в этом подземелье. Приток масла в светильники регулировался, с помощью специальных заслонок усиливалась или уменьшалась яркость пламени. Раб был обучен тайным приемам, с помощью которых в подземном святилище творились «чудеса». Он внимательно следил за возгласами, заклинаниями и жестами верховного жреца, поражавшего присутствующих на тайных совещаниях своей божественной мощью.

Верховный жрец вышел на середину зала и воздел руки:

— Взываю к тебе, создатель мира и покровитель Вавилона, делающий его несокрушимым. Взываю к тебе, всемогущий Мардук, и молю тебя укрепить наши мысли своей мудростью, ибо человеческий разум слаб. Взываю к тебе. вездесущий, всевидящий и всеведущий, и молю тебя светом очей своих дать знак, что слуги твои поступают в согласии с тобой, что их мысли родятся из твоих мыслей и что их устами говоришь ты сам.

И тут же все светильники разом вспыхнули, изрыгнув желто-зеленые языки пламени, столь ослепительные, что присутствующие поневоле зажмурились.

— Будь благословен, вседержитель, тело которого сияет, как солнце, ибо оно — из чистого золота, — провозгласил верховный жрец.

После этих слов языки пламени стали уменьшаться, пока, наконец, вновь не замерцали слабым, неярким светом.

Лишь теперь присутствующие смогли оглядеться. Всего их было два раза по шесть, то есть двенадцать. Этого требовали стены святилища, на которых были начертаны поучения и заповеди. Путем последовательного соединения первых слов в строчках, затем вторых, третьих и так далее, по ним можно было предрекать великие исторические события, ожидающие державу. Уже несколько дней Исме-Адад в глубокой тайне пробовал расшифровать предсказания, но результаты пока были неясными. В конце концов Эсагила решила принять экбатанских братьев, которые должны были прояснить грядущий ход вещей. Персидских поверенных пригласили на совет.

Присутствующие, облаченные в черные длинные мантии, сидели по кругу на двенадцати скамейках.

Исме-Адад произнес приветственное слово и затем попросил братьев из Экбатаны поведать, с чем они прибыли в Вавилон.

— Могущественная Эсагила призвала нас, — начал первый перс, — чтобы мы познакомили ее с планами верховного царя Кира.

«Верховного царя Кира», — повторил про себя Исме-Адад, с трудом сдерживая возмущение дерзким выпадом наглого перса, потому что существовал лишь титул верховного жреца. Однако внешне он ничем не выдал себя.

— Положение нашей страны, — продолжал перс, — в последние годы изменилось таким образом, что если до сих пор мы влачили чужеземное иго…

Кое-кто из вавилонских жрецов нахмурился, так как это могло быть намеком не только на ассирийское, но и халдейское владычество.

Перс спокойно пояснил:

— Я не случайно подчеркиваю, что если до сих пор мы влачили чужеземное иго, то ныне благословенное правление бессмертного Кира превратило нашу малую страну в великую державу мира.

Великой державой мира могла называться лишь Вавилония, поэтому, подобно змее. это заявление ужалило жрецов Эсагилы и возмутило их мысли. Но их собственные интересы требовали не выдавать того, что творится у них в душе.

Последующие слова персидского посла немного успокоили их.

— Вы хорошо знаете, что Мидия поработила нас гак, что нам нечем было дышать. Ненасытный Астиаг возмечтал раздвинуть свои границы до Китая, Карфагена, Афин и Персидского моря.

Ухмылки появились на лицах жрецов, которым эта презрительная ирония была как елей на душу.

Не улыбнулся один Улу. Со строго поджатыми губами смотрел он на металлическую табличку, покрытую слоем воска, и серебряным резцом записывал на ней речи перса.

Несколько удовлетворенный неуважительнымотношением персов к мидийцам, Исме-Адад со своей стороны напомнил, как Астиаг, ослепленный гордыней, отважился пойти войной и против Вавилонии.

— Вы подумайте только, — добавил он, — может ли чья-нибудь армия меряться силою с вавилонской? Это все равно как если бы козленок рискнул выйти против шакала. Ведь мы проглотили бы Астиага со всем его войском, как лев свою жертву.

— И все-таки, — вмешался второй персидский жрец, который сидел до этого молча, — и все-таки именно доблестное войско Кира, а не прославленная армия халдейского царя Набонида, стерло обнаглевших мидийцев в порошок при Харране.

Последнего оскорбления Улу уже не мог вынести.

— Ты хочешь сказать, служитель богов, — отозвался он, — что мидийцы одержали бы верх над священной Вавилонией, если бы не вмешательство Кира?

Перс многозначительно усмехнулся и неопределенно покачал головой.

— Служитель великого Мардука, — одернул верховный жрец возмущенного Улу, — не годится упрекать гостей за незнание того, что ведомо лишь богам. — Тут он снова улыбнулся, чтобы сгладить впечатление от этой вспышки Улу, которую про себя считал оправданной. — Я смотрю на это с другой стороны и полагаю, что здесь проявилась мудрость небесных владык. Персов и могущественного Кира, да продлят боги дни его жизни, мы должны считать своими добрыми соседями и большими друзьями. Если бы Кир питал против нас дурной умысел, он не выступил бы против мидийцев, когда они напали на Вавилонию. Кир — друг нашего народа.

Экбатанские жрецы молчали, зато вавилонские с удовольствием внимали тонким рассуждениям Исме-Адада.

Но Улу настаивал:

— А что, если Кир все-таки нападет на Вавилонию? Ведь Вавилония — словно клин, вбитый в его царство!

— Мы как раз и пригласили божьих служителей из Экбатаны, — ответствовал верховный жрец, — чтобы они уведомили нас о положении дел. Прежде всего нам важно знать, не угрожает ли опасность нашему жречеству, не подвергнутся ли поруганию наши боги.

— И кроме того, — поспешил добавить асипу, жрец-заклинатель, — дело касается накопленных храмом сокровищ и нашей личной судьбы. Не придется ли служителям великого Мардука в плену таскать кирпичи на постройку дворца в Персеполе? Или, изнемогая от зноя, черпать воду из каналов? Или где-нибудь на севере долбить в копях железную, руду?

Лицо персидского жреца осветилось легкой, понимающей улыбкой. Он поиграл перевязью на своей мантии, чем довел нетерпение слушателей до предела, и, наконец, приступил к разъяснению.

Он рассказал, что их царь не только великий воитель, но прежде всего выдающийся политик и мудрый властелин. Их религия, ведущая начало от мудрейшего Заратустры, опирается не на учение о сонме богов, а на учение об Ормузде, боге света и добра, и Аримане, боге тьмы и зла. Оба они постоянно борются друг с другом, и человек обязан поддерживать Ормузда против Аримана. Иными словами, человек должен совершать добрые поступки и стремиться к жизни, не оскверненной грехами. В награду его ждет после смерти вечное блаженство в царстве Ормузда. Наказанием же для него будут адские муки в царстве Аримана, царстве демонов тьмы. Их учение, следовательно, очень простое и доступное всем. На его основе и окрепла государственная мощь Кира, который рассматривает власть как нравственное предначертание. Поэтому он не отбирает богатства у покоренных народов. Не грабит жителей. Не разрушает городов. Его войскам на походе запрещено нападать даже на караваны. После одержанной победы он не убивает женщин и детей и никогда еще не уводил пленников в рабство на чужбину. И управление завоеванными территориями доверяется властям этих стран, правда, под персидским надзором. Он не изгоняет местных торговцев и не заменяет их своими. Он, наконец, берет под свою защиту чужие святыни и из уважения к обычаям других народов даже сам приносит жертвы их богам. Он не только не отбирает у храмов богатства, но даже умножает их сокровища своими дарами. Чистотой нравов и милосердием к завоеванным странам Кир повсюду снискал симпатии народов, и часто бывает так, что жители покоренных городов приветствуют его как освободителя от тирании собственных владык.

Из речи экбатанского брата жрецам Эсагилы прочнее всего запало в память, что Кир заботится о чужих храмах, из уважения к обычаям других народов приносит жертвы на алтари чужих богов и, главное, что он щедро одаривает святилища.

Лишь Улу внимательно взвешивал каждое слово перса. Отдавая должное государственной мудрости Кира, и в известной степени и силе его нравственных установок, он не мог уяснить одного, о чем и спросил персидских посланцев:

— В таком случае, какие же цели преследует ваш могущественный повелитель своими завоеваниями, если он не ищет выгоды для себя?

Перс немедленно ответил:

— Единственную цель: он хочет объединить все народы Старого Света в одной державе, которая простиралась бы от Нила до Индии и от Финикийского моря на севере до Персидского моря на юге.

— И все-таки я еще не понимаю, — настаивал Улу. Гость охотно пояснил:

— Прежде всего это открывает большие возможности для развития страны, улучшения торговли внутри объединенных земель и расширения заморской торговли.

Единое управление государством и оборонительный союз против угрозы с северо-запада. Царь Кир видит наибольшую опасность для наших народов со стороны греков и римлян, культура и военная мощь которых быстро возрастают. Поэтому, объединив наши южные народы, он хочет создать несокрушимую преграду на их пути. Наш прозорливый государь хочет также воспрепятствовать и тому, чтобы родственные нам страны истощали себя в бессмысленной борьбе за главенствующую роль. Это приведет лишь к взаимному разорению друг друга, и там, где ныне стоят цветущие города. расстелется мертвая пустыня.

С этим доводом Улу не то чтобы согласился, но счел его достойным внимания. И все же ему не было ясно, почему объединенными народами должен править персидский лев.

И услышал в ответ, что право управлять другими принадлежит сильнейшему.

— Так Персия, по-твоему, сильнее Халдейской державы? — спросил бару. толкователь заклинаний, которого тоже неприятно задели эти слова.

— Сила не только в золоте, но и в мудрости, — дипломатично ответствовал экбатанец.

— А разве кому-нибудь удалось превзойти халдеев мудростью? Нечестивый Ашшурбанипал рассчитывал лишить Вавилон его познаний, перенеся все записи из его хранилищ в Ниневию. А Ниневия пала от десницы Навуходоносора, и под развалинами осталась погребенной ее мудрость. Поныне лежат там десятки тысяч таблиц, коими так и не удалось Ашшурбанипалу предотвратить гибель самого могущественного тогда города на свете.

Экбатанец с усмешкой возразил ему:

— Людская мудрость скрывается не только в голове, но и в сердце. Вавилония и Ассирия признавали лишь мудрость разума. Рассудок научил правителей обращаться с кнутом и мечом, обездоливать несчастный люд. Мудрость сердца побуждает современных владык править по законам справедливости и человечности, наделяя правами и последнего простолюдина.

— Разве не существует уже свыше тысячи лет свод законов, завещанный Хаммурапи, разве не воздаст он каждому по заслугам и справедливости? — порывисто возразил пасису, жрец помазаний.

Оба экбатанца усмехнулись, не удостоив его ответом.

— Братья, — поднялся со своего места Исме-Адад, вовремя заметивший, что совет начинает приобретать характер склоки между представителями двух враждующих лагерей. — братья, мы собрались здесь не ради мирских дел, а ради наших жреческих, не будем же от них отвлекаться.

И, воздев руки, он воззвал к небесам:

— Благородный Мардук, не покидай этого святилища, не дай нашему разуму заблудиться в потемках!

И опять пламя светильников взметнулось и, постепенно угасая, вновь замерцало обычным ровным светом.

— Экбатанские братья, — продолжал Исме-Адад, — вы сказали нам, что могущественный царь Кир берет под свою защиту храмы покоренных городов, приносит в жертвы на алтари чужих богов, одаривает чужие святыни. Следовательно, напав на Халдейское царство и захватив Вавилон, он оставит в неприкосновенности и Храмовый Город и у служителей божьих даже волос не упадет с головы?

— А как же народ, досточтимый отец? — сквозь зубы процедил Улу, который буквально задыхался от сознания того, что здесь куется измена.

— Разве ты не слышал, брат Улу, — невозмутимо ответил верховный жрец, — что могущественный Кир не отбирает имения побежденных, не угоняет их в рабство, не насаждает в городах своих порядков? Значит, и народу ничего не угрожает. К тому же, — тут в его голосе зазвучали более строгие нотки, — как я уже сказал, нам надлежит заботиться прежде всего о сохранении нашего жреческого сана. О народе пусть заботится царь. На то у него и армия.

— Совершенно справедливо, — поспешил поддержать замару, жрец песнопений, который во всем поддакивал Исме-Ададу.

Верховный жрец, почувствовав поддержку, выдавил слабую улыбку одними уголками губ и продолжал:

— Поэтому, дорогие братья из Экбатаны, заключим нашу беседу следующим уговором. Пред ликом владыки мира Мардука я клянусь, что мы не обнажим меча против персов и встретим царя Кира без боя. Вы же должны обещать перед богом и заступником вашим

Ормуздом передать наше решение вашему повелителю Киру и оградить Эсагилу от всего, что бы ни случилось.

При этих словах рука Улу, выводившая мелкие письмена на восковой табличке, дрогнула. Разум его негодовал, но он лишь сжимал зубы, повторяя про себя: «Халдейские жрецы предали персам свою отчизну».

Между тем посланцы Экбатаны кивнули в знак согласия с предложением Исме-Адада. Они только осведомились, не готовится ли царь Валтасар к обороне против персов.

Верховный жрец отвечал, что это должно решить предстоящее через две недели заседание государственного совета. Большинство сановников находятся под влиянием Эсагилы, и царя, возможно, никто не поддержит. Тогда рухнет и весь оборонительный план, направленный против персов. Печально, однако, что страна наводнена персидскими лазутчиками, а это может быть использовано в доказательство недобрых намерений нашего великого соседа.

— Впрочем, об этом нам мог бы сообщить присутствующий здесь Сан-Урри, помощник верховного военачальника вавилонской армии.

Все взгляды обратились к Сан-Урри, который, откинув с колен полы длинной мантии, приготовился говорить. Орлиный загнутый книзу нос, изможденное, бледное лицо, бегающие глаза, тонкие, резко очерченные губы и сутулая, как бы мрачно нахохлившаяся фигура изобличали в нем человека завистливого и неискреннего.

— Утром, — начал он, — Набусардар, верховный военачальник царской армии, собирается отправиться на север, в деревни, расположенные по Евфрату, чтобы там изловить персидских лазутчиков. Царь Валтасар обещал поддержать оборонительные меры Набусардара, если тот сумеет доказать, что лазутчики царя Кира в самом деле переступили нашу границу и что, следовательно, персы замышляют войну. Тогда царь Валтасар распорядится осуществить план Набусардара, хотя бы этому воспротивилась вся Эсагила и вся Вавилония. Поэтому Набусардару так важно сейчас схватить хотя бы одного шпиона.

— А ты полагаешь, достойнейший воин, что ему это удается? — живо заинтересовался экбатанец.

— В нашей стране полно лазутчиков, — отвечал Сан-Урри, — и при некоторой ловкости он может схватить одного-двух.

— Надо помешать этому, — встревожился пасису.

— Или предупредить его, — вмешался жрец Ормузда.

— Но как?

— Мы подошлем к вам троих персов, которые выдадут себя за лазутчиков. На допросе они покажут, что выполняют службу такого рода лишь по причине опасений царя Кира перед возможным нападением Вавилонии на его державу. И что якобы Кир считает Вавилонию сильнее себя.

— Великолепная мысль, — обрадовался верховный жрец, — убедить царя, будто Кир засылает шпионов лишь из осторожности и страха, что Вавилония нападет на него первой и застигнет врасплох, в то время как персидское войско серьезно ослаблено потерями в недавних войнах.

— Великолепно, — угодливо подхватил за Исме-Ададом пасису.

— И мы избежим войны, — добавил рамку, жрец омовений, — войны, которая сейчас меньше всего нам нужна.

К ним присоединился и магу, жрец-прорицатель, и мунамбу, жрец-глашатай.

Исме-Адад встал и поднял руки, чтобы благословить собрание.

— Братья и служители бессмертных богов, я полагаю, что наше соглашение, освященное мудростью самого Мардука, состоялось. Брат Улу подготовит два текста: на братском персидском языке и на языке наших ученых книг, шумерском. Мы скрепим их печатями.

С этими словами он откинул темный занавес, закрывавший нишу в стене между светильниками, и взорам присутствующих открылась огромная, во всю высоту святилища, статуя владыки небес, всемогущего Мардука, отлитая из чистого золота. Все опустились перед ней на колени и, скрестив руки на груди, поклялись сохранить тайну.

Вслед за верховным жрецом они повторили слова торжественной клятвы:

— Если я прегрешу против воли твоей, творец мира ч покровитель Вавилона, прерви течение дней моих и обрати меня в прах, пищу демонов. Если хоть единым словом выдам я то, чему свидетелем был сегодня, пусть слуги твои вырвут мне язык. Если взглядом намекну на то, что здесь происходило, пусть воители за правду твою выколют мне глаза. Если руками своими укажу я непосвященному дорогу к тому месту, где будет укрыт текст договора, пусть меч оставшихся верными тебе отрубит члены мои, да поглотят их воды Евфрата. Пусть не будет мне спасения от злых духов, да иссушат они мою мысль, а тело усеют язвами, отметят немощью. Клянусь до конца дней своих не изменить священной тайне, осеняющей незыблемость жреческого сана. В противном случае — да обегает меня стороной зверь и человек. Да пропадет для меня питье и пища. Да иссохнут мои губы от жажды и от голода.

По окончании этой страшной клятвы, все угрозы которой без колебаний осуществили бы против ослушника эсагильские блюстители жилища богов, все снова уселись на низенькие скамеечки из черного дерева.

Вавилонский верховный жрец и старший представитель Экбатаны продиктовали текст соглашения, который Улу занес на серебряные таблички.

Одну из таблиц, на персидском языке с печатью Эсагилы, взяли себе экбатанские жрецы, а другую, на шумерском с печатью святыни Ормузда, вложили в тайник, скрытый в постаменте статуи великого Мардука.

На этом совещание в подземном святилище закончилось, и двенадцать фигур в черных балахонах, облегченно переведя дух, выбрались на свежий воздух из спертой атмосферы подземелья, насыщенной чадом масляных светильников и дымом кадильниц.

Немного погодя под сводами башни Этеменанки состоялась торжественная трапеза в честь братьев из Экбатаны.

С этой трапезы Сан-Урри унес отравленные лепешки. С благословения верховного жреца он вложил их в кожаный мешок для еды, украдкой приторочив его потом к колеснице Набусардара, стоявшей у дома командования армии.

Сан-Урри охотно согласился убить Набусардара, так как завидовал его военному таланту и славе. Эсагила в награду за эту услугу обещала Сан-Урри добиться потом для него поста верховного военачальника халдейской армии. Вот почему он был особенно заинтересован в смерти Набусардара.

* * *
Наутро, когда Набусардар покинул Вавилон, держа путь на север вдоль правого берега Евфрата, Эсагила сообщила в царский дворец, что ей удалось поймать грех персидских лазутчиков.

Царь Валтасар несказанно обрадовался этому известию. Мысленно он уже видел, как полки халдейской армии выступают в поход против его ненавистного соперника, надменного тигра, царя Кира.

Однако на допросе, который проходил в присутствии Валтасара и высших военных чинов, выяснилось, что Кир слишком истощен своими военными предприятиями, чтобы помышлять о нападении на Вавилон, — напротив, он сам побаивается внезапной атаки со стороны Вавилонии. У персидских лазутчиков было только одно задание — установить, не собирается ли Вавилон напасть на Персию, воспользовавшись ее затруднительной ситуацией.

Лазутчиков допрашивали поодиночке, но ответы всех полностью совпадали.

Таким образом, оказалось, что Вавилону нечего опасаться, а значит, нет никакого резона военными приготовлениями вызывать излишнее волнение у себя дома и за пределами страны.

Валтасар не отличался особой проницательностью и все-таки ему показалось странным, что Эсагила не приняла участия в допросе шпионов. Она как будто не интересовалась их показаниями.

Валтасар без Набусардара не отважился даже намекнуть на это обстоятельство. Он смутно чувствовал, что перед ним разыгрывают какой-то хорошо подготовленный спектакль, а он, царь Вавилона, как малое дитя. молча взирает на это подлое лицедейство.

Но, поджав губы, ничем не выдал своих подозрений, решив дождаться возвращения Набусардара.

Царь провел неспокойную ночь и на рассвете отправил своего гонца во дворец верховного военачальника.

Набусардар не догадывался о причинах столь спешного вызова к царю, тем не менее он считал своим долгом явиться немедленно. Как бы там ни было, но и слабый царь Валтасар в его глазах был главой государства. Кто же виноват, что вместо него в Вавилонии не родился новый Саргон или Хаммурапи, Набопаласар или Навуходоносор? Можно ли обвинить Валтасара в том, что он был только тенью своих великих предшественников?

Его величество Валтасар, томясь в ожидании, терял остатки терпения, когда стража распахнула двери его покоев и личный гонец государя объявил о прибытии Набусардара.

— Пусть войдет, — приказал царь и, в нарушение дворцового этикета, сам пошел ему навстречу.

Набусардар в дверях склонил голову и оставался стоять в этой почтительной позе, пока Валтасар не предложил ему подойти ближе.

В последнее время не было принято, чтобы высшие сановники, знатные вельможи падали ниц перед своим повелителем. По прихоти молодого владыки, многое изменилось в дворцовых ритуалах, предписаниях и церемониях. Он ломал старые порядки и заводил новые, отвечавшие духу нового времени. Ведь этим он каждый раз давал повод двору и народу говорить о себе.

— Живи вечно, царь Вавилонии! — произнес обычное приветствие Набусардар, когда Валтасар поманил его рукой.

— Да благословят небеса и тебя, верховный военачальник армии непобедимого Валтасара! — ответил на приветствие царь.

— По приказу его величества я с доверенным гонцом срочно прискакал из своего дворца. Его величество имеет распоряжения для своего верного слуги?

— Да, — подтвердил Валтасар, — вчера, пока ты отсутствовал, князь, неожиданно случилось одно событие, о котором я расскажу тебе после того, как ты проводишь меня в голубую гостиную Амугеи Мидийской, — я хочу выпить там вина.

— Но его величество еще не принес жертвы богам, — позволил себе заметить Набусардар.

Валтасар засмеялся, и его пронзительные черные глаза вспыхнули недобрым огнем.

— Вчера они позабыли обо мне, когда мне была надобна их помощь, сегодня я позабуду о них. Надеюсь, Эсагила ублаготворит их надлежащим образом.

В каждом слове царя сквозила досада, и Набусардар ждал, когда царь Валтасар объяснит ее причину.

Он проследовал за царем в голубую гостиную. Там Валтасар велел наполнить три бокала и поставить их вместе с закусками на золотой столик. Он сосредоточенно смотрел, как золотистая жидкость, выливаясь из горлышка кувшина, заполняла бокалы дорогого критского стекла, не уступавшие ценностью кубкам из благородных металлов.

Когда бокалы были наполнены, Валтасар дал один из них пажу — отпить. Потом, выбрав два куска с разных краев блюда, заставил пажа их съесть. После того как спустя десять минут у юного царедворца не обнаружилось никаких признаков отравления, он отпустил его. Только воочию убедившись в безвредности угощения, он жадно схватил бокал, предложив другой Набусардару.

— Поистине лучи солнца, — наслаждался он, смакуя изумительный букет вина.

— Живи вечно! — откликнулся полководец. — Я никогда еще не пробовал ничего подобного.

— Это вино с Кипра, — воодушевился царь, довольный случаем похвастаться, — с божественного Кипра. С острова, который называют вторым раем на земле.

Он наполовину осушил бокал и умолк. Мысленно он снова вернулся к допросу лазутчиков. Кто из богов так жаждет омрачить дни его правления? Кто из богов стремится наполнить его душу страданием вместо утех?

Царь вспомнил, что его поставщик, человек весьма искушенный и оборотистый, посулил ему прекраснейших рабынь с Кипра. Финикийские купцы на своих кораблях перевезут их через широкое море, а потом по волнам Евфрата доставят в Вавилон. Здесь собирались прославленные красавицы со всего мира, чтобы торговать своим пьянящим телом и соблазнять каждого, кто посмотрит на них. Сколько их содержалось в одной Муджалибе! А вот женщин с Кипра там еще не бывало, и Валтасар уже наперед отгадывал по вкусу вина вкус их любовных ласк. Но кто-то из богов завидует ему и посылает дни горести вместо радостных дней.

— Князь, если б ты знал, каких наслаждений лишают нас завистливые боги. Даже у вавилонского царя, сына богов, нет права на радость, — произнес Валтасар, хотя следовало говорить вовсе не об этом.

Набусардар поставил бокал на стол и молча взглянул на царя. Ему не терпелось узнать наконец о причине поспешного вызова в царский дворец. И так как Валтасар не начинал разговора об этом, нетерпение его все возрастало.

— Но ты, князь, — продолжал царь, словно нарочно отдаляя неприятный разговор о лазутчиках, — ты ненасытен в другом. Готов поспорить, что, пока я грежу о красавицах, ты мечтаешь о самом надежном оружии в мире.

— Его величество не ошибся, я всегда отдаю предпочтение доброму мечу.

— И все же, насколько мне известно, вавилонские женщины сами стелются тебе под ноги.

Царь завистливо засмеялся, но тут же оборвал смех.

— Тем не менее я предпочитаю добрый меч, — повторил Набусардар.

— Вот почему тебе не терпится померяться силою с Киром, — намеренно задел его Валтасар. — Ты жаждешь славы, вот и твердишь о войне, ведь только в бою воин может доказать свою доблесть. Ты хочешь, чтоб тебя называли лучшим полководцем Вавилонии, как меня называют лучшим ее царем.

Он в упор взглянул на Набусардара, как бы желая прочитать его сокровенные мысли. Кто знает, где правда? Вчера он подозревал Эсагилу и Сан-Урри. Сегодня ему кажется, что именно Набусардар ведет коварную игру.

— Конечно, тебе не терпится схватиться с персидским львом, — подзадоривал его царь, — и ты ищешь моей поддержки. Нельзя отказать тебе в умении выбрать союзника, ведь я действительно самый могущественный повелитель на свете. Однако сейчас нет надобности вызывать волнение внутри страны и за ее пределами. Кир даже не помышляет о войне с нами, напротив, боится, как бы мы на него не напали. Вавилону война пока не нужна, он и так утопает в богатстве и золоте. Зачем же тратить несметные средства на армию и рисковать жизнью ради бесцельных походов?

С каждым словом царя возмущение Набусардара росло, и он все крепче сжимал в руке бокал.

Откуда у царя эти мысли? Еще позавчера, перед самым отъездом Набусардара из Вавилона, он был исполнен намерений противопоставить Киру самую сильную армию в мире. За всем этим угадывается чье-то давление, кто-то сыграл на непостоянстве царя против… Тут Набусардар даже растерялся. Против кого, собственно? Против него, Набусардара? Разве он хлопочет ради себя? Против армии? А что такое армия, если не оплот державы?

Набусардар с трудом перевел дух. Сомнений нет — все, что он здесь услышал, продумано и вымышлено его недругами. Они хотят отравить сознание молодого царя, заставить его опасаться Набусардара больше, чем могущества Кира.

Не в силах больше сдерживаться, он спросил:

— Его величество желает бросить державу на произвол врагов?

— О каких врагах ты толкуешь? — надменно выпрямился царь. — Кто в Вавилонии дерзнет иметь своим врагом меня, царя царей? Или ты забыл, князь, что по единому слову царя может слететь половина халдейских голов?

— Его величество имеет в виду и головы Эсагилы? — вспыхнул Набусардар.

— С нею мне не все ясно. Но мне пришлось убедиться, что Эсагила стоит на страже порядка, и, при всей ненависти к ней, я не могу не восхищаться ее мудростью.

— Не мудрость ли Эсагилы, осмелюсь предположить, пошатнула убеждение его величества в персидской опасности?

Царь нахмурился.

— Вчера Эсагила доставила трех персидских лазутчиков, схваченных ею. Их допрашивали в моем присутствии, и выяснилось…

Набусардар поставил бокал и обеими руками вцепился в ручки кресла.

Он нетерпеливо повторил за царем:

— И выяснилось…

— Выяснилось, что твои опасения безосновательны.

— Безосновательны?

— Да. Кир засылает лазутчиков, потому что боится нас. Он истощен непрерывными войнами и опасается, что мы воспользуемся его теперешним трудным положением.

— Ваше величество, — простонал верховный военачальник, скрипнув стиснутыми до боли зубами.

Валтасар в ответ поднялся с кресла, вслед за ним встал и Набусардар.

Он возвышался над царем, четким угрожающим силуэтом выделяясь на фоне нежно-голубой эмалевой стены, переплетенной золотым орнаментом. Рядом с Валтасаром его фигура подавляла широтой могучих плеч, которым словно предопределено нести тяготы целого мира. Один взгляд на его руки. не выпускавшие рукояти меча, внушал уверенность, что им под силу справиться с любым недругом. По сравнению с обрюзглой физиономией царя его лицо было похоже на натянутый лук.

Всякий раз, когда Валтасару случалось видеть верховного военачальника таким, в нем поднимался страх за свою власть. Но Набусардар настолько изучил капризный нрав своего повелителя, что всегда знал. какое применить средство — напустить ли на себя суровость или проявить верноподданническую почтительность. Суровость помогала ему укротить упрямство Валтасара, а почтительность — удержать его расположение. После рассказа Валтасара он немедленно спросил:

— А не соблаговолил ли его величество царь царей спросить, откуда у Эсагилы вдруг оказались под рукой лазутчики как раз в тот лень. когда я до изнурения рыскал за ними под палящим солнцем и даже не напал на их след?

Царь заморгал глазами, скользнул взглядом по лицу Набусардара и рассердился, так как слова военачальника задели в нем самую чувствительную струну — подозрительность.

Он отрубил:

— Эсагила не присутствовала на допросе!

Эсагила уже наперед знала, что скажут лазутчики, — зловеще засмеялся Набусардар, — и не нашла нужным напрасно тратить время.

Царь отметил про себя, что и у него закрадывалось подобное сомнение, но сейчас он не желал в этом признаться, чтобы Набусардар не вообразил, будто царь не обойдется без его совета и помощи.

Между тем полководец продолжал:

— Поскольку Эсагила отсутствовала, ее не могли и спросить, кто, собственно, схватил лазутчиков?

И, впившись взглядом огромных, обжигающих глаз прямо в слабую душу Валтасара, суровым тоном задал царю вопрос:

— Да позволит мне его величество узнать, как военный совет решил поступить с персидскими лазутчиками?

Царь молчал.

— Никакие тюремные запоры, даже засовы Эсагилы, не помешают мне возобновить следствие, — наседал Набусардар. — Я буду настаивать на новом допросе.

Валтасар ответил:

— Военный совет постановил отпустить всех троих с условием, что они немедленно покинут страну и под нашим надзором перейдут границу.

Набусардару кровь бросилась в лицо.

— Как мог его величество удовольствоваться таким решением?

— Тебя не было на совете, князь, но ты хорошо знаешь, что в твое отсутствие дела решает твой помощник, Сан-Урри. Его предложение и было принято.

— Помощник верховного военачальника. — процедил сквозь зубы Набусардар. и воспоминание об отравленных лепешках начало прояснять стечение всех обстоятельств.

Опытный воин и полководец не отпустил бы вражеских лазутчиков на свободу. И если Сан-Урри поступился военными соображениями, значит, у него какие-то иные цели. Эсагила не участвовала в допросе и не опротестовала решения Сан-Урри. Следовательно, они заранее вошли в сговор и цель у них общая. Эсагиле не по душе оборонительный план, и поэтому она борется с Набусардаром. Если бы Сан-Урри не был заодно с эгоистической, своекорыстной Эсагилой, лишенной даже капли патриотизма, он не отпустил бы лазутчиков, не дал бы им удрать из страны до возвращения Набусардара. Быть может, Сан-Урри, который всегда прикидывался лучшим и преданнейшим другом Набусардара, действует не только по наущению Эсагилы, но преследует и свои собственные интересы, злоупотребляя оказанным ему доверием? Заинтересован ли он лично в смерти Набусардара, не на его ли совести отравленные лепешки?

По трезвом размышлении он пришел к утвердительному ответу.

Сан-Урри способен на все. Однако теперь бесполезно ломать над этим голову, высланные персидские шпионы в эту минуту либо уже за Эламскими холмами, либо настолько близко от границы, что и самый быстрый гонец не настигнет их. Оставалось одно — добиться ясности у Валтасара. Сан-Урри он займется в ближайшее время.

Хотя в его отсутствие Эсагиле и удалось провести царя, Набусардар решил во что бы то ни стало снова расположить его в свою пользу. Прежде всего следовало взять себя в руки, так как нет ничего опаснее, нежели действовать в пылу гнева и горячности.

Он постарался овладеть собой и заметил Валтасару, что завоевание Вавилонии Киром едва ли повлияет на судьбу Эсагилы, но царь халдейской державы неизбежно падет. В лучшем случае Валтасара ждет судьба узника в подземельях экбатанского царского дворца, а вероятней всего, он станет жертвой персидских солдат, которые триумфально пронесут его отрубленную голову до своей столицы.

— Довольно! — выдохнул Валтасар и, обессиленный, упал в кресло.

Ослабевшей рукой он потрогал кадык, выступавший над широкой золотой цепью.

Набусардар спешил воспользоваться минутой слабости властелина. Он продолжал живописать жестокость и зверства варваров, обитавших за Эламскими холмами, столь красочно и таким ясным и звучным голосом, что Валтасар вскочил с кресла и заметался по залу. словно хотел убежать от жутких рассказов о кровавых бесчинствах врага. Он и сам подчас жестоко расправлялся со своими подданными, но теперь ему не хотелось об этом слышать, поскольку подобная судьба грозила ему самому.

Слова Набусардара внушали ему ужас, и он снова воскликнул:

— Довольно, князь! Не знаю, почему боги не желают даровать покой дням моего правления. Я молод, в мои годы от других требуется только умение наслаждаться. Почему я служу мишенью для стрел, что ни день летящих со всех концов Вавилонии?

— Навуходоносор тоже был подобной мишенью и все-таки сокрушил всех своих врагов. Не нашлось такой стрелы, которая смогла бы поразить его сердце. Нужна только мудрость, царь царей, лишь она делает человека неуязвимым.

Валтасар оперся на полочку со стопками таблиц.

— А что же такое мудрость? — спросил он. Его глаза горели пламенем, которое разжег Набусардар. — Может, мудростью является осмотрительность, о которой ты, князь, мне постоянно твердишь?

— Осмотрительность — часть мудрости, ваше величество, но еще не вся мудрость.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что я должен, подобно храмовой моли, прогрызать все полки вавилонской библиотеки и тем приобщиться к мудрости богов?

— Мудрость этих книг безмерна, но и она неполна.

— Так в чем же мудрость, князь? — нетерпеливо вскричал царь. — Хоть ты не терзай меня!

— В том, чтобы иметь глаза, иметь сердце, иметь разум, которые могут отличить добро от зла, истинное от ложного, полезное от вредного, необходимое от ненужного.

Валтасар с вытаращенными глазами словно превратился в бронзовый барельеф, врезанный в стену. Ни единым движением не обнаруживал он признаков жизни.

Набусардар не сразу понял, что происходит с царем и как на него подействовали последние слова. Но Валтасар сам рассеял его недоумение — он вдруг презрительно захохотал:

— Ты говоришь — добро от зла? Не люблю умничанья, предпочитаю действия. Полководец моей армии должен полагаться на силу меча, а не на слова.

Набусардар не ожидал такого ответа и метнул мрачный взгляд на царя.

Подавив гнев, он сказал:

— Прежде, чем действовать, надо все продумать, ваше величество!

— Я все продумал, как ты сейчас убедишься. Больше я не поддамся ни на чьи уловки, включая Эсагилу. Я окончательно убедился, как важно царю иметь большую армию и доблестного полководца. Я, собственно, и распорядился призвать тебя, чтобы поговорить об этом. — Переведя дух, он продолжал: — Да, ты должен верить в силу меча. Ты сам только что описал, что ожидает нас, если мы не будем обладать военной силой. И я хочу, чтобы моя армия стала оплотом Халдейской державы. Я не пожалею золота, от которого ломятся кладовые царского дворца. Я распоряжусь подготовить приказ моему казначею, чтобы он, не мешкая, выдал средства на предложенный тобой оборонительный план. По всей Вавилонии от северных границ до южных, от западного берега Евфрата до восточного берега Тигра, ты расставишь военные посты, и царь царей, бессмертный Валтасар, сделает то, что не удавалось еще ни одному из его предшественников. Одним ударом я покончу с двумя врагами: с персидским львом и Эсагилой.

Набусардар не мог объяснить себе столь внезапный поворот в настроении царя. Если бы эту пламенную речь произнес властитель с железным складом характера, каким был Навуходоносор, он считал бы эту минуту благословеннейшей в истории Вавилонии. Но, зная Валтасара, он не торжествовал.

Валтасар подошел к столу. Довольный собой, он развалился в мягком кресле и поднял бокал с вином.

— Ответь мне князь, смог бы кто-нибудь из моих ровесников измыслить более великолепный план, чтобы стать прославленнейшим властелином всех времен?

Единым духом он осушил бокал и горящим взглядом впился в Набусардара.

Значит, не заботой о народе и безопасности страны продиктованы его слова. Валтасар печется о внешнем блеске и личной славе, всегда подобной лишь мгновенной, пусть даже ослепительной, вспышке. Царь могущественнейшей державы мира не стремится к тому, чтобы память о нем немеркнущими буквами была вписана в историю веков. Во имя скоротечной славы он забывает об истинной ценности и основательности своих деяний.

Прихлебывая вино отвисшими губами, Валтасар смеялся, а вино плескалось в бокале, как плещется вода в чашке у расшалившегося ребенка.

— А ты, князь, ты разве не выпьешь за мою великолепную идею?

Набусардар поклонился и потянулся за своим бокалом. Ему было все противно здесь, но он поднял бокал со словами:

— Живи вечно, царь царей, — и не удержался, чтобы не добавить с оттенком иронии: — Искупитель Вавилонии!

— Удачно сказано! — Валтасар отнял бокал от губ и, подняв его вверх, упивался звучанием этих слов. — Искупитель Вавилонии — вот верное определение. Я буду не просто заступником, как меня называли прежде, я хочу зваться Искупителем!

Он привстал и снова мечтательно произнес:

— Валтасар… Искупитель Вавилонии! Набусардар смотрел на него с отвращением. Голубая гостиная злосчастной царицы Амугеи, дочери мидийского царя Киаксара и первой жены Навуходоносора, казались ему темнейшей из темниц. Блеск благородных металлов ранил ему душу. Россыпи драгоценных камней стесняли дыхание, как песок во время бури в пустыне. Он не мог больше находиться здесь. Он снова убедился, что бессмысленно искать в Валтасаре поддержки и государственной мудрости.

Набусардар решил как можно скорее покинуть царский дворец и употребить время с большей пользой. Поэтому он сухо сказал:

— Я жду приказаний, ваше величество.

— Я сказал тебе все, что хотел. Мою душу уже ничто не тяготит. Я открою казну, и ты выставишь армию, с помощью которой Валтасар одолеет Эсагилу и Кира. Разумеется, князь, верховное командование будет доверено тебе. Так решил властелин Халдейской державы. Мне же. как говорится, уготованы наслаждений богов. Так утверждают жрецы. Я знаю. очи бы хотели этим отвлечь меня от дел, чтобы полностью развязать себе руки и отстранить меня от управления страной. Но я успеваю и пить из сладостной чаши богов, и править державой.

С каждой минутой Набусардар чувствовал все растущее раздражение и тревогу.

А Валтасар продолжал:

— Я не спал всю ночь. Мне казалось, что мой сон спугнули персидские лазутчики, пойманные Эсагилой. Но теперь я склонен думать, что не только это не давало мне покоя.

Он потянулся в кресле и причмокнул.

— Кипр, — протянул он мечтательно, — земной рай. Там под пышными кронами деревьев возлежат томящиеся желанием женщины, подобные сочным гроздьям винограда. Финикийские корабли привезут прекраснейших из них. Я успеваю и пить из сладостной чаши любви. и править державой.

Он ликовал, в его зрачках метались весенние солнечные блики.

— Чтобы облегчить тебе борьбу с Киром и Эсагилой, я подарю одну из них тебе. Хочешь?

Лоб Набусардара, словно магма, бугрился волнами морщин, а выражение лица сделалось еще суровее.

— Знаю, ты не любишь разговоров о женщинах. По глазам вижу, о чем ты мне хочешь сказать: что тебе разумнее подарить кованый меч, которым ты сокрушишь варваров-персов. Не так ли?

— Ваше величество изволит отдать мне еще какие-либо распоряжения? — повторил Набусардар.

Холодность верховного военачальника слегка задела царя, но он не стал принимать ее близко к сердцу, чтобы не портить себе настроения.

— Больше ничего, князь, — ответил царь. Он многозначительно усмехнулся, глядя в упор на Набусардара. и с шумом отхлебнул вино из бокала, на котором был изображен хоровод юных почитательниц Иштар. Могло показаться, что он целиком погрузился в созерцание обнаженных тел, но едва Набусардар приготовился уйти, как Валтасар согнутыми пальцами оттолкнул бокал и резко поднялся.

Набусардар произнес прощальное приветствие, но Валтасар опять задержал его:

— Я желаю быть великим властелином. Затмить Навуходоносора. Поэтому я дам тебе великую армию. Более могущественную, чем была у Навуходоносора. Запомни это, князь.

Он ожидал изъявлений восторга, он нуждался в уверениях, что великая армия вознесет его на такие высоты славы, каких не удостаивался еще никто. Но напрасно. Набусардар лишь прижал к груди скрещенные руки и низко поклонился.

Валтасар добивался ответа:

— Превзойду я Навуходоносора, князь?

— Надо превзойти живых, а не мертвых. Слова эти обожгли царя, как пылающий уголь.

— Что ты хочешь сказать, князь? — надменно выпрямился он.

— Что нас ожидает борьба с персами и Эсагилой.

— С персами и Эсагилой! — вспыхнул Валтасар. — С персами и Эсагилой! Это правда!

И все же не это хотел бы он услышать. Потому что помимо живых, даже настойчивее и назойливее живых, днем и ночью его преследовала тень покойного Навуходоносора, в чем он не признавался даже Набусардару. Тщетно убеждал он себя, что Навуходоносор вот уже более двадцати лет обретается в царстве теней. Все равно он продолжал завидовать ему, ненавидеть и бояться его,

Внезапно ему почудились чьи-то приглушенные шаги. И тут же в голове мелькнула безумная мысль, что это шаги Навуходоносора.

Блуждающим взором он взглянул на полководца и спросил:

— Слышишь?

— Нет, ваше величество.

Валтасар бросился к двери справа. Стремительно распахнул ее, чтобы проверить, действительно ли духи тьмы отваживаются являться и при дневном свете.

Набусардар последовал за ним, и увиденное поразило его не меньше, чем царя. За дверью, скрючившись у замочной скважины, притаились два жреца, подслушивавшие их разговор.

Валтасар кликнул стражу и приказал:

— В темницу обоих. Даже Исме-Ададу не спасти их от казни. Я прикажу обоим отрезать языки.

Когда преступников увели, он сказал Набусардару:

— Уверяю тебя, Непобедимый, Эсагила не узнает ни слова из нашей с тобой беседы. Я велю отрезать им языки. А теперь возвращайся к делам. Ты собирался произвести смотр казарм.

Набусардар покинул его.

В коридоре у выхода из царских покоев стража подала ему плащ и шлем с высоким гребнем.

Сбежав по лестнице во двор, он столкнулся с Асумой, доверенным царским гонцом, который дожидался его с заранее приготовленным паланкином.

— Куда прикажешь, Непобедимый? — обратился он к Набусардару. — Тебя ждут носилки.

Набусардар рассеянно поблагодарил и отправился пешком.

— Ты больше не доверяешь мне, — огорчился Асума, удивленный необычным поведением верховного военачальника.

Набусардар очнулся от задумчивости и дал царскому посыльному знак следовать за ним.

Они направились к дому командования армии. Позже он намеревался немедленно объехать вавилонские казармы и военные лагеря в окрестности города. Набусардар хотел иметь четкое представление, в каком состоянии находится армия, как живут солдаты.

* * *
Дом командования стоял на холме Гила среди других дворцовых зданий, отличаясь от них лишь толстыми стенами и башнями. Перед ним прохаживались караульные с застывшими, каменными лицами, но с орлиными зоркими глазами. Тяжелые деревянные створы массивных ворот были для прочности обиты жестью и украшены бронзовыми рельефами с изображением знаменитых сражений. Внутренний двор был обсажен декоративным кустарником, вывезенным из покоренных строи как символ победы над ними. Вдоль правильного четырехугольника зелени шла широкая аллея скульптур искуснейших ваятелей мира. Их установил здесь еще Навуходоносор. Посредине газона били фонтаны, рассеивая во все стороны прохладную водяную пыль. Дорожки вели к центральному входу в здание, у его ступеней застыли изваяния двух каменных львов.

На одной из дорожек появились Набусардар с Асумой. Набусардар нагрянул в неурочное время. Обычно он приходил часа на два позднее. Сегодня этот обычай был нарушен, — очевидно из-за раннего вызова к царю.

Караульные подняли копья в знак приветствия.

Тут и там раздавалось звяканье наколенников, бряцание оружия и громкое эхо шагов.

Вдоль лестницы, ведущей на второй этаж, мерцали по стенам огоньки подвесных светильников и дрожали язычки пламени в фонарях, установленных на специальных подставках.

Двавоеначальника, несших караул перед входом в канцелярию полководца, отдали честь и расступились. освобождая дорогу.

Набусардар толкнул дверь и стремительно вошел внутрь.

Неожиданный визит захватил Сан-Урри врасплох. Он не сомневался в неотразимом действии отравленных лепешек. Если бы, однако, Набусардар избежал смерти, Эсагила заранее предупредила б его, так как служители священного Мардука не дремали и имели своих осведомителей во всех уголках Вавилона. Но хотя Набусардар каким-то чудом и остался жив, Эсагила не успела известить об этом Сан-Урри, занятая необычно ранним визитом полководца к царю.

Пока двое служителей Мардука, прильнув чутким ухом к двери, ловили каждое слово беседы царя с полководцем, Сан-Урри пытался извлечь из тайника Набусардара важные военные документы, вторичное изготовление которых потребовало бы несколько месяцев, если не лет.

Отравленные лепешки, случай с лазутчиками и предложение отпустить их на свободу посеяли недоверие в душе Набусардара.

При виде Набусардара Сан-Урри мгновенно захлопнул шкатулку, вскочил и принял оборонительную позу. Лицо его стало белей стены, рука инстинктивно легла на рукоять кинжала. Словно давясь слюной, он угрожающе засопел, готовый броситься на Набусардара, не дожидаясь возмездия. Сомнений не было: одному из них отсюда живым не выйти.

Сан-Урри сжал рукоять кинжала, чуть подался назад и замахнулся, метя Набусардару прямо в сердце.

Но тут в кабинет вошел царский гонец, Асума; его появление обескуражило Сан-Урри. Рука у него опустилась, и, словно загнанный зверь, Сан-Урри приник спиной к стене.

Набусардар сразу понял намерение Сан-Урри. Однако, решил он, когда под угрозой судьба державы и все зависит от монолитности и сплоченности армии, она не должна даже догадываться о расколе среди военачальников. Поэтому он не стал звать стражу и повернул дело иначе.

— Брось кинжал, Сан-Урри! — потребовал он.

Сан-Урри молчал.

Он переводил взгляд со шкатулки, к которой раздобыл вторые ключи, на меч Набусардара, ножны которого сверкали, как раскаленный луч полуденного солнца, поражающий насмерть рабов на улицах.

Асума, сообразив, что Набусардар не хочет привлекать внимания к происходящему, попытался разрядить обстановку.

— Сан-Урри, видимо, страдает галлюцинациями, ему везде чудятся варвары-персы. Не так ли?

Сан-Урри с опаской исподлобья следил за ними, но его взгляд говорил, что он настороже и что стоит приблизиться к нему, как он обагрит кровью смельчака клинок своего кинжала. Он сознавал, что отныне ничего хорошего ему ждать не приходится. В лучшем случае царское отродье, жалкий щенок, который в своей собачьей конуре корчит из себя могущественного властителя Вавилонии, прикажет бросить его за измену в вонючее подземелье дворца Набопаласара, где его ждет медленная смерть. Значит, теперь ему все едино. Но прежде чем над ним будет произнесен приговор, по крайней мере. одного из присутствующих он отправит в царство теней.

Двойную игру Сан-Урри нужно было разоблачить до конца, пока кто-нибудь еще не вошел в кабинет, и поэтому Набусардар решительно направился к нему. Едва он приблизился к Сан-Урри. тот снова поднял руку, нацелившись кинжалом в грудь полководца.

Царский гонец с обнаженным мечом бросился на изменника. Набусардар опередил его на какую-то долю секунды и схватил Сан-Урри за запястье. Он сделал это так ловко и с такой силой сжал руку с занесенным над ним кинжалом, что. казалось, кости затрещали у обоих в этом железном рукопожатии.

— Брось кинжал, Сан-Урри! — потребовал Набусардар.

Сан-Урри в ответ только сопел ему в лицо.

— Брось кинжал!

Сан-Урри не сдавался, снова и снова стараясь поразить противника в грудь.

— Прикажешь позвать стражу? — спросил Асума. Но в этом уже не было необходимости, так как Набусардар вырвал у Сан-Урри кинжал и. отойдя с ним на середину комнаты, обратился к Сан-Урри:

— Ты раскаиваешься в своем поступке?

— Нет! — надменно прохрипел Сан-Урри.

— Хочешь ли ты честно защищать интересы державы или ты злоумышляешь против них?

— Твои интересы я не считаю интересами державы, — прошипел Сан-Урри.

— Хочешь ли ты верно служить отчизне или готовишься предать ее?

— Я хочу бороться с теми. кто собирается ввергнуть ее в пучину бедствий, — с ненавистью отозвался предатель.

— Кого ты имеешь в виду?

— Тебя! — вскричал он, змеей корчась у стены.

— Значит, ты отказываешься подчиняться верховному военачальнику его величества царя?

— Да!

— Я лишаю тебя воинского звания и тотчас созываю военный совет.

— Только царь, верховный командующий армии, имеет на это право.

— Я как раз от него, он вызывал меня, чтобы передать мне верховное командование.

— Может, закон и дал тебе право распоряжаться мной. Не забывай, однако, что в иные моменты простой смертный вносит поправки в строчки законов и творит право сам.

С этими словами он выскочил из-за рабочего стола Набусардара. Кулаком оттолкнул царского гонца, распахнул двери и бросился бегом по галерее.

Только тут Набусардар, уже не думая о последствиях, закричал:

— Стража! Стража! Стража!

— Стража! — повторил его крик и царский гонец, и оба они выбежали на галерею.

На их глазах Сан-Урри сбежал по лестнице в сторону внутреннего двора и вскоре скрылся в гуще парка. Он беспрепятственно миновал все посты, так как часовым и в голову не могло прийти задержать помощника верховного военачальника как изменника и преступника.

Набусардар незамедлительно объявил тревогу и отдал приказ о его розыске, но Сан-Урри, казалось, бесследно канул в чреве огромного города. Все усилия разыскать предателя оказались тщетными. Даже царской тайной службе не удалось напасть на его след. Возможно, потому, что Сан-Урри взяла под свою защиту и покровительство могущественная твердыня — Храмовый Город. Солдатам Набусардара туда не было доступа.

Вернувшись вместе с Асумой в свою канцелярию, Набусардар прежде всего принялся приводить в порядок разбросанные по столу документы.

И тут он с ужасом обнаружил, что исчез план Мидийской стены вместе с текстом, поясняющим секреты ее внутреннего устройства.

Кровь застыла у него в жилах, потому что Мидийская стена до сих пор была сильнейшим оплотом Халдейской державы на севере. Предвидя постоянно грозящую оттуда опасность, ее велел воздвигнуть могущественный Навуходоносор против мидийцев, мощь которых в то время возрастала. Укрепление тянулось от берегов Тигра до Евфрата вдоль северной границы Вавилонии. Оно начиналось у города Опис и заканчивалось у города Сиппар. Навуходоносор не успел завершить строительство, и после его смерти стена достраивалась его преемником Нериглиссаром. Благодаря Мидийской стене держава стала почти неприступной. Ключи от нее секретов хранились в столе военачальника его величества царя Вавилона. Это были тоненькие таблички со столь мелко нанесенными на них письменами, что их можно было прочитать только с помощью особого увеличительного стекла. Теперь план исчез, и не было сомнений, что он в руках коварного Сан-Урри.

Обнаружив пропажу, Набусардар немедленно распорядился созвать военный совет, отложив осмотр казарм и военных лагерей на один из ближайших дней.

* * *
В тот самый час, когда должен был начаться военный совет, жители Вавилона нетерпеливо ждали исхода самого громкого за последние годы судебного разбирательства. Такой острый интерес был совершенно необычен, поскольку кражи, убийства, мошенничество, супружеские измены давно перестали быть редкостью и считались делом обычным.

Любопытство снедало и членов военного совета. Со всеми вопросами они разделались поразительно быстро. Даже история с Сан-Урри многим не показалась столь серьезной, какой хотел ее представить Набусардар. На освободившееся место помощника верховного военачальника был предложен царский наместник в Ларсе Наби-Иллабрат, который заслужил славу опытного воина и патриота. Согласие царя на его назначение было получено без всяких затруднений. Кивком головы он утвердил решение военного совета. Он отдал также приказ о розыске преступника Сан-Урри с последующим преданием его самому суровому наказанию.

Так легко и гладко было покончено с делом о помощнике верховного военачальника.

Члены военного совета нетерпеливо устремились к зданию суда. Толпы людей окружили здание, с нетерпением ожидая приговора. Площадь перед судом была до отказа забита народом, так что в раскаленном воздухе, насыщенном испарениями человеческих тел. нечем было дышать. Каждый старался протиснуться поближе к воротам, немилосердно работая локтями и толкаясь. Толпа находилась в непрерывном движении. Она колыхалась и бурлила, как полноводная река. Какого-то раба с тяжелой ношей на спине, пытавшегося пробиться сквозь толпу, опрокинули наземь и попросту затоптали.

Вавилоняне бились об заклад на высокие ставки и спорили о приговоре.

Множество продажных женщин с вызывающе раскрашенными лицами, а также немало и почтенных, знатных дам, укрывшихся под вуалью или переодевшихся в платье своих служанок, чтобы остаться неузнанными, толклись здесь же, с нетерпением взирая на ворота суда.

На четвертом этаже в судебном зале на скамье подсудимых сидел сын одного из богатейших халдейских вельмож Сибар-Син.

Его отец, сановник царя, был влиятельным лицом при дворе. Их род, накопивший огромные богатства, прославился тем, что неоднократно оказывал услуги владыкам Вавилонии, когда те попадали в нужду и им не на. что было даже содержать армию. Отец Сибар-Сина получал большую часть дохода от медных копей в Эламе и серебряных рудников в Киликии. Он ссужал деньгами не только высшую вавилонскую знать, но и видных граждан других городов страны. Однажды владелец крупного торгового дома в Лагаше столько задолжал отцу Сибар-Сина, что был вынужден отдать в залог старшего из своих сыновей — Нар-Гази. Нар-Гази старался верно и усердно служить кредитору отца. Со знанием дела, добросовестно он трудился в его канцелярии. Сановник полюбил его, оказывал ему полное доверие и часто ставил в пример своему ветреному сыну. Сибар-Син возненавидел и своего отца, и Нар-Гази. Оба отравляли ему жизнь, которую он предпочитал прожигать в кутежах и любовных оргиях. Чтобы поскорее дорваться до богатого наследства, он сначала добился объявления своего отца душевнобольным, а затем довершил меру содеянного им зла, подсыпав из мстительной ревности яд в бокал Нар-Гази.

Ночью Нар-Гази умер у себя в комнате.

Сибар-Син посулил отпустить на свободу одного из своих рабов, если тот сумеет той же ночью отнести труп к городскому зверинцу и бросить его львам.

Городской зверинец был обнесен высокой стеной. С наружной ее стороны по ступенькам можно было подняться на верхнюю площадку, откуда зеваки любили наблюдать за разъяренными львами, — зрелище щекотало нервы. Чтобы предохранить зрителей от случайного падения, площадка со стороны львиного манежа была обнесена решеткой с острыми зубцами наверху.

Под покровом ночи рабу удалось незаметно втащить труп на самый верх стены. Он уже собирался перебросить тело через решетку, как вдруг услышал внизу шаги сторожей. Со страху он не рассчитал и бросил труп так неловко, что тот зацепился за решетку и повис на них. Шум шагов все еще доносился снизу, поэтому раб лег на верхнюю площадку у стены в ожидании, пока сторожа уйдут.

Злодейское преступление удалось бы скрыть, если бы запах трупа не раздразнил бодрствующего льва. Его рев взбудоражил всю стаю, которая начала бросаться на стену, где повисло тело Нар-Гази.

Сторожа поспешили к железным воротам зверинца и увидели причину переполоха. Они заметили и человека припавшего к стене.

У раба не было никакой возможности скрыться. Его схватили и отправили в тюрьму.

Сибар-Син обвинил его в убийстве, хотя перед этим, склоняя к ужасному поступку, сулил ему свободу и щедрое вознаграждение. На первом допросе раб только дрожал и издавал бессвязные звуки. В конце концов он разразился слезами и два дня рыдал. В тюрьме его навестила жена. Она передала ему наказ Сибар-Сина не признаваться ни в чем. Если он будет молчать, то Сибар-Син обещал вознаградить его жену и детей золотом вдвое против обещанного.

Разговор раба и его жены был услышан служителями вавилонского правосудия. Они тотчас взяли Сибар-Сина под стражу. С того дня не было в Вавилоне большей сенсации. С напряженным интересом следили вавилоняне за ходом судебного разбирательства. Ведь речь шла об одной из виднейших фамилий города.

Молодой Сибар-Син ни минуты не сомневался, что его оправдают. Он не испытывал недостатка в золоте, а за золото в Вавилоне не так уж трудно было купить и жизнь и честь.

Несмотря на то, что раб на допросе во всем признался, Сибар-Сину удалось подкупить советников и судей. Накануне последнего заседания раба нашли в тюрьме мертвым. При этом не было обнаружено никаких следов насилия или отравления. Подкупленные судьи просто уморили его голодом.

Сибар-Син заранее знал, что будет освобожден. Суд же, стремясь перед всеми поддержать репутацию ревнителя справедливости, приговорил к смерти жену оклеветанного раба, которая должна была отвечать за умершего мужа. Было решено бросить ее на растерзание львам, а оставшихся четырех сирот, старшему из которых едва исполнилось десять лет, постановили отправить на тяжелые работы в рудники.

Так снова подтвердилась истина, что прав тот, на чьей стороне золото и власть.

Наконец ворота здания суда отворились, и в них появился оправданный Сибар-Син. Сначала он был неприятно удивлен огромным стечением народа, но как только до его слуха донеслись первые приветственные возгласы, лицо его просветлело и он смело вышел на улицу.

В другое время его, конечно, поджидал бы роскошный паланкин, теперь же оставалось радоваться и тому, что он избавился от тюрьмы.

Сибар-Син с самоуверенной улыбкой гордо пробирался сквозь толпу.

Он всегда ревностно заботился о своей славе утонченного вавилонского франта. Даже сейчас, хотя это и считалось пустым щегольством, недостойным солидного человека, его заправленная под пояс сорочка была выпущена чуточку больше, чем было предписано модой. В отличие от почтенных горожан, носивших головные уборы из тонкого полотна, Сибар-Син повязывался китайским шелком природного цвета. В последние годы правилами хорошего тона только женщинам дозволялось носить драгоценные украшения, у него же сверкали большие серьги в ушах и широкие золотые браслеты на запястьях. Черные курчавые волосы были схвачены инкрустированным металлическим обручем и лентой. Обруч был слегка надвинут на лоб, что позволяли себе лишь легкомысленные повесы. На одно плечо был накинут плащ из тонкой шерсти.

Таким он предстал перед толпой и, чтобы окончательно рассеять у нее подозрения в своей виновности, поднял голову и высокомерно улыбнулся. Он и в самом деле казался несправедливо обиженным.

Знатные горожане приветствовали его, словно новоявленного владыку Вавилонии. Отовсюду неслись восторженные вопли, летели цветы, девушки отбивали марш на маленьких белых барабанах. Кое-кто в возбуждении норовил лишний раз пнуть тело затоптанного раба. Толпа повалила вслед за Сибар-Сином и долго провожала его по улицам, а самые ревностные дошли с ним до ворот его дворца.

Но в память Сибар-Сина от этой триумфальной встречи на площади запал лишь один образ. Образ стройной женщины с крутыми, как у египетских красавиц, бедрами. Приблизившись к нему, она грациозно высвободила руку из-под вуали, закутывавшей ее до талии и протянула нераспустившийся бутон лотоса.

Сквозь щелку в изящной накидке она улыбнулась ему глазами, и ее взгляд говорил: «Живи вечно, Сибар-Син».

Он наклонился и поцеловал полу ее одежды, хотя подобные знаки почтения оказывали только рабы. Женщина удостаивалась этого лишь в интимной обстановке, во всяком случае, никак не на улице. Впрочем, Сибар-Син смело позволял себе подобное, считая это проявлением галантности.

Выпрямившись, он посмотрел красавице в глаза и шепнул:

— Только ты можешь воскресить меня к жизни своей любовью.

Его слова прозвучали так нежно, что она вся затрепетала.

Толпа остановилась поглазеть на эту сцену, но ни Сибар-Син, ни женщина, скрытая под вуалью, не хотели привлекать к себе лишнего внимания и поспешили разойтись, обменявшись легким кивком головы. Многие провожали взглядами ее высокую фигуру, стройную, точно пальма, но она быстро затерялась в людском потоке.

И только один человек продолжал следить за ней. Это был Набусардар.

Когда участники военного совета разошлись, он вышел на террасу и оттуда наблюдал ликование жителей Вавилона по случаю оправдания убийцы. Что ж, золото дает человеку могущество, а у кого сила, тот и честен, на стороне того и справедливость. Красавец Сибар-Син купался в роскоши и богатстве, и никто из состоятельных вавилонян не хотел верить в его вину. А самое главное, Вавилон жаждал развлечений и восторгался каждым, кто умел жить. До остального никому не было дела, и когда в воротах суда показался оправданный преступник, знатный повеса и соблазнитель жен почтенных вельмож, восторгам толпы не было предела.

Этот апофеоз порока и видел Набусардар.

Его взор блуждал в толпе, но мысленно Набусардар все еще переживал побег Сан-Урри, потрясенный его чудовищной низостью.

И лишь когда таинственная красавица протянула Сибар-Сину бутон лотоса, а тот в свою очередь облобызал ее одежды, он отвлекся от дел минувших и обратился к настоящему.

Женщина под вуалью приковала его внимание.

Набусардару был знаком каждый ее жест, ему не пришлось гадать, кто она. Правда, накидка закрывала ее до пояса, но тем отчетливее рисовались крутые бедра, что считалось признаком красоты, в особенности на берегах Нила. Из-под одежд, плотно облегавших тело и лишь спереди ниспадавших широкими складками, виднелись башмаки на высоких каблучках. Никто в Вавилоне еще не носил высоких каблучков, только она, , законодательница мод.

Это была Телкиза, перед богами и людьми законная жена Набусардара, в этот момент следившего за ней с террасы.

Вся сцена встречи показалась ему отвратительной до тошноты. Только отъявленные распутницы могли упиваться подобными знаками внимания. И лишь солдатская выдержка помогла ему сохранить хладнокровие.

Телкиза — как ненасытная тигрица, насколько прекрасна, настолько коварна и порочна. Ей одинаково мило и ложе царя, и подстилка солдата. Он знал ее неприхотливость в трофеях любви. Но до последнего времени она, по крайней мере, публично не компрометировала мужа, которому по закону принадлежало в государстве первое место после царя.

Он и прежде мучительно страдал при мысли о том, что она способна окончательно потерять голову. Так и случилось. Он видит ее среди гетер, только вместо звуков тамбурина она приветствует Сибар-Сина цветком лотоса. На глазах толпы она чествует убийцу и развратника. И он, Набусардар, вынужден смотреть на это.

Он обвел Вавилон взглядом глубочайшего презрения.

Снова вернулись мысли о лазутчиках, подсунутых Эсагилой, о слабом, капризном царе, об измене Сан-Урри, выкравшем план Мидийской стены, чтобы лишить страну ее главного оплота, и подложившем отравленные лепешки, чтобы лишить жизни его самого. Сколько событий за два коротких дня, и все они были направлены против него, словно ощеренные клыки дикого зверя!

При виде шумного ликования толпы в душе у него бушевал ураган. Ему страстно хотелось не принимать все это близко к сердцу, стать прежним Набусардаром, безучастно взирающим на то, как преступников бросали в ямы с ядовитыми змеями, бичевали до смерти, сдирали с живых кожу. Хотя в то время он был лишь исполнителем чужой воли, тем не менее искренне добивался славы сурового военачальника. Теперь, однако, возврат к прошлому был для него невозможен. Прежняя жизнь давно потеряла для него всякий смысл. Прежде и он проводил время в пирах и наслаждениях. Вино и женщины были символом и его веры. Его расположения домогались знатнейшие вавилонские красавицы, жестоко соперничая между собой за одну лишь его улыбку. Он любил и был любим, как никто другой в Вавилонии. Он исповедовал культ сладострастия. Но потом пресытился этим сплошным празднеством.

Сознание опасности, пробужденное в нем Киром, изменило его мысли, весь уклад жизни. Все отступило перед словом «отчизна»; его единственной любовью стали меч и армия. С каждым днем он становился прозорливей. Он убедился, что халдеи, слывя самыми горячими патриотами на свете, за годы благополучия духовно оскудели и обленились, сердца их заплыли жиром. Привычка к праздности, разъедавшая государство изнутри, была не менее опасна, чем могущественный перс за его пределами. Набусардар спохватился первым из тех, кто дремал, убаюканный в золотой колыбели. Он рассчитывал поднять и увлечь за собой остальных. Но никто не спешил на его зов. Куда приятнее было нежиться на мягком ложе, одурманивая себя вином. Тогда-то знать и отвернулась от Набусардара, и Эсагиле не стоило труда пустить коварный слух, будто он ищет войны, чтобы блеснуть своими талантам и стяжать популярность и славу. Кое-кто из завистников даже обвиняет его в тайных притязаниях на трон Халдейского царства.

Набусардар в последний раз мрачным взглядом окинул площадь.

Толпа чествует преступника, а Набусардара, который еще совсем недавно был общим кумиром, ныне оставили все. Что может быть ужаснее — в решительную минуту лишиться друзей, еще недавно клятвенно уверявших, что он всегда может рассчитывать на их преданность!

Но никто и ничто не сломит его.

— Никто и ничто! — повторил он вслух, покидая террасу.

За спиной все еще раздавались ликующий гомон черни и радостные клики почтенных горожан.

Там, в этой толпе, осталась и жена Телкиза, досаждавшая ему своими любовными приключениями.

Он прошел в свой кабинет, но пробыл там недолго. Близился полдень, час отдыха и невыносимого зноя. Набусардар поскакал к себе во дворец.

* * *
Набусардар в своих дворцовых покоях отдыхает на ложе, разглядывая высокий потолок из ливанского кедра, испещренный замысловатой резьбой. Его рассеянный взор блуждает в хитросплетениях орнамента из роз, волнистых лилий, завитков, фантастических листьев и симметричных цветочных лепестков, пока вдруг не упирается в квадрат, расположенный как раз в центре.

Столица Халдейского царства была построена наподобие строгого четырехугольника, и квадрат на потолке напомнил сейчас Набусардару план Вавилона. В линии, разделяющей квадрат на два треугольника, он видит русло Евфрата, рассекающего город с северо-запада на юго-восток. Треугольник на правом берегу Евфрата — это Борсиппа, на левом берегу — Вавилон. По обеим сторонам реки тянутся широкие аллеи, защищенные прочной дамбой от бушующих во время паводка волн. Эта дамба выходит далеко за черту города и в случае осады станет важным оборонительным рубежом. Сейчас ее кое-где подмыла вода, но Набусардар добьется, чтобы стену привели в порядок. Ведь она является серьезной преградой для неприятеля, если тот попытается проникнуть в Вавилон по воде. Навуходоносор всегда следил за тем, чтобы дамба поддерживалась в хорошем состоянии, но после его смерти о ней перестали заботиться. А семиэтажные башни, с которых просматривались все окрестности? Первая, Эзида в Борсиппе, подлинное чудо света, служила обителью летописца человеческих судеб, божественного Набу. Другая — Этеменанки в Храмовом Городе — башня божественного Мардука. Пред ее грандиозностью падали ниц потрясенные пленники, которых после победоносных битв пригоняли в Вавилон. В случае войны с персами жрецы должны будут предоставить эти башни и для военных целей. Они станут сторожевыми вышками вавилонской армии.

Набусардар всматривается в контуры квадрата на потолке, мысленно представляя городские стены, которыми с четырех сторон обнесен Вавилон. Сто массивных железных ворот закрывают доступ в столицу. Снаружи стены окружены рвом. В момент опасности его можно заполнить водой. В стенах города размещены казармы, военные склады с оружием и боевыми припасами и фураж для лошадей. По углам высятся сторожевые башни. Стены настолько толсты, что отважные наездники устраивают на них состязания, впрягая в колесницы по четверке лошадей. Укрытые столь могучими сооружениями, халдейские воины встретят персидских захватчиков стрелами и метательными снарядами. Здесь сойдутся воин с воином, соревнуясь в доблести, отваге и любви к отчизне.

Перед мысленным взором полководца разворачивается картина столкновения обеих армий. Взгляд Набусардара сосредоточен, лоб покрыт морщинами.

Таким его и застал верный слуга Киру, который принес освежающие напитки и фрукты. Киру тотчас угадал мрачное настроение господина. Чтобы развеять его, он решился нарушить тишину, царившую в опочивальне, и, поставив поднос на столик у ложа, обратился к Набусардару со словами:

— В такую жару приятно отдохнуть дома. Ты осчастливишь своего раба, если не побрезгуешь вином и фруктами, которые так хорошо освежают.

Набусардар слушает его краем уха, не отрывая взгляда от потолка, где персидское войско как раз двинулось на приступ вавилонских укреплений. Словно сквозь сон, он вполголоса безучастно благодарит его.

— Твой раб, благороднейший господин, будет безмерно счастлив исполнить любое твое приказание. Но я вижу, что ни вино, ни фрукты не радуют тебя, — продолжал Киру.

Набусардар не слышит его, мыслями он далеко отсюда. Прославленная персидская конница уже развертывается у восточной стены города, где вдоль реки раскинулось царское подворье, в подземных кладовых которого хранятся сокровища халдейской казны. Кир попытался в первую очередь нанести удар именно здесь, чтобы лишить Вавилон богатств, вызывающих зависть всего мира. С этой целью персидские всадники на специально обученных лошадях пускаются вплавь через наполненный водой ров. Набусардар приказывает открыть ворота, из них выходит отряд вавилонских воинов, слабо вооруженных, чтобы ввести неприятеля в заблуждение. Следом за конницей на приступ идет пехота: привязав щиты за спину, персы прыгают прямо в воду и плывут, укрываясь за крупами лошадей. Они устремляются к открытым воротам. Набусардар выжидает. Из мешочка на поясе он достает шелковый платок и отирает с лица крупные капли пота. Но вот уже ров кишмя кишит атакующими, и тогда он отдает приказ опрокинуть на неприятеля чаны со смолой и расплавленным свинцом. В языках пламени корчатся тела персов. Слышатся страшные вопли людей и отчаянное лошадиное ржание.

Набусардар. утомленный перипетиями сражения, разыгрывающегося на квадрате потолка, переводит дух и восклицает:

— Так-то, Кир! — И добавляет со вздохом облегчения: — Вот так встретит тебя мое войско!

Тем временем верный слуга, не представляя, чем заняты мысли его повелителя, продолжал упрашивать:

— Это вино и сочные грозди из виноградников благороднейшей Телкизы, а им нет равных во всем славном Вавилоне. Если же не радуют они тебя, драгоценный мой господин, тогда, быть может, тебя отвлекут от тяжелых мыслей песни прекрасной Феоды. Она щебечет, как жаворонок в весеннем небе. Она знает все любовные песни гречанки Сафо. Не желаешь ли ты послушать ее?

Набусардар оторвал наконец взор от потолка и взглянул на Киру.

— Нет, мне сейчас не до любовных песен, — покачал он головой.

— Велишь спеть что-нибудь другое?

— Что ж, я послушал бы героическую песнь о Гильгамеше. Кто же споет ее, Киру?

— Есть один певец, который знает ее, достославный господин. Правда, он римлянин. Но голос у него прекрасный.

Набусардар сердито насупился.

— С каких это пор песнь о халдейском герое поют в нашем доме римляне?

— Такова воля благороднейшей Телкизы, — поклонился стари к.

— Воля благороднейшей Телкизы, — язвительно повторил Набусардар и забарабанил пальцами по столику.

— Я всего только раб и исполняю приказания моих хозяев.

— Да я не виню тебя, Киру. Но каково! Могут ли холодные уста чужеземца воспеть отвагу и смелость огнеподобного витязя Гильгамеша? Пусть мне споет о Гильгамеше халдей!

Он нетерпеливо и властно посмотрел на раба.

— Я не стерплю, чтобы имя нашего героя сходило с уст чужеземца. Я хочу услышать халдея, поющего о Гильгамеше. Пусть в пении он передаст кипенье крови. чтобы слова пылали огнем!

Киру смиренно стоял перед ним, страшась минуты, когда придется сообщить то, о чем, верно, не догадывался Набусардар, всецело занятый военными делами.

Валтасар преследовал талантливых людей, подданных своей державы, потому что в Вавилонии должно было греметь и славиться лишь одно имя — имя царя царей и царя всех Времен Валтасара.

И вавилонские вельможи стали приглашать в свои дворцы чужеземцев. Кто не хотел прослыть отставшим от века, должен был похваляться римским певцом и греческим скульптором, живописцем из Египта или чеканщиком из Лидии, вышивальщицей из Тира или арабской танцовщицей. Отечественное искусство оказалось в загоне, и вавилонские умельцы терпели нужду, умирали от голода в своих тростниковых хижинах. Пресыщенная знать нуждалась во все более экзотических диковинках, надеясь, что искусство чужеземцев подогреет их чувства.

Об этом и думал Киру, поставленный в тупик желанием Набусардара послушать халдейского певца. Он вынужден был наконец сказать правду.

Набусардар вспылил:

— Почему же ты молчал до сих пор? Вот так мы и идем к гибели.

— Я, благородный господин… — смешался Киру.

— Знаю, ты тут ни при чем. Эту гнусную моду завела знать, безучастная ко всему вавилонскому. Но мне, Киру… мне все-таки хотелось бы услышать песнь о Гильгамеше от халдея.

Полководец скользнул взглядом по кедровым доскам потолка и, обернувшись к рабу, привел его в замешательство вопросом:

— Ты знаешь песнь о Гильгамеше?

— Я не был бы халдеем, если б не знал ее.

— Так спой ее мне, Киру. Старик вовсе смутился.

— Я не смогу, благороднейший господин, хотя мне легче лишиться головы, чем не исполнить твоего желания.

— Отчего же ты не можешь? — допытывался он.

— Я помню песнь, но у меня нет голоса. Тут нужен прекрасный голос, чтобы осчастливить моего господина. Да и стар я. Так смогу ли я доставить тебе удовольствие?

— Пой, как умеешь, сядь ближе, вот сюда, на ложе. Старый Киру подчинился воле своего господина и, робея, но исполненный пламенной преданности, присел на краешек ложа, застланного дорогим ковром сиппарской работы. Набусардар велел ему взять себе под ноги низенькую скамеечку. Бедный раб был сам не свой — чересчур велика была оказанная ему честь. И хотя он сознавал, что Набусардар по-своему любит его, все же такое внимание к себе не на шутку взволновало Киру. Он с ужасом думал о той минуте, когда должен будет открыть рот и издать первые звуки песни о герое Вавилонии — Гильгамеше.

— Начинай же, Киру, — торопил Набусардар. Киру откашлялся, посмотрел на своего господина, и его пергаментное лицо оживилось давно увядшим румянцем. Губы шевельнулись, послышался легкий вздох, а за ним — первые дрожащие звуки. Трудно было назвать их прекрасными, они напоминали пение нищих, просящих на улицах милостыню. Хрипловатый, надтреснутый голос был плохо слышен под высокими сводами дворцовых покоев.

Но Киру пел и пел, и голос его становился все уверенней. Вот уже отчетливо льется красивая мелодия, окрашенная истинным чувством, душевной страстью певца. Одухотворенный старческий голос звучит все сильнее, действуя на Набусардара умиротворяюще, как милость, вымоленная у небес. Глаза раба и глаза полководца горят огнем былых тысячелетий шумерской и халдейской славы. Дух праотцев отворяет двери дворца и сердце Набусардара. В песне Киру оживает голос героических предков и отзвук жизни тех, кто принес себя в жертву на алтарь отечества. Словно могучая, неудержимая река. несется и гремит песнь о Гильгамеше, всегда служившая живительным источником для бессмертных борцов за свободу.

Набусардар вдыхал в себя каждое слово песни. Он впитывал ее всеми мышцами, каждой клеточкой своего тела. Его безраздельно захватило ч подчинило величие подвигов Гильгамеша. Мысли его воспламенились, а глаза, обращенные к потолку, сверкали воодушевлением.

Когда Киру кончил, Набусардар в унисон с последними затихающими звуками песни произнес:

— Ты не представляешь, как люблю я наш родной край, Киру.

У раба блестели на глазах слезы, но лицо сохраняло твердое и мужественное выражение.

Набусардар проговорил, держа его за руку:

— Благодарю тебя, Киру, проси у своего господина чего хочешь.

Киру упал на колени и поцеловал меч Набусардара:

— Позволь мне жить рядом с тобой и умереть за отчизну.

Набусардар снял один из мечей, висевших на стене, и опоясал им раба.

— Ты больше не слуга, я возвожу тебя в ранг воина. Я дарил тебе свободу, ты не принял ее. Прими же теперь в дар этот меч и докажи на деле свою любовь к родному народу. Люби Вавилонию всей душой, всем сердцем, как и подобает человеку. Ибо только зверю безразлично, кому принадлежит лес, в котором он обитает.

— Да благословят тебя боги, господин, — отвечал Киру и, сжав рукоятку меча, присягнул в том, что его жизнь будет принадлежать только Набусардару и отчизне.

— Будь благословен и ты, верный и доблестный Киру. Побольше бы таких мужей было у матери-Вавилонии.

— Разреши сказать еще одно слово, Непобедимый. Я стар, и на крепостных стенах и у рвов моя сила растворится в мощи молодых воинов. Я принесу больше пользы, если ты оставишь меня радом с собой, чтобы верно охранять жизнь того, кто хранит жизнь Халдейской державы.

— Да будет так, Киру, — молвил Набусардар, вдруг почувствовав страшную усталость.

— Ты устал, господин, — сказал Киру, заметив, как изменилось лицо Набусардара, — со вчерашнего дня ты не смыкал глаз. Я стану у дверей на страже, а ты отдохни спокойно. Ни для кого не секрет, что Эсагила охотится за твоей головой, но я буду начеку. Я не двинусь с этого места, пока ты не проснешься.

Киру подложил ему под голову шелковую подушку и отер с его лба пот, блестевший, подобно росе на плодах абрикосового дерева.

Набусардар вытянулся на ложе и вскоре смежил усталые веки. Но, засыпая, он успел еще шепнуть:

— Киру, пой!

И Киру снова стал петь о Гильгамеше. на этот раз совсем тихо, словно колыбельную песнь у постели ребенка.

* * *
Не только Вавилон, но и Деревня Золотых Колосьев была подхвачена ураганом времени.

Испокон веков мирно и спокойно, словно в полудреме, текла ее жизнь на берегу канала, по которому катились мутные волны, питавшие плодородным илом и влагой иссушаемую солнцем землю. Сотни черпательных устройств стояли по берегам канала, и сотни загорелых тел и рук напрягались над рычагами, баграми, ведрами и колесами. Они поднимали воду наверх в водоемы, а оттуда по отводным канавам гнали ее на поля. Земля, не знавшая живительной благодати дождей, жадно пила и под горячими лучами из одного принятого в свое лоно зерна рожала двести и даже триста новых зерен. В пору жатвы золотые колосья колыхались до самого горизонта. словно неоглядное волнующееся море.

Но в последний дни эта еще недавно тихая деревня забурлила. Безгласные уста отваживались говорить. Вспыхивали потухшие глаза. Измученные руки отрывались от земли и грозно вздымались к небу.

Старый Гамадан, сидя под тростниковым навесом перед домом, вырезал нового Энлиля и удивлялся тому. что творится с людьми. Его, одного из самых уважаемых членов общины, перестали слушать. Он, доверенное лицо жрецов и царей, не мог совладать с односельчанами. Община рассыпалась, как старая, трухлявая лачуга, стремительно и неудержимо.

Еще совсем недавно, незадолго до посещения Гамадана верховным военачальником его величества царя Валтасара, в деревне не было заметно никаких перемен. Крестьяне безропотно терпели нужду в самой богатой стране мира. Покорно сносили власть жрецов. Платили налоги Эсагиле и царю. Послушно возделывали угодья Храмового Города, царя и вельмож. Когда плоды их труда казались служителям Мардука слишком скудными, они истязали крестьян бичами, и те не делали попыток протестовать. Своих детей они были вынуждены продавать в рабство. Они не смели роптать и тогда, когда их жен заставляли с утра до ночи работать в царских и жреческих мастерских, а статных, крепких сыновей забирали в царское войско. Все делалось согласно писаным и неписаным законам. Уделом бедноты были лишения, страдания и неволя, а вельможи жили в роскоши и праздности. Золото разделило бедняков и богатых глубокой пропастью.

Обездоленные крестьяне, веками гнувшие спину на аристократию свободной Халдейской державы, видели, что за стенами роскошных дворцов, в обители тех, кто наживался на крови и чести человека, справедливость подменялась произволом. Крестьяне и прочая беднота ждали лишь сигнала, чтобы навалиться плечом на вероломные стены и похоронить под их развалинами все, что погрязло в неправедности и обмане.

Луч с севера впервые пробился сквозь тьму этой жизни. Там взошло солнце по имени Кир. Повсюду ходили слухи, что этот благородный царь придет и разорвет их цепи. Его воины на копытах своих коней разнесут по пустыне останки властителей, по чьей милости им досталась судьба жалких рабов. Он поломает палки и в клочья порвет бичи, которыми надсмотрщики царя, вельмож и жрецов Эсагилы полосуют их спины. Он отберет у жрецов землю и раздаст ее тем, кто трудится на ней, кто любит ее, как ломоть свежеиспеченного хлеба. Он разделит поместья царя и знати между крестьянами, чтобы на поля могли выйти свободные люди Вавилонии — мужчины, женщины, дети. Земля принадлежит тем, кто умеет ее возделывать, а не тем, кто привык выживать из нее соки только с помощью рабских рук.

С такими надеждами сходились в последние дни крестьяне к оросительными каналам. Эти поля, на которых они пахали, сеяли, жали, уже не будут больше предательски отдавать свои плоды богачам. Их золотые зерна будут сыпаться в пригоршни бедняков. Вместо прогорклых лепешек заблагоухает ароматный хлеб. Вместо болотной воды все узнают вкус молока. Вместо гнилых отбросов они вкусят сочную, ароматную мякоть фруктов. Человек снова обретет земной рай.

Особенно молодежь воспламенялась мечтами о счастливом будущем. Еще недавно украдкой, ныне открыто и громко превозносили они имя персидского спасителя. Кир — это была их утренняя и вечерняя молитва. Кир — это было их всесильное оружие. Кир — это была неодолимая мощь и спасение.

Наибольшее волнение наблюдалось на юге, возле канала Хебар, где жили иерусалимские евреи, переселенные туда Навуходоносором, и на севере, в Деревне Золотых Колосьев, где персидские лазутчики сеяли смуту среди халдейского люда.

Обосновавшись по эту сторону границы, они нашли надежное убежище в пещерах Оливковой рощи, вблизи которой Нанаи пасла своих овец.

Торговцы, с которыми делился хлебом Сурма, входили в отряд персидских лазутчиков. Устига, по чьей просьбе пастухи пели песню любви в честь Нанаи, был начальником всех персидских лазутчиков в Вавилонии. Он происходил из княжеского рода. Персы выдавали себя за торговцев, так как под этой личиной им было всего проще и надежнее передвигаться по стране. Они ходили от дома к дому с мелочным товаром, и ничего не подозревавшие люди простодушно поверяли им тайны, о которых неприятель не должен был знать. В самых бедных домах персы отдавали свои товары за бесценок, стремясь завоевать симпатии крестьян, или меняли на зерно, которое в других местах раздавали нуждающимся. Молва о них все ширилась, и в нищих лачугах их ждали с нетерпением. Торговцы утешали измученных людей, вселяя в них надежду на скорый рассвет, о котором возвестит огненная птица. Она прилетит с востока и принесет им искупление. Когда из Вавилона пришел приказ задерживать и передавать властям каждого подозрительного чужестранца, простой народ стал оберегать персидских лазутчиков, укрывать их от воинских патрулей и предупреждать об опасности. Вот почему ни одному отряду вавилонской тайной службы не удалось обнаруживать персидских шпионов.

Но Гамадану не по сердцу были эти пронырливые торгаши. И хотя сам он не доносил на них, однако от души желал, чтобы какой-нибудь расторопный посланец из Вавилона напал на их след. То, что чужеземцы, словно бездомные собаки, бродили по его родной стране, не сулило ничего доброго. В этом он был глубоко убежден. Персидские лазутчики, видимо, чувствовали враждебность Гамадана и обходили его дом стороной. Он много слышал о них, но ни разу не столкнулся с ними. Но и рассказы о купцах приводили его в негодование, потому что род его всегда отличала горячая любовь к отчизне. Их род был известен вавилонским владыкам. Он поставлял армии самых отважных воинов, женщины их рода славились благородством. Превыше всех святынь в их роду почитали родину и честь. Он пережил и добрые и худые времена, пронесшиеся над отчизной шумеров, семитов и халдеев. Это был старый крестьянский род, только Синиб за выдающиеся военные заслуги был возведен в благородное звание. Но и без титулов их родовое имя славилось в Вавилонии.

У Гамадана, увы, не было уже прямых продолжателей рода. У него оставалась единственная дочь. Он долго страдал от того, что подвигами Синиба кончилась слава их рода. Чем же могла приумножить боевую славу Гамаданов красота Нанаи. при виде которой человека охватывал священный трепет! Надо было оставить мысль о подвигах и смириться с тем, что послано судьбой. Он радовался необычайной красе Нанаи и хотел посвятить ее богам. Еще не зная, каким образом сделает это, он верил, что премудрый Энлиль, сотворивший мир, подскажет ему верное решение.

Это и побудило его вырезать из дерева новую фигурку небожителя, чем он и занимался сейчас, сидя под тростниковым навесом. Он был убежден, что, поселившись в его доме. Энлиль осветит перед ним дороги жизни, а главное, укажет путь, по которому следует пойти Нанаи.

Что поделаешь, если фигурку, которую он сделал несколько дней назад, Набусардар обезглавил да еще посмеялся над его верой. А ведь именно Энлиль объявился перед глиняной хижиной Гамадана и устами верховного военачальника повелел Нанаи посвятить свою красоту Вавилонии. Такова воля богов, а Гамадану приличествовало с радостью повиноваться ей.

Подавив печаль, он взялся за работу.

Гамадан молчаливо сидел под навесом, и по его виду никто не сказал бы, какое мужественное решение он принял. Сидел ничем непримечательный человек и обстругивал деревянную чурку.

Однако в один из дней после визита Набусардара, когда Нанаи с овцами отправлялась утром на пастбище, он вложил ей в руку короткий острый кинжал.

От прикосновения холодного металла она вздрогнула, как будто змея скользнула у ней по ладони, и вопросительно взглянула на отца.

— Для чего это мне?

— Тебе известно, что стране грозит опасность, а в такие времена все Гамаданы брались за оружие.

— Оружие нужно мужчине, а я — женщина.

— Ты последний потомок нашего рода. Великий Энлиль сотворил тебя женщиной, но если родина требует от тебя быть мужчиной, стань им. И да хранят тебя боги.

Она стиснула холодную рукоять кинжала и внутренне содрогнулась. Гамадан же добавил:

— Не забудь, до истечения двух недель я должен представить в Вавилоне доказательство того, что торговцы, с которыми Сурма разделял еду, на самом деле персидские лазутчики.

Она спрятала кинжал на груди, и от прикосновения к чинка в ней пробудились неведомые до сих пор ощущения. Мечта о заветной любви слилась с отвагой, которая пульсировала в жилах Гамаданов.

Молча вышла она со двора и погнала стадо.

У Гамадана в глазах стояли слезы, но даже великие боги не знали в ту минуту, были то слезы страдания или слезы гордости.

* * *
Два дня Нанаи ходила на пастбище с кинжалом за пазухой, поджидая тех, кому была предназначена. Она искала встречи с врагами Вавилонии. Но ни в первый, ни во второй день судьба не свела ее с ними. Очевидно, с восходом солнца они разбредаются по своим делам, решила она, и на третий день погнала стадо, едва забрезжил рассвет.

Когда Нанаи добрались до лугов, повсюду уже царило оживление. Крестьяне, рабы и подневольные рабочие трудились у каналов.

На другом берегу Евфрата дымились печи, где обжигали терракотовые усыпальницы. Их надо было заготовить впрок в достаточном количестве — приближался самый жаркий месяц, смертоносный август — ава, ежегодно именно в эту пору беспощадный зной уносил больше всего человеческих жизней.

По волнам священной реки плыли плоты — это сплавляли пахучие кедры с Ливанских гор. Плотовщики тянули песнь о всемирном потопе и ноевом ковчеге. Из окрестных богатых поместий доносился гомон домашней птицы и шум хозяйственных работ.

Нанаи заметила, как из ворот одного поместья вышли сборщики податей Храмового Города в сопровождении вооруженного отряда. Предстоял тяжелый день для жителей Деревни Золотых Колосьев; их ждали пытки и истязания, с помощью которых слуги божьи вымогают дань для сокровищниц Эсагилы. За этим занятием они теряли последние остатки человечности, если таковой и обладали.

И сегодня слуги Эсагилы дали себе волю. Проходя мимо черпальщиков на канале, они не преминули пустить в ход бичи. Издали не было видно, как рабы стискивают зубы при каждом ударе. У одних при этом глаза западали еще глубже, у других сверкали, словно искры раскаленного железа под кузнечным молотом.

Нанаи стояла на пригорке, с болью в сердце наблюдая за кровавой забавой служителей Эсагилы, тешивших себя истязанием ближних. Она похолодела, когда отряд свернул на тропу, ведущую к пастбищу.

Кроме нее, там не было пастухов. Она одна поднялись в такую рань, чтобы выяснить, не собираются ли персы в Оливковой роще и по ночам. Нанаи могла бы их увидеть, когда с высокими коробами за плечами они отправятся утром по своим торговым делам. Она остановилась с овцами поодаль, чтобы следить за входами в пещеры, которые тянулись под самой Оливковой рощей.

Девушка наблюдала за пещерами, пока ее внимание не отвлекли сборщики дани. При виде приближающихся к ней жрецов со свитой Нанаи все сильнее охватывало недоброе предчувствие: они нередко уводили женщин и девушек в Храмовый Город, превращая их в прислужниц и рабынь великого Мардука.

Когда они остановились невдалеке и один из жрецов приветствовал ее, Нанаи вся напряглась.

Ей было чего опасаться. Служители Эсагилы вели учет всем красивым женщинам Вавилона и его окрестностей и, пользуясь их набожностью, выгодно торговали ими. Если богатый вельможа желал заполучить одну из них, Эсагила именем божьим оказывала ему добрую услугу. Вельможа слагал на алтарь Мардука выкуп — золото и драгоценности. Эсагила же сообщала женщине, что ее призывает Мардук провести ночь на ложе золотого бога. Простой народ видел в этом счастливое знамение, поскольку верил, что сам Мардук в эту ночь удостаивает избранницу своим присутствием.

В списках избранных девушек стояло и имя Нанаи, дочери Гамадана. Уже не раз призывал ее бог богов владыка Эсагилы, но Нанаи не вняла его зову. Всякое ослушание каралось, нередко даже смертью, но Эсагила умела и уступать. Она хорошо знала род Гамадана, знала, что Гамадан скорее убьет себя и дочь, чем подчинится насилию. Жрецам нужна была не мертвая, а живая Нанаи, и они терпеливо ждали удобного случая, не желая лишаться богатого выкупа, который похотливые женолюбы предлагали за Нанаи. В семье Гамаданов знали об этой прибыльной торговле храмовников. Сестра дяди Синиба, Таба, жрица вавилонского святилища, была посвящена во все их тайны. После ужасной казни Синиба она бежала из храма. По воле богов беглянку приговорили к смерти за измену своему сану. Ее долго, но безуспешно разыскивали по всей Вавилонии. Как раз в это время рыбаки выловили из Евфрата труп утопленницы и с облегчением решили, что это она. На самом же деле Таба скрылась в пещерах Оливковой рощи. Желая предостеречь Нанаи. Таба открыла ей гнусную тайну ночи, проводимой на золотом ложе Мардука. Поэтому дочь Гамадана бесстрашно противилась требованиям жрецов.

Храмовому Городу оставалось уповать только на празднества богини Иштар и приуроченный к этому обряд очищения девушек. Как истая халдейка, Нанаи примет участие в празднестве. А тогда нетрудно будет овладеть ею. Развратный Сибар-Син еще перед своим заключением в тюрьму обещал дать за нее огромный выкуп. Сейчас, когда его освободили, после продолжительного воздержания он охотно заплатит за ее нетронутую красоту еще больше. Праздник Иштар приближается, и Мардук с вожделением поджидает новых приношений в виде золота и человеческих жертв.

Можно было надеяться на щедрое вознаграждение, если бы кому-то из расторопных служителей Мардука удалось заманить Нанаи в Вавилон. Мысль о награде ободряло данщиков, когда они, заметив Нанаи, свернули на пастбище. Еще по дороге они сговорились вызвать Нанаи на резкости, чтобы потом обвинить ее в бунтарстве и отвести в Вавилон. Бунтарство относилось к разряду тяжких преступлений и каралось смертью, в лучшем случае дело ограничивалось пытками.

По лицам храмовников Нанаи догадалась о коварных намерениях и на приветствие жреца, остановившегося перед ней, смогла ответить не сразу.

Жрец повторил приветствие:

— Да благословят тебя боги. Она с трудом выговорила:

— Благословение да пребудет и с вами. К ней обратился второй жрец:

— Очевидно, ты дочь Гамадана, о красоте которой столько говорят повсюду.

— Я дочь Гамадана, — кивнула она.

Один из воинов охраны похотливо оглядел Нанаи:

— Если бы тебя узрело око Мардука, тебе пришлось бы посвятить ему свою жизнь.

— Я посвящена Энлилю, творцу мира, — возразила она.

— Творец и властелин мира — Мардук, — поправил ее жрец. — Мардук — владыка земли и неба, а не Энлиль.

— Нас взял под свою защиту Энлиль, вечный и всемогущий.

— Мардук вечен и всемогущ.

— Мы все здесь верим в Энлиля, потому что мы потомки славных шумеров, — гордо выпрямилась она. — Шумеры первыми заселили страну между священными реками Евфратом и Тигром. Энлиль был их богом, поэтому ему принадлежит верховенство среди богов.

— Говорит, будто ученая. — Ухмыльнулся один из жрецов.

Другой поддержал его:

— Что может знать деревенская девка об истории Вавилонии, брат мой? Сдается мне, что только для отвода глаз она берет с собой овец, на самом же деле она мутит народ против Эсагилы! Это бунтовщица. — И, не дав ей опомниться, он повернулся к солдатам: — Приступайте к своим обязанностям!

Звякнула сталь оружия, сверкнули клинки. Тут она выхватила кинжал со словами:

— Я поражу каждого, кто приблизился ко мне. Да укрепит мои силы Энлиль! Старший саном жрец с обнаженным мечом приказал солдатам схватить ее.

— Памятью безвинно преданного смерти, памятью дяди моего Синиба клянусь, — предостерегающе воскликнула она, — не останется в живых тот. кто прикоснется ко мне.

— Безвинно преданного смерти, говоришь? — прошипел жрец и поднял меч на Нанаи, чтобы кровью смыть оскорбление, нанесенное чести служителей божественного Мардука. — Да как ты смеешь судить дела Эсагилы? Синиба приговорила к смерти верховная коллегия Храмового Города! Кто дерзает бросит тень на святых посредников бога, тот заслуживает смерти. Кто в ущерб Мардуку возвеличивает других богов, тому дорога в царство теней.

Обнажил меч и второй жрец. Опережая первого, он бросился к Нанаи.

— В последний раз скажи, — закричал он, — кто творит неправедный суд и какой из богов выше — Мардук или Энлиль?

— Что вам от меня надо? — защищалась она. Она понимала, что погибла, что ничто уже не спасет ее, и, не сдержавшись, выкрикнула в отчаянии: — Неужели мало Мардуку крови? — Но по-прежнему твердо сжимала она в руке кинжал, готовая пустить его в ход, хотя никто не учил ее обращаться с оружием. Покойный дядя Синиб следил за тем, чтобы она обучилась письму и искусствам, знакомить же ее с оружием он полагал излишним. Пока Синиб был жив, он всегда мог ее защитить. Но он умер, и ей понадобилось именно уменье владеть оружием.

Когда жрец замахнулся на девушку, она предостерегающе занесла кинжал. Но жрец ловким ударом ранил ее в плечо. Он не собирался ее убивать — ведь она должна была стать служительницей Мардука.

Из плеча Нанаи брызнула кровь. От сильной боли она едва не потеряла сознание и уже не могла защищаться. Рука Нанаи безвольно поникла, и второй жрец вышиб из ее ослабевших пальцев кинжал.

— Будь свидетелем, священный Энлиль, — прошептала она и в отчаянии упала на колени.

Теперь она беззащитна, отдана на растерзание солдатам Эсагилы, как голубь коршунам!

— Связать! — приказал жрец.

Солдаты распустили моток веревки.

Но тут раздался свист стрелы, которая пронзила горло служителя Мардука, приготовившегося связать беспомощную девушку. Жрец упал мертвым, — очевидно, наконечник стрелы был пропитан быстродействующим ядом. Таким оружием пользовались только персидские воины, да и то лишь когда не было другого выхода.

Солдаты бросились к убитому, но тут просвистела новая стрела, а за ней еще и еще. Стрелять могли только из Оливковой рощи, но там никого не было видно. Ни с берега канала, ни со стороны Евфрата стрела сюда не долетела бы. По всей видимости, лучники таились в густых кронах деревьев.

Размышлять было некогда. Стрелы продолжали лететь со свистом, стремительно и беспощадно. Жрецам пришлось отступить под защиту пальмовой рощи. Одни старались оттащить тело мертвого жреца, другие пробовали унести Нанаи. Им не удалось ни то, ни другое. Стрелы густо падали на пытавшихся подойти к Нанаи, и одна из стрел даже задела ее в раненое плечо. Она вскрикнула и потеряла сознание.

Первым пустился наутек жрец. Вавилонские воины Мардука не отличались доблестью и отвагой и побежали следом за ним под прикрытие пальмовой рощи. Оттуда они поспешили в Вавилон, чтобы тотчас известить верховного жреца о случившемся и требовать наказания преступников, если их удастся отыскать; если же они скроются, то в на задание покарать всю Деревню Золотых Колосьев. В их докладе происшествие выглядело как бунт всей деревни — тем большего наказания заслуживали ее жители.

Правда, Эсагиле ничего не удалось расследовать, и потому верховная коллегия Храмового Города постановила увеличить и без того невыносимые поборы. После бегства храмовников на опушку Оливковой рощи вышел высокий, статный человек в одежде персидского торговца. В руках он держал лук, к поясу был прицеплен колчан со стрелами.

У него было смуглое лицо. Выразительный взгляд темных глаз и высокий лоб, на который падали волнистые черные волосы, свидетельствовали о незаурядном уме и мужестве. Коротко подстриженная бородка в легких завитках придавала ему еще более мужественный и благородный вид.

Это был персидский князь Устига, возглавлявший тайную службу Кира в Вавилонии.

Его главный стан размещался в пещерах Оливковой рощи, неподалеку откуда стоял недостроенный дом Синиба. Дом сообщался с пещерами, но вход в подземное убежище был известен лишь Гамаданам. Двоюродный брат Нанаи Сурма. подружился с персидскими лазутчиками и показал им это укрытие. Сурма не был прямым потомком Гамаданов, его мать приходилась сестрой матери Нанаи. Подобно многим халдеям, он страстно ратовал за новые порядки, которые собирался ввести могущественный Кир. Кир освободит народ от рабства, даст ему права, даст хлеб — не уставали повторять посланцы Кира. Этими красивыми посулами они легко завоевали на свою сторону бедствующих крестьян, особенно в северной части страны, где земля была менее плодородной. Народ действительно мечтал высвободиться из кабалы знати, жрецов, алчных ростовщиков и управляющих царскими имениями. Довольно было искры, чтоб взметнулись языки ненависти, словно пламя над подожженным стогом соломы. А персидские смутьяны, надевшие личину торговцев, заверяли, что цель походов Кира, в отличие от войн других повелителей, — не господство над миром, а восстановление попранной правды и справедливости. Если другие завоеватели проливали кровь ради обогащения, то Кир, мол, хочет скрепить пролитой персидской кровью вечный мир. Другие домогались права властвовать над более слабыми народами, Кир же хочет взять под защиту слабых перед сильными. Кир не питает ненависти к другим народам и мечтает спаси всех, установив вечный мир.

Эти планы воодушевляли и Устигу, преданного приверженца Кира и ревностного глашатая его идей. Он обладал даром красноречия и мог, как о нем говорили, даже камень пробудить к жизни. В такие минуты взгляд его сияющих глаз воспламенял массы людей. Он повсюду без труда добивался успеха.

Поручив ему наладить сбор сведений о противнике в Вавилонии, Кир не мог сделать лучшего выбора. Князь Устига настроил всю страну против властителей. Простой люд Вавилонии с нетерпением ждал Кира как своего избавителя. В нем видел он поборника справедливости, его называл огненной птицей севера. Втайне ему поклонялись как новому богу. На него особенно уповали порабощенные народы, в первую очередь евреи, уведенные Навуходоносором в плен. Часть из них была поселена в еврейском квартале Вавилона, остальные — у канала Хебар.

Они верили в Кира — освободителя из-под вавилонского ярма. Устиге, отличавшемуся неутомимостью духа, удалось зажечь страждущие сердца, прежде чем спохватились в Вавилоне. На всех страдальцев производила большое впечатление повесть о трудной жизни самого Кира. Устига научил своих сподвижников рассказывать эту историю столь волнующе, что уже месяц спустя каждый житель Вавилонии знал ее наизусть. Персидские лазутчики не уставали твердить. что только тот поймет страждущих, кто сам страдал, и только тот восстанет против несправедливости, кто испытал ее на себе. Эти слова находили отклик в душах людей. Устига понимал, что голодному нужно дать хлеба, жаждущему — воды. томящегося в путах избавить от веревок, а истязаемого — от карающего бича. Все это он обещал именем Кира, которого сама жизнь назначила сокрушать прогнившие государства и заводить в них новые порядки.

Уже не один месяц Устига склонял к этому новому учению души халдейского люда. Ему сопутствовал успех, так как Вавилон дремал на своих сокровищах и думать не думал о надвигающейся опасности. Царя и вельмож убаюкивал звон золота. Один Набусардар каким-то чудом пробудился и, ни в ком не найдя поддержки, на свой страх и риск пытался положить конец деятельности персидских искусителей. Он, конечно, и не подозревал, что в тот день, когда его колесница останавливалась у Оливковой рощи, Устига, покинув пастухов, наблюдал за ним из укрытия. Он тотчас признал в нем верховного военачальника царя Валтасара, и ему достаточно было натянуть лук, чтобы лишить вавилонскую армию ее полководца. Устига стрелял без промаха, и его стрела наверняка поразила бы Набусардара так же, как только что поразила жреца Эсагилы. Но это была опасная затея, чреватая преждевременным переполохом и преследованиями персидских лазутчиков. Последнее не входило в его планы. Надо было спокойно дожидаться прихода Кира.

Иное дело — освобождение Нанаи из когтей эсагильских сборщиков дани. Когда отряд храмовых слуг направился к Нанаи. Устига нес караул у входа в пещеру. Он не мог слышать их разговора, но отлично видел все. Нанаи уже давно занимала его воображение. Он много слышал о ней от Сурмы, который обещал при удобном случае познакомить его с двоюродной сестрой.

Князь Устига часто видел ее, когда она пасла овец, занятая своими табличками, на которых любила рисовать халдейские божества. От Сурмы он узнал, что дядя Синиб собирался отправить ее учиться к борсиппским ваятелям, но смерть помешала ему осуществить задуманное. Нанаи остались только ее глиняные таблички, им безыскусно поверяла она игру своего воображения. Благородный и отзывчивый по натуре. Устига искренне желал, чтобы Нанаи когда-нибудь посчастливилось всерьез учиться. Красота ее поразила Устигу, но из осторожности он ни разу не сделал попытки приблизиться к ней, предупрежденный Сурмой, что Нанаи, как и все Гамаданы, не благоволит чужестранцами. Он же был перс, ныне их заклятый враг. Вполне вероятно, что Нанаи не поколебалась бы выдать его Вавилону, сорвав тем самым выполнение задачи, возложенной на него Киром. Но как часто жизнь смешивает планы и помыслы людей! Неожиданно для себя Устига стал спасителем Нанаи.

Когда поток стрел обратил данщиков в бегство, Устига бросился к лежавшей в беспамятстве Нанаи.

Она истекала кровью.

Ее белые овцы в испуге забились под деревья и жалобно блеяли. Медлить было нельзя. Устига взял девушку на руки и отнес в подвал дома Синиба, за прошедшие годы изрядно пострадавшего от весенних разливов. Недостроенные стены кое-где размыло, местами занесло илом. Тем не менее людям Устиги удалось превратить его в сносное жилье. Помещение, занимаемое самим Устигой, выглядело даже уютно. Лазутчики в одежде персидских торговцев натащили сюда теплых шкур, ковров, одеял, сделали большой запас продуктов и соорудили очаг, на котором варили пищу. Подземелье освещалось факелами и масляными светильниками.

Сюда-то и принес Устига потерявшую сознание Нанаи. Теперь в подземелье, кроме него, был только его слуга.

Отряд разошелся еще до рассвета. Час вторжения Кира и Вавилонию приближался, и тем активнее действовали лазутчики. Устига в это утро остался один, но с минуты на минуту ждал возвращения двух персов — Забады и Элоса с известиями о настроениях в самом Вавилоне. Их-то и высматривал Устига, когда стал нечаянным свидетелем кровавых событий на пастбище.

Слуга Устиги, привыкший к любым неожиданностям, знавший толк и во врачевании ран, был правой рукой своего господина. Сам Устига учился искусству врачевания у египетских жрецов и, кроме того, провел год в Греции, обучаясь медицине. В армии Кира он выполнял обязанности лекаря.

Слуга застлал ложе Устиги белой холстиной, и Устига положил на нее Нанаи. Она забылась в тяжелом, глубоком сне. Губы у нее были стиснуты, пряди бронзово-черных волос, слипшиеся от крови, словно змеи, притаились на плече.

Приготовившись осмотреть рану, Устига велел слуге принести ножницы и без долгих раздумий отрезал ей одну прядь.

— Такие красивые волосы, господин, — вздохнул слуга.

Рука Устиги застыла в воздухе. Ему представилась Нанаи, бродящая среди лугов, Нанаи, в распущенных волосах которой всегда так весело играло солнце. Он поспешно отложил ножницы и попросил шнурок. которым связал волосы, чтобы они не закрывали рану.

Затем он велел принести усыпляющее средство. То был шерстяной лоскут, смоченный в специальном составе. Он прикрыл им лицо Нанаи, чтобы она вдохнула парты усыпляющего бальзама.

Нанаи дышала слабо, неровно и прерывисто, но в себя не приходила. Выждав и убедившись, что снотворное подействовало, Устига принялся врачевать рану. Прежде всего он промыл ее отваром ромашки и потом посыпал очищающим порошком. Затем, снова промыв отваром, приложил к ране полоску полотна, пропитанную кровоостанавливающей мазью.

Эту мазь ввел в обиход известный халдейский врач. утверждавший, что, подобно математике, астрономии. физике, медицина имеет свои законы и что врачевание тоже наука, а не знахарство.

Однако от мази рана начала как будто еще сильнее кровоточить. Устига туго стянул ее повязкой.

Слуга между тем заметил:

— Когда нас лечили желудками ящериц, семикратно проваренными во время полнолуния, правым глазом совы, семикратно заговоренным на закате солнца, и змеиным сердцем, семикратно освещенным великими богами, лекарство всегда действовало наверняка.

Устига, не обращая на него внимания, спокойно снимался своим делом. Не в первый раз он слышал от слуги прославление знахарских средств. Он уже привык к тому, что простои народ предпочитает умирать от толченых хвостов и желудков ящериц, чём обращаться к серьезным, сведущим в лечении болезней людям. Впрочем, во всех других отношениях слуга проявлял себя человеком весьма толковым. И хотя он при каждом удобном случае старался убедить своего господина в бесспорных преимуществах змеиного сердца перед отваром из лекарственных трав, Устига любил его за находчивость и преданность. С его ворчливым характером он давно примирился. Ворчливость не мешала ему быть безукоризненным исполнителем распоряжений Устиги.

Устига приподнял голову Нанаи, слуга подложил ей под спину подушки, затем Устига убрал лоскут, пропитанный усыпляющим бальзамом.

Лицо Нанаи было искажено болью, но и за болезненной гримасой проступали, словно скалы в темном ущелье, черты гамадановской решительности и достоинства. Устига долго изучал это лицо, прекрасное даже в страдании, и вдруг его охватило странное чувство. Словно гадкое пресмыкающееся проползло у него по телу — такую истовую ненависть прочел он в обращенном к нему лице. И Устига подумал, что едва она придет в себя, как, невзирая на кровоточащую рану, бросится отсюда вон, чтобы не принимать услуг и помощи от врага. Но это неприятное ощущение скоро уступило место другому — сознанию своей власти над ней. Усыпленная бальзамом, Нанаи была совершенно беспомощна. Устига мог держать в плену последнего потомка гамадановского рода сколько заблагорассудится и всегда мог продлить искусственный сон девушки. Сейчас ему нечего было опасаться ее предательства.

Он еще упивался сознанием своей власти над ней, когда слуга спросил его:

— А как ты думаешь избавиться от этой женщины, господин?

Устига, внезапно выведенный из состояния приятного оцепенения, удивленно взглянул на него.

— А почему ты спрашиваешь?

— Потому что, очнувшись, она увидит наше убежище. Она халдейка, и нельзя ручаться, что она не выдаст нас Вавилону, хотя ты и спас ее от смерти.

— Не хочешь ли ты сказать, что надо было бросить ее, когда она истекала кровью?

— Вовсе нет.

— Мой долг — позаботиться о ней хотя бы потому, что она двоюродная сестра Сурмы, а за добро нельзя платить злом. Так учит бессмертный Заратустра.

— По-моему, лучше отнести ее в лес…

— …и там оставить на растерзание диким зверям, — засмеялся Устига.

— Нет, я не то подумал, господин, — оправдывался слуга, — я собирался одеться пастухом и пойти сообщить родне, что ее ранили жрецы.

— А как ты объяснишь ее родне, кто наложил эти повязки? — снова усмехнулся Устига.

— Ты прав, господин, — сдался слуга, — но будь осторожен, хотя речь идет о женщине, а не о судьбах Персии.

— Положись на меня и доверяй мне, как доверял до сих пор. Самое большее, что мы можем сделать, — это рассказать все Сурме.

И он тотчас послал слугу взглянуть, нет ли на пастбище Сурмы. Обычно он одним из первых выгонял овец.

Слуга и в самом деле увидел его у моста через канал, Сурма не спеша приближался со своим стадом. Овцы Нанаи, выйдя из Оливковой рощи, шли, пощипывая траву, ему навстречу. Это было очень кстати, так как он мог теперь объединить оба стада и пасти их вместе. По крайней мере, можно не опасаться, что потеряется овца. Не желая рисковать, слуга решил выждать и окликнуть его, когда Сурма подойдет поближе к роще.

Притаившись у входа в пещеру, он внимательным взглядом окинул окрестности и тут же заметил на тропинке, ведущей в рощу, двух персидских торговцев. Это были Забада и Элос. По всей вероятности, им сопутствовала удача, так как оба возвращались целы и невредимы и в веселом расположении духа.

Спустившись в подвал доложить обо всем Устиге, он застал своего господина погруженным в глубокое раздумье у ложа раненой Нанаи.

— Господин! — окликнул его слуга достаточно громко и укоризненно.

Устига оторвал взгляд от Нанаи и безучастно посмотрел на слугу. Он сам не отдавал себе отчета, о чем задумался. Он даже не замечал Нанаи. Его думы, как ни странно, были сейчас далеки от женщины, лежавшей перед ним, а также от армии и от порученного ему задания.

— Господин! — не скрывая укора, воскликнул слуга.

— Твои страхи преувеличены, — молвил Устига и спросил воды вымыть руки. Слуга не сдавался.

— Я всегда избегал женщин, когда выполнял тайные поручения, — добавил он, — потому что, если можно еще устоять перед демонами, то женщина непременно соблазнит и погубит.

— Налей в чашу воды, — сурово повторил приказание Устига, — и скажи, не появился ли Сурма.

— Я только что видел его у моста через канал. Вот-вот он будет в роще. Я заметил также наших, возвращающихся из Вавилона.

— Обоих? — спросил князь, погружая в воду окровавленные руки.

— Обоих, господин.

Вскоре в пещеру вошли два перса в платье торговцев.

Устига быстро ополоснул руки и, вытирая их льняным полотенцем, пошел навстречу обоим пришельцам, приветствуя их словами:

— Благослови вас Ормузд.

— Да пребудет и с тобой его благословение, — раздалось в ответ.

— Я с нетерпением жду ваших сообщений.

— У нас куча новостей, которые потребуют от нас немедленных действий.

— Я сгораю от нетерпения, — повторил Устига.

Он отослал слугу к Сурме, а этих двоих намеренно провел в свою комнату.

С величайшим изумлением они увидели раненую Нанаи и выслушали рассказ о происшествии со жрецами. Им встретился взбудораженный отряд храмовников по дороге в Вавилон.

У служителей Эсагилы определенно пропала охота собирать подати. Весьма вероятно, что они еще вернутся сюда с подкреплением и окружат рощу. Надо быть готовыми к любой неожиданности. Не следует забывать, что Эсагиле известен вход в подвалы недостроенного дома Синиба. Правда, едва ли она посвящена в другую тайну подземного убежища, неизвестную даже Сурме: пещеры имели скрытый выход; узкий коридор тянулся глубоко под землей и выводил на поле, поросшее кустами роз. Этот потайной ход случайно обнаружил Устига, когда однажды, коротая время, внимательно исследовал стены подземелья. На него можно было рассчитывать в случае опасности. Их надежда на потайной вход была также неколебима, как и вера в победу своего повелителя Кира. Лаз в этот ход, задрапированный ковром, находился в покоях Устиги, у самого ложа, на котором сейчас лежала Нанаи.

Забада и Элос рассматривали спящую. У обоих, как незадолго перед тем у слуги, шевельнулось дурное предчувствие.

— Будь осторожен, князь, — поспешил предостеречь Устигу Забада. — Не допусти, чтобы она здесь очнулась. Помни, она хоть и приходится двоюродной сестрой Сурме, но совсем недавно ее видели в обществе самого Набусардара, который выслеживает нас.

— Да, да, князь, — поддержал его Элос, — пусть имя Набусардара послужит тебе предостережением. Устига принужденно засмеялся.

— Вы говорите так, будто из-за нее я изменю своему долгу, обману доверие царя, возложившего на меня важное поручение.

— Мы только напоминаем об осторожности, — заметил Забада.

— Никто и не думает подозревать тебя, князь, — добавил Элос. — Ты всегда был достойнейшим из нас, и твои героические деяния запечатлены в царских анналах Экбатаны.

— Верьте мне, братья, — сказал Устига. — Она потеряла много крови и придет в себя не раньше, чем через два часа. За это время мы сможем все обдумать и найти разумный выход. Но не требуйте, чтобы, спасши человека, я потом сам обрек его на смерть. Защищая ее жизнь, я собственноручно отправил на тот свет жреца Эсагилы, так неужели теперь проводить и ее за ним следом? Почему Нанаи должна погибнуть? Персидское могущество не строится на бессмысленно принесенных в жертву женщинах. Сила Персии в армии, в нас.

— Верно, князь, но женщина больше других способна на предательство. Самое вероломное, самое коварное предательство. Мужчина изменяет хладнокровно. А женщина предает с пламенем в сердце. Никогда не угадаешь, в какую минуту ее любовь обернется укусом змеи.

Устига был задет за живое.

— Я думаю, мы напрасно преувеличиваем. По рассказам Сурмы и по своим наблюдениям я убедился в том, что Нанаи в высшей степени присуще чувство достоинства, честность и великодушие. Я видел собственными глазами, как она встретила жрецов с кинжалом в руке. Измена гнездится в душе труса, тропой вероломства идут лишь низменные натуры.

— Ты хочешь и нас уверить в том, что Нанаи не сможет стать предательницей? — вмешался Забада и многозначительно усмехнулся.

— Заверяю вас в том перед лицом высшей справедливости, — торжественно произнес Устига, и его глаза вспыхнули, подобно факелам, освещавшим подвал и распространявшим вокруг запах земляной смолы.

Забада лишь покачал головой.

— Желаю тебе не обмануться. Желаю этого во имя твоей и нашей родины, потому что едва ли Персия найдет более отважного и преданного сына. Твоя гибель была бы невозместимой утратой.

Всякий раз, когда речь заходила о его жизни, Устига пренебрежительно усмехался. И теперь не замедлил возразить:

— Ничего бы не случилось. Ничего непоправимого. Таких сыновей уже обрела Персия и в тебе, Забада, и в тебе, Элос.

Он задумался и, обняв их за плечи, прошел с ними в соседнее подземелье.

Человеку не дано знать последнюю черту своей жизни. Устига чувствовал, что с ним творится неладное. Он вдруг усомнился в своей воле, в собственных силах. Тем не менее он противился мысли, что его сомнения связаны с Нанаи, видя в ней скорее дар, ниспосланный судьбой.

Однако, вняв своему внутреннему голосу, князь задумал связать присягой Забаду и Элоса. своих возможных преемников. Он велел им положить руки на рукоять своего меча и повторить за ним слова клятвы.

Они дружно запротестовали, не желая допустить даже мысли о возможной гибели своего руководителя.

— Кто знает, что ждет нас впереди? — твердо произнес Устига. — И вы должны поклясться мне, что всегда согласие пребудет меж вами, что без зависти, ненависти и козней будете сообща служить своему народу в этой чужой стране, которую готовится покорить великий Кир. Станьте же вы двое единым мужем, и пусть моя смерть навеки свяжет вас неразрывными узами воли и духа.

Прозвучала клятва, и в подземелье повеяло могильным холодом.

Устига еще раз вышел взглянуть, не проснулась ли Нанаи, и собрался слушать рассказ о событиях в Вавилоне.

В первую очередь его заинтересовало известие о том, что тайный договор между жрецами Эсагилы и Экбатаны вступил в силу. Посланцы святыни Ормузда подписали соглашение и от имени царя Кира, так как в Персии каста жрецов отличалась патриотизмом и боготворила царя. Персидские жрецы были преданны родине, в отличие от Эсагилы, пестовавшей изменников.

Перед встречей со жрецами Мардука служители Ормузда побывали в пещерах Оливковой рощи. Они передали новые распоряжения Кира, из которых явствовало, что царь намерен тотчас после спада летней жары вторгнуться в Вавилонию и овладеть ее столицей. Армия готова к этому, вооружена по последнему слову военной техники, в ее составе непобедимая персидская конница, во главе — опытные и славные военачальники. Кир намеревается окружить Вавилонию сразу с трех сторон. Одну часть войска он бросит под прикрытием Эламских холмов на юг, вторая займет позицию на берегу Тигра, нацеливаясь на Вавилон, третья останется на севере. Труднее всего будет форсировать реку, в этом месте очень глубокую и бурную. Легче было бы проникнуть в Вавилонию со стороны Мидийской стены. Поэтому Кир приказал. Устиге любой ценой раздобыть план этого оборонительного сооружения.

Не теряя времени, Устига принялся за работу. Вслед за экбатанскими жрецами он отослал в Вавилон Забаду и Элоса. Они-то и сыграли роль шпионов, которых Эсагила подсунула царю Валтасару.

После допроса их под конвоем должны были доставить к границе и выдворить за пределы Халдейской державы. Но Эсагила позаботилась о том, чтобы конвой состоял из храмовых солдат, которые, выведя шпионов за городские ворота, по приказу верховного жреца тут же отпустили их на все четыре стороны. Так Забада и Злое вместе с третьим персом оказались на свободе. Они потом долго бродили по улицам и увеселительным заведениям Вавилона, выдавая себя то за портовых грузчиков, то за богатых чужестранцев.

Так они стали очевидцами всех важнейших событий в столице.

Они узнали от Сан-Урри, что Набусардар сам отправился на поимку персидских лазутчиков.

Для них не осталось тайной, что за измену Сан-Урри смещен со своего поста. Забада и Элос выяснили даже то, что пока не было известно Набусардару. Они выследили Сан-Урри, который нашел убежище в Храмовом Городе, снискав благоволение могущественного Мардука тем, что передал Исме-Ададу выкраденный план Мидийской стены с описанием ее военных секретов.

И наконец, они стали свидетелями того, как подкупленный суд оправдал развратника и дважды убийцу Сибар-Сина. Когда после оглашения приговора Сибар-Син вышел из здания суда, собравшаяся толпа чествовала его как праведника. Телкиза, жена Набусардара, вышла к нему из толпы и собственноручно протянула цветок лотоса.

— До чего дошла испорченность Вавилона! — закончил свой рассказ Забада. — Это гибнущий город, и я не верю, чтобы он мог отстоять свою независимость. Повсюду там правит зло в самой гнусной форме, и мерзости творятся среди бела дня. Честь там подменяют золотом, а правду меряют драгоценностями. Богачи предаются распутству, простой же народ прозябает в нищете.

— Значит, ты полагаешь, что нам в самом Вавилоне не так уж трудно будет привлечь на свою сторону обиженных и посеять рознь среди его жителей?

— Сдается мне, что вавилоняне уже сейчас настроены друг против друга. Нужен лишь повод, чтобы их ненависть вышла наружу. Стоит кинуть подходящую приманку, и можно брать их голыми руками.

— Верно. Мы посеем в городе семена раздора и, пока жители будут грызться между собой, подчиним их нашему влиянию. До сих пор наша работа в этой стране шла успешно, я надеюсь, что и в Вавилоне нас ждет удача.

— Готов дать голову на отсечение, что его не спасут никакие городские стены, — засмеялся Забада.

— А кто с кем заодно и кто с кем враждует? — расспрашивал князь. Тут захохотал молчавший до сих пор Элос. Он рассмеялся потому, что Вавилон по части единодушия напоминал Иерусалим, павший от раздиравших его внутренних дрязг.

В Вавилоне соперничали две господствующие силы — жрецы и царь, смертельно ненавидевшие друг друга. Часть знати, в основном представители обедневших аристократических фамилий, поддерживала царя, от которого ожидала наделов за счет отторжения земель, присвоенных Храмовым Городом. Жрецы пользовались доходами с этих угодий, не имея на это прав. Богачи держали сторону Эсагилы, которая позволяла им именем божественного Мардука чинить произвол, окупленный золотыми дарами. Купцы стояли за тех сановников, которые добивались выгодных для них привилегий в торговых делах. Часть образованных людей выступала против Валтасара, при котором искусства и науки пришли в упадок. Одни при этом мечтали о перевороте, надеясь вернуть оттесненного от кормила власти царя Набонида, отца Валтасара, который питал великую любовь к древней халдейской культуре и препятствовал проникновению чужеземных влияний. Другие, недовольные нынешним состоянием культуры, напротив, преклонялись перед искусством соседних народов, считая его более зрелым. Наконец, трудовой люд добивался лишь хлеба насущного и чаял избавления от господских бичей. Именно в простом народе сильнее всего было недовольство, так как страдания его были безмерны, а нужда беспредельна. Оставалась армия, но по всему было видно, что без основательной реорганизации она едва ли способна противостоять армии Кира. К тому же и она не была единой. Половина состояла на службе у царя, другая же половина подчинялась Эсагиле. Такое войско легко ослабить и даже уничтожить, если натравить обе части друг на друга.

— Пока трудно на это рассчитывать, но все может случиться, — добавил Элос последний штрих к нарисованной им убедительной картине общего распада в Вавилоне.

— Мне пришла в голову та же мысль, — живо отозвался Устига. — Ведь Сан-Урри грезит о власти, и теперь, когда он нашел приют и понимание у жрецов, он попытается добиться ее с помощью армии.

— Эсагила же, не колеблясь, выступит против неугодного ей царя, тем более что она рассчитывает на поддержку Кира. Достаточно поджечь одну соломинку — и вспыхнет весь город.

— А потом пламя перекинется в народ, и пожар охватит все царство.

— Тут-то и явится на помощь персидский лев, чтобы спасти Вавилонию для себя, — от души рассмеялся Забада.

Устига, не устававший говорить о сплоченности, как источнике и оплоте могущества, не преминул добавить:

— Благословенна Персия, где царит всеобщее единодушие. Поистине лишь сплоченный до последнего человека народ может устоять перед любой опасностью. Не по своей ли вине гибнут ослабленные раздорами народы?

И в наступившей тишине задумчиво добавил:

— Удивительно, что Сан-Урри предал Набусардара в такой серьезный момент.

— Эсагила обещала поставить его на место Набусардара, как только того удастся убрать. Вот откуда столько болезненного нетерпения в поступках Сан-Урри. Он рвется к власти и ради достижения своей цели готов прикончить не только Набусардара, но и самого царя.

— Его нынешнее убежище, — пояснил Элос, — держат в великой тайне. Никто не знает, куда он скрылся, в армии убеждены, что он покончил с собой.

Устига изумленно поднял брови, наморщив лоб. Он едва нашел силы спросить:

— Как же вам удалось это разузнать?

— Случайность, — понизил голос Забада и оглянулся, словно кто-то мог подслушать их, — чистая случайность.

Прежде чем продолжать рассказ, он попросил Устигу взглянуть, не очнулась ли Нанаи, так как его не покидало страшное ощущение, будто, кроме них, в подвале незримо присутствует кто-то посторонний.

Устига прошел в соседнее помещение. Нанаи лежала в том же положении, в каком они ее оставили. Ему, правда, показалось, что голова повернута чуточку иначе, но он не помнил хорошенько. Впрочем, голова могла и сама немного сползти с подушки. Очевидно, так оно и было. Успокоенный, он вернулся к своим собеседникам.

Он еще проверил, не притаился ли кто-нибудь у входа в пещеру. Но, выглянув, обнаружил лишь Сурму и своего слугу, занятых разговором. Оба сидели под деревьями и не собирались им мешать.

Забада мог смело продолжать.

Однажды на постоялом дворе, где они остановились под видом знатных иностранцев, они застали в своих покоях поджидавшего их жреца. Тот назвал пароль персидской тайной службы в Вавилонии и представился доверенным лицом святилища Ормузда при Эсагиле. Ему было поручено следить за действиями Эсагилы и обо всех нарушениях заключенного договора немедленно доносить в Экбатану. Он разыскал Забаду и Элоса, чтобы сообщить им, где нашел себе приют Сан-Урри. Эсагила намеревалась утаить место его пребывания, не выдавать Сан-Урри военному суду. Но для них особенно важно, что Сан-Урри выкрал план Мидийской стены, который сейчас хранится в башне Этеменанки. Известно, что этот план Киру крайне необходим, поэтому надо попытаться овладеть им. Нужно только тщательно продумать, как это сделать, и назначить срок.

— И вы уже придумали? — взволнованно прервал его Устига.

— Нет еще, князь, — ответил Элос.

— В таких случаях надо действовать немедля, — упрекнул их Устига.

— Прежде всего, наш жрец не знал, в каком из залов башни спрятан план. Он должен уточнить это, тогда будет легче до него добраться.

— Справедливо, — быстро отозвался Устига. — И на чем же вы порешили?

— Послезавтра он придет в — Деревню Золотых Колосьев, и там в трактире ты встретишься с ним.

— Почему я? — вырвалось у него вместе с мгновенно вспыхнувшим подозрением.

— Без тебя мы не можем решать, а чем меньше нас будет, тем лучше. Зачем излишне привлекать внимание? Этот жрец — неглупый, смелый и наблюдательный человек. Ты, князь, обсудишь с ним план похищения.

— И все же почему он явится сюда, а не вы в Вавилон? — допытывался Устига.

— Он предупредил нас, что в ближайшие дни будет проведена проверка всех чужестранцев, и нам следует быть начеку.

— Мне это не нравится, — покачал головой Устига. — Экбатана не послала бы своего человека в Эсагилу, не известив нас. Ведь и жрецы, которые подписывали соглашение, сначала явились к нам. Этот человек мне подозрителен.

Он с минуту слушал их взволнованные реплики, а потом убеждено произнес:

— Наверняка он подослан, подослан самим царем Валтасаром!

При этих словах у всех троих холодок пробежал по коже, в наступившей тишине слышалось только потрескивание факела.

Тем не менее, трезво и спокойно все взвесив, они решили, что их подозрения, пожалуй, лишены оснований. Жрец знал пароль персидской тайной службы, а кроме того, он показал им табличку с печатью святилища Ормузда.

— Он придет один? — задал Устига последний вопрос.

И, получив утвердительный ответ, подумал, что встретится с этим человеком, кто бы он ни был, послезавтра в трактире, как условлено.

На всякий случай Устига приказал немедленно сменить тайный пароль, разослав гонцов по всем станам лазутчиков.

Если жрец при встречев трактире скажет ему прежний пароль, будет ясно, что тот узнал его нечистыми путями и шпионит в пользу Валтасара.

В отряде Устиги было тридцать человек, но в настоящий момент все были разосланы с поручениями. По предложению Забады было решено, что они с Элосом сообщат об изменении пароля в ближайшие лагеря, а те в свою очередь безотлагательно передадут это известие дальше.

Забада и Элос тотчас отправились в путь с коробами за спиной.

* * *
Увидев удалявшихся Забаду и Элоса, Сурма сказал слуге Устиги, с которым вел беседу в тени деревьев Оливковой рощи:

— Я хочу повидать Нанаи, пока не подошли остальные пастухи.

— Теперь уже можно, — кивнул ему слуга, — ступай, а я присмотрю за твоими овцами.

Прежде чем спуститься в пещеру, Сурма трижды свистнул, подражая суслику. Дождавшись такого же ответа из глубины пещеры, он повернул закрепленный на оси камень и проник в открывшийся лаз.

По узкому темному коридору он попал в подземный покой, освещенный факелами и масляными светильниками. Здесь он выпрямился и увидел Устигу, стоявшего у входа в помещение, где лежала Нанаи.

— Да благословят тебя боги, — . приветствовал его Устига.

— Да благословят и тебя в этой беде, князь, — ответил Сурма.

— Ты пришел взглянуть на нее?

— Да, и посоветоваться с тобой, что передать ее отцу. Если рана опасна, то не лучше ли пока тебе самому заняться ее лечением. Гамадан — старый человек, он ничего в этом не смыслит, а жрецы — кто знает, пришлют ли они своего лекаря в Деревню

Золотых Колосьев после сегодняшнего происшествия. Царские лекари пользуют только царя и князей.

— Мои люди, — промолвил Устига, — разосланы с разными заданиями по дальним окрестностям, Забада и Элос вернутся только под утро, так что я буду один со слугой. Она может спокойно провести здесь весь день и ночь…

Тут он замолчал и задумался.

В Персии с вступлением на престол Кира стали особенно ревностно относиться к репутации девушек и женщин. Лишь женщины легкого поведения проводят ночи под одной кровлей с мужчинами. Ему не хотелось бросать тень на честь Нанаи. Впрочем, пускай Сурма приходит сегодня ночевать в пещеру. Присутствие двоюродного брата пресечет возможные сплетни. А утром он же отведет Нанаи домой к отцу. Устига продолжит ее лечение, приходя к ним домой вечерами под видом странствующего знахаря.

— Ты поистине отважен, князь, — сказал Сурма. — На твоем месте я бы не решился так поступить.

— Я привык проявлять человечность там, где нужна человечность, на если потребуется — умею быть и жестоким. Ты хочешь сказать, что Гамадан — заклятый враг персов и выдаст меня Вавилону? Ничего, у меня против него припасено оружие, и я думаю — надежное.

Если я замечу неладное, я пригрожу, что вместо лекарства дам его дочери яд. Надеюсь, это заставит старика одуматься.

— Ошибаешься, князь. Ради Вавилонии Гамадан пожертвует и дочерью. Знай, жизнь каждого в этом роду только тогда обретает цену, когда приносится в жертву родине. Нанаи умрет, но умрешь и ты. Воины Набусардара схватят тебя прямо в доме Гамадана.

— Под видом знахарских средств я захвачу с собой несколько коротких кинжалов. Я буду драться, Сурма, я буду драться до последнего вздоха. И если мне суждено погибнуть, я умру с мыслью, что и моя жизнь, отданная Киру, наконец обрела цену.

Его пылкая речь была подобна пламени в настенных светильниках. А глаза сияли мечтой о сокрушении прогнившего и созидании нового, чистого и справедливого мира, за который готов был пожертвовать жизнью он сам и за который лилась кровь персидских воинов.

— Такие люди, как ты, должны жить, а не умирать, — возразил Сурма. — Ты нужен не только своему народу, но и халдеям — всем, кто идет за правдой.

— Что ты имеешь в виду, Сурма? Я знал, на что иду, взявшись выполнить поручение моего повелителя Кира. Я допускаю, что могу здесь погибнуть, только не знаю, когда и где. Быть может, это случится в борьбе против надменного Вавилона, а может статься, я умру рядом с Нанаи.

— Ты ее любишь, князь! — вскричал Сумра. — Ты любишь ее, и в этом твое несчастье. Зачем я только рассказал тебе о ней, лучше бы я говорил о заржавленных мечах армии царя Валтасара!

— Пойми, друг мой, — внешне спокойно молвил Устига, — что война и сражения никогда не должны быть целью, они только средства. Пойми и то, что однажды война кончится и оставшиеся в живых будут искать свое счастье в семье, в счастливой семейной жизни, которая станет колыбелью счастливого народа. Я хочу быть одним из таких людей, и ничто не помешает мне, когда исчезнет бессмысленная вражда между государствами, ничто не сможет помешать мне жениться на халдейке, которая, по словам Кира, из врага превратится в мою сестру.

— Никогда Гамадан не уступит чужеземцу, он всегда будет считать тебя нечестивцем, и Нанаи никогда не станет тебе сестрой.

— Ты говоришь, что она любит правду и чистоту и редкий халдей сравнится с ней в этом? Когда ты рассказывал о ней, я постигал ее душу и теперь уверен, что мне удастся завоевать ее расположение.

— Будь осторожен. Недавно Гамадан приходил К нам и выспрашивал меня, не видел ли я в Оливковой роще персидских шпионов. Потом он попросил одолжить ему на время кинжал, который я унаследовал от дяди Синиба, потому что в нашем роду, кроме меня, нет мужского потомства. Этот кинжал мы со слугой нашли сейчас на том самом месте, где твоя стрела настигла жреца. Отдай ей кинжал обратно — и она заколет тебя, для этого он и дан ей Гамаданом. Она хладнокровно заколет тебя — так поступают халдеи с ногами.

— Твои страхи преувеличены, — засмеялся Устига, — и я готов поставить половину Персидского царства против Деревни Золотых Колосьев, что мне удастся найти общий язык с Нанаи честно и открыто. Этой ночью, когда она будет вынуждена остаться в нашем лагере, я сделаю первую попытку. Ты можешь убедиться в этом, если придешь сегодня ночевать к нам.

— Мне придется поручить ее твоим заботам, князь, потому что этой ночью под покровом темноты к нам приедет верховный вавилонский судья и наш наставник Идин-Амуррум.

Верховный вавилонский судья, который одновременно является членом государственного совета, хочет добровольно отказаться от благородного титула, чтобы иметь возможность стать членом народного совета. Это справедливый человек. В Вавилонии только представители знати могут занимать государственные посты, заседать в совете и в коллегии жрецов. Только им принадлежит право представлять интересы страны. Под нажимом Набусардара и при поддержке двух сановников молодой царь учредил народный совет для защиты интересов простого народа. С этих пор лишь постановления народного совета могут считаться проявлением води народа. Но пока их всячески обходят. Народный совет имеет право выносить решения, касающиеся разных мирских дел, но они подлежат затем утверждению правительства, которое, конечно, может и злоупотребить своей властью. И все же у совета есть одна важная привилегия: своим вмешательством он может приостановить исполнение любого чиновничьего распоряжения, если оно несправедливо к людям простого звания. По этой причине верховный вавилонский судья и хочет: отказаться от своего фамильного титула. Он намеревается стать членом народного совета, чтобы действовать против взяточников чиновников. Судейская коллегия, несмотря на протесты верховного судьи, оправдала убийцу и развратника Сибар-Сина, а жену раба приговорила заживо бросить на растерзание львам, сослав ее малолетних детей на тяжелые работы в рудники. Верховный судья хочет пробудить совесть Вавилона. Он намерен опротестовать решение коллегии, подкупленной Сибар-Сином. Он может сделать это, лишь став членом народного совета. Этой ночью верховный судья хочет поговорить с некоторыми старейшинами нашей общины. Если они заверят его, что он будет избран от нашей деревни, то он откажется от своего теперешнего поста и войдет в состав народного совета.

— Ты думаешь, его там примут?

— Мы давно мечтаем об этом. Народ видит в нем защитника обездоленного люда. Его мудрость принесет пользу народному представительству, потому что, пока оно состояло из одних бедняков, оно не имело большого веса.

— А не нанесет ли это ущерба нашему делу? — осторожно осведомился Устига.

— Напротив, — заверил его Сурма, — это лишь подкрепит его и борьбу вашего могущественного царя Кира. Верховный судья будет способствовать публичным выступлениям против несправедливости и беззаконий на улицах Вавилона. Народный совет сплотит вокруг себя простой народ и заставит даже даря прислушиваться к голосу простых людей, как это уже заведено у вас в Персии.

— Да, но…

Устига подумал: «Если вы сами дадите народу права, вы лишите нас возможности убеждать его, что он получит их от Кира. Если халдейский люд получит права, он дружно обратится против нас».

Однако Устига не мог открыться Сурме — от этого зависела безопасность всей персидской тайной службы, — что цель Кира не только восстановление справедливости, но прежде всего объединение народов под своим владычеством и создание мощной преграды для грядущих завоевателей из Нового Света.

Устиге оставалось проглотить горькую пилюлю и выжидать. В конце концов верховному судье предстояла длительная, сложная борьба, тем временем Кир уже окажется под стенами Вавилона, если не в самом городе.

Поэтому внешне он вполне примирился с планами народного совета и сердечно пожелал Сурме успеха в задуманном деле. Совместная борьба за идеалы справедливости еще сильнее скрепит их дружбу.

Сурма обещал подготовить старого Гамадана к тому, что Нанаи вернется домой только завтра; он постарается что-нибудь придумать, чтобы Гамадан не догадался, где находится его дочь.

Стараясь не шуметь, Сурма на цыпочках прошел в соседнее подземелье, где лежала Нанаи. Она спокойно спала.

— Прощаясь с Сурмой, Устига попросил у него кинжал Нанаи. Ему хотелось вернуть его ей, чтобы она не чувствовала себя беззащитной в присутствии чужеземца.

— Князь, ты в самом деле совсем не дорожишь своей жизнью, — только и смог заметить Сурма и недоуменно покачал головой, явно не одобряя этого великодушного жеста.

Очнувшись, Нанаи в первый момент не поняла, где она и что с ней. Она с трудом восстановила в памяти утренние события, стычку со сборщиками дани. Вспомнила о ранении и попробовала ощупать плечо. Кто-то уже позаботился о ней и перевязал рану. Она чувствовала острую боль в плече и страшную слабость.

Потом Нанаи внимательно осмотрела помещение со сводчатым потолком и изрядно попорченными изразцовыми стенами. На стенах висели ковры. Комнату освещали светильники из желтой меди и два ярких факела у входа.

Свет не проникал сюда снаружи, и Нанаи понятия не имела — день сейчас или ночь. Повсюду царила глубокая тишина, в которой Нанаи слышала только биение собственного сердца и свое горячее дыхание.

Она выжидала, стараясь не уснуть. В углу комнаты Нанаи заметила водяные часы. Она посмотрела, как падает капля за каплей и как вода неслышно стекает по стенке стеклянного сосуда.

Когда это занятие ей наскучило, она повернула голову в другую сторону и стала изучать висевший над ее ложем ковер. На нем было выткано изображение бога или царя в человеческий рост. Фигура в шлеме и мантии по самые щиколотки четко вырисовывалась на фоне мощных крыльев, которые являлись символом божества. Внизу слева направо протянулась клинописная надпись на чужом языке, родственном языку Нанаи, и она мало-помалу разобрала ее.

Вот что она означала: «Я, Кир, из рода Ахеменидов».

— Я Кир, из рода Ахеменидов, — в изумлении прошептала она и впилась глазами в изображение персидского царя.

В первый момент ей показалось, что она погружается в сон, в тот сон, который зовут вечным. Грудь сдавило. Она собралась позвать кого-нибудь, как вдруг в освещенном проеме двери на пол упала колеблющаяся тень идущего человека. Ею овладел еще больший страх, силы оставили ее.

Тень на полу комнаты росла, и теперь она явственно слышала шаги. Но вот тень остановилась. В дверях комнаты появилась фигура статного мужчины. При всем желании окликнуть его, узнать, где она находится, кто он, этот пришелец, и почему он смотрит на нее, Нанаи не могла выдавить из себя ни звука. На ее бледных щеках выступили красные пятна, когда она увидела опоясывающий незнакомца меч.

Устига тотчас заметил ее смятение и сказал:

— Я не сделаю тебе ничего дурного, не бойся. Он произнес это на родном языке Нанаи, в котором она уловила персидский выговор.

— Где я? — отважилась спросить она, услышав звук человеческой речи. Устига молчал.

— Кто ты? — спросила она и сделала попытку сесть на своем ложе.

И вновь Устига ничего не ответил, но приблизился к ее постели, чтобы помочь ей.

— Больно? — спросил он и осторожно потрогал повязку на ее плече.

Она поняла, что попала к персам, и потому ответила с оттенком презрительного высокомерия:

— В нашем роду не принято жаловаться на боль от раны мечом.

— В таком случае честь вашему роду, — улыбнулся он, — ты в самом деле вела себя мужественно, когда я врачевал твое плечо. Ты не издала даже стона. Может быть, еще и потому, что была без сознания. Ты потеряла сознание и упала, когда тебя задела одна из моих стрел. Из этого я могу заключить, что представители вашего рода чувствительны не к мечу, а к стрелам.

В его словах угадывалась насмешка, но она не обратила на это внимания. Гораздо больше ее занимало то, что ей открыл незнакомец. Значит, перед нею тот самый человек, который поразил отравленной стрелой жреца и тем спас ей жизнь.

— Так это тебе я обязана своей жизнью? — сказала она. — Я постараюсь, чтобы мой отец по достоинству вознаградил тебя. У нас в доме есть золотая цепь пожалованная мне царем Валтасаром. Стоимость ее велика, и она будет тебе достойной наградой.

— Твой род умеет быть благодарным и великодушным, но мне не нужны такие награды. Будь моя воля, я предпочел бы другое.

И он скользнул мягким взглядом по ее лицу. Нанаи истолковала это по-своему и потому холодно ответила:

— Ты на все имеешь право. Ты спас мне жизнь, и за это, согласно неписаным законам, имеешь теперь на меня право.

Заметив, что она не так поняла его, Устига гордо произнес:

— В стране, откуда я пришел, не бесчестят женщин, как в Вавилоне. У нас девочке уже при рождении выбирают жениха, и она всю жизнь принадлежит ему одному. Наши мужчины не бесчестят девушек, у нас нет и богов, которые этого требуют и считают это справедливым, как в Халдейском царстве.

— Так ты перс! — воскликнула Нанаи. Устига молчал.

— Ты перс, — повторила она, — ты… — И она пристально посмотрела ему в глаза, словно желая проникнуть взглядом в его душу.

— У нас мальчиков с малых лет учат двум качествам, — спокойно продолжал Устига, — быть порядочным и говорить правду, У нас впитывают правду с материнским молоком.

— Зачем ты говоришь это? — спросила она, глядя на него из-под опущенных ресниц. Он ответил:

— Я говорю это затем, что, если ты будешь расспрашивать меня и настаивать на ответе, мне придется сказать тебе правду.

— А ты не хочешь говорить правду?

— Иной раз сказать правду значит рисковать жизнью. В моей стране порукой моей безопасности был бы обычай даровать за жизнь — жизнь, но мне неизвестно, до такой ли степени великодушен ваш род.

— Если ты подвергаешь себя опасности, зачем же ты меня спас?

— Из человеколюбия и по иным причинам. Но сейчас не время говорить об этом, потому что тебя это утомляет. Отдохни, а после мы поговорим. Я велю приготовить для тебе поесть.

Не дожидаясь ее ответа, он вышел и отдал приказание слуге.

Слуга сидел за ткацким станком и ткал ковер с фантастическим узором. Он любил ткать ковры не меньше, чем ворчать и возмущаться по любому поводу. Он встал со своего места, но не преминул попрекнуть Устигу, что из-за этой Нанаи, которую незачем было держать в их убежище, он накликает беду не только на себя, но и на всех них.

— Она понятия не имеет, где находится, — успокоил его Устига.

— Она знает, что она у персов, и этого достаточно, князь, — возразил слуга.

И он был прав, потому что мысль Нанаи работала живо, и, покуда Устига ходил за едой, девушка сообразила, что ее могли доставить только в одно место — в жилище дяди Синиба. Ее догадку подтверждали стены с попорченной облицовкой и та особенная тишина, которая бывает только в подземелье, куда не проникают звуки извне. К тому же она обнаружила на изразцах знак пожалованного Синибу благородного звания, так как существовал обычай — вмуровывать в стену кирпичи с именем владельца постройки или какими-либо другими отличительными знаками. Выходит, лишь подземелье хранила память о чести и отличии дяди Синиба. Возможно, время пощадило их как раз для того, чтобы они выдали врагов Халдейского царства. Но красноречивее всего для нее было лицо Устиги, в котором она узнала человека, не раз сидевшего вместе с Сурмой в тени деревьев Оливковой рощи и выдававшего себя за персидского купца. Значит, она в логове шпионов царя Кира. Из соседней комнаты до нее донеслось, как слуга, обращаясь к ее спасителю, назвал его «князь».

Следовательно, он мог быть даже главарем персидских лазутчиков. Сами великие боги открыли перед ней дорогу в стан врагов. Сообщить об этом в Вавилон да истечения двухнедельного срока — и могущественный. Набусардар вышлет к границам Халдейского царства непобедимую армию.

Нанаи задумалась о Набусардаре, единственном, кто до сей поры всецело владел ее помыслами, и в этот момент вошел Устига, неся в руках миску с похлебкой. Она еще грезила о том единственном, кому, не колеблясь, отдала предпочтение даже перед богами, но ее чувство уже подогревалось не просто девической восторженностью — оно превращалось в трезвую любовь женщины. И тем не менее, когда вошел Устига и пристально посмотрел на нее, словно читая мысли Нанаи, ее бросило в краску, она невольно опустила темные ресницы, вероятно, из желания скрыть, что у нее на душе.

От этого девушка стала еще красивей. Ее красило это выражение беспомощности и покорности судьбе. Черные волосы с медным отливом подчеркивали овал лица, а обнаженные руки льнули к телу. Устига любовался нежным изгибом губ и красивым лбом, на который падали отблески света.

Такой ее увидел Устига, когда предложил ей похлебку и лепешку.

При звуке его голоса она вспомнила слова отца: «Великая богиня создала тебя такой, чтобы ты своим видом ослепила величайшего врага нашего народа. Да послужит твоя красота хлебом, и подобно тому, как Сурма делился с персидскими лазутчиками своим хлебом, поделись с ними и ты своим».

Нанаи снова исполнилась решимости пожертвовать собой и больше не спрашивала, где она находится и кто говорит с ней. Она не сомневалась, что попала к персидским шпионам. Теперь надо было довести игру до конца. Она подумала, что сделала ошибку, взяв холодный тон. Надо положиться на свою красоту и, проявив немного доброй воли, все поправить.

Вот почему она, услышав Устигу, открыла глаза и послала ему взгляд, полный благодарности. Синева ее глаз светилась мягким примирительным светом, словно затихающая после бури голубая водная гладь.

— Прости мою дерзость и гордыню, — произнесла она с сожалением в голосе и взяла в руки миску с едой, — во мне говорил страх, который всегда возбуждает в женщине вид мужчины, опоясанного мечом и ожидающего награды за свой подвиг.

Он подвинул к ее ложу стул и сел со словами:

— Но и ты не безоружна, — и указал на кинжал, лежавший рядом с ней.

— Это ты положил его сюда?

— Да… чтобы тебе не было страшно наедине с незнакомым человеком.

Она ответила ему притворно благодарным, полным признательности взглядом и принялась за еду. Нанаи ела, не торопясь, растягивая этот процесс. Возможно, для того, чтобы он подольше посидел с ней рядом, боясь, что он уйдет, едва она кончит есть. Ей было не по себе одной в этом убежище. К тому же она хотела очаровать его обаянием своей юности. Раз уж отец поставил перед ней такую задачу, надо быть мужественной, подобно женщинам их рода, и бесстрашной, подобно мужчинам их рода. Ей надо думать только о деле, а не о себе. Опасаясь выдать себя и вызвать подозрения, она умышленно ни о чем не расспрашивала и старалась увести разговор в сторону. Нанаи даже попыталась создать впечатление, будто ей кажется, что она находится в Вавилоне, под опекой врача.

Поэтому она заметила, словно невзначай:

— Наверное, сейчас уже ночь, так тихо на улицах. Вавилон спит.

В первый момент эти слова удивили Устигу, но потом он сообразил, что Нанаи полагает, будто она в Вавилоне, и ответил:

— Да, теперь ночь, но я не знаю, спит ли Вавилон. Большие города никогда не знают сна. Они всегда беспокойны, словно море или облака на севере, словно листва под порывами осеннего ветра. Но чаще всего они подобны не ведающим покоя людским сердцам.

Он принял из ее рук пустую миску и предложил ей сдобное печенье и белое вино с яйцом, сказав при этом:

— Это укрепит твои силы.

Когда она выпила вино и съела печенье, он собрал посуду и, желая проверить, приятно ли ей его присутствие, нарочно собрался уйти. Нанаи движением руки удержала его:

— Останься! Мне грустно. Не оставляй меня одну! Я боюсь ночи.

До ночи было еще далеко, стоял знойный полдень. На нолях все замерло, все отдыхало, даже рабы. Рабочий скот и стада вместе с пастухами искали убежища в тени деревьев и кустарников. Жизнь словно остановилась, весь край застыл под палящим солнцем, Только в руслах каналов лениво текла желтоватая вода, перемешенная с речной глиной и песком пустыни.

Устиге было приятно услышать от Нанаи это «останься». Тем не менее он вышел взглянуть, что делается в соседней комнате, где слуга усердно ткал ковер из пестрой пряжи. Устига намеревался тут же вернуться, но слуга задержал его, упорно убеждая дать девушке яд и бросить труп коршунам, а не спасать ее. Они пригрели змею на своей груди, чтобы потом она ужалила кого-нибудь из них в самое сердце.

— Почему ты не доверяешь мне? — укоризненно перебил его Устига.

— Ты безрассуден, господин. Как ты мог поверить, что у тигра вдруг родится ягненок? Или тебе доставляет удовольствие укрощать хищную тварь? Я знаю, ты бесстрашен и отвага твоя не имеет границ, но, может быть, хоть изредка стоит прислушаться к совету слуги.

— Я не забываю об опасности, но надо ли действовать против врага только силой оружия, если можно завоевать его сердце?

— Моя мудрость против твоей, князь, словно маленький камешек против горы, а потому поступай, как находишь нужным.

Он отвернулся и, схватив ножницы, неверной рукой отрезал конец нитки, давая понять, что. прекращает спор.

Он продолжал вязать узел за узлом, как бы махнув рукой на весь белый свет. Но в душе огненной точкой тлела тревога. На своем веку он перевидал немало трагедий. И потому заранее страдал при мысли, что и с Устигой может приключиться беда. Упрямство Устиги причинило ему боль, как будто в душу насыпали раскаленных угольев.

Устига спокойно вернулся в комнату к Нанаи. Задернул за собой занавеску из грубой шерсти, закрывающую вход, и приблизился к ее постели.

Пока его не было, Нанаи вернулась в мыслях к Набусардару и к тому, что она говорила его гонцу в Оливковой роще. Гонец обещал подать ей весть в самом скором времени, если только господин его отнесется к этому благосклонно. Но дни проходили, принося новые события, а из Вавилона никто не являлся. Гамаданы отличались терпением, и она не уставала надеяться. Не сегодня, так завтра. Быть может, завтра.

Поэтому, едва Устига переступил порог, она спросила его:

— Долго ли ты будешь держать меня здесь?

— Завтра слуга отведет тебя домой, к отцу, нам повелевают сделать это наши обязанности. Не будь их, могло случиться иначе.

— Например…

— Ты могла бы решить сама, — ответил он и присел на край ее постели, — ты могла бы остаться здесь навсегда.

— Где «здесь»?

— Здесь, с нами, со мной.

— Я не знаю, где я, и не знаю, кто ты.

— Известно ли в роду Гамаданов слово «честь»? Этот вопрос поразил ее, как поражает внезапный луч света в темноте.

— Тебе известно, что я Нанаи, дочь Гамадана?

— Да, известно. Мне сказал это Сурма.

— Так знай же, что ни у кого еще не было сомнений в честности Гамаданов. За родину и честь каждый Гамадан готов отдать жизнь. Тебе, вероятно, известно и то, что я последняя в роду Гамаданов и не запятнаю его подлостью.

— Клянешься?

— Клянусь, — ответила она с решимостью, которая сделала бы честь мужчине.

— В таком случае можешь спрашивать о чем угодно, — сказал он, рассчитывая смутить ее своей откровенностью.

В смятении она подумала, что волей судьбы в этот момент приходят в столкновение по-братски близкие друг другу правда и честь. А как может правда бороться с честью, а честь с правдой? Ей показалось, что на пути к цели она чем дальше, тем больше сворачивает на кривые тропы.

Она глубоко вздохнула, приподнялась было, но снова упала на подушки.

— Я хотела бы знать твое имя, твое настоящее имя и кто ты. Издали я не раз видала тебя на пастбищах среди персидских торговцев и наших пастухов. Кто же ты?

И затаила дыхание, боясь, что он не скажет правду.

— Я Устига, — откровенно признался он.

— Устига?

Она изумилась, потому что Сурма много рассказывал ей об Устигах как о роде весьма известном и славном, и ей даже захотелось хоть раз в жизни увидеть кого-нибудь из Устигов. Ей и в голову не закрадывалось, что Устигой окажется персидский торговец, по просьбе которого звучали любовные песни в ее честь. Она удивилась и в то же время испугалась. Но когда первое волнение улеглось, она оглядела его более внимательно и потом проговорила уже приветливей:

— Да благословят тебя боги, князь Устига. Я знаю ваш род по рассказам. Мне казалось, что у вас должен быть орлиный взгляд, а у тебя глаза святого. Я воображала увидеть Устигу. с окровавленным мечом, а ты вместо меча коснулся меня сердцем. Я это чувствую, князь, и на твою искренность отвечу тем же… Теперь мне ясно, что сердце человека — оружие более совершенное, нежели меч. Ты положил рядом со мной кинжал, чтобы и я не была безоружной. Но тебе следовало прикрыть мое тело панцирем, чтобы я не осталась безоружной перед твоим сердцем. Теперь я понимаю, с кем мне довелось встретиться.

— Тебе и в самом деле нечего опасаться, дочь Гамадана. Никто из Устигов, даже после победы в сражении, никогда не оскорблял насилием женщин поверженного врага. Наш могущественный повелитель, царь царей, благороднейший потомок Ахеменидов, Кир, запретил это и в своей армии.

В первый момент его слова успокоили ее, но тут же рассердили.

— Не хочешь ли ты сказать, что ваш царь и ваш народ лучше нашего царя и нашего народа?

Он кивнул.

— Я убежден в этом, да и ты, Нанаи, не бойся взглянуть правде в глаза. Халдейскому царству, когда оно задыхалось под игом ассирийского владычества, история подарила Навуходоносора. Так почему бы судьбе не смилостивиться и над бедными персами, которых притесняют все? Она дала нам бессмертного Кира, который победит не только врагов Персии, но положит конец и вражде между людьми. Больше не будет ненависти, Нанаи, а только добро и любовь. Разве ты, любящая добро и справедливость, разве ты против победы добра?

— А почему, — не сдавалась она, — почему боги возложили это именно на персов?

— Потому, что все другие народы неисправимо испорчены, — ответил он. — Они погрязли в разврате, как Вавилон, любят роскошь, как. Вавилон, . творят мерзости, как Вавилон, тянут соки из бедноты, как Вавилон, подкупают судей, как Вавилон, бесчестят женщин, как Вавилон, взвешивают на фальшивых весах, как Вавилон, мерят укороченной мерой, как Вавилон, верят только в золото и драгоценности, как Вавилон…

— Довольно, князь! — прервала она его. — Довольно, у меня больше нет сил слушать тебе.

— Почему ты боишься правды, дочь Гамадана?

Только она одна знала, как велика ее любовь к Вавилону и как страдало ее сердце от речей Устиги. Она любила Вавилон, как любит беднейший из рыбаков жемчужину на своей ладони, найденную им на дне моря. В его глазах она. превосходит красотой и совершенством все на свете, он и не подозревает, что в руках другого эта жемчужина станет орудием порока. По словам Устиги, Вавилон грязнее самого грязного болота на свете. То же самое утверждают и евреи, которых царь Навуходоносор пригнал с собой в Вавилон после разрушения Иерусалима. Они будто бы затыкают уши, чтобы не слышать даже слово «Вавилон». Отворачиваются, чтобы не видеть Города Городов. Их пророки предсказали, что явится с севера огненная птица и спалит своими крылами безбожников, а Город Городов, гордость мира, превратит в груду развалин, в груду черепков.

Нанаи гонит от себя эти мысли и устремляет пристальный взгляд на Устигу. В голове у ней вихрь вопросов и сомнений, который она не в силах унять.

— Если ты так мудр, князь, — снова обращается она к нему, — объясни мне еще кое-что. Евреи в вавилонском плену бунтуют и верят, что за их муки Ягве, единственный, как они утверждают, владыка на земле и на небесах, нашлет на Вавилон порчу. Ты же говоришь: Вавилон должен пасть ради победы добра над злом, и у персов добро носит имя Ормузд. Вот и скажи теперь: кто же победит? Кто из богов станет повелевать людьми и другими богами, если народы воюют друг против друга и у каждого народа свой бог? Я с детства слышу, что побеждает тот народ, чьи боги могущественней. В книгах халдейских мудрецов написано, что боги Вавилона самые могущественные, потому Вавилон и правит миром. Как же наших всесильных богов одолеют слабые боги, как утверждаешь ты?

Устига улыбнулся и с готовностью ответил:

— Тех богов, которых создали себе народы, не существует, Нанаи. Но есть сила жизни, которая держится на любви и правде. Наш долг служить не выдуманным богам, а любви и правде.

— А где твой бог любви и правды, князь? И как мы должны служить ему?

— Он в каждом человеке, Нанаи. Служа ему, мы любим не только себя, но и других, творим добро не только ради себя, но и ради других.

— Вот как. — Она уступала ему против воли, потому что слова Устиги противоречили его поступкам. — Вот как, — повторила она, и щеки ее вдруг вспыхнули, когда она, пораженная новой мыслью, опять обратилась к Устиге: — А ты, князь, если ты веришь в любовь и правду, почему же ты поступаешь несправедливо? Что бы ты сказал, если бы халдей задумал лишить тебя родины, оросив ее землю кровью женщин и детей, предав огню и мечу твои дома, посевы, скот? Неужели ты принял бы все это как служение праведному богу, как победу добра над злом?

Он опустил глаза, но затем снова взглянул на Нанаи.

— Сегодня утром я сам пролил кровь, — заговорил он горячо. — Эсагила считает, что это несправедливо. Подумай, дочь Гамадана, тебе это тоже кажется несправедливым? Жрецы пустили в ход оружие против тебя, и справедливость покарала их моей рукой. Пойми, что я хочу сказать тебе. Кир и его народы выступают тоже как орудие справедливости, благодаря которому справедливость восторжествует в мире.

— Как тебе стало известно, что для этого боги выбрали именно Кира?

— Как мне стало известно? — Он задумался. — Я повидал мир и старался побольше узнать о нем. Я ходил по нему с открытой душой и смотрел на него широко раскрытыми глазами. И я понял, что без любви нет правды, а без правды нет любви. Вот почему я верю Киру.

Если б он колол ее тело мечом, она не испытывала бы такой боли, как сейчас. Каждое его слово оставляло в ней кровавый след. Ее маленький кинжал не мог сравниться с ними своей разящей силой. Отец вложил ей в руки этот кинжал, чтобы она убила им первого встреченного ею перса, а теперь первый встреченный перс победил ее, обезоружив своей сердечностью и мудростью.

— Сурму и остальных ты тоже убеждал в этом? — спросила она горько. Он кивнул.

— Они поверили тебе и теперь борются на вашей стороне?

— Да.

Она притихла и закрыла глаза.

Устига заметил, что ресницы Нанаи повлажнели, но вместе с тем на лице ее появилось непокорное выражение. Нежность, до сих пор смягчавшая и красившая ее черты, сменилась гневной решимостью.

— И все же, — сказала она дрогнувшим голосом, снова повернувшись к нему, — я не согласна с тобой, князь Устига. Моей единственной любовью и единственной правдой всегда была свободная родина. Твое учение велит мне любить каждого, в том числе и тебя. Да, я могла бы любить тебя как человека, но должна ненавидеть как врага, и так будет до тех пор, пока персы угрожают моей стране.

От волнения губы ее побелели. Она закрыла глаза и, обессиленная, упала на подушку.

Устига схватил ее за руки. Они были мертвенно-холодны. Он перевел тревожный взгляд на лицо и увидел, что лоб ее покрылся капельками пота, а на повязке от резкого движения расплылось кровавое пятно.

Он отлично понимал, как должна была страдать Нанаи, слушая его. Попытавшись успокоить ее, он заговорил мягко и рассудительно:

— Нанаи, я ведь люблю не одну только Персию, как ты, быть может, думаешь. Я люблю и Вавилон и склоняю голову перед его великими владыками, какими были Саргон, Хаммурапи и Навуходоносор. Поверь, у меня нет предубеждений против халдеев, как нет их против тебя. Если ты хочешь доказательств, выслушай меня. Я хочу, чтобы ты стала моей женой по законам моей и вашей страны. Хочу, чтобы ты была моей женой по законам любви и правды.

Он не сводил напряженного взгляда с ее лица и ждал ответа. Но на лице Нанаи лежала печать глубокого покоя.

— Ты согласна?

Она не отвечала, и тут только он понял, что она снова потеряла сознание.

Он вскочил, с намерением ослабить ей одежды, бросился было к слуге за ножницами. Но тут заметил кинжал, лежащий рядом с Нанаи. Он схватил его и разрезал ее платье до пояса. И тогда вырвались из плена одежд ее груди и, словно два золотистых плода, засияли в мерцании светильников.

Устига отбросил кинжал, и тот соскользнул с постели на пол с резким звоном. Но Нанаи не очнулась. Князь торопливо намочил в кувшине с водой полотняную тряпку и положил ей на лоб. Он не сводил с нее глаз и все ждал, когда она придет в себя.

Так он глядел на нее, на ее черные с медным отливом волосы цвета плодоносных глин на дне прозрачной южной реки, и в душе волной поднималось горячее чувство к ней. И когда он склонил ухо к ее груди и прислушался к биению ее сердца, не удержался и поцеловал в то место, откуда доносились далекие удары.

* * *
В то самое время, когда в пещерах Оливковой рощи в полной тайне от внешнего мира разыгрывались описанные события, Набусардар возвращался после осмотра казарм и военных лагерей в свой борсиппский дворец.

Дворец показался Набусардару еще более унылым, чем даже в тот день, когда он приезжал сюда удрученный мыслями о неверности жены, предательстве Сан-Урри и непостоянстве царя Валтасара. Уже тогда он понял, что надеяться можно только на халдейскую армию, но и та, как он убедился лишний раз, находится в плачевном состоянии. Запущенные казармы и настроение солдат внушали тревогу. Вавилон утопал в золоте, а солдатам постоянно задерживали жалованье. Кто-то был заинтересован в том, чтобы они испытывали лишения. Солдаты питались едва ли не хуже рабов. Их рацион в основном состоял из ячменной каши, изредка к этому прибавляли прокисшее вино. В некоторых лагерях он собирался обратиться к солдатам с речью, чтобы пробудить в них боевой дух, но не рискнул. Надо начинать не с речей. Любые слова встретили бы здесь насмешливой улыбкой или вовсе не стали бы слушать. Поправлять положение надо делами, и чем скорее, тем лучше.

Набусардар ощущал в себе силы и мужество, и все же его не оставляло чувство неудовлетворенности. Как солдат, он старался быть твердым и неприступным, но при этом невольно сознавал, что ему не хватает друга, которому можно было бы излить душу. И чем больше он противился этой мысли, тем настойчивей она преследовало его. В конце концов он смирился с тем, что в Вавилоне такого друга ему не найти. Там брат ненавидит брата. Сын убивает отца. Дочь отказывается от матери. Нельзя довериться ни царю, ни рабу. Честь там не в почете, а искренность — как бельмо на глазу.

Мысль его устремилась за городские стены, под развесистые кроны Оливковой рощи, где он нашел чистое девичье сердце, благородство помыслов и покорную преданность. И мало-помалу таяло немое отчаяние, которое против воли притаилось в душе.

Туманный образ девушки из Оливковой рощи провожал его до самой столицы, куда Набусардар мчался во весь опор. С морды коня клочьями падала пена, лицо Набусардара покрылась потом и пылью, взметавшейся из-под копыт его скакуна.

Набусардар гнал своего арабского жеребца, словно уходя от погони. У коня сопрела спина под седлом, но всадник не давал ему передышки и несся прямиком через поля, сады, межи, крестьянские дворы, по бездорожью, пока не остановился перед входом в свой борсиппский дворец, который возвышался на правом берегу Евфрата.

Его встречали только да человека — старый ваятель Гедека, один из лучших халдейских мастеров, хранитель творений человеческого гения в роскошном дворце Набусардара, и верная прислужница Тека, которая вела все хозяйство.

Старик стоял, выжидательно выпрямившись, а Тека пала ниц и облобызала обувь своего господина.

Набусардар давно не появлялся в этом дворце, так как у него не оставалось времени наслаждаться искусством. По-видимому, сегодня его привело сюда что-то из ряда вон выходящее.

Стража заперла ворота, слуга увел коня в конюшню.

В сопровождении ваятеля и Теки Набусардар поднялся на второй этаж, где находились жилые комнаты.

Он переживал радость встречи со знакомыми предметами. Первыми его встретили мраморные ступени лестницы, убранные коврами. Серебряные светильники не горели: он нагрянул неожиданно и их не успели зажечь. Он быстро миновал окутанный мраком сводчатый коридор и очутился на террасе. Посреди террасы выстроились пилоны в вавилонском стиле. Меж колонн стояли каменные статуи — произведения величайших халдейских мастеров. Терраса была обсажена декоративным кустарником, пальмами и сикоморами. Отсюда открывался вид на Ефрат, который плескался у самого подножья здания, отделенный от него только аллеей.

Здесь Набусардар остановился и перевел дух, затем отстегнул меч и снял солдатский кожаный нагрудник, от которого ныло все тело.

— Я доволен, что я снова с вами, — сказал он и улыбнулся.

— Да благословят тебя за это великие боги, Непобедимый, — радостно откликнулась Тека, — без тебя нет жизни ни для нас, ни для всех этих редкостей, которые ты собрал в своем дворце.

Набусардар сел на скамью в тени деревьев.

Скульптор молчал. Неразговорчивый по натуре, он ничем не выказал радость от приезда своего щедрого покровителя. Только благодаря Набусардару, приютившему его, талант Гедеки мог развиваться в полную силу. За эти последние двадцать лет он, пожалуй, единственный посвящал себя работе, творчеству, не испытывая нужды, в то время как другие художники бедствовали и умирали от голода под городскими стенами. Вот почему он всякий раз встречал своего повелителя благодарным взглядом. Так было и сейчас.

Набусардар знал его молчаливую, склонную к размышлениям, кроткую натуру и потому обратился к нему сам:

— А ты, мастер, чем ты удивишь нас сегодня? У меня не было времени посмотреть твою новую работу.

— Не знаю, смогу ли я порадовать твою светлость, но мне удалось обработать резцом диорит из арабского Магана.

— Это нелегкий труд, — признал Набусардар, — но, видимо, в нем найдет воплощение и незаурядный замысел.

Тека опустилась к ногам своего господина и начала разувать его. Расшнуровала высокие ботинки, какие он собирался ввести теперь ив армии. Ноги сопрели от жары, щиколотки были стерты до крови. Она принесла майоликовый тазик с водой и с заботливостью любящей матери принялась мыть ему ноги.

— Так диорит, говоришь? — снова начал Набусардар.

— Да, ваша светлость. Это моя давнишняя мечта. Думаю, теперь мне удастся осуществить ее. С тех пор как мне доставили камень, я без устали работаю днем и ночью. Я всегда говорил себе, что, пока не закончу этот труд, не имею права умереть. Надеюсь, великие боги не откажут мне в покровительстве.

— Смею ли я узнать твою тайну?

— Это не тайна, это твоя давняя любовь… великий Гильгамеш.

— Гильгамеш? — изумился Набусардар.

— Да, — ответил ваятель; глаза его сияли.

— Я хочу его видеть. — Набусардар встал. Он поставил мокрые ноги на полотенце из льняного полотна, приготовленное Текой, обтер слегка ступни и хотел идти.

— Терраса накалена от солнца, — напомнила прислужница и обула ему легкие сандалии из кожаных ремешков.

— Скоро пойдем и по более раскаленной земле, — засмеялся полководец, — теперь недолго ждать.

Он имел в виду войну с персами.

Затем, полный нетерпения, вышел. Но, ступив на порог мастерской Гедеки во внутреннем дворе, он замер в изумлении.

Там стояла колоссальных размеров фигура Гильгамеша, высеченная из диорита. У героя было строгое выражение лица и мужественный взгляд, как будто обнимающий просторы страны между Тигром и Евфратом и стерегущий покой халдейской земли. Губы твердо сжаты, но не безжизненны. Казалось, они произносили в этот момент: «Велик не тот, вблизи которого люди цепенеют от страха, а тот, к кому они приближаются с чувством уважения. Я — покровитель и дух этой страны, во мне живут ее великие мужи, герои прошлого и настоящего. Во мне слиты тысячелетия славы и подвиги предков. Смотри на меня, и ты станешь таким, как они».

Набусардар смотрел на статую в немом восхищении. От каменной фигуры легендарного царя исходила какая-то неведомая сила и передавалась ему. Он снова чувствовал в себе славу и мощь великой истории халдейского народа, как будто и он, подобно Гильгамешу, зажавшему под левым локтем львенка, душил врага своей родины. Ему не терпелось выйти отсюда и встретиться лицом к лицу с недругами своего народа — и душить их, душить.

Набусардар все еще не произносил ни слова о творении скульптора, который легко мог истолковать его молчание как знак неодобрения.

Поэтому Гедека сказал:

— Если я не угодил тебе, светлейший, прости меня.

Набусардар очнулся, и до него дошел смысл его слов.

— Напротив мастер, это поистине великое произведение, — произнес он. — Я буду приходить сюда и черпать мужество в тяжелые минуты, которые предстоит нам вынести в скором времени. Твое искусство вольет в меня новые силы.

— О, — ваятель опустился передНабусардаром на колени, — я не достоин столь высокой оценки.

— Встань, — строго приказал Набусардар, — великий дух парит высоко и не падает ниц.

— Я не достоин твоих слов, — прошептал скульптор, вставая.

— Ты достоин любви и почитания всего народа, — ответил полководец.

Он еще раз пристальным взглядом окинул изваяние и, с трудом оторвавшись от Гильгамеша, поднялся на террасу.

Великое произведение заслуживает и высокой награды, и он спросил Гедеку, чего тот желал бы за свой труд.

Ваятель отозвался тотчас, словно давно уже обдумал ответ: ему хотелось иметь учеников, чтобы воспитать их и приобщить к святому искусству.

— У тебя есть кто-нибудь на примете?

— Я думаю о сыне покойного Гизага, которого его величество царь Валтасар прогнал из своего дворца. Он очень талантлив, но прозябает, ютясь где-то под городскими стенами, не имея денег даже на еду, а тем более на резцы, глину или камень.

— Ты сказал — сын покойного Гизага? — удивленно переспросил полководец.

— Да, Непобедимый, сын прославленного Гизага.

— Разве Гизаг умер?

— Да, от горя, так как ему пришлось оставить любимое искусство. Его величество царь распорядился наказать его палками и бросить в подземелье.

— Царь Валтасар?

— Да, его величество царь Валтасар.

— Непостижимо, — гневно выдохнул Набусардар и закусил нижнюю губу.

Ваятель тоже понурил голову и задумался о жестоком времени, которое смертоносным объятием сжало в своих тисках Халдейское царство.

— Что было причиной царского гнева? — продолжал расспрашивать Набусардар.

— Гизаг как раз завершил изваяние Навуходоносора, над которым трудился много лет. Скульптор высек на постаменте надпись: «Величайший властелин Халдейского царства», и это было неугодно его величеству царю Валтасару. «Никто ни до, ни после меня не может превосходить Валтасара ни в чем», — сказал он. И Гизаг был обречен на смерть.

Набусардар промолчал — не пристало осуждать поступки царя, и лишь стиснул зубы. Он тоже считал Навуходоносора — после Хаммурапи — наиболее значительной фигурой в истории Вавилонии. Он преклонялся не только перед его военным гением, но я перед величием его духа, проявлявшимся решительно во всем. Валтасар в своей гордыне, разумеется, не мог снести подобного оскорбления, не покарав Гизага самой жестокой карой. Как ни старался Набусардар умерить капризный нрав и жестокосердие царя, ему на каждом шагу приходилось убеждаться в том, что упрямый и слабый духом Валтасар причиняет стране один лишь вред. Валтасар взошел на трон при тайной поддержке Набусардара, но лишь печальная необходимость вынудила его помочь Валтасару получить власть из рук Мардука и во время новогодних празднеств провозгласить себя владыкой Халдейского царства. Царь Набонид, подстрекаемый Эсагилой, не захотел отказаться от престола, но скорый на расправу и жестокий Валтасар добился того, что отец объявил его соправителем. В действительности же он захватил всю полноту власти, а безвольный Набонид постоянно пребывал в своей резиденции в Куте, целиком отдавшись наукам, раскопкам и восстановлению разрушенных храмов. Набонид правил больше десяти лет, но за годы его правления бывшее великое царство Навуходоносора постепенно клонилось к упадку. В особенно жалком состоянии находилась армия. Для Валтасара же с юных лет армия, сражения и завоевательные походы составляли главную страсть. Он мечтал о могущественном воинстве, с помощью которого для него открылись бы ворота всех государств мира. Впрочем, Валтасар оказался столь же бездарным владыкой, как и его отец Набонид, лишенным государственной мудрости, как и множество слабых правителей, сменявших один другого после Навуходоносора. Чтобы удержаться на троне, Валтасар сеял в народе страх бесконечными кровопролитиями. Так в который раз подтвердилась старая мудрость: кому не дано разума, тот правит жестокостью.

Жертвой этой жестокости пал и Гизаг. Его участь разделили и многие другие мастера, служившие истинному искусству и не желавшие угождать прихотям царя. Их место заняли иноземцы, для которых Валтасар гостеприимно открыл границы государства и казну; они наводнили Халдейское царство поделками, превозносящими царя царей, его величество Валтасара. Халдейские мастера были вынуждены отступить перед ними и, словно нищие, искать приюта под городскими воротами и крепостными стенами. Тут и наткнулся творец Гильгамеша на вконец отчаявшегося сына Гизага и дал слово спасти его.

Набусардар охотно согласился исполнить желание Гедеки. Пусть сын Гизага приходит хоть сейчас и поселится во дворце.

Набусардар в свою очередь обратился к Гедеке:

— Есть просьба и у меня к тебе, немалая просьба, и касается она того, что дорого моему сердцу.

— Светлейший может приказывать своему покорному слуге, а не просить его.

— Тебе не пристало унижаться. За то немногое, что я тебе даю, ты расточаешь мне столько благодарности, между тем именно тебя должны благодарить и почитать все халдеи.

— Поверь, я довольствуюсь малым. Были бы резец да камень.

— А всеобщее признание, слава и власть не нужны тебе?

— Нет, господин мой, ибо источник моего искусства заключается не в признании, не в славе и не во власти, он во мне, и этого никто из людей не в состоянии ни отнять, ни дать мне.

— Для кого же, в таком случае, ты создаешь свои произведения? Какой смысл в твоем искусстве, если люди безразличны тебе?

— Я творю из любви к жизни, ради правды и справедливости, мне нет дела до мира, который чинит насилия над жизнью и извращает истину.

— Не хочешь ли ты сказать, что твое искусство существует лишь само по себе?

— Оно — словно оазис в пустыне, который бесценен лишь для того, господин, кого мучает жажда.

— Я понял тебя, мастер. Я и сам долго блуждал по бесплодной пустыне, пока не нашел источник веры, правды и жизни в твоем произведении. Великий Гильгамеш утолил мою жажду, придал мне силы, словно путнику родник оазиса. Я буду снова и снова приходить к нему, как к живительному источнику вдохновения и любви к отчизне. Когда я с моей армией сокрушу персов, знай, это победил твой Гильгамеш, чей дух вышел из камня и наполнил мою плоть и кровь своим мужеством. Без искры твоего гения и камень и я остались бы ничем. Ты вдохнул в Гильгамеша жизнь из любви к жизни, ради правды и справедливости — таким он и вошел в мою плоть. Победит твой гений, великий гений художника. Да, теперь я могу сказать, что постиг, в чем смысл твоего искусства и почему тебе достаточно только резца и камня, чтобы заставить мир преклонить перед тобой колени.

Растроганный Гедека молча шагал по левую руку от полководца. Они снова вернулись на террасу.

Набусардар сел на скамью, предложив ваятелю место рядом с собой. Тека принесла закуски и питье.

За едой и вином Набусардар наконец изложил Гедеке, в чем состоит его просьба.

Его не оставляла мысль о Нанаи. В последнее время он все чаще ощущал потребность иметь подле себя родственную душу, которой можно поверить все, которой можно довериться безраздельно. И вот когда одни отвернулись от него, а другим он сам перестал доверять, он вдруг понял, что в Оливковой роще впервые в жизни встретил существо, преданное ему не на жизнь, а на смерть.

Он отправился бы за ней тотчас, если б не дела. Надо было непременно обследовать казармы и лагеря. Сегодняшний день потерян, но завтра он отправится туда, где увидел ее в первый раз.

Он опять приедет под видом гонца верховного военачальника армии его величества царя Валтасара и скажет, что непобедимый Набусардар хочет видеть ее в своем дворце. Он скажет ей, что очень скоро за ней явится посыльный, но не откроет заранее ни дня, ни часа. И вот однажды перед ее домом неожиданно остановится паланкин с золотым фамильным гербом Набусардара, и рабы доставят Нанаи в Город Городов, славный и богатый Вавилон.

Он взял у Нанаи на прощанье глиняную табличку с изображением священного быка и теперь попросил создателя великого Гильгамеша изготовить три золотые пластинки и на каждой высечь строфу песни, которую пела ему Нанаи и которая была запечатлена на подаренной табличке. Пластинки укрепить на золотой цепочке, чтобы можно было носить их на шее. На застежке выгравировать княжеский герб Набусардара.

Набусардар вытащил из кармана плаща, переброшенного через скамью, глиняную табличку Нанаи и подал ее ваятелю со словами:

— Вот эта песня.

Скульптор внимательно прочитал каждую строчку и, пораженный, сказал:

— Это не песня, Непобедимый, это стихи. У Набусардара глаза озарились светом.

— Да, это стихи, — повторил ваятель, — превосходный любовный гимн, какие у нас редки теперь. Набусардар невольно улыбнулся.

— Позволь узнать, какие края Вавилонии подарили нам поэта в наше несчастное время? — спросил Гедека и с нетерпеливым любопытством посмотрел на Набусардара, довольного нежданной похвалой.

Набусардар признался:

— Это женщина, девушка, которой я хочу сделать подарок.

Удивлению скульптора не было предела. Он перевернул табличку и на обратной стороне увидел священного быка. Он обратил внимание, что художник вместо древа познания, как принято было изображать рядом с богами, поместил на своем рисунке луг, а единственным знаком божества, вместо затейливых украшений и символов, были три звездочки над головой животного. В верхнем углу была надпись: «Ты единственный, кого любит и будет любить во веки веков мое сердце».

Гедека улыбнулся восторженной пылкости этой клятвы, пылкости давно неведомой его старому сердцу, и испытующе взглянул на полководца.

Поймав его взгляд, Набусардар ответил открытой улыбкой, как будто хотел поделиться со старцем самым сокровенным.

Равняется ли красота девушки ее таланту, светлейший? — спросил Гедека. — Я не ошибусь, если скажу, что некрасивая женщина тебе не могла понравиться.

— Без твоей помощи мне не оценить ее талантов, но красоту ее я оценил с первого взгляда.

— И что же, светлейший? — скромно расспрашивал старец.

— Красотой она превосходит всех женщин! — воскликнул Набусардар.

— Значит, с благословения великих богов, я увижу ее, потому что тебе, с твоей внешностью и богатствами, доступно иметь любую женщину. Да будут боги так же щедры к тебе, как ты ко мне. Уже давно твой взор не привлекали женщины, и ни одна не тронула твоего сердца, занятого ратными делами. Если эта девушка тебе понравилась, должно быть, она необычайно красива.

— У нее необыкновенная душа, в этом она не похожа на женщин Вавилона, — перебил его полководец, — этим она дорога мне. Тревога за судьбу отчизны сделала меня другим — суетность светской жизни больше не тешит меня. Душа моя тянется к красоте истинной, непреходящей, вечной.

— Прости меня, — сказал Гедека.

— Мне нечего прощать тебе, — нехотя улыбнулся Набусардар. — Просто я хочу сказать, что мне опротивела прежняя жизнь. Мне ненавистно все, что превращает нас в изнеженных сластолюбцев, я искренне стремлюсь к тому, что ты называешь благословением богов, любовью к жизни, верой в правду и справедливость. Вот почему я и мечтаю об этой девушке. — Он замолчал, глядя поверх деревьев вдаль. — Пойми, однако, — продолжал он, — я вовсе не хочу ввести ее в мой дом наложницей. Мне хочется найти в ней друга, которого мне так недостает в это смутное для Вавилонии время. Сознание, что рядом со мною друг, придаст мне силы, а без этого, кто знает, может, погибнет и Валтасарово царство.

Тут он открыто взглянул на Гедеку.

— Да, мастер, пусть она будет моим другом, так как среди мужей Вавилона, у меня нет друзей. Ты говоришь — с моей внешностью, богатствами, — а я скажу тебе, что у меня нет ничего. У того, кто одинок, как последний бродяга, нет ничего. И в глазах Вавилона я отщепенец, хуже бродяги, потому что я посвятил свою жизнь одному — спасению отчизны. Великие боги за грехи ослепили халдейскую знать, а меня покарали, оставив одного зрячим, чтобы я видел грозящую нам беду.

Он вздохнул и встал.

— Но меня не лишили воли и веры. Дух твоего Гильгамеша и дух Нанаи помогут мне превозмочь трудности. Без них я немощен. Благодаря тебе, Гильгамеш у меня во дворце, с твоей помощью я надеюсь обрести и Нанаи.

Гедека скрестил руки на груди и именем Мардука поклялся, что исполнит любое желание своего повелителя, не пожалеет жизни.

Набусардар рассказал, что он задумал.

Пусть Гедека возьмет Нанаи себе в ученицы. Пока для нее будет тайной, что дворец принадлежит Набусардару, потому, что она гордая девушка Набусардар же появлялся бы здесь время от времени в качестве одного из друзей художника.

— Невелик труд для меня, — ответил мастер. — Только если она любит тебя всем сердцем и хочет любить вечно, стоит ли опутывать ее секретами? Я уверен, что любая из вавилонских красавиц, на которую падет твой выбор, будет считать себя не униженной, а возвеличенной над всеми. Ведь недаром, господин, о тебе идет молва, что женщины Вавилона сами стелются тебе под ноги?

— Но она-то не из Вавилона, а из Деревни Золотых Колосьев, жители ее, как ты знаешь, считают себя потомками славных шумеров. Все они самые горячие патриоты и свято блюдут закон правды и чести. Голос сердца для них превыше воли Эсагилы и даже царя. Пламя возмущения злом и несправедливостью всегда вспыхивало именно там. Они гордый народ, и она одна из них. Вот еще почему я хочу ничем не задеть ее чувства.

— Я вижу, Непобедимый, что сердце, не отступающее перед неприятелем, покорилось женщине.

Губы Набусардара тронула мимолетная улыбка и тут же погасла. Он ничего не возразил Гедеке и принялся подробно рассказывать, как представляет себе приезд Нанаи и ее пребывание во дворце.

Теке, которая заглянула, чтобы справиться — нет ли для нее распоряжений, полководец приказал приготовить комнаты в женской половине дворца. Он также распорядился накупить роскошных одежд и дорогих благовоний. Пусть у нее будут платья из тончайшего китайского шелка, накидки из легкого белого виссона, покрывала из прозрачной кисеи. И чтоб Тека не забыла о притираниях и красках — о белилах, смягчающих смуглый цвет кожи, румянах, придающих щекам гранатовую алость, о синей краске, оттеняющей глаза, и о черной — подводить брови и красить ресницы. Нанаи не должна испытывать недостатка ни в чем. Уж если для неверной и подлой Телкизы он содержит дворец гораздо величественнее и роскошнее борсиппского, то почему бы ему не дать хотя бы это не многое самоотверженно любящей его Нанаи?

Тека радостно обняла ноги Набусардара и сказала:

— Мне так давно хотелось служить в этом дворце госпоже, так как дом тогда только дом, когда его согревает тепло женщины. Благодарю тебя, Непобедимый, что исполнится мое желание. Я буду лелеять ее, как кусты благоуханных растений на твоих террасах. Я буду беречь ее, как свет в твоих светильниках. Я буду охранять ее, как охраняю твои сокровища.

— Я счастлив, — с улыбкой обратился к ним обоим Набусардар, — что моя радость стала и вашей радостью.

У верховного военачальника его величества царя Валтасара было еще дело, с которым он прибыл в борсиппский дворец, — заказать Гедеке каменный памятник на месте гибели своего пса. Но теперь ему стало неловко отрывать ваятеля от работы над статуей великого Гильгамеша, и он утешил себя тем, что с Нанаи все складывается как нельзя лучше, а сейчас для него это было, наряду с военными приготовлениями, самым главным.

Остальное можно отложить на день-другой. Как только будет готова цепочка с высеченными на золотых пластинках стихами и княжеским гербом Набусардара на застежке, он отправится к Нанаи и увезет ее с собой, а заодно завернет к Гамадану за сведениями о персидских шпионах.

Пока Набусардар был у себя в борсиппском дворце, на внутренний двор царской резиденции в Вавилоне галопом влетел всадник, в котором только глаз посвященного узнал бы военачальника из тайной службы халдейской армии.

Он был измучен долгой дорогой и, когда заговорил, с трудом переводил дыхание. Но от его сообщения заняло дух и у тех, кто его услышал.

Несмотря на усталость после длительной скачки, он настаивал с упорством истинного воина, чтобы царь принял его:

— Царь царей, наместник богов на земле и величайший властелин Халдейского царства, выслушай меня!

Валтасар знаком разрешил ему говорить.

Присутствующие в крайнем нетерпении ждали окончания полагающихся по этикету формальностей.

Гонец заговорил:

— Тайная служба получила сведения, что персидский царь Кир направил на юг большое войско, которое прошло незамеченным под прикрытием Эламских холмов. На берегу Тигра, напротив Вавилона, укрепилось другое войско Кира, а третье стоит в готовности на севере. халдейское царство окружено с трех сторон.

Царь и советники оцепенели.

И вдруг, задохнувшись злостью, Валтасар завопил:

— Смерть ему!

Но никто даже не понял, относится ли это к гонцу, омрачившему царя дурной вестью, или к Киру, дерзнувшему подступить к халдейским границам.

Собственно, никто и не задавался этим вопросом, наступило всеобщее смятение, и царь, машинально кивнув, разрешил гонцу отправиться в дом командования армии, чтобы сообщить о случившемся Набусардару.

После ухода гонца все долго не могли оправиться от растерянности. Все будто лишились языка, никто не смел заговорить.

Первое слово принадлежало царю, но тот тупо уставился на двери, за которыми скрылся военачальник, и смотрел, как колеблется золотая бахрома, окаймлявшая зеленый занавес.

После царя обычно высказывался старейший из советников, поэтому он и взял слово:

— Из сообщения тайной службы следует, что держава вашего величества и родина наша — в опасности. Но едва я опомнился от удивления, как мне стало ясно, что тревожиться рано. Персидский царь стоит у нашей границы, однако — не на самой границе. Неприкосновенность Вавилонии хранит Тигр, а у этой реки стремительное течение и нет мостов. Пока персы на том берегу, мы можем быть спокойны. Им никогда не переправиться через Тигр!

У присутствующих отлегло от сердца, и они вздохнули, словно ослабла затянувшаяся было на горле петля.

Пришел в себя и Валтасар.

— Твоя правда, — согласился он. — Персидский шакал как привел к нашим границам свою армию, так ни с чем и повернет ее обратно. — Он обвел значительным взглядом советников и спесиво надулся. — Не я ли говорил вам всегда, — продолжал он, — что Вавилон непобедим? Что же вы заколебались? Или у вас нет царя? Или перед вами не Валтасар, а Набонид?

Он снова обвел взглядом лица советников, но, заметив на них ледяную холодность вместо восторгов, вспылил.

— Давно уже, — заговорил он резко, — я не укреплял ваш дух видом крови и смерти, ибо только это способно внушить вам покорность. И я благодарен великим богам за то, что они создали кровь и смерть.

Царь замолчал, вглядываясь в лица советников. Он высматривал среди них того, кто, как донесли ему личные шпионы, готовил возвращение на престол свергнутого Набонида. В припадке ярости он тогда же решил при первом удобном случае убрать вероломного вельможу. Ему даже не столько хотелось лишить его жизни, хотя и на это он имел право, сколько нанести негодяю серьезное увечье, которое надолго приковало бы его к постели.

Валтасар сошел с возвышения, на котором стояло царское кресло, и, обнажив меч, приблизился к советникам. Они не сводили настороженных глаз с острия его клинка, поочередно приставляемого к груди каждого из них.

Наконец его меч уперся в грудь одного из неугодных ему сановников. Царь спросил его:

— Кто будет править, Валтасар или Набонид?

— Валтасар, царь царей, — отвечал тот в предчувствии смертного часа.

— Кто победит — Кир или Валтасар? — снова спросил царь, не сводя с него испытующего взгляда.

— Победит Валтасар, царь царей, — услышал он спокойный ответ.

Молодой владыка Халдейского царства уже хотел убрать меч и помиловать обреченного, но тут сановник добавил:

— … если Кир не перейдет реку…

В припадке гнева Валтасар потерял власть над собой и едва не поразил его мечом в самое сердце, но старейший советник, пользовавшийся уважением царя и придворных, схватил царя за руку. Он спас несчастного от смерти, но царь успел нанести глубокую рану. Белая одежда осужденного окрасилась алой кровью, он пошатнулся, чьи-то руки подхватили его.

При виде крови Валтасар приказал, еле стоя на ногах от слабости, всегда сменявшей у него вспышку гнева:

— Велите унести его и оставьте меня. Когда все удалились, он погрузился в размышления. Перед ним лежал окровавленный меч. Вид его вызвал новый приступ ненависти к изменникам. Они мечтают избавиться от него, вернуть Набонида! Однако будущее покажет, что Валтасар величием превзойдет Саргона, мудростью — Хаммурапи, славой — Навуходоносора. Он не потерпит измены, сметет все препоны со своего пути. Пусть Кир трепещет! Набусардар выставит против него такую армию, какой не имел ни один халдейский властелин. От войск Кира останется груда мяса и костей.

Он ненадолго успокоился, но гнетущие тревожные думы вскоре снова вернулись к нему. Что ни говори, а словами не укрепить уверенность в себе. Надо действовать. Царь сидел, подперев голову ладонью и уставившись на окровавленный меч.

Он чувствовал, как далеко сейчас от него его устланное шелками ложе, на котором так сладостно пилось вино и где ждали его обольстительные кипрские красавицы.

Перед ним возникли картины беззаботного детства. Вот он гоняется за бабочками и ловит певучих цикад в муджалибских садах. Увидел он там и Телкизу, жену Набусардара. Он представил ее себе девочкой, с которой играл пестрыми камешками средь благоухающих цветов и кустарника. Телкиза воспитывалась при дворе, вместе с детьми царя. Он помнит, что всегда давал ей самые красивые камешки, чтобы склонить к себе ее детское сердечко. Тогда он радовался жизни и находил удовольствие в играх. Теперь он утратил способность искренне радоваться.

Его грудь сдавлена. страшной тяжестью. Перед глазами мечутся ужасные видения. Рассудок в плену у страха. Тревожен его сон. Неуверенная поступь. Его ум помутился.

Или это удел всех великих и славных властителей, когда их угнетает бремя забот?

Смертельная усталость сковывала его мысли. Он продолжал бездумно сидеть, положив руки на подлокотники.

К нему несколько раз, присылала царица с просьбой принять ее. И всякий раз, хотя царица и просила весьма настоятельно, Валтасар отказывал, не желая никого видеть.

До царицы дошли слухи о пролитой крови. Они распространились по всему дворцу, как и весть о том, что войско Кира стоит в боевой готовности на том берету Тигра. Никто не заблуждался относительно способностей Валтасара, а царица лучше других знала слабости его державной натуры. Она хотела вовремя предостеречь его, потому настаивала на свидании.

Когда паника и страх перед армией Кира перекинулись из царского дворца на городские улицы, царица все-таки отважилась нарушить одиночество Валтасара.

Она стремительно вошла в зал совещаний, где он сидел, съежившись в кресле. Лицо его было покрыто морщинами; Валтасару не было еще и тридцати, но он выглядел стариком. Царь не шевельнулся, когда она вошла, словно не заметил ее.

Только при звуке ее голоса он распрямился, но не скоро отозвался, уставясь на нее тупым и безучастным взглядом.

Она ждала его знака, чтобы изложить свою просьбу. Осознав, что царица вошла без разрешения, он побагровел. Только вид окровавленного меча сдержал готовое прорваться наружу негодование.

Наконец он произнес мирным, даже усталым голосом:

— Ты пришла просить денег для моих женщин?

— Нет, государь, — смиренно прошептала она, видя его подавленность, — я пришла предостеречь тебя.

Валтасар насторожился.

— Да, я пришла предостеречь тебя — твоя жизнь и держава в опасности.

— С каких это пор в Халдейском царстве о безопасности мужчин и страны пекутся женщины? До сих пор было наоборот.

За его словами уже угадывались раскаты приближающейся грозы.

— Не стоит придавать значения превратным людским толкам, — заметила царица. — Печься о безопасности должен не тот, кого облекли на то закон и право, а кто способен на это, кто наделен силой духа и мудростью.

— Не себя ли ты имеешь в виду? — спросил он насмешливо.

— Я всего лишь слабая женщина…

— Что я слышу от царицы Халдейского царства! — воскликнул Валтасар. — Разве сын богов, бессмертный и вечный властелин, может иметь что-либо общее с обыкновенным смертным? Какая чепуха!

Он. сделал попытку подняться.

— Кто подучил тебя? Кто надеется победить могущественного Валтасара? Кто это тебе наплел? Кто еще предал меня?

Она гордо выпрямилась во весь рост.

— Я — царица Вавилона, и мой долг — позаботиться о благе халдейского народа. Я пришла предостеречь тебя, ибо мудрых царей нередко поражают слепотой боги наших врагов. Не за себя — за народ Вавилонии прошу я. Созови сановников, выслушай и перейми от мудрых — мудрость, от зорких — зоркость, от бдительных — бдительность, изменников брось в подземелья, корыстолюбцев устрани, а с избранными спаси царство, ибо худые времена надвигаются на Вавилон.

Царь слушал, но внутренне весь кипел. Он не находил слов от бешенства и наконец выдавал из себя с большим трудом:

— Это еврей, подобно змию, нашептал тебе во время сна!

Царь имел в виду пророка Даниила: ценя его мудрость, Навуходоносор в свое время оставил Даниила при дворе. Халдеи с уважением относились к Даниилу, а евреи считали мудрейшим из пророков. Один Валтасар ненавидел его, как ненавидел каждого, в ком чувствовал силу духа и пытливый ум. Царица же любила слушать

Даниила и вникать в суть его суждений и охотно беседовала с ним, часто призывая в свои покои.

Даже перед самим царем она безбоязненно отстаивала его и на колкий намек ответила:

— Да минует его несправедливость, ибо мудрость Даниила — мудрость священных книг. Но не по его воле пришла я сюда. Я здесь по зову своего сердца и по царственному велению.

— По царственному велению? — пробормотал он, недовольный ее речами.

— Да, по царственному велению, — повторила она.

— Кто же царствует в Вавилоне, я или ты? — спросил он, внезапно обидевшись.

— Ты, государь, — ответила царица, — ты царствуешь в Вавилоне, но моя просьба может стать твоей волей, и ты исполнишь ее как свою.

— Здесь правит Валтасар, ты сама это сказала, — уже спокойнее заговорил он. — Тебе здесь нечего делать, твое место на женской половине. Если тебе нужно золото — возьми. У нас его полные подвалы, для тебя это не секрет. Но не докучай царю своими советами, ибо сын богов наделен мудростью богов и все деяния его — благодатны. Не забудь, что боги не ошибаются, а я божий наместник на земле. Я бог, сошедший на землю и осчастлививший смертных тем, что согласился быть их владыкой.

Он не поразил ее этими словами.

— Да, так нас учат жрецы, — спокойно согласилась она. — Но сам ты прекрасно знаешь, что это всего лишь отвлеченная наука. Надо чтить богов, я и сама ежедневно преклоняю колени перед всемогущей богиней Иштар. Однако властелин тогда лишь властелин, когда правит, жив своим умом. Иначе он игрушка в руках других. Я хочу, чтобы ты был мудрым владыкой и чтобы имя твое было высечено золотыми буквами не только в камне и глине, но и в сердцах людей.

— А чем я не владыка? Разве не трепещет передо мной все Халдейское царство?

— Да, правда твоя. Но государя народ должен еще и любить, а не только трепетать перед ним. Можешь ли ты мириться с тем, что народ твой запуган и вял, что душа его придавлена к земле, как глиняные лачуги по берегам рек? И разве ты не видишь, что вавилонские вельможи утопают в золоте и благовониях, а твой народ голодает, ходит босой и в лохмотьях, призывая в молитвах спасителя?

— Народ всегда был наг, бос и оборван, — убежденно ответил он.

— На то он и народ Кем бы я правил, если б все были царями и носили шелковые одежды и золотые украшения?

— Боги врагов поразили тебя слепотой, царь царей, — сокрушенно повторила она, и на глаза у нее навернулись слезы.

— Ничего не выходит из твоих ухищрений, не так ли? — презрительно засмеялся он.

Его упрямство и спесь причиняли ей страдания и боль. Он никогда не считался с ее советами.

Больше ей нечего было здесь делать, и она попросила разрешения уйти.

— Иди, — сказал он с пренебрежительным высокомерием, — и запомни, что сын богов наделен божественной мудростью и не нуждается в советах еврейского пророка. В другой раз боги не простят ему подобной дерзости.

— Да, но справедливость требует возмездия тебе, кровавый царь Вавилонии! — с вызовом сказала царица. Она склонилась перед ним в поклоне, подобающем сану ее державного супруга. — Живи вечно, непобедимый Валтасар, и да не затмит твоя мудрость солнца, ибо земля тогда погрузится во тьму. — И удалилась.

— Глумишься! — вскричал он, порываясь броситься следом, но не мог сделать и шагу, так как от слабости дрожал всем телом.

* * *
Эсагила до мельчайших подробностей знала все, что делается в царском дворце. У нее повсюду были соглядатаи, служившие ей под видом преданнейших слуг царя.

Поэтому не успел еще гонец из тайной службы переступить порог дома командования, а в Храмовом Городе уже располагали сведениями о передвижении войска Кира. Разговор Валтасара с царицей до последнего слова был передан верховному жрецу. Круг посвященных Эсагилы больше всего встревожила весть о том, что царь своей рукой опасно ранил одного из советников. Этот человек в самом деле был подкуплен служителями Мараука, и Валтасар устранил одного из самых опасных своих противников. Тог был настолько предан Эсагиле что, не колеблясь, убил бы Валтасара, лишь бы вернуть власть Набониду, отцу нынешнего царя, а с ними и Храмовому Городу.

В Храмовом Городе почувствовали, что наступила полоса роковых неудач. Поэтому Исме-Адад тотчас же велел созвать верховную коллегию жрецов. Происшествие на опушке Оливковой рощи лишний раз убеждало в том, что Мардук лишил их своего покровительства.

Причину божественного гнева объяснил верховной коллегии Исме-Адад:

— В последнее время стали скудными дары и жертвоприношения. Наш долг принудить вавилонян к щедрости.

Семеро жрецов, посвященных в высший сан, и среди них Улу, доверенный писец верховного жреца, согласно кивнули.

По знаку Исме-Адада Улу огласил заготовленный текст.

Первое: за убийство в Оливковой роще одного из священнослужителей увеличить налог крестьянам на четверть. У того, кто не сможет платить столько, отнимать землю, а самого неплательщика вместе с женой и детьми отправлять на принудительные работы в копи.

Второе: в наиближайшее время Храмовый Город должен добиться возвращения к власти свергнутого Набонида и со всеми почестями возвести его на трон. Покровитель жрецов царь Набонид склонит народ к жертвоприношениям на алтари богов и обратит свои. заботы не на увеличение армии, а на строительство храмов и тем воскресит мощь Эсагилы. Царские сокровища снова перейдут под опеку Храмового Города. Эсагила будет править Халдейским царством, хотя бы это и стоило Валтасару жизни. Правда, пролить священную кровь царя значит навлечь проклятия на страну, но Эсагила не признает кровь Валтасара священной, так как не считает его царем. Истинный царь — Набонид.

Третье: Сан-Урри поведет воинство Эсагилы против армии царя Валтасара, которую Набусардар задумал сделать более могущественной, чем армия Навуходоносора. Эти намерения надо пресечь в зародыше. Набусардара заточить в подземелье Храмового Города, если он попадет в руки Сан-Урри живым, если же мертвым — тем лучше. Место Набусардара во главе армии займет Сан-Урри. Страна избавится от Валтасара, от его армии и от его верховного военачальника. До сих пор народ всегда принимал сторону сильнейшего, а после устранения царя Валтасара самой могущественной будет Эсагила.

Четвертое: мощь Эсагилы — в военной силе и в золоте. Подчинить Эсагиле армию — забота Сан-Урри, о приумножении сокровищ позаботится коллегия жрецов. Надо использовать любую возможность и любой предлог, чтобы пробудить в народе и аристократии охоту жертвовать в пользу храмов. Приближающиеся празднества в честь Иштар и Таммуза, по велению которого растут травы и распускаются цветы, должны пополнить сокровищницы храмов.

Пятое: персидская угроза на руку Эсагиле. Вельможи не желают войны и страха за свои богатства, а народ страшится войны, так как в защиту отечества отдают свою жизнь его сыновья. Развеять сгустившиеся тучи помогут великие боги, когда почувствуют тяжесть золота и жертвоприношений на своих алтарях. Нелишне будет запечатлеть желания богов на таблицах у городских ворот. Эсагиле выгодно любое передвижения армии Кира вдоль границ Халдейского царства. Страх — лучший ключ к сокровищницам вавилонских богачей.

Улу кончил.

Усевшись, он взял чашу с вином, чтобы промочить пересохшее горло,

Поднялся асипу, жрец-заклинатель, и сказал:

— То, что мы слышали, справедливо и пойдет на благо Мардуку.

Улу усмехнулся открыто и почти вызывающе, и его усмешка не ускользнула от взгляда верховного жреца.

Исме-Адад промолчал, но, заметив, что Улу с той же усмешкой выслушивает речи остальных, обратился к нему:

— Брат Улу не считает решение коллегии правильным?

Улу поднял голову, но не ответил.

— В таком случае выскажи свои соображения.

— Я сделаю это в более подходящую минуту, святой отец, — уклонился Улу от ответа, погасив усмешку, теперь таившуюся лишь где-то в уголках губ.

— Значит, нынешний момент брат Улу считает неподходящим?

Улу не поверял своих мыслей никогда и никому, даже Мардуку, которого считал теперь божеством хитрым и лукавым. За золото Мардук покровительствовал изменникам и отпетым грешникам. Только золотом можно было завоевать его расположение и милость.

Золото было единственной пищей Мардука. Он жрал золото, из золота было и его холодное, мертвое, кровожадное сердце. За золото он позволил продать Вавилонию персам, а этого Улу не мог ему простить. В нем взбунтовались и разум и сердце. Он возненавидел лик Мардука, взирающего на добро и на зло с неизменной улыбкой.

В особенности встревожил его визит экбатанских жрецов. После него он всю ночь не мог сомкнуть глаз и, взвесив все, отважился на рискованный шаг.

Улу задумал проникнуть в подземное святилище Мардука, где в основании его статуи был спрятан текст договора, скрепленный печатью храма Ормузда. Он выкрадет этот договор и вручит его как свидетельство персидской угрозы Набусардару, в ком видел единственную надежду на спасение Халдейского государства.

Готовый на все, он выждал, когда наступил полдень и все живое попряталось от зноя, и отправился на поиски потайного хода. Он нашел его. А в полночь, когда yчeныe-acтpoлoги, служители Храмового Города, подымаются на террасы, чтобы, наблюдать движение небесных тел и читать по ним грядущие события, Улу пробрался в самую глубь подземелья. Под покровом темноты, закутанный в плащу подполз он к святыне. Открыл дверцу ключом, всегда хранящимся в храме Мардука.

С замиранием сердца раздвинул он черный занавес, и перед ним открылась золотая статуя бога, в подножье которой был спрятан договор. Коснувшись серебряных табличек, он вдруг вспомнил о клятве, за нарушение которой виновный будет наказан до шестого колена. Что ж, его постигнет кара, если только его застанут на месте преступления…

Постепенно он справился с волнением и взял в руки серебряную пластинку.

В тайнике лежало много других секретных документов. На одном из них ему бросилась в глаза печать Набонида, на другом — Авельмардука, внебрачного сына Навуходоносора, которого Эсагила провозгласила царем после смерти его отца.

Улу не тронул больше ничего. В конце концов он с сомнением посмотрел и на серебряную табличку, которую держал в руках.

Мгновенье он размышлял.

Если Исме-Адад обнаружит пропажу, он поднимет на ноги не только верховную коллегию, но и весь Храмовый Город. Не исключено, что им удастся напасть на след виновника. Улу не страшился ни наказания, ни смерти, но понимал, что с его гибелью умрет и тайна, которой он задумал овладеть. Набусардар так никогда и не узнает, каким подлым способом предали халдейский народ те, кому долг повелевает быть его самыми надежными защитниками. Лучше сделать с таблички только отпечаток на воске.

Он оттиснул пластинку на воск, положил на место, запер тайник и благополучно вернулся окольным путем в свою комнату.

Поразмыслив, он понял, что нельзя отдавать Набусардару даже эту копию. Изворотливая Эсагила своевременно перепрячет оригинал в другой тайник, и исчезнут всякие доказательства ее вины. А за измену и нарушение клятвы Улу предадут смерти.

С той поры ни днем, ни ночью он не находил себе покоя, придумывая, как спасти Вавилонию.

В это время в Храмовом Городе появился Сан-Урри, прося убежища после своего разоблачения. Семеро жрецов высшего сана знали, что Сан-Урра завладел планом Мидийской крепостной стены и передал его Исме-Ададу. В тот же день верховный жрец и Сан-Урри решили между собой, что, в случае если совет одобрит оборонительный план Набусардара, Сан-Урри во главе войска Эсагилы обрушится на армию Набусардара и уничтожит ее. Этим они облегчат персам захват Халдейского царства и возведут на вавилонский трон владыку-жреца.

Появление в Храмовом Городе Сан-Урри укрепило решимость Улу. Однажды, когда он шел с наказом для храма бога Таммуза, он увидел, как в двери одного из самых известных постоялых дворов вошли двое знатных чужеземцев. Он тотчас узнал в них персидских шпионов, которых экбатанские жрецы предоставили в распоряжение Эсагилы, чтобы обмануть царя Валтасара. Эта встреча вдохновила Улу на хитроумный план.

На восковой копии была печать храма Ормузда. С ее помощью Улу изготовил для себя фальшивое свидетельство, что он является доверенным лицом Экбатаны. Он выбрал в сокровищницах Мардука золотой кубок и подарил его владельцу постоялого двора: тот позволил ему осмотреть комнату подозрительных чужеземцев. Улу нашел там множество разнообразной одежды, в которую они, видимо переодевались для маскировки, персидское оружие и набор инструментов, которыми можно было вскрыть любой тайник. Других. доказательств их деятельности не было, но Улу довольствовался и этими. В сумерках он появился снова, уже переодетый персидским жрецом, и тут дождался возвращения чужеземцев. Это были Забада и Элос. Улу представился им как посланец святилища Ормузда при Эсагиле, которому поручено наблюдать за деятельностью Храмового Города и доносить Экбатане о каждом нарушении заключенного договора. Он даже назвал им пароль персидской тайной службы, чтобы окончательно уверить их в правдивости своих слов. Улу случайно узнал пароль в тот момент, когда Забада и Элос встретились в Эсагиле с третьим шпионом. При встрече они обменялись условными фразами. Улу в это время стоял за колонной и слышал их разговор. Он постарался хорошенько запомнить всех в лицо. Сам Мардук указал ему путь к цели.

Главной приманкой Улу считал весть о бегстве Сан-Урри. В двух словах он объяснил персам, что разыскал их ради этой важной новости. Разумеется, само бегство Сан-Урри не представляло для персов никакого интереса, но их ошеломило открытие, что Сан-Урри унес и передал Эсагиле план Мидийской стены. Если бы персы могли завладеть этим планом, Кир без труда прорвался бы в пределы Халдейского царства с севера. —

Но Улу вовсе не собирался выдавать персам этот важный документ. Ему надо было усыпить их подозрения. Поэтому он сказал, что пока и сам не знает местонахождения плана и собирается это выяснить. Затем условился встретиться с ними еще раз в трактире Деревни Золотых Колосьев, известить о результатах своих поисков и сообща придумать, как похитить документ. Он согласился на встречу, чтобы убедить их в том, что ему нужно доверять. Можно будет в этот вечер окружить трактир солдатами царя, и шпионы будут схвачены. Если это еще не понадобится, то он воспользуется встречей, чтобы войти к ним в доверие, и даст им фальшивые ключи от ворот Эсагилы и от тайника, где спрятан план. Он может и сам под покровом ночи ввести их в Вавилон через ворота, охраняемые воинами Набусардара. Забаду и Элоса схватят, и таким образом в руки Набусардара попадет свидетельство враждебных намерений персидского льва, Кира.

Таков был продуманный Улу до мелочей замысел, в осуществимости которого он был совершенно уверен. Оставалось только ознакомить с ним Набусардара, но это было сделать легче всего.

Исме-Адад, при всей своей зоркости и проницательности, не подозревал о тайных помыслах Улу. И поведение Улу на заседании он расценил как несогласие с тем, что говорилось о средствах принудить вавилонян к щедрости. Поэтому он еще раз предложил Улу высказать свои соображения.

Тот повторил:

— Я уже сказал, святой отец, что сделаю это в более подходящее время.

— Что это значит? — уже более резко спросил верховный жрец.

— Это значит, что в священном месте воля Мардука священна для смертных.

— Конечно, — согласился Исме-Адад, казалось, удовлетворенный этим ответом.

Но поведение Улу вызвало в нем тревогу. Однако он был далек от истины и, разумеется, не предполагал, что Улу занят мыслями о Набусардаре, пока остальные обсуждают способы умиротворения Мардука.

Пасису, жрец помазаний, предложил:

— По-моему, угроза персидского вторжения — наилучшее средство вызвать щедрость вавилонян. Достаточно укрепить на городских воротах воззвание, и люди устремятся в храм Мардука и засыплют золотом его алтари.

Рамку, жрец омовений, поддержал его:

— Таким образом, Эсагила сосредоточит все сокровища Вавилона в своих подвалах, а вместе с этим придет и власть, ибо в Халдейском царстве у кого больше золота, у того больше и власти.

Асипу, жрец-заклинатель, присовокупил:

— Нужно немедля составить воззвания и тотчас вывесить их, чтобы замысел Эсагилы не опередили иные события или обстоятельства.

Магу, жрец священных исступлений, добавил:

— Совершенно верно. Народ и знатные люди должны узнать о персидской опасности из уст Эсагилы.

Замару, жрец песнопений, тотчас же подхватил, не сводя глаз с Исме-Адада, чтобы знать, какое впечатление произведут его слова:

— Этим Храмовый Город отведет от себя всякие подозрения в пособничестве Киру и рассеет веру халдеев в слухи о соглашении со святилищем Ормузда, если б это вышло наружу.

— Как это может выйти наружу? —взволнованно вмешался верховный жрец, которого при этих словах снова охватило беспокойство. — Разве посвященные в это не поклялись страшной клятвой? Кто же осмелится нарушить ее и навлечь на себя проклятие?

Исме-Адад посмотрел в упор поочередно на каждого — под этим взглядом Улу бросило в дрожь и впервые улыбка сбежала с его лица.

Он высказался тоже:

— Я скорее склонен опасаться, как бы персы не заподозрили нас в двуличии. С одной стороны, мы заключаем с ними договор, что не будем препятствовать вторжению Кира в Халдейское царство и в Вавилон, а с другой — настраиваем халдейский и вавилонский люд против персов, предупреждая его о персидской опасности.

— Напрасные опасения, — одернул его замару, который угодничал перед верховным жрецом, — напрасные, потому что мы вовсе не собираемся настраивать народ против персов, мы лишь используем страх перед персами и заставим их расщедриться.

— И это наше право, — вставил магу.

— Право, которое противоречит понятию о чести и заключенному договору, — вспыхнул Улу.

— Любые средства священны, если они служат божественному Мардуку, — заметил мунамбу.

— Именно, любое средство священно, если оно служит богу богов Мардуку, — подтвердил верховный жрец, — стыдно говорить здесь о бесчестности. Таблицы надо приготовить немедленно и вывесить на городских воротах. И жертвоприношения — кровью, огнем и золотом — тотчас будут возложены на алтари храмов.

— Во всех храмах или только в святилищах Мардука? — отозвался бару, всегда поддерживающий Улу.

— Конечно, только в святилищах Мардука, — сказал замару, хотя Исме-Адад еще раздумывал над этим.

— Это несправедливо, — возразил Улу, — жрецы в других храмах бедствуют, тогда как мы…

— Это справедливо, — строго перебил его Исме-Адад, — только мы одни служим богу богов.

Улу давно уверился в алчности служителей Мардука, готовых драться за лакомый кусок даже со своими собратьями. О святилищах других богов вспоминали только тогда, когда от самих храмов требовались пожертвования, но едва речь заходила о приеме даров, как немедленно оказывалось, что все предназначено святилищу Мардука.

Всю жизнь его приучали считать такой порядок единственно справедливым. Но, мужая, Улу подходил к поступкам людей с иными мерками, чем те, что были приняты в Эсагиле. На собственных весах он взвешивал деяния людей и пришел к выводу, что они далеки от понятия любви, правды и добра и что бог любви, правды и добра должен их отвергнуть. Вавилон не знал такого бога, но Улу интуитивно ощущал его присутствие в бескрайних просторах мира. Возможно, таким божеством был даже Мардук, заветные желания которого служители его культа извратили, сделав Мардука богом гнева и жестокости.

Улу с отвращением смотрел на присутствующих и с еще большим отвращением слушал их. Ему казалось, что он задохнется, если проведет с ними еще хоть минуту. Он невероятно устал и не в силах был выносить больше злокозненные и корыстные речи своих собратьев. У него кружилась голова от дурманного дыма благовонных трав, курившихся в золотых чашах в честь небожителей. Он даже сам не мог толком понять, от этих ли курений или от переживаний ему дурно до тошноты.

Он положил руку на лоб и встал.

Верховный жрец задержал его:

— Брат Улу, с некоторых пор мне непонятно твое поведение. Объясни, что тебя тревожит, ты ведь сам зачитал нам договор Эсагилы.

Улу чувствовал, как дух непокорности сейчас захлестывает его и вынуждает вступить в открытую борьбу.

Он собрал все свое мужество и сказал:

— Прочитав вслух эти предложения, я всего лишь исполнил свои обязанности доверенного, а вовсе не потому, что я принимаю их. Напротив, я с ними не согласен.

Все в недоумении уставились на него, лишь верховный; жрец, хотя его бросило в пот, пытался сохранить хладнокровие и сказал подчеркнуто мирным тоном:

— Помогите ему, братья. От жары у него помутился рассудок. Выведите его на воздух.

Исме-Адад думал избавиться от него, но Улу с непреклонным и решительным видом продолжал:

— Надо сказать народу правду. Не пристало наживаться на опасности, которую сами же мы и накликали.

Исме-Адад повторил:

— Выведите его!

Два жреца бросились исполнять приказание и вывели Улу на террасу, на свежий воздух. Улу и не сопротивлялся, он едва стоял на ногах, потрясенный происходившим.

Когда жрецы, выводившие Улу, вернулись, Замару заметил:

— Я уже несколько дней наблюдаю за братом Улу, и вид его мне не нравится.

— Вероятно от жары у него помутился разум, — многозначительно повторил вслед за Исме-Ададом мунамбу.

Верховный жрец Исме-Адад кивнул.

— Это не первый случай, когда злые демоны в жаркую пору вселяются в тело человека. Несколько лет назад мы потеряли из-за этого несколько братьев за один месяц. Возможно, такая же участь ждет и брата Улу, так как и мудрейшие наши лекари бессильны перед жарой.

Все почтительно согласились с верховным жрецом, который слыл знатоком сокровенных тайн халдейской медицины.

— Однако, чтобы кончить нашу сегодняшнюю беседу столь же мудро и полезно, — продолжал Исме-Адад, — как мы ее начали, составим воззвание, чтобы, не мешкая, повесить таблички.

Никто не возразил, и когда жрецы расходились, на столе верховного жреца уже лежала вощеная дощечка с текстом воззвания. Его слова должны были раскрыть сердца халдеев.

Двадцать писцов Эсаги тут же переписали текст на глиняные таблички, а храмовые прислужники развесили их у ворот города.

* * *
В борсиппском дворце гонец из тайной службы повторил Набусардару сообщение о продвижении армии Кира.

Скажи он это любому другому полководцу, тот Пришел бы в крайнее замешательство, а Набусардар только громко рассмеялся.

Гонца это только удивило, что он спросил:

— Непобедимый не верит моим словам?

— Да нет же, — сказал Набусардар, все еще продолжая смеяться, — просто я представил себе, какие лица будут у сановников, у служителей Эсагилы и вавилонских вельмож, когда до них дойдет эта весть.

— В царском дворце я уже докладывал.

— И что же? — нетерпеливо спросил Набусардар.

— Его величество царь пришел в полную растерянность, когда услышал это, советники потеряли дар речи, весь двор, очевидно, охватила паника.

Набусардар снова засмеялся, потом внезапно оборвал смех и спросил:

— А Итара, мой начальник тайной службы, не потерял присутствие духа? Сейчас меня больше интересует настроение командующего тайной службы халдейской армии, чем вся продажная вавилонская знать, вместе взятая.

— Я говорил о царе, — напомнил Набусардару гонец.

— Я вижу, что полгода вдали от Вавилона уже сделали свое дело и ты усвоил деревенские манеры. Новый царь — вольнодумец, и у нас уже вошло в обычай: что на сердце, то и на языке. Каждый может говорить, что угодно, а если тебе захочется плюнуть в физиономию самому верховному военачальнику, который является в государстве вторым лицом после царя, смело можешь сделать это.

— Я позволил себе что-нибудь неуместное в отношении твоей светлости, Непобедимый? — спросил гонец, вконец смутившись; до него не доходил смысл слов Набусардара, потому что за эти полгода он действительно отвык от Вавилона и не знал, что здесь происходит.

— Пожалуй, ты один ничего себе не позволил, — шутливо продолжал Набусардар, — зато все остальные — сколько угодно. Сколько в Вавилоне жителей, столько могил роется для меня.

Гонец окончательно перестал его понимать.

— Не удивляйся, — продолжал полководец. — В Вавилоне подозревают меня в том, что я со своей армией хочу напасть на Халдейское царство. Им не верится, что Кир затевает какие-то военные приготовления против нас. Если бы не твое сообщение, меня сжили бы со свету. Потому я и засмеялся, как приговоренный к смерти, которого помиловали. И хотя ты принес печальную весть, ты, наверное, уже понял, почему я рад ей.

Он снова усмехнулся, но постепенно его лицо принимало все более непреклонное выражение. Он задумался, потом поднял глаза на гонца и сказал:

— Впрочем, персам не подойти к, Вавилону ни с юга, ни со стороны Тигра. На юге болота, а напротив Вавилона нет ни мостов через реку, ни кораблей. А вплавь им никогда не преодолеть стремительный Тигр.

Он помолчал, потом озабоченно проговорил:

— Иными словами, опасность, подлинная опасность угрожает нам только с севера.

— Но север защищен Мидийской стеной, — возразил гонец, — самая сильная армия никогда не возьмет ее. Итара выразил сожаление, что у нас нет еще двух Мидийских стен — одной на юге и другой напротив Вавилона.

— С некоторых пор Мидийская стена не имеет никакого значения, — процедил Набусардар и забарабанил пальцами по столу.

— Мидийская стена? — переспросил гонец. — Но персы ведь не знают секрета ее устройства?

Набусардар только махнул рукой и, встав, зашагал по комнате.

— Персы не знают ее секретов, но с одной стороны нам грозит вероломная измена… Впрочем, ты немедленно отправишься с донесением к Итаре, не мешкая в Вавилоне ни одной минуты. Гонец вздохнул, потому что дорогой сюда изрядно устал и рассчитывал, что ему дадут хотя бы один день передохнуть.

— Ни минуты, — повторил Набусардар, — минута промедления может обернуться поражением. Итара должен расставить посты на всех дорогах, ведущих из Вавилона на север. Обыскивать каждого, будь то жрец, торговец или нищий бродяга. Первое время пусть этим займутся отряды, стоящие на севере. Пока он может располагать для разведки только собственным отрядом. Но вскоре он получит подкрепление. Можешь передать ему, что на днях у царя состоится тайное совещание, которое решит, должен ли Вавилон готовиться к войне с Киром.

— Кто может сомневаться в этом? — серьезно заметил гонец. — Нельзя ждать, пока Кир превратит Халдейское царство в персидскую провинцию. Теперь его враждебные намерения очевидны. Он уже покорил Лидию и Мидию, но по всему видать, на этом не собирается останавливаться. Завоевать Вавилонию, крупнейшую державу мира, одну из самых богатых, славных, могущественных, — вот что в глазах Кира будет победой, достойной его. Я не могу понять, кто в Вавилоне может сомневаться в этом и противиться оборонительным мерам.

— Как всегда, — досадливо ответил Набусардар, — как всегда, Эсагила. Она настраивает сановников против моего плана обороны, убеждая их, что он не нужен. Она боится за свои сокровища. Твое известие явилось как нельзя кстати. Теперь в моих руках неопровержимые улики против персов. И я уверен, мой план утвердят, хоть царь и раньше без согласия совета намеревался создать самую могущественную армию, которая когда-либо существовала. Впрочем…

Он вдохнул и покачал головой.

— Впрочем… — повторил гонец.

— Впрочем, к сожалению, он больше думает о том, чтобы с помощью этой армии добывать себе все новых красавиц, чем побеждать врагов. Поэтому я желал бы добиться согласия советников. Так или иначе, после совещания мы перестроим армию, а я изыщу средства снарядить и направить ее против Кира, но… тревожит меня эта Навуходоносорова стена на севере. Мидийская стена может быть непобедимой крепостью, но теперь надеяться на это нельзя.

— Кто-нибудь похитил план?

Набусардар испытывающе взглянул на гонца, — не довериться ли ему, ведь это один из преданнейших воинов Итары? Но передумал.

— Я составлю сообщение Итаре, — сказал он. Он сел и написал на глиняной табличке тайным письмом:

«Сан-Урри, помощник верховного военачальника, совершил предательство. Он похитил план Мидийской стены, его местонахождение пока установить не удалось. Приказываю: охранять дороги, чтобы он не перебежал к персам. Проверить благонадежность Гобрия. Не пропускать финикийские корабли в Персидское море, чтобы южный отряд войск Кира не воспользовался ими для переправы через Тигр. Строжайшим образом обыскивать чужестранцев, включая египтян, хоть они и наши союзники. Выдавать солдатам достаточно еды и вина, обеспечить обувью и одеждой. Да пребудет над тобой и твоими воинами покровительство доблестной Иштар из Арбелы».

Исписанную табличку он вложил в кожаный мешок скрепил его печатью и подал гонцу.

Воина снабдили да дорогу едой, а заботливая Тека дала флягу с освежающим питьем.

Он простился с Набусардаром и через минуту уже мчался галопом по борсиппским улицам, через мост, в сторону Вавилона. Оттуда путь его лежал на Киш и Куту. Из Куты — на север, по берегу Тигра, в расположение главного стана Итары.

Еще долго в ушах Набусардара стоял стук копыт по вымощенным камнем улицам. С той же отчетливостью он еще слышал слова гонца о передвижениях армии Кира на халдейских границах. Только теперь, оставшись наедине с самим собой, он начал по-настоящему вникать в то, что произошло.

Халдейское царство, бесспорно, в угрожающем положении и даже окружено с трех сторон. Окажись в распоряжении Кира мост через Тигр — его мечта исполнилась бы в одну ночь. Но мостов у Кира нет, а на юге непроходимые болота, кишащие гадами. Нападение его войска, нацелившегося на Вавилон, Набусардар в силах отразить и с небольшим количеством воинов.

По-настоящему серьезную угрозу представляет собой север. Эта угроза глубоко тревожит Набусардара, и он предвидит панику, которая охватила бы всех советников, если объявить на тайном совещании, что Сан-Урри выкрал план Мидийской стены. Это уже два веских обстоятельства, которые говорят в пользу его предложений. Если бы он мог добавить к ним и третье, то есть сведения о персидских лазутчиках внутри государства, то его план обороны можно считать утвержденным. Гамадан обещал представить в Вавилон сведения через две недели, не позже. Однако он не является. Пожалуй, лучше всего наведаться к нему еще раз.

Размышляя таким образом, он следил за неспокойной поверхностью Евфрата, к голубовато-зеленым волнам которого примешивался красно-кирпичный цвет плодоносных глин. Это вдруг напомнило ему сине-зеленые глаза Нанаи и красноватый отблеск ее черных кудрей.

Он вновь живо представил себе ее, и ему захотелось видеть Нанаи как можно скорее, потому что чем более угрожающий поворот принимали события, тем острее он чувствовал потребность иметь рядом друга, преданного ему не на жизнь, а на смерть.

Едва занялся новый день, как Набусардар получил от Валтасара приглашение на тайное совещание. Царь Валтасар не захотел разговаривать с царицей, но поразмыслив, признал, что выслушать мнение советников не такая уж плохая затея, даже если она исходит от еврейского пророка.

Теперь Набусардару было крайне важно еще до совещания убедить царя, что персидские шпионы сеют в народе смуту. Не видя другого выхода, он решил отправиться в Деревню Золотых Колосьев и узнать, удалось ли Гамадану что-нибудь сделать.

Чтобы привлечь На свою сторону армию, боевой дух которой в позабытых всеми лагерях пришел в полный упадок, Набусардар распорядился обеспечить окрестные отряды сытной едой и хорошим вином из своих погребов. Пусть эта будет первым признаком того, что положение армии меняется к лучшему. Расходы он возьмет на себя. После совещания вся перестройка армии пойдет за счет царской казны. Если царь еще не отказался от мысли создать великую вавилонскую армию, не уступающую армии Кира, то хорошо бы расположить в свою пользу и простой люд, — ведь именно его сыновьям придется отправиться походом против персидских варваров. Он решил просить Валтасара снизить налоги крестьянам в царских владениях. Народ никогда не забудет этого и во время войны станет сражаться с врагами за царя и державу до последнего вздоха. Такое снижение налогов нанесло бы удар и по Эсагиле, в чьих владениях подати беспрестанно растут. Набусардар, не колеблясь, приказал бы открыть одну из царских житниц и разделить зерно между беднейшими. Сам он, пожалуй, распорядится заколоть для вавилонской бедноты сотню быков со своих пастбищ, где их пасется не одна тысяча. Он сознавал, что никакими словами нельзя заменить действий, а халдейский люд уже пресыщен благими речами и жаждет в конце концов вкусить от благих свершений.

Такие мысли роились у него в голове, пока он осматривал комнаты, приготовленные в его дворце для прекрасной пастушки Нанаи. Он собирался отправиться за ней и ждал, когда принесут эбеновую шкатулку для ожерелья Нанаи. На крышке была инкрустация из золота — изображение божества, каким оно получилось у нее на глиняной табличке.

Священный бык с тремя звездочками над головой.

Верная Тека ходила по комнатам следом за ним, радостно возбужденная этими приготовлениями. Она мысленно воображала себе будущую госпожу борсиппского дворца прекраснейшей из вавилонских красавиц с телом нежнее пуха и поступью, подобной порханию мотылька. Речь ее, должно быть; сладостна, как речь богинь, ноги приучены ходить только по дорогим коврам, а тело не знакомо с тканями более грубыми, чем тончайшие шелка и виссон. Счастливая улыбка даже разгладила морщины на ее лице.

Осмотрев комнаты, Набусардар вернулся в свой кабинет. Здесь его ждал создатель каменной статуи Гильгамеша, Гедека. Он протянул ему эбеновую шкатулку с ожерельем. Обе вещи Набусардар нашел великолепными.

Оставалось только сесть на коня — тот уже был оседлан и слуги держали его в полной готовности во внутреннем дворе.

Набусардар опоясал себя мечом и, провожаемый Текой, вскочил на рыжего скакуна, зазвенев золотым и медным набоем наколенников.

Тека подала ему шкатулку и благословила на дорогу.

Стража распахнула ворота и замерла, приставив копья к ноге.

Конь прядал ушами. Набусардар пустил его галопом, и белый с красной каймой плащ заплескался на ветру, похожий на бурные весенние воды Тигра.

* * *
Нанаи уже лежала в домике своего отца. Устига с помощью Сурмы чуть свет доставил ее сюда из пещер Оливковой рощи.

Если б Устига не был заклятым врагом Халдейского царства, Нанаи считала бы ночь, проведенную под его опекой, самой счастливой в своей жизни. Она все еще видела его глаза святого, горящие благородным огнем, слышала его страстную речь. Она чувствовала, что ее сердце, сердце халдейской крестьянки, покорено обаянием персидского князя. И вовсе не потому, что он князь, а она всего лишь простая пастушка, а потому, что до сир пор она ни от кого не слышала таких мудрых и красивых речей.

Едва ли она думала теперь об Устиге, лежа на своей постели в глиняной лачуге, если б прошедшая ночь была такой, как представлял себе ее отец. Гамадан был уверен, что Нанаи исполнила то, о чем он просил, когда дал ей кинжал перед уходом на пастбища, и смирился с этим. Он чувствовал удовлетворение при мысли, что его дочь пожертвовала своей честью ради спасения Вавилонии.

Увидев Устигу, который пришел перевязать ей рану до наступления темноты, Гамадан сразу признал в нем персидского лазутчика. Нанаи и не скрывала этого. Она рассказала отцу о встрече с жрецами и призналась, что Устига спас ей жизнь.

Но отец и слышать не хотел о том, чтобы считать Устигу спасителем. Для него он оставался кровожадным варваром. Гамадан решил отправиться в. Вавилон и привести солдат, чтобы они арестовали Устигу, когда тот снова навестит его дочь. Нанаи не открыла ему убежища персов, и Гамадан считал, что лучшей возможности схватить Устигу не будет. Надо было только узнать, когда он снова придет осмотреть рану Нанаи. Гамадан осторожно приступил к расспросам:

— Ты не знаешь, когда этот добрый человек снова посетит наше жилище?

Нанаи всякий раз тревожило его настойчивое любопытство, но она не подавала вида и отвечала спокойно:

— Когда он найдет нужным, тогда и придет, дорогой отец.

— А он не сказал тебе? — приставал Гамадан.

— Я его не спрашивала, я ведь ничего не смыслю в лечении. Но я уверена, что он сделает все, чтобы вылечить меня.

Нетерпение Гамадана росло, и, отчаявшись добиться от дочери более определенного ответа, он решил учинить ей допрос.

Он присел на выступ при входе и сказал:

— Ты ведь знаешь, что я должен сообщить в Вавилон о персидских лазутчиках. Я дал слово и не могу нарушить обещания.

Нанаи машинально повторила за ним, думая о том, что и она дала слово Устиге:

— Не можешь нарушить обещания…

— Да, подобной низости не допустил ни один из Гамаданов, не допущу и я.

— Ты хочешь выдать Устигу?

— Я хочу выполнить свой долг, — холодно ответил он.

— Ты хочешь, чтобы Устигу убили в Вавилоне? — спросила она, вздрогнув от дурных предчувствий.

— Мой долг и мое желание — уничтожить его, иначе он уничтожит нас.

— А если твоя дочь дала Устиге слово, согласно обычаям его страны?..

— Какое слово?

— Жизнь за жизнь, отец, этот обычай принят и у халдеев.

Она села на постели, едва сдерживая себя.

— Ты собираешься укрыть в нашем доме преступника, Нанаи? Ведь кто покушается на свободу другого народа, тот преступник.

С каким удовольствием она думала бы сейчас о зеленых жучках на листьях ароматных трав, о серебряных нитях паутины, протянувшихся между пальмами.

Но жизнь безжалостно заставляла ее думать о другом.

Она хладнокровно возразила ему:

— А разве халдеи не истязали тело Иерусалима, тело Египта, тело Ассирии, тело Медии, тело Персии, тело земли лидийцев и земли аммонитян? И разве ты за это считал Гамаданов преступниками? Напротив, ты, как и все халдеи, считал их победителями и героями. Такими же героями считает вся Персия и сыновей рода Устигов.

Старый Гамадан смотрел на дочь широко раскрытыми от удивления глазами, так как до сих пор ему не приходилось слышать от нее ничего подобного.

— Ответь мне, отец: как одни и те же поступки можно считать и героизмом и преступлением? Или зло только тогда зло, когда оно исходит от других народов, а не от халдеев? А если его совершают сыны Вавилона, это подвиг? Будь же справедливым, отец.

— Где ты набралась таких речей, Нанаи? — спросил вконец пораженный Гамадан.

Гораздо мучительнее, чем рана на плече, ныла ее душа. С детских лет ее приучали к мысли, что преданно любить Вавилонию можно, только ненавидя все чужеземное. И она. верила этому до сегодняшнего дня и вот за одну ночь убедилась в том, что ненавидеть чужое — еще не значит любить свое. Такая любовь далека от подлинной. Неоценима в жизни только любовь, которая учит любить все хорошее и отвергать дурное, не делая различий между своим и не своим. О такой любви мечтает Нанаи и за нее молится великим богам доброты. Гамадан же, который, сгорбившись, сидит у порога, обращается к богам гнева и мести и просит вернуть Нанаи с пагубного пути.

— Нанаи… ты… ты, видать, помешалась, — заикаясь, бормотал Гамадан, — ты сошла с ума. Всемогущий Энлиль покарал нас, ибо меч человека коснулся его священного тела. Я завещал тебя Вавилонии, и ты не смеешь принадлежать больше никому. Боги призовут тебя в свое царство. Но пока этого не случилось, исполни свой долг. Ты должна выдать этого персидского шакала Вавилону.

— У Вавилона нет прав на Устигу, — возразила она.

— Вот как?

— Да. У Вавилона нет прав на Устигу, но если я захочу, я отдам его в руки только одному человеку в Вавилоне, по имени Набусардар.

— Набусардар! — потрясенный, повторил Гамадан.

— Да, я выдам его Набусардару, но при условии, что поручится мне своей жизнью. Если он его нарушит, то падет от руки Гамаданов.

Она произнесла это такой непреклонностью, что старик поспешил убраться с порога, словно это его должен был поразить клинок Нанаи.

— Приближается день, когда ты обязался сообщить в Вавилон о персидских лазутчиках. Ты прав, слово надо сдержать. Отправляйся в Вавилон и расскажи все Набусардару. Если он поручится жизнью за жизнь Устиги, я выдам ему князя.

— Боюсь, после такой вести мне самому несдобровать.

— Тебе нечего бояться. Набусардару выбирать не приходится, и он рад будет заполучить Устигу любой ценой. Так что он не только не расправится с тобой, но, будь это в его власти, наденет тебе на голову царский венец.

В тоне ее сквозила насмешка: она сердилась на Набусардара за то, что он остался глух к ее любовным излияниям, а она проявила столько любви к нему, когда разговаривала с его гонцом, который обещался все передать Набусардару. Ни за что на свете, никому она не открыла бы своё сердце, а тот, перед кем она изливала душу, не ответил ей.

Чувство унижения жгло ее, особенно теперь, когда она узнала персидского князя. Какая громадная разница между ними, очевидно, такая же разница и между Халдейским царством и Персией.

Отец угадал насмешку и боль в голосе Нанаи.

— Вот как ты теперь разговариваешь, а мне иногда казалось, что твое сердце отдано Набусардару.

— Чего иной раз не покажется, дорогой отец. — И она горько засмеялась.

Пока он занимался сборами в дорогу, дочь в глубокой задумчивости смотрела через проем двери вдаль.

Гамадан закрепил ремешки сандалий и подвязал полотняную рубаху, но не закрывавшую даже колен. Затем он пригладил рукой волосы на голове и бороду, снял с гвоздика шапку, чтобы защитить голову от солнца, и отправился в путь.

В дверях он обернулся:

— Да хранит тебя Энлиль!

— Да хранит он и тебя, — прошептала Нанаи совсем тихо. После его ухода она по-прежнему глядела через проем двери на поля за деревней.

Вдруг ей показалось, что в тишине раздался далекий стук копыт. Он затихал, потом усиливался, то прекращался совсем, то возникал снова, пока где-то поблизости не заскрежетало черпательное колесо на канале, заглушая все прочие звуки.

В ту самую минуту Гамадан узнал в летящем стремглав всаднике верховного военачальника царской армии Набусардара.

— Благороднейший господин! — закричал Гамадан и бросился ниц на дорогу. Конь на всем скаку взвился на дыбы, едва не раздавив старика копытами.

— С ума ты спятил? — Набусардар с трудом удерживал лошадь, чтобы не растоптать путника. Гамадан встал на колени и проговорил:

— Это я, достойнейший господин, я, Гамадан. Ты не помнишь меня.

Только теперь, рассмотрев его в упор, Набусардар признал Гамадана.

— С чем ты идешь ко мне, Гамадан?

— Я несу твоей светлости весть о персидских шпионах.

На лице Набусардара отразились радость и сомнение, словно он отказывался верить в то, чего так настойчиво добивался.

— Встань, не ползай в пыли! — приказал Набусардар. — И рассказывай!

Гамадан поднялся и, вплотную приблизившись к лошади, шепотом пересказал Набусардару все, что узнал о лазутчиках. Он уже не оплакивал свою дочь, как во время первой встречи с полководцем, напротив, глаза его сияли торжеством. Честный Гамадан принес в жертву самое дорогое, что у него. было. Ради Вавилонии он не пожалел своего величайшего сокровища.

— Тебя вознаградят за все, Гамадан, — утешал его верховный военачальник, — царь наградит тебя по-царски, а Набусардар — по-княжески.

— Ах, нет, — прошептал Гамадан, — мой род служит родине не за деньги и награды. Мне ничего не надо. Я сделал это не для царя и не для Набусардара. Я поступаю, как велит мне зов моих предков, о подвигах которых пишут в вавилонских книгах.

— Может быть, дочь твоя желает получить золота или дорогих камней?

— Нет. Мы с ней одна плоть и одна кровь, у нас одни мысли и одни чувства. Дочери Моей тоже ничего не нужно. Она гордится, что не уронила чести нашего рода и пожертвовала собой ради родины, хотя этой жертвой стала ее чистота, оскверненная паршивым персом. Мы не нуждаемся в наградах.

— Мы еще поговорим об этом, Гамадан. А теперь скажи мне: где лазутчики?

— Обо всем твоя светлость узнает от моей дочери. Мне больше ничего не известно. Она все держит в секрете.

— Твоя дочь дома?

— Она ранена в плечо и лежит в постели. Она ждет тебя. Прости, что твоей светлости приходится утруждать себя.

— Я не счел бы за труд отправиться даже в раскаленное пекло, когда дело касается персидских лазутчиков, — засмеялся Набусардар.

— Дорога тебе знакома, господин?

— Я помню дорогу.

— Езжай, я пойду следом. Кроме нее, в доме никого нет, входи смело.

— Да благословят тебя боги за твои слова! Простившись, Набусардар пришпорил коня и снова помчался галопом.

Горя нетерпением, Набусардар влетел во двор. Он торопился не ради мужественной дочери Гамадана, в которой и не ожидал увидеть Нанаи: его подхлестывала весть о шпионах, и, наспех привязав коня у хлева, он бегом устремился в хижину.

Нанаи у же. давно слышала стук копыт и поняла, что всадник спешился у них во дворе. Несомненно, кто-то приехал к ним, и она не сводила глаз с двери.

На пороге послышались шаги. Нанаи не успела приподняться на постели, как в дверях появился человек.

Постель Нанаи стояла в затененном углу комнаты, подальше от палящих солнечных лучей, и Набусардар не сразу разглядел, есть ли кто-нибудь в хижине. Когда глаза привыкли к полумраку, он заметил постель, лежащую на ней женщину и спросил:

— Ты дочь Гамадана?

— Я дочь Гамадана, господин, — ответила Нанаи и пригласила его войти.

— Я — гонец верховного военачальника его величества царя Валтасара, гонец непобедимого Набусардара.

— Войди, господин.

Повторив приглашение, Нанаи в следующий миг узнала в пришельце человека, с которым случай свел ее в Оливковой роще, и чуть не вскрикнула от неожиданности. Правда, в прошлый раз он был одет солдатом, а теперь на нем одежда военачальника, — хоть и низшего ранга, — которая очень шла ему. В прошлый раз лицо его было покрыто пылью, теперь оно было свежим, бородка заботливо расчесана, и вообще он выглядел щеголем, словно ехал на свидание с девушкой, с которой желал соединиться нерасторжимыми узами.

Пока Нанаи боролась с охватившим ее волнением, Набусардар в свою очередь с ужасом смотрел на нее, пытаясь объяснить себе столь поразительное совпадение.

Еще не вполне уверенный, он разглядывал ее и узнавал красновато-черные кудри и сине-зеленые глаза той девушки, с которой разговаривал в Оливковой роще. Несомненно, это прекрасное лицо той, из-за которой он так страстно стремился в Деревню Золотых Колосьев.

И чем больше он смотрел на нее, тем очевиднее ему становилась, что дочь Гамадана и есть та самая Нанаи, которую он хотел видеть госпожой своего сердца. Но ее же он нечаянно принес в жертву персам. В висках у него застучало, будто отбивали дробь барабаны вавилонских танцовщиц, кровь прилила к голове. Он едва справлялся с потоком нахлынувших чувств, земля под его ногами заколебалась. В душе его что-то оборвалось и рухнуло, как рушится лишенная подпорок стена здания.

Угнетенный, подавленный событиями последних дней, он думал найти свое счастье в Деревне Золотых Колосьев, а здесь на него обрушился еще более страшный удар. Он хотел крикнуть, что это неправда, но его словно оглушило, все поплыло перед глазами, и он вдруг на миг потерял равновесие, чего с ним не случалось даже на поле боя.

С тяжелым сердцем он приблизился к Нанаи.

Вне сомнений, это была она.

И он отвернулся, не в силах дольше смотреть на ее лицо.

Он не смел взглянуть в лицо той, которую хотел полюбить самой пламенной любовью. Не смел глянуть в глаза той, которую сам же принес в жертву. Не мог совладать со стихией, бушевавшей у него внутри.

Еще один удар, который ему придется пережить. Ту, в ком он хотел видеть друга, единственно надежную опору в превратностях судьбы, он сам же сломал и осквернил.

— Что с тобой, господин? — спросила Нанаи. — И как ты узнал, что найдешь меня в этом доме?

Он помолчал, чтобы немного взять себя в руки, потом ответил;

— Я встретил Гамадана, и он мне все рассказал. Он идет следом и скоро будет здесь.

— Значит, ты видел моего отца…

— Да, он сказал, что его дочь сообщит мне о персидских лазутчиках.

Эти сведения я должен как можно скорее доставить Набусардару. Я не подозревал, как не подозревает и мой господин, что ты Нанаи приходишься Гамадану дочерью. Я собирался разыскать на пастбище тебя и сообщить, что ты стала избранницей Набусардара. Свидетельством тому служит этот дар тебе от Непобедимого. Но теперь, когда я узнал об исполненном тобой долге, я понимаю, что дар этот слишком скромен.

— Я вижу, ты не знаешь Гамаданов, — никто из нас никогда не служил царю за награды и не принимает дары за исполнение долга.

Набусардар попытался загладить промах.

— Это дар не за службу царю, его посылает своей возлюбленной великий Набусардар.

— Великий Набусардар послал его своей возлюбленной? Ты так сказал гонец?

Она почувствовала вдруг, что прежняя мечта снова возвращается к ней.

— Нет, нет! Это невозможно!

— Но это так, — подтвердил он.

Он вытащил из-под плаща шкатулку и положил на край постели.

Она сразу узнала свой рисунок, только здесь он сверкал золотом. Открыв крышку, она увидела цепочку с тремя пластинками. На каждой было вырезано по строфе ее песни. Она обратила внимание и на княжеский герб Набусардара на застежке.

— Ох, господин, — вздохнула она, не зная, что ей со всем этим делать.

Ей хотелось петь от радости и плакать от боли. Все ее существо как бы раздвоилось, и обе половины думали и чувствовали по-разному. Несколько дней назад она приняла бы этот знак внимания как величайшее счастье, но после минувшей ночи в сердце ее царило смятение. Ясно ей было только одно: что она не может принять этот дар ни как награду за принесенную жертву, ни как знак любви Набусардара. Ведь Устига сказал ей, что таким способом вавилонская знать покупает женщин. Она не могла допустить, чтобы ее покупали, угрызения совести замучили бы ее.

Она закрыла шкатулку и протянула Набусардару. Тот поставил ее на стол.

При этом она сказала:

— Передай непобедимому Набусардару, господин, что я чту его благосклонность и буду благодарна, если он отложит этот дар до тех времен, когда судьба поручит меня его милости. Теперь же я не связанная никакими узами дочь свободного отца, у нас есть небольшое стадо, которое дает нам необходимые средства к существованию. Скажи ему еще, что я любила Вавилон, но теперь ненавижу, потому что он бесчестит и велит бесчестить будущих матерей Вавилонии.

Нанаи вспомнила слова Устиги, живописавшего ей развращенность столичных нравов.

Но Набусардар понял ее иначе, решив, что Нанаи думает о своей собственной чести, которой она пожертвовала по приказу Вавилона.

Он сам отдал этот приказ, и теперь, в наказание, вместо ожидаемой любви, она отвечает ему озлобленностью.

Он давно не пользуется расположением Эсагилы, благосклонность царя висит на волоске, жителей столицы он оттолкнул от себя оборонительным планом, а любовь Нанаи погубил случайно. Теперь на всем белом свете у него осталась только армия. Может, попытаться вернуть любовь Нанаи, открывшись ей? Гонец верховного военачальника не в силах ничего изменить, но Набусардар может выпросить себе прощение. А если Нанаи не простит его? Он может принудить ее и добиться ее любви силой. Но о такой ли вынужденной любви тоскует Набусардар? Разве ему нужна безразлично какая любовь, а не одна-единственная — свободно родившаяся, пламенная и преданная, чтобы при ее поддержке у него хватило сил совершить то великое, что он задумал?

И, чтобы все было до конца ясным, он спросил ее еще раз:

— Значит, дочь Гамадана отклоняет дар и благосклонность Непобедимого?

— Да, господин, дочь Гамадана благодарит за этот слишком щедрый подарок. Я не могу принять его, так как подобными сокровищами вавилонские вельможи расплачиваются за обладание женщинами, а я не продаюсь. Я любила Набусардара, пока не знала, что такое Вавилон. Теперь я это знаю и…

Она невольно запнулась, потому что и сама боялась верить тому, что собиралась сказать. Ведь даже зная о царящем в Вавилоне распутстве, она не перестала думать о Набусардаре. Она поняла это сейчас. Любовь ее и в самом деле подобно пирамиде Хеопса, которая стоит от века и простоит еще века. Но мысль, что ей уготована во дворце Набусардара роль, которую до нее выполняло множество других женщин, пронизывало ее острой болью. Нет, она ждала от Набусардара доказательств чистой любви, только тогда она примет его подарок и пойдет за ним, как преданная собака. Пусть он хоть чем-то докажет ей это, как делал минувшей ночью Устига.

Она повторяла про себя его слова:

«Я не могу дать ни золота, ни серебра, ни драгоценных камней, так как все свое имущество я подарил Персии. Но могу дать тебе себя, каков я есть. Если ты предпочитаешь драгоценности и золото, ищи их в другом месте, но если тебе дороги добро, любовь и правда, выбери меня. Я буду для тебя, как почва для растения, из которой оно растет и которая питает его. Но помни, что растение, пересаженное в золото, гибнет»

Нечто подобное она желала бы услышать от Набусардара. Набусардар же собирается оторвать ее от родной почвы и пересадить в грунт из золота, в котором она наверняка зачахнет. Зачем великие боги пожелали, чтобы она узнала Устигу? Пусть бы она знала одного Набусардара.

В смятении она добавила:

— Передай все это Непобедимому… и… — но не смогла кончить.

Набусардар ответил ей, превозмогая боль в сердце:

— Должен ли я безжалостно разрушить надежду, последнюю надежду, которой жил мой господин?

— Да, пусть узнает, что не всякое женское сердце можно открыть золотым ключом. Скажи своему господину, что, кроме золота и дорогих камней, существует еще и честь.

— Разве ты считаешь Набусардара человеком, лишенным чести?

Она невесело усмехнулась.

— Попроси его рассказать о приключении в Мемфисе и тогда суди сам,

— О приключении в Мемфисе? — удивленно переспросил он.

Правда, он учился когда-то в военном училище в Мемфисе. Правда и то, что он там проводил время в беспечных и достаточно бурных развлечениях. Одаривал любовниц золотом и драгоценностями. Он и не скрывал этого. Разве иначе жили сыновья всех халдейских вельмож? Заслуживает ли он за это порицания?

Одновременно с ним в Мемфисе проживал и некий персидский князь с глазами святого. Звали его Устига, и он очень нравился египетским женщинам и скромным, целомудренным египетским девушкам. Устига был вхож в избранный круг и пользовался благосклонностью дочерей самых родовитых семей Мемфиса. Из мести Набусардар обесчестил его избранницу, и та в отчаянии бросилась в воду Нила. Этот случай Набусардар с радостью стер бы из памяти. Из всех воспоминаний о стобашенном Мемфисе это было одно из самых неприятных.

Случилось это давно, шли годы, и Набусардар забыл о грехах юности. Теперь слова Нанаи заставили его вспомнить о них. Странно, откуда она узнала об этом? Среди множества предположений всплыла мысль о персидских шпионах, и он силился поймать нить, потянув за которую он распутал бы этот клубок. Возможно, что среди персов ей встретился и князь с глазами святого по имени Устига. Только он мог очернить его в глазах Нанаи и поколебать ее любовь.

Поэтому Набусардар решил перевести беседу в иное русло, надеясь попутно выведать истинные чувства Нанаи. Отказав ему в любви, она вряд ли откажется выдать ему персидских лазутчиков.

— Итак, ты отклоняешь дар, и причиной тому мальчишеские выходки Набусардара, хотя Набусардар давно уж не мальчишка. Однако я не вправе говорить за него. Я его посланец и уполномочен касаться только военных вопросов, не мне улаживать его сердечные дела. Подарок я ему верну, а теперь попрошу тебя, дочь Гамадана, рассказать, как ты обещала, о персидских лазутчиках.

— Не так все это просто.

— Ты уже не согласна выдать Вавилону персов?

— Вавилон не имеет на них права…

— Вавилон не имеет на них права, ты сказала? Да известно ли тебе, что армия царя Кира окружила Халдейское царство с трех сторон? Сознаешь ли ты, что сейчас играешь со смертью?

Армия царя Кира окружило Халдейское царство с трех сторон. Возможно ли? — пронеслось у нее в голове, снова вызвав смятение. Но она быстро совладала с собой. Устига лгал ей, когда уверял, что у персов нет враждебных умыслов против Вавилонии! Может, он и сам ничего не знал? Едва ли, он ведь первым получает тайные сведения. Ему ли этого не знать? Он обманул ее!

У нее задрожали губы, и она с горечью взглянула на мнимого царского гонца.

— Выдашь ли ты персидских шпионов или тебе не жаль лишиться головы? — холодно спросил он, потому что она продолжала молчать.

— Не суди так поспешно, ты ведь не знаешь, что я скажу. Ты перебил меня, а я хотела сказать, что я выдам шпионов не Вавилону, а только Набусардару.

— Я тебя слушаю.

— Да и то при одном условии.

— Время идет, дочь Гамадана. Я должен как можно раньше вернуться со сведениями. Рассказывай, не теряя времени.

— Ты слишком нетерпелив, но я не задержу тебя. Персы подошли к нашим границам, и я знаю, в чем состоит мой долг.

Как же Устига уверял ее, что у персов нет злых умыслов против Халдейского государства?.. Отчаяние охватило ее. Все оказалось таким сложным, запутанным, словно сети рыбаков после бури.

Она продолжала:

— Я знаю, в чем мой долг, и потому слушай: пусть завтра в это же время сюда придет сам Набусардар. Человек, которого он увидит сидящим на краю моей постели, и есть персидский шпион. И это никто иной, как сам начальник персидских лазутчиков в Халдейском государстве. Он князь, и род его очень знатен. Я не требую, чтобы с ним обращались как с князем, но требую — и это мое непременное условие, — чтобы никто не смел посягнуть на его жизнь.

Она сурово взглянула на гонца, который жадно ловил ее слова.

— Так вот, — прибавила она, — жизнь за жизнь. Шпион, которого я выдам Набусардару, спас меня от жрецов Эсагилы, и я обязана отплатить ему тем же.

Она продолжала смотреть на верховного военачальника строгим и испытующим взглядом, словно подчеркивая непреклонность своей воли.

— Если Набусардар не сможет поручиться за жизнь Персидского лазутчика, то я его не выдам, скорее соглашусь положить голову на плаху.

— Не слишком ли ты благосклонна к этому персу? Едва ли кто из халдеев одобрит твои чувства, — заметил Набусардар, озадаченный ее условием и настойчивостью.

— Мне безразлично, что думаешь о моих чувствах ты, гонец, безразлично, что подумает о них Набусардар. Мои понятия о чести велят мне поступить так, как поступали в подобных случаях мои предки. Я дала слово, что не выдам этого человека смерти. Скажи это Набусардару и передай, что я жду его завтра.

Она помолчала.

— Я буду ждать его вместе с персом. Он будет сидеть на краю постели, ничего не подозревая. Он обещал рассказать мне о молодых годах великого Кира, своего прославленного повелителя. Мы будем беседовать о Кире, а тем временем…

Она умолкла и перевела печальный взгляд на потолок.

Мысленно она вернулась к минувшей ночи. В ушахее еще звучали слова персидского князя.

— Зачем и ты опутывал меня ложью, Устига? — прошептала она и закрыла лицо руками.

Набусардар расслышал имя Устиги, и его передернуло.

Итак, это все же он. Предчувствие не обмануло его. Он отнял у него Нанаи и хочет отнять колыбель его предков. Но у Набусардара хватит сил вернуть себе Нанаи и защитить отчизну. Они были соперниками в ранней юности, теперь, в зрелом возрасте, они сойдутся лицом к лицу как враги. Скала столкнется со скалой, одной из них разлететься в куски! С этой минуты сердце Набусардара навсегда уподобится камню. Он опять будет таким, как прежде, когда при звуке копыт его коня все живое спешило спрятаться. Будет таким, как раньше, когда он не стеснял себя соображениями человечности. Тогда он был безжалостным и жестоким, и весь Вавилон преклонялся перед ним, теперь захотел стать добрым и человечным — и потерял расположение дорогой ему девушки.

Он сурово сжал губы и посмотрел на ту, которую хотел приютить в своем сердце, как хотел приютить ее в своем борсиппском дворце. Виссон, шелка, кисею распорядился купить для нее. Ароматные притирания и благовония велел приготовить. Считая ее самой верной и преданной… а теперь?

Поистине, все суета сует, как изрек когда-то еврейский царь Соломон. Все суета сует и томление духа.

Всего несколько дней назад она любила его, уверяя, что любовь ее нерушима, будто гранит, и вдруг…

Он выбросит из головы все мысли об этом. Все мысли о любви и человечности. Меч — единственное, на что можно положиться. Меч будет его другом и возлюбленной. Меч не предаст, и он будет надеяться только на него. С мечом в руке он войдет завтра в комнату Нанаи и положит конец своим страданиям. Устига станет его пленником, а Нанаи он помилует только тогда, когда она упадет к его ногам и будет со слезами умолять его.

— Значит, завтра, дочь Гамадана, — сказал он холодно, — завтра в это же время.

Нанаи отняла от лица руки и ответила ему страдальческим взглядом.

— Да, завтра, — проговорила она, — завтра, но ты еще не сказал мне, поручится ли непобедимый Набусардар своей жизнью за жизнь пленника.

— Я ручаюсь тебе, дочь Гамадана, — ответил он.

— А Набусардар?

— Он уполномочил меня решать все военные-вопросы. Следовательно, Набусардар ручается своей честью и жизнью за жизнь этого перса.

Он презрительно улыбнулся, не в силах простить ей сочувствие врагам.

Она не поняла его улыбки.

Когда он повернулся, чтобы уйти, Нанаи напомнила:

— А подарок, господин? Ты оставил его на столе. Он притворился, что не слышит, и поспешно вышел. Но ее последние слова еще звучали в ушах, и этот враждебно-холодный тон разрывал душу, крушил, ломал, стирал в порошок все внутри, подобно ползущим с ассирийских гор ледникам.

После отъезда Набусардара Нанаи вышла во двор и перед домом воткнула в землю колышек — на том самом месте, где кончалась тень от тростникового навеса. Завтра, когда тень доберется до этого места, Набусардар придет за Устигой.

* * *
Князь Устига сидел в трактире, занимавшем самый большой и красивый дом Деревни Золотых Колосьев.

Стены трактира были выложены диковинным узором из двухцветных кирпичей. — без них не обходилось провинциальное зодчество. Залы трактира были просторны и предназначались одни — для гостей побогаче и познатней, там подавали в дорогой посуде, другие — для простого люда, и посуда для таких гостей была попроще. На полках выстроились медные и бронзовые чаши, стеклянные и глиняные кувшины: путешественникам благородного происхождения была приготовлена посуда, оправленная в серебро и золото. Для деревни это был богатый трактир.

О его владельце Зефе поговаривали, что он разбогател на взятках, которые взимал с иностранцев, раздобывая для них разрешения торговать и заниматься мелким промыслом. Больше всего ему перепадало от финикийцев, всегда стремившихся к наиболее прибыльным занятиям. Деньги сыпались на Зефа как из рога изобилия. Повсюду он имел своих людей, с которыми делился за оказанные ему услуги. Поговаривали, что он умеет подобрать ключи к любым натурам.

Как-то раз его навестил некий еврей благородного происхождения в сопровождении финикийского купца. Они условились, что Зеф поможет зажиточным евреям получить права халдейских граждан. Это было необходимо прежде всего для того, чтобы евреям разрешили селиться не только в еврейском квартале, где жили в основном ремесленники, но и на других улицах города. Зеф учуял новый источник доходов и не ошибся. Лучше всех понимали силу золота знатные евреи из Сиона. Используя алчность — одно из самых распространенных в Халдейском царстве недугов, — с помощью взяток и подношений, они прокладывали себе путь во все более высокие сферы, и в конце концов перед ними открылись двери Эсагилы и царского дворца. При Набониде чиновники еврейского происхождения были не редкость в царских учреждениях. Когда власть перешла в руки Валтасара, для евреев наступили тяжелые времена. Валтасар всей душой ненавидел этот народ и не скрывал своей ненависти. Вместе с евреями в царскую немилость попали и те, кто им пособничал. Поэтому Зеф спешно покинул Вавилон и устроился в провинции. Он выстроил в Деревне Золотых Колосьев трактир, справедливо считая свое дело доходным. В Халдейском царстве процветало пьянство, и Зеф едва успевал пополнять запасы вина.

Вот и сегодня все столы в трактире были заняты. Головы гостей колыхались, как колосья в поле.

Посетители пили клеверную водку, житное пиво и все сорта вин. Шли в ход и другие напитки — гаома, медовое питье и настойки на кореньях.

Больше всего было солдат, которые возвращались с учений и заходили сюда целыми отрядами.

Кроме них, здесь были странствующие торговцы, караванщики, матросы, сирийские плотогоны, перевозчики с Евфрата, торговцы женщинами, деревенские старцы, уже не способные работать в поле или на каналах, — толкователи снов, гадальщики по руке и прорицатели будущего, умевшие читать по звездам и предсказывать счастливые и несчастливые дни жизни. У входа толклись нищие, покрытые язвами, которые им лизали собаки. Сутолокой в помещениях ловко пользовались карма иные воришки.

За отдельным столом сидел князь Устига и вел беседу с братом Улу, который выдавал себя за посланца святилища Ормузда из Экбатаны.

Князь Устига тут же сообразил, что имеет дело с самозванцем. Правда, жрец Улу сумел дать подробную информацию о настроениях в Храмовом Городе, о бегстве Сан-Урри и о овладении планом Мидийской стены, которому персы придавали исключительное значение, но жрец не знал нового пароля персидской тайной службы. Устиге было достаточно одной этой детали, но он продолжал сидеть с самым невозмутимым видом.

Оба играли свои роли превосходно.

Они обсудили, каким образом выкрасть у Эсагилы план Мидийской стены и доставить его царю Киру. Устига охотно поддержал идею Улу, хотя и не собирался ею воспользоваться. Он обещал направить Забаду и Элоса в условленную ночь к городским воротам, через которые Улу проведет их в Вавилон. Взял он и ключи, с помощью которых Забада и Элос должны были проникнуть в башню Этеменанки и похитить план.

После сердечной беседы они расстались.

Пока Улу пробирался к выходу, довольный, что ему блестяще удалось расставить ловушки на легковерных персов, Устига, сжав кулаки, смотрел ему вслед поверх сидящих солдат, которые в самом веселом настроении коротали за столами минуты редкого отдыха.

На миг он подумал, не имеют ли они отношения к его скромной особе. У него были основания предполагать, что солдаты пришли арестовать его. Но когда он встал и позвал хозяина, чтобы расплатиться за угощение, никто из них не обратил на него внимания. Хозяин прибежал, держа в руке весы, на которые Устига бросил несколько крупинок золота. Это, по крайней мере, втрое превышало стоимость еды и напитков, которые ему подавали.

Хозяин, обрадованный его щедростью, сообщил ему подобострастным шепотом:

— У меня есть голубица из Греции, которой еще никто здесь не обладал.

Он выждал, пока Устига прятал остальное золото в карман. Потом многозначительно подмигнул:

— Как раз сегодня ее привезли финикийские купцы с островов. Ты найдешь ее на втором этаже в комнате с желтой занавеской.

Устига не слушал его. Он невозмутимо пересыпал золото в кожаный мешочек и засунул за пояс.

— Кожа у нее цвета слоновой кости, господин, а уста как гранатовый сок. И она так искусна в любви, что ты не забудешь мой трактир до самой смерти. Прикажешь, господин?

— Благодарю тебя, Зеф, — ответил Устига, — меня ждут дела.

— Тогда вечером, господин, когда небесная Иштар в образе звезды Билит сеет зерна сладострастия на ложе влюбленных…

— Благодарю тебя, Зеф, — решительно отклонил его приманки Устига и направился к выходу.

Для этого надо было пройти еще через одно помещение. Погруженный в мысли, Устига шагал быстро, не замечая никого вокруг. Но, переступив порог второго зала, он увидел, что там прямо на полу валялись продажные девки в обнимку с Вавилонскими солдатами.

Одна из них бросилась Устиге в ноги, бесстыдно предлагая себя. Устига перешагнул через нее, преодолевая подкатывающую к горлу тошноту.

* * *
Тошнотворно сладковатый привкус не оставлял Устигу до самого дома в пещерах Оливковой рощи, куда он благополучно прибыл, не заметив по пути ничего подозрительного.

Дома он снова все обдумал и взвесил.

Он сделал выговор Забаде и Элосу за то, что они так легко дали обмануть себя эсагильскому жрецу. Ясно, что это шпион царя Валтасара. Теперь подозрения Устиги оправдались. А это значит, что тайная служба халдейских войск раскрыла истинный род занятий Забады и Элоса. Надо было срочно провести замену в его отряде.

Единственное, что сейчас можно было сделать, это направить Забаду и Элоса в Киш вместо тамошнего командира персидских лазутчиков, который поступит теперь в распоряжение Устиги. Из предосторожности, в кишский лагерь следовало переправить и все важнейшие документы, а здесь оставить только планы окрестностей Вавилона.

Но прежде всего надо безотлагательно сообщить могущественному Киру, что план Мидийской стены находится в руках Эсагилы. Кир сможет завладеть им через жрецов храма Ормузда, которые пошлют своего посла для переговоров со священнослужителями великого Мардука. При благоприятном исходе переговоров Кир мог бы отвести свое войско с юга, бросить всю армию на север и оттуда напасть на Халдейское царство через мидийские укрепления.

Было бы крайне важно разузнать также, какой приказ получил из Вавилона Итара, начальник халдейской тайной службы, после окружения Халдейского царства персидскими войсками.

Надо предусмотреть и то, что Набусардар, если будет принят его оборонительный план, начнет набирать солдат в свою армию. В число этих новобранцев легко могут попасть и люди, либо подкупленные персами, либо преданные Киру бескорыстно, от которых к Устиге будут поступать донесения обо всех важнейших военных приготовлениях. При этом Устига в первую очередь подумал о Сурме, двоюродном брате Нанаи, о чем не замедлил сказать Забаде и Элосу.

— Я тоже не сомневаюсь, — согласился Забада, — что Сурма охотно возьмется служить Киру.

— Он искренне верит, что персы борются за справедливость, — добавил князь.

— В крайнем случае ему можно пообещать доходную должность в Вавилоне после войны, — посоветовал Элос.

— Насколько я знаю Сурму, — сказал Устига, — его не соблазнить подкупом или посулами доходного места. Но стоит заговорить при нем о плетях и гнете халдейских богачей, как Сурма ринется в бой не только против царя Валтасара, но и против отца родного. На днях он говорил со мной о требованиях бедняков, как ярый бунтовщик. Он собирается произносить речи на улицах Вавилона, наподобие ученых пророков. При одном упоминании о несправедливости у него сжимаются кулаки и закипает кровь.

После минутной паузы он прибавил:

— Ну, а Кир — это ниспосланный богом избавитель, который призван очистить мир от кривды и научить человечество правде, навсегда искоренив распри, ненависть и пороки. К кому другому может Сурма присоединиться, как не к избавителю бедняков, царю царей Киру?

— У тебя сейчас такой вид, — улыбнулся Забада, — как будто ты и сам веришь тому, что говоришь.

Устига нахмурился и повернулся к нему.

— А ты разве не веришь этому, Забада? — спросил он.

— Я только стараюсь убедить в этом других, в особенности халдеев, потому что эти россказни защищают наши интересы успешнее кованого меча. Если б они не приносили столько пользы нашей дорогой родине, я считал бы их таким же бесчестным приемом, как и подкупы.

Устига закусил губу, потом спросил Элоса:

— Разве ты не веришь, что Кир борется за мир справедливости?

— Только за более справедливый, — серьезно ответил Элос.

— Но не вполне справедливый?

— Какая же справедливость в том, чтобы желать добра только себе? А ты не можешь отрицать, князь, что для Кира блага персов важнее блага лидийцев, мидийцев и вавилонян. Правда, он всем дает права, но одновременно поощряет персов извлекать из этих прав пользу для себя за счет других. Он объявляет и о справедливости, но если для персов он требует полной справедливости, то в отношении других народов закрывает глаза на новые притеснения.

И Элос многозначительно прищурился.

Устига загорячился:

— Но за новый порядок в мире льется кровь персидского народа по приказу самого бога Ормузда, а если и дальше персам терпеть несправедливость и притеснения, значит, нарушить его священную волю.

— Однако мы провозглашаем, возразил Элос, — мы провозглашаем войну за справедливость во всем мире, а сами отвоевываем справедливость только для себя. Вот почему до тех пор, пока не появится кто-то, кто перестанет делить всех на своих и чужих, кто будет ко всем подходить с одной меркой и равно любить всех, не будет на свете справедливости, не умолкнет звон мечей и не перестанет литься кровь.

— Ты, Элос, говоришь так, — вмешался отдыхавший на постели Забада. — словно считаешь нашу великую и священную борьбу напрасной.

— Нет, я не считаю ее напрасной для персов, но и не вижу в ней избавления для всего мира. Мы говорим, что халдеи добились для себя справедливости оружием, а ее, мол, следует добиваться сердцем. Мы так говорим но поступаем иначе. А я заявляю, что да, справедливости надо добиваться сердцем, и пока мы пускаем в ход оружие, мы можем быть лишь завоевателями, а не избавителями мира.

Устига вспыхнул:

— Ты оскорбил свою родину, свой народ, своего повелителя!

— В таком случае и тебе изменило чувство справедливости, князь, — огорченно ответил Элос, — или ты изменил своему учению. Устига вскочил и встал против Элоса лицом к лицу.

Глядя на него в упор, он гневно выкрикивал:

— Отступник? Предатель? Бунтовщик?

— Ни то, ни другое, ни третье.

— Кто же?

— Неуклонный приверженец твоего учения о силе правды, любви и добра.

Теперь ты понял, надеюсь, — улыбнулся он.

— Ах, вот как… Устига вздохнул с облегчением и улыбнулся тоже. — Я было подумал, что ты больше не желаешь верно служить мне и хочешь предать нас.

— Был ли случай, чтобы перс предал перса? — гордо сказал Элос.

— То-то же, — кивнул Устига и по-братски обнял Элоса.

Когда они сели, чтобы продолжить обсуждение планов на будущее, Элос решил поделиться своими сокровенными думами:

— Поймите, братья, о чем я частенько думаю: нет дня, чтобы не лилась кровь. Земля пропитана кровью. Еще немного — и потекут кровавые реки, после вступления персидской армии в Халдейское царство по руслам Тигра и Евфрата вместо воды побежит кровь. Я боюсь, что кровью наполнятся каналы, по которым до сих пор струился только благодатный ил. Я боюсь, что кровь заполнит озера, родники и колодцы. И боюсь также, как бы человечество не стало утолять жажду кровью вместо воды.

Он перевел дыхание и продолжал:

— На днях я побывал у канала Хебар, где землю обрабатывают пленные евреи из Иерусалима. Моим глазам открылась картина вопиющей нужды, но я заметил, что зреет возмездие. Мало того, что взрослые от непосильного труда падают на раскаленную землю и надсмотрщики добивают их плетьми, так еще и детей, изможденных до того, что от них остались только кожа да кости, заставляют крутить колеса водочерпалок. На моих глазах человек, у которого от усталости подкосились ноги, упал с мешком ячменя в болото возле канала, а царский надсмотрщик наступил ему на голову и не отпускал, пока тот не захлебнулся. Жизнь там невыносимо тяжкая. Еврейская беднота верит, что их освободит Кир.

Устига слушал с живым интересом.

— Продолжай, — попросил он.

— Кажется невероятным, — закончил Элос, чтобы человек мог испытывать наслаждение от угнетения себе подобных. Ведь все мы люди и в конце концов. Евреи с отчаяния кончали бы самоубийством, но их молодой пророк пробуждает в них веру в лучшие времена. По вечерам они тайком собираются под ивами. Я послушал одну из проповедей их пророка.

Забада безнадежно махнул рукой, но Устига проявлял все больше интереса к рассказу о положении у Хебара.

— Нет, дорогие мои, сказал он им обоим, — пленных евреев в общей сложности несколько тысяч человек. Их надо принимать во внимание. Чем больше рабов, тем больше слабых звеньев в цепи, на которой держится могущество Вавилона. Как видно, иерусалимские евреи понимают это, если ждут прихода Кира.

Забада нетерпеливо протянул руку за кувшином с козьим молоком. Жадно напился и произнес в ответ на слова Элоса и Устиги:

— Неудивительно, что они ждут прихода Кира, они станут ждать каждого, кто выступит против Вавилона. Тут и пророков не требуется, чтобы открыть им глаза. Я не вижу ничего необычайного в том, что делается на Хебаре, и не жду от этого большой пользы. Наоборот, они могут ждать пользы от нас.

— Но ведь мы этого и добиваемся, — веско заключил Устига.

Забада иронически усмехнулся, но тут же погасил усмешку.

Разговор прекратился, и по комнатам разносился только храп спящих персов, вернувшихся из утомительных путешествий.

Устига посмотрел на Забаду, затем на Элоса.

— Не сердись, князь, — начал Забада, желая сгладить впечатление от своих слов, — но мне непонятна твоя страстность. По-моему, судьба персов и устранение несправедливостей, чинимых нам другими народами, важнее всего. Ну и будет об этом. Отдай распоряжения.

— Хорошо, согласился Устига.

— Все остается так, как ты сказал? — спросил Забада.

— Да!

— Итак, князь, мы с Элосом отправляемся в Киш? Устига кивнул.

— Перед расставанием, — предложил Элос, — поклянемся, что и впредь нашим главным оружием будет сердце, а не меч.

— Воин должен забыть о сердце, — отозвался Забада, телом и душой ярый воитель. — Пока персы были вооружены одним только сердцем, чужеземные деспоты — мидийские, ассирийские и халдейские — не давали им дышать. Когда же персы научились владеть мечом, остановилось дыхание у чужеземных тиранов. Помните об этом.

Элос, по натуре миролюбивый и кроткий человек, собрался было возразить.

Но Устига клятвенно поднял два пальца и посмотрев на соратников.

— Так и решим, братья: пусть у нас будут наготове и мечи и сердца. Пусть каждый выберет по своему вкусу оружие для предстоящей борьбы. Но он должен с помощью этого оружия победить.

— На персидском знамени написано, что персы побеждают сердцем, следовательно, я выбираю сердце, — сказал Элос.

— Я — меч! — воскликнул Забада.

— А ты, князь? — спросили оба, когда он промолчал.

— Я же поступлю так: мечом я буду истреблять, крушить, искоренять все дурное. Сердце мое будет поддерживать, созидать, прививать и защищать все хорошее. Да поможет мне Ормузд отличать хорошее от дурного.

Элос восторженно выслушал его и сказал:

— Воистину, я вижу теперь, что ты — посланец Ормузда, князь, и я буду служить тебе, как самому, Ормузду. Мы ждем твоих приказаний.

И прежде чем лечь спать, Устига отдал необходимые распоряжения — что делать Элосу, Забаде и остальным людям отряда, отдыхавшим в подземных помещениях дома Синиба.

* * *
В Оливковой роще ночь прошла спокойно, а в Вавилоне с каждым часом ширилась паника.

С вечера люди собирались на площадях и, крайне возбужденные, беспорядочными толпами бродили по улицам.

В эту душную южную ночь Вавилон был похож на беспокойно кишащий муравейник. Все чувствовали тяжкий гнет на сердце, что-то мучило их, давило и сжимало грудь. Предчувствие опасности охватило всех.

Не меньшее волнение переживал в эти часы и Набусардар, бесцельно слоняясь по комнатам борсиппского дворца. В голове теснились мысли о персах, об Устиге, о Нанаи и ее помощи в аресте Устиги.

Несмотря на то, что Тека пуще глаза берегла в покоях освежающую прохладу, Набусардару казалось, что он ходит по раскаленным угольям. Он нигде не находил себе места и даже на мягких коврах и подушках чувствовал себя как на острых камнях.

Он пытался сосредоточиться на предстоящем заседании царских советников, но постоянно ловил себя на том, что думы его кружат вокруг хижины Гамадана.

Перед ним. неумолимо возникал образ неприступной и непреклонной Нанаи, лежащей в полумраке на своей постели. В туманных видениях рисовались ему ее глаза и волосы. Вновь и вновь слышались ее слова, твердые и холодные. И произносили их те же уста, которые еще недавно так пылко говорили о любви.

Он сидел одиноко в огромном зале на длинной скамье. Горел светильник в виде серебряной раковины, выложенной дорогими камнями. Пламя скупо освещало предметы, делая их очертания неясными и расплывчатыми, и в этом мерцающем свете он сам себе казался восставшим из мертвых, замурованных в склепе, из которого нет выхода.

Так сидел он на скамье, охватив голову руками и упершись локтями в колени.

— Она говорила, что любовь ее подобна пирамиде Хеопса, она также вечна. Ей следовало сказать, что любовь ее подобна бесчувственному камню.

Он поднял голову и обвел взглядом комнату, где в неверном свете колебались тени предметов.

Ему почудилось промелькнувшая тень Нанаи, он вскочил и закричал:

— Но я не хочу, чтобы ты была бесчувственные камнем, я хочу, чтобы ты меня любила, любила… и чтобы любовь твоя творила чудеса! Голос у него сорвался. Он опустился на скамью, корчась от боли и ярости.

Временами его охватывало, отчаяние при мысли, что все его усилия напрасны, как напрасны были его старания в Мемфисе, где утонченные египтянки дарили Устигу своими милостями и оказывали ему предпочтение перед Набусардаром, в то время самым богатым из вавилонян. Но он гнал эти мысли. В один прекрасный день победа будет на стороне Набусардара. Египетская красавица Ис, с цветком лотоса в смоляных волосах, с телом тела слоновой кости, восприняла его любовь как оскорбление и в отчаянии нашла смерть в водах Нила. Но Нанаи найдет его в объятиях небесное блаженство, Устига больше не будет стоять у него на пути, потому что через несколько часов Набусардар арестует его, я если не убьет его тут же, то сделает своим пожизненным пленником. Прикажет заточить его в мрачных подвалах борсиппского дворца, где тот умрет от голода и жажды.

Он захохотал — и громкий и злорадный смех гулко прокатился по огромному залу, населенному ночными тенями. Но звук собственного голоса нагнал на него ужас, и смех застыл на губах.

Он встал и нервными шагами стал мерять мраморные плиты пола, покрытого толстым ковром. При этом он говорил сам с собой:

— У тебя остались считанные часы, сын спесивого персидского тигра.

Когда ты будешь сидеть на ложе Нанаи и рассказывать ей о молодых годах своего владыки, я, сын главных халдеев и Города Городов, непобедимого Вавилона, проткну твое тело, и ты издохнешь на моих глазах, в той же комнате, где она встретила меня презрением. Твоя смерть поразит ее в самое сердце, и этот удар оставит в ее душе более глубокий след, чем рана мечом. Она должна видеть, как ты испустишь дух. Впервые в жизни она убедится в бессилии своей Иштар, богини, которой ее посвятили. Она, конечно, будет умолять небожительницу спасти его, но богиня любви и милосердия ответит ей бесстрастной улыбкой, так как ей одинаково приятно видеть и людские радости, и людские страдания, Так я одержу над тобой победу, князь Устига, и ценой твоей жизни спасу всех нас.

С этими словами Набусардар остановился перед стенной росписью, изображающей охоту на диких зверей. В образах охотников были запечатлены он сам и члены его знатного рода. Вот одна из сцен, где корчился в предсмертных муках тигр, раненный стрелой Набусардара.

Набусардар долго и с удовольствием смотрел на этот апофеоз силы и доблести и, наконец, произнес удовлетворенно:

— Так издохнешь и ты, Устига.

И в то же мгновение почувствовал нечто вроде укоров совести. Кто-то внезапно встал за его спиной — или ему так показалось в том состоянии горячечного возбуждения, которое не отпускало его ни на минуту.

Ему явственно почудился чей-то шепот:

«Разве ты не поклялся, Набусардар, что не посягнешь на жизнь этого перса? Разве не поручился своей жизнью за жизнь Устиги?»

— Кто здесь? — растерянно спросил он. «Это я, — в муках совести ответил он сам себе, — это я, любовь, неподвластная ни морским стихиям, ни яростным ураганам пустынь».

— Что ты хочешь?

«Я не хочу, чтобы ты изменил своему слову, Набусардар»

— А ты, разве ты не изменила своей любви, ради которой я хотел жить или принять смерть?

«Бывают обстоятельства, заставляющие людей пересмотреть свои решения», — с трудом дошел до его сознания ответ.

Набусардар мрачно засмеялся:

— Вот видишь, обстоятельства изменили и мое решение. Люди отказали мне в своей любви, и даже собаки моих друзей обходят меня стороной. Но теперь мне безразличны и любовь людей, и все прочее. У меня осталась только отчизна, моя Вавилония, которую я хочу спасти. А чтобы спасти ее, надо оторвать от ее тела первую ненасытную пиявку, и эта пиявка — князь Устига.

«Хорошо, Набусардар, только не убивай его… Именем великих богов, твоих и моих, заклинаю тебя — не убивай его».

— Ты любишь его? — Он заскрежетал зубами. — Да, ты любишь его, и это еще одна причина, почему он должен умереть.

Ему почудилось жалобное эхо приглушенных женских рыданий где-то в дальнем конце зала, но оно тут же замерло. С этим звуком растаяло и видение рыдающей Нанаи.

И еще не раз в течение этой ночи посещали Набусардара мучительные видения.

В конце концов он уже был не в состоянии ни ходить, ни думать, ни лежать, ни спать. В нем все более властно поднималась волна яростного гнева, И ему уже не избавиться от него до тех пор, пока он не очутится перед хижиной Гамадана и не вытащит меч, чтобы пронзить им Устигу, сидящего рядом с Нанаи и повествующего о юности царя царей, великого Кира.

* * *
Задолго до назначенного часа Набусардар направил в Деревню Золотых Колосьев отряд наиболее надежных солдат вавилонской тайной службы. Там они должны разделиться на группы, одни будут ждать в трактире, другие в лесу, третьи останутся у каналов, заводя разговоры с крестьянами. Ближе к назначенному времени они, встретив Набусардара, вместе с ним проследуют во двор Гамадана. Старик укроет их в хозяйственных пристройках во дворе, откуда они придут на помощь Набусардару по сигналу его трубы.

Все шло, как и было намечено, и Набусардар появился в дверях хижины как раз в тот момент, когда Устига повел неторопливый рассказ о жизни Кира.

Он сидел у изголовья Нанаи, опершись одной рукой о кровать, а другой играя ее волосами. Он накручивал себе на палец прядь ее кудрей и снова раскручивал и при этом смотрел в глаза Нанаи и видел в них свое отражение, которое словно колыхалось на сине-зеленых облаках.

Нанаи не вникала в суть его рассказа, и напрасно старался Устига завладеть ее вниманием. Мысленно Нанаи была далеко отсюда, устремившись навстречу верховному военачальнику царских войск, чтобы силой внушения предотвратить убийство Устиги. Порой в ее душу закрадывались сомнения, действительно ли гонец имел право давать обещания и именем Набусардара ручаться за жизнь персидского князя. Впрочем, он ясно сказал ей, что уполномочен решать все военные вопросы.

Она вспоминала слово в слово торжественное обещание посланца: «Набусардар ручается честью и жизнью за жизнь этого перса».

Снова и снова Нанаи повторяла про себя эти слова, но сомнения не проходили.

Она заранее страшилась минуты, когда в дверях покажется сам Набусардар. Впервые в жизни она увидит его. Впервые в жизни она встретится с тем, о ком грезила днем и ночью, пока не познакомилась с Устигой. Великий и непобедимый Набусардар впервые в жизни глянет ей в глаза. Впервые в жизни встретятся их взоры.

Сердце рвалось у ней из груди, кровь бурлила в жилах, стучала в висках.

Она считала часы по движению тени от тростникового навеса. Когда тень приблизится к ее колышку, можно ждать появления верховного военачальника, который придет арестовать Устигу. С того момента, как Устига пересек порог ее комнатки, она ни на секунду не забывала о своих часах. Нанаи напряженно следила, как тень подкрадывалась к вбитому в землю колышку. Мысленно она уже много раз переживала мину ту, когда тень коснется роковой черты. И всякий раз от страха закрывала глаза, отдаваясь на милость великих богов. Однако назначенный час еще не наступил. Она открывала глаза и с облегчением убеждалась, что все ей просто грезится.

Как ни старалась она скрыть волнение, оно в конце концов передалось Устиге, и он спросил:

— Что с тобой сегодня, Нанаи? Ты чем-то встревожена? Может быть, тебе не интересно то, о чем я рассказываю? Тогда скажи, и я замолчу.

— Нет, нет, — вздохнула она, — рассказывай дальше, князь.

Он продолжал свой рассказ, а она опять не сводила взгляда с тени у входа.

В конце концов тень добралась до означенной черты, и в тот же миг Нанаи услышала стук копыт. Она заволновалась и привстала на постели.

Устига помог ей подняться и нежно улыбнулся. Нанаи хотела улыбкой поблагодарить его, но улыбки не получилось.

Сказала только:

— Князь, прими мою благодарность за все, что ты для меня сделал. Сохрани добрую память обо мне, как я сохраню о тебе.

Эти слова, которыми она перебила его рассказ, очень удивили Устигу.

Нанаи продолжала:

— Что бы ни случилось, навсегда запомни, что моей самой сильной любовью была любовь к родине, родина для любого из Гамаданов дороже всего.

— Что ты хочешь этим сказать? — недоуменно спросил он. — Не собираешься ли ты вновь доказывать, что мне не удалось убедить тебя?

Она молчала, напряженно прислушиваясь к приближавшемуся стуку копыт.

Устига тем временем продолжал:

— Я уже говорил тебе, что. готов запастись терпением. Если бы я хотел прибегнуть к мечу, я давно бы уже добился тебя, но победы оружия всегда скоротечны. Ты сказала, что, полюбив во мне человека, ты не перестанешь ненавидеть меня до тех пор, пока персы сеют смуту в Халдейском царстве. Я уверен, что ты будешь на моей стороне, когда убедишься, что персы думают не о завоевании твоей родины, а о восстановлении у вас справедливости. Разве ты уже забыла, что Халдейское царство полно несправедливости, страданий и бесправия?

Но все, что он говорил, проходило мимо нее; она прислушивалась к тому, что делалось во дворе, — там кто-то спрыгнул с коня, звякнув коваными наколенниками.

Ни Устига, ни Нанаи больше ничего не успели сказать — в дверях появился Набусардар, как и в прошлый раз, в парадной одежде простого военачальника.

Первой его увидела Нанаи, и в охватившем ее смятении в ней родился проблеск надежды, что гонец окажется более милосердным, чем сам Набусардар. Вместе с тем она была разочарована, что Набусардар не приехал и на этот раз, она опять не увидит его.

Набусардар, продолжая играть роль посланца верховного военачальника, поздоровался:

— Привет вам!

Нанаи не нашла в себе силы ответить ему. Устига обернулся и, увидев перед собой халдейского военачальника, встал, почуяв недоброе. Набусардар не знал, на кого смотреть.

Он увидел Нанаи, и на этот раз она вовсе не казалась ему холодной и бесстрастной. Напротив, лицо ее светилось любовью, и он снова почувствовал ее власть над собой. Но долг повелевал ему сохранять хладнокровие. Он резко перевел взгляд на Устигу.

Несомненно, это он, святоша из Мемфиса, поражавший остротой своего ума. В высшем военном училище ему прочили блестящую карьеру, хотя с первого взгляда всех обманывала его внешность святого. Знавшие его не могли понять — за счет ума или изворотливости ему удалось так быстро добиться признания высокопоставленных египтян. Сколько зависти возбуждал тогда в Набусардаре этот юноша, но теперь он без долгих слов уберет его с дороги.

Устига непроизвольно положил руку на рукоять меча и ждал. Он узнал в пришельце Набусардара и понял, что минуты его сочтены. На лбу у него. вздулись жилы, выступившие над глубокими глазами, подобно утесам над бездонными озерами. Появление Набусардара встревожило его, но он настолько владел собой, что в голосе его, когда он заговорил, не было и тени волнения.

На чистом халдейском языке он ответил Набусардару:

— Привет и тебе, царский гонец.

Набусардара привели в ярость и спокойный тон Устиги, и его лицемерие, с которым он назвал его царским гонцом, хотя не мог не узнать Набусардара. Может, он и в самом деле не узнал его? Но на догадки времени не было, и Набусардар немедленно приступил к делу.

Он обратился к нему суровым тоном:

— Именем закона Халдейского царства ты, князь Устига, отныне пленник Вавилона.

Устига сжал губы и собрал всю свою волю. Он отлично понимал смысл происходящего. Мысль его лихорадочно работала в поисках выхода.

Набусардар прервал его размышления:

— Я требую, чтобы ты отдал мне свой меч.

— Ты должен взять его сам, — ответил Устига и, обнажив меч, встал против Набусардара.

Обнажил меч и Набусардар и, с силой взмахнув им в воздухе, устремился на противника.

Устига сперва уклонился от удара, потом стал стремительно наступать.

С лязгом сошлись клинки, из-за тесноты маленького помещения они то и дело оказывались в угрожающей близости от тел.

Сжавшись на постели, Нанаи наблюдала поединок. Минутами ей казалась в опасности то жизнь гонца, то жизнь Устиги. Острия клинков сплелись в клубок молний. Оказалось, что святоша превосходна владеет мечом, — не однажды во время поединка жизнь Набусардара висела на волоске. Устига молниеносно наносил удары, целясь то в голову, то в грудь противника. Набусардар отчасти устал после дороги, но главное, ему давно не приходилось орудовать мечом. В последние годы халдейские военачальники носили оружие только для украшения, тогда как персидская армия уже несколько лет вела войны. Единственным спасением Набусардара было призвать своих солдат. Он с трудом улучил момент и, приложив к губам трубу; дал сигнал.

В тот же миг в комнату ворвались солдаты.

Теперь не стоило большого труда схватить Устигу, который все не хотел сдаваться и упорно отбивался мечом. Все усилия были напрасны, он вынужден был уступить явному перевесу врага.

Набусардар, весь потный, с небольшим порезом на лбу, приказал связать Устигу.

Один из солдат плюнул Устиге в лицо — так поступали с побежденным врагом.

Нанаи тотчас вскочила с постели и, растолкав солдат, подбежала к Набусардару. Она напомнила ему, что Устига принадлежит к знатному роду, и потребовала, чтобы с ним обходились учтиво.

— Он наш пленник, — равнодушно отвечал Набусардар, — и мы можем делать, с ним что угодно.

— Не забывай, — не отступала Нанаи, — что ты всего лишь посланец верховного военачальника его величества и не имеешь таких прав, как Набусардар. Кроме того, я тоже имею право требовать, чтобы с пленником не случилось ничего плохого.

— Ты слишком заботишься о нем, — расхохотался он, стирая кровь со лба. — Знай, однако, что все, что тут делается и будет делаться, справедливо.

— Что ты задумал?

— Увидишь сама, дочь Гамадана, — сказал он холодно, — ты сейчас все увидишь сама.

Потом он обратился к солдатам и приказал:

— Привязать к коню!

Солдаты схватили связанного Устигу, а Набусардар с усмешкой сказал Нанаи:

— Я разрешаю тебе проститься с ним — это единственное, что я могу для тебя сделать.

Нанаи опустила глаза и закусила губы, но не нашлась, что ответить. Она подошла к Устиге и, став перед ним на колени, вытерла рукавом своего платья его лицо.

Устига смотрел на нее с немым упреком, с выражением бессильного гнева на лице.

Он понял, почему все это произошло. Нанаи любит в нем человека, но ненавидит врага. Потому она и подчеркнула, что родина для нее дороже всего, как и для любого в роду Гамаданов. Только это могло оправдать в его глазах ее предательство. Но ведь он был готов ко всему, и даже это вероломное нападение не очень удивило его. Накануне, когда он сделал Забаду и Элоса своими преемниками, он инстинктивно предвидел подобный исход. Забада и Элос продолжат его дело. Он жертвует жизнью ради родины, как жертвовал жизнью ради родной Персии каждый из рода Устигов. Он всегда готов отдать жизнь за родину, и теперь ему не о чем печалиться. На этом его деятельность кончилась. Несколько преждевременно, но, по крайней мере, его ждет смерть, какую он сам для себя избрал. Последний из Устигов достойно завершит историю своего рода, — значит, все в порядке.

Так он думал, но, когда Нанаи склонилась над ним, его решимость заколебалась.

Нанаи почувствовала, какая внутренняя борьба происходит в его душе, и прошептала:

— Князь…

— Нанаи… — произнес Устига, пытаясь улыбнуться.

— Князь… — тихо повторила Нанаи.

Ничего другого они не сумели сказать.

Набусардар издали наблюдал эту сцену. Желваки ходили у него на скулах. Потеряв наконец терпение, он повторил приказ:

— Привязать к лошади!

Солдаты бесцеремонно оттолкнули Нанаи — в их глазах она была всего лишь дочерью простого крестьянина — и потащили Устигу, туго перетянутого веревками. Затем конец длинной бечевы они привязали к седлу коня. Тело пленника будет волочиться по земле, Набусардар избрал для него такую казнь.

Между тем к дому Гамадана сбежалось полдеревни. Среди них были царские и эсагильские надсмотрщики, и здесь не выпустившие из рук палок и хлыстов. Кошка забралась на самый верх тростникового навеса и оттуда шипела и фыркала на солдат. В хлеву блеяли овцы, тревожно кричал петух. Старый Гамадан караулил солдатских лошадей и делал вид, что не имеет никакого отношения к происходящему. Когда крестьяне приставали к нему с расспросами, он отвечал, что по воле великого Энлиля в его доме творятся какие-то чудеса.

Сначала никто ничего не знал о связанном человеке. Среди собравшихся было немало тех, кто втайне ждал прихода Кира, и они с радостью вступились бы за Устигу. Но были и такие, в ком вдруг вскипела горячая халдейская кровь, и они принялись швырять в пленника камни, узнав, кто он.

Нанаи возмущало, что гонец, от имени Набусардара поручившийся за жизнь Устиги, теперь позволяет забрасывать его камнями и распорядился привязать его к лошади, чтобы покончить с ним.

Но до поры до времени Нанаи скрывала, что у ней на уме. Незаметно вернувшись к себе в комнату, она вытащила из-под матраца кинжал и, сунув его за пояс, направилась к Набусардару. В этот момент мимо нее пролетел камень и попал Устиге в ногу. Кто-то из толпы натравливал на пленника собаку.

Нанаи твердо помнила одно: она дала слово персидскому князю и теперь должна спасти ему жизнь.

Поэтому она обратилась к Набусардару:

— Господин, ты говорил, что уполномочен решать военные дела вместо Набусардара и его именем обещал не нарушать обычая — даровать жизнь за спасение жизни. Прошу тебя, не забывай своих слов.

— Ты просишь оставить перса в живых только для того, чтобы не был нарушен закон халдеев? — спросил он хмуро.

Нанаи ответила:

— Не только поэтому.

— Почему еще?

— Князь Устига был гостем нашего дома. Жизнь гостя неприкосновенна.

Еще ни один халдей не преступил этого закона.

— Очевидно, потому, что не было поводов нарушить этот закон. Ты утверждаешь, что превыше всего любишь родину, а сейчас тебе дороже какой-то Устига. Заклинаю тебя памятью твоего доблестного дяди Синиба — верни мне мое слово, потому что я не могу посту пить иначе.

— Не хочешь ли ты сказать, что получил такой приказ от непобедимого Набусардара и теперь его именем нарушаешь законы Вавилона? Или Набусардар хочет дать понять, что законы действительны только для бедноты, а для знатных людей не существуют?

Набусардар в ответ зло взглянул на нее.

Шумя и переговариваясь, люди подступали все ближе к дому.

Одни восхищались смелостью Нанаи, бросившей в лицо царскому гонцу, что вельможи не соблюдают законов. Они готовы были прийти ей на выручку, если бы он приказал солдатам наказать девушку, Другие, напротив, так и ждали, не понадобятся ли царскому посланцу их услуги. Если Нанаи привлекут к суду за оскорбление представителя власти, можно будет рассчитывать на щедрость Вавилона.

Но Нанаи не обращала внимания на ругань и не искала сочувствия.

Она выхватила из-за пояса кинжал и, без боязни глядя на гонца, сказала:

— Тогда знай, господин, что у любого из Гамаданов смелости не меньше, чем у царских гонцов.

С этими словами она выбежала из толпы и одним ударом рассекла канат, которым Устига был привязан к лошади.

Ее тут же схватили солдаты.

— Что прикажешь с ней делать?

— Связать! — был ответ Набусардара. Но тут подоспел Гамадан. Он упал в ноги военачальнику и запричитал:

— Она молода и безрассудна, благороднейший господин. Будь милосерден, и боги будут милосердны к тебе. Наша семья оказала тебе немалую услугу, не требуя взамен награды. Возьми себе перса и поступай с ним по своей воле, но помилуй мою дочь.

Нанаи прервала его:

— Я не нуждаюсь ни в чьей милости. — Она смерила презрительным взглядом царского гонца и прибавила: — Видно, правду говорят, что честь и справедливость в нашей стране могут ждать защиты только от чужеземцев.

Набусардар, сам будучи невысокого мнения о чести и справедливости в Вавилонии, пришел в страшное негодование. Слова Нанаи возмутили его прежде всего намеком на воззвания Кира, которые распространяли приверженцы персидского владыки и вернейший средь них — Устига. Выходит, она помыслами заодно с этим персом, ему же, Набусардару, не оказывает никакого почтения, хотя ее жизнь можетоборваться, стоит ему лишь дать знак. Но он тут же спохватился — ведь Нанаи не подозревает, кто скрывается под личиной царского посланца! Может быть, знай она, что имеет дело с самим Набусардаром, девушка вела бы себя иначе.

Он пытался разобраться в своих чувствах.

Выходит, несмотря ни на что, она не безразлична ему. Он, гордый, облеченный властью вельможа, робеет при одной мысли, что навсегда потеряет Нанаи. И не о его ли любви скорее можно сказать, что она несокрушима, подобно пирамиде Хеопса? Он размышлял об этом, глядя на Нанаи, которую грубо держали его солдаты. А ее признания в Оливковой роще и обещание выдать Устигу только самому Набусардару, так как лишь он один имеет на него право? Отчего именно Набусардар имеет исключительное право на персидского князя, который олицетворяет собой угрозу свободе Халдейского царства? Не потому ли, что Нанаи втайне все-таки любит Набусардара, и в этом проявляется ее любовь? А может быть, Нанаи убеждена, что только Набусардар истинный спаситель ее родины?

Эта догадка обратила его мысли к Вавилону, где он разом проиграл все и вышел из игры нищий и всеми покинутый. И он затосковал о Нанаи, в ней, только в ней видел он надежного, преданного друга. Зачем же он выставил на позорище ту, для которой в его дворце приготовлены палаты, роскошные одежды и драгоценные украшения? Нанаи преподала ему урок не только подлинной любви к родине, но и мужества, и верности своему слову. Она ведь требует одного — чтобы и он сдержал слово. А он ведет себя как негодяй и на ее глазах вершит казнь над Устигой.

Все это вихрем промелькнуло у него в голове, и он решил повернуть дело иначе.

Кстати, Гамадан все еще валялся у него в ногах и умолял сжалиться над Нанаи.

И Набусардар сказал:

— Вавилон в самом деле многим обязан дому Гамадана, и поэтому я помилую твою дочь.

Но когда полководец приказал солдатам отпустить девушку, она вызывающе воскликнула:

— Я не прошу твоей милости!

— Что же ты просишь, дочь Гамадана? Он едва сдерживал себя.

— Жизнь за жизнь, — смело отвечала она, — больше ничего. Но я убедилась, что для вавилонянина слово чести подобно сухому листу на ветру, и потому я уже ни о чем не прошу тебя. Попробую убедить тебя делом.

Освободившись от цепких солдатских рук, она встала перед ним, величественная, как царица.

Такой она снилась ему во сне. И сейчас, наяву, она смотрела на Набусардара с высокомерием повелительницы мира. Это было уже слишком, в нем взыграло уязвленное самолюбие первого после его величества царя Валтасара халдейского вельможи.

Не зная, как смирить Нанаи и чем вернуть ее расположение, он спросил:

— Знаешь ли ты, с кем разговариваешь?

— Знаю, — ответила она, — с посланцем его величества, с гонцом победоносного Набусардара.

— А если б перед тобой был сам Набусардар? Он ожидал, что Нанаи смутится. Но она лишь прищурила глаза и высокомерно заметила:

— Будь ты даже царем, дочь Гамадана не покорится тому, кто преступает законы справедливости и нарушает слово!

— Мы встретимся еще! — только и нашелся ответить ошеломленный Набусардар.

Никто не догадывался, что происходило в его душе. после слов Нанаи. Как бы то ни было, он передумал и решил доставить Устигу в Вавилон живым, поэтому распорядился привязать его к подбрюшнику своего коня.

Вскочив в седло, он взмахом меча дал знак солдатам следовать за ним. Кавалькада всадников устремилась в сторону Вечного Города. Телохранитель Набусардара ехал с поднятым над головой мечом персидского князя в знак одержанной победы.

Толпа провожала их глазами.

Тут же стояла смятенная Нанаи, прислушиваясь к удалявшемуся топоту коней, пока он не затих совсем. Толпа начала расходиться. Нанаи подняла наконец голову и посмотрела в том направлении, куда Набусардар увез Устигу.

Рядом с ней упал брошенный кем-то камень, за ним второй. Она отнеслась к этому безучастно, не обращая внимания на тех, кто с радостью закидал бы ее камнями. Это могли быть и сторонники Кира, не простившие ей выдачи Устиги Вавилону, и халдеи, жаждавшие расправы за то, что она дерзнула перечить Набусардару и заступилась за перса.

Нанаи не придавала значение тому, что творилось вокруг. Она сосредоточенно смотрела вдаль, где рассеивались последние клубы пыли. Картина умиротворения в природе — и ураган мыслей и чувств, не затихающий в душе Нанаи. В нем слились горечь разочарования и торжество победы, радость и рыдания.

Она долго еще стояла с отрешенным видом, не выпуская из рук кинжала. Спадало душевное напряжение, и гамадановская отвага покидала ее. Мысленно пережив еще раз все случившееся, она удивилась, откуда у нее взялись силы, ей не верилось, что все это было. Нанаи показалась себе вдруг беспечной девочкой, которая бегает за овцами по лугам и слушает пенье жаворонков.

Но страшная опустошенность в душе и слабость, как будто почва ускользала у ней из-под ног, настойчиво возвращали ее к действительности. Вдруг острая боль пронзила раненое плечо, и в глазах у нее потемнело. Она испугалась, что ей не хватит сил дойти до своей постели, крикнула:

— Отец! — и пошатнулась.

Еще один камень упал у ее ног. Как знать, возможно, ее забросали бы камнями, если бы не Гамадан, выбежавший из хижины, где он молился после отъезда Набусардара всемилостивейшим богам за оказанную поддержку.

Проводив обессиленную Нанаи в дом и уложив в постель, он сказал:

— Помолись и ты, дитя добродетельнейшей Дагар, которую среброликий Син призвал в царство вечной радости, возблагодари всемилостивейшего Энлиля за то, что он оказал тебе свое божественное покровительство и помог одолеть паршивого перса, которого доблестный Набусардар отправит в царство теней жрать глину и прах земной. Вознеси свою молитву всеблагому Энлилю, пусть он прикажет своим демонам развеять тело кровожадного Устиги по всем уголкам мира, чтобы Ормузду никогда не удалось собрать воедино куски этого бешеного шакала.

Она лежала на постели, слушала отца, и каждое его слово впивалось в нее острым ножом. Не стоило труда объяснить отцу, что представлял собой Устига, — отец этого никогда не понял бы. Все это она должна держать про себя, запрятав глубоко в душе.

В ее сознании возник туманный облик Устиги, который вернулся к ней, снова примостился у ее изголовья, чтобы досказать повесть о юности царя Кира. Как ни в чем не бывало он играет ее кудрями, наматывая пряди себе на пальцы. С нежной улыбкой смотрит ей в лицо и говорит: «Тебе сейчас очень одиноко, Нанаи?»

Она кивнула.

«Если б меня не схватили, я бы все время был с тобой. Я мог бы всегда сидеть рядом с тобой, если бы интересы твоей родины и моей не разделили нас».

Она придумывала слова оправдания и, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, закрыла одной рукой глаза, а другой отгоняла от себя навязчивые видения.

Старый Гамадан, увидев поднятую руку Нанаи, подошел к ней, думая, что она зовет его. Но она ни о чем не просила. Нанаи никогда не питала к отцу особо теплых чувств, и кто знает, может, и правду поговаривали люди, будто Нанаи — дочь Синиба, которого втайне любила ее мать Дагар. Не потому ли Дагар и утопилась в Евфрате после его казни? Нанаи бессознательно больше льнула к дяде Синибу, чем к родному отцу. Они жили с Гамаданом под одной кровлей, но Нанаи нередко тяготилась этим. Она относилась к нему с почтением, но никогда не ждала от него ласки. И сейчас она поспешила убрать руку, чтобы он не коснулся ее.

В присутствии Гамадана сознание отчужденности становилось в ней еще сильнее.

В мертвой тишине она слышала только стук своего сердца да бормотанье старца, возносившего молитвы великим халдейским богам.

— Благодарю вас, владыки земли и неба, — шептал он, — что вы помогли моей дочери выдать персидского шакала. Вы снова показали, что все делается по вашей праведной воле и что нет богов сильнее вас. Священна ваша воля, справедливы ваши деяния, и око ваше всевидяще.

* * *
Весть о поимке персидского шпиона привела в еще большее волнение и без того беспокойный Вавилон.

Набусардар вихрем влетел во внутренний двор своего борсиппского дворца с Устигой, притороченным к подбрюшнику его лошади. Сперва он собирался допросить его в доме командования армии, но потом раздумал и оставил Устигу у себя, приказав запереть в одном из подвалов борсиппского дворца. У дверей темницы был поставлен усиленный караул, которому было предписано никого не пускать к пленнику, кроме преданной Набусардару Теки. Она должна была носить ему пищу и следить за тем, чтобы Устига добровольно не уморил себя голодом.

Тека тряслась всем телом, когда ее богочтимый и богоподобный Набусардар угрожал ей самыми страшными карами, если по возвращении из Вавилона не застанет Устигу в полном здравии. Он поклялся всеми семью демонами, что не оставит в живых ни одного человека во дворце, если с персом что-либо случится.

Набусардар по зрелом размышлении понял, насколько важно для него сохранить Устиге жизнь и как безнадежно он испортил бы себе все, если бы расправился с ним немедленно. Показания Устиги будут одним из красноречивейших доказательств враждебных замыслов персидского царя. Его снедали тревожные опасения при мысли о необходимости оставить дворец и ехать на заседание государственного совета. Что, если он не застанет Устигу живым? Эти страхи привели его в состояние крайнего раздражения, что сразу почувствовала на себе вся прислуга.

Рассыпая угрозы, злобно сверкая глазами, покинул он Борсиппу и поспешил в свой вавилонский дворец, который отличался истинно княжеской роскошью и где госпожой была Телкиза. Отсюда он собирался отправиться прямо на совещание, час которого неумолимо приближался.

Не один Набусардар, но и весь царский дворец был охвачен необычайным волнением. О совещании шептались во всех уголках Муджалибы. С утра во дворце только и было разговору что о совещании, к нему готовились все невольники, повара, водоносы, садовники, пажи, царские чиновники, царские советники и сам царь.

Больше всего волновало оно женскую половину дворца, где наложницы царя — а их было без малого около тысячи — коротали минуты вынужденной верности в сплетнях и развлечениях. Все они, ради подарков и золота, соперничали между собой в борьбе за благосклонность и любовь Валтасара, однако любая из них не задумываясь, готова была ему изменить. Их любовь к повелителю была лицемерной, и не одна из них втайне вздыхала о победоносном Набусардаре. Вечные пленницы золоченой тюрьмы, они мечтали о сильных мужских ласках, на которые изнуренный сладострастием царь был неспособен. Пренебрегая угрозой смерти, наложницы царя изыскивали всевозможные лазейки, чтобы обмануть своего повелителя. И по крайней мере, мысленно каждая из них изменила ему бесчисленное множество раз.

Одна царица верно и свято соблюдала свой супружеский долг, и царь несправедливо подозревал ее в любовных интригах с еврейским пророком Даниилом.

Накануне важных государственных событий царица не отпускала Даниила от себя. Она искала опору в его мудрости и щедром на доброту сердце. Царица чувствовала грозящую со стороны Кира опасность и тревожилась за судьбу державы. Она перебирала в памяти все виденные ею вещие сны и требовала от пророка их толкования. Кто же, как не он со своей премудростью, объяснит скрытый смысл вещей и предскажет неведомое?

В тревоге расхаживала она перед ним. Каждый ее жест выдавал не покидавшее ее ни на миг волнение. Картины расправы торжествующего врага над побежденными преследовали ее. Она затыкала уши, чтобы не слышать рыданий, которыми будет охвачен Вавилон, прикрывала ладонями глаза, чтобы не видеть усеянные трупами улицы и крыши домов. Собрав всю свою волю, она отгоняла эти видения и твердила себе усвоенное еще с детства, что Вавилон непобедим. Напрасно она утешала себя, чувствуя, насколько призрачны ее надежды. Единственной ее поддержкой был Даниил.

— Друг мой, — сказала она ему, — я все больше падаю духом. В особенности с тех пор, как и ты стал считать персидскую опасность весьма серьезной. Твои доводы столь основательны, что только глупец может в них сомневаться. И тем не менее я желала бы предотвратить опустошительную войну и кровопролитие. Я желала бы спасти Халдейское царство. Подумаем над этим вместе, друг мой.

Она села на покрытую шелком скамеечку и Даниилу приказала сесть.

— В последнее время охватило меня отчаяние, хотя это и не достойно царицы, — заметила она высокомерно, — но, по-видимому, цари тоже всего лишь люди; отчаяние подсказало мне принять веру в твоего бога, если он спасет царство. Я готова молиться ему и одарить его золотом. Сколько нужно твоему богу?

По лицу Даниила пробежала тень. Он старался сдержать себя.

— О царица, — укоризненно покачал головой Даниил. — Ты должна принести не золото, а чистое сердце и чистую душу. Ты обязана не перед богом, а перед жизнью.

— Я не понимаю тебя, Даниил.

— Научись отличать хорошее от дурного.

— Но каким образом я могу отличить чистую душу от низменной, доброе сердце от злого? — с недоумением возразила царица. — Сердце недоступно глазу, и душа невидима.

Даниил улыбнулся.

— Сердца людские подобны колодцам, со дна которых бьют ключи — прозрачные или мутные. О колодцах мы судим по их ключам. Сердце же людей распознаем по их деяниям. От чистого сердца исходят деяния чистые и добрые, от злого — деяния грязные и злые. Нет, ваше величество, ничто на свете не укроется от нашего взора и ничто не устоит перед нашей волей, было бы только желание видеть и действовать.

Она не могла согласиться с ним, слова пророка раздражали ее. К тому же он отвлекал ее внимание от главной цели. Разве мало того, что она, повелительница Халдейского царства, снизошла до признания Ягве? Что еще нужно от нее этому богу нищих пленников? Ведь даже евреи знатного происхождения отступаются от него и начинают поклоняться Мардуку. В ней возмущалась гордыня, которую она не могла подавить в себе даже в преддверии тяжких испытаний.

Она резко встала и подозрительно взглянула в лицо Даниилу. Потом недовольно сказала:

— Ты утверждаешь, что ничто не укрывается от людского взора. В таком случае я хочу увидеть твоего бога, если он существует.

— Я не солгал тебе, он жив в нашей совести.

— Ты говоришь, что совесть пробуждает человеколюбие. Так ведь и я из человеколюбия хочу спасти державу. Разве этого мало?

— Спроси свое сердце с пристрастием, царица, и ты увидишь, что не для народа, а для себя печешься ты о спасении царства, ибо приятно сознавать себя могущественной повелительницей. Если бы ты пеклась о благе народа, ты приказала бы отворить царские житницы и раздала зерно голодающим, приказала бы открыть бочки с оливковым маслом из дворцовых запасов и разлила его по пустым кувшинам вавилонской бедноты. Если бы ты пеклась о народе, ты разделила бы царские угодья между безземельными крестьянами и снизила высокие налоги. Только халдейский люд поможет тебе спасти державу, если ты освободишь его от рабского ига, в противном случае взор твоего народа будет устремлен за Евфрат, где стоит со своей армией Кир, в котором он видит избавителя.

— Если верить твоим словам, правительницы израильские и иудейские так именно и поступали. Однако народ в твоем отечестве был порабощен, как и в плену у вавилонян, — сказала она и оперлась рукой о стол эбенового дерева, словно под тяжестью свалившихся на нее забот.

— Ты права, — подчеркивая каждое слово, ответил Даниил; — Царь, жрецы и знать живут в роскоши и изобилии, а народ, нагой и голодный, надрывается на принудительных работах под бичами надсмотрщиков, поставленных царем, жрецами и знатью. Не в одном Вавилоне, но и у евреев так было. Однако все имеет свое начало и свой конец. Кто притесняет других, кто обрекает людей на нищету и голод, тот — запомни это, царица, — готовит бич для самого себя и сам узнает однажды нищету и невзгоды.

«Если справедливы слова Даниила, — подумала она, — то иерусалимская знать должна бы понести кару за свои преступления и жить в Вавилоне хуже последних невольников, — но это не так! Они нашли пути к богатству и в Халдейском царстве, слились с вавилонской знатью, расположили к себе жрецов, потому что, мол, не только Ягве, но и Мардук благоволит им. Во время своего царствования Набонид многим евреям дал высокие посты при дворе. Они нажили состояние, понастроили себе дворцов не хуже, чем у халдеев, носят роскошные одежды, живут на широкую ногу, приносят дары богам Вавилона и развлекаются в священных рощах богини сладострастия, как и халдеи». Высказав это Даниилу, она заключила:

— Возможно, твоя мудрость не совершенна и ты заблуждаешься, дорогой друг. Не все стройно в твоем учении.

Довольная, что удалось уязвить его, она жадно ждала ответа. Ей даже стало легче на душе. Спокойным жестом, садясь, она. расправила платье.

— Ты права, — согласился пророк… — наши князья, наша знать обзавелись дворцами, нарядами и золотом и сравнялись в богатстве с халдеями. Но, — Даниил предостерегающе поднял палец, — они лжесвидетельствуют в суде и дают взятки властям предержащим; подобно халдеям, живут потом и кровью бедноты, подобно халдеям, и единственный бог для них — их ненасытное чрево. Они обходят стороной вдов и сирот, но приносят щедрые дары бездушным идолам. Вот почему в Судный день их постигает кара, уготованная всем жителям Вавилона, и участь их будет ужасна!

Последние слова он произнес так убежденно, что царица внутренне сжалась и страдальчески уставилась на Даниила.

— Да, ужасная судьба ждет Вавилон в Судный день, — повторил Даниил. Убежденность пророка поселила ужас в душе халдейской повелительницы и сломила остатки ее самоуверенности.

Как безмятежно жила она еще совсем недавно, тешась иллюзиями о непобедимости Вечного Города. Как уверенно ходила она по дворцовым покоям. А теперь ложится спать с тревогой в сердце, а утром просыпается с еще большей тревогой. И нет ей ни в ком опоры. В эти тревожные дни один владыка державы занят тем, что строит храмы богам и отыскивает следы первых династий в развалинах древних дворцов, другой живет в ожидании финикийских кораблей с кипрскими красавицами. Великий Мардук равнодушно взирает на добро и зло, а божественная Иштар равно улыбается и любви и ненависти. Даже Ягве, в которого она готова поверить, как поверил когда-то Навуходоносор, не предотвратит гибель Вавилона, так как, будь это в его власти, он прежде всего не допустил бы падения Иерусалима и спас бы свой народ от плена.

— Конечно, Ягве не допустил бы падения Иерусалима, — заметила она вслух, — если бы он был таким могущественным, как ты утверждаешь, дорогой Друг.

Даниил едва заметно отрицательно покачал головой, обдумывая свой ответ.

Оба невольно прислушивались к суете в соседних залах, вызванной приготовлениями к совещанию.

Их смутил было звук шагов за дверью, но это оказались дворцовые рабы, убиравшие залы под надзором управителя.

Даниил первым нарушил молчание и вернулся к сомнениям царицы в могуществе Ягве.

— Иерусалим пал не потому, что слабым был наш бог, царица. Мы были слабы. Но ваше величество еще убедится в истине моих слов о том, что ничто не вечно. Придут добрые времена и для моего народа. Мы снова вернемся в страну наших отцов, будем бросать зерна в собственную землю и подвязывать лозы на собственных виноградниках.

Она нервно провела рукой по лбу и спросила:

— Ты рассчитываешь на персов?

— Царица, ты всегда больше доверяла доводам разума, чем превратным толкам, — убеждал он ее, — постарайся понять меня. Когда человек страдает, он не выбирает средств, чтобы избавиться от страданий. Вавилон не отпускает пленников-евреев на родину. Известно тебе почему, царица? — спросил он и сам объяснил: — Потому, что ему нужны рабы, без них он падет точно так же, как и от меча врагов. Царь Валтасар упорно не принимает наших выборных, которые просят об освобождении евреев из плена. Я тоже добивался аудиенции его величества по тому же поводу — и всегда бесполезно. Мы выплатили бы большую дань за свое освобождение. Наша земля в изобилии родит ячмень, пшеницу и просо; вина у нас больше, чем воды, меда больше, чем молока, оливкового масла хватило бы не на одно, а на три поколения вперед. Наш народ славится своим умением возделывать землю, а из чувства благодарности за освобождение его усердие возросло бы вдвое. Наши ремесленники превосходят искусством всех на свете. Самые красивые изделия — из шерсти и льна, узорчатые ткани и кожу — мы отправляли бы в Вавилон. Но царь Валтасар не желает выслушать нас.

— Я знаю, Даниил, — вздохнула царица, — воля владыки непреклонна. Чтобы доставить тебе радость, я недавно тоже просила его за евреев. С тех пор он возненавидел меня и подозревает, что я в сговоре с тобою против него. Я его очень просила, хотя… — с грустью добавила царица, — хотя мне жаль расставаться с тобой. Я даже не могу себя представить, что тебя не будет в Вавилоне. Мне будет очень недоставать тебя.

В самом деле, только и было у царицы отрады, что беседы с Даниилом. Он единственный понимал движения ее души. Чем грознее сгущались тучи над Халдейским царством, тем необходимее была ей поддержка Даниила. Она ценила его мудрость и в последние дни ждала от него важной услуги — она просила открыть ей, что ждет народ Вавилонии в будущем. Даниил всякий раз отказывался, и, по-видимому, не без причин. Царица решила выпытать это у него еще до начала совещания.

И тут она вспомнила, что это и было главной целью ее сегодняшней встречи с Даниилом. Пусть он развеет ее страхи и опасения. Она верила, что в сосуде с водой и елеем перед статуей богини можно прочитать судьбу Халдейского царства.

— Ты же видишь, — вкрадчиво говорила она, — царица просит тебя: освободи ее от терзаний и скажи ей, какой суд вынесли боги над Вавилоном. Пойдем со мной в святилище Иштар, облегчи мои муки и страдания. Неизвестность невыносима для меня. Открой мне грядущее, я должна его знать, — убеждала она страстным шепотом, молитвенно протягивая к нему руки.

И, видя, что пророк стоит недвижим, скорбно заключила:

— Может быть, ты, как правоверный еврей, боишься увидеть лик небесной Иштар, моей покровительницы, богини моего народа?

— Я не боюсь идти к тем, — серьезно ответил он, — кто держит в руках смертоносный меч, чем же испугает меня твоя вечно смеющаяся богиня?

— Не хочешь ли ты сказать: царица, твоя вера безумие, но я чту его, потому что оно кроткое и безобидное.

Он удивленно поднял брови.

— Мне известно, дорогой друг, — торопливо продолжала она, не давая ему возразить, что ты думаешь о той, с губ которой не сходит улыбка. Возможно, и я однажды паду ниц, как это сделал Навуходоносор, перед твоим богом — я повелительница халдейского царства. Может быть, этим я смягчу твое сердце?

— Видимо, для человека нет большего несчастья, чем иметь в груди гордое и беспокойное сердце, ваше величество. Ведь я всего лишь пленник Вавилона, как всякий другой из иерусалимских пленников, и ты можешь повелевать мною. Но плен тьмы для мудрости хуже плена вавилонского.

Он встал с огорченным видом.

— Пойдем же в святилище Иштар, ваше величество. Она не успела задуматься над его словами. Лицо ее порозовело от волнения — наконец-то он уступил. Воодушевленная, она поднялась и велела сопровождать ее.

Только по дороге она напомнила:

— Ты заключил наш разговор в комнате оскорбительными словами, но царица прощает тебя.

Они вошли в святилище, где пламя золотых лампад бросало блики на статую богини.

Царица пала ниц перед Иштар, воздавая ей почести. Потом поднялась, взяла чашу с водой и елеем и протянула ее Даниилу.

Большие пятна елея расплылись по поверхности воды и мерцали радужными огоньками. В них-то и должна была скрываться судьба Халдейского царства и халдейского народа. Даниил и царица пристально вглядывались в эти пятна.

— Даниил, — прерывающимся от волнения голосом зашептала царица, — близится час совещания, и мне надо знать предопределение богов. Я должна знать, Даниил. Тебе известно, что Валтасар насильно захватил власть, он незаконный государь. Халдейское царство сейчас не имеет законного государя… Даниил!

— А если я прочитаю по этим знакам, — произнес Даниил, не сводя пристального взгляда с жидкости в золотом сосуде, — что Валтасар приведет Халдейское царство к гибели, что ты станешь делать?

Она вцепилась в него дрожащей рукой.

— Что я стану делать? — исступленно повторила она.

— Да, что ты предпримешь после этого? — не поднимая глаз от жидкости, повторил Даниил.

— Были некогда Балкис-Македа, царица Савская, Томирис, доблестная царица массагетов, была египетская царица Tea, ассирийская царица Семирамида, Исабель, царица Израильская, Элиза, жена Сихарбала, основательница Карфагена… почему бы и Халдейским царством не могла бы править женщина?

— Ты собираешься взять власть? Она кивнула.

— А Валтасар?

— Я выпрошу для него смерть у всемилостивейших богов.

— А известно ли тебе, что грешно посягать на жизнь другого?

Весь ее вид свидетельствовал о страшном волнении. Красные пятна покрыли ее шею, щеки, лоб.

— Твое учение ужасно, — прошептала она в бессилии, и золотая чаша выскользнула из ее рук, ударив ее по ногам. От боли царица вскрикнула и упала на колени перед статуей великой богини.

Даниил был ее последней надеждой. Она рассчитывала на его помощь в устранении Валтасара. Царица не считала убийство Валтасара злодеянием, поскольку оно будет совершено на благо державе. Но Даниил не велит убивать. Она думала об этом с первых дней, как над Вавилоном нависла угроза персидского нашествия. Валтасара надо низложить, но нельзя допустить, чтобы вместо него правили Набонид или жрецы. Единственный выход, казалось ей, в том, чтобы занять трон самой и своим первым советником назначить Даниила. Она верила, что спасло бы Халдейское государство.

Она рассчитывала, что Даниил согласится подкупить вавилонских евреев, которые убьют Валтасара. Сделать это им будет тем легче, что Валтасар был их злейшим врагом и ни от одного из царей они не натерпелись столько, как от него. Замысел казался ей превосходным, и вот Даниил разрушил его, сказав всего два слова: не убий! В ту минуту она возненавидела его, но ненависть ее скоро растаяла. Когда Даниил нагнулся, чтобы помочь ей встать, она не отклонила помощь и схватила его за руки.

Ее роскошные одежды были забрызганы водой и елеем. На дорогой ткани расплывались масляные пятна.

Она беспомощно взглянула на Даниила, но гнев ее уже остыл, и она улыбнулась.

Жестокость царицы была не столько проявлением ее натуры. Столько внушена воспитанием. Царица была красивая женщина и душу имела скорее добрую. Сейчас, когда Даниил поддерживал ее и помогал ей встать, она была особенно хороша.

Лицо Даниила осветилось мягкой улыбкой, он чувствовал, что к нему вернулось расположение царицы, которым он дорожил, как дорожат благосклонностью любимой женщины.

Удивительные отношения связывали этого седобородого старца и венценосную красавицу. Весь двор недоумевал, чем Даниил обворожил непреступную царицу, которая с презрительным высокомерием отвергала ухаживания самых красивых военачальников из личной охраны царя. Туда попадали сыновья из наиболее знатных княжеских семей, и на их обязанности было не только охранять особу царя, но и развлекать царицу. Этим обычаем не пренебрегала еще ни одна из халдейских повелительниц, напротив, они не упускали случая вскружить голову царским телохранителям и возбудить в них ревность друг к другу. Двор покровительственно смотрел на любовные приключения цариц, так как это отвлекало их внимание от развлечений царя, которому, как сыну богов, надлежало предаваться сладострастным утехам. Нынешняя царица хорошо знала о порочной жизни царя, тем не менее оставалась ему верна, и единственный мужчина, с которым она охотно коротала часы томительной праздности, был пророк Даниил. Она никому не жаловалась на свой удел, даже Даниилу. В обществе мудреца царице становилось как будто легче, а его вера в лучшие времена передавалась и ей. Своей любовью к единоплеменникам он подавал ей пример любви к халдейскому народу. Уважение, с которым Даниил относился к чужим обычаям и верованиям, заставляло и ее чтить чужие обычаи. Добросердечие и человеколюбие пророка, его самоотверженная верность соплеменникам вдохновляли ее на служение Вавилонии. Подобно Даниилу, который стремился освободить евреев из плена и тем спасти их от гибели, царица решила отвратить от Вавилонии чреватую опасностями войну. Для этого надо было убрать царя, не способного управлять государством.

Что предпримет она, спросил Даниил, глядя в чашу с елеем, если окажется, что Валтасар ведет страну к гибели? Очевидно, именно это предсказание и прочитал пророк, хотя и высказал его в форме вопроса. Но она поняла его намек и теперь, еще раз все обдумав, решилась перед солнечным ликом божественной Иштар упросить Даниила помочь ей.

Взволнованным жестом царица коснулась его одежды и зашептала:

— И все же выслушай меня. Помоги мне, и я добьюсь освобождения евреев из вавилонского плена.

Они станут свободными людьми и вернуться на родину. Ты ведь знаешь, как они тоскуют по Сиону и Иерусалиму.

— Успокойся, царица, — так же тихо ответил он, — и поясни, чего ты ждешь от меня. Я с радостью сделаю все, что в моих силах.

— Я хочу попросить богов послать Валтасару смерть.

Даниил невольно отшатнулся, так зловеще прозвучали ее слова.

— Не бойся, это, справедливо, и сами боги помогут нам. Поручи кому-нибудь из сильных мужчин своего племени заколоть его в муджалибском парке. Он всегда прогуливается там перед ужином. Заплати им из моих денег. Любую сумму. Можешь пообещать им свободу и возвращение на родину. Можешь пообещать им все, что угодно. Я не откажу в любой награде за его смерть.

— Ты ведь любишь его, царица.

Она ответила ему уничтожающим взглядом.

— Ты не любишь его?

Царица вздрогнула и сжала губы.

— Царица!

— Ах, какое тебе дело до моих чувств, Даниил, что тебе за дело до этого? Лучше ответь, поможешь ты или нет.

— Я уже советовал тебе не брать на душу столь тяжкий грех.

— Поможешь или нет?

— Ты слишком взволнованна, а человек в волнении допускает ошибки.

— Ты хочешь помочь мне или не хочешь? — повторила она угрожающе, намереваясь уйти из святилища.

— Неужели тебе так хочется быть повелительницей Халдейского царства?

Царица метнула в него острый, будто копье, взгляд и зловеще прошептала:

— Ты заодно с персами!

— Царица!

— Заодно с ними!

— Царица!

— Да, я изобличу тебя перед царем, перед советом, я изобличу тебя перед халдейским народом.

С этими словами она направилась к выходу. Но у порога она оглянулась. Даниил спокойно стоял перед статуей Иштар, и его невозмутимость привела ее в еще большее негодование. Она невнятно бормотала какие-то угрозы.

— Ты даже не оправдываешься? — наконец спросила она.

— Позволь объяснить тебе все. Она остановилась, выжидая, и это означало, что он может говорить.

— Ты можешь обвинить меня в чем угодно, — начал он, — но этим ты не остановишь персов, так как виной всему не мои предвидения, а намерения Кира и его военное могущество. Не в моей власти решать, нападать персам на Вавилон или нет. Это решать Киру. Я знаю только, что победить персов не сможет никто; слава о его армии и о силе ее оружия распространилась по всему Старому Свету. Его начинает бояться и Новый Свет, собирающий силы для будущей схватки. Греки и римляне уже сейчас помышляют о войне с персами. Вавилон совершил непоправимую ошибку, не предприняв в свое время подобных приготовлений, и поэтому не исключено, что персы победят Вавилон. Но не столько царь тому виной, сколько…

— Сколько… — Царица слушала его в страшном волнении, потому что Даниил впервые говорил с нею так.

— Сколько жрецы Эсагилы. Да, Эсагила, которая уверила его величество Валтасара в том, что боги живут исключительно в утехах сладострастия и что ему, сыну богов, уготована такая же жизнь. И вот царь предается разгулу и любовным оргиям, вместо того чтобы править и решать государственные дела на благо державе. Эсагила умышленно толкает Валтасара к гибели. Она учит его творить зло и этим восстанавливает против него население. Эсагила рассчитывает на то, что Взбунтовавшийся против царя народ поможет ей осуществить заветную мечту — свергнуть Валтасара и снова прийти к власти. Убийство Валтасара, царица, было бы только на руку Эсагиле! На трон взойдешь не ты, а тот, кто будет угоден жрецам. Вершить делами снова станут жрецы, а народ, который ты хочешь спасти, окажется во власти кровопийц, которые будут тянуть из него соки, навалив бремя неисчислимых поборов. Как знать, возможно, даже персы будут не столь жестоки к халдейскому люду, как жрецы, которых нельзя считать истинными служителями богов.

— Может, ты напрасно клевещешь на них, пророк?

— Сейчас я докажу тебе, царица, насколько подлы их действия. Тебе известно, что при попустительстве его величества царя Валтасара евреи десятками мрут на канале Хебар и в вавилонском еврейском квартале около канала Пикиду. Но царь вершит волю Эсагилы. Она подогревает в сердце царя ненависть к евреям, а сама покровительствует некоторым из них и принимает дары для своих святилищ, помогает им в прибыльных сделках и устраивает их на выгодные должности. Валтасар ненавидит евреев, и они платят ему подобной же ненавистью.

— Все это слишком ужасно, Даниил. — Царица взволнованно схватилась за ручку двери.

— Точно так же, — продолжал Даниил, — по наущению жрецов его величество собирается выслать из страны всех чужеземцев, видя в них угрозу государству, тогда как сама Эсагила вошла в сговор с иноземцами против Валтасара.

Царица от неожиданности едва нашлась спросить:

— С Египтом?

— С персами, ваше величество. Царица выпустила ручку двери, и рука ее бессильно упала. Не сразу она пришла в себя.

— Не обманываешь ли ты меня, Даниил? — прошептала она, не в силах поверить услышанному.

— Нет, ваше величество. Что же вызывает сомнение в моей преданности?

Их взгляды встретились. Глубокие глаза царицы, оттененные длинными ресницами и шелковистыми дугами черных бровей, встретились с ясными, как пронизанная солнечными лучами толща воды, глазами пророка.

В самом деле, у царицы не было оснований не верить ему. Напротив, с каждой новой встречей все больше убеждалась, что он один не лжет ей. Тем не менее ею владели тревожные мысли. Она хотела быть мудрой повелительницей и стоять бок о бок со своим державным супругом. Персидская угроза посеяла в ней первые сомнения. Она сознавала слабые стороны Валтасара и теперь видела единственный выход в отстранении его от власти. Однако, вняв совету пророка, царица отказалась от этого намерения. У нее возник новый план — разоблачить предательство Эсагилы и ее интриги с персами.

Словно угадав ее мысли, Даниил сказал:

— Разумеется, ваше величество, о тайных сделках жрецов с персами до поры до времени не следует никому говорить.

— Но я как раз предполагала предупредить царя, ведь речь идет об измене.

— Царь и сам узнает об этом, уверяю тебя, царица.

— Я боюсь, что будет поздно. Сейчас начнется совещание. Я вся дрожу, голова у меня раскалывается. Мне трудно выносить даже воздух святилища. Вернемся во дворец… Мне надо поговорить с царем. Кто знает, какие еще козни замыслили жрецы против него.

— Ваше величество, ни одна душа, даже царь, не должны знать об этом. Слишком рано что-либо предпринимать. Мы должны поддерживать в Эсагиле уверенность, что об ее интригах никому ничего не известно. Если это предательство раскроется, у Эсагилы будет время совершить новое предательство, о котором мы не догадаемся. Самое разумное — знать все, но до поры скрывать это.

— Хорошо, я буду молчать, пока ты сам не велишь мне говорить. Моя гордыня всегда уступает твоей мудрости.

— Мы слишком задержались в святилище, — напомнил ей пророк. — Вероятно, уже стемнело.

В самом деле, уже опустился. вечер, и, когда они вышли из святилища, их встретил густой сумрак; только на западе просвечивало бездонное небо, синее и ясное, усыпанное золотыми искрами звезд.

В ту же минуту из-за статуи Иштар выскользнул закутанный с головы жрец, который прятался там и слышал весь разговор царицы с Даниилом.

* * *
Наступила ночь. Но в Вавилоне было светло, как днем, от яркой луны и звезд. При их свете можно было даже прочитать надписи на обелисках перед дворцами вельмож и на колоннах, где были высечены слова законов Хаммурапи. В лунном сиянии блестели крыши построек, от ворот храма Иштар, самого красивого здания в Вавилоне, излучался голубоватый свет дорогих изразцовых плит, которыми были выложены наружные стены. В ожидании роковых известий на улицах собирались толпы. Но всего оживленнее было в зимней резиденции царя, во дворце, который выстроил себе на берегу Евфрата Набопаласар, отец Навуходоносора.

С самого утра здесь не прекращалась суматоха. Царской челяди было приказано разукрасить дворец, как во время больших празднеств или приемов торжественных посольств из чужих стран. От прислуги скрывали причину подобных приготовлений, но все знали, что нынешним вечером должна решиться судьба государства.

О том, что во дворец пожалует сам его величество царь Валтасар, стало известно только за час до его прибытия. Это держали в тайне по приказу царя, боявшегося за свою жизнь. Он велел расставить усиленную охрану на всем пути от летнего дворца — Муджалибы до дворца Набопаласара. Эта дорога всегда была для него дорогой пыток. Каждый раз, отважившись проделать этот путь, он с ужасом вспоминал о нем еще много времени спустя. Из предосторожности царь распорядился усилить дворцовую охрану солдатами из царских казарм. Начальник городского гарнизона весь день был занят расстановкой постов. Наружный дворцовый двор был окружен отрядами отборных солдат в парадной форме. На груди начальника городского гарнизона красовался знак золотого льва, полученный за доблесть от царя Набонида, на поясе висела серебряная двойная секира, пожалованная Валтасаром.

К концу дня между Муджалибой и входом в парадный зал зимнего дворца выстроилось столько солдат, как будто предстояло сражение. Сопровождать царя и его свиту были выделены отряды конницы и копьеносцев, отобранных из числа наиболее рослых эфиопских наемников. Таким образом, были приняты все меры для безопасности его величества царя Валтасара. Желая скрыть, что все это предпринято ради охраны его особы, Валтасар делал вид, будто он гордится военной мощью своей державы и пользуется любой возможностью похвастать ею перед вавилонянами и перед иноземцами, чтобы они множили его славу.

Но в полной мере тщеславие Валтасара обнаруживалось в хвастливом выставлении напоказ своих богатств. Он приказал главному смотрителю царской казны открыть сокровищницы и украсить покои дворца золотом, серебром, драгоценными камнями, роскошными дорогими тканями и коврами.

Повсюду, куда ни обратишь взор, бросалась в глаза баснословная роскошь. Управитель дворца произвел осмотр убранных залов, и к концу у него так разболелась голова, что он потребовал себе чашу с целебным отваром. С самого начала весь этот труд казался ему ненужным, так как совещание было назначено на ночь. Разве возможность продемонстрировать свои сокровища Валтасару важнее предстоящего секретного совещания? Впрочем, управителю было не до размышлений, и он ограничился тем, что залпом осушил чашу целебного отвара.

Но еще долго в глазах у него кружились видения потолков кедрового дерева, стен из алебастра, мраморных лестниц и полов, стен, покрытых эмалью с искусной инкрустацией из золота и слоновой кости; снова и снова высились перед его мысленным взором величественные порталы, украшенные хитроумным орнаментом работы старых халдейских мастеров, исполинские фигуры крылатых львов, охраняющих входы, гранитные, бронзовые, медные и каменные статуи, высокомерно застывшие у стен; просторные входы во внутренние покои были завешаны тяжелыми портьерами из плотных дорогих тканей; мягкие диваны, золотым ножкам которых была придана форма тигриных лап, застланы пурпурными, синими, желтыми, белыми и цвета морской волны покрывалами работы самых знаменитых мастеров; полы были устланы коврами работы самых искусных ковровщиков, такими пушистыми, что нога уходила в них по самую щиколотку, словно человек ступал по травянистым лугам Месопотамии; лабиринты коридоров и внутренних дворов были обсажены пальмами, ароматным кустарником, завезенным из далеких стран, украшены фонтанами причудливых форм; столы в помещениях были покрыты скатертями, расшитыми золотом и серебром; на столах стояли металлические или стеклянные безделушки, украшенные драгоценными камнями.

Золотые цепи струились из чаш тонкой художественной работы, изображая вино, напиток богов; цветы из золота украшали вазы необычайных форм и отделки; из золота была мебель для сидения и лежания; юные невольницы расставляли кушанья в золотых мисках. Золотые бокалы для напитков, золотые подсвечники, золотые лампы по стенам, золотые светильники при входе; золотой пылью напудрены волосы царя и его невольниц; золото на сандалиях и поясах; из золота кинжалы и ножны для мечей; золотом затканы одежды, ч вся жизнь оправлена в золото.

Приказом царя наибольшее внимание следовало уделить убранству его кабинета, где должны были собраться советники перед, тем, как торжественно вступить в тронный зал. В кабинете царя преобладал цвет морской зелени в сочетании с пурпуром. Пол покрывал ковер, изображающий море с фантастическими растениями и животными. Высокие светильники, расставленные вдоль стен, представляли бога воды Эа — существа с туловищем рыбы и человеческой головой. В глубине кабинета от стены до стены был накрыт стол. На нем стояло двести золотых кубков, из них советники в ожидании начала совещания будут пить вино, закусывая сдобными печеньями, лежавшими в вазах критской работы. У передней стены протянулось возвышение, к нему вели три ступеньки, выложенные золотом и черным деревом. На возвышении стояли стол и царский трон. На столе были разложены резцы для письма и покрытые клинописью золотые таблички. Вдоль боковых стен до самого входа тянулись полки с книгами. Перед ними были расставлены низкие скамьи с шелковыми подушками. В центре комнаты разместилось множество маленьких столиков и стульев,инкрустированных по краям серебром и топазами.

На стенах кабинета до недавнего времени висели бронзовые барельефы, но Валтасар приказал убрать их, ибо они прославляли победы царя царей, бессмертного Навуходоносора. Валтасар уверял, что на его душу умиротворяюще действуют плиты, покрытые сине-зеленой эмалью, и велел заменить ими барельефы, скрывая за этим объяснением непобедимую ненависть к славным деяниям своего великого предшественника.

Стены кабинета преобразились, но муки зависти по-прежнему терзали душу Валтасара. Даже здесь, окруженный сокровищами халдейского искусства, он не находил себе покоя. Наконец решил выстроить себе новый дворец, который прославлял бы его правление и превосходил роскошью дворец Навуходоносора. Но воплотить это намерение в жизнь постоянно что-нибудь мешало.

Когда управитель дворца вошел в кабинет, он убедился, что его величество может быть доволен убранством и что он, управитель, заслужил от царя золотую цепь на грудь, высочайший знак отличия.

Итак, покои и залы готовы принять участников совещания.

С наступлением вечера зажглись огни во дворах и на террасах, и пятиэтажный зимний дворец весь засиял в мерцающем пламени факелов, ослепляя сильнее света звезд, который делает дно небесного свода глубже и прогибает его, как теплый ветер прогибает сеть паутины в кроне олеандра.

Со всех сторон дворец окружили толпы зевак, и чем ближе был час прибытия царя, тем больше любопытных собиралось на дорогах и улицах, по которым пролегал путь от Муджалибы к дворцу в Вавилоне.

* * *
Нервное оживление царило в тот вечер и во дворцах высших сановников. Советники и их писцы облачались в парадные одежды, в самое дорогое и красивое, что у них было. К одеждам прикалывались знаки царских отличий, полученные за собственные заслуги или унаследованные от предков. В последнюю минуту затверживались речи, приготовленные к совещанию и заблаговременно нанесенные на восковые таблички.

Каждый втайне надеялся, что именно его слово произведет на всех самое сильное впечатление. Каждый связывал судьбы державы лишь с собственными интересами и соответственно намеревался говорить. Мало кто вспоминал при этом о простом народе, а тем более возлагал надежды на его патриотизм. Ведь простолюдины были всего лишь одной из рубрик в сухом перечне хозяйственного инвентаря, принадлежащего аристократии. И она уповала только на собственное могущество, основанное на золоте, на свой разум, ослепленный блеском золота.

Разве что Идин-Амуррум, верховный судья Вавилона, смотрел на вещи иначе. Он верил в здравый смысл и широкую душу народа и понимал, как важно заручиться его поддержкой. Для этого надо отбросить бичи, которыми ежедневно кровавили крестьянские спины, дать народу хлеба, масла и мяса, избавить его от голода. Но вельможам дорог лишь мишурный блеск собственных речей, а не судьбы державы.

Если бы в этот момент чудом удалось раздвинуть занавесы в покоях царских сановников, то можно было бы убедиться, насколько далеки их стремления от надежд и мыслей Идин-Амуррума.

Вот дворец сановника, ведавшего дорогами. Слуги суетятся вокруг своего господина, облачая его в парадное платье. Перед ним с табличкой в руках стоит; писец и бдительно следит, чтобы его светлость не пропустил ни одного слова из выступления, которые он затверживал наизусть и которым намеревался ошеломить самого Идин-Амуррума, этого призванного оратора и тонкого ценителя красноречия. Подходящий момент доказать перед лицом избранных мужей всего Вавилона, что не один верховный судья наделен мудростью и даром яркого слова. Что же касается персидской угрозы, то она весьма мало заботит тщеславного сановника.

Сановник, на попечении которого было хозяйство страны, питал слабость к знакам отличия и не упускал случая выставить их на всеобщее обозрение. И теперь он прежде всего распорядился увесить себя регалиями. Его не оставила равнодушным весть о продвижении Кира; несмотря на слабость к красивым вещам, вельможа отличался рассудительностью и преданностью отчизне и мечтал прибавить к перешедшим к нему по наследству наградам и собственный высший знак отличия за доблесть, проявленную в бою за родину.

Сановника по внутренним делам перед каждым заседанием совета, кроме забот о делах государства, одолевали хлопоты, со стороны, быть может, и пустячные, но по-человечески понятные и проистекавшие главным образом из-за беспокойства о том, чтобы его особа выглядела достойно. За какие только грехи боги покарали его? Высокопоставленного халдея нельзя было представить себе без ухоженной бороды, у него же, несмотря на притирания, она не желала расти. Бедняга носил накладную бороду, доставлявшую ему массу неудобств. Вот и теперь ему пришлось вытерпеть из-за нее сущий ад. Презирая ухищрения цирюльника, борода никак не держалась на своем месте. Лишь когда, порядком намучившись, ее удалось наконец закрепить, сановник отправился во дворец; иначе он не мог бы показаться на глаза царю.

Главный казначей часами простаивал перед зеркалом и не мог налюбоваться на подарок царицы — золотого скарабея, которого он носил на золотой цепочке. Царица удостоила его этой награды за образцовую заботу о сонме царских наложниц, и с тех пор он многозначительно улыбался, стремясь произвести впечатление человека, связанного с царицей тайными узами.

Сановник по делам правосудия, получивший пост по наследству от отца, являлся на заседания в парике, хотя это и противоречило введенным Валтасаром новшествам. Однако за пышными локонами парика удобно было прятать лицо, когда приходилось бледнеть или краснеть при намеках на беззакония, творящиеся в стране. Сановник пользовался славой самого отъявленного взяточника во всем Вавилоне.

Хранителю печати достался в награду золотой кинжал, и его бесило, что на совещания в царском дворце запрещено являться при окружении. Это лишало его возможности покрасоваться перед другими. Вельможа втайне негодовал, что Валтасар не подарил ему вместо кинжала перстень-печатку с бесценным тифонским рубином или топазом, который больше пристал его сану. Кинжалы следует давать военачальникам, те могут постоянно носить их при себе.

Распорядитель протокола не думал об украшениях, его заботили мысли о дочери, бывшей замужем за лидийским князем. В случае войны князю, по-видимому, придется покинуть Вавилон, а с ним уедет в чужие края и дочь. В городе упорно ходили слухи, что царь потребует изгнания всех иноземцев. Эти угрозы могут прежде всего обернуться против лидийцев, которых Кир, покорив, говорят, набирает теперь в свою армию. Лидийцы стали ныне врагами Вавилонии. Распорядитель протокола, готовясь идти во дворец, мучительно подыскивал достаточно веские доводы, чтобы выгородить своего зятя и уберечь дочь.

В самом отчаянном положении находился, однако, халдейский посол в Египте, который специально прибыл из Мемфиса, чтобы проинформировать правительство об отношении его святейшества фараона к надвигающимся событиям. Посол вложил все свои капиталы в доходное корабельное сообщество, основанное финикийскими купцами. Сразу же по приезде в Вавилон он узнал, что тридцать кораблей вместе с грузом пропали без вести. О них скупо просачивались самые неопределенные сведения. Наконец какому-то смельчаку-капитану удалось ночью бежать на лодке, он благополучно доплыл по Евфрату до самого Вавилона и рассказал, что произошло. Корабли уже в верховьях Евфрата были задержаны персами, захватившими команду и грузы. Таким образом, посол лишился почти всего состояния. Скорбная весть повергла в глубокую печаль его семью, и поэтому посол ни о чем другом, кроме постигшей его беды, не мог даже думать.

Персы перехватили те самые корабли, с которыми финикийские купцы должны были доставить его величеству Валтасару кипрских красавиц.

Царь с нетерпением ждал, когда исполнится его мечта. Он распорядился ежедневно докладывать ему о делах корабельного сообщества, величественные пристани которого раскинулись по берегу Евфрата. Каждый день, не отводя глаз от сверкающей глади священной реки, царь подолгу простаивал на террасах Муджалибы, чтобы узнать о прибытии кораблей прежде, чем ему доложат об этом обычным порядком. И всякий раз царя постигало разочарование. Пустынной оставалась река, по-прежнему тщетно призывал он в свои объятия заморских красавиц, щедрых и сладостных, как благодатная почва Месопотамии.

Почти наяву Валтасар ощущал прикосновения их нежных пальцев на своем обрюзгшем лице и возбуждался при одной мысли о молочной белизне их тел, обласканных морским солнцем. Изнемогая от страстного томления, он допьяна напивался кипрским вином, чей букет напоминал ему юных дев, нежившихся в садах, подобно наливным ягодам на виноградной Лозе. С ветром, прилетавшим с севера, царь вдыхал аромат их кожи, с соком фруктов впивал сладость их тел. На охоте в заповеднике царю грезилось кипение крови и биение их сердец. Валтасар ловил серн и ланей и, прикладывая руку к дрожащим животным, с жадным волнением вслушивался в испуганный трепет их сердец.

Так он и жил тайной, напряженной жизнью, весь устремленный к будущим усладам, которые боги готовят ему в образе кипрских красавиц. Валтасар часами просиживал неподвижно, уставясь на чашу с вином, и ему чудился буйный хоровод прекрасных танцовщиц. Порой он уже протягивал руку, готовый схватить одну из них, но пальцы натыкались на холодное, твердое стекло. Валтасару приходилось утешать себя тем, что время идет и близится день исполнения заветной мечты. Корабли с живым товаром в пути и прибудут, самое позднее, утром, в день назначенного совещания.

В то утро царю доложили о приходе управляющего верфями. Валтасар принял финикийца с пышностью, но При известии о захвате кораблей персами рассвирепел, как лев. Управляющий едва спасся бегством. Гнев Валтасара сотрясал всю Муджалибу. Царь заперся в маленькой гостиной злосчастной царицы Амугеи Мидийской и там дал волю ярости. Прислуга ходила под дверями на цыпочках, а царедворцы, съежившись за занавесами, ждали, когда он призовет их к себе. Но Валтасар не желал никого принимать, он никого не мог вынести. Никто не отваживался попасться ему на глаза. В великой печали он затягивал и отпускал массивную золотую цепь, висевшую у него на шее. Он даже подумывал заколоть себя мечом, но не хватило решимости. Да, боги из зависти отняли у царя кипрских девушек. Он давно подозревал, что небожители не слишком благоволят к смертным, но обездолить его, сына богов! Проклятиями, одно страшнее другого, он осыпал коварные небеса и, наконец, поклялся объявить им войну — священную, справедливую войну. До сих пор слава халдейских царей не могла затмить звезд, но слава Валтасара засияет ярче. Она поднимается выше звезд и божественных чертогов, чтобы отомстить богам, унизить их.

Когда ярость Валтасара поулеглась, царедворцы рискнули развеселить опечаленное сердце владыки. Они выстроили у дверей хор лучших певцов, и под их пение в гостиную проскользнули шесть греческих танцовщиц. В белоснежных кисейных покрывалах они, словно мотыльки в небе, запорхали на голубом фоне гостиной. На мгновение Валтасар задержал взгляд на их гибких стройных фигурах, но тут же вскочил со стула. Девушки замерли. Наступила гнетущая тишина.

Ее разорвал исступленный крик Валтасара:

— В ямы их, к змеям, пусть извиваются там!

Но едва несчастные удалились, в гостиную вбежала любимая невольница Валтасара, родом тоже из Греции. Она бросилась к его ногам и принялась умолять за своих сестер.

— Я единственная люблю тебя беззаветно, я докажу тебе свою любовь добровольной смертью. Пусть теперь исполнится моя воля. Из любви к тебе я готова расстаться с жизнью, но перед смертью прошу, даруй жизнь моим сестрам, ведь они совсем юны и им не хочется умирать. Я единственная любила тебя беззаветно, самой пылкой любовью. — Она обняла его ноги. — Знаешь ли ты, что такое любить беззаветно, дольше всего на свете, царь? Только ради такой любви человек может отречься от жизни. — Она устремила на него пылающий взгляд и выхватила маленький кинжал. —

Смотри, царь… — И вонзила себе в сердце острый сверкающий клинок.

Гречанка упала на вытянутые ноги Валтасара. Выпростав одну ногу, он оттолкнул труп.

Сегодня он был ко всему безучастен и не видел разницы между водой и кровью, жизнью и смертью. Он даже не сразу осознал, что находится в одной комнате с умершей.

«Как это она сказала, — вспоминал он, — одна, мол, я любила беззаветно. А потом кинжалом — и все…»

Вслух он произнес:

— Да, пожалуй, она поистине любила меня… А что это такое — любить больше всего на свете? Что значит — любить беззаветно? Я желаю знать, что такое — истинная любовь! Я тоже хочу любить истинной любовью!

В смятении ему показалось, будто в сердце его шевельнулось теплое чувство к гречанке. Он пристально всматривался в ее лицо и подумал, что великая любовь достойна воздаяния; В безотчетном порыве он снял с руки дорогой перстень и надел ей на палец со словами:

— Ты любила меня больше всего на свете, и я жалую тебя перстнем с эмблемой сына богов. Еще никто не удостаивался этого! Цени!

Потом он дважды хлопнул в ладоши и безучастно распорядился убрать труп.

Снова он остался один, и даже критская чаша с хороводом танцовщиц не могла скрасить ему одиночества. Валтасар всматривался в призрачных плясуний. Ярость опять накатывалась на него. Ему казалось, что он окружен толпой завистников и врагов, и его удел — вечное одиночество. Единственная любившая его ушла из жизни. Он заметил на ковре следы ее крови. Они словно вплелись в тканый узор, и Валтасар не мог оторвать от них взгляда.

Он действительно одинок, ему некого любить. Валтасар заплакал. Сквозь пелену слез перед ним вместе с образом беззаветной гречанки мелькали видения девушек с Кипра, захваченных персами. Вот и они достались Киру, а не ему, Валтасару. Этот шакал собирается отнять у него и женщин, и державу. К нему, быть может, направилась и душа умершей. К нему перейдут все мертвые и живые. Кир задумал лишить Валтасара всего.

Он застыл, погруженный в свои мысли, недвижимы были даже ресницы. Он будто спал.

Казалось, гроза миновала. Однако едва один из придворных открыл двери и одернул занавес, как Валтасара охватил новый приступ ярости и не оставлял его до самого вечера. Дважды он приказывал принести труп гречанки и ласкал ее, словно ребенка. В конце концов он снял с себя золотую цепь и обвил ею шею умершей.

При этом он причитал с громкими рыданьями:

— Это мой дар за твою истинную и пламенную любовь. Если бы ты была жива, ты научила бы и меня, сына богов, любить сильно и беззаветно. Если бы ты была жива, я любил бы тебя вечно и горячо. Я величайший повелитель Вавилонии, и мое сердце должно уметь так любить. О, если б ты была жива… почему ты не осталась жить? Разве Валтасар не держит при дворе десятки врачей? Разве при дворе Валтасара нет мудрецов? Так пусть же она оживет…

Валтасар страстно захотел, чтобы его любимая рабыня снова ласкала его. Чтоб извивалась у него на коленях, подобно змее, умеряя своими прохладными руками жар его тела в знойные дни. Пусть ее взгляд любовно коснется его лица. Пусть ее пальцы перебирают его волосы, и в ночной тиши ярко-алые губы льнут к его губам. Да, он желает этого. И Валтасар велел позвать к нему придворных врачей и мудрецов. Но ни один из них не взялся воскресить гречанку. Они сгрудились в углу голубой гостиной и в страхе ждали своей участи.

Среди мертвой тишины, всегда предшествовавшей царскому приговору, Валтасар закричал:

— Чего стоит ваша мудрость, если вы не можете воскресить даже такое убогое создание, как невольница? Вас развелось во дворце больше, чем пауков, и вы даром едите мой хлеб. Я постараюсь уменьшить число дармоедов. Бросить каждого шестого львам…

Никто не посмел проронить ни слова из страха, что царь предаст смерти всех. Лишь один из них, авантюрист по натуре, которому уже случалось обвораживать сердце царя, рискнул прибегнуть ко лжи во спасение.

— Государь, — сказал он, — ты обвиняешь нас, а ведь наша совесть чиста. Каждый из нас сумел бы воскресить твою любимую невольницу, если бы ее любви не пожелали сами боги. Боги призвали гречанку в свое царство, чтобы сделать своей возлюбленной. Мы всего лишь служители богов, и не нам противиться их воле. Лишь ты — самый могущественный, самый прославленный властелин Халдейского царства — можешь заставить их вернуть ее тебе. Побеседуй с богами, а мы удалимся, так как не подобает смертному быть свидетелем разговора сына богов с небожителями. Отпусти нас с миром.

— Это мудрый совет, — согласился царь. — За что мне карать вас, если виновны боги? Я договорюсь с ними, а вы ступайте. Тебе же, — он кивнул на пройдоху, — тебе пусть смотритель казны даст перстень из нефрита.

Гостиная опустела, но Валтасар не договорился с богами. Они не подали никакого знака, что умершая может восстать из мертвых, снова начать двигаться, обвивать своими гибкими руками тело царя царей. Недвижимая, она лежала перед ним на. ковре с полуоткрытыми синеющими губами, на которых изменился даже цвет губной помады. Щеки у ней запали, лицо приобрело пепельный оттенок. Пальцы рук заострились, как у скелета, стройные упругие ноги, так грациозно носившие ее тело, одрябли. От нее осталась только тень былой красоты, и Валтасар, взглянув на нее, ужаснулся.

— Она отвратительна, — пробурчал он, — она очень изменилась с тех пор, как вступила в царство теней, хотя сами боги соперничают со мной из-за нее.

По спине у него пробежали мурашки.

— Она стала безобразной и противна мне. Валтасар несколько раз обошел ее вокруг, рассматривая со всех сторон.

— Не буду я спорить с богами из-за нее. Даже последний раб в рудниках не стал бы сейчас домогаться ее, не то что царь.

Ему померещилось, что от трупа потянуло тлетворным запахом, и он хлопнул в ладоши.

— Унесите, — брезгливо сказал он вошедшим слугам, и погребите в саду под кедрами, где покоится прах злосчастной Амугеи Мидийской.

Но тут явился главный садовник и попросил царя отменить свой приказ, так как не годится царице лежать рядом с рабыней.

— Эта рабыня любила Валтасара беззаветной и пылкой любовью, как Амугея любила Навуходоносора. Если Навуходоносор избрал местом вечного упокоения Амугеи террасы парка, то почему этого не могу сделать я для той, которая любила меня одного?

Ее величество Амугея Мидийская была халдейской царицей, ваше величество.

— Халдейской царицей была Нитокрис, — возразил царь, — истинной царицей была Нитокрис, а Амугея для Навуходоносора была тем же, чем для меня греческая невольница. Я не вижу здесь разницы, и поэтому положите их рядом.

— Ваше величество, — начал было снова главный садовник.

— Кому ты перечишь? Я не Навуходоносор, который выслушивал советы простых пахарей и умилялся их мудрости. Запомни, что мудрым может быть только сын богов, то есть я.

Валтасар нахмурился, лицо его приняло брюзгливое выражение.

Главный садовник, боясь накликать на себя беду, поклонился и вышел.

Невольницу похоронили под кедрами, и Валтасар пожелал убедиться в этом лично. Он собственноручно поставил на могилу золотую чашу со священным елеем и выжал из себя несколько слезинок. В знак печали он надорвал ворот своей роскошной сорочки.

В действительности рабыня-гречанка была похоронена на вавилонском кладбище, могила же под кедрами была пуста. Так распорядилась царица, взяв все на себя. Царица не позволила осквернить прах царственной особы соседством невольницы. В тайну были посвящены только Даниил и главный садовник.

В тот же вечер царица еще раз посетила Валтасара, который все больше терял самообладание. Час совещания близился. По улицам слонялись толпы зевак, во дворце караулом стояли солдаты, сановники прибывали в тронный зал зимнего дворца, а Валтасар отчужденно сидел в голубой гостиной. Мрачного настроения не развеяла и царица. Стоило ей упрекнуть Валтасара в том, что из-за женщин он забывает о своем державном долге, как царь пришел в бешенство.

Он был ужасен. Угрожающе протягивая к ней руки, он хрипел:

— Ты блудишь со своим иудейским псом и еще смеешь упрекать меня?

— Валтасар! — взмолилась она и, не желая выслушивать дальнейшие оскорбления, покинула его и тотчас же направила к нему врача с лекарственным настоем против безумия.

Но Валтасар отказался что-либо пить.

Оставались еще два человека, которые могли бы унять царя. Это были Набусардар и его жена Телкиза.

Час совещания неумолимо приближался, и царским советникам поневоле пришлось послать за Набусардаром. Однако его уже не застали дома. Оставалась Телкиза, всегда с удовольствием выполнявшая подобные поручения. Она упивалась своим влиянием на царя, неотразимостью своей ослепительной красоты и утонченной лести.

Но и Телкизу, тигрицу Вавилона, начали посещать мысли о персидском нашествии. Кому-кому, а уж ей-то был хорошо известен эгоизм знати, царских советников. Послав за ней с просьбой утихомирить Валтасара, приближенные царя рассчитывали, что она будет лить масло в их светильники, но не так-то просто было предугадать поступки лукавой Телкизы.

* * *
Благородную Телкизу доставили в Муджалибу в роскошном паланкине. На ней были изящные белые одежды, плотно облегавшие тело, и она напоминала гибкую змейку. В волосах, аркой возвышавшихся над лбом, сверкали драгоценные камни, а на груди у ней была прикреплена брошь в виде букетика цветов из жемчуга и серебра. Ножки были обуты в легкие туфли из белой кожи на высоких каблуках, о которые бился край ее длинного платья.

Такой она появилась среди царских советников, а потом и в дверях гостиной злосчастной Амугеи Мидийской.

В полном блеске своей красоты она вдруг вынырнула из-за полураздвинутых занавесов и устремила взгляд на Валтасара: царь нервно обернулся, чтобы увидеть, кто посмел явиться без его зова.

Телкиза улыбнулась.

Одной рукой она держалась за занавес, другой слегка приподняла край платья, намереваясь пройти дальше.

Валтасара на сей раз раздражала даже улыбка Телкизы, перед которой, как говорили, в Вавилоне редко кто мог устоять. Телкиза все улыбалась своей обольстительной улыбкой, а Валтасар судорожно искал глазами предмет, чтобы метнуть в Телкизу и помешать ей выйти из-за занавесов.

Но Телкиза храбро вышла, точно морская богиня из водных глубин, и направилась прямо к Валтасару.

— Стой! — задыхаясь, крикнул он.

Однако Телкиза продолжала приближаться к негодующему царю и ответила ему новой обворожительной улыбкой. Окончательно потеряв власть над собой, он швырнул в нее дорогую чашу с изображением хоровода танцовщиц, в следующее мгновение пожалев об этом. Выкатив глаза, он смотрел в лицо гордой Телкизы, которая, только теперь остановившись, не сделала даже попытки уклониться от летящей чаши, и та задела край ее платья.

— Ты даже не увернулась, — прошептал он. Царь стоял перед ней с видом напроказившего мальчишки, позабыв о своем сане.

Он повторил уже более мирным тоном:

— Ты даже не увернулась.

— Нет, Валтасар, — игриво ответила она, — я ведь знала, что ты в меня не попадешь. Человеку, который метит в цель, нельзя терять хладнокровие. Чтобы добиться своего, нужен рассудок, а также выдержка.

— Терпеть, не могу умничающих, женщин. Не хватало, чтобы и ты мне опротивела.

— А ты, как всегда, думаешь только о себе, и никогда — о других. Может быть, ты надоешь Телкизе раньше, чем она тебе?

Он нахмурил брови, но не успел ответить ей, и Телкиза продолжала:

— Если Валтасар охладеет к Телкизе, ее будет еще любить весь Вавилон. Но уж если Телкиза охладеет к Валтасару, найдешь ли ты ей замену? Поэтому самое разумное — от мудрых принять мудрый совет. А я, государь, даю тебе хороший совет. У тебя перебывали тысячи женщин, и все тебе надоели. Только я и осталась у тебя и останусь навеки. Как не может иссякнуть море, так никогда не иссякнет мое обаяние. И как жаждущий не сводит глаз с колодца, так взоры всех мужчин прикованы ко мне. Среди них многие не уступят царю в любви, и ласки их более жгучи, чем ласки царя. Отрицать это может только тот, кто не сведущ в любви и не знает мужчин. Кстати, прими государь, мою благодарность за освобождение Сибар-Сина. Тебе благодарны за это половина вавилонских женщин, не считая меня. Когда он вышел из здания суда, то был подобен сказочному герою. Все женщины готовы были припасть к его ногам и молиться ему, как божеству.

Валтасар взмахнул рукой и надулся.

Телкиза не давала ему прервать себя.

— Сибар-Син весьма искусен в любви. За каждую каплю наслаждения он щедро одаривает своих возлюбленных. И когда насытится их ласками, не прогоняет их с отвращением. Если они приходят снова, он не. отталкивает их. С той, которая изменила ему, он расстается мирно. Когда соперник отнимает у него возлюбленную, он не ропщет, полагая, что каждый имеет право на свою долю наслаждений. Таков Сибар-Син, мой государь. А ты? — И она показала на осколки разбитой чащи.

Валтасар дрожал от злости и негодования. Телкиза в его присутствии превозносит Сибар-Сина и унижает царя, да еще вынуждает соглашаться с ней! Валтасару хотелось оборвать ее, но она смотрела на него взглядом, под которым присмирел бы даже хищник. В конце концов, поддавшись власти этого взгляда, Валтасар в раздумье присел на скамью.

Зачем Телкиза пришла сюда, думал он. Чтобы учить его любви? Она хочет, чтобы царь любил ее, и поэтому завела речь о любви. Она хочет, чтобы он любил ее самой нежной любовью, вот и рассказывает о нежности Сибар-Сина, Она желает быть нежно любимой царем… Или?

Он зловеще сжал губы.

— Или?.. — громко закричал он.

— Почему ты кричишь, Валтасар? — спросила она с подобострастной нежностью.

— Они подослали тебя сюда?

Недавно ему стало известно, что Телкиза ходит сюда не по своей воле, ее используют как успокоительное средство.

Изогнувшись всем своим гибким телом, Телкиза села рядом. Потом ответила с оттенком наигранной обиды:

— Кто же пошлет меня сюда, напротив, я вынуждена скрываться, чтобы меня не заметили. Ведь я не царица Халдейского государства, чтобы ходить к тебе, когда вздумается. Я жена Набусардара.

— Значит, ты пришла по собственной воле?

— Ох, государь, как ты можешь думать иначе, — лицемерила она, — как ты можешь подозревать меня? Мне хотелось побыть с тобой, вот я и пришла. Я с самого утра хотела повидаться с тобой, но меня не пустили.

— Тебе сказали, что я буйствую? Но я — царь и имею на то право.

— Нет, мне сказали, что ты занят предстоящим совещанием.

Валтасар удивился.

— Мне сказали еще, то ты целый день не выходишь из гостиной и готовишь речь к совещанию. Я наслышана об этой речи, как о важном событии в истории нашей страны. Ты ведь знаешь, весь Вавилон взволнованно ждет, что принесет ему завтрашний день. Да, тебе предстоит успокоить народ и воззвать к его мужеству. Мне было обидно откладывать встречу с тобой, но я сказала себе, что в такие минуты родина — главное. Мы все трепещем за ее судьбу, и поэтому мое сердце возликовало, когда твои советники сообщили мне, что ты готовишься к нынешнему совещанию, чтобы, как и подобает истинному государю, спасти державу от угрозы врага.

— Тебе действительно так сказали? — Он невольно опустил глаза.

— Да, мне так сказали, государь, — вдохновенно играла она свою. роль, — так мне сказали, и я умолила хотя бы на минутку пропустить меня, чтобы принести тебе свой поклон еще до начала совещания. Прими же мой поклон, великий и славный властелин Халдейского царства.

И в то время как она грациозно склонила перед ним голову, он мрачно пробормотал:

— Ты хотела сказать: величайший и славнейший властелин.

— Да, величайший и прославленнейший повелитель Халдейского царства, — в тон ему подхватила она, — ты истинный защитник своего народа, и народ на твоей стороне. Да будут и боги на твоей стороне — и при их божественном покровительстве ты доведешь свое дело до победного конца.

— Боги не нужны мне, — отрезал он, — я одержу победу и без богов, я один, я одержу победу над врагом и над богами.

Телкиза смутилась и не нашлась сразу, что ответить на эту вспышку державной спеси. Ее самым испытанным оружием была улыбка, поэтому она не замедлила воспользоваться им.

Она улыбалась так обворожительно и таким чарующим взглядом смотрела на Валтасара, что он не в силах был избавиться от ее власти. Она права, он может пресытиться любой женщиной, только не ею. Так и было в действительности, и источник ее притягательности в том, что она всегда разная.

Валтасар не мог оторвать от нее жадного взгляда.

— Ты всякий раз другая, а остальные женщины очень однообразны, — сказал он.

Сейчас кстати было вспомнить о разноцветных камешках, которыми они играли в детстве, — еще тогда она нравилась Валтасару. Разноцветные камешки он выкапывал из песка и самые красивые клал на ее детские ладони. Это было для Валтасара наиболее приятным воспоминанием далеких лет. Цветные камешки и Телкиза. Телкиза с темными, как ночь, волосами, с огромными выразительными глазами, и. камешки всех цветов и оттенков.

Поскольку Телкиза безошибочно угадывала, на чем в душе Валтасара выгоднее сыграть в тот или иной момент, то она придвинулась вплотную к нему и почти шепотом спросила:

— Помнишь ли, Валтасар, как мы играли цветными камешками под сикоморами, кедрами и пальмами? Валтасар взял ее за руку.

— Помнишь ли, как ты обещал мне, что будешь царем, а я — царицей Халдейской державы?

— Телкиза…

— Конечно же, ты помнишь, как мы играли в царя и царицу и ни ты, ни я не желали слушать друг друга, потому что оба мы были отчаянно упрямы. Наконец, ты швырнул в траву самые красивые камешки, чтобы отомстить мне. А потом долго отыскивал их и жалел, что огорчил меня. А когда ты собрал их снова, то не отдал мне, а сказал, что еще подумаешь. Я оставила тебя раздумывать, а сама побежала играть с другими детьми из благородных фамилий. И ты страшно рассердился, грыз зубами камни, бросился на землю и выл, как шакал. Когда ты совсем выдохся, тебя, измученного, отнесли в детскую, и там ты крепко уснул.

Рассказывая, она с лукавой нежностью льнула к нему и обвивала руками его шею, пока и он не обнял и страстно не прижал ее к себе.

Уже в его объятиях она рассмеялась.

— Ты всегда был таким и таким остался, только ты царь, а я не царица Халдейской державы, и в то время как я тоскую по тебе, ты тоскуешь по многим другим.

Как будто и не бывало сегодняшних событий, как будто кто-то стер самую память о них — Валтасар смотрел как зачарованный на ее лицо, покоряясь ее обаянию:

— Я, конечно, глупец, что думаю о других, когда существуешь ты. Ни одна не сравнится с тобой. Даже те, с Кипра, которых украл у меня Кир, даже они. Ты должна была быть халдейской царицей, ты должна была быть моей женой. Я любил бы тебя одну, а ты меня. Я пламенно любил бы тебя.

Он любовался ею, однако незаметно к нему вернулись назойливые думы о красавицах, которых захватил Кир. Он устремил взгляд поверх ее головы куда-то на север и с вожделением прошептал:

— Но эти киприотки, говорят, подобны сочной мякоти винограда. Говорят, они превосходят всех на свете, а таких у меня еще не было.

Глаза его напоминали меркнущий очаг, в них тлела печаль ребенка, у которого отняли игрушку.

Телкиза знала, что Валтасар неистовствовал из-за кипрских девушек, а выдумку о его речи на вечернем совещании сочинила сама. Она пришла в Муджалибу укротить царя и настроить его на деловой лад. С этой же целью она приготовилась хорошенько припугнуть Валтасара.

— Я слышала, — начала она, — что Кир задержал корабли, захватил все товары и девушек, которых финикийские купцы везли тебе. Ты думаешь, что Кир завладел самыми прекрасными женщинами в мире. Уверяю тебя, ты заблуждаешься. Я знаю, что есть племена, чьи женщины превосходят кипрских.

Снова поглощенный мыслями о киприотках, Валтасар почти не слушал Телкизу. Он упорно сверлил взглядом стену гостиной, которая закрывала от него северные дали.

Но Телкиза продолжала:

— Это женщины скифов с берегов Черного моря. Они стройны, как ели, и ездят верхом не хуже мужчин. Они сражаются с врагами за своего царя и носят оружие, как халдеи. Но не это главное.

Валтасар покачал головой.

— Не это главное, послушай, что я скажу дальше.

Царь обнаружил некоторую заинтересованность.

— Слушай хорошенько, не пропусти ни слова. Валтасар поднял голову, как настороженный олень в лесу.

— Эти женщины с берегов Черного моря из племени, которое зовут скифами. Они сложены безупречно, и тело их свежо и гладко, потому что они натирают его кедровым и кипарисовым маслом. Телкиза, в знак признательности, может подарить тебе одну скифскую женщину, как ты когда-то дарил ей цветные камешки.

Эти слова произвели на Валтасара впечатление.

Он прикрыл глаза и встал.

Еще недавно он упивался кипрским вином, чтобы почувствовать в его букете аромат тех, которые нежились под кронами деревьев, подобно зрелым плодам. Теперь его манило пойти в парк, чтобы вдохнуть аромат кедров и представить себе женщин, умащивающих себя кедровым маслом, чтобы тело было гладким и благовонным.

— Правда, — напомнила ему Телкиза, — сейчас тебя ждут государственные дела. Тебе придется одеться и пойти к советникам, но когда ты вернёшься, скифка будет тебя ждать, в Муджалибе. Если только это будет угодно тебе.

— Я хочу ее, Телкиза, — подтвердил он. Телкиза горько усмехнулась, но главное — свой долг перед царским двором и государством она выполнила. Еще раз, будто невзначай, она напомнила ему, что предстоит ему сделать в эти роковые минуты. Одеться, отправиться на заседание и настаивать на решительной обороне державы. Когда он завершит совет так, как подобает истинному и прославленному властелину, он с чистой совестью может отдаться наслаждению.

— После этого ты найдешь ее здесь, и она будет твоей так долго, как ты сам пожелаешь. Правда, она скакала по горам на резвых скакунах с копьем в руке, но при этом женственностью она не уступит самым избалованным вавилонянкам. Мне ее прислал Итара, начальник сторожевой службы на севере. Его солдаты поймали ее, когда она перешла нашу границу. Вождь скифов послал ее выведать, насколько могущественна Персия и не грозит ли им с ее стороны опасность. Она слишком отклонилась на юг и попала к нам. По крайней мере, так она объяснила. Итара подарил мне ее в качестве невольницы. Но для этой роли она слишком хороша, да к тому же из княжеского рода; поэтому ей вполне пристало быть возлюбленной царя. Твоей возлюбленной, Валтасар. Но только после заседания.

— Ты неумолима, как и в детстве, Телкиза, — сказал он.

— Я не уступлю тебе, даже если бы ты сделал меня за это царицей. Сейчас нам нужны не цари и царицы, а военная мощь и сила духа, чтобы одолеть врагов. Докажи, что ты владыка, сильный духом. Я могу не быть халдейской царицей, но хочу, чтобы в награду за скифскую девушку ты спас Вавилон. Помни, Валтасар, что для спасения Халдейского царства нужна армия. Поэтому ты утвердишь оборонительный план Набусардара.

— Мои советники настроены против войны.

— Разве ты не царь? Разве твое слово ничего не значит?

— Да, Телкиза, — ответил он гордо, — я царь, и мое слово решает все.

— Значит, все зависит от твоего решения, а не от решения сановников. Истинному и великому государю нужна могущественная армия. Без армии, которую хочет создать для тебя Набусардар, ты не станешь настоящим властелином. Как видишь, даже женщин с Кипра не смогли тебе доставить финикийские купцы, потому что границы страны не защищены. Если бы на севере у тебя был мощный военный заслон, ты бы нежился сегодня на ложе с прекрасными островитянками.

— Ты же сказала, что скифская девушка превосходит их.

— Ты потеряешь и ее, если Кир завоюет Вавилон, мой повелитель. И тогда Кир будет обнимать ее плечи и стан. Кир будет упиваться ароматом ее тела, пахнущего кедром. Кир будет любоваться ее улыбкой. Кира будет ласкать ее руки в долгие лунные ночи. Кира…

— Довольно! — оборвал он ее, задетый за живое.

— Теперь ты знаешь, как необходима тебе армия!

— И я буду ее иметь! Под водительством царя царей, властелина Халдейского царства, она сметет Кира и Персию. Я не люблю мудрствующих женщин, но ты подала мне верный совет.

Тут же, словно не думая уже ни о чем другом, кроме заседания, он хлопнул в ладоши и велел одевать его.

Когда он опустил Телкизу, она подобрала правой рукой край роскошного платья и отвесила ему низкий поклон.

— Живи вечно, Валтасар, и помни о своей Телкизе, которая счастлива, когда видит тебя.

— Да хранят тебя боги, Телкиза.

Он простился с ней, окончательно умиротворенный.

Телкиза скользнула за занавес, снова подобная грациозной белой змейке.

Советники ждали ее за дверями и, когда она проходила мимо, низко и почтительно кланялись ей в знак благодарности — с лицемерной благодарностью и издевательским почтением. Они были посвящены в тайны ее запутанных отношений с Набусардаром и утвердились в мнении, что вечно ищущая новых любовных услад, ненасытная тигрица Вавилона сама ни к кому не питает настоящей любви. Им казалось, что она не требует и не ждет от жизни ничего, кроме наслаждений.

Они ошибались.

Телкиза шла в сопровождении телохранителя через анфиладу огромных покоев огромного дворца, озаряя их так хорошо знакомой всем улыбкой. Но в душе все это время с затаенной горечью глухо звучала извечная обида: «Я должна была стать царицей, царицей Халдейской державы».

* * *
Когда из дворца посылали за Набусардаром, его не нашли ни дома, ни в зимней резиденции царя, потому что по дороге его задержала непредвиденная встреча.

Воин по натуре, Набусардар повсюду ездил только верхом и даже для визита в царский дворец не пользовался паланкином. И на совещание он отправился верхом. Он ехал по улицам Вавилона, и при свете звезд уже издалека была заметна золотая уздечка его скакуна, украшенная топазами. Парадную сбрую его коня знал каждый житель Вавилона.

На голове у Набусардара на этот раз красовался шлем с султаном из перьев; он надевал его в особо торжественных случаях. На нем были белый хитон и пурпурный пояс, богато расшитый золотом. Через плечо перекинут алый плащ, усыпанный золотом, словно звездами.

По улицам Вавилона он ехал в сопровождении телохранителя и четверых воинов.

Они уж поравнялись с воротами Иштар, на которых месяц освещал отливавшие голубизной изображения священных быков, как неожиданно на пути Набусардара появился человек, с головой закутанный в мантию жреца. Он выступил из-за колонны, заканчивающейся шестом с обвитой вокруг него железной змеей — знак Миниба, бога силы, здоровья и целебных средств, символы которого были расставлены по всем улицам Вавилона.

Человек внезапно очутился у самой морды коня, солдаты выхватили мечи и хотели оттолкнуть его от Набусардара.

Но жрец опередил их, вполголоса сказав полководцу:

— Выслушай меня, Непобедимый, у меня есть для тебя важное сообщение.

— Кто ты? — спросил Набусардар, в то время как воины стояли со скошенными мечами между ним и незнакомцем.

— Я — халдей телом и душой.

— Твое имя?

— Не гневайся, если я не открою тебе своего имени. Пусть тебе будет порукой то, что у меня нет ни меча ни злых умыслов. Пусть твоя светлость выслушает меня, хоть ты не знаешь моего имени.

— Жди меня здесь после совещания. — приказал Набусардар.

— Тогда будет поздно, досточтимый, мне важно, чтобы ты узнал все сейчас.

Жрец так подчеркнуто произнес это «сейчас», что Набусардар согласился выслушать его. Он велел солдатам осмотреть ближайшие декоративные кусты и деревья, и они вместе с жрецом укрылись в их тени. Телохранитель и солдаты остановились поодаль, чтобы не мешать их беседе, но прийти на помощь Набусардару, если понадобится.

Едва они очутились в зарослях кустарника, жрец сказал:

— Теперь я могу открыть тебе, кто я. Я Улу, жрец Эсагилы и первый советник верховного жреца.

Набусардар невольно отпрянул и недоверчиво взглянул на закутанного с ног до головы жреца.

— Я Улу, — повторил тот и слегка приоткрыл лицо, так что теперь его было хорошо видно при свете луны.

— Что привело тебя ко мне?

— Та же любовь, которая таится и в твоем сердце, и та же ненависть к персам, которая заставляет тебя готовиться к войне с ними.

— Если ты вздумал провести меня, я уложу тебя тут же на месте, жрец Улу, — предостерегающе сказал Набусардар.

— Лучшим доказательством тебе будет то, что я скажу, иных у меня нет.

— Говори, — приказал полководец.

— Ты быстр, как орел, и силен, как лев, господин, но есть вещи, которые остались бы навеки скрыты от твоего взора, если бы великие боги своей властью не сталкивали замыслы людей.

— Говори короче, мне некогда слушать долгие речи.

— От тебя, конечно, скрыли, Непобедимый, что Сан-Урри жив и прячется в Эсагиле. Украденный план Мидийской стены он отдал верховному жрецу. Не исключено, что Эсагила передаст его персам.

Набусардара словно ударили мечом по голове. Жрец заметил, как ошеломило Набусардара его сообщение, и умолк.

— Говори дальше, Улу, — приказал полководец, до боли стиснув руки.

— Одно мне не ясно:, как может Эсагила передать план именно персам?

— Она заключила с ними договор, господин, — шепотом сказал Улу, оглядевшись вокруг.

— Какой может быть договор у Эсагилы с персами? Улу снова сторожко огляделся и потом подробно рассказал Набусардару о визите жрецов Ормузда из Экбатаны и о тайном соглашении, копию с которого он снял в подземном святилище Мардука. Набусардар даже заскрежетал зубами, когда услышал от Улу, что священнослужители Эсагилы встали на сторону Кира и обещали ему выдать Вавилон, если он оставит в неприкосновенности Храмовый Город.

— Предатели! — Тяжким камнем сорвалось это слово с языка Набусардара.

— Да, предатели, господин, — убежденно сказал Улу, — подлые предатели, которых алчность довела до того, что они торгуют жизнью людей, продают за золото народ, продают государство, продают родину.

— Ты один из них, как же ты можешь говорить так? Ты знаешь, что тебя за это ждет смерть!

— Я готов принять смерть, досточтимый господин, я готов умереть за Халдейское царство. Знаю, что братья из Эсагилы не проявили бы ко мне милосердия, они жестоки и бесчеловечны. С этого дня я отмечен клеймом смерти, но меня уже ничто не страшит. Я хотел поставить тебя в известность о затеваемом Эсагилой, чтобы тызнал, кто враг тебе в Халдейской державе. Никому не говори обо мне, я постараюсь еще быть тебе полезным. Я буду сообщать сведения, которые помогут тебе. И да благословит тебя великий Мардук, Непобедимый.

— Да хранит тебя дух страны наших предков, Улу.

— Да хранят нашу страну твоя мощь и боги, досточтимый.

Набусардар посмотрел на небо, уточняя время.

— Это все, Улу? Мне пора ехать.

— Есть кое-что еще, Непобедимый.

И Улу рассказал о встрече с персидскими шпионами, которых он застал на постоялом дворе, о свидании с Устигой в трактире у Деревни Золотых Колосьев, где они договорились, что Устига пошлет Элоса и Забаду к городским воротам, а Улу проводит их в башню Этеменанки и поможет им завладеть планом Мидийской стены. Поскольку ворота охраняют не только солдаты царя, но и вооруженные слуги Эсагилы, Улу предложил Набусардару тайно перебить всех солдат Эсагилы, тогда у входа останутся только его воины, и они без помех схватят Элоса и Забаву.

Набусардар одобрил план и, не мешкая, отправил посыльного из своей свиты в дом командования за военачальником из тайной службы, чтобы тот явился получить необходимые распоряжения в зимнюю резиденцию царя.

Полководец простился с жрецом и продолжил свой путь.

Улу поднял руку и благословил его. Серебристый луч луны осветил лицо Улу.

Оно казалось вычеканенным из металла.

* * *
Дворец царя Набопаласара заполняли высшие сановники. У входа то и дело останавливались золоченые паланкины, один роскошнее другого. По всем дворам и галереям распространялось благоухание нарда, которым были умащены тела вельмож. Напомаженные волосы блестели при свете факелов, масляных светильников и ламп. Одежды сверкали драгоценными камнями, соперничая красотой с драгоценностями в дворцовых покоях.

Первым в кабинет царя вступил сановник по делам правосудия, которого приветствовал главный управитель дворца. Следом вошел хранитель печати в сопровождении халдейского посла в Египте. Чуть позже явились сановник, ведавший делами внутри страны, сановники, в ведении которых были дороги и хозяйство. Потом пришел главный казначей с целой свитой высокопоставленных чиновников.

Сановник, ведающий хозяйством, уселся первым, так как был не в силах выстоять под тяжестью праздничных одежд и царских наград.

Прямо против него сел главный казначей, чтобы подразнить его видом своего скарабея, которого прикрепила к его груди сама царица. Он считал эту награду более ценной, чем любые воинские знаки отличия, и все время становился против света, многозначительно улыбаясь при этом. Сановнику по хозяйству было противно хвастовство коллеги, и, желая унизить казначея, он завел с ним такой разговор:

— Я слышал, что твоя светлость получил эту награду от царицы, — и концом своего посоха, знаком власти сановных деятелей государства, указал на скарабея. — Слышал я также, светлейший, что таких скарабеев царица раздает до трехсот шестидесяти штук в год.

— И все-таки мне доставляет больше удовольствия один собственный скарабей из трехсот шестидесяти, чем триста шестьдесят унаследованных наград.

Главный казначей хотел поддеть своего собеседника, но тот невозмутимо ответил:

— Свои собственные награды, достойнейший, мне уже негде и прицепить, с меня довольно хлопот и с этими. — И он с довольным видом оглядел свою грудь и прибавил: — Мой род получал награды не за волокитство, а за верную службу отечеству. Наш род известен со времен Саргона Аккадского, и на моей груди знаки отличия царей всех династий, начиная от Саргона. Если царь предоставит мне возможность, то у тебя, достойнейший, будет случай увидеть и мою собственную награду.

— Какой же возможности ты ждешь, если сейчас царят мир и спокойствие?

— Уж не спишь ли ты, достойнейший, ведь не за горами новая война.

— Война? — иронически переспросил казначей.

— Да, с персами, лидийцами, мидийцами и Египтом. Казначей захохотал так громко, что привлек внимание сидящих за другими столиками. Хранитель печати поперхнулся вином и закашлял, тогда как другие включились в беседу главного казначея с сановником по хозяйству. С кубками в руках они обступили их. Главный казначей объяснил им:

— Вот его светлость утверждает, что будет война с персами, да и не только с ними, а еще и с лидийцами, мидийцами и египтянами.

Слова эти встретил дружный смех.

— Ты позабыл еще греков, римлян, скифов, массагетов, индийцев, китайцев и гишпанцев, — раздался чей-то голос, за которым последовал новый взрыв хохота.

Не смеялся только верховный судья Вавилона. Он сидел один за столиком и сосредоточенно думал. Идин-Амуррум решился в конце концов выложить перед членами совета все, что накопилось на душе. Он не в состоянии больше оставаться в своей должности, так как не желает творить суд неправедный. Вспоминались ему один за другим тяжбы, в которых он по приказу царя и против своей воли выносил несправедливые приговоры. Взять хотя бы последнее дело — дважды убийцы Сибар-Сина, да и остальные дела, в которых подкупленные судьи сказали свои лживые «да» или «нет». Так слуги правосудия сами нарушали закон основоположника права Хаммурапи. Все триста статей его закона сводились теперь к тому, чтобы судьи взимали мзду с тяжущихся.

Он был погружен в свои мысли, когда к нему обратился сановник, ведающий дорогами:

— А ты, достопочтенный верховный судья Вавилона, каково твое мнение о войне?

Судья с неудовольствием выслушал вопрос, однако ответил, что считает войну весьма вероятной.

— Весьма вероятной? — изумился управитель дворца.

— Даже несомненной, — решительно подтвердил судья.

— Несомненной? — отозвался и сановник по внутренним делам и поправил свою накладную бороду. — Я тоже считаю ее несомненной, но ее надо предотвратить.

— Ты считаешь войну несомненной, но говоришь, что ее надо предотвратить, как это понимать, достойнейший?

— Как вам удобнее, — съехидничал кто-то, намекая на его двуличие.

В ответ сановник по внутренним делам презрительно выпятил губу в знак того, что считает ниже своего достоинства обращать внимание на колкость, взял бокал вина и единым духом осушил его. Свое мнение он еще выскажет в тронном зале перед царем, Набусардаром, Эсагилой и всеми прочими. Однако, когда вино ударило ему в голову, он обошел поочередно всех и перед каждым ораторствовал с таким пылом, что ему могли позавидовать выступающие на площадях пророки.

В таком настроении и застал его Набусардар, о приходе которого возвестил в этот момент один из стражей.

Полководец появился в полном блеске военных доспехов, не сняв даже шлема. Его фигура в парадном убранстве выглядела столь величественно, что в первый момент его легко было принять за царя.

Каждый счел своим долгом почтительно приветствовать полководца, только сановник по внутренним делам продолжал разглагольствовать с бокалом в руке. Когда в наступившей тишине он наконец увидел Набусардара, то несколько смешался, но, подогреваемый вином, храбро направился к нему.

— Твоя светлость, конечно, думает, — забормотал он, — твоя светлость думает, что я питаю пристрастие к вину. А я всего лишь из желания не обидеть царя отведал его напитков.

— Превосходно, достопочтенный, — рассеянно бросил Набусардар.

Он нервно прошелся по кабинету, почти никого не замечая, и тут же вышел. В одном из боковых покоев он дождался военачальника из тайной службы, за которым посылал в дом командования. Когда военачальник явился, Набусардар отдал ему необходимые распоряжения, исходя из услышанного от Улу. У Ниневийских ворот, ночью самых тихих, перебить часовых Эсагилы. Когда на месте останутся только царские солдаты, пропустить в город Забаду и Элоса — персидских шпионов, замещающих арестованного Устигу. Шпионов запереть в тюрьму при доме командования. Утром Набусардар лично допросит их. Трупы часовых Эсагилы еще до рассвета сбросить в Евфрат, чтобы не осталось никаких следов.

Военачальник удалился, а Набусардар вернулся в кабинет и вместе со всеми дожидался момента, когда возвестят о прибытии царя.

Государь что-то мешкал, и все недоумевали, не зная, что происходит в Муджалибе.

Еще более странным было отсутствие Эсагилы, которая обычно в полном составе церемонно вступала в тронный зал из расположенных напротив кабинета дверей. На этот раз в тронном зале ожидали царя только советники и прочие сановники, а жрецов Эсагилы не было.

* * *
Наконец прибыл царь.

Сановники и члены государственного совета при его появлении встали со своих мест и низко поклонились царю, скрестив руки на груди.

В сопровождении советников и воинов царь прошел к трону, стоявшему на возвышении, к которому вели семь золотых ступеней. Самый трон, устланный китайским шелком, покоился на золотых львиных лапах, локотники из золота и слоновой кости, все в жемчугах и драгоценных камнях, заключали в себе состояние целой династии. Валтасар имел поистине царственный вид. Расшитый золотом хитон сиял в свете ламп. На голове сверкала каменьями тиара. Перстень с печатью лучился цветными огнями. В руке он сжимал жезл, символ державного сана. Предплечья были схвачены массивными золотыми браслетами. Даже на сандалиях сверкали алмазы.

Однако одежда и украшения только дополняли общее впечатление царственности, которой веяло от всей его фигуры, надменного лица, гордого орлиного профиля.

Валтасар сел, за ним сели и остальные.

В тронном зале наступила тишина. Валтасар поднял руку и подал знак начинать заседание.

Поднялся первый советник, на обязанности которого лежал церемониал заседания, и спросил, можно ли ему произнести вступительную речь в отсутствие Эсагилы.

Царь сделал знак рукой.

Он был согласен выслушать Вступительную речь. Однако в глубине души был крайне уязвлен, чти

Эсагила не явилась до его прибытия, как то предписывал закон и обычай. Эсагила должна встречать повелителя, а не повелитель — Эсагилу. Это сулило новые козни. Впрочем, лучше бы она не явилась совсем, — по крайней мере, одним препятствием меньше для принятия угодных царю решений.

Первый советник открыл совещание следующими, словами:

— От имени царя царей, владыки мира, сына богов, искупителя народа, защитника границ, хранителя права и справедливости, заступника вдов и сирот, властелина славной Халдейской державы, великого преемника Саргона Аккадского, Хаммурапи Первого и прославленного преемника Навуходоносора Второго, призываю на вас милость богов. Да благословит вас Мардук, создатель мира, Ану, владыка небес, Иштар, его дочь и дарительница услад. Да благословят вас бессмертные боги Халдейского царства устами царя царей, владыки мира, сына богов, искупителя народа, защитника границ, хранителя права и справедливости, заступника вдов и сирот, властелина славной Халдейской державы, бессмертного продолжателя…

Его слова внезапно были прерваны раздавшимися снаружи звуками труб эсагильских воинов, которые возвещали о прибытии жрецов Храмового Города. В былые времена солдаты Эсагилы находились в тронном зале вместе со жрецами, но Валтасар, вступив на престол, запретил этот обычай. Он всегда был неуверен в Эсагиле и поэтому не желал видеть ее перед собой вооруженной. И на этот раз солдаты остались снаружи, а распахнутые двери тронного зала торжественно вступила процессия жрецов в длинных белых одеждах и мантиях.

Среди них был верховой жрец Исме-Адад, рядом с которым, ко всеобщему удивлению, выступал и бывший царь Набонид.

По меньшей мере половина присутствующих в зале оказала ему царские почести, встав при его появлении. Но в этом было больше растерянности, чем восторга. Остальные не сдвинулись с места, так как не подобало оказывать кому-либо почести в присутствии законного владыки, Валтасара. На всех лицах было написано крайнее недоумение, в особенности изумлены были Валтасар и Набусардар.

Набусардар мгновенно понял в чем тут дело. Эсагила искала случая свергнуть Валтасара с первого дня его воцарения. Видимо, она сочла удобным сделать это теперь. Эсагила всегда подчеркивала, что законным царем она считает только Набонида, поэтому и дерзнула явиться на совещание после Валтасара. До Набусардара дошли слухи, что Эсагила подарила высшим сановникам пятьдесят поместий, но он не знал. что за этим кроется. Сначала он предположил, что этими дарами Эсагила обеспечивала выступления против его оборонительного плана. Но, помимо этого, у Эсагилы еще что-то на уме. Видно те. кто получил от нее подарки, должны были вызвать сумятицу в настроениях участников заседания и поднять бунт, когда появится Эсагила. Божьи воители сумели бы воспользоваться этим и посадить на трон Набонида, который прежде сам был жрецом. Опоздание Эсагилы и присутствие Набонида на совещании Валтасар воспринял как дурное предзнаменование. Его охватил панический страх, но, увидев растерянные лица членов совета, у которых недоставало отваги поддержать коварные действия Эсагилы, он немного успокоился и поудобнее расположился на троне, скривив губы в презрительной усмешке.

Валтасар продолжал сидеть, наблюдая за служителями Мардука, начинавшими проявлять признаки беспокойства и неуверенности.

Верховный жрец взглянул на царя Набонида, потом окинул взором присутствующих — Валтасара, Набусардара, советников, сановников, наместников, высших военачальников. Он был озадачен. Верховному судье Вавилона он послал шкатулку с золотом и жемчугом, чтобы тот не являлся на совещание. Судья подарка не вернул, однако присутствует здесь. Сановник, ведающий хозяйством, отказался принять от него поместье, и сейчас верховный жрец прочел в его взгляде откровенный вызов. Это встревожило верховного жреца, и, прежде чем выступить, он взвешивал про себя каждое слово, подбирая убедительные доводы, чтобы привлечь всех членов совета на свою сторону. Он медлил начать речь и испытующе смотрел в лицо Набонида.

В толпе жрецов Набонид — хилый старец с живыми любознательными глазами — казался маленьким сказочным человечком.

Набонид явился сюда по настоянию Храмового Города. Он отвык от государственных дел, тем более что нашел прекрасную замену — науку археологию. открывающую древнюю, никому еще не ведомую историю Халдейского царства. Он не собирался ни с кем здесь ссориться и сразу понял, что жрецы обманули его, расписывая, как страстно мечтают халдеи о его возвращении на престол. Он убедился в обмане, едва переступил порог дворца. Он был встречен недоумением и негодованием. Конечно, жрецы задумали с его помощью взять власть в свои руки.

Нет, он не станет ни с кем ссориться. Киш и Кута, священный Киш и священная Кута — вот где его место, место ученого. Пускай в Вавилоне правит Валтасар, спесивый и жестокий узурпатор отчего престола. За это преступление Валтасара ждет возмездие богов, боги, которым Набонид ежедневно приносит свои молитвы, покарают его.

Он посмотрел на трон, где, развалившись, сидел Валтасар с недоброй усмешкой в уголках губ. Он выглядел весьма внушительно. Набонид вспомнил, как сам он на троне проваливался в подушки, которыми его обкладывали со всех сторон. Набонид казался ребенком с черными бусинками проницательных глаз. Голосок у него был негромкий, и стоило кому-нибудь во время его речи скрипнуть скамьей, как уже нельзя было разобрать ни слова. И сановники сидели каменными истуканами, боясь шевельнуться. В этом тронном зале он казался смешным даже самому себе. Живя в тихой Куте, он растерял последние остатки царского величия и теперь охотнее всего ушел бы отсюда.

Пока Набонид предавался размышлениям, а Валтасар с победоносным видом восседал на троне, верховный жрец все больше убеждался, что вельможи, невзирая на полученные в дар поместья, робеют выступить против нынешнего правителя Вавилона. Они. обмениваются растерянными взглядами, перебирают золотую бахрому на своих одеждах или нервно крутят золотые резцы для письма, лежащие перед ними на столиках. Ни один не отважился поднять глаза ни на верховного жреца, ни на Валтасара.

Валтасар упивался общей растерянностью. Он видел жрецов насквозь. Они хотели свергнуть его и вернуть на престол Набонида, чтобы его именем снова самим править Халдейским царством. Только этому не бывать.

Он еще крепче стиснул золотые локотники и, прищурившись, взглянул на верховного жреца.

Тот, приняв позу человека, озабоченного судьбами государства, изрек:

— В этот важный для судеб державы час его величество царь Набонид пришел с визитом в Вавилон.

— Мы рады видеть Набонида, — не вставая с места, приветствовал его Валтасар и дал знак рукой, что он может занять одно из кресел, предназначенных для представителей Эсагилы.

Жрецы не садились, продолжал стоять и немощный старец Набонид.

Валтасар снова дал знак сесть.

Верховный жрец вспыхнул, не в силах долее сдерживаться.

— Царю Халдейской державы, — он имел в виду Набонида, — подобает занять место на троне.

— Халдейский царь и сидит на троне, — взорвался Валтасар. — Или Эсагила явилась на совет затем, чтобы во всеуслышанье заявить, что она не признает царя Валтасара владыкой Халдейской державы? Если так, то у меня есть что сказать Эсагиле.

Он побагровел, его охватила дрожь, как всегда в минуты волнения.

Вместо ответа верховный жрец выступил вперед и направился к Валтасару.

Валтасар дал знак телохранителям преградить ему путь.

Для всех навсегда осталось тайной, что намерен был сделать верховный жрец, дерзко двинувшись на царя. Очевидно, добра это не сулило. Быть может, верховный жрец думал совершить то, что не удалось жрецу-кастрату, которому божьи воители приказали убить Валтасара по дороге из Муджалибы в зимнюю резиденцию царей. Жрец стоял наготове позади Колоннады Львов, но из-за большого скопления народа не смог протиснуться к носилкам царя. Это спасло Валтасару жизнь. Потому жрецы и опоздали к началу совещания, что ждали в Храмовом Городе известия о смерти Валтасара, на всякий случай держа под рукой Набонида. Покушение не состоялось, но это не означало, что Эсагила отказывается от попыток устранить Валтасара. Может быть, выступление верховного жреца и должно было теперь решить все дело. Однако копья солдат преградили ему путь.

Исме-Адад остановился, поджав губы и выпятив грудь.

Валтасар, единственный, имевший право присутствовать на совещании при оружии, выхватил меч. Увидев это, верховный жрец воскликнул:

— Ты поднял меч на святого отца?

— Меч против меча! — ответил Валтасар.

— С мечом против святого отца, — скорбно прошептал Исме-Адад, но острый взгляд Набусардара и верховного судьи отметили, что скорбь его была притворна.

Набусардар приготовился вмешаться, чтобы как-то разрядить эту тягостную обстановку, но тут заговорил царь Набонид, попросивший не устраивать из-за него свару в священном месте. Он посетил Вавилон, как это делает любой житель халдейской земли. Он проникся важностью момента и поэтому, по совету Эсагилы, пришел на заседание совета, чтобы укрепить в народе веру.

— Я прошу моего сына-преемника, — он поднял свои проникновенные черные, как угольки, глаза на Валтасара, — я прошу разрешить мне выступить наряду с остальными с речью.

На мгновение задумавшись, Валтасар милостиво махнул рукой.

Эсагила вместе с царем Набонидом заняла отведенные им места, и первый советник Валтасара повторил свою вступительную речь.

— От имени царя царей, — снова заговорил он, — владыки мира, сына богов, искупителя народа, защитника границ, хранителя права и справедливости, заступника вдов и сирот, властелина славной Халдейской державы, великого преемника Саргона Аккадского, Хаммурапи Первого и прославленного преемника Навуходоносора Второго, призываю на вас милость богов. Да благословит вас Мардук, создатель мира, Ану, владыка небес, Иштар, его дочь и дарительница услад. Да благословят вас бессмертные боги Халдейского царства устами царя царей, владыки мира, сына богов, искупителя народа, защитника границ, хранителя права и справедливости, заступника вдов и сирот, властелина славной Халдейской державы, бессмертного продолжателя дела Саргона Аккадского, Хаммурапи из первой династии и прославленного преемника Навуходоносора Второго.

Первый советник сел, его сменил второй. Выступили еще четыре советника царя, после чего Валтасар дал слово Набониду, перед тем как перейти к обсуждению персидской опасности, с которой археологические изыскания его незадачливого отца не имели ничего общего. Будет лучше, рассудил Валтасар, если Набонид выговорится сейчас.

Набонид сделал попытку встать с кресла, из которого он высовывался, как птенец из гнезда. Жрецы поспешили ему на помощь, но Исме-Адад раздраженно остановил их и почтительно обратился к царю царей, непреклонному Валтасару, чтобы он позволил Набониду произнести свою речь сидя.

Валтасар кивнул, и Набонид начал говорить, почти беззвучно шевеля губами. В огромном зале голос его звучал едва слышно даже в былые времена, когда он произносил свои речи сидя на троне и глаза всех присутствующих устремлялись на него с обожанием. Тогда наступала такая тишина, что, казалось, можно было услышать лет мотылька. Теперь же слова его были. встречены с явным неудовольствием, и звуки его голоса совсем потонули в шуме.

Бескровные губы Набонида дрожали, дрожали руки, он весь дрожал… Только глаза светились проникновенно, как две священные лампадки. Они были сама жизнь, жизнь, одухотворенная влюбленностью в науку, страстной жаждой открытия древней неведомой Халдеи. Он знал заранее, что, при всем желании зажечь сидящих здесь вельмож, вызовет в них одно лишь отвращение. Им чуждо славное прошлое Вавилонии. Но он, Набонид, докажет, что, как свидетельствуют древние летописи, найденные в развалинах храмов, на этой земле между двумя священными реками возникла древнейшая культура. Слово изреченное может развеять ветер, но слово, запечатленное в старинных письменах, не подвластно даже времени.

— Да, — начал Набонид. Он еще раз глубоко вздохнул и продолжал слабым, но вдохновенным голосом. — Уже десять тысячелетий Вавилонии предуказано питать культурой весь мир, способствуя развитию соседних народов. Богам угодно было. сделать ее кладезем мудрости и открытий. Страна между священными реками Тигром и Евфратом подарила миру гениев, которые не только стали творцами великой истории Халдейского государства, но сумели мощью своего выдающегося духа преображать землю и обгонять время. Посмотрите на финикийцев, они не создали ничего примечательного. Их самый известный властелин Хирам Тирский прославил себя только пристрастием к роскоши. Ассирийцы преуспели лишь в подражании халдейскому искусству. Доказательством тому — списки с книг из вавилонской библиотеки, перевезенные ими в Ниневию. Персы недавно научились делать то, что создал у нас уже три тысячи двести лет назад Саргон Аккадский Египтяне ценой ухищрений, с помощью поддельных свидетельств объявляют себя основоположниками и творцами культуры человечества. Римляне крадут статья из свода законов Хаммурапи и выдают их за собственные. Греки перенимают наш уклад жизни и благодаря этому слывут учителями Нового Света. Всю эту ложь и ухищрения история в будущем приняла бы за истину, если бы великий Мардук не призвал к жизни мужа правды и не повелел ему разоблачить обман. По велению богов я извлекаю из праха забвения истину, которую прикрыли собой священные руины и сохранили там до наших дней, чтобы доказать, что нет народа выше халдейского, нет державы выше Халдейской, а также, что здесь, между священными реками, возникла первая жизнь и первая культура. Сегодня мы уже можем доказать, что именно наш дух и наш гений подняли человечество из праха. Он сделал короткую паузу, перевел дыхание, словно приготовился исполнить важнейшую миссию своей жизни, и продолжал восторженно повествовать о своих, еще никому не ведомых великих открытиях:

— Да, уже четыре тысячи лет халдеям известна письменность, тогда как Египту — только три тысячи пятьсот лет. И не египтяне, а мы заложили основы математики и астрономии. Мы первыми открыли умножение, деление, возведение в степень, извлечение корня, дроби. Мы высчитали продолжительность солнечного года. Мы поделили его на двенадцать месяцев, месяц на четыре недели, неделю на семь дней и ввели високосный год. Мы открыли час и минуту. Мы обнаружили земную ось. Вавилонские ученые рассчитали движение звезд по кругу и их кратчайшее расстояние от солнца при восходе и заходе. Мы определили астрономическое начало времен года. Мы первыми наблюдали движение планет. Мы первыми высчитали скорость движения луны и солнца. Мы первыми заложили основы естественных наук и географии. И мы же, а не Египет, первыми открыли лекарства. В то время как в Египте лечат с помощью заклинаний и мозгом ящериц, вавилонские ученые сделали медицину серьезной наукой, опирающейся на результаты всесторонних наблюдений. Мы первыми стали заниматься историей, литературой, филологией, грамматикой. У нас были первые государственные договоры и первое государственное устройство. Мы первыми завели торговлю и банковское дело, которые теперь распространились по всему свету. Мы и только мы… и снова мы, во всем первые — мы.

Речь старца и его кропотливый труд на научном поприще были очень интересны. Однако собравшиеся нетерпеливо ждали, когда он кончит. Пока он рисовал перед ними картину прошлого, их снедала тревога за будущее Вавилонии — персидские войска стоят у стен мидийских укреплений. Сегодня предстояло решать иные дела, и потому, едва Набонид сделал новую паузу, в зале задвигались. Сам Валтасар нетерпеливо ерзал на троне. Наука никогда не увлекала его, и он не мог понять, какое удовольствие находит старик в том, чтобы рыться в старых, пыльных библиотеках или раскапывать холмы, в которых погребены развалины древних святилищ, и по их обломкам читать необычайную историю Халдейского государства. Искусством Валтасар признавал только то, что служило прославлению его царствования, его самого, как величайшего властелина всех времен, и его державы, как самой могущественной на свете. Все, связанное с именами других людей, с иными временами, не имело в его глазах никакой ценности, за исключением разве что армии, которая возвышала его мощь. Вот и Телкиза говорила сегодня, что, если у него будет непобедимая армия, все его желания сбудутся. Поэтому он нетерпеливо поглядывал на отца, едва сдерживаясь, чтобы не оборвать его на полуслове.

Набонид же перевел дух, собрался с силами и продолжал:

— Да, во всем, что было, есть и будет на свете, неоспорима великая заслуга халдеев, самого могущественного, самого благородного и одаренного среди других народов. Халдеи потому самый могущественный и одаренный народ, что они — избранники богов. Боги вдохнули в нас свою силу, свою мудрость и свое бессмертие. Халдейский народ будет жить вечно, как вечно живут боги. В пору недобрых предзнаменований я пришел сказать вам, халдеи, что вам нечего беспокоиться о судьбе родины. Уповайте на милость богов и не гневите их, принося им вместо молитв и даров вести о том, что вы куете мечи против врагов. Не армию, а храмы вам следует создавать. Не мечи ковать, а воздвигать алтари. Не солдатам, а божьим воителям надо вверить судьбу державы. Не в сражениях, а на жертвенниках Мардука следует проливать кровь.

Не перед лицом неприятеля склоняться, а падать ниц перед священными ликами богов, населяющих небесные чертоги. Пробудитесь, халдеи, и служите тем, кто ведет вас к Мардуку, а не тем, кто ведет вас к гибели. Это хотел сказать вам я, ваш истинный царь, его величество Набонид.

С этими словами Набонид начал подыматься. Вместе с ним поднялись и жрецы и помогли хилому старцу встать на скамеечке перед креслом.

В этот момент раздался чей-то громкий голос:

— Да живет вечно царь Набонид!

— Да живет вечно Набонид! — на весь тронный зал закричал второй.

Поднялся шум. и зазвучали здравицы во славу бывшего владыки.

Валтасар судорожно вцепился в локотники тронного кресла, и ярость исказила его лицо. Золотые локотники трона были в эту минуту единственной опорой его власти. Ни за что не выпускать их из рук. Царь тот, кто держит трон. Он не выпустит его: даже если ему грозит смерть, он и мертвый будет повелевать живыми.

В суматохе несколько жрецов вытащили мечи, хотя приносить оружие на заседания было строжайше запрещено, и устремились к трону.

— Стража! — выпучив глаза, завопил насмерть перепуганный Валтасар.

Телохранители с длинными копьями бросились к трону, но жрецы опередили их. Еще минута — и Валтасар захлебнулся бы кровью. Но мгновением раньше Набусардар выхватил меч у Валтасара, воскликнув: — Позволишь, государь?

Потрясенный Валтасар окаменел. Но Набусардар не ждал его ответа. Он сознавал, что действует ради своей несчастной родины. Ведь Набонид призвал возлагать надежды на богов, а не на оружие и армию, которая одна может противостоять персам. Он им покажет алтари! Ясно. на кого жрецы натравливают Набонида. Им надо было, чтобы свои археологические россказни он свел к тому, что халдеи должны выступить против тех, кто ведет их к гибели, а не к Мардуку. Иными словами, против захватившего власть царя Валтасара и Набусардара, командующего его армией. Теперь они с одним мечом на двоих стоят перед толпой жрецов. Они должны устоять, если суждено победить Вавилону.

При мысли об этом Набусардар почувствовал небывалый прилив сил, но прежде чем обратить меч против недругов, закричал на весь зал так, что затрепетали языки пламени в светильниках:

— Халдеи, выслушайте правду из уст Набусардара!

Натолкнувшись на отпор, жрецы отступили перед мечом Набусардара.

Зал возбужденно гудел, но постепенно возгласы стихали. Только кучка жрецов вокруг Набонида не унималась, требуя низложения Валтасара, и устранения Набусардара.

Набусардар не дал себя испугать и громко повторил:

— Халдеи, хотите ли выслушать Hабусардара?

— Предатель! — было ему ответом.

— Погубитель страны!

— Изменник!

— Смерть ему! — раздался грозный приговор.

Набусардар бесстрашно стоял с мечом против жрецов снова воззвал.

— Халдеи, вам незачем предавать меня смерти. Выслушайте меня, и, если убедитесь, что я изменник, я сам предам себя смерти. Но если вы поймете, что предатель не я, а кто-то другой предайте смерти его. Возле самых наших границ полыхает пламя войны, но боги не гасят его. Наша страна охвачена бедствием, но я не видел чтобы боги подали руку помощи нашему народу. Враг расползся по нашей земле, словно саранча по плодородным месопотамским полям, но боги не остановили его. Наступило время когда богов надо чтить в небесах, защитников страны — на земле. А кто, кроме армии, защитит о хорошо вооруженного врага ваших жен, детей, достояние?

— Не хотим войны, не желаем войны! — прервал Набусардара выкрик.

Но в нем уже не было прежнего ожесточения, и крик растаял в огромном помещении.

Набусардар словно не слышал его и говорил, воодушевляясь все больше:

— Хорошо вооруженного неприятеля остановит только хорошо оснащенная армия.

— Верно! — воскликнул Валтасар и храбро поднялся с трона.

— Желаем жить в дружбе и мире с соседями, — кричали жрецы.

В зале стоял взволнованный гомон. Но Набусардар. перекрывая голоса жрецов, вызывающе воскликнул:

— Разве мало натерпелся халдейский народ под ассирийским, эламским и египетским игом? Разве свобода и рабство — одно и то же?

— Разве свобода то же, что рабство? — гневно повторил за ним царь.

Свобода и рабство — не одно и то же. Разве можно сравнить свободу с рабством! Соглашаясь, первым кивнул головой верховный судья Вавилона Идин-Амуррум, за ним сановник по хозяйству, грудь которого, словно панцирем, защищена наградами предков.

Больше никто не возражал Набусардару вслух, и царь вздохнул спокойней.

Жрецы, поднявшие мечи на Валтасара, отступили от трона.

— Халдеи, — уже тише продолжал Набусардар, — свобода и рабство — не одно и то же. Вы хотите остаться и в будущем свободными гражданами, а не рабами персов. Это и мое желание, и я клянусь здесь памятью моих великих предков, что хочу отдать жизнь ради спасения моей и вашей отчизны, которой угрожает враг. Сейчас я обнажил меч государя, отстаивая его и свою жизнь, но это не значит, что я боюсь смерти. Я защищался, ибо если уж умирать, то за честь народа. Если достопочтенные советники и служители Эсагилы думают иначе, то я заявляю, что никогда не соглашусь с ними. Народ, который гордится перед всем миром тем, что в его жилах течет кровь Саргона Аккадского, Хаммурапи и Навуходоносора, должен подкреплять свои слова делом. Или нет в Халдейском царстве металла для мечей? Или в сердцах сыновей Вавилонии не стало доблести и мужества и им довольно величия и славы предков? Если мы не сумеем постоять за себя, мы погибнем. Так я считаю и никогда, ни перед чем не отступлюсь от своих слов.

Если сыны Вавилона из трусости изменят родине и отдадут ее врагу, то я, даже если останусь совсем один, буду биться против целой армии персов и отвоюю для себя хотя бы столько места, чтобы было где погибнуть с честью.

— Да живет вечно великий Набусардар! — неожиданно раздался восторженный крик.

Прежде чем вельможи успели разглядеть, кому принадлежало горячее восклицание, к Набусардару вдоль стены под светильниками торопливо прошел неизвестный человек. Он упал перед полководцем да колени и, обнажив грудь, сказал:

— Господин, я вместе с тобой хочу отвоевать столько места, чтобы было где погибнуть с честью за свой народ.

— Киру! — изумился Набусардар.

— Да, это я, господин. Чему ты удивился? Разве я не поклялся тебе быть всюду, где ты будешь, чтобы защищать тебя?

— Киру!

— Да, господин, — еще раз кивнул Киру, — каждый халдей должен следовать за тобой.

Тут писец главного казначея положил на стол свою табличку и резец и тоже приблизился к Набусардару. Он опустился на колени рядом с Киру и попросил:

— Прими и меня, господин, я тоже халдей, халдей телом и душой.

— Меня тоже, — стал рядом с ним телохранитель первого советника.

Зазвенели награды на груди сановника, ведающего хозяйством страны, он поднялся с кресла и заявил:

— Пробил и мой час, светлейший. Не умереть, но победить персидского Кира хотел бы я вместе с тобой и твоей армией.

— Да, победить врага нашей отчизны, — поднялся верховный судья Вавилона, — и я с тобой вместе, досточтимый, шестеро моих братьев тоже с тобой.

— Да живет вечно свободная халдейская держава! — воскликнул сановник, в ведении которого были пошлины, взимаемые по всей стране. — Да живет вечно царь Валтасар и верховный военачальник его армии, непобедимый Набусардар!

Валтасар и Набусардар смотрели все уверенней и радостней.

— Да живут вечно! — уже дружно пронеслось по залу.

Это были голоса сановников, убежденных Набусардаром.

Но немало оставалось таких, для кого убедительными были лишь золото да соображения личной выгоды.

К их числу принадлежал и распорядитель протокола, который слушал страстную речь Набусардара, думая о своем:

«Народ… это ведь каждый из нас. Народ… это и я сам. В интересах народа не следует выступать против более сильных персов, это не в моих интересах. Если начнется война, всех иноземцев вышлют. Одним из первых будет и мой зять, ведь лидийцы теперь служат в армии Кира и потому считаются врагами Халдейского царства. Не будет войны, не вышлют иностранцев, а служить все равно кому: Набониду или Валтасару, Валтасару или Киру».

Хранитель печати все еще переживал обиду на Валтасара, который подарил ему вместо перстня с тифонским рубином золотой кинжал, а им даже не похвастаешься перед остальными. Валтасар был ему ненавистен, и он решил всегда выступать против того, что угодно Валтасару. Валтасар за войну и укрепление армии, значит, он — против войны и армии. Но Эсагила отказалась утвердить его сына жрецом храма в Ларсе, поэтому он выступит против Эсагилы. Эсагила же и слышать не хотела о войне и о создании великой армии царя. Обида на Эсагилу оказалась сильнее, и хранитель печати в глубине души согласился на то, чтобы была война и чтобы Валтасар создал армию, которой не имел еще ни один властелин мира.

В самом трудном положении оказался сановник по делам правосудия, который помимо поместья принял от Эсагилы золото, обязавшись поддерживать Эсагилу против царя. В то же время он дал честное слово своей жене Ноэме, которая приходилась сестрой Набусардару, что не поддержит Эсагилу. Лицо его менялось по мере того, как одна ситуация на заседании сменялась другой, а единственным спасением был для него парик с затейливо уложенными локонами, за которыми он прятал свою нечистую совесть.

Главный казначей еще не пришел ни к какому выводу; Но ему казалось, что было бы неплохо поддержать Валтасара, добивающегося войны, в которой царь, пожалуй, может и погибнуть. В этом случае, кроме золотого скарабея, ему, возможно, удалось бы завоевать и сердце несчастной царицы.

Сановник, ведающий дорогами, не особенно вникал в то, что говорили жрецы и Набусардар. В который раз он повторял про себя речь, записанную его писцом на золотой табличке. Он больше всего беспокоился о том, чтобы не пропустить своей очереди и чтобы все его фразы прозвучали как можно отчетливее и убедительнее, иначе ему не удастся привлечь внимание царя.

Сановник по внутренним делам, дрожа за свою должность, ждал, когда ситуация окончательно прояснится, чтобы примкнуть к сильнейшим. Он старался прежде времени не встретиться взглядом ни с верховным жрецом, ни с Валтасаром.

Халдейский посол в Египте был одним из немногих. кого не мучили сомнения. Он был за войну с персами во что бы то ни стало. Ему надо было вернуть свои корабли и свое состояние. В его личных интересах и в интересах Халдейского царства иметь союзником могущественного египетского фараона. Самое верное — объединиться халдеям с египтянами и нанести поражение персам. Правда, посол не знал, что лукавый фараон ведет тайные переговоры о соглашении с Киром и собирается занять нейтральную позицию, если Кир поручится не посягать на безопасность Египта.

Как и посол, Валтасар также сделал окончательный вывод для себя. Он снова удобно устроился в своем тронном кресле, по-прежнему не выпуская из рук локотников. Пока Набусардар вершил дела за растерявшегося государя, Валтасар с трудом приходил в себя. Мечи жрецов должны были отправить его в царство теней, но его спали, и спасли не боги, а Набусардар. И Набусардар уже не так одинок, как в начале. Знатные халдеи, пусть не все, но принимают его сторону. Кто не побоялся открыто выступить перед всем советом, тот наверняка не боится Эсагилы. Это одинаково радовали и Валтасара и Набусардара. Неделю назад Валтасар еще колебался — дать ли согласие на перестройку армии, теперь же, когда его чуть не убили прямо на троне, он упрекал себя за то, что не вполне доверял Набусардару. Сегодня он убедился, что лишь сильная армия сохранит ему трон, защитив не только от персов, но и от Эсагилы.

Набусардар выслушивал заверения преданности от Киру, казначеева писца и телохранителя первого советника, сановника по хозяйству страны и верховного судьи; Валтасар, напряженно выпрямившись на троне, беспокойно оглядывал присутствующих.

Сперва он задержал взгляд на своем отце, Набониде. Он так и сидел, окруженный жрецами, поставив слишком короткие ноги на скамеечку, придвинутую к креслу. Набонида привела в замешательство пылкая речь Набусардара, воодушевившая добрую половину членов государственного совета. Валтасар дорого дал бы, чтобы узнать, о чем думает Набонид. Этот Старьевщик, как его называл Валтасар, полагал, что халдейский народ по-прежнему дремлет, как дремал он во времена его правления. Пожалуй, даже хорошо, что он явился сюда сегодня, теперь он воочию убедится, что не Набонид, а кто-то другой призван вершить историю Халдейского государства. Пусть и Эсагила видит, что историю делают не всемогущие боги, которые, говорят, создали мир из ничего, что отныне и в будущем зиждителем истории Халдейской державы является он, Валтасар, величайший из властелинов. Его воле подчинится народ, армия, знать, Эсагила и боги. Его воле покорится весь свет — Старый и Новый, север и юг, восток и запад, море и суша, воздух и облака. Все, все должно принадлежать ему и трепетать перед ним.

«И ты, царь Набонид, — беззвучно шептал он толстыми губами, устремив взор поверх толпы советников на щуплую фигурку Набонида. — Говоришь, ты пришел в Вавилон, как приходит сюда любой халдей. Ложь, ты явился отнять у меня трон. Ты ясно сказал: „Халдеи, пробудитесь и следуйте за теми, кто ведет вас к Мардуку, а не за теми, кто ведет вас к гибели. Это говорю вам я, ваш истинный царь, его величество Набонид“.

Этого Валтасар уже не мог вынести. Он затрясся от ярости и ненависти, вспыхнувший в нем с новой силой. Ему хотелось немедленно расправиться со своими врагами.

Но тут раздался голос верховного жреца, поспешившего вмешаться и не допустить, чтобы совещание пошло за Набусардаром.

— Халдеи! — воскликнул он. — По-моему, мы на заседании совета, а не в царских казармах. По Какому праву Набусардар вербует здесь солдат? Или нравы во дворце упали столь низко, что тронный зал не отличишь от казарм? Набусардар нарушает установленные порядки, он набирает армию прежде, чем совет вынес какое-либо решение. В соответствии с законом, тот, кто пытается создать в стране армию без санкции совета, карается смертью как изменник родины. Поэтому я призываю вас, халдейские вельможи, исполнить свой долг. Ведь для защиты вашей жизни и ваших достояний существует воинство Эсагилы.

Дерзость жрецов переходила все допустимые границы. И, оставив трон, царь Валтасар поднялся во весь свой рост. Он возвышался над Набусардаром, стоявшим тремя ступеньками ниже, как изваяние карающего божества.

Выждав паузу, он прохрипел:

— С каких это пор Эсагила присвоила себе право выносить суд над военными силами царя?

— С тех пор, как на халдейском троне не стало законного правителя! — вызывающе ответил верховный жрец.

— Вон! — взревел Валтасар, сбежал по ступеням к Набусардару и выхватил из его рук меч.

Набусардар не посмел противиться воле царя, но, предчувствуя неминуемую беду, он как бы случайно повернулся, преграждая Валтасару путь.

Вмешательство Валтасара снова развязало поулегшиеся было страсти.

Большинство приняло сторону царя после выступления его верховного военачальника. Но религиозные чувства были у них настолько прочны,что сановники, не задумываясь, уложили бы на месте всякого, кто оскорбляет богов. Верховный жрец был первым наместником богов на земле, халдеи трепетали перед небожителями, и чувство долга требовало от них возмездия за оскорбление, которое Валтасар нанес верховному жрецу. В истории Халдейского государства еще никогда, пожалуй, не случалось ничего подобного.

Волнение в зале усугублялось причитаниями. Набонида, который стонал, что с этой минуты халдейский народ лишился божественного покровительства.

Блеснули мечи. Жрецы вытаскивали их из-под своих долгополых одеяний и раздавали тем, кто именем Мардука хотел освободить Вавилон от богохульников, накликавших месть богов на головы халдейского люда.

Набусардар призывал собравшихся к хладнокровию и рассудительности.

Никто не внимал его словам. Объятые безумием, сторонники Эсагилы открыто ринулись на тех, кто поддерживал Валтасара и Набусардара. Жрецы подогревали их пыл, напоминая о подаренных им поместьях. Приверженцы царя отступили. Одни из них бросились в дальний конец зала, другие — к трону. Вопли, крики, в воздухе мелькнул окровавленный клинок, и на пол покатилась отсеченная голова.

— Халдеи! — вскричал Набусардар. — Вы убиваете друг друга, хотя ваш долг обратить мечи против главного врага нашей державы, против Эсагилы.

Назови он главным врагом державы персов, египтян, лидийцев, греков, римлян, никто, пожалуй, даже не услышал бы его. Но имя Эсагилы обрушилось на них огненным дождем. Смешались и безоружные, и те, в чьих руках были мечи.

— Халдеи, — призывал Набусардар, — выслушайте меня еще раз. Не дожидаясь их согласия, он воспользовался заминкой и, стоя рядом с Валтасаром, заговорил:

— Не проливайте кровь напрасно, рассудите прежде, за кого, за что вы боритесь. Эсагила, нарушив закон, тайком пронесла сюда оружие. Обманом и хитростью она хотела добиться перевеса. Она хотела с помощью мечей добиться от вас одобрения своих позорных дел.

— В каких позорных делах вельможа Набусардар осмеливается обвинять Храмовый Город и его божьих служителей? — угрожающе двинулся к нему Исме-Адад.

— Терпение, святейший, — отвечал он. Среди жрецов поднялось беспокойство.

— Хотите ли знать правду, халдеи? — повторил Набусардар, боясь, что жрецы помешают ему высказаться.

— Хотим!

— Я, Набусардар, верховный военачальник армии его величества царя Валтасара, владыки Халдейской державы и нашего повелителя, клянусь памятью моих предков и своей честью, что из моих уст не выйдет ни одного лживого слова. И теперь перед лицом всего совета я обвиняю жрецов Эсагилы в действиях, идущих во вред нашей стране. Возможно многие из вас не знают, что Сан-Урри похитил в доме командования план Мидийской стены и скрылся с ним. Пока не удалось напасть на его след. Мы не смеем скрывать от вас истину, и потому наш долг напомнить вам, что царь Кир кует враждебные замыслы против Халдейской державы. Три мощные армии уже стоят на левом берегу Тигра и готовы пересечь наши границы. Верховный военачальник армии его величества царя Валтасара убежден, что персам не удастся вторгнуться в нашу страну ни с юга, ни со стороны Тигра. Опасность грозит Вавилону только с севера, как это предвидел уже великий Навуходоносор. Отныне Мидийская стена не является неприступной твердыней, мы не можем надеяться на нее. Сан-Урри украл план Мидийской стены по приказу Эсагилы, которая собирается передать его персам.

Это сообщение настолько потрясло всех, что они не сразу пришли в себя. Больше всех был ошеломлен сам царь, слышавший об этом впервые. Не меньшее изумление отразилось и на лице верховного жреца, который твердо полагал, что похищенный план Мидийской стены и договор с персами является священной тайной Эсагилы. Но у него уже не было времени строить догадки, каким образом Набусардар узнал об этом. Надо было срочно оправдаться перед советом и царем и опровергнуть обвинения Набусардара.

Не сомневаясь в успехе, он заговорил:

— Халдейские вельможи, обвинение, предъявленное нам Набусардаром, конечно, было бы тяжким и вы были бы вправе негодовать, если я не объясню вам суть дела. Эсагила до сих пор не признала власть наследного царевича Валтасара, который захватил престол, воспользовавшись старинной традицией, а именно, коснувшись рук великого Мардука во время новогодних празднеств, когда его величество царь Набонид не принимал участия в торжествах из-за великого открытия на раскопках вдали от Вавилона. Эсагила не смеет признать законной власть, захваченную таким образом.

Кровь бросилась в лицо Валтасару, он не мог произнести ни звука.

Вместо него отозвался верховный судья Вавилона, которого возмутило произвольное толкование законов жрецами:

— Мардук сам прикосновением руки избрал его величество Валтасара царем Халдейской державы. Или Эсагила отрицает божественную власть Мардука, вопреки своему учению о том, что небо, земля и всякая власть человеческая проистекают из его воли?

У верховного жреца на лбу вздулись вены. Намек судьи Вавилона на несоответствие между словами и делами жрецов задел его за живое.

И все же Исме-Адад попытался спасти положение: — Да, всякая власть проистекает от Мардука, но у Эсагилы свои доводы, по которым она не признает власть царевича Валтасара.

У Валтасара дрогнули губы, глаза налились кровью, от волнения он не находил слов.

Судья возразил:

— Значит, Эсагила противится воле Мардука, а сопротивление воле Мардука карается смертью.

— Верховному судье Вавилона, знатоку законов, не мешает знать, что жрецы, как служители богов, подлежат не суду мирскому и не суду Храмового Города, а только суду божьему. — осадил его Исме-Адад.

Судья ответил на это презрительной усмешкой.

Верховный жрец продолжал:

— Итак, Эсагила не обязана признавать власть Валтасара и не признает ее. Она не признает и его армию и единственной армией державы считает войско Храмового Города, которому принадлежат все военные планы, в том числе и план Мидийской стены. Таким образом, нет ничего противозаконного в том, что Эсагила завладела военным документом, хранившимся в доме командования.

— Однако Эсагила не имеет права предпринимать никаких действий без ведома совета, а потому и объяснения Эсагилы противоречат законам, — отрезал Набусардар и посмотрел на царя, продолжавшего хранить молчание.

— Впрочем, — самоуверенно продолжал Исме-Адад, — исходя из того, что Эсагила не признает царевича Валтасара правителем, Эсагила не признает ни Верховного военачальника его армии, ни его советников.

Это заявление вызвало рев негодования, и Набусардару не пришлось больше никого убеждать в предательстве Эсагилы. Всех, как пламя, охватило возмущение подлостью жрецов, среди которых суетился и дрожащий старец Набонид. Почуяв перемену в настроении зала, жрецы поспешили спасти Набонида, который был им нужен для будущих попыток захвата власти. Часть жрецов с мечами в руках заняла оборонительную позицию. К ним примкнули их единомышленники, теперь уже совсем малочисленные.

Пока в зале лилась кровь, сановник по делам справедливости, прикрыв лицо париком, из малодушия не покидал своего места за столом. Всем было не до него, и только Набусардар вскользь обратил на него внимание.

Когда жрецов и их приверженцев вытеснили из тронного зала, взору открылась неприглядная картина. Кресла перевернуты, дорогая обивка забрызгана кровью. С выходных дверей, открывающих подземный ход в Эсагилу, во время рукопашной схватки был сорван занавес. Из-под занавеса торчали чьи-то ноги. Когда его убрали, то увидели лежащего в луже крови сановника по хозяйству. На груди у него блестели наследственные награды, заливаемые теплой кровью,

Набусардар склонился над ним и окликнул:

— Светлейший!

Сановник приоткрыл глаза и беззвучно шевельнул губами.

— Он хочет что-то сказать, — произнес царь, стоявший с мечом в руках в окружении оставшихся верными советников.

Раненый приподнял руку, подзывая Набусардара. И тот склонился к нему еще ниже. Сановник зашептал ему почти в самое ухо:

— Береги Халдейское царство, Набусардар. Лучше погибнуть, чем утратить свободу. Скажи это всем халдеям. Скажи, что это завещают им мертвые.

Губы его замерли. Глаза закатились, и взор потух. Жизнь ушла из него. Он отправился в обитель вечного покоя, вслед за своими предками, чьи награды носил на груди. К этим наградам прибавилась и его собственная: ярко-красное пятно, из которого сочилась струйка крови.

Набусардар тронул его за плечо:

— Светлейший!

Но тот был мертв.

В зале лежало еще восемь трупов, среди них — писца первого советника и двоих жрецов.

Царские солдаты унесли трупы, и заседание продолжалось уже без жрецов Эсагилы и перешедших на ее сторону.

Набусардар произнес еще одну пламенную речь. Однако тайное соглашение Эсагилы с экбатанскими жрецами о сдаче Вавилона персам без сопротивления, если Кир возьмет под свою охрану их жизнь и имущество, Набусардар на время оставил в секрете. Он только сообщил, что по халдейской земле рыщут, словно шакалы, персидские лазутчики. И в доказательство этого прибавил, что ему удалось арестовать одного из них, князя Устигу.

Слова Набусардара произвели на всех огромное впечатление, и каждый уже без всяких оговорок отдал должное его целеустремленной деятельности, выдержке и незаурядным способностям.

И когда он предложил план обороны страны, совет единогласно одобрил его.

Наконец произнес речь и Валтасар и обещал, что как истинный государь будет защищать границы Халдейской державы и всемерно поддерживать Набусардара в реорганизации армии и проведении в жизнь оборонительного плана. Отныне царская казна открыта для всех начинаний, призванных служить защите от персов. И тут же царь передал в руки Набусардара командование над новой великой царской армией.

— Да живет вечно царь! — пронеслось по залу.

— Да живет вечно верховный военачальник! — прокатилось снова.

— Слава непобедимому Набусардару!

— Слава его величеству царю Валтасару!

* * *
Глубокой ночью, почти под утро, рабы разносили в паланкинах советников по домам. Многие засыпали прямо в носилках, другие же от волнения до утра не могли сомкнуть глаз.

Горожане все еще стояли на улицах. Люди чувствовали, что в царском дворце решалась их судьба, и хотели знать, какое будущее уготовили им сильные мира сего, собираются ли они защищать народ или заботятся только о своем добре. Народ верил, что ему объявят решение, принятое во дворце. Более терпеливые дожидались у городских ворот до восхода солнца, пока там не были вывешены таблички с объявленным решением. О скандале, разразившемся во дворце, дворцовые слуги тайком обронили слово-другое, но и эти скупые вести живо распространялись по всему городу от дома к дому, из уст в уста.

Среди горожан находился и Сурма вместе с несколькими сверстниками из Деревни Золотых Колосьев. Они жаждали узнать, что ожидает деревенский люд, предстоит ли отцам, сыновьям и братьям из потомственных военных семей проститься со своими близкими и, вооружившись луками, идти походом против армии Кира. Сурма знал, что за отказ воевать против Кира его ожидает смерть, но надеялся на Идин-Амуррума, у которого были свои расчеты относительно Сурмы. Верховный судья хотел, чтобы Сурма выступал с речами на улицах Вавилона и внушал населению идеи, которые по мнению Идин-Амуррума, в эту трудную годину окажут благотворное воздействие. Высокий сан не позволял ему самому выступать на улицах. Он верил, что Сурма, юноша сообразительный, красноречивый и решительный, прямо-таки создан для этой роли. Идин-Амуррум и не подозревал, что Сурма, по своему юношескому легковерию, поддался влиянию персов. Понукаемый укорами совести, Сурма не раз порывался признаться верховному судье Вавилона, что он связан с Устигой и его сподвижниками, но не решался, все откладывал этот разговор. Стоя перед зимним дворцом царя он снова вернулся к своим сомнениям и стремился утвердиться на какой-то одной истине, очистив ее, как ядро ореха, от шелухи посторонних соображений. Но сутолока и разговоры в толпе отвлекали его.

Рядом с Сурмой стоял дородный работорговец. Как раз в эти дни он привез на кораблях двести рабов. Торговец собирался продать их вельможам для работ в имениях. Предвкушал приличный барыш, а тут нагрянула весть о персидской армии, и вельможи решили пока воздержаться от покупки рабов.

— Остались они на моей шее, — жаловался он юношам из Деревни Золотых Колосьев. — Знали бы вы, какая прорва уходит на этих дармоедов. — Он напрашивался на сочувствие. — Даже если дать каждому на зуб по одному ячменному зернышку — это уже двести зерен ежедневно. А одно ячменное зерно не спасет от голодной смерти. На одном зернышке долго не протянешь. Сколько же надо зерен, чтобы насытить их? Этак я в несколько дней разорюсь. — Он нервно дергал жирными плечами и толкал соседей локтями, чтобы привлечь к себе внимание. — Двое вчера сдохли. Кто мне возместит убытки? Худые времена наступают. Вельможи велят — привези рабов, а потом отказываются от них, и делай что хочешь. Конечно, они боятся, что придется отдать их задаром царю или жрецам для армии, если дойдет до войны. Конечно, они не дураки, оставляют их на моей шее. Но мне-то что делать с двумя сотнями рабов? Разве что кормить рыб в Евфрате, — говорю же, вчера двое подохли.

Сурма со злостью посмотрел на него, но промолчал, покусывая губы; потом все же не выдержал и ехидно посоветовал торговцу:

— Ты предложи их Набусардару, может, на совете решили увеличить армию.

Торговец не знал, как ему отнестись к словам этого парня, — в шутку он посоветовал или всерьез. Он дружелюбно потрепал его по плечу и хотел расспросить поподробнее: такая возможность пришлась ему по душе.

Но в этот момент распахнулись ворота царского дворца и пропустили первые паланкины с советниками. которых рабы уносили домой.

В толпе оживились, и дородный торговец принялся пробираться в первые ряды, чтобы поскорее узнать новости. Но новостей не прибавилось. Носилки были наглухо задрапированы, в них никто не подавал даже признаков жизни. Вельможи были рады, что буря наконец-то улеглась и можно вернуться в свои уютные дома.

Только Идин-Амуррум из носилок махал людям рукой и своим бодрым видом придал бодрости встречавшим.

Сурма попытался пройти поближе, но работорговец стоял на пути, как скала.

Еще и упирался:

— Эй, эй, парень, куда лезешь!

Толстяка сдвинула б с места разве что пара добрых лошадей.

Послышался топот Набусардарова скакуна по мостовой.

Толпа снова оживилась. Глядя на Набусардара, Сурма невольно залюбовался им, признавая, что у этого вельможи внешность под стать его сану. Но тут же у него перехватило дыхание при воспоминании об Устиге, ради которого Сурма с радостью пожертвовал бы последней коркой хлеба, последней каплей крови. С его именем у Сурмы были связаны надежды на восстановление справедливости в Халдейском царстве, и вот Устига в заточении по вине Набусардара. Сурма бросил последний взгляд на султан его шлема, и сердце его наполнилось ненавистью.

Толпу у дворца не покидали недобрые предчувствия. Все вспоминали недавние беспокойные времена. Тревожные думы не давали уснуть вельможам.

Бывали и прежде бурные заседания, случались и кровопролития, но все они казались невинной забавой для скучающих сановников. Теперь же каждое слово брало за живое и бередило ум. Нечто похожее пришлось пережить, пожалуй, только в правление Авельмардука, сына Навуходоносора и Нитокрис, весьма предприимчивой царевны из династии ассирийских Саргонов. Тогда, в царствование этого выкормыша жрецов, набожного и своенравного фанатика, тоже случалось нечто подобное. Повторялось это и при Нериглиссаре, зяте Навуходоносора, который вступал на престол после Авельмардука и которого халдеи сами убили. Борьба между жрецами и придворными особенно обострилась, когда на трон взошел Лабашимардук, сын Нериглиссара, который принял имя Лабазоаршада. Он стремился ограничить власть жречества, и за эту дерзость Эсагила наложила на него проклятие. Она уничтожала каждого, кто пытался поддерживать молодого царя. В конце концов Лабазоаршад вынужден был покинуть царский дворец. Преследуемый жрецами, он скитался по великому Халдейскому царству. Но жрецам и этого показалось мало, и, чтобы окончательно обезвредить беспокойного монарха, они его убили. После него на халдейском троне перебывало несколько высших жрецов вплоть до Набонида. Храмовый Город в конце концов победил в долгой борьбе с народом и знатью. Царь Набонид был игрушкой в руках Эсагилы. Он правил страной в полном соответствии с волей жрецов и по их указаниям. Это продолжалось больше десяти лет. Потом Халдейская держава пережила еще несколько потрясений.

Тогда вернулся из чужих краев Набусардар.

До этого он был с посольством сначала в Мидии, потом в Египте и, наконец, в Лидии. С его приездом Вавилон внезапно оживился.

Его часто видели в обществе наследного царевича Валтасара, который самозабвенно увлекался военным делом. Началось с того, что они вместе охотились и рыскали по лесам за дичью. Внешне это выглядело невинной забавой, но Набусардар преследовал определенные цели. Он возбуждал в Валтасаре жажду власти и военных подвигов. В то время Набусардар имел высокий военный чин, числился в дворцовой охране. Он в любое время имел доступ к престолонаследнику. И он не только завоевал расположение Валтасара, но и сделал из него пылкого воителя. Валтасар мечтал о великой армии и целыми днями муштровал солдат на плацу царского дворца, в нарушение дворцового этикета. Но Валтасар презирал все, что стесняло его, не исключая и этикета. Он привык все делать по своей воле.

Любимым занятием Валтасара была охота на пестрых голубей, завезенных издалека, хотя после ему было жаль убитых птиц. Однажды он забрел в Храмовый Город и стрелой из лука убил священного голубя богини Иштар. Когда верховный жрец пожурил его за это, царевич ответил, что не понимает, почему ему нельзя убивать голубей Эсагилы, если позволено убивать голубей царя. Исме-Адад ожесточился к нему, и с той поры оба затаили друг к другу ненависть, которой рано или поздно суждено было прорваться.

Эсагила бдительно следила за играми царевича, а потом, когда он подрос, и за его занятиями. В двадцать лет это был воинственно настроенный юноша. Но даже Эсагила проглядела, что Набусардар по-своему воспитывал его и что с помощью Валтасара он задумал свергнуть Набонида.

Набусардару не на кого было опереться. Народ был слаб и беспомощен, аристократия слаба и равнодушна, у царя фактически не было армии, а с малочисленным дворцовым отрядом многого не сделаешь. И Набусардар прибегнул к хитрости.

Согласно обычаю, власть каждого халдейского царя была действительна в течение одного года и с нового года возобновлялась если царь коснется рук золотого изваяния Мардука во время новогодних празднеств. Если владыка почему-либо пренебрегал этим обрядом, то не считался законным царем до следующих новогодних торжеств. этот момент всегда подстерегали ассирийские правители, чтобы захватить власть в Халдейской державе.

После возвращения на родину Набусардар окончательно убедился, что Набонид ведет страну к гибели. В то время как соседние страны усиленно готовились к войне. Набонид забросил армию, дела государства и целиком ушел в науку и религию. Он посвятил себя одной великой цели — установлению точной даты правления Саргона Аккадского.

Набусардар ждал наступления новогодних празднеств.

Зная фанатическую увлеченность царя Набонида археологией, он приказал поставить в отдаленном храме бога Сина поддельные плиты с именем Саргона. Чтобы дать Валтасара возможность прикоснуться к рукам бога Мардука. Набусардар за два дня до наступления нового года вызвал Набонида из Вавилона, послав ему секретную депешу с известием о найденных плитах.

Ученые жрецы высчитали по ним, что Саргон, первый коронованный царь Халдейского государства, правил за две тысячи двести лет до Набонида. Но Набонид поплатился за это открытие тем, что когда вернулся в Вавилон, на троне восседал уже другой царь, его сын и сын богов, владыка мира, его величество Валтасар. Таким образом, Набусардар помог прийти к власти Валтасару, надеясь воскресить страну для новой жизни.

О своей хитрости Набусардар не проговорился никому, и даже Валтасар не узнал о ней. Внешне все выглядело так, как будто боги отвернулись от Эсагилы и все, что случилось, случилось по воле богов. Но Исме-Адад, которому лучше других было известно, кому Мардук обязан даром божественной власти, подозревал Валтасара и Набусардара, что они захватили власть обманным путем. И вот Исме-Адад высказал это во всеуслышание на совете.

Эсагила в свое время затем и придумала обряд освящения царя Мардуком, чтобы обеспечить себе возможность утверждать на халдейском престоле того, кого она сама выберет. Теперь она поплатилась за свое изобретение. Как ни грешно прочим смертным сомневаться в божественной власти Мардука, в данном случае от нее готова была отказаться даже сама Эсагила.

Но его величество царь Валтасар прочно держался за локотники трона. И он будет сидеть на троне еще прочней, обретя сильную армию, за которую высказался совет и которой предстоит защищать державу и власть Валтасара.

Об этом думали и вельможи, ушедшие с совещания в страшном волнении. Они не могли усидеть в носилках, а дома до утра метались без сна на шелковых постелях.

* * *
В Муджалибе Валтасара ждала скифская девушка Дария, обещанная ему Телкизой. За это он должен был провести заседание совета, как подобает истинному властелину. Для Телкизы это означало утвердить оборонительный план Набусардара, что он и сделал.

Валтасар был безмерно утомлен пережитыми треволнениями. Он собственными глазами увидел, какие козни строит против него Эсагила. Если бы не Набусардар, на халдейском троне уже восседал бы Набонид. Помимо усталости Валтасара угнетало сознание, что его молодость отравлена заботами и страданиями. Не знать бы ничего этого. С малых лет его учили, что только рабам боги предопределили изнурительный труд, лишения, печаль и нужду. Напротив, владыкам мира они сулили радости и буйное веселье, фундамент власти сделали из золота. А что же выпало на его долю? Ничтожной капли услад не познают его уста, боги вынуждают его испить чашу горечи, отравляют горечью его жизнь. Он гнал от себя гнетущие мысли. Единственное утешение, что теперь у него будет сильная армия, с ее помощью он истребит врагов и утвердит свои права. Ведь Телкиза говорила, что только непобедимая армия удержит для него престол.

С чувством облегчения и свободы он вдохнул предрассветный воздух. В его воображении встала Телкиза — гроздь жемчуга светлела на ее груди, в волосах мерцали драгоценные камни, узкая белая одежда плотно облегала ее бедра. Так выглядела она при их последней встрече. Она обещала ему скифку, захваченную Итарой. У Валтасара против воли текли слюнки в предвкушении удовольствия. Его не учили отказывать себе в чем-либо, и он не умел противиться искушению. Ему было приятно сознавать, что за искушениями следуют удовольствия, а удовольствия призваны услаждать избранных мира сего. Он был вправе желать вознаграждения за тревоги, пережитые нынешней ночью.

Постепенно рядом с образом Телкизы начал вырисовываться образ скифской девушки. Она виделась ему то с луком в руке, верхом на лошади, то в узких штанах со шнуровкой, с копьем наперевес, но никак не удавалось представить ее себе в женском наряде, ведь по слухам, это воинственные женщины. Валтасар не прочь для разнообразия иметь такую девушку-воина. Он станет вместе с ней охотиться в заповеднике на кабанов и тигров. Он научит ее бороться со львом и целиться острием меча хищнику прямо в сердце.

Чем больше он думал о ней, тем бесконечней казалась ему дорога.

Царский возничий не сообразовывал скорость езды с бегом мыслей Валтасара. Лошади шли степенным шагом как и подобает выезду властелина. Но Валтасар все торопил их. Он покрикивал на лошадей и в конце концов сам взялся за вожжи.

Первый советник проводил Валтасара до дверей покоев, где его встретили слуги, чтобы снять церемониальное облачение и приготовить ко сну.

Но Валтасар торопливо прошел мимо слуг. Они знали, что это значит; Валтасара в его покоях ждет женщина, новая возлюбленная царя, и царь либо настолько почитает ее, что хочет предстать перед ней парадном облачении, как перед сановниками и Эсагила или его подстегивает нетерпение.

До него и на заседании порой доносился аромат кедрового и кипарисового масла, которым будто бы натираются скифские женщины. Временами его овевал запах смолы, но страх за жизнь прогонял эти головокружительные видения. Только теперь, когда он вырвался из тисков государственных обязанностей, он может в полной мере отдаться блаженным ощущениям, которые наполнят его сердце.

Так же быстро миновал он и последние, двери.

Только здесь, в своей опочивальне, он остановился. И увидел ее.

С первого взгляда он убедился, что его представления о ней были неверны.

Она скромно сидела на эбеновой скамье, сложив руки на коленях.

На ней было белое полотняное платье, разрисованное большими, с ладонь, зелеными листьями. Длинные рукава достигали запястий, подол прикрывал щиколотки. Собранная пышными складками юбка стянута в поясе. Глухой ворот закрывал грудь и шею. На пальце блестел грубый медный перстень, покрытый зеленоватым налетом. Ноги обуты в кожаные башмаки с медной застежкой.

Ростом она была высока, но пониже Телкизы. Черты лица правильные, и кожа покрыта легким загаром. На чего смотрели опушенные ресницами живые серые глаза, похожие на затянутое тучами северное небо. Над высоким лбом подымались каштановые косы, обернутые вокруг головы наподобие царской тиары.

При виде вошедшего царя она встала, но не приветствовала его, как подобает царской невольнице. Она продолжала стоять в выжидательной позе.

Ее поведение поразило Валтасара.

Он насупился и отрывисто сказал:

— Я царь.

Дария слегка поклонилась.

— Я Дария, дочь скифского князя Сириуша.

Она говорила на смеси семитских языков.

Валтасар оторопело смотрел на нее, не решаясь подойти. Его смутил самоуверенный тон девушки, он не терпел его у женщин.

Так как он молчал, она прибавила:

— Я дочь князя, Сириуша и военная пленница Вавилона.

— Военная пленница Вавилона, — машинально повторил за ней Валтасар.

— Да, военная пленница Вавилона, — подчеркнула она.

— Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил он.

Не прогневайся, государь, но меня мучает любопытство, почему в Халдейском государстве судьбой военных пленников распоряжаются женщины. Благороднейшая Телкиза, жена верховного военачальника твоей армии решила, что эту ночь я проведу с тобой, а о дальнейшем узнаю завтра после восхода солнца. Когда она уходила из этой комнаты — это она привела меня сюда, — то сказала, что для меня это большая честь. Я сижу здесь всю ночь, ваше величество, и жду, когда ты удостоишь меня этой чести.

У Валтасара брови сошлись на переносице — его словно обдало холодом, но он сдержался и даже попытался улыбнуться. И с улыбкой упрекнул ее:

— Тебе следовало сказать это приветливей.

Он приблизился к девушке, чтобы приласкать ее и лаской добиться от нее теплых слов. После ужасных сцен в тронном зале ему хотелось забыться. Хотелось выбросить из головы Эсагилу, персов, измены и коварство.

Он протянул к ней руку и повторил:

— С царем пристало разговаривать нежнее.

Она настороженно отпрянула, словно лань от лапы тигра, и предупредила его:

— Наш край суров, государь, и люди у нас суровы.

— Но ты станешь кроткой и нежной, когда ляжешь с царем на шелковое ложе, — перебил он ее.

Грудь ее вздымалась от негодования. С губ готово было сорваться неосторожное слово, но она овладело собой и сдержанно объяснила:

— Наши женщины не ложатся к царю. У нас каждый мужчина имеет только одну жену… даже царь…

— Ты ведешь себя дерзко, — ответил он холодно, — забываешь, кто я и какая дана мне власть.

Он смерил ее взглядом с головы до ног.

— Я думал, ты будешь нежной и кроткой, как голубица, которых мне присылают из ваших северных краев и которых я убиваю, когда мне захочется. Ты запальчива и не умеешь разговаривать с царем.

Он впился в нее взглядом, но встретил бесстрастную непреклонность.

— Ты дерзкая и, по-видимому, хочешь показать, что отказываешься от чести принадлежать царю? Таких, как ты, я укрощаю мечом, и, если ты мне не покоришься, я укрощу мечом и тебя. Но прежде, разумеется, ты исполнишь мое желание.

Он снял с головы тиару, разбросал одежды по креслам и мягкому ковру. Надел на себя ночную сорочку, расшитую, словно свадебный убор.

Переодевшись, он повторил:

— Разумеется, ты исполнишь волю царя, но раньше я хочу выпить вина.

Он указал рукой на золотые чаши, стоявшие на столике возле постели. Они искрились смарагдами, сапфирами и карбункулами. Золотистое вино пряно благоухало шафраном и корицей.

Она не сдвинулась с места, не подала вина царю, не взяла и сама. Стояла недвижно, напоминая восковую свечу, к которой подносят пламя.

Рассматривая ее красивое лицо, он старался сдержать себя, что было не в его привычках, и сказал с видимым спокойствием:

— Возлюбленные царя сами потчуют повелителя. Они подносят чашу к его губам и, пока он пьет, гладят его волосы и щеки. Они возбуждают его, так как гордятся тем, что ими овладеет царь.

— Мне неведомы повадки возлюбленных, государь. У нас другие обычаи.

— Вот потому я и объясняю тебе. Ты в этом не искушена, так посмотри, — он протянул ей чашу, — смотри, сам царь подает ее тебе.

Дария взяла чашу, но пить не стала.

— Это с подножья Маганских гор, — уговаривал он, — ты княжеского рода, но, верно, никогда не пила ничего подобного. Может быть, ты никогда не пила и из золотой чаши, раз у тебя украшения на руках и обуви только из меди.

Он хотел было взять ее за руку и рассмотреть покрытый патиной перстень.

Но она спрятала руку за пояс со словами:

— Я пила из золотой чаши, пила и из позолоченного черепа врага, которого я победила.

Валтасар отступил на шаг.

— Выходит, тебя надо остерегаться.

Его испуг позабавил ее, и лицо скифки чуть прояснилось. Ей было неведомо, что она невольно напомнила царю, как Исме-Адад бросился к трону и хотел убить его, Валтасара.

— Тебе нечего бояться меня, я просто рассказала о нашем обычае. У нас принято сохранять череп побежденного врага. Его обтягивают кожей и. украшают золотом. На празднествах, на больших празднествах, каждый пьет не из чаши, а из черепа. Тот, кому приходится пить из чаши, стыдится, что он еще ничего не сделал для своего племени.

— Вы странные люди, но мне хочется именно такую девушку, — снова оживился Валтасар.

Да, именно такую, взамен сладострастных халдеек, самозабвенно преданных гречанок, лукавых финикиек, упоительных арабок, беспечных аммонитянок, расчетливых египтянок, ослепительных римлянок, медлительных ливиек, пламенных эфиопок, прекрасных индианок, застенчивых китаянок, благоразумных критянок, гордых мидиек и лидиек.

— Я имел женщин всех народностей, не было у меня только иудеек, киприоток и тебя.

С этими словами он одним духом осушил чашу почти до дна.

— Иудеек я не желаю, кипрских женщин у меня отнял Кир, осталась только ты. Я смертельно жаждал киприоток, но и ты прекрасна. Телкиза сказала мне, что ты лучше их.

Он усмехнулся.

— Говорит, ты лучше их. И будто бы благоухаешь кедром и кипарисом. С тех пор как она сказала мне об этом, я хожу опьяненный ароматом кедров и кипарисов. Ты и сама как кипарис. Женщины с Кипра похожи на ягоды винограда, полные сочной мякоти. Мне хотелось соку этого винограда. Но Телкиза говорит, что аромат кедра лучше, и поэтому я хочу иметь тебя. Тебе только надо выпить вина, чтобы твоя кровь быстрей побежала по жилам. Ты будешь обнимать меня и целовать в губы, ты должна услаждать царя.

Он поставил чашу на стол и снова направился к ней. Он приближался к ней, прерывисто дыша, и на его лице нежное выражение сменялось диким и похотливым.

— Не подходи ко мне, государь, — спокойно сказала она, — не подходи, я не могу принадлежать тебе.

Звук ее голоса взволновал его еще больше, хотя он и не совсем понимал, что она говорила.

Он не остановился, и она отпрянула со словами:

— Подходи, если хочешь померяться со мной силой.

Скифка вытащила из-за пояса кинжал, которого раньше не было видно в складках ее одежды. Изменившись в лице, он шептал:

— Я хочу тебя… хочу такой, какая ты есть…

— Заклинаю тебя богами твоей страны, государь…

— Я хочу тебя, — жалобно протянул он.

— У меня в руках кинжал, — предупредила она.

— Я не понимаю, что ты говоришь, — простонал он и схватил ее в объятья.

Она подняла кинжал, нацелив его острием прямо в сердце Валтасару. Но тело ее было сжато, словно обручем. Его юное лицо было теперь совсем рядом. Он обнял ее еще крепче, и его черные, отливающие синевой волосы упали на ее каштановые косы. Холодным лбом она почувствовала жар его пылающего лба. Ее щека коснулась щеки царя.

— Пусти меня, — продолжала она упираться.

— Я хочу поцеловать тебя в губы, дочь Сириуша. В губы, в шею и… Он бормотал что-то бессвязное.

Потом его губы слились с ее губами. Дыхание у него перехватило. Он терял рассудок и словно проваливался в какую-то пропасть, из которой курились дурманящие пары кедровой смолы.

Придя в себя, он оторвался от ее губ, и, задыхаясь, поблагодарил ее за эту минуту. Еще никогда, держа в объятьях женщину, он не чувствовал такого жара в крови и такого блаженства. От сознания этого он снова будто пьянел.

Он опять привлек ее к себе, закрыл глаза и горячо, словно в бреду, заговорил:

— Даже если это будет стоить мне жизни, ты станешь моей. Ты лучшая из тысяч, десятка тысяч, из сотен тысяч женщин. Ты стройнее всех ливанских кедров и всех кипарисов на морских берегах. Ни на земле, ни в небесах нет никого лучше тебя. Ты княжеского рода и могла бы быть царицей Халдейской державы. Я хочу, я желаю, чтобы ты была царицей.

— Пусти меня, государь, — я не могу принадлежать тебе и не могу, как ты знаешь, быть царицей халдейской державы.

— Что же ты хочешь, что ты хочешь? — прерывисто шептал он.

— Я хочу вернуться домой на север, в страну скифов.

— Если ты будешь моей, я разрешу тебе вернуться в страну скифов. Но прежде ты должна принадлежать мне, царю царей.

— Я не могу и не хочу, государь, потому что…

— Потому что?..

— Я боюсь сказать тебе правду.

— Можешь сказать мне все.

— Я слышала, что ты жесток, да ты и сам угрожал мне минуту назад.

— Как всякий властелин, я и жесток, и милостив но с тобой я хочу всегда быть милостив. Я так мечтал о женщине из далеких стран, и хотя мне привозили сотни женщин, еще ни одна не была похожа на мою мечту. Но я знал, что однажды она явится, ибо ее судьба связана с моей судьбой. И вот ты пришла, милая Дария. Да, это ты. Я знаю, ты моя судьба. Ни персы, ни Эсагила, только ты. Ты!

— Опомнись, государь! — Я в здравом уме и повторяю: ты моя судьба. Никогда еще мысли мои не были так ясны. Никогда в душе у меня не было такого покоя. Я буду добрым и милостивым царем, только ты должна остаться со мной… и быть моей.

— Я уже сказала, государь, что не могу.

— Почему ты упрямишься, почему ты не можешь?

— Мне надо вернуться домой.

— Тебя там кто-то ждет? — спросил он с отчаянием при мысли, что любая радость, не успев родиться, уже бежит от него. Что это: наказание или зависть богов? Но ведь право на радость забвения с Дарией он честно заслужил сегодня, показав себя на совете настоящим властелином. И он никому не уступил этого права, никому. Вот почему он спросил, ждет ли ее кто-нибудь на севере.

— Да, меня ждут, и я прошу: отпусти меня.

— Никто не имеет права ждать тебя, кроме царя Халдейской державы. Никто не имеет права быть счастливым с тобой, кроме меня, — твердо произнес он. — Мне нужен кто-нибудь вроде тебя, нет, именно ты!

Он провел рукой по ее волосам и снова привлек ее себе, покрывая поцелуями ее губы, глаза, лоб, виски.

Он целовал ее, хотя она и не отвечала ему и от нее по-прежнему веяло холодом. Чтобы добиться ее благосклонности, он пообещал:

— Я буду милостивым и добрым к тебе и к своим подданным, только скажи, что ты останешься со мной по доброй воле.

— Я уже сказала тебе, что не могу, что не останусь по доброй воле ни за что. А если попробуешь силой, я заколю себя кинжалом.

— Кто этот другой? — спросил он, цепенея.

— Скиф.

— И ты отдаешь ему предпочтение перед царем Вавилона?

Она кивнула.

— Перед царем Вавилона? — повысил он голос.

— Да, государь.

Он медленно разжал руки и оттолкнул ее.

Не постигая, как это она осмелилась так оскорбить его, он злобно закричал:

— Перед царем Вавилона?

Он закрыл глаза, тяжело дыша. Его пронзила боль, и он поник, как тростник под порывом ураганного ветра. Боль сменилась ощущением чего-то темного, мрачного. И когда он снова открыл глаза, выражение их не предвещало ничего доброго.

— Меня охватывает злоба, — прохрипел он, — и тогда люди страшатся меня. Но ты, видно, не умеешь даже бояться. Ты хуже тигрицы. Да, ты не достойна милости властелина, царя царей и владыки мира. Пусть твое сердце проткнет стрела. Я позову солдат, чтобы они убили тебя. Я сейчас позову их, и они сделают это прямо здесь. Когда ты будешь издыхать, я возликую, что твой ненаглядный возлюбленный не дождался тебя.

Он хлопнул в ладоши и велел прислать солдат, как если бы речь шла о простой услуге, — наполнить вином чашу, например.

— Пусть они придут с копьями, — добавил он. Оставшись наедине с ней, он продолжал:

— Я велю заколоть тебя копьем. Стрела может переломиться о твое каменное сердце. Копье надежней. Я прикажу проткнуть тебя, как тигрицу на охоте. Потом сообщу Сириушу, что он может присылать за своей дочерью. И твоему возлюбленному сообщу, что он может взять тебя.

Его удивило равнодушие, с каким она приняла эту весть.

Подобная невозмутимым гребням гор, она спокойно ожидала своей участи. Смерть от копья почетна не только для статных широкоплечих скифов, но и для сильных, воинственных женщин. Смерть от удара копьем прямо в сердце. Пусть так. Но быть любовницей царя, потаскухой — нет? Она никогда не примирилась бы с этим. Ее избранник на далеком севере кует стрелы для скифских воинов против персов, он может гордиться своей Дарией.

Валтасар прервал ее размышления:

— Ты даже не плачешь?

— О чем?

— Но ведь тебя ждет смерть… безвременная смерть. Она усмехнулась.

— У нас оплакивают тех, кто умирает своей смертью, не от оружия. Я рада, государь, что меня ждет такая смерть. Когда мои соплеменники на севере узнают об этом, они порадуются за меня. Мое имя будет вечно жить среди скифов. Матери будут рассказывать своим дочерям, а отцы сыновьям, что Дарии, дочери скифского князя Сириуша, царь Вавилона велел пронзить сердце копьем.

И взгляд ее, устремленный вдаль, прочь от стен дворца, был такой гордый и нежный, что Валтасар не выдержал.

— Ты прекрасна, — неожиданно сказал он, — ах, если б твое сердце не было подобно сердцу тигрицы… Но и тигрицы прекрасны…

В опочивальню вошли два солдата с длинными копьями.

Валтасар не взглянул на них, он не сводил глаз с Дарий.

— Улыбаясь, ты кажешься доброй и нежной; при желании ты, вероятно, смогла бы ласково говорить с царем. Он задумался и решил, что спешить не следует.

— Если я мог неделями ждать женщин с Кипра, то почему бы мне не подождать тебя до восхода солнца. Может быть, ты перестанешь дерзить.

Он еще подумал и, подняв голову, отослал солдат. Они снова остались одни.

Царь пересел со скамьи на постель. Залпом выпил полную чашу вина. Голова у него кружилась, но он опять протянул руку за вином. Он шарил возле чаши, но не мог достать ее. Дотянувшись, он никак не мог ее поднять.

Дария подошла к столу и отняла у него вино.

— Не пей больше, государь, — сказала она, словно пересиливая себя. А ему показалось, что она сказала это душевно, будто и не было недавней ссоры.

Ее внезапная заботливость растрогала его.

— Нехорошо, когда человек много пьет, государь.

— Я должен пить.

— Ты не можешь сдержать себя?

— Ты думаешь, — заплетающимся языком говорил он, — ты думаешь, что у меня такое же бесчувственное, каменное сердце, как у тебя?

— Мое сердце не каменное, государь. Глаза Валтасара слиплись, он с трудом шевелил губами:

— Ты думаешь, что у меня такое же бесчувственное и жестокое сердце, как у тебя… Хочу вина… Я пью, чтобы забыть… Можешь не бояться меня, я подожду, пока ты подобреешь… Ты все-таки станешь моей… ты будешь возлюбленной халдейского владыки, и твоему ненаглядному никогда не дождаться тебя… Но сегодня я страшно устал от этого заседания. Мне надо набраться сил.

— Засни, государь, сон укрепляет силы.

— Мне надо выспаться.

Он повалился на шелковые подушки.

— Сон укрепляет силы, говоришь?

— Да, сон возместит утраченные силы. — Вот видишь, а я по нескольку ночей не сплю.

— Тебя, наверное, гнетут тяжелые думы.

— Навуходоносор!

— Но ведь он умер.

— Не верь. Он постоянно преследует меня и говорит, что он истинный владыка Халдейской державы. Обвиняет меня в том, что я привел в упадок страну, за которую его армия пролила столько крови. Все нашептывает, что я должен иметь армию, если хочу быть настоящим властелином, каким был он. У меня будет армия, еще сильнее, чем была у него. Так решил сегодня государственный совет, и Набусардар займется этим. Я буду самым могущественным властелином в мире. Но Навуходоносор говорит мне, что прежде мне надо стать халдейским царем. Разве я не халдейский царь? — Он устремил на нее помутневший взор. — Я владыка Вавилонии?

— Владыка. И лежи спокойно.

— И царь царей?

— Царь царей.

— И владыка мира?

— Владыка мира.

— И все-таки я не могу уснуть, — пожаловался он. — Еще вина.

Она унесла вино в противоположный угол опочивальни, чтобы его аромат не смущал царя.

Когда она вернулась к нему, он сказал:

— В Халдейском царстве все ждут моей смерти.

— Прогони мрачные мысли, государь. Спи спокойно. Завтра ты трезво подумаешь обо всем и отпустишь меня. А я за это буду охранять тебя до утра.

— Ты, конечно, не знаешь, — говорил он, не слушая ее, —откуда тебе знать! Евреи и персы подстрекают население против меня. Эсагила подстрекает против меня аристократию. Сама Эсагила тоже против меня, потому что ее восстанавливают против меня боги. И боги против меня, они сами хотят править Халдейской державой. Сегодня меня дважды собирались убить. Первый раз мне спасли жизнь мои солдаты, второй раз Набусардар. Но им я не могу доверять. Говорят, Набусардар сам хочет быть царем, а моя армия хочет быть его армией. Солдаты за него. Скоро все оставят меня. дни мои полны жгучей тревоги, а ночи терзают бессонницей. Я боюсь, что стража уснет у дверей и меня убьют.

Дария не узнавала в этом жалком человеке воинственного и жестокого царя Халдейской державы, о крутом нраве которого шла слава за пределами его страны.

Вино парализовало в нем остатки воли, и он не сознавал, что исповедуется перед незнакомой чужестранкой. Он беспокойно метался на подушках и был рад, что может излить душу. У него вылетело из головы, что дочь Сириуша схвачена тайной службой халдейской армии и может воспользоваться его слабостью.

Но Дария словно и не слышала Валтасара, она сидела на скамье в решимости дождаться утра.

Валтасар затих, и она подумала, что он заснул. Но вдруг царь приподнялся и послал ее проверить, не спит ли стража, и пригрозил, что если она вздумает бежать, солдаты убьют ее — так им приказано. Она несколько раз выходила, но только за порог и тотчас возвращалась. Не видя вокруг никого, она рассудила, что будет сама охранять царя и разбудит его, когда понадобится. Сейчас ее безопасность зависела от его безопасности.

Заглянув, нет ли кого за занавесами, она успокоила царя:

— Спи спокойно, государь. Стража несет свою службу. А если заснут они, то не засну я.

— Ты сильная… я знаю… я ведь держал тебя в объятиях…

— Значит, можешь надеяться на меня. Я защищу тебя.

— Потому, что я не велел пронзить тебя копьем?

— Потому, что я так хочу.

— Ты все еще непреклонна, но царь, может быть, полюбит тебя.

Он уже был не в состоянии повернуть голову, не мог даже поднять веки. Он пошарил рукой и, как испуганный ребенок тянется к матери, так и он попросил ее присесть рядом, крепко ухватил ее за руку и уснул.

Пожалуй, впервые с тех пор, как он стал царем, Валтасар спал спокойно. Набусардар собирался с утра утвердить с Валтасаром расходы на оборону, но царь проснулся только к полудню.

Наступил день, но никто не отважился прервать сон государя. Слуги ходили мимо его спальни на цыпочках, а часовые менялись у его дверей совершенно бесшумно.

Дария долго сидела, не смыкая глаз, у постели Валтасара и все думала о северной стране с темными горами и бегущими облаками. В спальне горели светильники, а за стенами дворца вовсю сияло солнце, когда усталость сморила Дарию и голова ее склонилась на грудь.

Она уснула.

* * *
В стране между Тигром и Евфратом полдень.

Обычный полдень, когда солнце изнуряет людей до полусмерти, когда каждый уголок земли пышет жаром, и нет, кажется, места, где бы можно было хоть на минуту укрыться и передохнуть от зноя.

Корням уже не под силу держать стебли. Ветви деревьев устало поникли, а листья едва шевелятся под редкими Лениными порывами ветра. Люди и животные словно раскалились от зноя. Пропитанную потом, липкую одежду беспощадно пронизывают острые, как иглы, солнечные лучи.

Вавилонские улицы вымерли. На них не встретишь в этот час ни знатного, ни простолюдина. Только рабы с потрескавшейся от ожогов кожей бредут, сгибаясь под тяжестью своей ноши.

На Базарной площади выставлен к позорному столбу человек, ему отрезали ухо за то, что он нарушил строжайший запрет и дерзнул утолить жажду из священного водоема Иштар.

Недалеко от него в тени колонн сидят несколько бродяг и развлекаются тем, что дразнят несчастного пустой кружкой. Привязанный к столбу человек обливается потом и то и дело впадает в беспамятство, потому, что солнце немилосердно печет ему голову. Только рабы сочувствуют ему, но спешат поскорей миновать это место, боясь, как бы и их не постигла та же участь.

Через площадь проходил жрец из храма бога Эа, и громкие стоны привлекли его внимание. Жрец приблизился к осужденному.

— Чем ты провинился? — спросил он.

Тот не в силах был ответить и только беззвучно открывал рот, с трудом ворочая пересохшим языком.

— Ты хочешь пить? — спросил жрец. Человек кивнул.

— Я не смею нарушить закон и дать тебе воды, но вот эта трава умерит твою жажду.

С этими словами жрец вложил в его пышущий жаром рот горсточку зеленых травинок.

— Да продлят боги твои дни, — с трудом прошептал человек.

— Да подарят они и тебе много лет, ты еще будешь нужен стране.

— В эту минуту я ее ненавижу, — угрюмо возразил человек.

— Ты ненавидишь ее нынешних правителей, но у Вавилонии еще будет свой вождь, и тебе захочется верно служить ему. Когда тебя отпустят, вступай в армию непобедимого Набусардара.

— У Набусардара нет армии, Набусардар…

— У Набусардара будет армия, самая сильная армия в мире.

— Самая сильная армия в мире… — недоверчиво прошептал человек, потому что помнил, как была распущена армия Набонида, в которой, он служил солдатом.

С той поры он скитался по стране в поисках куска хлеба, как шакал, испытав страдания, выпавшие на долю таких же, как он, горемык. Бывшие солдаты армии Набонида наводнили державу, из них составилась каста бродяг, воров, преступников и убийц. Шайки грабителей отправлялись в Египет и там обкрадывали пирамиды, обители вечного покоя фараонов. Всех манило золото, и некоторые искатели приключений добирались до самой Эфиопии, о которой рассказывали, что там каторжники ходят в наручниках из золота. В погоне за счастьем они кочевали вдоль берегов Африки; любителей легкой наживы в особенности волновал Карфаген. Самую удачливую жизнь сулило море, и шайки морских пиратов нападали на корабли, направлявшиеся во все концы земли с живым товаром и ценными грузами на борту. Многие стали наемниками в армиях Греции, Рима, заботившихся об укреплении своей военной мощи. И хотя немало бывших солдат разбрелось по свету, Халдейская держава оставалось страной мыкающих горе скитальцев, которые тщетно искали работу у ремесленников и в царских мастерских, в копях, на пристанях и в имениях. Отчаявшиеся и голодные, они бороздили страну из конца в конец, все же не уставая надеяться, что и им однажды улыбнется удача.

Одним из них и был человек, выставленный к позорному столбу на Базарной площади.

Слова жреца о новой армии непобедимого Набусардара доносились до него как во сне. Он слушал и не верил, что после всех мытарств сможет снова взяться за меч и стать доблестным воином.

Ему хотелось поподробней расспросить жреца, но не было сил, да и жрец не мог задерживаться. Он отошел, а человек долго еще следил за ним потускневшим взглядом, забыв про нестерпимый зной. Он жевал травинки, и ему казалось, что они и вправду умеряют жажду. Потом он увидел, что жрец задержался возле бродяг и сказал им то же самое:

— Державе грозит опасность. Вступайте в армию Набусардара.

Когда же те в ответ разразились издевательским хохотом, жрец невозмутимо удалился, словно ничего не произошло.

Затем остановился около рабов, сгибавшихся под тяжестью поклажи, и всем говорил одно и то же, но человек с отрезанным ухом уже не слышал этого.

Один из рабов сбросил груз и ответил:

— Я тотчас пойду за тобой, служитель божественного Эа. Я с малых лет носил. меч и готов носить его до самой смерти.

— Ступай к Набусардару.

Раб оставил груз прямо на улице и повернул в сторону дома командования армии.

Служитель храма Эа обошел всю Базарную площадь, везде повторяя то, что ему велел говорить Улу, жрец Мардука.

В ночь заседания Улу по распоряжению верховного жреца Исме-Адада обходил святилища Вавилона. Он в точности исполнил приказ там, где жрецы были душой и телом преданны Эсагиле. В храмах же, служители которых давно таили на нее обиду, он вел дело иначе.

Самых заклятых противников Исме-Адада Улу нашел в храме бога Эа. Свое недовольство Эсагилой они выразили тем, что на другой же день отправились вербовать солдат в армию Набусардара. Они начали свое паломничество по улицам Вавилона в полдень, в самую жаркую пору дня, когда было меньше опасности встретить кого-либо, кроме жителей из низших слоев.

Свою миссию они исполняли успешно, и к вечеру двор дома командования заполнился бывшими солдатами.

Добровольцев тут же зачисляли в армию. Было определено, сколько солдат предстоит выставить каждому вельможе. Особое опасение внушало войско Эсагилы, не входившее в состав царской армии.

Во все концы державы к наместникам городов и провинций поскакали гонцы. Через неделю они обязаны были представить донесения с точно указанным числом воинов, выставляемых от каждой провинции; опытные ветераны занимались обучением новобранцев. После этого часть солдат надлежало отправить в Вавилон, а остальных разослать по провинциям.

Поначалу набор в армию проходил на удивление гладко. Немалая заслуга в этом принадлежала Улу и жрецам бога воды, бога сребропенных волн, искрометного Эа. Издевки и насмешки бродяг и попрошаек, слонявшихся около пристани и речной дамбы, не останавливали служителей Эа. Их старался не замечать и жрец, проявивший сострадание к человеку с отрезанным ухом.

Хохот и рев пьянчуг сопровождали его, пока он не скрылся из виду в одной из ближайших улиц.

Когда жрец сворачивал за угол, один из бродяг скорчил вслед ему рожу; остальные покатились со смеху. Потом тот же насмешник встал и, подражая жрецу, произнес:

— Державе грозит опасность, вступайте в армию Набусардара!

— Вступайте в армию Набусардара! — подхватил другой зубоскал.

Снова раздались гогот и сквернословие.

— Вступайте… — замямлил было и третий, но язык отказался ему повиноваться.

— Уже нализался, а у нас еще полмеха, — шатаясь, укорял его первый, показывая грязной рукой на кожаный бурдюк с вином.

Мех лежал на земле, под ним образовалась лужа кисловато пахнущего вина. У бродяг были кружки, но многие уже не могли держать их в руках и расплескивали вино на землю. Лица лоснились на солнце. Сквозь лохмотья просвечивало давно немытое тело, по которому ползали вши и стекали грязные струйки пота.

Одни стояли, прислонившись к колоннам, другие растянулись на каменных плитах и сидели на ступеньках.

Человек с отрезанным ухом жевал стебельки травы и смотрел на них. Когда один из пьяниц выплеснул вино на землю, он судорожно глотнул слюну.

— Видать, ему хочется пить, — заметил бродяга.

— Так напоим его! — загалдели остальные. Они налили вина в оловянную кружку. Но едва несчастный коснулся потрескавшимися губами края посудины, как бродяга отнял ее. Потом снова приложил и опять отнял. Пьянчужка наслаждался этой жестокой игрой. Наконец, когда изнывавший от жажды человек застонал, бродяга, размахнувшись, с довольным смехом выплеснул вино ему в лицо. Человек вскрикнул от боли. Вино обожгло ему глаза. Он не мог вытереть их, так как руки его были скручены за спиной. Внезапно он почувствовал острую боль на месте отрезанного уха: вино разъело свежую рану, и она снова начала кровоточить. Темно-алые струйки побежали по шее на плечо и грудь. Несчастный взмолился:

— Воды!

Но вокруг никого не было. Даже бродяги, испугавшись чего-то, убрались подальше.

Тогда он нагнул голову, так, чтобы кровь стекала в рот, и слизывал ее языком.

Тут на площади появился юноша. Пройдя мимо торговки с сушеными финиками на лотке, он остановился под навесом, где жарили на вертеле говядину.

Смотрите, Сурма! — пискнул бродяга с писклявым лицом.

— Башка у него варит! — заметил другой.

— Говорит почище пророка.

— И откуда что берется!

— Видать, нахватался от этого перса Устиги.

— А вот и нет… а вот и нет, — замотал головой третий.

— И в самом деле, — поддержал его кто-то, — я слыхал, что Сурма подкуплен верховным судьей Вавилона.

— Верховным судьей? Ну, это вранье! — усомнились остальные.

— Коли хотите знать точно, — вмешался бродяга с мокрой от вина и слюны бородой, — так наши выследили его. Сурма то и дело бегает к Идин-Амурруму. Подслушали даже их разговор в саду.

Сурма действительно больше, чем Устиге, был обязан мудрейшему Идин-Амурруму. Он узнал от него о стольких бесчинствах, творимых в стране, что, уже не колеблясь, поднялся однажды на возвышение перед высеченным в камне сводом законов Хаммурапи и принялся горячо убеждать прохожих задуматься о своей жизни. Чем грознее становилась персидская опасность, тем больше страстного обличения вкладывал он в свои слова.

— Так, значит, верховный судья Вавилона набивает Сурму мудростью! А что же стражники, почему его до сих пор не схватили?

— Народ за него горой. Его прозвали Сурма-Гильгамеш.

— Гм, Сурма-Гильгамеш.

— А что подслушали в саду?

— Как судья учил Сурму произносить речи.

— А о чем?

— Я тебе не Сурма, чтобы запомнить это. В разговор вступил плешивый бродяга с приплюснутым носом.

— Я знаю, я все знаю, — сказал он. — Вот, у меня есть табличка.

Он вытащил из-за пазухи глиняную табличку, красиво исписанную четким почерком.

Остальные сгрудились вокруг него.

— Читай!

— Откуда она у тебя?

— Сурма раздает их тем, кому доверяет. Я купил ее у грузчиков на пристани за пригоршню поддельного золота.

— Читай!

— Читай, глядишь, Сурма скоро и сам подойдет. Он где-то неподалеку.

— Да вот он, под навесом, уплетает говядину.

— Может, он и не подойдет сюда.

— Читай!

Владелец таблички в смущении уставился на нее, поводил по ней пальцем. Зачем-то подтянул застежку на ремне. Поскреб в затылке, хмыкнул.

Остальные едва не лопались от любопытства и нетерпеливо понукали его:

— Ну, давай же! Начинай!

— Ученый я вам, что ли? — обозлился вдруг плешивый. — Чего пристали? Откуда взяли, что я умею читать? Я человек простой.

— На что же тогда тебе табличка? — прыснул косоглазый бродяга в темном ассирийском халате, который он стащил у торговца волами.

— А так захотелось… Не твоего ума дело!

— Через сто лет он продаст ее Старьевщику.

Остроту отпустил человек, державший мех и разливавший вино.

— Послушай, вдруг кто-то обратился к нему. — А ведь ты вроде был писцом, пока не сошел с круга. Прочитай-ка!

Плешивый передал табличку бывшему писцу, и тот начал разбирать по складам:

— «Царь со своим двором, с царевичами и царевнами пребывает в роскоши, держа народ на положении рабов».

— Святая правда! — зашумели слушатели.

— «Царь безучастен к судьбе своих подданных и не заботится об их нравственных помыслах».

— А что это: «нравственные помыслы»? Наступила тишина, которую нарушали только стоны страдальца, привязанного к столбу.

— Ты дальше читай, дальше, — понукали чтеца.

— «На обитателей царского дворца и Царского Города гнет спину вся Вавилония. Знать не отстает от царя, купается в роскоши и тянет соки из народа. Советники не утруждают себя делами и заботятся лишь о том, чтобы угодить царю».

— Провалиться им в преисподнюю Нергала!

— А дальше что? — приставали к чтецу.

— «Государство, нищает, хозяйство расстроено…»

— Что значит — «хозяйство расстроено»?

— Погоди, пусть дочитает до конца.

—»…земледельцы влачат жалкое существование, ремесла в загоне, государственных мастерских почти нет, халдейских торговцев притесняют. Народ знает только непосильный труд…»

— Да, это о нас, это о нас!!

— «Народ знает только непосильный труд, а в верхних слоях наблюдается падение нравов и образованности. Все государство погрязло во взяточничестве».

— Постой! — не выдержал кто-то. — В чем погрязло?

— Продажное оно, дубина! — пояснил тот, кто плеснул вином в лицо человеку с отрезанным ухом. — Ты знай читай, а то так никогда не кончишь.

— «Все государство погрязло во взяточничестве. На чиновников положиться нельзя, велением совести они предпочитают взятки. Стражи порядка и законности ищут лишь своей выгоды и падки на подкупы. Идею справедливости они превратили в посмешище. И все это происходит в стране, которая кичится тем, что ее законы стали образцом для всего Старого и Нового Света. Куда ни бросишь взгляд, всюду тлен и мерзость. Все прогнило в Халдейской державе. Раньше, по крайней мере, армия стояла на страже порядка в стране, а ныне и солдаты нападают на честных людей и грабят их, вместо того, чтобы защищать родину».

— А нас еще сманивают в армию Набусардара! — гоготали кругом.

— «Раньше жрецы пеклись о душе халдея, учили его добру и правде, а ныне и они, подобно царю, помышляют лишь о собственных удовольствиях. Вместо того, чтобы служить богам, они по три раза в день моются в раззолоченных ваннах и натирают себя благовониями. Забросив алтари, они куют заговоры. Ищут радость не в общении с небожителями, а в золоте и драгоценностях».

— Что правда, то правда!

— Долой их продажные святыни!

— Долой Мардука!

— Пст!

То подал знак владелец таблички, он забрал ее из рук писца и кивнул головой в сторону навеса, где торговали жареным мясом.

— Сурма идет.

Человек с приплюснутым носом спрятал табличку за пазуху, а остальные взялись за кружки. Веселье разгорелось с новой силой, языки у всех развязались, по площади неслась отборная брань.

Сурма не спеша направлялся в их сторону, краем глаза наблюдая за бродягами. Он шел размеренным шагом, лицо его было задумчиво. Беззвучно шевелил губами, и казалось, будто юноша и теперь мысленно внушает толпам людей:

«Ныне в Халдейском царстве не осталось почвы для порядочности, как не осталось среди халдеев ни одного с незапятнанной душой. Поэтому должен явиться кто-то, кто очистит его от скверны. Он должен прийти с востока, а потому ждите с той стороны знака, который скажет вам, что час уже близок. Будьте готовы к нему, и как огненная птица нежданно застилает своими крылами небеса, так и он нежданно объявится в нашей стране. Тогда канут пороки, слезы сменятся улыбкой, рыдания уступят место пению. Готовьтесь!»

Сурма на этот раз не собирался говорить — нестерпимая жара разогнала людей, и улицы были пустынны. Он медленно шел в тени колоннады.

Внезапно он заметил человека, привязанного к столбу. Сурма остановился, прислушиваясь к хриплым стонам несчастного, и увидел, как тот судорожно облизывает пересохшие губы.

Сурма без колебания направился к нему. И только вблизи заметил, что у бедняги отрезано ухо.

— Кто это тебя так? — спросил он. Человек вздохнул.

— Блюстители порядка.

— Что ты натворил?

— Я раб, господин, и у меня нет ни собственной крыши над головой, ни собственного клочка земли под ногами. Куда ни посмотрю, все вокруг чужое, и чего не коснусь, все не мое. Сегодня, изнывая от жары, я, чтобы увлажнить губы, зачерпнул воды из священного водоема и осквернил его… Стражники Эсагилы схватили меня, в наказание отрезали ухо и поставили к позорному столбу. Мне приказано рассказывать об этом всякому, кто остановится около меня, в назидание другим.

— Больше ты ни в чем не виноват? — спросил Сурма, испытующе глядя на несчастного.

— Это вся моя вина, господин, да еще я виноват в том, что родился. Проклят тот день, когда я появился на свет.

— Не отчаивайся, — утешал его Сурма.

— Как же мне, не отчаиваться, господин, когда у меня дома дети умирают с голоду. Я надеялся, что боги смилостивятся ко мне — я всей душой молил их — и дадут мне подработать. А вместо этого меня изуродовали и привязали здесь. Вечером я приду к детям с пустыми руками.

Эти слова больно впивались в сердце Сурмы. Наконец, не вынося отчаянного вида бедняги, он вытащил кинжал и перерезал веревки. — Ты свободен, — сказал Сурма, пряча кинжал за пояс. — А на это купи детям еды. — Юноша улыбнулся и насыпал несчастному в руку золотых крупинок. — Купи еды, а если стражники будут преследовать тебя, сошлись на меня.

— Что сказать им? — Скажи, что Гильгамеш встал из мертвых; скажи, что Гильгамеш перерезал твои путы.

— А кто ты?

— Я Сурма-Гильгамеш.

— Как мне отблагодарить тебя, господин? Сегодня я обязан двоим за милосердие. Совсем недавно, когда мне до смерти хотелось пить, служитель бога Эа вложил мне в рот траву, утоляющую жажду. Он сказал, что родина в опасности и чтобы я вступил в армию Набусардара, как только меня отпустят. Сурма озадаченно взглянул на него.

— Мне незачем скрывать это от тебя, — продолжал человек. — Ты сделал мне столько добра, что и мне хочется отблагодарить тебя.

Сурма задумчиво покачал головой.

— Если ты хочешь отблагодарить меня, то не вступай в армию Набусардара.

— Разве ты считаешь, господин, что наш законный царь Набонид, а не Валтасар?

— Ни Набонид, ни Валтасар, а… Он оглянулся вокруг.

— А?

— Наш законный царь — Кир! Человек задрожал, его смутили эти слова.

— Да, Кир, — серьезно повторил Сурма.

— Ты, значит, тоже так думаешь? Я от многих слышал, что он придет. Только правда ли это?

— Правда. Он придет, чтобы искоренить зло и несправедливость.

— И отплатит им за наши мучения? Не осуждай меня, господин, но я люто ненавижу подлый Вавилон.

— Отплатит, сторицей отплатит.

— Да будет благословенно его дело. А тебя благодарю, господин.

Неверными шагами человек побрел прочь. Сурма довел его до колоннады. Тут они расстались.

Бродяги украдкой наблюдали за ними и ждали, что Сурма подойдет к ним. Но он скрылся среди мрачных колонн.

* * *
Набусардар и не подозревал, кто мешает ему вербовать солдат среди бедноты. Если в первые дни добровольцы валом валили в казармы, то потом число их резко пошло на убыль. Нашлись и такие, кто отказывался исполнять воинскую повинность и даже бежал за пределы страны, чтобы только не вступать в армию Валтасара. Набусардар видел в этом происки знати. Ему было невдомек, что дух Устиги продолжает жить на свободе. Он даже не мог предполагать, что этот дух поддерживается не только персидскими лазутчиками, но что глашатаем его стал и Сурма. И уж, конечно, ему и во сне не грезилось, что Верховный судья Вавилона, так выступавший против Исме-Адада, теперь действует и против него за спиной Сурмы.

Но Набусардар решил не отступать и добиваться своего, не взирая ни на какие препоны. Вавилония должна быть готова к войне.

Он подогревал в Валтасаре мечту о покорении мира, разжигая в нем честолюбивые замыслы, неосуществимые без создания непобедимой армии. У Валтасара загорались глаза, когда он. слышал об армии. Он во всем соглашался с Набусардаром и даже вызвался посетить окрестные казармы, чтобы поднять боевой дух солдат.

Солдаты, которых теперь сносно Кормили и одевали, встретили Валтасара восторженно.

Повсюду шло обучение новобранцев. Обветшавшие казармы ремонтировались полным ходом. Там трудились рабы. То и дело подъезжали подводы, груженные кирпичом и кусками битума.

Оживление, царившее в казармах, доставило царю истинное удовольствие, и Набусардару стоило труда уговорить его вернуться во дворец. Прежде Валтасар дивился, как это Набусардар не гнушается сам закладывать первый камень в основание общественных построек, а теперь у него самого возникла охота класть кирпичи.

Он уже было решился это сделать, но в последнюю минуту опомнился и пробормотал:

— Ведь я царь! Какая будет после этого разница между царем и рабом, если я стану наравне со всеми укладывать кирпичи?

Но эта мелочь не омрачила его восторженного настроения. Что ни говори, а здесь создается — собственно, уже создана, — его армия. Вот казармы, в которых разместятся его победоносные полки.

— Мне здесь нравится. Так и должно быть. Моим солдатам не пристало ходить голодными и оборванными. О моих воинах никто не посмеет сказать, что они больше походят на грабителей, нежели на защитников родины. Во всем, что касается армии, не следует скупиться. Все царские имения впредь будут делать поставки только на армию.

— Напротив, следует быть бережливей, государь, — неожиданно отозвался Набусардар, — теперь надо быть гораздо рачительней, чем когда бы то ни было. От сытой жизни солдаты обленятся, к тому же нам предстоит война. Важно заготовить впрок достаточно припасов, чтоб нам не страшна была никакая осада. Валтасар недовольно покосился на него.

— Да, государь, это непростая задача — не проиграть войну из-за голода. У Навуходоносора было превосходное оружие, самое лучшее оружие в мире и отборные солдаты, однако Иерусалим склонил голову не перед его оружием и не перед его воинами, а…

— А?

— А перед голодом, который обрушился на город после двухгодичной осады.

— В самом деле, мне об этом рассказывали учителя на уроках истории.

— Значит, ты помнишь это, государь?

— Да, — раздраженно повторил тот, — но…

— Чем же я вызвал неудовольствие вашего величества?

— Ах, нет! Просто, когда речь заходит об истории, я испытываю отвращение, как будто дотронулся до чего-то мерзкого. В общем, не люблю я истории. Она напоминает мне покойника, которого надо похоронить и прекратить о нем всякие разговоры.

— Мне, напротив, государь, история представляется весьма поучительной.

— Вот как? — подозрительно процедил он.

— Да, я за свою жизнь извлек больше всего полезных уроков именно из истории.

— Например?

— Например, зная, что Иерусалим пал от голода, я не повторю его ошибки. Я дам твоему солдату смертоносное оружие и при этом не забуду про его желудок. Иначе история повторилась бы, с той лишь разницей, что тогда пал Иерусалим, а теперь его участь могла бы постичь Вавилон. Голод сильней кованого меча. Поэтому мы должны все предусмотреть.

— Твои слова не лишены мудрости. Этого нельзя допустить. Хотя бы потому, что это доставило бы радость евреям. Они, разумеется, стали бы потом утверждать, что Вавилону отомстил их Ягве.

— Не ради евреев, а ради самих себя, ради нашего народа мы не имеем права делать ошибки.

— Что ты сегодня беспрестанно перечишь мне, Набусардар?

— Прости, если я в чем провинился.

— Я не собирался тебя упрекать, а хотел только напомнить, что евреи тешат себя надеждой, будто Кир вызволит их из нашего плена.

— Евреи всегда на что-нибудь надеются…

— Но теперь их надежды слишком явно расходятся с моими. Я охотно избавлюсь от них. Мне надоели их вечные бунты, а в последнее время они еще отлынивают от работы. У них на уме одно — возвращение в Иерусалим. Безумцы, ведь там не осталось камня на камне. Они зачинщики всех беспорядков. Недаром поговаривают, что Набонид был им больше по душе, потому что потакал им во всем, Подражая Эсагиле. Я ничуть не удивлюсь, если Эсагилу вместо Исме-Адада возглавит однажды еврейский жрец.

— Он расхохотался, довольный своей остротой, выпятил грудь и с победоносным видом взглянул на Набусардара.

— Каково, Набусардар: верховный жрец — еврей? Удачно сказано, не так ли? Когда вернусь, прикажу записать в мою «Книгу изречений». Пусть останется для потомков. Что ты на это скажешь?

— Мы, пожалуй, задержались здесь, государь.

— Однако! — Валтасар округлил глаза. — Недостойно вести себя так с царем. Не подобает мыши выпячиваться перед львом.

— Я хотел только сказать, ваше величество, что пора бы подумать и о возвращении.

— Постой, — развивал свою мысль Валтасар, — я хочу, чтобы ты меня понял до конца. Мышь — это ты, Набусардар, а я — царь Валтасар. С тебя может статься, что ты все перетолкуешь по-своему. Ты, я знаю, заносчив. Мне говорили, ты позволяешь именовать себя некоронованным властителем Халдейской державы. Не забывай, однако, что люди склонны шутить. Возможно, тебя называют так в насмешку… Что ж, по-твоему, нам следует возвращаться?

— Да, государь, — процедил верховный военачальник.

— Следуй за мной, — сухо приказал Валтасар, подбирая полы хитона, чтобы они не мешали при ходьбе.

Царь и полководец вышли из казармы на плац, где образцово экипированные части с почестями проводили их.

Всю дорогу до Вавилона Валтасар говорил только о евреях. Он мог без конца говорить о них, он дрожал за свою жизнь и опасался их коварства. Его ненависть и страх подогревала Эсагила мнимыми сведениями о еврейских заговорах. Эсагиле важно было отвлечь внимание Валтасара от своих интриг против него.

Эсагила и после недавнего совещания продолжала лелеять надежду на свержение Валтасара, чтобы восстановить на престоле Набонида. Она цеплялась за любую возможность. Когда стало известно, что царь отправился на смотр казарм, жрецы подготовили новое покушение. В прибрежных зарослях над каналом они укрыли смельчака, который должен был заколоть Валтасара, когда тот будет возвращаться в Вавилон. Ему удалось подобраться к самой колеснице царя, но едва он занес руку на Валтасара, как солдат вышиб у него кинжал.

Злоумышленника немедленно связали и увезли в Муджалибу.

На допросе выяснилось, что у него отрезан язык, так что невозможно было добиться, кто его подослал. Первые подозрения пали на Эсагилу, но не менее правдоподобным казалось и предположение, что это дело рук евреев, так как у преступника было явно семитское лицо.

Валтасар и не искал других мотивов. Он был убежден, что на сей раз не Эсагила, а именно евреи подослали убийцу, недаром они ждут не дождутся Кира. Его ненависть к этому народу только усилилась.

Подозрения Валтасара утвердились, когда Эсагила через своего доверенного донесла ему о заговоре пророка Даниила и ее величества царицы. Об этом рассказал царю тот самый жрец, который подслушал разговор царицы и Даниила перед статуей небесной Иштар.

Валтасар верил всяким доносам. Он тут же распорядился бросить Даниила в подземелье, а царицу запереть на женской половине и не давать есть.

Оставалось еще наказать евреев.

Уже давно ходили слухи о том, что иудеи, живущие на канале Хебар, нарушают законы Вечного города. Им запрещалось возводить храмы; но в обход закону они с наступлением темноты совершали богослужения на открытом воздухе. Какой-то юнец выступал там под видом пророка и подстрекал народ против царя. Его надо убрать. Эту задачу можно возложить только на Набусардара. С отрядом своих людей Набусардар в ближайшие дни выедет на канал Хебар и примерно накажет тамошних евреев. Разорить гнездо этих смутьянов, будоражащих всю страну! Чем, как не происками евреев, можно было объяснить появление на городских воротах табличек, содержавших злостную клевету на особу государя, на совет, народ и страну?

Впервые таблички появились в ту ночь, когда Эсагила приказала вывесить на воротах объявления о персидской опасности, чтобы побудить население приносить золото и дары Мардуку. Однако ночью эти таблички были заменены другими. Утром ошеломленные прохожие останавливались перед ними и читали воззвания, полные угроз в адрес Вавилона, Халдейской державы, всех ее богов, в адрес ее знати, надменного царя и спесивой Эсагилы.

Уже тогда Валтасар издал указ, под страхом смертной казни запрещавший иудеям после полуночи появляться на улицах Вавилона. Но наивысшей точки гнев Валтасара достиг после того, как на его жизнь посягнул безъязыкий убийца, вид которого свидетельствовал о принадлежности к ненавистному племени.

Убийство часовых у Ниневийских ворот тоже относили за счет евреев. Словом, все грехи приписывали им, так как вину всегда легче свалить на безответных.

Как известно, Набусардар в день заседания совета отдал приказ перебить часовых Эсагилы у Ниневийских ворот и арестовать персидских шпионов Забаду и Элоса. Но утром были обнаружены трупы не только стражников Эсагилы, но и царских солдат. Вряд ли это было делом рук Забады и Элоса. Возможно, тут замешаны скрывавшиеся в городе преступники. Нашлись и свидетели, уверявшие, что видели как раз в ту ночь группу вооруженных иудеев.

В тот момент в халдейской армии каждый солдат был на счету. Узнав о безвестной гибели царских воинов, Набусардар рассвирепел. Как ни старался он сохранить хладнокровие, он тем не менее без достаточных оснований поверил выдвинутому против евреев обвинению и решил, что наведение порядка в еврейской общине на канале Хебар будет для них заслуженным возмездием.

Набусардар уже готов был выехать, когда прискакал гонец с известием о новом возмутительном преступлении евреев у канала Хебар. Они поднялись против надсмотрщиков — двоих загнали в канал, где те и утонули. Это была расплата за несчастных соплеменников, до смерти забитых плетьми. Тщетно было искать в Вавилоне управы на своих мучителей, тщетно взывать к справедливости. Оставался единственный выход — взбунтоваться, когда переполнилась чаша страданий.

Набусардар, озабоченный новым известием, не мешкая собрался в путь с конным отрядом копьеносцев.

На время своего отсутствия он поручил командование армией верному Наби-Иллабрату, вместе с которым разрабатывал план обороны и перестройки армии.

* * *
Эсагила, на совете так домогавшаяся власти, теперь подчеркнуто устранилась от всех государственных дел. Но это был чисто тактический ход.

Царь Набонид вернулся в свою Куту под охраной солдат Эсагилы и решил, что, пока жив Валтасар, ноги его не будет в Вавилоне. Он согласится снова занять Халдейский трон лишь в том случае, если сын-узурпатор перестанет докучать ему на этом свете и будет смотреть на него только из царства теней. Эсагила рада была исполнить волю Набонида, что не раз пыталась доказать действиями.

Она верила в успешный исход задуманного, так как гаданье на бараньей печени показало, что Валтасару недолго править и что он умрет насильственной смертью. Бару, жрец-прорицатель, утверждал, что по всем признакам, увиденным на печени, Валтасар погибнет на войне от удара мечом прямо в сердце. А верховному жрецу печень открыла, что Валтасар действительно погибнет от меча, но случится это в царском дворце, в Муджалибе. Жрец Улу прибавил, что и ему видится насильственная смерть Валтасара, но не от руки жрецов Эсагилы, а от руки ее врага. Он убеждал жрецов, что видит на печени знамения, согласно которым Эсагила будет существовать до тех пор, пока живет Валтасар. Со смертью Валтасара падет и Эсагила, и обоим суждено пасть от руки общего врага.

Жреца Улу сочли сумасшедшим, но все же Исме-Адад предусмотрительно обсудил вместе с Сан-Урри, откуда Эсагиле может грозить беда. Персы не в счет, Лидия и Мидия превратились в персидские провинции, а Египет как-никак союзник Халдейского государства.

После длительных раздумий боги указали им общего врага царя и Храмового Города. Это был не кто иной, как Набусардар, деятельность которого направлена к одной цели: захватить власть в Халдейском царстве. Неспроста он добивается создания армии: с ее помощью он осуществит свои намерения.

Сан-Урри подсказал верховному жрецу, что необходимо без всяких промедлений значительно увеличить численность воинской охраны Эсагилы. Если дойдет до вооруженного столкновения с Набусардаром, он готов возглавить отряды священного Храмового Города. У арендаторов из храмовых имений придется взять половину работников да можно еще набрать наемников из арабов, ливийцев, эфиопов, нубийцев, греков и кочевников. До поры до времени знать трогать не стоит, чтобы не восстанавливать ее против себя. Достаточно того, что она настроена против царя. Придется увеличить подати с храмовых имений на содержание армии, а от знати добиться вложений в виде даров богам. Подходящим поводом для этого будут ближайшие празднества Таммуза и Иштар.

Исме-Адад вполне доверял Сан-Урри и не имел от него секретов. По окончании беседы об армии он сам перешел к празднествам бога и богини любви, во время которых Храмовый Город обеспечит себя золотом на столетие вперед.

Накануне празднеств начнется приношение даров царю богов Мардуку и его божественному сыну Набу в Борсиппе. В последнее время народ возлюбил святилище бога Эа, жрецы которого утверждают, будто Эа — творец мироздания и владыка земли. Он вызвал всемирный потоп и тем покарал богоотступников. Он доказал, что является богом не чудес, а действий. Только он может вызывать несчастья и избавлять от них человека, народам державу. Эа из Эриду был первым из небожителей. За ним следовал Энлиль из Ниппура, и только на третьем месте стоял Мардук из Аккада. Этим священнослужители храма бога Эа накликали на себя немилость Эсагилы. Исме-Адад с огорчением отмечал, что народ начинает носить дары Эа, а не Мардуку, так как верит, что Эа отвратит от страны угрозу, о которой тайно и явно поговаривали повсюду. Храмовый город объявил о ежедневных торжественных молебствиях, чтобы напомнить о гневе Мардука и требовать приношений. Халдеи весьма благочестивы, и нетрудно возбудить в них богобоязненность, в особенности перед ликом бога богов Мардука.

Надо было еще придумать, как выманить у знати сокровища и этим лишить ее возможности помогать Набусардару. Пожалуй, лучше всего убедить, ее, что боги предвещают опасность восстаний и грабежей и поэтому самое надежное — укрыть свои богатства в подземельях Эсагилы.

И, наконец, третий источник пополнения кладовых Храмового Города — обряд очищения девушек перед ликом Иштар. Девушек из знатных семей и простолюдинок, которых сочтут достаточно красивыми. заранее продавать богатым вельможам.

Исме-Адад поделился с Сан-Урри всеми этими соображениями. Выходило, что военные расходы не истощат сокровищ Эсагилы.

Когда Исме-Адад заговорил о халдейских красавицах, Сан-Урри поднял на него бегающие глазки в сказал:

— Раз уж ты заговорил о девушках, то и у меня есть к тебе просьба.

Верховный жрец. ответил улыбкой.

— Как тебе известно, святой отец, персидский князь Устига попал в руки Набусардара при содействии одной девушки из Деревни Золотых Колосьев. Говорят, она настолько хороша собой, что Устига потерял голову, хотя он и не очень падок на женщин.

— И что же?

— Я не прочь познакомиться с ней. Я хотел бы оценить ее прелести перед лицом божественной Иштар. — Он прибавил доверительным тоном: — Я отомщу ей за Устигу. Мне кажется, Иштар жаждет ее крови.

— Да благословит твои намерения Мардук, — кивнул Исме-Адад.

— Я обещаю подарить Мардуку десять золотых кубков. Это фамильные ценности нашего именитого рода, и на них нет ни одного поддельного камня.

Исме-Адад опять улыбнулся и протянул для поцелуя перстень на указательном пальце — символ сана верховного жреца. Это был жест монарха, правителя Халдейской державы.

А на просьбу Сан-Урри он ответил так:

— Правда, девушка о которой речь, уже третий год отказывается принимать участие в празднестве богини любви и брачных уз. Возможно, она заупрямится и на этот раз.

Глазки Сан-Урри загорелись:

— Разве Эсагила не может заставить ее?

— Скорее всего, именно так мы и сделаем. Тем более, что эта девушка дочь Гамадана, а Гамадан приходится братом Синибу, который потерял эмблему отряда с изображением Мардука. Как ты помнишь, достопочтеннейший, его пришлось казнить у Ворот Смерти посредством вливания в глотку расплавленного свинца. Эсагила поступила так, чтобы отвлечь от себя гнев Мардука. Но вся семья Гамаданов убеждена, что жрецы опасались могущества Синиба и только потому велели казнить его. А ведь мы лишь исполнили волю Мардука. С той поры все Гамаданы ненавидят Мардука и Эсагилу. Потому и дочь Гамадана пренебрегает обрядом очищения девушек.

— Будет только справедливо, если Храмовый Город прибегнет к насилию, — заметил Сан-Урри.

— Я пошлю жрецов к Гамадану. Если он не согласится добром, я прикажу силой привести его дочь накануне празднеств. Пусть порадуется Мардук.

Оба усмехнулись.

Вошел служитель и положил на стол верховного жреца глиняные таблички, свитки, папирусы и кожаные ленты. Потом шепнул что-то на ухо Исме-Ададу.

Пока служитель ждал распоряжений, верховный жрец сказал, перебирая почту:

— Мне надо ответить на просьбы верующих. Я вижу, что прибыли письма даже из Египта и Персии, хотя Набусардар и приказал закрыть границы. Таблички в льняных обертках — это от евреев. Я всегда узнаю их по оберткам.

Он вынул из обертки одну табличку и стал вполголоса читать:

— «Благороднейший Иоаким обещает пожертвовать Мардуку тридцать слитков золота, если Мардук возьмет его под свое покровительство». Надо тебе заметить, — улыбнулся Исме-Адад, — что Иоаким один из еврейских богачей и до последнего времени признавал только Ягве. А теперь, когда ситуация усложнилась, он, видимо, чувствует себя не очень уверенно под сенью крыл Ягве.

— И ты примешь его, святой отец?

— Я полагаю, что Мардук благосклонно примет его дар. Это значительнее десяти золотых кубков.

Сан-Урри нахмурился при этих словах. Тогда, чтобы загладить промах, верховный жрец прибавил, что и десять кубков — щедрый подарок, особенно если камни настоящие.

— Разумеется, настоящие, — надменно кинул бывший помощник верховного военачальника.

— А теперь, досточтимый Сан-Урри, да охраняют великие боги каждый твой шаг.

Сан-Урри понял намек и поднялся, собираясь уйти.

— Ты можешь выйти вот в эти двери, чтобы избежать какой-нибудь нежелательной встречи, — предупредил его верховный жрец, — сегодня я больше никого не успею принять.

— Едва Сан-Урри удалился, Исме-Адад повернулся к служителю:

— Пусть войдет, я давно жду его.

Служитель вышел, и вскоре в комнате появился благородный Сибар-Син. Он пал ниц перед верховным жрецом.

— Да продлятся дни твои бесконечно, святой отец, и да сияет твоя мудрость подобно звездам.

— Будь благословен, Сибар-Син.

Верховный жрец отодвинул послания в сторону, а именитого гостя усадил на диван. Исме-Адада поразила нежность кожи его красивого лица — Сибар-Сину могла позавидовать любая девушка. Глядя на это лицо, нельзя было поверить, что Сибар-Син причастен к смерти своего отца и матери. Белая шелковая сорочка, по вороту расшитая золотом, подчеркивала невинность его облика. Поверх сорочки на нем был новейшего фасона узкий кафтан цвета морской волны с рукавами по локоть. В тон ему были башмаки с золотой шнуровкой. На пальце сверкал перстень с крупным смарагдом.

Он небрежным жестом откинул руку на спинку дивана и заговорил:

— Скоро будет праздник цветов и любви. Я неоплатный должник божественной покровительницы любви, потому что никому еще она не дарила столько услад, как мне. Во время предстоящих празднеств, как и каждый год, я хотел бы испросить ее милостей. Может быть, святой отец изволит сказать мне, не забыла ли обо мне божественная Иштар и удостоит ли она меня любовью моейизбранницы?

— Божественная Иштар пойдет навстречу желаниям твоего сердца, Сибар-Син. Ты можешь выбрать любую из вавилонских дев.

— Та, о которой я думаю, не из Вавилона. Верховный жрец поднял брови.

— Да, святой отец, она не из Вавилона, а из Деревни Золотых Колосьев. Весь город говорит о ней с тех пор, как Набусардар арестовал Устигу. Говорят даже, что она могла бы стать над алтарем олицетворением самой Иштар. Набусардар домогается ее любви, а она помогла ему схватить Устигу, но в любви отказала. Она горда и непреклонна. Однако благородный Сибар-Син сломил упрямство не одной женщины. Всему Вавилону известно, что я непревзойден в любви, и я хочу, чтобы дочь Гамадана узнала меня… А может. быть, на нее претендовал Набусардар? Исме-Адад покачал головой.

— Набусардар рассорился с Эсагилой. Я полагаю, что в этом году он даже не примет участия в празднествах Иштар. У него голова занята войной.

— Тем лучше, — обрадовался Сибар-Син, — тем крепче будет моя надежда на эту красавицу. А после меня Набусардар может взять ее себе. Я жертвую божественной дарительнице страсти пять золотых кубков. Жертвую ей пять золотых кубков чеканной работы, выложенных жемчугами и карбункулами.

Верховному жрецу дар показался слишком незначительным, ведь Сан-Урри уже обещал десять кубков.

Сибар-Син понял это по выражению его лица и прибавил еще пять.

— Я с радостью положу к ногам Иштар и десять кубков. Десять кубков, зеркально гладких, как ладонь.

Как раз от Сибар-Сина Эсагила могла ждать более щедрого приношения, и потому Исме-Адад ответил:

— Дочь Гамадана выбрал для себя сам Мардук, и я не уверен, уступит ли он ее за десять кубков. Признай, досточтимый Сибар-Син, что десять кубков — это ничтожная песчинка по твоим богатствам.

— Согласен на двадцать, — с готовностью предложил Сибар-Син.

— Даже двадцать — слишком умеренная цена.

— Двадцать кубков и десять золотых цепей.

— Ну, — неопределенно протянул верховный жрец.

— Значит, двадцать кубков и десять цепей, — повторил красавец.

— Двадцать кубков и двадцать цепей, — утвердил окончательную цену Исме-Адад.

— Итак, двадцать кубков и двадцать цепей, — согласился Сибар-Син.

Он задумался и потом уточнил.

— Разумеется, я увижусь с ней на ложе при алтаре Мардука. Пусть думает, что ее осчастливил любовью сам Мардук. Или я недостаточно красив для божества?

— Ты можешь увидеться с ней на ложе Таммуза. Ведь Таммуз, а не Мардук брат Иштар в любви.

— Во время праздника страсти и любовных услад и Мардук опьянен хмелем любви и страсти. Почему она не может принять меня перед ликом Мардука?

— Потому что Мардук требует приношений за это.

— С удовольствием, святейший… Скажи только, чего желает Мардук.

— Ежедневно до самых празднеств утренние жертвоприношения.

— А из чего складываются утренние жертвоприношения?

— Из одного быка, восемнадцати овец, одного теленка, пива четырех сортов, восемнадцати золотых кувшинов вина и восемнадцати алебастровых кувшинов молока.

— Однако желания бога богов не назовешь слишком скромными. — Сибар-Син забарабанил пальцами по дивану и иронически посмотрел на верховного жреца.

— Он более скромен, чем ты, — возмутился Исме-Адад, — а ведь ты всего лишь простой смертный.

— Едва ли, потому что мне и за год не съесть целого быка, восемнадцати овец и одного теленка, а Мардук требует этого на один только день.

— Рассуди хорошенько, Сибар-Син, ведь это ничтожная соринка от твоих богатств, тогда как Мардук оказывает величайшую милость, уступая тебе девушку, предназначенную для него. Имея твое состояние, другой не торговался бы со святым отцом, как с купцом на Базарной площади.

— Да простят мне великодушные боги, — взмолился Сибар-Син, — злые духи на миг вселились в мою голову, но теперь я уже на все согласен. Двадцать золотых кубков, двадцать золотых цепей и утренние жертвоприношения ежедневно вплоть до празднеств.

Исме-Адад на глиняной табличке начертал текст соглашения, и с того дня Нанаи, дочь Гамадана, стала принадлежать Сибар-Сину перед ликом божественного Таммуза и бога богов Мардука. Она предназначена ему в невесты на празднества цветов и любви.

Теперь Сибар-Сину не о чем тужить, так как он заранее знал, что та, которую он купил, будет принадлежать ему. Он мог спокойно и уверенно ждать начала празднеств.

На дочь Гамадана претендовали в Эсагиле еще несколько именитых вавилонян. Среди них был и главный казначей с золотым скарабеем на груди, который ему пожаловала царица. Сановник по делам правосудия, супруг Ноэмы, сестры Набусардара, прятавший под париком свою черную совесть. Египетский посол в Вавилоне, финикиец, владелец рисовых полей, банкир-еврей, открыто поклонявшийся халдейским богам, и многие другие высокопоставленные лица.

Но ни один из них не мог заплатить так много, как Сибар-Син, и Эсагила всем отказала под предлогом, что дочь Гамадана предназначена для божественного Мардука.

Теперь Эсагиле надо было устроить так, чтобы Нанаи приняла участие в празднествах.

При ближайшем же посещении Деревни Золотых Колосьев доверенные жрецов зашли и в дом Гамадана. Отец и дочь с ужасом слушали их напоминания о готовящихся празднествах брачных уз и любви.

Нанаи ответила уклончиво, не обещая, но и не отказываясь. Она старалась сохранить спокойный вид, хотя внутри у ней все кипело от возмущения. Девушка чтила память доблестного дяди Синиба и не могла уступить ни желанию, ни приказу Эсагилы.

* * *
Судьба открывает завесу грядущего только взору провидца. А даром ясновидения, по всеобщему признанию, обладала Таба, сестра Синиба и Гамадана.

Нанаи навестила ее и излила ей свое отчаяние.

Тетушка Таба искоса посмотрела сперва на девушку красивое лицо которой было теперь омрачено печалью, потом на тайник в стене, закрытый черной грубошерстной занавеской, на которой было вышито серебром двенадцать знаков зодиака.

Она потрогала занавеску и сказала:

— Я уже и сама спрашивала тайные силы о твоей судьбе, Нанаи! Ты будешь много страдать.

— Страдать? Почему, дорогая Таба?

— Потому что в твоих жилах течет гамадановская кровь, которая доставляла немало хлопот всем поколениям нашей семьи, честной и непреклонной. Из-за этого много выстрадаешь и ты.

Резко отдернув занавеску, она устремила ястребиный взгляд на полки.

Чего там только не было! Пучки лекарственных трав. всевозможные плоды и миски с отварами. В груде камней разных пород желтел и кусок драгоценного янтаря, солнечного камня. Отдельно громоздились связки глиняных табличек, содержащих сведения халдейских ученых о жизни небесных тел, об их влиянии на жизнь людей и животных. По соседству с ними лежали свитки папирусов, содержащих записи египетских прорицателей, и свитки шелка с толкованиями восточных магов. Тут же висел лук с заговоренными стрелами, по полету которых можно было определить будущее человека. Была там и баранья печень, вылепленная из глины и испещренная надписями, объясняющими смысл указаний отдельных частей этого органа о грядущих событиях в стране. Словом, там было бессчетное множество разнообразных предметов, среди которых тетушка Таба искала миску с водой из волшебного источника. Она вытащила миску, поставила на пол и капнула туда несколько капель елея, который тут же расплылся по поверхности.

Нанаи встала на колени, наклонясь над миской.

Напротив нее опустилась на колени тетушка Таба, и рука ее совершила в воздухе семь кругов; при этом Таба называла различные планеты. Потом она пробормотала заклинания на шумерском языке и уставилась в пятна елея.

Через минуту она сказала:

— Подобно оси, соединяющей два колеса, твоя жизнь соединит судьбы двоих людей. Один из них перс, другой — халдей.

Изумленная Нанаи повторила:

— Один из них перс, другой — халдей.

— Да.

— Боги открыли тебе их имена?

— Нет, Нанаи. Но они открыли мне, что сердце твое принадлежит обоим и ему суждено следовать и за одним, и за другим.

— А показали они тебе дорогу, по которой я последую?

— Да, Нанаи. Ты увидишь Вавилон и предстанешь пред очами царя. На тебе будут покоиться взоры тех двоих и взор царя.

— Взор царя, говоришь? — Она смущенно оглядела свое невзрачное платье.

— Тебе не придется стыдиться своего платья, потому что ты будешь носить роскошные одежды и достигнешь вершины богатства, почета и красоты.

— А узнаю ли я радость, буду ли счастливой?

— Ты изведаешь радость и будешь счастливой. Но не в пору радости, а в пору величайшей печали предопределено тебе узнать цену истинного счастья. Ты станешь родоначальницей нового поколения любящих и праведных, которое родится от плоти и крови твоей и одного из тех двоих.

Нанаи настойчиво сказала:

— Я хочу узнать его имя.

— Такой милости не явили мне боги, дочь Гамадана. Но я дам тебе совет. На лугу богача Сина-Эля растет древний сказочный цветок, золотой и многолистый. Днем он раскрывает лепестки и обращает их к солнцу. Но с наступлением ночи он свертывается, опускает головку к земле и становится похожим на колокольчик. Говорят, многие слышали его звон в полночь при полнолунии. Но может, это пустые толки. Ступай на этот луг и отыщи в траве цветок. Если он подымет головку под твоим теплым дыханием, значит, он ответит тебе. Опустись перед ним на колени и шепотом скажи ему имена, дорогие твоему сердцу. При чьем имени бутон раскроется, тот и предназначен тебе судьбой. Нынче ночью как раз полнолуние. Ступай, а я попрошу Иштар помочь тебе.

— Я вся дрожу, тетушка Таба, мне страшно от твоего рассказа. Прошу тебя, проводи меня на луг Сина-Эля. У меня не хватит духу пойти туда одной.

Старуха отрицательно покачала головой.

— Мне нельзя, цветок скажет только тебе.

— Значит, я должна пойти туда совсем одна?

— Совсем одна, — кивнула старуха. — Перед уходом из дому помолись Энлилю. А как ступишь на луг, молись небесной Иштар.

Нанаи поступила, как велела Таба.

В эту ночь высыпало необычайно много звезд. Они расцвели золотом, и в воздухе дрожали многолистые кроны их венчиков. Они трепетали в волшебном свете луны, похожие на сказочный цветок. Вокруг звезд клубилась голубоватая мгла.

Около полуночи Нанаи стояла за оградой имения, залитая светом луны, и смотрела на волнующиеся травы.

Ее воображение было взбудоражено, сердце сжималось от страха, а губы лихорадочно шептали молитвы.

Наконец, собравшись с духом, Нанаи перепрыгнула каменную ограду и попала на мягкую траву. Стебли были высокие, почти до колен. На листьях серебрилась роса, и скоро ее ноги и подол платья стали мокрыми. Прохладная роса умерила жар, вдруг охвативший ее. Она вздрогнула, когда, не пройдя и половины луга, увидела золотистый венчик цветка.

Нанаи подкралась к нему и тихонько опустилась на колени.

Словно в забытьи приблизила она губы к чашечке цветка, подышала на него, шепотом произнесла имя того, кто, подобно редкой жемчужине в морской глубине, таился на дне ее сердца:

— Набусардар.

От теплого дыхания лепестки пробудились и раскрылись полукружьем навстречу небу, словно их коснулось живительное солнце. Открылась только правая половина, согретая ее дыханием.

Нанаи шепнула второе имя, светившее во тьме, словно луч:

— Устига.

И тогда ожила и раскрылась вторая половина цветка.

Распустившись в неурочный час, когда на земле царит бог Син, цветок смотрел в лицо луне точно так же, как смотрят цветы в лицо солнца днем, во время царствования бога Шамаша.

Раскинув крылья лепестков, он безмолвно говорил ей, что, подобно оси, соединяющей два колеса, жизнь Нанаи соединит две жизни, — Набусардара и Устиги.

Так ей открылась тайна грядущего. Едва осознав это, она почувствовала, что вся дрожит от холода. Нанаи плотнее запахнулась в одежды и встала.

Скрипнули двери во дворе имения. Ночной сторож отправился дозором. Нанаи испугалась, что ее примут за вора и принялась бежать. За спиной залаяла собака. Но Нанаи, перепрыгнув через ограду, уже бежала тропинкой между рядами густой высокой фасоли. Потом, миновав кунжутное поле, вышла на тропку, ведущую к хижине тетушки Табы.

Таба не ложилась спать и курила благовонные травы в честь богов.

За этим занятием ее и застала Нанаи. Старуха открыла ей дверь и она вбежала в дом.

Обе женщины смотрели друг на друга вопрошающе.

Первой заговорила Таба:

— Ты была на лугу Сина-Эля?

— Цветок ответил мне, тетушка Таба. — И Нанаи прижалась к ее груди. — Один из них Набусардар, другой — Устига.

— Крепись, дорогая, приласкала ее старуха. — Пока ты была на лугу, к твоему отцу приезжали на колеснице солдаты Эсагилы и хотели увезти тебя. Они только что обратно отправились в Вавилон.

— Гиены! — зарыдала Нанаи. Таба усадила ее на табурет и погладила шершавой рукой по голове.

— Нельзя поддаваться слабости, а в слабости — слезам, — успокаивала она ее, — надо действовать, действовать быстро и разумно. Я придумала, как нам быть. Ты пойдешь в Вавилон и найдешь дворец Набусардара в Борсиппе. Там живет его преданнейшая невольница Тека, которую я знала в молодости. Она добрая женщина и посоветует тебе, как быть дальше. Она будет опекать тебя вместо меня. Только не говори ей, что я жива. Скажи, что я умерла.

Нанаи глубоко вздохнула.

— Искать защиты у Набусардара? А как же другой? Как Устига? Ты ведь сказала, что моя жизнь соединит их жизни.

— Другой? — Старуха задумалась, потом строго посмотрела ей в глаза.

— Он перс, а для врага у Гамаданов наготове только одно: меч!

— Но Устига, кроме того, и человек, и как человек он лучше всех, кого я до сих пор знала.

— Он перс, и только это ты должна помнить. Если ты забудешь об этом, всех нас постигнет несчастье.

Возможно, Таба права, советуя укрыться у Набусардара. Разве Нанаи не имеет права просить у него убежища? С ее помощью ему удалось поймать персидского шпиона. За свою услугу она вправе надеяться на его защиту перед Эсагилой.

— А вдруг Набусардар подумает, — испугалась Нанаи, — что я пришла к нему как бесстыжая распутница? Нет, тогда я заколю его кинжалом.

Таба в изумлении слушала эти речи. Она поднялась с пола, где снова колдовала над миской с елеем, взяла миску, покрытую лоскутом черной материи, и поставила на полку к связкам лекарственных растений, плодов и древесной коры. Потом наглухо задернула тайник плотной шерстяной занавеской.

После этого она села рядом с Нанаи, взяла ее руку в свою и серьезно сказала:

— В тебе настоящая кровь Гамаданов, но все-таки лучше покориться Набусардару, чем Эсагиле,

— И согрешить против чести и совести? Ведь любить, пусть это будет даже сам Набусардар, еще не значит — во всем уступать. Разве любовь измеряется слабостью сердца? О величии любви можно судить только по мужеству и возвышенности поступков, которые совершаются во имя ее.

— Ах, Нанаи, сейчас не до сердечных переживаний. Не по своей воле ты пойдешь искать во дворце Набусардара защиты от Эсагилы.

Нанаи горько усмехнулась.

— Будущее покажет тебе, — твердила Таба, — что я права. А сейчас выбирать не приходится. Собирайся в путь в город Мардука и там проси защиты у верховного военачальника армии его величества Валтасара.

Да, святой Энлиль видит, что ей остается только одно — искать убежища у Набусардара.

Она живо представила себе, что ей придется переломить свою гордость и унижаться перед ним как побитой собаке. Но лучше уж перед ним, чем перед Эсагилой. В тысячу раз лучше перед Набусардаром, чем перед Эсагилой. Другого выхода нет.

— Чтобы тебя впустили в город и во дворец в Борсиппе, скажи, что идешь с донесением к верховному военачальнику царской армии.

В смятении и тревоге, напутствуемая советами тетушки Табы, Нанаи в тот же день собралась в дорогу. В сандалиях и полотняном платье, в праздничном платье из домотканого полотна, она направилась в Город Городов.

* * *
Через несколько дней после того, как царь Валтасар приказал навести порядок на канале Хебар, Набусардар выехал туда.

Канал Хебар был расположен в плодородной Месопотамской долине. Царь Навуходоносор поселил здесь пленников из Израиля и Иудеи, повелел им заниматься земледелием. Он рассчитывал на их трудолюбие. Каменистую почву своей родины они сумели возделать так, что на ней произрастали наливные хлебные колосья, гроздья сочного винограда, славившегося далеко вокруг, и превосходные оливы, маслом которых умащивали себе волосы и халдейские цари. Навуходоносор уповал, что их усердием плодородная Месопотамская долина у канала Хебар станет краем изобилия. Пока иго рабства было еще не столь суровым, евреи работали старательно. Но когда на них обрушился жестокий бич ненависти Валтасара, их усердие резко упало. Только дух протеста поддерживал в них жажду жизни.

Бесчеловечные законы Вавилона разрушали семьи, не щадя родственных уз пленников. У земледельцев Хебара насильно уводили сыновей, братьев, отцов и селили их в низинных кварталах Вавилона возле канала Пикиду в качестве водоносов, молотобойцев, слуг, подметальщиков улиц, кирпичников, грузчиков на пристани, каменщиков, кузнецов, сапожников, ткачей и прочих ремесленников. Они с горечью видели, что богатые соплеменники отдаляются от них, хотя изредка и протягивают им руку помощи. Потомки князей из дома Давида и дома Арона и потомки жреческого племени левитов имели право селиться в Верхнем Городе и заниматься торговлей. Поначалу терпели лишения и представители еврейской знати. Однако скоро выяснилось, что Эсагила благоволит тем, кто готов отречься от Ягве и поклоняться Мардуку. В короткое время переменившие веру евреи достигли власти и почета. Рядом с дворцами вавилонской знати выросли и их трехэтажные особняки, где вводились те же порядки, что и в. домах вавилонских богачей. Беднота с канала Пикиду смотрела на них косо. Всего лишь несколько семей, потомки знатных еврейских фамилий, остались непреклонными. Они не могли забыть, что их насильно оторвали от столицы Соломоновой и от земли предков. Они не подчинялись приказам Халдейских царей, отчаянной ненавистью ненавидели Вавилон и мечтали о возвращении в край быстрин и темно-зеленых северных кедров. Куда милее было бы снова взлелеивать захиревшие виноградные лозы среди родных камней, чем наслаждаться хмельным питьем на берегах Евфрата. Уж лучше ворочать камни на собственной пашне, расчищая землю для каждого ячменного зерна в разоренной стране, чем есть ароматный хлеб в обители золотых идолов. Страну, где теперь было их пристанище, они не могли считать родиной. Их отчизна — на берегах Иордана, она ждет к себе свой освобожденный народ.

Мечта об Иордане и его долинах, об Эвфраимских и Иудейских взгорьях особенно глубоко укоренилась в сердцах и душах пленников, живших у канала Хебар. С каждым днем они все сильнее тосковали по родине, и тоска эта сделалась еще нестерпимее, когда после умершего старого пророка не вечерних молебствиях им стал проповедовать его молодой преемник. Избавиться от страданий — к этому вел он свои речи. Освободиться от вавилонского плена, избавиться и от предательской иудейской знати, заботящейся лишь о собственном благополучии. Как на родине, так и на чужбине она не ищет путей к душе человеческой, ее манят только золото, чревоугодие и власть.

— Может быть, ее постигнет общая с Вавилоном судьба, когда его мечи скрестятся с мечами Кира. Иной судьбы она не заслужила, — произнес свой суровый приговор молодой проповедник. — Она переняла обычаи халдейской знати, так пусть же подвергнется и суду, уготованному халдейским тираном. Близится пора, когда падет ярмо, надетое Вавилоном на народы. Грядет час расплаты. Пламя охватит ее дворцы, а меч неприятеля настигнет ее жителей. Это будет возмездие за злодеяния, причиненные другим народам.

С огнем и мечом халдеи пришли в город царя Соломона, вечный город Иерусалим. Еще утром его заливало восходящее солнце. На горе Мория высился царский дворец. Из храма Ягве поднимался дым жертвенных курильниц. Зеленые оливы оберегали от зноя белые, будто мраморные, домики. Дети беспечно играли в садах под кронами дубов. Только солдаты, изнуренные голодом и жаждой, умирали в крепостных башнях. У армии уже не было сил удерживать ворота и крепости. Пока Навуходоносор ждал в безопасном отдалении, в аммонитском городе Рибле, свежие полки халдейской армии пошли в атаку на крепостные стены и с одного удара захватили город. Они ворвались в Иерусалим, грабя и круша все на своем пути. Солдаты сразу поспешили во дворец, чтобы пленить царя и двух его сыновей. Но царь успел бежать подземным ходом. Однако везде найдутся люди, готовые за деньги служить хоть самому дьяволу. Предатели выдали этот ход солдатам Навуходоносора, и те настигли беглецов. Оба царевича были убиты на месте, а царю Иоакиму по приказу Навуходоносора выкололи глаза в Рибле. Ослепленного царя отвезли в Вавилон и бросили в темницу. В Иерусалиме не стало царя, пало Иудейское царство. Все население угнали в рабство, в Вавилонию. Золото разграбили солдаты Навуходоносора. Сам Навуходоносор, захвативший сокровища царя, вывез из храма пять тысяч золотых сосудов, алтари из меди и драгоценный светильник. Солдаты Навуходоносора насиловали дочерей Иудеи. Отрывали младенцев от материнской груди и разбивали их о стены, чтобы прекратилось вовсе племя израильское. Улицы были залиты кровью, завалены трупами. До самого вечера город пылал, как жертвенный факел. Несколько дней спустя на месте богатого города лежали одни развалины, внушающие ужас отчаяния.

Минуло пятьдесят лет, но события тех страшных дней живы в памяти.

Старики, пережившие падение Иерусалима, думали о том, можно ли избежать гибели, когда неприятельские рати ворвутся в Вавилонию. Они помнят, что беда налетела на Иерусалим ураганом и что праведные умирали на улицах заодно с нечестивцами. Надо искать путей спасения, потому что разъяренный солдат с мечом в руке подобен ослепленному жаждой крови хищнику.

С последним словом проповедника из толпы вышел старец, убеленный сединами и дрожащим голосом произнес:

— Скажи, премудрый сын человеческий, не суждено ли нам погибнуть вместе с халдеями, коли мы живем в их стране? Ты открыл нам волю Ягве, так укажи место, где нам не грозила бы опасность.

Пророк в недоумении перевел взгляд со старика на толпу, затаившую дыхание в ожидании ответа.

В напряженной тишине слышно было, как шумят воды канала. Вдруг из тростника вспорхнула белая птица и пролетела над зелеными зарослями. Толпа заволновалась, это походило на знамение. Тревожный лет птицы не предвещал ничего доброго.

Из толпы выкрикнули:

— Не таись, открой нам, как укрыться от беды. Ягве явил тебе свою волю, а ты укажи нам место спасения.

Пророк ответил горькой улыбкой:

— Где еще надеетесь вы обрести убежище, как не в своем сердце? Нет вам спасения в долинах месопотамских. Очистите свои сердца от скверны и откройте их навстречу добру. Утверждайте добро — в этом смысл и спасение жизни. А покуда человек будет злоумышлять против человека, народам не избежать погибели, они рухнут, как стены покосившиеся и подпоры подгнившие.

Не такого ответа ждали от него. Они готовы были следовать его велениям, как дети. Они хотели быть добрыми и согласны были ценой тяжких страданий выкупить себе возвращение. Молитвами, постами и отречением испросить у бога увидеть отчизну. Страдания больше не страшили их, они верили: час вызволения близится. Страшна была только смерть, потому что погибнуть в этой войне значило навеки оставить свои кости, кости плененных рабов, в халдейской земле, никогда не увидеть освобожденную родину.

— Об этом скорбим мы, — сказал старец, стоящий перед проповедником, — это нас мучает. Нас осталось здесь всего несколько тысяч, остальные уничтожены. Если в этой войне и мы погибнем от голода, жажды, болезней или меча, кто же тогда вернется в Иудею? Ты должен знать, что нам надо делать?

— Вы хотите, чтобы я указал вам место безопасное, как мне указал его Ягве: «Никто не избежит суда праведного». В землю ли кто зароется, на небо ли взберется — везде достанет моя десница. Укроется в горах — и там мое око узрит его. Пусть схоронится на дне морском — я укажу чудищу, и именем моим оно и там его настигнет. А попадет врагу в плен, прикажу, дабы и там никто не избежал своей участи.

Эти слова повергли всех в отчаяние. Послышались сдавленные рыдания и горькие жалобы.

— Напрасны ваши стоны, — продолжал меж тем проповедник, — нет для нас приюта укромного в Халдейском царстве, а война подобна урагану или потопу. Единственный свет надежды сияет нам с востока, и имя ему — Кир. Помните это и храните спокойствие!

Тут он показал рукой на деревья, росшие вдоль канала; на их ветках были развешаны музыкальные инструменты.

— Сохраняйте спокойствие духа, чтобы не возбуждать подозрений и не навлечь на себя беду. Собирайтесь под вербами каждый день в это время. Снимайте с ветвей арфы и пойте псалмы. Это лучшее, что вы можете сделать.

Он первый направился к деревьям в знак того, что проповедь окончена.

Вскоре все сидели под деревьями, сквозь листву которых просвечивали последние лучи солнца. И вот пальцы коснулись струн, и те отозвались тихой мелодией. Под музыку началось пение, сперва еле слышное, потом все более отчетливое, пока голоса не слились в мощный хор, который заглушил и рокот волн, и шум птичьих крыльев, и шелест листьев.

Эту вечернюю молитву на другом берегу канала слушали скрытые за кустарником любопытные халдеи. Они часто приходили сюда, потому что у них мало кто умел так играть и петь.

Проповедник тоже послушал певцов, постоял возле поющих, а потом отошел в сторону и остановился в тихой задумчивости.

Из деревни доносилось блеянье овец. У дворовых, изгородей дети плели венки и вплетали в Волосы желтые луговые цветы.

Вдруг на дороге послышался конский топот. Он приближался, все усиливаясь.

Неожиданно для всех группа всадников вырвалась из-за деревьев на лужайку, которую евреи использовали для молебствий, поскольку им было запрещено строить храмы.

Песня оборвалась, все вскочили.

Никто даже не успел убрать музыкальных инструментов — так стремительно верховный военачальник армии его величества Валтасара и его телохранитель, оба верхами ворвались на лужайку. Набусардар остановил взмыленного коня и потребовал к себе старейшин общины.

Из толпы выступили убеленные сединами старцы в длинных балахонах. Они дрожали всем телом. Но даже страх и волнение не погасили в их глазах непреклонной воли и решимости.

На другом берегу канала халдеи вышли из своих укрытий посмотреть, что будет дальше.

Набусардар крепко натянул кованые золотом поводья, конь под ним встал на дыбы. Остальные всадники выстроились за его спиной.

Когда старейшины в полном составе вышли к Набусардару, он объявил:

— Царь царей, его величество Валтасар приказал мне арестовать вашего проповедника, и я требую, чтобы вы его выдали. Тому, кто попытается его укрыть, отрубят голову.

Старцы в темных балахонах задвигались. Объятые ужасом, они едва держались на ногах. Перед глазами встало видение плахи. С трудом сохраняя присутствие духа, они тревожно переглядывались, не зная, как поступить.

Набусардар повторил:

— Приказываю выдать проповедника. Мой отряд готов по первому знаку исполнить повеление царя царей и снести голову с плеч каждому, кто станет укрывать или защищать его.

Толпа израильтян, словно темный холм, отступила к вербам, в страхе перед готовящимся кровопролитием.

— Я не обязан повторять трижды, и если я это делаю, то только из добрых чувств, хотя вы этого и не заслуживаете, так как пренебрегаете благами и гостеприимством, которое вам предоставил Вавилон.

В его словах один из старейшин углядел слабый знак надежды. Пытаясь спасти проповедника, он сказал просительным тоном:

— Наш проповедник — невинный сын человеческий, но если тебе нужны жертва и кровь, могущественный полководец халдейской армии, я готов подставить свою голову.

Набусардар вспыхнул. Не для того он приехал, чтобы упиваться зрелищем крови. Он требует только восстановления порядка и справедливости. Кто понимает это иначе, тот против законов Халдейской державы и того ждет смерть. Поэтому он сказал:

— Я дважды предупредил, что каждому, не подчинившемуся приказу царя, отрубят голову. Ты не подчиняешься приказу, — он показал на старца, — и за это лишишься головы.

Он повернулся к солдатам, стоявшим неподалеку с обнаженными мечами, и приказал, рассчитывая сломить упрямство израильтян:

— Отрубить ему голову!

Толпа опять пришла в движение, сквозь нее торопливо пробиралась Дебора, внучка обреченного на смерть старца. Как безумная, она расталкивала людей, а когда солдаты схватили старика и поволокли, истошно закричала:

— Боже Авраама!

Столько отчаяния было в этом душераздирающем крике! Женщины и дети заплакали. Мужчины ждали, затаив дыхание.

На крик из зарослей вышел юноша, тот, кого искал Набусардар. Это могло спасти старца. Провожаемый любопытными взглядами халдеев и полными ужаса взорами единоверцев, юноша твердой поступью направился к верховному военачальнику, а солдатам сделал знак подождать.

— Господин, не карай безвинного, — обратился он к Набусардару, — ибо каждому воздается по его деяниям.

— Значит, это ты сеешь смуту среди людей? — спросил полководец, пристально глядя на него и не обращая внимания на внучку старика.

Юноша ответил, как подобало проповеднику:

— Я лишь толкователь воли Ягве.

— Мы уже слышали в Вавилоне, что ты свои подстрекательства выдаешь за волю вашего бога, который наущает вас не повиноваться властелину Халдейской державы.

Он хотел еще что-то сказать израильскому проповеднику, но солдат уже занес меч, чтобы отсечь старцу голову. Набусардар понял это по мертвой тишине, воцарившейся вокруг. Он замолчал и оглянулся на толпу.

Тут он увидел внучку старика. Взгляд ее, прикованный к месту казни, застыл от ужаса.

Набусардар в смущении всматривался в ее лицо, потом поднял руку, приостанавливая казнь. Медленно, подобно уходящему за линию горизонта солнцу, опускалась его рука. Как завороженный смотрел он на Дебору и не мог отвести глаз, потеплевших от сострадания. Морщины прорезали его крутой лоб.

Нечто неизъяснимое и неожиданное происходило в его душе. Другое лицо встало в его воображении при виде этой юной девушки. Его суровое сердце воина будто потеплело. Он не был готов к этому. Да и может ли человек предусмотреть все случайности, с которыми его сталкивает жизнь? Он понимал, что нельзя поддаваться чувствам, что порученное ему дело обязывает его взять себя в руки. Но он не мог отвести глаз от девушки.

У ней были красноватые волосы. Крутые локоны обвивали ей шею, напоминая нанизанные на нитку темно-пурпурные початки тростника. Ее сине-зеленые глаза в дымке юной мечтательности были совсем как глаза юной Нанаи из Деревни Золотых Колосьев. Красотой она уступала дочери Гамадана, но цвет ее волос и глаза вызвали в его памяти другой, милый сердцу облик.

Оттого неожиданно переменилось его настроение. Потому и смягчился он, когда она взглянула на него глубокими, как море, глазами.

Конечно, она и не подозревала, что творится в душе Набусардара. Она только знала, что рядом стоят солдаты с занесенными мечами. Она хотела спасти самого близкого для нее человека. Когда взгляд Набусардара остановился на ней, она подбежала к нему и упала на колени.

— Господин! — воскликнула она. — Каждый умеет карать, но лишь немногие — миловать. Если ты так могуществен, зачем ты делаешь то, что может каждый?

Набусардар спрыгнул с коня, предусмотрительно вытащив из ножен меч. Вслед за ним спешились его телохранитель и четыре военачальника, один из которых взял из рук Набусардара поводья.

— О, господин, господин, — умоляла девушка, припадая к его ногам.

— Чего ты хочешь? — спросил он.

— Не убивай его, Непобедимый, и жизнь вознаградит тебя, исполнив твое самое большое желание. Если ты жаждешь власти — даст власть, если грезишь о любви — пошлет любовь.

Рукоятью меча он приподнял за подбородок ее лицо, и оно осветилось лучами заходящего солнца. Нет, оно было далеко не так прекрасно, как лицо Нанаи. Все усыпано мелкими веснушками, а в глазах не было и следа трогательной неги, одни только отчаяние и покорность.

— Я не верю, господин, что ты не умеешь прощать, так прости же его и верни ему жизнь, — взмолилась она снова.

Казалось, он слышит Нанаи, ее голос, ее упреки. Вовсе не ради самой Деборы, а потому, что она мучительно напоминала ему дочь Гамадана, он поднял руку и снова дал знак, что отменяет казнь.

Однако теперь его жест был воспринят, как приказ отрубить старику голову. В воздухе блеснул меч, и голова старца покатилась в траву.

Исступленный вопль потряс толпу. Девушка с медными волосами упала на землю и отчаянно вцепилась в нее ногтями. Песчинки веснушек смешались с бусинками слез, которые брызнули, у нее из глаз.

У Набусардара было благое намерение помиловать старца, но солдаты не поняли его. И вот окровавленная голова уже лежит в чахлой траве, а из шеи ключом бьет кровь.

Полководец стоял в раздумье.

— Господин, — сказал пророк, который неподалеку ожидал своей участи, — господин, этот старик был невиновен.

— Кто дал тебе право судить мои поступки? — вспыхнул задетый за живое Набусардар.

— Все, что ни делается, делается по воле Ягве, — уклончиво ответил проповедник.

— Следовательно, мои солдаты отрубили старику голову по воле Ягве.

Точно так же по воле Ягве, а не по велению его величества царя Валтасара дождешься своей очереди и ты.

Оставалось покончить с проповедником, и поэтому Набусардар приказал девушке встать и вернуться к своим.

— Тебе предъявлено обвинение в подстрекательстве к бунту, а твоим соплеменникам — в сговоре с врагами державы. Вавилонские евреи однажды ночью перебили всех часовых у Ниневийских ворот. В другую ночь они вывесили на городских воротах таблицы с дерзостными выпадами против державы и царя. На преступления подстрекали евреев в Вавилоне — Даниил, а на Хебаре — ты. Даниила царь Валтасар уже бросил в темницу, с тобой рассчитаюсь я. Не надо особой отваги, чтобы действовать исподтишка, но любопытно посмотреть, достанет ли у тебя смелости повторить свои проповеди теперь, передо мной и моими солдатами. Тебе предъявлено обвинение в подстрекательстве к мятежу. Ты подбил своих соплеменников против царевых надсмотрщиков, по твоей вине двое царских слуг утонули в водах канала. Царь повелел подвергнуть тебя казни бичеванием. Но чтоб кому-нибудь не показалось, что мы поступаем несправедливо, верховный военачальник армии его величества готов выслушать твои объяснения.

Халдеи перешли канал и обступили солдат. Каждый стремился встать поближе к Набусардару, чтобы не пропустить ни одного слова. Проповедник переспросил:

— Какую из моих проповедей я должен повторить для тебя, господин? Я уже продолжительное время беседую с людьми и произнес их немало. Что же касается надсмотрщиков, то они прыгнули в воду сами, спасаясь от разъяренной толпы. Мои соплеменники обрушились на них, преисполненные гнева за то, что им не разрешили подать воды и отнести в тень под деревья тех несчастных, которые во время работы упали, изнуренные зноем. Люди вынуждены были смотреть, как у них на глазах умирает двадцать измученных товарищей. Согласись, господин, что в подобных обстоятельствах любой возмутился бы без всякого подстрекательства. Как видишь, моей вины тут нет, господин.

— Это правда! — раздался крик из толпы. Набусардар взвешивал каждое его слово, убеждая себя действовать обдуманно и по справедливости. Когда объяснения проповедника подтвердили старейшины и поручились за правдивость его слов собственной жизнью и жизнью своих детей, Набусардар был готов снять обвинение.

— Но я не снимаю обвинения в подстрекательстве к бунту против Вавилона, — поспешно добавил он. — Царь дарует тебе свободу, если ты выдашь тех единоверцев, которые состоят в заговоре против престола и державы.

— Я ничего не знаю о заговоре против престола и державы.

— Твой Ягве тоже ничего не знает об этом? — презрительно спросил Набусардар. Внимание его привлек шум крыльев белой птицы, и он поднял голову.

Птица возвращалась на ночь в свое гнездо. Она пролетела над толпой и скрылась в высоких зарослях тростника. Проповедник тоже проводил взглядом неспешный, мирный полет птицы и, когда она исчезла из глаз, приготовился отвечать.

— Ягве говорит только: «Я призову к жизни поборника справедливости на востоке, и по слову моему он будет править над владыками запада. Я выдам их, подобно праху, мечу его, и подобно сору летучему, стрелам его. С именем моим он обрушится на сильных мира, погрязших в скверне, и растопчет их, как глину гончарную». У Набусардара перехватило дыхание, но он постарался сдержать себя.

— Кого ты считаешь поборником справедливости с востока? — спросил он. — Огненную птицу, Кира?

— Я говорю лишь то, что внушил мне Ягве, — с внутренним вызовом оправдывался проповедник.

Возмущение Набусардара росло. Он спросил уже более резко:

— Кто же, по-твоему, эти владыки запада? Правители Вавилона?

— Не я, а Ягве определил так. Я только его скромный служитель и глашатай правды.

— Царь приговорил тебя к смерти, — вскричал Набусардар, — не забывай: ты умрешь под бичами!

— Я не противлюсь приговору своего повелителя, ибо Ягве сказал: «Не бойся, пойдешь ли по водам, не поглотят тебя. И пойдешь ли в огонь — не спалит тебя, ибо правда — вечна».

Он еще не кончил говорить, а из толпы халдеев уже послышались крики, что он насмехается над царем и оскорбляет халдейские законы.

— Смерть ему! — кричали они, хотя незадолго до этого с удовольствием слушали игру на арфах и пение евреев.

— Смерть ему!

— Смерть!

Многие схватили камни и кинулись на проповедника. Если б солдаты не преградили путь, они забили бы его. Издали они плевали в него. Не имея возможности подступиться к юноше, стали забрасывать камнями толпу евреев.

Набусардар хотел продолжить допрос, но халдеи кричали:

— Смерть ему! Смерть!

— Исполнить приговор царя!

— Царь приказал связать его и предать бичеванию!

— Бичевать его!

— Смерть ему!

— Бичевать!

Набусардар медлил. Но толпа халдеев напирала на него с криками «Бичевать! Бичевать!» Собственно, участь проповедника была решена еще в Вавилоне, и, чтобы успокоить орущих, Набусардар приказал связать его и приступить к экзекуции.

Солдаты сорвали с проповедника одежду, скрутили его веревками и подтащили к камню, который служил израильтянам вместо жертвенника. Солдаты нарочно положили его на этом возвышении, чтоб виднее было бьющееся в муках тело — халдеям на радость, израильтянам — в назидание.

Солдаты царя усердно исполняли свой долг.

Удар за ударом судорогой отдавался по всему телу пророка. Ступни заливала кровь. Уже и камень под ним окрасился кровью. Тело смертника вздрагивало от боли. Но лицо не выдавало нестерпимых страданий. Оно оставалось спокойным и строгим. Крепко сжатые губы не пропускали ни единого вздоха. Но вот они все же разжались, испустив тихий стон. Силы заметно оставляли юношу. Руки бессильно поникли бы, не будь они накрепко связаны. Дыхание стало прерывистым, на губах выступила пена. Взор туманился, несчастный терял сознание. Он уже не слышал угроз и насмешек халдеев. Не слышал и рыданий своих единоверцев. Он покидал этот мир и уходил в неведомое царство новой жизни. В последний раз он приподнял голову под безжалостным бичом и — уронил ее на камень.

Уже не было ни боли, ни заходящего солнца, ни кроваво-красного горизонта. Все куда-то исчезло, и осталось только ощущение умиротворяющей пустоты. В эту пустоту ворвался отдаленный конский топот. Проповедник не знал, где это происходит, на этом или уже на том свете. Но топот слышался все явственней, как будто на бешеной скорости несся к его ушам. Ему показалось, что под копытами коней дрожит земля.

На поляну ворвались два взмокших от пота царских гонца.

Его светлость верховный военачальник должен немедля вернуться в Вавилон, потому что войска Эсагилы под командованием Сан-Урри выступили против армии Валтасара. Храмовый Город воспользовался отсутствием Набусардара и послал своих солдат на штурм царских казарм близ зимнего дворца Валтасара. Эсагила намеревается захватить дворец и посадить на трон Набонида. Второй отряд осаждает Муджалибу, и царь опасается за свою жизнь.

— А народ? — вырвалось у военачальника.

— Народ? — переспросил гонец. — На улицах льется кровь, стены домов в крови. Рабы убивают своих хозяев, беднота грабит дворцы. Евфрат забит трупами. Если ты, досточтимый верховный военачальник халдейской армии, не вернешься до завтра, вавилоняне сами разрушат город. Повсюду пылают пожары.

— Не может быть, — решительно произнес Набусардар, — перед отъездом я не заметил ничего подозрительного.

Гонец продолжал почти шепотом:

— Эсагила приказала казнить тридцать евреев, так как нашла в еврейском квартале Нижнего Города текст, который был начертан на глиняных табличках, вывешенных вместо табличек Эсагилы. С этого все и пошло. Во время казни евреев из толпы зевак послышались крики: «Нам не нужны жертвы, дайте нам хлеба!», «Мы не хотим пить кровь евреев, дайте нам мед и вино!», «Не надо нам зрелищ, мы требуем снижения налогов!» Тогда ворота Эсагилы распахнулись и конные солдаты устремились прямо на толпу. Несколько человек нашли свою смерть под копытами лошадей. За конниками оказалась пехота и не было ей конца. Все недоумевали, зачем Эсагила направила целую армию против кучки смутьянов, как будто началась война. Потом только выяснилось, что у Эсагилы совсем другая цель и толпа возле лобного места всего лишь предлог. Солдаты Храмового Города окружили царский дворец и осаждают его. Армию царя возглавляет доблестный Наби-Иллабрат. Есть подозрение, что Эсагила сама подстроила эту историю с табличками, чтобы воспользоваться смутой и возвести на трон Набонида.

— В самом деле, надо немедля возвращаться, — согласился Набусардар.

— Но люди устали, эту ночь им надо отдохнуть. С рассветом мы выступим в Вавилон.

— Каковы твои успехи здесь, Непобедимый?

— Видишь, — показал он на растерзанное тело, — по приказу царя я схватил мнимого пророка и велел его наказать бичами. Он подговаривал евреев объединиться сперсами, потому что верит в их победу над Вавилоном.

— Он еще жив?

— Думаю, что да. — Он посмотрел на солдат.

— Живой еще, подтвердили они.

— Тогда у меня еще один приказ к тебе, — сказал гонец. — Его величество крайне расстроен, что войско Эсагилы численно превосходит царскую армию, и не уверен, что Наби-Иллабрату удастся устоять. Он желает знать предопределение судьбы — победит Набонид Валтасара или нет. Он велел сказать, что помилует пророка, если тот ответит на этот вопрос.

Проповедник лежал недвижимо на жертвеннике, солдаты ждали. Осужденный не обнаруживал признаков жизни, и Набусардар приказал облить его водой, чтобы привести в чувство.

Когда он пришел в себя, Набусардар повторил ему приказ царя. Израильтяне, услышав его слова, подбежали и обступили жертвенник. Они уговаривали проповедника открыть царю грядущее и тем спасти свою жизнь.

Но тот безмолвствовал.

К нему подходили женщины с грудными младенцами, и старцы, и безутешные вдовы и наперебой уговаривали его.

Но пророк не выражал ни согласия, ни протеста. Он лежал с закрытыми глазами, совершенно недвижимо, лишь изредка у него вырывался судорожный вздох. Смешанная с кровью вода насквозь пропитала веревки. Он лежал на спине, превращенной в кровавое месиво, обнаженной грудью к небу. Но и грудь была похожа на большую рану, сплошь в кровавых рубцах, красных, как закатное небо.

Внезапно из толпы протянулась дрожащая рука и осторожно легла на эту исполосованную, исхлестанную грудь, легла мягко, неощутимо, поместив пальцы между рубцами. То была рука его матери.

Старуха опустилась на колени перед истерзанным телом сына, целовала его раны и кропила слезами его руки. Она горестно шептала:

— Боже всемогущий, боже Авраама, боже Иакова, боже пресветлого царя Давида и Соломона и всех нас…

В ответ на это пророк открыл глаза и взглянул на нее мутным взором. Его взгляд уловил выражение муки в глазах женщины.

Сын промолвил едва слышно:

— Мать.

Он понял, что ей одной не смог бы отказать в просьбе. Собрав последние силы, он ответил — не ради спасения своей жизни, а потому, что таково было желание его матери:

— Валтасар победит Набонида.

— Валтасар победит Набонида, — взволнованно и нетерпеливо повторил Набусардар.

Он тот час же велел развязать веревки и отпустить пророка.

Толпа израильтян облегченно вздохнула, а мать поцеловала кончики окровавленных пальцев сына.

В этот момент пророк еще раз собрался с силами, чтобы сказать:

— Валтасар победит Набонида, но Валтасара победит Кир, царь царей и владыка мира.

Проговорив это, он сжал губы. После этих слов израильтян и халдеев охватила тревога и страх при мысли об испепеляющей деснице персидского властелина, мечом которого повержены все окрестные народы. Как хищный ястреб, он схватил их в свои когти, осталась только Вавилония. Правда, царь Валтасар объявил Вавилон непобедимым, но разве не о том же возвещали царь Мидии Астиаг и царь Лидии Крез, а их державы не устояли перед его натиском. Никакое проклятие не могло внушить большего ужаса, чем это предсмертное пророчество израильского проповедника. Оно устрашило не только халдеев, но и израильтян, хотя и предвещало им избавление от вавилонского плена.

Не испугало оно одного Набусардара. Верховный военачальник армии сверкнул глазами и нахмурился. В победу Кира он не верит, но его возмутила дерзость пророка. Выходит, сговор с персами — не выдумка. Даже на смертном одре он осмелился заявить о своей вере в Кира, в эту огненную птицу и защитника справедливости.

— Значит, ты и твой бог. называете кровожадного Кира защитником справедливости?

Он стоял, едва сдерживая бешенство, потом крикнул:

— Забить до смерти!

Солдаты тотчас взялись за дело, и их безжалостные бичи снова впились в истерзанное тело мученика.

Напрасно израильтяне и мать с мольбою взывали к милосердию. Набусардар их даже не слушал. На их призывы спешила в сгущающихся сумерках ночи только избавительница — смерть.

Верховный военачальник халдейских войск торопливо вскочил в седло и приказал отряду собираться в путь, чтобы как можно скорее попасть в Вавилон, где они теперь всего нужнее. Он ждал только завершения казни.

Голос из толпы израильтян нарушил тягостное молчание:

— Гонец привез помилование. Разве слова вавилонского царя ничего не значат? Его поддержал другой:

— Пристало ли царю быть лжецом?

— Бесчестного сына произвел на свет царь Набонид! — крикнул третий.

Набусардар приказал разогнать всех бичами, чтобы они утихомирились и не задерживали его.

С мечами, копьями и плетьми солдаты обрушились на толпу.

К Набусардару подбежала Дебора, внучка казненного старца, и заговорила притворно сокрушенным тоном:

— Ни мой дед, ни я никогда не испытывали вражды к Халдейской державе. Мой дед занимался гончарным ремеслом, и мы были благодарны Вавилону, что он дает нам средства к существованию. Но теперь, когда ты, господин, приказал казнить моего деда, моего кормильца, я не знаю, что будет со мной.

— Чего же ты хочешь? — спросил Набусардар.

— Я прошу немногого, господин, — сказала она, — ты такой могущественный, ты все можешь.

Он вытащил из-за пояса и бросил к ее ногам две горсти золота.

— Купи себе овец и тем живи.

— Я прошу не золота, господин, а милости моим соплеменникам. Почему ты так жесток к ним?

— Потому, что вашим сердцам персы ближе, чем халдеи.

— Ты несправедлив к ним. — Она выдавила улыбку, тогда как в мозгу у ней черной тучей засела мысль о мщении.

Набусардар не обольщался насчет истинных чувств евреев к халдеям, и его не поколебала улыбка, мелькавшая на лице девушки, словно блики света.

Дебора не отступала. На его повторный вопрос, чего она хочет, она ответила, что боится будущего. У ней теперь никого не осталось, а одинокой девушке легко попасть в беду. Она чувствовала бы себя в безопасности, если бы ее взял под свою защиту такой могущественный человек, как он. Дебора умоляла взять его с собой в Вавилон и сделать ее своей прислужницей.

Глядя на него обманчиво преданными глазами, она с подкупающей искренностью уверяла его:

— Я буду служить тебе верой и правдой.

— Вы все коварны и двоедушны. Возьми золото и поди прочь, не то мой конь затопчет тебя.

— О господин, не гони меня, памятью безвинно погибшего деда заклинаю тебя. — Она припала к его ногам.

Набусардар не терпел женских слез и заверений в преданности, они пробуждали у него подозрения в коварстве. Он тронул коня шпорами.

— Меня зовут Дебора, господин, я буду служить тебе, как ни одна из женщин.

Она распахнула одежду и с притворным смущением обнажила грудь.

— Посмотри, господин, я красива.

Набусардар успел заметить только, как блеснуло ожерелье из пластинок желтой меди у нее на шее, и отвернулся.

Но у его телохранителя при взгляде на девушку загорелись глаза.

— Возьми ее с собой, Непобедимый. Когда мы раскинем ночью шатры, с ней будет веселее.

— Делай, что хочешь, — пробормотал Набусардар.

Солдаты оттеснили толпу к самому каналу. Многие евреи убежали в деревню, и Набусардар приказал собираться.

Отряд построился, и они тронулись в обратный путь во главе с Набусардаром, его телохранителем и четырьмя военачальниками.

Халдеи устремились за ними стадом саранчи. Лужайка, где евреи совершали молебствия, опустела.

Там остался только жертвенник, на котором лежал умирающий проповедник. Возле него в безысходном горе стояла на коленях мать. В ее объятьях он и умер.

Веревки пропитались кровью. Рубцы вздулись и стали толщиной с веревки, которыми он был обвязан. На груди пересекались сине-красные кровавые полосы. С разбитого лица в высокое небо глядели мертвые, мутные глаза. В уголках искаженного мукой рта показалась розовая пена, голова безжизненно свесилась с камня. Он не слышал уже, как дрожит земля под копытами удалявшихся коней. Не чувствовал и слабого веяния ветерка, прилетевшего издалека остудить воспаленное тело мученика.

С его последним вздохом солнце скрылось за горизонтом, и окрестности канала Хебар погрузились в темноту.

* * *
Отряд Набусардара остановился под открытым небом.

Стояла тихая, безветренная ночь. Где-то поблизости ворковали голуби.

Меднокудрую еврейку Дебору четыре военачальника зазвали в свой шатер. При свете луны и звезд они развлекались с ней и пили крепкие вина. Все четверо были приятно удивлены, что она охотно удовлетворяла все их желания, как покорнейшая из рабынь. Она все больше нравилась им, и они не могли досыта утолить свою страсть.

Однако утром никто не вышел из этого шатра на зов трубы. Когда же заглянули внутрь, то нашли всех четверых мертвыми. Дебора отравила их и покончила с собой. Она лежала между ними с кинжалом в груди.

Набусардар был потрясен вестью, он отказывался верить, внушая себе, что все это ему только снится. Он вошел в шатер и остолбенел при виде открывшейся картины. Среди раскиданных кубков, в лужах пролитого вина лежали трупы. У двоих лица были обезображены судорогами, третий упал лицом вниз, четвертый скорчился от боли.

На дорогом ковре, залитом кровью, лежала Дебора с кинжалом в сердце.

Набусардар встряхнул головой, все еще не веря в реальность случившегося.

Казалось, Дебора наблюдала за ним из-за полуоткрытых ресниц. Он не выдержал ее взгляда и велел закрыть ей лицо. Солдат оторвал лоскут от ее юбки и набросил на глаза и лоб. Нижняя часть лица осталась открытой. Набусардар не мог отвести взгляда от ее рта. Ему почудилось, будто губы Деборы шевельнулись и до него донесся ее шепот:

«Ты удивлен, господин, отчего же? Око за око, зуб за зуб».

Он продолжал смотреть на нее, и снова ему показалось, что на губах ее мелькнула ироническая улыбка.

«Так и доложи своему царю в Вавилоне!»

В ее голосе он почувствовал привкус горечи, как в голосе дочери Гамадана. И кудри ее снова напомнили ему темноватый оттенок медных волос Нанаи.

Его поразила обдуманная жестокость ее поступка. С трудом овладев собой, он сказал:

— Выройте для них могилы и воздайте им почести. А ее оставьте птицам.

Неверным шагом он вышел из шатра.

Когда они покидали место стоянки, Набусардар бросил последний взгляд на мертвое тело Деборы. Она лежала на пригорке, руки ее обвисли. Эти руки сыпали яд в вино военачальникам, этими руками она отняла у него четверых верных сподвижников. Дорого заплатил он за смерть старца и проповедника. Набусардар скрипнул зубами и пришпорил коня.

Отряд помчался следом.

К вечеру они достигли Вавилона.

В юго-западной его части валил дым. Издали трудно было разобрать, что горит. Когда же подъехали ближе, вид на город закрыли крепостные стены. До них доносились лишь шум и вопли.

У главных ворот деревенская девушка в холщовом платье и ветхих сандалиях упрашивала стражников пропустить ее в Вавилон. Солдаты караула и слушать ее не хотели, потому что у ней не было письменного свидетельства деревенских властей.

Заметив военный отряд, девушка решила подождать его, надеясь обмануть бдительность стражи и проскользнуть в город вместе с солдатами.

Теперь впереди отряда скакал военачальник с несколькими солдатами, затем Набусардар с телохранителем. Следом — остальные.

Возглавляющий кавалькаду военачальник обратил внимание на препирательства девушки со стражниками и поинтересовался, что случилось.

— Да вот, — объяснил солдат, — хочет без свидетельства попасть в город.

— Меня никто не предупреждал, что надо взять его с собой, я ничего не знала о боях в Вавилоне.

— А бои еще продолжаются? — прервал ее военачальник.

— Не знаю, господин, — ответила она, — хотя я здесь уже не один час. Никого не пропускают ни в город, ни из города, так что и узнать ничего нельзя. Но я все. равно не уйду, пока не добьюсь того, что мне надо.

— А чего тебе надо?

— У меня есть важное сообщение для непобедимого Набусардара.

Она пошла на хитрость, сделав вид, будто речь идет о военных сведениях.

— Для непобедимого Набусардара? — изумился он.

— Да, господин, а городская стража не верит мне и требует свидетельства от общины.

— Кто поручил тебе доставить сообщение?

— Я могу сказать это только Непобедимому.

— Если дело не терпит и ты говоришь правду, то я помогу тебе свидеться с Набусардаром хоть сейчас. Гляди, вон он на коне со своим отрядом.

— О, господин, — прошептала она, с испугу потеряв дар речи.

В эту минуту она была как паутинка, подхваченная порывом ветра. Как утлый челн во власти опустошительного урагана.

Наконец-то близок берег, долгожданный берег после долгого плавания. Неизвестно только, встретит ли он морских скитальцев спасительным светом или они разобьются о пустынные мрачные скалы.

Военачальник галопом помчался к Набусардару, и тот пожелал немедленно видеть женщину, едва лишь услышал, что волосы у ней того же красноватого оттенка, как у еврейки Деборы. Его кольнуло предчувствие, что это может быть дочь Гамадана. Он невольно потянулся к своему колчану, где хранил, как талисман, глиняную табличку Нанаи с изображением бога в образе священного быка.

Он издали узнал ее.

Нанаи в великом смущении сперва увидела только украшенные золотом поводья. Потом сверкающую белизну жемчуга в гриве коня. Потом сноп лучей от брильянтов на рукояти меча. Наконец фамильный герб Набусардара на массивном перстне. Медленно скользил ее робкий взгляд с перстня вверх по руке от запястья до плеча. Потом перебрался на шею и, наконец, упал на лицо. Боже, это лицо гонца, которому она поверяла тайны своего сердца! То же самое лицо было у посланца, арестовавшего Устигу. Выходит, это был вовсе не посланец, а сам Набусардар?

Кто мог понять смятение дочери Гамадана лучше, чем Набусардар? Он предвидел эту минуту, предвидел растерянность Нанаи. Ему известны ее мечты, она поверяла их ему. Сколько детского простодушия и глубины было в ее словах! Если бы он мог знать поворот событий, он постарался бы сохранить в своем сердце ее первоначальный невинный облик. Но роковая ночь, проведенная Нанаи с Устигой и превратившая ее в прозревшую женщину, опередила его. Это была уже не прежняя наивная девочка. Это была новая, совершенно иная Нанаи. Но он любил и новую Нанаи, любил нежнее прежнего. Он смеялся над своими чувствами грубым смехом воина, чтобы подавить их, но они настойчиво и властно заявляли о себе, как настойчиво и властно заявляет о своем приходе весна первой зеленью листвы и первыми цветами.

Ему хотелось встретить ее ласково, но его ждали обязанности, поэтому он обратился к ней холодно, нарочито бесстрастным тоном:

— Ты искала Набусардара? Я Набусардар. Ее вид выдавал крайнее замешательство.

— Я Набусардар, и если дело, с которым ты пришла, может потерпеть, то я велю проводить тебя в мой борсиппский дворец. Ты дождешься меня, и там я смогу тебя выслушать.

Она кивнула, все еще не в состоянии свыкнуться с мыслью, что Набусардар обманывал ее, прикинувшись посланным царя. На раздумья не было времени. Двадцати конникам Набусардар наказал сопровождать Нанаи во дворец в Борсиппу, и на этом пока все и кончилось.

Из-за стен неслись непрерывные крики, заставляя торопиться на улицы Вавилона.

Распахнулись ворота, и отряд Набусардара с грохотом устремился в город. Его воины были отменно вооружены, но притомились. Однако приказ полководца придал им силы.

Молнией ворвался Набусардар на улицы, охваченные паникой и смятением. Он направился прямо к зимнему дворцу, осажденному войсками Эсагилы, против которых сражался доблестный Наби-Иллабрат. Его солдаты держались стойко, но силы их были на исходе.

Храмовые воины почти протаранили одни из боковых ворот дворцовой крепостной стены, когда Набусардар обрушился на них с тыла. Хотя Наби-Иллабрат с нетерпением ждал Набусардара, этот решительный натиск оказался для него неожиданным. Неожиданный был он и для солдат Храмового города. Их охватила паника. Теперь им приходилось отбиваться с двух сторон.

Когда Набусардар прижал их к стенам, Наби-Иллабрат приказал отворить ворота. Лавина воинов Эсагилы ринулась на клинки царских солдат. Сан-Урри подал сигнал к отступлению, но Набусардару важно было окружить врага и не позволить ему ускользнуть. Солдаты Эсагилы бросились искать спасения от разящих мечей воинов Набусардара за крепостными стенами, на территории царских казарм. Тех, кто попадал за крепостные ворота, Наби-Иллабрат брал в плен, а кого не мог разоружить — убивал. Лишь Сан-Урри с горсткой солдат удалось вырваться из железных тисков. Воины Набусардара преследовали их до самых ворот Храмового Города, за которыми немногим посчастливилось укрыться.

Когда дворцу уже ничто не угрожало, царские конники поскакали к Муджалибе, где положение было гораздо опаснее. Здесь солдаты Эсагилы прорвались во внутренний двор и проникли даже в покои дворца. Их цель была — схватить царя Валтасара.

Валтасар прятался в усыпальнице халдейских царей. Задыхаясь в спертом воздухе подземелья, он с ужасом прислушивался к. тому, как по террасам парка с факелами в руках рыщут в поисках царя солдаты Эсагилы.

Набусардар и тут подоспел вовремя. Его воины очистили Муджалибу от солдат Эсагилы. Часть из них была брошена в темницы зимнего дворца. Несколько дней спустя их отправили в царские каменоломни, а невольников, работавших там, Набусардар зачислил в свою армию.

Эсагила не скоро теперь соберется для нового удара. Неудачное выступление Сан-Урри и разгром, учиненный его воинству, вывели верховного жреца из равновесия. Чтобы пополнить армию, надо было набирать наемников из иноземцев, а для этого пришлось бы основательно затронуть храмовые кладовые.

В расстройстве пребывал не только верховный жрец Исме-Адад. Валтасар тоже долго не мог прийти в себя после всех потрясений. Когда Набусардар спустился к нему в усыпальницу с вестью о том, что опасность миновала, царь едва понял, чего от него хотят. Он боялся покинуть свое убежище, хотя чуть не умер там от страха. Он дрожал, обливаясь холодным потом, при воспоминании, что пришлось ему пережить, пока он сидел один в каменном мешке усыпальницы. Казалось, не только живые, но и мертвые решили свести счеты с царем Вавилонии.

Когда солдаты Эсагилы прорвались во дворец, Валтасар решил бежать из усыпальницы подземным ходом. В каменных стенах он стал искать плиту, закрывавшую отверстие потайного хода. Это должна была быть седьмая по счету плита от надгробья царицы Нитокрис. Он шарил по стене рукой, снова и снова ощупывая плиты. Вот она, седьмая плита, но она никак не поддавалась, хотя Валтасар напрягал все свои силы.

— Что же это такое? Почему она не открывается? От страха волосы у него встали дыбом. Можно было позвать на помощь стражу, но он боялся, что она выдаст тайну его побега. Поэтому он продолжал лихорадочно ощупывать края каменной глыбы, стараясь понять, что ей мешает повернуться.

Тут его взгляд упал на высеченную над плитой фигуру. В слабом свете каганца Валтасар пристально всматривался в барельеф, и вдруг у него померкло в глазах. Он оцепенел, только сквозь зубы проскользнуло, как змея, ненавистное имя:

— Навуходоносор!

Снова Навуходоносор. Это он держит камень, не дает отвалить его. Видно, он хочет померяться силами с Валтасаром, показать ему, кто из них сильнее.

Удивительно, как Валтасар не сошел с ума от ужаса и сознания собственной беспомощности. Он исступленно бросился на соседнюю плиту и вцепился в нее ногтями в приступе страха и в безнадежном унижении. Пальцы его нащупали выбитые в камне письмена. Приняв с них руки, он прочитал:

«Я тот, кого не превзошел еще никто из живых и мертвых. Я гранит и камень, я сила и дух, я гении и властелин. Я повелевал этой страной и буду повелевать ею во веки веков. Как солнце всегда возвращается на небо, так и я буду возвращаться всегда до скончания мира».

Валтасар замер, но страх побуждал его действовать. Как загнанный зверь, он рыскал взглядом по сторонам. И повсюду его глаза натыкались на письмена, прославляющие ненавистного соперника. В конце концов его обессиленный и отчаявшийся взор остановился на таблице, где поблескивали золоченые слова:

«В служении Мардуку я ходил походами в дальние края, через необозримые горы, от Верхнего моря к Нижнему, по непроходимым дорогам, по тернистым путям, где некуда было поставить ногу и где каждый шаг дается с трудом… Это были дороги жажды. Я сокрушил непреклонных, взял в плен непокорных, я упрочил державу, благотворил народу, избавился от злых и строптивых, я принес серебро, золото и драгоценности, бронзу, красное и кедровое дерево, диковинные редкости, плоды лесов и морей в свой город Вавилон пред очи Мардука».

Валтасару почудилось, что за текстом надписи возникло лицо Навуходоносора и таинственный голос словно вопросил его:

«А что свершил ты?»

Он закрыл лицо руками и пошатнулся. Внезапно до него донеслись какие-то звуки извне, почудились приглушенные шаги. Очевидно, солдаты Эсагилы обнаружили его укрытие.

Вскочив, он принялся раскачивать седьмой по счету камень, глыбу, освященную изваянием величайшего из владык — Навуходоносора. Он еще не настолько обессилел и пал духом, чтобы не попытаться спасти хотя бы свою жизнь. Обхватив плиту руками, он все-таки отодвинул ее. Открылось черное отверстие подземного хода. Пламя осветило стены узкого коридора.

Он готов был скользнуть в проем, как в усыпальницу вошел верховный военачальник в сопровождении нескольких солдат. У Валтасара исказилось лицо и остановилось дыхание, потому что в первый момент он не узнал Набусардара.

Набусардар понял смятение царя и поспешил обрадовать его благой вестью:

— Государь, опасность миновала. Мы пришли, чтобы служить тебе и исполнять твои распоряжения.

Валтасар не понимал его. Он дрожал, по лицу сбегали струйки пота. Царь попытался открыть рот и подать голос, но горло было как заколдованное.

С трудом придя в себя, царь глубоко вздохнул, и плечи его поникли в изнеможении.

— Ох, мне уже казалось, что я не на этом свете, а в царстве Нергала, в стране, откуда нет возврата.

— Твои воины мужественно сражались, царь царей. У тебя превосходная армия. Они доблестно держались здесь и у Хебара.

— Здесь и у Хебара?

— Да. Я усмирил еврейскую общину. Подстрекателя нет в живых.

— Он умер под бичами?

— Как ты и повелел.

— Я больше никого не стану приговаривать к такой казни. Только сегодня я понял, как это ужасно — ждать смерти. Отныне преступников будут казнить только ударом меча. Это так страшно — ждать конца.

Его передернуло, у Набусардара тоже прошел мороз по спине. Факелы в руках его спутников зашипели, пламя их стало меркнуть. Усыпальницу заполнил синеватый сумрак.

* * *
Той же ночью Набусардар объехал весь Вавилон, хотя был до крайности утомлен бурными перипетиями дня. Улицы были безлюдны. Им не встретилось ни одного прохожего.

Он настолько устал, что стоило закрыть глаза, как воля оставляла его и он буквально терял сознание. Силы его были на исходе. Он продвигался со своим отрядом вдоль внутреннего кольца городских стен Имгур-Бел и Нимити-Бел. В ночных сумерках контуры башни Этеменанки вырисовывались то сзади, то впереди них. Они выехали на Дорогу Шествий и очутились в Аибуршабе, где устраивались религиозные празднества. Неподалеку от Аибуршаба и Ворот Иштар высился дворец — цитадель Набопаласара. Повернули к Храмовому Городу, ворота которого были на запоре. За толстыми стенами мирно спали дома и храмы. Среди них и святилище с бесценной статуей Мардука — символом державного величия Вавилона. Потом свернули в сторону Амбарного квартала, к оживленной Торговой улице, и оттуда, берегом судоходного канала Арахту, который соединял Город Городов кратчайшим путем с морем, выехали к Еврейскому кварталу у канала Пикиду.

Оттуда узкой улочкой повернули к Евфрату. Лошади шли неторопливой рысцой, и удары их копыт гулко отдавались в ночной тишине. Улочка упиралась в статую блудницы. Вокруг высились пальмы, под ними, на обочине дороги, расположились продажные женщины. По традиции их бедра были опоясаны веревкой, в медных мисках они жгли косточки маслин в честь своей богини. Они сосредоточенно предавались этому занятию, их словно и не коснулись треволнения дня. Некоторые бросились к солдатам и начали бесстыдно предлагать себя. Полунагие, они хватали коней за гривы и приплясывали. Другие, выстроившись вдоль дороги, играли на тамбуринах и пели. Одна сидела под темно-зеленым кипарисом и тянула мелодию любовной песни:

«Мое сердце — свет, мое сердце — игра и любовь».

Она вызывающе смотрела на Набусардара, но он даже не повернул к ней головы.

Солдаты пустили в ход плетки и безжалостно разогнали женщин.

Подковы снова застучали по мостовой, и дозорный отряд продолжал путь.

Вдогонку им несся разноголосый крик уличных женщин, но потом и он затих. Дольше других был слышен красивый альт, выводивший любовную песню:

«Мое сердце — свет, мое сердце — игра и любовь».

Но вот замер и он, и они наконец выехали на набережную.

Во мраке горделиво возвышалось здание финикийского корабельного сообщества. У его причала покачивались на волнах Евфрата два доверху груженых судна. Они везли в Индию медь из Ливана, терракоту из Кносса, багряницу из Сидона, вино и оливковое масло из Финикии и знаменитую коричную мазь из Вавилона.

Перед отплытием матросы и рабы шли поклониться Молоху, богу разрушительных сил, который испепеляет растения и иссушает источники.

Капище зловещего бога ослепительно светилось огнями. В глубине стояла колоссальных размеров статуя.

Жуткий лик получеловека-полуживотного внушил трепетный страх толпе. Голова, увенчанная бычьими рогами. Разверстая пасть. Могучие руки. Жирное вспученное брюхо. Чрево, как пропасть, в которой гибло все живое.

Статую прикрывала багряная ткань. Ее кровавые отблески струились по туловищу бога. Перед статуей двигались в танце жрицы в одеянии из такой же ткани. У алтаря стояли жрецы в черных ризах и готовились совершить обряд амелюты — человеческого жертвоприношения, на которое был обречен один из рабов.

Когда отряд Набусардара остановился возле храма, жрец как раз велел рабу встать посреди кадильниц, курящихся благовониями, и смочил ему лоб водой — чтобы он очистился. Потом взял с алтаря сосуд с елеем и покропил ему голову — освятил его. Остальные жрецы все это время произносили молитвы. Наконец, храмовый служка поднес к его груди золотую миску и перерезал рабу горло. Из глотки раба вырвался хрип, он зашатался и упал бездыханный к ногам великого бога.

Молох был умилостивлен, и корабли с грузом могли отправляться в путь.

Набусардар с отвращением наблюдал из-за колонн за этим бессмысленным обрядом. Когда раб упал мертвым и жрецы поставили миску с его кровью на алтарь, верховный военачальник, удрученный этой сценой, тронул поводья и двинулся дальше. У моста он свернул на Дорогу Шествий. Улица была вымощена каменными плитами с молитвами Мардуку. При свете звезд Набусардар разобрал надпись на одной из плит:

«Владыки стран и их подданные, вельможи и их рабы, поклоняйтесь мне все, падите передо мной ниц, я ваш властелин, я создал вас».

Перед храмом Семи Демонов они увидели коленопреклонную фигуру девушки. В корзинке у нее было семь жестяных кубков с вином. Она кланялась до земли проклятым богам подземного мира.

Набусардар велел телохранителю окликнуть девушку, потому что в этот час было запрещено находиться на улице.

— Кто ты? — спросил телохранитель. Она испугалась, но ответила:

— Я дочь бывшего управляющего имением Иддин-Сама и приношу молитвы семи демонам.

— Какая мерзость!

— А разве не мерзость то, что богач Син-Эрис лишил моего отца состояния и теперь мой отец, человек благородного происхождения, вынужден делать свечки, чтобы прокормиться? А я, дочь знатных родителей, должна ходить по домам вельмож и униженно предлагать свечи? Разве это справедливо, господин?

— Я ничего не знаю о тяжбе твоего отца, но мне приказано предупредить тебя, что в этот час находиться кому-либо на улице запрещено.

— Ты очень любезен, господин, и я знаю, как мне следует себя вести. Я воспитывалась в благородном доме. Я уйду, позволь мне только поставить семь этих кубков богам зла. Я принесла им нику, жертвоприношение вином. В преисподней они страдают от жажды. Они отблагодарят меня тем, что покарают Син-Эриса.

Она повернулась к статуям и принялась расставлять перед ними кубки.

— Это тебе, Лабарту, посылающая людям страшные сны: я прошу, чтобы ты превратила ночи Син-Эриса в ад… А это вам, Утуку и Алу, вызывающие спазмы в горле и смертельное удушье. Задушите Син-Эржа за то злодеяние, которое он совершил над нами… Это тебе, Лилитуя, насылающая на людей безумие. Нашли безумие и на Син-Эржа, чтоб не знать ему больше ясных мыслей…

— Довольно! — не выдержал телохранитель Набусардара, — Син-Эрис. занимает высокий пост на службе у царя. Ты позоришь слугу царя и призываешь кару на его голову!

И он хлестнул ее плетью, даже не спросив позволения у Набусардара.

— Отправить ее в тюрьму?

Набусардар молчал, а девушка запричитала:

— За что, господин? Я искала справедливости и у судей, и у защитника Вавилона, божественного Мардука. Судьи прогнали меня, как собаку. А служители Мардука обошлись со мной хуже, чем с последним из рабов. И после этого ты удивляешься, господин, что я прошу о помощи злых демонов? Но если ты так мудр, господин, назови мне имя того бога, который исправит несправедливость, причиненную нам Син-Эрисом. Я буду денно и нощно молиться ему, взывая к его могуществу.

— Ты оскорбила Мардука!

Он повернулся к Набусардару.

— Она оскорбляет Мардука и богов Вавилона, светлейший. Ты позволишь примерно наказать ее?

Набусардар устало посмотрел на него, ничего не ответив. Девушка поднялась и прикрыла плечи, словно заранее защищаясь от плетей.

— Не надо, — произнес Набусардар. — Едем поскорей, мне что-то нехорошо.

Телохранитель внимательно взглянул на него. Лицо Набусардара было серым, как поле после жатвы…

— Ты болен, светлейший. Вернемся в дом командования.

— Нет!

— Куда же ты собираешься ехать, Непобедимый?

— Продолжим обход, я хочу убедиться, что все в порядке.

Они миновали еще несколько улиц и площадей и остановились у подножья холма Колая. Воздух был напоен благоуханием роз и глициний. Склоны холма были увиты виноградом, а дороги обсажены тамариском. Клумбы желтели лилиями, а над искусственным водоемом колыхались узколистые травы со спящими на них бабочками и стрекозами. На миртах дремали улитки. Перед холмом тянулись рощи гранатовых деревьев и кипарисов, а на вершине его грустно склоняли ветви плакучие ивы, в тени которых стоял храм чудесной горы, храм небесной Гулы, богини исцеления/Белые стены храма из мелкозернистого камня были видны издали каждому, кто искал в его стенах приюта и здоровья. Увидев храм, Набусардар спросил:

— Ты веришь в действие этих источников?

— Да, светлейший, — отозвался телохранитель. — Теперь я вижу, куда ты вел меня. Божественная Гула вернет тебе силы.

Они стали медленно подниматься вверх, оставив отряд внизу, у подножья холма, за красивейшими в Вавилоне садами богачей.

Они приблизились к святилищу. В сумерках ночи выступали неясные очертания статуи богини. У ее ног стоял погасший фонарь, а рядом, сидя, дремали жрицы. В водоемах журчала вода, целебная вода источников.

Набусардар остановился и, поворотясь к телохранителю, с натугой проговорил:

— Что со мной? Голова гудит, а тело бьет озноб.

— Ты болен, светлейший.

Набусардар вздохнул и потер изрезанный морщинами лоб.

— Где мы?

— На холме Колая.

— Что нам здесь надо?

— Ты приказал ехать сюда.

— Я приказал? Не помню.

— Быть может, ты хотел попросить богиню Гулу о выздоровлении?

— Не может этого быть, я не верю в богов… У меня мутится рассудок, кажется, будто я падаю с лошади. В глазах темно.

Поводья выпали у него из рук, он покачнулся в седле.

— Светлейший! — вскричал телохранитель.

Набусардар очнулся и с трудом нащупал поводья. Вид у него был крайне измученный, а взор туманный, как созвездье Млечного Пути.

Пойдем к святилищу, жрицы дадут тебе животворной воды. К тебе вернутся здоровье и силы.

Он безропотно позволил увлечь себя к светлому зданию, откуда доносилось журчанье источников. Теперь к этим звукам присоединились рыдания, доносившиеся со стороны статуи. Жрицы в белоснежных одеяниях, припав к ногам богини, каялись, заливаясь слезами. Дни и ночи напролет они поддерживали вечный огонь в фонаре, а сейчас он нечаянно погас.

— Я хочу пить, — сказал Набусардар, когда служительницы богини Гулы поведали ему о своей печали. Одна из них прибавила:

— Без вечного огня и целительные источники не имеют силы.

— Может даже случиться, что тот, кто напьется воды при погасшем светильнике, умрет, — напомнила вторая.

— Принесите же воды, — повторил Набусардар, не внимая этому предупреждению.

Жрицы со страхом подали ему мраморную в прожилках чашу, Набусардар осушил ее до дна.

Все, оцепенев, ждали, что сейчас он соскользнет, бездыханный, по крупу своего скакуна. Но Набусардар глубоко вздохнул, возвращая чашу, и сказал уже бодрее:

— Благодарю вас. Вода освежила меня. Мне уже лучше.

— Что будем делать дальше, Непобедимый? — спросил телохранитель.

— Поедем обратно. Меня ждут дела.

Они повернули коней и той же дорогой спустились с холма Колая, оставляя позади цветущие лимонные деревья и журчанье источников.

* * *
В доме командования Набусардар отдал подробные распоряжения своим ближайшим соратникам, после чего, измученный и обессиленный, намеревался отправиться на отдых в Борсиппу.

Отдых маячил в его сознании как искупление. Временами ему казалось, что жизнь оставляет его плоть. Больше того, он не мог избавиться от опущения, что в лицо ему веет дыхание Э-урук-габгала, царства теней. Он неподвижно сидел в кресле. Вокруг него — тишина, внутри — смертельная усталость. На лбу и висках выступили капельки пота. Голова потихоньку клонилась вниз, пока он совсем не потерял сознание.

Позвали лекаря. Вместе с ним явились два мага. Они с первого взгляда определили, что в Набусардара вселился этимуа, Злой дух. Когда не помогло даже бузинное вино с толченым порошком солнечного камня, маги раскрыли шкатулку черного дерева и вытащили оттуда глиняную фигурку. Приложили ее к губам Набусардара и произнесли заклинание:

«Ты, одолевший духа-хранителя и вошедший в тело господина, чтобы мучить его, будь проклят и в наказание оставь мышцы, кровь и кости и войди в. глину, обитель и пищу злых духов. Будь проклят. Будь проклят».

Набусардара била лихорадка. Он тяжело дышал.

Маг отнял фигурку от его губ и быстро спрятал в шкатулку, придерживая крышку пальцем, чтобы злой дух не выскочил оттуда. Они были уверены. Что злой демон оставил Набусардара и вошел в глиняную куклу.

Держа шкатулку под мышкой, они произнесли новое заклинание:

«Отныне да пребывает в тебе один только малку, дух-охранитель. Пусть малку не оставляет и оберегает тебя».

Они поспешно удалились и у открытого святилища воинственной Иштар из Арбелы сожгли глиняную фигурку. В огне сгорел вместе с нею и демон, пожирающий мышцы и кости и сосущий кровь.

Набусардар не участвовал в этом ритуале. Магия всегда вызывала у него только недоверие и насмешку. Придя в себя, он спросил:

— Что я пил?

— Бузинное вино, — ответил лекарь.

— Без примесей?

— Без примесей, — неуверенно кивнул тот.

— Как ты думаешь, я уже здоров?

— Здоров, господин.

— В прошлый раз ты говорил, что чистое, без примесей вино туманит разум, но не лечит. Сейчас мозг у меня совершенно затуманен. Зачем ты это сделал?

— Голова у тебя должна быть ясной, Непобедимый, так как…

— Что «так как»?

— Так как я подсыпал в вино солнечный порошок.

— Значит, все-таки подсыпал, — вздохнул Набусардар, — а не говорил ли я тебе, что янтарь не обладает лечебными свойствами?

— Его пили все халдейские правители: Ур-Бан, Гудеа, Ур-Нингирсу, Ур-Гур, Самсуилун, Агукакрими, Куригалсу Первый, Назимуртташ Второй, Мардук-нардим-ахи, Набурнасир…

— Довольно! Я тоже могу перечислить царей всех династий, но я не осмелился бы утверждать, что ясностью разума они обязаны солнечному камню. Напротив, сказал бы я, их мудрость освещала даже камни. Так следует говорить о своих повелителях.

— Меня радует твое красноречие, светлейший. Я вижу, что бузинное вино — превосходное лекарство.

— Бузинное вино и солнечный порошок. Набусардар улыбнулся и хотел погрозить ему пальцем, но рука упала, в глазах потемнело. Во рту было горько, как от полыни, и эта горечь, плотным комком поднимавшаяся откуда-то изнутри, докатывалась до самого мозга, а там рассыпалась в стороны, как стая перепелок. Он сжал голову в ладонях.

— Что с тобой? — перепугался лекарь. Набусардар не ответил.

— Ты утомлен. Я прикажу отнести тебя в носилках во дворец к досточтимой Телкизе.

— Мне надо в Борсиппу, — еле слышно произнес военачальник.

— Тебе нельзя сейчас пускаться в такой длинный путь, да и благороднейшая Телкиза будет беспокоиться, не случилось ли с тобой чего в эти бурные дни.

Он хотел возразить, но почувствовал угрызения совести. Во время боев он даже не вспоминал о ней. Может быть, она нуждалась в его помощи? А вдруг она погибла во время беспорядков?

Он поднялся, решив, что сначала заедет в свой вавилонский дворец.

От носилок он отказался и, приняв несколько капель гаомы, разведенной в молоке, поехал верхом в сопровождении телохранителя и двух воинов.

На холме Гила уже щебетали птицы, и их звонкие трели неслись над пышными кронами деревьев.

— Уже светает, — заметил Набусардар, и это были единственные слова, которые он произнес за всю дорогу до дома.

Во дворце его встретила сонная встревоженная челядь.

Только хромой раб самозабвенно играл на флейте среди базальтовых колонн перед своим идолом, безучастный ко всему. В соседнем от входа помещении жужжали веретена, ткачихи наматывали пряжу на валы кросен. Они не могли уснуть из-за вчерашних событий и заглушали страх работой. Когда Набусардар появился на пороге дворца, все выбежали ему навстречу.

Преданный Киру приветствовал хозяина и доложил, что дома все в порядке и бои не коснулись его дворца.

Набусардар, волновавшийся за жизнь Телкизы, хотел немедленно ее видеть.

В ответ Киру распростерся перед ним ниц и с трудом выговорил:

— Убей меня, господин, но благороднейшей Телкизы нет в ее покоях.

— Она умерла? — испугался он.

Нет, господин, она жива. Я преданно охранял каждую вещь в твоем доме, я не спускал глаз с твоего имущества, но твоя досточтимая супруга нашла себе более безопасное убежище.

— Где она? — спросил он упавшим голосом.

— Я боюсь сказать и тем опечалить твое сердце.

— Говори, где она! — повторил он. Недоброе предчувствие охватило его.

— Уже целых два дня она вкушает минуты блаженства во дворце досточтимого Сибар-Сина.

Набусардар напряг всю свою волю, чтобы эта весть не подкосила его, как острый серп стебель соломы. С детства у него был твердый и решительный характер. Но тут он растерялся, не зная, что предпринять.

Киру, не разгибая спины, виновато смотрел на своего господина.

Набусардар, чувствуя невыносимую тяжесть в голове, устало с казал:

— Встань! Зачем ты-то валяешься у меня в ногах? Опечаленный Киру с трудом поднялся.

— Может быть, сообщить досточтимой Телкизе о твоем возвращении? — спросил он встревоженно.

— Оставь, пусть потешит свою ненасытную плоть. Голос у него был подавленный.

— Я недостоин твоей милости, — прошептал Киру.

— Ибо вижу, что огорчил тебя.

— Придет черед радоваться и моему сердцу. Не все ему терзаться и страдать. За эти дни я видел много крови и смертей. Мне тоже хотелось бы пожить без кровопролитии и трупов. Уединиться в своем борсиппском дворце и окружить свою жизнь тем, что человеку всего дороже. Должна же судьба улыбнуться и мне!

Тут он растроганно подумал о Нанаи, мысленно представив ее в домотканом платье с завязочками на шее.

— Киру, суровый воин Набусардар грезит о семейном тепле. И у него по мнению всех, самого беспощадного, после царя Валтасара, человека в Вавилонии, тоже, оказывается, есть сердце. Я еду в Борсиппу. Я буду жить там. потому что здесь все опостылело, опротивело мне.

Он старался, чтобы Киру не заметил, как дрожит его голос, и продолжал уже более твердо:

— Поеду в Борсиппу, поеду в Борсиппу, потому что мне нужен покой. Всем нам предстоит тяжелое испытание, всех нас ждет великий труд. Через два-три месяца мы выступим против персов, если только они не опередят нас. Впрочем, едва ли это случится. Близится смертоносный август, и вряд ли они решатся сейчас что-нибудь предпринять.

— Да хранит тебя божественный Мардук, Непобедимый. Да хранит тебя Иштар, владычица небес. Что прикажешь ты мне?

— По-прежнему смотри за моим хозяйством и будь всегда наготове. Пусть твоим лучшим другом станет меч. Нельзя знать заранее ни дня, ни часа, когда он понадобится.

— Я буду готов в любую минуту, только прикажи, господин.

— И еще одно… — Лицо у него снова потемнело,

— Не говори благороднейшей Телкизе, что я тут был. Надеюсь, тебе не надо ничего объяснять.

Он поправил кожаный плащ и шлем и скорее про себя процедил сквозь зубы:

— Пускай потешит свою плоть, блудница. Пусть потешит…

И как звенья скользящей цепи, в его памяти потянулись картины ее мерзких выходок. Телкиза — словно приманка, на которую слетается воронье. Ему противно было сознавать, что он ходит там, где она оставила свои следы. Знала бы Телкиза, сколько душевных мук принесла ему ее порочная натура. Не успеет подняться с царского ложа — уже готова лечь на солдатскую подстилку.

Набусардар отдавал должное красоте Телкизы. Никто из женщин не мог соперничать с ней обаянием, один ее вид заставлял мужчин сладостно и жестоко страдать. У нее не было соперниц и в умении одеваться. Ее одежды, с изяществом облегавшие стройную фигуру, каждой складкой, вырезом, украшением подчеркивали ее красоту. Женщины с завистью оглядывались на нее. Когда на улицах появлялись ее носилки, отбою не было от любопытных, жаждущих хоть одним глазком увидеть ее. Из прихоти она нередко ходила пешком в сопровождении прислужниц, с единственнойцелью ослеплять взоры прохожих. Ее нежное лицо, черные волосы и глубокие глаза в пушистых ресницах производили неотразимое впечатление. Она казалась гибким цветком лотоса, свернувшим лепестки перед заходом солнца. Всем своим видом она внушала представление о хрупкой, недоступной красоте. На улицах могли только восхищаться ею, поклоняться ей, подобно далекой, недоступной вершине в горной гряде, вершине, оправленной то в голубоватый жемчуг, то в смарагды, то в сапфиры, то в брильянты или в хрустальные звездочки снежинок, родившихся на темени гор Эльбрус и тающих под палящими лучами солнца. Да, только так смели о ней думать, любуясь ее грациозной поступью, изменчивым взглядом и едва приметной улыбкой в уголках губ. Каждое ее движение было исполнено неги. Она не могла ступить шагу, даже просто наклониться к цветку, чтобы не возбудить в ком-нибудь желания. Рабы в ее дворце втайне целовали следы, которые она оставляла на песке в парке.

Набусардар тоже долгое время был захвачен ее игрой. Он любил и мучительно ревновал Телкизу. Но в каждом сосуде есть дно, так и он однажды до конца допил свою чашу.

Он даже начал думать, что в мире больше нет женщины, которая могла бы ему понравиться. И тем не менее он ее встретил. Он встретил ее под кронами олив, и сердце наполнилось тихим блаженством. Даже после того тяжкого объяснения в ее доме чувства его не остыли. Напротив, он снова и снова мысленно возвращался к ней, размышляя о том, как привлечь. к себе Нанаи. Мог ли он предвидеть, что она сама, по собственной воле, переступит когда-нибудь порог его борсиппского дворца!

Пора отправляться к ней. Самое время поехать на исходе ночи; с рассветом новой жизни.

Он простился с Киру. Преданный раб проводил его до самых ворот.

Набусардар не помнил, как добрался до Борсиппы. Улицы и дома, мост и река — все каким-то чудом отступило перед образом девушки в стареньком платье и простых сандалиях. Такой предстала перед ним у городских ворот Нанаи, пришедшая сообщить ему нечто важное. Но на этот раз Набусардар не спешил получить ее известие. Он лелеял ее образ, умилялся бедной одеждой. Крестьянская девушка из Деревни Золотых Колосьев… Но что ему до этого! Именно в ней он надеялся найти существо, которое понимало бы его. Ему так недоставало человеческого тепла. Ему хотелось приникнуть к ее ногам и обнять без ненужных слов, только бы найти в ней покой, покой, в котором он больше всего нуждался сейчас.

Но, войдя в комнату, где сидела в ожидании его Нанаи, он застал там преданную Теку и ваятеля, творца Гильгамеша. И ему поневоле пришлось усмирить свое сердце.

Тека взяла у Набусардара плащ и меч и предложила переодеться. Одежда на нем была пыльная и забрызгана кровью.

— Нет, Тека, — ответил он, — сейчас не до этого. Нас ждут дела поважнее.

Потом обратился к Нанаи:

— Приветствую тебя в моем доме.

Она стояла потупясь и лишь прошептала:

— Господин…

Не сразу, лишь ободренная ласковой улыбкой Набусардара, она отважилась обратиться к нему. Ошеломленная роскошью и богатством, она чувствовала себя жалкой в его чертогах.

— Прости меня, — попросила она, — прости меня, Непобедимый, за то, что я осмелилась недавно противиться твоей воле. Я только теперь поняла, какой властью ты облечен и как далеко простирается твое могущество.

— Ты ошибаешься, если всю эту роскошь и богатство считаешь знаком моего могущества. Разве в этом источник внутренней силы человека?

— Прости меня, прости меня, я сама не знаю, что говорю.

— Успокойся, не терзай себя, тебе ничто не грозит в этом доме, — ласково отвечал он ей.

Она стояла перед ним, как одуванчик перед бурей. Прядь волос упала на лоб. Дыхание теснилось, как заблудившийся в ущелье ветер. Вся она — точно былинка, попавшая в водоворот…

Подавляя волнение, она отвела от него глаза.

— Тебе неприятно смотреть на меня, дочь Гамадана? Она вздохнула.

— Зачем ты лукавил со мной, господин? Зачем хитрил перед той, которая с самого начала открылась тебе?

— Так уж случилось, Нанаи.

— Мне стыдно вспомнить, Непобедимый, что я все тебе выболтала, когда встретила в первый раз.

— Я никогда не знал большего блаженства. И если потом, между нами пролегла тень, постараемся забыть об этом. А теперь скажи: что привело тебя ко мне?

Он пытливо посмотрел ей в лицо, потом перевел взгляд на статую Тиамат — чудища, которое победил Мардук.

— Ты хочешь знать, господин, что привело меня к тебе. Позволишь ли ты мне сказать тебе это одному? — Она неуверенно взглянула на Теку и ваятеля.

Набусардар знаком попросил прислужницу и Гедеку выйти. Ваятелю напомнил, что увидится с ним около полудня, а Теке велел быть у себя в комнате, на случай, если она ему понадобится.

Тека и ваятель с поклоном вышли.

— Я незваной явилась к тебе, господин, — начала она тотчас, как за ними закрылась дверь, — но ты, конечно, простишь меня, когда я расскажу, что меня заставило искать дорогу в твой дворец.

Она все еще держалась неуверенно и робко. Он подошел к ней совсем близко и мягко спросил:

— Почему ты дрожишь, Нанаи? Почему ты боишься того, кто всей душой тебя любит?

Она широко раскрыла глаза и — словно весеннее половодье затопило берега.

— Ты до сих пор не веришь, что я — Набусардар и что Набусардар принимает тебя с участием и любовью? Не знаю, что привело тебя ко мне, зато мне хочется верить, что нас больше ничто не разлучит.

Не только глаза, но и лицо Нанаи с каждым его словом выражало все большее удивление. Не спит ли она где-то в Оливковой роще рядом со своими овцами? Не сон ли, что Набусардар стоит перед ней, говорит с ней?

— Может быть, тебя пугает кровь на моей одежде? — Он оглядел себя. — Да, сегодня пролилось много крови, но и это когда-нибудь кончится.

Он никак не мог понять, что происходит в ее душе. Непостижимая, стояла она перед ним, более таинственная, чем свод небес над головой.

— Или ты хочешь сперва рассказать мне, что заставило тебя прийти ко мне? Садись со мной и смело говори.

Он показал на скамьи из дерева усу с Мелосских гор. Когда они сели, она заговорила:

— Я не могу опомниться, господин, я потерялась в этих огромных помещениях. Прежде я знала, что я — дочь Гамадана, и жила гордостью за свой род, а теперь убедилась, что это не имеет здесь никакого значения. Сейчас я даже не возьму в толк, как это я могла противиться твоим приказам, когда ты приехал за персидским шпионом.

— В привычной среде все мы чувствуем себя уверенней, Нанаи. Не думай, что Набусардар осудил тебя за твою смелость. Ты мне по-прежнему дорога. Войны и опасности, которыми сейчас грозят нам персы, умножают не только горы трупов на полях сражений, они наносят ущерб и живым. Они разрушают добрые отношения между людьми, но я не хочу, чтобы из-за персов мы сделались врагами. Устига, наш общий неприятель, едва не стал тому причиной. Я сам расскажу тебе о случае, который не слишком Лестен для меня, а по мнению многих и по твоему мнению, ложится постыдным пятном на мою жизнь. Да, я любил многих женщин, и меня любили многие, но никогда это не было настоящей любовью. В Египте я увидел настоящую любовь, целомудренную и самоотверженную. Но она оказалась избранницей Устиги. Я довел ее до того, что она утопилась в водах Нила. Я горько раскаивался в этом своем грехе. Раскаялся тотчас, как это случилось, но не перестал грезить о любви целомудренного сердца. Когда я увидел тебя, то сразу поверил, что ты способна на такую любовь. Чтобы не стать жертвой легковерия, я выдал себя за гонца. Прости меня. И не только прости, но и останься со мной навсегда, навсегда.

— Мне все это кажется сном, потому что я сама пришла к тебе с просьбой. А ты не дал мне и слова сказать. Я просто не могу опомниться.

— Это не сон. Я вполне живой — из плоти и крови. И все, что я говорю, мной взвешено и обдумано раньше. Нет никакого наваждения в моих словах. И оба мы — не призраки. Посмотри…

Он коснулся ее руки и при этом сказал проникновенно и нежно:

— Нанаи.

И не удержался, чтобы не повторить этого прикосновения. Набусардар взял обе ее руки в свои:

— Нанаи…

Он снова прошептал ее имя, прошептал с тоской и болью. Потом он выпустил ее руки и, словно дождавшись минуты, которую не могли отнять у него ни боги, , ни Кир, обнял Наши за плечи. Так крепко обнял, что она надломилась в его объятиях, как хрупкий цветок. Он прижал ее к своей груди, где чернели свежие пятна крови. Пусть кровь скрепит печатью их общее будущее. Пусть ее связующая сила станет такой же несокрушимой, как несокрушим Бабилу, Ворота Богов.

Он склонился к ее губам и, уже касаясь их своими губами, произнес:

— Ты моя чистая и прекрасная. Ты прекраснее, чем лилии на холме Колая. Ты чище, чем чудодейственные источники в святилище богини Гулы.

И губы их слились, словно расплавленный металл, в едином чувстве.

Нанаи наконец пролепетала одурманенным, прерывающимся голосом:

— О господин, господин, прошу тебя…

Но он не слышал и не выпускал ее из своих объятий. Он сознавал только, что наконец-то наступила минута, по которой он давно тосковал, ради которой мог от многого отречься и многое претерпеть. И эта минута наступила сама. Кого благодарить за ее приход? Некогда размышлять об этом. Надо всей душой впитать каждую ее каплю, чьим бы даром она не была. Может статься, она не повторится уже завтра, если Кир вторгнется в Вавилонию и всему придет конец.

— Да, Нанаи, — говорил он, глядя в ее большие, глубокие сине-зеленые глаза, задумчивые, как сосны Серебряных гор, гор Тавра, — я уже сказал тебе, что у нас нет времени ждать, пока ты привыкнешь к моей любви, потому что враг стоит на наших границах, и, может, завтра придется выступать в поход против него, проститься со всем, что нам дорого. — Он судорожно привлек ее к себе, пронизывая взглядом, и она задрожала, как испуганный птенец. — Тогда и я оставлю все, что мне дорого, и тебя тоже. Но прежде, чем это случится, я хочу заполнить тобой всю свою жизнь, чтобы ты вошла в мою плоть и кровь. Только зная, что ты принадлежишь мне, что ты понимаешь меня, что моя воля стала и твоей волей, моя жизнь — твоей жизнью, моя любовь — твоей любовью, только зная это, я смогу успешно противостоять натиску персов и вести мою армию к победе. Только уверовав в то, что во всех своих помыслах и во всех своих делах я могу положиться на тебя, Нанаи, клянусь тебе перед ликом божественной Иштар, которой ты посвящена, и памятью твоего доблестного дяди Синиба, только тогда я спасу Вавилонию!

Она молчала, не сводя испуганного взгляда с его губ, не в силах понять, что с ней происходит.

— Нанаи, ты готова к этому, ты хочешь этого? Она не смогла издать ни звука и долго не отвечала. Она молчала так долго, что у Набусардара шевельнулось чувство обиды и недоверия.

— Может, ты не готова и не хочешь этого? Может, ты ждешь любви другого и готова разделить его судьбу?

— Будь снисходителен и терпелив со мной, господин, — едва пролепетала она.

— Может быть, ты даже хочешь, чтобы персы победили меня?

Он задумался и вдруг опустил руки.

Она дрожала от страха и ожидания.

Набусардар прошелся по комнате и, остановившись у бронзовой вазы с ветками лавра и нарциссами, постучал по ней согнутыми пальцами.

— Ты все молчишь, — произнес он враждебно, — и я могу лишь догадываться, что ты думаешь не обо мне и не о нашей общей судьбе, а о том, кого я держу в подземелье этого дворца, о том, для спасения которого ты была готова пожертвовать жизнью.

Она уперлась ладонями о скамью, будто собираясь встать, но последние слова Набусардара заставили ее снова отпрянуть назад. Она напрягала все силы, чтобы ответить ему, но губы не повиновались.

— Ты пришла обмануть меня своей любовью! — воскликнул он и зло сощурился.

— Зачем ты через силу хочешь казаться несправедливым, господин? — наконец удалось вымолвить ей.

— Я тоже человек, а не зверь. Да, раньше и мое сердце было холодным, но ты отворила запруду, и оно снова наполнилось горячей кровью. Обыкновенной человеческой кровью, которая делает сердце таким уязвимым для чувств. Когда-то я был тверд, как мой меч. Мне было безразлично, кто падает и умирает под ним… — Он замолчал, стиснув зубы, и вдруг выкрикнул: — Ты пришла за ним? Говори! Ты хочешь помочь ему бежать или просто решила скрасить дни его страданий?

— Как видно, военные заботы прежде времени лишают тебя рассудка. Я пришла к тебе, господин, но ты не даешь мне и слова сказать.

— Говори! — прошептал Набусардар и глубоко вздохнул — Отвечай, пока я окончательно не сошел с ума. Я как зверь, которого с натянутым луком преследуют по пятам, не давая ему ни отдыха, ни покоя.

Он провел рукой по лбу и в изнеможении опустился на скамью. Он превозмогал себя и, опершись локтями на стол, сжимал голову.

Его больному воображению представилось, что в эти минуты Телкиза справляет пир любви у убийцы Сибар-Сина. Потом вспомнился Валтасар, который в эти тревожные для Халдейского царства дни не нашел более важного занятия, чем покорение ледяного сердца скифской девушки. Но горше всего была мысль о том, что Нанаи проделала нелегкий путь из Деревни Золотых Колосьев, видимо, только затем, чтобы помочь Устиге вырваться из тюрьмы, а он-то, Набусардар, хотел сделать ее госпожой своего сердца! У него потемнело в глазах, и он уронил голову на стол.

Нанаи подбежала и подняла ему голову. Коснувшись его лба, почувствовала, что он пышет жаром. Она не знала, что делать, чем ему помочь, как привести в чувство. Поискала глазами склянки с лекарствами, но ничего не нашла и выбежала за Текой.

Пришла Тека и озабоченно сказала:

— Он очень устал, ему надо отдохнуть.

Она тихо вышла и приготовила в соседней комнате постель. Потом развела в вине порошок и силой влила ему в рот сквозь стиснутые зубы.

Занимаясь Набусардаром, она шептала дочери Гамадана:

— Будь с ним нежной и ласковой. В горькую минуту стань ему радостью, а в минуту слабости — опорой.

Нанаи не сводила глаз с Набусардара, пока Тека поддерживала рукой его голову и вливала ему в рот питье. Она почти не слушала Теку и только ждала, когда Непобедимый придет в себя.

Но вот ресницы у него дрогнули, и он приоткрыл глаза,

— Я очень устал, — сказал он слабым голосом.

— Тебе приготовлена постель, — откликнулась Тека и помогла Набусардару встать.

— Я так устал, — повторил он и позволил отвести себя в соседнюю комнату.

Когда он уже был наедине с Текой и в голове постепенно прояснилось, он заговорил:

— Испытания последних дней лишили меня выдержки. Скоро я буду как царь Валтасар. Наверное, я ее обидел. Она нежная и кроткая. Просила меня иметь терпение. Почему я не подождал, пока она не привыкнет ко мне и обретет уверенность? Я обвинил ее, даже не выслушав. В самом деле, я поступил несправедливо. — Он громко крикнул: — Тека!

— Я здесь, у твоего ложа, благороднейший господин. Я ждала, пока могу спросить тебя, что мне делать с твоей гостьей.

— Это та, для которой я велел приготовить комнаты, одежды и благовония. Ты будешь служить ей и заботиться о ней.

— Я говорила тебе, благороднейший господин, что давно мечтаю служить госпоже в этом дворце, ведь дом только тогда становится домом, когда его согреет своим теплом женщина. Я буду заботиться о ней и буду ей…

Она собиралась сказать «служить», но слово застряло в горле. Как ни говори, она иначе представляла себе госпожу. Та должна иметь по меньшей мере такую внешность, как благороднейшая Телкиза. В покоях Набусардара Нанаи казалась ей просто жалкой, хотя фигура и лицо ее достойны удивления. Возможно, когда она облачится в роскошное платье, то будет прекраснее Телкизы. Но дорогое платье требует благородных манер, а это дается лишь воспитанием. Кто знает, что у Набусардара на уме? Может быть, натешится ею вволю, а потом с отвращением оставит ее и помчится к другой?

Размышляя таким образом, Тека укрыла Набусардара и решила, что будет внимательной с Нанаи, но не выскажет ей той любви, на которую она способна для настоящей госпожи его сердца.

С этим она отошла от постели Набусардара и собралась погасить свет.

Но, к ее удивлению, Набусардар остановил ее:

— Сколько времени, Тека?

— Уже утро, благороднейший господин. Он задумался и добавил:

— Отведи ее в комнаты, предназначенные для нее. Она госпожа моего сердца, и ей принадлежит все, что есть в этом дворце. Любое ее желание должно исполниться. За ее жизнь ты отвечаешь головой. Это ее дворец, и она не должна чувствовать себя здесь чужой. Мы все будем служить ей, ибо она этого достойна.

Тека покачала головой, не слишком вникая в то, что он говорил. Да и можно ли добраться до смысла его горячечных слов, ведь он весь пылает, как в огне!

И она сказала только:

— Ты очень устал, господин, тебе надо отдохнуть.

— Это правда, но не позволяй мне проспать до полудня. Меня ждут дела, и каждая минута дорога. Когда я проснусь, пришли ко мне Гедеку. Это все.

* * *
Это было все, что сказал Набусардар перед тем, как уснуть.

Когда он проснулся, был уже ясный день и солнце стояло высоко над башней Эвреминанки в борсиппском Храмовом Городе Эзиде.

Величественное здание было залито сиянием. По террасам прохаживались жрецы в длинных белых одеяниях и митрах, украшенных золотом. У подножья святилища замерли в безмолвии сикоморы и кипарисы. Гигантская фигура небесного мудреца Набу в одежде из чистого золота, казалось, подпирала высокое небо. Набу ведал людскими судьбами, в его книгах была записана и судьба Набусардара и дочери Гамадана.

Об этом подумал Набусардар, когда протер глаза и вытянулся на своем шелковом ложе. Набу, сын Мардука, определенно сулил ему жизнь суровую и безрадостную. И должно было исполниться все до последнего слова, если бы Набусардар верил в богов.

Набусардар повернулся на правый бок. Взгляд его блуждал по комнате, обставленном в старинном хеттском стиле. Сочетанием красок она напоминала ему башню Эвриминанки, и мысленно он невольно перенесся туда.

Как наяву, взору его предстали все семь ее этажей, посвященных семи планетам. Позже римляне назвали их на свой лад, это были: Сакус — Сатурн, Мардук — Юпитер, Нергал — Марс, Шамаш — Солнце, Иштар — Венера, Набу — Меркурий, Син — Луна. Влекомый совершенством ее зодческого искусства, Набусардар очутился на первом этаже. Здесь преобладал черный цвет, цвет Сакуса, бога ночи и огня. Его изваяние с туловищем быка, орлиными крыльями и человеческой головой, недвижно таилось в глубине. Но черный цвет зала заставил Набусардара поспешить вон, так как внушал тяжелые и мрачные мысли.

Он поднялся выше, на второй этаж. Здесь помещение пылало огненным цветом, и на его фоне четко рисовалась, статуя бога неба и земли, великолепного Мардука. Набусардар, зажмурил глаза, потому что только так он мог стать лицом к лицу с богом, которого ненавидел телом и душой.

На третьем этаже в кровавом зале пребывал Нергал, бог войны, охоты и смерти. Со своего пьедестала из слоновой кости он надзирал над миром. Его крылья вырастали из колоссального львиного туловища с бесформенной головой и получеловеческим лицом. Выражение этого лица было исполнено ненависти и угрозы. Набусардар пристально смотрел в глаза Нергалу, не отводя взгляда, словно испытывая себя.

Затем он мысленно осмотрел зал четвертого этажа, где обитал бог Солнца, даритель жизни.

Все помещение пятого этажа было усеяно сверкающими звездами на бледно-желтом фоне. Его взору явилась в блеске девической красоты небесная Иштар, дочь бога Ану и жены его Анту. Она стояла на спине золотого льва. В одной руке у ней был круг, в другой — жезл со знаком месяца. Нанаи была посвящена этой богине и походила на нее. Растроганный, он перевел взгляд на двери, за которыми его ждала Нанаи.

Но тут же заставил себя снова вернуться к башне Эвриминанки.

Над шатром Иштар возвышались еще два этажа. Шестой, цвета небесной лазури, где пребывал святой Набу, посредник между богами и людьми, и седьмой, залитый серебряным светом, со статуей владыки ночи, бога Сина.

Напоследок он мысленно остановил взор на самом верху, где помещалась обсерватория. В ней двое ученых мудрецов изучали небосвод. Один из них был страстным последователем греческого философа Фалеса из Милета, который первым высчитал и предсказал затмение Солнца на двадцатом году правления Навуходоносора, в то время как раз приступившего к осаде финикийского города Тира. О втором звездочете говорили, что на нем почиет благословение богов.

Набусардар все еще мысленно созерцал обсерваторию, когда в комнату вошла Тека и принесла миску с мирсой — кушаньем из меда и оливкового масла.

— Я пришла будить тебя, господин.

— Я уже не сплю, добрейшая Тека.

— Как ты почивал и был ли спокоен твой сон?

— Не понимаю, что со мной происходит, — проговорил он, рассматривая ее ожерелье из ракушек, — не понимаю ничего, что приходится видеть и слышать в последнее время. Снился мне удивительный сан, Тека.

— Не позвать ли мага, чтобы он истолковал его?

— Нет, нет, — задумчиво ответил он. — Мне надо ехать в Вавилон, к моей армии.

— А как быть с госпожой твоего сердца? Он снова посмотрел на двери, которые вели из его опочивальни в комнаты Нанаи. Глубоко и шумно вздохнул, словно собирался вобрать в себя весь воздух комнаты.

Не сводя глаз с шерстяного занавеса на дверях, повторяющего цвета башни Эвриминанки, он глухо сказал, и его голос доносился как бы сквозь завешенное окно:

— Я хочу ее видеть, Тека. Я должен увидеть ее. Тека подала ему утреннюю одежду, расчесала волосы и надела на них золотой обруч. Его иссиня-черные кудри отливали блеском. Лицо повеселело. Едва он заговаривал о Нанаи, как во всем его облике появлялось радостное нетерпение.

— Привести ее сюда, господин? — переспросила она для верности.

— Да, приведи, — ответил Набусардар.

В эту минуту Нанаи стояла перед зеркалом, с изумлением изучая свой наряд.

На ней было одно из одеяний, приготовленных по распоряжению Набусардара, — легкое платье из тонкой белой шерсти, вышитое голубыми, ясными, как небесная лазурь, нитками. Правда, Тека выбрала ей платье, расшитое золотом, но Нанаи остановилась на этом, оно показалось ей скромнее других, более подходящим для нее после того, в котором она пришла из Деревни Золотых Колосьев. Прежде она не носила длинных платьев, и вот впервые на ней был наряд до самых щиколоток. Лазурное шитье внизу, вокруг шеи и на плечах оттеняло ее, волосы, которые Тека причесала по-своему. Они не были распущены по плечам, а стянуты тугим узлом на затылке, на лбу же искусно уложено несколько завитков. Тека хотела подкрасить ей румянами щеки и губы, подвести глаза, но Нанаи воспротивилась. Она позволила только слегка тронуть лицо белилами, которые несколько смягчили загар. На ногах у ней были сандалии из голубой кожи с белой шнуровкой. В волосах — гребень с двумя жемчужинами.

Она стояла перед зеркалом и ждала, когда Тека подаст ей знак, что она может предстать перед Набусардаром.

Тека уже раздвинула занавес и взялась за ручку двери, когда Набусардар вдруг передумал и остановил ее:

— Или нет, погоди, Тека. То есть…

Удивленная Тека вернулась.

— Смею ли я, Непобедимый, обратиться к тебе вместо нее, чтобы ты не менял своего решения? Дочь Гамадана просит выслушать ее. Она уже одета и ждет в соседней комнате.

— Чтобы я ее выслушал? Она рассказывала тебе что-нибудь?

— Да, Непобедимый! Я многим обязана ее тетушке Табе, да пошлют ей боги мирный сон в царстве мертвых. Таба была сестрой доблестного воина Синиба. Памятью обоих прошу тебя, Непобедимый…

Взор Набусардара омрачился. Если речь шла о любви, его избранница, конечно, не стала бы изливаться Теке. Видно, дело в чем-то другом.

Он раздраженно спросил:

— Чего хочет дочь Гамадана?

— Она просит твоей защиты от Эсагилой. Скоро празднества Иштар, и высокочтимый Исме-Адад приказал похитить Нанаи, если она откажется участвовать в них. Она ищет защиты у тебя, светлейший.

— Так вот в чём дело, — проговорил он, — ее сюда привел страх перед Эсагилой… А я, легковерный, подумал бог весть что…

Он понурил голову, плечи у него опустились. Он пытался подавить в себе чувства, вызванные этим открытием, но обида изменила его лицо. Оно покрылось сеткой морщин, горе углубило и подчеркнуло их, и они пролегли на лице, как песчаные каналы в краю, изнывающем от безводья.

Наконец он сказал изменившимся голосом:

— Конечно, я никому не откажу в защите от Эсагилы. Дочь Гамадана найдет у меня приют. Отнесись к ней так, как я наказывал. О прочем я поговорю с Гедекой. Можешь прислать его тотчас же.

Когда Тека ушла, он сбросил с головы золотой обруч и процедил сквозь зубы:

— Так вот в чем дело. А я-то, тщеславный себялюбец! Поверил, что она пришла подарить мне свое сердце, свою любовь, только потому, что я мечтал о ее любви и сердце… Обидел ее этим Устигой. Подозревал, что она пришла из-за него. А она всего лишь искала спасения от Эсагилы. Когда-то она призналась, что хочет принадлежать только мне, Набусардару. И она будет моею, надо только сломить ее гордыню. И я сломлю ее своим безразличием.

Он выпрямился, заслышав шаги Гедеки, и про себя решил тотчас уехать в Вавилон, не простившись с нею. Пока он вернется, пройдет время, и она, возможно, будет готова броситься в его объятья. Внезапно языки пламени в раковине-светильнике дрогнули от дуновения ветра, и Набусардар понял, что это явился ваятель.

— Войди, — обратился он к нему.

Он объяснил, зачем хотел его видеть. Девушка, которая вчера пришла в сопровождении его конников, останется во дворце. Теку это сообщение удивило, а Гедека был явно обрадован. Скульптору уже было известно, что это Нанаи сочинила любовную песню и ей же принадлежит изображение бога на глиняной Табличке. Набусардар попросил ваятеля заняться ею и найти учителей для продолжения ее образования, прерванного со смертью Синиба.

В заключение он добавил:

— Знай, Нанаи — владычица моего сердца. Отныне моя жизнь пойдет по-другому. Ты был моим наставником, будь же наставником и для нее. Ты был мне другом и советчиком, стань и ей Другом и советчиком, потому что, кроме нас, у ней здесь никого нет. Я часто буду отлучаться из дому, меня призывают обязанности. Но когда бы я ни приехал, я хочу, чтобы здесь я мог отдохнуть.

— Все будет, как ты желаешь, светлейший, — поклонился ваятель, — я буду беречь ее как зеницу ока. Что касается учителей, положись на меня. Я отберу самых лучших в высшем училище в Борсиппе. Там есть замечательный молодой ученый, жрец Мардука, некий Улу…

Набусардар поднял брови.

— Светлейший знаком с ним?

— Я и сам не знаю, — спохватился Набусардар, — просто это имя мне что-то напомнило.

— Мне показалось, что светлейший уже знаком с ним, — простодушно заметил Гедека.

— А кто он такой? — перебил его Набусардар, вспомнив встречу в тот вечер, когда он ехал на совещание совета.

Ваятель рассказал, что знал о жреце Улу. О том, что он прежде был доверенным писцом верховного жреца Исме-Адада, но что по неведомым причинам Эсагила перевела его в храм бога Набу в Борсиппе, и он, говорят, возглавит здесь одно из училищ.

— Это награда или кара? — спросил Набусардар, в то время как мысль его лихорадочно работала.

— Это награда, но не для того, кто был доверенным Исме-Адада.

— Понимаю, — кивнул он. Совершенно ясно, что жрец Улу стал неугоден Эсагиле.

Видно, у Исме-Адада нет против него прямых улик, нельзя предъявить ему и обвинений, зато можно обезвредить, спровадив из Эсагилы. Пожалуй, это кстати. Жрец Мардука не мог посещать дом врага Храмового Города, но жрец Набу может служить Набусардару в роли наставника Нанаи.

— Прежде чем он станет заниматься с Нанаи, — озабоченно сказал верховный военачальник, — я хотел бы познакомиться с ним.

— Ты не доверяешь мне, господин? — спросил удивленный ваятель.

— Такова моя воля.

— Будь по-твоему, светлейший. Ты хочешь познакомиться и с другими учителями, которых я подберу для госпожи твоего сердца?

— Нет, добрейший Гедека, не пойми мое желание узнать Улу как недоверие к тебе. Только три человека на свете служат мне верой и правдой — это ты, Тека и Киру из дворца досточтимой Телкизы. Мне было бы тягостно лишиться любви кого-нибудь из вас. В других я вижу ложь и лицемерие. Все носят маски, скрывая свое подлинное лицо. Однако каждому суждено рано или поздно встать перед выбором — или задохнуться под маской, или сбросить ее.

Он замолчал, и воцарилась тишина.

Тека подумала, что Набусардар один, и снова вошла к нему с просьбой выслушать Нанаи.

— Нет, — спокойно, но решительно ответил Набусардар, — я уже обо всем распорядился.

Тека с тем и удалилась. Набусардар отпустил и ваятеля, велев послать к нему прислугу, чтобы его одели. Нанаи со страхом ждала его решения. Она, съежившись, сидела на скамье, угнетенная, подавленная.

Вскоре вернулась Тека.

Нанаи вскочила.

— Он примет меня?

— Нет. Непобедимый, мой господин, не хочет тебя видеть.

Нанаи опустила голову, услышав эти суровые слова.

— Благороднейший Набусардар очень занят?

— Он велел передать госпоже своего сердца только это.

— Госпоже своего сердца, — повторила она удрученно.

— Разумеется, в память о покойной Табе я передала ему твою просьбу. Он сказал, что никому не откажет в защите от Эсагилы. Значит, тебе тоже.

— Благодарю, Тека, — горько проговорила она.

— Можешь остаться во дворце. Эти покои предназначены тебе. Господин уезжает сейчас в Вавилон.

— Когда он вернется?

— Он уезжает надолго. Может, и несколько месяцев пробудет там,

— Несколько месяцев? Нет. нет, Тека, мне надо поговорить с ним, я должна увидеться с ним. Даже ценой жизни. Заклинаю тебя памятью несчастной Табы…

— Мир усопшим. — прервала ее Тека.

— Тогда богами Вавилона, ты не должна мне отказать.

Старая рабыня посмотрела ей в глаза и ответила сочувственным тоном:

— Ты любишь его и страдаешь. Вот так же я любила его отца. Он занимал высокий военный пост еще при Навуходоносоре. Я любила его тайно от всех. Я была тогда, как и ты, молода и ослеплена любовью. И тоже мечтала о многом, однако на мою долю выпало только счастье выхаживать его детей. Набусардара я тоже выкормила своей грудью. Я хорошо его знаю и не удивляюсь, что он покорил тебя. Но будь осмотрительна, не то он потешится тобой, а потом ты ему прискучишь. Не ты первая, не ты последняя.

— Как жестоко то, что ты говоришь!

— Но еще более жестоки страдания, когда становишься ненужной любимому. Помни об этом.

— Благодарю тебя, Тека. Когда я собиралась сюда, мне явилась во сне моя тетушка Таба и сказала, что в тебе я найду опору. Она была права. Благодарю тебя.

— Набусардар относится ко мне, как к своей второй матери, и я забочусь прежде всего о его благе. Но в память о твоей покойной тетушке я должна тебя предостеречь.

— Ведь я пришла сюда не для того, чтобы стать княжеской наложницей, я ищу у него только защиты от жрецов Мардука. Вчера я хотела объяснить это Непобедимому, но он не удостоил меня вниманием. Сегодня я проснулась с надеждой, что смогу все ему рассказать. А вместо этого он велел нарядить меня и передал, что не желает меня видеть. Не понимаю, зачем мне этот роскошный наряд, если он не собирается меня видеть? Наверное, вчера он был не в себе, и теперь ему стыдно, вот он и не хочет встречаться со мной.

Теке тоже показалось, что он был не в себе и вообще с ним творится что-то неладное. Иначе он не говорил бы о дочери Гамадана как о госпоже своего сердца. Уж не собирается ли Набусардар и вправду сделать Нанаи своей женой? Набусардар — потомок князей и не имеет права взять жену даже из семейства незнатного богача, а тем более крестьянку. Неужели Непобедимый настолько потерял голову, что забыл об этом? Или он хочет выпросить у царя благородный титул для Нанаи, а со своей первой женен, досточтимой Телкизой, расстаться? В этом случае Тека склонна считать, что ее господин, пожалуй, в здравом уме.

Она другими глазами взглянула на дочь Гамадана и отметила про себя, что она очень красива.

— Может быть, он и любит тебя, — снизошла она до признания чувств Набусардара. — Но будь осмотрительна. Если он любит тебя по-настоящему, ты это поймешь и сама. А теперь ступай в свои покои и отдохни. Ты не спала всю ночь. Я принесу немного вина и меду, подкрепишься.

Тека проводила ее в самую дальнюю комнату, откуда открывался вид во внутренний двор. Внизу солдаты седлали скакуна для Набусардара. Вскоре к ним подошли телохранитель Набусардара и несколько человек его свиты.

Следом появился Набусардар.

— Значит, он все-таки уезжает?

— Да. Его слова не расходятся с делом.

Когда Нанаи опять выглянула из окна, отпирали ворота.

Возможно ли, чтобы он уехал, не простившись? Возможно ли такое? Сердце ее мучительно сжалось, и она прикрыла глаза.

В эту минуту откуда-то из-под земли до них долетели звуки песни. Она была скорее похожа на громкие рыдания, сопровождаемые игрой на лютне.

— Что это? — Нанаи застыла в изумлении. — Кто там поет, чей это голос?

— Успокойся и ляг.

— Кажется, я узнаю этот голос.

— Не думай о нем.

— В самом деле, Тека, ты слышишь?

— Слышу. Он поет каждый день.

— Кто это?

— Узник.

— Мне страшно спросить тебя, я вся дрожу. Тека опустила голову.

— Что это значит? Почему именно под моими окнами? Что все это значит?

— Так пожелал непобедимый Набусардар.

— Прямо под моими окнами! Жестокая причуда! За что он мучит меня? За что, скажи?!

— Говорят, ты любишь персидского князя.

— Устигу?

— Да.

— Значит, это он томится в подземелье?

* * *
Набусардар не возвращался в Борсиппу. Он жил в вавилонском дворце. Верный Киру радовался, что снова может служить ему. В один прекрасный день объявилась и улыбающаяся Телкиза.

Телкиза была удовлетворена, а потому нежна, внимательна и кротка. Изысканный любовник Сибар-Син сделал ее совершенно счастливой. Оживленная и радостная, она вошла к Набусардару. Она преподнесла ему благоуханный весенний цветок, который распустился на одном из индийских растений.

Протянув цветок, она сказала:

— Он был единственный, и я сорвала его для тебя.

Звук ее голоса был противен Набусардару, и он не мог заставить себя даже взглянуть в ее сторону.

— Ты меня не слушаешь, Набусардар? — спросила она, , по обыкновению, вкладывая в эти слова все свое обаяние, а когда он наконец повернулся, послала ему взгляд такой пылкий и ласковый, что он был в состоянии воспламенить любого мужчину.

Но Набусардар сохранял безразличный вид и холодно сообщил ей, что занят и не хочет, чтобы ему мешали.

— Для меня у тебя никогда нет времени, — жалобно протянула Телкиза, — и я не знаю, можно ли надеяться, что оно когда-нибудь будет. Ты слишком занят угрозой, которая надвигается с севера. Впрочем, этот я не в упрек, я и сама полона забот о спасении страны.

— Ты — и заботы о спасении страны? — Набусардар пренебрежительно усмехнулся.

— Я понимаю, что означает твоя гримаса» Набусардар, прекрасно понимаю. Все вы видите во мне только легкомысленную женщину, которая, словно тигрица, рыщет в поисках наслаждений по Вавилону. Да, я ненасытна и останусь такой до самой смерти. Я никогда не изменюсь, ты меня знаешь. Скажи, однако, разве вы, мужчины, лучше? Кто довольствуется меньшим, чем располагает и может располагать? Одни из вас домогаются богатства, другие — славы, третьи — власти. Для вас все средства хороши — отнять, украсть, убить, подвергнуть пытке, — лишь бы добиться своего. Я же только даю и взамен получаю так мало. Ничтожно мало, можно сказать — и вовсе ничего. Набусардар, ведь я не виновата, что во мне столько желания и любви. Зачем боги созвали меня такой? Я знаю, ты сказал бы, что не боги, а человек управляет своей волей, потому что ты умеешь противостоять богам.

— Я уже сказал тебе, Телкиза, — перебил он, — я уже сказал тебе, у меня Много дел и я не хочу, чтобы мне мешали. Я не возбраняю и не запрещаю тебе распутничать. В конце концов это даже вошло в моду — жить только любовью, любить и быть любимым. Из Карфагена, Рима, Афин, Фив и Мемфиса люди приезжают в Вавилон, чтобы пожить в свое удовольствие, — отчего же и тебе не жить так? Со всех сторон сюда приезжают кутить и швырять золотом,

— Почему и тебе не кутить, тем более, что ты не даешь золота сама и не берешь его за свою любовь? Право, не знаю, чего ты от меня хочешь, ведь я не могу быть с тобой нежным, как Сибар-Син, не могу и великодушно сулить тебе царство, как царь Валтасар.

Телкизу неприятно задели его слова, но внешне она осталась по-прежнему приветливой. Только чуть поникла на мгновение, как тростник под ветром, и снова выпрямилась.

— Если бы ты не умел быть нежным любовником, — нашлась она, — по тебе не изнывали бы женщины Вавилона. А если б ты не рассчитывал стать правителем Вавилонии, то не стал бы и воевать за нее. Следовательно, тебе под силу и первое и второе. В городе все поговаривают, что ты будешь владыкой, военным владыкой.

— Телкиза! — возмущенно воскликнул он. — Телкиза, и ты этому веришь?

Послышался ее тихий смех, похожий на воркование горлицы.

— Отчего же не верить? Почему тебе и не быть владыкой, тебе, умному и талантливому, если могут быть царями такие глупцы, как Валтасар?

— И все-таки ты любишь его, Телкиза. Она, как змея, вильнула всем своим стройным телом и издевательски рассмеялась. Носком маленькой сандалии из кожи ящерицы Телкиза постукивала по янтарному постаменту под копытами вырезанных из солнечного камня коней — подарок отцу Набусардара от египетского фараона Априя. В правой руке она держала платок из тончайшей кисеи и обмахивалась им. В такт покачивались ее длинные серьги, сверкающие брильянтами. Грудь полуобнажена, соблазнительные бедра обтянуты широким шарфом с золотистыми кистями. Набусардар добавил:

— Да, ты любишь его и любила задолго до меня.

— Что ты знаешь о моей любви!

— Да, ты любишь его!

— Откуда ты знаешь, кого я люблю? Моя любовь давно растоптана. Я хотела быть царицей Вавилонии, и эта мечта была моим единственным искренним чувством. Во мне столько сил, чтобы повелевать и покорять людей! Но мне не дано быть царицей, и я соблазняю мужчин, чтобы повелевать ими. Я ликую, когда самые непреклонные, гордые и надменные падают к моим ногам, как подкошенный колос. Ты не сумел одолеть Сан-Урри мечом, а я подчинила его, притворясь любящей.

— Телкиза… ты — и Сан-Урри! — Набусардара передернуло от отвращения, невидящим взглядом он смотрел на нее.

— Да, я это сделала, чтобы доказать тебе свою любовь к Вавилонии.

— Сан-Урри — и жена верховного военачальника армии его величества царя Валтасара?! — Он заскрежетал зубами.

— Забудем на время о чувствах. Знаю, я часто ранила твое сердце, и так будет всегда, я ведь не изменюсь. Знаю и о том, что в последнее время ты тосковал о чистой любви и как будто нашел ее в Деревне Золотых Колосьев. Ты выбрал госпожой своего сердца дочь Гамадана. Из-за нее ты отвернулся от меня и от других женщин. В твоем гареме, в квартале летних дворцов, бунтуют твои наложницы. Отказываются брать золото, принадлежащее им. Тоскуют по тебе и не могут жить без тебя. Угрожают покончить с собой. С большим трудом я успокоила их. Я обещала, что ты придешь к ним, хотя знаю, что они ждут тебя напрасно. Ты думаешь только о дочери Гамадана и о спасении государства от персов. Дочь Гамадана уже твоя, но еще не твоя Вавилония. Я помогаю тебе обрести ее. Помогая по-своему. Накануне заседания совета я одарила любовью многих сановников. Моя любовь оказалась сильнее пятидесяти имений, раздаренных Эсагилой. Это я склонила Валтасара утвердить твой план обороны.

Набусардар закрыл глаза ладонью и проглотил скопившуюся во рту горечь. Внутри у него все напряглось и застыло, как перед бурей.

Телкиза продолжала:

— Я знаю, ты очень гордился своим успехом, и теперь я уязвила твою гордость. Что поделать, такова жизнь. Я ненадолго отвлеку тебя от дел.

Она отвела руку Набусардара от лица. Взяв со столика принесенный ею цветок и, играя его стеблем, заговорила:

— План твой приняли, но его еще надо осуществить. Я была у Сибар-Сина, когда Эсагила, воспользовавшись твоим отсутствием, выступила против тебя; правда, это окончилось крахом. Тебе известно, что воинами Эсагилы командовал Сан-Урри, спасшийся от твоего меча. Он тщеславен и мстителен. От Сибар-Сина я узнала такое, чего ты никогда бы ни узнал. Сибар-Син вошел в доверие к Эсагиле, заплатив огромный выкуп за дочь Гамадана, — она должна была принадлежать ему во время весенних празднеств. Но она скрылась и нашла защиту у тебя. Сибар-Син не подозревает, что напрасно радуется, предвкушая весенние празднества. Твоя прислав верна тебе, и, кроме меня, об этом еще не знает никто. Может быть, ты спросишь, каким образом мне стало это известно, но я все равно не скажу. Затем я посетила святилище Иштар и положила на ее алтарь щедрые дары. Разумеется, не без тайной мысли.

В рассеянности она обрывала лепестки цветка и бросала их на ковер.

— Не без умысла, Набусардар. Я узнала, что Сан-Урри принес щедрые дары доблестной Иштар из Арбелы за то, что она сохранила ему жизнь в схватке с тобой. Я подкупила главную жрицу святилища Иштар, чтобы она позволила мне в одеянии прислужницы принять Сан-Урри. Я одурманила любовью этого малоумного великана. Я налгала ему, будто каждый день буду молиться Иштар, чтобы ему сопутствовала удача. Я уверила его, что тому, о ком я молила небесную владычицу любви, всегда и во всем сопутствовал успех. В полумраке он не знал меня и не подозревал, кто лежит в его объятьях, Он с готовностью выложил мне все, что у него на уме. А на прощанье вручил мне золотую монету, посмотри, вот она.

На ладони Телкизы сверкнула монета. Набусардар уставился на нее. А Телкиза с волнением перевела свой взгляд на мужа. Внезапно пальцы ее задрожали, и она судорожно сжала монету, так что ногти впились в ладонь. С чувством неподдельного страдания она вдавила ногти и резко подняла лицо вверх.

Она, которая должна была стать царицей Халдейской державы, одна из самых богатых и знатных вавилонянок, приняла золотую монету от какого-то Сан-Урри. Лицо ее ожесточилось, от всей ее фигуры повеяло холодом. Вдруг она стремительно выпрямилась и пристально посмотрела на Набусардара.

— Эта монета, Набусардар, останется у меня не как память о Сан-Урри, как свидетельство того, что я перехитрила Предателя. Сан-Урри доверительно поведал мне, что собирается сделать. Он отправится на север и…

Набусардар затаил дыхание, впервые проявив интерес к тому, чтоона говорила.

— Отправится на север… — повторила Телкиза.

— Говори! — нетерпеливо потребовал он.

— Я скажу, но сперва обещай мне одну вещь.

— Говори без всяких условий.

— Обещай, что ты станешь владыкой Вавилонии.

— Я борюсь за Вавилонию, а не за власть.

— Ты будешь царем, Набусардар. Ты призван быть царем, как никто другой. Тебе предопределено быть властелином. Тебе суждено отомстить за несправедливость, причиненную Телкизе. Ты не знаешь, как надругались надо мной ради укрепления союза с Лидией. Надругались, чтобы лишить меня возможности стать царицей Вавилонии. Но боги рассудили иначе. Я буду царицей, стоит тебе только захотеть. В твоих руках будет армия и власть. Ты обещаешь мне?

Она припала к его ногам и обняла их.

— Встань, — холодно приказал он, — встань и забудь о троне. Ты вскружила голову Сан-Урри, теперь хочешь то же проделать со мной. И это ты называешь заботой о спасении родины?

Она сползла по его ногам на пол и зловеще зашептала, уткнувшись лицом в ковер:

— Отомсти за поруганную честь Телкизы. По велению царя Набонида княжескую дочь бросили как приманку варварам, которые прибыли заключать договор между Лидией и Вавилонией. Ценой моего тела хотели добиться более выгодных условий. С той поры нет мира в моей душе, с того дня мое тело не знает покоя.

Но Набусардар не слышал ни слова из того, что она шептала в ковер, задыхаясь от горя. Все казалось ему искусной игрой, задуманной для осуществления ее давней мечты — стать царицей Халдейской державы. Набусардар попытался поднять ее, но она противилась. Тогда он поднялся сам, стараясь освободить ноги из ее объятий.

Она уцепилась за него с мольбой:

— Набусардар, отомсти за меня, и я…

Набусардару было не до женских капризов, он вышел из комнаты и послал к Телкизе ее прислужниц.

Телкиза прошептала:

— Набусардар, отомсти за меня, и я скажу тебе, что Сан-Урри отправляется на север, где объединится с персами. Он возьмет с собой план Мидийской стены, чтобы Кир отнял у тебя престол.

Но Набусардар уже был за порогом и не услышал слов, роковых для Халдейской державы.

КНИГА ВТОРАЯ

Из Ура, Урука, Ларсы, Лагаша, Эриду, Ниппура, Киша, Куты, Сиппара, Описа, Марада, Дильбата, Шуруппака, Исина, Сураппа, Уммы, Кеша, Борсиппы и Вавилона на холм Гила прибыли наместники или их поверенные.

Так повелел верховный военачальник Набусардар, намереваясь держать совет о защите городов, заботу о которых возложил на наместников царь. Кроме того, Набусардар полагал, что при личной встрече он сможет лишний раз убедиться в их преданности.

В покоях верховного военачальника халдейской армии царило оживление. Высокие должностные лица заполнили многочисленные залы дворца. Пламя светильников, сделанных из раковин, бронзы, цинка, меди, серебра или золота, разгоняло сумрак могучих сводов, скупо пропускавших дневной свет. Одежды военачальников сверкали и переливались всеми цветами радуги; у одних — в зависимости от чина — это были накидки, отделанные пурпуром розового, фиолетового и синеватого отлива, у других — парчовые повязки на бедрах, узкие и широкие, усыпанные жемчугом и драгоценными каменьями; некоторые из наместников носили широкую ленту через плечо, знак особого расположения царя. Черные, как смоль, волосы, черные курчавые бороды оттеняли мужественность лица. Темные, сверкающие глаза светились, словно небо над Аравийской пустыней, где и днем можно видеть звезды.

Воздух в комнатах был напоен сладким ароматом алоэ, кинамона, халвана и нарда.

Гостям подавали освежающие, настоянные на пряностях напитки и густые сирийские вина в красочных сидонских кубках и глубоких чашах египетского стекла. Их подносили восточные девушки и гречанки вместе с дворцовыми невольниками.

Многолюднее всего было в среднем зале, отделанном красным офирским деревом и украшенном барельефами, высеченными на черном граните. Его убранство составляли столики из твердого, как гранит, черного дерева и обтянутые темно-красной бараньей кожей скамьи.

Первым здесь появился управитель царского дворца, огромный грузный мужчина с курчавой бородой, переплетенной золотой канителью. Человек он был неуживчивый, заносчивый и злой на язык,

Плюхнувшись в. кресло, он тотчас ударил в ладоши и потребовал вина. Вбежала узкобедрая филистимлянка со звонкими браслетами на щиколотках, поклонилась и, сверкнув глазами, подала ему розовый напиток.

Он потянулся было к чаше, но внезапно схватил девушку за руку и украдкой прошептал:

— А ты резва, ты прямо создана для моего ложа. Приходи утром, покуда все спят, приходи ко мне во дворец.

Девушка была прислужницей в доме верховного военачальника и не осмелилась согласиться…

— Придешь?

Она обомлела от страха, кувшин и чаша задрожали в ее руках.

— Я люблю горячих, а ты что искра. Придешь? Смешавшись, девушка не могла выговорить ни да, ни нет, сердце ее учащенно билось.

— Ну? — не отступал вельможа.

Ужас сковал ее, от робости и смущения она чуть не выронила кувшин с вином. А вельможа смотрел требовательно и жадно.

Но тут за спиной девушки раздались шаги. Кто-то вошел и нечаянно выручил ее.

Управитель, поспешно схватил чашу, поднес ее к губам.

Узкобедрая филистимлянка удалилась мелкими шажками, позванивая монистами и браслетами.

В зал вошли наместники Ларсы, Урука, Куты, Сиппара и Киша. За ними следовали несколько военачальников, в том числе высший военачальник Аскудам и предводитель лучников Исма-Эль, рослый, плечистый мужчина лет тридцати пяти, наделенный редкостной красотой. Филистимлянка задержала на нем взгляд, и это не укрылось от управителя.

Он поморщился и фыркнул, точно вино было прокисшим.

Военачальники приблизились к управителю и окружили его.

Наместник Ларсы, его давнишний друг, спросил с поклоном:

— Что это ты, светлейший, встречаешь нас гримасой? Иль мы спугнули твою хрупкую филистимлянку?

— Упаси меня Мардук! — деланно и зло рассмеялся князь. — Девчонка суха, что борзая. Полно! И как это тебе пришло в голову? Я от вина морщусь. Не вино, а конская моча.

— Правда, светлейший?

— Отведай — и убедишься, — ответил тот раздраженно. — У Набусардара сроду не водилось хорошего вина!

— О нет, — улыбнулся Исма-Эль, — с той поры как Набусардар возглавил армию, отменное вино пьют не только вельможи, которых он принимает, но и солдаты.

— Кто этот дерзкий? — процедил сквозь зубы управитель.

— Исма-Эль, предводитель лучников, — ответствовал кто-то из окружающих.

— Гм! — вельможа оскалил зубы, как хищник, которого порядком раздразнили.

— Полно вам, — вмешался наместник Куты, примирительно поднимая руку.

— В самом деле, — поддержал его наместник Сиппара, окинув управителя презрительным взглядом, а про себя подумал: «Недаром говорят, что Вавилон разлагается. Стоит поглядеть хотя бы на этого — бочка с помоями, да и только. Гнусные речи, отвислое брюхо, масляные глазки, побрякушки. А перстни на пальцах! Мерзость!.. Нет, прав был гутийский наместник. Гобрий, говоря, что Персия, а не Вавилон, пышет здоровьем и силой, потому и будущее за ней. Не дай, Мардук, уверовать в это! Как-то не по нутру мне обретаться среди трупов и падали. Я тоже поклоняюсь здоровью и силе».

И словно ощутив неприятный вкус во рту, он хлопнул в ладоши, потребовал вина, чтобы запить горечь.

Вбежали девушки с подносами, кувшинами, блюдами. ковшами, чашами и кубками. Кротко улыбаясь, они молча предлагали угощение.

Один лишь кутский наместник не пил вина и не смотрел на красавиц. Он думал о царе Набониде, который решил покинуть Куту и отправиться на север, в Харран, чтобы завершить воздвижение великолепного Э-хул-хула, храма бога Сина. В последнее время царь стал еще более набожным и верил, что лишь богу Луны дано осветить потемки души человеческой, подобно тому как он разгоняет мрак ночи; с его помощью Набонид надеялся сокрушить Валтасара.

Размышляя о низложенном царе Набониде, кутский наместник не замечал, что Аскудам не сводит с него пристального взгляда, пока тот не обратился к нему:

— О чем задумался, светлейший? Уж не молишь ли Иштар послать тебе сына, дарителя воды, который станет орошать твою могилу, чтоб душа твоя не изнывала от жажды?

— О нет, — очнулся наместник и добавил: — Я думаю о другом. Перед тем как отправиться сюда, видел я блюдо, судя по всему, оно принадлежало Хираму Первому, сыну Абибаала Тирского. Вот я и подумал: а что, если и вправду это блюдо Хирама?

— Блюдо Хирама Первого? — недоверчиво переспросил наместник Киша, не скрывая зависти.

— Ты ведь тоже ценитель древностей, — как бы между прочим вспомнил наместник Куты. — Отчего же так безразличен твой голос, светлейший?

— Ты думаешь — я завидую? Ничуть, даже если оно и впрямь подлинное, это блюдо! В моей коллекции хранится щит работы литейных дел мастера, прославленного Храмаби из Тира, творца знаменитого медного барельефа в храме Соломона. Щит настоящий. Это подтвердил даже его величество царь Набонид. Его величество изволит нынче пребывать в Куте, можешь показать ему и свое блюдо. Если оно не поддельное — я за ценою не постою.

— Э, нет, — уклонился наместник Куты, — я блюдо не продам, да и царя Набонида в Куте уже нет.

— Нет? — удивился Аскудам.

— Нет, — подтвердил Наместник. — Он отправился в Харран достраивать святилище Сина.

«Нужно немедленно уведомить об этом Набусардара», — подумал Аскудам и удалился.

— Стало быть, не продаешь? — домогался кишский наместник.

Правитель Куты отрицательно покачал головой.

— А лук из носорожьего рога, стянутый шестью обручами разных металлов, принадлежавший великому ассирийскому завоевателю, царю Тиглатпаласару, сыну царя Ашшуришши, разве не достоин упоминания? — чванливо и громогласно заявил наместник Урука.

— Куплю за любую цену! — выпалил кишский вельможа.

— Нет, нет, лук не продается, светлейший, — насмешливо осадил его глава древнего города Урука, — зато скоро ты сможешь купить лук царя Кира. Сколько дашь за него?

— Лук царя Кира? Отчего ты говоришь о нем, князь Урука?

— Я полагаю, здесь не торжище, где распродаются знаменитые древности, в этих стенах больше пристало говорить о будущем, а не о прошлом.

— Но ведь совет еще не начался! — возразил кто-то.

— А до совета вы не считаете своим долгом обдумать завтрашний день Халдейской державы?

— Ну стоит ли гневаться? — попробовал увещевать сиппарский наместник князя из Урука, в душе целиком соглашаясь с ним, и машинально протянул недопитую чашу киферской девушке, стоявшей с кувшином поодаль в выжидательной позе. — Налей!

Вино забулькало, заискрилось и успокоилось, застыв золотой монетой.

— Налей и повелителю Урука! — приказал он. Девушка налила.

— Испей же вина, князь из достославного города Урука, колыбели шумерской династии!

— Да хранит тебя богиня здоровья, князь из благословенного города Сиппар, колыбели первой династии вавилонской!

Едва содвинули они свои сосуды, как в дверях гранитного зала появились новые лица. Одни только что прибыли, другие пожаловали из соседних покоев.

Когда все были в сборе, трижды прогудел гонг, приглашая гостей в зал для совещаний.

Кубки и чаши были поставлены на подносы, и проворные служанки — дочери Моава, Эдома, Бактрии, Эмпории, Крита, Родоса, Киликии, Иберии, Египта, привезенные оборотистыми финикийцами в обмен на доброе вавилонское золото, — бесшумно унесли их.

Наконец в зал вошел Набусардар в сопровождении высшего военачальника Наби-Иллабрата, своего доверенного, и писцов.

На столе перед Набусардаром покоились символы царской власти: жезл, перстень с изумрудом и бесценная тиара. Они как бы напоминали о том, что все, что совершается здесь, — совершается волеизъявлением царя.

Приветственную речь держал Наби-Иллабрат, вместе с Набусардаром создававший новую халдейскую армию.

— Именем его величества царя Валтасара, — так он начал ее, — царя царей, высокородного наследника властелинов Шумера и Аккада, князей Киша и Лагаша, Ура и Урука, преемника династий ларсской и ниппурской, которым покровительствовали боги Мун и Энлиль — победитель хаоса, творец мира и охранитель мужества, — именем преемника могущественной династии сиппарской, освященной самим богом Солнца, что пребывает в Эбабаре, в белом доме, и имя которому — Шамаш…

Затем поднялся главный писец и огласил предварительные сведения о положении в армии. Число солдат из провинций, а также число солдат, которых выставит сам Вавилон, включая уже завербованных, составит около ста пятидесяти тысяч. Сто тысяч Вавилон предназначает для нужд собственной обороны, остальные пятьдесят будут размещены в провинциях.

— Всего пятьдесят тысяч? — подивился наместник Сиппара. — Но этого слишком мало.

— И я так полагаю, — поддержал наместник Урука, — —пятьдесят тысяч потребуются для защиты одной лишь Мидийской стены.

— Мидийская стена защищена надежно, — заверил их Наби-Иллабрат, — но теперь мы не станем вдаваться в подробности. Как разместить эти пятьдесят тысяч, об этом позаботятся военачальники. Может быть, они и направят их к Мидийской стене.

— А кто же в таком случае защитит города? — прервал его наместник Куты.

— Куту и Киш — вавилонское войско, поскольку они лежат неподалеку. Городам Нижней Вавилонии:

Ниппуру, Уруку, Ларсе, Лагашу, Уру и Эриду — надлежит собрать войско из рабов. Состоятельным халдеям придется отказаться примерно от двух третей своих рабов и поденщиков, обрабатывающих теперь полу и виноградники.

— А что станется с полями и виноградниками? — растерянно улыбнулся вавилонский управитель.

— Надо распустить гаремы, и тогда поля будут обрабатывать женщины.

— Пресвятая Иштар, ты шутишь, светлейший Наби-Иллабрат? — В голосе управителя слышалось раздражение.

— Стоит ли спорить об этом! — махнул рукой наместник Лагаша. — Ответьте лучше, на чей счет предполагается содержать сторожевые отряды, набранные из невольников и поденщиков?

— На счет их хозяев, а как же иначе! — подал наконец голос Набусардар. — Испокон веков это было их повинностью. Это их долг. Ведь решается судьба Вавилонского царства.

— Взвалить такое бремя на знать… — ледяным тоном заметил кишский вельможа.

Но тут вскочил наместник Урука и в негодовании обрушился на него.

— Минуту назад, светлейший, за блюдо Хирама и лук царя Тиглатпаласара ты предлагал любую плату, а теперь сам скаредничаешь и других отговариваешь пожертвовать золотой на лук Кира. Неспроста я спросил тебя, сколько ты дашь за лук персидского царя!

— Ишь каков… — буркнул кишский вельможа. — Да ты похитрее любого финикийца… Ладно, будь по-твоему.

Набусардар улыбнулся про себя находчивости урукского наместника.

Голоса умолкли, в зале наступила тишина.

Было слышно, как возле светового проема в потолке вышагивает стража. Во дворе раздавались голоса наемных солдат, приносивших присягу.

— Как велики должны быть наши отряды, светлейший? — заговорил наместник Эриду, и в голосе его прозвучала озабоченность.

— Не менее легиона, — ответил Наби-Иллабрат.

— Сколько же нынче насчитывает легион?

— Четыре тысячи воинов, как и прежде.

— А оружие, снаряжение?

Теперь настал черед Набусардара. Наступившую тушину нарушило лишь пение, доносившееся из царских казарм. То были куплеты Тиртея, и распевали их, по всей видимости, наемные греческие солдаты.

— Как вы знаете, досточтимые халдейские князья. — начал он, — до сих пор наша армия была оснащена самыми разными видами оружия, каждый вельможа снаряжал войско на свой лад. поэтому вооружение одного легиона разительно отличалось от вооружения другого. Я распорядился изготовить за счет казны одинаковое снаряжение и оружие для всей армии. Не забыл и о тех, кому предстоит сражаться в горной местности, для них ведено заготовить шаровары по примеру персов и башмаки на толстой подошве. На случай если война затянется до зимы, припасены плащи, войлочные одеяла и теплые шатры.

На лицах вельмож выразилось удовлетворение. Это им понравилось: снаряжение и обмундирование за казенный счет. Оставалось выяснить лишь размер жалованья для солдат и расход на их содержание. Если бы Набусардар избавил знать и от этой обузы, они вернулись бы домой вполне довольными. Поэтому вельможи наперебой превозносили ум и талант верховного военачальника — недаром царь доверил Набусардару армию, возложив на него ответственность за ее победы и поражения! К счастью, Набусардар был достаточно образован и обладал необходимыми качествами полководца, в том числе и опытом, почерпнутым во время пребывания в чужих странах. Он в совершенстве постиг стратегию и тактику, отдавая предпочтение первой. Но не об этом думали сейчас халдейские сановники. Они ликовали, услыхав о намерении Набусардара снарядить армию за счет казны, и он сразу же вырос в их глазах.

Лишь один из наместников, приличия ради, поинтересовался:

— Не можешь ли ты подробнее рассказать о снаряжении?

— Изволь, — отозвался Набусардар и подал знак писцу.

Тот обратился к большим, густо испещренным письменами глиняным таблицам в переплете из сандалового дерева, с плетеными кожаными завязками, и, приосанившись, стал читать:

— «Тяжелая пехота: железные шлемы, доспехи с металлическим нагрудником, обтянутые кожей и обитые железом овальные деревянные щиты. Вооружение — обоюдоострые мечи и копья.

Легкая пехота: кожаные шлемы, круглые щиты, дротики и секиры.

Конница: кольчуга и чешуйчатый панцирь, длинный меч или копье, кинжал и круглый металлический щит».

— Кроме того, — добавил Набусардар, — по-особому будут снаряжены щитники, пращники, лучники, копейщики. Само собой, в снаряжение входит также запас провианта, солдатский инструмент и миски.

— Откуда мы все это возьмем, Непобедимый? — полюбопытствовал наместник Описа.

— Провиант будет поставлять знать, она же будет выплачивать жалованье, как всегда во время войны. Расходы на снаряжение и оружие будут покрыты из царской казны. Прежде эти расходы несли вельможи, но я стремился облегчить вашу участь; однако если война затянется и царская казна оскудеет, долг знати — дать необходимые средства.

— Где мы их возьмем? — вскинулся управитель Вавилона.

— Все вы достаточно богаты, и богатство это нажили на халдейской земле, — отчеканил Набусардар.

— В Персии, — вмешался сиппарский наместник, — все вельможи отказались от своих богатств и передали их Киру и его воинству. Вельможи сели на коней, опоясались мечами и добровольно выступили вместе с Киром. А то, что все мы здесь наблюдали, — недостойно, халдейские вельможи. Гутийский наместник Гобрий заметил как-то, что Персия пышет силой и здоровьем и потому уверена в будущем. Глядя же на вас, я словно чувствую, что здесь пахнет гнилью.

— Предательские речи, — вскипел наместник Борсиппы, — и поношенье знатного сословия! Именем всех здесь присутствующих я прошу тебя, верховный военачальник его величества царя Валтасара, образумь сиппарского князя. А Гобрий… ведь ходят слухи, будто он склоняется на сторону персов. Я бы не стал доверять ни ему, ни наместнику Сиппара.

— Наместник Сиппара не так уж далек от истины, — примирительно молвил глава Урука. — Он хотел только напомнить нам о наших обязанностях, коль мы стоим на пороге войны.

— Если мы правильно поняли тебя, князь из Урука, ты первым собираешься пожертвовать свои несметные богатства?

Кто-то засмеялся.

— Если понадобится, не откажусь. Да, я готов пожертвовать своим богатством.

— Всем богатством? — насмешливо переспросили его.

— Всем без остатка! И не только богатством.

— Уж не намерен ли ты распустить гарем? — осклабился вавилонский у правитель.

— Князья Вавилонии, — обратился к вельможам Набусардар, — я полагаю, что мы едины в стремлении защитить свое отечество и не пощадим для этого своей жизни.

— Других легко призывать, верховный военачальник, — бросил ему в лицо посланец Борсиппы. — А ты сам готов ли поступиться своим состоянием, — всем, без остатка? У тебя ведь нет детей, как у нас, и нет иной заботы, кроме как тешиться армией!

Набусардар стиснул зубы, лицо его помрачнело. Да, он был дальновиден, созвав этот сброд и убедившись, что таится у них в душе. Они предстали перед ним в подлинном своем обличье, раскрывшись до конца. Лицемерие, ложь, алчность, себялюбие — вот они, их добродетели. Будь его воля, он вытолкал бы их взашей. Взгляд Набусардара выдавал его беспокойство и возмущение.

Наби-Иллабрат, уже немолодой, искушенный воин, хорошо понимал состояние Набусардара; он посмотрел на собравшихся и покачал головой:

— Что с вами, потомки мужественных князей из Ура, Урука, Ларсы и Ниппура, Лагаша и Эриду, Киша и Куты, Сиппара и Описа, Борсиппы и Вавилона? Сейчас вы грубо оскорбили верховного военачальника, которому не сегодня-завтра придется защищать ваши дома, вашу жизнь. Кощунство — укорять того, кто давно уже содержит часть войска на собственные средства, а совсем недавно распорядился заколоть для вавилонской бедноты сто тучных волов из своих стад. Неразумно вы себя ведете.

По залу прошелестел шепот, многие потупили головы. Набусардар овладел собой и, словно оледенев, сдержанно сказал:

— Вы были приглашены сюда не затем, чтобы домогаться выгод. Я благосклонно позволил вам говорить все, что взбредет на ум, но призвали мы вас, чтобы ознакомить с указом царя. Указ гласит: для защиты городов наместники обязаны выставить войско в количестве, необходимом для безопасности жителей. Расходы на содержание войск покрываются за счет состоятельных горожан. Уклонившиеся от исполнения своего долга вельможи лишаются состояния. Наместники устраняются от командования войском и передают его назначенным Вавилоном военачальникам.

Противиться царскому указу безрассудно. В этом красноречиво убеждал вельмож твердый, решительный голос Набусардара. Верховный военачальник сделал короткую паузу, а когда заговорил снова, от строптивости вельмож не осталось и следа:

— Таков царский наказ, с ним я и отпускаю вас, халдейские князья.

Одни — в растерянности, другие — затаив в душе коварство, третьи — в унынии покидали вельможи дом верховного военачальника, и лишь немногие по достоинству оценили важность услышанного.

Наместник Урука пристал напоследок к кишскому правителю и, теребя холеной рукой брильянтовую подвеску на груди, не без язвительности проговорил:

— Имеется старинное, двух с половиной тысяч лет шелковое волокно. Оно из кокона, принадлежащего китайской императрице Си Линь-ши, открывшей шелкопряда. Не раскошелишься ли, светлейший?

Благовоспитанный наместник из Куты расхохотался от души, а ниппурский наместник злорадно хмыкнул.

— А у меня припасена трава, исцеляющая людей от глупости. Не пожелаешь ли приобрести, светлейший? — запальчиво парировал наместник Киша и величественно прошествовал к выходу.

Когда в зале остались одни военные, Аскудам наклонился к Исма-Элю, предводителю лучников, шепнув ему:

— Похоже, князь Урука по праву занимает свое место, да хранит его Иштар из Арбелы.

— Видимо, так, да пошлет ему силы Ниниб.

Набусардар и Наби-Иллабрат негромко переговаривались между собой. По лицам военачальников нетрудно было догадаться, что они думают об ушедших. Затем начались переговоры о защите Вавилона. Совет длился долго, высказывались разные суждения, однако все сходились на одном: Город Городов становится неприступнее день ото дня. Войска и оружия прибывает, как воды во время прилива. Оружейные мастерские завалили склады луками, копьями, дротиками, мечами, кинжалами; сотнями изготовлялись пращи, стрелы, катапульты, подвижные башни, боевые колесницы, лестницы, крюки, секиры, доспехи. Склады переполнены горючими веществами, которыми предстояло уничтожать осадные орудия неприятеля. Пирамидами высятся стрелы, обмотанные куделью, — во время сражения их зажигают, предварительно обмакнув в смолу, и запускают во вражеский стан. Множество сосудов с трудно погашаемыми составами стоят подле ящиков, наполненных глиняными ядрами, — во время приступа их раскаляют на огне и посылают во вражеское войско.

Был запасен и провиант — припасов хватило бы на несколько лет: в амбарах лежало зерно, в сушилках — мясо, в ларях — мука, в надежных хранилищах — соль, коренья, финики, фиги, масло и вино. Кроме того, меж стенами, опоясывающими город двойным кольцом, оставалось столько пахотной земли, что урожай с нее мог бы прокормить жителей в течение целого года.

Городу Городов нечего бояться. Силой его не взять, измором не одолеть…

Вера в это была неколебима.

Разногласия вызывал лишь вопрос о том, где надлежит дать сражение Киру — у стен города или на подступах к нему.

— Разумеется, на подступах, — убеждал Наби-Иллабрат, — так мы отдалим штурм городских укреплений, которые как можно дольше должны оставаться нетронутыми.

— Нет, милый Наби-Иллабрат, — возражал Набусардар, — нам выгоднее встретить неприятеля у самых стен. Стоит ли подвергать войска опасности на голой равнине, если можно укрыться за стенами? К тому же, чтобы выиграть сражение в открытом поле, нужна хорошая конница, а наша, как ты сам знаешь, оставляет желать лучшего. Пожалуй, она попросту слаба в сравнении с отменной персидской конницей, которая теперь еще более усилилась за счет мидийских и лидийских всадников.

— Если ты придаешь такое значение коннице и опасаешься персидской кавалерии, то, пожалуй, светлейший, твое решение правильно.

— Безусловно, правильно, — с уверенностью подтвердил Набусардар, — вряд ли можно рассчитывать, что Кир отважится взять Вавилон неожиданным приступом. Ему придется удовольствоваться длительной осадой, для того мы и опоясали город преградами, чтобы как можно дольше сдерживать неприятеля.

— По здравом размышлении, непобедимый мой повелитель, я вынужден признать основательность твоих доводов. Право, глубокие рвы, наполненные водой, утыканные острыми кольями, волчьи ямы послужат отличной ловушкой для солдат Кира. Не понеся урона, мы будем посмеиваться да глядеть с валов, как тонут враги во рвах, словно крысы, как кони их вспарывают себе животы на острых кольях.

Слова Наби-Иллабрата вызвали оживление и улыбки.

— Да, решение дать бой у городских стен пришло как-то сразу, — снова заговорил Набусардар, — гораздо больше меня заботит север, нужно не мешкая послать туда подкрепление.

— Отчего, Непобедимый? — откликнулся военачальник Унну-Мун. — По-моему, ты напрасно так тревожишься о севере.

— И я так думаю, — подхватил Аскудам.

— Вы забываете, — горько усмехнулся Набусардар, — что Мидийская стена, по сути дела, в руках Эсагилы, Которая, пережив разгром, теперь ничем не погнушается. Во главе ее солдат стоит Сан-Урри, а он пойдет на все.

— Да, войско к Мидийской стене нужно отправить немедля. Я не хочу кого-нибудь упрекнуть за то, что дело еще не сделано, но отрядам следовало бы уже находиться в пути, — заявил один из военачальников.

Набусардар нахмурился. Какая дерзость в присутствии верховного военачальника его величества царя Валтасара! Набусардар недовольно взглянул на смельчака.

Но тот не дрогнул под его пристальным взором, стоял прямо и бесстрашно глядел в глаза верховному военачальнику. Его мужественное лицо, дышавшее спокойной решимостью, отражалось в зрачках Набусардара.

— Исма-Эль, предводитель лучников? — спросил Набусардар.

— Ты не ошибся, я Исма-Эль, предводитель лучников, назначенный тобой, Непобедимый, и готовый служить тебе верой и правдой до последнего вздоха.

— Я разделяю твои опасения, — уже спокойнее заметил Набусардар, — и я был бы доволен, если бы отряды уже находились в пути. Но я не мог послать необученных солдат. Защита Мидийской стены — задача очень ответственная. Собственно, на ней зиждется безопасность всего государства.

Он провел ладонью по лбу и потер пальцами нестерпимо ломившие виски, — казалось, в них вгоняли железные скобы.

В правом углу зала предводитель щитников шептал склонившимся к нему военачальникам:

— Уж не злая ли Лабарту надоумила его насчет этой Мидийской стены?

— Видно, тут не все в порядке, — кивнул начальник пращников.

— Вот-вот… — согласился начальник тяжелой пехоты.

— Что ты имеешь в виду — его или Мидийскую стену? — спросил предводитель копьеносцев.

Набусардар опустил руку и вопросительно повернулся к Наби-Иллабрату: не упустили ли они чего-нибудь?

Нет! Все обсуждено до малейших подробностей. Остается лишь назначить военачальников для проверки двухсот городских ворот. Девять главных Набусардар осмотрит сам.

Забот у верховного военачальника прибавлялось — одна серьезнее другой. Порой Набусардара охватывал страх: что, если он не выдержит нечеловеческого напряжения и тогда все труды его пойдут прахом?

В изнеможении он дал Наби-Иллабрату знак отпустить собравшихся.

Наби-Иллабрат обратился к присутствующим:

— Именем его величества царя Валтасара, царя царей, высокородного наследника властелинов Шумера и Аккада…

Дальнейшего Набусардар не слышал: свинцовая усталость охватила его. Слова не доходили до слуха, подобные слабому дуновению ветра, бессильного шевельнуть листом на дереве, подобные стоячей воде, в которой замерло течение, подобные иссушенной зноем земле, в которой не осталось ни капли животворящей влаги.

Он не слышал слов Наби-Иллабрата и перенесся мыслью к лазарету при храме бога Эа, который он посетил накануне. Там под наблюдением эсагильских лекарей дочери вавилонских сановников и богачей приготовляли лекарства, мази и повязки для его воинов. Девушки нарезали полосами белое льняное полотно, беря их осторожно, словно уже касались израненных тел защитников города.

* * *
Близилась пора взиманий податей.

Храмовые сборщики отправились по ближним и дальним деревням в сопровождении солдат, которым надлежало защищать их при исполнении столь тягостных обязанностей, — времена были неспокойные.

Отряды вызывали смятенье жителей и вместе с тем вселяли страх и предчувствие еще больших бед.

Один из самых многочисленных, отрядов появился ранним утром на пыльной дороге, ведущей к Деревне Золотых Колосьев. Впереди двигались вооруженные мечами и луками конники, за ними — повозки, куда должны были ссыпать зерно и складывать бурдюки с вином из кожи. За ними следовал нестройный ряд погонщиков скота с бичами и палками в руках: на обратном пути им предстояло перегнать отобранных у крестьян овец и коров в усадьбы, принадлежавшие храмам.

Первым увидел солдат Сурма, который пас овец на опушке Оливковой рощи. Мигом сообразив, в чем дело, он загнал стадо подальше в чащу, чтобы никто не смог его обнаружить. Но ему не сиделось в лесной тиши. Мысль о том, что ожидает его единокровных братьев, не давала ему покоя. Ему были памятны бесчинства сборщиков, нагрянувших в деревню несколько месяцев тому назад, и он мог себе представить, что они примутся творить теперь, когда Эсагила в наказание повысила налог на одну четверть, а людям платить нечем. Если бы кто приглядел за овцами, он не мешкая побежал бы в деревню.

И тут Сурма заметил, что от деревни бредет отец Нанаи, Гамадан. С той поры как Нанаи отправилась искать защиты у Набусардара, старик ежедневно сам пригонял своих овец к стаду племянника. Вот Гамадан и приглядит за всеми овцами, а он сбегает в деревню.

Отряд достиг поворота дороги. Вооруженные луками всадники заметили Гамадана. Тотчас двое из них рванулись по тропинке вдоль канала и преградили ему дорогу.

— Вы ошибаетесь, братья, — дружелюбно обратился он к ним, — я подданный царя Валтасара, покровительством которого пользуются семьи потомственных воинов в нашей общине. Царская десница простирается надо мной и моим имуществом. Я ничего не должен Храмовому Городу, ступайте с миром.

Сидевший в повозке жрец выслушал Гамадана, неприязненно усмехнувшись при имени царя.

— Что Царский Город, что Храмовый, — сказал он, — оба творение богов. И всем, что принадлежит богам, мы вправе распоряжаться сами.

— Меня не провести, — возразил отец Нанаи, — да будет вам известно, я Гамадан, а Гамаданы всегда немножко разбирались в законах. На мне лежит лишь ратная повинность, а подати я и царю не плачу.

Брови жреца взметнулись и сошлись у переносицы. Так, значит, это тот самый Гамадан, который слыл вернейшим слугой царя среди военных поселенцев, бдительно следившим за благонамеренностью своих собратьев! Не худо накануне войны с персами обезвредить влиятельного старца. Это соображение решило судьбу Гамадана. Стараясь до поры не показать, какой чудовищный замысел зреет в его мозгу, жрец попытался быть приветливым. Но вдруг он вспомнил, что из-за Гамадановой дочери они лишились одного из своих братьев, умерщвленного на пастбище чьей-то отравленной стрелой! Жрец зловеще нахмурился, уже не тая своей ненависти. «Смерть за смерть!» — мелькнуло у него.

— Связать его! — крикнул он в бешенстве. Гамадан недоуменно оглянулся вокруг и увидел, что с повозки, послушные приказу, спрыгивают двое здоровенных слуг. У одного из них на руке висит моток веревки, которую он, проворно разматывая, подает второму.

Гамадан возмутился.

— Один царь вправе покарать меня, — предупредил он, а сам искоса поглядел, как там его овцы.

На слова старца никто не обратил внимания. Тяжбу Эсагилы с Валтасаром добром не решишь. Насильем за насилье — таков закон времени. Прислужники, стиснувшие Гамадана, как клещами, своими мускулистыми ручищами, твердо это усвоили. В одиночку с ними не совладать. Его связали и бросили на дощатое дно повозки, куда потом насыплют ячмень. Он задохнется под грудой зерна, мелькнуло у Гамадана в голове, и в отчаянии он позвал на помощь.

Не колеблясь больше, Сурма сбежал со склона на дорогу.

Запыхавшийся юноша нагнал отряд данщиков. Сперва он по-хорошему попросил освободить своего родственника. а потом пустил в ход угрозы. Но тщетно — он был беспомощен перед всемогущей Эсагилой. Догадываясь, какая участь ожидает старика, Сурма крепко ухватился за край повозки и поклялся не отпускать ее до тех пор, пока не вызволит обреченного на унизительную смерть Гамадана.

Лежа на дне повозки, старик не спускал глаз с этой судорожно вцепившейся руки. В ней его последняя надежда. Вслед ему блеяли овцы, которых в туче пыли гнали слуги Эсагилы.

С замиранием сердца жители встречали солдат. Они выбегали из домов и хмуро приветствовали незваных гостей. Не так давно у них забрали остатки урожая. Остается лишь снять с себя рубаху, отдать последнюю козу да мотыгу — все исчезнет в ненасытной пасти Храмового Города! Тем, кто позажиточнее, тоже не сладко приходится. После повышения дани заметно поубавилось и в их закромах. Только жрецов это мало заботит. Они ссыпают в повозку прибереженные запасы, выпрягают скотину, не гнушаются и мотыгой, а тех, за кем даже после этого остается недоимка, целыми семьями выгоняют со двора. Их отправят на работы в мастерские и рудники Храмового Города; беспорядочной толпой пойдут они на осушку болот-, чтобы новые пашни множили несметные богатства Эсагилы. Иных приходится связывать веревками. Так поступают они с людьми, почитая себя наместниками всевышних на земле.

В тупом отчаянии, с понуро опущенными головами влекутся по пыльным дорогам новые рабы Храмового Города. А рядом громыхают повозки, до краев груженные пшеницей, ячменем и кожами. Лишь одна из них пока что полегче других — в ней лежит связанный Гамадан. Караван тянется вдоль Евфрата, держа путь обратно, к Вавилону.

Сурма, не выпуская из рук края повозки, бежит сбоку. Никто из поселян не отважился вырвать из цепких когтей святош несчастного Гамадана. Солнце палит, но Сурма не чувствует ни жары, ни усталости. Лицо и шею заливает пот. Ноги иногда по щиколотку увязают в пыли. Возницы подхлестывают коней, нарочно торопят их. Но Сурма бежит вровень, не отстает. Он молод и крепок, он выдержит до самого Вавилона. Солнце печет невыносимо, но тем крепче сжимает

Сурма доску повозки. Порой ему кажется, будто рука у него из меди и зной солнечных лучей припаял ее к повозке. Нестерпимая жажда одолевает его. Сурма вдруг почувствовал, что выбивается из сил, но тут показались стены Вавилона.

— Куда меня везут, Сурма? — спросил Гамадан.

— В Вавилон, они что-то затеяли. Мужайся, — отвечал юноша, — тебя должны отпустить, закон на твоей стороне.

Наконец караван остановился у городских ворот. Повозки свернули к амбарам Эсагилы, а Гамадана повезли в темницу храма.

Сурме только это и нужно знать. Взглянув еще раз на замученного и изнемогающего от жары Гамадана, он отцепился от повозки, подбодрил старика, уверив, что непременно придет вызволить его, распрощался и поспешил улицами города к восточному каналу Либилхегал, где жил верховный судья Вавилона Идин-Амуррум.

Идин-Амуррум прогуливался по саду. Вокруг шумели деревья. Благоуханные кустарники окаймляли посыпанные красным и желтым песком дорожки. На шестах, вытесанных из пальмового дерева, висели клетки с певчими птицами. Все свое свободное время Идин-Амуррум проводил в саду, так как наблюдение за птицами доставляло ему громадное удовольствие.

Здесь Идин-Амуррум не только проводил досуг, но и принимал решения, важные для государства. С болью в душе ему приходилось сознаваться, что на посту верховного судьи он нередко вынужден был кривить душой, так как в Вавилоне теперь не властны ни царь, ни право, ни разум.

Верховный судья понимал, что воскресить Вавилонию из мертвых сможет лишь основательная встряска, он не исключал возможности, что подобное действие совершит персидская рука. Участь народа не могла не волновать его. Будучи судьей, Идин-Амуррум на каждом шагу сталкивался с подлостью и видел, что государство насквозь прогнило. Он верил, что только нравственная чистота рождает силу и уверенность. Нарушение нравственного порядка приближает срок гибели страны. Нередко во время судебного разбирательства он пытался внушить это обвиняемым и истцам, но желаемого результата не достигал — у судей на уме были только взятки. Сановников тоже вполне устраивало положение, при котором они, издавая законы, могли обходить их. А бедняки — те уже ничему не верили, и менее всего — его речам, речам судьи, который то ли по доброй воле, то ли по принуждению, но судил несправедливо.

Снедаемый угрызениями совести, не находя спасения от беспокойства, переполнявшего ум и сердце, стоял он, прислонясь к стволу дерева, и не отводил взгляда от птиц в клетках.

Тут и застал его изнемогший от бега Сурма. Выслушав просителя, Идин-Амуррум вспыхнул.

— Я теперь же отправлюсь к верховному жрецу Исме-Ададу, — решил он, — ему надо бы понять, что неподходящее сейчас время для того, чтобы будоражить народ. Ныне нельзя забывать об опасности, которая грозит нам извне. Как же мы собираемся одолеть неприятеля, если в нашем собственном доме царят вражда и разлад?

Не медля дольше, судья отправился в Эсагилу. Сурма остался ждать его на скамье в саду, куда служанка принесла ему поесть.

Но Идин-Амуррум ничего не добился от духовного пастыря. Тот помнил речь верховного судьи на государственном совете. Взгляды Идин-Амуррума никак не разделялись жрецами. Мстительный и надменный, Исме-Адад остался глух к заступничеству судьи.

— Но ведь этот человек ни в чем не повинен, — горячась и повышая голос, повторял Идин-Амуррум, — кстати, преследование за недоимки я тоже считаю насилием, мы еще поплатимся за это, любая несправедливость со временем отомстит за себя, — предостерег он.

Презрительно усмехаясь, Исме-Адад большим пальцем правой руки поглаживал драгоценный камень в перстне, надетом на указательный палец левой, всячески давая понять, что, на его взгляд, верховный судья — предатель и отступник.

— И наконец, — настаивал на своем верховный судья, — вы совершаете беззаконие. Гамаданы находятся под защитой царя, это военные поселенцы.

— Но если они провинились перед Мардуком, — верховный жрец недобро посмотрел на судью, — Мардук вправе покарать их, тем паче, что страною правит незаконный царь…

Он щелкнул согнутыми пальцами по столу и поднялся в знак окончания беседы.

Домой Идин-Амуррум возвратился мрачнее прежнего. Сурма уже издали понял это по его застывшему, хмурому лицу.

— Видно, — с горечью и негодованием сказал он Сурме, — нынче верховный судья ничего не значит. Поэтому я и хотел сложить с себя полномочия и принять место выборного. Тщетны мои усилия, ничто не изменится в Вавилонии, пока в ней царят беззаконие и произвол. Мне хочется во весь голос кричать о том, что я думаю о нашем государстве, о его уложениях, правителях, о его духовенстве и храмах, о его войске и блюстителях порядка, о его царе и сановниках!

Судья разгорячился. Сознание бессилия не давало ему покоя, и он возбужденно принялся расхаживать по саду, переполошив при этом птиц.

Внезапно остановившись, Идин-Амуррум задумался.

— Кажется, не все потеряно, Гамадана еще можно спасти. На заседании совета я впервые оценил Набусардара. Это человек справедливый, великодушный и волевой. Я дал себе слово навестить его, и вот теперь у меня есть для этого повод;

На лице Сурмы мелькнуло беспокойство, он нехотя проговорил:

— Слыхал я, на Хебаре он велел умертвить ни в чем не повинного иерусалимского пророка.

— Это не совсем так, — возразил Идин-Амуррум, — Набусардар располагает неопровержимыми доказательствами того, что иудеи ждут не дождутся Кира. Более того, они будто бы вступили в тайные сношения с персами, точнее говоря — с персидскими лазутчиками, засланными в нашу страну. Это уже измена, а измена карается смертью! Таков закон, и тебе об этом известно. Стало быть, Набусардар действовал в согласии с законом.

— Но ведь ты сам, достойнейший, — в сердцах воскликнул Сурма, стремительно поднявшись со скамьи, — ты сам говоришь, что ничего не изменится, пока у нас царят беззаконие и произвол! Если богатые соотечественники попирают наши права, стало быть, вся надежда на то, что их помогут нам добыть чужеземцы. — Он помолчал, раздумывая, говорить ли все до конца, но так как олицетворением персов был для него добрейший Устига; то Сурма, поколебавшись, добавил: — Хотя бы тот же Кир…

— Ты тоже надеешься на него? — резко прервал его изумленный судья.

Сурма промолчал, не посмев открыть всю правду.Несмотря на то что отношение обоих к происходящему в стране во многом совпадало, каждый из них по-своему смотрел на персидскую опасность. Сурма жил под впечатлением разговоров и встреч с Устигой и его отрядом. Узнав персидского князя поближе, он не мог не верить ему. Юноша всем сердцем привязался к персу, верил его обещаниям, но никогда бы не посмел признаться в этом судье. Проницательный Идин-Амуррум догадывался, что происходит с Сурмой, и, чтобы разубедить его, проговорил:

— Истинный халдей полагается только на себя.

— Где они, эти халдеи?! — не сдержавшись, не скрывая раздражения, воскликнул юноша.

— Я не сомневаюсь, что Набусардар — истинный халдей, он желает добра нашей родине. Набусардар — благородный человек, мудрый полководец и к тому же храбрый воин. А впрочем…

Тут Идин-Амуррум задумался, вспомнив обстоятельство, опровергавшее только что высказанное им суждение. Кажется, Набусардар обошелся несправедливо не только с пророком, приказав его засечь у Хебара, но и с Устигой; поговаривают, он заточил перса в подземелье, потому что ревновал его к дочери Гамадана. Правда, кое-кто высказывал предположение, будто Устигу подкупили и он по своей воле сел в темницу, чтобы предоставить Набусардару улики против Кира. Так или иначе, но что-то тут не ясно даже Идин-Амурруму, хотя он и гонит прочь сомнения в благоразумии столь высокого вельможи. Остается одно — свято верить Набусардару и дать отпор персам.

— Это — единственный путь в нашем теперешнем положении. Нам грозят войной, и мы должны защищаться.

Судья не убедил Сурму, но ему не хотелось больше говорить об этом, надо было вернуться к делу, которое привело его сюда. Юношу беспокоила участь старого Гамадана.

— А что будет с Гамаданом, достойнейший? — спросил он и тут же добавил: — Ведь это только начало, и если не помешать Эсагиле, она уничтожит лучших мужей нашего воинства.

— Я не упущу ни малейшей возможности освободить Гамадана. Самый верный путь — обратиться к Набусардару, но, сколько мне известно, теперь он совершает объезд сторожевых отрядов. Он лично хочет убедиться, надежны ли их укрепления, проверить силу и боевую готовность войска. Если он задержится, мы не будем мешкать. Я сделаю все, что в моих силах, посоветуюсь с наместником Ларсы Наби-Иллабратом, это мой старинный приятель… Доверься мне и со спокойным сердцем возвращайся домой.

Сурма ушел, и судья остался один; мысли его снова невольно обратились к Устиге. Он попытался представить себе его облик. Память послушно восстанавливала знакомые лица, и среди них он отыскивал черты Устиги. О персидском князе говорили очень много. Рассказывали о его большом чувстве к дочери Гамадана, о том, как он верил ей и беззаветно любил.

— Я бы не верил ей, князь, — усмехнулся судья, — я бы не верил. Мне приходилось судить женщин на холме Гила.

Погруженный в свои мысли, Идин-Амуррум шел по дорожке меж папоротников, астр и майорана. Сорвав стебелек майорана, он растер его в пальцах; пряный запах, как ему показалось, успокоил его.

Куда хуже приходилось тому, кто занимал его ум и воображение.

Устига лежал на охапке ячменной соломы в подземелье борсиппского дворца Набусардара, бездумно уставясь в потолок. Неожиданно он приподнялся: ему послышались шаги. Он настороженно ждал, но дверь не отворилась. Поникший, снова опустился Устига на свое ложе, глядя на едва мерцавший каганец в углу. Жалкий огонек дрожал, метался из стороны в стороны, будто хромоногий нищий. Вот пламя замерло, словно остановилось, переводя дух, словно устав от вечного мерцания, и снова забилось, заметалось, подобно сердцу Устиги.

— До каких же пор это будет продолжаться, до каких пор? — прошептал он. — Когда же ты вызволишь меня, мой могущественный повелитель, мой славный Кир?

Шепот умолк и послышался снова:

— Не будет ли это слишком поздно? Подоспеешь ли ты вовремя? Ты знаешь, духом я тверд, но тело мое день ото дня слабеет в духоте и сырости подземелья. Поспеши же, мой царь, поспеши! Шепот ненадолго смолк и опять:

— Если бы ты видел, как прочны эти стены, ты бы признал, что голыми руками их не сокрушить. Ты должен прийти, мой царь, ибо я все еще верю, что любовь одолеет ненависть, правда одолеет ложь, а справедливость — произвол.

Он встал и медленно подошел к огню. На стену и потолок легла тень от его плеч и головы. Высоко под самыми сводами виднелась узкая, забранная решеткой щель, Устига часто пел, чтобы хоть голос его выбрался наружу, на вольный, бескрайний простор. Хотя бы голос, если не он сам.

Мысль его непрестанно искала выхода, и голова гудела от напряжения. Тщетные усилия — он не мог себе помочь и чувствовал, что мысли, рвавшиеся на волю, разбивались о стены темницы, словно ослепленные горлицы.

Единственным человеком, с кем ему разрешалось видеться и с кем он мог перемолвиться, была старая рабыня Тека. Но та скупилась на слова, и Устига не на шутку опасался разучится говорить.

Время от времени он спрашивал ее:

— Когда меня выслушает великий Набусардар?

— Не знаю, господин, — отвечал рабыня.

— Что там, наверху, — война или мир?

— Не знаю, господин.

Он попробовал заговорить о другом и однажды сказал ей:

— Говорят, прежде, в молодости, ты была подругой Табы, сестры Синиба. Если ты любишь ее, исполни одну мою просьбу.

Тека в недоумении остановилась и смущенно потупилась — она вспомнила, что когда-то говорила об этом с Нанаи. Может, перс слышит на расстоянии? Тека опустила взгляд, опасаясь, как бы узник не прочитал ее мысли.

Устига настаивал:

— Не бойся исполнить мою просьбу. Я осмелился бы попросить об этом и самого Набусардара, да вот он не является сюда. Скажи хоть, во дворце ли твой хозяин?

— Я уже сказала тебе, господин, что не знаю.

— В Вавилоне ли он, по крайней мере?

— Не знаю, не знаю.

— А-а, тебе запрещают говорить со мной, как я мог забыть об этом? Но об одном я все-таки попрошу тебя. Ты была подругой Табы, помогала ей… Помоги же и родственнице ее, племяннице Синиба — Нанаи! Я вознагражу тебя, чем только пожелаешь, если ты принесешь мне весточку о ней. Я хочу знать, жива она или мертва. Я должен знать, что с нею. Проси за это, чего твоей душе угодно. Заточение не помешает мне достойно отблагодарить тебя. Ты получишь много золота, сможешь уплатить выкуп и стать свободной.

— Я не покину своего господина, я останусь с ним до конца моих дней, — решительно ответила Тека.

— Тогда исполни мою просьбу просто из милосердия, из простого милосердия.

— Не могу, господин, — прошептала Тека. В голосе рабыни прозвучала было сочувственная нотка, но страх заглушил ее. Тека схватила стоявшую перед узником пустую миску и поспешно вышла.

— Смилуйся, Тека!.. — Услыхала она душераздирающий вопль, но дверь захлопнулась и отрезала, оборвала фразу на полуслове.

Но как-то раз Тека все же отважилась сказать Нанаи, что плененный персидский князь помнит о ней и просит принести весточку — он хочет знать, жива ли она, сулит в награду золото и волю и молит о милосердии.

После этого разговора Нанаи часто слушала песни узника и отыскала на галерее оконце, откуда доносилось его пение.

Песни его были тоскливые, жалобные. Да, это был его голос, голос Устиги, он проникал ей в самую душу. Сперва она бежала от него, молила бога живого и богиню Иштар вернуть ей покой. Ночи напролет плакала Нанаи и дрожала от страха. С замиранием сердца думала она о том, что настанет минута, когда она не выдержит больше.

В это же время Гедека дал девушке знать об участи, постигшей ее отца. Отчаянье с новой силой охватило ее. Она просила Гедеку известить Набусардара, но того не было в Вавилоне, он находился в одной из халдейских провинций. Время шло, и измученная Нанаи, обессилев от страданий, стала винить в случившемся самое себя.

— Это мне в наказание за Устигу, — внушала она себе, с мучительной остротой переживая страдания, на которые был обречен томившийся в мрачном подземелье персидский князь.

Не в силах более переносить угрызения совести, она порывалась хотя бы облегчить его положение и просила обходиться с ним помягче. Быть может, он нуждается в охапке свежей соломы, теплом покрывале, свежем воздухе? Хорошо было бы пробить еще одно окошко, чтобы не задыхался он в удушливом воздухе подземелья. Денно и нощно изводила себя Нанаи и наконец решилась на шаг, продиктованный отчаяньем и беспомощностью.

Погожим, солнечным днем она поклялась исполнить свое намерение. Нанаи покинула покои и вышла в сад набрать земляники. Жужжали пчелы, среди кустов паслась молодая серна, по лужайке неслышно выступали павлины и павы. В ветвях гранатового дерева сновал паук и ткал свою серебристую пряжу; пока Нанаи собирала ягоды, паутина опутала ее локоны.

Нанаи принесла ягоды домой, залила их сливками и медом и. войдя в комнату Теки, поставила перед служанкой.

— Ах, избранница моего господина, — умилилась рабыня, — за что ты так добра ко мне?

Ягоды были такие спелые и ароматные. Но, едва отодвинув пустую тарелку, Тека вдруг почувствовала странную усталость, и ей захотелось вздремнуть. Нанаи видела, как тяжело поднялись и после короткой борьбы опустились ее века. Тека вслепую нащупала край стола, положила на него голову и заснула. Рабыня и не подозревала, что Нанаи подсыпала в мед снотворный порошок.

Нанаи тотчас переоделась в ее платье, повязала голову ее платком и, сняв с шеи бусы из ракушек, надела на себя. Затем, взяв приготовленную для Устиги миску, направилась в подземелье.

В дверях она опасливо обернулась. Нет, нет, ей нечего было бояться. Снотворный порошок, всыпанный в мед, оказал свое действие. Тека будет спать долго и никогда не узнает, что произойдет за это время.

Труднее всего не вызвать подозрений у стражи. Но часовые настолько привыкли к тому, что служанка приходит аккуратно в одно и то же время, что, завидев длинную пеструю юбку, бусы из ракушек, платок и миску, сразу отомкнули дверь.

С гулко бьющимся сердцем, ни жива ни мертва от страха, Нанаи переступила порог темницы. На нес пахнуло затхлой сыростью. Усилием воли Нанаи удержалась на ногах, преодолевая головокружение.

Устига лежал на соломе. Свет едва освещал его лицо. Огромная тень колыхалась у его губ, под глазами чернели круги. Волосы его были всклокочены и спутаны. Руки высохли, пальцы удлинились, как у мертвеца.

В ужасе Нанаи приблизилась к его ложу. Ее била дрожь, ноги подкашивались, когда она склонилась, чтобы поставить миску.

— Благодарю, — промолвил он и снова застыл. И тут Нанаи заметила, что прежняя миска не тронута.

Набравшись храбрости, девушка спросила:

— Отчего ты не ешь, господин?

— Не могу, нет ни сил, ни желания. Я слишком ослаб. Должно быть, близится последний час, от которого никому нет спасения. Я лелеял надежду, Тека, что ты исполнишь мою предсмертную просьбу, но ты отказалась…

Нанаи затаила дыхание.

— Помоги мне, — продолжал князь. — Я должен знать, жива ли Нанаи, думает ли обо мне, не раскаялась ли в содеянном. Она так молода и безрассудна! Не ведала греха, не умела отличить добро от зла. Иначе предпочла бы меня, не твоего господина Набусардара. Неискушенная, она не смогла этого понять. Но я ей все простил…

— Ты все ей… простил…

Устига вдруг вскинул голову и заглянул служанке в лицо. Приподнявшись на локтях, он сел, оперся ладонями о землю и, не сводя с Нанаи изумленного взгляда, прошептал:

— Ты…

— Я новая служанка Набусардара, господин, — солгала она.

Он снова опустился на солому.

— Мне показалось… что ты из Деревни Золотых Колосьев. Ты очень похожа на девушку, по которой истомилось мое сердце. Очень похожа…

Князь в изнеможении закрыл глаза. Он тяжело дышал. По его щеке скатилась слеза.

Нанаи наклонилась и смахнула ее.

Ее прикосновение словно разбудило его.

— Да, да, это ты! Я узнаю тебя! — Устига схватил девушку за руку. — Это ты, только не хочешь в этом признаться. Почему ты таишься передо мной? Иль ты стыдишься того, что любовь привела тебя к узнику?

Он привлек ее к себе.

— Ты пришла, я знал, ты придешь. Вера не покидала меня.

В сумраке подземелья он напряженно всматривался в ее лицо.

Но девушка отстранилась со словами:

— Нет, нет, господин. Я не та, за которую ты меня принимаешь. Это слабое освещение, обман зрения. Я недавно служу во дворце и принесла тебе поесть, потому что Тека больна. Но я полюблю тебя, если ты забудешь ту, другую.

— Нет, нет, я не в силах забыть ее, хотя ты очень добра ко мне.

— Я часто слышу, как ты поешь, господин. Песни твои так жалостны, так безотрадны… Ты грустишь о ней? Или оплакиваешь утраченную волю?

Устига молчал.

— …Песни твои так печальны, что у меня сердце разрывается от горя. Ночи напролет плачу я о тебе, дала себе слово хотя бы раз отнести тебе миску с едой… Сегодня я подсыпала Теке снотворного порошку, а когда она уснула, надела ее платье, и вот я здесь. О господин, я с радостью разделю твои страдания. Не горюй, молю тебя. Может, мне удастся еще раз провести Теку и стражу, тогда я принесу что-нибудь, что утешит тебя. У меня есть нефритовая фигурка бога, я подарю ее тебе, чтобы ты не был таким одиноким. А еще я принесу тебе горсть благовонных семян, ценных и дорогих жертвенных семян. Ты можешь бросать их в огонь и наслаждаться ароматом. Я принесу тебе теплое покрывало, чтобы ты не зяб холодными ночами. Днем спрячешь его под солому, никто и не найдет. Может быть, тебе нужно что-нибудь еще?

— О да, — умоляюще произнес он, — я одарю тебя золотом и драгоценными каменьями, чем пожелаешь, прошу только…

— Что же я должна сделать? — негромко спросила Нанаи.

— Иди в Деревню Золотых Колосьев и выведай о ней, что удастся, — не обидели ли ее царские солдаты, не бедствует ли она.

— Лучше бы ты забыл о ней, — отозвалась Нанаи упавшим голосом. — Быть может, она и поныне не умеет отличить добра от зла и в неведении отдала свое сердце другому.

— Я не позволю себя убедить, пока не узнаю всей правды. Ступай же в Деревню Золотых Колосьев и попытайся хоть что-нибудь разузнать о Нанаи, дочери Гамадана. Проси чего хочешь: золота, каменьев…

— Нет, господин. — Она приложила ладонь к его воспаленному лбу. — У тебя, верно, лихорадка, и ты бредишь.

Может, он не бредил, может умышленно произносил имя Нанаи, втайне надеясь услышать известие о Кире, и за это сулил золото и драгоценности?

Нанаи испуганно отдернула руку и встала. Устига проводил ее взглядом. Это был взгляд обреченного. Если бы злые боги или злые люди не навязали странам войны и вражду, Устига мог бы жить и жил бы, являя собой пример благородства. Да будут же прокляты те, кто сеет раздоры меж племенами и ненависть среди людей! Такая же смерть ждет и ее отца в темнице Эсагилы…

Как искупить свою вину, не терзать себя сознанием, что эти страдания человеку причиняет человек? Как сделать, чтобы в мире не было больше страданий?

Шум за дверью прервал ее размышления. Нанаи замешкалась в темнице, и это возбудило у стражи подозрения.

Девушка с трудом нащупала миску рукой и, пошатываясь, вышла.

Когда она поднималась по лестнице, один из солдат поднес фонарь к ее лицу.

Только предательские лучи были свидетелями того изумления, какое отобразилось на лице стражника.

* * *
Над крышами и дворами Храмового Города кружили голуби. Сизые, розовые, белые крылья колебали воздух, напоенный ароматом цветущих нарциссов и сирени. Бабочки и ласточки порхали над изумрудными бассейнами. В водяной пыли фонтанов плясали мушки, и ласточки на лету хватали их своими клювиками. На белоснежных перьях птиц переливались серебристые капельки влаги.

Из храмов неслись звуки арф, цимбал и лютен, под эту музыку уманы, младшие жрецы, покидали капища богов и, миновав гигантские изваяния крылатых быков, собирались под навесом, оплетенным плющом и диким виноградом.

В святилище Мардука жрецы высшего сана возносили хвалы небесному владыке страны Субар, страны, раскинувшейся между Евфратом и Тигром, — страны халдеев.

В отдаленье, в тени сикоморов и кипарисов, молились своим богам чужеземцы; На каменных и мраморных пьедесталах возвышались священные покровители едва ли не всех соседних племен. Они мирно сносили друг друга, чуждые гнева и ненависти. Стояли, словно купцы на торгах, и молча принимали золото.

Среди них был повелитель гор Ливана — Амуруа, народ которого поработил Навуходоносор второй и повелел выбить об этом надпись на скале в долине Вади Бриса; возле него помещались Ашрату, владычица пустыни; Амон, солнцеподобный повелитель страны Мусури, утвердившейся на берегах Нила; Неита, царица неба, простирающегося над Египтом; Осирис и Исида, брат и сестра в любви; рогатая Ашторет, бесстыдно расставившая ноги и поддерживающая руками груди; божественный властелин Элама — Мемнон, святилище которого в Сузах было сплошь из слоновой кости; мать богов Кибела, благословенное лоно которой явило златоносный Пактол; Атис со знаком солнца, — точно такая же, как и в Гордии, где под сводами храма подвешена на веревке священная колесница, — согласно пророчеству, тот, кто развяжет на ней узел, станет властелином Азии; критская Диктина, богиня моря и мореплавания, чертоги которой раскинулись на горных вершинах.

Стояло там и множество других божеств, изваянных из золота и камня.

Недоставало только изображения Ягве, запечатленного в золоте или камне, но, согласно верованиям иудеев, Ягве жил, и дух его был вездесущ.

В то время как верующие молились и приносили жертвы идолам, на верхнем дворе Эсагилы, возле башни Этеменанки верховный жрец Исме-Адад провожал в дальний путь небольшой отряд своих единомышленников но главе с Сан-Урри, который нес в кожаной суме план Мидийской стены, скрепленный печатью Эсагилы и обвитый медными цепочками. Для вящей безопасности вместе с ним отправлялись жрецы, военачальник и четыре наемных солдата из эсагильского войска, — поверх воинского платья на них для отвода глаз были надеты мантии священнослужителей.

Когда они тронулись, Исме-Адад молвил:

— Да хранит вас в пути зеница Мардука, ибо деяние ваше вершится по воле его.

Сан-Урри ответил ему взором, исполненным решимости.

— Да падет на меня месть и гнев Мардука, если не сложу эту сумму вместе с заключенным в ней бесценным даром к стопам царя Кира!

— Всем жрецам высшего сана я велю молиться за вас, дабы хранили вас боги, покуда не достигнете цели. Ты же воздай за меня хвалу Киру.

— Останешься доволен мною, святейший. Я сделаю все, чтобы услужить тебе и Мардуку. Должно быть, тебе внушает опасение войско, несколько дней тому назад посланное Набусардаром на север?

— Да, я думал, нам удастся их опередить, и Кир будет поджидать Набусардара у Мидийской стены.

— Еще не поздно. Я уверен, что Кир не начнет войны накануне месяца ава, месяца смерти. Клянусь, святейший, мы вовремя доберемся до персидского стана, даже если нам придется преодолеть труднейшие препятствия. Да пребудет в спокойствии твоя душа, — с горячей убежденностью говорил Сан-Урри.

Исме-Адад, благословив, отпустил их.

Озабоченный думами, не спеша прошел он в свои покои и долго сидел там, заслонив ладонью дрожащие веки.

Наконец-то персидские мечи помогут рассечь узел неразрешимых противоречий внутри государства; Они прогонят с трона узурпатора Валтасара и устранят вероотступника Набусардара. Вновь будет Мардук внушать халдеям священный трепет, учить их послушанию и почтению к жрецам — единственным, кто способен править державой, ибо только их просветили боги, наделив непогрешимой мудростью. Вновь будут жрецы учить уму-разуму лучших мужей страны, чтобы, напитавшись ученостью, стали они на многие тысячелетия украшением и гордостью славной Вавилонии. Лишь в союзе с Киром против Валтасара смогут они претворить в жизнь свои благородные замыслы.

Чтобы укрепить свою веру в благополучный исход посольства Сан-Урри, верховный жрец взял ключ и незамеченным сошел в подземелье. Там он долго творил молитвы и бился лбом о подножие золотого колоса. Коленопреклоненный, с мольбой вперял он взор в застывший лик Мардука, окутанный клубами сизого дыма от возжженных во славу бога смол.

* * *
Дни летели неудержимо.

Тревога Набусардара за судьбу северных укреплений несколько улеглась, когда он получил донесение о том, что полки, предводительствуемые Унну-Муном, достигли Мидийской стены.

И все же искра беспокойства тлела в душе верховного военачальника. Всего лишь маленькая искра, в остальном — все было в порядке.

По обеим сторонам Мидийской стены были прорыты глубокие судоходные каналы. С внутренней стороны пролегал первый по величине канал в государстве — Нагар Малка, Царская Река. По нему даже самые громоздкие суда могли пройти из Евфрата в Тигр. Царь Кир захватил пятнадцать крупнейших судов финикийского корабельного сообщества, на которых везли царю Валтасару долгожданных кипрских красавиц, и Набусардар опасался, как бы персы не высадились с этой флотилии ниже Мидийской стены, откуда открывался свободный доступ к Вавилону. В минуты мучительных раздумий он утешал себя тем, что дал Унну-Муну исчерпывающие наставления и что на полководца можно положиться.

Хотя угроза персидского вторжения уже нависла над Вавилонией, лишь немногие из ее обитателей сознавали это в полной мере. На халдейской земле, если не считать того, что повсюду встречались отрады солдат Набусардара, пока царило спокойствие. Кое-кто даже посмеивался, наблюдая лихорадочные военные приготовления.

Халдейская армия собиралась достойно встретить незваных гостей. По всей стране войско находилось в боевой готовности.

Вавилон тоже был забит солдатами.

Город Городов совершенно преобразился.

Дома затихли, сады опустели. Лишь кое-где, играя в войну, мальчишки распевали веселые ямбы Архилоха. На перекрестках стояли нищие калеки, перед дворцовыми воротами хилые ребятишки невольников наигрывали на дудочках жалобные мелодии, прося подаяния. Даже ослепительные красотки, свезенные в Вавилон со всего света, почти совсем не появлялись на улицах. Их места заняли регулярно сменявшиеся патрули. Встречать солдат на каждом шагу было неприятно, и люди предпочитали отсиживаться в жилищах.

Лишь Телкиза вела прежний образ жизни. Теперь она, пожалуй, даже чаще покидала дом и почти не прибегала к услугам носильщиков. Она выходила на прогулку в сопровождении прислужниц, ведя на вызолоченных цепочках двух борзых. Люди видели, как из своего дворца она направлялась то в Муджалибу, то к Сибар-Сину или в храм богини Иштар, чтобы возложить жертву на ее алтарь, то попросту разглядывала новые дорогие товары в торговом доме Эгиби.

Однако все это было скорее предлогом. Ее влекло иное. Прежние связи ей приелись, интриги не веселили, Набусардар не принял ее раскаяния, и теперь Телкиза искала новых утешений.

Раз на прогулке ей повстречался статный мужчина неброской, застенчивой красоты. Лицо его обрамляла коротко подстриженная борода, под ясным лбом сияли бездонные черные глаза.

Почувствовав их взгляд, Телкиза вдруг остановилась и вся затрепетала. Золоченые звенья поводков зазвенели в ее руке.

— Кто это? — шепнула она Гемезе, которую считала самой верной своею служанкой.

— Это Зоробабель, внук царя Иоакима, того, что правил Иудеей до царя Седехиаша.

— Еврей? — разочарованно переспросила Телкиза, не спуская тем не менее с незнакомца глаз.

— Еврей, — кивнула Гемеза, — но его принимают во дворце наравне с халдейскими вельможами. Другая служанка добавила:

— Там бывает много знатных иудеев. Ни о чем больше не спрашивая, Телкиза обернулась ему вслед. Зоробабель продолжал идти, почтительно склонив голову. Быть может, он испугался за свою жизнь; в ту пору у евреев почва горела под ногами. Но ему нечего было бояться, видит бог, нечего… Вавилонская тигрица жаждала не крови…

— Остановить его, моя благородная повелительница? — спросила Гемеза, вводя ее в искушение.

Телкиза не кивнула и, натянув поводки, молча двинулась дальше.

Она шла не спеша, покачивая округлыми бедрами. На ее желтых одеждах переливалась бирюза, вокруг головы трепетала бирюзовая вуаль, пришпиленная к волосам золотой булавкой. Руки Телкизы от запястья по локоть были унизаны дорогими браслетами работы египетских и лидийских ювелиров. Указательный палец левой руки овивала золотая змейка перстня — подарок фараона Псаметиха ее бабушке.

Телкиза шла не спеша, и путь ее лежал к казармам лучников. Стремясь отомстить Набусардару, она пыталась привлечь внимание его военачальников — Вавилон теперь изобиловал ими, — статных, широкоплечих, загорелых, сильных, с пламенным взглядом и боевым задором в крови.

До сих пор из всех любовных перипетий победительницей выходила она; с проницательностью красивой женщины Телкиза отметила, что не напрасно разгуливает пешком по площадям и дворцам царских владений. Тысячи мужчин мысленно сжимали ее в своих объятиях, тысячи прекраснейших мужей Вавилона. Однако мысли ее были поглощены лишь одним.

— Ты говорила, его зовут Исма-Эль? — наклонилась она к Гемезе, которая помогала завлекать вожделеющих в ее тенета.

— Да, благородная моя повелительница, — подтвердила та, — Исма-Эль, начальник лучников.

— И ты уверяешь, что он красив и силен?

— О нем говорят, что он — украшение непобедимой халдейской армии.

— Ты говоришь, он заглядывает с террасы казарм в мои носилки? Как часто?

— Всякий раз, когда мы проходим мимо, всякий раз.

Войдя в аллею перед казармой, Телкиза встала под пальмой, сама стройная, как пальма, и устремила взор на террасы.

Вскоре у зубчатой стены появился отлично сложенный мужчина и оглядел улицу; казалось, он поджидал кого-то.

— Это он нас высматривает, — сказала Гемеза, — нас, потому что мы всегда проходим здесь в это время.

— Он знает, кто я? — спросила госпожа, не сводя глаз с его лица цвета золотистых спелых олив.

— Нет, моя повелительница.

— А какого он происхождения?

— Мать его была гречанка, отец знатный халдей. Он с юга, почти с самого устья Евфрата и Тигра.

Телкиза что-то прошептала, но служанка ее не поняла. Да и походило это скорее на вздох, чем на слова, вздох, понять который способен лишь тот, кто изведал муки сердца и честолюбия.

Наконец Исма-Эль заметил их. Голова Телкизы была покрыта струящейся волнами бирюзовой кисеей, над лбом вились черные локоны, каких он в жизни не видел ни у одной женщин. О да, таких он еще не видывал. Это была прекраснейшая из прекраснейших женщин.

То же думала об Исма-Эле и Телкиза. Она не помнила среди мужчин, с которыми разделяла ложе, более красивого. Сила и пылкость южанина сочетались в нем с утонченностью северного жителя.

Исма-Эль скрестил на груди руки, намереваясь поклониться, но в этот момент Телкиза закрыла лицо вуалью и удалилась.

Она ушла, но сердце ее рвалось к нему. Она жаждала близости. Жаждала его прикосновений. Жаждала никнуть в огне его глаз. Жаждала принадлежать ему. Телкиза уже сама не понимала, чего желает сильнее, — принадлежать Исма-Элю или отомстить Набусардару.

С того дня она не раз проплывала в роскошном паланкине мимо казарм лучников — всегда в одно и то же время, и всегда на террасе за зубцами стены стоял Исма-Эль. Наконец, утомленная этой игрой, она приказала однажды остановиться в аллее перед казармой и пригласить Исма-Эля к себе.

Раздвинув занавески и прикрывая лицо веером, усыпанным крупинками жемчуга, словно слезами, она протянула приблизившемуся воину шелковый свиток.

Исма-Эль, уже проведавший, кто эта красавица, тотчас узнал ее. Он с волнением развернул свиток и прочел:

«Нынешней ночью буду ждать тебя в саду моего дворца. Войди в ворота, обращенные к Евфрату. Стража тебя пропустит. Да не оставит тебя своей милостью богиня Иштар».

«Нынешней ночью буду ждать тебя в саду… войди в ворота, обращенные к Евфрату… Да не оставит тебя… богиня Иштар…» — словно не понимая, повторял он про себя… Наконец Исма-Эль очнулся и хотел было поцеловать край ее платья, благодарный за та что она удостоила его своей любви, но, подняв глаза, обнаружил, что паланкин уже далеко.

Исма-Эль снова перечитал послание от начала до конца. Потом еще и еще… Не чудо ли это? Остаток дня военачальник провел в сильнейшем волнении и вечером отправился ко дворцу Телкизы.

Сад Телкизы пышностью уступал лишь муджалибским. Великолепие Старого Света было представлено в нем с расточительной щедростью. Сад перегораживали толстые стены, выложенные мрамором, терракотой и причудливой мозаикой, разделяя его на несколько частей, куда можно было попасть через отдельные входы. Калитки были украшены орнаментом из золота, серебра и драгоценных каменьев. В фонтанах перед калитками лепетала вода всевозможных оттенков, над причудливыми цветными водоемами парили легкие стрекозы. Посреди сада, на берегу искусственного пруда со скульптурной нимфой в центре был разбит розарий. С ажурной решетчатой аркады свисали гирлянды вьющихся роз, лозы и листья которых густо переплелись. В их сени скрывались пышные ложа на подставке из глазурованного кирпича, перламутра и тибетской яшмы.

Сюда от евфратских ворот привела Гемеза начальника лучников.

Некоторое время он сидел в одиночестве, окруженный пьянящим благоуханьем цветов. Но вот среди розовых гирлянд мелькнула фигура Телкизы.

Растерявшись, Исма-Эль не мог выговорить ни слова. Телкиза поняла его удивление и слабо улыбнулась, желая рассеять его тревогу, вызванную сознанием, что перед ним жена верховного военачальника. Исма-Эль в глубине души понимал, что все поставил на одну карту, что безрассудно рискует головой, но красота Телкизы лишила его способности размышлять трезво.

Телкиза шла к нему, легонько касаясь руками решетчатых стенок навеса. На шее у нее позванивало ожерелье из золотых лилий, а в волосах мерцали топазы, подобные каплям росы, упавшим на вороново крыло. В легкой прозрачной тунике Телкиза блистала и светилась ярче звезд. Ее тело было рядом и благоухало, благоухало всеми ароматами этого неповторимого сада. Черные алмазы ее глаз сверкали в лунном сиянье, словно сказочная долина. Казалось, она касается. не изгороди, а струн треугольной лиры, и каждое ее прикосновение рождает новый, иной звук.

Исма-Эль затаил дыхание. Он не мог больше ждать, когда она приблизится к нему, и, скрывая волнение, двинулся ей навстречу.

— Приветствую тебя, — молвила Телкиза, и бархатный ее голос мягко прозвучал в сумеречных далях и в душе Исма-Эля.

— Богиня любви, — произнес он почтительно и склонился, чтобы поцеловать край воздушной ее одежды. Когда Исма-Эль поднял глаза, Телкиза произнесла:

— Я супруга Набусардара, супруга твоего верховного повелителя, и вижу — тебя это немного смущает. Но теперь забудь на мгновенье, кто я и кто ты.

— Богиня любви, — повторил он.

Опустившись на ложе, Телкиза запрокинула голову и вперила взор в бездонную небесную высь, сквозившую сквозь листву.

— Чем заслужил я этот миг?

Она ответила, следя за кружившей над цветком божьей коровкой:

— Жизнь так коротка, к чему сокращать ее пустыми вопросами? Когда мы хотим сорвать плод, то не раздумываем, к чему нам это, — мы предвкушаем его сладость. Что тебе в моем звании! Забудь о нем, вообрази, что я — плод самого прекрасного дерева в этом саду.

Телкиза подняла и закинула руки за голову, прозрачная кисея соскользнула с ее округлых локтей, руки обнажились до плеч. Словно рассветный туман из долин севера, проступали формы ее тела, на миг помутившие сознание Исма-Эля. Молча, с неистово колотящимся сердцем, протянул он руки к ее плечам, провел по ним ладонями, а потом, уже не видя и не слыша ничего вокруг, сжал ее в своих объятьях.

— Забудь обо всем, кроме нас… — прошептала она. И он забыл обо всем, он не мог ни о чем думать. О, никогда в жизни Исма-Эль не испытывал столь сладостного, столь могучего, всепоглощающего волнения. Он покрыл ее тело благодарными поцелуями, оно было осыпано ими, как небо звездами. Телкиза приняла этот дар, полузакрыв глаза. На устах ее блуждала улыбка, так улыбаются младенцы во сне или девушки — своей первой любовной грезе.

А он, забывшись, прерывистым шепотом говорил ей:

— Ты — прекраснейший плод этого сада, плод райского дерева. О, мне не забыть этой ночи и тебя. С твоим образом в сердце я пойду побеждать. Чем мне доказать свою любовь?

Но тут он вдруг заметил неожиданную перемену в ее лице — то ли лукавство, то ли равнодушие?

Ему почудилось, что она совсем не слушает его, думая о своем, словно речи его пустой бред. Зачем же тогда она заманила его в сад, зачем подарила эту ночь? Исма-Эль выпустил Телкизу из объятий и пытливо заглянул в окаменевшее лицо. Телкиза невольно вспомнила о Нанаи. Она не ревновала своего мужа ни к одной из его любовниц, но эта возбуждала в ней открытую ненависть. Она вспомнила, как недавно на коленях молила Набусардара о любви, как унижалась перед ним. Она надеялась, что любовь начальника лучников поможет ей забыть об этом унижении, но сердце зло подшутило над ней: в объятиях Исма-Эль Телкизой овладела жажда мести, жестокой и страшной мести. Все бурлило и трепетало в ней, как бурлит вода в горной стремнине. Откуда-то со дна ее души поднялась затаенная боль. Словно ища поддержки у Исма-Эля, женщина посмотрела на него испытующим взглядом. Если бы он теперь спросил, какие доказательства ей нужны, она знала бы, что ответить.

Словно читая в ее глазах, Исма-Эль повторил свой вопрос.

— Я прошу многого. Я прошу почти невыполнимого, — сказала она.

— Только прикажи, богиня любви, прикажи, — повторял он со страстной мольбой, — невыполнимого нет! Если это во власти человека, а не богов…

— Да, это во власти человека, но я не знаю, достанет ли у тебя отваги…

— Приказывай!

— Я хочу, чтобы ты овладел дочерью Гамадана, любовницей Набусардара. Похить ее — днем или ночью — и доставь сюда, в мой дворец, живую или мертвую — все равно.

Исма-Эль оторопел.

— Так вот чем обязан я твоему благоволенью! — вспыхнул он. — И как я не догадался, что за ним скрывается подлость?

По лицу Телкизы пробежала тень.

— Это и есть доказательство твоей любви! — воскликнула она.

— Ты замышляла провести меня, как этот перс провел весь белый свет. Но знай — нет женщины, чья любовь заставила бы меня нанести оскорбление моему верховному повелителю. Я чту непобедимого Набусардара. Я — воин, как и он, и признаю лишь ратные доблести. Под его началом я готов сразиться с Киром — И если мне суждено умереть, то от меча врага, а не от руки моего повелителя, карающей предателя.

Телкиза негромко рассмеялась, стремясь рассеять его подозрения.

— Я хотела лишь испытать тебя и убедиться, как сильна твоя любовь. Но если ты столь же труслив в бою как и в любви, Набусардару не о чем жалеть. Моя страсть к тебе погасла этой ночью, едва вспыхнув. Прощай. Можешь уйти через те же ворота. Стража пропустит тебя.

Он с достоинством поднялся и поклонился. Все было кончено.

Телкиза застыла от удивления, видя, что он и в самом деле собирается уйти. Стало быть, хитрость ее не удалась, этот тоже отверг ее любовь. Она понимала, как бессмысленно обидела его, но не находила в себе сил исправить оплошность. Скорбным взглядом проводила она воина, гордо удалявшегося по аллее. В эту минуту ей хотелось лишь одного: чтобы змея подползла к ней в ночном безмолвии и выгрызла у нее сердце.

* * *
Тем временем служанка Гемеза, провожавшая теперь начальника лучников обратно, пряталась за кустами индийской розы, с которых Телкиза недавно сорвала для Набусардара первый цветок. Каждую минуту она должна была быть настороже, чтобы ее госпожа не подверглась опасности.

Телкиза считала Гемезу самой преданной своей служанкой, ей одной было известно о тайном госте.

Между тем в Вавилоне отец не мог доверять сыну, мать — дочери, муж — жене. Но коварная Телкиза не принимала в расчет, что и ее служанка тоже может оказаться коварной.

А Гемеза, едва проводив Исма-Эля, отправилась в покои Набусардара.

Набусардар сидел у себя, обдумывая донесение Итары, начальника халдейской тайной службы, которому удалось добыть сведения о численности армии Кира. Он сопоставил их с прежними данными, относившимися к тому времени, когда Кир готовился нанести свой первый удар по Старому Свету.

Перед ним были разложены таблицы царской хроники, одна из которых гласила: «Лидийский царь Крез выставляет против персов десять тысяч всадников и щитоносцев, сверх того, более сорока тысяч лучников. Артакамес, властитель великой Фригии, привел около восьми тысяч всадников и не менее сорока тысяч копьеносцев и щитоносцев. Арибайос, царь Каппадокии, — шесть тысяч всадников, до сорока тысяч лучников и щитоносцев. Аравийский царь Арагдос — около десяти тысяч всадников, до ста боевых колесниц и великое множество пращников. Присоединятся ли к ним эллины, о том пока никому неведомо. Идет молва, будто Хабаидос из гелеспонтской Фригии привел на Кайстерскую равнину шесть тысяч всадников и около двадцати тысяч щитоносцев».

Согласно хронике, Киру в те времена противостояло шестьдесят тысяч всадников и двести тысяч щитоносцев с лучниками.

Сам же Кир располагал всего десятью тысячами всадников и приблизительно шестьюдесятью тысячами щитоносцев и лучников. От союзного Армянского царства подоспела помощь в четыре тысячи всадников и двадцать тысяч пехоты. Стало быть, конница Кира не составляла и трети вражеской, а пехота — приблизительно половину. С этим относительно слабым войском он одолел могущественную армии народов Старого Света, сообща выступившую против него.

Но теперь Кир готовится напасть на Вавилонию с армией, пополненной воинством порабощенных им царств.

И донесение Итары о том, что персидская армия численно превосходит вавилонскую, весьма правдоподобно.

Об этом и размышлял Набусардар, склонившись над разложенным и на столе глиняными таблицами, когда в комнату вошла Гемеза.

От ее наброшенной на плечи накидки повеяло ночной прохладой, холодком пахнуло и от нее самой, и Набусардар заключил, что она только что вернулась в дом.

Служанка упала на колени и коснулась лбом пола.

— Да пребудет вечно с тобой воинственная Иштар из Арбелы, Непобедимый, — приветствовала она господина.

— Что произошло? — спросил Набусардар.

Рабыня, льстившая себя надеждой на освобождение, старалась угодить Набусардару.

— Преданнейшая из подданных, я пришла к тебе, нарушив твой покой, прости меня, высокородный повелитель, — начала она.

— Не сомневаюсь, что важное дело привело тебя ко мне в столь поздний час.

— Ты угадал, господин, — кивнула Гемеза, хотя выбрала это время, рассчитав, что теперь не встретит Телкизу.

— Говори же, — приказал Набусардар.

— О господин, сколь горестно мне причинять боль твоему сердцу. И лишь желание открыть тебе то, что утаила ночь, вынуждает меня говорить.

— Ты вселяешь в меня тревогу.

— И сама я в тревоге, Непобедимый. Твоя божественная супруга… — Гемеза потупила глаза.

— Что с ней?.. Отчего ты отводишь глаза и не говоришь прямо?

— Твоя высокородная супруга принимала в саду Исма-Эля, начальника лучников. Говорят это самый красивый мужчина в твоем войске, высокочтимая твоя супруга тосковала по нем. Как преданная твоя слуга, я денно и нощно слежу за всем, что принадлежит тебе. Стерегу дворец от воров, а сегодняшней ночью один из них все-таки пробрался, высокий мой господин.

— Это правда или ты задумала провести меня и получить за это свободу?

— Помилосердствуй, господин! Исполняя приказ моей повелительницы, я скрывалась за кустом индийской розы. Мои глаза зорки, а уши хорошо слышат. Я сама вела Исма-Эля от евфратских ворот.

— Сама вела, а теперь пришла донести мне об этом? Не забывай, ты — рабыня благородной моей супруги и не мне, а ей должна служить верой и правдой.

Набусардар весь дрожал от негодования. Невысказанные слова комом застряли в горле, грозя задушить.

Он не знал, как вести себя с Гемезой, зато в отношении Телкизы колебаний у него не осталось. Когда-нибудь он ее убьет, неминуемо — и не из любви или ревности, а из отвращения к образу ее жизни.

В дни, когда он всего более нуждался в поддержке соотечественников, она опозорила его тем, что, смешавшись с толпой уличных женщин перед домом суда, подала цветок лотоса убийце Сибар-Сину.

Теперь же, когда он так нуждается в поддержке своей армии, она вновь позорит его перед всем войском, избирая себе в любовники подчиненных ему военачальников, роняя его в глазах тех, кому надлежит беспрекословно исполнять его приказания.

Ах, Телкиза, Телкиза!

Однако в присутствии служанки Набусардар не потерял самообладания. Он лишь дал ей понять, что не потерпит в своем доме доносчиков, и отослал прочь.

Зато после ухода Гемезы тревога беспощадно овладела его душой.

Он сам назначил Исма-Эля начальником лучников, а тот подло злоупотребил своим положением. В его власти предать Исма-Эля смерти, но этот искусный воин вскоре понадобится ему в сражениях с персами. Ради этого он сохранит ему жизнь. Но ради чего дорожить жизнью Телкизы? Ничего иного она не заслуживает. Однако и убить жену он тоже не может: начнется судебное разбирательство, вероятно, его сместят с поста верховного военачальника, и это как раз в тот момент, когда персы стоят у границ Вавилонии! Делать нечего! Придется взять себя в руки: интересы отечества — выше личных невзгод.

В мыслях его царило смятение, но он снова склонился над разложенными по столу таблицами, еще и еще раз просматривая цифры, характеризовавшие армию царя Кира, самую могущественную армию Старого Света. Задетый коварством Телкизы, он готов был посмеяться над своей решимостью сокрушить персов, над своими усилиями спасти Вавилонию. Ему казалось, будто он собирается пробить лбом стену.

Еще недавно он полагал, что обладает самой сильной армией в мире, но вот Итара присылает достоверное известие о том, что войско Кира превосходит ее, по крайней мере на добрую четверть. Казалось, на него находит безумие. Быть может, сопротивление бессмысленно? Но что это за народ, который не в силах постоять за себя? Нет, уж если гибнуть, то в бою, в открытом и честном бою! Однако можно ли положиться на свою армию? Начальник лучников при первой же возможности злоупотребил своим положением. А другой на его месте поступил бы иначе? Не предают ли его подобным образом и остальные военачальники? Не делают ли за его спиной подлостей, о которых он не знает?

Набусардар встал и хлопнул владоши.

Он ненавидел этот дом. Никто не подозревал, как он ненавидит его. Здесь он не знал ни одной счастливой минуты. Единственным человеком во дворце, на которого можно было положиться, был Киру, старый слуга Киру.

Когда тот вошел, Набусардар сказал ему:

— Рано утром я еду в Борсиппу. Вели приготовить коней и передай моему телохранителю, чтоб дожидался меня во дворе.

— Да исполнится твоя воля, господин, — ответил Киру, однако не сдвинулся с места.

— Тебе что-нибудь нужно, Киру?

— Не скажешь ли, господин, когда мы выступаем?

— Переждем смертоносный август, а там посмотрим.

— К тому времени мы будем готовы.

— Мы и теперь почти готовы.

— У нас самая могучая в мире армия, не так ли, господин?

— К сожалению, это не так, Киру. Персы сильнее нас.

— Прости, господин, но отчего же не пополнить войско арабами? Отчего ты не сделал этого раньше?

— В моем войске все должны быть заодно. Арабы же то и дело чинят смуту и ждут лишь удобного случая, чтобы отколоться от Вавилона. Положиться на них — все равно как довериться евреям с канала Хебар.

— А что же Египет, досточтимый?

— Царь и сановники возлагают на Египет надежды, но я предпочел бы надеяться на самих себя. Что правда, то правда, пополнить армию за счет халдеев мы не в силах, на северные провинции рассчитывать уже нельзя, а в государствах, с которыми мы договорились выступать совместно, ныне хозяйничает Кир. Если бы я, подобно царю Валтасару, уповал на настоящее, то давно бы предался отчаянию. Но я, Киру, больше всего верю в наше прошлое и гляжу на вещи трезво. Когда Кир затеял войну со Старым Светом, его войско составляло лишь шестую часть армии Старого Света. С горсткой хорошо обученных солдат он выступил в поход. А теперь он попирает целые народы. История утверждает меня во мнении, что исход войны не предопределяет ни численность войска, ни его боевой дух и отвага.

— А что же решает исход войны, Непобедимый?

— Есть нечто такое, что движет историю помимо нашей воли. Самые храбрые и мудрые полководцы покорялись этой силе, становились игрушками в ее руках. Стать такой игрушкой равно может и Кир и я. Кто ею будет — предугадать это пока не в нашей власти. А посему — преисполнимся решимости. Решимости бороться и победить.

— Непобедимый, должно быть, верит в случайность?

— Я верю в высший закон, который может явить себя в виде случайности, Киру, и от веры этой не отрешусь до моего последнего смертного часа. Закон этот приносит победы тем, у кого армия сильнее и мужества больше, но его недостаточно для того, чтобы удержать мир в равновесии. Этот закон сообразует круговорот жизни и устремления людей, народов, государств. Не средство, а цель решает исход дела. Ответь мне, Киру, ты, решившийся вместе со мной пасть в бою, ответь мне: есть ли в жизни цель более высокая, чем защита отечества? Были ли когда наши цели столь же бескорыстны и святы, как ныне? Поэтому нам, с более слабой армией, суждено победить, одолеть более сильную армию Кира.

— Эту речь ты должен сказать перед своими воинами, господин, и нет сомнения, что выслушав ее, они будут биться с врагом до последней капли крови.

— Я это сделаю, мой верный слуга, сделаю перед тем, как поведу их в сражение.

— А уж предопределено, что дело дойдет до схватки?

— Да, Киру. Я только что получил донесение из главного стана наших лазутчиков. Кир стягивает свою армию на севере от Мидийской стены. По неизвестной причине он вдруг отдал приказ об осаде стены

Навуходоносора. Должно быть, обрушится на нее всей своей мощью. Он не подозревает, что одного удара мотыги достаточно, чтоб затопить все пространство к югу от Мидийской стены. Образуется огромное озеро, и персидские солдаты потонут в нем, словно крысы. Кроме того, там его уже ждет наше войско, хотя я убежден, что в период летнего зноя Кир штурма не начнет. Но даже если он и прорвет мидийские укрепления, ему не победить, пока он не овладеет Вавилоном, а на Вавилоне персы обломают зубы. Я готов к тяжелой и длительной войне.

— Да помогут тебе боги, господин!

— О, если б только меня не угнетали пороки, гнездящиеся в этом дворце! Всякий раз я хочу стать выше них, а они снова тянут меня вниз, засасывая в грязь, болото. Мне нечего от тебя таить, ты знаешь наш дом с малых лет. Благородная Телкиза, после царицы первая госпожа в Вавилонии, все чаще забывает о своем сане.

Склонив голову, Киру молча выслушал это признание. О похождениях Телкизы он знал много больше, чем его господин. И тоже находил, что Набусардару благоразумнее покинуть Вечный Город и до победы над Киром оставаться среди солдат. Жизнь во дворце Телкизы лишала его покоя, и Киру радовался тому, что после длительного пребывания в Вавилоне его господин наконец переменит обстановку и уедет в Борсиппу. Киру был счастлив, когда ему доводилось жить бок о бок с Набусардаром, но теперь желал, чтобы Набусардар возможно дольше задержался в Борсиппе, так как этого требовало душевное состояние его повелителя.

Получив разрешение уйти, Киру еще спросил напоследок, когда господин предполагает вернуться, чтобы все приготовить к его приезду.

— Не знаю, мой верный Киру, — ответил Набусардар, — там видно будет. У меня, кроме воинских, есть еще и другие дела.

При этом он думал о Нанаи, которую в его отсутствие приглашенные учителя должны были воспитать, обогатить познаниями и подготовить к совместной жизни с. великим Набусардаром. Знойный август он предполагал провести под благодатной сенью своего борсиппского владения, наслаждаясь любовью Нанаи. Быть может, на сей раз она не будет строптива и примет его, как цветы принимают росу на рассвете, чтобы достало сил прожить до скончания дней.

* * *
Нанаи томилась в стенах борсиппского дворца, словно птица в золотой клетке.

С тех пор, как старого Гамадана бросили в эсагильскую темницу, ничто не могло ее утешить. Ходили слухи, будто отца собираются судить, как судили некогда дядю Синиба, и, хотя Идин-Амуррум с Сурмой оберегали его жизнь, Нанаи не покидала гнетущая тревога.

К тому же нет-нет да вспомнится приволье родной деревни, которому она радовалась еще совсем недавно. Девушка была теперь как ласточка со связанными крыльями, тоскующая по бескрайним просторам лучезарного неба. Ей недоставало отливающего голубизной воздуха в полевых ложбинах; она тосковала, лишившись возможности мечтать, вглядываясь в темные глубины ночи с порога родного дома. Там все было полнокровнее, красивей, все было исполнено надежды, добрых надежд. Там и рассвет начинался веселее, и сумерки опускались на землю покойнее. Все, все там было по-другому.

А борсиппский дворец — золотая клетка среди благоуханных ветвей — немногим отличается от темницы. Тоскливая темница с мраморными и алебастровыми стенами!

— Чья-то невидимая рука вселяет и в меня эту тоску, — жаловалась девушка Теке, задумчиво следя, как рабыня сматывает пряжу, которую Нанаи держала на расставленных руках. Пряжу надо было смотать в клубки и отнести дворцовым рукодельницам, которые вышивают новые материи и одежду.

Тека проворно шевелит руками и нет-нет да взглянет ласково в печальное лицо Нанаи. Ей хотелось бы развеять ее грусть, да не знает она, с чего начать.

Но доброе слово у нее всегда наготове:

— Вернется Непобедимый, и в золотой клетке другая жизнь начнется, попомнишь мое слово. Уж он наверняка вызволит твоего отца и тоже поселит его во дворце. Я-то знаю, что тебе не достает ласки. Ведь росла ты без матери, без материнской любви.

— Не верю я, чтоб Непобедимый теперь вернулся… Скорей всего, он останется в Вавилоне, пока не начнется война. А тогда уж надежда на его приезд и вовсе плоха. Но я все бы стерпела, если б не мучали меня эти страшные темницы. Быть может, отца мне Набусардар и вернет, но есть ли надежда, что он изменит к лучшему участь того, чья жизнь угасает в здешнем подземелье под моими окнами? Мне чудится, я слышу его дыхание, его произнесенные шепотом слова. Когда я сижу в комнате одна, в ушах у меня отдаются его крадущиеся шаги. Когда засыпаю, чувствую, что он касается моего лба холодными пальцами. Холодными, окоченевшими в студеном подземелье. Он часто Приходит ко мне во сне и говорит: «Долго я этого не вынесу. Приди и спаси меня. Ты должна спасти мне жизнь, ведь когда-то я спас тебя».

— Это все ночные видения, моя повелительница, всего лишь призраки. Как видно, в сновидениях является тебе злая Лабарту, насылающая ночные кошмары.

— Не верю я в демонов.

— Как не верить! — с серьезным видом качает головой Тека. — Их породили земные жены бога Ану.

— Не верю я в это, Тека, зато верю в совесть, совесть моя во мне заговорила. Я обрекла на смерть того, кто спас меня от смерти. Я нарушила закон чести.

— Да ведь Набусардар помиловал Устигу. О чем же ты кручинишься?

— Помиловал… — Девушка в отчаянии взглянула на Теку. — Он не вынесет заточенья, задохнется в смраде подземелья. И тогда на меня падет проклятие. Я умру вместе с ним, Тека, я больше так не могу…

Тека отложила клубок и погладила Нанаи, чувствуя, как она дрожит.

— Я больше не могу…

Губы девушки вздрагивали от сдерживаемых рыданий.

— Ты должна мне помочь, Тека. Ты должна мне помочь освободить его.

Рабыня отпрянула, всплеснув руками. Пальцы ее застыли от ужаса. Вскрик ее замер в горле.

— Ты хочешь, чтобы я оставила дверь темницы отпертой и он убежал?

— Да нет, не о том я, — возразила Нанаи рассудительно, — помнишь, в тот раз…

В тот раз, когда, переодевшись, Нанаи снесла Устиге миску с едой, она пообещала ему теплое покрывало, горсть благовонных семян и маленького божка из нефрита. Маленького, славного божка, похожего на куклу, какой играют дети. Вот если бы Тека потихоньку отнесла ему все это да подлила масла в каганец, да прибавила тайком еще один фитилек… И если уж по доброте душевной она на это согласится — ну, что стоит ей заодно передать князю из далекой персидской земли чистую рубаху да кое-что из одежды… Ведь у него здесь нет никого, некому о нем позаботиться. Некому. Он так одинок, заброшен всеми… и ничего не станется, если она из простого сострадания, из обычного человеческого сочувствия велит страже бросить ему охапку чистой соломы, пахнущей спелым зерном и солнцем, в полых стеблях которой струится чистый воздух.

— О Тека, это в твоих силах, — упрашивала Нанаи, — в твоих силах… Так возьми же это теплое покрывало, благовония, нефритового божка, масла для каганца…

— Нет, нет! На что ты меня подговариваешь, дочь Гамадана? Зачем ты вынуждаешь старуху лукавить и сама предаешь своего господина? Отчего ты желаешь мне зла? Иль ты забыла, как я спасла тебя от кары и гнева Набусардара, когда стража дозналась, что, пока я дремала, ты сама снесла еду Устиге? Не упроси я Гедеку и начальника стражи, сидеть бы тебе самой в каменной темнице. Я выручила тебя в надежде, что ты образумишься, выбросишь из головы персидского князя и будешь любить только моего господина, благородного Набусардара. Когда-то ты говорила, что любишь его одного. Что же сталось с твоим сердцем?

Нанаи опустила голову, глядя на сложенные на коленях руки, обвитые яркой пряжей. Конец нити, змеясь, спускался по ее ноге на низкую скамеечку, на туфельку из овчины.

— Что же сталось с твоим сердцем, как в него проник другой? — повторила Тека свой вопрос.

Молчание было ей ответом.

Тека покачала головой, ничего не поняв. Да и как она могла понять? Ей неведома была тайна ночи, проведенной в подземелье дома Синиба. Не слыхала она слов, которыми Устига открыл Нанаи свое сердце. Откуда ей это знать!

— Или ты что-то скрываешь от меня? Не обещала ли ты персидскому князю ждать его и любить? Мне-то ты можешь довериться. Я тебе как мать, и в память о бедной Табе не оставлю тебя.

— Ни о чем не спрашивай меня, добрая Тека, — прошептала Нанаи, прижав руки к глазам, и заплакала, уткнувшись в пряжу.

— Я не хотела тебя обидеть, прости, Мардук мне свидетель. Я хочу тебе добра, я и сама когда-то любила и тоже поступала безрассудно, потому что некому было меня наставить. Боюсь, как бы и ты в душевной смуте не натворила глупостей… Реши, кто твой избранник, и раздели с ним его судьбу. Устига — если тебе невмоготу без него — либо Набусардар, это дело твое, а покуда не решишься, будешь как пальма, расщепленная бурей, и сердце твое будет кровоточить, подобно ране.

Она отвела пряжу от лица Нанаи.

— Выслушай, моя повелительница, — проговорила Тека, строго глядя ей в глаза, — я знаю Набусардара с его первого вздоха, он смел, умен и красив. О богатстве его не говорю, знаю — тебе это безразлично. Он заслуживает, чтобы ты любила его верно. Люби его и не сомневайся — на твою любовь он тоже ответит любовью. Мне говорил об этом и Гедека, да я и сама знаю, что у моего господина самые добрые намерения, они не противны ни богам, ни законам. Доверься ему. Ты согласна?

— Да, — негромко подтвердила Нанаи, — но прошу тебя, в память о благословенной жизни тетушки Табы, когда понесешь персидскому князю еду, захвати горсть благовонных семян и теплое покрывало…

— Почему же ты стоишь на своем, госпожа?.. Молча смотали они пряжу в клубки, и Тека отнесла их вышивальщицам, не преминув напомнить им, чтобы хорошенько потрудились над новой накидкой. А вот про теплое покрывало и благовония для Устиги запамятовала — не без умысла.

Итак, Нанаи решила терпеливо ждать Набусардара и откровенно рассказать ему и о своей тревоге за отца, и об угрызениях совести, вызванных горестной судьбой персидского князя. Но Набусардар все не давал о себе знать. Снова мучительно долго тянулись ночи, а дни становились все тревожнее. Нанаи чувствовала себя самой одинокой из людей.

Желая развлечь девушку, Гедека послал к ней флейтиста. Музыкант оказался молодым и красивым юношей. Он ловко перебирал пальцами, и в уголках его рта расцветала улыбка, словно из дудочки вытекал мед и он пил, пил его большими глотками, наслаждаясь сладостью и ароматом.

Однажды, кончив играть, он направился к двери, бережно унося свою флейту, а Нанаи все не могла унять растревоженного сердца. Переживания оплели ее душу точно виноградной лозой, душа ее было соткана из них, точно полотно из разноцветных нитей.

Страшась одиночества, она окликнула юношу, уже переступавшего порог:

— Музыкант…

И испугалась собственного голоса. Но юноша не услышал ее и ушел, оставив рой звуков, высоких и низких, веселых и печальных. Они все еще витали в воздухе, проникая в сердце, причиняя ей новые страдания.

Прошло немало дней, и вот Тека принесла весть о том, что Эсагила отложила суд над Гамаданом, а Идин-Амурруму удалось даже добиться от верховного жреца обещания выпустить старика на волю. Камень свалился с души Нанаи, и, немного успокоившись, она собралась написать Устиге письмо, о чем давно уже подумывала.

На заранее припасенных восковых табличках, умещавшихся на дне миски, в которой Тека носила князю еду, Нанаи намеревалась начертать хоть несколько слов Устиге, но никак не могла собраться с духом.

Теперь она решилась. Взяв резец, она погрузила его в податливый воск.

Из-под золотого резца побежали строки: «Благородный князь из далекой персидской страны: Пишет тебе служанка Набусардара, та, что всыпала Теке снотворного порошка — да простят меня боги, я так хотела повидаться с тобой! Стражник, осветив мне лицо фонарем, раскрыл обман. Теперь я не смею навестить тебя и потому пишу письмо. Служанка Набусардара просит тебя, господин, простить ее. Я еще не передала обещанных благовоний, нефритового божка и теплое покрывало, на случай если ночью будет холодно. Зато я посылаю тебе весточку от дочери Гамадана, которую ты любишь. Как бы я желала, чтобы ты любил не ее, а меня, рабыню Набусардара! Я страдаю, господин, ты постучался в мое сердце, но не захотел войти, сочтя это недостойным для себя. Когда ты забудешь ту, другую? Ты спрашивал, не обидели ли ее воины Непобедимого. Нет, Набусардар добр к ней. Ты спрашивал, жива ли она. Да, но в сердце своем лелеет Набусардара. Забудь же ее, господин. Она не стоит твоей любви».

Нанаи расплакалась. Откуда-то издалека вновь донеслись до ее слуха чарующие звуки флейты.

Девушка вскочила, спрятав письмо за пазуху, и, подойдя к Теке, которая в это время собирала еду для Устиги, незаметно опустила табличку на дно полной миски.

Ничего не подозревая, Тека отнесла ее Устиге и возвратилась с пустой.

Князь ел долго и нехотя. Не осилив и половины, он оставил ужин. Однако ночью, проснувшись от холода, потянулся к миске и опорожнил ее. Только тогда обнаружил он на дне исписанную восковую табличку. Письмо повергло его в дрожь, а на душе стало еще тоскливей.

Он шепотом повторял одно:

—»…жива… но в сердце своем лелеет Набусардара. Забудь… ее, господин. Она не стоит твоей любви». И снова:

— «жива… но в сердце своем лелеет Набусардара». Устига застонал.

— О…

И произнес еле слышно:

—»… не стоит твоей любви… забудь ее…» Он помолчал.

— О нет! Я не могу ее забыть. Она заблуждается, поддалась искушению, и это ненадолго.

Затем он затер письмена на восковой дощечке и стал выводить на ней ногтем: «Благодарю тебя, прислужница Набусардара, благодарю за все. Твои дары утешат меня, но я буду признателен вдвойне, если ты поклонишься от меня дочери Гамадана. Она мне дороже всего на свете, и я не верю, что она не вернется ко мне, когда я вновь стану свободным. И еще об одном прошу тебя, прислужница Набусардара, дай мне знать — мир нынче или война. Я не могу ответить тебе любовью, но я щедро, очень щедро вознагражу тебя…»

На следующий день он не съел всего, что было в миске, и положил на дно восковую дощечку с ответом. Утром Тека унесла ее.

Нанаи с нетерпением дожидалась возвращения рабыни. Когда та поставила миску на стол, девушка, подкравшись, проворно запустила в нее пальцы и извлекла дощечку. Но в ту минуту малку, дух-охранитель, забыл о ней, потому что рабыня, внезапно обернувшись, увидала послание, прежде чем Нанаи успела его спрятать.

— Что это опять у тебя? — грозно спросила она, и взгляд ее предвещал бурю.

Они смотрели друг на друга так, как смотрят хищники, не поделившие добычу.

— Восковая дощечка, — собравшись с духом, вымолвила наконец Нанаи, — восковая дощечка, Тека. Руки у нее опустились.

— Я отвечаю за твои поступки перед самим Набусардаром, моя госпожа. Ты должна отдать ее мне.

— Нет, ни за что! — вскричала девушка и метнула взгляд на очаг, в котором пылал огонь.

— Тогда мне придется рассказать обо всем Непобедимому.

— Рассказывай, рассказывай, сколько хочешь! Мне теперь все равно. Я ненавижу этот дом, ненавижу всем сердцем!

— Успокойся, моя повелительница, будь же благоразумна! Ничего не поделаешь… Тека протянула руку к дощечке.

— Нет! — вскрикнула Нанаи. — Клянусь Энлилем! — И кинула дощечку в огонь.

Мгновение на оплывшем воске были различимы слова:

«Благодарю тебя, прислужница Набусардара… если ты поклонишься от меня дочери Гамадана. Она мне дороже всего на свете… мир нынче или…»

Тека опустила голову. Глубокие морщины покрыли ее лицо, изменив его до неузнаваемости, — теперь оно напоминало кору старого дерева, утратив все свое обаяние и мягкость. На него страшно было смотреть.

Рабыня гнала от себя черные мысли, но глухое подозрение все не оставляло ее — а что, если дочь Гамадана пособница Устиги?! Как объяснить ее поведение, зачем пришла она в этот дом, если он ей так ненавистен? Тека не находила ответа. Двинулась было к двери — и вернулась обратно, наконец решилась и вышла.

Вскоре рабыня вернулась в сопровождении Гедеки. Она была встревожена и просила поступить с Нанаи по своему усмотрению.

Глаза скульптора ласково смотрели на ослушницу. Он явился с решимостью высказать Нанаи все без утайки.

Он попросил Теку оставить их и спокойным шагом приблизился к Нанаи.

Взяв ее за плечи, Гедека сказал:

— Я не верю, что ты отдаешь себе отчет в своих поступках. Ты ведешь себя, словно капризный ребенок, но мы приставлены к тебе, чтобы руководить твоими помыслами. Так пожелал Непобедимый, покидая дворец. И я спрашиваю тебя, избранница его сердца: сожалеешь ли ты о своем поступке? Мы поможем тебе выбраться из чащобы. Глядя на тебя, я невольно представляю себе овечку, запутавшуюся рожками в зарослях. Но мы расплетем ветви и высвободим тебя из плена, хочешь?

Участливые слова старца тронули Нанаи. Она склонила голову ему на грудь.

— Я знал, что в душе твоей не может быть зла. — Он гладил ее по голове.

— Не может быть, нет, нет, — зашептала она, пряча лицо у него на груди, — разве это зло — помогать одиноким, разве грех? Даже самые строгие боги не осудили бы меня за то, что пленнику, лишенному тепла и света, чистого воздуха и солнца, я хотела послать теплое покрывало, маленького божка в утешение, чуть больше масла да пригоршню благовонных семян.

— В этом и впрямь нет ничего предосудительного, но ведь князь Устига — пленник твоего господина. Он враг Вавилонии.

— У меня и в мыслях не было ничего худого, — всхлипывала Нанаи, — даже в мыслях… Что поделать, если совесть не дает мне покоя, — князь Устига спас мне жизнь, а я вот чем ему отплатила…

— Ты хотела бы, чтобы его выпустили на свободу?

— Нет, потому что, находясь на службе у Кира, он действовал во вред нашей отчизне, но мне хотелось бы облегчить его участь, — если он не выдержит, я тоже умру, меня проклянут боги.

Гедека поднял ее голову. Лицо Нанаи было залито слезами.

С нежностью глядя в заплаканные глаза девушки, он проговорил:

— Успокойся, я сегодня же пошлю князю Устиге все, что ты ему обещала. И велю пробить еще одно окошко, чтобы в темнице стало больше воздуха.

Она упала на колени, обняла его ноги.

* * *
Все думы и помыслы Набусардара были связаны с армией. В сопровождении отборных воинов переезжал он из города в город, чтобы удостовериться в боеспособности и надежности халдейских сторожевых отрядов.

В Вавилоне его замещал Наби-Иллабрат.

После разговора с верховным судьей Наби-Иллабрат послал в Храмовый Город гонцов, именем царя Валтасара требуя отменить незаконную меру, примененную к военным поселенцам из Деревни Золотых Колосьев, и немедленно возвратить их из южной провинции, где они по приказу Эсагилы уже начали осушать болота.

Утопая в грязи, кишевшей гнусом, страшась нападения хищников, в нижнем течении Евфрата трудились до изнеможения десятки рабов, осужденных на гибель. Они ковыряли землю мотыгами и кирками, насыпали горы песка, углубляли каналы, куда лениво стекала застоявшаяся, гнилая вода. А чтобы было где приклонить голову, по краям осушенных участков несчастные лепили для себя хижины из глины, песка и камыша. Но жилища эти были до того убоги, что не могли укрыть их от хищных зверей, которые подкрадывались по ночам и алчно набрасывались на жалкое людское скопище, оставляя после себя лужи человеческой крови. У несчастных не было ничего, кроме мотыг, и многие даже не пытались защищаться, желая скорейшей смерти. Смерть в когтях хищников казалась милосердием в сравнении с медленным умиранием от нестерпимого голода и недостатка питье вой воды.

Обычно, чем тяжелее бремя, выпадающее на долю человека, тем сильнее в нем надежда на помощь и избавление, рожденная инстинктом самозащиты. Но те, кто по приказу Эсагилы был обречен превращать неоглядные топи юга в плодородные нивы, утратили последние крупицы надежды. Лишившись всего человеческого, они отчаялись и не видели выхода из этого ада.

И все же случилось нечто, о чем никто из них не смел даже и помышлять. Однажды ночью на горячих буланых конях вихрем примчался большой отряд всадников. Окружив болота, они велели рабам собираться в дорогу.

По бескрайним равнинам толпы людей двинулись на северо-запад. Старые, бывалые воины говорили, что в той стороне лежат арабские земли, подвластные Вавилону. На рассвете их слова подтвердились. Рабов пригнали в какое-то селение, занятое войском. Скупые на слова солдаты объяснили им, что готовятся в поход на Вавилон, к которому попали в кабалу, и ждут только удобного момента да повеления царя Кира. Им же, пленным халдеям, предстоит охранять их стада и семьи. Все лучше, чем смерть в трясине!

Гонец, явившийся в Храмовый. Город на взмыленном коне, сообщил о случившемся самому Исме-Ададу.

Одновременно с ним Исме-Ададу доложили о себе гонцы Наби-Иллабрата.

Разгневанный жрец в волнении расхаживал по своему покою. Лоб его покрылся красными пятнами. Губы судорожно сжались, став тонкими, как лезвие ножа. Мозг Исме-Адада лихорадочно работал, торопя мысли.

— Конница из арабских провинций? — переспросил он. — Что это значит?

Тут он подумал о стоящих за дверью гонцах Наби-Иллабрата. Быть может их появление связано с этим происшествием? Не мешкая долее, он приказал пустить гонцов и нетерпеливо ждал их сообщений. Речь действительно шла об угнанных на болота поселенцах. Но почему гонцы говорят о них, как о собственности царя, и требуют, чтобы Храмовый Город незамедлительно вернул их? И чего ради именем верховного военачальника они настаивают на освобождении Гамадана, старейшины военной общины?

Исме-Адад все более мрачнел. Он мучительно искал выхода из щекотливого положения. Но вот спасительная мысль озарила его лицо, отмеченное печатью мудрости и многолетнего опыта. Исме-Адад решился на откровенность. Да и как быть, если Храмовый Город под угрозой вторжения войск Наби-Иллабрата?

— Случилось непредвиденное, — начал жрец. — Только что я получил вести, — он кивнул в сторону гонца, — о том, что варвары, прискакавшие на конях, угнали всех рабов в арабские провинции. Как видите, при всем желании Эсагила не в силах вернуть их. Я предлагаю возместить убыток иным способом. Что же касается Гамадана, то я похлопочу о его помиловании, хотя он и заслуживает смерти, как косвенный виновник гибели жреца. Суд Храмового Города занимается разбором его дела. И естественно, что вина дочери, — жрец особенно подчеркнул это, прикинувшись, будто он не знает, где сейчас Нанаи, — переносится на отца. Но при известных условиях мы могли бы его помиловать. Передайте это пославшим вас сюда.

Он умолк и прикрыл глаза. Уже в который раз за сегодняшний день его охватывала тревога за судьбу плана Мидийской стены. От Сан-Урри до сих пор нет никаких вестей. Что, если гонцов перехватили дозоры Набусардара?

На этот случай нелишне заручиться расположением царя и верховного военачальника. С царскими гонцами надо быть поласковее, несговорчивее. А если они потребуют взамен поселенцев равное число солдат из войска Храмового Города, прикидывает верховный жрец, или и того больше? Внутри у него все дрожит от возмущения, но внешне он приветлив и покладист.

— Мне остается добавить, что мы, надеюсь, придем к согласию, — заключил он, опуская гонцов.

Слова Исме-Адада повергли в изумление даже уравновешенного и рассудительного Наби-Иллабрата. Согласие после стольких лет вражды! Он не поверил собственным ушам. «Мы, надеюсь, придем к согласию!» Но раздумывать и теряться в догадках было недосуг, весть о том, что арабская конница проникла к берегам Евфрата, не на шутку встревожила помощника Набусардара., хотя у него тут же шевельнулось подозрение, не уловка ли это святейшего, втайне решившего не уступать поселенцев.

А в это время во двор дома командования армии влетел воин, с головы до ног покрытый пылью, утомленный бешеной скачкой и дальней дорогой. Спрыгнув наземь, он потребовал, чтобы его тотчас пропустили к самому Набусардару, но так как последний отсутствовал, гонца принял Наби-Иллабрат. Урукский наместник извещал о бунте в арабских провинциях. В течение двух ночей злодеи жгли хлеба на халдейских полях. Огонь уничтожил море пшеницы.

Возвращаясь, арабы подрубали финиковые пальмы, лишив тем самым население всякого пропитания.

Наби-Иллабрат был взбешен, всегдашнее его хладнокровие сменилось яростным гневом. Еще недавно наместники вассальных провинций заверяли царя Валтасара в своем верноподданничестве. Никто не предполагал, что. именно в этом краю поднимется смута. Видно, Кир поощрил их своей смелостью. А может, это дело приспешников Устиги? Может, дух Устиги витает на свободе? Наби-Иллабрат почувствовал вдруг лютую ненависть к персидскому князю. Пожалуй, на месте Набусардара он, нисколько не колеблясь, велел бы тут же его казнить. Переполнявшее его мстительное чувство перенеслось и на ту девчонку, что сперва помогла схватить Устигу, а теперь в Борсиппе никому не дает из-за него житья. Нет, пора Набусардару возвращаться и образумить эту беглянку из Деревни Золотых Колосьев! А пока — надо послать солдат для подавления мятежа на западе.

Первый гнев улегся, и Наби-Иллабрат смог поразмыслить спокойнее.

Ответ Исме-Адада Наби-Иллабрат передал верховному судье и скульптору Гедеке. Верховный жрец обещал помиловать отца Нанаи, и Наби-Иллабрат просил Гедеку утешить девушку.

Услышав отрадную весть, Нанаи наполнила сосуд кедровой смолой, зажгла ее и поставила в траве среди деревьев — в благодарность за то, что Энлиль сжалился над старым Гамаданом. Тронутая милостью богов, она опустилась на колени перед столбом высоко поднявшегося дыма и горячо и долго молилась. В доме Набусардара не было изваяний богов. Лишь в саду, возле фонтана, как украшение его, стояла статуя Таммуза. И все же Нанаи почувствовала облегчение; выражение горечи и скорби постепенно сходило с ее лица. Нанаи была признательна богу Энлилю и прониклась уважением к Наби-Иллабрату и к верховному судье.

Но наибольшую признательность испытывала девушка к Набусардару — какое благодеяние оказывает он ей, оградив стенами своего дворца! Ее охватила дрожь при первой мысли о том, что сталось бы с нею, попади она, как отец, в руки эсагильских жрецов!

Теперь даже воспоминание о плененном князе меньше угнетало девушку. Гедека исполнил ее просьбу и передал узнику обещанное. Нанаи пыталась внушить себе, что отныне персидскому князю легче переносить невзгоды, посланные судьбой. Она верила, что после ее письма он наверняка постарается забыть ее.

Чтобы отвлечь Нанаи, Гедека, следуя наказу Набусардара, все свободное время девушки заполнил учением. В течение дня у нее сменилось несколько наставников. Среди них были священнослужитель Улу, ведавший в ту пору жреческой школой в Борсиппе. Нанаи постигала премудрости наук с большим усердием, и у нее не оставалось времени осмыслить происходящее

Она сама тянулась к знаниям и жадно внимала наставлениям ученых мужей. Целыми днями слушала она их разъяснения, и ночи теперь дарили ей глубокий сон и покой, во сне отдыхала она и набиралась сил. В библиотеке Набусардара теперь раздавались не только шаги владельца. Частой гостей здесь стала Нанаи. Она осторожно брала в руки глиняные таблицы, ей любопытно было знать, что в них написано. Духовному взору Нанаи открылся неведомый безбрежный мир. Любознательность девушки не знала пределов. Однако вскоре она поняла, что и тут ее стремятся ограничить, направить развитие по определенному руслу. Слишком часто учителя Нанаи напоминали ей о Набусардаре, они шлифовали ее чувства, как ювелиры — драгоценные каменья. Ей и самой порой хотелось быть достойной любви этого необыкновенного человека. В такие минуты она замирала от тоски и нежности. И снова в душе воскресало все, что испытывала она тогда на пастбище. на опушке Оливковой рощи, когда впервые встретила Набусардара. Память послушно восстанавливала минуты за минутой, слово за словом. Чувство росло в ней, будто жемчужина в раковине. Но Набусардар все не возвращался, и взор тускнел и становился печален.

В минуты отчаяния Улу приносил Нанаи утешенье. Беседы с ним вносили в ее жизнь ясность и наполняли смыслом пребывание в борсиппском дворце.

Девушка всякий раз с нетерпением ждала его, выбегая навстречу.

Последний раз он застал Нанаи в саду.

Сидя в высоких зарослях папоротника, она брала из подола маргаритки, белые колокольчики вперемежку с дубовыми веточками и, прикладывая стебелек к стебельку, ветку к ветке, плела венок. Возле нее резвились белые козлята, священные хранители дворца.

Каждому она повесила на шею венок и гребнем расчесывала шерстку. Козлята непонимающе смотрели на хозяйку. Не знала и сама Нанаи, отчего она это затеяла. С простодушием ребенка радовалась она цветам и листве. Лаская козлят, она трогала — не выросли ли у них рожки? Жаль, она бы украсила их лентами.

Неслышно приблизившийся Улу украдкой наблюдал за ней. Заметив его, девушка воскликнула:

— Будь благословен, досточтимый Улу, как хорошо, что ты пришел.

Улыбаясь, он протянул ей на ладони божью коровку.

— Будь трижды благословенна и ты, — еще издали приветствовал девушку Улу, а подойдя, первым долгом спросил, не возвратился ли великий Набусардар.

Нанаи отрицательно покачала головой.

— Кажется, Непобедимый перестал и думать о возвращении, — заметила она и сняла с ладони жреца божью коровку с темно-красными, в черных крапинках, крылышками.

— Непобедимый явится, по своему обыкновению, нежданно-негаданно, — утешал Улу девушку, заметив, как переменилось ее лицо.

Нанаи серьезно и грустно посмотрела на него, затем перевела взгляд на божью коровку, которая между тем взобралась на конец ее пальца, расправила крылышки и улетела.

— Вот и нет ее! — воскликнула Нанаи и растерянно оглянулась на белых козлят, словно те должны были разделить ее удивление.

Сочувственно улыбаясь, Улу сел напротив и развязал льняные тесемки, которыми были скреплены тонкие глиняные таблички. Это был эпос о Гильгамеше.

— Погоди, мой мудрый, — остановила его Нанаи. — Я хотела бы кое о чем спросить тебя. Я думала об этом, когда плела венки для священных козлят.

— Пожалуйста, спрашивай.

— Хотела бы я знать, кто обучил человека всему на свете. Ведь когда боги создали его, он был неразумен, лениво грелся на солнышке, ел да пил, как любой щенок, едва покинувший материнское лоно. Вот мне и кажется, что, хотя человек и лишился рая, жалеть ему, право, не о чем. Жил он в раю, а разума у него не было. Но ведь разум важнее любого рая, небесного или земного. Откуда же взялся разум в человеке?

— Я отвечу тебе, избранница моего господина. Греки учат, что первым корифеем школы жизни был Прометей. Халдеи первым своим учителем почитают бога воды Эа, египтяне — бога Тота, китайцы — легендарных мандаринов, иудеи полагают, что сам Ягве преисполнил их мудрости. Я же говорю, что величайшими учителями людей были горы, реки, моря и земля, изобилующая металлом, злаками, зверем и камнем. Не будь мрамора, греки не создали бы неповторимых скульптур. Не будь гранита, не было бы египетских храмов. Не будь кирпича, слепленного из глины, которую несет благодатный Евфрат, не вознесись бы в бездонные выси халдейские строения. Многому научили людей страх, нужда и смерть, но величайшим учителем…

Улу запнулся.

Нанаи дружески улыбнулась ему, побуждая к откровенности. Она любила Улу, как брата, как лучшего из людей. Когда, пробудившись, она думала о нем, ей становилось радостно, лицо ее светлело, девушке хотелось быть доброй и нежной. Нет сомнения, что своим стремлением к знаниям она тоже была обязана Улу. Улу казался ей самым просвещенным из жрецов, самым мудрым из ученых. Никому другому не дано было столь проникновенно оценить художественные сокровища Старого Света. Никто другой столь совершенно не мог постичь красоту и мудрость письменных памятников, начиная с древнейших времен. Улу сам видел многое из того, о чем он рассказывал Нанаи. Ему довелось лицезреть пирамиду Хеопса и знаменитые египетские пилоны. Благоговея, останавливался он подле мраморных скульптур Греции. Улу посчастливилось видеть великолепные чертоги Ассирии и дворец Миноса на Крите. Он хорошо знал архитектурные сооружения прославленного Карфагена и мог не только описать их, но и рассказать, как и почему были они воздвигнуты. Итак, не будь мрамора, у греков не было бы скульптур; не будь гранита, не высились бы пилоны, охраняющие вход в египетские храмы; без глины не были бы воздвигнуты халдейские строения, удивляющие весь свет. Стало быть, учитель человека — это природа. Как проста мудрость Улу!

А еще он сказал, что наставниками человека являются также страх, нужда и смерть, но величайший из них…

Тут Улу замолк, не докончив своей мысли. Нанаи робко напомнила ему, что величайший учитель… С замиранием сердца ждала девушка ответа, словно Улу сейчас откроет перед ней величайшую тайну жизни.

Взгляд учителя посерьезнел; взяв руку Нанаи в свои руки, Улу проговорил:

— Величайшими учителями каждого человека и всего человечества были, есть и будут ненависть и любовь.

Нанаи вздрогнула и выдернула руку. Да, и в ней живут оба эти чувства, не раз повергавшие ее в трепет. Как часто, нахлынув бурными потоками, они захлестывали ее сознание, лишая ясности мысли! С тех пор как, едва вступив в жизнь, узнала она Устигу и Набусардара, ее преследовали, не отступая, ненависть и любовь. Нанаи стояла меж ними, словно между высокими стенами, уходившими в небесную высь. Впервые они полонили ее в Оливковой роще — с ней случилось то же, что бывает с неосторожным пастухом, погнавшимся за отбившейся овцой и сорвавшимся в пропасть. Теперь она, вроде того пастуха, стоит на песчаном дне ущелья и молит небо о помощи. Некогда она верила в любовь, считая ее неприступной твердыней. А теперь против нее выросла стена, имя которой — ненависть. Ненависть швырнула ее, как игрок кость, в смуту жизни. Прежде любовь вызывала в Нанаи только нежность, теперь она стала источником ненависти. Любовь и ненависть слились в ее сердце в стремительный вихрь, который треплет ее, словно ветер — рубище странника. Неужто же для того и вселились они в ее сердце, чтобы стать ее учителями, величайшими учителями, как говорит Улу? Добрая Таба, провожая ее сюда, предсказывала на прощание, что любовь свою она искупит страданием, во. имя любви она должна претерпеть все муки, предопределенные ей судьбою.

Но кого она любит? Кого ненавидит? Набусардара, Устигу, Улу, Теку?

Сам рок судил ей эту жизнь, и теперь Нанаи яснее чем когда-либо видит, что главный в ней — Набусардар; но что Непобедимый определит для нее?

Нанаи украдкой взглянула на Улу.

Духовный пастырь читал в ее глазах, словно в раскрытой книге, он умел заглянуть в самые сокровенные уголки смятенной девичьей души, словно смотрел сквозь прозрачные воды озера на его дно.

Улу хорошо чувствовал тонкую натуру Нанаи. Он все понимал, даже когда девушка хранила молчание.

Улу был невластен что-либо изменить в ее судьбе, не рискуя нарушить волю Набусардара. Но он всей душой сочувствовал Нанаи. Жреца страшила мысль, что вдруг Непобедимый, натешившись, бросит ее. В конце концов Улу решил, что если уж Нанаи пришла искать здесь защиты от злых помыслов Эсагилы, то ей более пристало принадлежать Набусардару, чем случайному мужчине, который купит ее за золото.

Прервав молчание, Нанаи произнесла;

— Я согласна с тобой. Меня в поступках моих почти всегда вели любовь и ненависть. Но скажи, мой ученый, мой мудрый наставник, неужели также поступаете и ты, и Набусардар, неужели так же вел себя и великий Гильгамеш?

— Да.

— В прошлый раз мы читали предание о том, как храбрый Гильгамеш охотился на львов. Скажи, как стал Гильгамеш великим охотником, что помогло ему — любовь или ненависть?

— И то и другое, — не колеблясь, ответил Улу. — Он любил сильных и отважных, ненавидел слабых и трусов.

— Мне думается, что и Набусардар такой же, как Гильгамеш, — молвила Нанаи, и глаза ее засветились.

— И ты не ошибаешься, — согласился Улу.

— Ну, читай же… читай мне новую легенду о Гильгамеше, премудрый.

Нанаи слушала Улу, затаив дыхание.

Время бежало быстро, так что они и не заметили, как солнечные лучи осветили ветви пиний с другого бока. Не слышали они даже пения и рокота египетской систры, под звуки которой на подворье сменилась стража.

И лишь когда над ними вдруг склонилась седая голова скульптора, они очнулись.

Улу взглянул на солнечные часы и глазам своим не поверил.

— Однако я покушаюсь на время других.

Но скульптор не рассердился, увидев в руках наставника эпос о Гильгамеше.

— О, за чтением преданий о Гильгамеше можно забыть обо всем на свете, не только про глину и резец. И я в молодости целыми днями просиживал над сказаниями о нем. Да и теперь люблю их перечитать. Когда на Вавилонию обрушиваются невзгоды, Гильгамеш укрепляет мои силы, помогает выстоять и верить.

Пока скульптор беседовал с Улу, Нанаи взяла таблички и принялась читать с того места, где они кончили.

Но вскоре Гедека прервал ее.

— Я рад, что тебе пришлось по душе лучшее, что создано халдеями в литературе. Я полагаю, это очень обрадует и непобедимого Набусардара.

Улу поспешил опередить ответ девушки:

— Спору нет, успехи и прилежание Нанаи доставят Непобедимому большую радость.

— Своенравна только, — улыбнулся скульптор. — Вот и теперь ей, видите ли, потребовалась собственная мастерская, а в мою, мол, она будет приходить только за советом.

— Если бы я волен был решать, — попытался смягчить ворчанье скульптора Улу, — то не стал бы ей перечить.

— Досточтимый Улу, — укоризненно произнес Гедека.

— Да, да, мастер, я бы позволил, решить я этого не в силах, но помочь Нанаи мне хотелось бы. Она заслуживает того, чтобы эта ее просьба была исполнена. Ведь и детям дают только те игрушки, которые им по вкусу.

— Но для Нанаи это не детская забава. Она занимается моим ремеслом настойчиво и целеустремленно. Она хочет создавать скульптуры, а не развлекаться.

Глаза Улу задорно вспыхнули.

— Тем лучше, мастер, тем лучше. Ну, не буду отнимать у вас время, — заторопился он, — теперь оно принадлежит вам, да и мне пора приняться за свои дела… Да хранят вас боги.

— Будь благословен, брат Улу, — попрощался с ним скульптор.

Едва Улу покинул их, Гедека сел рядом с Нанаи и завел речь о Набусардаре. Он чувствовал, что владыка, как всегда явится во дворец нежданно-негаданно.

Осторожно, исподволь готовил он Нанаи к этой встрече. Его слова неизменно звучали сердечно, дружески.

Начал он издалека:

— Знаешь ли ты, средоточие любви, что огонь порождает тепло, ветерок бурю, улыбка вызывает восторг, а восторг рождает надежду, знаешь ли, откуда берет начало родник, способный излиться в могучий поток и пробиться к заветной цели?

Гедека говорил, а Нанаи засмотрелась на терракотовый улей. Около летков его роились пчелы. Учитель окликнул девушку, и она, очнувшись, в смущении ответила ему вопросом:

— Длячего ты говоришь мне об этом, дорогой учитель?

— Я хочу напомнить тебе, избранница моего господина, чтобы ты сама стала тем огнем, который обогреет моего владыку, тем ветерком, что породит в нем бурю. Чтобы ты была для него облачком; и подобно тому, как пролившийся из облачка благодатный дождь поит иссохшую землю влагой — так и ты утолишь его жажду. Будь для него улыбкой, вызывающей восторг, надеждой, которая наполнит смыслом его жизнь. Родником, дающим начало рекам и морям, по берегам которых селятся народы и возникают государства.

— Зачем это мне делать, учитель? — Нанаи крепко сжала руками глиняные таблички. — Зачем это мне, если бы даже я и смогла стать всем этим?

Скульптор улыбнулся.

— Если ты сумеешь стать для него всем этим, мой господин обретет в тебе источник силы, ты сделаешь его неуязвимым, ты, будешь для него словно алмазный перстень. Он тебя боготворит, а за любовь платят любовью.

— Любви я не противлюсь, Гедека. Напротив, нынешняя весна словно околдовала меня. Но стоит мне подумать о любви, как охватывает меня недоброе предчувствие — что, если наш дворец посетит владычица подземного царства и унесет с собой персидского князя? Он не в силах долго противиться судьбе. И тогда для меня наступит самое ужасное, отчего уже теперь леденеет сердце. Нет, смерть меня не страшит, но я не хочу умереть, не избавившись от проклятья. Оттого не смею я радоваться, хотя в сердце моем расцветает весна. Оттого боюсь признаться, что втайне жду своего господина, жду, как светильник, в котором вот-вот зажгут пламя… и замираю при мысли, что Набусардар, возвратившись, велит казнить Устигу.

— Ну, а если б ты верила, что он дарует ему жизнь?

Нанаи глубоко вздохнула.

— Ты могла бы больше верить Непобедимому. Набусардар — человек чести, и если он обещал помиловать Устигу, можешь ему поверить. Уезжая, он наказывал нам беречь Устигу как зеницу ока — иначе всем несдобровать.

— Какую тяжесть ты снимаешь с моей души, учитель! Ведь с тех пор, как я отдала Устигу в руки солдат Набусардара, совесть беспрестанно мучает меня!

— Поверь, — продолжал скульптор, — для него самого выгоднее сохранить Устиге жизнь. Но спокойствия ради попроси его об этом еще раз сама.

— Я на коленях буду его просить, развяжу ремни на его сандалиях, буду целовать его ноги и просить-просить…

— Конечно, он не откажет тебе; поверив твоей любви, он исполнит любое твое желание. Я говорю так, потому что знаю его. Но будь осмотрительна, не пробуди в нем подозрений…

Гедека замолчал и вдруг спросил нерешительно:

— Или, быть может, ты любишь Устигу?

— Давно, очень давно, не ведая об Устиге, я отдала свое сердце Набусардару, мой добрый учитель, но не смела поверить своему счастью: меня терзало сознание того, что я обрекла на смерть своего спасителя. Я отклоняла уверенья Набусардара, боясь, что он нарушит свое слово. Но ты убедил меня, я верю его благородству, и мое сердце открыто для него.

* * *
Когда распахнулись ворота борсиппского дворца и стража приветствовала Набусардара, ничего не подозревавшая Нанаи гуляла по аллее парка. Она читала жизнеописание царя Саргона Аккадского.

В глубине парка, любуясь своим отражением в зеленой воде пруда, стоял веселый бог Таммуз — бог цветов и рощ. Нанаи любила этот уголок, он напоминал ей о бескрайних равнинных просторах, раскинувшихся в окрестностях Деревни Золотых Колосьев. Две высокие оливы за бугром были будто из родной Оливковой рощи. Пальмовая аллея рождала воспоминание о пальмовых рощах, окружавших пастбище. Здесь она всегда чувствовала себя спокойно и просто, как дома, и, в порыве благодарности, сыпала к подножию изваяния бога Таммуза блестящие ракушки. Видно, жертва эта была приятна богу, потому что он все время улыбался.

Но не только ракушками услаждала Нанаи божество. Она читала ему о героях и о влюбленных, пела у его ног вдохновенные гимны, сложенные в честь любви. Вот и теперь, устроившись на берегу пруда, она. читала ему вслух о великом Саргоне.

— «Мать моя происходила из древнего, знатного рода, отца своего я не знаю. Я Саргон, могущественный царь. В городе Азупирану, что лежит на берегу Евфрата, носила меня моя мать, происходившая из знатного рода, и родила меня тайно. Она положила меня в корыто, обмазанное земляной смолой, и пустила его по реке. Течением принесло меня к Акки, водолею. Тот усыновил меня, воспитал и обучил садоводству. Мое усердие пришлось по душе богине Иштар, и стал я царем и правил сорок пять лет».

— Видишь, Таммуз, — прервала свое чтение Нанаи, — богиня Иштар была благосклонна к Саргону и сделала его царем. И меня полюбила Иштар. Она и ты, любящий брат ее, — мои покровители. Только не знаю, какой жребий она мне уготовала. Ты, бог Таммуз, к твоим стопам сыплю я самые красивые ракушки… Не можешь ли ты выведать у нее, что меня ожидает? Я принесла бы тебе драгоценных камешков. У меня их полные сундучки. Сам Набусардар велел подарить их мне. Он думал развеселить меня, а они меня ничуть не радуют. Если бы знать, что впереди, — вот это была бы радость. Посвяти меня в тайну будущего, Таммуз, в чьей власти украшать цветами голые ветки, а нежные цветенья превращать в сладкие плоды! Открой, и я добавлю к ракушкам камень лигир, делающий глаза зоркими, оникс, который предохраняет тело от огня, яшму, которой боятся звери, ясный, как солнышко, янтарь.

Нанаи смолкла и услышала журчание воды, бежавшей из канавки в пруд, но ответа Тиммуза не разобрала.

Тогда она снова обратилась к нему:

— Открои мне, останусь ли я в этом дворце или еще вернусь к своим белым овечкам.

Ей так хотелось хоть одним глазком взглянуть на родные места! Увидеть морщинистое лицо отца, стоящего на пороге глинобитной хижины. Поклониться деревянному, раскрашенному красной, голубой и желтой красками Энлилю, устроившемуся на полочке у входа. Каким невзрачным казалось ей теперь изделие отца по сравнению с тем, что окружало ее во дворце!

Но как он дорог ей, этот деревянный божок, и как отрадна сама мысль о нем! Если б не эти стены, Нанаи убежала бы домой, лишь бы дотронуться до тех вещей, среди которых она выросла.

— Или я больше не вернусь к ним и навсегда останусь здесь? О Таммуз, в чьей власти лишить деревья листвы, а весною вновь одарить их зеленью, скажи, будет ли принадлежать сердце Набусардара только мне или я должна остерегаться своего чувства! Я дам тебе еще камень хризолит и камень аметист…

Нанаи испытующе вглядывалась в каменное лицо статуи.

А в этот момент Набусардар стоял у крайней пальмы на террасе. Едва войдя во дворец, он спросил Теку о Нанаи и, не скрывая волнения, бросился в сад. Заслышав голос Нанаи, беседовавшей с божеством, он остановился, наблюдая за нею. Оставив на время нелегкие армейские обязанности, он страстно мечтал о свидании с Нанаи, но сейчас потревожить ее не решался. Стоя за деревом, Набусардар ждал.

И тут он заметил, как над террасой вспорхнули две белые бабочки. Резвясь и играя, они спускались все ниже и ниже, пока не очутились над кустарником, совсем рядом с Нанаи. Она замерла от неожиданности.

Нанаи думала о своей родной деревне, об окружавших ее полях, над которыми вот также порхали бабочки, — а теперь они кружатся здесь, чтобы передать ей привет от Оливковой рощи.

Нанаи положила табличку на траву и тихонько подкралась к бабочкам. Ей хотелось дотронуться до них, погладить, подержать в ладони. Но бабочки взмахнули крылышками и улетели прежде, чем она дотянулась до них.

Девушка с сожалением посмотрела им вслед и, наблюдая за их полетом, все выше запрокидывала голову, пока слепящие лучи солнца не ударили ей в глаза.

Набусардар вышел из-за своего укрытия и, неслышно приблизившись, положил ладони на ее плечи. Он хотел легонько коснуться их, но. ощутив тепло ее тела, не удержался и заключил Нанаи в объятия.

Ослепленная солнцем, она не узнала Набусардара и сперва испугалась. Но звуки знакомого голоса рассеяли ее страх.

— Господин, — смущенно вымолвила она. Слабый румянец, делавший ее еще более красивой, заливал щеки, подчиняясь смущению, как волны озера подчиняются ветру.

Позабыв обо всем на свете. Набусардар снова обнял Нанаи, прижав ее к своей груди, закрытой лишь легким хитоном. Он все еще не верил, что она не гонит его прочь, а покорно и нежно принимает его ласки.

— Целую вечность не видел тебя, — говорил он проникновенно, — целая вечность прошла с той поры, как я уехал. Я исполнил свой долг и теперь поживу здесь, чтобы насладиться твоей близостью, моя избранница, госпожа моего сердца. — Заметив, что Нанаи нахмурилась, он пылко повторил: — О да, мое сердце избрало тебя навеки, и ты станешь полновластной его повелительницей. Прежде чем начнется война с персами, ты станешь моей женой, моей законной госпожою. Я получу на это соизволение царя. Так я хочу, и так будет. Только люби меня. И верь. Ты должна принадлежать мне, и никому другому. Мне, мне одному.

Зловещим призраком промелькнула в его сознании распутная Телкиза, и Набусардар, говоря о любви, вдруг против воли скрипнул зубами.

— Я давно люблю тебя, господин. И давно принадлежу тебе одному, но события и время воздвигли между нами преграды, пытаясь убить наши чувства.

— В моем сердце, дорогая Нанаи, оно не умирало ни на единый миг. А если твое сердце дрогнуло — не поддавайся. Я назову тебя любимой женой, дай только срок. Мне нужно выбрать подходящую минуту, чтобы переговорить с царем и высокородной Телкизой, моей нынешней супругой. Я обязан соблюдать закон, чтоб никто не посмел мне бросить упрека, будто законы писаны лишь для простых людей, а не для знатных вельмож.

Такой упрек он уже слышал от Нанаи, когда хотел казнить пленного Устигу, привязав к своему скакуну. Напомнив Нанаи ее же слова, он усмехнулся.

— Не надо, не вспоминай о прошлом, — взмолилась она.

— Ты все еще любишь Устигу? — Набусардар замер.

— Я хочу любить тебя одного. И любить вечно; если ты не изменишь мне, я не изменю тебе никогда.

— Я пережил столько измен… С меня довольно. Я хочу сделать борсиппский дворец самым счастливым местом на свете.

Набусардар умолк и перевел взгляд на террасу.

К нему снова вернулись мысли о ратных делах. Мятеж в арабских провинциях, заботы, обрушившиеся на него после возвращения из поездки по сторожевым отрядам. Обсудив положение с Наби-Иллабратом, он приказал усилить заслоны на западных рубежах. Это было единственно приемлемое решение, так как дробить армию ради подавления мятежа за пределами Вавилонии было опасно: угроза персидского вторжения надвигалась неотвратимо. Кира задерживал лишь смертоносный август; август сулил передышку и вконец измученному Набусардару.

Но нужно еще уладить дела с Эсагилой. Пожалуй, он потребует взамен угнанных поселенцев часть солдат Храмового Города. Исме-Адад дорого заплатит за то, что исподтишка протянул руку к царскому добру.

Протест против ареста Гамадана, старейшины общины военных поселенцев, он послал, едва вернувшись в Вавилон, прямо из дома командования армии. Заботы, заботы — и нет им конца.

Но теперь ему не хотелось думать о неприятном. Хотелось полного отдохновения и беззаветной радости.

Он вспомнил об одном укромном уголке во дворце, куда можно бежать, скрывшись от треволнений мира. Набусардар подумал об увитой зеленью террасе, служившей ему убежищем в нестерпимо душные дни и ночи. Там были его библиотека и мраморное ложе, убранное шерстяными покрывалами и подушками. Там ждали его тишина и одиночество, которое никто не смел нарушить по своей воле.

Набусардар хлопнул в ладоши и приказал явившемуся на зов караульному послать к нему Теку.

Тека нашла их уже на террасе; Набусардар сидел с Нанаи на мраморном ложе, устланном коврами. Он приобрел их когда-то у персидских купцов. По приказанию Набусардара рабыня накрыла стол и уставила его изысканными яствами. Посредине, словно бутоны роз, алела сочная земляника в холодном сиропе. Рядом стоял кувшин с вином, два золотых кубка и анисовое печенье, похожее на золотые монеты. Тут же было залитое соусом мясо, салаты и фрукты.

Когда Тека скрылась за стеной зелени, Набусардар обратился к Нанаи:

— Не отведаешь ли ты ягод или вина моих виноградников?

— Я отдам предпочтение вину твоих виноградников, господин, так как отдаю предпочтение всему, что принадлежит тебе. Уже под сенью Оливковой рощи я говорила, что давно люблю одного тебя и очень тоскую по тебе. Тогда я согласилась бы умереть только за то, чтоб испробовать твоего вина. А теперь я хочу жить твоей любовью, хочу впивать ее напитком, который предлагает мне твоя рука.

Набусардар собрался было взять со стола вино, но остался сидеть на месте, завороженный ее словами. Наконец-то Нанаи сама призналась ему в любви, открыв перед ним свое сердце! Только не лукавит ли? Нет ли в ее признаниях фальши? Он смотрел на девушку и видел, что она ясна, как стеклышко, чиста и светозарна, как солнце, дарующее земле тепло. Он мудро поступил, оставив дворец и препоручив Нанаи попечению скульптора!

Неизъяснимую радость доставила ему столь долгожданная перемена. Набусардар схватил руку Нанаи, поднес кончики ее пальцев к своим губам и не поцеловал, а нежно дохнул на них.

— Я счастливейший из людей, ты цветок моего сердца, оазис в пустыне, гранатовый плод, — шептал он в упоении, — я счастливейший из смертных, потому что любим и люблю, люблю истинно. Как я хочу, чтобы и ты была счастливейшей из женщин — ведь и ты любишь и любима, как ни одна женщина в Халдейском царстве! Самых блистательных цариц не любили так как люблю тебя я. Ни один царь не любил так, как люблю я. Будем же счастливы, любовь моя, пусть счастье будет нам наградой за те страдания, от которых не уберегла нас жизнь. Будем счастливы вместе — ты и я…

Он порывисто обнял ее, и сердца их забились рядом, заглушая стук другого.

— Может ли человек быть так счастлив, господин? — прошептала она, вспыхнув.

— Счастье человеческое воистину беспредельно… но прошу тебя, не называй меня господином. Зови меня, как называла ты своего избранника в грезах.

— О тебе были мои грезы, великий Набусардар, о тебе и Гильгамеше.

— И кого же ты предпочла, моя ненаглядная? — нежно спросил он, любуясь очертаниями ее губ.

— Засыпая, я шептала строки из легенды о Гильгамеше, а думала о тебе. Подвиги Гильгамеша были твоими подвигами. Любовь Гильгамеша была твоей любовью, вся жизнь Гильгамеша была твоей жизнью. А еще я думала о скульпторе Гедеке, изваявшем Гильгамеша с львенком под мышкой, и мечтала быть львенком, которого ты прижимал бы к своему телу. Я очень тосковала. Поверяя темноте свою тоску, я звала тебя из Вавилона в Борсиппу и верила, что однажды ты все-таки явишься. Явишься мне в сновиденье и заключишь в свои объятия, и я смогу сказать тебе все, чего не решалась произнести наяву: милый, любимый, прекрасный, желанный мой.

— Вот и зови меня так отныне, да прижмись ко мне покрепче, я хочу, чтобы ты почувствовала, как сильна и надежна моя защита. Будь львенком, но будь и любящей женой, у которой я найду поддержку и опору.

Она слушала его, как слушает раскрытая чашечка цветка перезвон благодатных дождевых капель, стекающих на ее донце. Она слушала его и потом ответила так:

— О, я буду огнем, который обогреет тебя, я буду ветром, который породит в тебе бурю. Я буду облачком, и, подобно тому, как пролившийся из облачка благодатный дождь поит иссохшую землю, я утолю жажду уст твоих после тяжких трудов. Я буду тем восторгом, что наполнит смыслом твою жизнь; улыбкой, вселяющей надежду; родником, дающим начало рекам и морям, по берегам которых селятся народы и возникают государства. Я хочу быть для тебя всем этим, чтобы ты обрел во мне новые силы и стал неуязвимым.

Она всего лишь повторяла слова скульптора, но какое это имело значение!

В это мгновение они стали ее собственными словами, только ими могла она выразить то, что переполняло ее душу.

Удрученный треволнениями последних недель, Набусардар почувствовал, что слова ее, как целебный бальзам, пролились на его раны. Наконец-то напряжение мучительных дней, проведенных в сторожевых отрядах и в Вавилоне, сменилось ощущением безграничной радости и покоя. Счастье переполняло его, оно затопило его, как лавина, и он схватил и поднял Нанаи высоко-высоко, к самому небу, и вдруг рассмеялся хрипловатым смехом солдата.

Он все смеялся, так как ощущение счастья не ослабевало в нем, и тогда Нанаи спросила:

— Над кем ты смеешься, господин?

— Над богами, — отвечал он, смеясь. — Над нашими золотыми, медными, бронзовыми, железными, каменными, деревянными и глиняными богами. И как мог я когда-то верить, что они даруют людям блаженство! Теперь я убедился, что человек сам творит свое счастье. Нет богов, Нанаи, и не их воля движет миром, а люди.

— Только Энлиля не отвергай, господин, это он создал меня и послал тебе. Энлиль — бог живой, он сотворил море и твердь земную.

Набусардар опустил Нанаи на ложе и серьезно посмотрел на нее.

Она прервала нить раздумий новым вопросом:

— О господин, ты отрекся, покинул и предал сущего бога или еще только ищешь дорогу к нему? А я уже обрела ее в знамении, которое он послал мне. Я верную в бога живущего и молю тебя, Непобедимый, уверуй в него и ты, чтобы ничто не разделяло нас, чтобы соединились и мы навеки, ведь мы так страстно желаем этого.

— Так и быть, — шутливо согласился Набусардар и подсел к ней на ложе, — если он пошлет мне победу над персами.

— Не искушай судьбу, — отозвалась Нанаи с укором.

— Кто столько раз был обманут, тому трудно верить даже в самого бога.

Изо дня в день, любовь моя, я сталкиваюсь с подлостью и обманом, и я считал бы себя легкомысленным, если б доверял каждому встречному, легковерным, если бы поклонялся каждому богу, какого укажут.

— О господин, ты мудр, велик и могуч, тебе лучше знать, как надо поступить.

— Я пытаюсь постичь самую суть происходящего, и злу противопоставить добро. Я убежден, что поражение персов благо для всех, и я все делаю ради этого, иной заботы у меня нет. Я создал армию вопреки воле чуть не всей Вавилонии и знаю, что у меня много недругов. Но мне они не страшны, пока ты, чистая, ясная, рядом со мной. На будущее мне нужны только армия и твоя любовь. И пусть меня окружают ненависть и злоба, все-таки я счастливейший из смертных и сейчас желаю только одного — насладиться счастьем.

— Твоя отвага удивительна, как могущество богов, — прошептала Нанаи, — ты всесилен, как сами боги, Набусардар.

— Мир еще услышит обо мне, любимая, и тогда прозреют и слепые.

Она приникла к нему, чувствуя себя в безопасности под защитой его рук.

— Не будем больше, говорить о войне! Я хочу покоя, безмятежного покоя. Хочу быть с. тобой, моя радость. Ты исполнила самое сокровенное мое желание, и. я готов исполнить все твои желания. Говори, Набусардар ни к одному не останется глух. Хочешь драгоценностей, нарядов, дворцов, прислужников, тысячи рабов?

— У меня нет таких желаний, господин, — скромно ответила Нанаи.

— Стало быть, есть другие?

— Есть одно, однако мастеру Гедеке оно кажется неисполнимым.

— Разве на свете есть невыполнимые желания? — изумился Набусардар.

— Быть может, тебе это покажется смешным и тщеславным, но Нанаи хотелось бы…

— Говори смело, моя желанная.

— … хотелось бы иметь свой уголок во дворце, —где хранилась бы глина и инструменты и куда никто, кроме нее, не смел бы входить..

— О-о-о, возлюбленнейшая, — Набусардар обнял ее за плечи, — одно твое слово — и я весь дворец превращу в такой уголок, храни в нем глину и инструменты, все, что душе угодно, никто, кроме тебя, не посмеет туда войти.

— Благодарю, благодарю от всего сердца. Мне достаточно и маленькой комнатки. — Нанаи опустила ресницы.

— Смею ли я знать, что ты задумала, любовь моя? Нанаи несмело качала головой.

— Но разве я не говорил тебе минуту назад, что отныне мы с тобой — одно? Тебе нечего таиться передо мною. Ты хочешь, чтоб я не доверял и подозревал тебя?

— Моя тайна не должна пугать тебя. Но чтобы ты был спокоен, я открою ее тебе.

Нанаи глубоко вздохнула и, взяв его за руку, подвела к краю террасы. Оттуда открывался вид на долину Евфрата. Сев на перила, Нанаи показала ему заросшую травой аллею, тянувшуюся по противоположной стороне реки, Деревья, под сенью которых дремала тишина.

— Там, — начала она, — там я видела недавно молодую мать, она кормила ребенка. Он положил ручонку ей на грудь и улыбался. Мне очень захотелось вылепить скульптуру матери с улыбающимся младенцем на руках.

Но для этого мне нужен отдельный уголок: Гедека не позволил бы мне заняться этим. Он требует, чтобы в работе я шла последовательно, придерживаясь его указаний, а мне, о мой повелитель, так хочется вылепить скульптуру матери с улыбающимся младенцем. Позволь мне, господин, позволь мне сделать это! Наше прежнее искусство холодно, мертво, неподвижно, а я думаю передать в глине и камне обаяние и мягкость людей красивых и добрых, они должны быть такими, как твои греческие статуи. О, я мечтаю об этой работе.

Набусардар был растроган до глубины души. Его могучая армия, неприятель, стоящий у рубежей государства, — все куда-то отодвинулось, растворилось в дымке, он видел одну лишь Нанаи с ее чистой мечтой.

Порывисто опустившись перед Нанаи на колени, он стал целовать кончики пальцев ее правой ноги, чего не делал еще ни одной женщине. Так выражал он Нанаи свою благодарность за то, что она мечтала о материнстве. Телкиза не родила ему никого. Пусть же Нанаи подарит ему сыновей, а с ними продолжение жизни.

Обхватив ее ноги, закрытые длинными юбками, он с жаром воскликнул:

— Ты сама станешь матерью, и младенец будет улыбаться у тебя на коленях.

Она поняла не сразу, постепенно слова доходили до ее сознания: «Ты сама станешь матерью, и младенец будет улыбаться у тебя на коленях».

— Ты будешь матерью моих детей, и они будут улыбаться, сидя у тебя на коленях. Они будут красивы, как греческие боги, и добры, как люди. Они будут похожи на нас, бесценная.

И он снова обнял Нанаи, целуя ее одежды. Покорный силе чувства, он осыпал ее ласками, а она шептала в упоении:

— Ненаглядный, прекрасный, любимый мой.

* * *
Владыка борсиппского дворца погрузился в блаженный сон, он грезил о счастье, а всесильное коварство таилось в засаде, и Эсагила злобно и ревниво подстерегала любовь Набусардара, подстерегала — потому что близились празднества богини Иштар, и Храмовый Город должен был выполнить перед Сибар-Сином свои обязательства, касавшиеся дочери Гамадана.

За несколько дней до торжеств отцу Нанаи объявили приговор. Мардук жаждал его смерти, но если Гамадан согласен отдать Нанаи в жрицы храма Иштар, то бог дарует ему жизнь.

Гамадан наотрез отказался купить себе жизнь столь дорогой ценой.

Не сдержавшись, он заметил:

— Непостоянен Мардук в своих желаниях. Перед вынесением приговора вы твердили, будто он желает моей крови. А теперь небесный благодетель вдруг передумал и вместо крови старца требует тела дочери.

За столь дерзкие слова Гамадана снова бросили в темницу, и теперь его ждал суд за богохульство.

Однако не мысль о расплате с Сибар-Сином тревожила верховного жреца, омрачая канун торжеств. Его лишили покоя опасения за судьбу Сан-Урри, посланного на север — до сих пор от него не было вестей. Поэтому даже открывавшийся с террасы его особняка вид на шумные улицы и сады, где готовилось щедрое пиршество, пиршество любви, не тешил его.

Исме-Адад не слышал ни звуков песен, ни гомона пестрой толпы горожан с венками на голове — ничто не могло дать ему забвения. Он не обрел спокойствия, даже когда, покинув террасу, в сопровождении жрецов отправился на моления в святилище Иштар. Ему казалось, что таких унылых празднеств еще не бывало.

Перед храмом Иштар его ждала толпа, люди принесли сюда цветы, благовонные мази в золотых ларцах, душистые масла в изящных амфорах, драгоценные вазы, роскошные чаши, наполненные хмельными напитками, богатые вышивки и дорогие ткани, драгоценные украшения и произведения искусства. Отягощенные дарами, они с нетерпением ждут, когда им позволят принести жертву на алтарь богини. Здесь так высоко ценят любовь, что иные готовы пожертвовать все свое достояние, лишь бы снискать благосклонность своей избранницы.

Сибар-Син, расхаживая по нарядным, украшенным гирляндами улочкам, приглядывается к девушкам, которые безропотно приняли выпавший на их долю жребий и готовы принести жертву очищения.

У одних на лицах страх, у других — вожделение, у третьих — сияющая улыбка. Выстроившись друг за дружкой, стоят они в ожидании тех, кто возьмет их в обмен на горсть золота, которое девушки принесут потом на алтарь богини. Поодаль, на специально отведенном месте, — колесницы и паланкины дочерей знатных вельмож, лица их закрыты кисеей.

Сибар-Син уже обошел все близлежащие улочки, но не обнаружил дочери Гамадана.

Наконец он пробрался к самому входу в святилище, где перед огромной золотой статуей богини Иштар извивались в танце гибкие тела жриц, прикрытые лишь тонкой кисеей. Жрицы плясали и пели, славя великую богиню.

Святилище заполнили сановники, знатные вельможи. Исме-Адад отслужил молебствие и вместе с другими жрецами Эсагилы принес Иштар первую жертву. Внимание мужчин было приковано к извивающимся телам жриц, окутанных прозрачной кисеей. Но Сибар-Сина не увлекло даже это зрелище. Он заглядывал в лица девушек, все еще надеясь отыскать среди них дочь Гамадана, но так и не нашел ее. Тогда он направился в боковой придел, куда, завершив ритуал, должен был проследовать верховный жрец.

Обряд подходил к концу, жрицы уже прекратили пляску, и в храм хлынули толпы с жертвенными дарами; Благословив паству, верховный жрец удалился, сопровождаемый высшими священнослужителями. Но стоило ему войти в боковой придел, как перед ним возникла фигура юноши, богато одетого. Сибар-Син низко поклонился. Исме-Адад лишь слегка наклонил голову и хотел было пройти мимо, но юноша преградил ему дорогу:

— Святейший… Праздник очищения начался.

— Не будь нетерпелив, — улыбнулся верховный жрец.

— Праздник очищения начался, — с досадой повторил Сибар-Син, — но я не вижу дочери Гамадана. Она должна была ждать меня в святилище Мардука. Я помню ее волосы, они цвета меди, а таких ни у одной я здесь не видел.

Исме-Адад с деланным недоумением оглянулся на жрецов и задержал взгляд на своем новом доверенном, преемнике Улу.

— Да, да, — не растерялся тот, — перед самым богослужением нам передали, что дочь Гамадана исчезла. Многие утверждают, будто видели ее труп в волнах Евфрата: Слух весьма правдоподобен, ибо мать ее Дагар, кончила так же.

— Мир усопшим, — прошептал верховный жрец и испытующе ощупал взглядом лицо Сибар-Сина. У Сибар-Сина сузились зрачки.

— Стало быть, я могу считать себя обманутым? — процедил он сквозь зубы, раздумывая, не потребовать ли ему обратно принесенные Мардуку дары.

Но верховный жрец опередил его.

— Разумеется, благородный Сибар-Син, Мардук возвратит тебе твои сокровища. К сожалению, волов и вино он вернуть не сможет.

— Я не прошу от Мардука того, что принес ему в жертву, — гордо возразил уязвленный Сибар-Син, — я прошу лишь того, что по праву принадлежит мне. Мне нужна дочь Гамадана.

— Все наши старания напасть на ее след оказались тщетны, — прибавил доверенный.

Сибар-Син многозначительно усмехнулся.

— Охотно верю, но ведь Мардук всемогущ и всеведущ. Какую же цену назначит он, чтобы вернуть мне дочь Гамадана? Достаточно ли моего состояния?

— Достаточно и половины, о высокочтимый Сибар-Син, — согласился Исме-Адад, — но ты. должен быть терпеливым.

С этими словами верховный жрец величественно прошествовал вперед.

Празднество продолжалось своим чередом. Народ валом валил в храмы и приносил жертвы. У всех алтарей божьи слуги принимали дары во славу небожителей. Их именем благословляли они верующих за наку — жертвенных животных, за кутрину — благовонные кедр и мирт, за киспу — поминальную жертву, за нику — жертвенное вино.

Но благосклоннее всего принимали они золотые подношения от знатных и богатых людей. Они курили им фимиам перед главным алтарем, и вельможи отстегивали мечи с золотыми эфесами, срывали с груди золотые цепи, снимали тяжелые перстни с печаткой, золотые, изукрашенные драгоценными каменьями и лентами, диадемы и бросали их к подножию богини плодородия, молодости и любви.

Жены отстегивали золотые броши и пряжки со своих одежд, извлекали из причесок булавки, гребни, нити белого, голубого и желтого жемчуга, оставляя ожерелья, запястья и серьги, снимая с себя шитые драгоценными камнями тяжелые одежды, расстилая их перед алтарем. Стоявшие позади них рабыни держали корзины цветов, чаши с маслами и кувшины, наполненные вином.

Под звуки ли, свирелей, арф, флейт и лютен халдеи клали поклоны и молились перед той, что была подательницей материнства, жизни и блаженства. Совершив обряд, люди устремлялись к выходу. Сперва мужчины и женщины двигались плавным, размеренным шагом, но по мере того, как росло возбуждение, степенность их сменялась ликованием, которое находило выход в вихревой пляске. Охваченные фанатическим экстазом, люди врывались в распахнутые ворота священных садов, бросались на мягкую траву под кипарисами, фиговыми пальмами, кедрами и оливковыми деревьями, входили в священные чертоги наслаждений в тени платанов. От пения и музыки трепетали листья и кружили над головами перепуганные голуби. Далеко вокруг расстилался упоительный и благовонный дым жертвенного фимиама.

В чертогах богини Иштар, воздвигнутых из розового мрамора и золота, жаждали любовных восторгов обольстительные прислужницы богини, как две капли воды похожие на тех, чьи изображения украшали критскую чашу Валтасара, хранившуюся в голубой гостиной злосчастной царицы Амугеи Мидийской.

Сибар-Син несколько раз обошел Священную рощу в надежде отыскать ту, которую должен был ему вернуть Мардук, и после бесплодных хождений остановился наконец перед мраморными чертогами жриц богини Иштар. Десятки женщин встретили его появление одинаковой улыбкой. Сибар-Син неторопливо обводил взглядом женские лица, словно только за тем и явился, чтобы полюбоваться на них. И вдруг его охватило волнение; он не мог отвести глаз от одной из красавиц. Овладев собой, Сибар-Син предложил ей уединиться.

Женщина поднялась.

Ошеломленный юноша любовался стройной фигурой жрицы, узкие одежды делали женщину похожей на украшенную змею. Сибар-Син не сводил глаз с ее спины и бедер, плеч и лебединой шеи, с венца темных волос, блеск которых не уступал блеску черной земляной смолы.

Идея за нею, он беспрестанно спрашивал себя: как могла она здесь очутиться?

Едва переступив порог, он воскликнул:

— Телкиза!

Женщина села на скамью спиной к гостю. Услыхав свое имя, она запрокинула голову и невесело рассмеялась, показывая ослепительные, жемчужные зубы. В ее глазах неукротимым пламенем полыхала страсть. На плечи ее спадала прозрачная вуаль, закрепленная на сверкавшей золотом диадеме. Шею охватывал венок из нарда. Умащенная благовониями грудь блестела. На Телкизе была лишь узкая юбка, схваченная на бедрах золотым пояском.

Сибар-Син, распутник, каких свет не видывал, удивленно качал головой, не веря собственным глазам.

— Телкиза, жена Набусардара, среди жриц богини Иштар? Вот куда привела тебя ее благосклонность!

Положив голову на спинку скамьи и слегка покачиваясь, она спросила с раздражением:

— Чему ты удивляешься, Сибар-Син? Чему удивляешься ты, кто ради любви не жалеет бесценных сокровищ? Судя по всему, нет для тебя в мире ничего дороже наслаждения. Но, зная цену удовольствиям и блаженству, отчего удивляешься ты мне, знающей цену удовольствиям и блаженству не хуже твоего?

— Но ведь ты женщина знатного рода, тебе не к лицу завлекать мужчин наравне с продажными женщинами.

— Я хочу жить, — отрезала она, — я имею право жить, — и странное волнение охватило ее тело.

— Я уведу тебя к себе во дворец.

— Этого мне уже мало, Сибар-Син. Я мечтаю о мужчине, подобном Набусардару. О сильном и статном мужчине. Ты знаешь, как он красив и силен. Никто в Вавилонии не сравнится с Набусардаром. Даже. сам Таммуз. Разве только витязь Гильгамеш мог бы померяться с Набусардаром силой.

— Ты раздражена, Телкиза, я не верю ни одному твоему слову. Ведь еще совсем недавно ты убеждала меня в обратном. Тогда ты уверяла, что ненавидишь Набусардара.

— Зато теперь люблю так же сильно, как раньше ненавидела. Чего бы только я не отдала, лишь бы вернуть его любовь. Сколько золота пожертвовала я на алтарь Иштар, лишь бы она оживила в нем прежнее чувство! Я ждала его здесь, среди этих женщин, но он не пришел на празднества.

Кусая губы, она отвела взгляд от собеседника и уставилась куда-то в потолок.

— А ты знаешь, почему он. не пришел, — снова заговорила она, повысив голос, — хотя сегодня здесь все сановники Вавилона? Потому что в Борсиппе — тоже любовное пиршество. Покончив с делами, уверившись в могуществе войска, он всецело занят ею.

— О ком ты говоришь?

— О той, что должна принадлежать тебе.

— Не понимаю.

— Поймешь, когда я назову тебе ее имя. Нанаи. Дочь Гамадана.

Сибар-Син побледнел. Его оливковая кожа — халдеи необычайно гордились красивым цветом своей кожи, видя в нем свое превосходство над другими племенами, — его оливковая кожа посинела.

— Я вижу, ты начинаешь понимать, — заметила Телкиза, пытаясь по выражению его лица определить. пришелся ли удар по цели.

Сибар-Син. захрипел, как истекающий кровью лев, пораженный стрелой в самое сердце.

— Нанаи в дворце Набусардара?

— Вот уже несколько недель, — ответила она торжествующе.

— Почему ты не сказала мне об этом раньше?

— Я говорю тебе об этом теперь. — И она снова рассмеялась, рассмеялась, чтобы потерзать его и разжечь в нем гнев.

Подвергая Сибар-Сина пытке, она хотела избавиться от тех мук, которые испытывала сама.

Чтоб окончательно сразить его, Телкиза повторила:

— Да. Я говорю тебе это теперь, всему свое время. Она поднялась со скамьи и близко подошла к Сибар-Сину.

— Надеюсь, ты понимаешь, что должен отомстить Набусардару за меня и за себя? Твоей добычей будет Нанаи, мне же достанется он.

— Чем, по-твоему, можно одолеть Набусардара? Оружием или…

Телкиза опять засмеялась.

— Разве не сказала я тебе: Набусардар так крепок, что, пожалуй, один Гильгамеш мог бы померяться с ним силой. Оружием ты ничего не добьешься. Он воин душой и телом и владеет мечом, как никто из халдеев.

— Но чем же тогда?

— Чем? Запомни, Сибар-Син: оружием можно одолеть лишь более слабого, того же. кто сильнее тебя, — одной хитростью. Запомни это. если не хочешь в жизни проиграть.

— Говоришь, хитростью?

— Да, хитростью!

— Ты имеешь в виду убийство или предательство? Не знаю, смогу ли я убить собственной рукой…

— Подкупи других. За деньги люди предают самого Мардука, не то что Набусардара. В награду же получишь Нанаи, а ибо мне не тревожься.

Телкиза вдруг почувствовала жгучую ревность, и спазма сдавила ей горло. Ища облегчения, она протянула Сибар-Сину руку, как бы скрепляя этим их уговор.

Провожая его из чертога наслаждений, Телкиза прикрыла лицо и грудь вуалью и, остановившись у порога меж шерстяными завесами, смотрела ему вслед.

Ей поклонился какой-то чужеземец, стоявший под каштаном. Он был высок, строен и красив. Глаза его пылали, как уголья. «Верно, какой-нибудь знатный лидиец или мидиец», — подумала Телкиза. У нее было такое чувство, будто взгляд незнакомца хлещет ее тело, словно раскаленный прут. Так уж бывает — если человек, предавшийся какому-нибудь пороку, не оказывает хоть слабого сопротивления, то падает все глубже и глубже. Настает минута, когда порок повергает его в пропасть. Так случилось и с Телкизой. Едва чужеземец приблизился к чертогу, как она молча подчинилась ему.

Гость отлично знал, что перед ним жена Набусардара, именно за ней он и охотился, хотя притворился, будто принимает ее за одну из куртизанок Священной рощи. Телкизе он назвался аммонитянином, который ищет в Вавилоне защиты от кровавого произвола Кира, поработившего его родину. Народы, живущие к северу от Вавилона, говорил он, обращают свои взоры на Халдейское царство с надеждой, что оно поможет им сбросить персидское иго. Однако, чтобы спасти мир, Вавилонии нужна сильная армия, хотя бы такая же, какой располагает Кир.

Телкиза не заметила подвоха. Польщенная в своей гордыне халдейка, она надменно заявила чужестранцу, что Набусардар обладает, по крайней мере, такой же армией, как Кир, и намерен выступить против персов, едва спадет летняя жара.

— Мы. — с деланным воодушевлением продолжал чужестранец, — мы, сыны порабощенных народов, верим в победу Набусардара. Свое уменье он доказал уже тем, что поймал лазутчика Устигу. Жаль только, что ему не удалось схватить его живым.

— Насколько мне известно, — простодушно заметила Телкиза, — его отнюдь не мертвым доставили к Набусардару. Устига жив и заключен в темницу борсиппского дворца.

Уходя, чужестранец бросил Телкизе в подол несколько золотых монет. Вероятно, он давно уже покинул Священную рощу, когда Телкиза взяла в руку одну монету. Она вертела ее в руках, разглядывая клинопись. И вдруг ее осенило — да ведь это же персидские монеты, деньги царя Кира!

Изумленная и напуганная, она прошептала:

— Неужто это был перс?

Это и в самом деле был перс, Забада, товарищ Элоса. Под видом погонщика, везущего на убранной цветами телеге девушек на празднество очищения, ему удалось пробраться в Вавилон, несмотря на то что ворота города бдительно охранялись. Забаде не терпелось узнать, жив ли его начальник, князь Устига.

* * *
Близился смертоносный август, месяц ава.

Воздух все накалялся и накалялся, наконец, свирепая жара стала совершенно нестерпимой. Днем Вавилон вымирал, и лишь по ночам, когда наступала прохлада, на улицах появлялись одинокие пешеходы — главным образом водоносы с тяжелыми металлическими кувшинами. Все живое терзал страх — что, если источники пересохнут и воды не станет? В дворцовых молельнях непрестанно горели светильники и курились кадильницы. Простые смертные полуголыми склонялись ниц перед домашними божками, но молитвы не помогали: десятки родных и близких провожали вавилоняне на кладбища. Мастера, изготовлявшие на берегу Евфрата терракотовые усыпальницы, приостановили работу, и так как умирало множество людей, то возникло опасение, что не хватит запаса глиняных гробов. Хуже всего приходилось караульным, которые должны были неусыпно охранять двести городских ворот. Каждый день уносил несколько солдат, становившихся жертвой палящего солнца. Яростные лучи безжалостно высасывали из них последние жизненные соки и доводили до помешательства. Но невыполнение приказа каралось казнью… Люди с нетерпением ждали конца месяца смерти, а он только еще начинался.

Вавилония казалась погруженной в сон. Всюду царило затишье, все пряталось от огненной колесницы бога Солнца, на которой разъезжал Шамаш; сейчас никто не отваживался поднимать взгляд на его огнедышащий лик.

Из провинций, расположенных южнее Мидийской стены, Набусардару почти не поступало никаких вестей, северные отряды ценой невероятного напряжения проводили подготовку к военным действиям, но о длительных переходах нечего было и думать, учения устраивались попеременно то в огромных описских, то в сиппарских казармах.

Пока страна между Тигром и Евфратом изнывала от зноя и бессилия, на северных ее границах все пришло в движение. Туда подтягивались легионы царя Кира. Многотысячная персидская армия, защищенная ассирийскими горами, стояла наготове, ожидая лишь приказа своего повелителя.

Кир прибыл из Экбатаны, царской резиденции, чтобы лично повести войска на Вавилонию. Однажды он решил проехать берегом канала вдоль северного участка стены.

Стоя в боевой колеснице, он правил четверкой холеных гнедых жеребцов. Дышло, посредине отделанное мозаикой из драгоценных камней, борта колесницы, обшитые золотыми пластинами с изображением боевых сцен, золоченая сбруя, серебряные, усыпанные жемчугом сетки на лбу у коней — все это сверкало под лучами солнца и переливалось всеми, красками.

Справа от Кира стоял воин со щитом, на котором был выбит царский герб. Воин, стоявший слева, держал в руках золоченый лук и стрелы.

Царь, крепко сжимая вожжи, покачивался в такт размеренному бегу коней. Он был красив и статен. Благородством, мужеством светилось его продолговатое лицо, обрамленное недлинной, искусно уложенной курчавой бородой. Усы были сбриты и не скрадывали безукоризненные очертания самоуверенно сжатого рта. Орлиный нос, смоляно-черные, точно прожилки оникса, глаза. Высокий лоб прикрывал шлем с высоким металлическим гребнем. Грудь царя была забрана чешуйчатым панцирем, из-под которого спускались сборчатые рукава рубахи. На поясе висел меч с агатовым эфесом.

Следом за царской колесницей громыхали возки высших и младших военачальников. С обеих сторон кортеж сопровождали лихие всадники. В том месте, где стена была наиболее прочной, Кир остановился, чтобы получше рассмотреть халдейские укрепления. Глядя на воды канала, он задумчиво обратился к своему первому полководцу:

— Тут опаснее всего.

— Да, — кивнул тот, — должно быть, Нинбах, строитель, Мидийской стены, призвал на помощь всю свою мудрость, искусство и опыт.

— Как раз за этим участком стены находится плотина Нагар-Малки. Великолепно придумал Нинбах! Даже если неприятель преодолеет стену, достаточно поднять плотину, чтобы превратить окрестности в огромное озеро и утопить в нем войско врага. Эта коварная плотина внушает мне тревогу.

Полководец ободряюще усмехнулся:

— Царь царей, боги милостивы к тебе, и плотина Нагар-Малки — в руках богов, а не халдеев.

— Год тому назад ты тоже говорил, что боги милостивы ко мне, но едва я решил пойти войной на Вавилонию, как в реке Диале загубили священного коня-альбиноса из упряжки бога Солнца. К чему это привело, ты знаешь. Поход в царство Набонидов пришлось отложить на целый год, ибо войско пало духом, увидев в гибели коня дурное предзнаменование. А момент казался мне самым благоприятным. У Набонида не было армии, ему нечем было защищаться.

— Положись на богов, — изрек маг, сопровождавший Кира во всех его странствиях, — боги благоволят к тебе. Вчера, свершая обряд богослужения, я воззвал к таинственному будущему, и онооткрыло мне, что тебе суждено ступать по дну глубокой реки, которую ты спустишь в каналы. Когда это случится — ты победишь.

На губах Кира мелькнула усмешка, царь недоверчиво посмотрел на мага.

Сколько раз его заклинания и пророчества оборачивались ложью! Теперь он предсказывает, что его царь ступит по дну безводной реки. Легко предсказывать, когда дело сделано.

— Говорю тебе, царь царей, сын Камбиза, который был сыном храброго Куруша, внуком победителя Сисписа, зачатого семенем Ахеменида, говорю тебе только то, что открыло мне будущее.

— Я понимаю, куда ты клонишь. Я никогда не был тугодумом. Ты хочешь внушить мне, будто мы отложили поход в Вавилонию по воле провидения. Теперь провидение снова повторяет сказку о реке, благосклонно усматривая в ее осушении предвестие моей победы.

— Истинно, царь царей, — кивнул ученый муж, — реку Диалу ты спустил в бесчисленные канавы, поклявшись обмелить ее за гибель коня. В течение лета твое войско выкопало канавы и водоемы и, верша суд над коварной рекой, спустило воду настолько, что обнажилось песчаное дно. И ты перешел по нему с берега на берег, ты совершил это, могущественный и великий, но от тебя осталось сокрытым, что это было знамением твоей победы.

При последних словах мага военачальники воскликнули:

— Благословенны боги, указующие стезю земным властелинам!

Первый полководец добавил:

— Тебе суждено победить, и нам вместе с тобою!

— Не следует переоценивать ни себя, ни могущество богов, — сдержанно заметил Кир, доставая из висевшего на поясе, расшитого жемчугом чехла подзорную трубу, которую не так давно прислал ему в дар фараон Амазис. Египетский владыка прислал ее с обещанием не помогать Вавилонии, если Кир заверит его, что не нарушит границ Египта.

Поднеся трубу к глазу, царь продолжал:

— С рекой Диадой все было не так. Я не суеверен и не придаю значения приметам. Я не мстителен и не стал бы наказывать реку за то, что в ее волнах утонул священный конь.

Он прищурил глаз и стал обозревать халдейские укрепления.

— Я повелел осушить реку Диалу с единственной целью — занять солдат до будущего похода. Других целей я не преследовал, толковать это по-иному значит грешить против истины.

— Именно так, — заметил один из полководцев с лицом, покрытым неизлечимыми лишаями.

— Твоя отвага, властелин мира, вселяет отвагу в твое войско.

— Царь, который переходит реки в брод, — воспрянул маг, — сильнее и выше того царя, который предпочитает их обходить…

— О! — воскликнул вдруг Кир, жестом прервав их разглагольствования. — Погодите!

Он опустил подзорную трубу и обвел взглядом обступивших его соратников.

— В чем дело, ваше величество? — осведомился первый полководец.

— Представьте, — благодушно улыбнулся царственный Кир, представьте — в эту трубу и впрямь видно куда лучше!

И он дал каждому взглянуть на стену Навуходоносора, по которой расхаживали часовые.

— Вот чудеса! — выдохнул маг.

— Неслыханно! — восклицали все наперебой.

— Пусть поглядят и щитоносец с лучником, — распорядился царь.

Телохранители увидели через волшебную трубу на стене увесистые камни и солдат, не видимых простым. глазом.

— Ваше величество, — обратился к царю лучник, — если бы я мог пустить в них хотя бы одну стрелу.

— Нет, нет, — коротко ответил царь, — еще не время. И он взял у него из рук магическое стекло.

— Превосходное изобретение.

— Должно быть, в Египте немало подобных диковин, властелин мира, не худо бы наведаться туда с нашей армией.

— Первым долгом — Вавилон, любезный военачальник. Жаль, что фараон Амазис не послал мне вместо этого стеклышка орудие, которое проломило бы. Мидийскую стену. Я был бы благодарен ему вдвойне!

— Боги милостивы к тебе, сын Камбиза, — повторил маг, — а кому боги благоволят, тому достанет своих орудий и войска.

— Однако, — задумчиво возразил Кир, — когда смотришь на стену вблизи, становится еще яснее, что война против царства Валтасара таит в себе много неожиданностей даже для Кира. Но откладывать наступление больше нельзя.

— Ты прав, господин, — закивали головами сановники. — Иначе Вавилония выиграет время и соберется с силами. Мы двинемся, едва спадет жара.

— А теперь назад, в лагерь, — приказал царь. Свита уселась в повозки, и кони помчались. Вдали проступали ассирийские горы, покрытые темной зеленью сосновых лесов и затерявшихся среди них отдельных кедров. Кавалькада держала путь к этим лесам, где на мохнатых ветвях гнездились тетерева и в сумеречных тайниках, нахохлившись, сидели пестрые совы. Газели и серны хоронились под зелеными навесами ветвей, высоко в небе, еще более голубом, чем глаза загадочного сфинкса, кружили ястребы и парили чернокрылые орлы. Объятые тишиною, леса гудели глухо, подобно семиструнной лире Терпандра, и дышали прохладой.

Зеленые макушки гор вздымались над шатрами персидского войска, куда теперь держал путь кортеж Кира, сминая колесами повозок траву, стебли шалфея, медуницы и лютиков. Степь благоухала чабрецом, и серебристо-прозрачный воздух над ней дрожал.

Тотчас по прибытии в лагерь Кир созвал военный совет. Он не расходился до рассвета, но самый сложный вопрос — как пробить в стене брешь — так и остался нерешенным.

Днем и ночью продолжались споры в царском шатре, а в это время войско неустанно готовилось к сражению, совершая длительные марши, училось обращаться с движущимися башнями и катапультами, которым в предстоящем штурме Мидийской стены отводилось главное место.

Наконец споры окончились, но лица полководцев и самого Кира по-прежнему выражали озабоченность. Здесь, в непосредственной близости от неприятеля, приходилось признать, что Вавилония — самый могучий из всех противников, с которыми Персия имела дело.

Персидскому властелину не спалось. Его лихорадило, и он дважды за ночь требовал подать ему сикеру — напиток, проясняющий мысли. Наконец он решил встать и выйти в залитую лунным сиянием степь подышать свежим воздухом. Слуга набросил ему на плечи плащ, как вдруг разнесся сигнал сторожевого горна; удивление приковало царя к ложу.

— Что это? — прислушался он.

В это время к начальнику личной охраны Кира подвели семерых мужчин. Двое из них оказались халдейскими жрецами, один — лазутчиком Устиги, четверо — солдатами Эсагилы, у одного из них лицо было закрыто, и он не проронил ни звука.

Лазутчик из отряда Устиги потребовал, чтобы жрецов и таинственного воина провели в царский шатер, заявив, что они откроются лишь самому царю.

Этих троих провели к царю, и все трое пали на колени и низко склонили головы перед Киром.

Изумлению Кира не было границ. Но, не подав вида, он жестом приказал им говорить.

Первыми начали жрецы:

— Будь благословен, царь царей и повелитель мира. Низко кланяются тебе халдейские жрецы, жрецы Эсагилы. Святейший Исме-Адад послал нас к тебе гонцами, чтобы делом скрепить наш договор с братьями из Экбатаны. Не мы одни, но и боги наши благосклонны к тебе, и в подтверждение этого они шлют великому Киру ключи от ворот Халдейского царства.

Кир широко раскрыл глаза и стал необычайно серьезен.

— Ключи от ворот Халдейского царства? — переспросил он, не веря собственным ушам.

— Да, — подтвердил один из жрецов, — ключи от неприступных врат Вавилонии.

При этих словах третий гонец открыл лицо и низко склонил голову.

Кир судорожно ухватился за край ложа и вымолвил, потрясенный до глубины души:

— Сан-Урри… если глаза меня не обманывают… помощник халдейского верховного военачальника?

— Ты не ошибся, царь царей и повелитель мира. Сан-Урри явился к тебе с поклоном, чтобы стать твоему величеству верным слугой и воином. Одного тебя, царь царей и владыка мира, признаю я своим повелителем и господином. В подтверждение искренности и честности моих слов слагаю к твоим стопам дар, равный цене Вавилонии.

Он пал перед Киром ниц и положил на ковер кожаную суму, отделанную золотом и обвитую блестящей цепочкой. Концы ее были скреплены печатью Эсагилы.

Царский советник сбил печать, извлек из сумы глиняные, серебряные и золотые таблички и подал их Киру. Тот, взяв верхнюю табличку, приложил к ней увеличительное стекло, без которого прочитать клинописные знаки было невозможно.

По первым же строкам послания он догадался, что у него в руках. Эсагила поднесла ему поистине царский дар, которым не Погнушался бы ни один властелин мира: этот дар был план Мидийской стены.

От неожиданности у Кира на мгновение потемнело в глазах. Казалось, чья-то невидимая рука стерла с лица земли все сущее. Царь забыл обо всем на свете, словно некая таинственная сила поглотила прошлое и настоящее. Она окружила его пустотой, и в ней, будто в гигантском колоколе, он услышал, как громко стучит его сердце. Но никто из окружающих не заметил его потрясения: когда он заговорил, голос его звучал спокойно и внушительно.

Радушно пригласив халдейских гонцов сесть, Кир велел подать роскошное угощение и, когда те подкрепились, вновь созвал на совет приближенных. Сан-Урри, выделяя свои заслуги, рассказал, как удалось ему завладеть планом. О стычке войска Эсагилы с отрядами Набусардара он не помянул ни единым словом, хотя Кир и его советники, благодаря лазутчикам Устиги, были прекрасно осведомлены о последних событиях в Вавилоне. Сан-Урри умолчал о стычке, желая скрыть от Кира свое поражение в ней. Зато он пространно описал военное положение Вавилонии и нечеловеческие усилия Набусардара создать могучую армию.

— Сколько теперь войска у Вавилонии? — перебил его Кир, играя золотой тесьмой на своем одеянии.

— Не более, чем у тебя, царь царей.

— Назови цифру, — допытывался Кир.

— Тысяч около ста, я полагаю.

— «Около» — это может быть и семьдесят и сто тридцать тысяч, а это большая разница, — с виду добродушно улыбнулся царь, — о вас, халдеях, говорят, что вы непревзойденные математики, будь же, князь, поточнее.

Он строго посмотрел на Сан-Урри и добавил: — Нам донесли, что Набусардар располагает ста пятьюдесятью тысячами воинов и за счет войска Храмового Города намерен довести эту цифру до двухсот тысяч. Так ли это?

— Войско Храмового Города не пойдет к Набусардару, так как Храмовой Город не признает Набусардара, — в сердцах возразил Сан-Урри.

— Но мне известно, — все так же невозмутимо продолжал Кир, — мне известно, что Набусардар собирает не царскую армию, а всенародное воинство, храмовое же войско — часть народа и ради его блага обязано выставить солдат. Набусардар, как я погляжу, дальновидный полководец.

Сан-Урри нахмурил низкий лоб, взгляд его глубоко посаженных беспокойных глаз стал еще тяжелее. Его бесили дифирамбы Кира в адрес Набусардара, а персидский царь умел воздать должное достойным соперникам.

Оправдывая свое неведение, Сан-Урри говорил:

— Я давно уже не был в Вавилоне, светлейший, и целью моей было передать тебе в руки план Мидийской стены, а не сведения о численности армии Набусардара и не перечень его достоинств.

В его голосе присутствующие почувствовали раздражение.

Но царь примирительно улыбнулся и первым поднял бокал во славу богов, армии и своего народа.

Остальные последовали его примеру.

Сан-Урри кусал с досады край кубка, каждый глоток вина огнем обжигал ему горло. Он ждал, что царь помянет и его в своем тосте, но этого не случилось, и Сан-Урри чувствовал себя оскорбленным. Быть может, у персов принято иначе выражать свою признательность и расположение? Сан-Урри решил терпеливо ждать.

Когда заговорили о Мидийской стене, Сан-Урри стал угодливо распространяться о ее изъянах, незаметных для стороннего глаза; намекнул, где, по его мнению, можно пробить брешь с наименьшей затратой сил и наибольшей надеждой на успех. Под конец, словно открывая главный козырь, Сан-Урри заявил, что наместник Сиппара — союзник Эсагилы и откроет ворота города, как только персидское войско преодолеет стену Навуходоносора. А получив известие о падении Сиппара, сложит оружие и Опис, так как он не в силах противостоять несметному войску персов.

— Остальные города в провинции, — заключил он, — занять не составит никакого труда для такой армии, как твоя, царь царей, сиятельнейший из рода Ахеменидов.

— Сколько у Набусардара солдат на севере? — спросил Кир, пропустив мимо ушей славословия.

— Тысяч двадцать, — сознательно преуменьшил Сан-Урри, опасаясь, как бы Кир не отложил наступление.

— А нам донесли, — озабоченно заметил царь, — что там ровно пятьдесят тысяч. Хорошо ли они вооружены, одеты?

— У Вавилонии, как ты знаешь, царь царей, не было постоянной армии, а потому не было в достатке ни оружия, ни снаряжения.

— Однако эти пятьдесят тысяч могут оказаться прекрасно снаряженными, князь. Вавилония — богатейшая страна, вот уже несколько месяцев, как она готовится к войне. Я. слышал, что вся армия Набусардара на славу вооружена и одета, не знаю только, достаточно ли она обучена. Что ты скажешь на это, князь?

— Набусардар мой недруг, и я не слишком пекусь о его воинстве.

— О, — снисходительно улыбнулся царь, — интересоваться неприятельской армией столь же необходимо, как заботиться о своей собственной. Мне говорили, что солдаты Набусардара обучены неплохо. Набусардар — первый достойный соперник царя Кира.

Словно предвкушая схватку с ним, персидский властелин вперил взор в увешанную коврами стенку шатра, сшитого из звериных шкур; взгляд его, как бы пронзив их, блуждал в неведомых далях.

Сан-Урри смотрел на вельмож и эсагильских жрецов. Ему казалось, что они покойны и удовлетворены, лишь в его собственной душе не было ни довольства, ни покоя! На всем протяжении опасного пути он мечтал о том, как великий царь велит воздать ему почести, самолично возвысив его над остальными. Втайне он даже надеялся, что Кир поставит его во главе полков, идущих на штурм Мидийской стены. Между тем царь держит себя так, точно Сан-Урри привез ему не план вражеских укреплений, а всего-навсего горсть золота. Не в силах подавить растущей досады, Сан-Урри жаждал одного — услышать, чем намерен вознаградить его Кир.

Но персидский владыка не спешил. Это был осмотрительный, спокойный и рассудительный человек. Лишь в редких случаях давал он волю чувствам, хотя, вовсе не был черствым и жестокосердным. Он все подчинял своей твердой воле, действуя сдержанно и обдуманно. К этому он приучил себя в молодости, таким остался и в зрелые годы.

Наконец он оторвал взгляд от ковров и обратился к присутствующим с кратким словом. Царь ничего не подчеркивал, ничего не выпячивал, в то же время ничего не умолял и не принижал, он был чем-то сродни неторопливому потоку, который уверен в том, что никакая сила не собьет его с пути.

В ознаменование столь счастливого дня Кир повелел устроить вечером пир. Кроме того, он распорядился приготовить для утомленных дорогой эсагильских гонцов шатер и выставить возле него стражу.

Чужеземцы удалились, и Кир остался наедине со своими советниками. Он сказал им:

— У нас в руках план стены Навуходоносора, но это еще не значит, что мы вступим в Вавилонию без боя. Напротив, нас ждет жестокое и упорное сражение.

Помните это. Перед нами не менее ста пятидесяти тысяч хорошо снаряженных и обученных солдат. Набусардар — полководец, каких Вавилония не знала со времен Навуходоносора. Не будь на то воля богов, судивших персам владеть и править миром, я избрал бы Набусардара своим ближайшим другом. Но боги начертали властвовать нам, так как только мы правим справедливо и каждому воздаем по заслугам.

Кир потер лоб и о чем-то задумался, но вскоре морщины на лбу и у глаз его разгладились, царь расправил широкие плечи, обвел присутствующих взглядом и молвил свое излюбленное:

— Я буду рад, если вы не забудете, что перс должен дорожить отчизной, как собственной жизнью, и не запятнаете себя изменой. Никого ваш царь не презирает так сильно, как изменников.

В лагере Кира на приволье Месопотамской равнины, окаймленной с севера сосновыми лесами ассирийских гор, шли приготовления к пиру перед боем — таков был обычай.

Персидские солдаты изощрялись, стремясь убедить халдейских послов в том, что склонность к роскоши, красоте и наслаждениям свойственна им так же, как лидийцам, мидийцам и вавилонянам. Они, украшали цветами шатры и оружие, боевые колесницы, лошадей и верблюдов; расстилали ковры, завешивали, входы в палатки пестрыми шерстяными и шелковыми тканями; уставляли столы медными, оловянными и серебряными кубками; в корзинах и на блюдах подносили изысканнейшие печения, мясо и фрукты. Они сели за еду, увешанные металлическими побрякушками, сверкая драгоценными каменьями, Волосы их были переплетены лентами и умащены благовонными маслами.

Халдейские послы глаза раскрыли от удивления. Пренебрежительная кличка «паршивый перс» никак не вязалась с тем, что они увидели. Подданные Кира излучали здоровье и силу.

Но всего больше поразили их царившие здесь доброжелательство и согласие. Персы относились друг к другу по-братски, по-отечески, халдеи не замечали ни распрей, ни зависти, ни злобы,

— Как это возможно? — качали головами эсагильские жрецы, которые отправились поглазеть на персидский лагерь и его обитателей.

— Неужто Кир обладает такой силой убеждения? Я не выдержал его взгляда, когда он посмотрел на меня. Не мог.

— Не хочешь ли ты сказать, что Кир и впрямь ниспослан небом, чтобы искупить прегрешения человечества?

— Я готов этому поверить. Только никак не возьму в толк, отчего Мардук не открыл нам этого…

— Быть может, он открыл это Исме-Ададу, оттого верховный жрец и переправил Киру план Мидийской стены.

— Верно, так оно и есть, Кир — сын богов, и потому в душах окружающих его людей царит умиротворение. Нравы его солдат убеждают в этом.

Подстрекаемые любопытством, они заглянули в один из шатров и вступили в разговор с наемными солдатами.

— Откуда же быть сварам, — ответил один из них, — если и царь, и начальник, и простой солдат вместе спят под открытым небом, едят из одного котла, живут одинаково?

— У нас никто не в обиде, перед царем мы все равны, — добавил другой.

— Вы хотите сказать, — глубокомысленно подхватил жрец, — что весь лагерь — как один человек?

— Как один, — кивнул солдат, укреплявший венок на голове.

— А из каких племен воины в вашем стане? — выспрашивал служитель Мардука.

— Из всех персидских племен, — отозвались солдаты.

— Я, к примеру, пасаргадянин, — выпрямился виночерпий.

— Я — артеат, а тот, что сидит у меня в ногах, из масийцев.

— Мы с отцом — сыновья могучего племени сагартов, родственного племени отважных мардов.

— Я и вот все они — мерахийцы, — повел рукою солдат, разделывавший жареного барашка.

— А я, святейшие, происхожу из племени дерусийцев, в жены же взял пантелаэтийку. Отец ее был уже слаб, когда отдал за меня красавицу Сусию, и как родного принял в свой дом. У нас шестеро сыновей, седьмого ждем.

— Других среди нас нет, — заметил тот, кто разливал вино, — но по соседству сыщутся и десковийцы, и дропиковийцы, и славные ахемениды, из коих, как вы знаете, происходит наш царь и господин.

Тут у входа появился персидский военачальник и произнес приветствие персидских воинов.

— Будь благословен, — ответствовали жрецы и обратились к нему с вопросами.

— Могу провести вас по лагерю, — предложил тот свои услуги, — пока накроют столы, мы успеем обойти шатры на бугре.

— В другой раз, почтеннейший, — вежливо отказался жрец, — на небе уже звезды, а с первыми звездами мы должны явиться в шатер царя царей.

С верхнего конца лагеря донеслись звуки лир, цимбал и ласкающая слух песня.

Халдейские жрецы напрягали слух и зрение.

— Женщины? — спросил один из них.

— Женщины. Из обоза. Во время пиров им дозволяется навещать шатры и проводить ночь в утехах, — пояснил военачальник.

Жрецы мардука воззрились на женщин и девушек, приближавшихся к солдатским шатрам. В руках они несли музыкальные инструменты, тритонов и раковины, фигурки богов, благовония. Плавно скользили танцовщицы, флейтистки наигрывали любовные песни, певицы чаровали голосом и взглядом.

Вот когда начиналось подлинное веселье. С приближением ночи все громче звучали песни и неудержимый смех, звенели чаши, плескалось вино — дар сирийских виноградников, слышался робкий и страстный шепот.

Взошла луна в ореоле золотисто-мерцающих звезд, казалось, и она справляла пир, подобно людям на земле. Округлое лицо ее улыбалось, она благодушно струила с высоты свое переливчатое серебро.

Ее серебром был облит и шатер Кира, где вместе со всеми пировали и халдейские жрецы. В просторном шатре восседала знать, в том числе лидийские царь Крез, ставший другом Кира. На другой половине веселились военачальники, а также Сан-Урри с приставленным к нему лазутчиком князя Устиги. За свой стол Кир пригласил старших и младших военачальников и даже простых воинов, так как ценил простых солдат не меньше, чем полководцев. Приглашены были главным образом те, кто отличился в недавних сражениях. Кир ревниво следил за тем. чтобы никто не был обижен и старался относиться ко всем одинаково: ему хотелось иметь не только хорошо обученное и смелое, но преданное и надежное войско.

В шатре, украшенном гирляндами розмарина, наполненном задорным пением придворных музыкантов и густым ароматом великолепных яств, становилось все веселее. Особенно стало оживленно, когда вихрем взметнулись звуки бубнов, флейт и лир.

У Кира заблестели глаза. Тому, кто заглянул бы в них, почудилось бы, что он смотрится в зеркальную поверхность бездонного колодца.

Один из старших военачальников поднял бокал:

— Живи вечно, благословенный богами!

Воины подхватили здравицу.

Откинувшись на подушки, Кир восседал на золотом ложе; он поблагодарил кивком головы.

Царю прислуживали двадцать очаровательных царевен, полученных им в дар от правителей вассальных государств. Они наперебой подносили ему кушанья и питье, каждая собственноручно подавала ему еду на золотом подносе или напиток в золотой чаше. На ком царь останавливал взгляд, та и должна была к нему приблизиться. Справедливости ради Кир допускал к себе царевен поочередно.

Хотя многие из них были подарены Киру с тем, чтобы при случае лишить его жизни, царевны невольно забывали об этом коварном замысле. Кир был поистине великий властелин и умел изгонять из сердец злобу и ненависть к царю персов. Кто ненавидел Кира на расстоянии, тот влюблялся в него, оказавшись вблизи. В конце концов царевны из вассальных государств стали ревновать его друг к другу, и счастливейшей почитала себя та, которой Кир дозволял развязать шнурок на своем башмаке.

Лишь одна царевна стояла перед Киром с каменным лицом и тяжелым сердцем, всякий раз давая ему понять, что она лишь его рабыня. Но Кир любил с нею беседовать и отпускал от себя последней.

Вот и теперь она последней подала ему чашу, и царь пил, не сводя с нее глаз.

— Еще одну, — попросил он, предоставляя себя ее заботам.

Она снова наполнила чашу, и снова царь, потягивая вино, еще пристальней посмотрел ей в глаза. Наконец он молвил:

— Сядь ко мне на ложе, Хризанта. Тебе следовало бы развлечь царя, но так уж и быть — царь потешит тебя, ибо видит, что радости в твоем сердце меньше, чем зерна в клюве птицы. Не веселят тебя ни вино, ни песня, ни золото, ни дорогие одежды. А я хочу, чтоб тебе хоть раз было весело с нами. Твое грустное лицо и на меня наводит тоску, а я не хочу тосковать. Чего ты желаешь, чем тебя утешить?

— Человек не в силах вернуть мне то, — холодно отозвалась она, — что однажды принес он в жертву богам.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Вспомни Сарды, царь, и ты все поймешь.

— Ты говоришь о моей победе над Сардами?

— О твоей победе и смерти моего возлюбленного, кого по твоему приказу сожгли на площади. Теперь всякий раз, когда ты глядишь на меня, мне кажется, что меня ищет пламя, лишившее его жизни. А когда я подношу тебе вино, мне. чудится, будто я подливаю масла в огонь, превративший его тело в пепел. Стоит мне увидеть тебя — и перед моими глазами встает эта площадь в Сардах и его казнь. Прошу тебя, царь, — отпусти меня. Ушлешь ли ты меня в горы, где рыщут дикие звери, пронзишь ли мечом, или отдашь, на поживу солдатам — мне все равно, но видеть тебя я не в силах.

Она была готова ко всему и не страшилась смерти. Она ненавидела Кира и его владычество. Хризанта происходила из знатного лидийского рода, который до сих пор не смирился с участью, уготованной ему персидским тираном. Всем сердцем призывала она на его голову кару богов и лучшей расплатой считала поражение Кира в войне с Вавилонией. Если бы дрогнула его армия, рухнула бы вся империя Кира. Племена распадутся, как развязанный сноп соломы. И каждое снова обретет свободу. Победа Вавилонии явится искуплением для народов. Лидия намеривалась всячески способствовать этому и выступить против персов на стороне Вавилона, но Кир предупредил ее. Он напал сперва на слабую Лидию и соседние с нею земли, — оставив могущественную Вавилонию напоследок, — напал столь внезапно и захватил столь молниеносно, что Вавилония не успела даже оказать ей помощи. Так был покорен самый богатый из северных царей — царь Крез. Одно было непонятно ей в трагедии родного народа — как мог пленный Крез сблизиться с Киром? Более того, он стал советником персидского царя, сопровождает Кира во всех его походах и не преминул отправиться с ним в Вавилонию, вопреки заключенному с ней союзу.

Как обычно во время празднеств, Крез сидел за пиршественным столом Кира. Хризанта посмотрел в его сторону. Окруженный персидскими вельможами, он о чем то оживленно с ними беседовал. Хризанта метнула на него ненавидящий взгляд, но Крез лишь приветливо улыбнулся ей и как ни в чем не бывало отпил из кубка. Лицо его было безмятежно, точно иной доли он и не желал. Ей была не понятна эта странная перемена. Первый по богатству после вавилонских властелинов, Крез по доброй воле пошел служить к персидскому тирану. Или он настолько мудр, что из всех зол сумел избрать наименьшее? Или он полагает, что истинное счастье состоит в умении обходиться тем, что есть? Хризанте стало жаль своего царя, и она вновь повернулась к Киру.

Кира уязвили ее слова: «Видеть тебя я не в силах». За такое оскорбление она заслуживала наказания.

Но приветливое выражение его лица не изменилось. Глаза царя все так же сверкали, словно искристое вино в золотой чаше, которую он держал в руке. Слова Хризанты поразили его, подобно мечу, поразили в самое сердце, но он не подал вида. Кир всегда старался расположить к себе людей и огорчался, если замечал среди приближенных неприязнь к своей царственной особе.

Невозмутимость Кира вывела Хризанту из себя, и она не удержалась:

— Царь, ты не слышал моей дерзости, а я намеренно произнесла ее для того, чтобы ты, разгневавшись, убил меня. Я старалась тебя рассердить. Но ты миришься с этим, как те, что привыкали унижаться.

Кир спокойно ответил:

— Я потому, и царствую, что способен сносить больше других. Что же это за правитель, если он позволяет себе поддаваться гневу и теряет рассудок? Скажу тебе больше, Хризанта. Царь Кир мечтал и мечтает окружить себя друзьями и преданными людьми. Друзей он потчует с царского стола и облачает в царские одежды, чтобы показать, как он чтит их. Я не делаю различий между собой и простым воином, так как, все мы равны, поэтому на своих пирах я велю потчевать сперва и военачальников и солдат, а мне подают последнему. Персидский царь пьет такое же вино. как и его воины, ничуть не лучше. Персидская царица носит такие же одежды, как и лидийские царевны, живущие при нашем дворе. Твой царь, великий и мудрый Крез, вовремя понял это и стал моим другом. Отчего же ты, Хризанта, нарочно разжигаешь в своем сердце ненависть ко мне? Тебя чего-нибудь лишили? Знаю, ты скажешь, что тебя лишили родины. Но дай срок, я верну лидийцам их земли, и они получат волю в пределах Великого Персидского царства. Делать народы рабами — не моя цель. Я стремлюсь лишь объединить все племена Старого Света в одну большую семью, чтобы обеспечить им счастливую жизнь. Когда окончится эта война, золотой век наступит для всех нас. Все мы будем жить в любви, правде и благоденствии. Я, царь персидский, обещаю это тебе. Ну, а теперь присядь ко мне и успокойся, Хризанта.

Она присела на краешек ложа, порывисто дыша от возмущения.

Остальных прислужниц царь отослал к музыкантам, услаждавшим его слух песней. Кир пожелал, чтобы царевны порадовали его танцами.

Царевны, боготворившие Кира, взошли на устланный коврами помост и начали исполнять любимый танец царя. Кир засмотрелся на танцовщиц, любуясь их грацией. Он следил за каждым их движением, и довольная улыбка не сходила с его уст, глаза царя вспыхивали, будто пламень.

Девушка, подававшая военачальникам жаркое из серны, заметила, что Сан-Урри не сводит с Кира глаз. Она подумала, что халдей поражен мужественной красотой царя. Но девушка ошибалась. Сан-Урри был поражен обхождением царя с людьми.

Сподвижник Устиги разгадал, что означает это внимание, и вступил с халдеем в беседу.

— Не удивительно, что наш царь привлек твое внимание, халдейский князь. Нет равного ему по красоте во всей Персии.

Другой перс добавил:

— В молодости, живя среди мидийских юношей, у своего престарелого отца Астиага, он всех покорял своей красотой.

В беседу вступили еще несколько гостей; не забывая о еде, они наперебой принялись рассказывать:

— Пришло время, и юноша превратился в мужа, с которым немногие могли бы померяться силою и отвагой.

— Кира считают самым замечательным из властелинов всех времен и народов. Он обладает редкими достоинствами: глубокой человечностью, справедливостью, мудростью и непогрешимой проницательностью.

— Это он создал Персию. До него она была раздроблена на множество прозябавших племен, которые не представляли себе иной жизни. Он объединил все племена в одно государство и за короткое время поставил его вровень с остальными государствами мира.

— Да благословят его боги за то, что он приобщил нас к новым обычаям я приятным новшествам. Да хранят его боги! — воскликнул один из военачальников, подняв кубок.

Все осушили свои чаши до дна.

Сан-Урри незачем было подробно рассказывать о Кире: в Вавилонии хорошо знали о том, что у себя на родине персидский царь насаждает разумное и полезное, вопреки вельможам стремясь возвысить простолюдина. Он преобразил свое пристанище в Экбатане во дворец, где все поражало великолепием. Двор его утопал в роскоши, как и дворы египетских фараонов, мидийских, лидийских, ассирийских, сирийских, финикийских и вавилонских правителей. Но Кир не хотел властвовать только ради золота и богатств. В первую очередь его заботы были о государстве. Он учредил новую систему правления и законы для ее защиты. Кир понимал, что недовольство — самый грозный неприятель сплоченности и могущества, поэтому старался делать так, чтобы народ не роптал, чтобы он был привержен ко всему персидскому и исполнен чувства собственного достоинства. Он думал о благе своего народа, думал о каждом человеке в отдельности. Кир стремился знать каждый город своего царства, каждое селение, каждую общину. Интересовался жизнью любого подданного. Полководец Кир старался держать в памяти имена своих воинов и не уставал повторять, что уж если ремесленник помнит названия своих инструментов, то ему и подавно следует знать имена тех, кем он повелевает.

За такое внимание люди платили великому царю любовью. Персия боготворила Кира, но ему хотелось, чтобы также относились к нему и покоренные народы. Поэтому он стремился не держать побежденных правителей в заточении, — попросту увозил их в Экбатану, для вящей безопасности, где окружал их всеми удобствами и располагал в свою пользу. В каждой стране он оставлял нетронутым привычный образ правления, не меняя чиновников, а только устанавливая свой надзор. Согласно его приказу, в стране, добровольно признавшей владычество персов, никто не смел злоупотреблять властью, лишать людей имущества или оскорблять женщин. Но любые приказы исполняют люди, и даже если они воспитаны в строгих правилах, то длительное пребывание на чужбине и пример местных чиновников, чинящих произвол, действовали на них пагубно — они начинали брать взятки и притеснять народ завоеванной страны. Так извращался, казалось, великодушный замысел царя, вызывая ненависть к нему, Тогда как одним из самых заветных желаний Кира было снискать любовь всех народов.

Движимый этим желанием, Кир пригласил Хризанту сесть на царское ложе, хотя та открыто выражала ему свою неприязнь.

Когда девушка опустилась возле, он наклонился к ней и ласково спросил:

— Или не веришь ты царскому слову и думаешь, что впустую царь говорит о любви и блаженстве, когда его войско проливает кровь?!

— У меня нет никого, с кем бы я могла жить в любви и блаженстве. Мне нечего ждать и незачем радоваться твоим победам, царь. Ты убил избранника моего сердца.

— Я велел казнить смутьяна, не ведая, что он — твой возлюбленный. Да если бы я знал это, то не пощадил бы его. Пойми, я не мог поступить иначе, Хризанта. У себя дома, в Сардах, ты с детства слышала разговоры о войнах. Вспомни, как скифские племена разграбили ваш край. Моя твердость по сравнению с их жестокостью — все равно что капля в море. Подними же голову и посмотри мне в глаза.

Взяв ее за подбородок, он привлек девушку к себе.

— Ради царя Креза, — продолжал он, — я хочу сделать тебя счастливой. Невозместимых утрат нет. Быть может, найдется знатный перс, который заменит тебе твоего избранника. Я же из уважения к твоему царю готов отдать тебе в мужья одного из самых замечательных людей Персии. Ты видела в Экбатане князя Устигу, которого я полгода тому назад послал по военным делам в далекие края. Мне кажется, ты полюбишь моего славного Устигу. Изгони из своего сердца ненависть — и он твой. После царя Кира в Персии нет человека достойнее.

— Нет, царь, — ответила Хризанта, — вместе с моим избранником умерла и свободная Лидия. Теперь ничто для меня не имеет цены.

— Женщины часто бывают опрометчивы, — заметил Кир, — ты плохо знаешь мое сердце. Я не только человек, но еще и воин и царь. Я предложил тебе то, что в силах дать человек, и то, что под силу царю. Остается дар воина. Так вот же он — получай свободу, ты можешь покинуть мой лагерь. Когда ты хочешь уйти, Хризанта? — спросил он. — Я велю солдатам проводить тебя, куда ты пожелаешь.

— На рассвете, — отозвалась она, — чтоб не идти по жаре.

Наутро под охраной нескольких воинов Хризанта покинула лагерь. Она направлялась к берегам Евфрата. Переночевав в рыбацкой хижине, Хризанта на следующий день выменяла у хозяина на золотую пряжку от сандалии челн и поплыла вниз по течению, в надежде добраться до Вавилона. Она задалась целью раскрыть Набусардару местонахождение Кира и, главное, сообщить ему о предательстве Сан-Урри: наложницы царя шептались о каких-то важных табличках, привезенных халдейским князем. В Вавилоне, конечно, поймут, о чем шла речь. Предатель Сан-Урри и завоеватель Кир должны понести наказание, а народы — избавиться от персидского рабства. Вырвется из пут и ее родина, родина мужественных лидийцев.

Однако Хризанте не суждено было добраться до Вавилона. Горная стремнина опрокинула сплетенную из вербовых прутьев и обмазанную смолой утлую лодчонку. Хризанта стала тонуть, и когда волны вынесли ее на поверхность, царевна была мертва.

О случившемся с Хризантой Кир узнал не сразу. Скорбью наполнилась его душа. Увы, таков удел человека: одна жизнь угасает, другая зарождается, любовь умирает и воскресает вновь, и все же Хризанта не должна была уйти в царство теней с ненавистью в сердце.

Перед тем как вступить туда, она должна была освободиться от чувств, которые в глазах бога добра и правды порочат человека.

Так считал царь.

Гости же не заметили, ухода Хризанты. Их настроение после выпитого вина стало еще веселее.

Один Сан-Урри не был вполне доволен, его томило ожидание — каково будет царское вознаграждение? Наконец Кир подозвал его к себе и собственноручно надел ему на шею золотую цепь.

В подтверждение своих верноподданнических чувств, Сан-Урри сказал:

— Считай меня своим преданнейшим слугой, царь царей, я преисполнен желания служить тебе верой и правдой. Можешь рассчитывать на мою помощь в войне с царем Валтасаром. Я готов повести в сражение любой отряд, какой ты мне доверишь.

Но Кир не спешил доверить Сан-Урри отряд, решив воспользоваться его военными талантами после штурма Мидийской стены. По ту сторону заслона найдется дело и для халдейского князя.

Занимался рассвет.

Звезды, деревья и трава словно впивали темноту. Посветлело на востоке, забрезжило на севере, и вот настало утро, пронизанное золотистыми лучами солнца.

Отшумело лагерное пиршество, ушел единственный за весь немилосердно знойный август день отдохновения и веселья.

Персидское войско готово было выполнить задачу, возложенную на него его полководцем. Сплоченное, стояло оно к северу от Мидийской стены в ожидании высочайшего повеления.

В тот же день Кир стянул войска к центру лагеря.

После жертвоприношений, сопровождавшихся благоприятными прорицаниями магов, он обратился к воинам с ободряющими словами:

— Настало время, верные мои воины, померяться силами с Вавилоном. У вас отменные мечи, копья и стрелы со стальными наконечниками и непробиваемые щиты; вы неуязвимы. Нет на свете воина, более доблестного, чем персидский. Под его ударами рушатся государства, его волею созидается новая могучая империя. Рабы стали повелевать миром, так судили боги, чтобы вознаградить персов за тысячелетия чужеземной тирании. Нам осталось преодолеть последний рубеж, и я убежден, что моя непобедимая армия возьмет его с честью. Чем сильнее вы себя окажете, тем больше достанется вам из того, что принадлежит слабым. Наградою вам будет Халдейское царство, ибо я верю — с божьей помощью и с вашей отвагой мы победим. Ждите приказа ваших начальников.

Начальники получили тайный приказ начать штурм Мидийской стены на четвертый день, пополуночи.

* * *
Вавилон будто воскресал из мертвых, медленно и тяжко освобождаясь от оцепенения, в которое поверг его августовский зной.

Жара постепенно спадала. Прохладой повеяло с севра, где прошли дожди.

Вода в Евфрате поднялась, и каналы снова наполнились. Растения и люди набирали сил. Все оживало на глазах, пробуждались дома и холмы, камни и кусты, приходил в себя человек. Жизнь возвращалась и к былинке, и к речной волне, распространяясь по всему краю, вливаясь в мускулы людей, питая собой листву на иссохших ветвях; картина эта напоминала второе сотворение мира.

На улицах опять сновали пешеходы. Над крышами Храмового и Царского Городов взметались стаи голубей. Веселее защебетали птицы в густых кронах деревьев. Наконец и вельможи отважились покинуть свои дворцы, благодатная прохлада которых спасала их от нещадного зноя. Словно из тысячелетних гробниц, все живое выползало из своих укрытий. На полях среди налившихся, тяжелых колосьев ячменя и пшеницы, замелькали первые жнецы. Урожай был невиданный, и чтобы не дать зерну осыпаться, надо поторопиться с жатвой. В роскошных паланкинах земледельцы устремлялись на поля полюбоваться богатством, которое таил в себе каждый колос, пухлый как новорожденный младенец.

Встречаясь на вавилонских нивах, вельможи величественно, боясь уронить достоинство, кланялись друг другу из-за занавесок.

Обозреть свои владения отправилась и Телкиза. Четыре молодых рослых раба несли ее паланкин, следом шли прислужницы.

Со скучающим видом восседала Телкиза за воздушной занавеской, рассеяно отвечая на приветствия вельмож.

На смену наслаждению, которое она пила большими глотками, пришло мучительное отрезвление, пустота, горечь, боль и страдание. Страдание…

— Да, это так… — произнесла она вслух в подтверждение собственных мыслей и выглянула в окошечко.

У рта ее пролегли две глубокие морщины, которых еще месяц назад не было, теперь никакой мазью не разгладить их.

— Увы, это так, — повторила Телкиза дрогнувшим голосом.

Но вдруг она оживилась и в нетерпении устремила взор навстречу носилкам, в которых к ней приближался Сибар-Син.

Сибар-Син, тоже снедаемый жгучим нетерпением, сошел с носилок и поклонился Телкизе.

— Ты был у Набусардара? — поспешно спросила она.

— Как ты нетерпелива, благородная и возлюбленная Телкиза.

— О Сибар-Син, — сказала она, все более раздражаясь, — пусть это не удивляет тебя, целый месяц я провела в ужасных муках, Борсиппа не идет у меня из головы. Никогда еще я не была столь одинока. Лишь римлянин услаждал мой слух своими песнями, но этого мало. Я страдала, как самая несчастная из моих рабынь. О, как жестоко я страдала! Сердцем моим и разумом словно завладели демоны. Я этого не выдержу долго. Так что ты знаешь о Набусардаре и о ней? Ничего? Тебе ничего не удалось выведать? Говори, Сибар-Син, говори, ты видел ее? Если видел, скажи, она красивее меня? Может ли огонь ее очей нравиться мужчинам больше, чем жар моих? Так ли пленят мужчин ее тело? Может ли ее тело быть более упоительным, чем мое? Могут ли ее речи быть слаще моих? Могут ли ее ласки быть нежнее моих ласк? Видишь, я затем только и отправилась на прогулку, чтобы встретить тебя и разузнать обо всем. Говори же! Рассказывай обо всем! Молчишь?

Сибар-Син молча смотрел на прозрачную ткань занавесок, уголки которых Телкиза мяла своими длинными пальцами.

— Говори, Сибар-Син, или я не переживу. Избавь меня от страданий, которые терзали меня весь этот ужасный месяц. Помоги мне, не то я сойду с ума. О, я и теперь, как безумная, теряю разум от ревности. Скажи, она красивее меня? Напрасно ты скрываешь, я знаю — ты был в Борсиппе и виделся с нею. Я все знаю. За деньги люди предадут и богов и царя. Мне донесли, что ты говорил с нею.

— Успокойся, Телкиза, не забывай о своем сане.

— Мне нужно знать обо всем, нужно, — простонала она.

— Что ж, — не без колебаний согласился Сибар-Син, — если ты так хочешь… да, я был в Борсиппе и виделся с нею. Она сама вышла ко мне. Набусардар почивал, и она не позволила разбудить его.

— Она сама вышла к тебе? С каких это пор халдейские женщины принимают гостей в доме своих любовников?! Уж не перевернулся ли свет…

— Утешься, Телкиза, и позволь мне спокойно все досказать до конца.

— Как ты переменился, — прошепталаона с горечью, — теперь у меня нет никого. Остается только нанять кого-нибудь, кто за деньги вонзит ей кинжал в сердце. Я подошлю к ней убийцу, а если и у него дрогнет рука, то прикажу ему убить меня. Я не могу смириться с мыслью, что кто-то затмит меня. Ты знаешь, кем. была Телкиза в Вавилоне, и помнишь, что ей надлежало стать халдейской царицей! О, если б я ею стала, Набусардару пришлось бы покориться и любить меня; что мне тогда его ненависть! Вся Вавилония исполняла бы мои повеления, и в первую очередь я приказала бы выпустить не меньше полусотни стрел в начальника лучников.

— Прости, в тебе говорят ненависть и оскорбленное самолюбие, Телкиза, — укорил ее Сибар-Син, — пора бы образумиться.

Шире раздвинув занавески паланкина, она перевела взгляд на окрестности, на поля. Глаза ее казались стеклянными, лицо застыло, и только губы шевелились, что-то шепча.

— Ни в ком из вас я не нуждаюсь больше. — Телкиза отстранила веером его лицо. — Я хотела взглянуть на урожай и вижу, что пора начинать жатву.

При этом Телкиза, давая понять, что она сердита, умышленно смотрела вдаль, где волновались, меняя окраску, и одуряюще пахли спелые хлеба. Нарочно смотрела на жнецов и жниц. Взгляд ее задержался на хорошенькой девушке, подбиравшей колоски на стерне. Телкиза коснулась пальцами своего лица, на котором смертоносный август оставил две глубокие морщины.

Ей стало жаль себя; судорожно стиснув пальцы, будто срывая колючий цветок чертополоха, она велела возвращаться домой.

Но, миновав пшеничные поля, Телкиза вдруг передумала и приказала повернуть к Муджалибе.

Там она велела доложить о себе Валтасару. Она хотела обратить внимание царя на дочь Гамадана. Зная, что Набусардар собирается взять Нанаи в жены и хочет испросить для нее благородный титул, Телкиза задалась целью помешать этому, а заодно привлечь внимание царя к Нанаи, убедить его отнять Нанаи у Набусардара, пользуясь правом властелина и первого после богов человека в государстве.

В этот день Валтасар собирался проведать томившуюся в темнице Дарию, дочь скифского князя Сириуша, по-прежнему отвергавшую его. Потеряв терпение, он пригрозил ей смертью. Но, оставаясь наедине, тосковал по ней и, измученный каждодневными заботами, вновь искал утешения в ее обществе. Что поделать — царь, владыка обширных земель, — Валтасар оставался человеком со всеми присущими ему слабостями, переживаниями и тревогой. Особенно мучительны были для него ночи, он ни на секунду не мог сомкнуть глаз. Его поили отварами из всевозможных трав, прикладывали ко лбу янтарь, чтобы рассеять тягостные думы. Было решено даже пригласить лекарей из Египта и Греции. Для посвященных не было тайной, что в иные ночи, когда у его ложа бодрствовала скифка, царь спал глубоким сном. Но Валтасар хотел ее любви. И чем дольше упорствовала она, тем настойчивее домогался ее царь. Болезненное упрямство было свойственно его натуре, равно как крайняя неуравновешенность и вспыльчивость. Во время очередной вспышки он велел заточить Дарию в темницу. Но когда в бессонные ночи его все более изводил давний страх за свою жизнь — Валтасар опасался, что его убьют во сне, — он приказал отпереть двери темницы. Однако Дарья не пожелала её покинуть, а Валтасару не хотелось прибегать к насилию; в данном случае оно было бессмысленно. И он отправился к ней собственной персоной, чтобы самолично посулить прощение и уговорить вернуться в его покои.

Телкиза на дворе подстерегала окруженного телохранителями царя, но, выслушав ее краем уха, Валтасар не придал значения ее словам.

— Я поразмыслю над этим, сейчас мне недосуг, — ответил он Телкизе.

Телкиза дрогнула, пальцы ее сжались, и крашеные зеленые ногти впились в ладони. Приложив развернутый веер к груди, склонясь перед Валтасаром в глубоком поклоне, Телкиза слала ему вслед самые страшные проклятия. Расстроенная, удалилась она из Муджалибы.

Тем временем Валтасар приказал отпереть двери темницы, где до сих пор томился пророк Даниил.

Заскрежетали ключи, стража распахнула дверь, и откуда-то из глубины донеслись звуки песни, той самой, которую напевала Дария, еще живя во дворце. Он вспомнил выражение ее серо-голубых глаз, ресницы, брови и кудри цвета темной глины. Недаром ему всегда казалось, что, когда она рядом, все вокруг благоухает воздухом и землею. А ведь человеку, даже если он царь, приятно глядеть в девичьи глаза, в небесную синь, отрадно гладить девичьи кудри, в которых ожил цвет земли.

Валтасар смешался, но тотчас решительно вошел в келью, освещенную слабым пламенем каганца.

Сидя на глиняной скамье, Дария пела. Она услышала шаги вошедшего, но не обернулась. Ей это было безразлично. Она пела, и звуки ее песни через распахнутую дверь улетали на волю.

Валтасар дал стражникам знак удалиться и притворить за собою дверь.

Оставшись с Дарией наедине, он на удивленье миролюбиво проговорил:

— К тебе пожаловал царь!

Она поднялась и приветствовала его наклоном головы.

— Надеюсь, ты не разучилась говорить? — спросил он, повышая голос.

— Ты ведь слышал, что я пою, к чему же спрашивать?

— Тогда отвечай, как подобает отвечать царю.

— Мне нечего больше сказать владыке Халдейского царства.

— Ты даже не желаешь просить о помиловании? А я затем и пришел, чтобы дать тебе возможность высказать свою просьбу.

— Вижу, государь, тебе жаль отправлять меня в царство теней, не отважился ты исполнить свою угрозу. Царю пристало быть решительным.

— Разве я не решителен? — приосанился царь, задетый ее словами. — Я могу казнить тебя, но могу и помиловать. Я знаю, сама ты не попросишь о снисхождении, вот я и пришел к тебе сам, я, царь Вавилонии. Подумай обо всем хорошенько. Ты еще можешь спасти себе жизнь, дорогую и бесценную.

Произнеся последние слова, он даже причмокнул.

— Ты пожаловал ко мне в темницу, чтобы сказать об этом? Но я повторяла и повторяю только, что уже тысячи раз ты слышал из моих уст.

— Ах, так? — Гнев и отчаянье прозвучали в его голосе.

— Да, царь. Покидая землю скифов, я. препоручила свою жизнь богам, отчего же теперь мне сожалеть о ней? Скифы не так страшатся смерти, как халдеи. Мы не боимся смерти, когда знаем, что за нас отомстят.

— Вот как? — прохрипел Валтасар, расслабляя пряжку на плаще.

— Да! Тот, кому отдала я свое сердце, строен, как ливанские кедры, стремителен, как орел, обитающий на серых скалах севера, мудр, как сам царь Соломон, и смел, как несметные скифские полки, которые он стягивает к: Понту Эвксинскому, чтобы обрушится на наших врагов, в том числе и на тебя, царь Вавилонии. Так мне ли бояться смерти? И если я умру, то останутся тысячи, а вот…

— Что — «вот»?

Рассерженный Валтасар вплотную приблизился к девушке. Отчего враждебно-непримиримы, не по-женски суровы ее речи? Ведь у Дарий такой кроткий взгляд, что любой из богов пленился бы его благодатью.

— Ты сказала, Дария, — Валтасар подавил гнев, видя, что жестокостью он ничего не добьется, — ты сказала, что если ты умрешь, то останутся тысячи, а вот…

— А вот если умрешь ты — что останется после тебя в Вавилонии? Об этом я хотел я тебя предупредить.

— А! — вскричал Валтасар. Ненависть и любовь раздирали его сердце. — Вавилония останется навеки! Нас сотни тысяч, а вас жалкие сотни.

— …но эти сотни обратятся миллионами, когда от вас останутся десятки. Мы заполним весь Новый Свет, от северного моря до южного, от восточного до западного! Мы заполним весь материк и станем вершить судьбы мира, о Вавилонии же будут помнить только по книгам. Поэтому я не боюсь смерти, царь, и умру с улыбкой.

— О, как зловещи, — прошептал Валтасар, едва не лишившись чувств, — о, как зловещи твои прорицания! Дельфийский оракул куда милосерднее. Но я пришел сюда не для того, чтобы сулить тебе золото за пророчества о будущем твоего племени; я дарую тебе жизнь, осыплю золотом, наряжу в роскошные одежды; богатства моих сокровищниц станут твоими, если ты уступишь мне. Тебя пугает моя настойчивость, но ты убедишься, что я могу быть ласковым. Все. в моей власти, ибо я царь. Я могу казнить, но могу и миловать, как никто на свете. Царь всемогущ. Царь может быть добрым, как дитя, и кротким, словно голубь.

— Царь должен быть прежде всего мужественным и мудрым, — перебила его Дария.

— Я стану и мужественным, и мудрым, как ты захочешь.

Он протянул к ней руки, но она отстранилась.

— Царю не к лицу потакать своим прихотям. Властелин должен быть послушен трезвому голосу разума.

— Обещаю быть послушным ему, я исполню все, чего пожелаешь. — Валтасар терял последнее терпение.

— Неумно и недостойно царя выпрашивать любовь. У Валтасара занялось дыхание.

— Воистину на сей раз ты говоришь чистую правду. В моей власти не просить любви, а вырвать ее.

Валтасар сбросил плащ на глиняную скамью. В порыве мстительной страсти он схватил девушку за руки выше локтей; притянув к себе, посадил рядом на скамью, и тотчас неудовлетворенное желание. вспыхнуло в нем с новой силой. Он не сводил глаз с ее плеч. К платью была приколота медная брошь, она вдруг стала расплываться, глаза его заволокло туманом. Измученный бессонницей и ночным бдением, Валтасар терял сознание. Он был беспомощен перед Дарией, между тем царь чувствовал, что лишь ее возвращение во дворец могло вернуть покой его ночам.

— Я скорее отрекусь от престола Набонидов, — начал он, — чем возвращу тебя твоему суженому. Видно ты хороша в любви, но я не посягну на твою. любовь. Даю слово, — проговорил он с грустью. — Ты прекрасна, словно сказочные ледяные вершины; прекрасна, как они, холодна и неприступна, как они. Одно мое слово — и до самой вершины протянется лестница из чистого золота, и ты будешь моею. Но я дал слово.

Грудь Дарии вздымалась. Царь смотрел на нее как завороженный.

— О, мне не доводилось видеть, чтобы статуя, прекраснейшая из статуй дышала, — а ты дышишь, Дария, Дария…

Он осторожно коснулся пальцами ее плеча и шеи.

Она отпрянула, вздрогнув.

— Нет, нет, теперь тебе от меня не уйти. Ты моя, моя навеки.

— Пусти! — крикнула Дария.

Ее крик привлек к дверям стражу.

— Будь у меня кинжал, прирезала бы тебя, как собаку. Как собаку, ты этого заслужил, царь. Ночами тебе мерещится Навуходоносор, ты и мне не давал спать, пока не посадил в темницу. Ты плачешься, будто он преследует тебя, нашептывая, что не ты, а он подлинный царь Вавилона. В неистовстве ты ломаешь медные гравюры, прославляющие его подвиги, но знай — ни в одном деле не сравниться тебе с ним! Скажи — ну какой царь станет предаваться любовным утехам, когда на границах его государства стоит вражеское войско?

— Влюбленные не могут быть другими, — оправдывался смущенный Валтасар.

— Увы, государь, — вздохнула пленница. Царь бормотал, как в горячке. Он напоминал Дарии ее соотечественников, тех, кто пьет маковый отвар для того, чтобы погрузиться в сладкий сон. Тех, кто, однажды отведав дурманного питья, вовек не может отвыкнуть от него. Уж не испробовал ли и он этого зелья? Дария спросила об этом царя. От удивления Валтасар вытаращил на нее глаза и даже приоткрыл рот.

— Зачем мне маковый отвар? Я пью сладкие вина.

— Разумеется. И все-таки ты очень напоминаешь тех, что пьют его или пляшут вокруг костра, сложенного из стеблей мака, вдыхая одуряющий дым.

— А может, враги подсыпают его в мои яства или в жертвенные курильницы вместе с благовониями? — подозрительно проговорил он. — Я ни о чем, кроме любви, не могу думать. Ты видишь, я забыл даже о персах. Это худо.

Валтасар задумался.

Он думал о нависшей над Вавилонией угрозе и смотрел на Дарию. Она стояла против него, опершись головой о стену. Складки ее юбки колебались в такт движениям ее тела, колебались и вышитые на ней зеленые листья. Словно легкий ветерок шевелил кроны деревьев.

— Дария, — растроганно молвил царь.

Узница замерла, вжавшись в каменную стену; она сама походила на каменное изваяние.

Лучше дождаться лекарей из Греции или Египта, чем вот так унижаться перед этой тигрицей. Беспощадную смерть — больше она ничего не заслужила. Но царь хорошо знал, что готов пресмыкаться и перед последним рабом, лишь бы избавиться от мучительной бессонницы.

— Ты заслуживаешь, — сказал он с укоризной, — чтобы я сам пронзил стрелой твое сердце.

— Было бы разумнее, государь, пронзить стрелами сердца персов. Для халдейского владыки было бы больше чести.

Не в силах долее выносить ее насмешек, Валтасар прохрипел в бешенстве:

— Я ненавижу твой язык. Он груб, как речь моих корабельщиков. Женщине пристало быть нежной и ласковой. А ты чудовище, я тебя ненавижу.

Валтасар подхватил плащ и, волоча его по полу, ринулся к выходу.

Распахнув дверь, он едва не столкнулся со стражниками и вдруг увидел Набусардара, нетерпеливо мерявшего шагами тюремный коридор.

— Зачем он здесь? — спросил он у стражников. Те ответили:

— Уже час, как верховный военачальник ждет его величества царя царей.

— Я занят, — грубо ответил царь.

— У него к тебе спешное дело, — добавил начальник стражи.

«Уж не подошли ли персы к границе?» — мелькнуло у Валтасара.

Вконец измученный зноем, ночными кошмарами и холодностью Дарий, он бессильно опустился на каменную скамью тюремного надзирателя и приказал позвать Набусардара.

Едва Набусардар приблизился, как царь поспешил его предупредить: — Я не располагаю временем, князь, говори коротко: чего тебе надобно?

— Дело касается меня одного, царь, и я не хотел бы говорить при солдатах. Прошу, выслушай меня наедине.

— Говори здесь, — приказал Валтасар слабым голосом, но дал телохранителям знак удалиться. — Говори… я очень устал.

— Твоему величеству известно, — начал Набусардар, — что нам удалось схватить начальника персидских лазутчиков Устигу с помощью дочери Гамадана. Я прошу вознаградить ее за храбрость. Прошу тебя, царь царей, наш верховный властелин, пожаловать ей благородный титул.

Валтасар вспомнил слова Телкизы о Нанаи и усмехнулся.

— К чему дочери Гамадана благородный титул? Она бедна, и уместнее будет наградить ее золотом, а не титулом.

— Не отказывай ей, царь, в благородном сане. Его носил ее дядя Синиб, отличившийся в войне с аммонитянами, он лишился его по милости Эсагилы. Нанаи была ему как дочь, и если ты не хочешь признать над собой верховенство Эсагилы, верни титул племяннице отважного Синиба.

Царь перебил Набусардара вопросом:

— Ты хочешь жениться на ней?

— Да, ваше величество, я хочу взять ее в жены, но-

— Ты удивлен, откуда мне это известно? — рассмеялся Валтасар. — Царь знает все, что происходит в его государстве. Однако вернемся к делу.

— Я хочу, чтобы она стала моей женой прежде, чем начнется война с персами. Достаточно одного твоего слова — и…

— Мы вернемся к твоему делу потом, князь, — пообещал Валтасар, думая при этом лишь о последнем визите Телкизы.

— Что тебе мешает решить его теперь? — настаивал Набусардар.

— Желание не поступить опрометчиво, мой верховный военачальник. Мы часто совершаем необдуманные поступки.

— Я все обдумал и хочу, чтобы Нанаи стала моей женой еще до начала войны с персами.

Он не успел договорить, как с нижнего двора, где находились царские казармы, донесся тревожный набат.

— Что это значит? — прислушался Набусардар.

— Что случилось? — воскликнул царь.

Шестеро вооруженных конников принесли Наби-Иллабрату весть, что персы сокрушили Мидийскую стену, что предательство открыло ворота Сиппара, что Опис, во избежание кровопролития, добровольно сложил оружие и что Кир пленил в Харране царя Набонида, под наблюдением и по замыслу которого возводился прекраснейший во всей Вавилонии храм бога Сина, непревзойденный Э-хул-хул.

Вскоре явился с донесением сам Наби-Иллабрат. С хладнокровием видавшего виды воина он твердым голосом, в котором не заметно было растерянности, доложил о случившемся.

Несмотря на спокойствие полководца, дворец тотчас охватила паника.

Мидийская стена пала, и в Царском Городе тревожно и призывно гудел набат. Гул его разносился вокруг, словно погребальный плач. Женщины в отчаянии падали на колени, ошеломленные мужчины настороженно выжидали. Люди безмолвствовали. Жуткая тишина воцарилась повсюду. Все высыпали из домов, халдеев обуял ужас.

Царь Валтасар оправился от первого потрясения, обрушившегося на него, подобно мору. Взглянув на Набусардара, он приказал:

— Немедля послать подкрепление на север. Персов надо задержать.

— Увы, царь царей, — возразил Набусардар, — у тебя нет такого войска, которое задержало бы персов в открытом поле. Вопреки ожиданию, им удалось сокрушить Мидийскую стену. Я послал туда пятьдесят тысяч превосходных, хорошо вооруженных и обученных солдат, которые вполне могли защитить стену Навуходоносора. Они не удержали ее, и я утверждаю, что нас предали. Иначе персы не взяли бы укрепления с такой быстротой. Нас предали, и следовало бы справиться у Эсагилы, у нее ли еще план Мидийской стены, которым столь коварно завладел Сан-Урри.

— Ты полагаешь, — вступил в разговор Наби-Иллабрат, — что Эсагила способна предать свой народ и выдать персам план Мидийской стены?

— Я убежден, что эта подлость — дело ее рук, — едва разжимая зубы, проговорил Набусардар, — но сейчас не время рассуждать. Прошу тебя, царь царей, немедля созови своих советников.

На совете, который собрался в тронном зале, Валтасар высказался за то, чтобы послать на север подмогу. Он вызвался лично руководить сражением. Набусардар доказывал, что нет смысла рисковать жизнью солдат, так как персы уже приближаются к Вавилону. Напротив, теперь важно как можно больше войск оставить для защиты Города Городов.

Кровь ударила в голову Валтасара, он вспылил, и переубедить его было невозможно.

Когда же сановники попытались поддержать Набусардара, он попросту заставил их замолчать:

— Кто здесь властелин Вавилонии? Если я — то вот моя воля и мой наказ. Снарядите десять тысяч отборных всадников и десять тысяч пехоты, придайте им триста боевых колесниц, я выступаю сегодня же.

* * *
С двадцатью тысячами наемных солдат Валтасар двинулся на север, чтобы преградить путь персидским войскам. Ни сановникам, ни Набусардару не удалось его образумить. Он во чтобы то ни стало хотел сразиться с Киром, чтобы показать ему, каков вавилонский царь. Видно перс забыл, что Вавилония — это не слабая Лидия или безрассудная Мидия. Обуреваемый воинственным пылом, Валтасар не успокоился До тех пор, пока не уселся в свою боевую колесницу и пыль не заклубилась под копытами его коней. Торопясь на север, он велел гнать лошадей галопом. Царь полагал, что выбрал наиболее подходящий момент для внезапного удара, что силы персов после штурма Мидийской стены еще распылены, и враг не сможет оказать серьезного сопротивления.

Царя сопровождал Наби-Иллабрат.

Понимая, что доверить войско Валтасару — значит обречь его на верную гибель, Набусардар послал с ним Наби-Иллабрата, чтобы тот опекал и берег солдат от беды. Командование армией также было возложено на Наби-Иллабрата.

По дороге на север царь лестью и угрозами добивался от Наби-Иллабрата признания, что он, Валтасар, мудрейший властелин и искусный полководец, не чета Навуходоносору, и Наби-Иллабрат не смеет отнимать у него возможность доказать это на деле. Устав от его болтовни, Наби-Иллабрат не вслушивался в слова царя и молчал. И Валтасар, истолковав его молчание как знак согласия, успокоился.

Величественно откинувшись на сиденье, он упивался своей решимостью и отвагой.

Закутавшись в пурпурный плащ, под которым был одет толстый панцирь, он бормотал себе под нос.

— Если теперь мне явится во сне мертвый великан и примется уверять, что только он был истинным царем, я смело взгляну ему в лицо и спрошу: кто победил персов? Вот когда я с презрением посмеюсь над ним, потому что это я, Валтасар, превзошел его, одолел армию, замышлявшую покорить весь мир. Не так ли? — обратился он к Наби-Иллабрату.

— Да, — не слушая царя, безучастно ответил Наби-Иллабрат.

— Ну, конечно! — обрадовался царь. — Слов нет, Навуходоносор тоже сделал немало… разрушил Иерусалим… Однако победить Кира куда труднее, чем царя Седехиаша. Так иль не так?

Наби-Иллабрат не ответил, притворившись, будто дремлет. Прислонясь к борту колесницы, он покачивал головой, как во сне. Шлем оттенял его волевое, благородное лицо; Наби-Иллабрат был красив: прямой римский нос, чуть тронутые сединою волосы, густая борода; две-три морщины на слегка впалых щеках и складки, пересекавшие лоб над переносицей, не портили его. Под распахнутым плащом поблескивала золотая цепь с боевыми регалиями. На руке, сжимавшей ониксовый эфес меча с серебряной инкрустацией, сверкал массивный именной перстень-печатка с родовым гербом.

Царь задержал взгляд на перстне. Видно, делал его большой умелец. Наби-Иллабрат знал толк в вещах, понимал толк в жизни! Но лучшим родовым знаком Наби-Иллабрата была глубина мысли и чувств.

Валтасар перевел взгляд на лицо Наби-Иллабрата. Оно было похоже на лицо Зевса, каким его изображают греческие ваятели.

Валтасар с наслаждением вытянулся, и эта поза вернула ему чувство собственного достоинства, надежду на успех. Всю дорогу он представлялся сам себе в ореоле победы и славы.

Грезя о подвигах, царь забыл даже про Дарию, по которой томился еще несколько часов назад.

Его мысли лишь изредка прерывались щелканьем бичей и стуком копыт. Размышления утомили царя, и он с удовольствием предался созерцанию своего эскорта. Бешеное вращение колес и фырканье шестёрки лошадей поднимало настроение Валтасара. По обеим сторонам колесницы скакали всадники и громыхали тяжелые повозки с защищенными панцирем стрелками.

Почти без передышки мчались они на север. Сознание того, что Вавилония избавилась наконец от его предшественника, царя Набонида, придавала Валтасару решимости. Говорят, Кир услал его в Экбатану. Теперь, лишенная орудия своих властолюбивых поползновений, Эсагила обезврежена.

Отныне он, Валтасар, — единственный законный царь, единственный сын богов, единственный и достойный преемник великого Навуходоносора, единственный непогрешимый судья и верховный военачальник халдеев, единственный, кого боги наделили своей мудростью и волей.

Отныне ему не на кого оглядываться, незачем считаться с чьими бы то ни было желаниями. Пусть знают о том советники, народ и вельможи, а в особенности Эсагила.

Он упивался мечтами о будущем, пока головной отряд не достиг равнины под Холмами. Там он приказал стать лагерем, чтобы изготовиться к решительному броску.

Вечерело.

Сумерки медленно наползали с пологих холмов, скрывая халдейское войско. Лишь на западе алел горизонт, озаренный лучами заходящего солнца.

Снаряженные в разведку всадники не встретили вокруг ни одного персидского солдата — добрый знак! По крайней мере, можно спокойно подготовиться к внезапному нападению. Остается выслать лазутчиков к лагерю Кира, выведать, к чему готовится неприятель и как выгоднее нанести ему смертельный удар.

Валтасар держал совет с Наби-Иллабратом, когда дозорные подняли тревогу. Сторожевой отряд неожиданно натолкнулся на пятерых незнакомцев в одеждах, какие носили в окрестностях Сиппара. На допросе незнакомцы назвались халдеями из Сиппара, спасшимися бегством от расправы персидского тирана, который отдал город на разграбление. Персы убивают ни в чем не повинных стариков, насилуют беззащитных женщин, детям разбивают головы о стены домов. Все, что было в Сиппаре ценного, возами отправляется в Персию. Связанных пленников гонят, избивая плетьми, за Тигр, в рабство. Сиппар и его окрестности стали юдолью ужаса и насилия.

Валтасар дотошно расспросил беглецов о кровавых злодеяниях новоявленного властелина мира. Царя будоражило каждое их слово; Наби-Иллабрат выслушивал их сдержанно и настороженно. Он с недоверием отнесся ко всей этой истории, предполагая подвох. Только истинной цели его он не смог разгадать. Валтасар же, напротив, принял за чистую монету услышанное о злодеяниях персидских солдат на севере Вавилонии. Приказав отвести всех пятерых в свой шатер, царь заставил их слово в слово повторить рассказ.

Говорил преимущественно один, остальные лишь поддакивали. Хотя говорил просто и — на первый взгляд — убедительно, однако подозрений Наби-Иллабрата не рассеял. Трудно было поверить, будто Кир отдал на разграбление сдавшийся без боя город, ворота которого были услужливо открыты ему. Ведь он тоже был заинтересован в том, чтобы Сиппар понес как можно меньше ущерба и послужил не только надежным убежищем для его армии, но и выгодной опорой для нападения на юг страны, на Вавилон. Сиппарец рисовал картины ужасов, и у него самого лицо было все иссечено, обезображено шрамами. Он уверял, что это дело рук. персидских солдат, и на коленях молил Валтасара позволить ему отомстить Киру за себя и за всех халдеев, которых постигла та же участь. Валтасар вскричал вне себя:

— Значит, это они так изувечили тебя?

— Да, мой царь, — ответил сиппарец, почти касаясь земли окровавленным лбом, — дозволь отомстить им. Прими в свое войско меня и четверых моих товарищей.

Те тоже стали просить и тоже склонились до земли.

— Возьми нас в свое войско, царь наш, поверь мы сослужим тебе добрую службу, ты убедишься в нашей отваге. Кто видел смерть, тому не страшно встретиться с нею снова. Поручи нам самое опасное дело, чтобы мы смогли доказать тебе нашу преданность и бесстрашие.

Слушая это, Наби-Иллабрат взглядом пытался предостеречь царя, но тот смотрел лишь на пленников и придумывал для них задание.

Наконец он проговорил:

— Нынешней ночью отправитесь в лагерь персов и до рассвета дадите мне знать, что замышляет неприятель. Если злоупотребите моим доверием, доверием царя царей, сына богов, то велю схватить вас и отрубить вам головы.

— О, царь наш, единственный владыка мира, как может халдей изменить своему властелину?

— Разумеется, не может, — успокоился Валтасар и тотчас распорядился снарядить их в путь к вражескому стану.

Тут Наби-Иллабрат не выдержал:

— Опасно, государь, посылать на такое дело случайных людей. Они могут предать тебя так же, как предали Кира.

— Но они говорят на чистом халдейском наречии.

— Это еще ничего не значит.

— Зачем подвергать опасности своих воинов, когда можно послать этих пленников? Ты же знаешь, у меня на счету каждый воин.

— Лучше пожертвовать пятью воинами, чем обречь на гибель все двадцать тысяч, ваше величество. Валтасар вспыхнул.

— Ты, кажется, забываешь, с кем говоришь! — обрушился он на своего полководца, хватаясь за меч и скрежеща зубами.

По-солдатски прямой, Наби-Иллабрат не обладал обхождением Набусардара, умевшего найти подход к царю, поэтому он лишь скрестил на груди руки и низко склонил голову в знак почтения и преданности.

— То-то же, — примирительно проворчал Валтасар и снял руку с эфеса. — Впрочем, совет твой не плох. Ты старый солдат, тебя вокруг пальца не обведешь. Что, если они и впрямь нас выдадут? Ты мудр, скажи, как бы ты поступил на моем месте?

— Я послал бы наших воинов.

— Но эти знают дорогу к лагерю Кира. Мне на руку, если они быстро, попусту не плутая, доберутся до персидского лагеря. Они должны вернуться до рассвета.

— Пошли пятерых воинов и дай им в проводники двух пленников. Пятеро всегда управятся с двумя. А трех других оставь заложниками.

— Это дельно, — обрадовался царь, — так будет вернее.

Вскоре из лагеря на отменных скакунах отбыли семь вооруженных всадников, среди которых находился и сиппарец с обезображенным лицом.

На остальных пленников надели оковы, которые скобами прибили к деревьям.

Пока войско отдыхало после длительного марша, Валтасар совещался с Наби-Иллабратом. Словно осознав важность момента, царь наконец внял здравым суждениям своего полководца. В тот вечер они о многом договорились. Но несмотря на возражения Наби-Иллабрата, Валтасар все же не отказался от намерения лично возглавлять передовой отряд.

Перед сном Валтасар вздумал провести учение, но после того как несколько солдат свалилось от усталости, он отпустил воинов и сам отправился отдохнуть. Почти всю ночь царь не сомкнул глаз, глядя на звезды в отдушине шатра.

Забрезжил рассвет, откуда-то издалека пробились первые лучи солнца, густая мгла летней ночи медленно отступала перед ними. Близилось утро, но лазутчики не возвращались. Валтасаром овладело беспокойство. Он упрекнул было себя за то, что не послушался Наби-Иллабрата, но потом махнул рукой, отгоняя черные думы. Видно, не выдержали долгой дороги или погибли от персидских стрел — худшее, что могло с ними случиться. Надо подождать еще час, а затем трубить сигнал к наступлению.

И царь повалился на ложе, окруженное многочисленной стражей. Сперва он бодрствовал, но вот наконец смежил веки — телохранители словно растаяли, и Валтасар погрузился в сон, дыша прохладным воздухом севера.

Ему приснилось, как к его ложу подкрался жрец. Пристально глядя на царя, он спросил, знает ли Валтасар человека с изуродованным лицом, которого послал во вражеский стан.

— Я никогда его не видел, — пробормотал Валтасар, заставив телохранителей обернуться.

Жрец стоял перед ним как воплощение ужаса. Лоб Валтасара покрылся испариной. Капельки пота поблескивали в пламени факелов, будто мерцающие звезды.

— Так знай же, царь Вавилона, что это был персидский шпион, он сам обезобразил себе лицо, чтобы провести тебя.

Валтасар заметался и глухо застонал; пошарив вокруг рукой, он сел.

Растерянно озираясь, спросил:

— Я спал?

— Спал, царь царей, — ответил главный телохранитель.

Тогда он закричал:

— Разве не известно вам, что сейчас не время спать?

И, сбросив покрывало, Процедил сквозь зубы:

— Еще не вернулись? Ступайте поглядите. Я видел дурной сон.

Двое телохранителей удалились, чтобы оглядеть окрестности.

Едва они вышли за шатер, как увидели на склоне холма, под прикрытием которого стоял царский шатер, с трудом ползущего на животе человека. Телохранители вскинули было луки, но человек в изнеможении зарылся лицом в жухлую траву и остался недвижим. Видимо, силы его были на исходе. Солдаты подбежали к нему. Несчастный не мог шевельнуть языком. Тогда они внесли его в шатер и влили в рот несколько капель гаомы, которая ненадолго привела его в чувство. С трудом выговорив одно-единственное слово: «Персы!» — неизвестный испустил дух.

В шатре поднялась суматоха, Валтасар похолодел от ужаса. Вскочив с ложа, он приказал трубить тревогу.

Наби-Иллабрат предлагал прежде выяснить, по какой причине умерший помянул персов, чтобы зря не поднимать панику. Покажись персидское войско в виду лагеря — халдейские дозоры на Холмах давно бы уже дали о нем знать.

Но Валтасар кричал:

— Трубите тревогу!

Приказ был тотчас исполнен. В лагере затрубили горны. Полки во главе со своими военачальниками в положенный срок изготовились к бою.

Валтасар надел доспехи и собрался лично выступить во главе передового отряда. Все увещевания Наби-Иллабрата передать командование ему были тщетны.

— Ты легкомысленно подвергаешь себя опасности, — убеждал царя Наби-Иллабрат.

— А разве не ведомо тебе, что я сын богов, которые сотворили меня бессмертным? Или ты… — он лукаво сощурил глаза, — не надеешься на мою опытность?

— Нет, ваше величество. Но я знаю одно — в тяжкую годину Вавилония нуждается в царе, он — ее опора.

— Ты беспрестанно думаешь о моей смерти… А ведь у войны бывает два исхода — смерть или победа!

— Да ниспошлют боги тебе победу!

— Конечно, — кивнул Валтасар и крикнул слугам: — Котурны!

Ему натянули на ноги кожаные, обитые золотом котурны.

Когда их закрепляли, Валтасар спросил насмешливо:

— Разве у Кира такие есть?

Наби-Иллабрат промолчал. Он отвернулся от царя, и взгляд его упал на лицо мертвого, которого солдаты как раз выносили из палатки.

Вглядевшись, он узнал в нем одного из семерых лазутчиков, посланных Валтасаром на север. Наби-Иллабрат мучительно раздумывал — что же случилось, но суетня вокруг Валтасара нарушала ход его мыслей.

Царь велел подать самое роскошное свое ратное одеяние и, пока его облачали, похвалялся, оглядывая себя с довольным видом:

— Пусть Кир увидит, каков вавилонский царь. Пусть увидит, спесивец.

Мысли Наби-Иллабрата снова обратились к погибшему.

Действительно, случилось то, чего можно было ожидать — человек с изуродованным лицом был шпион, и не кто иной, как сам Забада, возглавивший после Устиги персидских лазутчиков в Вавилонии. Когда армия Валтасара двинулась на север, он тайком последовал за нею с четырьмя подкупленными халдеями, чтобы, улучив момент, обойти вавилонское войско и предупредить персов, но остановка Валтасара под Холмами помешала осуществить этот замысел. Из опасения попасть в руки лазутчиков Итары или дозорных какого-нибудь халдейского сторожевого отряда, Забада изуродовал себя и рискнул податься к Валтасару, надеясь обмануть его. Замысел удался. Заманив сопровождавших его солдат в ловушку, он убил их, а сам благополучно добрался до Персидского войска, находившегося между Сиппаром и Описом. Так Киру стало известно о намерении халдейского царя внезапным ударом остановить его продвижение на юг, и под утро вместо Забады к лагерю халдеев выступила часть персидского войска. Кир решил напасть на Валтасара, прежде чем тот снимется с бивуака, первым подняться на Холмы и, обрушившись на халдейское войско, стоявшее в долинах, потопить его в крови.

Халдеи — спутники Забады, троих из которых по совету Наби-Иллабрата оставили в качестве заложников, были приверженцами справедливого и милосердного царя Кира и ждали от него избавления. Забада без особого труда подбил их на измену своему царю. Лишь один, тот, что вместе с Забадой отправился к становищу Кира, заколебался и в последнюю минуту решил отколоться.

Всю дорогу угрызения совести мучили его, словно кошмары. Понимая, что, как только они доберутся до персидского лагеря, Забада велит убить солдат, он решил предостеречь Валтасара. Притвориться обессилевшим после столь утомительного пути не составляло труда. Забада попытался взбодрить его снадобьями, но, ничего не добившись, оставил распростертым под кустом. Едва они исчезли из виду, как немощный халдей припустился бежать назад к лагерю Валтасара, чтобы предупредить царя о коварстве Забады, однако умер, успев произнести лишь: «Персы!»

Впрочем, и этого слова оказалось достаточно. Послушные тревожному сигналу горнов, полки Валтасара выстроились в боевом порядке, чтобы, пробравшись меж Холмами, как гром среди ясного неба, поразить Кира в самое сердце.

Наконец Валтасар вышел из шатра и сел на коня. который, как и он сам, был увешан золотом. Горя желанием собственноручно прикончить Кира, он, наперекор всем доводом, принял на себя командование центральным отрядом. Наби-Иллабрат возглавил отряд на правом крыле, его помощник Аскудам — на левом.

Объехав выстроившиеся ряды солдат, царь направился к центру и обнажил меч, подавая знак горнистам.

Едва он обнажил меч, как впереди раздались крики.

Подняв голову, царь увидел на склоне холма всадника и несколько пеших солдат.

— Что это? — удивился один из приставленных к нему военачальников.

— Это наши дозорные, — успокоил его Валтасар.

— А мне сдается, это…

— …персы, — подхватил другой военачальник.

— Да, да, это персы, ваше величество, — решительно подтвердил первый.

— Пер-сы?.. — ужаснулся царь.

Не успел он произнести это слово, как из-за гребня Холмов лавиной хлынуло вражеское войско.

На этот раз Валтасар быстро пришел в себя и отдал приказ идти на сближение.

С воинственным ревом, под оглушительный рык горнов, халдейского войско ринулось на врага.

Впереди персидских полков хорошо была видна фигура наместника Гобрия, который изменил вавилонскому царю, переметнувшись на сторону Кира, и теперь командовал его отрядами.

Завидев перебежчика, Валтасар вскричал:

— Вперед! — пришпорил коня и очертя голову понесся на атакующих персов.

Казалось, стороны вот-вот сойдутся, но Гобрий ловко уклонился и ударил по левому флангу, которым командовал Аскудам, сочтя его наиболее уязвимым. Валтасар оказался лицом к лицу с персидскими всадниками, с головы до пят защищенными броней. Гарцуя на холеных жеребцах, они прокладывали дорогу к вавилонскому царю, рассчитывая взять его живым.

Наби-Иллабрат мужественно отражал натиск превосходящих сил неприятеля.

Несметные полчища персов потоками свергались вниз по склонам, стремительные, как ураган, от которого нет спасения.

В передних рядах наступали союзники Кира — мидийцы в чешуйчатых доспехах, в шлемах и со щитами, на которых еще сверкали гербы покойного царя Астиага. За ними двигались рослые персы в одеждах из звериных шкур и овчины. Низкие шлемы надежно защищали их шеи. Орудуя легкими и тяжелыми копьями не хуже, чем луками, они метали их столь проворно и метко, что ни одно не пропадало зря. Прославленная лидийская конница глубоко вклинилась в боевые порядки Валтасара. Увидев, что лидийцы, братья халдеев, сражаются на стороне Кира, Наби-Иллабрат едва не выронил меч. В какой-то миг ему показалось, что все кончено, что спасения нет. Но он снова и снова, напрягая последние силы, продолжал сдерживать натиск врага. Теперь некогда было смотреть, каких племен воины мелькают перед глазами, и лишь в подсознании пульсировала мысль: весь мир поднялся против Халдейского царства, весь мир вышел на бой, чтобы истребить племя Мардука.

Жаркая сеча длилась уже несколько часов, когда на правый фланг пришла весть о том, что Аскудам убит. Копье одного из военачальников Гобрия проломило ему череп. Лишившись командующего, войско стало в беспорядке отступать, на место погибшего заступил его помощник, и халдеи снова воспрянули духом. Однако персам мало-помалу удалось взять левый фланг в клещи. В жестоких схватках шло время, и хотя халдеи защищались до последней капли крови, у них не было ни малейшей надежды на спасение, а тем более на победу. Потеряв свыше половины своих солдат, левый фланг вынужден был в конце концов сложить оружие.

Стало ясно, что и центр, под главенством царя Валтасара, долго не продержится, уступит превосходству персов. В рядах халдеев поднялась паника.

Опасения Набусардара сбывались. Единственное, что еще можно было сделать, это отдать приказ об отступлении и тем спасти хотя бы остатки войска. Но Валтасар кричал как одержимый: «Вперед! Вперед!» — и уже не десятки, не сотни, а тысячи лучших воинов полегли подле него.

Персы выдохлись и пустили в ход отравленные стрелы.

Валтасар спрыгнул с коня, подбежал к своей колеснице и под прикрытием щитов, впервые, хоть и мельком, оглядел поле брани. На левом фланге, которым командовал Аскудам, не видно было ни одного боеспособного воина…

Покончив с левым крылом, бывший наместник Гобрий двинул своих конников к центру. Персы неслись прямо на Валтасара.

Вовремя заметив опасность, Наби-Иллабрат передал командование помощнику, а сам поспешил к Валтасару, который уже стоял в колеснице.

Благополучно добравшись до него, Наби-Иллабрат крикнул:

— Надо отступать, ваше величество, перевес на стороне персов!

— Побеждают смелые! — Царь презрительно смерил его взглядом и отдал приказ атаковать зарвавшегося Гобрия.

— Мы лишимся армии!

— Лучше смерть, чем позор, — отрезал Валтасар и приказал вознице гнать лошадей навстречу Гобрию.

Наби-Иллабрат видел, что сражение проиграно, но, желая прикрыть молодого безумца, повел солдат в атаку.

Гобрий напал сбоку, стремясь вклиниться в боевые порядки халдеев, расчленить их, окружить и взять в плен Валтасара.

Армии сошлись, рискуя неисчислимыми жертвами. Началась рукопашная. Кровь лилась потоками, земля была усеяна трупами. И снова стало выявляться превосходство персов. Тысячи халдейских солдат умирали у подножия Холмов. Теперь даже приказ об отступлении не выручил бы халдеев. Горстке отступающих не уйти от смерти, надо было спасать царя.

Улучив минуту, Наби-Иллабрат бросился к колеснице Валтасара.

— Государь, — крикнул он, — твое войско погибло, но подумай о своем народе, спасайся сам!

— Кто же станет командовать? — возразил царь, однако в голосе его уже не было прежней самоуверенности, а только отчаяние.

— Командование приму я.

— Будь по-твоему, — неожиданно согласился царь, — но смотри — держись до последнего! Помни — лучше смерть, чем позор!

— Клянусь тебе священной Иштар из Арбелы!

Чтобы прикрыть бегство царя и его свиты, состоявшей из знатных вавилонян, Наби-Иллабрат вскочил в колесницу и с удесятеренной энергией и решимостью повел солдат на врага.

Халдейские воины числом до восьми тысяч, подобно бешеным тиграм, снова ринулись в сражение.

Прошло еще несколько часов. Наби-Иллабрат отлично сознавал бессмысленность сопротивления и продолжал бой с единственной целью — задержать персов, пока Валтасар не окажется в безопасности. Вавилония не должна лишиться своего царя — иначе она лишится всего.

Пало еще две тысячи вавилонских воинов, теперь их оставалось всего шесть тысяч. В сравнении с несметными персидскими полками это была жалкая горсточка. Но они показали, какими отважными и искусными воинами располагал Набусардар. Оплошность состояла в том, что Валтасар свое двадцатитысячное войско бросил против почти втрое превосходящих сил противника.

Персидские полчища прорубались сквозь ряды отчаянно сопротивлявшихся халдеев.

Наконец они прорвались, и Гобрий во весь опор поскакал к колеснице Наби-Иллабрата: упустив вавилонского царя, он решил удовольствоваться его полководцем.

Топот персидских коней приближался; Наби-Иллабрат протянул одному из четырех щитоносцев, стоявших с ним в колеснице, меч и приказал:

— Руби мне голову. Персы не должны взять меня живым,

— О боги! — взмолился воин. — Лучше я отрублю голову Гобрию.

— Живей, не то будет поздно!

— Я отказываюсь тебе повиноваться, — ответил воин и поднял щит, чтобы прикрыть Наби-Иллабрата.

В этот момент подлетел Гобрий.

Но Наби-Иллабрат успел сорвать панцирь и вонзил себе в грудь меч. Его тело, перевалившись через борт колесницы, упало под колеса. Тяжелый металлический обод размозжил ему голову. И это было благом: по крайней мере, персы не смогут преподнести ее Киру в знак победы.

— Мой повелитель! — со слезамина глазах вскричал щитоносец. — Мой повелитель!

И на глазах у оторопевшего Гобрия и сопровождавших его воинов он пронзил себе сердце кинжалом. Его примеру последовали трое остальных телохранителей Наби-Иллабрата. Они не имели права жить, потеряв своего господина.

Халдеи растерялись. Одни в знак преданности своему начальнику добровольно приняли смерть, другие обратились в бегство.

Лишь помощник Наби-Иллабрата с горсткой военачальников, всадников, обозных и пеших стрелков с трудом добрался до Вавилона. Остальных перебили преследователи.

Трупы павших солдат устилали поля и дороги почти до самого Города Городов.

* * *
События на севере повергли Вечный Город в ужас. Теперь уже никто не сомневался в справедливости слов Набусардара о том, что намерения Кира в отношении Вавилонии отнюдь не дружественны. После победоносного сражения персы Вновь стянули силы, чтобы двинуть их прямо на Вавилон. Они брали провинцию за провинцией, в их руках уже были священные города Кута и Киш. Несколько дней — и армия Кира подойдет к стенам Вавилона.

Еще недавно, узнав о падении Мидийской стены, жители города ужаснулись, но все же надеялись, что Валтасар остановит персов. Им не верилось, что враг столь могуществен. Но когда бывший наместник Гобрий, разбил полки Валтасара под Холмами, вавилоняне совсем потеряли голову. Словно дряхлый жуткий нищий, по домам ходило отчаяние, повсюду оставляя мрачный след.. В битве под Холмами погибло немало халдейских вельмож: княжеские сыновья, отцы семейства. Тысячи простых людей тоже оплакивали своих близких. О судьбе халдейского войска, защищавшего стену Навуходоносора, никто ничего не знал. Лазутчикам Итары пришлось покинуть северные провинции, победоносное наступление персидской армии прервало связь между севером и югом. Между тем судьба отрядов Валтасара ничем не отличалась и не могла отличаться от судьбы любой разгромленной армии: доблестных воинов угнали в рабство, где они должны были таскать тяжелые камни и возводить царские дворцы в Экбатане и Персеполе. При мысли об этом халдеи стискивали кулаки, но что поделаешь?

Первые известия, наполнившие ужасом сердца вавилонян, потрясли и Набусардара. Полководец давно предвидел это и теперь отчасти был отмщен за все те обиды, которые ему пришлось претерпеть, пока он создавал армию. Потеря двадцати тысяч была серьезным уроном для Вавилонии, но поражение под Холмами казалось ему пустяком в сравнении с тем, что могло за этим последовать.

При воспоминании о гибели Наби-Иллабрата сердце его сжималось от боли. Вместе пестовали они армию. Он был самый преданный Набусардару человек из высших военачальников. Всей душой любил он Вавилонию. Наби-Иллабрат доказал это и своей смертью.

Закрыв лицо руками, Набусардар расхаживал по всему кабинету в доме командования армии. В висках ломило, словно их стиснули обручем. Мысль о гибели двадцати тысяч воинов, о смерти Наби-Иллабрата угнетала его.

Итара, высокий, стройный, уточенный аристократ с прекрасными манерами, сидя в кресле, наблюдал за верховным военачальником. Он знал волевую натуру Набусардара и не сомневался, что тот воспрянет духом, как только уляжется горечь первых минут. Итара попытался отвлечь его от мрачных мыслей:

— Я понимаю тебя, светлейший, однако нужно думать не только о смерти, но и о том, кто заменит Наби-Иллабрата. У меня есть на примете такой человек. Он предан тебе душой и телом, ты можешь доверить ему пост Наби-Иллабрата.

Набусардар отвел руки от лица и взглянул на Итару.

А тот продолжал:

— Память о Наби-Иллабрате никогда не умрет, да ведь не мертвым, а живым предстоит защищать стены Города Городов. Не забывай об этом, мой повелитель.

— Увы, это так, — кивнул Набусардар, весь еще во власти печали. — Это так, но пойми — Наби-Иллабрату я доверял, как самому себе. Я во всем полагался на него, он никогда не обманывал моих ожиданий, он всегда поступал так, как поступил бы я сам.

— У нас есть достойная замена, — тверже повторил Итара. — Это преданный человек. Ради тебя он пойдет в огонь и в воду.

— А предан ли он Вавилонии?

— Готов умереть за нее!

— И способный воин?

— Превосходный, мой повелитель!

— Гм… — задумался Набусардар. — Кто ж это из моих доблестных военачальников? Какой пост занимает он в моей армии?

— Светлейший, ты смело можешь его повысить; хотя он и молод для поста Наби-Иллабрата, но в нынешние тяжкие времена оправдано любое исключение.

— Кто же это?

— Исма-Эль, начальник лучников, светлейший. Набусардар был поражен. Ему отчетливо припомнилась ночь, когда Исма-Эль явился в сад на свидание с Телкизой. Набусардар не мог спокойно думать об этом, он тяжело дышал, постукивая кованым каблуком о мраморный пол.

— Что с тобой, князь? — Итара сжал холеной рукой металлический подлокотник в виде лежащего леопарда.

Набусардар не отвечал, мысленно спрашивая себя:

«Этот человек совершил подлость, а теперь я повышу его в чине, назначу преемником достойнейшего Наби-Иллабрата? Нет и нет! Не бывать этому. Да и может ли Исма-Эль верно служить Набусардару, если однажды он уже предал его? Или…»

В душе Набусардара шла борьба, отражавшаяся на его лице. Глубокие морщины разбежались вокруг сузившихся глаз.

Чувствуя на себе пристальный взгляд Итары, Набусардар отошел к статуэтке из стеатита, изображавшей праздник урожая и пожертвования первых плодов. Стоя у ее постамента, Набусардар барабанил пальцами по виноградной кисти, погруженный в нерешительные раздумья.

Если бы не этот случай! Как быть?

Возможно, Исма-Эль сам сожалеет о своем поступке и раскаялся в том, что безрассудно позволил Телкизе увлечь себя? Да и кто устоял бы перед ней, тигрицей?! Во всяком случае, это не умаляет его ратных доблестей, а любой храбрый воин — желанный человек в армии Набусардара. Да и не время сейчас сводить личные счеты.

Набусардар вернулся к Итаре и прямо посмотрел ему в лицо.

— Ты принял решение, светлейший? — спросил тот. — Все взвесил, все обдумал и решил?

— Да, — твердо ответил Набусардар, — Исма-Эль будет повышен и займет пост Наби-Иллабрата. Тебя же я назначаю начальником лучников.

— Это большая честь для меня, светлейший, но мне и в голову не приходила такая возможность, я дал тебе совет, не ожидая награды.

— Я отличил тебя, мой Итара, за твои способности. В них я не сомневаюсь. Вот взяв в свое время Сан-Урри помощником к себе, вверив ему вавилонский отряд, я действительно допустил промах.

— Ты все еще подозреваешь его в измене, светлейший?

— Уверен, что это так. Сан-Урри больше всего радел о своем честолюбии, предпочитая дешевый блеск и сомнительную славу. С людьми считался, когда это было ему выгодно, царя признавал лишь такого, который блюл бы его интересы. Богам поклонялся, только нуждаясь в их помощи. Он и родину продал ради корысти. Похитив план Мидийской стены, он определенно передал его персам. Взять ее иначе они не могли.

— Возможно, время подтвердит твою правоту, — отозвался Итара.

— Но я хотел бы поговорить с тобой еще об одном деле, — он сделал небольшую паузу, — это поручение вавилонской знати. Ходят слухи, будто крестьянка из Деревни Золотых Колосьев пленила тебя и ты забыл о народе, обрекая его на гибель. Вельможи верят тебе все меньше и меньше.

Набусардар вспыхнул, но ценой невероятного усилия сдержался.

— Какие из моих поступков позволили им так судить обо мне? — спросил он. — Разве не я создал халдейскую армию?

— …которую, по их словам, ты столь легкомысленно теперь послал на смерть…

— Это о разгроме двадцати тысяч воинов под Холмами?

— Да.

— Но где же тут моя вина?

— Твоя вина в том, что ты необдуманно доверил войско неопытному царю.

— Но разве я в ответе за то, что в нашем государстве слово неопытного государя значит больше, чем ум двухсот сановников?!

— Ты сам должен был возглавить войско. Отчего ты этого не сделал?

— Я предвидел исход этого сражения и не мог взять на душу такой грех.

— Прости, но я и в самом деле не понимаю тебя, светлейший.

— Когда-нибудь вы все поймете, да поздно будет. А у меня готов сорваться упрек — как жаль, Итара, что я ошибся в тебе. Да ведь и его ты припишешь наущению этой девушки.

— Откажись от нее, Набусардар. За тем я к тебе и пришел. Таково желание вавилонских вельмож, об этом они просили уведомить твою милость. Иначе знать отвернется от тебя.

— Народ не отвернется, — воскликнул Набусардар, — и если вельможи не считают своим долгом защищать родину, ее защитит простой народ! На него я возлагаю свои надежды. Поэтому я вооружил его. А вавилонским вельможам передай, что последний раб из рудников для меня дороже, чем они.

— Но ведь и я — вельможа, Набусардар! — вскричал оскорбленный Итара.

— Так же, как и я, Итара. Неужели ты в самом деле не понимаешь, что сейчас важнее всего?!

— Я давно не видел тебя, ты сильно изменился. Для тебя нет ничего святого — ни богов, ни особы царя.

— Не секрет, что я не питал и не питаю почтения к идолам и недалеким правителям. Увы, Валтасар — последний царь из рода Набонидов, и поневоле приходится оказывать ему почести. Но коль скоро боги послали нам царя, лишенного разума и благородства, будем же хоть мы мудры! Или ты тоже подозреваешь меня в стремлении захватить престол и с недоверием относишься ко всему, что я делаю?

— Вельможи поговаривают, будто ты для того и отослал Валтасара на север, чтобы тем вернее погубить его и захватить престол.

— Что еще? Что еще говорят обо мне вавилонские вельможи? — не выдержав, вскричал Набусардар. — Быть может, им любопытно будет знать, что я думаю о них? В таком случае, Итара, грешно тратить драгоценное время на пустые разговоры. Ступай и скажи им, какого я о них мнения. Тот, кто доверяет мне, пусть остается в армии, остальные могут поступать, как сочтут нужным. И не было случая, чтобы простой народ предал родину. Я пойду с простым народом.

Едва сдерживаясь, Итара встал, чтобы уйти и передать эти слова вельможам. Скрестив на груди руки, он склонил голову.

Прощаясь, Набусардар сказал ему:

— И ты, Итара, решай сам, что тебе больше по душе, но помни — волк и тот не покидает свою стаю, когда на нее нападает враг.

Итара снова скрестил руки на груди и склонил голову.

Словно избитый плетьми, смотрел Набусардар ему вслед, смутно ощущая, как подступает дурнота, похожая на ту, от которой он искал избавления в целебном источнике на холме Колая. Он противился ей из последних сил. Нет, нет, он не поддастся. Поборет ее. Теперь не время, теперь…

Набусардар сделал несколько шагов, чтоб убедиться, что сознание не оставило его, глубоко вздохнул, — нет, еще жив.

Итара бесшумно вышел, лишь сквозняком взметнуло полы его плаща.

Дверь осталась открытой, потоки воздуха шевелили шерстяные занавесы. С улицы донесся голос, требовавший пропустить в дом командования армии.

Безошибочно узнав его, Набусардар приказал страже отворить ворота.

— Нанаи! — только и смог вымолвить он, когда посетительница переступила порог и дверь за нею затворилась.

Она стояла перед ним в шлеме и длинном плаще, надетом поверх женского платья.

— Я явилась к тебе, мой господин, прости мне этот поступок, — проговорила она серьезно. — Правда, нынче такое время, что тебя уже ничто не удивит. Я переоделась воином и на коне прискакала из Борсиппы…

Набусардар окаменел. Слезы любви блеснули в его глазах.

Нанаи негромко продолжала:

— …не потому, что опасалась за тебя, — о, могла ли я опасаться за моего Набусардара?! Прошу, выслушай меня, господин.

Она выждала, но, не получив ответа, взяла Набусардара за руку и, усадив на скамью, обняла за плечи.

— Ты недоволен моим приездом, господин, но и не гонишь меня?

Он судорожно стиснул кулаки, пытаясь унять глухую тревогу и боль.

— Ты так молчалив, — нежно проговорила она, — но я понимаю. Не один раз касалась я ладонью твоего лица, твоей груди, я знаю, как тебе трудно. Тяжелое время переживаешь ты, потому я и пришла к тебе, потому и прошу, выслушай!

— Нанаи, моя единственная, несравненная, — проговорил Набусардар, заставив себя улыбнуться, — говори, говори, быть может, твой животворный голос исцелит меня.

Прижавшись щекой к его плечу, она сказала:

— Целыми днями не выхожу я из комнаты, где ты позволил устроить мою мастерскую. Четыре стены да чистое небо над головою. На полу — бочки с глиной, мокрая холстина, инструмент, которым Гедека учит меня работать. На стенах — самые лучшие мои друзья, барельефы из жизни славного Навуходоносора, при котором жили и умерли мои предки. Посреди комнаты на подставке — изваяние матери с младенцем на коленях. Скоро я закончу его. Стоит тебе увидеть ее — и ты забудешь обо всем на свете. Мать обращена лицом на восток, и когда поутру восходит солнце, она улыбается его первым лучам. Улыбается, как улыбалась бы я сама, кормя своего сыночка.

Не удержавшись, Набусардар порывисто обнял Нанаи. Наперекор чванливой вавилонской знати, наперекор всему миру он будет слушать ее и не выпустит ее рук из своих.

— Так, мой Непобедимый, день за днем проводила я безмятежно, наедине со своей скульптурой, со своей мечтой. А сегодня, когда я вошла в мастерскую, мне показалось, что там кто-то прячется, хотя, ты знаешь, никому, кроме меня, входить туда не дозволено. Мне почудилось, будто за мной наблюдают. Но в комнате никого не было. Я протянула руку к ларцу из черного дерева, который ты заказал для моих инструментов, и, к удивлению, вместо железного резца нашла там кинжал, нашу семейную реликвию, у нас ее передают из рода в род… Тот самый кинжал, с которым я пасла овец. Не знаю, как он туда попал, но я схватила эту драгоценность и стала рассматривать. На рукоятке ее выбита надпись: «Жизнью пожертвуй, Гамадан, во имя чести и народа». Прочитала я это и забыла об улыбке «Матери с младенцем». Кровь вскипела во мне, словно бурный поток. Я бросилась во дворец и застала там Теку. Она как увидела кинжал, так глаз с него не спускала.

— Ты что-нибудь знаешь об этом кинжале? — спрашиваю ее с подозрением.

— Tсc… — Она остановила меня, приложив палец к губам. — Его посылает тебе добрая Таба, которую ты считала умершей. Ты единственная продолжательница рода, и он принадлежит тебе по праву наследства.

— А что с отцом? — спрашиваю я, зная, что Эсагила, испугавшись твоей угрозы, отпустила его… Правда, однажды ночью, в праздник богини Иштар, они подожгли наш дом. Отец вернулся на пепелище. Он не жаловался, не сетовал — просто решил таскать ил и глину из канала, чтобы построить новый дом. Ничто не сломило его, он был тверд, как и подобает Гамадану! Такими Гамаданы были всегда, такими мы и останемся! Но сейчас не об этом речь. Не за этим я к тебе приехала. Да, чуть не забыла — я послала отцу немного денег, не сердись…

— Ты правильно сделала, моя бесценная, — кивнул Набусардар, сжимая в своих ладонях ее руки. — Сознаюсь, мне было известно, что дом ваш сожгли, но я не хотел печалить тебя злой вестью. Я давно предлагал твоему отцу поселиться в моем дворце, но он отказался. Просил отпустить его на землю предков. Не взял и денег; надеюсь, он примет их от тебя.

— Пока жива Таба, сестра Синиба, я за отца спокойна. Она такая же бесстрашная, как и мой дядя. Неспроста послала она мне кинжал. Запертая в четырех стенах, плененная твоей любовью, я забыла о том, что творится на белом свете. Не знала даже, что персы сокрушили Мидийскую стену, что под Холмами пали двадцать тысяч воинов и храбрый Наби-Иллабрат. Об этом я узнала только теперь. Если бы не кинжал, я до сих пор ходила бы как зачарованная вокруг своей «Матери с младенцем». Кинжал вернул меня к действительности, и вот я здесь. Ты понял меня?

— Не совсем… Что же все-таки привело тебя сюда?

Под окнами зазвенели мечи — новые, булатные мечи, выкованные на заказ оружейниками из Дамаска. Солдаты рубились, испытывая их прочность.

Заслышав звон металла, Набусардар встрепенулся.

— Пойдем, я хочу, чтобы ты видела, какими мечами вооружил я мою армию.

Они наблюдали с террасы за молниеподобным сверканием мечей на плацу, и тут Нанаи проговорила умоляюще:

— Я пришла к тебе просить, чтобы ты опоясал меня мечом, о мой господин.

Он вздрогнул — что такое она говорит?

— Да, за этим. я и пришла к тебе. У тебя полегло двадцать тысяч воинов, вот я и решила, что смогу заменить хоть одного из них.

Теперь он понял. В голове его разом прояснилось, точно вспыхнули миллионы факелов, их пламя рассеяло угрюмый сумрак, в который вверг его душу Итара. Нет, нет, совсем он не одинок! Она — с ним, она неотделима от него, как неотделимо дыхание от живого тела, луч от солнца, роса от зари. Сбылось то, о чем мечтал он!

— Ты готова заменить одного из двадцати тысяч павших… А для меня ты значишь много больше. Ты до последнего дыхания будешь защищать Вавилонию, верю, но нельзя же всем умереть. Кому-то и жить надобно. Ты вернешься в Борсиппу и там переждешь злую годину. Я уже не смогу покинуть армию, но сердцем всегда буду рядом с тобой. Твой образ для меня — и меч и щит в бою. Клянусь, я одолею персов, а если царь и тогда откажет мне в моей просьбе, я сложу с себя благородный сан и все равно возьму тебя в жены. Я и теперь считаю тебя женой, матерью моих сыновей, которых подарит мне твое благословенное лоно.

— Я единственная наследница рода Гамаданов, господин, — стояла на своем Нанаи, — и мой долг — в годину опасности защищать родину с оружием в руках наравне с мужчинами. Не знать мне покоя ни днем, ни ночью, если я сложа руки буду смотреть, как умирают другие, как ты рискуешь жизнью…

— Я поклялся тебе одолеть персов, еще раз клянусь в этом священной нашей родиной и нашей любовью. Возвращайся в Борсиппу и жди победного конца этой кровавой войны. Никто не вправе потребовать, чтобы я и тебя принес в жертву; сознание, что ты жива, придает мне силы. Мысль о том, что ты в безопасности, наполнит меня отвагой. Твоя гибель подкосит меня. Послушайся, моя несравненная, жена моя, кровь и жизнь моя.

Услышав эти слова, Нанаи затрепетала, словно ольховая веточка на ветру.

Она бросилась ему на грудь и обвила руками его шею. Набусардар понял — она уступила… Он обнял ее и прижался щекой к ее кудрям.

Стало так тихо, что звуки дыхания и падающих капель в водяных часах казались им звоном колоколов.

Но снова тишину пронзил лязг мечей во дворе.

Набусардар отстранил ее:

— Мы должны расстаться, любовь моя, опора и щит мои, да хранит тебя твой Энлиль.

— Когда же я увижу тебя, мой бесценный? Долго ли продлится война? Не знаю, переживу ли я разлуку… Набусардар сокрушенно покачал головой.

— Война, видно, затянется, но мы не должны терять мужества.

Он осыпал ее поцелуями — целовал ей лоб, глаза. перецеловал каждую прядь на висках.

— Мне пора, Нанаи. пора…

Она выскользнула из его объятий, дрожа всем телом от тревоги и счастья.

— Да, пора…

Голос ее звучал чисто и звонко, но печально, будто колокол, в который мастер заколдовал свою боль.

Она поправила шлем на меднокудрой голове, запахнула длинный плащ и двинулась к выходу.

— Я велю солдатам проводить тебя, чтоб с тобой ничего не случилось. Они проводят тебя до самой Борсиппы, до нашего дворца.

— Не тревожься. Гляди. — Она приподняла полу плаща — на правом боку висел короткий меч, на левом — плетеный хлыст.

— И все-таки мне будет спокойнее, если тебя проводят.

— Ни одна душа не узнает во мне женщину. Даже стражники на мосту приветствовали меня как одного из твоих военачальников.

— Вавилон бурлит, моя бесценная, мало ли что Может случиться. Вдруг, когда ты будешь возвращаться, поднимут мост?

— Дай мне грамоту, что я твой гонец, и все будет в порядке.

Набусардар достал из стола глиняную, скрепленную печатью табличку и протянул ее Нанаи.

— Этого достаточно, даже если тебя остановит царь. — И добавил: — Но все-таки будь осторожна.

Он проводил Нанаи до ворот.

Молча сжал ее горячие руки и еще долго — после того как она ушла — ощущал на ладонях их тепло и ласку — все, что осталось ему на долгие месяцы войны.

* * *
Бабилу, Город Городов, гордившийся начертанным на его знамени призывом: «Радуйтесь с богами!» — приуныл, поддавшись слабости и малодушию. Всемогущие боги оказались не в состоянии укрепить волю человека и рассеять его мрачные предчувствия. Небожитель Мардук, покоритель хаоса и покровитель мужества, не умел избавить людей от тревоги; растущему в их душах смятению он не смог противопоставить чувство уверенности и тем самым обрек их на томительное ожидание безрадостного будущего.

Людей вновь охватило безумие, словно вернулся знойный ава, месяц смерти, но, не в силах томиться взаперти, они высыпали на улицу, сходились небольшими группами, с боязнью выспрашивали друг друга о новостях. Тысячи нелепых предсказаний и лживых посул возмутителей спокойствия передавались из уст в уста. Слово волновало народ, как ветер море. Надвигалась буря, буря опустошительная.

Улочкой, на которой жили гребенщики, шел жрец, полы его длинного одеяния цеплялись за кусты винограда, увешанные тяжелыми розовыми гроздьями. Бритые лицо и голова его лоснились, громко стучали твердые сандалии, надетые на босу ногу.

Казалось, он не обращал внимания на встречных, которые судачили и сетовали, но вот, бросив украдкой взгляд на одну из группок, жрец вдруг остановился.

Говорила жена тупоносого мастера:

— Он потому такой сильный, что его вскормили волчьим молоком…

— Волчьим, молоком? — с удивлением повторяют слушатели.

А годовалый сынишка разносчицы Изибы, который ползет на животе за семенящим вразвалку голубем, вскидывает курчавую головку, точно понимая, о чем говорят взрослые, точно соглашаясь с тем, что от волчьего молока человек и в самом деле становится сильным.

— Святая правда, — щурится подмастерье, обтачивая буйволиный рог.

— мой брат грузит на пристани бочонки с оловом, которые отсылают в Индию, там ему такого порассказали…

— Гм! — делает большие глаза Села, переставая грызть тыквенные семечки. — А ну, выкладывай, что знаешь.

— А вот послушай: Кира вскормила волчица… Женщины ахнули.

Мастер хмыкнул, разинул рот и задумчиво постучал ногтем по щербатому зубу, недоверчиво покачав головой.

— Хозяин не верит, — обиженно бросил подмастерье. — А вот один грек из Коринфа говорил, что волчица зачала его от лесного бога, и один перс из Суз это подтвердил. Оттого Кир так могуч и непобедим. Он может угадывать чужие мысли, вызывать ураган, испепелять взглядом жилища.

Мурашки забегали по спинам слушателей, а Села прижалась спиной к стене:

— Ну, если правда это, пускай он угадает мои мысли и испепелит мое тело своим жаром…

— У тебя одно на уме, бесстыдница, — сплюнул подмастерье. — Вот погоди — испепелит тебя Кир… в геенне огненной…

Заложив руки за голову, Села потянулась, словно кошка.

Молодой корабельщик, сын перекупщика рогов, не сводил с нее жадного взгляда. Жилы на его загорелой шее вздулись.

— Села, — проговорил он не громко, охваченный волнением.

В ту же минуту Селу окликнула мать, желая ее предостеречь.

— Ха-ха! — Села в ответ показала жемчужные зубы.

Не дожидаться же ей со страхом в сердце и скорбью во взгляде прихода персидского властелина. Не страха и слез ждет она от жизни. Все свои мечты она поверяет наперснице-каморке, и та ее ни в чем ни разу не упрекнула — ее каморка под чахлым платаном, обрамленная гирляндами кровавых пионов, каморка, где стоит ее ложе, мягкое ложе из овечьих шкур…

Подмигнув корабельщику — дескать, как-нибудь наведайся ко мне, — огнеокая Села скользнула в калитку двора. Раззадоренный корабельщик тотчас последовал за нею, с трудом ступая непослушными дрожащими ногами по ее обжигающим следам. Но Села захлопнула дверь перед самым его носом и рассмеялась задорным молодым смехом.

— Наконец-то ушла, — с облегчением выдохнул подмастерье, — ей бы только зубы скалить… Теперь расскажу вам все по порядку.

Докончив зубец гребня из буйволиного рога, он начал:

— Да поразит меня богиня моря Сидури, да завлечет меня в подземное царство Иркалас, если я вру, что Кира произвела на свет волчица. Говорят, он даже на человека не похож. Тело заросло шерстью, вместо рук — лапы, а вместо пальцев — когти. Чудище, под стать могучему Сакану, богу пустыни и диких зверей!

— Ох, — простонала Изиба и, подняв с земли малыша, прижала к себе, словно укрывая от беды.

На лицах слушателей отобразился ужас, и только мастер-гребенщик ухмылялся про себя.

Он знал, что Кир — могучий царь, но знал также и то, что россказни о волчице — выдумка, пущенная в ход для одурачивания простаков. Как-то ранним утром в его мастерскую явился персидский купец с высоким коробом за спиной. Он скупил у него чуть ли не все гребни, отделанные жемчугом и тонкой резьбой, и щедро заплатил за них — золотыми персидскими монетами, горевшими на ладони, точно маленькие солнца. До поздней ночи просидел он в пустой мастерской, беседуя с хозяином. И когда месяц посеребрил зубчатые стены дворцов, речь зашла о Кире, могущественном правителе страны за Эламскими холмами, куда совершают паломничество пророки; они постятся и возвращаются, осененные высшей правдой, чтобы нести ее в народ.

Персидский купец тоже пришел оттуда и, словно златоустый пророк, повествовал о жизни Кира, начиная с самого его зачатия, когда будущий царь, подобно затерянному семени, пребывал во чреве Манданы, матери своей, и кончая тем днем, когда он, как и его отец Камбиз, стал властелином Анзана. Жизнь Киру дали Мандана с Камбизом. Мандана приходилась дочерью мидийскому царю Астиагу, а Камбиз — сыном персидскому князю Курушу из царствующей династии Ахеменидов.

— Кир — царский сын, ему на роду было написано властвовать.

Так говорил персидский купец, облокотясь на короб, при свете месяца, стража ночных небес, глядя в маленькие глазки гребенщика.

— Да только дед, царь Астиаг, невзлюбил внука.

— Неужто? — дивился мастер.

— То-то и оно.

— Гм…

— Перед тем как младенцу покинуть материнское лоно, лоно Манданы, Астиагу привиделся вещий сон.

— Вещий сон? — Хозяин придвинулся к рассказчику.

— Вещий.

— Гм…

— Всемогущему царю Астиагу, повелителю мидийцев и Эламского царства, приснилось, будто из лона Манданы произросла могучая виноградная лоза, затмившая своими побегами его владения. Маги и звездочеты предсказывали, что Мандана даст жизнь великому властелину, который подчинит своей власти не только чужеземных правителей, но и самого царя Астиага. Так оно и случилось. Мандана родила Кира, и тот сломил могущество Астиага и стал владыкой Мидии, отомстив тому, кто обрек его на погибель, когда он был еще беспомощным младенцем.

— На погибель? — по слогам выговорил мастер, машинально разгребая на своем столе роговые обрезки.

— На погибель, потому что пророчество магов испугало Астиага. Задумав недоброе, призвал он Мандану к себе. Камбиз не мог этому противиться, он был данником Астиага. Вскоре Мандана произвела на свет сына и нарекла его Киром. Астиаг пожелал взглянуть на внука, и, когда кормилица принесла его, он из страха за себя приказал верному царедворцу Гарпагу убить младенца и потихоньку унести в горы.

Гребенщик вздрогнул и невольно произнес вслух, точно все еще сидел с купцом в своей мастерской:

— В горы…

Изиба взглянула на него. Она не умела читать чужие мысли, так как не обладала даром пророков — даром познания и провидения. Не зная, о чем думает гребенщик, она спросила:

— Ты думаешь, нам лучше уйти в горы и там переждать беду?

Смешавшись, гребенщик снова постучал ногтем по зубу, словно возвращая себя к действительности.

— По нынешним временам и впрямь лучше жить с дикими зверями, чем с людьми. Близится день суда и муки мученической. Но я о другом…

— О чем же ты?

— О том, как Астиаг, ходивший в пурпуре из города Библа и увешанный золотом с острова Тассу, жестокосердый царь Астиаг приказал Гарпагу убить Кира, едва тот покинул материнское чрево, и унести его в горы.

— Но Гарпаг пощадил этого изверга, — затрясся от злобы торговец Эрару, — да осенит Астиага Шамаш, он ведал, что ожидает людей, когда внук его подрастет.

— Да укрепит Нинурта, бог войны, меч Кира, — надулся гребенщик. — На себе испытав несправедливость, Кир хочет избавить мир от неправды.

— Откуда это известно тебе, мастер? — подбоченилась Элига, которая толкла у крыльца ячмень в ступе.

— Заходил ко мне один персидский купец. — Мастер шумно втянул воздух тупым носом.

— Верно, он неплохо тебе заплатил за гребни… — укоризненно бросила Изиба, приглаживая густые кудряшки над лбом малыша.

— И то сказать… золотыми.

— Зо-ло-ты-ми?

— Ну, теперь ты как вельможа, — рассмеялась она, — только вот на груди золотой цепи не хватает!..

— Неужто вправду золотыми? — недоверчиво переспросил подмастерье. — Может, не золотыми, а ячменем?

— Говорят вам — золотыми, самыми настоящими! Вот я и думаю — если простой купец может платить золотом, то, когда придет Кир, все будем в золоте купаться. Вот она, его справедливость!

— Оно и впрямь было бы справедливо… Слушатели одобрительно закивали головами.

Поодаль, на краю дороги, сидела покрытая язвами женщина, моля милосердных богов об исцелении и ловя каждое слово о Кире. Персидского царя ждали, верили, что он несет избавление униженным, и в то же время боялись, так как войско его сеяло смерть и огонь. Говорили, что самими богами ему предначертано властвовать над Старым Светом, но обезображенная гнойниками и струпьями женщина всей своей исстрадавшейся душой желала, чтобы не правом на власть, а даром исцеления обладал персидский владыка.

— Здоровье дороже золота, — кричала она людям, прикрывая язвы на своем теле.

— Будет золото — будет и здоровье, — ответила ей Элига и, переводя дух, отложила пест. — Накупим себе дворцов, каждый день будем купаться да натираться благовониями, как вельможи.

Женщина в язвах махнула рукой и устремила взгляд к Узкой улочке, откуда ежедневно в этот час появлялся жрец бога Эа, утешавший страждущих сочувственным словом. Когда он показался на углу, несчастная выпростала из-под тряпья руки и простерла их к слуге божьему. Тот направился прямо к ней, но не словом утешения, а холщовым мешочком с сушеными травами облагодетельствовал ее на этот раз.

— Омой язвы отваром, — сказал он ласково.

— И тело мое снова очистится?

— Если Эа явит милость — очистится.

— Будь благословен, святой человек, — поблагодарила она его.

Едва он отошел от больной, как его остановила жена гребенщика.

Люди, кланяясь, обступили жреца, у всех на языке был один вопрос.

Не успев поздороваться с жрецом, подмастерье сказал за всех:

— Верно, просвещенный слуга божий все знает про Кира и волчицу. Он человек ученый, для него тайн нету. Вот увидите, на пристани мне не наврали.

Жрец охотно завязал с ним беседу.

— Слыхал, слыхал. О том, что Кира родила волчица, толкуют повсюду. А вот о чем вы тут говорили между собой — мне не ведомо.

— Я тебе расскажу, слуга божий, — протиснулся вперед подмастерье, убрав за спину нож и недоделанный гребень. — Я говорю, что Гарпаг вовсе не убил младенца, а живым унес в лес. Там его нашла волчицу и вскормила своим молоком. Когда он подрос, его приметили пастухи, принесли в царский дворец в Экбатане, и Астиаг узнал в нем сына своей дочери.

— А мне, — важно заметил мастер, — один персидский купец рассказывал по-другому. У Гарпага не поднялась рука на невинного младенца, и он отдал его пастуху Митридату, наказав отнести Кира в чащу и бросить на съедение диким зверям. Но в ту пору жена Митридата, да утешат ее боги, родила мертвого ребенка, и царский пастух решил оставить Кира у себя, а тело своего сына отдал царским солдатам для погребения, выдав его за младенца Манданы. Кир рос, играл на лесных опушках с пастушатами и уже тогда выделялся среди ровесников умом и красотой. Из-за его мудрости и красоты обман Митридата и вышел на свет божий, который ниспосылает нам ясноликий Шамаш.

— Началось все с игры, — перебила мастера жена, видя, что он устал рассказывать, — ребятишки избрали Кира своим царем. Все ему покорялись, и только сын знатного мидийца Артембара отказался подчиниться сыну пастуха. За ослушание Кир велел высечь его плетьми. Мидиец пожаловался на Митридата и его сына царю Астиагу. Когда царь призвал обоих к себе, Кир, носивший в то время, как сын пастуха, другое имя, стал храбро отстаивать свою правоту: «И поделом велел я всыпать ему плетей, он вместе с другими нарек меня царем, а царю надо повиноваться». Речь эта так понравилась владыке великого Мидийского царства, что хотя он и догадался, кто перед ним, однако простил Митридату обман и взял отрока к себе на воспитание. Правда, после того, как маги уверили царя, что Кир ему больше не помеха: раз он был в игре царем над своими сверстниками, стало быть, пророчество уже сбылось и лишено силы на будущее.

— Зато на Гарпага обрушилось возмездие, — осклабился подмастерье, — Астиаг приказал тайком убить его сына и зажарить к обеду, на который он пригласил Гарпага.

— О, — едва не разрыдалась Изиба. Она прикрыла малыша передником и, схватив его, убежала в дом.

— Так ли все было? — стали допытываться у жреца простолюдины.

— Не знаю, сколь правдивы эти слухи, но я не верил бы им. Много тут вздорного. Слухи эти распускают персидские шпионы, чтобы внушить любовь и сочувствие к Киру. А Кир как раз из тех, кто не заслуживает ни любви, ни сочувствия.

— А верно, что он весь оброс шерстью и вместо пальцев у него — когти? — выпалил подмастерье, повторяя домыслы недругов Кира.

— И что из глаз у него огонь полыхает?

— А взгляд испепеляет жилища?

— Что он могуч, как Сакан?

— И даже на человека не похож? — выкрикивали они наперебой.

— Да нет же, — перекрыл их голоса слуга божий, — Кир создан по образу и подобию человека, это могущественный и великий царь, но в груди его — сердце хищника.

— Стало быть, он опасен для людей, как леопард для лесного зверя, — заключил Эрару.

И снова людей охватили тревога и страх.

— Что же нам делать, слуга божий? — пробормотала жена гребенщика.

— Храните спокойствие и благоразумие. Вавилония не сложит оружия.

С этими словами жрец покинул их.

Задумавшись, он шагал меж рядами пальм, глядя на холмы Царского Города, где весною распускаются фиолетовые, под стать предвечернему мареву, цветы катальпы и янтарно-желтый кустарник с запахом меда. Пчелы жужжат над их чашечками, осыпанными пыльцой, как золотистым песком, который суда Валтасара привозят из Аравии вместе со слоновьими бивнями, черным деревом, корицей, серебром, оловянными блюдами и невольниками.

Жрец не дошел еще и до третьего дома, как его вывели из задумчивости громкие крики.

В узком проходе между харчевней на углу и лавкой, где торговали бараньим жиром, галдела толпа женщин и стариков. Присмотревшись, жрец увидел за их спинами черноволосую, с орлиным взглядом девушку в пестром полосатом платье. Ее толкали, щипали, стегали веревками, рвали одежду, а когда она, наконец обессилев, упала, ее принялись нещадно топтать ногами.

Жрец бога Эа прибавил шагу.

И в тот же момент из Поперечной улицы вырвалась другая толпа, и на маленькой площади появился царский военачальник, с головы до пят закутанный плащом. Конь гарцевал под ним, вставал на дыбы, ржал и встряхивал гривой. Потом он закружил на одном месте, и всадник увидел толпу, глумившуюся над девушкой.

Он пришпорил коня. Зеваки устремились за ним следом. Старики и женщины в проулке расступились, изумленные. В наступившей тишине всадник спросил, кто эта женщина и чем она провинилась.

Кто-то шепнул:

— А этот солдат что-то малость смахивает на благородную госпожу.

Это и в самом деле была Нанаи, возвращавшаяся из дома командования армии от Набусардара.

— Чем провинилась эта женщина? — повторила она свой вопрос.

— Она персиянка, господин! — выкрикнул старец с длинной всклокоченной бородой.

— Я спрашиваю: чем она провинилась?

— Ничем, господин, ничем, — с этим криком несчастная бросилась к всаднику. — Провинилась я только тем, что породило меня на свет лоно персиянки. Смилуйся, господин! Они убьют меня, господин! Я ни в чем не повинна. Я поклоняюсь Ормузду, но почитаю и вавилонских богов, вашего царя и ваши законы! Мой дом на Торговой улице, я живу честно, торгую луком и чесноком. Не допусти, господин, чтобы город твоих богов и царя твоего стал вертепом.

Нанаи содрогнулась и не могла выговорить ни слова — язык ее словно завязали узлом. Она вспомнила о князе Устиге, и, хотя день был жаркий, в лицо ей пахнуло холодом. Нанаи почудилась затхлость глубокого подземелья.

— Господин, — рыдала женщина, с мольбою воздев руки, так как халдейки стали плевать в неё.

— Перестаньте! — повелительным тоном произнесла Нанаи и подняла руку к шлему.

Не поднимаясь с колен, персиянка вскинула голову.

— Благодарю тебя, господин.

— Не смейте ее трогать! — добавила Нанаи и повернула коня.

Только теперь заметила она служителя бога Эа. Облаченный в долгополую белую ризу, стоял он возле столба, на котором были высечены своды законов. Проскакав мимо него, Нанаи стала пробираться к мосту через Евфрат.

Улицы бурлили, Вавилон напоминал развороченный муравейник.

Маршировали солдаты, у внешних и внутренних ворот сменялась стража, тянулись повозки, груженные военным снаряжением, раскидывались станом войсковые части; сновали женщины, дети, старики. От городских стен, где жили и умирали в грязи поколения неимущих, голодными глазами взирая на дворцы вельмож, толпами валили нищие. Голытьба хлынула с окраин к центру города, покидая лачуги из глины и тростника, которые прыщами на теле аристократа уродливо и робко лепились возле роскошных палат богачей. Хотя Набусардар позаботился и об этих подданных великой Вавилонии, выделив для них убежища, однако множество бедняков запрудило улицы, сея панику и мешая марширующим солдатам.

В конце концов. советники царя подали мысль установить в разных концах города десять глиняных досок с призывом к спокойствию и благоразумию. Люди ринулись к доскам. Каждому хотелось знать, что там написано. Каждому хотелось видеть их собственными глазами. Шум, гам, перебранка от этого только усилились.

Тогда власти прибегли к другому средству — разослали царских глашатаев умиротворять народ. Те подняли на ноги весь город, население покинуло дома, чем не преминули воспользоваться грабители — они убивали слуг и дворцовых невольников и уносили в свои притоны несметные богатства. Похозяйничала во дворцах и городская голытьба.

Возвращавшаяся из дома командования Нанаи стала свидетельницей смятения в городе. Пугая гнедого жеребца, толпа несла ее от улицы к улице, бурливших, как река в половодье. Конь шарахался и фыркал, подгоняемый криками, плачем, причитаниями. Отчаявшись пробиться к мосту, Нанаи отдалась на волю людского потока, который вынес ее на просторную Базарную площадь.

Там, посреди базальтовых столбов, перед рабами, торговцами, носильщиками, ремесленниками, богатыми горожанами и вельможами витийствовал царский глашатай.

Нанаи остановилась, чтобы переждать, пока схлынет толпа.

До слуха ее донеслось:

— Персы — не первые, кто замышляет покорить весь мир и властвовать даже над Вавилоном. История знает великих и могущественных властелинов, мощь и слава которых разбились о стены нашего Священного Города. Так случилось с правителями Мидии, Элама, Египта и Ассирии. Боги покарали их, сокрушив их империи. В отместку за то, что они дерзнули посягнуть на Бабилу, Ворота Неба, через которые боги нисходят с небес на землю, вседержители разрушили Тебы, Сузы, Ниневию и Сарды. Надменный Ашшурбанипал, царь ассирийский, покорил почти весь Старый Свет. Завладел Эламом, Армянским царством, Палестиной, Египтом и уже зарился на Вавилон. Спасаясь от него, эфиопский царь, могучий Тиргак, покинул родину и укрылся в Верхнем Египте. Фараона Нехо Ашшурбанипал насильственно увез в Ниневию. Гордому тирскому царю Балу пришлось мириться с ним. Арвадский царь Якинлу заискивал перед Ашшурбанипалом. Иудейский властелин Манезес, как и прочие палестинские владыки, был вынужден уступить ему свои корабли и армию. Киликийский царь из страха перед Ашшурбанипалом добровольно стал его данником. Правители всех государств, чтобы снискать расположение непобедимого царя, слали царевен для гарема в Ассуре. Весь мир лежал у его ног, ни один властелин не мог мечтать о большем. В честь своих побед хвастливый Ашшурбанипал устроил триумфальное шествие. В свою роскошную колесницу он впряг трех пленных эламских царей — Тамарита, Пою и Хумбахалдаша — а также аравийского царя Ваити. Богоравный, правил он своей империей до тех пор, пока не замыслил покорить Вавилон. Ашшурбанипал пошел на него войной, но у стен нашего города пошатнулась его мощь. Вавилон — не Тебы! Завоеватель пал, а Бабилу, Город Богов, и поныне стоит во всей своей красоте и силе. Та же участь постигнет и надменного варвара Кира, задумавшего поставить нас на колени.

Оглушительный рев восторга прокатился по площади, Толпа шумела, сотрясая воздух, словно буря — деревья. Царский глашатай поднял руку, на его запястье полыхнул браслет из рубиновых карбункулов. Но призывный жест не возымел действия. Площадь снова огласили ликующие клики.

«Неужто и вельможи согласны с царским златоустом и воздают ему хвалу? — подумала Нанаи. — Ведь это неправда, будто Ашшурбанипал потерпел поражение у стен Вавилона! Простой человек этого может не знать, но вельможи — люди образованные, им-то известно, какая трагедия разыгралась в Вавилонии сто лет назад».

Тогда Вавилоном правил Шаосдухин. Его отец Ашшур Асаргаддон недолюбливал сына и наследником назначил Ашшурбанипала, внука; Шаосдухину пришлось довольствоваться северной частью теперешней Вавилонии. Но он не мог примириться с положением вассального владыки, укрепил Вавилон и вступил в союз с Эламом — который был в ту пору могучей военной державой, — с Псаметихом Египетским, Гигесом Лидийским, с царями Сирии, Палестины и Аравии. Он готовил мятеж, полагая, что империя Ашшурбанипала некрепка. Но Ашшурбанипал опередил его. Напав на Элам, он двинулся к Вавилону, которым овладел после двухлетней осады, когда обезумевшие от голода защитники начали поедать собственных детей. Шаосдухин вместе со всей семьей бросился в огонь и тем закончил своесуществование. Ашшурбанипал с триумфом вступил в Вавилон и стал править им.

Для чего же царские глашатаи искажают правду? Какая в том нужда? И кто дал им на это право? Знают ли об этом сановники? Царь, Набусардар? К чему обманывать народ? Иль еще мало лжи в жизни? Или не было в славной истории халдеев великих людей, чьи имена в ненастные дни излучают ярчайший свет?»

Нанаи не понимала этого. Облик Вечного Города, столь не похожий на тот, каким он рисовался ей когда-то под ветвями олив, надрывал душу. Кажется, Устига был прав, называя Вавилон городом распутства. Сознание этого причиняло девушке такую боль, что она готова была скрипеть зубами, как это делал Набусардар.

Нанаи разглядывала стоявших рядом людей. Вероятно, в другое время они не поверили бы царскому глашатаю, но сейчас принимали за чистую монету каждое его слово, убеждавшее их в несокрушимости Бабилу. В эти трудные минуты им была отрадна даже ложь, лишь бы она поддерживала слабеющую веру в несокрушимость Вавилона, ведь Вавилон — город богов, а боги бессмертны. Бабилу! Город Городов! Столица мира! Его великолепие вызывает восхищение у ценителей красоты; самые выдающиеся полководцы восхищаются его стенами-крепостями.

Пылкие речи разожгли людей. Возбужденные толпы растекались по улицам. Одни звали глашатаев вести их в храм, другие двинулись к Муджалибе, третьи останавливались перед Набопаласаровыми башнями, словно перед всемогущими богами.

У ворот муджалибского дворца собрался народ, горя желанием видеть и слышать своего властелина. Глашатай отправился во дворец передать царю волю народа.

Нанаи задержалась в толпе. Ей тоже хотелось увидеть халдейского царя. Хоть разок увидеть своего владыку, в статном теле которого, да простит его Энлиль, дремал слабый и безвольный дух. Затаив дыхание, она смотрела на террасы дворца.

Но Валтасар не появлялся. Вместо него перед глазами людей маячила, уходя в самое небо, сверкающая крыша над пиршественным залом — ападаной; вместо его голоса до слуха доносился шум евфратской волны.

Отчаявшийся царь тем временем предавался скорбным размышлениям о том, что произошло с ним под Холмами. Он был в полной растерянности. Мысль, что он самолично послал на смерть двадцать тысяч лучших воинов, терзала его. Совесть не давала ему покоя.

А воспаленные уста людей, толпившихся на площади, непрестанно исторгали:

— Хотим видеть царя!

— Хотим слышать царя!

Посланный вернулся один: царь, мол, держит совет со своими сановниками и потому не может выйти к народу. Тут из толпы кто-то крикнул:

— Тогда слушайте меня, халдеи! Все повернули головы к украшенному драконом столбу, на цоколь которого взобрался черноволосый юноша.

Устремила на него взгляд и Нанаи. Смеркалось, и лицо оратора расплывалось в легкой дымке. Юноша глубоко вздохнул и вызывающе бросил:

— Царские глашатаи убеждают вас дать отпор врагу. Все вы должны опоясаться мечами и биться за волю. Что ж, пользуйтесь случаем — когда еще такой представится! Опояшьтесь мечами и обнажите их против злейших врагов простых халдеев — против царя, жрецов и князей, которые разоряют вас поборами, обременяют непосильной работой. Они велят вам биться за волю. Но разве простой халдей знает, что такое воля, если он всю жизнь был рабом! Прежде вы помирали на полях, не выпуская серпа из рук, у водочерпалок на каналах, с заступами в рудниках, чтобы господа могли кутить и развратничать. А теперь вас заставляют умирать за них, чтоб они и впредь держали вас своими рабами. А вы добивайтесь подлинной воли, по которой истосковалось ваше сердце! Добивайтесь, чтоб вами правил справедливый, добрый царь!

Юноша снова набрал в легкие воздуху и вытер потный лоб.

Гул пронесся по толпе; наклонив головы, люди переговаривались друг с другом.

А юноша продолжал:

— Всем известно, что Кир милостив к своим подданным, что в его государстве царят спокойствие и Порядок и нету там обиженных. Халдеи, мы столько лет мечтали о воле, и вот ее возвещают персидские горны. Кир — владыка истинный и справедливый! Ждите Кира, царя царей и повелителя мира, с ним боги всех племен!

— Да живет Кир, великий царь и покоритель! — неожиданно поддержал его в толпе чей-то голос.

— Да живет Кир-избавитель! — восторженно выкрикнул юноша, поощренный тем, что его слова нашли отклик.

У Нанаи часто-часто забилось сердце, руки, сжимавшие поводья, задрожали. Она не верила своим глазам. Быть может, это ей только снится? В своем ли она уме? Не ослышалась ли? Растерянная, Нанаи пыталась разглядеть лицо юноши, неясное в предвечерней мгле. Она вся напряглась, глаза ее сделались неподвижны, как застрявший в основе ткацкий челнок. Она не могла отвести взгляда от этого грубоватого, скуластого лица с резко очерченным ртом и угольно-черными, метавшимися, словно спугнутые змеи, глазами! Нанаи боялась себе признаться: Сурма — бунтовщик.

В ее мозгу всплыло такое воспоминание о дяде Синибе: как-то раз он нарвал белых колокольчиков и поставил их в подкрашенную воду. К утру колокольчики стали красными. В день семейного торжества дядя принес цветы на стол и сказал:

— Колокольчики, впитавшие краску, подобны младенцу, растущему в утробе матери. Все, что он вберет в себя, будучи в ее лоне, остается в нем до самой смерти; так и этот багрянец останется в цветах, пока они не увянут. А то, что получит младенец с материнской кровью, либо укрепит его тело, преумножит и облагородит мысль, либо закиснет, загниет, и порча эта с кровью проникнет в сердце. Из такого ребенка вырастет дурной человек.

При этих словах мать Сурмы поднялась и спросила неприязненно:

— Отчего это ты глядишь на меня?

— Чтоб ты знала, что таит в себе материнская кровь, — улыбнулся он примирительно.

Она схватила Сурму за руку и ушла из дома.

Сейчас Нанаи по-своему истолковала намек Синиба, да пошлют ему боги свет в царстве мрака, смысл его слов о законе крови: кровь матери взяла верх в Сурме. Та покинула семью, этот изменяет своему народу. Какая низость!

У Нанаи закружилась голова, она качнулась в седле, но дурнота быстро прошла. Пришпорив коня и подобрав поводья, Нанаи стала пробираться сквозь толпу.

— Царский военачальник! — расступаясь, кричали люди.

Нанаи ехала прямо на обелиск.

Зоркие, ястребиные глаза Сурмы узнали Нанаи. Он прижался спиной к столбу и встретил ее предостерегающей усмешкой.

Нервы обоих были напряжены, как тетива лука. Оказавшись с Нанаи лицом к лицу, юноша спросил:

— Тебе чего?

— Я вижу, Энлиль ослепил тебя, и я протягиваю тебе руку, чтобы вывести на путь истинный. Опомнись, Сурма, памятью предков заклинаю тебя, опомнись! Двадцать тысяч единокровных братьев наших сложили голову за нашу, за мою и твою родину…

— Оттого я и не хочу, чтобы погибли еще тысячи. Все равно перс победит, так как пришло время правде одержать верх над подлостью и обманом. Не Вавилония, а правда и справедливость — вот моя родина! Или ты запамятовала, как они обошлись с твоим отцом, забыла, что изо дня в день у, нас в Вавилонии совершаются сотни беззаконий, а богатеи измываются над беззащитным людом? Не все же пользуются покровительством борсиппского дворца, — упрекнул он ее. — Люди умирают с голоду, под плетьми.

Лицо Нанаи исказилось. Ему ли не знать, что побудило ее искать защиту у Набусардара! Теперь он укоряет ее! Но кое в чем он, пожалуй, прав: ей нужно вернуться к своим, разделить их судьбу. Работать с ними на болотах в низовьях Евфрата или пронзить себе сердце кинжалом — это было бы достойнее. Умереть за правду, но не оставить своих в беде. Жестокое раскаяние терзало Нанаи, и не могла она в эту минуту выдержать взгляда Сурмы. Да, да, она тут же помчится в родную деревню… Внезапно толпу охватила паника, люди расступились и пропустили стражников.

Всадники спешились, протискиваясь к обелиску. Впереди шел военачальник с плеткой в руках; сложив ее вдвое и приблизившись к Сурме, он наотмашь хлестнул его по лицу. Брызнула кровь. Алые струйки потекли по шее на рубаху.

— Да отомстят тебе боги! — простонал Сурма.

— Ради Энлиля! — воскликнула Нанаи. — Что вы делаете?

Она не подозревала, как и сам Сурма, что это верховный судья Индин-Амуррум велел схватить бунтовщика, когда ему донесли о его крамольных речах. Идин-Амуррум не думал, что пригрел на своей груди змею: не знал, что прозрев, Сурма устремит взор за рубежи отчизны и. вместо того чтобы помочь братьям в схватке с иноземным захватчиком, станет уповать на справедливость персидского царя… Идин-Амуррум приказал связать и бросить его в темницу.

Не успела толпа опомниться, как стражники набросились на Сурму и увели его.

Нанаи круто повернула коня. Она намеревалась пробраться на, царскую, дорогу, чтобы сообщить о случившемся Набусардару, но толпа зажала ее в своих тисках, не давая тронуться с места. Дернув поводья, девушка пришпорила жеребца. Конь взвился, и люди отпрянули в страхе. Нанаи двинулась напролом и вскоре выбралась на свободное пространство. Только тут дошло до ее сознания, что поступок Сурмы враждебен и Набусардару, а стало быть, Сурма не заслуживает его заступничества. Это заставило ее переменить решение.

Она поскакала прямо к мосту через Евфрат, Макат Абарти Пуратту, куда вели ворота Ураш. Дорога показалась ей бесконечной. Точно оживший сказочный дракон Мардука, летела она на взмыленном коне. На мосту через канал Арахту, огибавший северные укрепления Царского Города, поводья выскользнули из рук Нанаи, и она поймала их лишь под стеной возле храма Нинмахи, храма Великой Матери. На мосту через канал Либилхегал, ограждавший южные бастионы Царского Города, чуть было не задержала стража. Пожалуй. она ускакала бы, но жеребец заартачился. Начальник стражи приказал схватить ее за неподчинение приказу остановиться. Нанаи защищалась, ссылаясь на грамоту и печать Набусардара. Препирательства, казалось, никогда не кончатся. Нанаи охватила тревога, и она сказала:

— Ты хочешь, господин, быть в ответе за то, что я не смогу своевременно передать наместнику Борсиппы наказ Набусардара? Мне велено не задерживаться ни минуты. Но, кажется, ты считаешь, что приказы начальников тебя не касаются?

Тогда, опасаясь наказания, солдаты заступились за нее.

— Я не могу больше задерживаться. Отпусти меня. — настойчиво твердила Нанаи.

Она с нетерпением ждала, когда начальник поднимет руку и даст знак солдатам. Наконец тот нерешительно согласился. Нанаи пришпорила коня и помчалась во весь опор; гулкий топот разнесся по улицам.

Во время бешеной скачки Нанаи потеряла шлем — скользнув по крупу коня, он со звоном покатился по мостовой.

— Женщина! — тотчас услыхала она позади изумленный крик и вслед за этим — другой:

— Держи ее!

Начальник стражи выслал в погоню за нею двух всадников.

Близилась ночь, мост через Евфрат был уже поднят.

С развевающимися волосами, подлетев к страже у мостовых ворот Ураш, Нанаи выпалила, едва переводя дыхание:

— Я гонец Набусардара.

И протянула полученную от него глиняную дощечку.

Начальник стражи тотчас приказал отпустить мост и воздал ей почести, полагающиеся царским гонцам.

На дороге между Эсагилой и башней Этеменанки она услышала позади цокот копыт. Ее догоняли стражники.

Мост еще не опустился, а Нанаи уже вихрем мчалась по нему. Сил для продолжения этой бешеной скачки у нее оставалось немного. Руки ее отяжелели, тело отказывалось повиноваться. Нанаи чудилось, будто она карабкается на гору — Машу, по вершине которой проходит граница мира, граница между жизнью и смертью,

* * *
За волнения, смуту и беспорядки, охватившие Вавилон, карали чужеземцев.

Двери домов многих персов, лидийцев и мидийцев были изрублены топорами, имущество их было разграблено, а сами обитатели изгнаны в пустыню. Лавки финикийцев также подверглись разграблению, а их владельцев впрягли в телеги вместо скота и заставили возить тяжести. Вспомнили о вековечной кровавой вражде ассирийцев и эламитов. Греков, римлян, этрусков, гишпанцев, карфагенян, индийцев, китайцев, нубийцев и эфиопов лишь секли для острастки. Армяне, киликийцы и арабы заблаговременно покинули Халдейское царство:

Египтян под страхом смерти трогать было запрещено:

Вавилон рассчитывал на военную помощь фараона, не предполагая, что фараон уже предал Валтасара.

Тяжкое подозрение пало и на иудеев. После поражения халдейского войска под Холмами они еще откровеннее стали уповать на грядущее избавление.

Но недолгой была их радость, питаемая надеждой на то, что Кир даст им свободу и позволит вернуться в Иерусалим, где пески заносили осиротевшие могилы их отцов. Царские стражники ворвались в еврейский квартал, тал, мечами и копьями поражая все живое, что попадалось под руку. Плач, стоны, крики отчаяния огласили город, словно в день Страшного суда.

Желая избавить своих соплеменников от новых напастей, Зоробабель, внук израильского царя Иоакима, в сопровождении проповедника отправился в царский дворец. Он был полон решимости вымолить снисхождение к своему несчастному племени.

Валтасар отказался принять Зоробабеля и насупил брови.

— Ненавижу, — прошипел он. — И если он не хочет провести остаток дней своих с пророком Даниилом в темнице, пускай убирается!

Зоробабелю не оставалось ничего иного, как удалиться; когда стража закрыла за ним трое тяжелых ворот из кедрового дерева, он сказал проповеднику:

— Я не в силах дольше смотреть на страдания моего народа. Ты посредник между богом и людьми, испроси у Ягве избавления. Доколе, доколе же нам еще терпеть?

— Не гневи богов, Зоробабель. Тебе суждено еще узреть место, где стоял и снова вознесется великий и вечный Иерусалим. Быть тебе его властелином, Зоробабель.

— Силы мои на исходе, друг мой. Не дождаться мне избавления.

— Разве не говорил я тебе, чтобы в минуты слабости ты молился перед клетью, замурованной в Воротах Иштар, где в цепях и оковах влачил свои дни твой дед Иоаким? В него плевали проходившие мимо халдеи, народ великого и мудрого царя Навуходоносора, что отстроил и укрепил славный Вавилон, покорил моря и земли, царя, равного которому не знал мир. Это он заточил в клеть и позволил осквернять плевками израильского царя, могущественного царя Иоакима. Мудр был Навуходоносор, и превзошел он всех халдейских царей, но запамятовал, что в жизни нужно быть не только сильным, но и великодушным. Зоробабель, тебе суждено узреть Иерусалим, ты будешь свидетелем падения Вавилона.

— Сил моих больше нет… — повторил тот, положив руку на плечо мудреца.

— Молитва у Ворот Иштар вселит в тебя бодрость.

Зоробабель едва доплелся от Ворот Белтис в царском дворце до Ворот Иштар.

Проповедник попросил стражу позволить им преклонить колени перед клетью, над которой была высечена обращенная к богу Мардуку молитва. Раньше камня этого не было. Но, прослышав о том, что иудеи приходят сюда, на священное для них место, чтобы воззвать к Ягве, Эсагила приказала казнить на жертвенниках тридцать паломников, а над клетью начертать молитву, обращенную к Мардуку. Когда кто-нибудь из евреев приходил сюда почерпнуть жизненных сил, он обязан был читать вслух высеченные на каменной плите слова.

И Зоробабель, подняв голову, смотрел на хитроумные, начертания знаков:


«О Мардук, Создатель, Повелитель, Царь среди богов!

Верховный, Всемогущий и Всеведущий, обрати на меня взор свой.

Падаю ниц перед величием твоим,

Прах лижу с ног твоих,

Трепещу меча твоего.

Нет бога могущественнее тебя,

Нет бога мудрее тебя.

Нет бога строже тебя.

Ты создал меня и дал мне жизнь!»


Иудей пробежал глазами слова молитвы, а вслух не произнес ни одного.

— Зоробабель, — вывел его из задумчивости проповедник, — сделай хотя бы вид, что ты молишься. За нами следят.

— Не могу я взывать к Мардуку, не могу, — воспротивился тот.

— Тебя предадут смерти. Молись.

— Ягве, — воскликнул Зоробабель, — смилуйся над нами! Проповедник похолодел от страха, а начальник стражи заметил:

— Он оскверняет достоинство Мардука. Мы обязаны арестовать его за богохульство…

— Он душевнобольной, — вступился за него проповедник, — пожалейте его.

Начальник стражи пытливо уставился в изможденное лицо внука царя Иоакима. Но тут Зоробабель снова шевельнул губами и снова произнес:

— Ягве, бог ты мой всемогущий, я вечно буду славить тебя.

Проповедника бросило в дрожь.

Один из стражников, плечистый, широкий в кости детина, буркнул:

— Коли ты поводырь, запрети ему болтать про Ягве. Бог Мардук повелевает небесами. Пускай молится Мардуку.

— Или может, он грамоте не обучен? — спросил другой.

— Я ему помогу, — великодушно вызвался военачальник. И стал читать:

— «О Мардук, Создатель Повелитель, Царь среди богов!..»

Зоробабель приблизился к клети и пал на колени. Поняв, что, только подчинившись, сможет он сохранить себе жизнь, Зоробабель, будто глотая горечь, произнес через, силу:

— О Мардук… о Мардук… о…

— О Мардук, Создатель, Повелитель… — подсказывал начальник стражи.

Вдруг Зоробабель ухватился за прутья клетки, затряс ее и вскричал:

— Кровавый Мардук! Кровавый, бездушный владыка!

— Придется его связать и посадить в острог, — с досадой проговорил начальник. — Он подстрекает народ.

— Связать его, связать! — крикнул чей-то голос. Многие из горожан, проходивших в это время через

Ворота Иштар, останавливались поодаль и наблюдали, как бунтует потомок иудейского царя.

— Взять его! — прозвучал приказ.

Солдаты подхватили Зоробабеля под руки, силясь оторвать от железных прутьев, в которые он судорожно вцепился, дюжий стражник тщетно пытался разжать его пальцы.

— Отрубите ему руки! — посоветовал кто-то. Тотчас из толпы выступил косматый детина с топором в руках. Встав боком к клетке, он замахнулся, но топор выскользнул у него из рук и отсек ему пальцы на собственной ноге. Толпа ахнула.

— Это он, — указывали из толпы на проповедника, — он всему виной! Он приворожил его руки к прутьям.

— Бейте его камнями!

— Успокойтесь, халдеи, — сказал спутник Зоробабеля. — Имейте жалость к человеку. Разве вы не видите, что его схватила корча?

— А ты кто такой? — послышались голоса.

— Я его знаю, — сказал один из стражников. — Это он внушал своей пастве, будто Кир вызволит их из плена.

Я шел следом за ними до самых ворот, — молвил маленький горбун, — и слышал, как он уверял Зоробабеля, что тот увидит Иерусалим, станет его владыкой и будет свидетелем падения Вавилона.

— Свидетелем падения Вавилона? — возмутились в толпе.

— Наши воины уже поджидают Кира на стенах с. самыми острыми в мире мечами.

— Храбрейшие уже готовы достойно встретить персов!

— Да обрушится на него гнев царя!

— Да свершится над ним суд Валтасара!

Стражники связали проповеднику руки и потащили, отгоняя зевак. Вавилоняне плевали в него, швыряли поясами, сандалиями, всем, что попадало под руку.

Когда конвой скрылся из виду, простоволосая женщина с витыми серьгами в ушах сказала, указывая на Зоробабеля:

— А с этим мы разделаемся сами!

Внук Иоакима слышал вопли женщин и приближающийся топот ног. Обладай Зоробабель силой, он отбился бы от них, но он чувствовал лишь беспредельную слабость. Железные прутья клетки слились перед глазами; светлая полоска неба померкла, и все вокруг закрыла темнота. Из темноты на землю, где он стоял коленопреклоненный, дождем брызнули звезды и погребли его под собой, словно желая защитить от людской злобы и ненависти.

Зоробабель повалился на решетку, прижавшись лбом к прутьям.

— А ну, тащи его на башню! Пусть поглядит, какое у Вавилона войско! — кричали люди.

— На стену его!

— За ребро!

Зоробабеля порешили вздернуть на башне Иштар, самой неприступной твердыне Вавилона. Пять колец мощных стен окружали ее, два металлических засова намертво запирали ворота. Высокие стены с башнями служили предостережением любому врагу; укрывшееся в них войско, храбрейшее в мире, грозило ему погибелью. Один из халдеев бросился в караульное помещение и, вынеся оттуда веревку с железным крюком, подбежал к Зоробабелю, чтобы подцепить его за ребро.

Толпа ликовала.

Но когда возбуждение достигло высшей точки, когда Зоробабелю обнажили грудь, сорвав одежду, с севера донеслись звуки чужеземных горнов. Стук копыт и лязг оружия послышались у ворот Царского Города, — четыре персидских всадника, послы Кира, явились с предложением заключить мир, если Вавилон добровольно сложит оружие. Спешившись — по священной Дороге Шествий не смел проехать ни один всадник, ни одна повозка, — послы торопливо зашагали от Въездных ворот к Воротам Иштар, чтобы оттуда последовать к царскому дворцу и не мешкая исполнить поручение своего владыки.

Изумленные халдеи оставили Зоробабеля, прислушиваясь к незнакомым звукам труб. Невесело стало вавилонянам, зловещее предчувствие омрачило их лица.

Первым опомнился прокаженный, гончар Иллигара.

— Что это значит? — обратился он к стоявшим у стены солдатам.

Послы Кира стремительно приближались, сопровождаемые халдейским военачальником.

Начальник стражи смотрел на них в немом удивлении. Так вот чьи горны повелевали прохожим посторониться! Он укрылся в караульном помещении и, вытаращив глаза, наблюдал оттуда за горделивой размашистой поступью персов.

Забыв про Зоробабеля, халдеи покинули Ворота Иштар и устремились в город, чтобы разнести весть о прибытии послов в царский дворец. С чем пожаловали они в Вавилон? Неведение будоражило пуще всего. Толпа в воротах мигом рассеялась, остался лишь мужчина с крюком на веревке. Но вот и он швырнул веревку на землю и побежал вслед за остальными.

А Зоробабель по-прежнему стоял на коленях перед доской Мардука. Голова его приникла к железным прутьям, белый бурнус из тонкой шерсти спал с плеча. Раскаленные камни мостовой впивались ему в колени. Его заставило очнуться жужжание пчелы, искавшей спасение от палящих лучей в тени зарешеченной ниши. Зоробабель ухватился за прутья, пытаясь подняться. железо обожгло ему ладони. Он попробовал опереться о стену, но и камень был раскален. Все вокруг испускало жар впитанного за тысячелетия солнца. Жар исходил уже не столько от неба, сколько от земли, в которую солнце глубоко пустило корни своих лучей. На каждое прикосновение земля безжалостно отвечала ожогом. Отсюда во что бы то ни стало надо уйти.

Начальник стражи сжалился над Зоробабелем и, подхватив его под руки, помог подняться. Однако онемевшие от долгого стояния на коленях ноги не держали Зоробабеля. Тогда стражник обхватил его руками и потащил к караульному помещению, доверительно шепча:

— Не бойся меня, некоронованный царь Иудеи, я свой. Я стоял с полком неподалеку от канала Хебар и полюбил там еврейскую девушку Зилу. На горе мне нас разлучили. Нынче Хебар в руках Кира…

— Вот как? — прошептал Зоробабель.

— А только что к Валтасару прибыли персидские послы. Ты, верно, заметил их?

— Нет… я ничего не видел, я знаю только одно — что опасно взывать к Мардуку и быть там, где пребывает он. Он сделал меня хромым и лишил зрения.

— Тсс… — вздрогнул стражник, — сюда идут…

По лестнице мимо гигантских каменных львов двигалась процессия прислужниц, в центре которой мускулистые, бронзовые от солнца невольники несли инкрустированный золотом паланкин благородной Телкизы. Справа от него шла коварная рабыня Гемеза, слева — рослый музыкант, игравший на флейте грустную песню островитян об отвергнутой любви.

Телкиза полулежала на подушках, и ресницы ее дрожали от затаенной муки. От невидимых слез воспалились ее глаза. Печальная песня надрывала ее и без того изболевшуюся душу. Но пытка эта доставляла Телкизе мучительное наслаждение, чем больнее — тем слаще. Телкиза страдала от одиночества.

Когда они поравнялись с караульной, Гемеза наклонилась к своей повелительнице:

— Взгляни, благородная госпожа, — и, раздвинув плотную завесу, указала на Зоробабеля.

Со скучающим видом Телкиза выглянула из носилок, но, встретившись глазами с иерусалимским красавцем, задышала часто и велела носильщикам остановиться.

— Хочу увидеть его вблизи, — сказала она, — позовите.

Зоробабель готов был повиноваться, однако ноги еще не слушались и плохо держали его стройное тело.

Начальник стражи приблизился к знатной вавилонянке, , чтобы замолвить за него словечко.

— Он долго молился Мардуку на раскаленных камнях, и ему отказали ноги.

Постукивая длинным ногтем о кромку носилок, Телкиза улыбнулась:

— Тому, кто так самозабвенно молится Мардуку, исповедуя иудейскую веру, я готова помочь. Мои рабы проводят тебя домой. Где ты живешь?

— В Верхнем Городе, среди благородных халдейских вельмож. Неподалеку от меня — дворец вельможи Мурашу.

— Это по дороге к моему дворцу. Мои носилки к твоим услугам.

Она приказала опустить паланкин на землю.

— Я не достоин такой милости, — возразил Зоробабель, — я из числа отверженных, княгиня.

— Ты хочешь меня предостеречь, царь Иудеи? — рассмеялась Телкиза и вовсе смутила Зоробабеля.

Будто в городе ничего и не происходило, Телкиза приказала рабам помочь ему сесть в носилки.

А хитрая, как лиса, Гемеза, рассчитывая угодить своей госпоже, не удосужилась остановить их у дома Зоробабеля, и царь Иудеи вопреки своей воле оказался во дворце Телкизы.

Она не ошиблась — княгиня и в самом деле радушно приняла внука Иоакима, предложив ему, как и всем знатным своим гостям, благовоний и вина.

Украсив волосы нардом, с сардониксовой чашей в руках, Зоробабель сидел в комнате со сводчатым потолком. Посредине, огороженный серебряными перильцами, бил фонтан, журча и рассыпая вокруг жемчужные брызги. Фонтан окружали низкий кустарник и цветы, которые и в жару сохраняли земле влагу. Стены комнаты были увешаны пестрыми коврами, а пол устлан мягкими подушками.

Возле Зоробабеля, тоже с веткой нарда в волосах и сардониксовой чашей в руках, сидела Телкиза, облаченная в яркие одежды, похожая на диковинную бабочку, опустившуюся на лепесток лаванды. Она отпивала маленькими глотками густое вино, рисуя в своем воображении, как трепетные руки гостя обовьют ее стан, словно плющ — ствол платана.

Телкиза пыталась прогнать навязчивое видение, зная, как скоро наскучит ей подобная связь. И все-таки ловила себя на том, что вспыхнувшая страсть вот-вот прорвется. Воцарившаяся тишина лишь усиливала ее волнение.

Однако молодой красавец не обнаруживал того, к чему обычно склонна пылкая молодость. Опершись на локоть, он задумчиво смотрел куда-то вдаль, сквозь стены; в бескрайних просторах мира виделись ему лениво катящие свои воды Иордан и Кедр, мерещились вершины Светлых гор и Ливана, где Гильгамеш, царь Урука, одержал верх над чудовищем Хумбаба, хранителем кедровых лесов. Веками халдейские цари истребляли священный Ливан, сплавляя вниз по Евфрату могучие бревна на постройку дворцов, несокрушимых твердынь, защищавших их жизнь и власть. Среди зелени олив и виноградных лоз Зоробабель видел Иерусалим. Иерусалим — вечная, несбыточная мечта его соплеменников.

Зоробабель прикрыл глаза и проглотил подкативший к горлу ком.

Телкиза заметила это и сказала опечаленному гостю:

— Я вижу, ты не умеешь радоваться в радости, внук Иоакима. Поверь же скорбь свою той, которая поможет тебе. Иль ты не веришь, что Телкиза управляет волей царей, сановников и вельмож? Откройся мне, и ты убедишься, что в моих словах нет и доли преувеличения. Тебя мучает что-то, я вижу это по твоему лицу и хочу тебе помочь. Ну, Зоробабель…

— О чем ты просишь меня, княгиня? — спросил он. Телкиза пронзительно и пристально взглянула на него. Как преграду, Зоробабель поставил между ней и собою чашу с искристым напитком.

— Я хочу, чтобы ты был счастлив и забыл об этом суровом мире.

— Халдеи убили во мне способность радоваться дарам жизни. Зато я хорошо знаю, что такое смерть и страдание. Нет, княгиня, счастье не для меня. Думы мои — о народе, который сейчас умирает под плетьми и гибнет от копий вавилонских солдат.

— Ты должен был просить царя Валтасара не отказать твоему народу в милости.

— Я пытался сделать это, но царь не допустил меня к себе.

— Я испрошу у него эту милость. И больше того. Я упрошу царя освободить вас из плена, вы вернетесь в свой Иерусалим.

— Княгиня… — тихо произнес он, — княгиня…

— Однако ты не слишком мне доверяешь, не слишком… Но ты еще узнаешь Телкизу, увидишь, какая власть мне дана. Ты будешь царем Иерусалима, Зоробабель! О, если бы я захотела, я сделала бы тебя владыкой самого Вавилона, поверь мне. — Телкиза вспомнила, что то же самое говорил женщинам Валтасар, заставляя их уступить ему. Теперь она следовала его примеру.

Зоробабель чуть ли не брезгливо отшатнулся от нее. Телкиза поставила чашу на подушку и протянула к нему руки.

— Ты холоден, как стены подвала в моем дворце, — выговаривала она ему. — Словно мертвый. Отчего не приникнешь ты к огню, что полыхает подле тебя? На всю жизнь запомнил бы ты этот миг блаженства. На всю жизнь. Зоробабель. Не было еще мужчины, который не желал бы меня тем сильнее, чем дольше сжимал в своих объятиях.

Юношу охватили жалость к себе и трепет желания. Ее красота — красота золотистого лотоса, юная прелесть яблоневого цвета — волновала его, зажигала его взор, но всякий раз, как он порывался протянуть руку, неведомая сила останавливала его.

Но тут кстати, со светильником и торбой в руках вошла рабыня Гемеза. Насыпав в золотую курильницу травяного крошева и кусочков какого-то плода, она окропила их душистым маслом и подожгла. Затем рабыня удалилась, и шорох ее шагов был поглощен лепетом фонтана.

Клубы дыма повисли под сводами, наслаиваясь ярусами, точно пепельные облака.

Зоробабель вдохнул их аромат и заметил:

— Благовония слишком пряны, княгиня.

— Я хочу, чтобы ты забыл все дурное в чувствовал себя счастливым. Вообрази, ты — царь Вавилона или царь земель над Иорданом. О, ты скоро станешь им. Закрой глаза и представь, что вас освободили из вавилонского плена и ты держишь путь в места, где некогда был основан Иерусалим. И если это будет тебе приятно, считай, что я бросила в Вавилоне дворцы и богатство и странствую вместе с тобой. — Телкиза опустила ресницы и, словно невзначай, провела рукой по его талии. — Вообрази, что мы уже возле песчаных холмов и скоро увидим виноградные лозы на их склонах. — Она сделала паузу, прислушалась. — Я уже слышу шум Кедра. Если долгая дорога утомила тебя, — продолжала она с ласковым участием, — мы приляжем в тени сосен на берегу реки и отдохнем, мой царь.

— Отчего ты величаешь меня царем, княгиня, когда я вовсе не царь? — перебил Зоробабель Телкизу, поняв всю бессмысленную вздорность ее речей.

Женщина переменила позу и оперлась на локоть.

— Какая разница, царь ты иль нет, — горько усмехнулась она. — Мы живем в такое время, когда все может обернуться и явью и сном, все может иметь два лица, как монета две стороны. Где правда, а где ложь — разобрать уже невозможно. Мы утратили меру и чувство подлинного и поддельного. Жестокое время! С какой радостью я ушла бы отсюда далеко-далеко…

Оставила бы сокровища и дворцы, лишь бы снова обрести силу и желание жить. Ты не можешь более страдать, мне же гораздо тяжелее — у меня нет сил жить.

Она вздохнула, мельком окинув его изящную, словно точеную фигуру. Еще недавно страсть не выпустила бы ее из своих сетей, а теперь Телкиза глядит на все, как покойница, у которой чудом остались жить одни глаза.

— Ты мне не веришь, — начала она снова, и в голосе все явственнее звучали горестные нотки, — а я отдала бы не только дворцы и богатства но и жизнь и богов, только бы еще раз, сгорая от любви, признаться:

«Ради тебя отрекаюсь от жизни, красоты и молодости, потому что ты — сама жизнь, красота и молодость». Когда я прикасаюсь к тебе, — Телкиза снова провела рукой по его шелковой одежде, — видишь, с какой тоской и нежностью я прикасаюсь к тебе, — в меня словно вливается сок девственных берез, нектар раненого цветка амбры, дарующий богам бессмертие. У тебя в крови огонь, мой милый, вот — я ощущаю его, прикладывая ладонь к твоей пульсирующей жилке.

Она затихла и устремилась на него пристальный взгляд.

Зоробабелю почудилось — она сейчас вспыхнет пламенем! Ее глаза сверканьем соперничали с драгоценными каменьями, ее тело слепило, точно светильники в священной обители.

— О, если бы у меня были силы, — сокрушаясь, пожаловалась она и слабо улыбнулась, — я молвила бы жаркими устами: «Обними меня — и ты узнаешь, что сокрыли во мне податели земного блаженства. Обними меня покрепче, не бойся, никто не увидит, как царь возрожденного Иерусалима осчастливит своей любовью вавилонскую женщину. Отгони страх, ибо страх не достоин мужа, который вскоре будет повелевать тысячами».

Вымолвив последние слова, она опустила голову и закрыла лицо руками. Куда девалось былое? Кто из богов в наказание опустошил ее сердце? Лучше, чем кто бы то ни было, Телкиза понимала, что все, что ею говорится, говорится лишь по привычке. Она машинально повторяла то, что подсказывали ей воспоминания о сердечных бурях прошлого. Право, она тоже была холодна, как стены дворцового подземелья.

Говорить и то ей было невмоготу. Полной грудью вдыхала она одуряющий аромат благовоний, вперив в пространство остановившийся взгляд. Она потянулась к чаше, но даже не пригубила ее.

Зоробабель заметил ее отрешенность, мысли Телкизы витали где-то далеко.

— Княгиня, — обратился он к ней, — спасибо тебе за ласку, за то, что позволила передохнуть в твоем доме. И если я некстати здесь, отпусти меня.

— Я рада, что ты отдохнул. Мои слуги отведут тебя домой, я постараюсь выполнить все, что обещала. Я ничего не забыла и замолвлю словечко перед царем за иудеев. Ради тебя, властелин Израильского царства.

— Зачем ты бередишь мою душевную рану, княгиня? На мою долю выпало столько тяжких минут, что нового разочарования я не перенесу.

— Я не хочу растравлять твои раны, царь. Будущее убедит тебя в этом, хотя меня оно тоже очень пугает. Говорят, Кир приближается к Вавилону.

Зоробабель промолчал.

— Разумеется, Вавилон не намерен сложить оружие, по нынешним временам это для твоих соплеменников страшнее всего. Поэтому я охотно берусь исполнить твою просьбу и похлопочу за них.

Заробабель поблагодарил.

— Если уж ты решишься обеспокоить царя, княгиня, — сказала он ей, — прошу тебя еще об одном — замолви словечко за невинного пророка Даниила, которого его величество несправедливо заточил в темницу.

— Хорошо, — кивнула она, — я буду довольна, если кто-нибудь помянет меня добрым словом. Как знать, что сулит нам грядущее? Пусть пророк Даниил не забудет обо мне. — Она испытующе посмотрела на Зоробабеля. — Нужно ли тебе еще что-нибудь? Может быть, у твоих соплеменников на Хебаре тоже есть просьбы? Не замолвить ли и за них словечко?

Зоробабель не проронил ни звука. Стараясь скрыть волнение, он машинально потянулся к чаше. Словно из тумана возник перед ним начальник стражи у Ворот Иштар, и Зоробабель слышит его голос: «Хебар в руках Кира».

— Что же ты молчишь, Зоробабель? В предчувствии чего-то непоправимого Телкиза тоже подняла чашу и судорожно сжала ее в руках.

— Быть может, Кир уже захватил Хебар и ты не решаешься сказать мне об этом?

Зоробабель опустил голову. Он видел, как ослабли и дрогнули пальцы Телкизы.

* * *
В храме Э-мах, храме Великой Матери, примыкавшем к царскому дворцу, пылали светильники, курились кадильницы. Величественные алебастровые стены уходили в необозримую высь, внушая людям, благоговение перед богиней Нинмахой, плодоносное чрево которой являлось источником всего сущего на земле. Проникни к ней. злые духи и умертви они священное семя, человечество перестало бы существовать. Поэтому святилище Нинмахи обнесено тройной стеною, тройным кису. Сама богиня нашла прибежище в нише северной стены. Под нею простирается алтарь, украшенный огромными бычьими головами — знак мужской силы бога, с которым бессмертная Нинмаха зачала бренный мир.

Словно крохотные гномы, молились перед ее гигантским изваянием сановники Вавилона во главе с царем Валтасаром. По левую руку от царя, отступя на шаг, стоял Набусардар, за ним — сановники, высшие военные чины.

У алтаря жрец в длинном белом облачении повторял нараспев:

— О Нинмаха!

— О Нинмаха!

— О Нинмаха!

И вельможи вторили незамысловатому гимну. Допев его до конца, они уперлись подбородками в грудь и уставились в известняковые плиты пола. Ниже всех опустил голову Валтасар, погрузив взгляд, казалось, в самые недра земные. Он горячо раскаивался и молил о спасении Вавилона, хотя совсем еще недавно, обуреваемый гневом и гордыней, бросал вызов самим богам. Потерпев первое поражение в войне с персами, царь понял, сколь пагубны упрямство и заносчивость. Уверовав, что счастье, победы и поражения сильных мира сего — в руках богов, Валтасар преисполнился решимости покаяться перед Нинмахой за прошлые свои ошибки и прегрешения.

— Отныне храни меня, мать богов, — молил он, — от всех напастей, от опрометчивых поступков. Ниспошли мне силы и мудрость. Меня ждет нелегкая царская обязанность — принять послов Кира и решить с ними дела на благо царства и подданных наших. Не допусти повторения кровопролития, подобного тому, под Холмами. Я со всеми моими сановниками и придворными пришел воздать тебе почести, чтобы укрепила ты наш дух, волю и надежду на то, что Вавилон не дрогнет под ударами крыльев полночного орла.

Царь опять низко опустил голову, а вслед за ним — его сановники и военачальники. Иные пали ниц и бились лбом о каменные плиты.

Тут царь услышал, как стоявший позади него наместник Борсиппы шепотом сказал главному казначею о том, что хорошо бы принести жертвы и богу Мардуку, заручиться и его благословением. Царь готов был примириться и со всеми остальными богами, но с Мардуком мириться не желал. Он питал к нему жгучую, неистребимую ненависть за то, что верховный бог Вавилона благоволил не столько к царю, сколько к жрецам.

— С Мардуком — ни за что, ни за что! — повторил он, окончив молитву, и склонил перед богиней голову, препоручая себя ее власти.

Один Набусардар ни разу не склонил головы. Даже поражение под Холмами не побудило его покориться небожителям. В храм он пошел, лишь уступая Валтасару, и стоял перед алтарем, безучастный, ни о чем не прося Нинмаху. Он и здесь думал о своем мече и о своем войске. Ему не верилось, будто Великая Матерь способна отвратить нашествие персов. Напротив, он был убежден, что схватка с персами неизбежна, и готовился померяться с ними силой оружия.

Расправив широкие плечи, непокорный военачальник безучастно смотрел в круглое, похожее на луну, лицо Нинмахи, равнодушно дожидаясь конца богослужения. А чтобы отвлечься от мысли о персидских послах, которые ждали во дворце, Набусардар принялся рассматривать скульптуру Нинмахи как произведение искусства. Одутловатое лицо богини обрамляли густые, ниспадавшие до плеч волосы. Округлые формы се слепили наготой. Выпуклый живот напоминал крышку на глиняном сосуде для зерна, толстые бедра были уродливы. Сие божественное лоно почиталось источником жизни и благополучия! Руки богини были сведены под полушариями грудей, своим молоком небесная Нинмаха вскормила младенцев богов. Прическу ее венчали булавки и броши из золота, слоновой кости и драгоценных каменьев. Шею украшало баснословно дорогое ожерелье, которое пожертвовал царь Валтасар, умоляя богиню предотвратить нападение персов на Вавилон.

Мать богов Нинмаха была для халдеев воплощением женской красоты. Когда Набусардар вспомнил об этом, губы его сами собою растянулись в усмешке. Лабаши, строитель храма Э-мах, должно быть, только потому осмелился причислить свою статую к сонму богов, что никогда не видывал тела, подобного телу Нанаи. Нанаи по праву могла возвышаться у алтаря на удивление всему миру! Сам царь счел бы честью поклоняться ей и шептать пылкие слова любви. Перед ней склонились бы ниц вавилонские вельможи и ползали у ее ног.

Сановник, ведавший хозяйством, коснулся его плеча и тихо напомнил:

— Светлейший! Царь уже в дверях, а ты все стоишь.

Набурсардар не сразу нашелся, что ответить. Лоб его взмок, по бороде стекал пот.

Лишь выйдя из храма, он ожил и поспешил вдогонку свите.

На нижнем дворе, где, стоя у дверей царских служб, их приветствовали чиновники Валтасара, за Набусардаром увязался хранитель печати и негромко сказал:

— Ты сегодня так истово молился, истовей самого царя, хотя персы тебя не страшат, ты даже замешкался у алтаря.

— Разумеется, князя не страшат персы, — вмешался в разговор сановник по торговым делам, — и божественную Нинмаху Набусардар просил не о даре мудрости, силы и мужества, а…

— А ты ясновидец, достойнейший, — укоризненно усмехнулся первый советник, — ты проницательнее Дельфийского оракула.

— Богам было угодно, чтобы я заглянул в сердце верховного военачальника. Представьте себе, предводитель наших войск молил Нинмаху не об укреплении армии, а о том, чтоб она ниспослала нам столько же волов, сколько Набусардар потребовал от нас для своих солдат. И эта его молитва пришлась нам весьма кстати. Клянусь Мардуком, я уже вознамерился было пахать на рабах.

— Новые законы запрещают это, светлейший, — невозмутимо заметил Набусардар.

— Зато благодаря тебе нынче дозволено отбирать у вельмож последнюю скотину, убивать ее на бойне и раздавать мясо городской черни. Ты изменяешь своему сословию. Голодранцы тебе милее господ.

— Сейчас не время говорить об этом, светлейший, — заметил вновь назначенный сановник, в ведении которого были дороги.

— А я рад случаю, — вспыхнул сановник по торговым делам, — высказать, что думаю. И если Набусардар не образумится, я — заявляю это во всеуслышание — не премину возместить недостающее тягло рабами.

— Я не советовал бы тебе, светлейший, делать это, — с угрозой произнес Набусардар, — не советовал бы я тебе в нынешние времена приучать рабов к мысли, что можно пахать и на людях. Как бы самому не очутиться в ярме!

Сановник лишь хмыкнул в ответ, покусывая губы от злости. В молчании прошли они через двойную дверь во внутренний двор, а оттуда — в зал, где вершилось правосудие и где царь самолично выносил и утверждал приговоры.

Здесь Валтасару было угодно принять персов.

Царь сидел в судейском кресле, глядя прямо перед собой. Онпостукивал каблуком по его подножию, держа одну руку под мантией. Затем встал, спустился по ступенькам к сановникам и опять остановился в молчании, задумчиво расчесывая пальцами курчавую бороду. Видно, невеселые мысли роились в его голове.

Наконец он подняв глаза и молвил:

— Мой отец, царь Набонид, — пленник Кира. Держава Набонида пала, только Вавилон, верховным властелином и правителем коего я являюсь, стоит неколебимо. Я знаю, в тяжкую годину для народа единственная его опора — царь. Перед алтарем Великой Матери я просил богиню укрепить наш ум, ниспослать нам силу и мужество, чтобы спасти Вавилон от гибели и разрушения. С минуты на минуту сюда войдут персидские послы. Одним богам известно, с чем они к нам пожаловали. Но я, мои верные, я, ваш царь, хочу быть с вами и народом нашим до последнего вздоха.

Прошу и вас не посрамить честь предков и не изменить родине, что бы ни случилось.

Никогда еще никто из присутствующих не слыхал от Валтасара столь многозначительных слов. Сановники с нетерпением ждали, что последует дальше.

А царь, словно его и в самом деле осенила божественная Нинмаха, продолжал:

— Обычно осаждающие требуют сдать город без боя…

По залу пронесся ропот.

— Вы полагаете, что Кир выслал своих гонцов с иной целью? — спросил Валтасар.

— Да! — лаконично ответил один из сановников.

— Ты так считаешь, светлейший? — Царь наклонился в сторону наместника Борсиппы.

— Да, царь царей, — подтвердил тот, — сдается мне, персы хотят помириться с нами, ибо чувствуют себя недостаточно сильными. Сановники живо восприняли это предложение, а многие согласились с высказанным мнением.

— Со времени династии ассирийских Саргонов, с тех пор, как Навуходоносор превратил Вавилон в неприступную твердыню, никто еще не отваживался посягнуть на него с оружием в руках, — продолжал наместник.

— Золотые слова! — подхватил главный казначей.

— Кир тоже храбрился, покуда не подошел к стенам нашей несокрушимой твердыни. А увидел ее — и поостыл.

— Все мы того же мнения, — подал голос верховный судья, опираясь на трезубец, знак своего сана, — все мы того же мнения и убеждены, что даже самый могущественный завоеватель дрогнет перед творением нашего прославленного властелина, премудрого Навуходоносора. Однако Кир не отступил. Его не пугает толща стен, — голос судьи набирал силу, — просто он хочет облегчить себе задачу и войти победителем через открытые ворота.

— Рад, что мысль твоя, благородный рабианум, не сбилась с пути истинного, — похвалил Набусардар речь Идин-Амуррума. — Да, Кир не откажется от намерения взять Вавилон, ибо не Халдейское царство, а захват Вавилона — его цель. Сомневающиеся скоро убедятся в этом. Я разделяю мнение царя и верховного судьи.

— Верховный военачальник потому держит их сторону, — язвительно заметил сановник по торговым делам, — чтобы его не обвиняли в ограблении знати.

— Только подлец мог вымолвить такое, только наш общий враг, — ответствовал на это Набусардар.

Сановник по торговым делам поднял руки, судорожно растопырив костлявые пальцы, готовый вцепиться в Набусардара.

— Уважай хоть царя. — Один из советников схватил его за руки, силой заставляя опустить их.

— Разумеется! — в запальчивости крикнул сановник. — От нас требуют уважения, но о том, что наболело, и думать не смей!

Ко всеобщему удивлению, Валтасар с достоинством отвернулся от сановника и направился к судейскому креслу. Он держался как подобало истинно великому царю.

Стремительно опустившись в кожаное кресло, он поднял жезл, требуя тишины.

— К чему эти споры, мои верные подданные? — сказал он. — Нет сомнения, Кир хочет принудить нас сдать город. Он думает, что смог быстро продвинуться по халдейским землям потому, что полонил их владыку, царя Набонида. Меня же он не принимает в расчет, так как не признает законным царем…

Впервые Набусардару стало по-настоящему жаль царя. Отчаянным усилием слабой воли Валтасар заставлял себя разыгрывать роль мужественного и сильного властелина. К этому побуждали его нависшая над Вавилоном опасность и печальный урок, полученный под Холмами. Там он осознал, что высокомерие и празднословие отнюдь не делают части правителю. Но в своей попытке измениться, вести себя мудро и с достоинством Валтасар смахивал на беспомощного ребенка, окруженного сворой волков. Хуже всего было то, что решения его в самом зародыше отличались неуверенностью, расплывчатостью — кочующие облака под переменчивым ветром.

Царь хотел еще что-то сказать, но медлил.

— Что же ответим мы послам? — проговорил он наконец. — Как царь и правитель Вавилона, я вправе дать лишь один ответ…

Набурсардар хотел было крикнуть: «Вавилон не сдадим!» — но его остановил стук котурнов. Стремительно приблизившиеся к Валтасару военачальники доложили, что прибыли персидские послы.

Советники, сановники, военачальники заняли свои места. Царь махнул рукой:

— Пусть войдут!

Пышные уборы персов поразили кичливых халдейских вельмож не меньше, чем стражу у Въездных ворот. Ослепительно сверкали золотые пластины панцирей и усыпанные драгоценными каменьями одежды. Изысканны были манеры послов. Колени они преклонили с такой благородной непринужденностью, что невольно удивили тех, кто привык бухаться перед царем на брюхо, точно подрубленное дерево. Затем послы — все четверо рослые, осанистые — разом поднялись и стали в ряд. Выждав мгновение, один из них выступил вперед, держа в руках обитую крест-накрест золотыми полосками шкатулку слоновой кости.

Посол протянул ее Валтасару со словами:

— Кир, сын Камбиза, владыка великой империи Персидской, посылает Валтасару, сыну Набонида, царю Вавилона, сей дар с просьбой принять его и выслушать его послов.

Дар принял первый советник и поставил шкатулку на столик возле царя, . Когда он приоткрыл крышку, в белоснежной оправе ларца сверкнули триста шестьдесят бесценных перстней. Дар царя Кира стоил княжества.

— Царь царей, царь Кир посылает тебе триста шестьдесят перстней — столько же, сколько дней в году. Эти камни приносят счастье, если надевать перстни по тем дням, которые установила мудрость магов. Число и месяц начертаны изнутри и обведены кружком, — заключил персидский гонец.

Валтасар натянуто поблагодарил. Ему хотелось проявить выдержку, не уронить себя перед чужеземцами. Внешне он казался спокойным, но Набусардар и Идин-Амуррум чувствовали, что душа его переполнена горечью. Тем большее восхищение внушало им мужественное поведение Валтасара.

Наконец царь знаком дал понять, что готов выслушать посланников Кира.

Сверкая глазами, посол отчеканил:

— «Я, Кир, царь из династии царей, из могущественного рода Ахеменидов, властелин мира и теперешний владыка царства Халдейского, говорю правителю Вавилона — открой врата города, чтобы войско мое могло беспрепятственно вступить на его улицы. Поднеси мне, как победителю, засовы от дворцовых ворот. Тогда Вавилон избежит разрушения, царь его — смерти, а народ — кровопролития. Исполни все это, и ты познаешь милосердие персидского властелина. Если же…»

У Валтасара потемнело в глазах. Столь унизительные речи еще не касались его слуха. Открыть ворота и поднести засовы… Тогда город избежит разрушения, он — смерти, а народ его — кровопролития… «Нет, нет и нет!» — загудело в мозгу, и сердце лихорадочно заколотилось. Кир — на халдейском троне! Нет и нет! Ему почудилось, что судейское кресло под ним качнулось, и все окружающее стало превращаться в мутную водную стихию, грозящую потопом.

Оторопели и сановники, но Набусардар ожидал подобных речей и внимательно смотрел на царя. «Что тот ответит послам? — думал он с замиранием сердца. — Не сделает ли опрометчивого шага?»

А перс продолжал звонким голосом:

— «Если же воспротивишься, я прикажу своим солдатам разрушить город до основания, тебя взять живым или мертвым, а подданных твоих перебить. Обдумай слова властелина мира, великого персидского царя, и сам реши, какую участь избрать».

Валтасар сидел в своем кресле, грозный как демон. Казалось, стоит ему раскрыть рот — и оттуда вырвется адский пламень. Оскорбительно и заносчиво было послание перса. Он много себе позволяет. Угрожает смертью и кровавой расправой. Отослать ему за это в мешке головы его послов… Только скажут потом, что вавилонский владыка иначе и не умеет вести переговоры…

Вдруг Валтасар распрямился. Сверкнули глаза, озабоченное лицо прояснилось. Словно почувствовав себя сильным, как никогда, он сказал:

— Царь и сын богов может дать царю Киру один ответ. Однако законы нашей страны повелевают выслушать мнение сановников. Покиньте нас ненадолго, мои воины проводят вас. Мы обсудим послание Кира.

Когда персы вышли, в зале поднялся страшный шум, словно Валтасар судил сварливых жен. Злобой и воинственным пылом наполнились сердца халдеев. Лишь ничтожная горстка сановника малодушно высказалась за сдачу города, надеясь тем самым сохранить себе жизнь и состояние. В конце концов не все ли равно, кто сидит на вавилонском троне? Лишь бы нежиться на мягких ложах да наслаждаться радостями жизни. Первым заговорил сановник, ведавший торговлей:

— Неразумно противиться Киру из упрямства. Жаль города, древних храмов, дворцов, драгоценных жизней вельмож.

— И простолюдинов — ты забыл добавить, светлейший, — перебил его верховный судья.

— Скажи лучше, голи перекатной, что живет под городскими стенами… — огрызнулся сановник.

— Нищие — тоже люди, — продолжал Идин-Амуррум, — жизнь всем одинаково дорога. Но не за имущество и дворцы, а за честь нашу должны мы постоять. А за то, — сказал он, обращаясь к Валтасару, — чтобы Вавилон дал отпор персам.

— Правильно, правильно! — вскричал один из военачальников. — Или мы немощны, как падаль, которую терзают стервятники? С мечами в руках пойдем на Кира!

— На Кира! — подхватило большинство.

— Безумные! — пытался перекричать их наместник Борсиппы. — Вы хотите погубить город? Надо поладить с Киром добром, иного выхода у нас нет.

— Теперь, когда потеряно все царство, спасем хотя бы Вавилон. Примем условия Кира и встретим его как победителя.

— Смерть ему! — снова раздались голоса.

— Вам смерть! — прозвучал ответ. Воздев руки, царь воскликнул:

— Спокойнее! Распри нас не спасут. Последнее слово за моим верховным военачальником. Ему доверил я защиту города. Набусардар, светлейший князь, что скажешь ты?

Набурсардар приблизился к царю и опустился перед ним на колено.

— Сперва благослови меня, царь мой, — обратился он к Валтасару. — Хвала тебе за твой ум и твою рассудительность в такую минуту! Пусть осенит меня царственная десница.

Валтасар поднялся и, растроганный, положил руку на его голову.

— Будь благословен царем Вавилона, а равно воинственной Иштар из Арбелы и Нинибом, богом войны, подателем силы, нашедшим прибежище в святилище Эпатутила в Шуанаки.

Затем он снова опустился в кресло и, подобно остальным, устремил выжидательный взгляд на Набусардара.

— Велика мощь Кира, — начал Набусардар, — но стены нашего города мощнее, крепче. Армия наша сильна. Доблестные воины Вавилона полны решимости сражаться до последней капли крови. Ни ты, царь, ни сановники не смеют допустить, чтобы город сдался без боя, без единого выстрела, без единого удара мечом, чтобы он рабски склонил голову перед врагом. Вавилон будет защищаться, а если суждено ему пасть, так с боем.

— Ты заодно с царем, — отозвался Валтасар, — что же, Вавилон обнажит меч! Таков наш ответ Киру.

— Нет, не бывать этому! — послышались возгласы. — Поручится ли Набусардар, что город выстоит? Надо принять условия Кира!

— Принять условия Кира? — воскликнул Валтасар. — Открыть ворота города, уступить трон персу? И вы согласны на это? Видно, молоко рабынь, которым вас вскармливали, сделало вас малодушными! Нет, ни за что не склоню я головы перед врагом. Или вы хотите, чтобы Кир угнал вас в Экбатану?

— Кир обещает быть милостивым владыкой, — заметил казначей.

— Кир обещает быть милостивым владыкой, — раздельно выговорил Валтасар и откинулся на спинку кресла. — Стало быть, вы ждете Кира, и мне, вашему царю и повелителю, надлежит уступить ему трон, чтобы вы вкусили его милосердия? Вы не доверяете ни мне, ни войску, ни стенам, на которых сияют имена прославленных властелинов Вавилонии. Вон отсюда! — И, закрыв лицо руками, он стал спускаться по ступенькам. — Вон! Вон!

— Царь, — остановил его Набусардар, — горстка заблудших не может поколебать нашей решимости. Останься и выслушай меня! Отчего тебя вдруг покинула рассудительность?

С выражением непоколебимой решимости на лице Набусардар схватил обеими руками меч царя и произнес:

— Клянусь мечом твоим и всеми властелинами царства Халдейского, что одолею персов. Доверься мне, как доверился я своему войску. И вас, вельможи, прошу не терять присутствия духа и веры в то, что мы отстоим Город Мира.

— Смерть Киру! Смерть Киру! Смерть Киру! — Возгласы гулко прокатились по залу, сотрясая стены. То были голоса верных царю людей.

— Видишь, царь, — воспламенился Набусардар, — все мы с тобой. Все заодно — Вавилон не сдадим!

— Не сдадим! Не сдадим! Не сдадим!

— Призови персидских послов и скажи свой ответ Киру.

Послы выслушали Валтасара, не сводя с него глаз, и, торопливо преклонив колено, поспешили к выходу.

В памяти они уносили краткий и непредвиденный ответ: «Я, Валтасар, сын Набонида, потомок непобедимых властелинов славного Халдейского царства, заявляю тебе, Кир, сын Камбиза, потомок анзанских князей, — Вавилон не склонит пред тобою главы, но встретит тебя стрелами, копьями и мечами».

— И вот еще что… — остановил послов Валтасар, — передайте своему властелину, что подарок, который он мне прислал…

Все были уверены, что царь возвратит подарок, как того требовал обычай, но, сдержанно улыбаясь, Валтасар докончил:

— …я оставляю себе. Перстни, говорите вы, обладают волшебной силой и приносят счастье. Дружеский дар. хотя нельзя сказать, что он поистине царский, — по крайней мере, для царя Вавилона, который почивает на золотых ложах, стоящих на золотом полу, меж золотых стен, под кровлей из золота, этот дар слишком скромен. Но чтобы не остаться в долгу и отблагодарить Кира за любезное внимание, я хочу тоже преподнести ему подарок. Повелеваю тебе, светлейший, мой главный казначей. — Тут уголок его рта зловеще дернулся, но Валтасар сдержался. — Выбери самую большую шкатулку из дерева усу, выстели ее дорогим сидонским пурпуром и наполни золотыми браслетами да насыпь сверху жемчуга. К этому прибавь десять отборных киликийских жеребцов белой масти, под седлами из пурпурной овчины, с подпругами в огненных карбункулах, с золочеными уздечками, с бронзовыми удилами — десяток белых, как морская пена, жеребцов! Чтоб было ему на чем удирать в Персию. Да, да… я все сказал.

Ошеломленные расточительством царя, вельможи покачивали головами. Но Валтасар не внял их увещеваниям. Когда персидские послы вышли из судейского зала, он молвил:

— Пусть Кир знает, с кем имеет дело. И царь невесело, но громко рассмеялся.

— Кир полагает, будто триста шестьдесят перстней, всего лишь триста шестьдесят перстней, способны сделать человека счастливым. Мои подвалы забиты перстнями, но в сердце горечь и скорбь. Нет, золото и каменья приносят власть, только не счастье. Когда-нибудь Кир поймет это… — Опершись на локоть, Валтасар заслонил ладонью глаза. — Триста шестьдесят перстней… Триста шестьдесят перстней… Да у него разум младенца, хотя он и старше меня годами. Благословенные дни беззаботного детства, о, с какой отрадой я вспоминаю вас, с какой отрадой! Блажен тот, кто остается ребенком, взойдя на престол и покоряя чужие земли. Как я завидую тебе, Кир, ты и поныне не утратил младенческого простодушия. Триста шестьдесят перстней… по одному на день… — и человек счастлив…

— Ваше величество, — тихо окликнул его Набусардар, — надобно все обсудить, персы не заставят себя ждать.

— Отложим до завтра, я устал. Завтра утром сойдемся все в тронном зале.

— Ты отпускаешь нас?

— Ступайте… Подумай, Набусардар, какое лицемерие… Ну не детская ли причуда? Кир замыслил отобрать у меня Вавилон и тут же посылает мне на счастье эти перстни. Могу ли я быть счастлив без престола и Вавилона?

— Персам не видать нашего города, я поклялся тебе в этом, царь, да обретет твоя душа покой.

— Нет покоя моей душе, тысячи змей терзают ее своими жалами.

Один из советников, наклонившись к царю, сказал:

— Испробуй, сын богов, чудесное свойство перстня. Валтасар презрительно рассмеялся; он смеялся, но в смехе его сквозила тревога.

— Впрочем, надень-ка мне тот, что предназначен на сегодня, — решился он вдруг и протянул руку.

— Агат, — объявил советник, — расстраивает козни врагов.

— Обман все это, сплошной обман. Кир — единственный мой недруг, он один замышляет против меня козни… А что за камень приходится на завтра?

— Вот. Сапфир.

— А он от чего?

— Сапфир исцеляет от проказы…

— Но я не осквернен ею!

— …врачует глубокие раны, утоляет жажду, просветляет душу.

Валтасар снял перстень с агатом и, швырнув его на пол, снова протянул руку.

— Тот, тот дай мне. Может, сапфир и нужен, может, он и вправду поможет мне.

— Но сапфир приурочен на завтра.

— О, заодно с Гильгамешем клянусь духом подземного царства Энкиду, — Кир послал мне эти перстни, чтоб уязвить мое сердце. Агат предостерегает: берегись козней врага! Хорошо, что я вовремя это понял. Долой их, долой! Когда я смотрю на них, кругом все темно. Глаза слепит от их сияния. Они слепят меня, слепят…

Шатаясь, Валтасар встал с кресла и, подняв шкатулку над головой, со всей силы швырнул ее об пол.

— Вот, — злорадствовал он, надсадно дыша, — Кир поступил, воистину по-царски, он предостерег меня против козней врага. — Валтасар бросил взгляд на Набусардара. — Надо быть наготове. А сейчас ступайте…

Закутавшись в пурпурный плащ, вобрав голову в плечи, Валтасар удалился в свои покои под сень Набопаласаровой цитадели.

Сановники в растерянности смотрели на рассыпавшиеся по полу драгоценности, и на согбенную фигуру царя был обращен лишь пристальный взгляд Набусардара.

* * *
На следующий день утром, едва солнце позолотило крыши, из Муджалибы прибыла царица, чтобы бдительно направлять волю и поступки Валтасара. В сопровождении небольшой свиты она незамеченной вошла через северные ворота в стене Имгур-Бел и оказалась на восточном дворе. Кроме стражи, о ее появлении никто не знал.

Первым долгом царица, окруженная княжнами, и прислужницами, пожелала возжечь благовония в висячих садах, где находился жертвенный храм повелителя богов Мардука. Сады эти были разбиты в северо-восточной части дворца на террасах, поддерживаемых сводчатыми опорами. Там, среди изумрудного кустарника и цветущих деревьев, возвышалось украшенное внутри колоннадой пышное святилище.

Царица направилась к алтарю и, пока юные прислужницы насыпали в жертвенные чаши лепестки халвана, шафрана, муската, нарда, алоэ, мирта и кинамона, молилась, опустившись на колени.

Она шептала слова молитвы так тихо, что никто не слышал ни звука. Царица оберегала тайны своего сердца от соглядатаев, доверяя их лишь великому богу.

И когда, памятуя наказы пророка Даниила, царица ощутила, что небо милостиво к ней, она поднялась и, незаметно пройдя на женскую половину дворца, послала доложить о себе Валтасару.

— Что ей опять нужно? — Нахмурился царь. Но принять царицу согласился и, как ни странно, встретил примирительной улыбкой. Вокруг него еще суетились слуги; соблюдая этикет, они в строгой последовательности выносили принадлежности его ночного туалета. Наконец главный придворный оправил цепь на груди у царя и, согнувшись в три погибели, облобызал пряжку на его сандалии.

— Когда ты, — рассердился Валтасар, — отучишься, князь, от этой мерзости?

— Так чтил я и его величество царя Набонида.

— О-о-о! — прохрипел Валтасар. — Но ведь я же не Набонид… Ступай.

Царь казался сердитым, невыспавшимся, подавленным.

Царица замерла. Когда они остались одни, она опустилась на колено и смиренно склонила голову. Царица ждала, как ждут рабыни или собаки. За последнее время ей столько пришлось пережить, опрометчивость Валтасара сокрушала ее. Она не решалась поднять глаза. Царь хранил молчание, и это угнетало ее еще больше.

Вдруг раздались шаги — один, другой, третий. Царь приближался к ней, и вот сандалия царя коснулась складок ее одежды. Рука Валтасара ласково легла на ее волосы, и, охваченная смятением, царица услыхала его печальный голос:

— Отчего ты не пришла ко мне этой ночью? Я так тосковал по тебе, всем сердцем тосковал по твоей благородной красе.

Она боязливо вздрогнула.

— Тебе трудно поверить в это… Долгие месяцы пренебрегал я тобою, как безумец ждал издалека неведомых красавиц… Но вчера Нинмаха открыла мне глаза. И что-то переменилось во мне.

Он положил ладони на ее обнаженные плечи и зашептал под самым ухом:

— Мое ложе приготовлено для тебя. Благовонный нард и мои объятия ждут тебя на нем. Взгляни мне в глаза, и ты прочтешь в них все. Я не лгу тебе, сестра и жена моя, царица моя.

Взволнованная, она теребила складки своей одежды, речь Валтасара повергла ее в растерянность, напомнив о тех минутах, которые пресекло время, а жизнь изгладила из памяти.

— Встань же, пойдем…

Она поднялась, но он преградил ей дорогу, заключил в объятия и покрыл ее шею жаркими поцелуями.

— Валтасар… я не понимаю… что с тобой? — прошептала она чуть слышно.

— Хочу, чтобы все было как прежде. Давно ли твои прикосновения воспламеняли мою кровь? Помнишь, как, обнявшись, бродили мы по висячим садам Муджалибы? Как бредил я на каждом шагу твоей юной красой?

— Нет, нет, Валтасар! Не воскресишь того, что прошло. Мне все это кажется вымыслом, сказкой, волшебным сном. Хотя…

— Видишь, ты сказала — хотя… Стало быть, ты любишь меня, сестра моя. И я буду любить тебя не так, как прежде, а как подобает истинному царю…

Она покорилась его воле.

Валтасар повел жену в соседнюю комнату, говоря:

— Сегодня ночью мне явилась во сне божественная Нинмаха и благословила мое семя, коему надлежит зачать будущего царя Вавилонии. Мне нужен наследник; как и Набониду. Наступают тяжелые времена, и если сразит меня стрела перса, кому я передам трон? Как знать, что ожидает нас впереди…

— Дождись ночи, Валтасар. Дождись звезд и луны. Я останусь во дворце до утра.

— Сестра, досточтимая сестра моя… Избавь мое тело от мук, душу от тревоги. Вчера нагрянули персидские послы. Что-то ждет нас этой ночью? Неспроста посылает мне тебя провидица Нинмаха, верно, она и твое лоно благословила во сне.

— Я пришла к тебе не за тем. — Губы царицы страдальчески дрогнули.

— Говори не таясь. Если ты пришла ко мне с просьбой — она будет исполнена. В награду за эту минуту.

— Досточтимый брат мой, — она порывалась пасть перед ним на колени, — великодушный, как все истинные властители, молю тебя — запрети убивать чужестранцев на улицах и в домах! Молю тебя, царь, могущественный царь Вавилона!

Он обнял ее и прижал к своей груди.

— Я тотчас отменю приказ. Ради тебя. Вот мой дар, достойный этой минуты.

Он подвел ее к золотисто-белому ложу под пурпурным балдахином, расписанным картинами из жизни неземных существ, которые предавались любви среди небесных светил и цветов.

Отстегнув царскую цепь, Валтасар швырнул ее на ковер из тигровых шкур. Сорвал с себя мантию и тоже бросил на пол. Открыв флакон из драгоценных граненых каменьев, он смочил нардом волосы — себе и сидевшей рядом царице. Затем снова обнял и стал расстегивать золотые пряжки на ее одежде. Царь шептал в упоении:

— Ты долго не могла забыть той минуты под кипарисами, — теперь же ты запомнишь меня навеки. Я опьяню тебя нардом и силой своего молодого тела. Клянусь священной Нинмахой, даже боги не дали бы тебе большего блаженства… Но отчего сидишь ты, как неживая, и взор твой печален, царица, сестра моя? Или ты не хочешь, чтобы род наш правил Вавилонией?

— Хочу, Валтасар…

— И что же…

— Ты забыл, — проговорила она с расстановкой, — что предки твои — княжеского происхождения, и сын твой может унаследовать корону лишь в том случае, если будет зачат самим Мардуком в его святилище?

Он непонимающе уставился на нее и оцепенел от изумления. Минуту длилось молчание, потом глаза его вспыхнули, и он крикнул:

— Я сам хочу быть отцом моего сына… Или…

Валтасар вскочил и, отстранившись, все не мог оторвать от нее взгляда. — …или ты уже носишь в себе плод Мардука, плод какого-нибудь жреца Эсагилы?

Она молчала.

— Я… сойду с ума, если это правда, сойду с ума! — Яростно накинулся он на нее.

Царица молчала.

Широко растопыренные пальцы Валтасара застыли у ее лица. С каким наслаждением сорвал бы он эту личину немоты, разжал эти застывшие губы, чтобы слетело с них хоть одно, пусть даже убийственное слово.

— Когда это случилось? Или тебя принудили? Неужто ты и вправду веришь, будто сам Мардук осчастливил твое лоно? Разжиревшие эсагильские жрецы — вот кто овладел тобою! Мошенники, воры! И ты дерзнула сделать это! О, я лишусь рассудка…

— Утешься, брат мой; — наконец нарушила она молчание, — и выслушай меня спокойно. Я давно бы открылась, но ведь ты не допускал меня к себе… Я надеялась, что царица Вавилона не будет унижена, как последняя рабыня. Боги окружили меня почестями и богатством, облекли властью, но лишили самого дорогого…

— О чем ты говоришь?

— Сядь и выслушай меня, заклинаю тебя милосердием богов, выслушай меня. В ее голосе сквозила боль. Когда он сел, царица сказала:

— Да будет мне свидетелем. бог мудрости и друг людей, бог Эа, что у меня были добрые побуждения. Как царица Вавилонии, а должна была знать ее законы. А в сводах записано: первенец царя, чтобы не лишиться права наследовать престол, должен быть зачат семенем Мардука. И вот однажды ночью родитель твой Набонид, да хранит его в персидском плену преподобный Син, привел меня в башню Этеменанки и приказал глядеть на звезды и ждать на устланном шелками золотом ложе явления бога Мардука. В глубокой тишине я молилась, следя за тем, как движется по небесному своду серебристая колесница луны. Вдруг святилище озарилось сиянием, и в него кто-то вступил, чистый и лучезарный. От страха тело мое оцепенело, а глаза неотрывно смотрели на вошедшего. Но снова разлилась темнота, и я лишь почувствовала, как кто-то прикасается ко мне жаркими ладонями, обжигая мне плечи и бедра, как сливаются воедино мое и его дыхание. Под утро за мной вернулся отец Набонид. Я была уже одна и крепко спала. Но когда он положил руки на мой лоб и сказал: «Будь благословенно лоно твое, и да выйдут из него тысячи!» — я проснулась.

Растерявшийся Валтасар в гневе кусал губы, скрежетал зубами. Он лихорадочно искал выхода и вдруг зловеще усмехнулся:

— Твоему ребенку не бывать царем. Едва он увидит свет Шамаша, я прикажу унести его в горы и бросить на съедение зверям, как поступил с Киром Астиаг, — но только я дождусь его смерти. Да!..

— О, милосердные боги, — прошептала царица, — это дитя и вправду не будет никогда править твоим царством, потому что ему не суждено родиться.

Валтасар насупил брови.

Она застонала, зарылась лицом в подушки.

— Это дитя никогда не родится, потому что в моем лоне нет жизни, мое лоно подобно праху и пеплу, демоны сделали мое лоно бесплодным.

— О боги! — вскричал Валтасар, тряся ее за плечи. — Что ты говоришь? Иль ты не знаешь, что я последний в роду Набонидов и что с моею смертью прекратится наш род? Понимаешь ли ты, что говоришь? Твое лоно бесплодно? Не может этою быть! О, я сойду с ума. Я сойду с ума.

Рыдания сотрясли тело царицы. Из глаз ее хлынули слезы и оросили шелк подушек. Царица не смела поднять лица, задыхаясь от стыда и унижения, которые ее всю преобразили. Она плакала горько, навзрыд. Ждала, что Валтасар сжалится над ней и его утешение поможет ей перенести нестерпимую муку этой минуты.

Но Валтасар злобно закричал:

— Повернись, когда рядом стоит царь! Вот не думал я, что демоны лишат тебя дара материнства и так унизят мой род, да еще на глазах у рабов. Недостойна ты зваться царицей Вавилона. Недостойна показываться на люди.

Она бросилась ему в ноги и обхватила руками его колени.

— Убей меня, Валтасар, чтобы избавить себя от позора, но молю — не терзай больше мое сердце злобными словами. Я готова умереть и уйти к богам. На земле я не знала ничего, кроме страдания. Если тебе нестерпимо видеть меня, я освобожу тебя, освобожу скоро, ты даже не заметишь этого. Но будь милосерден ко мне, пока я жива.

Она подняла на него покрасневшие глаза, лицо ее сделалось серым, губы вздрагивали.

Ему на миг стало жаль ее, и он сказал уже мягче:

— Скверно я с тобой обошелся. Ты за волю богов не в ответе. Но ты тоже пойми, как больно ранило меня твое признание. Быть может, еще не все потеряно? Что говорят придворные лекари?

— Я уже пила отвары из всех трав! Мудрый Иги-Ану говорит, что при дворе фараона живет настоящий чародей, который исцелил от бесплодия царевну Нубии и множество знатных жен Египта. Он один может спасти меня. Но персы стерегут ныне дорогу в страну Мусури. Я молила всех богов Вавилонии, — ни один не помог мне. Тогда я поверила свое горе пророку Даниилу.

Валтасару не понравилось, что царица обратилась за помощью к еврейскому мудрецу, и он помрачнел.

— О, прости, Валтасар, что я поступила так, но безмерное отчаяние толкает людей и на худшие поступки.

— И что же присоветовал тебе Даниил, этот неуязвимый лев иудейский? — спросил он ее насмешливо.

— Он велел мне молиться Ягве, живому богу, подателю чудес.

— О-о-о! — рассвирепел царь. — Надеюсь, ты еще не сделала этого?

— Нет, нет, — задумчиво покачала она головой. — Как может царица Вавилона молиться богу несчастных пленников?

— Вот такие речи пристали тебе! А теперь вставай и собирайся в Муджалибу. Сегодня мы снаряжаем гонца к фараону, чтобы поторопить его, он обещал нам помощь. Я попрошу фараона, чтобы он позволил этому искуснику вылечить тебя.

— Благодарю тебя, царь, и священную Нинмаху благодарю за то, что она наделила тебя сдержанностью и силой перенести столь тяжкие удары.

— Не будем больше говорить об этом, не растравляй мои раны. Ведь если у меня достало сил пощадить тебя, это еще не значит, что я одолею и душевную муку. Чтоб не терзали меня мысли, я должен бежать отсюда прочь. Еще минута промедления — и мной овладеет безумие. Ты не можешь вообразить, на какую муку ты меня обрекла. Нестерпимую муку.

Он поднял мантию, небрежно накинул ее себе на плечи, и она обвисла безобразными, неряшливыми складками. Нагнувшись за цепью, царь уронил на ковер пояс. Цепь он так и не повесил на шею, а понес в руках, размахивая ею и бормоча:

— Нестерпимая мука, нестерпимая мука, тут и с ума сойти недолго. Персы под стенами Вавилона, а я последний в роду… последний в роду… Ну как тут не сойти с ума?

Волоча ноги, Валтасар вышел из опочивальни. Он, переходил из комнаты в комнату, ужасая стражу своим видом. Один из военачальников вызвался пристегнуть ему цепь — знак царского достоинства.

Валтасар отмахнулся:

— Прочь с дороги!

И зашагал дальше, не видя и не зная, куда и зачем.

Бессвязно бормоча что-то, со страдальческой гримасой, слонялся он по дворцовым анфиладам и галереям — от двери к двери, от ворот до ворот. Наконец, после долгих раздумий, безжалостно сверливших его мозг, после бесконечных вздохов, сотрясавших его грудь, он остановился и тупо захохотал.

— Этот иудейский лев наущает ее молиться Ягве. Бесстыдник! Верно, он и сам не верит, что его бог способен исцелить царицу от женской немочи. Живой бог, податель чудес! Мошенник он! Мошенник, почище Мардука. Ягве, если правда то, что говорит о тебе пророк Даниил, порази ты меня на этом месте. Яви чудо, и пусть не буду я с этой минуты царем халдейским. Пусть обращусь я в гада, ползающего по камням в темных недрах преисподней. Да обращусь я в прах земной или песчинку в пустыне. Да отнимется у меня язык, коим поношу тебя, поношу от всего сердца, от всей души.

Он дрожал всем телом, рот его перекосило от нестерпимой пытки.

— Что, не можешь, нет у тебя власти надо мной? Да и как ты явишь чудо мне, коли не способен явить его тем, кто верует в тебя? Мечи моих воинов косят их, как траву. Ты посулил им вызволенье из моего плена, я же приказал перебить их всех до единого. Кого поведешь ты назад в Иерусалим? Кого, отвечай?

Говори, коли ты могуществен, могущественнее вавилонского царя!

Молчание было ему ответом, но тишина не утолила скорби сердца. Валтасар обессилел, он уже не мог ни ходить, ни кричать. Он прислонился к стене возле лестницы, затем в изнеможении опустился на каменное кресло, высеченное в виде сидящего льва. Слабость и безмерная усталость сковали его тело.

— Не найти мне покоя, — шептал царь, — не будет мне покоя, пока я не уничтожу их всех, всех, начиная с седоволосых стариков и кончая грудными младенцами. Истреблю, как огонь — вредоносную саранчу.

Он уронил голову на грудь и на мгновенье впал в забытье.

Но волнение не дало ему усидеть не месте, Валтасар поднялся и стал спускаться по лестнице, осторожно и медленно — точно после тяжелой болезни — переставляя ноги по каменным ступеням. Шатаясь, вышел он в пустой коридор. Вскоре царь увидел за углом две скорчившиеся фигуры. Это были прислужницы. Они давно наблюдали за ним и теперь в ужасе кинулись в помещение для слуг с вестью о том, что боги лишили царя рассудка. Бросив работу, слуги исподтишка следили за Валтасаром. Царь был без меча и нагрудной царской цепи, одежда болталась на нем, как на палке, цепь позвякивала в безвольно опущенной руке.

Неожиданно для себя Валтасар очутился перед входом в тронный зал и из-за спин воинов, охранявших зал, увидел, что советники уже собрались и с нетерпением ждут его появления. Царь стремительно вошел в зал, но, заметив удивление на лицах собравшихся, остановился, оглядел свой непристойный наряд и, словно оправдываясь, глухо проговорил:

— Меня постигла великая скорбь.

Закрыв глаза тыльной стороной ладони, он подошел к трону, сел, сгорбившись и расставив ноги. Затем, нагнувшись еще ниже, облокотился на правое колено. В руке его покачивалась золотая цепь, распахнувшаяся мантия обнажала волосатую грудь.

Покрасневший от неловкости за цари Набусардар знаком приказал одному из советников привести одежду Валтасара в надлежащий порядок. Не к лицу государю сидеть здесь растерзанным, выставляя себя на посмешище.

Валтасар махнул рукой:

— Не нужно… Что толку? — По щеке его покатилась слеза.

— Царь, — кинулся к нему Набусардар. — Что произошло? Не можем ли мы помочь твоему горю?

— О, — простонал Валтасар, но тут же распрямился и обвел приближенных темными, зияющими, как пропасть, глазами. — Все ли в сборе? — спросил он, не ответив.

— Да.

— О чем у нас нынче речь, мои верные?

— Надобно отрядить послов к фараону, — ответил Набусардар.

— Да, да, да, и чем скорее, тем лучше, немедля! Египетское войско должно ударить по Киру с тыла… Кроме того, — Валтасар замялся, — есть у меня к фараону особая просьба… Он один может рассеять скорбь моего сердца. — Живет при его дворе знаток, что… исцеляет от бесплодия и возвращает несчастным женам их женское естество. Нет, этого он им не скажет. Сановники не смеют знать, что с его смертью оборвется род Набонидов. — …фараон должен исполнить мою просьбу и прислать лекаря с нашими гонцами, не то…

Туча, залегшая в морщинах на лбу, сгустилась еще больше.

Полупризнание Валтасара не раскрыло его тайны. Уж не страдает ли царь неизлечимой болезнью?

Судья Идин-Амуррум заговорил первым, пока остальные размышляли:

— Дозволь заметить, царь, — проговорил он, — если послы и доберутся до страны Мусури, кто поручится, что им удастся вернуться обратно? Нами только что получена весть о падении Ура и Урука. Войска Кира отрезали все дороги, можно предполагать, что у них в руках и Средняя дорога, кратчайшая из тех, что ведут через арабские провинции прямо в Египет.

Валтасар помертвел.

— Так, значит, Ур и Урук тоже? Но ведь персов на юге не было, Кир продвигался с севера.

— Сегодня нам донесли, что часть войска он незаметно перебросил через арабские провинции.

— Но ведь арабские провинции тоже принадлежат Халдейской империи! — вознегодовал царь.

— Большинство переметнулось на сторону врага, — заметил Набусардар, — с их помощью Кир овладел У ром и Уруком. Аравия, как и следовало ожидать, потеряна для нас. Очевидно, Кир не поскупился на посулы. Но это не сломит нашу волю. Речь идет о Вавилоне, а Вавилон укреплен надежно.

— Стало быть, и Урук? — переспросил Валтасар. — Неужто наместнику Урука недоставало войска для защиты?

— Честь и слава наместнику Урука во веки веков! — воскликнул Набусардар. — Когда он увидел, что придется сдать город превосходящим силам врага, то приказал поджечь дворец и вместе со всей семьей бросился в огонь, не дался живым этим хищникам.

— Да зовется он отныне великим князем, наместник Урука. Его имя я прикажу занести в царские анналы.

— Да послужит он нам примером, — подхватил наместник Борсиппы, но голос его прозвучал неискренне.

— Ур и Урук, говорите вы, — покачал головой Валтасар, — значит, Средняя дорога тоже в руках Кира из Анзана?

— Да, — ответил начальник конников, — но пусть тревога не сокрушает тебя. Среди моих всадников есть один, о нем говорят, что его не догонит ни самый быстроногий жеребец, ни самая быстрая стрела. Отправь его гонцом вместе с послами к фараону. Жизнью ручаюсь, он доберется до Египта и возвратится к тебе с папирусом, в коем будет изъявлена воля правителя страны Мусури.

— Хвалю за сообразительность. Да будет так. Князь Набусардар, позаботься о гонце и посольстве от Вавилона да не забудь о моей просьбе. Вот, пожалуй, и все. На сегодня вы свободны.

— Тебя еще ждет начальник стражников, — напомнил царю Набусардар.

— Что ему надобно? — хмуро спросил недовольный царь. — Конца нет делам…

Рослый загорелый воин в одежде верховного стражника, человек, привыкший действовать решительно и прямо, описал обстановку в городе. Между прочим он упомянул, что евреи, оставшиеся в живых и избежавшие расправы, рассеялись по городу. Они прячутся в сточных канавах и убеждают народ сдать Вавилон без боя, не то, мол, персы силой овладеют городом, и тогда вавилонянам не избежать кровавого возмездия. Мужчин перережут, женщин и девушек поделят между воинами-победителями. Все сокровища и движимое имущество вывезут в Персию, а город разрушат и превратят в пустыню.

В дикой ярости Валтасар вскочил с трона.

— А что ты сделал с теми, кто мутит народ?

— Всех, кого удалось выловить, я приказал распять на крестах.

Помилован лишь один смутьян по имени Сурма. Смертную казнь я заменил ему пожизненным заточением. Он халдей, и я не хотел казнить его наравне с евреями.

— Напрасно, — Валтасар затрясся от злобы, — всякий, кто подстрекает народ против царя, заслуживает смерти.

— Смутьянов столько, что не хватит крестов, светлейший…

— Бросайте на съедение львам!

— Львы уже сыты.

Побагровев от гнева, Валтасар в запальчивости крикнул:

— Топить их в Евфрате!

Послышался стук котурнов. Растолкав стражу, в зал ворвался военачальник и, пав перед царем ниц, задыхаясь, воскликнул:

— Кир!

Царь взглянул на Набусардара и на прочих вельмож.

Набусардар подбежал к вошедшему.

— Встань и объясни, что случилось.

— Кир идет на Вавилон.

У царя готов был вырваться строптивый крик, что это ложь, что Кир не посмеет, но вдруг до его слуха донеслись звуки походных горнов, подобные далекому подземному гулу.

Царь оцепенел, лицо его застыло от ужаса. Он силился что-то сказать, но слова не сходили с его уст. Губы остались полуоткрыты, руки повисли, лоб покрылся испариной; Валтасар не мог справиться с ознобом.

А персидские горны трубили все громче, сотрясая стены великолепных царских палат, что высятся на холме Бабилу как мавзолей славы бессмертных династий.

Валтасар стоял каменным изваянием, до боли напрягая слух и устремив неподвижный взгляд на подступы к

Вавилону, где, словно из бездны преисподней, как совсем недавно — из-за гребня Холмов, неудержимо надвигалось персидское войско.

* * *
Ветер уносил облака пыли, вздымаемые персидской конницей, мчавшейся к стенам Вавилона. Вихреподобная конница варваров, словно разгневанная орлица, неслась над полями. Тучей надвигались несметные полчища наемников, казалось, эта туча застилает не только землю, но и небо. Не было числа персидскому воинству. Нескончаемая лавина утомляла зрение, будоражила мысли, вселяла страх в сердца.

Обитатели цитадели, — от верховного писца до последнего слуги, высыпали на террасы садов, чтобы видеть зловещий ураган, бушевавший у стен Вечного Города.

Оправившись от первого потрясения, Валтасар подобрал полы одежды и выбежал из зала на верхнюю террасу. Тяжело дыша, смотрел он потухшим взглядом на север, на восток. Там разверзлась земная твердь, оттуда надвигался мираж, обернувшийся потопом. Вражеская конница неслась к стенам Бабилу. Воинственный рев вырывался из глоток победителей. Грохот сотен тысяч копыт сотрясали основания домов. Оглушительные звуки труб и дробь барабанов колебали стены дворцов.

Но даже с крыш царского дворца трудно было разглядеть что-либо в этой лавине. А Валтасару не терпелось увидеть псоглавого Кира, стоящего в боевой колеснице. Отчаяние побуждало царя рассмотреть это наглое лицо. Но, как ни жалуйся богу Ану из Урука, а на таком расстоянии все равно ничего не увидишь.

Вдруг царя осенило. Когда-то фараон Амазис в знак вечной дружбы преподнес ему стекло, в которое было видно далеко вокруг. Теперь выдумка египетского мудреца может пригодиться, да благословят боги фараона Амазиса!

Валтасар нетерпеливо кликнул советника:

— Принеси мне трубу, ту, фараонову! Да лицезреет властелин… — горькая усмешка тронула его губы, — да лицезреет властелин властелина!

Когда трубу принесли, царь в судорожном нетерпении подносил ее то к правому, то к левому глазу. Картина происходившего на подступах к городу виделась смутно. Все сливалось в близкий, бесформенный поток. Можно было лишь заметитьдвижение стремительно катившейся лавины персидского войска.

— О, — сокрушенно воскликнул Валтасар, — кто-то заменил в трубе драгоценное стекло простым! — Царь рассвирепел от досады. — Кто из вас это сделал, отвечайте! Кто посмел?

— Быть может, со временем стекло само потеряло свое чудесное свойство приближать далекое? — нашелся один из приближенных.

— Гм! — подивился царь. — Само потеряло чудесное свойство приближать далеко…

— Или, — многозначительно заметил Набусардар, — это — таинственное явление природы, и его надлежит истолковать как предостережение владыке Вавилона: фараоны страны Мусури столь же непостоянны, как и это новшество их ученых мужей.

— Ты полагаешь, это чудо?

— В чудеса я не верю, просто я пользуюсь случаем лишний раз остеречь ваше величество — не следует полагаться на помощь Египта!

— Фараон поклялся мне богом Амоном, что нападет на персов с тыла. Ведь Кир угрожает и Египту.

— Именно поэтому, царь!

— Я не понимаю тебя, Набусардар. Ты всегда думаешь иначе, не так, как я. А что посольство к фараону?

— Кир кольцом окружил город. Послы не могут из него выбраться. Мы заперты со всех сторон. Кир расположился на подступах к Вавилону. Но мы и сами этого хотели, так как для нас выгоднее сражаться под прикрытием стен. Ваше величество было согласно с этим планом.

— Да, но у меня к фараону особое дело. Я нуждаюсь в мудрости его чародея-лекаря. Набусардар, мой род…

— Положись на меня, царь царей, я столько раз просил тебя об этом. Клянусь Нинибом, подателем силы, клянусь воительницей Иштар из Арбелы, я не сложу оружия, пока не смогу поднести тебе отсеченную руку Кира вместе с его мечом. Да пребудут в спокойствии твои дни и ночи. Никому не дано сокрушить и уничтожить Вавилон.

Валтасар смахнул ладонью пот со лба, закрыл глаза, кончиками пальцев потер веки и сжал виски, думая свою нелегкую думу. Набусардару неведомо, что терзает душу царя. Последний в роду, последний… ибо демоны превращает плодородное лоно жен в пустыню и пепел… Кир у стен Вавилона, а он, царь, оставшийся без потомка, стоит на террасе дворца и прислушивается к реву войска, чей предводитель не обойден ни потомством, ни могуществом, ни славой.

— Я, — начал Валтасар, но слезы застлали ему глаза.

Никто не должен видеть их. Никто не должен видеть слабости великого властелина.

Он еще боролся с собой, когда кто-то крикнул:

— Колесница бога Солнца, а за нею — Кир! Колесница бога Солнца, а за нею — Кир… Валтасар протер глаза, но ничего не увидел. Ничего. До него доносились только звуки чужеземных горнов, возвещавших о приближении персидского царя и его свиты. Громогласные, мощные, они наполняли душу Валтасара растущей тревогой. Валтасар украдкой оглянулся. Может, подняться повыше, на башню звездочетов, опустевшую со времени его вступления на престол?.. Но тотчас его мысленному взору представилось распростертое на полу тело звездочета. В припадке гнева Валтасар велел убить ученого мужа: по сиянию небесных светил тот предсказал ему, что он погубит свое царство. А теперь звездочет призывает его наверх, чтобы повторить свое пророчество. Мертвые возвращаются к живым. Мертвые предостерегают.

— Нет, не пойду, — вырвалось у него.

— Куда, ваше величество? — осведомился Набусардар.

— Туда, наверх. — Царь искоса взглянул на башню. — Оттуда виден Кир…

— Ты скоро увидишь его вблизи, царь и господин Бабилу. Мои воины на копьях принесут тебе его бездыханное тело. Теперь же пора вернуться к нашим обязанностям. Я прошу отпустить меня, государь. Моя армия нуждается во мне, хотя военачальники давно получили приказания на случай опасности. Хвала человеческой мудрости! Я не ошибся, назначив преемником Наби-Иллабрата начальника лучников Исма-Эля. Окажи ему милость, государь, разреши лично воздать почести царю Вавилона. Он заслужил это, Исма-Эль — искусный воин.

— Хорошо, — кивнул царь. — Поспеши же к своему войску.

— Будь благословен и помни — при первой же атаке на наши укрепления мы засыплем врага стрелами, как засыпает путников песчаная буря. Если ты еще немного побудешь здесь, то сможешь увидеть, как рвы и волчьи ямы поглотят конницу Кира. Персы еще узнают, каков царь Вавилона, и испытают на себе, сколь мужественны его воины.

— О, это так! — просиял Валтасар. — Когда ты рядом, я чувствую себя могучим и бессмертным.

— Ты и в самом деле могуч и бессмертен, царь царей.

— О да, да, Набусардар… Ступай же, ступай к своим воинам. Я чувствую себя в силах дать отпор не только персам, но и всему миру! Да, да, я могуч и бессмертен… Мне ли бояться вражеских стрел? Не ведай страха и будь опорой своему войску, как я буду опорой своим подданным.

Набусардар вместе с другими почтительно поклонился и в сопровождении военачальников оставил дворец. Царь обернулся к приближенным. На их лицах были написаны страх и нетерпение. Все думали о своих домах, о своих семьях, и Валтасар, понял, что они ждут не дождутся, когда он их отпустит.

— Малодушные! О чем вы тревожитесь? Ведь с вами царь! — сказал Валтасар.

— А наше имущество, жены, дети! — вскричал наместник Борсиппы.

Царь неодобрительно усмехнулся:

— Ваше имущество, ваши жены и дети под защитой моих воинов и неприступных стен. Вам не о чем беспокоиться. Кир скоро поймет свою ошибку и тщетность этого похода. Я верю Набусардару.

Откуда-то сбоку послышался возглас:

— Всадники застряли во рвах! Латники проваливаются сквозь землю вместе с лошадьми!

— Пращники напоролись на колья в волчьих ямах! Людей, стоявших на террасах Эсигиши, охватил буйный восторг.

— Благословен Мардук!

— Да осенит слава царя!

— Да живет вечно непобедимый Набусардар! — кричали они.

Валтасар подошел к краю террасы, где росли катальпы и форзиции, и, в волнении обрывая листву, кричал как одержимый:

— Кир поймет свою ошибку! Он поймет, что Вавилония не Мидия и не Сирия, чтобы пасть от собственной слабости! Вавилон — не Иерусалим или Ниневия, чтоб от него не осталось камня на камне! А царь Валтасар — не Астиаг, не Седехиаш, от которых разбежалось собственное войско! Вавилон вечен, а царь его — бессмертен!

Просиявшим взором обвел он укрепления и крыши домов. Повсюду стояли баллисты и катапульты, воины были наготове. Возле них, защищенные от вражеского огня сырыми кожами, попонами и холстинами, возвышались груды стрел и метательных ядер.

В царе укрепилось чувство собственного достоинства. Но когда он перевел взгляд на лабиринт вавилонских улиц, то ужаснулся неописуемому смятению, какое не охватывало еще ни один город, населенный детьми человеческими.

Плач и стоны доносились снизу. Люди покидали жилища и в ужасе метались у домов, не зная, где искать спасения. Казалось, благоразумие и выдержка изменили халдеям. Мысль о грозящей смерти и жестокости персов оттеснила все другие. Потеряв над собой власть, люди не могли противостоять панике и хаосу, как не может противостоять им всякий, кого обуял страх.

Но с террас Эсигиши открывалось взору лишь происходящее на улицах. Между тем и в дворцовых палатах хозяйничали демоны страха — вельможи совсем потеряли голову, не зная, что предпринять: прятать ли прежде добро или прятаться самим? Рабы сносили в подвалы великолепные ковры и дорогие вышивки, надрывались под тяжестью сокровищ, накопленных десятками поколений и приумноженных нынешними стяжателями; сундуки с золотом и брильянтами закапывали в садах, роскошные заморские ткани и кожи замуровывали в стенных тайниках. У каждого члена семьи был при себе мешочек с драгоценными каменьями. У всех, даже у женщин и детей, за поясом поблескивали кинжалы. Во дворах ржали оседланные кони — на тот случай, если придется бежать из города.

Дом сановника, ведавшего торговлей, находился в Верхнем Городе, как раз напротив царского дворца. Широченные ворота из дерева усу, отделанные бронзой и тибетской яшмой, горели позолотой и переливались на солнце всеми цветами радуги.

Внезапно они распахнулись, и на улицу выбежала хрупкая девушка. Каждое ее движение выдавало страх. Она боязливо оглянулась и спряталась за диоритовую скульптуру крылатого быка, охранявшего вход во дворец. Вид у нее был безумный.

— Моя дочь! — в отчаянье крикнул сановник, глядя на нее с террасы, и впился глазами в девушку.

На улице показался отряд солдат.

Девушка выбежала им навстречу. В ее волосах, стянутых сзади узлом, сверкали дорогие булавки и великолепные длинные гребни. Девушка бросилась перед солдатами на колени и, ползая по булыжной мостовой, умоляла пронзить ее мечом. Она выхватывала из волос драгоценные украшения и, кидая их солдатам — в награду, — кричала:

— Жестокие персы хотят надругаться над нами… Но не видать моего тела… варварам из Персеполя и Экбатаны. Лучше убейте меня, убейте!

Сановник вцепился пальцами в нагрудную цепь и закричал:

— Моя дочь… Не убивайте! Моя дочь…

А она сорвала брошь, скреплявшую ее одежду, и обнажила грудь, умоляя пронзить ее сердце.

Горнист отряда оттолкнул девушку в сторону — теперь не до женских капризов. Девушка отлетела на край мостовой, и булавка, что была в ее волосах, вонзилась ей в горло. Она упала под ноги кудрявому мальчику, который тащил на веревке белого священного козленка, чтобы принести его в жертву богам и просить сохранить ему жизнь.

Увидев, что девушка умирает, мальчик выронил веревку и, бросившись на холодеющее тело, запричитал:

— Сестра, моя любимая сестра!

Отец завыл зверем и стал рвать на себе волосы. Срочно позвали придворного лекаря. Несколько капель отвара, добавленных к молоку, привели его в чувство, но он, не переставая, шептал:

— Говорил я, что надо смириться перед Киром, Нельзя было отсылать ни с чем его послов. Теперь мы сами перебьем друг друга.

Валтасар инстинктивно схватился за горло. Бесполезные, но справедливые слова! Суровое время настало для Вавилона. В царство, где хозяйничает меч, приходит смерть. Перед этим неумолимым законом не устоит и Город Городов. Произойдет сражение не только с врагом на подступах к городу. Сражение начнется здесь, среди своих. Припомнятся тысячи неотмщенных обид, распрей, поднимут голову смутьяны, душегубы, изменники, стяжатели, воры, скупцы, грабители, которые ради мамоны не побоятся схватить за горло самого царя.

Валтасар сжал подбородок длинными пальцами. Несмотря на сентябрьскую духоту, он чувствовал, как его спина покрывается холодным потом. Каким беспомощным показался он сам себе перед своими сановниками и придворными! Кто знает, сколько подлых убийц скрывается за этими постными, смиренными лицами? Быть может, тот чернобровый писец или вон та краснощекая швея только и ждут случая, чтобы умертвить своего властелина? Теперь безопаснее всего в покоях, охраняемых верными стражами.

— Туда… — выдавил он и надел цепь, словно золотое украшение могло заменить ему прочный чешуйчатый панцирь.

Валтасар стал спускаться с террасы. Сановник, ведавший дорогами, присоединился к нему и попросил:

— И нас отпусти, государь. Мы поклялись честно исполнять наши государственные обязанности, но ведь на нас лежит забота и о наших семьях.

Стараясь не выдать своего страха, Валтасар натужно и презрительно усмехнулся:

— Еще бы! Вы всегда отдавали предпочтение своим домам и своим семьям. Так можете ли вы и в эту минуту стать другими?

— Клянусь тебе, царь царей, заботясь о близких, мы не забудем об интересах державы.

— Положим, — сказал царь, — однако всегда бывало, всегда и везде бывало так, что в трудную минуту приближенные царя оставались вблизи своего повелителя и не покидали его ради жен и детей.

— Тогда считай, что я обратился с этой просьбой лишь от своего имени. Быть может, это только я при виде мертвой дочери его светлости сановника по торговым делам поддался сумасбродным опасениям. У меня дома тоже дочь, она для меня все. — На глаза его навернулись слезы.

— Ступай же. Спаси ее и приведи в мой гарем.

— Царь! — Он бухнулся в ноги Валтасару.

— Я сказал, можешь идти, так ступай же, ступай. Из толпы донесся голос борсиппского наместника:

— Просим твое величество — отпусти и нас. Нашим дворцам грозят уничтожение и грабеж.

— Ах, вот как! — царь шумно и негодующе вздохнул, глубоко втянув воздух, сотрясаемый трубными звуками, грохотом боевых колесниц и топотом пышногривых коней. Гул, вой и рев были столь оглушительны, что казалось, они исходят из-под террас садов Эсигиши. Валтасар запахнул мантию и невольно съежился.

Подавляя страх, он проговорил, заикаясь:

— Чего вы боитесь? Войско Набусардара сбросит солдат Кира в Евфрат, как падаль.

* * *
Персидские латники готовились к первой атаке. Военачальник Гобрий рассчитывал взять город штурмом крепостных стен. Ни сомнений в успехе тщательно продуманного плана, ни колебаний у Гобрия не было. Он был убежден, что пробивная сила армии Кира превосходит мощь вавилонских укреплений.

На все вопросы военачальников и царя он отвечал односложно и торжественно:

— Они сдадутся, мы возьмем город приступом.

— А что, если наши расчеты и предположения не оправдаются? — усомнился Кир, когда маги уже готовились принести последние жертвы и фимиам над алтарями взвился выше башни Этеменанки и даже выше башни Эвриминанки.

— Им не устоять, высокочтимый, клянусь звездой Сопид, на которой обитают души блаженных. Да не допустит меня туда Ормузд, если я не оправдаю твоих надежд. Еще никогда я не был так уверен, как накануне этого сражения.

— А что скажешь ты, князь? — обратился царь к Сан-Урри. — Ты халдей и знаешь силы своих. Ты был правой рукой Набусардара, его помощником. Сан-Урри посмотрел исподлобья на Кира маленькими черными глазками. В его взгляде проблескивало недовольство: персидский владыка до сих пор не удостоил его воинского чина, по-прежнему величая лишь князем. Честолюбец, он мечтал о том, как войдет в побежденный Вавилон во главе отряда, в пышных регалиях персидского высшего военачальника. Но Кир не проявлял желания возвысить Сан-Урри.

Мысленно рисуя себя в самом блестящем виде, Сан-Урри улыбнулся.

— Любой город можно взять штурмом, но одного военачальника для этого мало. Ты же, царь, поручил Гобрию штурм всех наружных укреплений… Думаю, было бы правильнее, если бы штурмом борсиппских укреплений на западе руководил Гобрий, а штурмом вавилонских укреплений на востоке — кто-либо другой…

— Гобрий — отличный воин, и у меня нет оснований не доверять ему.

— Гобрий — отменный воин, это так, но, быть может, среди твоих приближенных найдется человек, который лучше знает слабые места вавилонских стен.

— Я не знаю такого воина среди моих приближенных, — покачал головой Кир.

Сан-Урри опустил глаза; словно звезда, угасла его надежда на чин.

С безрассудством отчаяния он сказал:

— Я к твоим услугам, царь царей и повелитель мира. Дозволь, я поведу твои полки на юго-восточные укрепления, за которыми расположен Храмовый Город. Жрецы Эсагилы будут молить Мардука подсказать им, на какую пуститься хитрость, чтобы отворить ворота в этой части городской стены. Оглянуться не успеешь, как я с твоим войском проникну внутрь города.

Сан-Урри стоял в трепетном ожидании.

— Нет, нет, милейший Сан-Урри. Пусть все остается по-прежнему. Еще не время для твоих подвигов. Будь терпелив. Я десять лет ждал победы над Вавилонией — с того дня, как мы победили лидийцев. Пуще поражения боялся я спешки. Наберись терпения и ты.

— Государь, ты обрекаешь меня на бесконечное прозябание, бесконечное… — хмуро процедил Сан-Урри.

— Терпение и спокойствие, — повторил Кир и повернулся к Гобрию.

Назойливость Сан-Урри внушала ему тревогу. Раздражение выдавало его честолюбивые помыслы. Это восстанавливало Кира против Сан-Урри, отбивало желание поручить ему отряд.

Но Гобрий, понимая, что гложет душу халдейского спесивца, предпочел доверить ему командование войском, стоявшим перед укреплениями Храмового Города.

— Но с повышением в чин высшего военачальника! — не приминул напомнить Сан-Урри.

— Если проникнешь в город и не дашь захватить себя в плен, царь царей пожалует тебе желаемый чин, — кивнул Гобрий, ожидая согласия Кира.

— Быть по сему, — поневоле согласился царь и приблизился к жертвенникам.

Пока остальные смиренно молились, Сан-Урри шептал:

— Буду драться, как лев, буду драться, как тигр. Сокрушу и уничтожу его. Я должен сломить его мощь, я должен смирить его гордыню, я должен увидеть его окровавленный труп.

Он думал о Набусардаре. Думал с ожесточением, до хруста стискивая челюсти. Он готов был растерзать его зубами, испепелить огненным взглядом. Лишенный пока другой возможности, Сан-Урри проклинал его пред ликом чужеземных богов, суля позорную смерть. Да не ведает он отныне ни любви, ни радости! Да оставят его отныне силы и здравый ум! Да поразят его тело ломота, язвы, проказа! Будь он проклят, проклят! Но ничего подобного в эту минуту с Набусардаром не случилось — то ли боги отвратили слух от мерзостной молитвы, то ли невластны были они причинить зло человеку.

Набусардар сидел в командной башне, венчавшей внутреннюю стену Имгур-Бел, и ждал начала штурма. Исполненный силы, здоровья и мудрости, он готовился отразить нападение персов. Он знал, что в лагере Кира молятся богам, и смотрел в бойницу на клубы дыма над жертвенными алтарями, стлавшегося над строениями Вечного Города.

Он почувствовал его аромат, когда стража раздвинула защищавшую вход завесу из металлических пластинок и в башню вошел гонец из борсиппского дворца.

— С чем пожаловал? — поторопил гонца Набусардар, прежде чем тот обратился к нему.

— С весточкой от избранницы твоего сердца, непобедимый господин.

— Что-нибудь случилось? — и Набусардар схватил протянутую ему суму из красной овчины, тщательно перевязанную ремешком.

— Я гонец радости, а не печали, светлейший, — приветливо отвечал воин, пока Набусардар доставал из сумы серебряную дощечку и алую ленту.

— Гонец радости… да, ты прав, — отозвался верховный военачальник, улыбкой сгоняя с лица выражение озабоченности. — Письмо в Борсиппу я передам тебе позже.

Едва за воином с легким звоном сомкнулась завеса, Набусардар в нетерпении обратился к посланию.

«Великий возлюбленный мой, непобедимый Набусардар!

Пишу тебе накануне сражения. В одной из твоих книг я прочитала чудесные слова. Послушай их, мой прекрасный, ибо иных я не. желаю произнести в это мгновение: «Положи меня на сердце свое, как печать, и на руку свою, как перстень печатный, ибо любовь сильна, как смерть». О да, бесстрашный возлюбленный мой, положи меня не сердце свое, как печать, и я буду рядом с тобой в самой жестокой сече; словно доспехи своим телом защищу твою грудь от вражеских стрел. И на руку положи меня, как перстень печатный, который придаст тебе силы и сделает неуязвимым. Припадаю устами к твоим устам и шепчу: любовь сильна, как смерть, любовь сильнее смерти. Кто любит сильно, тот не умрет, — любовь надежно хранит человека, как воина хранит металлический щит. Помни об этом, мой бесценный, любимый мой. Обвей красной лентой рукоять меча — она убережет тебя в минуту опасности. Я собственными руками вышила на ней: «Любовь сильнее смерти! Да, любовь сильнее смерти! Не забывай об этом, мой победитель. Нанаи».

Набусардар готов был тут же, немедля помчаться в Борсиппу и заключить Нанаи в свои объятия, но, глянув невзначай в бойницу, поверх крыш, увидел, что дым от жертвенных алтарей персов уже не так высок, — должно быть, молебствие скоро окончится.

Кликнув писца, он велел ему начертать на воске несколько фраз, затем перенести их на золотую дощечку и в той же кожаной суме отослать Нанаи.

Лысый мудрец уселся на пол, скрестил ноги и, положив на правое колено восковую дощечку, стал выводить резцом под диктовку Набусардара:

«Повелительница сердца моего, любовь моя бесценная!

Мне кажется, будто я жил тысячи лет назад и тысячи лет назад повстречал тебя и сразу же сказал:

«Любовь сильнее смерти». Это оказалось правдой, потому что прошло много лет, и любовь воскресила нас из мертвых, чтобы мы напомнили о ней людям в новом образе, в образе Нанаи и Набусардара.

Не забывай, вечно желанная радость моя, того, что я тебе говорил: «Ты словно денница, ты прекрасна, как месяц, чиста, как солнышко. Шея твоя словно башня из слоновой кости, очи твои — озера, отливающие изумрудом. Стан твой строен, будто пальма, а груди — как виноградные гроздья. Две алые ленты — губы твои. Речь твоя — драгоценность, кудри твои — будто стадо овец на склоне горы. Ты — совершенство, подруга моя, и все в тебе безупречно. Сестра моя, ты пленила. мое сердце, пленила взором своим, лебединой шеей своей.

Я люблю тебя, Нанаи, люблю всей душой, навеки и не могу не повторить вслед за тобою: любовь — это жизнь, любовь — сильнее смерти. Лентой твоей пурпурной я обвиваю рукоять меча и…»

Остальные слова потонули в реве горнов, который донесся с востока и обрушился на стены командной башни Имгур-Бел. Вслед за этими звуками раздался оглушительный воинственный вой, и к внешним стенам Вавилона со стороны Канала Голубых Вод устремились Кировы полки.

Стройные ряды щитоносцев, лучников, пращников, копьеносцев ощетинились оружием.

Набусардар вскочил с каменной скамьи. Алая лента соскользнула с колена под каблук тяжелого армейского башмака. Хрустнули хрупкие бусины жемчуга, но Набусардар не заметил этого. Выбежав на стену, он закричал:

— К бою! Трубачи — сигнал!

Халдейские трубы грянули на крепостном валу, первым призывным звукам пронзительно вторили горнисты, стоявшие по всей стене. С городских улиц донеслась громовая дробь барабанов. Все живее в Вавилоне было на ногах. Не столько битва, сколько то, что могло последовать за нею, удесятеряло ужас вавилонян, сводила их с ума.

С обеих сторон просвистели первые стрелы. Стрелы персидских солдат полетели на укрепления, стрелы халдейских солдат — в ряды персидского войска. В первые мгновения это было похоже на стремительные перелеты птиц. Постепенно стрельба учащалась, и вскоре в воздухе поднялся настоящий ураган. Было видно, как несколько десятков солдат Набусардара выронили луки и, истекая кровью, рухнули на камни и сползли вниз по внешней стене укреплений. Но и персидские латники падали под ноги своих товарищей, и иссохшая халдейская земля жадно впитывала теплую кровь умирающих.

Как ни странно, остальное оружие персов бездействовало. Из этого можно было заключить, что для захвата Вавилона Кир решил прибегнуть к планомерной осаде, а не к стремительному штурму. Военачальников Набусардара тревожили лишь необычайно большие разрывы между отдельными полками персов.

— Это неспроста, — заметил и Исма-Эль, руководивший обороной Борсиппы.

— Разрывы по окружности приходятся строго против крепостных ворот, добавил его помощник. — Возможно, опасаясь наших вылазок из-за стен, они готовятся зажать нас в клещи.

— Или Кир задумал ошеломить нас каким-нибудь новшеством в осадном деле…

Набусардар, поднявшийся в это время вместе с царем Валтасаром на вершину башни, тоже обратил внимание на эту странность.

— На дальних подступах видны передвигающиеся тени, — напрягая зрение, заметил он посреди разговора, — похоже, это отряды конницы. Но какой толк от конницы в начале боя, когда и ворота закрыты, и стены целы?

— Я ничего не вижу, — удрученно протянул Валтасар, — надо было надеть перстень с лигиром, который делает людей дальнозоркими.

— Да, — равнодушно кивнул Набусардар, наморщил лоб и прищурился. — Зрение меня не обманывает, это отряды конницы, всадники в доспехах. О Ниниб, что это значит?

— Штурм! Внезапный штурм! — заикаясь выговорил царь.

— Может, они и впрямь решились на штурм вместо осады? Но будь спокоен, государь, мы это предвидели!

Набусардар сделал знак трубачам, и они сигналом предупредили воинов у ворот о приближении неприятеля.

Сквозь яростный вихрь и посвист стрел с персидской стороны послышались звуки, напоминающие набатные удары; тотчас в разрывах напротив ворот, словно из-под земли, выросли шеренги копьеносцев и пращников.

— Они, видно, скрывались во рвах и волчьих ямах?! — вскричал Валтасар.

— Нет, государь, перед штурмом персы засыпали ямы и рвы; копьеносцы и пращники стояли на коленях меж рядами лучников, оттого мы и не заметили их. Теперь они поднимаются и заполняют разрывы против ворот. Это подготовка к штурму. К стенам направляются все новые и новые отряды!

Из-за рвов и насыпи, окружавших персидский лагерь, выныривали осадные и метательные орудия. Громыхали катапульты, баллисты, онагры. Катились подвижные башни, корзины и винеи, тараны с наконечниками в виде бараньей головы; укрепленные на тесаных деревянных стойках металлические сверла; наготове были крюки, которыми вытаскивали расшатанные кирпичи и камни из стен, лестницы, веревки, цепи.

Все это надвигалось на вавилонские укрепления в образцовом порядке и со скоростью урагана.

Набусардар кричал с командной башни:

— Трубите! Трубите! Трубите!

У ворот с внутренней стороны поднялась суматоха. Военачальники отдавали приказания, придирчиво оглядывая сгрудившихся воинов. Запасные отряды были готовы к бою. Халдейские горны без умолку возвещали тревогу.

Над стенами просвистели первые камни, пущенные персидскими пращами. В ответ вавилоняне натянули тетиву баллист. С оглушительным грохотом и воинственным ревом приближались персидские воины к стенам города. Одни — заслонившись щитами, другие — под прикрытием «черепах», третьи — очертя голову, с одним мечом в руках, без шлема и лат. Охваченные воинственным пылом, они всем своим видом выражали нетерпение сойтись с врагом лицом к лицу. Их, горячих и отважных по натуре, не устрашала даже гибель тех, что снопами валились под ударами халдеев. Разъяренные пролившейся кровью братьев, они. жаждали крови. И вот, когда мерахийцам первым удалось перекинуть бревна через защитный ров у основания крепостной стены, они набросились на сбитых с укреплений раненых халдеев и, вгрызаясь в шею, высасывали из их жил теплую кровь. Они гибли вместе со своими жертвами, пронзенные сверху копьями воинов Набусардара.

Несмотря на то что вавилоняне действовали умело и отважно, стремясь задержать продвижение персов, тем все же удалось — к одним воротам раньше, к другим позднее — подкатить громадные тараны, защищенные башнями. Затем самые отчаянные и ловкие из числа атакующих воинов, невзирая на град халдейских стрел, пробились со сверлами к стене. Под прикрытием щитоносцев они отдирали смоляную, обмазку и проворно выворачивали кирпич за кирпичом, камень за камнем, чтобы как можно скорее проделать брешь и оказаться на другой стороне, на улицах Вечного Города.

В яростное единоборство с вавилонской твердыней вступил отряд ассирийцев, входивший в состав персидской армии. Они не забыли, как царь Навуходоносор покорил их страну и превратил воспетый поэтами город Ниневию, средоточие красоты и великолепия, в груду безжизненных развалин. Зная, что в сердцах ассирийцев не погасла ненависть к халдеям, Гобрий бросил их на штурм северо-восточных укреплений, за которыми на высоком насыпном холме стоял летний дворец царя, обитель света и радости, солнечная Муджалиба. Этот утолок, с его причудливой архитектурой, роскошными террасами садов, легенды уподобляли потерянному раю первых людей, дразня и вызывая ярость сынов некогда могущественной, но пришедшей в упадок Ассирии. Ассирийцы крушили окружавшие Муджалибу стены не только сверлами, таранами и крюками; охваченные бешенством, они колотились головой о камни, кровоточащими пальцами выцарапывали кирпичи.

«Отомстите за Ниневию!» — такой клич бросил им Гобрий.

В гуле и грохоте боя слышны были только три эти слова:

— Отомстите за Ниневию! Отомстите за Ниневию! Отомстите за Ниневию! Но сокрушить вавилонские стены было не так-то легко. Требовались колоссальные усилия и время. Халдеи не испытывали недостатка в средствах, сводивших на нет разрушительную работу врага. Они опрокидывали на пришельцев котлы с кипящей смолой, бросали сверху горящую паклю, от которой занималась одежда. Точно пучки соломы, вспыхивали густые курчавые бороды, всклокоченные волосы. Раскаленными ядрами халдеи поджигали подвижные башни, виней, корзины; трудногасимыми горючими веществами уничтожали орудия неприятеля. На участке, где наступали ассирийцы, тут и там загорались гигантские костры. Баллисты метали в бушующее пламя комья сала и смолы, отчего огонь вспыхивал с новой силой. Ассирийские воины превращались в живые факелы. Выход один — отступить и искать спасения в мутной воде канала.

Ассирийцы повторили атаку, бросив в бой запасные полки, но их постигла участь первых отрядов.

Перед вторым приступом начальник северных укреплений Вавилона распорядился, чтобы обитатели, Муджалибы покинули дворец, находившийся в опасной близости к городской стене.

Царица со своим двором перебралась в резиденцию супруга. Женская половина дворца Набопаласара после долгого перерыва пополнилась наложницами из муджалибского гарема. Тут молодой царь снова увидел скифскую девушку Дарию, которую царица без его ведома приказала освободить и взяла под свое покровительство. Пустившись на хитрость, она внушила царю, будто это он сам, после поражения под Холмами, велел отворить двери темницы, так как сердце его преисполнилось сочувствием к девушке. Валтасар поверил. Всецело занятый военными делами, он вдруг подумал — а не благословят ли боги лоно дочери Сириуша и ниспошлют роду Валтасара потомка? Своими мыслями он поделился с царицей, и та, несчастная, униженная, отчаявшаяся, согласилась на все.

Царь даже почувствовал расположение к начальнику северных укреплений, распорядившемуся переселить часть муджалибского двора. А когда Набусардар, после того как была отбита вторая атака ассирийских полков, произвел его в главные начальники, Валтасар в тот же день пожаловал ему меч с золотым эфесом.

Набусардар настаивал, чтобы царь покинул поле боя и не выходил из своего дворца. Находиться на стене Имгур-Бел было далеко не безопасно, особенно когда отряд Сан-Урри, действовавший на юге, обрушил на стены Храмового Города мощные тараны. Халдейским войском на этом участке командовал Эль-Халим. Он слыл непримиримым врагом Эсагилы, и Набусардар был уверен, что Эль-Халим не прельстится на посулы верховного жреца Исме-Адада. Но опаснее уловок Эсагилы была мощь неприятеля на этом участке сражения.

Помощник доложил Эль-Халиму:

— Ворота скоро рухнут!

— Усильте натиск сверху, со стен! — приказал Эль-Халим. — Пустите в ход огонь и тяжелые камнеметы.

— Бесполезно, огонь не берет персов. На них мокрая одежда, и все осадные орудия тоже прикрыты сырыми кожами. Наши горючие вещества гаснут.

— Святая Иштар из Арбелы! — бессильно стиснул зубы Эль-Халим.

— Не помогают ни завалы из придорожных валунов, ни пальмовые подпоры, ни железные колья… Смотри, как прогибается правая створа!

— Примем рукопашный бой. Вели трубить сигнал!

Едва он произнес это, правая створа тяжелых, скрепленных металлическими полосами ворот рухнула с оглушительным треском.

Не успели протрубить горны, как Эль-Халим увидел хлынувшую в брешь лавину персов со щитами, мечами и копьями. Вслед за густыми рядами пехотинцев показалась закованная в броню конница. На конце длинных копий сверкали острия и крюки, которые невозможно вытащить, если они вопьются в тело.

Эти крюки запомнились Эль-Халиму. С. таким же копьем на статном жеребце сбоку отряда скакал военачальник, — по всей видимости, предводитель персов. Под красным плащом у него сверкал меч;

Эль-Халим отметил про себя, что меч скорее халдейский, нежели персидский. Да и красный плащ отличался от плащей персидских военачальников.

Впрочем, все это он увидел лишь мельком. Картина боя да подступах к городу теперь резко изменилась. Солдаты Кира устремились в пролом. Неудержимая лавина персов заслонила от Эль-Халима ближние рубежи. Он хотел было подняться в свою командную башню и оттуда оглядеть окрестности, но какой в этом был теперь смысл? Теперь надлежало стоять там, где была твердая почва под ногами.

На улицах Вечного Города загремели персидские мечи. В отличие от устарелого тяжелого оружия, каким приходилось сражаться части вавилонских солдат, мечи эти были более легкими и обоюдоострыми. Зато халдеи были вооружены превосходными дротиками!

Давно людской взор не созерцал сечи, подобной той, —какая разгорелась у Южных ворот. Она напоминала ярость разбушевавшихся стихий, изображенную на стенах и плафонах ападаны.

Воины Эль-Халима дрогнули. Одни бросились к Эпатутиле, храму бога Ниниба. Другие спасались бегством в направлении Эсагилы. Третьих наемники Кира гнали вдоль стены Имгур-Бел на север. До Верхнего Города, обиталища вавилонских вельмож, богачей и купцов, славившегося своим роскошным торговым кварталом, было уже рукой подать. Прорыв персов поверг вавилонян в ужас.

Но Эль-Халим не утратил присутствия духа. Это был старый опытный боец, принесший своей державе не одну победу. Он поскакал к оставленным в резерве отрядам и немедля повел их на врага. Туго пришлось и Набусардару. Один отряд послал он на помощь Эль-Халиму и теперь сам с горсткой воинов сражался у внутренней стены Имгур-Бел.

После яростных схваток наемники Гобрия кое-где отступили. Свежие силы халдеев во главе с Эль-Халимом оттеснили левый фланг варваров к горловине ворот. И тут из Нижнего Города пришла нежданная подмога от военачальников Акур-Сина — отряд метателей с грохотом подкатил свои баллисты и камнеметы, стрелявшие пучками стрел и раскаленными фарфоровыми ядрами. Стрелы впивались в тела врагов, словно жала шершней. Они пробивали шеи, черепа, выжигали глаза. Перед подобным оружием бессилен даже верткий обоюдоострый меч, каким бы превосходным он ни был.

После таких кровавых испытаний солдаты Кира, славившиеся бесстрашием и воинственностью, сочли за благо отойти. Но это не спасло их от саднящих ран и смерти; тогда, в поисках спасения, они обратились в паническое бегство.

В этот момент на горизонте, словно кровавый смерч, появился одетый в пурпурный плащ всадник на ретивом скакуне. Он прокладывал себе дорогу, рубя мечом направо и налево, не разбирая, где голова халдея, а где перса, безжалостно поражая всякого, кто попадался на пути. Точно обезумевший слепец, косил он живых и мертвых, напролом стремясь к своей цели.

Персидские латники, знали, что это новый предводитель Сан-Урри; воинов же Набусардара сбил с толку его ярко-красный плащ из сидонского пурпура — они приняли всадника за халдейского военачальника. И снова в глаза Эль-Халиму бросился наконечник копья с крюком, которое держал в свободной руке неистовый рубака. Словно вещий сон, копье не выходило у него из головы. Оно угрожающе маячило перед глазами, и в какой-то момент Эль-Халиму почудилось, что копье нацелено прямо в его коня.

В тот же миг жеребец под огненно-красным всадником взметнулся на дыбы, и Эль-Халим увидел лицо, искаженное дьявольской усмешкой.

— Сан-Урри… — прошептал он в изумлении.

Залитый потом и кровью, Сан-Урри расхохотался. Он ослабил поводья, и вышколенный жеребец, перемахнув через груду трупов, оказался на расстоянии копья от Эль-Халима.

В ослепительном сиянии сверкнул наконечник с крюком, и в тот же миг Эль-Халим почувствовал удар коварного оружия: С яростью зверя Сан-Урри всадил копье прямо в лицо Эль-Халима. Брызнула кровь, и Эль-Халим испустил дух. Сан-Урри сдернул его с седла и, пустив лошадь галопом, на копье поволок труп халдейского военачальника к Киру.

Расправа произошла на глазах у растерявшихся халдеев, и когда персы были оттеснены за крепостные стены, один из военачальников поспешил известить Набусардара о страшном конце Эль-Халима.

— О, дьявол — вскричал Набусардар.

— На нем был такой же плащ, как у наших, Эль-Халим вовремя не узнал подлеца.

— О, дьявол! — повторил Набусардар, скрежеща зубами. — Не будь мои воины так изнурены жестокими схватками, я приказал бы преследовать его до самой огнедышащей преисподней.

— Война еще не кончена, светлейший. Сан-Урри не уйдет от своей судьбы.

— Дьявол! — задыхался Набусардар. — Даю голову на отсечение, что на его черной совести падение Мидийской стены. Я давно подозревал, что он продался персам. Однако ты прав — война еще не окончена.

Да, война еще была не окончена. Ее демоны ненадолго притихли лишь на подступах к Вавилону, а на подступах к Борсиппе полыхало яростное сражение.

Убедившись, что силы Кира так невелики, командующий Исма-Эль решил предпринять вылазку. Атака следовала за атакой, и после каждой из них на поле брани оставались груды трупов. Солдаты обеих сторон возводили из тел павших товарищей укрытия, прячась за которыми вели стрельбу. Но через некоторое время Гобрию все же пришлось ретироваться к Большому каналу, и до персидских отрядов, штурмовавших подступы к Вавилону, дошел слух, что их соратники обречены.

Тогда Кир лично возглавил войско, стоявшее с восточной стороны города, а Гобрия послал к Борсиппе.

Чтобы попасть к западным стенам города, нужно было переправиться через Евфрат. С этой целью в верховьях реки, выше города, персы поставили пятнадцать судов. Это были суда, на которых финикийские купцы везли Валтасару кипрских красавиц. Суда охранял отряд конницы и отряд пращников. По приказу Исма-Эля халдейские солдаты днем и ночью метали в них увесистые камни из онагр и горящие стрелы из катапульт и баллист. С риском для жизни персы ведрами поливали зыбкие суденышки, но предотвратить беды не смогли. В вихре пламени вспыхнули три корабля. Языки огня жадно облизывали их, трещали бревна, доски, смола.

Гобрий переправлялся по ним на другой берег. Он едва спасся, вовремя спрыгнув с коня, который застрял меж бревнами.

Сперва он колотил его каблуками по брюху, крича:

— Но! Но! Пошел!

Но конь проваливался все глубже. Тогда Гобрий выпрыгнул из седла и вскочил на другую лошадь.

— Да нашлет на них Ариман чуму! Да отсечет им Ассур руки и ноги! — бранился он, погоняя жеребца.

Багровый от ярости, примчался Гобрий на поле боя под Борсиппой и тут же повел за собой оттесненное халдеями войско. Разыгралась нещадная сеча. Она длилась несколько, часов. Обе стороны совершенно выбились из сил. Захватив пленных, Исма-Эль укрылся за стенами города.

Несмотря на то что после этого побоища грохот войны на несколько дней умолк, именно тогда произошло роковое для Вавилона событие: сами того не ведая, халдеи вместе с пленными наемниками впустили в свой город горстку персидских лазутчиков во главе с Элосом, переодевшимся солдатом Набусардара.

* * *
Два трофея лежали перед великим Киром. Склонив голову, потемневшим взглядом смотрел он на них. Тяжелы были его думы, душа ныла. Не так-то легко оказалось взять Вавилон. Все атаки персов разбились о мощь армии Набусардара. Кир скорбел о неисчислимых жертвах и в душе называл себя преступным расточителем, легкомысленно бросившим свое войско в пасть смерти. Горестный получался итог, если сравнить потери и добычу.

Добыча незначительна.

Во-первых, бездыханное тело Эль-Халима, за него скрепя сердце пришлось возвысить тщеславного мерзавца Сан-Урри.

Во-вторых, каменная плита с надписью царя Сарданапала; ассирийцы сорвали ее со стены Имгур-Бел и.с величайшей гордостью сложили к стопам повелителя мира, царя народов.

Сколько пролито человеческой крови, сколько ран, сколько страданий, а в награду — столь ничтожная добыча…

— Оставь! — Он махнул рукой и поднял взгляд на покрытого грязью и нечистотами ассирийца, который, скрываясь от халдеев, прополз с плитой Сарданапала по дну сточной канавы.

— Она относится к тому времени, царь царей и повелитель мира, — сказал ассириец, — когда Вавилоном правили ассирийские цари. Обрати свой взор к этой надписи и прочти ее.

— Оставь! — снова махнул рукой Кир, но, подумав, что не годится пренебрегать добычей, составляющей гордость его воинов, пробежал надпись глазами.

Ассирийский правитель бахвалился в таких выражениях:

«Мардуку, властелину всякой твари в царстве игиги и анунаки, создателю небес и тверди земной, зиждителю судеб, обитателю Эсагилы, владыке Бабилу, вседержителю, во славу и хвалу воздвиг я стену Имгур-Бел. Я — Сарданапал, великий царь, могущественный царь, царь всевластный, царь страны Ассур, царь четырех стран света, сын Асаргаддона, великого царя, могущественного царя, царя всевластного, царя страны Ассур, владыки Вавилона, царя Шумера и Аккада, внука Синахерибба. великого царя, могущественного царя, всевластного царя, царя страны Ассур…»

— А-а! — в третий раз махнул рукою Кир.

— Когда-то наши цари были великими, — приосанился ассирийский воин, — великим и славным было наше прошлое. Могущественный Вавилон и тот склонил перед нами главу, а покорить Вавилон — не легко.

Глаза персидского властелина налились кровью.

— Да… — не сразу ответил он.

— Что прикажешь делать с плитой, повелитель мира? Не прикажешь ли укрепить ее над входом в твой шатер, чтоб распалить халдеев?

— Нет! — отрезал Кир. — Унесите ее в свой лагерь, пусть эти слова распаляют души ассирийцев, пусть напоминают вам о том, что ваши предки покорили Вечный Город. Пусть при виде этой плиты оживет в вас воинственный дух предков!

Воины подхватили каменную плиту и, послушные велению царя, улюлюкая, понесли ее к лагерю.

— А что с этим? — спросил Сан-Урри, указывая на труп Эль-Халима.

— Бросить в канал! — сказал Гобрий.

— Нет, нет! — насупился Кир. — Такой храбрый воин, как Эль-Халим, заслужил от персидского царя гостеприимство и почести. Выройте для него глубокую могилу. Тело покройте плащом и сверху положите шлем, панцирь и меч мертвого. По. углам могилы воткните четыре длинных копья для навеса из пурпура. Трижды по семь дней будет Эль-Халим моим гостем. Каждый день в его честь закалывайте быка, подносите ему в золотых чашах вино искристое и белый хлеб в корзинах из серебра. Ты, Гобрий, мой главный военачальник, выбери самую красивую наложницу из моего гарема и прикажи ей каждый вечер умащать свое тело благовониями и проводить ночь под пурпурным балдахином. Пусть, подкрепившись добрым бычьим мясом, крепким вином и пшеничным хлебом, Эль-Халим потешится с нею.

Все было исполнено, как приказал царь. Благовония курились возле могилы воина, и пурпур колыхался над нею. Самаяобольстительная из всех наложниц Кира ежевечерне ступала под его сень и, распростершись на шелковой подстилке, сладострастно призывала Эль-Халима.

А пока все это происходило, персидские солдаты кричали стоявшим на стене халдеям:

— Глядите, какие почести оказывает наш повелитель пленному халдею!

— Мясом, вином да белым хлебом потчует гостя!

— Слава нашему царю!

— Да живет вечно Кир!

Но они бросали слова на ветер. Халдейские воины с отвращением наблюдали за тем, как воздаются почести мертвому Эль-Халиму. Чтобы показать чванливым персам, во что ставят они их почести, халдеи на шестой день, день священнодействия магов, усеяли землю под вавилонскими стенами отрубленными головами персов. Баллисты забрасывали их к самому шатру Кира; халдеи метали из катапульт даже отсеченные руки и ноги. А чтобы умилостивить разгневанных богов, тяжелыми онаграми швыряли изуродованные трупы.

Персидское воинство пришло в ужас, а в душе Кира разразилась буря. Военачальники некоторых полков осаждали Гобрия, пытаясь через него воздействовать на царя и убедить его отказаться от намерения взять Вавилон. Время идет, запасы съестного, ядер и стрел тают на глазах, ряды персидских воинов редеют, а город Мардука стоит и стоит.

Но в ответ на их просьбу Кир, побагровев, отрезал:

— Нет! Мы снова пойдем на приступ и поведем беспощадную осаду, не отступим до тех пор, пока Вавилон не падет к моим ногам.

— Я не ожидал, что армия Набусардара окажет столь упорное сопротивление, — сказал Гобрий.

— А я знал, я был готов к этому. Никогда не рассчитывал я на слабость армии Набусардара. Я предвидел, что против него нам придется применить особое оружие. Мы будем стоять у ворот Вавилона до тех пор, пока у них не иссякнет провиант. Я возьму их измором!

— А если на это потребуется год?

— Хоть год.

— Может статься, предусмотрительный Набусардар сделал запасы на два-три года.

— Позови ко мне Сан-Урри, — ответил на это Кир. На все вопросы персидского царя Сан-Урри кивал головой, щуря под проницательным взглядом владыки мира и без того узкие щелки глаз.

— На сколько лет запасся Набусардар провиантом? Ты был помощником верховного военачальника, ты должен это знать.

— Набусардар готовился к длительной войне. Царские житницы полны ячменем и пшеницей, сушильни — мясом, подвалы — маслом и вином.

— В таком случае, — проговорил Кир, в упор глядя в глаза Гобрию, — в предстоящем сражении главной задачей твоих воинов будет пробраться к житницам, сушильням и подвалам с припасами. И да гласит твой девиз — жечь, жечь, жечь!

— Осмелюсь заметить твоему царскому величеству, — вставил Сан-Урри, — урожая с вавилонских полей хватит на целый год. Так что, если даже житницы и сгорят, новый урожай возместит убытки.

— Мы подожжем их поля накануне жатвы. Ни единого зернышка не должно попасть в закрома. Виноградники опустошим камнеметами, а на их скот наши маги с божьей помощью нашлют мор. Отравим питьевую воду, уничтожим все, чем они кормятся. Тогда они приползут ко мне на коленях и будут лизать пыль с моих башмаков и заплетающимся языком молить о пощаде. Ты понял меня, Гобрий?

Хотя он произносил фразу за фразой с самоуверенным видом, в голосе его сквозила горечь и тень омрачала его ясное чело.

— Да, — запнувшись, неуверенно ответил Гобрий.

— Да! — вскрикнул всемогущий царь и судорожно впился пальцами себе в лицо; из груди вырвался хриплый, воющий стон.

Помедлив, Кир проговорил:

— Речи мои мерзки и спесивы. Отчего я так говорю? От отчаяния, верно… — Он криво усмехнулся. — Верно, я теряю рассудок при виде вавилонских стен. Что ж, они могучи, — он снова усмехнулся про себя, — но неужто персидский царь слабее их? Не верю я этому, не верю, Гобрий!

Склонив голову, Гобрий ждал приказаний.

— Мы возьмем Вавилон измором, Гобрий. Не приступом, а осадой и истреблением запасов истощим халдеев. Пусть твои воины не дают им покоя ни днем, ни ночью, понимаешь, ни днем, ни ночью!

Несмотря на жару и усталость, персы непрестанно совершали нападения на Вечный Город. Стычки измотали солдат Набусардара, приходилось все время быть начеку.

Случалось, персы группками проникали в город, прятались в садах, храмах или жилищах тех, кто ждал от Кира избавления. А через день-другой вдруг загоралась какая-нибудь из царских житниц. Нередко поджигателей ловили на месте и тут же учиняли над ними расправу. Но что значила жизнь для одержимого перса — он сделал свое дело, и это было для него главным. Одна за другой исчезали вавилонские житницы.

Медленно тянулся год, и люди с нетерпением ждали новой жатвы, но в пору буйного созревания вавилонские нивы и виноградники охватили пожары. В водоемах поселились демоны и увлекали человеческие жизни в царство теней, в царство смерти. А во время одной из стычек персам удалось через проломленные ворота загнать в город стадо зараженных чумой волов. Ужас угнетал души халдеев; ежедневно на них обрушивались все новые и новые беды. Неизбывное горе тех дней стерло улыбку с их лиц, потушило блеск в глазах, погасило огонь в крови. Жизнь в городе превратилась в жалкое, горестное прозябание. Вавилон, гордость мира, напоминал надломленный стебель золотистого лотоса, горделивого златорогого оленя, стремительный бег которого оборвала стрела охотника. Истощенный, измученный, израненный, он тем не менее покорялся.

Да, Вавилон стоял, стоял наперекор всему!

Минул год. Пошел и второй — год больших надежд царя Кира: персидский властелин уповал, что голод наконец скосит все живое за неприступными стенами.

Но Вавилон стоял.

На исходе третьего полугодия Кир призвал мудрейших из магов, и велел им воззвать к звездам. Как и прежде, сверкание светил пророчило: сын Камбиза, внук Астиага, сломит мощь Мардукова города.

— Сломит! — отчаянно воскликнул царь, — Сломит… Только это и слышу от вас, скажите лучше: кто потворствует Вавилону?

Главный маг услужливо ответил:

— Ниниб, податель силы, обитающий в Эпатутиле. Надо лишить город его бога, и тогда, о царь царей, врата Вавилона раскроются перед твоим войском.

— О! — вспыхнул Кир. — И для этого понадобилось полтора года! Почему вы не открыли мне этого раньше?

— Благоволение звезд неисповедимо, — увещевал его маг, — им угодно было открыть тебе это только теперь, однако теперь они открыли тайну будущего, простой же смертный узнал бы ее лишь на скорбном одре.

— Ты хочешь упрекнуть меня в неблагодарности?

Или, может быть, в том, что я забывал богов?

Он запустил руку за пояс и, достав золотую цепь, бросил ее магу на протянутые ладони.

— Да благословит тебя Ормузд, царь царей, — склонился мудрец и погладил пальцами драгоценную цепь.

— Вы утверждаете, что я наверняка сломлю мощь Мардукова города?

— Клянемся богами.

— Ступай же… а ты, Гобрий, вели Сан-Урри выкрасть из Эпатутилы бога Ниниба.

Сан-Урри тщательно все обдумал и решился на вероломный шаг. Он знал панический страх халдеев перед мертвыми. Религия повелевала истинно верующим исполнять любое желание мертвеца, когда тот являлся им. Этим-то и задумал воспользоваться Сан-Урри. Рассчитывая на простодушие стражников, он облачился в одежды Эль-Халима.

И однажды ночью, когда небо струило на дворцы свою прохладу, под стенами Вавилона снова появился огненно-красный всадник. За спиной у него развевался плащ Эль-Халима, на голове поблескивал шлем Эль-Халима, в руке — меч Эль-Халима с драгоценным эфесом; лицо военачальника было закрыто черным покрывалом.

Сопровождали его двадцать всадников в дорогих латах.

Ровно в полночь, когда души мертвых выходят из могил, Сан-Урри постучался в Южные ворота.

— Кто ты? — послышался голос стражника.

— Я призрак Эль-Халима и направляюсь к Нинибу с просьбой воскресить меня.

Солдат в ужасе попятился и растолкал спящих товарищей.

Те с перепугу залязгали зубами, стали кричать привидению:

— А кто это с тобой?

— Это мои воины из царства душ. Давящая тишина воцарилась под сводами башни, страх и удивление отразились на лицах вавилонян.

Сан-Урри упрашивал:

— Пропустите своего военачальника к Нинибу, чтобы бог снова влил кровь в его жилы. Пропустите меня к Нинибу, и я восстану из мертвых. Я знаю, как сокрушить персов и изгнать их из наших пределов. Как только Ниниб вдохнет жизнь в мои члены, на ваших глазах свершится чудо. У стен Вавилона не останется ни одного пришельца.

Кто не мечтал дождаться дня, когда наконец-то умолкнет бряцанье оружия? Кто не мечтал свободно вздохнуть на вольной земле?..

Ворота отворились и коварный Сан-Урри не спеша пересек на своем жеребце черту города. С ним двадцать вооруженных всадников на закованных в доспехи конях. Они направились прямо к Эпатутиле.

Храм пуст. Лишь у алтаря, в чашах металлических светильников, мерцают одинокие огоньки. Перед алтарем, творя молитву в ночной тиши, стоит на коленях жрец.

С десятью самыми сильными воинами Сан-Урри неслышно подкрадывается к священнослужителю и вонзает в спину меч. Вытерев окровавленное лезвие о белую жреческую ризу, он приказывает переодетым персам вынести из храма статую Ниниба. Статуя тяжела даже для десятка молодцов, но безмерное тщеславие Сан-Урри не знает снисхождения. Накинув веревки, солдаты сваливают статую божества, сделанную из дерева усу и чистого золота, № волокут ее к выходу. В тени сикоморов они привязывают Ниниба к восьмерке лошадей и мчатся назад к Южным воротам.

Подскакав к халдейским стражникам, Сан-Урри выпаливает, еле переводя дух:

— Эль-Халим воскрес, радуйтесь, на ваших глазах свершится чудо. К восходу солнца кончится война.

И снова распахивают ворота. Ни тени подозрения в душах, их покорили слова обещания — к восходу солнца кончится война!

Первые лучи взметнулись из-за Тигра, возвещая рассвет. Остроконечные золотистые спицы вонзились в землю страны Субар. От горизонта покатилась огненная колесница Шамаша. Добрый бог щедро одарял мир теплом и светом.

Затаив дыхание, взирали на небо халдейские стражники, ожидая обещанного чуда. Двое из них, едва забрезжило, поспешили уведомить о случившемся Набусардара.

Тот пришел в ярость. С первых же слов он понял, что дело нечисто. Набусардар не верил в чудодейственную силу статуи Ниниба, мысль о том, что его воинов так легко обманули, приводила его в бешенство.

— В темницу этих трусов! — кричал он. — Сменить стражу у Южных ворот! Всех в темницу! Всех, всех!

Весть о похищении статуи Ниниба, бога силы, с быстротой молнии облетела город. Новые страхи и мучительные предчувствия схватили вавилонян в свои когти.

Страх достиг наивысшей точки, когда в предполуденные часы персы начали бешеную атаку на всех подступах к Вавилону и Борсиппе. Несколько дней не на жизнь, а на смерть рубились обе стороны. Кир был убежден, что теперь-то, когда выбита главная опора, Вавилон падет.

Но Вавилон все стоял и стоял.

Натиск и упорство Кира постепенно спадали, точно ости с пшеничного колоса. Кира то брало отчаяние, то обуревал гнев, порою душевные силы его сдавали. Он не допускал мысли о том, что сражение может быть проиграно, что солдаты станут жертвой легкомысленной игры. Надежды и сомнения вихрем переплетались в его измученном мозгу.

Единственным ободрением для него были все новые и новые заверения магов, что город Мардука падет от его руки, но этот час еще не пробил.

Был на исходе второй год осады. Подавленный, Кир сидел под сенью шатра. До слуха его доносился стук ручных мельниц — в тот день солдаты мололи пшеницу и пекли хлеб. Шорох и поскрипывание жерновов раздражали царя, и без того не находившего себе покоя.

Не сдерживаясь, он раскричался на магов:

— Сегодня же ночью еще раз спросите, что скажут звезды! Боги ли, демоны ли откроют час падения Вечного Города, мне уже все едино!

Ясновидцы на цыпочках покинули шатер, и в тишине снова затарахтели мельницы. Их назойливый шум изводил Кира.

— Ох, еще эти мельницы, — простонал он. Стиснув виски ладонями, он поднялся, чтобы выйти. Перед шатром Кир заметил несколько седовласых, бородатых старцев в черных балахонах. Они кланялись ему у приоткрытого входа и кричали через головы его телохранителей:

— Борух габо! Да сияет слава и мудрость Кира! Царь окликнул начальника стражи:

— Кто такие?

— Послы иудеев с Хебара, — ответил тот. Кровь прилила к лицу персидского владыки. Нет, сегодня он их принять не может. Сегодня пусть оставят его в покое.

Но старцы пали на колени и начали биться лбом о землю, моля владыку мира преклонить слух к их смиренным речам.

— Войдите, — угрюмо уступил наконец Кир.

— Мы принесли тебе, искупитель народов, ключ от врат вавилонских.

— Ключ от врат вавилонских? — Царь едва не пошатнулся.

Самый древний из старцев достал из-под полы длинного балахона обмотанную холстиной книгу и положил на ее верхнюю дощечку морщинистую ладонь.

— Здесь, царь царей, указан путь к твоей победе. Кир недоверчиво нахмурился.

— О славнейший из владык, — убежденно проговорил третий посол. — Пока ухо не услышит, сердце не поверит. Мы же готовы пожертвовать жизнью в знак того, что веруем в твое великое начинание. Свидетельством тому — строки этой книги. Дозволь разложить перед тобою дощечки, и если у тебя хватит терпения выслушать хотя бы одну небольшую главу, вовек будешь благословлять этот день.

— Сядьте, — повелел им Кир, — а ты, — он кивнул старику, который держал книгу, — читай!

Царь опустился на широкое, покрытое алым сукном ложе. Поначалу равнодушно, перемогая себя, внимал Кир чтецу, но потом стал вслушиваться.

Старик кончил читать и положил изрезанную морщинами ладонь на верхнюю дощечку. Широко раскрытыми темно-серыми глазами он с беспредельной верой смотрел на Кира. Вот оно, слово, способное открыть врата Вавилона, сокрушить его стены, поколебать трон. Вот оно, слово, которое десятки лет дремало, неведомое, в глиняной оболочке, чтобы в один прекрасный день ожить и восстать на поработителей, имя которому — Город Мардука.

Так думал величественный старец с берегов Хебара; не дождавшись от Кира изъявлений восторга, он молвил, вызывая царя на разговор:

— Вот и все, царь царей.

— Да простит меня Ормузд, — отозвался Кир, — но я не догадываюсь, в каком слове сокрыт дар, о котором вы говорите. Сколько брошено на ветер речей, вот таких же речей, никчемных, пустых!

Кир в раздражении поднялся с ложа. Его пронизывающий, зоркий взгляд блуждал по земле, по стенкам и куполу шатра, пока не остановился на лице чтеца.

— Я говорю, что, не понимаю; смысл не совсем ясен для меня, — нахмурился Кир.

— Мы прочитали тебе о том, как однажды вавилонская царица Нитокрис подвиглась на некое деяние. Она построила мост через Евфрат, мост, который долго почитался чудом света, — не меньшим, чем было бы теперь покорение Вавилона.

Толкователь предания помолчал.

— Продолжай, — голос Кира стал строже, — не люблю, когда умолкают на полуслове. Какая связь между делами царицы Нитокрис и войной с Вавилонией? Да осенит меня Ормузд — разум мой нынче помрачен. Чего вы от меня хотите?

— Вели своему войску отойти от стен Вавилона и до поры не вступать в сражение, покамест не будет на то нужды.

— Но халдеи нападут на нас, увидев, что мы сложили оружие. Твой совет мне не по душе. Или ты задумал меня провести?

— Доверься мне, царь царей. Мы ли не жаждем скорейшего вызволения из вавилонского рабства?! Ради этого иудеи готовы служить тебе и почитать тебя как своего царя. Дай нам оправиться — и наша страна безропотно станет платить тебе дань. Не было и не будет у тебя слуг преданнее нас. Если не веришь на слово, царь царей, мы согласны составить уговор. Ты показал себя милосердным властелином, и евреи с берегов Хебара присягают тебе на верность. Хебар радуется твоим победам и распевает псалмы в честь избавителя. Но еще гибнут от мечей халдеев наши братья в еврейском квартале Вавилона, и чем скорее ты вступишь в город, тем больше их будет спасено.

Потому-то, владыка мира, мы и прибыли; прибыли, чтоб укрепить в тебе веру и помочь советом.

— Видно, ты знаешь, как проникнуть за крепостную стену?

— Знай, царь царей, — кивнул старец, — но твой ум проницателен, и ты по примеру царицы Нитокрис, о которой вспоминали мы, старейшины еврейской общины на Хебаре, сам найдешь верный путь.

— На войне дорога каждая минута, — внешне более спокойно заметил Кир. — Если ты знаешь способ, не таи этого от меня. Обещаю вызволить из вавилонского плена ваших братьев и отпустить их в Иерусалим. Сверх того, получите от меня золото на постройку жилищ.

— И еще одно, сын Камбиза…

— Проси, чего хочешь!

— …Навуходоносор похитил из храма Соломона четыре с половиной тысячи золотых сосудов и немало священной утвари. Ныне все это хранится в святилище Мардука. Обещай нам, что изымешь наши сокровища у Эсагилы, — это она перенесла их из царских подвалов в Храмовый Город.

— Эсагила?! — вырвалось у Кира.

— Да, Эсагила. Жестокая повелительница Вавилонии. Она отняла у нас детей и принесла их в жертву Мардуку.

— Довольно! — Движением руки царь прервал старика и задумался.

В памяти его всплыло все, что он слышал о недостойном поведении жрецов Храмового Города. Но еще не настала пора рассчитаться с теми, кто творит беззакония. К тому же Эсагила предусмотрительно заручилась его защитой, передав в качестве откупа план Мидийской стены. Обязательства тревожат его, но что значит эта тревога в сравнении с теми муками, которые доставляют ему несокрушимые стены Вечного Города! Кир велел старцам, коль скоро они на деле хотят ему помочь, выложить все без утайки.

И те рассказали ему о том, как великая и мудрая владычица, задумав построить Макат Абарти Пуратту, мост через Евфрат между Вавилоном и Борсиппой, приказала сперва вырыть южнее Борсиппы обширный водоем, а также каналы выше и ниже этого водоема, при помощи которых были отведены воды Евфрата, и его русло стало сухим. Когда замысел премудрой царицы был воплощен и первые путники перебрались с Мардукова берега на берег Набу, Нитокрис велела вернуть воду в русло Евфрата.

— Край, где находится бывший водоем и каналы, о владыка владык, ныне в твоих руках, — многозначительно заметил один из послов.

— Я проходил через эти края, но не видел ни водоемов, ни каналов.

— Они занесены песком.

— При царице Нитокрис их без устали углубляли и, наполняя водой, орошали поля. Но с тех пор многое изменилось. О них давно уже никто не заботится, и ветры засыпали их песком.

— Царь царей, прикажи снова расчистить каналы и водоем, и тогда халдеи познают всю пагубность твоего деяния.

— О! — воскликнул Кир. — О мудрые мужи!

— Ты догадался, избавитель порабощенных! Догадался и уже видишь, как по осушенному руслу Евфрата твое войско проникает в город? Теперь ты согласен, что мы явились, не зря?

— Признайтесь, кому из вас пришла в голову эта мысль? Если Тот человек не пренебрежет моим даром, я увенчаю его голову золотым венцом.

— Не золото, — назидательно заметил Киру самый древний из старцев, — но, дела твои послужат нам величайшей наградой.

* * *
К вечеру того же дня персидский владыка проследовал в свою передвижную башню и провел в ней всю ночь наедине со своими тревожными мыслями. Когда под утро он вышел оттуда, лицо его было изборождено морщинами — следами тяжких раздумий и бессонницы. Вид у Кира был усталый, измученный, но в голове его созрел план действий, и это придавало ему сил.

На востоке занималась заря, рассветные лучи гасили сияние звезд. В воздухе еще веяло ночной прохладой, приятно освежавшей после дневного зноя. Кир полной грудью вдохнул эту свежесть и вошел в свой шатер, где по его приказанию уже собрались все военачальники.

— Тебе, Гобрий, поручаю, — начал он, — отвести персидское войско от стен Вавилона.

— Царь царей! — изумленно воскликнул тот, полагая, что владыка лишился рассудка.

— Да, да. мы отступим, но это не значит, что мы складываем оружие. Просто мы отойдем на дальние подступы, чтобы подготовиться к зиме.

— Твое величество намерено отложить штурм до весны? — осведомился Сан-Урри.

— Наберитесь терпения и усердно исполняйте мою волю. Скоро вы узнаете, зачем это нужно. Пока же повелеваю: отвести армию из-под Вавилона и ждать моих приказаний. Армию, отведенную из-под Борсиппы, разделим на две части. Отыщем занесенное песком озеро царицы Нитокрис и занесенные песком каналы выше и ниже этого водоема. Одна часть армии будет расчищать их к северу, другая — к югу. Достигнув русла Евфрата, вы натолкнетесь на старые плотины. Плотины оставьте в грунте, но сделайте так, чтобы в нужный момент их можно было легко открыть. Русла каналов послужат нам надежным убежищем на зиму. Если же неприятель вынудит нас покинуть его, мы. немедля пустим в каналы воду.

— Видя, что мы покидаем поле боя, халдеи не преминут воспользоваться этим. Войско Набусардара бросится вдогонку и, чего доброго, оттеснит нас к самой границе, — запальчиво сказал военачальник Зария.

— Я все обдумал и взвесил, — возразил царь, — Набусардар не решится преследовать нас, для этого ему понадобится сильная конница, сильнее, чем наша.

— Да, — подтвердил Гобрий и поднял руку, в которой он держал плоскую стрелу, испещренную таинственными знаками и помеченную именем Элоса. — Когда ты, уединившись, о могущественный мой повелитель, обдумывал дела, к моей башне в сумерках прилетела стрела, вот эта стрела. Новое донесение Элоса, где говорится как раз о халдейской коннице. Она столь малочисленна, что нам не о чем тревожиться.

— Прекрасно! — Глаза Кира повеселели. — Прекрасно! Элос не обманул наших надежд. Мой Устига избрал себе достойных преемников. Мой Устига… несчастный… Что нового проведал о нем Элос? Сикара, тебе доносят о нем наши лазутчики из Вавилона. Что с моим Устигой, с моим возлюбленным Устигой?

Сикара молчал, будто у него отнялся язык.

Предчувствуя недоброе, царь вскричал:

— Он мертв? Неужто Набусардар дерзнул предать его смерти? Отравил гаомой или пронзил его сердце копьем? За это я сровняю Вавилон с землей!

— Он еще жив, но дни его сочтены. Устига умирает в борсиппском подземелье. Если тебе дорога его жизнь, повелитель мира, как можем мы отойти от стен Вавилона на всю зиму? Устига не дождется весны, не доживет до нашей победы.

— А дочь Гамадана тоже в Борсиппе?

— Да, она живет во дворце Набусардара, просвещеннейший из царей. Говорят, она подобна богине. Недаром, о, недаром перед ней не устоял даже Устига — муж, сильный духом.

— Слыхал я от Забады, что и она его любит, крепко любит моего Устигу. Но и того, другого, тоже любит, а женщины часто поступают опрометчиво, когда страсть разрывает их сердце надвое. Говоришь, она подобна богине… Когда мы вступим в Вавилон, позаботься о том, чтобы доставить эту девчонку в мой гарем. Или… — царь запнулся, — прямо в мой шатер… Не для меня, нет, для Устиги моего возлюбленного. Человека легко прельстить красотой, ею нетрудно совратить и душу царя… Ты полагаешь, Сикара, чувство Устиги столь сильно, что он способен простить ей измену?

— Мне это неведомо, великий мой повелитель. Одно могу сказать — за измену Нанаи уже поплатился жизнью ее отец, старый Гамадан.

— Что ты приказал с ним сделать? — испугался Кир.

— Я приказал сжечь его заживо.

— Да простит тебя Ормузд, но суд над ним ты должен был предоставить Устиге, как я предоставляю ему суд над нею.

Сикара опустил голову в знак раскаяния.

— Сожалением дела не поправишь; в другой раз, прежде чем что-либо совершить, хорошенько подумай, чтобы не просчитаться. Это относится ко всем, — заметил царь и напутствовал военачальников призывом беспрекословно выполнять приказания Гобрия, как если бы это были его собственные приказания.

Оставшись наедине с доблестным, верным и рассудительным Гобрием, Кир сказал:

— Я утаил от подчиненных тебе военачальников свои замыслы. Не сомневаюсь в их преданности, но демоны неустанно сеют зло в умах человеческих. А значит, возможна измена. Одному тебе я доверяю вполне. Итак, слушай, мой храбрый Гобрий. Каналы, которые мы расчистим, понадобятся нам не для зимовки, а для отвода воды из Евфрата. Спустив воду из той части русла, что проходит через город, мы выберем удачный момент и по дну реки незаметно проникнем в Вавилон. Думается, самое подходящее для этого время — осенний праздник Сбора плодов. Отступление нашей армии из-под стен Вавилона халдеи наверняка сочтут признаком нашей усталости и бессилия. Через расположенных к нам эсагильских жрецов надо будет тайно передать условный наказ Элосу. Халдеи наверняка обрадуются нашему уходу. Тогда Элос и другие лазутчики постараются побудить халдеев праздновать победу над персами в день Сбора плодов. Пусть они раздразнят людей, пусть напомнят им о вкусе вина и жирного воловьего мяса; пусть, играя на их слабостях, разожгут у них аппетит и соблазнят пиром. Пусть еще раз вскипит Вавилон песнями, плясками и весельем. Пусть предается он необузданным утехам, которые лишат его сил и разума. Когда час пробьет, Элос снова известит нас стрелой. Под покровом ночи мы без труда проникнем в город и овладеем им… Вот, мой верный Гобрий.

— Царь! — в восхищении воскликнул Гобрий и, упав перед Киром на колени, прижался лбом к его мечу.

— Да, вот так, Гобрий… Не будем терять ни минуты. Каналы надо успеть очистить до праздника. Мы победим Вавилон, мы скоро победим.

— Я никогда в этом не сомневался, мой повелитель, властелин мира!

— Зато меня, признаться, начали одолевать сомнения и отчаяние. Но я полон решимости продолжать борьбу. А теперь ступай и исполни мою волю.

С той поры часто можно было видеть Гобрия верхом на закованном в броню коне. Халдейские воины с куртин наблюдали за непонятными приготовлениями другой стороны. Армия Кира поспешно снималась с позиций, всюду царила суматоха.

Набусардар перешел с Имгур-Бел на наружную стену. Скакун Гобрия словно летал по воздуху, едва касаясь копытами земли и горделиво запрокинув голову. Его длинный пышный хвост развевался по ветру, доспехи жеребца сверкали в ослепительном сиянии дня, и каждая бляха излучала золотой блеск.

На голове у широкоплечего всадника красовался шлем с пышным, как павлиний хвост, султаном.

Вызывающее украшение на голове Гобрия, а также смелость, с какой он гарцевал под халдейскими стрелами, раздражали Набусардара. Он вскинул было лук, чтобы пронзить его стрелой, но, подумав, решил поступить иначе.

Он давно помышлял отомстить Гобрию за смерть Наби-Иллабрата. Более удобного случая нельзя было и придумать. Сейчас он бросится за ним вдогонку с целым отрядом, захватит врасплох и объявит, что боги призывают его в свои владения. Он настигнет Гобрия и оборвет нить его жизни. Сейчас или никогда!

Гобрий не ожидал нападения.

Вылетев из ворот во главе большого отряда латников и конников, Набусардар понесся прямо к цели. Словно смертоносная стрела, мчался он в своей боевой колеснице. Не успели персы опомниться, как он оказался лицом к лицу с Гобрием. Обнажив меч, Набусардар сильным взмахом занес его над врагом. Мгновенье — и тот был бы повержен. Но Гобрий с неменьшим проворством отразил удар. Звон булата, отменного, дамасского булата, сотряс воздух. А со всех сторон уже летели грозным смерчем персидские всадники. Поняв, что попадает в окружение, Набусардар, отбиваясь мечом, сделал попытку отступить. Но, прежде чем он успел оторваться от Гобрия на сколько-нибудь значительное расстояние, отряды сошлись и разделили их узким клином. И Гобрий и Набусардар оказались под защитой своих воинов. Чем дальше, тем непреодолимее становилась живая преграда между ними. Набусардар потерял всякую надежду приблизиться к своему противнику. Кровь вскипела в Набусардаре, «сейчас или никогда!» — сверлило его мозг. Лицо заливало потом, от жары перехватило дыхание. Зоркие, орлиные глаза Набусардара неотступно смотрели туда, откуда доносилась команда его соперника. Он так жаждал смерти Гобрия, что его даже не радовала стойкость собственных воинов. Ни груды изрубленных вражьих тел, ни превосходство халдейского отряда — ничто не могло его утешить. Он упрямо подстерегал подлого гутийского наместника, на выручку которому тем временем подоспели свежие силы.

Под натиском персов халдеи начали медленно пятиться. Они порубились на славу и отступали, гордые собой. Один Набусардар стоял в своей боевой колеснице, сжигаемый бессильной яростью. Что из того, что они захватили в плен несколько носатых персидских военачальников, ему хотелось заполучить в свои руки самого Гобрия — живым или мертвым!

Халдеи были уже у самых ворот, когда в голове у Набусардара вновь загудело назойливое: «Сейчас или никогда! Сейчас или никогда!»

Круто осадив коней и развернув колесницу, Набусардар вскочил на ее борта, вскинул лук и прицелился в Гобрия.

Гобрий этого не ожидал. Заметив опасность, он в мгновенье ока, встав на круп коня, тоже вскинул лук и прицелился в Набусардара.

Оба отпустили тетиву, и стрелы скрестились в воздухе.

Стрела Гобрия пролетела над головой Набусардара, стрела халдейского военачальника впилась в плечо Гобрию.

Гобрий выронил лук. Его плотная фигура покачнулась, и было видно, как, не удержавшись, он повалился, подхваченный на руки своими воинами.

Падая, он крикнул:

— Отравленными стрелами в них!

Набусардар со своим отрядом обратился в бегство.

Стремясь задержать персов, халдейские солдаты обрушили со стен на пришлых варваров раскаленные ядра.

Это было последнее перед отходом Кира сражение у могучих стен Бабилу.

Ночью персидские отряды один за другим ушли из-под стен Вавилона. Вблизи города осталась лишь горстка солдат, неспособная ни напасть, ни отразить нападение.

На рассвете халдейским дозорным, стоявшим на высокой стене, открылась неожиданная картина. С быстротой молнии облетел вавилонское войско слух о происшедшем событии. Весть о нем срочно передали в дом командования армии. Все высшие чины и военачальники во главе с Набусардаром бросились к башням, чтобы воочию насладиться зрелищем позорного бегства армии Кира.

Персы ушли, это было неоспоримо, оставалось лишь неясным, что кроется за этим шагом. Означает ли это, что Кир признал Вавилон непобедимым? Что Кир сложил оружие и возвращается в Персию?

Некоторый свет на эту загадку пролили сами персы — вскоре они остановились и начали окапываться. Работали, не щадя сил. Изнемогая от палящих лучей солнца, истекая потом, они настойчиво прокладывали дорогу к победе.

Халдеи же рассудили просто: персы роют убежища, вероятно, собираясь в них зимовать или оставить заслон для отступающих войск. То и другое свидетельствовало о поражении Кира.

Не только среди воинов, но и среди мирных жителей весть о трусливом ночном бегстве персов распространилась с быстротой весенних потоков.

Распахивались двери и ворота жилищ. Из них высыпали на улицу заспанные женщины, взлохмаченная детвора, неверящие, с вытаращенными глазами старики. На рассвете они еще робели, колебались, задавленные страхами и ужасом, но когда разгорелся день, осмелели даже самые трусливые.

Беспредельная радость пробуждала все живое в Вавилоне. Казалось, восстанут от вечного сна даже те, кого жестокость персов спровадила в Э-урук-габгал, на сумрачный запад, где стена горизонта круто поднимается к небу, не давая мертвым вернуться к живым.

* * *
Злобно взирала Эсагила на объятые радостью улицы Вавилона, с невыразимой скорбью провожая взглядом отходившее персидское войско. Уже на второй год войны надежды ее стали увядать, так как армия Набусардара показала себя достойной соперницей армии Кира. Благодаря своей оснащенности и стойкости воинов она отразила все попытки персов овладеть Вечным Городом. Недаром приходил в отчаяние персидский владыка — велики оказались сила и решимость халдеев. В неменьшем отчаянии пребывал глава Храмового Города Исме-Адад. Не видя иного выхода, верховная коллегия жрецов в конце концов решила снова искать путей к царскому дворцу, где восседал на троне Валтасар. Эсагила лишилась возможности повелевать Вавилонией с той поры, как Набонид попал в персидский плен. Оставалось одно — попытаться склонить на свою сторону Валтасара и с его помощью вновь утвердить свою власть над Вавилонией. Никогда еще не представлялось более благоприятного момента для осуществления замыслов Храмового Города, как теперь; когда Набусардар был всецело поглощен обороной города. Ему некогда было даже подумать, что в такое время кто-то затеет за его спиной коварную игру, хотя он и знал, что Эсагила только и ждет удобного случая, чтобы осуществить свои давнишние чаяния.

Долго не раздумывая, Храмовый Город направил в царский дворец послов с дарами в руках и лестью на устах. Валтасар усмотрел в этом уничижение Эсагилы и изъявил согласие встретиться с Исме-Ададом. Во время встречи верховный жрец пытался ослабить узы, которые связывали царя с верховным военачальником его армии. Он обвинил Набусардара ни более ни менее, как в намерении захватить престол, чем сразу же восстановил царя против Набусардара.

— Лишить меня престола? — Царь пристально и грозно поглядел в глаза служителю Мардука.

Удар пришелся по самому чувствительному месту, и жрец тотчас смекнул, что цель его наполовину достигнута.

— Государь, тебе не о чем тревожиться, — твердым голосом заверил царя верховный жрец, — Мардук хранит властелинов, которые чтят Мардука. Тот же, кто восстает против него, должен погибнуть, а Набусардар — заклятый враг Мардука. Единственный путь оградить себя от опасности — это жить в мире с богом богов, и тогда халдейский престол на тысячелетия пребудет за твоим родом.

Валтасар оставил себе несколько дней на размышления. Чтобы ход его мыслей был благоприятен для Эсагилы, жрецы изъявили готовность возвратить царю драгоценности, присвоенные ими еще в царствование Набонида и спрятанные в эсагильских сокровищницах. В знак примирения с Мардуком Валтасар согласился заключить союз с Храмовым Городом. С того дня Эсагила втайне стала плести паутину вокруг халдейского трона, все более опутывая свою жертву — царя Валтасара.

Порой Валтасара мучили угрызения совести, ему казалось, что война лишила его рассудка, но Эсагила заботилась о том, чтобы вовремя подбодрить царя радужными предсказаниями на будущее.

Со стороны казалось, что между царем и верховным жрецом установилась чуть ли не дружба. Они советовались друг с другом не только о делах государственных, но и сугубо личных. Как-то в минуту откровения Валтасар заметил Исме-Ададу:

— Ты сказал, служитель богов, что халдейский престол, благодарение Мардуку, на тысячелетия пребудет за моим родом. Богу следовало бы позаботиться не только о троне, но и о наследнике.

Исме-Адад посерьезнел и в сотый раз подумал о том, что царицу Бабилу боги не осчастливили даром материнства. Эсагила была заинтересована в том, чтоб Мардук ниспослал Валтасару потомка, если царь будет послушно исполнять волю Храмового Города. Но для этого нужно, чтобы фараон позволил своему придворному лекарю исцелить царицу Вавилонии, чему ныне препятствует война. Следовательно, придется подождать, пока оружие не решит исход войны.

Все это промелькнуло в голове Исме-Адада, но на этот раз он даже не улыбнулся, чтобы ободрить царя, однако заверил Валтасара, что будет молиться об исполнении его мечты.

Валтасар не обольщался на этот счет, да и царица, бесплодие которой унижало ее в глазах всего света, не противилась давнему уговору, — было условлено, что будущего царя Валтасар втайне приживет с одной из чужеземных царевен, но матерью его объявит царствующую супругу.

И тот и другой жили в тревожном ожидании будущего.

В ту ночь, когда Кир отдал приказ об отступлении, Валтасару приснился диковинный сон, и он вспомнил о Данииле, которого все еще держал в заточении. Царь пообещал выпустить его на волю и простить все его вины, если пророк со всевозможным тщанием истолкует его сон.

Стражники отодвинули тяжелые засовы, отомкнули крепкий замок, распахнули дверь во мрак подземелья и вывели на свет божий пророка Даниила. Его волосы в заточении побелели еще больше, кожа на лице стала желтой, губы посинели, но лоб, высокий, словно крепостной вал, светился спокойствием и мудростью.

Приверженцы Даниила советовали не ходить к царю, который задался целью извести иудейское племя.

А наиболее ревностные его почитатели решились даже потревожить сон царицы, памятуя о том, какой печалью наполнилась ее душа, когда царь повелел заточить Даниила в цитадели Набопаласара до конца его дней.

Царица сказала с решимостью:

— Пусть идет и истолкует сон царя. Я же вознесу молитвы к моей богине, чтобы уберегла она его от гибели.

Она преклонила колени перед статуей Иштар в своей опочивальне, сокрушенно шепча страстные мольбы. В ночном одеянии, трепеща от волнения и глотая слезы, она простерлась перед богиней.

Между тем окруженный стражниками Даниил невозмутимо шагал по двору.

Его взор отметил лишь едва заметное колыхание плакучих ив, вереницей тянувшихся у входа в висячие сады Эсигиши, и мерную поступь вооруженных часовых на стене Арахту, стене Саргона Ассирийского, — единственные признаки жизни в царском дворце на заре нового дня, на заре небывалых событий.

Как ни странно, но здесь все еще было объято сном. Даже слуги глядели со своих подстилок сонными глазам. Обычно у водолеев к этому времени бочки были полны водой, теперь же работники мирно похрапывали подле своих воротов и веревок. Стражники священного дворцового водоема клевали носом, опершись на копья. Под сенью платанов как завороженные лежали нежные газели богини Иннины.

Тишина и покой властвовали здесь.

Ночные тени еще таились в царской опочивальне, когда стражники ввели туда Даниила.

Валтасар сел на ложе, а пророку указал на низкую скамью и уставился на него в упор. Ему почудилось, будто перед ним не пророк Даниил, а призрак самого Авраама, который во времена царствования Кадаштанхаби Первого из династии Касситов перебрался из Ура на реке Евфрат в страну Ханаан.

Бледный, в нимбе белых волос, Даниил сидел перед Валтасаром.

Царь откинул с груди покрывало, потянулся, протер тыльной стороной ладони глаза.

— Желаю, чтоб ты объяснил мне мой странный сон, — обратился он к Даниилу.

— Что ж, поведай мне его, царь, и я попытаюсь из хаоса видений извлечь зерно истины, которого ты жаждешь.

Будто глядя сквозь стену куда-то вдаль, Валтасар стал вспоминать.

Во сне ему привиделся город на склоне горы, обнесенный семью крепостными стенами разного цвета. Первая стена была белой, словно пена морского прибоя; вторая — черной, точно пласты угля в земле; третья — темно-красной, словно карбункул в перстне, который надел на палец своей пылкой возлюбленной Аннита, сын Путханы, правитель города Кушшар; четвертая была темно-синей, цвета мантии Таммуза, шагающего весной среди первоцветов; пятая — светло-алой, будто рассветное зарево над тамарисковой рощей; шестая — серебристой, как лезвие секиры, висящей на щите победителя; седьмая горела золотом, подобно трону, на который царь усадил своего любимого певчего.

За седьмым кольцом над его золотыми зубцами возвышался царский дворец; Стены его были отделаны кипарисовым и кедровым деревом, балки и квадраты потолка обиты золотыми пластинами, крыша покрыта серебристой черепицей. Неподалеку от дворца стоял храм богини Анниты, его кровля из золотых плит и серебряных листов покоилась на позолоченных колоннах. Тут же всеми цветами радуги играли на солнце фонтаны, питавшиеся вечными снегами из источников эльвендских.

— Вот что увидел я во сне, — подчеркнуто сказал Валтасар. — Вот что я видел, не ведаю только, что это за город. — Он наклонился к старцу. — Седины говорят о твоей мудрости, скажи же, где блуждал я во сне, прошу тебя, потому что сон этот камнем лежит на моей душе. Говори всю правду, не бойся.

— Сон перенес тебя в Экбатану, столицу персидского царя Кира.

— То была Экбатана?

— Да, ты видел во сне Экбатану, такова она и наяву, мой путь часто проходил мимо ее стен. Она ослепительна и великолепна. Второй по красоте город после Вавилона, как был некогда Вавилон вторым после Ниневии. Когда же Ниневия пала от руки Навуходоносора и Киаксара, Вавилон превзошел ее могуществом и красотой.

— Ты хочешь сказать, что с падением Вавилона Экбатана превзойдет его могуществом и красотой?

— Истинно.

— Пока я жив, этого не случится, — нахмурился царь, — разве что после моей смерти, если наследник окажется недостаточно сильным. Нет, мой сон предвещает иное. Посреди того пышного града я видел трон… трон этот был свободен, а по ступенькам его подножия сбегали кровавые следы. Через горы, реки и пустыни они тянулись к самому Вавилону. С трудом передвигая ноги, шел я по этим следам. Мои подошвы прилипали к ним, на полпути я упал, изнемогая от жажды; Мне довольно было бы и пригоршни воды, но я взывал по-царски: «Хочу вина, налейте мне вина!»

— И ты испил его во сне, царь? — перебил его старец.

— Нет, не испил. Вокруг меня простиралась голая пустыня. Но когда Мардук стал призывать меня к себе, примчался бык небожителя Рамана, он распорол мне рогом бок, и…

— Кровь излилась из твоего тела?

— Лишь вода и сукровица, ею и смочил я губы в надежде встать и продолжить свой путь. Встать и увидеть, пустует ли также вавилонский трон. И хотя у меня не хватило на это сил, боги помогли мне узреть издали, что трон Бабилу не пустует. На нем восседал царь, великий царь, бессмертный царь. Вот что открыли мне во сне боги. А кто еще, как не я, может быть этим царем, великим царем, бессмертным царем? Не так ли?

Старец молчал.

— Ты спишь? — вскричал Валтасар. — Я хотел тебе сказать, что теперь мне все ясно. Трон в Экбатане осиротеет, потому что Кир, этот одержимый безумец, сложит голову под стенами Вавилона. Он дерзнул возвыситься над Мардуком, и за это Мардук лишит его царства… Он помышлял стать властелином мира, Мардук же сделает его царем без царства, без трона, обратит крылатого орла в ощипанного орленка…

Лицо его дергалось, на животе колыхалась ночная одежда. Наклонившись вперед, Валтасар испытующе заглядывал в лицо пророку. Но ничего нельзя было на нем прочесть.

Царь заговорил с еще большим пылом и добавил угрожающе:

— Царь без царства, надутый павлин, Мардук опалит твои крылья. Да, да, Исме-Адад примирился со мной и сказал, что толькотот, кто чтит Мардука, прочно владеет троном. Оттого-то я и помирился с Мардуком. — Валтасар сделал паузу и улыбнулся пророку. — Видишь, я и сам разгадал свой сон. Но, радуясь грядущей победе над Киром, отпускаю тебя на волю. Об этом просила меня благородная Телкиза, она призналась, что обещала Зоробабелю, — царь снова улыбнулся, — будущему правителю Израильского и Иудейского царства, помочь тебе. — Валтасар задумался. — Вступилась она и за твоих соплеменников. — Он снова погрузился в раздумье. — Не посулил ли ей Зоробабель корону израильско-иудейской царицы?.. Я знаю Телкизу с малых лет. — Глаза его блуждали, словно созерцая далекое прошлое; — Она всегда отличалась непомерным тщеславием. Но я желал бы ей стать царицей Вавилонии, — сказал царь, а про себя подумал:

«Должно быть, это она подстрекает Набусардара захватить престол, так уж лучше наречь ее царицей Иерусалима…» — По ее просьбе я согласился освободить вас из плена, но страна и все дороги, ведущие из моего царства, еще в руках Кира. Когда мы одержим над ним победу, я отпущу евреев. Вавилонии хватит рабов из персидских солдат. Вы же станете платить мне дань и послушно исполнять мои указы. Как только окончится война, составим уговор. Я отпускаю тебя.

Когда Даниил поднялся со скамьи, Валтасар задержал его, сказав с царственным достоинством:,

— Можешь порадовать опечаленное сердце царицы Вавилона, потому что я стараюсь изгнать из своей души ненависть и злобу. Ты был прав, сказав мне когда-то, что я слишком молодым оказался на халдейском троне. За те два года, что длится война, я не раз вспоминал твои слова, убеждаясь в их мудрости. Сколько пользы принесли бы они мне в молодости, не воспротивься я им тогда. Но в своей гордыне и упрямстве я пренебрегал советами старших. В дни моей беспечной юности старики тяготили меня. Однако опыт показывает, что за сединами кроется мудрость. Может, ты еще понадобишься мне. Теперь же ступай, ты свободен.

Сомкнувшись за Даниилом, драпировки на дверях еще колыхались, словно от дуновения ветра, когда вдруг снова распахнулись, № перед царем предстал Набусардар.

Низко склонив голову, он сказал без промедления:

— Да простит меня царь, что осмелился так рано потревожить, его величество, но я спешу сообщить тебе весть — этой ночью персы отступили. Они так далеко отошли от стен Вавилона, что наши воины потеряли их из вида.

Валтасар, сдвинув брови, уставился на верховного военачальника. Оторопев, он долго и непонимающе смотрел на его губы. Не обманывает ли его слух? Персы отошли от города, персы отступили, персы сложили оружие? Неужто персы почувствовали себя недостаточно сильными? Неужто персы решили покинуть их страну и вернуться за Эламские холмы?

— Жив я или мертв? — спросил Валтасар.

— Жив, государь.

— Так, значит, я не ослышался? Ты сказал, что персы сняли осаду и возвращаются в Персию? Стало быть, сон в руку, в руку… Вот теперь впору потребовать: «Налейте мне вина! Налейте мне вина!» Ты сказал, что персы возвращаются в Персию?

— Я сказал, государь, — поправил его Набусардар, — я сказал — персы отошли так далеко, что наши дозорные на стенах потеряли их из вида.

— Стало быть, они возвращаются в Персию!

— Это еще неизвестно. Может быть, они отошли, чтобы выждать и собраться с силами. Хорошо бы, не мешкая, отбросить их к границе или, может быть, даже за нее. Войска Кира измотаны, и наша армия наверняка одолела бы его. Но я не могу ей приказать, выйти за стены города. Для этого мне нужна, если и не более сильная, то, по крайней мере, такая же конница, как у Кира. Тогда мы очистили бы нашу землю от врагов. Но беда в том, что арабы, эти проклятые арабские провинции, мой царь, прислали нам только часть обещанных коней.

— Почему только часть?! — рассвирепел Валтасар. — Так-то они исполняют волю своего повелителя?!

— Вместо пшеницы и ячменя они требовали в уплату золото.

— Почему же вы давали им пшеницу и ячмень, если они просили золота?

— Таково было твое повеление, ты сказал, что пшеница и ячмень — то же золото, и, если они будут недовольны, не давать ничего. Из-за этого наша армия осталась почти без конницы.

— Гм… — язвительно хмыкнул Валтасар. — То ты толкуешь мои повеления вкривь и вкось, стоило же арабам отказаться от пшеницы и ячменя — и ты не дал им ничего! Чем это объяснить, князь? — Валтасар искоса взглянул на верховного военачальника. — Или, может быть, правы те, кто утверждает, что ты хотел нанести поражение не персам, а мне, своему царю? Теперь мне все понятно. Твое тщеславие не знает меры, ты ждешь не дождешься той минуты, когда сможешь объявить себя царем Вавилонии!

— Государь… — только и выговорил пораженный Набусардар.

— Мне все известно, — Валтасар расставил руки, опершись ими о ложе, — мне ведомы все твои помыслы. Я ждал лишь конца войны, чтобы рассчитаться с тобой и с персом. У тебя и у Кира — одно на уме, оба вы хотите лишить меня трона. Когда-то я Эсагилу подозревал в том, что она ведет подкоп под мой трон, но теперь вижу, этим занимаешься ты, Набусардар.

— Государь, не понимаю, как можно говорить такое в эту минуту?

— Ты не желаешь понимать! — грубо оборвал его царь.

— В то время как я ежедневно подвергал свою жизнь опасности ради тебя и народа, ты, выходит, слушал наветы моих недругов? Поняв, что с помощью Кира ей Не прибрать к рукам вавилонский престол, Эсагида стала заигрывать с тобой, иного выхода у нее не оставалось. Не так давно ты молился в ее храме и принес Мардуку щедрые жертвы. Ты снова готов отдать свой народ в рабство Эсагиле. Не за это умирали мужественные сыны Вавилонии!

— Не забывайся! Перед тобой твой повелитель, сын богов! Хотя ты и первый после богов и царя муж в государстве, однако будь осмотрителен. Тебе не мешает поучиться скромности.

Набусардар стиснул зубы и, словно острием меча, пронзил царя взглядом.

— Да, да, не мешает, — повторил Валтасар, — во мне и то нет столько гордыни и чванства, а я царь. Боги не благоволят к заносчивым. Советую склонить перед ними главу!

— С каких это пор царь царей покорился Мардуку? Если память мне не изменяет, два рода тому назад ты бросил Мардуку вызов.

— Мардук помог нам одержать победу.

— Выходит, не Набусардар, а Мардук защищал от врагов стены Вавилона?

— Истинно, Мардук, царь небес, наместником которого на земле являюсь я. возмущенный до глубины души, Набусардар тяжело дышал.

— Отчего же владыка небес не сокрушил персов под Холмами?

— Оттого, что я его презрел, и он отвернулся от меня. Но отныне мы снова с ним в ладах. Эсагила безоговорочно признала меня властелином Вавилона, ибо таковым признает меня ее бог. Теперь мне некого опасаться. Ни тебя, ни Навуходоносора, ни богов, ни черни. Я снова царь, истинный царь.

И он облегченно вздохнул, словно гора свалилась у него с плеч.

Набусардар привык к причудам царя, но война изнурила его, и на этот раз у него не было ни желания, ни сил переубеждать Валтасара. Он молча выслушал возмутительные речи царя, стараясь сохранить присутствие духа.

На молчание Набусардара царь довольно рассмеялся:

— У меня немало врагов, и многим придется не по вкусу эта победа. Многие кривили душой, заверяя меня в своих добрых чувствах, теперь свою притворную любовь они сменят на откровенную ненависть. Но отныне мне все нипочем. Обойдусь без вашей любви, мне нужно, чтобы вы боялись меня! Наконец-то я чувствую себя настоящим царем, и никто не посмеет перечить моему слову. Даже ты, Набусардар, хотя ты мудр и нередко тщишься посрамить меня. Отныне буду повелевать я, один я. Ты же неукоснительно станешь делать то, что я тебе прикажу.

В такие минуты решения и высказывания Валтасара обычно были чреваты опасными последствиями, и поэтому Набусардар крепился.

— Будешь делать то, что я сочту нужным, князь. Наперед знаю, что тебе хочется возразить, но не вздумай этого делать. — Он повысил голос, отчеканивая каждое слово! — После долгих месяцев отчаяния боги вновь ниспослали мне счастье. Война тяготила меня. И вот горны возвестили победу над персами. Я прикажу открыть царские закрома и раздать пищу беднякам. Прикажу открыть винные подвалы, рабы выкатят бочки на улицу, и пусть мои подданные вдосталь пьют и веселятся. Воины, что охраняют стены, тоже пускай спустятся вниз и пируют!

— Воины, что охраняют стены? — в ужасе переспросил Набусардар.

— Да, и воины, что охраняют стены, — разгневался царь. — Но разве не говорил я тебе, что отныне законом будет лишь мое слово? Да, и солдаты, что охраняют стены, тоже. Пусть веселятся, пусть знают, каков их повелитель. — Царь недоверчиво покосился на Набусардара. — Или ты хочешь, чтобы армия, моя армия, превозносила тебя одного?

— Поспешая к тебе, государь, я не предполагал, что ты встретишь меня подобными речами.

— Для тебя мои речи всегда плохи, князь; слушая меня, ты слышал лишь себя самого. Другие злословили у меня за спиной, а ты дерзил мне в глаза, мне, царю. От одного твоего взгляда я становился кротким, уступал тебе. Отныне все будет иначе. Я царь, истинный и могущественный! Попробуй воспротивиться мне, и ты узнаешь, как остер мой меч! Твое счастье, что сию минуту я жажду не крови, а веселья. Веселья, какое неизменно царило в Муджалибе, чтоб на ложах в трапезных было полно захмелевших. — Валтасар расхохотался. — И не только на ложах, но и на полу, так чтоб ступить было некуда. Розы, олеандры, ветви мирта и лавра, запах нарда и благовонных смол… А вокруг все князья да военачальники, да дворцовые наложницы. На самом мягком ложе — я с той гречанкой-рабыней. — Лицо царя внезапно преобразилось. — Не припомню теперь, как ее звали, но она меня любила, крепко любила, по-настоящему. Перед смертью она призналась мне в этом. О Набусардар, знаешь ли ты, что такое настоящая любовь? Прежде я об этом никогда не думал. А с той поры, как умерла гречанка, я тоскую, тоскую по великой женской любви. Эта скифская девушка Дария, ты ее знаешь… о, у нее во взоре я читаю о такой любви… Она непреступна, холодна, как север, и ее бдительная воля всегда направлена против царя, точно стрелы на оттянутой тетиве воинов ее племени. Но это придает ей прелести. Когда приближаешься к ней, она защищается кинжалом, а когда ее возьмешь — трепещет, будто струна. Я взял ее силой, и пока длилась осада, утолял жажду из родника ее лона. Она великолепна и когда сопротивляется, и когда трепещет от страсти. О, как благодарен я богам за то, что они послали ее мне! С нею я был счастлив.

Веки его медленно опустились, растроганный царь мягко улыбнулся.

— Да, с нею я был очень счастлив… Набусардар… Я был с нею так счастлив, как ни с одной другой женщиной. Она бесподобна, когда кровь, ее воспламеняется страстью и негой. Хищный коршун и тот обратился бы в кроткого голубя, однажды познав это. Одно воспоминание о днях и ночах, проведенных с нею, делает человека снисходительнее и добрей. Видишь, я даже запамятовал, что минуту назад мы с тобой говорили, как враги, Набусардар. При мысли о ней угасает даже ненависть. Я все прощаю тебе. Счастье примирило меня с тобой.

Набусардар склонил голову.

— Да, Набусардар, я всегда поверял тебе тайны сердца, не потому, что ты после богов и царя первый муж в государстве, а потому, что так судил Мардук. Бог положил тебе явиться ко мне в этот ранний час и услышать о моем безмерном счастье.

— Ты хорошо знаешь, государь, что Мардук — не мой повелитель.

— Когда я расскажу, какое чудо явил он мне, ты тоже признаешь его своим господином и богом. Тебе неведомо о том, что в начале войны посетила меня великая печаль. Кир стоял у ворот Вавилона, а у меня не было наследника. Нинмаха благословила мои чресла, но демоны обратили лоно царицы Вавилонии в пустыню и пепел. Но теперь, хорошенько слушай, Набусардар, у меня будет наследник! Его носит под сердцем та скифка. Она зачала от моего семени, от царского семени, и родит втайне, и как только сын мой узрит свет Шамаша, мудрый Иги-Ану перенесет его в опочивальню царицы. Царица в глазах всех будет ему законной матерью, а скифка — кормилицей. Теперь и ты посвящен в тайну нашего рода. Я хотел, чтобы ты знал это, чтобы ты знал это и радовался вместе со мной! У меня будет наследник, потомок, наш род умножится и будет повелевать тысячами многие тысячелетия. Нынче я счастлив вдвойне. Я не последний в роду, а Кир, этот бескрылый орел, битым возвращается в Персию.

— Это еще неизвестно, государь. Его войско всего лишь отошло от городских стен.

— Возвращается, конечно. Кончилось это страшное кровопролитие! И я хочу радоваться, как радовался в пору беззаботной юности. Сердце мое ликует, как некогда в молодости. И ничто его больше не гнетет, ничто… — Царь наклонился к Набусардару. — Да будет благословенно лоно Дарии! Вот отчего я так радуюсь. И да сотрясаются от нашего веселья земля и небо!

Он сбросил с себя покрывало и вскочил, затем, схватив с кресла плащ, небрежно накинул его на плечи.

— Куда ты, государь? Да будет мне позволено напомнить тебе, что война еще не окончена и поспешность к добру не приведет. Персидское войско отошло не далее чем к горизонту.

— Я потому и спешу, — ответил Валтасар. — Пока их еще можно видеть на горизонте! Собственными глазами желаю видеть, как удирает персидский лев. Проводи меня на крышу дворца.

Кутаясь в плащ, Валтасар ринулся к двери. Царь так стремительно мчался по комнатам, коридорам, мимо стражи, что Набусардар едва поспевал за ним. Запыхавшись, Валтасар остановился на террасе и жадным взором оглядел окрестность.

Светало, и город вокруг, казалось, был окутан тонкой вуалью. В парках пробуждались птицы, журчали фонтаны. Небо на востоке порозовело, пробились первые лучи солнца, скользнув по верхушкам вавилонских холмов. Со стороны Евфрата тянуло прохладой, воды реки волновала легкая зыбь. Возле плотины, к северу от города, покачивались на волнах персидские суда.

Заметив это, Валтасар спросил:

— Персы остались на кораблях?

— Нет, государь, корабли брошены неприятелем. Валтасар расхохотался, мятый ночной балахон затрясся, прикрытые плащом плечи содрогались. Царь смеялся от души, так что даже слезы выступили у него на глазах.

Персов уже не было видно, но Валтасар живо представил себе картину бесславного отступления опаснейшего из всех властелинов мира. Воображение рисовало ему песчаную пустыню, где в страхе перед неприступными стенами священного Мардукова города мчались запряженная шестеркой белых коней колесница бога Солнца и запряженная четверкою боевая колесница царя Кира.

Словно желая вдоволь насытиться и насладиться воображаемым зрелищем, Валтасар воскликнул:

— Разве не говорил я тебе, заносчивый сын Камбиза, что Вавилония — это не Мидия и не Сирия?! Что Вавилон не Иерусалим или Ниневия, а царь Валтасар не чета Астиагу и Седехиашу?

Он выпятил грудь и расправил плечи, преисполнившись сознания собственного достоинства и гордости.

— Ты не думаешь, князь, — обратился он к Набусардару, — что /это самая крупная победа Вавилонии? Навуходоносор разрушил Иерусалим и Ниневию, я же сокрушил Кира. А это труднее, это куда труднее! Теперь тень Навуходоносора не затмит меня своим величием. Имя мое засияет, подобно солнцу, вот этому солнцу, которое всходит над моей вольной державой. Все статуи Навуходоносора я прикажу утопить в Евфрате. Со стен летнего и зимнего дворцов сдеру барельефы с его изображениями. Я не желаю более оставаться в тени! Наружные стены и покои зимнего и летнего дворцов я прикажу украсить сценами из моей собственной жизни. Бронзовые плиты длиной во весь тронный зал поведают о тщетной попытке персов овладеть Вавилоном и о моем триумфе. Я великий, непобедимый государь! Не так ли, мой верховный военачальник?

Уклоняясь от ответа на столь вздорную тираду, Набусардар поправил сползавшую с плеча Валтасара мантию и, словно не слыша царя, заботливо спросил:

— Тебе не холодно, светлейший?

Он умышленно переводил разговор на другое, но царь не понял его уловки.

Долго ли продрогнуть на утреннем холодке! К тому же он в ночном одеянии да легких сандалиях. В пылу воодушевления он не заметил, как сполз плащ… Глядишь, демоны уже расставили ловушки, но твой военачальник заботится не только о войске, но и о тебе. Верно, враки все это, будто он помышляет о троне. Должно быть, это завистники и угодники сеют такие слухи.

Растроганный Валтасар взглянул на Набусардара и поблагодарил:

— Спасибо, князь. Мне не холодно. Только нить разговора из-за тебя потерял, и теперь, осени меня хоть вся священная троица, ни за какое золото в недрах Пактола не вспомню, о чем бишь хотел я тебе поведать…

— Ты говорил о пиршестве в честь отступления персидского войска.

— Верно! Об этом. И еще я сказал, что. коль скоро война окончена, мои воины, могут покинуть стены и веселиться вместе со всеми.

— А что, если персы вернутся?

— И в самом деле… Хорошо, что ты не упустил этого из вида. Оставь солдат на стенах, но кое-кому из них. позволь все же забыть о крови и смерти за бочонком вина да куском жирного воловьего мяса на вертеле. Я приду проведать моих воинов, пускай полюбуются на своего непобедимого властелина.

— Да будет по-твоему, мой царь, — поклонился Набусардар, пряча усмешку.

Внизу послышались торопливые шаги и стук котурнов.

Набусардар обернулся. За развесистыми ветвями плакучих ив мелькнули фигуры военачальников секретной службы, прибывших с плотины Набонида на Евфрате.

— Что случилось? — не дожидаясь, когда они поднимутся, крикнул Набусардар.

— Мы с вестью к его величеству. Раскрыт заговор. Ночью мы заметили, как шевельнулись камни в плотине Набонида, неподалеку от Храмового Города, почти напротив башни Этеменанки. Смотрим — четыре больших камня разом провалились внутрь и из бреши показался нос челна с тремя закутанными фигурами. Лодка поплыла по течению, а камни снова поднялись и прикрыли отверстие. Наша стража под мостом перехватила пловцов и всех троих передала в руки дознателей, поскольку выяснилось…

— Кто это был? — в один голос вскричали Валтасар с Набусардаром.

— Два эсагильских жреца, младшие уманы, и с ними одна из твоих наложниц, царь и повелитель мира, — Дария, дочь скифского князя Сириуша…

— О-у-у, — точно шакал, взвыл Валтасар и, чувствуя приступ дурноты, схватил Набусардара за руку.

— Как вы поступили с ними? — сурово осведомился Набусардар.

Услыхав в ответ, что Дария ожидает царского приговора в темнице, а уманов вызвался судить судейский двор Эсагилы, убитый горем Валтасар бросился на грудь Набусардара и прошептал:

— Зачем она это сделала? В ее чреве сокрыто драгоценное семя моего рода. О, как непостоянно людское счастье!

— Утешься, государь, — вполголоса успокаивал его Набусардар. — Мои воины избавили тебя от самого плохого. Дочь князя Сириуша ожидает тебя в темнице, и ты, как царь, вправе решить ее судьбу по своему усмотрению. Она здесь, ты не потерял ее. Зато предатели-уманы ускользнули от нас под крылышко Эсагилы, — и этого не поправишь. — Набусардар повернулся к военачальникам: — Как вы смели без моего дозволения выдать их Храмовому Городу?

— Согласно договору, который несколько месяцев назад царь царей, его величество Валтасар, заключил с верховным жрецом Исме-Ададом.

— Это правда, мой царь?

— Да.

— Но ведь Эсагила — заклятый враг твоего престола!

— Такова была воля Мардука… Мардук потребовал этой жертвы, обещая мне одолеть Кира и прочих моих врагов.

— Быть беде! — воскликнул разгневанный Набусардар и отступил от царя. — Твоя опора — твое войско, а не бесы, обитающие в Храмовом Городе. Для того они вынудили тебя заключить договор, чтобы легче было предать Вавилон.

— Я не верю тебе, ведь Вавилон — владение не только мое, но и бога Мардука.

— Сейчас ты убедишься в этом. Набусардар снова повернулся к военачальникам и, дрожа от ярости, спросил:

— С какой целью пытались эти трое бежать под покровом ночи? Отвечайте!

— В ризе одного из уманов мы нашли послание Эсагилы царю Киру, а в юбке скифской женщины — письмо египетской царевны к фараону. В своем послании жрецы подстрекают персидского властелина продолжать войну и предлагают помощь золотом. Египетская же царевна советует фараону примкнуть к персам и вместе с ними сокрушить Вавилон.

— Теперь ты убедился, царь? — воскликнул Набусардар с укором.

— Не тревожься, князь. Исме-Адад наверняка покарает подлых уманов смертью, как того требует уговор. Я все предусмотрел и оговорил. Скажи лучше, как поступить с этой скифкой, мой верховный военачальник? Поспешим в темницу.

* * *
Валтасар торопился. Стройный, как Тополь, он вдруг сгорбился. Царь понял, что не избежал судьбы отлученного от сонма сильных мира сего.

Он ждал. от Набусардара ободряющих слов и утешения. Ему хотелось услышать, что известия о заговоре ложны, что Дария, единственная звучащая струна на царской лире, дожидается его не злодейкой в темнице, а в покоях, объятых тишиной, готовая каждую минуту принять его ласку. Ведь была же она ласковой в последний раз, так, по крайней мере, ему казалось.

Ища исцеления для своего израненного сердца, царь обратился к Набусардару:

— Утешь хоть ты своего царя, скажи ему, что любовь Дарий не могла быть притворна…

При этих словах из святилища бога Таммуза, к которому они приближались, донеслась песня жрицы:

О, власть любви, о, волшебство!
Бальзам для сердца. Нож, направленный в него.
Любовь — то ясный день, то полуночный мрак,
дарит цветы она,
сулит печаль она,
о, власть любви, о волшебство…
Царь впился острыми ногтями в руку Набусардара.

— Утешься, мой царь…

О, власть любви, о, волшебство…
— Она носит драгоценное семя моего рода… я любил ее горячо, всем сердцем. Скажи же, Набусардар, что ее принудили, что поступила она так не по своей воле.

О, власть, о, волшебство…
— Скажи, что ее принудили.

Бальзам для сердца. Нож, направленный в него…
— Скажи, что она не помышляла об измене, не хотела затоптать росток царского семени.

Любовь — то ясный день, то полуночный мрак…
— Если все это правда — я лишусь ума.

Дарит цветы она,
сулит печаль она…
— Право, Набусардар, рассудок мой не выдержит этого испытания. Я верил, что она любит меня так же преданно и пылко, как любил ее я.

О, власть любви, о, волшебство…
— Мой совет, государь, не суди ее, пока сам не услышишь из ее уст всей правды.

Еще несколько ступеней — и они очутились в подземелье.

— Отпереть! — приказал Валтасар стражникам. — Я войду один…

И он переступил порог темницы, оставив Набусардара за дверью.

Дария стояла напротив входа, прислонившись спиной к стене. Казалось, ее распяли, привязав к перекладинам креста. Лицо ее посинело и осунулось. Глаза потухли.

Но, узнав в полумраке вошедшего, Дария вскрикнула:

— Царь!..

Трудно сказать, чего больше было в ее голосе: ужаса, муки, тревоги или строптивости.

Валтасар услышал в нем ужас и раскаяние.

Поэтому он обратился к Дарии со всей кротостью, на какую был способен:

— Не бойся, Дария. В темницу вступил вавилонский царь, но для тебя — просто Валтасар. Взгляни, я не опоясан мечом. Не жажда мести, а скорбь владеет мной. Дария, Дария, что ты делаешь со мной? Ты не только согласилась переправить фараону постыдное письмо, но и наследника моего погубить захотела. Дария, неужто забыла ты о нашей любви, забыла мои объятия? Неужто кровь не зовет тебя более на пир неги и страсти? Или, может… Сознайся, ведь тебя принудили служить Киру, вредить мне? Но кто? Кто дерзнул пойти наперекор сыну света? Наверное, тот, кто имеет доступ в гарем. Открой мне всю правду, о дочь Сириуша, не бойся, царь простит тебя. Кто этот презренный? Уж не царица ли? Что ты молчишь? Вымолви же хоть слово! Скажи, кто подстрекал тебя, и я брошу изменника на съедение ядовитым змеям. До пояса окунут его в кипящий котел, а туловищем полакомятся острозубые гадюки. В голову ему вобьют каленые скобы, сердце выгрызет тигр, а язык опалит кипящая земляная смола. О, он завопит так, как не вопил еще никто? Может, это кто-нибудь из жрецов?

— Нет, царь, — бесстрастно ответила Дария, словно статуя шевельнула растрескавшимися губами.

— Царица?

— И не царица. Я сама, я сама этого хотела и сделала. Как-то ты сказал, что я — твоя судьба. Так вот, пророчеству твоему суждено было сбыться! Да, я — судьба твоя! Всей душой я желала, чего ты пуще всего страшился. Чтоб остался ты в роду последним из последних! Чтоб сгинул ты, не дав миру потомства, за все насилия, которые ты совершил, за то насилие, которое ты учинил и надо мной.

— Дария, я знаю, это страх лишает тебя разума, но ты не бойся. Между нами все будет по-прежнему… Ты дашь жизнь моему сыну. Будешь носить царские одежды, есть за одним столом с владыкой. Рабыни мои будут убирать тебя цветами, подносить напитки, стлать под ноги тебе шелка и бесценный пурпур. Я возвышу тебя над самой царицей вавилонской. Прикажу подданным падать перед тобою ниц. Велю воздвигнуть новое святилище, и жрицы будут возносить в твою честь молитвы, наливать душистое масло в жертвенные чаши и сыпать в огонь благовонные травы; Самые богатые дары царь будет посылать не Мардуку, а в твое святилище.

— Льстивы твои речи, царь, и мне противны они.

— Ты мне не веришь… Что ж, ты скоро узнаешь еще, каков Валтасар. Я велю воздвигнуть для тебя солнечный дворец прекраснее Муджалибы и снести туда все сокровища мира. Ты станешь самой богатой, самой прекрасной и любимой из всех жен.

— Неразумны твои намерения, царь. Твои речи вынуждают меня сказать, что я не просто ненавижу тебя. Ты вызываешь во мне отвращение.

Царь невесело усмехнулся:

— Ничего, скоро ты снова присмиреешь, дикая горлица хмурого севера, когда приведут тебя из темницы в дворцовые покои, сердце и речи твои смягчатся. Тебе хотелось прогневить меня. Но нет, нет, Дария. Я руку на тебя не подыму, ведь ты носишь под сердцем будущего царя Вавилонии.

На этот раз усмехнулась она — и странной была эта усмешка.

— Что это означает, о милосердные небожители? — вспыхнул Валтасар.

— Это значит, что быть тебе последним из последних, что вместе с тобою сойдет в могилу и твой царственный род. Стоит тебе прикоснуться к женщине, и боги проклинают ее лоно. Разве что тигрица могла бы зачать от твоего хищного семени. Люди бы прокляли меня, если бы я допустила, чтобы твой сын увидел свет солнца и звезд.

— Дария…

— Елейный твой голос не тронет меня. Ты обесчестил меня, и я тебя ненавижу. Ты спрашиваешь, кто вынудил меня пойти против тебя? Я сама, по своей доброй воле, повторяю тебе. Оставь при себе свои дворцы, их блеск и утехи. Пусть тебе стелят под ноги шелка и пурпур. Пусть твою голову рабыни украшают цветами. Пусть перед тобою падают ниц твои подданные. Оставь все себе, могущественный царь. Ты отказал мне в ничтожнейшей просьбе, исполнить которую сумел бы даже раб, так подавись же своим золотом и драгоценными каменьями! Я готова в свой последний путь. Я знаю, что меня ожидает. Немногим удается вырваться из твоих когтей. Я готова предстать перед богами. Знай, смерти я не боюсь, но да будет тебе известно и то, что еще в твоем гареме я выпила отравы, чтоб убить плод в своем чреве.

— Подумать страшно, — еле выговорил царь. Судорога сжала ему горло, из-под опущенных век показались слезы, и царь смахнул их.

Дария ждала вспышки, дикой, жестокой. Но ничего не случилось. Валтасару казалось, будто сотни стрел впились в него одновременно. Они пронзили его тело, и из ран ключом забила кровь. Явственно ощутив во рту ее вкус, он захрипел от безмерного горя, сознание его обволокло обморочным туманом. Потрясение едва не стоило ему рассудка.

— О Дария, — простонал он, — зачем ты это сделала? Зачем унизила меня перед целым светом и небесами? Зачем уподобила жалкому червю? А может, — царь встрепенулся, — может, все это неправда? Да, да, это неправда. Дария, милая. Ну, сознайся, что это неправда. Ведь я любил тебя, сильно, преданно, все халдейское царство готов был повергнуть к твоим стопам. Нет, ты не пила губительного зелья! Царское семя живет в тебе и поныне. И как я мог поверить тебе?

— Не льсти себя надеждой, царь. Клянусь всем, что было для меня свято в моей отчизне, — я нарочно лишила тебя всякой надежды, убила в себе росток твоего будущего.

— Нарочно? Ядовитым зельем?

— Да, ядовитым зельем.

— Кто дал его тебе? — взорвался Валтасар.

— У меня нет причин скрывать это от тебя. Египетская царевна!

— Египетская… царевна, — выговорил он раздельно.

— Она сама пила его всякий раз, как возвращалась о тебя с любовного пира, и давала всем твоим женам и наложницам. Поэтому и нет при твоем дворе ни царевичей, ни царевен. Не щебечут в гареме дети. Надо всем тяготеет проклятие. Не дворец, а мертвая пустыня. Египетская царевна распоряжается судьбой неродившихся невинных малюток. Она лишила дара материнства и недавнюю твою надежду, знатную девушку, дочь сановника, ведающего дорогами. Египет ненавидит царя Валтасара, и царевна была верной исполнительницей воли фараона. Она притворялась, делала вид, что любит тебя, владыка Вавилона и повелитель мира.

— О-о-о… — дико взвыл Валтасар. — О негодная! Я прикажу привязать ее за руки и за ноги к буйволам, и те… разорвут ее пополам… — И осекся. — Притворялась, делала вид, что любит меня… — Валтасар скорбно смотрел себе под ноги. — Притворялась, делала вид, что любит меня…

Он пронзительно взглянул в глаза Дарии.

— Она делала вид, что любит меня; как и все остальные, да лишит их Мардук успокоения в царстве духов! Но те хоть притворялись, что любят, а ты хуже их. Ты даже не притворялась, даже вида не делала, что любишь меня, уступала скрепя сердце, ждала своего часа… Ты самая подлая из них, и за это тебя постигнет самая лютая кара.

Обезображенное яростью лицо Валтасара заставило Дарию отступить на шаг.

— Трепещи же! Трепещи царя Вавилона, ибо безграничен его гнев и мощь его неодолима. Суд над тобою я отложу, сейчас мой ум не в силах измыслить пытку, какой я хотел бы тебя подвергнуть, самую страшную, какую способен выдумать человек.

Он надсадно дышал и в ярости раскачивался из стороны в сторону, всем своим обликом и поведением напоминая бешеный поток, грозящий залить необъятные просторы и поглотить все живое.

Дария поняла, что этим царь собственными руками поставил межевой камень, обозначив предел ее нерадостному существованию.

Не попрощавшись, Валтасар вышел. Плечи Дарии опустились; истерзанная душа ее не в силах была воспарить над земной юдолью. Ей вспомнились весенние оттепели на севере, когда яркое солнце растопляет снега и с лап могучих сосен падает на размякшую землю звонкая капель; вспомнилась высокая сосна, шумевшая над ее родным кровом. Весной ветви сосны поникали, отяжеленные. Сейчас она сама была похожа на поникшую сосну.

Вслед за этим увидела она, как поднялось, раздвинулось весеннее небо, луга запестрели половодьем цветов и почек и под раскидистой темно-зеленой сосной остановился юноша с луком в руках.

Дария пыталась подавить в себе нежность, но тщетно, сердце ее таяло, словно искрящийся наст под лучами весеннего солнца. Прикрыв увлажнившиеся глаза, Дария чувствовала, как тревожно бьется сердце при воспоминании о давно пережитом блаженстве.

А над сводами подземелья гремел гимн любви, и великий бог, бог Таммуз, властвующий над людскими сердцами, наперекор всему, распустившимися соцветьями вписывал в книгу земли новые сказания о любви.

* * *
Много сказаний и много любви получила в дар от богов страна Субар. Много грез и надежд рождалось и гибло на благословенной земле. Много радостей и печалей изведали людские сердца. И нередко те, что сперва обещали распуститься цветком, прорастали тернием. Так случилось и с сердцем Нанаи.

Ей казалось, что не дни, недели и месяцы минули с той поры, как она пасла своих овец, лелея сокровенные думы и грезя о Вавилоне, а целая жизнь — столько событий произошло за неполные два года.

Вот уже почти два года, как обе армии оспаривают победу в жестоких сражениях и душа Нанаи обращена к Набусардару и его войску. Умерли счастье и радость в ее сердце, осталась лишь мучительная, шипом засевшая в сердце тревога — что ждет ее завтра? Она жила на воле, но борсиппский дворец по-прежнему оставался для нее мрачной тюрьмой. Нанаи не находила себе места, ничто не радовало ее. Она часто казнила себя за то, что покинула родную деревню и своих близких. От них не доходило никаких вестей. Что сталось с ее отцом и тетушкой Табой после прихода персов? В тоске бродила она по дворцу, сопровождая Теку, когда та с клубками пряжи отправлялась в мастерскую к ткачихам. Там она повстречала мастерицу родом из Деревни Золотых Колосьев. Нанаи бросилась ей на грудь, обливаясь слезами.

— Сестрица, родная моя, — обнимая ее, всхлипывала Нанаи. — Одна у нас доля, но у тебя хоть сердце не изранено.

— Всем нынче тяжко, избранница Набусардара, — утешая, ответила ей ткачиха.

— Зови меня сестрой, — просила Нанаи, — после этой страшной войны мы все должны стать друг для друга сестрами и братьями, чтоб никогда больше не повторилось это ужасное кровопролитие. И откуда в человеке столько злобы и ненависти, — повернулась она к ткачихам, — если верно, что боги создали его для радости и любви? Разве не счастливее жилось бы на свете, когда бы в сердцах не плодилась злоба? Откуда взялась она?

— Тебе это известно не хуже, чем нам, госпожа наша, — ответила одна из ткачих, муж которой вместе с Набусардаром защищал стены города. — Глаза у тебя есть, ты не слепой живешь среди нас.

— Я понимаю, на что ты намекаешь, — опустила голову Нанаи. — Не до любви тем, кому нечем прикрыть голову от палящего солнца, защитить ступни от раскаленного песка, у кого нет ни башмаков, ни рубахи, ни юбки, чья кожа трескается от зноя. У меня есть глаза, я не слепая. Когда окончится война, я попрошу Набусардара, моего и вашего господина, раздать свое богатство бедным. Право, он не откажется. Он сам говорил, что вознаградит преданных и храбрых воинов. — Нанаи помолчала. — Для счастья не нужно золота. Живя в одиночестве, в постоянном страхе, я много думала о том, как искоренить злобу и ненависть. — Она подошла к кроснам и провела рукой по натянутой основе. — Вельможи лишили людей счастья, как не видеть этого? Но скажите, сестры: отчего сердце Кира воспылало ненавистью, отчего он пошел с мечом против сынов и дочерей всех племен? Перс Устига, о котором все вы слыхали, сказал однажды, что Кир — царь благородный и желает людям добра. Но какое же это добро, когда человек подымает меч на человека? Разве его руку направляет бог любви и правды? — Нанаи заслонила глаза ладонями и продолжала: — Неужели нельзя иначе объединить народы для защиты от Нового Света? Зачем боги наделили человека мудростью, если он употребляет ее на то, чтобы сеять смерть и кровавые муки? — Нанаи подняла голову и обвела женщин взглядом: Я простая крестьянка, такая же, как и вы, мои сестры, но я вижу — надо вырвать жизнь из тигриных когтей, чтобы каждый жил в покое и радости. Не простой народ хочет крови, а ненасытные звери в человеческом обличье, забирающие последний кусок у ближнего, не знающие счета своим закромам, скоту, золоту и одеждам. Не может быть, чтоб справедливость добывалась одним только мечом.

— Ты права, госпожа наша, — сказала обрезальщица нитей, — мой отец — он погиб, сражаясь бок о бок с Набусардаром, — всегда говорил, что зло порождается только злом.

Нанаи подошла к ней и погладила по голове ребенка, который играл обрывками ниток на земле.

— Твой? — спросила она мастерицу. Та кивнула головой и пояснила:

— Его отец — солдат из охраны борсиппского дворца. — Женщина смущенно опустила голову. — Это — дитя любви.

— Тека даст тебе холстины на одежду для малыша, и с сегодняшнего дня ты будешь получать по две миски еды и кувшин козьего молока.

Затем Нанаи посмотрела на работу ткачих в других комнатах и наконец сама села за один из станов, прося научить ее ткань. С той поры она ежедневно наведывалась к мастерицам, ткала белые и цветные холсты, отвлекаясь так от своих мыслей.

Случалось, она оставалась с женщинами до позднего вечера, а то и всю ночь, когда под стенами города шла жестокая схватка, не давая уснуть.

Однажды ночью в ткацкую вбежал солдат и торопливо объяснил, что тетушка Таба шлет ей весть об отце. Тетушка прислала этого смельчака из деревни Золотых Колосьев в Вавилон. Пустившись вплавь по Евфрату, он под покровом ночи, то и дело ныряя, миновал персидские корабли. Таба знала, что борсиппский дворец Набусардара стоит над рекой и гонец без труда проберется к его воротам по берегу.

— Ты говоришь, что прибыл с вестью о Гамадане, отце моем? — переспросила его обрадованная Нанаи. — Да благословят тебя боги, говори.

Гонец смотрел на Нанаи, словно раздумывая, выкладывать ли все сразу. Наконец решился.

— Знаю, что опечалю твое сердце, принеся тебе скорбную весть, а не радостную. Нанаи испугалась.

— Говори скорей. Я готова к самому худшему.

— Персы разорили нашу деревню, а твоего отца живьем бросили в огонь. Он умер в невыносимых муках. Так они отомстили ему за Устигу.

Нанаи отшатнулась и ухватилась рукой за стену. Она представила себе страшную смерть отца, и ужас и нестерпимая боль пронизали всю ее. Придя в себя, Нанаи подумала, как лживые были слова начальника персидских лaзyтчикoв. Teпepь-тo она знает, ради чего воюет Кир. Жажда власти — вот его благородная цель! Кровь и смерть — привычное средство для ее достижения.

Мысли Нанаи обратились к заточенному в подземелье дворца Устиге; все, что он говорил, оказалось ложью, а она легкомысленно поверила ему. Как могла она хотя бы на миг допустить, что Кир — человек справедливый и стремится облагодетельствовать мир своей безграничной любовью и правдой? Она должна подавить в себе добрые чувства к нему; о да, подавить столь же безжалостно, как его солдаты во имя бога правды, справедливости и любви бросили старого Гамадана в бушующее пламя.

Она подняла заплаканные глаза на гонца.

— Спасибо тебе, я твоя должница. Чем могу я тебе отплатить? Чего ты желаешь — золота или драгоценных камней?

— Не золото и драгоценные камни, — ответил тот, — добрый меч мне нужен, чтоб отплатить персам за муки и унижение, свидетелем которых я был. От Деревни Золотых Колосьев камня на камне не осталось. Опояшь же меня мечом из кладовой Набусардара!

В ответ Нанаи приказала воинам из дворцовой стражи проводить гонца к Набусардару.

— Когда битва окончится, приходи снова. Я щедро вознагражу тебя, — сказала она ему на прощание.

С того дня Нанаи еще больше прильнула душой и сердцем к Набусардару, который не покидал крепостных стен. Градом сыпались на них персидские стрелы, но он готов был умереть ради того, чтобы жила Вавилония.

Дни она проводила в обществе Теки, скульптора, Улу, нередко — среди прях и ткачих. И все это время лицо ее оставалось сосредоточенным и печальным.

Но в один прекрасный день привычное течение жизни во дворце было нарушено появлением незнакомого человека. При нем оказалась грамота с оттиском печатки Набусардара, и назвался он певцом, которого якобы послал сам верховный военачальник, чтобы развлечь Нанаи в ее одиночестве. Тека поспешила сама привести певца к госпоже, надеясь, что тот развеет ее печаль.

Певец сидел в комнате перед Нанаи, склонившись над семиструнной лирой, подобной той, какую вложили в руки Терпандра божественные силы Крита. Он то касался перстами струн, то искоса доглядывал на избранницу великого Набусардара.

Музыкант был еще не стар, но в волосах его поблескивали серебристые пряди. Ясный взгляд его излучал неизъяснимую силу, и всякий раз, как он пробегал глазами по лицу Нанаи, в душе у нее поднималось странное беспокойство.

— О, — проговорила она, — твой взгляд смущает меня, ты покоряешь меня своим искусством, играй же, играй.

Певец исторгал из струн чарующие звуки, словно и в самом деле пытаясь обольстить свою слушательницу.

— Мой господин послал тебя, чтоб утешить меня. Скажи, чем могу утешить его я?

— Твой господин послал не только утехи ради, — ответил музыкант в паузе между песнями, — Знай — по ночам его мучают кошмары… Кто-то из богов угрожает ему…

— Чем? — выпалила Нанаи испуганно.

— Не смею огорчать тебя, избранница любви. Но знай — боги непреклонны в своем промысле.

— О чем ты? Скажи — прошу тебя, очень тебя прошу.

— Я не могу говорить тебе о тревогах твоего господина, великого Набусардара.

— Верно, это что-нибудь страшное, очень страшное, потому что Набусардар равнодушен и к богам и к наветам. Скажи, заклинаю тебя чарующими звуками твоей лиры! В этом нет ничего худого, даже если ты и дал обет верности и молчания. Скажи, заклинаю тебя колдовством твоих мелодий!

— Неужто ты так сильно любишь Набусардара?

— Да.

— И никого больше в целом свете?

— Никого. Певец задумался.

— Это-то и погубит твоего повелителя, моя несравненная госпожа.

Нанаи похолодела.

— Так говори же, чародей, говори, не мучай Меня.

— Волей богини Иштар тебе суждено делить свое сердце между двумя, любить двоих, жертвовать собой ради двоих, с двумя наслаждаться.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Я пришел предупредить тебя, что одна из чаш на весах твоих чувств заметно перетянула другую, и тот, кому отдалась ты всецело, должен умереть. Это открыла Набусардару небесная Иштар.

— Набусардар должен умереть из-за моей любви к нему? Этого я не допущу. Сердце, которое жаждет быть благоухающим цветком, не станет роковой ловушкой. Нет, нет, певец, любовь не смеет убивать.

— Не должна бы, несравненная госпожа, никого и никогда. Однако сердце твое, на котором печатью лежит поцелуй того, другого, мирится с тем, что он страдает и гибнет в подземелье. Боги в своей суетности умеют быть и справедливыми. Они призывают к себе не Устигу, а Набусардара.

— Певец! — ужаснулась Нанаи.

— Ты скажешь, что в тревожное время, когда у стен города бушует война, твой долг — хранить любовью того, кто на куртинах ежедневно подставляет грудь под стрелы врагов?

— О да! Два года с замиранием сердца я жду его в этих стенах, мысль о грозящей ему опасности может свести с ума. Но,скажи, что же в этом удивительного, певец? Ведь я всего лишь женщина, которой так необходимо опереться на плечо мужчины. Тебе ли не знать этого! Если тебя и вправду послал Набусардар, он, верно, говорил, как задобрить своенравных богов…

— У тебя есть ключи от подземелья. Из чистого золота. Их подарил тебе Набусардар во вторую годовщину вашей встречи у Оливковой рощи. Верно я говорю?

— Верно.

— Он преподнес их в знак того, что считает тебя хозяйкой своего дома и целиком доверяет тебе… Ныне Непобедимый посылает тебе, — певец запустил руку в кошель за своим широченным кожаным поясом, — вот этот перстень.

Он повертел его в руках — камни заиграли, вспыхнули на свету.

— Великий Набусардар посылает его персидскому князю Устиге.

— Устиге? — От удивления Нанаи произнесла это имя шепотом.

— Именно Устиге, несравненная госпожа. Сумасбродство простого смертного не стоит того, чтоб о нем говорили, зато прихоти великих людей заслуживают всяческого внимания.

— Ты — демон! — вскричала Нанаи. — Как можешь ты насмехаться?

— Я придворный певец, и мое дело — играть да потешать. Но я умею быть и серьезным. Случается, и у меня болит душа. Прости, любезная госпожа, избранница великого Набусардара.

И он снова ударил по струнам, и снова полилась щемящая, скорбная мелодия.

Нанаи потупила глаза, черные мысли не давали ей покоя.

— Раздумывать ныне недосуг. Я обязан сдержать, слово и исполнить другое поручение — собственноручно передать Устиге этот перстень, — он слегка подбросил его и ловко поймал на лету пальцами. — Так приказал твой господин. Он посылает его в знак доброго расположения к персидскому князю. Я должен вручить его в твоем присутствии и сообщить Непобедимому, как перс отнесся к подарку — принял его с благодарностью или с негодованием.

— О, — затрепетала от страха Нанаи, — сделай, Энлиль, так, чтобы Устига порадовался ему.

— Ты боишься за жизнь Набусардара?

— Очень.

— Так сойдем же скорее в подземелье.

Нанаи торопливо достала ключи из золотой шкатулки. крышку которой украшала миниатюра — нефритовое изображение Оливковой рощи.

Спускаясь по дворцовой лестнице из мрамора в серых прожилках, Нанаи боязливо проговорила:

— Там сейчас Тека, верная рабыня моего господина…

Тека действительно находилась в темнице, в обычное время принеся узнику пищу.

Устига лежал на истлевшей соломе, не в силах пошевельнуть рукой. Скупой свет каганца освещал его лицо, вид узника был ужасен — скулы, обтянутые сине-серой кожей, черные провалы вместо глаз. На уши свисали длинные космы; некогда красиво подстриженная борода, теперь уже давно нечесанная, напоминала свалявшуюся паклю.

Тека склонилась было над узником, но тотчас отпрянула. Ей показалось, что Нергал, уносящий в преисподнюю души людей, уже закрыл ему глаза своим смертоносным перстом.

Но Устига очнулся.

Собрав последние силы, он спросил шепотом:

— Что делается за городскими стенами? Идет ли еще война? На чью сторону клонится победа? Тека молчала.

— Я знаю, тебе запрещено со мною говорить. Быть может, душа моя вырвется из этого мрачного подземелья прежде, чем утихнет битва. Я очень слаб, Тека. Но и на склоне жизни заклинаю тебя звездами, месяцем и солнцем, заклинаю любовью и скорбью, скажи: далеко ли Кир? Два года гнию я в этом склепе, ожидая либо смерти, либо иной жизни. Где стоит сейчас войско моего царя?

— Господин! — в ужасе отшатнулась Тека.

— Никто никогда не узнает, что ты разговаривала со мной. Сегодня ты в последний раз принесла мне пищу. Завтра моя душа уже будет блуждать в царстве теней. Ормузд поможет мне вырваться из темницы этого солнечного дворца, Ормузд помо…

Язык плохо повиновался ему, и он умолк.

— Господин, вижу, ты добрый человек и заслуживаешь того, чтоб увидеть солнце, но не принуждай меня обманывать моего господина.

— Я понимаю тебя, Тека. Ты думаешь, умирающему безразлично, кто побеждает, Кир или Набусардар? Оба они сильны. Два года длится единоборство. Быть может, боги смилостивятся и опояшут меня мечом, чтобы мог я примкнуть к воинам моего царя. О Тека, хоть раз еще опоясаться мечом и взять в руки лук!.. Но нет, этому не бывать… Тело мое — ветхая холстина, а дух — сломанное крыло… Но об одном я тебя прошу — скажи мне хотя бы о ней. Не она ли это была, чьи глаза излучали ее взгляд?

Тека силилась побороть в себе сострадание.

А Устига продолжал:

— Чьи глаза излучали ее взгляд, чьи уста пламенели багрянцем ее губ, на чьих щеках играл румянец с ее щек… а каждая черточка светилась ее застенчивой улыбкой…

Вздох вырвался из груди Теки.

— Скажи, это она прислала мне маленького божка из нефрита, благовония, теплое покрывало и упросила пробить второе оконце, чтобы в темнице было светлее?

Тека всхлипнула.

— И этого мне никогда не узнать… но исполни хотя бы последнюю мою просьбу. Скажи, жива ли она?

— Жива, — сжалившись, кивнула Тека. Охваченный внезапной. надеждой, Устига попытался было встать, но предательская слабость вновь свалила его на соломенное ложе.

— Жива… Стало быть, она жива… Я умираю, а она жива… пусть хоть она живет. — Слеза выкатилась из-под его ресниц. — Пусть живет, моя прекрасная, любовь моя. Передай ей, Тека, что я ей все простил, что умираю без ненависти в сердце.

Тека насторожилась. Ей послышалось, будто кто-то спускается вниз по лестнице.

— Обещай, что передашь это… Я умираю за отчий край и уношу с собой в могилу самые светлые чувства к ней…

Рабыня взяла миску и протянула ее Устиге. Но тот не заметил этого жеста и продолжал слабеющим голосом:

— Мне кажется, я не мог бы найти в мире ничего более прекрасного, за что стоило бы пожертвовать жизнью.

Голова его свалилась набок, зрачки подернулись стеклянным блеском…

— Господин! — вскрикнула Тека и принялась трясти Устигу за плечо.

Конвульсия свела его лицо, но Теке мерещилось, будто он улыбается. Прозрачная пленка кожи обтянула скулы узника, бездной развернулись глазные впадины.

— Господин, господин! — кричала прислужница. Выронив из рук миску с едой, она бросилась к выходу.

В тот же миг дверь настежь распахнулась и на пороге показалась Нанаи с нанизанными на колечко золотыми ключами, а вслед за нею — певец, рука которого лежала на семиструнной лире.

В лицо вошедшим пахнуло затхлостью подземелья: воды Евфрата просачивались сквозь кладку, разъедая обмазку, узоры плесени расползлись по стенам темницы.

Нанаи едва не задохнулась в спертом воздухе и в страхе попятилась к двери.

Певец подхватил ее под руки и подбодрил:

— Смелей! Тот, что лежит на соломе, тоже дышал когда-то кристально-чистым воздухом, принесенным силою ветра с Серебряных гор, с горделивых вершин Тавра.

Она ничего не ответила на язвительные слова — ее вдруг так затрясло, что связка ключей на колечке, в два ряда усыпанном изумрудами, громко звякнула.

Погружавшееся в безмятежный сон сердце узника откликнулось на этот звук. Мгла перед глазами поредела с появлением чего-то непривычного. Устига ощутил это еще не совсем угасшим инстинктом — тем, что останавливает слепца на краю пропасти.

Когда Нанаи с певцом приблизились к нему, губы Устиги шевельнулись, но певец предупредил его вопрос. Он склонился над узником и, поднеся перстень к чахлому свету каганца, сказал:

— Князь из далекого персидского края, я принес тебе дар от твоего повелителя.

— Элос! — вырвалось из груди узника.

Элос, персидский лазутчик? Нанаи попятилась к двери, ища глазами стражников.

— Ах, у него горячка, не удивительно, что он бредит о своих друзьях… — лукаво усмехнулся певец и, взяв исхудалую руку Устиги, надел ему на палец перстень, в котором каплей крови пламенел драгоценный камень рубин из страны Офир, страны ясновидящей Балкис-Македы из Савы. Согласно поверью этот камень оживлял кровь в теле, спасая человека от смерти.

Певец тихонько шепнул Устиге:

— Кир близко, мужайся!

Устига пришел в себя.

Искра жизни трепетом пробежала по его изможденному телу. Вцепившись костлявыми пальцами в отвороты мантии, в которую был облачен музыкант, он взмолился:

— Скажи, кто ты!

— Певец, — ответил тот невозмутимо, — а этот перстень посылает тебе твой господин… непобедимый Набусардар — в знак вечной дружбы, залогом жизни. Притронься к нему, он с рубином. Притронься, и ты почувствуешь, какой он горячий и влажный. Он вернет кровь твоим жилам.

Устига разжал пальцы и упал навзничь.

— Он совсем обессилел, любезная госпожа. Чего доброго, не сегодня-завтра помрет в этой берлоге. Если хочешь спасти Набусардара, вели перенести персидского князя в светлую комнату да пошли к нему лекаря и ухаживай за ним. Насколько я знаю, однажды он спас тебе жизнь. И кажется, случилось это у опушки Оливковой рощи. Похоже, тогда ты любила Устигу и восхищалась красотой его духа, сердцу твоему грезилась его ласка, слух жаждал его песни… Вот послушай…

И он исторг из струн мелодию, которая больно отозвалась в душе Нанаи, девушка едва устояла на ногах.

— Сжалься, певец. — Она закрыла лицо руками и повернулась к двери.

— Когда-то ты любила его, и Энлиль не забыл этого. Когда-то ты приняла помощь Устиги и позволила ему вернуть тебя к жизни. А теперь, когда душа его покидает тело, ты не шелохнешься, слова доброго не скажешь. Неужто ты так ослеплена тем, другим? Помни, боги бывают и справедливыми!

В подземелье слышались лишь тихие всхлипывания Нанаи и шуршание гнилой соломы.

— Кто это скрывается за тобой, гонец? — спросил Устига, вглядываясь в тень у двери.

— Женщина, князь. Волею богов и Набусардара она пришла утешить тебя. Боги и Набусардар послали ее, ибо перст Набу в Книге судеб начертал этой красавице из красавиц пребывать меж двух мужей, наподобие пропасти, разделяющей две скалы, и лелеять в сердце двоих, как лелеет и поит влагой земля сросшиеся корни мандрагор.

— Кто открыл тебе это и кто ты сам? — прошептала Нанаи в ужасе.

— Певчий и гонец Набусардара! — усмехнулся таинственный гость. — Ты удивлена, богиня любви, как Набусардар послал тебя в это нечеловеческое обиталище утешать несчастного? Как он решился пожертвовать тобою? Ах, досточтимая госпожа, богиня любви! — Он тронул пальцами струны, и темница наполнилась волшебными звуками. — Когда нам самим грозит смерть, о других мы не думаем… Таков и Набусардар.

Так вот оно что, думала Нанаи. Боги угрожают избраннику ее сердца смертью. Потерять единственного, кто остался у нее в целом мире? Дать погибнуть тому, в ком сейчас так нуждаются? Нет, этого не должно случиться!

Не будь стражи у приоткрытых дверей, не будь свидетеля в лице этого кудесника, она пала бы на колени с мольбой:

— Смилуйся, Энлиль, и ты Иштар, не оставьте меня на стезе моей!

Она приблизилась бы к ложе из гнилой соломы, на которой бессильно разметались руки, некогда врачевавшие ее пронзенное стрелою плечо, и молвила бы слово раскаяния. Быть может, в ответ она услыхала бы спасительное для Набусардара слово прощения…

Но этот старец… Нанаи украдкой взглянула на музыканта. Этот старец, дьявол или искупитель, все перебирал и перебирал гибкими пальцами струны, и те то нежно трепали, то издавали яростный рокот.

Нанаи обуял страх, ее так и подмывало кинуться прочь, но старец с громогласной семиструнной лирой уже стоял у выхода. Путь к отступлению был отрезан. А у противоположной стены, словно завороженный чудодейственной музыкой, медленно поднимался на ложе князь Устига, измученный, страшный, похожий на призрак из древних сказаний.

Поднимаясь, он проговорил:

— Откинь кисею с лица, женщина. Покажись. Пусть увидит Устига, кого послали ему в утешение боги и Набусардар.

Устига встал и двинулся к ней на высохших ногах.

Нанаи попятилась от живых мощей, хотела было крикнуть, но горло сдавила спазма и она лишь прошептала в ужасе:

— Тека!

Но Теки здесь уже не было. Она незаметно выскользнула из темницы, чтоб уведомить начальника дворцовой стражи о случившемся.

Устига медленно приближался к Нанаи.

Ни жива ни мертва от страха, девушка словно вросла в каменную плиту пола. Она не смогла пошевельнуться, даже когда рука Устиги отвела кисею с ее лица. Чувства Нанаи притупились, она не заметила, как умолкли струны, как, перекинув лиру через плечо, чудесный певец стремительно шагнул за порог и притворил за собою дверь.

Расшитая кисея более не скрывала ее лица, и персидский князь, нет не выговорил, а выдохнул, потрясенный:

— Нанаи?

Мягко и нежно, как каплет из ложбинки ковша драгоценный елей в жертвенные чаши, так же мягко и нежно провел он ладонью по ее кудрям.

— Ты пришла, потому что я страстно желал этого. То, чего бескорыстно жаждешь всем сердцем, непременно сбывается. Благословляю за это судьбу, стократ благословляю за то, что смог увидеть тебя. С хвалой на устах и песней в душе благословляю и буду благословлять ее во веки веков за каждое твое прикосновение, за каждое слово, за каждую улыбку. Ликуя, снимаю я уцелевшие гроздья с твоих виноградников, в упоении поднимаю пожелтелый лист, нечаянно зацепившийся за край твоего одеяния и невольно занесенный сюда тобою. Я беру и возлагаю его себе на голову, словно лавровый веночек, смоченный в драгоценной эссенции. С этим венком на голове, с просветлевшим лицом и кровоточащей, израненной душой уйду я завтра на закат…

— Устига, — перебила она его, думая, что он бредит.

— Да, завтра, так сказал певец.

— Ты не умрешь, — очнулась Нанаи. — Ты должен жить.

— Уйдем со мной, Нанаи, и мы навеки будем вместе.

— О нет, нет, — прошептала она в смятении, — я должна остаться во дворце, я должна ждать…

— Здесь? Во. дворце? Кого ты собираешься ждать? Отвечай же! Откуда ты пришла?

— Я давно уже здесь, князь. Почти столько же, сколько и ты.

Устига задрожал.

— Боюсь произнести — как возлюбленная, как наложница Набусардара?

— Не скрою — я помолвлена с Набусардаром и, если Энлиль явит свою милость, стану его женой. Мы ждем, когда окончится война.

Обессиленный, ошеломленный ее словами, Устига покачнулся, руками ища опоры в воздухе.

— Безумная! — вскричал он. — Разве ты не знаешь, что Набусардар никогда не сможет взять тебя в жены? Ведь ты не знатного происхождения! Ему бы только потешиться — он погубит тебя любовью, а меня — голодом.

— Князь, ты слаб и много страдал, это говорит твоя изболевшая душа. Сядь. — Она подхватила его под руку. — Мы оба измаялись. Война и страдания надломили нас.

Устига повиновался. Шагнув к подстилке, он сказал:

— Да, я болен. Прости меня, Нанаи. Я очень болен. Глаза мои давно не видели солнца, и душа напиталась вечным мраком.

Когда они опустились на трухлявую солому, Устига схватил ее за руку.

— Я давно не видел света, Нанаи, в этой тьме меня преследуют черные и злые мысли. Зачем ты выручила меня тогда и спасаешь теперь? — Уперев заострившийся локоть в костлявое колено, он опустил голову на руку. — Я так любил тебя, Нанаи, ты же предпочла богатство и роскошь. Но ведь и я мог окружить тебя богатством и роскошью в Экбатане. Ты избрала Набусардара, согласилась стать его рабыней — ты, дочь Гамадана, предки которого веками сражались за вольную Вавилонию.

Резким движением высвободив руку из тисков его пальцев, Нанаи упрямо покачала головой.

— Ты права, — откликнулся он виновато, — благородному человеку подобает быть заступником, но не обидчиком женщины. Прости, что я обидел тебя. За два года умирания в этом глухом подземелье я совсем потерял разум; согласись — долго ли сойти с ума в этом склепе?!

Разговор невероятно утомлял его, каждое слово стоило Устиге больших усилий.

— Побереги себя, князь. Тебе нельзя так много говорить, — стала она успокаивать Устигу.

Спасти его — значило спасти Набусардара. Другого выхода, другого пути у нее не было. Она забыла об Устиге в трауре по отцу, но теперь, движимая страхом за Набусардара, которого боги грозили призвать в страну вечного заката, Нанаи преисполнилась решимости помочь персидскому князю.

— Доверься мне, князь. Сегодня же я вызволю тебя из этой сырости и смрада.

— Как ты меня вызволишь отсюда, что ты задумала?

— Нет, выпустить тебя на волю я не могу, — спохватилась Нанаи, — но я велю перенести тебя наверх, в дворцовые покои, где больше воздуха и солнца… Ведь ты всегда любил чистый воздух и солнце… князь.

По ее нежным щекам текли слезы.

— Выходит, взамен подземелья — дворцовые покои. — Устига склонил голову. — Благодарю тебя, Нанаи, ты очень добра. Но я отказываюсь от твоего благодеяния. Я давно приготовился к смерти. О, как тяжко жить в ее ожидании. Завтра… так сказал певец. — Он перевел дух. — В правой поле, в уголке этого рубища зашит смертельный яд. Я волен прибегнуть к нему, когда угодно. Я давно бы уже принял его, если бы не стоял передо мною твой образ, если бы не тревога за твою судьбу. Мне так хотелось увидеть тебя, увидеть еще раз. Я надеялся, что Кир сокрушит вавилонские стены и мы вместе уедем в Персию. Но Бабилу стойко обороняется. И ты, конечно, веришь, что победит Вавилон. Ты предпочла Набусардара и надеешься на его победу. — Вялая усмешка тронула его губы. — Но задумывалась ли ты над тем, кто он, этот победитель? Когда-то Набусардара превозносили все вавилонские женщины, ныне они молчат, потому что у великого воителя странные вкусы. Он предпочитает женщинам лошадей и собак.

— Князь!

— Ты ослеплена, Нанаи! Неужто ты не замечала, что сперва он кормит лошадей и собак, а потом уже ест сам? Кто не знает, что пятьдесят наложниц своего гарема он отдал толстобрюхому купцу в обмен на жеребца, который почитался лучшим скакуном во всей Фригии!

— Князь! — вскрикнула Нанаи, схватив его за руку. — Ты говоришь, не помня себя. Твоя рука будто в огне. Ты болен, ты очень болен. Князь…

Сгорбившись, как-то весь сжавшись, Устига прошептал:

— Нанаи, я хочу тебе еще сказать, что это был не царский певчий, не гонец Набусардара, а вестник смерти.

Устига уронил голову между колен, повалившись на бок, затих на своем ложе.

— Князь! — Объятая ужасом, Нанаи впилась руками в его плечи, силясь распрямить скорченную фигуру Устиги.

Нанаи без труда перевернула его на спину, но иссохшее, костлявое тело Устиги не обнаружило признаков жизни.

Нанаи в страхе поднялась. Первым побуждением ее было бежать, но мысль о том, что, возможно, певец, вестник смерти, ожидает за дверью, приковала ее к месту. Нанаи заслонила лицо руками. Он привел ее сюда, чтобы она стала свидетельницей смерти Устиги и узнала, за что суждено погибнуть Набусардару. Стремительной птицей мелькнула эта мысль в ее мозгу.

Одно было для нее несомненно: жестокосердные, кровожадные боги призывают к себе Набусардара в отместку за смерть Устиги.

Но пусть они знают, что любовь сильнее смерти, что любовь возлагает себя на жертвенный алтарь, что любовь собственную кровь цедит в раны истекающих кровью, что любовь сама воспламеняет себя, когда нужны свет и тепло, что любовь — это путь к красоте и правде, что любовь не знает устали в стремлении к самой далекой цели, что любовь — это крепость, на башню которой самые прославленные воители с благоговением возлагают? свои мечи; что любовь сильна, сильнее смерти…

Нанаи повернулась от двери, к которой она было отошла, и вновь осторожно подкралась к ложу Устиги, шепча:

— В этот миг ты стоишь на крепостной стене, любимый мой, великий и непобедимый Набусардар, тревожась за будущее Вавилонии. Знаю, тебя не страшат ни смерть, ни царство теней, я тоже их не боюсь, но из нас двоих ты нужнее, и поэтому ты должен жить. Своей смертью я умиротворю жестокосердных богов, разгневанных гибелью Устиги.

Под ее ногами зашуршала гнилая солома: Нанаи тихонько опустилась на колени.

— Ты говорил, Устига, что в правой поле твоей одежды… — И она трясущимися пальцами нащупала маленький мешочек с ядом. — Я не противлюсь милости твоего бога Ормузда. — Нанаи надорвала подкладку. — В свой час он должен был избавить тебя от позора и унижения… — Нанаи извлекла мешочек и развязала тонкие тесемки. — Ныне… — Она высыпала порошок на ладонь. — Клянусь тебе, господин мой, возлюбленный мой, в щит которого сейчас вонзаются персидские стрелы, клянусь Энлилем, который создал меня, и богиней Иштар, которая меня благословила, что я ухожу из царства радости в царство теней, чтоб ценою своей жизни спасти тебя.

Она смотрела перед собой в темноту, и счастливая улыбка озаряла ее лицо.

Тени подземелья простирались вокруг, недвижны, словно столпы загробного царства.

Нанаи перевела взгляд на ладонь, но, к ужасу своему, обнаружила, что нечаянно просыпала большую часть смертоносного порошка в лужицу, куда стекала сырость из-под ложа мертвеца. Может, для слабой женщины хватит и того немногого, что осталось?

Она запрокинула голову.

— Помни, великий мой, возлюбленный мой, прекрасный мой, смерть не разлучит нас, ибо любовь сильнее смерти… — и поднесла ладонь к губам.

Мысленно она прощалась со всем, что было дорого ей в этом мире. Взору ее разом предстали истерзанная войной Вавилония и языки пламени, в котором нашел свою погибель отец.

Приложив ладонь к губам, Нанаи еще раз остановила взгляд на пленном персе. Невыразимая боль стеснила ее грудь. Ведь она сама два года назад сделала первый шаг к ужасной развязке. В памяти Нанаи всплыли слова, сказанные Устигой той ночью в подвале дома на опушке Оливковой рощи. Конечно, это был прекрасный и благородный человек, но он стал жертвой бессмысленной ненависти и распри между людьми. И вдруг Нанаи поняла, что ни она, ни Устига не виновны в зарождении этой ненависти и розни и, не будь смертельной вражды меж племенами, они сумели бы найти общий язык.

— Князь, — изнемогая, жалобно прошептала она. Вдруг голова Устиги качнулась, упала набок, веки приоткрылись, и мутный взгляд скользнул по лицу Нанаи.

— Князь! — вскрикнула Нанаи, задрожав. Узник судорожно вздохнул и снова закрыл глаза.

— Ты жив… — негромко проговорила Нанаи, и ладонь со смертоносным порошком бессильно упала.

Устига слышал ее голос, но был так слаб, что не смог выговорить ни слова.

— Ты жив… — повторила она, точно благодаря его за величайшее благодеяние. — Воистину любовь сильнее смерти.

Эти слова шелестом донеслись до его слуха, Устига опять впал в забытье…

А в это время мнимый царский певчий стоял на террасе башни Этеменанки и на глазах у верховного жреца Исме-Адада изо всех сил натягивал тетиву, целя в сторону персидского лагеря. На стреле была надпись:

«Видел Устигу в темнице Набусардара. Дни его сочтены. Поспеши, Кир, царь мой».

Тот, кто теперь вместо семиструнной лиры держал в сильных руках натянутый лук, волею богов носил имя Элос.

* * *
После прихода Нанаи в борсиппский дворец Набусардар распорядился освятить куст игольчатого аканта.

Восхищенный формой растения, скульптор Гедека украсил двери, ведущие в покои Нанаи, гипсовым изображением ощетинившихся «соцветий и колючих листьев. Кроме того, увлекшись, он вылепил четыре колонны в виде акантовых колосьев и велел расставить их на террасе в том крыле, где находились комнаты Нанаи. Перед ним в бассейнах сверкали ослепительной красотой чашечки белоснежного лотоса, покоившиеся на плавучих листьях, словно заколдованные красавицы на глади озерных омутов. Решетчатый навес террасы был увит буйно разросшимся плющом, а по краям раскинулась крупноцветная чемерица; тут же тянулись ряды наперстянки с желтыми и пурпуровыми колокольцами, покрывавшими весь стебель. В укромных нишах росла жимолость, которая наполняла покои своим благоуханием. Десятки редких кустарников, трав и цветов покрывали небольшое пространство террасы.

Но наибольшей заботой дворцовых слуг удостаивался именно ощетинившийся колючками куст аканта, его высокие стебли обступали садовую мраморную скамью, подножие которой было искусно оковано бронзой. Горькие минуты одиночества Нанаи коротала на этом ложе, внимая шелесту южного ветерка в цветнике и воплям демона войны за городскими стенами.

Игольчатый акант должен был послужить щитом и мечом дому Набусардара. Под его защитой Нанаи, как и другим обитателям дворца, предстояло переждать грозную пору войны и наступление мирных дней встретить под знаком терпения, любви и веры.

Но однажды поутру Тека заметила, что верхушки аканта чахнут. Кто-то из демонов коварно подстерегал счастье, которое берег в своей цитадели непобедимый полководец. Весть об увядании священного куста встревожила всех обитателей дворца..

Несчастье нависло над домом Набусардара.

Все началось с того утра, когда чудной певец явился звуками своего инструмента развеять грусть возлюбленной хозяина и так заворожил ее своими колдовскими чарами, что та согласилась спуститься в злополучную темницу к пленному персу.

Оказав дьяволу эту небольшую услугу, певец выскользнул за дверь, перебросился словцом со стражниками, взбежал по лестнице и, минуя княжеские покои, устремился к нижнему двору.

На левом крыле лестницы, сложенной из розового песчаника и украшенной гигантскими изваяниями сидящих львов из светло-серого камня, он лицом к лицу столкнулся с запыхавшейся Текой — прислужница разыскивала начальника дворцовой стражи, чтобы сообщить ему о происшествии в подземелье.

Певец не свернул с дороги и, когда Тека подняла кулаки, ударил по струнам.

— Ой! — вскрикнула рабыня, отшатнувшись.

Бренча лирой, музыкант сбежал по ступеням, на вертикальной плоскости которых камнетесы высекли сцены из жизни Охотников и лесных зверей.

Тека глядела ему вслед. Он прошел под могучим развесистым тысячелетним дубом, символизировавшим силу рода Набусардаров, нагло прошагал мимо стражников и скрылся за воротами.

Не найдя начальника стражи, Тека бросилась назад в подземелье, чтобы увести оттуда хозяйку дома.

Ее охватило предчувствие чего-то непоправимого.

Она распахнула дверь темницы, но после ослепительного летнего солнца в первую мну ту ничего не увидела.

— Госпожа! — позвала она.

Ни звука в ответ.

Глаза ее понемногу свыкались с темнотой, и среди мрачных стен Тека различила на соломенной подстилке две фигуры.

Сперва она увидела Устигу, неподвижно скорчившегося на своем одре. Над ним, приложив ладонь к пылающему лбу князя, стояла на коленях измученная Нанаи.

— Что это? — в испуге проговорила Тека. Едва сдержав крик, она послала одного из стражников за дворцовым лекарем и наказала солдату держать язык за зубами, но, прежде чем явился премудрый лекарь Сирру-Асум, слуги столпились у входа в подземелье, выспрашивая, что случилось.

Тека была сама не своя:

— Неужто мертв?

Нет, он жив, — ответил Сирру-Асум. — Но у него корчи. Он совсем обессилел.

Тут он заметил лежавший возле подстилки мешочек. Лекарь поднял его и высыпал на тыльную сторону ладони остатки содержимого.

— Яд, — обомлела Тека.

— Яд, и притом очень сильный. О Мардук, надеюсь, он не собирался отравить себя и избранницу Набусардара?

— Нет, мудрый Сирру-Асум, — подала голос Нанаи, — я сама хотела лишить себя жизни, чтобы спасти Набусардара от смерти, потому что, как открыл мне певец, если Устига уйдет в царство теней, вслед за ним суждено уйти и Набусардару. Я хотела, чтобы смерть моя стала для него искуплением, думала умилостивить богов, но руки у меня так дрожали, что я, как видишь, просыпала яд на землю, а того, что осталось, было слишком мало.

— Будь благословен, Мардук, — прошептала Тека.

— Ты полагаешь, мудрый Сирру-Асум, что у князя всего лишь корчи? — в слезах спросила Нанаи.

— Все говорит за это. Мы положим его на носилки и перенесем наверх.

В дворцовом покое, куда его поместили, Устига очнулся с выражением печального и трогательного равнодушия ко всему, что предстало его взору. Он глубоко вдыхал свежий воздух, струившийся сквозь отверстие в потолке, и это был единственный знак теплившейся в нем жизни.

Треволнения последних дней так истощили Нанаи, что Сирру-Асум и ее уложил в постель. Она не помнила, приняла ли остаток яда, который высыпала на ладонь, решив отравиться. На всякий случай лекарь еще раз дал ей козьего молока с целебным отваром. Рука Нанаи дрожала, когда она пыталась поднять кубок со снадобьем. Губы ее были бескровны, глаза тусклы, долго не проходила слабость во всем теле.

Ожила Нанаи, когда лекарь, при ней вспомнив об Устиге, сказал, что Нергал не впустил его в царство теней; щеки Нанаи порозовели, просияли глаза.

Вскоре она стала подниматься с постели и выходить на террасу, обычно в сопровождении мудрого Сирру-Асума или жреца-учителя, брата Улу.

Однажды они стояли с благородным Улу среди газонов, засаженных ирисами, и смотрели на куст священного аканта с увядшей верхушкой.

— Страшно ли это знамение, брат Улу? — спросила Нанаи. — Боги наделили жрецов даром провидения, открой мне всю правду. Верно ли, что моему господину, великому Набусардару, угрожает опасность? Певец с семиструнной лирой пророчил ему смерть.

— Но ведь это не певец был, — с ласковой укоризной возразил Улу.

В глазах Нанаи отразилось недоумение.

— Не певец, а один из персидских лазутчиков.

— Элос?

— Быть может, и Элос. Его светлость, непобедимый Набусардар приказал выследить его в Вавилоне. Переодевшись певцом, этот перс проник во дворец.

— О горе мне, легковерной!

— Этот перс знал, что ты испугаешься за судьбу Набусардара, так оно и случилось. Но его светлость прощает тебя.

— Откуда это тебе известно, добрый Улу?

— Я сам принес Непобедимому весть о коварстве мнимого певца.

— Скажи, он очень устал от боев и сражений?

— У Непобедимого много забот, лицо его хмуро, глаза воспалены.

— Он потерял веру в победу?

— Веры он не потерял, но опасается, как бы войска не истощили друг друга настолько, что победителю не хватит сил увенчать себя лавровым венком.

— И долго еще продлится война?

— Кто знает, дорогая Нанаи! На внутренней стороне перстня, который оставил Устиге персидский лазутчик, мы обнаружили надпись…

— Надпись? — шепотом переспросила Нанаи, чувствуя, как ею снова овладевает слабость.

— «Мужайся, Кир близко!» — вот что написано там.

— Что это значит? — спросила Нанаи изменившимся голосом.

Что персы задумали какое-то вероломство и верят в свой успех.

* * *
Ликуют горны, гремят барабаны, в воздухе реет походная песня. В эту смесь звуков вплетается гомон возвращающихся с поля дворцовых жнецов и жниц. Сверкают под солнцем серпы, горят в его лучах острия копий. Толпа все растет, обступая свиту верховного военачальника. Всадники с трудом прокладывают себе дорогу. Женщины бросают им цветы, плоды гранатового дерева, айвы, финики и тяжелые, роскошные гроздья винограда.

Наконец отряд остановился перед огромными воротами борсиппского дворца Набусардара.

Впереди воинов на статном скакуне ехал сам Набусардар в шлеме с гребнем. Верховный военачальник был чем-то озабочен, но сквозь тень на его лице просвечивала ласковая улыбка, с которой он обращался к ликующему народу.

Под звуки горнов и бой барабанов створы ворот распахнулись, и отряд въехал на просторный двор.

Набусардар остановился, подоспевшие конюхи подхватили брошенные им поводья, поглаживая верного коня по крутой шее.

А со второго двора уже спешили Тека и скульптор. из мастерских высыпали слуги.

Обрадованный такой встречей, Набусардар поздоровался со всеми и нетерпеливо обратился к Теке:

— Где же моя избранница?

— Твоя светлость найдет ее на террасе. Едва Тека произнесла эти слова, как стебли плюща раздвинулись, и в нимбе позолоченных солнцем волос показалось лицо дочери Гамадана.

— Нанаи! — выговорил Набусардар и, словно подхваченный ветром, кинулся к лестнице, ведущей в верхние покои.

С замирающим сердцем устремилась девушка ему навстречу. Легкокрылым мотыльком, легким облачком летела она, едва касаясь ступеней. Мысли у нее звенели, точно веселые бубенцы потешников. Любовь раскрыла свои лепестки, обнажив ликующее сердце Нанаи.

Она подбежала к нему и обвила его шею. Набусардар обнял ее и крепко прижал к груди. Обеими руками гладил он ее волосы, вплетая пальцы в их пряди.

— Нанаи, дорогая, любовь моя, жизнь моя…

— Благословение Энлилю — ты вернулся… — проговорила она.

— Любовь моя, жизнь моя… жизнь моя, любовь моя, — шептал он, ей в лицо, не зная, какое из этих слов вернее выражает переполнявшее его чувство. Вдруг он запнулся: — Это правда, будто Устига хотел лишить тебя самого прекрасного, что есть на Свете, и дал тебе яд?

— Я обо всем расскажу тебе, мой милый.

Обнявшись, поднимались они по лестнице, и Нанаи тихонько исповедовалась ему:

— Как-то во дворце появился незнакомый человек. Он назвался певцом и сказал, будто ты послал его ко мне. И я по глупости и со страху поверила его вздорным предостережениям. А когда увидела Устигу в корчах, то решила, что он умирает, и испугалась, неразумная, как бы боги в отместку не отняли жизнь у тебя. Я хотела смирить гнев богов и спасти тебя ценою собственной жизни, принять яд. Устига говорил, что у него в поле зашит мешочек с ядом. Но я не по его понуждению, а по своей воле хотела уйти в царство теней. Да только боги судили иначе; оба мы живы и я могу обнять тебя. О, я могу обнять тебя и смиренно прошу — будь милосерден к Устиге.

— Ты все еще любишь его, Нанаи? Сильно, сильнее, чем Набусардара?

— Одного тебя, мой победитель.

— Только потому, что я победитель? А что, если бы им стал Устига, — кого бы ты избрала тогда?

— Клянусь незапятнанной честью рода Гамаданов: что бы ни случилось — я буду любить одного тебя.

— Ты произнесла это с такой грустью, Нанаи, любовь моя…

— Я говорю это с грустью, потому что многое из того, с чем сталкиваемся мы на дороге жизни, нам неподвластно. Страдания персидского князя заставляют меня страдать, хоть я и понимаю, что ты держишь его в заточении как недруга Вавилонии и не вправе выпустить, пока мы враждуем с персами. Но прошу тебя об одном, Набусардар, не отправляй его обратно в подземелье! Там ужасно, там слишком ужасно даже для убийц и диких зверей. Оставь его в верхних покоях. Пусть и у него будет немного свежего воздуха и солнца.

— Ты любишь его, Нанаи! — Набусардар холодно посмотрел на нее.

— О, если бы ты мог заглянуть в мое сердце, сомнения твои рассеялись бы, мой дорогой.

На повороте лестницы они остановились передохнуть.

Тревога и опасения, связанные с Устигой, не покидали Набусардара, хотя он и не придал особого значения высеченному на перстне приказу Кира, — враг ведь отступил от стен Вавилона! Он лишь распорядился усилить стражу во дворце и набить двойную решетку на окне комнаты, где лежал Устига.

Затем все сошлись в кабинете Набусардара для дружеской беседы.

Первым заговорил Гедека, осведомившись, долго ли еще будет бесноваться демон войны.

— Я не случайно приехал, — оживился Набусардар, — персы отступают, и надо полагать — войне скоро конец.

— Конец? — воскликнула Нанаи, и слезы радости зазвенели в ее голосе.

— Полагаю, что так, хотя твердой уверенности у меня нет. Персидское войско отошло от стен Вавилона — это правда, лишь несколько отрядов закрепилось на подступах к городу — возможно, для того, чтобы прикрыть отступление основных сил.

— Господин, — разрыдалась Тека, — все, что прикопила я, служа твоему роду, я с благодарностью приношу в жертву богам.

— Не надо спешить, — остановил ее верховный военачальник, — хотя его величество Валтасар первым ступил на сей ложный путь… Люди в Вавилоне не помнят себя от радости — пляшут, поют, кричат. На улицы выкатили бочки с вином, пьют без удержу. Царь заразился веселостью гуляк и приказал в честь победы устроить пир, еще невиданный в Вавилоне. Я предостерегал его, говорил, что рано. Да он заупрямился, закапризничал, как всегда. Говорит, в такой день никому ни в чем не будет отказа, вино, как воды Евфрата, потечет через весь Город Городов. Солдаты будут угощаться заодно с горожанами — в домах, на площадях, в садах и на улицах. Женщины будут ублажать победителей.

— Господин мой… — Испуг мелькнул в глазах Нанаи.

Набусардар нахмурился.

— А самые красивые должны принадлежать царю, дорогая, — с суровой горькой усмешкой добавил Набусардар. — Вот какой чести могут тебя удостоить!

— О, ради Энлиля, — ужаснулась она, — ради священного Энлиля, творца вселенной…

Услыхав о причуде царя, Тека задрожала. Она была свидетельницей великой любви. Набусардара к Нанаи и понимала, что творится в душе ее господина.

Прихоть Валтасара ошеломила и Гедеку, но, храня спокойствие, он сказал:

— Если царь остановит свой выбор на Нанаи, я берусь подыскать продажную женщину, внешне похожую на твою избранницу, светлейший, пусть та за золото подарит царю свое тело и ласки. Лишь бы Валтасар не догадался о подвохе! Если нет у него почтения к тому, кто два года защищал Вавилон и его самого, то поделом ему быть обманутым.

— Нет, мастер, — возразил военачальник. — Довольно обмана и лжи. Нанаи станет моей законной женой. Царь должен это осознать. За победу над персами я не потребую иной награды, кроме благородного титула для дочери Гамадана. Награды будут присуждаться в день праздника. Вот тогда я испрошу у царя позволенья, чтобы Нанаи в соответствии с законом могла стать спутницей моей жизни. — Набусардар задумался. — Правда, однажды царь отказал мне, но я не хочу обходить закон.

— Извини меня, светлейший, но, пожалуй, в таком деле хитрость надежнее просьбы, — возразил Гедека. — На сей раз я советую тебе прибегнуть к ней, хотя, как ты знаешь, сердцу моему всегда чуждо было лукавство. Я не верю в великодушие нашего государя, и мне жаль Нанаи.

— Или сам испроси у Иштар милостей любви, — подала голос Тека, умоляюще глядя на господина. — Пусть она благословит тебя. Совладав с двумястами тысячами персов, неужто не переспоришь ты халдейского владыку?!

В душе он разделял ее мнение, но вслух произнес:

— Я надеюсь, выход найдется. Спасибо вам за попечение о моем дворце и самом дорогом для меня сокровище.

При этом он взглянул на Нанаи и погладил ее сложенные на коленях руки.

— Спасибо за радение и верность. Расспросив каждого о житье-бытье, Набусардар вскоре отпустил всех.

Когда они остались наедине, Нанаи сказала:

— Ты невесел и печален, мой победитель. Ты так грустишь, будто персы овладели Вавилоном. А ведь мы давно не виделись и тяжкое время пережили в разлуке. Радуйся же нашей встрече в вольном краю.

— В вольном ли, моя Нанаи? Опасность еще не миновала. На подступах к городу персы роют рвы. Вопреки желанию Валтасара, я приказал воинам не покидать стен. Боюсь, как бы враги не возвратились, хотя допускаю, что они решили убраться восвояси. Неспокойно у меня на душе. А руки связаны, ведь и для меня царское слово — закон. Будь моя воля, я преследовал бы персов до пограничных рубежей. Но у нас нет сильной конницы. Страшно сознавать, что тобою верховодит царь, который толкает страну в бездну. Это даже рабы понимают. Простого человека не обманывает чутье. Эсагила помирилась с Царским Городом, убедившись, что Валтасар, так же как Набонид, станет послушным орудием в ее руках.

— Что же нужно для спасения народа, мой повелитель?

— Нужно устранить этого спесивца, да боюсь, скоро не удастся. К тому же теперь Вавилонии необходим Валтасар, каким бы он ни был; если трон опустеет — враг не преминет этим воспользоваться.

— Но разве в Халдейском царстве нет никого, кто мог бы занять престол и править народом? Ведь есть же у нас царица! Бодрейший Улу рассказывал мне о славном прошлом халдеев, он говорил, что при царице Нитокрис страна процветала так же, как при Навуходоносоре. Почему бы нынешней царице не править самой? Она мудра и добра к людям.

— Она-то мудра и добра, да только кто возьмется устранить Валтасара?

Набусардар глубоко задумался.

— Ну, хотя бы я, — решительно высказалась Нанаи. Он вздрогнул, словно очнувшись от тяжелого сна, и настороженно огляделся — не слышал ли их кто.

— Женщине такое не под силу. Это дело воинов.

— Полно, на праздничном пиру ты без труда обратишь на меня внимание Валтасара. Я ведь тоже могу пойти на этот пир. И, когда, забыв всё на свете, он будет жаждать моих ласк, я заколю его.

— Нет, бесценная моя. — Набусардар взял ее руки, покрывая их поцелуями. — Ты останешься такой же чистой, как до сих пор. Ты не запятнаешь себя кровью. Это наше, мужское дело. Однажды невольно я чуть было не принес тебя в жертву персам и за это казню себя по сей день. Нужно быть извергом, чтобы сознательно подвергать тебя опасности.

— Но ты же не посылаешь меня, я сама иду на это.

— Нет, Нанаи, бесстрашная жена моя, ты будешь принадлежать только мне, мне одному. Ты для меня самая желанная награда за победу над Киром. Оставим заботы и поговорим о чем-нибудь более отрадном. Завтра я снова вернусь к царю, а сегодня мне хочется счастья, настоящего счастья для нас обоих.

Взмахом руки он словно отогнал мрачные мысли.

— Да, сегодня мы должны быть счастливы вместе. С этими словами он опустился перед ней на колени и стал целовать ее пальцы, и перстень на пальце, и линии на ладонях, и ямки на запястьях, испрошенных голубыми жилками. Затем он поднялся и обнял ее.

— Да, сегодня я хочу, чтобы непостоянные боги сполна одарили меня счастьем, предначертанным мне судьбой.

Нанаи склонила голову ему на плечо. Их глаза встретились и слились в долгом взгляде, как родники сливаются в одном ручье.

Защищенные дворцовыми стенами от ревнивых взоров богов и людей, они были счастливы вдвоем, пока мрак не окутал дворец, возвещая наступление ночи.

Набусардар проводил Нанаи в ее покои.

— Да хранит тебя твой Энлиль, — сказал он ей, расставаясь.

Когда она вошла в опочивальню, Тека приготовляла для нее ночную одежду. Она помогла Нанаи совершить омовение и, умастив ее тело благовониями, нарумянив и наведя щеки нежной матовой пудрой, похожей на белую пыльцу, облачила госпожу в белоснежный, отделанный вышивкой, убор. Нанаи взглянула на себя в зеркало, когда Тека завязывала на ее талии розовые и голубые ленты. — Ты прекраснее райских дев, избранница моего господина, — сказала Тека, — ты прекраснее радуги. Видел бы тебя сейчас мой повелитель — он никогда больше не поглядел бы ни на одну из женщин! Ты словно розовокрылая горлинка на мраморном ободке пруда Иштар. Словно песня про северные облака, румяные от зари.

— Отчего ты так старательно наряжаешьменя?

— Обычаи требуют от женщины, встречающей победителя, быть нарядной. В первую ночь по возвращении его с войны она должна принадлежать ему.

Нанаи замерла от изумления.

— Не бойся, благородная моя госпожа, — ласкала ее взглядом верная рабыня, — не тревожься, ты любима самой нежной любовью. Я вскормила Набусардара своей грудью — досточтимая матушка его умерла в родах… и знаю, какая кровь течет в его жилах, знаю, что у него на сердце и что в мыслях. Да благословит тебя в его объятиях Иштар, богиня любви.

Задув все светильники, кроме одного, Тека сказала с поклоном:

— Твой господин будет ждать тебя.

И притворила за собой дверь.

Нанаи стояла перед зеркалом, стыдливо разглядывая себя. Огненные локоны ее струились по плечам и спине.

Щеки, овеянные очарованием юности, напоминали созревающие плоды. Изящно очерченные губы были похожи на сложенные крылья бабочки, трепещущие в предчувствии головокружительного полета.

Разглядывая свое отражение, она вспомнила слова Теки:

«Твой господин будет ждать тебя».

Нанаи медленно отошла от зеркала.

Покои Набусардара от ее опочивальни отделяла лишь деревянная дверь, завешанная драпировками из тонкой шерсти.

Коснувшись их, она остановилась в нерешительности.

Да, есть такой обычай, освященный божественной Иштар: первая ночь принадлежит вернувшемуся с войны победителю. Но что, если она нарушит его, пользуясь покровительством той же Иштар? Нет, на чистоту ее непорочного тела покушается царь, — так уж во сто крат лучше принадлежать Набусардару, единственному, которому она хотела бы принадлежать.

Мысли Набусардара были заняты совсем иным, и он очень удивился, когда увидел Нанаи в своей комнате.

Он возлежал на ложе, рассматривая план местности, где персы рыли канавы, прикидывая расстояние от озера Нитокрис до Персидского залива. И тут увидел Нанаи.

Он отложил в сторону план и, любуясь, наблюдал, как Нанаи приближается к нему — ослепительная, лучезарнее дневного светила.

— Ты словно луч солнца, — улыбнулся он, глядя на ее бронзовые волосы, озаренные пламенем светильников.

— Не смущай меня, — кротко потупила она глаза.

— Или словно зори, которыми я любовался в Дамаске. Когда-нибудь мы отправимся туда вместе.

Он плавно поднял руку, радостно приветствуя ее, и не опускал до тех пор, пока Нанаи не коснулась ее.

Она присела на краешек его ложа.

— Как ты прекрасна! — воскликнул он, пораженный ее красотой. — Ты могла бы блистать звездою в небе, озаряя чертоги царей. Могла бы сиять месяцем и серебрить по ночам рощи. Могла бы сверкать солнцем, под которым наливаются колосья. Любовь моя единственная, ты воплощение мечты, которую, как драгоценный камень, лелеет человеческое сердце. Ты — воплощение всего прекрасного в этом мире. Но будь лишь одним — моей бессмертной любовью.

Помолчав, он спросил:

— Ты согласна?

— Согласна, повелитель и избранник мой. Он привлек ее к себе и, чтоб она не озябла, укутал плечи легким белым покрывалом.

— Или, может, руками согреть тебя, жизнь моя? Он ласкал ладонями ее плечи и руки, она улыбнулась и склонила голову ему на грудь.

— Ты словно лилия, — продолжал он, — что раскрывается от прикосновения первого солнечного луча. Обещаю тебе царство, хранимое для тебя в моей душе. В сравнении с ним все царства мира — ничто, все сокровища — прах. Я буду любить тебя так, как только способен любить человек человека.

Он порывисто привлек ее к себе и стал целовать. Один из светильников угасал, должно быть, в нем догорало масло, в комнате стало темнеть. При меркнущем огне потемнели и волосы Нанаи, напоминая теперь плодоносный ил Месопотамской равнины, потемнели и окружающие предметы, тени их расплылись.

— От тебя веет дыханием олеандров и нарциссов, блаженство мое, — шептал он, обжигая губами ее уста, шею, плечи, осыпая ее всю поцелуями.

— Помнишь, как мы встретились с тобой под ветвями Оливковой рощи, мой любимый? — спросила Нанаи, прильнув к нему, точно лепесток к пестику цветка на закате.

Ответом ей было пылкое объятие.

— Не сон ли это? — спрашивала она.

— Нанаи, жена моя, желанная моя, любовь моя, — задыхаясь, шептал он ей в лицо, — не Валтасар, а Набусардар! Не его, а моей будешь ты отныне и навеки, навеки…

В дальней комнате Тека укладывала в драгоценный деревянный ларец детскую одежду, шитую голубыми и золотыми нитями. Сверху она положила белую шерстяную накидку, вытканную золотом и отороченную алым кантом. На застежке был изображен усыпанный драгоценными камнями герб рода Набусардаров. Он же украшал и маленькую шапочку, наподобие тех, какие носили халдейские военачальники.

Когда Тека закрывала наполненный ларец, чтобы утром господин передал его Нанаи как дар от победителя, Набусардар шептал на ухо своей возлюбленной:

— Ты будешь матерью, матерью моего сына, моего первенца. Будешь улыбаться солнышку, когда первые утренние лучи озарят твое лицо, будешь улыбаться солнышку, когда оно а полдень поднимется в зенит, согревая землю и все, что дает начало новой жизни, будешь улыбаться солнышку, когда оно под вечер, клонясь к закату, приносит отдохновение природе и женам, столь же плодородным, как и ты, рождающим только жизнь и любовь. Отныне не ведать тебе ни горести, ни печали, дорогая моя. Ты моя навеки, и я навеки твой.

* * *
Персидские полки не осмелились вернуться к неприступным стенам Вавилона.

Город Городов, могущественный Бабилу, пировал дни и ночи. Народ, опьяненный свободой и вином, ликовал, буйствовал, отплясывал на улицах с рассвета до заката и с заката до зари.

Горстка удалых, как на подбор, воинов смешалась с толпой и льстивыми словами подстрекала народ требовать от царя еще более роскошного пиршества. Это были люди Элоса. Они подговаривали горожан, рассчитывая, что Валтасар уступит их просьбам и устроит пир на праздник Сбора плодов. Довольно крови и смертей, надо и повеселиться, пожить в свое удовольствие, да так, чтобы жизнь кипела и бурлила, как горный поток.

Население города толпилось перед царским дворцом и, возглашая славу и хвалу Валтасару, ждало до тех пор, пока царь не объявил, что исполнит волю народа.

Несколько недель готовились горожане, царь и сановники к празднику Сбора плодов.

Наперекор Эсагиле Валтасар распорядился соорудить на Дороге Шествий, на священной дороге Аибуршаб, триумфальную арку, справа от нее поставить изукрашенный перламутром и драгоценными камнями трон из чистого золота, а слева — скамьи для сановников и советников, сделанные из лучезарного золота и слоновой кости. Окружающее пространство он приказал вымостить гранитными плитами и начертать на них строфы хвалебных песен, прославляющих могущество и величие Валтасара.

На холме, служившем подножием триумфальной арки, копошились сотни невольников и поденщиков: плотников и каменотесов, мостильщиков и скобовщиков, кузнецов и плавильщиков, граверов и резчиков, гранильщиков и ювелиров. За этим кропотливым муравейником, подобно недреманному оку Мардука, приглядывали десятки скульпторов и архитекторов.

Крылатые бронзовые быки с головами халдейских гениев по два с каждой из четырех сторон поддерживали массивные колонны из дорогого диорита. Ребра устоев были окованы золотыми пластинами с украшениями в виде розанов, сердцевиной которых служили самые крупные во всем царстве драгоценные камни. Среднюю часть колонн покрывали сцены сражений с персами. Верх арки представлял собой огромную, отлитую из золота, плиту. На ней изображалось, как царь Валтасар приносит в жертву Мардуку, владыке небес, толпу связанных по рукам и ногам персов и льет на алтарь бога из выложенного сверху донизу брильянтами, изумрудами, рубинами и аметистами кубка сцеженную им персидскую кровь.

С террасы висячих садов Эсигиши — гордости царского дворца — Валтасар восхищенно взирал на растущую громаду, творение, искуснейшее из искусных.

Иногда он увлекал за собой молчаливого Набусардара, и тому приходилось вторить царю, неумеренно превозносившему не только новое сооружение, которое было призвано поведать векам и народам о могуществе и славе сына Набонидова, но и готовящиеся торжества.

Однажды, Валтасар молвил, показывая на арку:

— Это во славу всевидящего, всемогущего Мардука. Священной же троице в ападане я готовлю жертвы еще более богатые.

Набусардару претила мысль о предстоящих торжествах, они казались ему кознями злых духов, признание царя кольнуло его, точно шип терния.

— Тебя, как я погляжу, не очень радуют мои слова и деяния, — заметил Валтасар, поднимая брови. — Не знаю только, что тому причиной — зависть или равнодушие…

— Я уже говорил, что пировать преждевременно, — боюсь, как бы не было беды. Ты прости меня, царь мой. Но арка твоя и впрямь величественна…

— Величественна… — обрадовался царь. — Это жертва Мардуку… Священной же троице в ападане… ну, да поведаю тебе и о том, ты мудр и многоопытен… Решил я в торжественный день принести на алтарь троицы человеческие жертвы. По моему приказанию отобрано сто самых красивых юношей, на сей раз из числа знатных иудеев и прочих чужеземцев.

— Опять кровопролитие, светлейший? Не ты ли говорил, что потому и устраиваешь празднество, что народу больше невмоготу видеть вокруг смерть и кровь?

— Так-то оно так, мой верховный военачальник, только чем же мне тогда удивить две тысячи жрецов да две тысячи вельмож, что соберутся на пир в ападану?

Не в силах больше созерцать потоки крови и пирамиды мертвых тел, Набусардар ответил, в надежде отвратить царя от его намерения:

— Слыхал я на берегах канала Хебар, как поют еврейские юноши. Пусть они развлекут гостей своим великолепным пением, благо ты примирился с Даниилом. Такого сюрприза не преподносил своим гостям еще ни один государь.

— Вот речь мудреца! — воскликнул Валтасар. — Вот совет, достойный царского слуха! Я велю им петь псалмы и хоралы. Один из моих лазутчиков говорил мне, иудей, прославляющий чужого бога, совершает тягчайший грех и навлекает проклятие Ягве на свое племя. На пиру я прикажу псалмами и хоралами славить священную троицу. Ягве отвратится от иудеев и оставит мое царство в покое. Тогда незачем будет отпускать их из плена, хоть я и обещал Даниилу, да и Телкиза уговорила меня; измученный думами о войне, я уступил ей.

— Я рад, что ты согласен обойтись без кровопролития, государь.

— Ты находчив и мудр, князь. Навуходоносор ставил звездочетов выше мудрецов, я же ставлю тебя выше и мудрецов и звездочетов. Да будут благословенны боги за то, что послали мне мужа, превзошедшего мудрецов и звездочетов. И чтоб ты видел, как высоко ценит тебя царь Валтасар, я щедро вознагражу тебя;

Он с минуту молчал, улыбаясь и причмокивая.

— Я не поскуплюсь, но меня огорчает, что ты все время печален… Уж не та ли девка причиной тому, князь? Неужто она и в самом деле полюбилась тебе?

Набусардар так стиснул зубы, что казалось, они раскрошатся, и в ярости поглядел на Валтасара.

— Я намерен, государь, взять ее в жены и сделать полновластной хозяйкой моего сердца, моих дворцов и земель.

Ярость Набусардара вызвала у царя усмешку, он сказал:

— Я еще не наградил ее благородным титулом, но стоит ли из-за этого расстраиваться? Радуйся, что Мардук помог нам одолеть персов и ты отпразднуешь победу. Все забудешь, что было и чего не было, очутившись среди цветов, яств и вин, курильниц и женщин.

— Она одна владеет моими помыслами, царь, и я прошу тебя — измени свое решение, исполни мою просьбу о благородном титуле для дочери Рамадана.

— После, после празднеств.

— Отчего твое величество терзает мне сердце?

— Оттого, что я царь и моя воля для всех закон.

Набусардар еще крепче стиснул зубы, мысленно призывая адский пламень на то место, где они стояли. Зная упрямый норов царя, он решил не тратить времени на бесплодные препирательства и поклялся могилами своих предков и жизнью своих потомков отказаться от знатного звания, чтобы жить с Нанаи среди корабельщиков или хлебопашцев.

В то время, как дни Набусардара проходили в непрестанной тревоге, царь безудержно развлекался.

Триумфальная арка уже возвышалась, сверкая на солнце.

И вот наступил день праздника во всем своем великолепии — без единого облачка на высоком голубом небе, без единой тучки в душе Валтасара.

Это был праздник радости, торжество веселья и буйства. Город украсился гирляндами цветов; по устланным дорогими коврами улицам весело сновали вельможи и простой. люд, все в пестрых нарядах, с украшениями из золота и самоцветов. Двери храмов были настежь, перед алтарями богов курились кадильницы, дым благовоний окутывал дома, клубился над крышами, дурманя сознание, расслабляя душу и волю, подобно крепким винам и ржаной водке.

С первыми лучами солнца народ устремился на площадь к триумфальной арке.

Вскоре туда прибыла и высшая знать, царские советники и чиновники, и рядом с ними, выстроились военачальники во главе с князем Набусардаром, позади встали предводители победоносных полков, держа на длинных древках эмблемы в виде орлов, расправивших крылья, драконов, змей, солнечных дисков, прямоугольников, венков, щитков и фигурок богов. Напротив с видом бессмертных небожителей расположились недоступно-горделивые жрецы высшего сана во главе с верховным жрецом Исме-Ададом, за ними в таких же надменных позах застыли жрецы рангом пониже, в их толпе белели вереницы жертвенных быков с позолоченными и перевитыми лентами рогами.

На помосте, окруженные наемниками со сверкающими копьями, ожидали своей участи пленные персы. Еще не оглашенный приговор был таков: половину заживо закопать, другую — изрубить мечами на глазах у всего народа.

Среди обреченных, словно предводительница посрамленного войска, стояла Дария, дочь скифского князя Сириуша. Вместе с остальными она должна была умереть позорной смертью. Погруженная в свои мысли, Дария, казалось, не замечала ничего вокруг. Щеки ее то вспыхивали, то покрывались бледностью. Тень скорби набегала на лицо, точно сердце ее останавливалось и кто-то из богов незримыми дланями медленно вычерпывал из нее жизненные соки. Но вот румянец вновь проступил на ее щеках, Дария открыла глаза и окинула взором запруженное людьми пространство.

Толпа разглядывала девушку с неприязненным любопытством, видимо, ожидая, когда ее охватит страх смерти.

Смерти Дария не боялась, но ее давно мучила нестерпимая жажда. Язык — словно в раскаленном горниле, губы присохли к зубам. Сжальтесь над нею, боги, пошлите зеваку из толпы с пригоршней воды! Но ни одна душа не шелохнется, и Дария изнемогает от жажды.

Не выдержав, она проговорила с мольбой:

— Воды! Воды!

Не так страшна смерть, как ее ожидание, особенно если человека мучает при этом страшная жажда.

Дария в упор посмотрела на Исме-Адада, но тот сделал вид, будто не расслышал ее зова.

В эту минуту к ней приблизился Набусардар и, раскрыв золотую ладанку, предложил щепоть порошку, который он всегда носил при себе для утоления жажды.

Захватив пальцами щепотку снадобья, Дария всыпала ее в рот.

— Благодарю, князь, да будет твоя жизнь долгой.

Не успела она договорить, как толпа загудела.

На Дороге Шествий, словно ожившее предание, показалась запряженная четверкой белоснежных коней с развевающимися гривами колесница триумфатора.

Народ грянул славу Валтасару, хвалу и славу своему царю. Лавину цветов обрушила толпа на колесницу, которую сопровождали всадники и пешие воины. Великий победитель сдержанным движением поднятой руки и кивками благодарил подданных. Лицо Валтасара было сурово и надменно, ибо по его понятиям только суровость и надменность ограждают достоинство истинного властелина.

Стоя под аркой, царь произнес напыщенную речь. Из нее всем сделалось понятно, что страх перед величием царя есть проявление почтительности к нему.

Весь Вавилон пришел выразить царю свои верноподданнические чувства, но среди собравшихся немало было и безучастно взиравших на торжество, тех, кто внутренне отвергал его. Слушая царя, они с ужасом думали о том, что нет надежды на избавление от Валтасара, который по-прежнему угрожал народу мечом и кровью. Горечь закрадывалась в их сердца, , иные же не на шутку скорбели о том, что Киру, царю милостивому и великодушному, так и не удалось войти в город.

После царя от лица доблестной армии держал речь Набусардар; верховный жрец Исме-Адад говорил от имени Эсагилы, один из сановников представлял правящий синклит.

Затем Валтасар стал раздавать награды.

Первым к царю приблизился Набусардар. Для него были приготовлены меч с золотой насечкой и золотая нагрудная цепь с царским гербом.

С достоинством владыки Валтасар молвил:

— Ты храбро сражался и стойко защищал город. Согласно нашим законам, за отвагу в сражениях тебе полагается награда. Царь признает твои заслуги и дарует тебе этот меч, — он опоясал Набусардара оружием, — а также золотую цепь, — он надел ему на шею регалию. — Однако именем царя я повелел спросить у богов, кто же победил персов, и боги ответили, что Мардук, владыка вселенной. Я же сын богов, их победа — моя победа. Стало быть победитель персов — я.

Набусардар переменился в лице. Сомнений не было — царь действует по наущению Эсагилы: опасаясь могущества Набусардара, жрецы задумали унизить его перед всем народом.

Царь заметил перемену в лице Набусардара, и его тонкие губы дрогнули в усмешке.

— Я жалую тебе также, — продолжал он, — титул великого князя и великого верховного военачальника. Быть тебе на третьем месте в государстве. Быть тебе самым главным после наших богов и меня.

Гневно сверкая глазами, Набусардар в упор смотрел на царя.

— Или тебе этого мало? — спросил тот лицемерно.

— Нет, — ответил Набусардар. — Но не приписывай богам бесстрашие воинов, ибо мы не видели богов, с мечом или луком в руках защищавших Вавилон. Другого я не могу сказать ни войску, ни народу, который не знает снисхождения.

— Так кто же, по-твоему, правит Вавилоном — народ или царь? — обрушился на него Валтасар.

— Конечно, Вавилоном правишь ты, царь.

— То-то! — вскричал Валтасар. — А посему воля народа не может быть выше воли царя!

Набусардар снова вперил взор в лицо Валтасара и сурово смотрел на царя до тех пор, пока тот не отвел глаза.

Уверенный, непреклонный как гранит, стоял он перед царем. Дыхание его было тяжелым, под высоким лбом роились сотни обжигающих мыслей, морщинами и тенью ложась на его суровое, опаленное войною лицо.

Владыка Бабилу не любил Набусардара таким. Он леденел от страха перед волевыми людьми. Царь нуждался в мудрости и поддержке верховного военачальника, но и побаивался его. Оттого-то и обрадовало его откровение небесных светил, что честь победы принадлежит не Набусардару, а Мардуку. Исме-Адад собственной персоной поспешил к царю с этим известием, дабы придать своему сообщению значительности. Служитель Мардука был крайне заинтересован в том, чтобы умалить заслуги Набусардара, а тем самым и значение его особы. А Валтасар, польщенный в своем тщеславии, и не подозревал, какую громадную услугу оказывает он Храмовому Городу.

— Итак, ты будешь первым после богов и меня, — продолжал царь, — но не вздумай возвыситься надо мной и нашими богами, иначе навлечешь на себя неумолимый гнев государев.

— Не тревожься, царь, — холодно отозвался Набусардар, — боги сулили мне быть твоим слугой.

Голос его пронизывал леденящей стужей, точно ветер на снежных, вершинах; слова звучали глухими отзвуками молота, стучавшего в его груди вместо сердца.

— Нет ли у тебя какой-нибудь просьбы ко мне? — осведомился Валтасар.

Он имел в виду благородный титул для дочери Гамадана. Ему хотелось, чтобы Набусардар, прославленный, почитаемый всем народом герой, валялся у него в ногах. Валтасар предвкушал, как перед лицом всего Вавилона он откажет своему полководцу.

Вопреки ожиданию Набусардар ответил:

— Нет, государь, больше мне ничего не надо.

Он поклонился и вернулся на свое место.

С меньшим воодушевлением царь вручил награды славному Исма-Элю, сыну погибшего Эль-Халима, другим высшим военачальникам, в том числе волоките Сибар-Сину, который поднес царю отрубленную руку пленного персидского вельможи вместе с его мечом.

По окончании церемонии Валтасар окинул презрительным взглядом пленных врагов и под бурное ликование толпы подал знак палачам взяться за смертоносные орудия, чтобы исполнить предначертание судьбы. Сверкнули секиры, и бездыханные тела рухнули на плиты под разукрашенной аркой.

Потоки крови, хлынувшие из тел казненных персов, раздразнили озверевшую толпу. Люди бросились к помосту, требуя выдать на праведный суд народа персидских военачальников, приговоренных к погребению заживо. Но копья стражников преградили им дорогу.

Среди неукротимого людского волнения Дария вдруг двинулась к помосту палача, и, как только она тронулась с места, дикое буйство толпы стало утихать.

Дочь Сириуша Валтасар велел облачить в пурпурную мантию невиданного оттенка, какой не часто удавался красильщикам из знаменитого города Библ. Голову ее венчала тиара, на груди висела тяжелая золотая цепь, в звеньях которой сверкали топазы, аметисты, лазуриты, жемчуга, рожденные в лоне вод, и янтарь — сгустки солнечных лучей. Богатое убранство должно было указывать на то, что осужденная принадлежала к числу любимых жен царя, который вырвал ее из своего сердца за подлую измену и обрек ее на смерть. Она остановилась и положила голову на плаху. Палач откинул волосы с ее затылка и занес широкую, отточенную до блеска секиру.

Тут Валтасар вскинул жезл, давая знак обождать. Властный и вместе с тем влюбленный взгляд бросил он искоса на застывшую в ожидании Дарию. Он хотел что-то сказать ей, но губы его замерли, лишь едва приоткрывшись. Словно собираясь с силами, Валтасар втянул в себя воздух сквозь узкую щель рта, но тотчас же резко повернул голову и ястребиным, огненным взором заглянул в глаза обреченной.

— Теперь ты видишь, как безрассудно перечить воле царя? — проговорил он. — А ведь ты могла бы сидеть на пиру в парчовых одеждах, по правую руку от государя, равного самому Мардуку, владыке вселенной, по правую руку от властелина, могущественнее которого не было и вовеки не будет. Сожалеешь ли ты, строптивая, что постыдно пренебрегла царскими сокровищами? Я изменю свое решение, если ты раскаешься и покоришься могуществу и воле халдейского властелина! Тебе даруют жизнь, раскайся!

— Мне не о чем жалеть и не в чем раскаиваться! — твердо отвечала Дария. — Я и теперь предпочитаю смерть.

Кровь бросилась в голову царю. Уязвленный в своей гордыне, Валтасар вскричал:

— Так умри же! И палач отсек ей голову.

Облаченное в золото и пурпур тело дочери Сириуша упало на гранитные глыбы ассуанских скал.

Голова откатилась далеко в сторону, тараща в небо остекленевшие глаза.

Забыв, что на него смотрит весь Вавилон, царь сбежал по ступеням трона и подошел к валявшейся на помосте царской тиаре; чуть поодаль лежала прикрытая длинными прядями каштановых волос голова. Он поднял отрубленную голову и, не отрываясь, смотрел на нее. Кровь капала на пышные одежды Валтасара, стекая с его ладоней на запястья, до сгиба локтей. Теплая еще кровь, вселявшая в царя беспокойство, гложущую тоску, неизъяснимую тревогу.

Ястребиный взгляд Валтасара потух, тонкие, надменные губы задрожали. Сломленный, он скорбно обратился к палачам:

— Что ж это вы сделали, что ж это вы сделали с царем Вавилона?

— Такова была воля царя, — ответил палач.

— Что ж это вы сделали с сыном богов? — простонал Валтасар, и на глаза его навернулись слезы.

Он приблизился к телу, простершемуся в луже загустевшей крови, и приложил отрубленную голову к шее. Затем поднял тиару, возложил ее на буйные кудри и, сняв со своего пальца перстень, надел его на палец дочери Сириуша.

— И одежды из пурпура, и тиара в драгоценных камнях, и перстень царский, а все-таки ушла от меня. Боги замыслили унизить Валтасара и, чтобы Остался он в роду последним из последних, прокляли лоно всех жен, кроме твоего, Дария… Я велю положить тебя на алтарь Мардука, и Мардук вернет тебе жизнь, ведь я примирился с ним. Он воскресит и твое лоно, и царское семя в нем, и станешь ты матерью тысяч, и эти тысячи наводнят царство и обрушатся на врага.

Обернувшись к верховному жрецу Исме-Ададу, царь уныло сказал:

— Веди перенести ее на алтарь Мардука, слуга божий, да помолись со своей братией, чтобы Мардук воскресил ее.

Недобро вспыхнули глаза Исме-Адада, Но перед толпой он подыскивал слова помягче, стремясь отговорить царя от безрассудного шага.

Толпа насмешливо восприняла царское приказание. И те, кто ждал Кира, уповая на его могущество, мудрость и справедливость, злорадствовали, видя растерянность Валтасара.

Верховный военачальник армии Набусардар был вне себя, видя, каким жалким орудием в руках Эсагилы снова сделался владыка Халдейского царства. Сам он тоже был преисполнен разочарования и отвращения, однако, движимый любовью к державе, любовью к отчизне, решил вовремя остановить царя.

Подойдя к Валтасару, он сказал, осторожно и сдержанно, чтобы не вызвать новой вспышки:

— Взойди на трон, государь.

— Оставь меня с нею, боль раздирает мое сердце.

— На тебя смотрит весь Бабилу, государь. Смотрит народ, которым ты повелеваешь.

— Вон всех из города! — был ответ Валтасара, и слезы хлынули из его глаз.

— Опомнись, царь, — голос Набусардара стал строже, — народ не должен видеть твою слабость.

— Пусть Мардук вернет мне ее, пусть из лона ее взойдут виноградные лозы и раскинутся над всем царством. Хочу, чтобы род мой был велик и бессмертен.

— Все сбудется, царь, — с плохо скрываемой яростью говорил Набусардар заведомую ложь и, не удержавшись добавил: — Ты сын богов, они тебе ни в чем не откажут! Исме-Адад распорядится положить тело Дарии как священную жертву на алтарь Мардука, и бог снова вдохнет в нее жизнь.

Царь внял его словам и взошел на трон.

Одежда его была в крови, на руках — липкие алые подтеки. До конца торжественной церемонии Валтасар не поднимал головы.

Он даже не заметил, как внизу, под триумфальной аркой, заживо погребли персидских военачальников, придавив их тела тяжелыми гранитными глыбами.

Он не пришел в себя и тогда, когда великий князь Набусардар подвел его в запряженной четверкой лошадей вызолоченной колеснице, на которой по усыпанным розами, лилиями и пальмовыми листьями улицам ему предстояло проследовать к пиршественным столам в Муджалибе.

Дарию, дочь скифского князя Сириуша, жрецы, из боязни прогневать Валтасара, поневоле возложили на алтарь владыки вселенной Мардука.

Возвышающееся над ее телом исполинское золотое божество застывшим взглядом смотрело куда-то вдаль. Дым фимиама клубился над драгоценными чашами и, поднимаясь к проемам в потолке святилища, к лазурному небу, насыщал собою дрожащий воздух.

Быть может, однажды южные ветры, у стремясь, подобно птичьим караванам, на север, унесут с собой душистое облачко дыма. Быть может, затерявшись среди тамошних облаков, оно прольется дождем и ласково овеет мужественное лицо того, кто поднимал в эти дни свою рать против сильных мира сего и кого Дария с гордостью называла: мой избранник.

* * *
Муджалиба сверкала и искрилась, подобно драгоценному камню в диадеме, венчавшей чело матери земли, богини Анту. Возвышаясь в своем великолепии над дворцами и особняками Бабилу, она вся переливалась, надменно глядя в зеркало небес, величественный свод которых за многие тысячелетия до блеска отгладили бархатные южные ветры.

Прилегающие дороги и улицы были устланы веероподобными и копьеподобными пальмовыми листьями, ветвями лавра и серебристого тополя, платанов и дуба, трепетных берез и гранатовых деревьев, папоротника, айвы и поверх этих зеленых ковров усыпаны цветами огненных и белоснежных лилий, тамариска, олеандров, гиацинтов, тюльпанов, резеды и шафрана, анемонов и фиалок.

По ним передвигались массивные ноги бронзовотелых невольников. На плечах и в сильных руках рабы несли разукрашенные золотом, жемчугом, дорогими сукнами, шелками и кисеей носилки и паланкины. В них восседали чванливые вельможи.

Все это двигалось по направлению к дворцу радости и веселья, к дворцу Амугеи Мидийской — обители любви великого Навуходоносора и властной царицы Нитокрис из династии ассирийских правителей, — взбиралось вверх, запрудив дворы блистательной Муджалибы, неиссякающего источника наслаждений, приюта роскоши и расточительства.

Толпы гостей шумели в лабиринтах дворцов, лестниц, переходов, зал, анфилад, гостиных; в лабиринтах террас, у фонтанов и над прудами, на аллеях, обсаженных кипарисами, кедрами, агавами, плакучими ивами, катальпами, олеандрами и магнолиями; меж стен известняка и мрамора самых нежных тонов, из обожженного и глазурованного кирпича, из дымчатого и белого алебастра; меж стен, отделанных золотом и серебром, медью и бронзой, резьбой и рельефами, мозаикой из черного дерева, слоновой костью и самоцветами.

Плиты пола из турминабанда, мрамора, черного и розового гранита были устланы знаменитыми вавилонскими коврами и на пол-локтя усыпаны розами, в каждом зале разными.

Ападана, пиршественная зала о тысяче колонн, была усыпана кроваво-алыми розами, источавшими аромат, столь сладостный и пьянящий, что всякий, кто входил туда, невольно останавливался перевести дыхание. Ноги утопали в бархатистых и шелковистых лепестках; лицо ласкали прикосновения свисавших со сводов кедрового потолка гирлянд из лотоса и нарда.

У стен горели тысячи свечей, а колонны окружали весело перемигивающиеся светильники.

В их сиянии оживали росписи на стенах и потолке, фантасмагории из жизни людей и животных: в угаре сладострастия, которым боги наделили живую природу, гигантское чудовище справляло оргии с нимфами; белые лебеди поили любовью крылатых драконов, тела неземных дев переплетались с атлетическими телами героев, а бессмертный Гильгамеш, властелин неприступного Урука, всемогущий, блистательный, исполненный мудрости Гильгамеш с неистовством ошалевшего быка припадал к родникам девственниц и жен. Сонмы непорочных дев томились в ожидании, сонмы осчастливленных любовью жен удалялись с песней на устах:


Кто прекраснее всех мужей?

Кто сильнее всех героев?

Гильгамеш — прекраснее всех мужей!

Гильгамеш — сильнее всех героев!


Каждому, кто переступал порог ападаны, хотелось сравняться силой и красотой с Гильгамешем, сравняться жаром сердца и буйством страстей.

Одержимые этим стремлением, вступили две тысячи жрецов Бабилу и две тысячи вельмож Города Городов под сень ападаны, где их ждало безбрежное море блаженства, милостью небесной Иштар, дочери Ану, готовое захлестнуть берега человеческих желаний.

Две тысячи жрецов Бабилу и две тысячи вельмож Города Городов уселись за пиршественные столы, убранные искусно сплетенными гирляндами из мирта и лотоса, уставленные золотыми сосудами и золотыми блюдами для еды и питья, ажурными вазами из серебра, полными лакомств: сезамовых лепешек, пряников. рассыпчатых печений с пряностями и фруктовой начинкой, фиников, фиг, миндаля и айвы, уставленные серебряными блюдами с паштетами, рыбой, устрицами, крабами, тетеревами, утками, сернами.

Меж столов стояли изукрашенные цветами чаны, откуда рабы без устали черпали ковшами вино, наливая его в драгоценные кубки гостей.

Первый тост был поднят во славу и честь царя царей, одержавшего победу над персом, во славу и честь его величества Валтасара.

Гости выпили божественный нектар под звуки лир и пленительное пение двух женских хоров по сто певиц в каждом. Не успели они осушить кубки, как из всех входов и выходов выпорхнули легконогие танцовщицы — одни похожие на белую повитель, другие — на ярких бабочек. Обольстительная гирлянда обнаженных тел под прозрачной кисеей растянулась в танце во всю ширь необъятной залы о тысяче колонн. Словно на крыльях, парили они над шелковистым покровом роз перед величественным Валтасаром и нежно касались его щекочущими щупальцами взглядов, прося благодати царской любви.

Валтасар сидел в кресле, таком же богатом, как и царский трон. Сидел среди своих гостей, облаченный в мантию, еще более роскошную, чем их шитые золотом и жемчугом одежды. Воздух благоухал мирром, алоэ и нардом, но еще более тонкий аромат исходил от умащенного благовониями тела самого властелина. Золотые диадемы, украшенные лентами и драгоценными камнями, искрились на головах у гостей, но всего больше золота и драгоценных камней сверкало в тиаре Валтасара.

Он богоподобен в своем великолепии, мужественной силе и молодости, но голова его поникла, взор затуманился печалью.

Звенят браслеты танцовщиц, глаза искрятся весельем, тела плавно колышутся, словно пламя светильников.

Но Валтасар ничего не слышит и не видит, он поглощен своими мрачными думами.

Желая рассеять его печаль, к нему наклонился наместник Борсиппы и спросил:

— Государь, отчего ты не веселишься вместе с нами? Сердца твоих слуг ликуют, один ты печален, наш царь! Подними чело свое и взгляни, сколько вокруг прелестниц, жаждущих утешить тебя.

— О! — Царь устало махнул рукой.

— Взгляни только, повелитель, как прекрасны они; сколько неги в них, — присоединился к борсиппскому наместнику сановник по торговым делам. — Выбери десяток самых красивых, а остальных раздай гостям. Ты царь, ты победил Кира, ты волен выбирать.

Валтасар выпрямился, и уголки его рта презрительно опустились.

— Ни одну из них не желаю я видеть, все перебывали у меня, велите бросить их в Евфрат.

— Оставь девушек на утеху гостям, государь, — вступился за царских наложниц один из советников. — Мы празднуем победу, пусть же этот день будет достоин воспоминаний.

— Пускай берут, мне они не нужны. Я…

Он поднял кубок, запрокинул голову и осушил его До дна.

Верховный военачальник Набусардар успел заметить, как в опорожненный кубок скатились две Царские слезы, тяжелые, словно капли драгоценного елея.

И хотя он ненавидел царя за унижение, доставленное ему царем у триумфальной арки, Набусардару вдруг захотелось его ободрить.

Наклонившись к царю, Набусардар — он сидел по левую руку от Валтасара — участливо, как в былые времена, спросил:

— Что терзает твою душу, владыка Вавилона?

Царь взглянул на него, словно очнувшись от сна. Прежде чем ответить, он жестом приказал музыкантам умолкнуть, хористок услал из пиршественной залы, а танцовщицам, живым, летучим и радужным огонькам ападаны, велел возлечь на устланные шелками и розами золотые ложа средь колонн и услаждать любовью князей и вельмож.

И пиршество продолжалось, и никогда еще так не пировали в ападане, чтоб вино рекою лилось.

Затем он обратился к Набусардару:

— Ты спрашиваешь, что терзает мою душу? Неужели ты, великий князь, быстрый умом, не догадываешься, что сокрушает царя? Сотни дев искушают мое сердце, но оно тоскует по одной-единственной…

Он закрыл глаза и гримаса исказила его лицо.

Валтасар прибавил с видом мученика:

— Сердце мое тоскует по одной-единственной, чье лоно таит семя моего рода.

Вымолвив это, он помолчал и вдруг широко раскрыл глаза и почти крикнул:

— Прежде налейте мне пять ковшей вина, чтоб воздать почести ее имени, царскому имени Дария. Быть может, тогда демоны помогут мне раскрыть тайну, которая убивает в моей душе радость победы над Киром.

Вино — ковш за ковшом — перелилось, булькая, в царский кубок, и царь перелил эти пять ковшей в себя.

Захмелев, он воскликнул:

— А теперь я хочу послушать флейты и поглядеть бой на мечах под звуки флейт! Хочу слышать барабаны, бубенцы и тамбурины и видеть дев, которые пляшут под эту музыку! Хочу послушать священные лиры и поглядеть, как танцуют греческие юноши танец геранос у алтаря священной троицы — ясноликих Ану, Эа и Энлиля, золотые статуи которых стоят в глубине залы. Пусть веселится божественная троица, подлейте им масла и вина, подсыпьте благовоний в жертвенные чаши! Пусть дым фимиама вознесется к самому небу и возвестит священным хранителям Вавилонии, что сегодня в зале о тысяче колонн пирует царь Валтасар, победитель Кира.

Все было сделано так, как повелел Валтасар.

Вихрь музыки, танцев и булатного звона взметнулся под сводами ападаны. Безбрежное веселье разлилось, переполнив залу, — тысячи огней затрепетали в испуге, неистовый разгул сотрясал стены.

Царь взглянул на Набусардара:

— Ты спрашивал, что терзает мою душу. Теперь я отвечу — и тебе, и советникам моим, и военачальникам… Некий бог покарал лоно жен, которых я дарю своей любовью. Гневный суд услыхал я из уст его — быть мне в роду последним из последних, высохнут во мне корни и не произрастет боле из женского чрева лоза жизни. Я познал горечь проклятия. Но некий бог света отвел проклятие от лона скифки и обратил его в раковину, таившую в себе драгоценную жемчужину царского семени. Дария, дочь Сириуша, могла дать жизнь моему потомку, новому поколению халдейских правителей. Но вы пошли против меня и обрекли ее на погибель. Вы обвинили Дарию в измене и тем пробудили во мне гнев, чтобы я возненавидел ее и отправил на казнь. О, зачем вы сделали это? Зачем причинили боль своему владыке и властелину мира. который вырвал вас из когтей перса?

Справедливый судья Идин-Амуррум, стремясь уберечь многих от смерти и умерить страдания и гнев Валтасара, сказал с сочувствием:

— Во власти богов утешить твое опечаленное сердце, государь, и я уверен, что они утешат его. Нам же надлежит покаяться в своих прегрешениях, пусть каждый из нас горячо покается…

— Что мне ваше покаяние? — повысил голос Валтасар. — Что оно даст мне, это ваше покаяние?

Гордыня боролась в нем со слабостью, и он, едва не рыдая, повернулся к Набусардару:

— Ты, великий князь, скажи своему царю — я всегда верил твоим словам, — скажи без уверток: жива она или мертва?

— Она мертва, государь, — ответил тот.

— Мертва… — повторил Валтасар, сраженный словами своего военачальника. — Однако ты всегда отличался ясностью ума, посоветуй же, как вернуть Дарию. Она нужна мне живая.

— Это во власти святейшего Исме-Адада, — не без умысла кивнул Набусардар на верховного жреца, сидевшего справа от царя; чуть заметная усмешка тронула его крупный рот. — Ведь только Мардук властен возвращать жизнь мертвым; ты примирился с ним, и он не откажет тебе.

— Да, только Мардук, — сухо отозвался Исме-Адад, услышав насмешку в голосе Набусардара. — Да, это так, во власти Мардука, повелителя вселенной, возвращать жизнь смертным. Но если ты не хочешь потерять его расположения, оставь богу то, что ему принадлежит, — с притворным участием поклонился он к безутешному царю и продолжал елейным голосом: — Ты сам, досточтимый, приказал возложить дочь Сириуша на алтарь дарителя жизни, Мардук принял ее и осыпал щедротами, сделав своей рабой, прекраснейшей из всех, какие ему прислуживают.

— Не желаю, — вскричал возмущенный царь. — Не желаю, чтоб Дария была рабою Мардука, уж коли не бывать ей наложницей царя! Когда мы скрепляли договор, ты, святейший, заверял меня, что Мардук не станет попирать меня, он будет владычествовать на небе, а я на земле…

— Разве Мардук не сдержал своего слова, государь? Разве не распоряжается он только тем, что ему принадлежит? Дария покинула твое царство, и Мардук принял ее. Не ты ли приказал стражникам возложить леву на алтарь? Разве Мардук требует обратно то, что однажды он отдал тебе? Так отчего же ты требуешь жертвы, которую принес ему по доброй воле?

Нахмурив лоб, Валтасар откинулся на подлокотник. Какое-то время он молчал, с трудом переводя дыхание, а потом произнес, скорбно усмехаясь:

— Ты мудр, Исме-Адад, но ведь тебе известно, что мудрецов я не жалую.

Обстановка до того накалилась, что все опасались вспышки, и кое-кто из вельмож попытался отвлечь царя от зловещего разговора.

Они принялись усиленно потчевать его вином и лакомствами, расхваливали искусство флейтистов и проворство воинов, сражавшихся на мечах, превозносили царя за богатое убранство пиршественной залы; наконец, призвали музыкантов с лютнями и арфами, и самый искусный певец запел гимн.

Но все было тщетно.

Валтасар не сводил с лица Исме-Адада колючего, пронзительного взгляда. В душе его бушевала буря отчаяния.

Неожиданно царь распрямился. Багровыми пятнами покрылось его лицо, и он негодующе бросил жрецу:

— Мне нужна дочь Сириуша, я требую, чтобы Мардук вернул мне ее, не то я рассчитаюсь и с тобой, и с Мардуком!

Он схватился за меч и вытащил его из ножен до половины.

— Опомнись, царь! — вскричал Набусардар.

— И с тобой, помышляющим затмить царя, я тоже расправлюсь! — пригрозил Валтасар верховному военачальнику.

Набусардару казалось, что еще немного — и терпение его иссякнет, волна гнева унесет остатки самообладания, захлестнет его, как морские валы захлестывают береговую дамбу. Но он сделал над собой усилие и подавил вспышку.

Обезумевший царь извлек меч и уперся его острием в край стола.

Слова Валтасара отрезвили пирующих. Все ждали — грозы не миновать, кого-то боги отправят в царство мертвых.

Валтасар опоясан мечом. Власть свою он волен умножить силой булата, тогда как ни один из гостей не смел иметь при себе даже кинжала. Таково было повеление властелина мира, владыки Вавилона, сокрушившего Кира, повеление, внушенное неодолимым страхом: денно и нощно царь был начеку, страшась, как бы приближенные не учинили над ним расправу.

Только он может обнажить меч и определить, на кого глядит из царства теней черный глаз Нергала.

Незаметно выбравшись из-за стола, Сибар-Син поспешил на женскую половину, где царица угощала жен князей и сановников.

С просьбой унять царя он обратился к Телкизе. Та охотно согласилась принять участие в опасной игре.

Выпорхнув из-за Колонн, она остановила взгляд на презрительном, искаженном от гнева лице Валтасара. С деланным радушием приближалась она к возвышению, где стояло кресло царя.

Увидев её, Валтасар оторопел еще больше и, только когда она была уже почти рядом, крикнул:

— Что ты опять надумала? Чего тебе еще нужно? Но Телкизу это не обескуражило.

— Чего мне еще нужно? Видеть победителя.

— Видеть победителя… — повторил он хмуро. Но лицо его просветлело, и, вяло улыбаясь, он повторил:

— Видеть победителя…

У всех отлегло отсердца.

Валтасар вложил меч в ножны и залюбовался фигурой Телкизы — ему казалось, что такой красивой он ее еще никогда не видел.

Смоль волос Телкизы оттенял бирюзовый цвет ее одеяния. В локоны был вплетен золотой венок с цветами из бирюзы, изумрудов и аметистов. Массивные золотые пряжки скрепляли на плечах ее одежду. Руки от запястий до округлых плеч были унизаны браслетами самой причудливой формы. На пальцах, переливаясь, сверкали перстни. Сквозь просвечивающий подол длинной одежды поблескивали высокие каблучки, густо усыпанные драгоценными камнями. Широкий пояс стягивал ее прелестную фигуру.

Когда она появилась в Муджалибе, весь двор зашептал о ее красоте. Приглашенные на пир жены сгорали от зависти и ревности. Сама царица не могла похвастать таким великолепием нарядов.

Валтасар тоже поддался ее очарованию. Чем дольше он смотрел на Телкизу, тем больше разжигала она его воображение.

Не отрывая от женщины глаз, царь молвил:

— Ты прекраснее других, а посему тебе и дозволено более, чем другим. Я прощаю тебе то, что ты осмелилась переступить порог ападаны. Прощаю и велю приготовить для тебя кресло рядом с царем.

Пока готовили для нее место, Валтасар все более возбуждался.

— Как ты прекрасна! Ты прекраснее всех жен, которых я знал. Прекраснее той скифки. Если бы над твоим лоном не тяготело проклятье, я сделал бы тебя царицей Вавилонии. Мой род нуждается в наследнике. А ты, Телкиза, бесплодна, как пустыня и пепел. Как ни горяча пустыня, как ни жжется углями пепел, а нет в них дыхания жизни… Вот почему я прошу Мардука вернуть мне скифку.

Оглушенная его словами, Телкиза опустилась в кресло.

Валтасар же обратился к Исме-Ададу:

— Поэтому я желаю, чтобы Мардук вернул мне скифку! Или тебе невдомек, святейший, какая это утрата для царя-победителя? Спасти Вавилон — и потерять женщину, над которой не тяготело проклятье.

Телкиза искоса взглянула на Набусардара. Привлечь внимание. мужа, обворожить своей красотой, чтобы ее одну счел он достойной своей любви! С этой целью облачилась она в свой роскошный наряд. Халдейский трон уже не прельщал ее. Война притупила ее чувства, а плотские удовольствия изнурили Телкизу, и она искала успокоения в ровной, заботливой любви Набусардара. Здесь, в ападане, могла бы вновь возродиться их давняя близость, и Телкиза взглядом напоминала мужу о былых радостях любви.

Но Набусардар не смотрел в ее сторону, умышленно затеяв разговор с сановником по внутренним делам.

Телкизе почудилось, будто у нее останавливается сердце.

Уязвленная до глубины души, униженная, она горько посмеялась над собой. Сама израненная, она призвана врачевать раны царя… Чувствуя себя обманутом и сознавая свое сумасбродство, Телкиза неожиданно рассмеялась.

Валтасар повернулся к ней.

Телкиза вновь безудержно расхохоталась прямо ему в лицо.

Это задело Валтасара.

— Чему ты смеешься, Телкиза? — вскричал он.

— Как же мне не смеяться, когда я вижу, как плутуют с нами боги? Я, первая женщина Вавилона, приношу им богатые жертвы, а любовь вымаливаю, как последняя рабыня. Ты, царь Вавилона, возлагаешь на их алтари несметные богатства, однако любовь тоже вымаливаешь, как последний раб. Видно, не все правда, что говорят нам служители храмов о наших небесных владыках. Спроси об этом святейшего Исме-Адада. Ведь ты же царь!

— Истинный царь, — поспешил откликнуться верховный жрец, — и сын богов, которому всем надлежит повиноваться, как повинуются примерные чада своим родителям.

— Я уже сегодня говорил тебе, святейший, что ты мудр, но мудрецов я не жалую.

Телкиза хохотала. Ее смех не отличался от грубого хохота грузчиков с пристани. Телкиза держалась вызывающе, показывая, как мало придает она значения условностям света.

— Твой смех, княгиня, — заметил верховный жрец, — вою шакала подобен, так не пристало смеяться прекрасным женам.

— Ну как же тут не посмеяться от души: святейший все так хорошо объяснил царю, а царь в толк не возьмет… — Телкиза оперлась головой о спинку кресла. — Однако я твоя гостья, Валтасар, вели же подать мне вина, — усмехнулась она. — Вели подать мне вина и пусть лютни играют! Прекраснейшая из жен Вавилона хочет залить свою печаль крепким вином, хотя бы ржаной водкой, и веселиться, веселиться…

Ей налили в кубок вина девяти разных сортов. Телкиза пила, не отрываясь и не сводя глаз с Набусардара.

— Это чтоб долго жил тот, кого я люблю! — заявила она и поставила на стол опорожненный кубок. — А теперь выслушай меня, Валтасар, — обратилась она к царю. — Святейший Исме-Адад тебе все хорошо объяснил. Он сказал, что ты сын богов. Да, ты сын бога. Народ видит и почитает в тебе сына божьего. Но Исме-Адад забыл сказать, что больше всего боги любят тех из своих сыновей, кто, имея глаза, не видит, имея уши, не слышит, имея сердце, не чувствует.

— Княгиня! — вознегодовал верховный жрец.

— О, — улыбнулась ему Телкиза, — кажется, мне подмешали в вино правды, дозволь же не лгать хоть раз в жизни.

Вельможи жаждали развлечений и надеялись потешиться, услышав речи Телкизы. Они дружно подняли кубки и махнули музыкантам.

— Я не хочу сказать ничего худого, Валтасар. — Телкиза придвинулась к царю и, скрывая истинный смысл своих слов, продолжала: — У тебя есть глаза, да ты не видишь, что тебя окружают женщины более прекрасные, чем та скифка. У тебя есть уши, да не слышишь ты, с какой мольбой взывают к тебе самые прелестные девы. Имея сердце, не чувствуешь ты, ослепленный одной-единственной, как остальные жаждут вместо ее хлада влить в твое сердце любовь и огонь. До сих пор оно было словно из камня. Так докажи, что оно из плоти и крови, что жаждет оно милостей Иштар. Не только мечом, но и любовью докажи, что ты царь. Люби и любим будешь. Будешь любим всеми женами Вавилона, всеми женами иных племен, всеми женами мира… не погнушайся осушить со мной еще один кубок!

— Хорошо, Телкиза, — откликнулся он с воодушевлением и приказал налить себе и ей золотистого нектара в золотые кубки. — Ты Права, стоит ли убиваться из-за одной скифки?!

Оба до дна осушили кубки.

Голова у Валтасара пошла кругом.

— Всем налить вина, пускай все пьют. Я хочу наконец стать таким же веселым, как некогда, в царствование Набонида, когда я жил, не ведая ни забот. ни печали.

Во всех концах залы звенели чаши, лилось вино.

— Хочу, чтоб играла музыка и плясали девы. Привести сюда музыкантов со всей Муджалибы, со всего Вавилона, со всего света! А ну, плясуньи! Больше жизни! Сегодня царит радость и красота!

Словно по мановению волшебной палочки, в залу со всех сторон вбежали очаровательнейшие девушки.

Под ликующие звуки всевозможных инструментов гости подняли кубки, возглашая здравицу за царя-победителя.

Верховный жрец едва ли не первым опорожнил кубок, подавая пример Валтасару, — он знал, что чем яростней предается царь кутежам и любви, вину и женщинам, тем послушнее он станет. Жрецы Храмового Города не забыли о прежнем своем могуществе, и им было безразлично, какими средствами они вернут его себе.

Исме-Адад и Валтасар одновременно поставили на стол пустые кубки, и глаза их невзначай встретились.

Верховный жрец с напускным жаром воскликнул:

— Пусть слава твоя простирается до звезд, о царь!

— Выше звезд! — поправил его Валтасар. — Выше владений Мардука!

— Выше, выше звезд, если будешь почитать избранного среди богов, всемогущего Мардука, — льстил верховный жрец Валтасару.

— Не думаешь ли ты, святейший, что я еще и Ягве стану поклоняться? — захохотал царь. — Теперь я уже знаю верный способ, как изгнать его из Халдейского царства.

И Валтасар указал рукой на стену, вдоль которой стояли толстые свечи на высоких подставках. Спиной к ним расположились по одну сторону вавилонские музыканты с инструментами из слоновой кости, по другую — сто иерусалимских юношей с арфами в руках.

Верховный жрец, сановники, советники, военачальники обратили свои взоры к стене. Посмотрела туда и Телкиза.

Юноши были очень красивы и стройны.

Валтасар велел подыскать таких, чтобы потом расставить их по. всему дворцу наподобие статуй. А чтоб унижение для них было чувствительнее, он остановил свой выбор на юношах знатного происхождения, хороших певцах и искусных в игре на музыкальных инструментах. Пусть князья и вельможи, пусть вся вавилонская знать, видит, что смеет позволить себе их царь.

Увидев юношей, Телкиза вожделенно улыбнулась и взглянула на царя.

— Подари мне их, Валтасар, — попросила она, — это будет поистине царский подарок…

— Гм, — раздраженно хмыкнул Валтасар, — не могу я их подарить, они будут стоять изваяниями по всей Муджалибе.

— А ты не слишком щедр к той, которая… — Притворившись обиженной, Телкиза настаивала, желая распять на кресте сердце Набусардара.

Да, раз уж она несчастна, пусть и он не изведает счастья. Пусть и его душа превратится в клубок змей, пусть и его ужалит ревность.

— А ты не слишком щедр, — повторила она, — к той, которая указала тебе на самых очаровательных, самых нежных, самых соблазнительных жен в царстве. Или ты забыл, что только благодаря мне обладал ими первый? Но, конечно, прекраснее не только кипрских и скифских женщин, а и самой Дарии — дочь Гамадана, о ней тоже сказала тебе я. Так неужели ты не подаришь мне иерусалимских юношей?

Она с нетерпением ждала ответа, глядя то на царя, то на стоявших возле певцов, иссиня-черные кудри которых блестели в мерцающем пламени свечей.

Сгорая от нетерпения, она украдкой поглядывала также поверх головы царя на Набусардара, полагая, что того сразит ее злонамеренное признание.

Но Набусардар и бровью не повел, он лишь отметил про себя: «Так это ее рук дело…»

Да, это было дело ее рук, и в эту минуту она всем своим существом жалела, что не может отомстить ему еще больнее..

Мучаясь и жестоко страдая, Телкиза спросила царя:

— Так подаришь или нет, Валтасар?

— Я хочу превзойти искушенных в искусстве греков, — жалобно протянул он, потому что нелегко было противиться Телкизе, — я украшу дворец живой скульптурой.

— Взамен я отдам тебе римлянина, которого держу при своем дворе.

— Ненавижу римлян.

— Но иудеев ты тоже ненавидишь…

— Не дам я их тебе — я царь!

— А я некоронованная царица Вавилонии, — громко рассмеялась Телкиза.

— Не хочешь ли ты сказать, что трон принадлежит тебе или Набусардару? Не гневи Валтасара, не вынуждай меня назвать тебя царицей, да, царицей распутниц…

Этого Телкиза никак не ожидала. Угольки ее зрачков скользнули под опущенные веки, словно черные ужи в глубь реки. Она явилась сюда, чтобы полонить Набусардара, явилась, гордая, в золоте, в бирюзе, а Валтасар одной фразой втоптал ее в грязь.

— Ах, вот как…

Телкиза выпрямилась и оживилась, как цветок на рассвете.

— Если уж мы принялись сводить счеты, то нужно сводить их до конца. Полагаю, многое из того, что я скажу, будет любопытно для тех, кто еще верит в могущество золотых престолов и золотых богов.

Казалось, в зале сразу прибавилось света; зато музыка стихла, словно боясь заглушить ее слова. Гости, сидевшие за дальними столами, напрягали слух, многие даже встали, чтобы лучше видеть и слышать «вавилонскую львицу».

Телкиза сказала:

— Ты хотел оскорбить меня, Валтасар, назвав царицей распутниц, хотя тебе лучше других известно, что по закону я — первая женщина Вавилонии, Ты назвал меня так в присутствии двух тысяч пирующих жрецов Бабилу и двух тысяч пирующих вельмож Бабилу. Пусть так, да, я грешница, я грешна больше, чем вы полагаете. Это стыдно, унизительно, и поэтому перед всеми жрецами и вельможами Вечного Города я сейчас обвиняю царский род Валтасара. Его отец Набонид, по наущению Эсагилы, почти девочкой отдал меня, как суку кобелям, на поживу лидийским посланникам, надеясь, что те станут уступчивее в переговорах. Чистая и невинная, я должна была телом своим ублажить придворных Креза, чтобы они согласились на условия халдеев. Вы уверяли меня, — Телкиза бешено глянула в лицо Исме-Адада, — что я угодна богам. На другой день я видела, как эти боги вместе с царем Набонидом и верховным жрецом Исме-Ададом ходили по земле. — Телкиза с трудом перевела дух. — Так ответь же, святейший, сколько мнимых Мардуков сменилось за все это время в капище? Сколько гнусностей содеял твой бог?

— Благородная Телкиза! — в притворном удивлении воскликнул верховный жрец.

— Благородная Телкиза! — язвительно усмехнулась она. — Конечно! Теперь вы готовы величать меня даже царицей Бабилу, лишь бы я замолчала. Но нет, нет! — Телкиза взвилась, как ударенная плетью змея. — Я не стану больше молчать. Годы, долгие годы тяготеет надо мной проклятие. Лишь благодаря Мардуку, властелину вселенной, жесточайшему из богов, я стала распутнейшей из женщин. Это он сделал меня такой, чтобы закрыть пути к сану царицы.

Даже Валтасара взяла оторопь. Он оглядел столы. Гости не сводили с Телкизы изумленных глаз. Царь попробовал остановить ее:

— Телкиза, твои речи безумны!

Она смерила его презрительным взглядом.

— Раб собственного безволия, раб Мардука, раб Исме-Адада!

Чтобы как-то поправить дело, верховный жрец многозначительно заметил:

— Право, она безумна!

— Пусть я прослыву безумной! — прошипела Телкиза. — Но теперь я сказала все.

Да, она сказала все, ошеломив признанием жрецов и вельмож, но сама облегчения не Почувствовала: камень, давивший ей душу и тело, стал еще тяжелее.

Изнемогая от непосильного бремени, она обронила:

— Теперь ты можешь отпустить меня, Валтасар.

— Ступай, — ответил царь.

Телкиза поднялась, и в ее зрачках уже не было прежнего блеска. Она думала, что ее рассказ вызовет негодование в сердце Набусардара, но он остался глух и безразличен.

Окончательно сраженная его холодностью, Телкиза покидала ападану. Проходя меж рядами столов, украшенных гирляндами и уставленных золотой утварью. она слышала, как Исме-Адад гневно повторил:

— Право, она безумна.

— А, — махнул рукой Валтасар, давая этим понять, что больше о ней говорить не стоит.

Призвав управителя дворца, он распорядился насчет иудейских юношей.

Его голос заставил Телкизу обернуться. Стоя в дверях, она еще раз оглядела все вокруг, и мягкий ковер из роз обернулся для нее тернистым лугом, свисающие с потолка гирлянды лотоса — петлями виселиц, звон чаш — : лязгом костей оживших скелетов, улыбки тупых пьяных лиц — оскалом смерти.

Нигде и ни в чем уже не было ни жизни, ни красоты. Ах, как она устала, как устала…

Сибар-Син поднялся из-за стола и, подойдя к Телкизе, предложил проводить ее.

— Пожалуй, — ответила она, — а эти все… будь они все прокляты, прокляты…

— Не оскверняй свои уста, княгиня, они созданы для наслажденья.

— Но мне все опостылело, все. Какой-то бог, сжалившись надо мной, внушил мне мысль о последнем наслаждении, которого я еще не изведала… он внушил мне мысль о смерти…

Сибар-Син посмеялся ее сумасбродству и вместе с ней вышел на галерею.

Вдруг она остановилась и порывисто схватила его за руку.

— Слышишь, Сибар-Син?

Ападана оглашалась переливами арф и пением.

— Слышишь? — снова спросила она, судорожно сжимая его руку,

— Слышу, — кивнул он, — это хор иерусалимских юношей славит гимнами наших богов. Валтасар верит, что это навлечет гнев богов на потомков Авраама и Соломона, он верит, что так ему удастся изгнать Ягве из Вавилонии. А как ты думаешь, Телкиза, удастся это ему? Да и существует ли в природе этот самый Ягве? По моему разумению, боги охраняют только сильных, что им до такого униженного племени, как эти пленные иудеи?

— Оставим богов в покое, Сибар-Син. Я знаю только, что Валтасар считает Ягве своим заклятым врагом. Ты же слышал, как он сказал, будто и мое лоно обратил Ягве в пустыню и пепел. Не случись этого, он нарек бы меня царицей Вавилонии. Он гнусен, о, как он пресмыкается перед Эсагилой! Я просто с ума схожу — меня терзает жажда мести.

Гулкое эхо песни прокатилось под сводами галереи.

— От подобной музыки слабеет воля и рушатся замыслы, — заметил обольстительный вельможа, — но мы всегда были непреклонны.

— Право, Сибар-Син, что нам музыка… это для богов, а не для людей. — Она грустно вздохнула. — Я хотела тебе сказать…

Телкиза остановилась и умолкла.

— Мысли разбегаются… Вот сейчас внутренний голос шепнул мне: к чему помышлять о мести, не лучше ли снова невинной, простодушной девочкой играть в царской аллее разноцветными камушками?..

— Ты плачешь, Телкиза?

— О! — она опустила ресницы и смахнула ими слезы.

— Тебе надо быть сильной. Крепись, ведь ты — княгиня, а слабость пристала только рабам. Ты сказала, что жаждешь мести. Отомсти, и тебе станет легче. А детские годы не возвратить. Люди обязаны идти; идти и доиграть свою роль до конца.

— Идти и доиграть свою роль до конца…. — повторила Телкиза. — Что ж, пусть так…

Она выдернула из висевшего на стене венка два нардовых стебля, размяла их в пальцах, пустила пушинки по воздуху, наблюдая их полет. Когда былинки опустились на примятые лепестки роз, женщина растоптала их ногой.

— Все суета сует… — молвила она печально и сокрушенно.

Телкиза провела рукою по холодному лбу.

— Теперь я жажду одного — смерти. Я хотела бы умирать долго-долго.

— Вино помутило твой разум, Телкиза. Только рабы мечтают о смерти.

— Я вернусь на женскую половину, — проговорила она чуть слышно и поспешила в другое крыло дворца, оставив Сибар-Сина одного.

Телкиза вернулась к пировавшим женщинам, заставив себя обворожительно улыбаться. Роскошная, ослепительная, она села за один стол со своими завистниками и восторженными почитательницами.

Телкиза заметила, что царица воспользовалась ее отсутствием и вместе со своей прислужницей понесла пророку Даниилу еду и питье с праздничного стола… Телкизу это нисколько не удивило. Привязанность царицы к иудейскому мудрецу всегда оставляла ее равнодушной. Тем менее занимало ее это в данную минуту.

Вдыхая аромат смол и цветов, Телкиза задумчиво смотрела перед собой. Душой она оставалась в ападане. Набусардар не выходил у нее из головы.

Когда утих рокот струн и замерли последние звуки песен, воины Исма-Эля доложили Набусардару, что на подступах к городу все спокойно и Вавилону не угрожает никакая опасность, предчувствие которой бесконечно томило военачальника, — он и пил меньше, и был сдержан в веселье — беспокойство не покидало его.

Лишь один раз, захваченный пением иерусалимских юношей, засмотревшись на прозрачную каплю вина, он увидел в ней погруженный во тьму борсиппский дворец. С нежностью подумал он о Нанаи, спящей под охраной стражников, вспомнил Теку, скульптора, жреца Улу. Его переполняла благодарность к той, которая носит под сердцем его первенца.

Набусардар растер пальцем каплю чудесной влаги, а голос Валтасара спугнул его сказочное видение…

— Довольны ли вы, мои боги? Кто из живущих мог бы воздать вам большие почести? — спесиво кричал царь.

Он высокомерно оглядывал сотрапезников. Когда взгляд его остановился на одном из советников, иудее, отрекшемся от своего племени и за большую сумму получившем службу у Набонида, тот решительно поднялся и сказал:

— Не дай себя обмануть, о могущественнейший из могущественных! Эти отроки поносили тебя и твоих богов, песней и музыкой несравненной возвеличивая своего Ягве.

Кровь бросилась в лицо Валтасару. Вскочив с кресла, он взревел:

— Кто тебя подкупил? И как посмел ты перед жрецами и вельможами Вавилона унизить царя царей и глумиться над всемогущими богами? Перед всем народом и гостями ты позоришь своего повелителя и оскверняешь создателя своего Мардука! Смерть тебе!

— Смерть заслуживают не я, а они, — советник указал на певцов. — Дозволь слуге твоему доказать свою правоту.

Губы Валтасара побелели.

— Именем Мардука заклинаю тебя! — настаивал советник.

Неожиданно из толпы иудейских певцов вышел юноша и сказал вельможе:

— Чего ради ты сперва предал свое племя и боги своего, а теперь выдаешь тех, кто не отрекся от Ягве и останется верен ему до самой смерти?

— Вы обманываете царя, властелина своего! — набросился на него советник. — Да, они обманули тебя, царь. Праведный гнев сотрясет тебя, если я переложу тебе с их языка на твой язык слова псалмов.

И он без промедления пересказал первую песню:

— «Будь благословенно имя Ягве отныне и присно и во веки веков. От восхода солнца до заката славься имя Ягве».

— Он правду говорит? — вскричал Валтасар, и глаза его гневно сверкнули.

— Правду, — подтвердил иерусалимский юноша, спокойно взглянув на царя глубокими, словно бездонными очами.

— Так будьте вы прокляты и да постигнет вас справедливая кара! — воскликнул царь. — Двадцати из вас гореть в печи огненной, чтобы вы почувствовали, сколь лучезарен ваш бог!

Едва он умолк, как советник при всеобщем возбуждении стал перелагать второй псалом:

— «О дщерь вавилонская, быть тебе поверженной, благословен тот, кто отметит тебе за содеянное нам зло».

— Я велел угостить их с царского стола, — захлебываясь, прохрипел Валтасар. — Отныне пеплом кормите двадцать других, покуда не испустят дух. Советник пересказал и третий псалом:

— «Все боги всех племен — не более как идолы. Ягве же сотворил небеса, укрепил твердь земную и всякого судит по справедливости своей. Он покарает тех, кто говорит камню: ты создал меня! Но явит он милость верным, вызволит их души из рук святотатцев, ибо всемогущ он».

— В яму их, в яму, к львам! — хрипел Валтасар. — Слушать больше не желаю! Двадцати другим выколоть глаза, остальным привязать на шею камень и бросить в Евфрат!

Валтасар в исступлении рухнул в царское кресло. Когда он пришел в себя, стражники уже выводили иерусалимских юношей. Царь тупо смотрел им вслед помутившимся взором и порывисто дышал. Он тер ладонью веки и давился слюной. С ужасом осознав, что произошло, он боялся взглянуть на гостей. Как всегда, приходя в ярость, царь терял над собой власть, в глазах у него темнело, к горлу подступала тошнота. Наверное, Мардук теперь отвернется от него и ослабит его мощь. Но в душе, желая задобрить бога, Валтасар клялся извести иудеев всех до единого.

— Да, да, я исполню это… — бормотал он, покачивая тяжело опущенной головой.

Валтасар страдал, страдал невыносимо. Двести тысяч персов одолел, а совладать с племенем израильтян и иудеев не может. От стен Вавилона отогнал тучи персидского войска, а изгнать Ягве из Вавилона не в силах.

Внезапно царя осенила мысль. Лицо его оживилось на короткий миг, приняло выражение умиротворенности. Царь упивался про себя воображаемой картиной.

— А все-таки я его одолею! — воскликнул он с твердой уверенностью.

Чтобы и бог иудеев понял, как велика его, Валтасара, власть в Вавилонии, что воля его — закон для подданных, в свою честь он прикажет поднять священные сосуды Соломонова храма, которые вывез из Иерусалима Навуходоносор; ныне числом в четыре тысячи пятьсот они хранятся среди сокровищ, недавно, по уговору, возвращенных ему Эсагилой. Сосуды эти священны, и никто из смертных не смеет прикасаться к ним, но как раз поэтому он и велит принести их, наполнить вином и осушить во здравие Валтасара, повелителя мира.

Царь тотчас распорядился доставить священные сосуды в ападану.

Заключая с царем союз, Исме-Адад обязался возвратить эти сосуды, — так как Храмовый Город похитил их из царской сокровищницы после смерти Навуходоносора, — и слово свое сдержал. Он не собирался препятствовать Валтасару, но, страшась за свою жизнь, позволил себе напомнить царю, что эти сосуды священны и никто, кроме богов, не вправе касаться их своими устами.

— А я — разве не сын богов? — подивился Валтасар речам верховного жреца.

— Даже сын богов не смеет этого допустить, так повелел Мардук.

— Так кто же распоряжается в Халдейском царстве — Мардук или Валтасар? — вскричал царь; недобрым огнем вспыхнули его глаза.

Боясь осквернить сосуды, жрецы и вельможи поддержали Исме-Адада, убеждая царя, что обычай требует чтить чужеземных богов.

Валтасар пришел в бешенство.

— Знаю я, все вы считаете меня слабовольным. По всему царству разослал я шпионов и знаю, что обо мне шепчут. Но затем я и созвал вас, чтобы вы убедились в моей силе.

Тогда поднялся мудрый рабианум Идин-Амуррум и учтиво сказал:

— Даже Навуходоносор, хотя и был он владыкой могущественным и непобедимым, не позволил себе осквернить сосуды и поместил их в святилище Мардука.

— Разве я не могущественнее Навуходоносора? Разве Навуходоносор, а не Валтасар одолел Кира? — вскипел царь.

Желая успокоить его, гости лицемерно грянули:

— Ты, о великий, наш царь!

— То-то. — Он принял славословие вельмож за чистую монету, и у него отлегло от сердца.

Между тем рабы вносили сверкавшие золотом священные сосуды, расставляя их на столах. Согласно приказу царя, никто не был обойден — даже гетеры и развратники.

Четыреста виночерпиев, держа на плечах узкогорлые тирские кувшины, наполненные изысканнейшими винами, приготовленными из лучших сортов винограда на острове Хиос, в городе Лампсак, на острове Крит ив городах Загра и Гурния, на острове Лесбос и в городе Библ — вино из этого города имело аромат ранних фиалок, — вбежали в залу под звуки двойных флейт и египетских систр.

Валтасар приказал гостям снять золотые венцы и сам снял драгоценную тиару. Затем в ападане появились рабы с серебряными подносами. На одних грудами возвышались миртовые венки, на других — широкие микенские чаши с дорогой эссенцией. Рабыни, вереницей входя под сень ападаны, . брали с серебряных подносов венки и, окуная их в дорогие благовонные эссенции, возлагали затем на головы гостей.

Самый красивый венок из лавровых веток и золотых ягод, смоченный самой дорогой эссенцией, перевязанный лентами, украшенный каменьями, был возложен на голову царя. Виночерпии сняли с плеч серебряные кувшины, и в золотые чаши струями полились вина, впитавшие в себя огненные лучи южного солнца.

Для его величества царя Валтасара густым и алым, как кровь, вином наполнили золотую чашу с двумя ручками, выделявшуюся своими размерами и формой.

Взяв сосуд обеими руками, Валтасар поднялся с кресла.

Глаза его сверкали, щеки лоснились, высокий лоб казался несокрушимым, как гранитный лоб священного быка.

Голос царя звенел, взывая к гостям:

— Пейте, жрецы и вельможи! Пейте во славу Валтасара!

Он первым поднял чашу и пригубил вино.

Ив то же мгновение пламя свечей затрепетало и померкло.

Леденящий ветер пронесся по зале.

На стене появилась тень, и чья-то рука, повергнув пирующих в неописуемый ужас, начертала:

«МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС».

Чаша выпала из рук царя Валтасара.

Он не сводил с надписи глаз, чувствуя, как все тело его охватывает дрожь. Виски покрылись каплями пота. Все замерло.

Долго стоял Валтасар, онемев, и все, что было в ападане живого, безмолвствовало вместе с ним.

Когда же кто-то осмелился пошевелиться, Валтасар горестно воскликнул:

— Перст судьбы! Предостережение!

Несколько опомнившись от потрясения, царь приказал созвать всех мудрецов, звездочетов и толкователей.

Но никто из мудрецов и толкователей не мог объяснить, что означают загадочные письмена.

Весть о случившемся облетела дворец, и в ападану с женской половины поспешила царица.

Она посоветовала обратиться к пророку Даниилу, который, наверное, разгадает значение слов.

Пророк вошел в сопровождении стражников. С первого взгляда было заметно, как потускнели за время заточения его глаза, сколько прибавилось морщин на его старческом лике. Но ум, дар природы, ничто не могло ослабить, и Даниил так истолковал вещие слова:

— Мене — значит «конец». Текел — «предел кладу владычеству твоему». Фарес — «лишу тебя царства и отдам его персам».

— Так… — едва вымолвил Валтасар, чувствуя, как деревенеет у него язык и немеют конечности.

Боль и отчаяние туманом заслонили от него свет. Смятение мыслей гасило блеск в глазах, и они потухали, украдкой скользя по лицам гостей.

Царь надеялся, что кто-нибудь из князей рассеет его опасения, поспешит утешить своего царя, убежденно воскликнув: это не божье знамение, а черная магия. Обратил же Моисей палку в змею, а камень — в воду! Быть может, и таинственная надпись на стене ападаны — дело рук какого-нибудь иерусалимского колдуна?

Но никто не пожелал снять тягостное бремя с его сердца.

Неужели они и в самом деле так сильно напуганы и верят, что некто, более могущественный, предрешил его судьбу и близится конец его царствования?

Рот Валтасара вдруг приоткрылся, и лицо царя исказилось гримасой смеха, судорожного, неестественного смеха. Так выразил он свое презрение к тем, у кого не нашлось для него слов ободрения, кто отвернулся от царя в страшный час.

Валтасар наклонился и сам поднял с пола золотую чашу о двух ручках; он поставил ее на стол и велел снова наполнить вином.

Когда чаша скатилась на пол, в нее попала кровавая роза. Валтасар приказал залить розу вином, белым и густым сирийским вином. Багрянец лепестков просвечивал сквозь золотистый нектар, багрянец лепестков ласкал губы, тянущие вино.

Выпив, царь снова приказал налить и опорожнил чашу.

Пил он, заодно с ним пили халдейские вельможи. Он пил и пил, не делая передышки, пока голова его не запрокинулась на спинку золоченого кресла. Мутными глазами отыскал он лицо иерусалимского пророка, тот стоял поодаль и ждал, когда царь отпустит его. Валтасар в изнеможении мотнул головой и, собрав остаток сил, закричал:

— В пурпур облачите его! Золотую цепь ему на грудь, и возгласите по всей стране — отныне он третий муж в державе нашей. Щедро награждает Валтасар тех, кто верно служит ему.

Первый советник приблизился к захмелевшему владыке и напомнил, что третьим мужем в государстве уже объявлен великий верховный военачальник Набусардар, так что негоже царю отрекаться от своих слов. Но Валтасар упорно твердил свое:

— В пурпур облачите, золотую цепь на грудь, и возгласите по всей стране, что отныне он третий муж в державе нашей!

Даниил осмелился приблизиться к возвышению, на котором стояло кресло царя, и скромно отказался:

— Я ничего не прошу, государь, — ни пурпурной мантии, ни золотой цепи, ни почести, ни славы.

— Ты пренебрегаешь царскими дарами? — удивленно проговорил Валтасар.

— Нет, государь, — кротко ответствовал измученный долгим заточением старец, — но дорогие платья, злато и слава, равно как и бренная плоть, траве подобны, а почести — цветку полевому. Трава высохнет, облетят лепестки, когда дыхание смерти коснется цветка. Все суета сует и томленье духа…

Валтасар смутно различал фигуру пророка и не внимал его речам, бессмысленно повторяя заплетающимся языком только то, что случайно уловил его слух:

— Лепестки облетят… трава высохнет…

— Да. Лепестки облетят, трава высохнет, когда коснется ее дыхание смерти, — подтвердил Даниил.

Неожиданно царь услыхал его голос и вновь закричал:

— В пурпурную мантию его, золотую цепь повесить на грудь…а мне вина — и всем вельможам моим подать вина!..

Гости уже лежали вповалку, но слуги послушно наполнили звонкие чаши искрящимся вином.

* * *
В день праздника Сбора плодов — праздника победы над Киром измученные долгой войной жители Вавилона с восхода солнца ждали сигнала горнов, чтобы начать пиршество в домах, садах и на улицах.

С первым глотком вина в дворцовой зале о тысяче колонн Валтасар повелел и народу веселиться и пировать, и с первыми фанфарами в городе Мардука поднялось всеобщее ликование.

Бочки с вином, пивом, ячменной и финиковой водкой выкатывали люди на улицы, разводили костры, жарили на вертелах целые туши. В громадных котлах булькала чечевица, запах пряностей щекотал обоняние. На деревянных досках благоухали нарезанный лук и чесночные дольки. В глиняных мисках замешивалась мирса, излюбленное лакомство детей, приготовленное из меда и сала. Прямо под ногами у прохожих стояли доверху наполненные фруктами корзины.

Танцующие хороводы девушек мелькали повсюду. Их шеи украшали тонкие ожерелья, над щиколотками позванивали витые браслеты с бубенцами. Согнутыми пальцами и ладонями девушки били в белые тамбурины.

По пятам за ними таскались толпы зевак и жаждущие любви воины.

Особенно многолюдно было там, где вершили расправу над чужеземцами. Валтасар отдал в руки народа оставшихся в живых пленников: персов, ассирийцев, лидийцев. Египтян карали в отместку за то, что коварный фараон переметнулся на сторону Кира, лидийцев — за то, что ненавистный царь Крез дал согласие быть советчиком перса и сопровождал его в походе на Вавилон; арабов — за то, что злополучные арабские провинции изменили Вавилонии и стакнулись с Киром; иудеев — за то, что они дерзнули уверовать в победу Кира.

Ослепленные гордыней и самодовольством халдеи, как никогда, ненасытно жаждали чужой крови и снова кропили ею камни Города Городов.

Победа, а также финиковая водка кружили головы, и, теряя рассудок, халдеи творили расправу, пытали, обрекая на страшную гибель, на медленное и мучительное умирание всякого, кто не был халдеем.

Они сажали свои жертвы на острые колья и натравливали на них разъяренных хищников. Бросали в котлы с кипящей смолой. Раздев донага, обливали расплавленным свинцом, отрезали языки и выжигали глаза. Выстраивали рядами и стреляли в них из луков, норовя попасть в рот или глаза. На городской стене сотни воинов на конях и в боевых колесницах, волоча за собой тела живых персов, состязались в проворстве.

Так забавлялся народ под открытым небом, пока царь и вельможи пировали в ападане.

Разгул и буйное веселье охватили Вавилон. Отовсюду неслись ликующие клики. Вакханалия не знала удержу и бесстыдно предлагала свои пьянящие груди всякому, кто желал в этот час испить из ее источника.

Когда день клонился к вечеру, все живое в Вавилоне валялось распростертым — в домах, на крышах, террасах, улицах, площадях, в садах и рощах.

Трезвыми оставались только те, кто втайне или явно ждал прихода Кира, видя в этом единственное спасение.

К концу дня стал известен указ Валтасара, обязывавший женщин и девушек отдаваться защитникам города. Сперва захмелевшие девы и зрелые жены предлагали себя отважным воинам лишь на папертях храмов да у ног величественной Иштар, богини плодородия. Но когда мгла окутала город, гетеры и прелюбодейки стали тешить плоть во всех домах, на крышах и улицах. Воины группами спускались со стен, чередуясь каждые несколько часов, чтобы всякий мог насладиться дарами победы и любви.

А в это время на подступах к городу персидские воины расчищали занесенные песком каналы и, обливаясь потом, шаг за шагом под покровом ночи приближались к берегам великой реки.

Достаточно было поднять плотины, чтобы вода хлынула в каналы и обнажила русло Евфрата.

Кир ждал лишь сигнала от Элоса — условной стрелы.

И стрела наконец просвистела в воздухе, неся на своем веретене надпись: «Царь мой, час пробил, здесь все пьяны, от мала до велика».

И действительно, в Вавилоне все от мала до велика были пьяны. Горожане и воины — на улицах, царь, жрецы и вельможи — в Муджалибе.

Веселье в зале о тысяче колонн било через край. Отчаяние и тревога, закравшиеся было под сень ападаны, уступили место смеху и удали. Подавляя отчаяние, Валтасар решился вслух высказать предположение, что таинственное пророчество на стене — не более как козни иудеев. В этом нетрудно было убедиться, если принять во внимание, что только Даниил сумел разгадать эту околесицу. Гости с готовностью подтвердили догадку царя. Это был долгожданный луч света, рассеявший мрачные мысли!

Валтасар оживился вместе со всеми.

— Ешьте, пейте и веселитесь, гости мои! — взывал он к вельможам.

И те усердно пили, ели и веселились.

Ели самые изысканные кушанья, пили самые тонкие вина и шумно предавались разврату с опьяневшими наложницами.

Пророк Даниил стоя лицезрел эту богомерзкую оргию.

Один Набусардар оставался трезв, опасения за судьбу городских укреплений и своей избранницы не покидали его. Под страхом смерти он велел теперь ежечасно докладывать ему, все ли спокойно на подступах к городу. Дозорные по-прежнему не замечали ничего, что внушало бы тревогу. Ничтожный отряд персов продолжал, как и в другие дни, рыть канавы, над чем вавилоняне от души потешались.

Итак, за стенами не происходило ничего угрожающего, вельможи и народ могли спокойно предаваться удовольствиям.

И все же Набусардара все сильней охватывала Необъяснимая тревога. Он не знал, за что тревожиться больше — за судьбу Вавилона или за свою любовь? Он послал в Борсиппу гонца узнать, не случилось ли во дворце какой беды. Он и сам полетел бы в Борсиппу, чтоб прижать к. груди ту, которая стала для него солнцем и звездами, теплом и светом жизни, драгоценнейшим и прекраснейшим даром, каким он владел, но Набусардар и думать не смел оставить ападану и поэтому лишь ненадолго уединился, чтобы написать возлюбленной пылкое послание.

С этой весточкой и поскакал в Борсиппу гонец на резвом киликийском жеребце.

И как раз в тот момент, когда он мчался по мосту, персы подняли плотины, отделявшие воды Евфрата от каналов. Мощные потоки хлынули в бреши, наполняя новое русло, вода в Евфрате стала спадать.

Кир вместе с Гобрием и другими военачальниками стоял на берегу, глядя на дело своих рук, на то, как каналы поглощают воду и Евфрат мелеет, устремляясь в новое русло.

Когда кое-где обнажилось дно, персидский царь послал в город отряд лазутчиков. К величайшему изумлению, те обнаружили, что кованые ворота, которыми замыкались сбегавшие к Евфрату улицы, никем не охраняются и не заперты, — это красноречиво свидетельствовало о том, что замысел Кира остался неразгаданным и что Набусардар не ожидает нападения с этой стороны. Воины беспрепятственно проникли в центр Вечного Города и, смешавшись с толпой ликующих вавилонян, сами принялись отплясывать и веселиться вместе с ними. Не возбудив ничьего подозрения, они выполнили возложенное на них задание и, окрыленные успехом, возвратились обратно.

Более удачного стечения обстоятельств нельзя было и придумать. Следовало воспользоваться темнотой и войти в Вавилон до рассвета.

Гобрий немедля повел свое войско по осушенному руслу реки. Помощником него был Сан-Урри, который хорошо знал эти места. Главной задачей отрядов было пробиться к Муджалибе, где находилась вся знать и сам царь. Вавилоняне видели движущиеся по улицам вооруженные отряды, но в темноте приняли их за воинов Набусардара. Сопротивление персы встретили лишь у стен и ворот Муджалибы.

Несколько сот персидских наемников, предводительствуемые Гобрием и Сан-Урри, с боем ворвались во дворы Муджалибы и повернули прямо к пиршественной зале.

Валтасар, корча рожи, глумился над пророком Даниилом. Едва держась в кресле, он наклонял к нему перекошенное, пьяное лицо и бормотал:

— Золотую нагрудную цепь хотел ему пожаловать… да одежды из пурпура… третьим мужем в державе наречь… И нарек бы, если б Мардук не вразумил меня… не внушил, что предо мною злонамеренный мошенник. Завтра же распять его на кресте… пускай поучает воронье, что станет клевать его тело, пускай там поучает, что трава сохнет, лепестки облетают…

Царь заставлял себя гоготать, но силы покидали его. Голова Валтасара свесилась на грудь, руки опустились. Одной из них он судорожно сжимал чашу о двух ручках.

Наконец царь притих. Набусардар настороженно поднял глаза и прислушался.

— Что за шум на галерее, что там такое? — спросил он обеспокоенный, и вскочил с кресла.

В тот же миг чья-то рука раздвинула зелено-белые драпировки из тяжелого шелка, прикрывавшие главный вход в ападану, и в просвете между завесами выросла фигура персидского воина, за спиной которого виднелся целый отряд.

— Царь! Князья! — воскликнул Набусардар.

Валтасар услышал его, но, одурманенный вином, не понял предостережения. Развалясь в кресле и размахивая чашей, он, не переставая, бормотал:

— Лепестки облетают… трава сохнет… Лепестки облетают… трава сохнет…

Больше он уже ничего не произнес.

Со всех сторон в залу лавиной хлынули персидские наемники, не встречая на своем пути ни малейших преград.

Набусардар понял, что все погибло, он похолодел при мысли об этом, но его тут же бросило в жар. Страшнее всего было сознание, что ни у кого из пирующих халдеев нет при себе оружия!

Набусардар кинулся к царю, чтобы воспользоваться его мечом, но персы опередили его. Не успел, он обнажить меч Валтасара — перед ним вырос не кто иной, как сам дьявол, перебежчик Сан-Урри.

Из-под низкого лба в лицо Набусардара смотрели ненавидящие глаза; Сан-Урри злобно прошипел:

— Наконец-то я спроважу тебя во мрак преисподней! — И он изо всех своих сил вонзил острие меча в могучую грудь Набусардара.

Набусардар захрипел и, обливаясь кровью, рухнул наземь.

Алые розы приняли его в свои объятия и бережно уложили на мягкие лепестки. Потом рядом с ним опустилась на колени какая-то бледнолицая дева и, обвив его руками, все крепче, крепче сжимала тиски объятий. Из ее уст вместо теплого дыхания вырывался леденящий ветер. Холодный пот покрыл лицо Набусардара. Он ощущал каждую его капельку, словно кто-то раскладывал у него на лбу тяжелые серебряные монеты.

Рядом распростерлось бездыханное тело Валтасара, его заколол верховный военачальник Кира — Гобрий. Царь мгновенно испустил дух; когда Гобрий выдернул меч из его груди, Валтасар был уже мертв.

Хмельной и грузный, халдейский царь тяжело свалился на устланный розами пол, лавровый венок с его головы упал и повис на резном украшении ступеней, которые вели к царскому креслу. Усыпанные драгоценными камнями ленты разметались по лесенке, конец одной из них касался правой руки Валтасара. Левая рука царя продолжала сжимать золотую чашу о двух ручках. Глаза его были закрыты, но губы, казалось, жили на мертвом лице, все еще шептали:

— Лепестки облетают… трава сохнет…

Набусардар завидовал мгновенной смерти царя. Ему же злая судьбина послала медленное умирание, избрав его свидетелем крушения и разора.

Он видел, как персы закалывали царских советников и сановников, срывали с них золото и украшения из драгоценных камней, сгребали со столов дорогую утварь и выносили вороха сокровищ. Не забыли они прихватить и золотые сосуды из храма Соломона. Защищаясь, вавилонские вельможи металиих в персов, но безуспешно. Один за другим падали наземь тела безоружных халдеев. Враги действовали с молниеносной быстротой, не давая им опомниться.

Лишь наместник Борсиппы, когда персидский военачальник занес меч, чтобы отрубить ему голову, успел крикнуть:

— Не убивай меня! Я уговаривал Валтасара сдать город без боя!

Но признание ему не помогло. Голова наместника покатилась по столу, оставляя кровавый след.

Каким-то чудом уцелел верховный судья Вавилона Идин-Амуррум, по-прежнему сидевший на скамье, и, когда резня прекратилась, его вместе с пророком Даниилом и верховным жрецом Исме-Ададом Сан-Урри взял под свою защиту.

Набусардар еще видел, как уцелевшую горстку вельмож, которые и без того не могли причинить никакого вреда врагу, персы связали и погнали впереди себя.

Борясь со смертью, с бледнолицей девой, которая все крепче и крепче сжимала его в двоих объятиях, Набусардар слышал, как орудуют солдаты Кира в соседних покоях, — должно быть, так же хозяйничали они сейчас по всей Муджалибе… по всему Вавилону… по всей Борсиппе. Мысль о борсиппском дворце придала ему сил, и он попробовал подняться. Но бледнолицая усмехнулась и снова окунула его голову в густой аромат роз.

Затем он услышал вопли женщин — пронзительные, истошные, душераздирающие вопли. Набусардар знал, что они означают. Персы ворвались на женскую половину.

Выталкивая женщин на улицу, они погнали свои жертвы к солдатам, стоявшим на подступах к городу.

Среди пленных была и Телкиза, жена Набусардара, которую Гобрий прочил самому Киру, выделив ее среди остальных красавиц.

Она брела в толпе вместе с женами князей, вельмож, рабов, вместе с наложницами Валтасара, и стройная фигура ее, обтянутая бирюзовой парчой тонкой выделки, переливалась в зареве факелов. Ей оставили даже драгоценные каменья, сверкавшие в черных, как смоль, волосах, чтобы она предстала перед Киром столь же восхитительной, какой они нашли ее в Муджалибе.

Процессия двигалась к городским воротам.

Повсюду ее встречали персидские воины, превратившие Вечный город в кромешный ад. Все ворота городских укреплений были открыты, и через них в город входил отряд за отрядом. Кое-где завязывались стычки, но о победе халдеев не могло быть и речи.

Персы наводнили город Мардука.

Мирных жителей Гобрий приказал не трогать, но потребовал, чтобы горожане не покидали жилищ и не мешали продвижению персидских войск. Однако в панике люди выскакивали на улицу, надеясь спастись бегством, некоторые даже оказывали врагу сопротивление, бросая с крыш тяжелые предметы. В ответ на это персы врывались в дома и не щадили ни грудных младенцев, ни седовласых стариков.

Стенания, крики отчаяния огласили Город Городов.

Тут и там поднимались вверх столбцы пламени, в котором гибла величественная красота строений, восхищавших весь мир.

Первые огненные языки взметнулись над Муджалибой, озарив огромное пространство вокруг. Вынеся все ценное, персы подожгли дворец, ознаменовав тем самым свою победу.

Тогда знатный горожанин Сибар-Син, которого в толпе пленных тоже гнали за городскую черту, незаметно приблизился к опутанной веревкой Телкизе и шепнул ей:

— Сан-Урри мечом заколол Набусардара в ападане. Никаких чувств не прочел он на ее лице. Телкиза продолжала путь, тупо глядя перед собой.

— Он мертв, Телкиза! — выразительно повторил вельможа, пытаясь ужасной вестью смутить ее.

Телкиза оставалась безучастной. Лишь губы ее слегка искривила загадочная гримаса.

— Мы не счастливее его… — бросила она в ответ.

— О, я дорожу жизнью, Телкиза.

Она устало вздохнула, словно ходьба стоила ей неимоверных усилий, и промолчала.

Послышался треск огня, испепелявшего Муджалибу.

Многие из пленных. думали о тех, кто остался во дворце…

Телкиза мысленно перенеслась в пиршественную залу, в великолепную залу о тысяче колонн.

Ападану тоже охватило пламя.

Набусардар был еще жив.

Он видел, как огонь лижет одежды раненых и мертвецов, подкрадываясь к нему. С потолка срывались гирлянды лотоса, из раковин светильников текло на пол горящее масло. Все вокруг полыхало и трещало. В воздухе стоял удушающий смрад горящих тел, вопли несчастных сливались в душераздирающий вой.

Набусардар давно привык к мысли о смерти, но такой конец поверг его в ужас, и он молил небо, чтобы бледнолицая дева поскорее задушила его в своих объятиях, чтоб душа его рассталась с телом прежде, чем его опалит смертоносное дыхание огня.

Вот уже занялась роскошная мантия Валтасара, от тлеющей веточки розы задымились и вспыхнули его волосы.

Огонь был близко, он неотвратимо надвигался…

Ужас рос в душе Набусардара, в глазах потемнело. Нет, это не был страх перед смертью, — на поле брани он изо дня в день смотрел ей в лицо, — чувство страха было ему неведомо. Но такая смерть унижала достоинство воина, бессильного, безоружного, беззащитного.

Нестерпимым жаром лизнуло руки, и Набусардар задохнулся дымом, бледнолицая дева разомкнула тиски объятии и покинула его. Слабая улыбка разлилась по его лицу — так мягкое сияние луны заливает землю.

Губы его шевельнулись и неслышно прошептали:

— Умираю… Нанаи, жена моя дорогая. — И Набусардар вздохнул последний раз.

Он умер прежде, чем пламя коснулось его, умер возле простертого в луже крови царя, рука которого все еще крепко сжимала золотую чашу. Разжать ее заставил царя лишь огонь, обративший его тело, как и тела его подданных, в обугленный труп.

* * *
«Поговорим о любви.

О любви буду тебе говорить и петь, избранница моя, венец совершенства, какое только видело человеческое око на вековечной земле. Подобного не сыскать на вершине, пламенеющей карбункулами. В сверкающих топазами и аметистами долинах не найти. В сребропенных и лазурных водах не узреть. Устам провидцев не описать твоей прелести. Даже взор ясновидения ничем не заслужит милости созерцать тебя во всем великолепии.

Такой блистаешь ты лишь в сердце моем, прелестнейшей из женщин, когда-либо ступавших по земле. Сердце подсказывает мне слова любви, и я слагаю в твою честь гимны.

Слагаю их утром и вечером — гимны любви слагаю тебе, возлюбленная моя.

Высокородный князь Набусардар»


Такое послание вручил Нанаи в борсиппском дворце гонец, прискакавший из праздничной Муджалибы.

Нанаи отдыхала на ложе. У ее изголовья сидя дремала Тека, то и дело роняя голову на грудь и упираясь подбородком в ожерелья из ракушек. Тут же бодрствовали увенчанный сединами Гедека и погруженный в безмятежные думы праведный Улу.

В радостном волнении читала Нанаи весточку, осыпая поцелуями подпись Набусардара.

Прижав дощечку к груди, она проговорила, счастливо улыбаясь:

— Как ты порадовал меня, мой повелитель! Для меня эти строки слаще угощения в ападане. С нетерпением буду ждать зари, когда он вернется ко мне. Передай великому князю, гонец, что верные друзья мои неотлучно со мной, а сама я сердцем с ним в зале о тысяче колонн.

Гонец скрестил на груди руки и с поклоном удалился, чтобы вернуться в Муджалибу.

Когда он вышел, Нанаи снова перечитала послание. Она упивалась каждым его словом, ласкала взором каждую черточку, впитывала в себя значение каждой фразы, пока сердце ее не замерло от счастья и душа не затрепетала подобно струнам псалтыри. Тихими руками наполнилось все ее существо, музыка рвалась из груди, опьяняя сознание и кружа голову, приводила в волнение молодую кровь.

Нанаи долго упивалась этим волнением, но постепенно усталость вытеснила эти видения. Собрав остаток сил, она попыталась удержать их, продлить сладострастные мгновения, которых так жаждало ее измученное, исстрадавшееся сердце.

Она сожалела о мимолетности счастья, но тут же, словно дурной сон, ее объял страх: что, если у порога подстерегают ее новые муки и страдания? Набусардар, ее избранник и повелитель, не был уверен в том, что войско Кира возвращается в Персию. Кто знает, быть может, кровавым дням жестокости и смерти еще не настал конец… Нанаи страстно хотелось изменить существующий в мире порядок вещей, хотелось избавить белый свет от низменных страстей, приводящих к войнам, сберечь женам мужей, родителям — детей, детям — родителей, сестрам — братьев, матерям — сыновей, хотелось оградить людские жилища от горя и нищеты.

Но в бессилии опустила она свои руки, сжимавшие послание Набусардара, и в страхе положила их на живот, словно прикрывая росток жизни, который пустил корень у нее под сердцем.

Затем она взглянула на Улу и сказала:

— Ты мудр, брат Улу, и, верно, сумеешь объяснить. Мучает меня мысль: отчего это люди стремятся лишь к одному — повелевать друг другом? Не стремись они к этому, скольких из нас судьба избавила бы от горестей! Скажи, кто научил людей этому злу?

Улу задумчиво поднял взгляд и серьезно ответил:

— Кто ж еще, как не боги! Они властвуют над нами, и человек, сотворенный по их образу и подобию, подражает им. Не в силах повелевать богами, он вознаграждает себя тем, что властвует над людьми.

— Говорят, боги совершенны, но разумно ли поступили они с человеком? Создав себе подобного, почему не лишили они его зависти, ненависти, мстительного себялюбия?

— Потому, что сами они тоже одержимы завистью, ненавистью и мстительным себялюбием.

— Тогда прав Набусардар, повелитель мой и избранник, утверждая, что не боги создали человека, а человек создал богов. Сам будучи несовершенен, он и богов создал по своему подобию. Но. если человек создал богов, то кто же создал самого человека?

— Это — великое таинство природы и жизни.

— А богам открыто оно? Или тайна природы и жизни и для них остается тайной, и они, подобно мне, вопрошают: откуда пошел человек и откуда пошли земля и небо? Кто научил человека говорить, птицу — летать, рыбу — плавать, цветок — расти? Кто дал человеку дыхание, цветку — аромат, меду — сладость, росе — прохладу? Кто положил воде течь, а суше пребывать в неподвижности? Кто положил быть жизни и смерти?

Улу склонил голову и погрузился в глубокое раздумье. Когда он снова поднял лицо, глаза его сверкнули.

Он сказал с жаром:

— И меня всю жизнь преследуют эти вопросы, но ответить на них я не умею.

Они не кончили начатого разговора: рывком распахнулась дверь, разлетелись в стороны занавесы, и в опочивальню стремительно вбежал начальник дворцовой стражи.

— Муджалиба горит! — выпалил он.

Из переходов и с галерей доносились разноголосый гул и топот ног. Помощнику начальника довольно было одной команды, чтобы поднять на ноги дворцовую охрану.

Сквозь гомон голосов и топот прорвался крик Нанаи:

— Муджалиба горит?!

Она вскочила, охваченная недобрым предчувствием.

Тека тоже очнулась и сидела, испуганно озираясь по сторонам.

Один Гедека, примостившись в удобном кресле, спал крепким сном, безмятежно и ровно дыша.

Казалось, услыхав это известие, Нанаи лишится чувств, но она сохраняла полную ясность мысли, и только в глазах ее затаился ужас и прерывистое дыхание выдавало испуг.

Она побежала одеться и вернулась уже в плаще.

На ходу бросила повелительно:

— По коням, скорей в Вавилон!

Когда они с Улу вскочили на нижнем дворе на быстроногих жеребцов, снаружи нетерпеливо забарабанили в огромные ворота. Стража отодвинула засов, и под арку влетел всадник, который привозил Нанаи весточку от Набусардара. Он едва переводил дух, пот струился по его вискам.

— Мост разрушен, — выкрикнул он в крайнем волнении. — Муджалиба в огне. Что бы это значило, о Мардук?! Мне пришлось повернуть назад.

Тека запричитала, и, воздев руки, стала громко молиться.

— Чует мое сердце — это персы, — с тревогой проговорила Нанаи.

— Боюсь, что причиной тому — безумство Валтасара, — убежденно возразил ей всадник.

— Что делать? — озабоченно подумал Улу вслух.

— Лучше всего переждать во дворце, — посоветовал начальник стражи.

— О нет, — решительно возразила Нанаи. — За дворцом у берега привязан челн. Переправимся через Евфрат на челне. Ты, начальник, бдительно охраняй дворец. Княжеский гонец пока останется с тобой. Я поеду с братом Улу.

Тека посоветовала взять в гребцы невольников. Но Нанаи отказалась. Она чувствовала себя достаточно сильной, чтобы сесть на весла и грести вдвоем с Улу.

Они спустились к дамбе. Тека светила им фонарем. Вдруг, к величайшему своему изумлению, они обнаружили, что река безводна. Пожалуй, встреча с самой смертью не удивила бы их более.

Первым опомнился Улу, его обычно твердый голос слегка задрожал.

— Что ж это? — проговорил он растерянно.

— Пойдем пешком, — ответила Нанаи, превозмогая ужас, охвативший ее.

— Верно, благородная моя госпожа, — поддержала ее дрожащая Тека и подняла над головой фонарь, — в добрый час, ступайте, свершилось чудо. Верно, ты так полюбилась Мардуку, что ради тебя он отвел воды Евфрата и ты можешь перейти реку посуху.

Не долго думая, путники спустились на дно русла. Бушевавшее на другом берегу пламя освещало им дорогу. С первых же шагов они убедились, что путь им предстоит не из легких. Дно было илистым, и по мере приближения к середине становилось все более вязким. С величайшим трудом передвигали они ноги, и взгляды, которыми они молча обменялись, говорили: брести по лужам и топи — нет, это не чудо Мардука, а скорее — вызов смерти.

Пришлось сделать передышку.

Пожар разрастался вширь, пламя его подымалось все выше. Рука невидимого великана подбрасывала над зубчатыми стенами и башнями дворца, обители радости и света, гигантские клубы дыма. Всепожирающая стихия упрямо рвалась сквозь мрак ночи к небу.

Нанаи отвела взгляд от зарева и, словно желая проникнуть в самые недра души Улу, пытливо посмотрела ему в глаза:

— Ты полагаешь — Набусардар жил неправедной жизнью?

— Ты боишься за него?

Она потупила взор, где затаились боль и печаль, и, ничего не ответив, двинулась дальше; Улу пошел следом.

Обессилевшие, едва держась на ногах, они почти добрались до противоположного берега, как вдруг заметили двигавшийся им навстречу вооруженный отряд. Шедший впереди воин крикнул, чтобы они остановились.

— Кто такие? — спросил он, приблизившись.

— Служитель храма Набу из Борсиппы, — ответствовал Улу и, обняв Нанаи за плечи, привлек ее к себе. Он понял, о, муки ада, что они повстречали персидских солдат.

— А эта?

— Это сестра моя, — солгал Улу, спасая Нанаи; он понимал, какая участь ждала бы ее, открой он, что перед ними избранница Набусардара.

— Связать их! — приказал перс. Солдаты исполнили приказание, и один из них осветил факелом лица пленников.

— А ты красива, — улыбнулся он Нанаи, — я отдам тебя моему царю. Улу вспыхнул:

— Кто ты таков, что дерзаешь выносить подобный суд? Эта женщина — моя сестра! Солдат загоготал.

— Эта женщина — твоя сестра, а Кир — мой господин, мой царь, и все, что находится на этой земле и в этом городе, с нынешней ночи принадлежит ему. И ты. и твоя сестра. Вы оба его рабы.

Нанаи пошатнулась. Нужны ли слова красноречивее? Все стало ей ясно: персы проникли в пирующий Вавилон, Набусардар попался в их ловушку. У нее не было сил исподволь выведать что-либо о постигшей его судьбе, и, снедаемая тревогой, она спросила напрямик:

— А Муджалиба?

Солдаты ответили хохотом:

— Она горит в честь нашей победы!

— Что же сталось с царем Валтасаром? — в ужасе спросил Улу.

— Он мертв, как и все, кто пировал с ним этой ночью. У Нанаи подкосились ноги, и она опустилась прямо в ил.

Улу хотел помочь ей встать, но с ужасом понял, что отныне он раб, а не вольный человек, и руки его связаны. Покорившись судьбе, он обратился к солдатам с просьбой поднять Нанаи и вынести на берег.

В ответ начальник отряда пообещал ослабить веревку, если он укажет, где находится дворец великого князя Набусардара. Они направлялись туда, чтобы вызволить из заточения любимца Кира, князя Устигу.

Улу прикинулся несведущим, сославшись на то, что поселился в Борсиппе недавно.

Но тут очнулась Нанаи и протянула связанные руки в сторону величественного, широко раскинувшегося строения.

Пригрозив за обман смертью, начальник приказал солдатам вынести их в открытое поле и развязать там.

Сам же он со своим отрядом поспешал в Борсиппу, шагая по топкому руслу Евфрата, чтобы как можно скорее выпустить на волю начальника персидских лазутчиков в Вавилонии.

Нанаи невольно обернулась вслед удаляющемуся отряду и в последний раз увидела в небе очертания дворца, цитадель своей любви. Тяжелым, прерывистым вздохом простилась она с нею, навсегда простилась со всем, что звалось красотой, счастьем, жизнью. Нестерпимая боль пронизывала ее грудь; боль, которая стала еще острее, когда Нанаи перевела взгляд на пылающую Муджалибу — огромный раскаленный шар у величественного подножия висячих садов.

Обостренным слухом она различала в зловещем треске огня роковое:

«Царь Валтасар мертв, как и все, кто пировал с ним этой ночью!»

Нанаи хотелось перекричать безумный огонь, завыть от горя, но персидский солдат подтолкнул ее, и она молча пошла рядом с примолкшим Улу.

Сердца обоих разрывались, однако они не смели выдать своего отчаяния ни вздохом, ни взглядом, ни движением губ. Они ступали в безмолвии, как рабы, настоящие рабы властелина мира.

Выбравшись на берег, они прошли через ворота в стене и очутились на вавилонских улицах.

Им открылась ужасающая картина.

Городские ворота стояли раскрытыми настежь, и в Вавилон со всех концов стекались лавины персов. Вереницы телег подъезжали к домам вельмож, их нагружали золотом, драгоценностями. Мостовые были усеяны телами убитых и пьяных. Халдейские воины с мечами, луками, копьями и дротиками в руках лежали бездыханными трупами вперемежку с женщинами, детьми, стариками.

Страшное зрелище являли собою улицы Вечного Города — груды трупов и лужи крови, сливавшейся в потоки… Сандалии Улу и подол Нанаи насквозь пропитались ею. Не в силах больше видеть картины жестокости и страдания, они закрывали глаза. Но их слух раздирали стенания и вопли умирающих.

Наконец, они вышли из этого ада, овеянного смертью и мукой, и оказались за пределами города, в том месте, куда сгоняли пленных и где находился шатер Кира.

Нанаи, избранницу Набусардара, разлучили с Улу и подвели к женщинам, отобранным для могущественнейшего из властелинов, покорителя народов, царя Кира.

Пленницы ждали у входа в шатер.

Но Кир словно не замечал их. Он глядел на кровавые злодеяния своего воинства, в зрачках его плясали отблески пожарищ. Губы царя были сурово сжаты. Опершись на металлическую стойку шатра, Кир хранил молчание, и только грудь его взволнованно вздымалась.

* * *
Крылья огненной птицы с востока простерлись над Воротами Богов — городом Мардука.

Вавилон находился в руках персов. Войско Набусардара сложило оружие. Халдейское царство, могущественнейшее из держав мира, стало персидской провинцией.

В колеснице, запряженной четверкой белоснежных лошадей, Кир с триумфом въехал в столицу поверженного врага. Пальмовыми и лавровыми ветвями устлали ему дорогу Эсагила и те из горожан, кто уповал на его справедливость и милосердие. У въезда в Храмовый Город персидского владыку встречал верховный жрец Исме-Адад, облаченный в парадную ризу, с драгоценным подарком в шкатулке черного дерева.

Новый властелин сел в царском дворце на трон, на котором до сих пор восседали великие, овеянные славой правители Вавилонии, и произнес свою первую речь на священной земле Мардука. Кир произнес ее перед жрецами Эсагилы, покорившейся знатью, богатыми торговцами, простолюдинами во главе с Сурмой, которого выпустили из темницы солдаты Гобрия, перед сынами иерусалимского племени во главе с будущим его царем Зоробабелем. Он произнес ее перед высшими персидскими сановниками, среди которых находились лидийский царь Крез, бывший союзник Вавилонии, высшие военачальники — Гобрий, Сан-Урри, а также Забада и Элос вместе с князем Устигой.

Кир сказал так:

— Милостью богов мы совершили величайшее в истории человечества деяние. Мы вели суровую, но мужественную борьбу. Сопротивление врага нередко побуждало нас к жестокости. Пролито много крови во имя великой цели — единения всех народов Старого Света, над которым нависла угроза с севера. Новый Свет, предводительствуемый греками и римлянами, вооружается, готовясь напасть на нашу дорогую отчизну. Боги внушили мне мысль объединить все земли от Финикийского моря до Персидского, от Красного — до реки Инд, ибо, только сплотившись, сможем мы устоять перед натиском неприятеля. Ныне воля богов исполнена, и я, царь великой державы Персидской, все силы свои положу на то, чтобы борьба наша не оказалась напрасной, чтобы не на час была наша победа. Не легко собрать племена воедино, но намного труднее их удержать. А посему вы, персы, победившие со мной противников нового устройства древних народов, должны бок о бок со своим владыкой продолжать начатое дело, не только пользуясь завоеванными благами, но и приумножая их неустанным трудом своим в тех землях, ради покорения которых вы пролили столько крови и принесли в жертву столько жизней. До сих пор персы были рабами других. Отныне они станут властителями мира. Все, что вы видели в Мидии, Сирии, Аравии, Фригии, Ассирии, Каппадокии, Лидии, Армении, и все, что видите в бывшей великой державе Халдейской, — ваше. Народы этих стран станут данниками Великой Персии, коей уготован расцвет и благоденствие. Все, кого мы принудили сложить оружие, с этого дня становятся рабами персов. Вы, халдеи, не откликнувшись на призыв царя царей, воспротивившись ему, лишились не только воли, но и имущества. Отныне на этой земле вам ничего не принадлежит. Покорно и усердно будете вы служить царю царей. А чтобы знали вы, сколь милосерден персидский властелин и повелитель мира, оставляю вам ваших богов и их святилища. Свершайте жертвоприношения и творите молитвы перед ликом священного Мардука. Но я требую, чтобы вы молились также пред ликом Ормузда, бога любви и справедливости, который начертал персам повелевать вами.

При этих словах от толпы вавилонян отделился какой-то человек и двинулся прямо к трону.

Кир прервал речь и велел стражникам остановить смельчака. Устига, Забада и Элос тотчас узнали в нем Сурму. Это ему они внушали, что их царь — поборник милосердия и равенства, поборник правды и свободы, справедливости и воли всех народов Старого Света.

Сейчас, слушая речь Кира, Сурма с глубоким возмущением повторял про себя, что дела Кира расходятся с его словами. Он чувствовал себя обманутым и посрамленным в своей вере. Не для того рисковал он головой, чтобы помочь персу закабалить свой народ. Не рабом, а вольным человеком желает он быть!

Сурма не был искушен в тонкостях придворного этикета. но раз Кир утверждает, что для него все равны, то он, конечно, выслушает Сурму.

Кир удивился, однако спросил:

— Кто ты такой, чтобы вступать в разговор с царем?

— Я — Сурма. Князь Устига, Забада и Элос знают обо мне больше. Дозволь, царь царей, в нескольких словах передать тебе волю халдеев, ибо я уверен, что ты не пренебрегаешь советами своих подданных.

— Я не пренебрегаю советами своих подданных персидского происхождения. А ты — халдей, и тебя почитаю я не подданным своим, а рабом. Вижу, человек ты простой и не ведаешь, что перебивать царя не годится.

— Человек я и впрямь простой, но и у меня есть душа, да и разумом бог не обидел. Давно уже, прослышав о тебе, я принял твою сторону, чтобы сеять на земле справедливость. Я подстрекал халдеев против царя, жрецов и вельмож, потому что они были жестоки и не правду чтили, а ложь. Те, кого обратил я в свою веру, ждали тебя, словно сказочную птицу, что несет на своих крыльях свободу подневольным. А ты рабов царя Валтасара, жрецов и вельмож халдейских, сделал собственными рабами. Где же справедливость, спрашиваю я тебя, царь царей?

Кир, едва сдерживая ярость, пристально смотрел на него.

— Не успел я взойти на трон, а ты уже сеешь смуту в народе? Народ, которым я правлю, должен пребывать в довольстве и согласии. Только цари Вавилона терпели тех, кто подтачивал их могущество.

Недобрым взглядом обвел он присутствующих и прочитал предостережение в бездонных глазах Устиги.

Князь поднял руку, прося позволения говорить.

Затем он сказал:

— Царь мой и повелитель, за два года, проведенных в заточении, я познал цену воли. Тебе, великому и просвещенному, нет нужды прислушиваться к речам чужеземцев, но внемли моему совету. Обещай халдеям свободу мыслей и действий, если в течение года они окажут себя достойными этого. Верни им часть имущества, другую оставь в награду воинам. Разреши халдеям самим править, открой школы, сделай так, чтобы человек был равен человеку. Только тогда достигнешь ты мира и согласия в своих владениях, и народы не забудут твоего царствования до скончания света. Если же станешь одних непомерно возвеличивать, а других — непомерно унижать, не ведать тебе покоя.

— Любезный мой Устига, — молвил царь, несколько смягчившись, — существует неписанный закон, согласно которому побежденные становятся рабами победителя и его подданных.

Толпа персидских начальников одобрительно загудела.

Устига повысил голос:

— Доныне был в силе такой закон, но разве время не дает миру великих людей, кто возвещает и утверждает новые великие права? Ново и неоценимо будет твое свершение; если ты провозгласишь равенство между людьми и братство между народами!

— Равенство между людьми… и братство между народами… — задумчиво повторил Кир, глядя прямо перед собой, и глаза его светились мыслью.

Но тут возроптали советники царя. Персы мужественно довели войну до конца. Персы победили. Персы доказали свое превосходство над остальными народами. Они заслужили привилегии и лучшую жизнь. За что же тогда проливали они кровь и приносили жертвы?

— За лучшую и более справедливую жизнь для всего мира! — с необычайной серьезностью произнес Устига, почувствовав, как сотни людей с надеждой обратили к нему свои взоры; среди них был и пылающий взгляд Сурмы, и исполненный старческой мудрости взгляд Иддин-Амуррума, и проницательный, отмеченный сиянием избранных, взгляд пророка Даниила.

Но эту надежду сокрушил протест персидских вельмож, новоявленных покорителей мира.

— Почему именно персы Должны принести себя в жертву человечеству?

— Потому, — ответил Устига, — что они способны на более великие дела, чем просто предаваться роскошеству и удовольствиям. Чтобы наслаждаться благами жизни, не надо быть избранником божьим, воспользоваться ими сумеют и безумец, и раб. Великие же цели жизнь выдвигает перед избранными, наделенными великой мудростью.

— Мы избранники Ормузда! — вскричал военачальник Гобрий. — Веками Вавилония держала в рабстве народы Старого Света, пусть же халдеи испробуют, каково это — носить ярмо на собственной шее. Царь мой, ты не знаешь Мардукова племени. Это змея, притаившаяся под твоим лавровым венком! Лишь плети да мозоли, которые они набьют себе на руках и ногах, сделают их покорными. Не оказывай любви и милости недругам своим, не то войско взбунтуется и покоренные народы погубят великую державу.

— Не торопись, Гобрий, мой верховный военачальник, — прервал его Кир, — в тебе говорит не столько рассудительность, сколько ненависть и чувство мести. Нет, нет, я не решусь быть жестоким и несправедливым. Ни твой совет, ни совет Устиги я не могу принять без оговорок. Но выход надо искать.

Царь обратился к Сурме:

— Нет, не решусь я быть жестоким и несправедливым. Так скажи мне — чего ты желаешь?

— За свой народ прошу, царь царей. — Сурма упал Киру в ноги.

— Встань! — приказал царь. — Рабы и те не склоняются предо мною ниц, никому не позволю я лизать прах ног моих.

Сурма поднялся и молвил:

— Будь милосердным, повелитель мира, будь милосердным к тем, кто не знал иной доли, кроме рабской. Даруй им волю, и они полюбят тебя сильнее, чем всех царей, жрецов и вельмож Вавилонии, вместе взятых.

— Ты безумец, Сурма, — дружелюбно усмехнулся Кир, — а мне по нраву мужи рассудительные. Я умею прощать людям их слабости, а тебя прощаю потому лишь, что речи твои побуждают меня быть осмотрительным. Если бы на этом троне сидел халдей, не сносить тебе головы. Но чтобы помнил ты доброту персидского царя, отпускаю тебя живым.

И Кир приказал стражникам:

— Выведите его из дворца и отпустите с миром.

Устига попытался было молодостью объяснить запальчивость Сурмы. Он напомнил, с каким жаром бился тот за водворение персов на земле Валтасара, за то, чтобы вместе с ними в Вавилонии победили любовь и правда.

Но Кир остался непреклонен.

— Нет, мой Устига, — сказал он, — сумасбродство опасно. Пусть во главе халдейского люда встанет рабианум Идин-Амуррум.

Властелин мира продолжил свою тронную речь, а стражники выпроводили Сурму за ворота царской цитадели.

Сурма побрел по улицам.

В городе еще полыхали пожары, тут и там тлели пепелища. Около них потерянно блуждали люди, справлялись о судьбе своих близких и по развалинам опознавали жилища. Лица были печальны, в сердцах кровоточили глубокие раны.

Сурма проходил мимо, задумчивый и подавленный. Ему казалось, что, либо он молча задохнется от немилосердной тяжести в груди, либо закричит во весь голос. Он кусал губы и сжимал кулаки.

Неужто только по слепоте своей поверил он в немилосердие Кира? Неужто огненная птица с востока, несущая на своих крыльях волю и справедливость халдейскому народу, — лишь плод его воображения?

От всех треволнений Сурму клонило в сон. По временам он закрывал глаза и ковылял по улицам, покуда не вышел на простор Базарной площади.

Она была разорена. Базальтовые столпы, словно, поверженные великаны, валялись на плитах мостовой, засыпанные кирпичом и обломками битума — остатками разрушенных домов и аркад. Среди этого разорения вышагивали персидские стражники да время от времени мелькала фигура халдея с поникшей головой.

В хмурой тишине звонко раздавались шаги персидских солдат, а с другого конца площади вдруг донеслась песня, которую выводил дрожащий мужской голос.

Сурма остановился и прислушался.

Это была героическая песня о Гильгамеше. И хотя выводил ее дрожащий, словно надтреснутый, старческий голос, песня хватала за душу. Казалось, сам Гильгамеш восстал из мертвых, скликая осиротевший люд.

Сурма пошел на звуки песни. Персидский дозор среди руин увидел нищего с выколотыми глазами. Струйки крови, стекавшей из свежих ран, засыхали на его лице. Персидские солдаты не понимали слов песни, и один из жалости бросил на ладонь нищего золотую персидскую монету. Певец ощупал ее и заплакал. Из невидящих глазниц его текли жгучие слезы, не облегчая невыносимого горя. Будь у него меч, он пронзил бы им свое сердце. Но персы отобрали у него оружие, выкололи глаза и вытолкали за ворота дворца Телкизы.

Когда солдаты отошли, он прошептал:

— Я поклялся тебе, господин, что мечом своим окажу услугу народу. Я поклялся жить и умереть вместе с тобой. О господин, прости своего слугу… Трясущейся рукой он вытер лицо и, не слыша более стука чужеземных сапог, заговорил, облегчая душу:

— О, господин, прости своего слугу, я, слепой и безоружный, не мог ничего совершить. У меня вырвали меч из рук, выкололи глаза, но сердца из груди не исторгли. В нем живы твои слова. О господин, ты заповедал мне любить родную землю всей душой, как подобает человеку. Ведь только зверю все равно, кому принадлежит лес, в котором он живет.

Сурма стоял неподалеку, он приблизился к слепцу в одно время с солдатами, и звук его шагов потонул в гуле их чеканной поступи. Неслышно присев поодаль на развалинах, Сурма слушал плач певца.

Когда тот проговорил: «Ведь только зверю все равно, кому принадлежит лес, в котором он живет» — юноша шевельнулся и спросил:

— Кто ты?

Старик испуганно пошарил рукой вокруг себя, намереваясь подняться.

— Не бойся, я халдей, а персидские солдаты теперь далеко. Кто ты?

— Я нищий и песней питаю свои уста.

— Все мы нищие и рабы Кира. Душа скорбит при мысли об этом, тревога и привела меня сюда. Твоя песнь о Гильгамеше зажгла во мне пламень. Слова твои наполняют мое сердце отвагой. Ты сказал: только зверю все равно, кому принадлежит лес, где он живет…

— Эти слова принадлежат моему благородному господину.

— О, я теперь знаю, кто ты! — воскликнул Сурма. — Ты — Киру, слуга Набусардара. Я враждовал с ним, пока он был жив. Теперь он мертв, а я с радостью сражался бы отныне рядом с ним. Как и он, больше всего на свете я люблю солнце и волю. Если бы у меня было оружие, я поднял бы народ на персов, ибо не нашел я у их царя ни любви, ни правды. Будь у меня верные сотоварищи, я ворвался бы в царский дворец и собственными руками заколол бы его. Но что может сделать в одиночку безоружный человек?

— Поначалу Набусардар тоже был один, как перст. Не было у него ни воинства, ни мечей. Зато были у него храбрость, сила, вера и любовь к своей отчизне. Ходи по улицам Вавилона и ищи, собирай мужей, наделенных храбростью, силой, верой и любовью к родному краю. Оружие бедняки попрятали в своих лачугах.

Из-за угла показались персидские солдаты и направились прямо к нищему.

— Стража, — шепнул Сурма.

— Ступай, — отозвался Киру, — и благословят боги твои деяния.

Сурма пошел прочь, а Киру снова запел.

Уверенность звучала теперь в его просветленном голосе. Радостны были слова песни, летевшей вслед удалявшимся шагам Сурмы. Воображение рисовало Киру тень Набусардара, скользящую бок о бок с этим юношей. Улыбка разлилась по его лицу со следами запекшейся крови, голос слепца крепчал. Песня разгоралась словно костер, ширилась, росла; казалось, она распахивает врата царства мертвых, и из них выходят великие мужи, подхватывая песнь Киру о Гильгамеше, чтобы напомнить живым о тысячелетней славе шумеров и халдеев, чтобы сплотить покоренных в новые легионы.

Вскоре город Мардука потряс бунт, поднятый Сурмой и военачальником Исма-Элем, которому в роковую ночь пира удалось избежать вражеских когтей: он успел бежать, переодевшись разносчиком чудодейственных мазей.

Несколько тысяч вооруженных халдеев хлынули на холм Гила и перебили персидских сановников в казенных домах. На улицах к ним примкнули горожане; с победным криком ринулись они к царскому дворцу на расправу с Киром.

Но царская цитадель охранялась надежно, а дворцовые казармы были полны отважных, лихих воинов Гобрия. Персидские латники поднялись на бунтовщиков и после жестокой сечи перебили всех.

В наказание Кир приказал изгнать из города еще несколько тысяч халдеев, предназначив их для отправки в Персию. Чем меньше останется в городе исконных жителей, тем проще будет управлять новыми владениями — так рассудил Кир. Хотя был он мудр и склонен милосердно обходиться с простым людом, однако не прекращавшееся в Городе Городов брожение вынудило его издать до крайности строгие законы. Куда легче будет совладать с халдеями — униженными, забитыми и беззащитными!

Смуты и стычки не прекращались ни на день, хотя за малейшую провинность, за малейшее ослушание халдеям грозила смерть. Гобрию пришлось вдвое усилить городскую стражу, а священную особу царя охранял отряд отборных копьеносцев числом в десять тысяч. Все сознавали, что погибло племя Набонида и Валтасара, но зато воскресло племя Саргона, Хаммурапи и Навуходоносора. В халдеях вновь заговорили гордость духа, воинственность и отвага. Они не желали признавать персов ни как своих господ, ни как друзей. В их глазах перс был пришельцем, узурпатором, притеснителем народа. Ненависть к нему росла изо дня в день. Люди воспылали жаждой добиться подлинного благоденствия и покоя, предпочитая умереть, но не гнуть спину под персидской плетью.

Трудные времена наступили для Кира. Он одержал победу, равной которой не знала история, но душа его лишилась покоя. А он хотел бы наконец видеть утихшим разбушевавшееся море, хотел бы знать, что мир и согласие утвердились в подвластных ему землях.

Кир сознавал, что добро порождает добро, зло всегда чревато злом. Он начал эту войну, преследуя благородные цели, уверенный, что сможет принести счастье народам. Но теперь, подводя итоги своих ратных подвигов, он не мог не признать, что, в сущности, война есть зло, а любое зло, даже самое малое, неизбежно разрастается до чудовищных размеров, едва становится средством достижения поставленной цели. И еще один вопрос мучил его — нужна ли была эта война? Нельзя ли было найти иной способ оградить себя от крепнущих соперников — Греции и Рима? Да так ли уж бескорыстны были его намерения? Не крылось ли за ними стремление к господству над миром? Какую справедливость принес он народам? Прав был Сурма: «Ждали тебя, словно сказочную птицу, что несет на своих крыльях свободу подневольным. А ты рабов царя Валтасара, жрецов и вельмож халдейских, сделал собственными рабами. Где же справедливость, спрашиваю я тебя, царь царей?» А что ответил на это он? Обвинил Сурму в подстрекательстве и, вместо того, чтобы задуматься над его словами и своими поступками, велел выгнать из царского дворца.

Постепенно жизнь открывала ему глаза. Кир многое хотел бы смягчить в своих начинаниях. Он хотел бы стать подлинным владыкой империи, милостивым к народу и мудрым в своих поступках.

На городских воротах он приказал укрепить глиняные доски с надписями на персидском и халдейском языках, возвещавшие вавилонянам о том, что царь желает сыскать любовь своих подданных, в награду за повиновение им будут возвращены права и имущество.

Люди хлынули к воротам. Грамотеи вслух читали остальным о намерениях нового властелина.

Люди еще толпились перед досками, когда в направлении Царского Города бешеным галопом промчался персидский всадник. Он влетел на казарменный двор царской цитадели и потребовал немедля провести его прямо в тронный зал, к Киру.

Он прискакал с вестями из Экбатаны. Воспользовавшись тем, что Кир занят делами в Вавилоне, на восточные рубежи исконной Персии напали массагеты, к которым присоединилось племя скифов. Сын Кира, наследный царевич Камбиз, выступил против них с войском, оставленным для защиты Персии, но просит о помощи.

У Кира помутилось в голове. Утомленный затянувшейся войной, он мечтал об отдыхе. Увы, к его тяжким государственным заботам прибавляются новые — опасения за восточные рубежи. Колесо фортуны продолжало вертеться, персам не удалось остановить его ценою победы над Вечным Городом, над Бабилу — Воротами Богов.

Воинственная царица массагетов, мудрая правительница Томирис, выбрала удачный момент для нападения на великую Персию. Напрасно Кир слал ей дары, расточал восторженные похвалы ее красоте, напрасно просил руки. Коварная игра отомстила за себя, царица Томирис ответила войной.

Не оставалось ничего иного, как направить в сражение на востоке часть войска, находившегося в Вавилонии, и Кир без промедления приказал Гобрию собрать под стенами Вавилона несколько полков.

Вместе с ними должны были уйти в Персию и тысячи пленных.

* * *
Краюху хлеба, кусок вяленого мяса размером с ладонь и бурдюк с водой получили на дорогу те, кого уже не охраняло более всевидящее око Мардука, предоставив произволу персидских солдат-победителей. Лишенные имущества и всего, что было для них дорого на этой земле, отправлялись они в долгий, трудный путь, оканчивавшийся за горами Элама, где пищей им будут тяжелые кирпичи, а песней — посвист плетей.

Толпы новых рабов ждали у стен Вавилона, когда их погонят в Персию; скорбным взглядом смотрели они на башни Этеменанки и Эвриминанки. В последнюю минуту они ждали спасения, которое придет оттуда, из этих цитаделей веры и надежды, не подозревая того, что духовный владыка, Исме-Адад, заискивает перед персом, чтобы сохранить свое могущество, а не думает о благе народа.

Больше спасения ждать было неоткуда, надежды таяли. Последнее прощание, и впереди — дальняя, дальняя дорога.

Царь Кир отбирал в толпе женщин наложниц и рабынь для своего дворца. Особенно долго задержался его взгляд на первых двух — на Телкизе, жене Набусардара, и Нанаи, избраннице сердца Набусардара.

— Ты прекраснейшая из женщин, — ласково сказал он Телкизе, испытывая легкое волнение, — ты будешь получать от меня самые дорогие подарки.

Она презрительно посмотрела на него и негромко рассмеялась.

— Только рабыни жаждут подарков, — отозвалась Телкиза. — Но я пресыщена роскошью. Чем же может удивить меня персидский царь, когда нет такой драгоценности, которой не поднес бы мне, царь Вавилонии! К тому же, как ты ни красив, — я любила мужей еще прекраснее. Согласись, владыка мира, мне нечего ждать от тебя.

Дерзкие слова Телкизы задели Кира, но женщина заворожила его стройным станом, затянутым в зеленоватые одежды с золотыми и бирюзовыми пряжками.

— О, нет сомнения, ты хороша, как плоды пальм. И, верно, горяча в любви, как само солнце. Но когда приглядишься к тебе, то начинает казаться, что ты — тигрица, прекрасная и хищная тигрица.

— Ты угадал, — равнодушно процедила она, — меня звали тигрицей Вавилона и ненасытной женщиной, потому что не было случая, чтобы я пренебрегла любовью и наслаждением. — Она снова засмеялась, загадочно и язвительно. — Но ты слишком долго осаждал Вавилон и опоздал, за это время я пресытилась любовью и наслаждениями — и ничего не жажду более. Зиждитель людских судеб, бог Набу из Эзиды, судил мне участь Зашир-Бела. Если у тебя, хватит терпения, я расскажу тебе о нем. Зашир-Бел в царствование просвещенного Хаммурапи был первым богачом Вечного Города. Никто не мог с ним сравниться богатством, красотой, роскошью и умением наслаждаться. Никем мир так не восхищался, никому еще так сильно не завидовали люди. Но с ним произошло то же, что и со мной. Он пресытился, и ничто более не трогало его. Однажды он устроил торжество, слава о котором пережила тысячелетия. В разгар пиршества, когда гости были уже навеселе, он положил руку на свой златотканый пояс со словами: «Я познал все услады, одна лишь услада умирания и смерти неведома мне доселе», потом вытащил флакон с каким-то снадобьем и, испив его, замертво упал на украшенный гирляндами стол.

Рассказывая, Телкиза не сводила глаз с Кира. Постепенно насмешливое выражение сходило с ее лица, и когда она кончила говорить, облик ее напоминал побитое морозом оливковое Дерево. Потухшая, сломленная и обессилевшая, она подняла руку и открыла крышку массивной броши, стягивавшей на груди шелк одежды. Бездрожи в пальцах, без страха в глазах Телкиза вынула из нее крохотный пузырек цветного стекла и, зажав его в ладони, сказала:

— И мне, царь, неведома лишь услада умирания и смерти.

Как некогда богач Зашир-Бел, поднесла она пузырек ко рту, опрокинула в себя его содержимое и, прежде чем Кир опомнился, замертво упала к его ногам.

— Кто эта женщина? — вскричал царь, метнув взгляд на стоявшего поодаль Устигу.

Ему ответили, что это благородная Телкиза, жена Набусардара. Кир закрыл руками лицо и погрузился в безмолвную скорбь.

Улучив минуту, Нанаи склонилась над мертвой и прошептала:

— Ты уходишь в царство теней, ты уходишь к Набусардару.

Царь открыл лицо; смутившись, Нанаи поспешно выпрямилась. Заметив ее движение, Кир осведомился:

— Ты с нею в родстве? Не хочешь ли и ты умереть?

— Нет, царь царей, — взмолилась Нанаи, — я хочу жить смилуйся надо мной, я ношу под сердцем ребенка.

— Желаешь ли ты остаться во дворце или отправиться с изгнанниками в Персию.

— С изгнанниками в Персию, если ты окажешь мне эту милость.

— Будь по-твоему, — решил царь.

Едва прозвучал этот приговор, как к Киру приблизился князь Устига и, ни словом не обмолвившись о своей любви к дочери Гамадана, попросил царя подарить ему Нанаи, чтобы он мог распорядиться ею по своему усмотрению.

— Бери, — ответил Кир, не задумываясь, — ты наверняка вынесешь над нею самый справедливый суд.

Взгляд князя не раз приветливо останавливался на лице Нанаи, пока властелин мира выбирал себе жен для услады души и сердца. Тех, кому не суждено было стать наложницами царя, Кир велел угнать рабынями в Персию.

Наконец владыка ласково распрощался с Устигой, который направлялся в Экбатану, чтобы после двух лет гибельного заточения отдохнуть среди родных.

Тысячи пленников тронулись в путь одновременно с полками, уходившими на войну против массагетов..

Халдеи покидали родной край, в земле которого с незапамятных времен истлевали кости их предков. Понурив головы, уходили они на север, на неприветливую чужбину, где им придется надрываться под бременем непосильной работы, где над их спинами, как вечное предостережение, будет свистеть персидская плетка. С трудом сдерживали они рыдания, но у многих лица были залиты слезами. Иные, храня мужество, уносили в сердце проблески надежды: когда-нибудь займется заря и для рабов.

В толпе пленников шагал и Улу.

Улу обрадовался, когда увидел, что Устига позволил Нанаи сесть в свою колесницу и даже прикрыл ее от палящего солнца воинским плащом. Пожалуй, иначе ей не вынести изнурительного, долгого пути на север после стольких ужасов и испытаний. Устига проявил себя заботливым покровителем, и Улу был благодарен ему за это. Этой маленькой услугой он расположил его к себе.

В той же колеснице ехал пророк Даниил, которого Кир послал советчиком к сыну Камбизу до своего возвращения в Экбатану. Даниил сидел на скамье, втайне думая о халдейской царице. Последний раз он видел ее в пиршественной зале, когда она стояла перед Валтасаром вместе с мудрецами и звездочетами. Что сталось с нею потом — неизвестно. Даниил справлялся о судьбе царицы, но никто не мог ничего сказать о ней. То ли ее убили персидские солдаты, то ли поглотил огонь в Муджалибе. А может быть, ей удалось спастись через потайной ход? Царица исчезла бесследно. Напрасно Даниил днем и ночью ломал голову; напрасно терзал он себя и теперь, покачиваясь на жесткой скамье боевой колесницы.

Все трое сидели рядом, но ни один не проронил ни звука. Слышался лишь стук копыт да щелканье бича. Молча ехали они по опустошенной земле. Дороги были завалены сухими пальмами и фруктовыми деревьями, персы срубили их, чтобы лишить население пропитания. Пилами и топорами пленные расчищали завалы на дорогах.

Когда возы остановились в очередной раз, Устига, внимательно посмотрев на Нанаи, сказал:

— Пусть не страшит тебя переселение в мою отчизну. Ты ступишь в нее не рабыней, а моей женой; знай — я выпросил тебя у царя, и отныне ты принадлежишь мне. Я выпросил тебя потому, что сердце мое не любит и никогда не сможет полюбить иной женщины, кроме тебя. Когда персидской отряд вызволил меня из Борсиппы, я не столько радовался своему спасению, сколько тревожился о тебе, о твоей участи. Я приказал обыскать все покои, все уголки во дворце и покинул дворец, лишь убедившись, что все мои старания бесплодны. Из любви к тебе я не позволил тронуть ни Теку, ни скульптора и отпустил их. У меня не было ничего своего, и я одарил их из сокровищниц Набусардара. Сперва они отказывались, но я заставил их взять. Солдатам же велел охранять дворец до моего возвращения, надеясь вернуться в Борсиппу с тобой. Ты станешь мне женою, госпожой и стражем моего богатства. В Персии я возьму тебя в жены по законам моей страны.

Нанаи сидела с безучастным лицом, уставясь в дно колесницы.

— Или тебе не по сердцу моя речь? — спросил он ее мягко.

Нанаи сидела как неживая, уста ее точно онемели. Она ничего не ответила. Не ответила — вслух, но слова были у нее на языке и, невысказанные, тихо льнули к губам. Если б они были произнесены, Устига услыхал бы: «Прости, князь, я вынуждена причинить тебе боль, несмотря на твою доброту. Не скрою, я уважаю тебя и до конца моих дней сохраню о тебе память, как о человеке благородном и великодушном, но не требуй, чтобы я осквернила память Набусардара. Я ношу под сердцем его ребенка».

Нанаи представила, как Устига погладит ее руку и скажет еще ласковее: «Я стану отцом ребенка Набусардара и буду одинаково любить вас обоих».

Он и ответил бы так, но даже этим не склонил бы Нанаи — ее молчаливое решение было твердо и непреклонно.

Не могла она над могилой отцов и братьев так легко решать вопросы любви и жизни. Бесчестным было добиться для себя лучшей доли в пору всеобщего бедствия. Нанаи сознавала, что, лишь разделив все невзгоды, которые постигли ее племя, она получит право на искупление.

Когда Устига заговорил снова, лаская ее бездонным целительным взглядом, она еще ниже наклонила голову, и на глазах ее блеснули слезы.

Но вот, посмотрев поверх плеча возницы, Нанаи увидела впереди поворот дороги, с детства знакомый поворот, с которым связано столько дорогих ее сердцу воспоминаний; поворот дороги, змеевидной лентой уходившей к Деревне Золотых Колосьев. Чуть поодаль, на бугре, вздымались зубчатые руины святилища Энлиля. Еще недавно к бугру лепились дома из обожженного кирпича и хижины из тростника и глины. Ныне там простиралась пустошь, загроможденная развалинами и отравленная смрадом пожарищ.

Картина запустения помрачила сознание Нанаи, она перестала понимать, что говорил и говорит ей Устига, чувствуя лишь, как яростная боль потоком захлестывает все ее существо.

Постукивая, колесница неторопливо въехала в деревню и поравнялась с пустырем, где прежде стоял дом ее отца, дом Гамадана. От дома ничего не осталось, лишь пепел кое-где покрывал землю.

С трудом удерживая слезы, Нанаи подавила в себе рыдания, заставившие трепетать ее уста.

Устига понимал, что ей нелегко, и, желая утешить, повторил:

— Оттого я и предлагаю тебе кров на моей родине… Ее веки чуть дрогнули, движение это напоминало взмах крыльев подбитой, обессиленной птицы.

— Ах, князь! — тяжело вздохнула она и дала волю слезам.

— Своей любовью я хочу вознаградить тебя за все, чего ты лишилась.

Нанаи осталась глуха и к этому признанию. Лишь смутную жалость к князю ощутила она на какую-то долю секунды, но жалость не поколебала ее решения.

Она попросила Устигу остановить лошадей и позволить ей проститься с местами, где в течение многих поколений жил ее род.

Лошади стали.

Нанаи сошла с колесницы.

Толпы пленников, которым Устига тоже позволил передохнуть, видели, как подошла она к пожарищу и, захватив горсть пепла — все, что осталось от родного дома, — стала пересыпать его в ладонях. Нанаи озиралась вокруг в надежде увидеть среди развалин хотя бы одну живую душу, движимую тем же стремлением, какое возникло сейчас в ней самой. Но вокруг было безлюдно. Запустением и унынием веяло от руин.

Она еще раз наклонилась, пригоршней зачерпнула пепел и вернулась к колеснице.

Устига протянул руку, чтобы помочь ей сесть.

Но она медлила.

Мне нечем тебя вознаградить, князь, — молвила Нанаи, — прими же на память обо мне эту горсть пепла, ибо хочу попросить тебя… Я никогда не сомневалась в твоей доброте. Но если ты и вправду хочешь оказать мне благодеяние, позволь остаться там, где произвело меня на свет лоно матери.

Пораженный, Устига покорно позволил Нанаи высыпать ему на ладонь невесомую, как пух, сероватую пыль.

Но он тут же опомнился.

— Нет, нет, Нанаи. Ормузд на минуту помрачил мой разум. Как я могу оставить тебя в пустыне, где нет ни души, где только хищные звери рыщут? Я не решусь вернуться в Персию без тебя.

Не убеждая его ни словом, ни слезами, она вытащила из-под белого плаща дедовский кинжал и устремила на него взгляд; лицо ее было исполнено непреклонной решимости.

Устига понял.

Устига понял и почувствовал, как рушится под ним мост, который он с таким упорством возводил в своей душе через разделявшую их пропасть. Он думал, что ему удалось преодолеть коварную бездну; верил, что человеческая любовь способна сближать горные вершины и прокладывать в поднебесье пути от сердца к сердцу. И вот достаточно ничтожного куска кованого, отточенного железа, чтобы осознать — подобно двум неподвижным утесам, во веки веков противостоит человек человеку.

Сердце его сжалось, но он, пересилив себя, улыбнулся улыбкой, в которую вложил всю свою нежность и любовь. Затем извлек из кармана связку ключей и с болью в сердце сказал:

— Спрячь кинжал, Нанаи, и защищай им жизнь в своем одиночестве. Да возьми в придачу эти ключи, они от борсиппского дворца. Ты отказываешься от них? Ну, что ж… — Он посмотрел на нее долгим взглядом, затем откинул увенчанную драгоценным камнем крышечку на перстне и всыпал в углубление под ней щепотку пепла. — Я же с благодарностью принимаю твой дар — щепоть земли. Она будет поддерживать во мне надежду, .что, ступая по земле, человек всегда может вернуться к человеку.

Рыдания подступили у него к горлу, но он ни единой слезинке не позволил увлажнить свои ресницы.

Нанаи попросила позволения проститься с Улу.

Опасаясь за ее жизнь, Устига с радостью оставил бы его с нею.

Но Нанаи сказала Улу на прощание:

— Брат Улу, не покидай свой народ. Он будет в тебе нуждаться больше, чем я.

И Улу покорно вернулся к печальной толпе изгнанников, которая, повинуясь Устиге, снова двинулась в путь.

Когда тронулась с места и колесница Устиги, пророк Даниил обернулся к дочери Гамадана и ободрил ее ласковыми словами, чтоб она крепилась и не падала духом. Слова его слились с грохотом колес и стуком копыт — колесница князя последовала за пленными.

Нанаи провожала их взглядом, пока они не исчезли из вида. Судьба увеличивала между ними и Нанаи расстояние, множа отчужденность. Вереницей крохотных точек миновали они последний поворот и скрылись за косогором, увенчанным развалинами святилища Энлиля.

Нанаи осталась одна в немилосердном безлюдии края.

* * *
Некогда над этим оазисом пылало беззакатное солнце, и человек часто не решался поднять глаза к слепящему небосклону. Ныне над головой — хмурое небо, а под ногами — пепел разоренного края.

Некогда на здешних нивах золотистыми волнами колыхалась пшеница, и тучные, налитые колосья кланялись жнецам в самые ноги. Ныне из края в край, подобно неподвижно-свинцовым крыльям подстреленной птицы, простирается бесплодная пустыня.

Некогда плоды пальм, сочные гроздья винограда и плоды гранатовых деревьев звенели о ветви, и ветер разносил эти звуки, словно колокольный звон. Ныне лишь ветры гуляют среди поваленных деревьев, выводя над просторами тоскливую песню.

Некогда в сердцах обитавших здесь людей распускались цветы, подобные огненным розам в необозримых садах. Их аромат был столь силен, что порхавший в лазури мотылек падал на землю одурманенный, а путники по их благоуханию издали определяли, где лежит страна Субар. Ныне зловоние запущенных каналов и смрад пепелищ удушают все живое.

Некогда поросший травою косогор, увенчанный зеленью Оливковой рощи, словно бы радовался перезвону колокольцев на шеях пасущихся овец и слушал, как пастухи на дудочках наигрывают любовные песни. Ныне проклятие тяготеет над этим местом.

Некогда здесь подолгу простаивала Нанаи, засмотревшись на звезды, к которым уносились мечты ее юности. Ныне после долгой разлуки она стоит здесь снова, внимая стенаниям земли, охваченная печалью одиночества.

Некогда она уносилась на крыльях дерзновенной мечты, глядя в будущее глазами, подобными бездонной голубизне неба. Ныне остались лишь две отяжелевшие руки да взор, обращенный в глубь себя, на дно колыбели под сердцем, что вот-вот одарит ее такой родной и невинной улыбкой.

Ради этой младенческой улыбки решилась она остаться здесь, задумав поднять из пепла отчий дом, взрастить на бесплодной земле злаки, расчистить канавы, чтобы влага вновь напоила долину, обсадить берега деревьями, чтобы люди могли наслаждаться их плодами, привесить колокольцы к шеям овец и выгнать отару на сочные пастбища, снова зажечь на себе светила и озарить ими душу человеческую, изгнав из нее мрак, боль и печаль.

Решившись свершить все это, она обратилась лицом к пепелищу, когда колесница Устиги скрылась за руинами храма Энлиля и образ князя растаял в далекой дымке.

Вновь окинула она взглядом мертвую деревню, убеждаясь, что кроме нее здесь никого нет.

Нанаи обошла пепелище. В одном месте уцелела часть глинобитной ограды. Во дворике валялись кувшин и мотыга, принадлежавшие ее отцу. Должно быть, персы настигли его, когда он работал, мотыга выпала у него из рук. Связав отца и подпалив дом, они бросили его в огонь, где он и погиб в страшных мучениях.

Сердцу хотелось скорбеть о нем, глазам — оплакивать его. Но пора горя тоже не беспредельна, заживают и раны души.

Нанаи наклонилась, подняла кувшин и мотыгу и, придя к канаве, стала расчищать ее, наполняя жижей кувшин. Кувшин за кувшином таскала она к развалинам, а когда глина немного подсохла, принялась лепить из нее кирпичи и раскладывать их на солнце. До изнеможения трудилась она день за днем, питаясь водой и финиками. Это была борьба не на жизнь, а на смерть.

Нанаи возводила основание дома, когда в деревню начали возвращаться люди.

Они тоже принялись таскать глину из канав, лепить кирпичи и сушить их на солнце. Труд их был незаметен, но упорен. Люди отстраивали жилище для себя и своих детей.

Стены домов росли, но поселяне сомневались — не напрасен ли их труд? Что, если с севера опять налетит ураган и развеет в прах кровли и стены? Что, если огонь снова прогонит их из жилищ в леса, к диким зверям? Что, если мечи врагов снова станут рубить головы и поливать землю кровью?

Когда соседи пришли к Нанаи со своими тревогами, Нанаи сказала:

— Я тоже потеряла все, но не отчаиваюсь. Кто теряет, тот и находит. Персы надругались над моим отцом, бросив его в огонь. Персы убили моего Набусардара. Обезоружили его войско и опозорили наш край. Они отняли у нас имущество и десятки тысяч халдеев угнали в рабство за Эламские холмы. На халдейском троне сидит Кир, всеми делами в Вавилонии вершат чужеземцы. И все-таки я не отчаиваюсь. Жестокие испытания научили меня сильнее любить, мужественнее переносить невзгоды, крепче верить. Добрая Таба, о судьбе которой никто из вас не знает, предсказала, что пойдет от меня новое поколение поборников правды, любви и справедливости. Я ношу под сердцем сына Набусардара и научу его любви, правде и справедливости, чтобы судьба вернула ему самое дорогое для человека — родину, избавленную от врагов и вражды. Они слушали ее, затаив дыхание; одна из женщин сказала:

— Твой сын — княжеского рода. Быть может, ты носишь под сердцем будущего царя Вавилонии, ради которого Энлиль изгонит персов из нашей отчизны.

Нанаи улыбнулась.

— Не одним царям покровительствует судьба, — возразила она, — не драгоценные камни, а дела человека кладет она на чашу своих весов. Соседка подивилась, как мудро она им все объяснила. В тот же день, когда сумерки опустились на поля, люди пришли к Нанаи, чтобы побыть возле нее, почерпнуть силы в ее словах, — по тем нелегким временам они нуждались в них, как голодный в хлебе, как жаждущий в воде.

Толковали до глубокой ночи, пока усталость после изнурительной работы на склонила их головы в дремоте. Нанаи одиноко стерегла их сон, как некогда стерегла стадо белых овец у Оливковой рощи.

Наконец сон сморил ее, и она прикорнула среди гостей.

Той ночью нежданно-негаданно в Деревню Золотых Колосьев прилетели южные ветры. Они продули хижины, развеяли песок и пепел и, погладив по щеке спящую Нанаи, стряхнули на ее лоб золотистую прядь волос.

А Нанаи снилось, будто за деревней снова колосятся хлеба, будто вдоль каналов колышется волнами ячмень и пшеница и над тучными нивами парит жаворонок. Он несется над просторами, словно желая крылами и песнями объять белый свет.

Увидела она во сне и себя. Она сидит на меже, обнимая своего сыночка. У него черные курчавые волосы и открытый, огненный взгляд Набусардара. Горящими глазами он как завороженный следит за дерзким полетом птицы. Сердце мальчика учащенно бьется, мечтая о таких же крыльях и головокружительной высоте. Нанаи прижимает его к себе и говорит:

— У всех, кто живет любовью и правдой, вырастают крылья, чтобы мог человек взлететь и объять умом и сердцем целый мир. Вырастут они и у тебя, мой маленький, мой яблоневый цветик, любовь моя бесценная. Но сперва подрасти, стань мужчиной и освети делами землю, в которой почиет твой отец, великий Набусардар. Вот так, мой маленький, цветик мой яблоневый, любовь моя бесценная.

Гюстав Флобер САЛАМБО

I. Пир


Это было в Мегаре, предместье Карфагена, в садах Гамилькара.[14]

Солдаты, которыми он командовал в Сицилии, устроили большое пиршество, чтобы отпраздновать годовщину Эрикской битвы,[15] и так как хозяин отсутствовал, а их было много, они ели и пили без всякого стеснения.

Начальники, обутые в бронзовые котурны, поместились в среднем проходе под пурпуровым навесом с золотой бахромой. Навес тянулся от стены конюшен до первой террасы дворца. Простые солдаты расположились под деревьями; оттуда видно было множество строений с плоскими крышами — давильни, погреба, амбары, хлебопекарни, арсеналы, а также двор для слонов, рвы для диких зверей я тюрьма для рабов.

Фиговые деревья окружали кухни; лес смоковниц тянулся до зеленых куш, где рдели гранаты меж белых хлопчатников; отягченные гроздьями виноградники поднимались ввысь к ветвям сосен; под платанами цвело поле роз; на лужайках местами покачивались лилии; дорожки были посыпаны черным песком, смешанным с коралловым порошком, а посредине тянулась аллея кипарисов, как двойная колоннада зеленых обелисков.

Дворец Гамилькара, построенный из нумидийского мрамора в желтых пятнах, громоздился в отдалении на широком фундаменте; четыре этажа его выступали террасами один над другим. Его монументальная прямая лестница из черного дерева, где в углах каждой ступеньки стояли носовые части захваченных вражеских галер, красные двери, помеченные черным крестом, с медными решетками — защитой снизу от скорпионов; легкие золотые переплеты, замыкавшие верхние оконца, — все это придавало дворцу суровую пышность, и он казался солдатам столь же торжественным и непроницаемым, как лицо Гамилькара.

Совет предоставил им его дом для пира. Выздоравливавшие солдаты, которые ночевали в храме Эшмуна,[16] отправились сюда на заре, плетясь на костылях. Толпа возрастала с каждой минутой. Люди беспрерывно стекались ко дворцу по всем дорожкам, точно потоки, устремляющиеся в озеро. Между деревьями сновали кухонные рабы, испуганные, полунагие; газели на лугах убегали с громким блеянием. Солнце близилось к закату, и от запаха лимонных деревьев испарения потной толпы казались еще более тягостными.

Тут были люди разных наций — лигуры,[17] лузитанцы,[18] балеары,[19] негры и беглецы из Рима. Наряду с тяжелым дорийским говором раздавались кельтские голоса, грохотавшие, как боевые колесницы, ионийские окончания сталкивались с согласными пустыни, резкими, точно крики шакала. Грека можно было отличить по тонкому стану, египтянина — по высоким сутулым плечам, кантабра[20] — по толстым икрам. На шлемах у карийцев[21] горделиво покачивались перья; каппадокийские[22] стрелки расписали свое тело большими цветами; несколько лидийцев с серьгами в ушах садились за трапезу в женских одеждах и туфлях. Иные, намазавшись для праздника киноварью, похожи были на коралловые статуи.

Они разлеглись на подушках, ели, сидя на корточках вокруг больших блюд, или же, лежа на животе, хватали куски мяса и насыщались, упершись локтями, в мирной позе львов, разрывающих добычу. Прибывшие позже других стояли, прислонившись к деревьям, смотрели на низкие столы, наполовину скрытые пунцовыми скатертями, и ждали своей очереди.

Кухонь Гамилькара не хватало; Совет послал рабов, посуду, ложа для пирующих; среди сада, как на поле битвы, когда сжигают мертвецов, горели яркие костры, и на них жарили быков. Хлебы, посыпанные анисом, чередовались с огромными сырами, более тяжелыми, чем диски. Около золотых плетеных корзин с цветами стояли чаши с вином и сосуды с водой. Все широко раскрывали глаза от радости, что, наконец, можно наесться досыта. Кое-где затягивали песни.

Прежде всего им подали на красных глиняных тарелках с черными узорами дичь под зеленым соусом, потом — всякие ракушки, какие только собирают на карфагенских берегах, похлебки из пшена, ячменя, бобов и улитки с тмином на желтых янтарных блюдах.

Вслед за тем столы уставили мясными блюдами. Подали антилоп с рогами, павлинов с перьями, целых баранов, сваренных в сладком вине, верблюжьи и буйволовы окорока, ежей с приправой из рыбьих внутренностей, жареную саранчу и белок в маринаде. В деревянных чашках из Тамрапании плавали в шафране большие куски жира. Все было залито рассолом, приправлено трюфелями и асафетидой. Пирамиды плодов валились на медовые пироги. Было, конечно, и жаркое из маленьких собачек с толстыми животами и розовой шерстью, которых откармливали выжимками из маслин, — карфагенское блюдо, вызывавшее отвращение у других народов. Неожиданность новых яств возбуждала жадность пирующих. Галлы с длинными волосами, собранными на макушке кверху, вырывали друг у друга из рук арбузы и лимоны и съедали их с коркой. Негры, никогда не видавшие лангуст, раздирали себе лица об их красные колючки. Бритые греки, у которых лица были белее мрамора, бросали за спину остатки со своих тарелок, а пастухи из Бруттиума,[23] одетые в волчьи шкуры, ели молча, уткнувшись в тарелки.

Наступила ночь. Сняли велариум,[24] протянутый над аллеей из кипарисов, и принесли факелы.

Дрожащее пламя нефти, горевшей в порфировых вазах, испугало на вершинах кипарисов обезьян, посвященных луне. Их резкие крики очень смешили солдат.

Продолговатые отсветы пламени дрожали на медных панцирях. Блюда с инкрустацией из драгоценных камней искрились разноцветными огнями. Чаши с краями из выпуклых зеркал умножали увеличенные образцы предметов. Толпясь вокруг, солдаты изумленно в них гляделись и гримасничали, чтобы посмеяться. Они бросали друг в друга через столы табуреты из слоновой кости и золотые лопатки. Они пили залпом греческие вина, которые хранят в бурдюках, вина Кампаньи,[25] заключенные в амфоры,[26] кантабрийское вино, которое привозят в бочках, и вина из ююбы, киннамона и лотоса. На земле образовались скользкие лужи вина, пар от мяса поднимался к листве деревьев вместе с испарением от дыхания. Слышны были одновременно громкое чавканье, шум речей, песни, дребезг чаш и кампанских ваз, которые, падая, разбивались на тысячи кусков, или чистый звон больших серебряных блюд.

По мере того как солдаты пьянели, они все больше думали о несправедливости к ним Карфагена.

Республика, истощенная войной, допустила скопление в городе отрядов, возвращавшихся из похода. Гискон, начальник наемных войск, умышленно отправлял их частями, чтобы облегчить выплату им жалованья, но Совет думал, что они в конце концов согласятся на некоторую уступку. Теперь же наемников возненавидели за то, что им нечем было уплатить. Этот долг смешивался в представлении народа с тремя тысячами двумястами евбейских талантов,[27] которые требовал Лутаций,[28] и Карфаген считал наемников такими же врагами, как и римлян. Солдаты это понимали, и возмущение их выражалось в угрозах и гневных выходках. Они, наконец, потребовали разрешения собраться, чтобы отпраздновать одну из своих побед, и партия мира уступила, мстя этим Гамилькару, который так упорно стоял за войну. Она теперь кончилась вопреки его воле, и он, отчаявшись в Карфагене, передал начальство над наемниками Гискону. Дворец Гамилькара предоставили для приема солдат с целью направить на него часть той ненависти, которую те испытывали к Карфагену. К тому же устройство пиршества влекло за собой огромные расходы, и все они падали на Гамилькара.

Гордясь тем, что они подчинили своей воле Республику, наемники рассчитывали, что смогут, наконец, вернуться в свою страну, увозя в капюшонах плащей жалованье за пролитую ими кровь. Но под влиянием винных паров их заслуги стали казаться им безмерными и недостаточно вознагражденными. Они показывали друг другу свои раны, рассказывали о сражениях, о своих странствиях и об охотах у себя на родине. Они подражали крикам диких зверей, их прыжкам. Потом начались отвратительные пари: погружали голову в амфоры и пили без перерыва, как изнывающие от жажды дромадеры.[29] Один лузитанец огромного роста держал на вытянутых руках по человеку и обходил так столы, извергая из ноздрей горячее дыхание. Лакедемоняне, не снявшие лат, делали тяжелые прыжки. Некоторые выступали женской походкой, с непристойными жестами, другие обнажались, чтобы состязаться среди чаш, как гладиаторы; несколько греков плясало вокруг вазы с изображением нимф, а в это время один из негров ударял бычьей костью в медный щит.

Вдруг они услышали жалобное пение, громкое и нежное; оно то стихало, то усиливалось, как хлопанье в воздухе крыльев раненой птицы.

Это были голоса рабов в эргастуле.[30] Солдаты вскочили и бросились освобождать заключенных.

Они вернулись, с криком гоня перед собой в пыли около двадцати человек, поражавших бледностью лица. На бритых головах у них были остроконечные шапочки из черного войлока; все были обуты в деревянные сандалии; они громыхали цепями, как колесницы на ходу.

Рабы прошли до кипарисовой аллеи и рассеялись в толпе; их стали расспрашивать. Один из них остановился поодаль от других. Сквозь разорванную тунику видны были его плечи, исполосованные длинными шрамами. Опустив голову, он боязливо озирался и слегка закрывал веки, ослепленный факелами. Когда он увидел, что никто из пугавших его вооруженных людей не выказывает к нему ненависти, из груди его вырвался глубокий вздох; он стал что-то бормотать и засмеялся сквозь радостные слезы, которые текли у него по лицу; потом схватил за ручки полную чашу и воздел ее к небу, вытянув руки, с которых свисали цепи; глядя ввысь и продолжая держать в руке чашу, он произнес:

— Привет прежде всего тебе, освободитель Ваал[31] Эшмун, которого на моей родине зовут Эскулапом! Привет вам, духи источников, света и лесов! И вам, боги, сокрытые в недрах гор и в земляных пещерах! И вам, мощные воины в блестящих доспехах, освободившие меня!

Потом он бросил чашу и стал рассказывать о себе Его звали Спендием. Карфагеняне захватили его в плен в Эгинской битве. Говоря на греческом, лигурийском и пуническом языках, он стал снова благодарить наемников, целовал им руки и, наконец, поздравил с празднеством, выражая при этом удивление, что не видит на пиру чаш Священного легиона. Чаши эти, с изумрудной виноградной лозой на каждой из шести золотых граней, принадлежали милиции, состоящей исключительно из молодых патрициев самого высокого роста, и обладание ими было привилегией, почти жреческой почестью; ничто среди сокровищ Республики так не возбуждало алчности наемников, как эти чаши. Из-за них они ненавидели Легион; иные рисковали жизнью ради неизъяснимого наслаждения выпить из такой чаши.

Они сейчас же послали за чашами, хранившимися у Сисситов — купцов, объединенных в общества, которые собирались для совместных трапез. Все члены сисситских обществ в это время уже спали.

— Разбудить их! — приказали наемники.

Вторично посланные рабы вернулись с ответом, что чаши заперты в одном из храмов.

— Отпереть храм! — ответили они.

И когда рабы, трепеща, признались, что чаши в руках начальника Легиона Гискона,[32] они воскликнули:

— Пусть принесет!

Вскоре в глубине сада появился Гискон с охраной из воинов Священного легиона. Широкий черный плащ, прикрепленный на голове к золотой митре, усеянной драгоценными камнями, окутывал его всего, спускаясь до подков коня, и сливался издали с ночным мраком. Видны были только его белая борода, сверкание головного убора и тройное ожерелье из плоских синих камней, которое колыхалось у него на груди.

Когда он приблизился, солдаты встретили его криками:

— Чаши, чаши!..

Он начал с заявления, что своей храбростью они, несомненно, их заслужили. Толпа заревела от радости, рукоплеща ему.

Он прибавил, что ему это хорошо известно, так как он командовал ими в походе и вернулся с последней когортой на последней галере!

— Верно, верно! — подтвердили они.

Республика, продолжал Гискон, блюдет их разделение по племенам, их обычаи, их верования; они пользуются в Карфагене свободой. Что же касается чаш Священного легиона, то это частная собственность.

Тогда один из галлов, стоявший около Спендия, ринулся вдруг через столы и подбежал к Гискону, грозя ему двумя обнаженными мечами, которыми он размахивал в воздухе.

Гискон, не прерывая своей речи, ударил его по голове тяжелой палкой из слоновой кости. Варвар упал. Галлы зарычали, и бешенство их, сообщаясь другим, вызвало гнев легионеров. Гискон пожал плечами. Отвага его была бы бесполезна против этих неистовых, грубых животных. Потом он отомстит им какой-нибудь хитростью. Он сделал поэтому знак своим воинам и медленно удалился. Дойдя до ворот, он обернулся к наемникам и крикнул им, что они раскаются.

Пир возобновился. Но ведь Гискон мог вернуться и, обойдя предместье, доходившее до последних укреплений, раздавить наемников, прижать их к стенам. Они почувствовали себя одинокими, несмотря на то, что их было много. Большой город, спавший внизу в тени, стал пугать их своими громоздившимися лестницами, высокими черными домами и неясными очертаниями богов, еще более жестоких, чем народ. Вдали над водой скользило несколько сигнальных огней и виден был свет в храме Камона. Они вспомнили про Гамилькара. Где он? Почему он покинул их после заключения мира? Его пререкания с Советом были, наверное, только уловкой, имевшей целью их погубить. Неутоленная злоба перенеслась на него, и они проклинали Гамилькара, возбуждая друг друга своим гневом. В эту минуту под платанами собралась толпа; она окружила негра, который бился в судорогах на земле; взор его был неподвижен, шея вытянута, у рта показалась пена. Кто-то крикнул, что он отравлен. Всем стало казаться, что и они отравлены. Солдаты бросились на рабов; над пьяным войском пронесся вихрь разрушения. Они устремились на что попало, разбивали, убивали; одни бросали факелы в листву, другие, облокотившись на перила, за которыми находились львы, побивали их стрелами; более храбрые кинулись к слонам; солдатам хотелось отрубить им хоботы и грызть слоновую кость.

Тем временем балеарские пращники обогнули угол дворца, чтобы удобнее было приступить к грабежу. Но им преградила путь высокая изгородь из индийского камыша. Они перерезали кинжалами ремни затвора и очутились перед фасадом дворца, обращенным к Карфагену, в другом саду, с подстриженной растительностью. Полосы из белых цветов, следуя одна за другой, описывали на земле, посыпанной голубым песком, длинные кривые, похожие на снопы звезд. От кустов, окутанных мраком, исходило теплое медовое благоухание. Стволы некоторых деревьев были обмазаны киноварью и похожи на колонны, залитые кровью. Посреди сада на двенадцати медных подставках стояли стеклянные шары; внутри их мерцал красноватый свет, они казались гигантскими зрачками, в которых еще трепетал взгляд. Солдаты освещали себе путь факелами, спотыкаясь на глубоко вскопанном спуске.

Они увидели небольшое озеро, разделенное на несколько бассейнов стенками из синих камней. Вода была такая прозрачная, что отражение факелов дрожало на самом дне из белых камешков и золотой пыли. На воде показались пузырьки, по ней скользнули сверкающие чешуйки, и толстые рыбы с пастью, украшенной драгоценными камнями, выплыли на поверхность.

Солдаты схватили рыб, просунули пальцы под жабры и с громким хохотом понесли их на столы.

То были рыбы, принадлежавшие роду Барка. Происходили эти рыбы от первобытных налимов, породивших мистическое яйцо, в котором таилась богиня. Мысль, что они совершают святотатство, вновь разожгла алчность наемников; они быстро развели огонь под медными сосудами и стали с любопытством глядеть, как диковинные рыбы извивались в кипятке.

Солдаты теснились, толкая друг друга. Они забыли страх и снова принялись пить. Благовония стекали у них со лба и падали крупными каплями на разодранные туники. Опираясь кулаками в столы, которые, как им казалось, качались подобно кораблям, они шарили вокруг себя налитыми кровью пьяными глазами, поглощая взорами то, что уже не могли захватить. Другие ходили по столам, накрытым пурпуровыми скатертями, и, ступая между блюд, давили ногами подставки из слоновой кости и тирские стеклянные сосуды. Песни смешивались с хрипом рабов, умиравших возле разбитых чаш. Солдаты требовали вина, мяса, золота, женщин, бредили, говоря на сотне наречий. Некоторые, видя пар, носившийся вокруг них, думали, что они в бане, или же, глядя на листву, воображали себя на охоте и набрасывались на своих собутыльников, как на диких зверей. Пламя переходило с дерева на дерево, охватывало весь сад, и высокая листва, откуда вырывались длинные белые спирали, казалась задымившим вулканом. Гул усиливался. В темноте завывали раненые львы.

Вдруг осветилась самая верхняя терраса дворца; средняя дверь открылась, и на пороге показалась женщина в черных одеждах. Это была дочь Гамилькара. Она спустилась с первой лестницы, которая шла наискось от верхнего этажа, потом со второй и с третьей и остановилась на последней террасе, на верхней площадке лестницы, украшенной галерами. Не двигаясь, опустив голову, смотрела женщина на солдат.

За нею, по обе стороны, стояли в два длинных ряда бледные люди в белых одеждах с красной бахромой, спадавшей прямо на ноги. У них не было ни волос, ни бровей, а пальцы унизаны сверкающими кольцами. Они держали в руках огромные лиры и пели тонкими голосами гимн в честь карфагенской богини. То были евнухи, жрецы Танит;[33] Саламбо часто призывала их к себе.

Наконец, она спустилась по лестнице с галерами. Жрецы следовали за нею. Она направилась в аллею кипарисов и медленно проходила между столами военачальников, которые при виде ее слегка расступались.

Волосы ее, посыпанные фиолетовым порошком, по обычаю дев Ханаана, были уложены наподобие башни, и от этого она казалась выше ростом. Сплетенные нити жемчуга прикреплены были к ее вискам и спускались к углам рта, розового, как полуоткрытый плод граната. На груди сверкало множество камней, пестрых, как чешуя мурены. Руки, покрытые драгоценными камнями, были обнажены до плеч, туника расшита красными цветами по черному фону: щиколотки соединены золотой цепочкой, чтобы походка была ровной, и широкий плащ темного пурпурового цвета, скроенный из неведомой ткани, тянулся следом, образуя при каждом ее шаге как бы широкую волну.

Время от времени жрецы брали на лирах приглушенные аккорды; в промежутках музыки слышался легкий звон цепочки и мерный стук сандалий из папируса.

Никто еще не знал Саламбо. Известно было только, что она жила уединенно, предаваясь благочестию. Солдаты видели ее ночью на кровле дворца коленопреклоненной перед звездами, в дыму возжженных курильниц. Ее бледность была порождена луной, и веяние богов окутывало ее, точно нежной дымкой. Зрачки ее казались устремленными далеко за земные пределы. Она шла, опустив голову, и держала в правой руке маленькую лиру из черного дерева.

Солдаты слышали, как она шептала:

— Погибли! Все погибли! Вы не будете больше подплывать, покорные моему зову, как прежде, когда, сидя на берегу озера, я бросала вам в рот арбузные семена! Тайна Танит жила в глубине ваших глаз, более прозрачных, чем пузырьки воды на поверхности рек…

Она стала звать их по именам, которые были названиями месяцев:

— Сив! Сиван! Таммуз! Эдул! Тишри! Шебар! О, сжалься надо мною, богиня!

Солдаты, не понимая, что она говорит, столпились вокруг нее. Они восторгались ее нарядом. Она оглядела их долгим испуганным взором, потом, втянув голову в плечи и простирая руки, повторила несколько раз:

— Что вы сделали! Что вы сделали!.. Ведь вам даны были для вашей услады и хлеб, и мясо, и растительные масла, и все пряности со складов! Я посылала за быками в Гекатомпиль, я отправляла охотников в пустыню!

Голос ее возвышался, щеки зарделись.

Она продолжала:

— Где вы находитесь? В завоеванном городе или во дворце повелителя? И какого повелителя? Суффета Гамилькара, отца моего, служителя Ваалов. Это он отказался выдать Лутецию ваше оружие, обагренное кровью его рабов. Знаете ли вы у себя на родине лучшего полководца, чем он? Взгляните: ступени дворца загромождены вашими трофеями! Продолжайте! Сожгите дворец! Я увезу с собой духа-покровителя моего дома, черную змею, которая спит наверху, на листьях лотоса. Я свистну, и она за мной последует. Когда я сяду на галеру, змея моя поплывет за мной по пене вод, по следам корабля…

Тонкие ноздри девушки трепетали. Она обламывала ногти о драгоценные камни на груди. Глаза ее затуманились. Она продолжала:

— О бедный Карфаген! Жалкий город! Нет у тебя прежних могучих защитников, мужей, которые отправлялись за океан строить храмы на дальних берегах. Все страны работали на тебя, и равнины морей, изборожденные твоими веслами, колыхались под грузом твоих жатв.

Затем она стала петь о деяниях Мелькарта,[34] бога сидонского и праотца их рода.

Она рассказала о восхождении на горы эрсифонийские, о путешествии в Тартесс[35] и о войне против Мазизабала в отомщение за царицу змей:

— Он преследовал в лесу чудовище с женским телом, с хвостом, извивавшимся по сухой листве, как серебряный ручеек. И он дошел до луга, где женщины со спинами драконов толпились вокруг большого костра, стоя на кончике хвоста. Луна кровавого цвета сверкала, окруженная бледным кольцом, и их красные языки, рассеченные, точно багры рыбаков, вытягивались, извиваясь, до края пламени…

Потом Саламбо, не останавливаясь, рассказала, как Мелькарт, победив Мазизабала, укрепил на носу своего корабля его отрубленную голову.

При каждом всплеске волн голова исчезала под пеной, солнце опалило ее, и она сделалась тверже золота; глаза ее не переставали плакать, и слезы непрерывно капали в воду.

Саламбо пела на старом ханаанском наречии, которого варвары не понимали. Они недоумевали, о чем она им рассказывает, сопровождая свои речи грозными жестами. Взгромоздившись вокруг нее на столы, на пиршественные ложа, на ветви сикоморов,[36] раскрыв рты и вытягивая головы, они старались схватить на лету все эти странные рассказы, мелькавшие перед их воображением сквозь мрак теогонии, как призраки в облаках.

Только безбородые жрецы понимали Саламбо. Их морщинистые руки, свесившись над лирами, дрожали и время от времени извлекали из струн мрачные аккорды. Они были слабее старых женщин и дрожали от мистического возбуждения, а также от страха, который вызывали в них солдаты. Варвары не обращали на них внимания; они слушали поющую деву.

Никто не смотрел на нее так пристально, как молодой нумидийский вождь, сидевший за столом военачальников между воинами своего племени. Пояс его был так утыкан стрелами, что образовал как бы горб под его широким плащом, прикрепленным к вискам кожаным ремнем, Расходившийся на плечах плащ окружал тенью его лицо, и виден был только огонь его глаз. Он случайно попал на пир, — отец поселил его в доме Барки, по обычаю царей; посылавших своих сыновей в знатные семьи, чтобы таким образом подготовлять союзы. Нар Гавас жил во дворце уже шесть месяцев, но он еще ни разу не видал Саламбо; сидя на корточках, опустив бороду на древки своих дротиков, он разглядывал ее, и его ноздри раздувались, как у леопарда, притаившегося в камышах.

По другую сторону столов расположился ливиец огромного роста с короткими черными курчавыми волосами. Он снял доспехи, и на нем была только военная куртка; медные нашивки ее раздирали пурпур ложа. Ожерелье из серебряных полумесяцев запуталось в волосах на его груди. Лицо было забрызгано кровью. Он сидел, опершись на левый локоть, и улыбался широко раскрытым ртом.

Саламбо прекратила священные напевы. Она стала говорить на всех варварских наречиях и с женской чуткостью старалась смягчить гнев солдат. С греками она говорила по-гречески, а потом обратилась к лигурам, к кампанийцам, к неграм, и каждый из них, слушая ее, находил в ее голосе сладость своей родины. Увлеченная воспоминаниями о прошлом Карфагена, Саламбо запела о былых войнах с Римом. Варвары рукоплескали. Ее воспламеняло сверкание обнаженных мечей; она вскрикивала,простирая руки. Лира ее упала, и она умолкла; затем, сжимая обеими руками сердце, она несколько мгновений стояла, опустив веки и наслаждаясь волнением солдат.

Ливиец Мато наклонился к ней. Она невольно приблизилась к нему и, тронутая его восхищением, налила ему, чтобы примириться с войском, длинную струю вина в золотую чашу.

— Пей! — сказала она.

Он взял чашу и поднес ее к губам, но в это время один из галлов, тот, которого ранил Гискон, хлопнул его по плечу с веселой шуткой на своем родном наречии. Находившийся поблизости Спендий взялся перевести его слова.

— Говори! — сказал Мато.

— Да хранят тебя боги, ты будешь богат. Когда свадьба?

— Чья свадьба?

— Твоя! У нас, — сказал галл, — когда женщина наливает вино солдату, она тем самым предлагает ему разделить ее ложе.

Он не успел кончить, как Нар Гавас, вскочив, выхватил из-за пояса дротик и, упираясь правой ногой в край стола, метнул его в Мато.

Дротик просвистел между чаш и, пронзив руку ливийца, так сильно пригвоздил ее к скатерти, что рукоятка его задрожала в воздухе.

Мато быстро высвободил руку; но на нем не было оружия. Подняв обеими руками стол со всем, что на нем стояло, он кинул его в Нар Гаваса, в самую середину толпы, бросившейся их разнимать. Солдаты и нумидийцы так тесно сгрудились, что не было возможности обнажить мечи. Мато продвигался, нанося удары головой. Когда он поднял голову. Нар Гавас исчез. Он стал искать его глазами. Саламбо тоже не было.

Тогда он взглянул на дворец и увидел, как закрылась наверху красная дверь с черным крестом. Он ринулся туда.

На виду у всех он побежал вверх по ступеням, украшенным галерами, потом мелькнул вдоль трех лестниц и, достигнув красной двери, толкнул ее всем телом. Задыхаясь, он прислонился к стене, чтобы не упасть.

Кто-то за ним следовал, и сквозь мрак — огни пиршества были скрыты выступом дворца — он узнал Спендия.

— Уходи! — сказал ливиец.

Раб, ничего не ответив, разорвал зубами свою тунику, потом, опустившись на колени около Мато, нежно взял его руку и стал ощупывать ее в темноте, отыскивая рану.

При свете лунного луча, струившегося между облаками, Спендий увидел на середине руки зияющую рану. Он обмотал ее куском ткани; но Мато с раздражением повторял:

— Оставь меня, оставь!

— Нет, — возразил раб. — Ты освободил меня из темницы. Я принадлежу тебе. Ты мой повелитель! Приказывай!

Мато, скользя вдоль стен, обошел террасу. На каждом шагу он прислушивался и сквозь отверстия между золочеными прутьями решеток проникал взглядом в тихие покои. Наконец он в отчаянии остановился.

— Послушай! — сказал ему раб. — Не презирай меня за мою слабость! Я жил во дворце. Я могу, как змея, проползти между стен. Идем! В комнате предков под каждой плитой лежит слиток золота, подземный ход ведет к их могилам.

— Зачем мне они! — сказал Мато.

Спендий умолк.

Они стояли на террасе. Перед ними расстилался мрак, в котором, казалось, скрывались какие-то громады, подобные волнам окаменелого черного океана.

Но с восточной стороны поднялась полоса света. Слева, совсем внизу, каналы Мегары начали чертить белыми извилинами зелень садов. В свете бледной зари постепенно вырисовывались конические крыши семиугольных храмов, лестницы, террасы, укрепления; вокруг карфагенского полуострова дрожал пояс белой пены, а море изумрудного цвета точно застыло в утренней прохладе. По мере того как ширилось розовое небо, стали выдвигаться высокие дома, теснившиеся на склонах, точно стадо черных коз, спускающихся с гор. Пустынные улицы уходили вдаль; пальмы, выступая местами из-за стен, стояли недвижно. Полные доверху водоемы казались серебряными щитами, брошенными во дворах. Маяк Гермейского мыса стал бледнеть. На самом верху Акрополя,[37] в кипарисовой роще, кони Эшмуна, чувствуя близость утра, заносили копыта на мраморные перила и ржали в сторону солнца.

Оно взошло; Спендий, воздев руки, испустил крик.

Все зашевелилось в разлившемся багрянце, ибо бог, точно раздирая себя, в потоке лучей проливал на Карфаген золотой дождь своей крови. Сверкали тараны галер, крыша Камона казалась охваченной пламенем, засветились огни в открывшихся храмах. Колеса возов, прибывших из окрестностей, катились по каменным плитам улиц. Навьюченные поклажей верблюды спускались по тропам. Менялы открывали на перекрестках ставни своих лавок. Улетали журавли, дрожали белые паруса. В роще Танит ударяли в тамбурины священные блудницы, и у околицы Маппал задымились печи для обжигания глиняных гробов.

Спендий наклонился над перилами террасы; у него стучали зубы, и он повторял:

— Да… да… повелитель! Я понимаю, отчего ты отказался грабить дом.

Мато, точно пробужденный его свистящим голосом, казалось, не понимал, что он говорит. Спендий продолжал:

— Какие богатства! А у тех, кто владеет ими, нет даже оружия, чтобы защитить их!

Он указал ему, протянув правую руку, на несколько бедняков, которые ползли по песку; за молом в поисках золотых песчинок.

— Посмотри, — сказал он. — Республика подобна этим жалким людям: склонившись над океаном, она простирает свои жадные руки ко всем берегам, и шум волн так заполняет ее слух, что она не услышала бы шагов подступающего к ней сзади властителя!

Он увлек Мато на другой конец террасы и показал ему сад, где сверкали на солнце мечи солдат, висевшие на деревьях.

— Но здесь собрались теперь сильные люди, исполненные великой ненависти! Ничто не связывает их с Карфагеном — ни семья, ни клятвенные обеты, ни общие боги!

Мато стоял как прежде, прислонившись к стене. Спендий, приблизившись, продолжал, понизив голос:

— Понимаешь ли ты меня, солдат? Мы будем ходить в пурпуре, как сатрапы. Нас будут умащать благовониями. У меня самого будут рабы. Разве тебе не надоело спать на твердой земле, пить кислое вино в лагерях и постоянно слышать звуки трубы? Или ты надеешься отдохнуть потом, когда с тебя сорвут латы и бросят твой труп коршунам? Или тогда, быть может, когда, опираясь на посох, слепой, хромой и расслабленный, ты будешь ходить от двери к двери и рассказывать про свою молодость малым детям и продавцам рассола? Вспомни о несправедливости вождей, о стоянках в снегу, о переходах под палящими лучами солнца; о суровой дисциплине и вечной угрозе казни на кресте! После стольких мытарств тебе дали почетное ожерелье, — так на осла надевают нагрудный пояс с погремушками, чтобы оглушить его в пути и чтобы он не чувствовал усталости. Такой человек, как ты, более доблестный, чем Пирр![38] Если бы ты только захотел! Как будет хорошо в больших прохладных покоях, когда под звуки лир ты будешь возлежать, окруженный шутами и женщинами! Не говори, что предприятие это неосуществимо! Разве наемники не владели уже Регием[39] и другими крепостями в Италии? Кто воспротивится тебе? Гамилькар отсутствует, народ ненавидит богатых, Гискон бессилен против окружающих его трусов. А ты отважен, тебе будут повиноваться. Прими на себя начальство над ними. Карфаген наш — завладеем им!

— Нет, — сказал Мато, — на мне тяготеет проклятие Молоха.[40] Я это почувствовал по ее глазам, а вот только что я видел в одном храме пятящегося назад черного барана.

Он прибавил, оглядываясь вокруг себя:

— Где же она?

Спендий понял, что Мато охвачен страшным волнением, и боялся продолжать.

Деревья за ними еще дымились; с почерневших ветвей время от времени падали на блюда наполовину обгоревшие скелеты обезьян. Пьяные солдаты храпели, раскрыв рты, лежа рядом с трупами; а те, что не спали, опускали головы, ослепленные дневным светом. Истоптанная земля была залита лужами крови. Слоны раскачивали между кольями загонов свои окровавленные хоботы. В открытых амбарах виднелись рассыпавшиеся мешки пшеницы, у ворот стоял плотный ряд колесниц, брошенных варварами; павлины, усевшись на ветвях кедров, распускали хвосты.

Спендия удивляла неподвижность Мато; он еще больше побледнел и следил остановившимся взглядом за чем-то на горизонте, опираясь обеими руками на перила террасы. Спендий, наклонившись, понял, наконец, что рассматривал Мато. Вдали, по пыльной дороге в Утику,[41] вращалась золотая точка. То была ось колесницы, запряженной двумя мулами; раб бежал перед дышлом, держа поводья. В колеснице сидели две женщины. Гривы мулов были взбиты между ушей на персидский лад и покрыты сеткой из голубого бисера. Спендий узнал их и едва сдержал крик.

Сзади развевалось по ветру широкое покрывало.

II. В Сикке

Два дня спустя наемники выступили из Карфагена. Каждому дали по золотому с условием, чтобы они расположились лагерем в Сикке, и сказали им, всячески ублажая лестью:

— Вы — спасители Карфагена. Но, оставаясь в нем, вы разорите город и доведете его до голода; Карфагену нечем будет платить. Удалитесь! Республика вознаградит вас за уступчивость. Мы тотчас же введем новый налог. Жалованье будет выплачено вам полностью, и мы снарядим галеры, которые отвезут вас на родину.

Они не знали, что ответить на такие речи. Привыкнув к войне, люди эти скучали в городе. Поэтому их нетрудно было уговорить, и народ поднялся на городские стены, чтобы видеть воочию, как они уходят.

Они прошли по Камонской улице и через Циртские ворота, идя вперемешку: стрелки с гоплитами,[42] начальники с простыми солдатами, лузитанцы с греками. Они шли бодрым шагом, и каменные плиты мостовой звенели под их тяжелыми котурнами.[43] Доспехи их пострадали от катапульт,[44] и лица почернели в битвах. Хриплые звуки исходили из густых бород. Разорванные кольчуги звенели о рукоятки мечей, и сквозь продырявленные латы виднелись голые тела, страшные, как боевые машины. Пики, топоры, рогатины, войлочные шапки, медные шлемы — все колыхалось в равномерном движении. Они наводнили улицы, и казалось, что стены раздадутся от напора, когда длинные ряды вооруженных солдат проходили между высокими шестиэтажными домами, вымазанными смолой. За железными или камышовыми оградами стояли женщины, опустив на голову покрывала, и безмолвно глядели на проходящих варваров.

Террасы, укрепления, стены скрывали от глаз толпы карфагенян в черных одеждах. Туники матросов казались кровавыми пятнами на этом темном фоне; полунагие дети с лоснящейся кожей махали руками в медных браслетах среди зелени, обвивавшей колонны, и в ветвях пальм. Старейшины вышли на площадки башен, и, неизвестно почему, изредка вдруг появлялся и стоял в задумчивости какой-то человек с длинной бородой. Он смутно вырисовывался вдали, точно камень, недвижный, словно привидение.

Всех охватила одна и та же тревога. Опасались, как бы варвары, поняв свою силу, не вздумали вдруг остаться. Но они так доверчиво покидали город, что карфагеняне воспрянули духом и присоединились к солдатам. Их обнимали, забрасывали клятвами, дарили им благовония, цветы и даже серебряные деньги. Им давали амулеты против болезней, предварительно, однако, плюнув на них три раза, чтобы привлечь этим смерть, или же зашив в них несколько волосков шакала, чтобы сердце носящего преисполнилось трусости. Вслух призывали благословения Малькарта, а втихомолку — его проклятия.

Потом потянулись поклажа, убойный скот и все отставшие.

Больные, посаженные на дромадеров, стонали; хромые опирались на обломки пик. Пьяницы тащили с собой мехи с вином, обжоры несли мясные туши, пироги, плоды, масло, завернутое в виноградные листья, снег в полотняных мешках. Некоторые шли с зонтами, а на плечах у них были попугаи. Они вели за собою собак, газелей или пантер. Ливийские женщины, сидя на ослах, ругали негритянок, покинувших лупанары[45] Малки, чтобы следовать за солдатами, кормили грудью младенцев, привязанных к их шее кожаными ремнями. Спины мулов, которых понукали остриями мечей, сгибались под тяжестью свернутых палаток. Затем шли слуги и носильщики воды, бледные, пожелтевшие от лихорадки, покрытые паразитами; это были подонки карфагенской черни, примкнувшие к варварам.

Когда они прошли, за ними заперли ворота, но народ не спускался со стен. Вскоре войско рассеялось по всему перешейку.

Оно разбилось на неровные отряды. Потом копья стали казаться издали высокими стеблями трав, и, наконец, все исчезло в облаке пыли. Солдаты, оборачиваясь к Карфагену, не видели ничего, кроме длинных стен, которые вырисовывались на краю неба пустыми бойницами.

Варвары услышали громкие крики. Они подумали, что часть солдат, оставшись в городе (они не знали в точности, сколько их было), вздумала разграбить какой-нибудь храм. Это их позабавило, и они, смеясь, продолжали путь.

Им радостно было шагать, как прежде, всем вместе, в открытом поле. Греки пели старую мамертинскую песню:

«Своим копьем и своим мечом
Я вспахиваю землю и собираю жатву:
Я — хозяин дома!
Обезоруженный противник падает
К моим ногам и называет
Меня властелином и царем».
Они кричали, прыгали, а самые веселые принимались рассказывать смешные истории; время бедствий миновало. Когда они дошли до Туниса, некоторые заметили, что исчез отряд балеарских пращников. Они, наверное, были неподалеку. О них тотчас же забыли.

Одни отправились на ночлег в дома, другие расположились у подножья стен, и горожане пришли поговорить с солдатами.

Всю ночь на горизонте со стороны Карфагена видны были огни; отсветы, подобно гигантским факелам, тянулись вдоль неподвижного озера. Никто из солдат не понимал, какой там справляли праздник.

На следующий день варвары прошли по возделанным полям. По краям дороги тянулся ряд патрицианских ферм; в пальмовых рощах были водоотводные каналы; масличные деревья стояли длинными зелеными рядами; над рощами среди холмов носился розовый пар; сзади высились синие горы. Дул теплый ветер. По широким листьям кактусов ползали хамелеоны.

Варвары замедлили шаг.

Они шли разрозненными отрядами или же плелись поодиночке на далеком расстоянии друг от друга. Проходя мимо виноградников, они ели виноград, ложились на траву и с изумлением смотрели на искусственно закрученные большие рога быков, на овец, покрытых шкурами для защиты их шерсти, на то, как скрещивались в виде ромбов борозды; их удивляли лемехи, похожие на корабельные якоря, а также гранатовые деревья, которые поливались сильфием. Щедрость почвы и мудрые измышления человека поражали их.

Вечером они легли на палатки, не развернув их; засыпая и обратив лицо к звездам, они жалели, что кончился пир во дворце Гамилькара.

На следующий день после полудня был сделан привал на берегу реки, среди олеандровых кустов. Солдаты быстро бросили наземь щиты, копья, сняли пояса. Они мылись с криками, набирали воду в шлемы, а некоторые, лежа на животе, пили вместе с вьючными животными, которых освободили от поклажи.

Спендий, сидя на дромадере, украденном во владениях Гамилькара, увидел издали Мато с подвязанной рукой и непокрытой головой; он поил своего мула и, склонившись, глядел, как течет вода. Спендий быстро побежал к нему, протиснувшись сквозь толпу, и стал его звать:

— Господин! Господин!

Мато едва поблагодарил его за благословения. Спендий не обратил на это внимания и пошел за ним, время от времени беспокойно оглядываясь в сторону Карфагена.

Он был сыном греческого ритора и кампанийской блудницы. Сначала он обогатился, торгуя женщинами, потом, разоренный кораблекрушением, воевал против римлян в рядах пастухов Самниума. Его взяли в плен, но он бежал.

Его поймали, и после того он работал в каменоломнях, задыхался в сушильнях, кричал, когда истязали, переменил много хозяев, испытал неистовство их гнева.

Однажды, придя в отчаяние, он бросился в море с триремы, где был гребцом. Матросы спасли его и привезли умирающим в Карфаген; там его заключили в мегарский эргастул. Но так как предстояло вернуть римлянам их перебежчиков, то он воспользовался сумятицей и убежал вместе с наемниками.

В течение всего пути он не отставал от Мато, приносил ему еду, поддерживал его на спусках, а вечером подстилал ему под голову ковер. Мато, наконец, тронули его заботы, и он стал мало-помалу размыкать уста.

Мато родился в Сиртском заливе. Отец водил его на богомолье в храм Аммона. Потом он охотился на слонов в гарамантских лесах. Затем поступил на карфагенскую службу.

При взятии Дрепана[46] его возвели в звание тетрарха.[47] Республика осталась ему должна четыре лошади, двадцать три медины пшеницы и жалованье за целую зиму. Он страшился богов и желал умереть у себя на родине.

Спендий говорил ему о своих странствиях, о народах и храмах, которые посетил. Он многому научился, умел изготовлять сандалии и рогатины, плести сети, приручать диких зверей и варить рыбу.

Иногда он останавливался и издавал глухой горловой крик; мул Мато ускорял шаг, и другие тоже быстрее шли за ним, затем Спендий снова принимался говорить, по-прежнему обуреваемый тревогой. Она улеглась вечером на четвертый день.

Они шли рядом, с правой стороны войска, по склону холма; долина внизу уходила вдаль, теряясь в ночных испарениях. Линия солдат, проходивших под ними, колебалась в тени. Временами ряды войска вырисовывались на возвышениях, освещенных луной. Тогда на остриях копий как будто дрожала звезда, шлемы на мгновение начинали сверкать, затем все исчезало, и на смену ушедшим являлись другие. Вдали раздавалось блеяние разбуженных стад, и казалось, что на землю спускается бесконечная тишина.

Спендий, запрокинув голову, полузакрыв глаза и глубоко вздыхая, впитывал в себя свежесть ветра. Он распростер руки, шевеля пальцами, чтобы лучше чувствовать негу, струившуюся по его телу. Его душила жажда мщения. Он прижимал руку ко рту, чтобы остановить рыдания, и, замирая от упоения, отпускал недоуздок своего дромадера, который шел большими ровными шагами. Мато снова погрузился в печаль; ноги его свисали до земли, и травы, стегая по котурнам, издавали непрерывный свистящий шелест.

Путь все удлинялся, и казалось, что ему на будет конца. В конце каждой долины расстилалась круглая поляна, затем снова приходилось спускаться на равнину, и горы, которые как будто замыкали горизонт, точно ускользали вдаль, когда к ним приближались. Время от времени среди зелени тамарисков показывалась река и потом исчезала за холмами. Иногда выступал огромный утес, подобный носу корабля или подножию исчезнувшего колосса.

По пути встречались отстоявшие один от другого на равных расстояниях маленькие четырехугольные храмы; ими пользовались странники, направлявшиеся в Сикку. Храмы были заперты, как гробницы. Ливийцы громко стучали в двери, требуя, чтобы им открыли. Никто изнутри не отвечал.

Возделанные пространства встречались все реже. Потянулись песчаные полосы земли с редкими тернистыми кустами. Среди камней паслись стада овец; за ними присматривали женщины, опоясанные синей овечьей шкурой. Они с криком пускались бежать, едва завидев копья солдат между скал.

Солдаты шли точно по длинному коридору, окаймленному двумя цепями красноватых холмов, как вдруг их остановило страшное зловоние, и они увидели необычайное зрелище: на верхушке одного из рожковых деревьев среди листьев торчала львиная голова.

Они подбежали к дереву; перед ними был лев, распятый, точно преступник на кресте. Его мощная голова опустилась на грудь, и передние лапы, исчезая наполовину под гривой, были широко распростерты, как крылья птицы. Все его ребра вырисовывались под натянутой кожей; задние лапы, прибитые одна к другой гвоздем, были слегка подтянуты кверху; черная кровь стекала по шерсти, образуя сталактиты на конце хвоста, свисавшего вдоль креста. Солдат это зрелище забавляло. Они обращались ко льву, называя его римским гражданином и консулом, и бросали ему в глаза камни, чтобы прогнать мошкару.



Пройдя сто шагов, они увидели еще два креста, а дальше появился внезапно целый ряд крестов с распятыми львами. Некоторые околели так давно, что на крестах виднелись только остатки их скелетов. Другие, наполовину обглоданные, висели, искривив пасть страшной гримасой; Среди них были громадные львы. Кресты гнулись под их тяжестью, и они качались на ветру, в то время как над их головой неустанно кружились в воздухе стаи воронов. Так мстили карфагенские крестьяне, захватив какого-нибудь хищного зверя. Они надеялись отпугнуть этим примером других. Варвары, перестав смеяться, почувствовали глубокое изумление. «Что это за народ, — думали они, — который для потехи распинает львов!»

Большинство наемников, особенно северяне, были к тому же охвачены тревогой, измучены, уже больны. Они раздирали себе руки о колючки алоэ; большие мухи своим жужжанием терзали им слух, и в рядах войска начиналась дизентерия. Их беспокоило, что все еще не видно было Сикки. Они боялись заблудиться и попасть в пустыню, страну песков и всяких ужасов. Многие не хотели продолжать путь. Иные повернули назад в Карфаген.

Наконец, на седьмой день, после того как они долго шли вдоль подножья горы, дорога резко повернула вправо; их глазам представилась линия стен, воздвигнутых на белых утесах и сливавшихся с ними. Затем вдруг открылся весь город; в багровом свете заката на стенах развевались синие, желтые и белые покрывала. То были жрицы Танит, прибежавшие встречать воинов. Выстроившись вдоль укреплений, они ударяли в бубны, играли на лирах, потрясали кроталами,[48] и лучи солнца, заходившего позади них в нумидийских горах, скользили между струнами арф, к которым прикасались их обнаженные руки. По временам инструменты внезапно затихали, и раздавался резкий, бешеный крик, похожий на лай; они издавали его, ударяя языком об углы рта. Иные стояли, подпирая подбородок рукой, неподвижнее сфинксов, и устремляли большие черные глаза на поднимавшееся вверх войско.

Хотя Сикка была священным городом, все же она не могла дать приют такому количеству людей; один только храм со своими строениями занимал половину города. Поэтому варвары расположились по своему усмотрению в равнине, дисциплинированная часть войска — правильными отрядами, а другие — по национальностям или как попало.

Греки разбили шатры из звериных шкур параллельными рядами, иберийцы расположили кругом свои холщовые палатки, галлы построили шалаши из досок, ливийцы — хижины из сухих камней, а негры вырыли ногтями в песке рвы для спанья. Многие, не зная, где поместиться, бродили среди поклажи, а ночью укладывались на землю, завернувшись в рваные плащи.

Вокруг них расстилалась равнина, окаймленная горами. Кое-где над песчаным холмом наклонялась пальма, а по откосам пропастей выступали пятнами сосны и дубы. Иногда в грозу дождь свисал длинным пологом, в то время как небо над полями оставалось лазурным и ясным; потом теплый ветер гнал вихри пыли, ручеек спускался каскадами с высот Сикки, где под золотой крышей стоял на медных колоннах храм Венеры Карфагенской, владычицы страны. Ее душа как бы наполняла все вокруг. Волнистой линией холмов, сменой холода и тепла, а также игрой света она являла бесконечность своей силы и красоту своей вечной улыбки. Вершины гор были похожи на рога полумесяца; иные напоминали набухшие сосцы полных женских грудей, и варвары при всей своей усталости чувствовали полное сладости изнеможение.

Спендий, продав дромадера, купил на вырученные деньги раба. Он весь день спал, растянувшись перед палаткой Мато. Иногда он просыпался; во сне ему мерещился свист бича, и он проводил руками по рубцам на ногах, на том месте, где долго носил кандалы. Потом снова засыпал.

Мато мирился с его обществом, и Спендий, с длинным мечом у бедра, сопровождал его, как ликтор, или же Мато небрежно опирался рукой на его плечо: Спендий был низкорослый.


Однажды вечером, проходя вместе по улицам лагеря, они увидели людей в белых плащах; среди них был Нар Гавас, вождь нумидийцев. Мато вздрогнул.

— Дай меч, — воскликнул он, — я его убью!

— Подожди, — сказал Спендий, останавливая его.

Нар Гавас уже подходил. Он прикоснулся губами к большим пальцам на обеих руках в знак приязни, объясняя свой гнев опьянением на пиру. Потом долго обвинял Карфаген, но не объяснил, зачем пришел к варварам.

Кого он хочет предать: их или Республику? — спрашивал себя Спендий; но так как он надеялся извлечь пользу для себя из всяких смут, то был благодарен Нар Гавасу за будущие предательства, в которых он его подозревал.

Вождь нумидийцев остался жить среди наемников. Казалось, он хотел заслужить расположение Мато. Он посылал ему жирных коз, золотой песок и страусовые перья. Ливиец, удивляясь его любезностям, не знал, отвечать ли на них тем же, или дать волю раздражению. Но Спендий успокаивал его, и Мато подчинялся рабу. Он все еще был в нерешительности и не мог стряхнуть с себя непобедимое оцепенение, как человек, когда-то выпивший напиток, от которого он должен умереть.

Однажды они отправились с утра охотиться на львов, и Нар Гавас спрятал под плащом кинжал. Спендий следовал за ним, не отходя, и за все время охоты Нар Гавас ни разу не вынул кинжала.

В другой раз Нар Гавас завел их очень далеко, до самых границ своих владений. Они очутились в узком ущелье. Нар Гавас с улыбкой заявил, что не знает, как идти дальше. Спендий нашел дорогу.

Но чаще всего Мато, печальный, как авгур, уходил на заре и бродил по полям. Он ложился где-нибудь на песок и до вечера не двигался с места.

Он обращался за советом ко всем волхвам в войске, к тем, которые наблюдают за движением змей, и к тем, которые читают по звездам, и к тем, которые дуют на золу сожженных трупов. Он глотал пепел, горный укроп и яд Тадюк, леденящий сердце; негритянки пели при лунном свете заклинания на варварском языке и кололи ему в это время лоб золотыми стилетами; он навешивал на себя ожерелья и амулеты, взывал по очереди к Ваал-Камону, к Молоху, к семи Кабирам,[49] к Танит и к греческой Венере. Он вырезал некое имя на медной пластинке и зарыл ее в песок на пороге своей палатки. Спендий слышал, как он стонал и говорил сам с собой.

Однажды ночью Спендий вошел к нему.

Мато голый, как труп, лежал плашмя на львиной шкуре, закрыв лицо обеими руками; висячая лампа освещала оружие, развешенное на срединном шесте палатки.

— Что тебя томит? — спросил раб. — Что тебе нужно? Ответь мне.

Он стал трясти его за плечо и несколько раз окликнул:

— Господин! Господин!..

Мато поднял на него широко раскрытые печальные глаза.

— Слушай! — сказал он тихим голосом, приложив палец к губам. — Гнев богов обрушился на меня! Меня преследует дочь Гамилькара! Я боюсь ее, Спендий!

Он прижимался к груди раба, как ребенок, напуганный призраком.

— Скажи мне что-нибудь! Я болен. Я хочу излечиться! Я испробовал все средства! Но ты, быть может, знаешь более могущественных богов или неотвратимое заклинание?

— Для чего? — спросил Спендий.

Мато стал бить себя кулаками по голове.

— Чтобы избавиться от нее! — ответил он.

Потом, обращаясь к самому себе, он продолжал говорить с расстановкой:

— Я, наверное, та жертва, которую она обещала принести богам в искупление чего-то. Она привязала меня к себе цепью, невидимой для глаз. Когда я хожу, это идет она; когда я останавливаюсь, это значит, что она отдыхает! Ее глаза жгут меня, я слышу ее голос. Она окружает меня, проникает в меня. Мне кажется, что она сделалась моей душой! И все же нас точно разделяют невидимые волны безбрежного океана! Она далека и недоступна. Сияние красоты окружает ее светлым облаком. Иногда мне кажется, что я ее никогда не видел… что она не существует, что все это сон!

Так причитал Мато во мраке. Варвары спали. Спендий, глядя на него, вспоминал юношей с золотыми сосудами в руках, которые обращались к нему в былое время с мольбами, когда он водил по улицам городов толпу своих куртизанок. Его охватила жалость, и он сказал:

— Не падай духом, господин мой! Призывай на помощь свою волю, но не моли богов: они не снисходят на призывы людей! Вот ты теперь малодушно плачешь. Тебе не стыдно страдать из-за женщины?

— Что, я дитя, по-твоему? — возразил Мато. — Ты думаешь, Меня еще трогают женские лица и песни женщин? У нас в Дрепане их посылали чистить конюшни. Я обладал женщинами среди набегов, под рушившимися сводами и когда еще дрожали катапульты!.. Но эта женщина, Спендий, эта!..

Раб прервал его:

— Не будь она дочь Гамилькара…

— Нет! — воскликнул Мато. — Она не такая, как все другие женщины в мире! Видел ты, какие у нее большие глаза и густые брови, — глаза, подобные солнцам под арками триумфальных ворот? Вспомни: когда она появилась, свет факелов потускнел. Среди алмазов ее ожерелья еще ярче сверкала грудь. Следом за нею точно неслось благоухание храма, и от всего ее существа исходило нечто более сладостное, чем вино, и более страшное, чем смерть. Она шла, а потом остановилась…

Он опустил голову. Глаза его были устремлены вдаль, взгляд неподвижен.

— Я жажду обладать ею! Я умираю от желания! При мысли о том, как бы я сжимал ее в своих объятиях, меня охватывает неистовая радость. И все же я ненавижу ее! Я бы хотел избить ее, Спендий! Что мне делать? Я хочу продать себя, чтобы сделаться ее рабом. Ты ведь был ее рабом! Ты иногда видел ее. Скажи мне что-нибудь о ней! Ведь она каждую ночь поднимается на террасу дворца, не правда ли? Камни, наверно, трепещут под ее сандалиями, и звезды нагибаются, чтобы взглянуть на нее.

Он в бешенстве упал и захрипел, точно раненый бык.

Потом Мато запел:

«Он преследовал в лесу чудовище с женским обликом, хвост которого извивался среди засохших листьев, как серебряный ручеек…»

Растягивая слова, Мато подражал голосу Саламбо, протянутые руки его как бы скользили легкими движениями по струнам лиры.

В ответ на все утешения Спендия он повторял те же речи. Ночи проходили среди стонов и увещаний.

Мато хотел заглушить свои страдания вином. Но опьянение только усиливало его печаль. Тогда, чтобы развлечься, он стал играть в кости и проиграл одну за другой все золотые бляхи своего ожерелья. Он согласился пойти к прислужницам богини, но, спускаясь с холма на обратном пути, рыдал, точно шел с похорон.

Спендий, в противоположность ему, становился все более смелым и веселым. Он вел беседы с солдатами в кабачках под листвой, чинил старые доспехи, жонглировал кинжалами, собирал травы для больных. Он весело шутил, проявляя тонкость ума, находчивость и разговорчивость; варвары привыкли к его услугам и полюбили его.

Они ждали посла из Карфагена, который должен был привезти им на мулах корзины, нагруженные золотом; производя наново все те же расчеты, они чертили пальцами на песке цифры за цифрами. Каждый строил планы на будущее, рассчитывал иметь наложниц, рабов, землю. Некоторые намеривались зарыть свои сокровища или рискнуть увезти их на кораблях. Но полное безделье стало раздражать солдат; начались непрерывные споры между конницей и пехотой; между варварами и греками; беспрестанно раздавались оглушительно резкие женские голоса.

Каждый день являлись полчища почти нагих людей, покрывавших себе голову травами для защиты от солнца. Это были должники богатых карфагенян; их заставляли обрабатывать землю кредиторов, и они спасались бегством. Приходило множество ливийцев, крестьян, разоренных налогами, изгнанников, преступников. Затем явилась орда торговцев: все продавцы вина и растительного масла, взбешенные тем, что им не уплатили, стали враждебно относиться к Республике. Спендий ораторствовал, обвиняя Карфаген. Вскоре стали истощаться припасы. Начали поговаривать о том, чтобы, сплотившись, идти всем на Карфаген или же призвать римлян.


Однажды в час ужина раздались приближающиеся тяжелые надтреснутые звуки; издалека на волнистой линии дороги показалось что-то красное.

То были большие носилки пурпурового цвета, украшенные по углам пучками страусовых перьев. Хрустальные цепи и нити жемчуга ударялись о стянутые занавеси. За носилками следовали верблюды, позванивая большими колокольчиками, висевшими у них на груди. Верблюдов окружали наездники в чешуйчатых золотых латах от плеч и до пят.

Они остановились в трехстах шагах от лагеря и вынули из чехлов, привязанных к седлам, свои круглые щиты, широкие мечи и беотийские шлемы. Часть всадников осталась при верблюдах, остальные двинулись вперед. Наконец, показались эмблемы Республики — синие деревянные шесты с конской головой или сосновой шишкой наверху. Варвары поднялись со своих мест и стали рукоплескать; женщины бросились навстречу легионерам и целовали им ноги.

Носилки приближались, покоясь на плечах двенадцати негров, которые шли в ногу мелкими быстрыми шагами. Они ступали как попало, то вправо, то влево, натыкаясь на веревки палаток, на скот, разбредшийся во все стороны, на треножники, где жарили мясо. Время от времени носилки приоткрывались, и оттуда высовывалась толстая рука, вся в кольцах; хриплый голос выкрикивал ругательства. Тогда носильщики останавливались и пересекали лагерь другим путем.

Пурпуровые занавеси носилок приподнялись: на широкой подушке покоилась голова человека с одутловатым равнодушным лицом; брови вырисовывались на лице, как две дуги из черного дерева, соединенные у основания; золотые блестки сверкали в курчавых волосах, а лицо было очень бледное, точно осыпанное мраморным порошком. Все тело исчезало под овечьими шкурами, покрывавшими носилки.

Солдаты узнали в лежащем суффета[50] Ганнона,[51] того, который своей медлительностью содействовал поражению в битве при Эгатских островах; что касается его победы над ливийцами при Гекатомпиле,[52] то его тогдашнее милосердие к побежденным вызвано было, как полагали варвары, корыстолюбием: он продал в свою пользу всех пленных, хотя заявил Совету, что умертвил их.

Ганнон несколько времени искал удобного места, откуда можно было бы обратиться с речью к солдатам; наконец, он сделал знак; носилки остановились, и суффет, поддерживаемый двумя рабами, шатаясь, спустил ноги на землю.

На нем были черные войлочные башмаки, усеянные серебряными полумесяцами. Ноги стягивались перевязками, как у мумий, и между скрещивающимися полосами холста проступало местами тело. Живот свешивался из-под красной куртки, покрывавшей бедра; складки шеи лежали на груди, как подгрудок у быка; туника, расписанная цветами, трещала подмышками; суффет носил пояс и длинный черный плащ с двойными зашнурованными рукавами. Чрезмерное количество одеяний, большое ожерелье из синих камней, золотые застежки и тяжелые серьги делали его уродство еще более отвратительным. Он казался каким-то грубым идолом, высеченным из камня; бледные пятна, покрывавшие все его тело, придавали ему вид неживого. Только нос, крючковатый, как клюв ястреба, сильно раздувался, вдыхая воздух, и маленькие глаза со слипшимися ресницами сверкали жестким металлическим блеском. Он держал в руке лопаточку из алоэ для почесывания тела.

Наконец, два глашатая затрубили в серебряные рога; шум смолк, и Ганнон заговорил.

Он начал с прославления богов и Республики; варвары должны радоваться, что служили ей. Но необходимо выказать больше благоразумия, ибо времена пришли тяжелые: «Если у хозяина всего три маслины, то ведь вполне справедливо, чтобы он оставил две для себя?»

Так старик-суффет уснащал свою речь пословицами и притчами, кивая все время головой, чтобы вызвать одобрение у слушателей.

Он говорил на пуническом наречии, а те, которые окружали его (самые проворные прибежали без оружия), были кампанийцы, галлы и греки, и, таким образом, никто в толпе не понимал его. Ганнон заметил это, остановился и стал тяжело переминаться с ноги на ногу, соображая, что делать.

Наконец, он решил созвать военачальников. Глашатаи возвестили его приказ по-гречески — этот язык со времени Ксантиппа[53] был принят в карфагенском войске для приказов.

Стража отстранила ударами бича толпу солдат, и вскоре явились начальники фаланг, построенных по спартанскому образцу, а также вожди варварских когорт[54] со знаками своего ранга и в доспехах своего племени. Спустилась ночь, и равнина огласилась смутным гулом; кое-где засверкали огни; все ходили с места на место, спрашивая, что случилось, почему суффет не раздает денег.

Он разъяснил военачальникам затруднительное положение Республики. Казна ее иссякла. Дань, уплачиваемая римлянам, разоряла ее.

— Мы не знаем, как быть!.. Республика в очень плачевном положении!

Время от времени он почесывал тело лопаточкой из алоэ или же останавливался, чтобы выпить из серебряной чаши, которую протягивал ему раб, глоток питья, приготовленного из пепла и спаржи, вываренной в уксусе. Потом он утирал губы пурпуровой салфеткой и продолжал:

— То, что стоило прежде сикль серебра, стоит теперь три шекеля золотом, и земли, запущенные во время войны, ничего не приносят!.. Улов пурпура ничтожный, даже жемчуг поднялся до невероятной цены, у нас едва хватает благовонных масел для служения богам! Что касается съестных припасов, то о них лучше не говорить: истинное бедствие! Из-за недостатка галер у нас нет пряностей, я очень трудно добывать сильфий вследствие мятежей на киренской границе. Сицилия, откуда прежде доставлялось столько рабов, теперь для нас закрыта! Еще вчера за одного банщика и четырех кухонных слуг я заплатил больше, чем прежде за двух слонов!

Он развернул длинный свиток папируса и прочел, не пропуская ни одной цифры, все расходы, произведенные правительством: столько-то за работы в храмах, за мощение улиц, за постройку кораблей, столько-то ушло на ловлю кораллов, столько-то — на расширение сисситских торговых обществ, столько-то стоили сооружения на рудниках в Кантабрии.

Военачальники, как и солдаты, не понимали по-гречески, хотя наемники обменивались приветствиями на этом языке. Обыкновенно в войска варваров отряжали несколько карфагенских чиновников, чтобы они служили переводчиками. Но после войны они скрылись, боясь, что им будут мстить. Ганнон не подумал о том, чтобы взять с собою переводчика; к тому же его сиплый голос терялся на ветру.

Греки, подтянутые железными поясами, напрягали слух, стараясь уловить слова оратора, а горцы, покрытые мехом, как медведи, недоверчиво смотрели на Ганнона или зевали, опираясь на тяжелые дубины с медными гвоздями. Галлы не обращали внимания на то, что говорилось, и, насмехаясь, с хохотом встряхивали пучком высоко зачесанных волос; жители пустыни слушали неподвижно, закутавшись в серые шерстяные одежды. Сзади прибывали новые толпы; солдаты из стражи, которых теснила толпа, шатались, сидя на лошадях; негры держали в вытянутых руках зажженные сосновые ветви, а толстый карфагенянин продолжал свою речь, стоя на поросшем травою пригорке.

Варвары, однако, стали терять терпение; поднялся ропот, все заговорили с Ганноном. Он жестикулировал своей лопаточкой; те, которые хотели заставить молчать других, сами кричали еще громче, и от этого общий гул только усиливался.

Вдруг к Ганнону подскочил невзрачный с виду человек и, выхватив рог у одного из глашатаев, затрубил; этим Спендий (ибо это был он) возвестил, что собирается сказать нечто важное. На его заявление, быстро произнесенное на пяти разных языках — греческом, латинском, галльском, ливийском и балеарском, — военачальники, посмеиваясь и изумляясь, ответили:

— Говори! Говори!

С минуту Спендий колебался, он весь дрожал; наконец, обращаясь к ливийцам, которых было больше всего в толпе, он сказал:

— Вы все слышали страшные угрозы этого человека?

Ганнон не возмутился — значит, он не понимал по-ливийски. Продолжая свой опыт, Спендий повторил ту же фразу на других наречиях варваров.

Слушатели с удивлением глядели друг на друга; потом все, точно по молчаливому сговору и, может быть, думая, что поняли, в чем дело, опустили головы в знак согласия.

Тогда Спендий заговорил возбужденным голосом:

— Он прежде всего сказал, что все боги других народов — призраки по сравнению с богами Карфагена! Он назвал вас трусами, ворами, лгунами, псами и собачьими сынами! Если бы не вы. Республике (так он сказал) не пришлось бы платить дань римлянам: ваше нашествие лишило их ароматов и благовоний, рабов и сильфия, ибо вы вошли в соглашение с кочевниками на киренской границе! Но виновных покарают! Он прочел список наказаний, которым их подвергнут: их заставят мостить улицы, снаряжать корабли, украшать сисситские дома, а других пошлют рыть землю на рудниках в Кантабрии.

Спендий повторил то же самое галлам, грекам, кампанийцам, балеарам. Узнав несколько имен, донесшихся до их слуха, наемники были убеждены, что он точно передает речь суффета. Несколько человек крикнули ему: «Ты лжешь!», — но их голоса потерялись в общем гуле. Спендий прибавил:

— Разве вы не заметили, что он оставил у входа в лагерь часть конницы? По его знаку они примчатся, чтобы всех вас умертвить.

Варвары повернулись в сторону входа, и, когда толпа расступилась, в центре очутился человек, двигавшийся медлительно, точно призрак, сгорбленный, худой, совершенно голый, покрытый до пояса длинными взъерошенными волосами с торчащими в них сухими листьями и шипами, весь в пыли. Бедра и колени его были обмотаны соломой, смешанной с глиной, и холщовым тряпьем; сморщенная землистая кожа свисала с костлявого тела, как лохмотья с сухих сучьев; руки дрожали непрерывной дрожью, и он шел, опираясь на палку из оливкового дерева.

Он приблизился к неграм, державшим факелы. Тупая, бессмысленная усмешка обнажила его бледные десна. Он рассматривал широко раскрытыми, испуганными глазами толпу варваров вокруг себя.

Вдруг он бросился назад, прячась за их спины.

— Вот они, вот они! — бормотал он, указывая на охрану суффета, неподвижно застывшую в своих сверкающих латах.

Лошади вздымались на дыбы, ослепленные факелами, с треском пылавшими во мраке. Человек, казавшийся призраком, бился и вопил:

— Они их убили!

При этих словах, которые он выкрикивал на балеарском наречии, прибежали балеары и узнали его; не отвечая им, он повторял:

— Да, убили, всех убили! Раздавили, как виноград! Таких молодых, таких красавцев! Метателей из пращи! Моих товарищей и ваших!

Ему дали вина, и онзаплакал; потом он стал без устали говорить.

Спендий едва сдерживал свою радость, объясняя грекам и ливийцам, о каких ужасах рассказывал Зарксас. Он боялся верить его словам, до того все, что он говорил, было кстати. Балеары бледнели, слушая о том, как погибли их товарищи.

Речь шла об отряде в триста пращников, прибывших накануне и слишком поздно вставших утром. Когда они пришли на площадь к храму Камона, варвары уже ушли, и они очутились без всяких средств защиты, так как их глиняные ядра были навьючены на верблюдов вместе с остальной поклажей. Им дали вступить в Сатебскую улицу и дойти до дубовых ворот, обшитых изнутри медью; тогда все население общим напором ринулось на них.

Солдаты действительно вспомнили, что до них донесся страшный крик; Спендий, бежавший во главе колонн, ничего не слышал.

Потом трупы положили на руки богов Патэков,[55] которые стояли вдоль храма Камона. На убитых взвели все преступления наемников: обжорство, воровство, безбожие, глумление, а также убийство рыб в саду Саламбо. Тела их позорно изувечили; жрецы жгли им волосы, чтобы мучилась их душа; затем развесили по кускам в мясных; кое-кто даже вонзал в них зубы, а вечером, чтобы покончить с ними, на перекрестках зажгли костры.

Это и были те огни, что светились издали на озере. Но так как от костров загорелось несколько домов, то остальные трупы, так же как и умирающих, выбросили за стены. Зарксас прятался до следующего дня в камышах на берегу озера; потом он бродил по окрестностям, отыскивая войско по следам в пыли. Утром он скрывался в пещерах, а вечером снова отправлялся в путь. Из его открытых ран струилась кровь, он шел голодный, больной, питаясь кореньями и падалью. Наконец, однажды он увидел на горизонте копья и пошел следом за ними; ум его помутился от ужаса и страданий.

Возмущение солдат, сдерживаемое, пока он говорил, разразилось, как буря; они хотели тотчас же уничтожить охрану вместе с суффетом. Некоторые, однако, воспротивились, говоря, что нужно выслушать суффета и, по крайней мере, узнать, заплатят ли им. Тогда все стали кричать:

— Наше жалованье!

Ганнон ответил, что привез деньги.

Все бросились к аванпостам и при участии варваров поклажу суффета привезли в лагерь; не дожидаясь рабов, они сами развязали корзины; там оказались одежды из фиолетовых тканей, губки, лопаточки для почесывания, щетки, благовония, палочки из сурьмы, чтобы подводить глаза; все это принадлежало конной охране, людям богатым и изнеженным. Среди клади оказался также большой бронзовый чан, навьюченный на верблюда: он принадлежал суффету, который брал в нем ванны во время пути. Суффет принимал всякие предосторожности, заботясь о своем здоровье; он вез в клетках даже ласок из Гекатомпиля, которых сжигали живыми для изготовления лекарственного питья. А так как болезнь Ганнона вызывала большой аппетит, то он взял с собою много съестных припасов и вина, рассолы, мясо и рыбу в меду, а также горшочки из Коммагена,[56] наполненные топленым гусиным жиром, покрытым снегом и рубленой соломой. Таких горшочков припасено было очень много, их находили в каждой корзине, которую развязывали, и это вызывало каждый раз взрыв смеха.

Что же касается жалованья наемникам, то оно наполняло не более двух плетеных корзин; в одной из них оказались даже кожаные кружочки, которыми Республика пользовалась, чтобы тратить поменьше звонкой монеты; и когда варвары очень этому удивились, Ганнон объяснил, что ввиду трудности счетов старейшины не успели еще рассмотреть их и пока посылают вот это.

Тогда наемники стали бить и опрокидывать все, что попадалось: мулов, слуг, носилки, провизию, поклажу. Они брали пригоршнями деньги из мешков и побивали ими Ганнона. Он с трудом сел на осла и, уцепившись за его шерсть, пустился в бегство, рыдая, вопя, изнемогая от тряски и призывая на войско проклятие всех богов. Широкое ожерелье из драгоценных камней прыгало у него на груди, подскакивая до ушей. Он придерживал зубами длинный плащ, который волочился за ним, а варвары кричали ему издали:

— Убирайся, трус! Боров! Клоака Молоха! Улепетывай со своим золотом, своей заразой! Скорей! Скорей!..

Охрана его скакала за ним в полном беспорядке.

Но бешенство варваров не утихало. Они вспомнили, что несколько человек из войска, ушедшие в Карфаген, не вернулись: их, наверное, убили. Несправедливость карфагенян приводила их в неистовство, и они стали вырывать шесты палаток, свертывать плащи, седлать лошадей; каждый брал свой шлем и копье, и в одно мгновение все было готово к походу. У кого не нашлось оружия, те бежали в лес, чтобы нарезать себе палок.

Занимался день; население Сикки, проснувшись, взволнованно забегало по улицам. «Они идут на Карфаген!» — говорили кругом, и этот слух вскоре распространился по всей стране.

На каждой дорожке, из каждого рва появлялись люди. Пастухи бегом спускались с гор.

Когда варвары ушли, Спендий объехал равнину, сидя верхом на пуническом жеребце; рядом с ним раб вел третью лошадь.

Из всех палаток осталась только одна. Спендий вошел в нее.

— Вставай, господин! Мы выступаем!

— Куда? — спросил Мато.

— В Карфаген! — крикнул Спендий.

Мато вскочил на лошадь, которую раб держал наготове у входа в палатку.

III. Саламбо

Луна поднялась вровень с морем, и в городе, еще покрытом мраком, заблестели светлые точки и белые пятна: дышло колесницы во дворе, полотняная ветошь, развешенная на веревке, выступ стены, золотое ожерелье на груди идола. Стеклянные шары на крышах храмов сверкали местами, как огромные алмазы. Но смутные очертания развалин, насыпи черной земли и сады казались темными глыбами во мраке, а в нижней части Малки сети рыбаков тянулись из дома в дом, как гигантские летучие мыши, распростершие свои крылья. Уже не слышно было скрипа гидравлических колес, поднимавших воду в верхние этажи дворцов; верблюды спокойно отдыхали на террасах, лежа на животе, как страусы. Привратники спали на улицах у порога домов. Тень колоссов удлинялась на пустынных площадях; вдали из бронзовых плит вырывался еще иногда дым пылающей жертвы, и тяжелый ветер с моря приносил вместе с ароматами запах морских трав и испарения стен, раскаленных солнцем. Вокруг Карфагена сверкали недвижные воды, ибо луна одновременно проливала свой блеск и на залив, окруженный горами, и на Тунисское озеро, где среди песчаных мелей виднелись длинные ряды розовых фламинго, а дальше, ниже катакомб, широкая соленая лагуна сверкала, как серебро. Свод синего неба сливался на горизонте с пылью равнин по одну сторону, с морскими туманами — по другую, и на вершине Акрополя пирамидальные кипарисы, окружавшие храм Эшмуна, покачивались с тихим рокотом, подобно медленному прибою волн вдоль мола у подножья насыпей.

Саламбо поднялась на террасу своего дворца, ее поддерживала рабыня, которая несла на железном подносе зажженные угли.

Посередине террасы стояло небольшое ложе из слоновой кости, покрытое рысьими шкурами, с подушками из перьев попугая, вещей птицы, посвященной богам; в четырех углах расставлены были высокие курильницы, наполненные нардом, ладаном, киннамоном и миррой. Рабыня зажгла благовония. Пол был посыпан голубым порошком и усеян золотыми звездами наподобие неба. Саламбо обратила взор к Полярной звезде; она медленно сделала поклоны на четыре стороны и опустилась на колени. Потом, прижав локти к бокам, отведя руки и раскрыв ладони, запрокинула голову под лучами луны и возвысила голос:

— О Раббет!.. Ваалет!.. Танит!..

Голос ее звучал жалобно и протяжно, точно призыв.

— Анаитис! Астарта! Деркето! Асторет! Миллитта! Атара! Элисса! Тирата!.. Скрытыми символами, звонкими систрами, бороздами земли, вечным молчанием и вечным плодородием, властительница темного моря и голубых берегов, царица всей влаги мира, приветствую тебя!

Она два-три раза качнулась всем телом, потом, вытянув руки, распростерлась лицом в пыли.

Рабыня быстро подняла ее, ибо по обряду нужно было, чтобы кто-нибудь поднял распростертого в молитве: это значило, что боги вняли ее мольбе; и кормилица Саламбо всегда неуклонно исполняла этот благочестивый долг.

Торговцы из Гетулии Даритийской привезли ее еще ребенком в Карфаген; отпущенная на свободу, она не пожелала оставить своих господ, что видно было по широкому отверстию в ее проколотом правом ухе. Пестрая полосатая юбка, обтягивавшая ее бока, спускалась до щиколоток, где звенели два оловянных кольца. Лицо ее, несколько плоское, было желтого цвета, как ее туника. Длинные серебряные иглы образовали ореол позади головы. В одну ноздрю продета была коралловая серьга. Опустив глаза, она стояла подле ложа, прямее гермы.

Саламбо подошла к краю террасы. Она окинула взором горизонт, потом устремила взгляд на спящий город, и вздох ее, поднимая грудь, всколыхнул длинную белую симарру, свободно облекавшую ее, без застежек и пояса. Сандалии с загнутыми носками исчезали под множеством изумрудов, распущенные волосы были подобраны пурпуровой сеткой.

Она подняла голову, созерцая луну, и, примешивая к словам обрывки гимнов, шептала:

— Как легко ты кружишься, поддерживаемая невесомым эфиром! Он разглаживается вокруг тебя, и это ты своим движением распределяешь ветры и плодоносные росы. По мере того как ты нарастаешь или убываешь, удлиняются или суживаются глаза у кошек и пятна пантер. Жены с воплем называют твое имя среди мук деторождения! Ты наполняешь раковины! Благодаря тебе бродит вино! Ты вызываешь гниение трупов! Ты создаешь жемчужины в глубине морей!..

И все зародыши, о богиня, исходят из тьмы твоих влажных глубин.

Когда ты появляешься, на земле разливается покой, чашечки цветов закрываются, волны утихают, усталые люди ложатся, обращая к тебе грудь, и мир со своими океанами и горами глядится, точно в зеркало, тебе в лицо. Ты — чистая, нежная, лучезарная, непорочная, помогающая, очищающая, безмятежная!..

Рог луны поднялся над горой Горячих источников в выемке между двумя вершинами по другую сторону залива. Под луной светилась небольшая звездочка, окруженная бледным сиянием. Саламбо продолжала:

— Но ты и страшна, владычица! Это ты создаешь чудовища, страшные призраки, обманчивые сны. Глаза твои пожирают камни зданий, и обезьяны болеют при каждом твоем обновлении.

Куда ты идешь? Зачем постоянно меняешь свой образ? То, изогнутая и тонкая, ты скользишь в пространстве, точно галера без снастей, то кажешься среди звезд пастухом, стерегущим стадо. Сияющая и круглая, ты катишься по вершинам гор, точно колесо колесницы.

О Танит! Ведь ты меня любишь, я знаю! Я так неустанно гляжу на тебя! Но нет! Ты носишься по лазури, а я остаюсь на неподвижной земле…

Таанах, возьми небал и тихо сыграй что-нибудь на серебряной струне, ибо сердце мое печально!

Рабыня взяла в руки инструмент из черного дерева, вроде арфы, выше ее, треугольной формы.

Глухие и быстрые звуки чередовались, как жужжание пчел, и, нарастая, улетали в ночной мрак вместе с жалобной песнью волн и колыханием больших деревьев на верху Акрополя.

— Перестань! — воскликнула Саламбо.

— Что с тобой, госпожа? Каждое дуновение ветра, каждое облачко на небе — все тебя тревожит и волнует.

— Не знаю, — сказала Саламбо.

— Ты утомляешь себя слишком долгими молитвами!

— О Таанах, я хотела бы раствориться в молитве, как цветок в вине!

— Может быть, дым курений вреден тебе?

— Нет, — сказала Саламбо, — в благовониях обитает дух богов.

Рабыня заговорила об отце Саламбо. Думали, что он уехал в страну янтаря, за Мелькартовы столпы.

— Но если он не вернется, — сказала она, — тебе придется — такова его воля — избрать себе супруга среди сыновей старейшин, и печаль твоя пройдет в объятиях мужа.

— Почему? — спросила девушка.

Все мужчины, которых она видела до сих пор, вкушали ей ужас своим животным смехом и грубым телом.

— Иногда, Таанах, из глубины моего существа поднимаются горячие вихри, более тяжелые, чем дыхание вулкана. Меня зовут какие-то голоса. Огненный шар клубится в моей груди и подступает к горлу, он душит меня, и мне кажется, что я умираю. А потом что-то сладостное, пронизывающее меня от чела до пят, пробегает по всему моему телу… меня обволакивает какая-то ласка, и я изнемогаю, точно надо мной распростерся бог. О, как бы я хотела изойти в ночном тумане, в струях ручья, в древесном соке, покинуть свое тело, быть лишь дыханием, лучом скользить и подняться к тебе, о мать!

Она высоко воздела руки, вся выпрямившись, бледная и легкая, как луна, в своей белой одежде. Потом снова спустилась на ложе из слоновой кости, с трудом переводя дыхание. Таанах надела ей на шею янтарное ожерелье с дельфиновыми клыками, которое рассеивало страхи, и Саламбо сказала почти угасшим голосом:

— Пойди позови Шагабарима.

Отец Саламбо не желал, чтобы она вступила в коллегию жриц или даже знала, каково народное представление о Танит. Он берег дочь для какого-нибудь брачного союза, который мог быть полезен его политическим целям. Поэтому Саламбо вела во дворце одинокую жизнь; мать ее давно умерла.

Она выросла среди лишений, постов, постоянных очищений, окруженная изысканными торжественными предметами; тело ее было пропитано благовониями, душа полна молитв. Она никогда не касалась вина, не ела мяса, не дотрагивалась до нечистого животного, не переступала порог дома, где лежал мертвый.

Она не знала непристойных изображений, ибо каждый бог проявлялся в различных видах и одно и то же божественное начало славили в самых противоречивых богослужениях. Саламбо поклонялась богине в ее лунном образе, и луна оказывала воздействие на девственницу: когда она убывала, Саламбо слабела. Она томилась весь день и оживала только к вечеру. Во время одного лунного затмения она чуть не умерла.

Но ревнивая Раббет мстила за то, что девственность Саламбо не посвятили служению ей, и она мучила Саламбо искушениями тем более сильными, что они были смутные, сливались с верой и загорались от молитв.

Дочь Гамилькара была неустанно занята Танит. Она узнала про все ее приключения и скитания, знала все ее имена и повторяла их, не понимая, что каждое имеет особый смысл. Чтобы проникнуть в глубину учения богини, ей хотелось увидеть в самом тайнике храма старинную статую Танит и ее пышное покрывало, от которого зависели судьбы Карфагена. Представление о божестве не было отчетливо отделено от его изображения, и держать в руках или даже глядеть на изображение божества значило как бы овладевать частицей его могущества и до некоторой степени подчинять его себе.

Саламбо обернулась. Она узнала звон золотых колокольчиков, которыми был обшит нижний край одежды Шагабарима.

Он поднимался по лестнице; взойдя на террасу, он остановился и скрестил руки.

Глубоко сидевшие глаза его сверкали, как светильники во мраке гробницы; длинное худое тело терялось в льняной одежде, отягченной бубенчиками, которые чередовались у пят с изумрудными шариками. У; него было хрупкое тело, скошенный череп, острый подбородок. Кожа казалась холодной наощупь, и желтое лицо с глубокими морщинами точно все судорожно сжалось от напряженного желания, от вечной печали.

То был верховный жрец Танит, воспитатель Саламбо.

— Говори, — сказал он. — Чего ты желаешь?

— Я надеялась… Ты мне почти обещал…

Она запиналась от волнения, потом вдруг сказала твердым голосом:

— Почему ты меня презираешь? Что я забыла в исполнении обрядов? Ты мой учитель, и ты мне сказал, что никто не умеет так служить богине, как я. Но есть в этом служении нечто, чего ты не хочешь мне открыть. Это правда, отец?

Шагабарим вспомнил приказания Гамилькара и ответил:

— Нет, мне нечего больше открывать тебе!

— Какой-то Гений, — продолжала она, — преисполняет меня любовью к Танит. Я поднималась по ступеням Эшмуна, бога планет и духов, я спала под золотым масличным деревом Мелькарта, покровителя тирских колоний, мне открывались двери Ваал-Камона, бога света и плодородия, я приносила жертвы подземным Кабирам, богам лесов, ветров, рек и гор. Но все они слишком далеки, слишком высоки, слишком бесчувственны. Ты понимаешь меня? Танит же, я чувствую, причастна моей жизни, она наполняет мою душу, и я вздрагиваю от ее устремлений. Она точно срывается с места, чтобы высвободиться. Мне кажется, что я сейчас услышу ее голос, увижу ее лицо. Меня ослепляют молнии, и потом я снова погружаюсь во мрак.

Шагабарим молчал. Она устремила на него умоляющий взгляд.

Наконец, он знаком велел удалить рабыню, которая не принадлежала к ханаанскому племени. Таанах исчезла; и Шагабарим, подняв к небу руку, заговорил.

— До того как явились боги, — сказал он, — был только мрак, и в нем носилось дыхание, тяжелое и смутное, как сознание человека во сне. Потом мрак сплотился, создав Желание и Облако, и из Желания и Облака вышла первобытная Материя. То была грязная, черная ледяная глубокая вода. Она заключала в себе нечувствующих чудовищ, разрозненные части будущих форм, которые изображены на стенах святилищ.

Потом Материя сгустилась. Она сделалась яйцом. Яйцо разбилось. Одна половина образовала землю, другая — небесный свод. Появилось солнце, луна, ветры, тучи, под ударами грома проснулись разумные существа. Тогда в звездном пространстве распростерся Эшмун, Камон засверкал на солнце. Мелькарт толкнул его своими руками за Гадес,[57] Кабиры ушли вниз под вулканы, и Раббет, точно кормилица, наклонилась над миром, изливая свой свет, как молоко, и расстилая ночь, как плащ.

— А потом? — спросила Саламбо.

Он рассказал ей о тайне рождения мира, чтобы развлечь ее ум более высокими представлениями, но вожделения девственницы загорелись от его последних слов, и Шагабарим, наполовину уступая ей, сказал:

— Она рождает в людях любовь и управляет ею.

— Любовь в людях! — повторила Саламбо мечтательным голосом.

— Она — душа Карфагена, — продолжал жрец, — и хотя она разлита повсюду, но живет здесь, под священным покрывалом.

— Скажи, отец, — воскликнула Саламбо, — я увижу ее? Ты поведешь меня к ней? Я долго колебалась. Я сгораю от желания увидеть облик Танит. Сжалься! Помоги мне! Идем к ней!

Он оттолкнул ее гневным и гордым движением.

— Никогда! Разве ты не знаешь, что при виде ее умирают? Ваалы-гермафродиты открываются только нам, мужам по уму, женщинам по слабости. Твое желание нечестиво. Удовлетворись знанием, которым ты владеешь!

Она упала на колени, заткнув уши пальцами в знак раскаяния, и долго рыдала, раздавленная словами жреца, преисполненная гневом против него, а также ужасом и чувством унижения. Шагабарим стоял перед нею бесчувственный. Он глядел на нее, распростертую у его ног, испытывая странную радость при мысли, что она страдает из-за богини, которую и он не мог объять всецело. Уже запели птицы, подул холодный ветер, на побледневшем небе носились тонкие облачка.

Вдруг он заметил на горизонте, за Тунисом, точно легкие полосы тумана, стлавшиеся по земле; потом в воздухе повисла большая завеса из серой пыли, и в вихрях тумана и пыли показались головы дромадеров, копья, щиты. Это войско варваров шло на Карфаген.

IV. У стен Карфагена

В город примчались из окрестностей верхом на ослах или пешком обезумевшие от страха, бледные, запыхавшиеся люди. Они бежали от надвигавшегося войска. Оно в три дня вернулось из Сикки в Карфаген, чтобы все уничтожить.

Карфагеняне закрыли городские ворота. Варвары уже подступали, но остановились посередине перешейка, на берегу озера. Сначала они не обнаруживали своей враждебности. Некоторые приблизились с пальмовыми ветвями в руках. Их отогнали стрелами — до того был велик страх перед наемниками.

Утром и под вечер вдоль стен бродили иногда какие-то пришельцы. Особенно обращал на себя внимание маленький человек, старательно кутавшийся в плащ и скрывавший лицо под надвинутым забралом. Он часами пристально разглядывал акведук, очевидно, желая ввести карфагенян в заблуждение относительно своих истинных намерений. Его сопровождал другой человек, великан с непокрытой головой.

Но Карфаген был хорошо защищен во всю ширину перешейка — сначала рвом, затем валом, поросшим травой, наконец, стеной, высотою в двадцать локтей, из тесаных камней, в два этажа. В ней устроены были помещения для трехсот слонов и склады для их попон, пут и корма. Затем шли конюшни для четырех тысяч лошадей и для запасов овса, для упряжи, а также казармы для двадцати тысяч солдат с вооружением и военными снарядами. Над вторым этажом возвышались башни, снабженные бойницами; снаружи башни были защищены висевшими на крючьях бронзовыми щитами.

Эта первая линия стен служила непосредственным прикрытием для квартала Малки, где жили матросы и красильщики. Издали видны были шесты, на которых сушились пурпуровые ткани, и на последних террасах — глиняные печи для варки рассола.

Сзади расположился амфитеатром город с высокими домами кубической формы. Дома были выстроены из камня, досок, морских валунов, камыша, раковин, утоптанной земли. Рощи храмов казались озерами зелени в этой горе из разноцветных глыб. Город разделен был площадями на неравные участки. Бесчисленные узкие улички, скрещиваясь, разрезали гору сверху донизу. Виднелись ограды трех старых кварталов, примыкавшие теперь одна к другой; они возвышались местами в виде огромных подводных камней или тянулись длинными стенами, наполовину покрытые цветами, почерневшие, исполосованные нечистотами, и улицы проходили через зиявшие в них отверстия, как реки под мостами.



Холм Акрополя, в центре Бирсы,[58] весь исчезал в хаосе общественных зданий. Там были храмы с витыми колоннами, с бронзовыми капителями и металлическими цепями, каменные конусы сухой кладки с лазурными полосами, медные купола, мраморные перекладины, вавилонские контрфорсы, обелиски, стоящие на своей верхушке, как опрокинутые факелы. Перистили лепились к фронтонам; среди колоннад извивались волюты,[59] гранитные стены поддерживались кирпичными переборками; все это, наполовину прячась, нагромождалось одно на другое странным и непонятным образом. Чувствовалось чередование веков и как бы память о далеких отчизнах.

Позади Акрополя, среди полей с красной почвой, тянулась прямой линией от берега к катакомбам маппальская дорога, окаймленная могилами. Дальше шли просторные дома, окруженные садами, и третий квартал, Мегара, новый город, простиравшийся вплоть до скалистого берега, на котором высился гигантский маяк. Его зажигали каждую ночь.

Таким представился Карфаген солдатам, занявшим равнину.

Они узнавали издали рынки, перекрестки и спорили о местонахождении храмов. Храм Камона, против Сисситов, выделялся своими золотыми черепицами; на крыше храма Мелькарта, слева от холма Эшмуна, виднелись ветви кораллов. За ними стоял храм Танит, и среди пальм круглился его медный купол; черный храм Молоха высился у подножия водоемов со стороны маяка. На углу фронтонов, на верхушке стен, на углах площадей — всюду ютились божества с уродливыми головами гигантских размеров или приземистые с огромными животами, или чрезмерно плоские с раскрытой пастью, с распростертыми руками; они держали или вилы, или цепи, или копья; а в конце улиц сверкала синева моря, и улицы казались от этого еще более крутыми. С утра до вечера их наполняла суетливая толпа. У входа в бани кричали, звеня колокольчиками, мальчишки; в лавках, где продавались горячие напитки, стоял густой пар; воздух оглашался звоном наковален; на террасах пели белые петухи, посвященные Солнцу; в храмах раздавался рев закалываемых быков; рабы бегали с корзинами на голове, а в углублении портиков появлялись жрецы в темных плащах, босые, в остроконечных шапках.

Зрелище Карфагена раздражало варваров. Они восхищались им и в то же время ненавидели его; им одновременно хотелось и разрушить Карфаген, и жить в нем. Но что скрывалось в военном порту, защищенном тройной стеной? Дальше, за городом, в глубине Мегары, над Акрополем, возвышался дворец Гамилькара.

Глаза Мато ежеминутно устремлялись туда. Он взбирался на масличные деревья и нагибался, прикладывая руку к глазам. В садах никого не было, и красная дверь с черным крестом оставалась все время закрытой.

Более двадцати раз обошел Мато укрепления, выискивая брешь, через которую мог бы пройти. Однажды ночью он бросился в залив и в течение трех часов плыл без остановки. Приплыв к подножью Маппал, он хотел вскарабкаться на утес, но изранил до крови колени, сломал ногти, потом вновь кинулся в волны и вернулся.

Он приходил в бешенство от своего бессилия и чувствовал ревность к Карфагену, скрывающему Саламбо, как будто это был человек, владевший ею. Прежний упадок сил сменился безумной, неустанной жаждой деятельности. С разгоревшимся лицом, с гневным взглядом, что-то бормоча глухим голосом, он быстро шагал по полю или же, сидя на берегу, натирал песком свой большой меч. Он метал стрелы в пролетавших коршунов. Гнев свой он изливал в проклятиях.

— Дай волю своему гневу, пусть он умчится вдаль, как колесница, — сказал Спендий. — Кричи, проклинай, безумствуй и убивай. Горе можно утолить кровью, и так как ты не можешь насытить свою любовь, то насыть ненависть свою, она тебя поддержит!

Мато вновь принял начальство над своими солдатами и беспощадно мучил их маневрами. Его почитали за отвагу и в особенности за силу. К тому же он внушал какой-то мистический страх; думали, что он говорит по ночам с призраками. Другие начальники воодушевились его примером. Вскоре войско стало дисциплинированнее. Карфагеняне слышали в своих домах звуки букцин, которыми сопровождались военные упражнения. Наконец, варвары приблизились.

Чтобы раздавить их на перешейке, двум армиям нужно было оцепить их одновременно, одной — сзади, высадившись в глубине Утического залива, другой — у подножия горы Горячих источников. Но что можно было предпринять с одним Священным легионом, в котором числилось не более шести тысяч человек? Если бы варвары направились на восток, они соединились бы с кочевниками и отрезали киренскую дорогу и сообщение с пустыней. Если бы они отступили к западу, взбунтовались бы нумидийцы. Наконец, нуждаясь в съестных припасах, они рано или поздно опустошили бы окрестности, как саранча. Богатые дрожали за свои замки, виноградники, посевы.

Ганнон предложил принять невыполнимо жестокие меры: назначить большую денежную награду за каждую голову варвара или же поджечь лагерь наемников при помощи кораблей и машин. Его товарищ, Гискон, напротив, требовал, чтобы им уплатили, что следовало. Старейшины ненавидели Гискона за его популярность: они боялись, чтобы случай не навязал им властителя; страшась монархии, они старались ослабить все, что от нее оставалось или могло ее восстановить.

За укреплениями Карфагена жили люди другой расы и неведомого происхождения. Все они охотились на дикобразов и питались моллюсками и змеями. Они ловили в пещерах живых гиен и по вечерам, забавляясь, гоняли их по пескам Мегары между могильными памятниками. Их хижины, построенные из ила и морских трав, лепились к скалам, как гнезда ласточек. У них не было ни правителей, ни богов; они жили скопом, голые, слабые и, вместе с тем, свирепые, испокон веков ненавистные народу за свою нечистую пищу. Часовые заметили однажды, как все они исчезли.

Наконец, члены Великого совета приняли решение. Они явились в лагерь наемников, как соседи, без ожерелий и поясов, в открытых сандалиях. Они шли спокойным шагом, кланяясь начальникам, останавливаясь, чтобы поговорить с солдатами, заявляя, что теперь со всем покончено и все их требования будут удовлетворены.

Многие из них впервые видели лагерь наемников. Вместо суеты, которой они ожидали, в лагере царил и порядок, и грозное молчание. Вал укрывал войско за высокой стеной, неприступной для катапульт. Улицы внутри лагеря были политы свежей водой; из отверстий в палатках выглядывали горевшие во мраке дикие взоры. Связки пик и развешенное оружие ослепляли своим блеском, как зеркала. Пришедшие говорили между собой вполголоса. Они боялись задеть и опрокинуть что-нибудь своими длинными одеждами.

Солдаты стали требовать съестных припасов, обязуясь уплатить за них из тех денег, что были им должны.

Им послали быков, баранов, цесарок, сушеные плоды, волчьи бобы и копченую скумбрию, ту превосходную скумбрию, которую Карфаген отправлял во все порты. Но солдаты глядели с пренебрежением на великолепный скот и нарочно хулили соблазнявшие их припасы; они предлагали за барана стоимость голубя, а за трех коз — цену одного гранатового яблока. Пожиратели нечистой пищи выступали в качестве оценщиков и заявляли, что их обманывают. Тогда наемники обнажали мечи, угрожая резней.

Посланцы Великого совета записывали, за сколько лет службы следовало заплатить каждому солдату. Но никак нельзя было установить, сколько взято было на службу наемников, и старейшины пришли в ужас, когда выяснилось, какую огромную сумму они должны уплатить. Пришлось бы продать запасы сильфия и обложить податью торговые города. Но тем временем наемники потеряли бы терпение; Тунис уже перешел на их сторону. Богатые, оглушенные неистовством Ганнона и попреками его товарища, советовали горожанам сейчас же отправиться каждому к знакомому ему варвару, чтобы вновь завоевать его расположение дружескими словами. Такое доверие должно было успокоить наемников.

Купцы, писцы, рабочие из арсенала, целые семьи отправились к варварам.

Наемники впускали к себе всех карфагенян, но только через один вход, и такой узкий, что в нем едва могли поместиться рядом четыре человека. Спендий ждал их у ограды и подвергал всех внимательному обыску. Мато, стоя против него, рассматривал толпу, стремясь найти в ней кого-нибудь, кого он, быть может, видел у Саламбо.

Лагерь похож был на город — столько там было людей и оживления. Две разные толпы смешивались в нем, отнюдь не сливаясь; одна была в полотняных или шерстяных одеждах, в войлочных шапках, похожих на еловые шишки, а другая — в латах и шлемах. Среди слуг и уличных торговцев бродили женщины всех племен, смуглые, как спелые финики, зеленоватые, как маслины, желтые, как апельсины; это были женщины, проданные матросами, взятые из притонов, украденные у караванов, захваченные при разгроме городов; их изнуряли любовью, пока они были молоды, а потом, когда они старели, избивали. При отступлениях они умирали вдоль дорог среди поклажи вместе с брошенными вьючными животными. Жены кочевников в одеждах из квадратов верблюжьей шерсти рыжего цвета раскачивались на пятках; певицы из Киренаики в прозрачных фиолетовых одеждах, с насурмленными бровями, пели, сидя, поджав ноги, на циновках; старые негритянки с отвисшей грудью собирали помет животных и сушили его на солнце, чтобы развести огонь; у сиракузянок в волосах были золотые бляхи; на женщинах лузитанского племени — ожерелья из раковин; галльские женщины кутали в волчьи шкуры белую грудь; крепыши-мальчики, покрытые паразитами, голые, необрезаниые, норовили ударить прохожего головой в живот или же, подходя к нему сзади, кусали ему руки, как молодые тигры.

Карфагеняне ходили по лагерю, удивляясь обилию и разнообразию всего, что они видели. Более робкие имели печальный вид, а другие скрывали свою тревогу.

Солдаты, подшучивая, хлопали их по плечу. Заметив кого-нибудь из видных карфагенян, они приглашали его развлечься. Играя в диск, они старались отдавить ему ноги, а в кулачном бою сейчас же сворачивали челюсть. Пращники пугали карфагенян своими пращами, заклинатели — своими змеями, наездники — своими лошадьми. Мирные карфагеняне сносили обиды, понуря голову, и старились улыбаться. Некоторые, чтобы выказать храбрость, давали понять знаками, что хотят быть солдатами. Им предлагали рубить дрова и чистить мулов. Их заковывали в латы и катали, как бочки, по улицам лагеря. Потом, когда они собирались уходить, наемники, кривляясь, делали вид, что в отчаянии рвут на себе волосы.

Многие из них, по глупости или в силу предрассудков, наивно считали всех карфагенян очень богатыми и шли за ними следом, умоляя дать им что-нибудь. Они зарились на все, что им казалось красивым: кольца, пояса, сандалии, бахрому на платье, и когда ограбленный карфагенянин восклицал: «У меня больше ничего нет! Что тебе от меня нужно?» Они отвечали: «Твою жену!» Другие же говорили: «Твою жизнь!»

Военные счета были сданы начальникам, прочитаны солдатам и окончательно утверждены. Тогда они потребовали палаток; им дали палатки. Греческие полемархи[60] попросили дать им несколько красивых доспехов, которые изготовлялись в Карфагене. Великий совет постановил выдать им определенную сумму для приобретения доспехов. Затем наездники заявили, что Республика по справедливости должна заплатить им за потерю лошадей. Один утверждал, что у него пали три лошади при какой-то осаде, другой — будто потерял пять лошадей во время такого-то похода, а у третьего, по его словам, погибло в пропастях четырнадцать лошадей. Им предложили гекатомпильских жеребцов; они предпочли деньги.

Потом они потребовали, чтобы им заплатили серебром (серебряной монетой, а не кожаными деньгами) за весь хлеб, который им были должны, и по той высокой цене, по которой он продавался во время войны, — другими словами, они требовали за меру муки в четыреста раз больше, чем платили сами за мешок пшеницы. Эта несправедливость всех возмутила; пришлось, однако, уступить.

Тогда представители солдат и посланцы Великого совета примирились, призывая в свидетели своих клятв духа-хранителя Карфагена и богов варварских племен. Они принесли взаимные извинения и наговорили друг другу любезностей с чисто восточной горячностью и многоречием. После этого солдаты потребовали в знак дружбы, чтобы были наказаны все предатели, которые вооружили их против Республики.

Карфагеняне сделали вид, что не понимают. Тогда наемники определенно заявили, что требуют голову Ганнона.

Они по нескольку раз в день выходили из лагеря и, прогуливаясь перед стенами, кричали, чтобы им бросили голову суффета; они подставляли края одежд, чтобы ее поймать.

Великий совет, быть может, и уступил бы, если бы они не предъявили еще одного условия, более оскорбительного, чем все другие: они потребовали, чтобы их вождям отданы были в жены девственницы из лучших карфагенских семей. Это придумал Спендий, и многие из наемников сочли его предложение совершенно простым и приемлемым. Такое дерзостное желание породниться с пунической знатью возмутило карфагенян; они резко заявили, что больше ничего не дадут. Тогда наемники стали кричать, что их обманули и что если через три дня им не выдадут жалованье, они сами отправятся за ним в Карфаген.

Вероломство наемников, однако, не было так безгранично, как думали их враги. Гамилькар многократно брал на себя чрезмерные обязательства. Обещания его были, правда, неопределенные, но весьма торжественные. Наемники имели право ожидать, что, когда они высадятся в Карфагене, им отдадут весь город и они поделят между собою его сокровища. Когда же оказалось, что им едва ли выплатят жалованье, это было таким же разочарованием для их гордости, как и для их жадности.

Ведь являли же собою Дионисий,[61] Пирр, Агафокл[62] и военачальники Александра пример сказочных воинских удач. Идеал Геркулеса, которого хананеяне смешивали с богом солнца, сиял на горизонте войск. Известно было, что простые солдаты становились иногда венценосцами, и слухи о крушении империй пробуждали честолюбивые мечты галлов, обитавших в дубовых лесах, эфиопов, живших среди песков. И был народ, всегда готовый использовать чужую храбрость. Поэтому воры, изгнанные своими соплеменниками, убийцы, скитавшиеся по дорогам, преступники, преследуемые богами за святотатство, все голодные, все пришедшие в отчаяние старались добраться до порта, где карфагенский вербовщик набирал войско. Обыкновенно Карфаген выполнял свои обещания. На этот раз, однако, неистовая жадность Карфагена вовлекла его в опасное предательство. Нумидийцы, ливийцы и вся Африка собиралась напасть на Карфаген. Только море оставалось свободным. Там могли быть римляне. И, подобно человеку, на которого со всех сторон набросились убийцы, Карфаген чувствовал вокруг себя смерть.

Пришлось обратиться к помощи Гискона; варвары согласились на его посредничество. Однажды утром опустились цепи порта, и три плоских судна, пройдя через канал Тении, вошли в озеро.

На первом судне стоял на носу Гискон. За ним возвышался, точно высокий катафалк, огромный ящик, снабженный кольцами наподобие висящих венков. Затем появилось множество переводчиков со сфинксообразными головными уборами; у каждого на груди был татуирован попугай. За ними следовали друзья и рабы, все безоружные; их было столько, что они стояли плечом к плечу. Три длинные барки, чуть не тонувшие под тяжелым грузом, подвигались вперед под шум приветствий глядевшего на них войска.

Как только Гискон сошел на берег, солдаты побежали ему навстречу. По его приказу соорудили нечто вроде трибуны из мешков, и он заявил, что не уедет, прежде чем не заплатит всем сполна.

Раздались рукоплескания; он долго не мог произнести ни слова.

Затем он стал упрекать и Республику, и варваров, говоря, что во всем виноваты несколько бунтовщиков, испугавших Карфаген своей дерзостью. Лучшим доказательством добрых намерений Карфагена служило, по его словам, то, что к ним послали именно его, всегдашнего противника суффета Ганнона. Нечего поэтому приписывать Карфагену глупое намерение раздражать храбрецов или же черную неблагодарность, нежелание признать заслуги наемников. И Гискон принялся за выплату солдатам жалованья, начав с ливийцев. Но так как представленные счета были лживы, то он и не пользовался ими.

Солдаты проходили перед ним по племенам, показывая каждый на пальцах, сколько лет он служил; их поочередно метили на левой руке зеленой краской; писцы вынимали пригоршни денег из раскрытого ящика, а другие пробуравливали кинжалом отверстия на свинцовой пластинке.

Прошел человек тяжелой поступью, наподобие быка.

— Поднимись ко мне, — сказал суффет, подозревая обман. — Сколько лет ты служил?

— Двенадцать лет, — ответил ливиец.

Гискон просунул ему пальцы под челюсть, где ремень от каски натирал всегда две мозоли; их называли рогами, и «иметь рога» значило быть ветераном.

— Вор! — воскликнул суффет. — Я, наверное, найду у тебя на плечах то, чего нет на лице.

Разорвав его тунику, он обнажил спину, покрытую кровоточивой коростой: это был землепашец из Гиппо-Зарита.[63] Поднялся шум; ему отрубили голову.

Наступила ночь. Спендий пошел к ливийцам, разбудил их и сказал:

— Когда лигуры, греки, балеары, так же как и италийцы, получат свое жалованье, они вернутся домой. Вы же останетесь в Африке, рассеянные среди своих племен и совершенно беззащитные. Тогда-то Карфаген и начнет вам мстить! Берегитесь обратного пути! Неужели вы верите их словам? Оба суффета действуют согласно! Гискон вас обманывает! Вспомните про Остров костей, про Ксантиппа, которого они отправили обратно в Спарту на негодном судне!

— Что же нам делать? — спросили они.

— Подумайте, — сказал Спендий.

Следующие два дня прошли в уплате жалованья солдатам из Магдалы, Лептиса,[64] Гекатомпиля. Спендий стал часто ходить к галлам.

— Теперь расплачиваются с ливийцами, — говорил он им, — а потом заплатят грекам, балеарам, азиатам и всем другим! Вас же немного, и вы ничего не получите! Вы не увидите больше родины! Вам не дадут кораблей! Они вас убьют, чтобы не тратиться на вашу еду.

Галлы отправились к суффету. Автарит, тот, которого Гискон ранил у Гамилькара, стал предлагать ему вопросы. Рабы его вытолкали; но, уходя, он поклялся отомстить.

Требований и жалоб становилось все больше и больше. Наиболее упрямые проникали в палатку суффета; чтобы разжалобить, они хватали его за руки, заставляли щупать свои беззубые рты, худые руки и рубцы старых ран. Те, которым еще не уплатили, возмущались, а кто получил жалованье, требовали еще денег за лошадей. Бродяги, изгнанники захватывали оружие солдат и утверждали, что про них забыли. Каждую минуту вихрем вваливались новые толпы; палатки трещали, падали; сдавленные между укреплениями лагеря, солдаты с криками подвигались от входов к центру. Когда шум становился нестерпимым, Гискон опирался локтем на свой скипетр из слоновой костили, глядя на море, стоял неподвижно, запустив пальцы в бороду.

Мато часто отходил в сторону и говорил со Спендием; потом он снова глядел в лицо суффету, и Гискон непрерывно чувствовал направленные на него глаза, точно две пылающие зажигательные стрелы. Они несколько раз осыпали друг друга ругательствами через головы толпы, не слыша, однако, слов друг друга.

Тем временем платеж продолжался, и суффет умело справлялся со всеми препятствиями.

Греки придирались к нему из-за различия монет. Он представил им такие убедительные разъяснения, что они удалились, не выражая недовольства. Негры требовали, чтобы им дали белые раковины, которые употреблялись для торговых сделок внутри Африки. Гискон предложил послать за ними в Карфаген. Тогда они, как и все другие, согласились принять деньги.

Балеарам обещали нечто лучшее — женщин. Суффет ответил, что для них ожидается целый караван девственниц, но путь-далек, и нужно ждать еще шесть месяцев. Он сказал, что когда женщины достаточно располнеют, их натрут благовонными маслами и отправят на кораблях в балеарские порты.

Вдруг Зарксас, вновь окрепший, статный, вскочил, как фокусник, на плечи друзей.

— Ты что ж, приберег их для трупов? — крикнул он, показывая на Камонские ворота в Карфагене.

При последних лучах солнца медные дощечки, украшавшие ворота сверху донизу, сверкали. Варварам казалось, что они видят следы крови. Каждый раз, как Гискон собирался говорить, они поднимали крик. Наконец, он спустился медленной поступью и заперся у себя в палатке.

Когда он вышел оттуда на заре, его переводчики, которые спали на воздухе, не шевельнулись; они лежали на спине с остановившимся взглядом, высунув язык, и лица их посинели. Беловатая слизь текла у них из носа, и тела их окоченели, точно они замерзли за ночь. У каждого виднелся на шее тонкий камышовый шнурок.

Мятеж стал разрастаться. Убийствобалеаров, о котором напомнил Зарксас, укрепило подозрения, возбуждаемые Спендием. Они уверили себя, что Республика, как всегда, хочет обмануть их. Пора с этим покончить. Можно обойтись без переводчиков! Зарксас, с повязкой на голове, пел военные песни; Автарит потрясал большим мечом; Спендий одному что-то шептал на ухо, другому добывал кинжал. Более сильные старались сами добыть себе жалованье, менее решительные просили продолжать раздачу. Никто не снимал оружия, и общий гнев объединялся в грозное негодование против Гискона.

Некоторые, вскарабкавшись, стали тут же рядом с ним; пока они выкрикивали ругательства, их терпеливо слушали; если же они хоть одним словом заступались за него, их немедленно избивали камнями или сносили им головы сзади ударом сабли. Груда мешков была краснее жертвенника!

После еды, выпив вина, они становились ужасными! В карфагенских войсках вино было запрещено под страхом смертной казни, и они поднимали чаши в сторону Карфагена, высмеивая дисциплину. Потом они возвращались к рабам, хранившим казну, и возобновляли резню. Слово «бей», звучавшее по-иному на разных языках, было всем понятно.

Гискон знал, что родина отступилась от него, но не хотел нанести ей бесчестья. Когда солдаты напомнили ему, что им обещали корабли, он поклялся Молохом, что сам, на собственные средства доставит их; сорвав с шеи ожерелье из синих жемчужин, он бросил его в толпу как залог. Тогда африканцы потребовали хлеба, согласно обещаниям Великого совета. Гискон разложил счета Сисситов, написанные фиолетовой краской на овечьих шкурах. Он прочел список всего ввезенного в Карфаген, месяц за месяцем и день за днем.

Вдруг он остановился, широко раскрыв глаза, точно прочел среди цифр свой смертный приговор.

Он увидел, что старейшины обманно сбавили все цифры, и хлеб, проданный в самую тяжелую пору войны, был помечен по такой низкой цене, что нужно было быть слепым, чтобы поверить приведенным цифрам.

— Говори громче! — кричали ему. — Он придумывает, как лучше солгать, негодяй! Не верьте ему!

Несколько времени Гискон колебался, потом продолжал чтение.

Солдаты, не подозревая, что их обманывают, принимали на веру счета Сисситов. Изобилие всего в Карфагене вызвало у них бешеную зависть. Они разбили ящик из сикоморового дерева, но он оказался на три четверти пустым. На их глазах оттуда вынимали такие суммы, что они считали ящик неисчерпаемым и решили, что Гискон зарыл деньги у себя в палатке. Они взобрались на груды мешков. Мато шел во главе их. На крики: «Денег, денег!» Гискон, наконец, ответил:

— Пусть вам даст деньги ваш предводитель!

Он безмолвно глядел на них своими большими желтыми глазами, и длинное лицо его было белее бороды. Стрела, задержанная перьями, торчала у него за ухом, воткнувшись в широкое золотое кольцо, и струйка крови стекала с его тиары на плечо.

По знаку Мато все двинулись вперед. Гискон распростер руки, Спендий стянул ему кисти рук затяжной петлей, кто-то другой повалил его, и он исчез в беспорядочно метавшейся толпе, которая бросилась на мешки.

Толпа разгромила его палатку; там оказались только необходимые обиходные предметы; после более тщательного обыска нашли еще три изображения богини Танит, а также завернутый в обезьянью шкуру черный камень, упавший с луны. Гискона сопровождали по собственному желанию много карфагенян; все это были люди с высоким положением, принадлежавшие к военной партии.

Их вывели за палатки и бросили в яму для нечистот. Привязав их железными цепями за живот к толстым кольям, им протягивали пищу на остриях копий.

Автарит, находясь при них на страже, осыпал их ругательствами; они не понимали его языка и не отвечали; тогда галл время от времени бросал им в лицо камешки, чтобы слышать их крики.


Со следующего же дня какое-то томление охватило войско. Гнев улегся, и людей объяла тревога. Мато ощущал смутную печаль. Он как бы косвенно оскорбил Саламбо. Точно эти богатые были связаны с нею. Он садился ночью на край ямы и слышал в их стонах что-то напоминавшее голос, которым полно было его сердце.

Все обвиняли ливийцев, потому что только им одним уплатили жалованье. Но вместе с оживавшей национальной неприязнью, наряду с враждой к отдельным лицам укреплялось сознание, что опасно отдаваться таким чувствам. Их ожидало страшное возмездие за то, что они совершили, и нужно было предотвратить месть Карфагена. Происходили нескончаемые совещания, без конца произносились речи. Каждый говорил, не слушая других, а Спендий, обыкновенно очень словоохотливый, только качал головой в ответ на все предложения.

Однажды вечером он как бы невзначай спросил Мато, нет ли источников в городе.

— Ни одного! — ответил Мато.

На следующий день Спендий увлек его на берег озера.

— Господин! — сказал бывший раб. — Если сердце твое отважно, я проведу тебя в Карфаген.

— Каким образом? — задыхаясь, спросил Мато.

— Поклянись выполнять все мои распоряжения и следовать за мной, как тень.

Мато, подняв руку к светилу Хабар, воскликнул:

— Клянусь тебе именем Танит!

Спендий продолжал:

— Завтра после заката солнца жди меня у подножья акведука, между девятой и десятой аркадами. Возьми с собой железный лом, каску без перьев и кожаные сандалии.

Водопровод, о котором он говорил, прорезывал наискось весь перешеек. Это было замечательное сооружение, впоследствии увеличенное римлянами. Несмотря на свое презрение к другим народам, Карфаген неуклюже заимствовал у них это новое изобретение, так же как Рим заимствовал у Карфагена пуническую галеру. Пять этажей арок тяжелой архитектуры, с контрфорсами внизу и львиными головами наверху, доходили до западной части Акрополя, где они спускались под город, выливая почти целую реку в мегарские цистерны.

В условленный час Спендий встретился там с Мато. Он привязал нечто вроде багра к концу веревки и быстро завертел ею, как пращей; железное орудие зацепилось за стену, и они стали друг за другом карабкаться на нее.

Когда они поднялись на высоту первого этажа, зацепка, которую они бросали вверх, каждый раз падала обратно. Чтобы найти какую-нибудь расщелину, приходилось идти по краю выступа; но он становился все более узким по мере того, как они поднимались на верхние ряды арок. Потом веревка стала ослабевать и несколько раз чуть не порвалась.

Наконец, они добрались до самого верха, Спендий время от времени наклонялся и щупал рукой камни.

— Здесь, — сказал он. — Давай начнем!

Налегая на лом, захваченный Мато, они подняли одну из плит.

Они увидели вдали всадников, мчавшихся на невзнузданных лошадях. Золотые запястья прыгали в широких складках из плащей. Впереди скакал человек в головном уборе со страусовыми перьями; он держал по копью в каждой руке.

— Нар Гавас! — воскликнул Мато.

— Так что же! — возразил Спендий и вскочил в отверстие, образовавшееся под плитой.

Мато попытался по его приказу поднять одну из каменных глыб. Но ему не хватало места раздвинуть локти.

— Мы вернемся сюда, — сказал Спендий. — Ступай вперед.

Они вступили в водопровод.

Сначала они стояли в воде по живот, но вскоре зашатались и должны были пуститься вплавь, причем беспрестанно стукались о стенки слишком узкого канала. Вода текла почти под самой верхней плитой; они расцарапали себе лица. Потом их увлек поток. Тяжелый могильный воздух теснил им грудь; прикрывая голову руками, сжимая колени, вытягиваясь насколько только было возможно, они неслись во мраке, как стрелы, задыхаясь, хрипя, еле живые. Вдруг все почернело перед ними, и быстрота потока увеличилась. Они упали.

Поднявшись на поверхность воды, они пролежали несколько мгновений на спине, с наслаждением вдыхая воздух. Аркады одна за другой раскрывались вдали, среди широких стен, разделявших водоемы. Все они были полны, и вода текла сплошной пеленой во всю длину цистерн. С куполов потолка через отдушины струилось бледное сияние, расстилавшее по воде как бы диски света; окружающий мрак, сгущаясь у стен, отодвигал их бесконечно далеко. Малейший звук будил громкое эхо.

Спендий и Мато снова пустились вплавь и проплыли через арки несколько бассейнов кряду. Еще два ряда меньших водоемов тянулись параллельно с каждой стороны. Пловцы сбились с дороги, кружились, возвращались обратно; наконец, они почувствовали упор под ногами, — то был мощеный пол галереи, тянувшейся вдоль водоемов.

Тогда, подвигаясь вперед с величайшей осторожностью, они стали ощупывать стену, чтобы найти выход. Но их ноги скользили; они падали в глубокие бассейны, поднимались, вновь падали и чувствовали страшную усталость. Их тела точно растаяли в воде во время плавания. Они закрыли глаза, чувствуя близость смерти.

Спендий ударился рукой о решетку. Вместе с Мато он стал ее расшатывать, и решетка подалась. Они очутились на ступеньках лестницы. Ее замыкала сверху бронзовая дверь. Они отодвинули острием кинжала засов, открывавшийся снаружи, и вдруг их окутал свежий воздух.

Ночь была объята молчанием, и небо казалось неизмеримо высоким. Над длинными стенами высились верхушки деревьев. Весь город спал. Огни передовых постов сверкали, как блуждающие звезды.

Спендий провел три года в эргастуле и плохо знал расположение городских кварталов. Мато полагал, что путь к дворцу Гамилькара должен быть налево, через Маппалы.

— Нет, — сказал Спендий, — проведи меня в храм Танит.

Мато хотел что-то сказать.

— Помни! — сказал бывший раб и, подняв руку, указал ему на сверкающую планету Хабар.

Мато безмолвно направился к Акрополю.

Они ползли вдоль кактусовых изгородей, окаймлявших дорожки. Вода стекала с их тел на песок. Влажные сандалии скользили бесшумно. Спендий, у которого глаза сверкали, как факелы, обшаривал на каждом шагу кустарники. Он шел за Мато, положив руки на два кинжала, которые держал подмышками на кожаных ремнях.

V. Танит

Выйдя из садов, Мато и Спендий очутились перед оградой Мегары; они нашли пролом в высокой стене и прошли в него.

Местность спускалась отлого, образуя широкую долину. Перед ними было открытое пространство.

— Выслушай меня, — сказал Спендий, — и прежде всего ничего не бойся! Я исполню свое обещание…

Он остановился и задумался, как бы отыскивая слова.

— Помнишь, однажды, в час восхода солнца, на террасе Саламбо я показал тебе Карфаген? Мы были тогда сильные, но ты не хотел меня слушать!

Потом он продолжал торжественным голосом.

— Господин, в святилище Танит есть таинственное покрывало, упавшее с неба и покрывающее богиню.

— Я знаю, — сказал Мато.

Спендий продолжал:

— Это покрывало само священно, потому что оно — часть богини. Боги обитают там, где находится их подобие. Карфаген могуществен только потому, что владеет этим покрывалом.

Нагибаясь к уху Мато, он добавил:

— Я привел тебя сюда для того, чтобы ты его похитил!

Мато отпрянул в ужасе:

— Уходи! Поищи кого-нибудь другого! Я не желаю помогать тебе в гнусном преступлении.

— Танит твой враг, — возразил Спендий. — Она тебя преследует, и ты умираешь от ее гнева. Ты отомстишь ей. Она будет тебе повиноваться. Это сделает тебя почти бессмертным и непобедимым.

Мато опустил голову, и Спендий продолжал:

— Мы потерпим, поражение, войско само собой погибнет. Нам нечего надеяться ни на бегство, ни на помощь, ни на прощение! Какого наказания со стороны богов страшишься ты? Ведь у тебя будет в руках вся их сила! Неужели ты предпочитаешь, проиграв битву, погибнуть жалкой смертью где-нибудь под кустом или среди издевательств черни, в пламени костра? Господин мой, наступит день, когда ты войдешь в Карфаген, окруженный коллегиями жрецов, которые будут целовать твои сандалии, и если покрывало Танит и тогда покажется тебе слишком тяжелым бременем, ты водворишь его снова в храм. Следуй за мной и возьми его!

Страшный соблазн терзал Мато. Ему хотелось бы, не совершая святотатства, овладеть покрывалом. Он говорил себе, что, быть может, возможно завладеть чарами покрывала, не похищая его. Он не решался проникнуть в глубь своих мыслей и останавливался на краю пугавшей его опасности.

— Идем! — сказал он, и они быстро отправились вместе, ничего не говоря.

Дорога опять пошла вверх, и дома начали сдвигаться плотнее. Путники кружились в узких улицах среди темноты. Обрывки плетений, закрывавшие входы, ударялись о стены. На одной из площадей перед охапками нарезанной травы медленно жевали пищу верблюды. Потом Мато и Спендий прошли по галерее, покрытой листвой. Стая собак громко залаяла. Местность вдруг стала открытой, и они увидели перед собой западный фасад Акрополя. У подножья Бирсы тянулась длинная черная громада: то был храм Танит — строения и сады, двор, палисадник, окаймленные низкой каменной стеной сухой кладки. Спендий и Мато перелезли через нее.

В этой первой ограде была платановая роща, разведенная для предохранения от чумы и заражения воздуха. Местами раскинуты были палатки, где днем продавали помаду для уничтожения волос на теле, духи, одежду, пирожки в виде месяца, а также изображения богини и ее храма, выдолбленные в куске алебастра.

Путникам нечего было бояться, ибо в те ночи, когда луна не показывалась, богослужений в храме не совершали; все же Мато замедлил шаг и остановился перед тремя ступенями из черного дерева, которые вели ко второй ограде.

— Вперед! — сказал Спендий.

Гранатовые и миндальные деревья, кипарисы и мирты, неподвижные, точно бронзовые, правильно чередовались в саду; устилавшие дорогу синеватые камешки скрипели под ногами, и распустившиеся розы свисали, образуя навес вдоль всей аллеи. Они пришли к овальному отверстию, загражденному решеткой. Мато, пугаясь тишины, сказал Спендию:

— Здесь мешают пресные воды с горькими.

— Я все это видал, — ответил прежний раб, — в Сирии, в городе Мафуге.

Поднявшись по лестнице из шести серебряных ступенек, они дошли до третьей ограды.

Там стоял посредине огромный кедр. Нижние ветви его исчезали под кусками тканей и ожерельями, повешенными молящимися. Путники сделали еще несколько шагов, и перед ними открылся весь фасад храма.

Два длинных портика, архитравы которых покоились на низких колоннах, расположены были по обе стороны четырехугольной башни; кровлю башни украшало изображение лунного серпа. На углах портиков и в четырех углах башни стояли сосуды с зажженными курениями. Гранаты и колоквинты отягчали капители. На стенах чередовались витые линии, косоугольники, нити жемчуга; серебряная ограда филигранной работы расположена была большим полукругом перед бронзовой лестницей, спускавшейся вниз из сеней.

У входа, между золотым столбом и изумрудным, стоял каменный конус; проходя мимо него, Мато поцеловал свою правую руку.

Первая комната была очень высокая, со сводом, прорезанным бесчисленными отверстиями; подняв голову, можно было видеть звезды. Вдоль всей стены в тростниковых корзинах лежали кучей волосы и бороды — дары юношей, достигших возмужалости; посередине круглого помещения стоял бюст женщины на колонке, покрытой изображениями грудей. Тучная бородатая женщина с полузакрытыми глазами как будто улыбалась, скрестив руки внизу, на толстом животе, отполированном поцелуями толпы.

Потом они снова очутились на свежем воздухе, в поперечном коридоре, где стоял маленький жертвенник, прислоненный к двери из слоновой кости. Дальше идти запрещалось, только жрецы имели право открывать дверь, так как храм не был местом сборища для толпы, но особым жилищем божества.

— Наш замысел неосуществим! — сказал Мато. — Ты не подумал об этом! Вернемся назад!

Спендий стал осматривать стены.

Ему хотелось овладеть покрывалом не потому, что он верил в его чары (Спендий верил только в оракула); но он был убежден, что карфагеняне, лишившись покрывала, падут духом. Чтобы найти какой-нибудь выход, они обошли башню сзади.

В роще фисташковых деревьев виднелись маленькие здания различной формы. Местами стояли каменные фаллосы, и большие олени спокойно бродили, толкая раздвоенными копытами упавшие сосновые шишки.

Они пошли обратно между двумя длинными, параллельно тянувшимися галереями. Но краям открывались маленькие кельи. Их кедровые колонны были увешаны тамбуринами и кимвалами. Женщины спали, растянувшись на циновках перед кельями. Тела их, лоснившиеся от притираний, распространяли запах пряностей и погасших курений; они были так покрыты татуировкой, так увешаны кольцами, ожерельями, так нарумянены и насурмлены, что, если бы не вздымалась грудь, их можно было бы принять за лежащих на земле идолов. Лотосы окружали фонтан, где плавали рыбы, подобные рыбам Саламбо; а в отдалении вдоль стены храма тянулся виноградник со стеклянными лозами, с изумрудными гроздьями винограда; лучи драгоценных камней играли между раскрашенными колоннами на лицах спящих женщин.

Мато задыхался в горячем воздухе, который веял от кедровых колонн. Все эти символы оплодотворения, благовония, сверкание драгоценных камней, дыхание спящих давили его своей тяжестью. Среди мистических озарений он думал о Саламбо; она сливалась для него с самой богиней, и любовь его от этого раскрывалась, подобно большим лотосам, распускающимся в глубине вод.

Спендий высчитывал, сколько денег он в прежнее время зарабатывал бы, торгуя этими женщинами; быстрым взглядом определял он, проходя мимо, вес золотых ожерелий.

И с этой стороны нельзя было проникнуть в храм. Они пошли назад, за первую комнату. В то время как Спендий все оглядывал и обшаривал, Мато, распростершись перед дверью, взывал к Танит. Он молил ее не допустить святотатства, он старался умилостивить ее ласковыми словами, точно человека, охваченного гневом.

Спендий увидел узкое отверстие над дверью.

— Встань! — сказал он Мато и велел ему стоя прислониться к стене.

Став одной ногой ему на руки, а другой на голову, он добрался до отдушины и исчез в ней. Потом Мато почувствовал, что ему на плечи упала веревка с узлами, та, которую Спендий намотал вокруг своего тела, прежде чем спуститься в водоем; ухватившись за нее обеими руками, Мато вскоре оказался около Спендия в большом зале, полном мрака.

Подобное покушение казалось чем-то совершенно необычайным. Меры предосторожности были недостаточны, потому что его считали невозможным. Страх охранял святилище гораздо вернее, чем стены.

Мато на каждом шагу ожидал, что вот-вот он умрет. В глубине мрака дрожал свет, и они приблизились к нему. То был светильник, горевший в раковине на подножии статуи в кабирском головном уборе. Алмазные диски рассыпаны были по длинной синей одежде статуи, и цепи, спускавшиеся под плиты пола, держали ее за каблуки. Мато чуть не крикнул.

— Вот она, вот!.. — сказал он шепотом.

Спендий взял светильник, чтобы осветить мрак.

— Нечестивец! — прошептал Мато, но все же последовал за ним.

В помещении, куда они вошли, не было ничего, кроме черной стенной живописи, изображавшей женщину. Ноги ее занимали всю стену доверху. Тело тянулось вдоль потолка. С ее пупка свисало на шнурке огромное яйцо, и она опрокидывалась на другую стену головой вниз, до самых плит пола, которых касались ее заостренные пальцы.

Чтобы пройти дальше, они раздвинули занавеску; но в это время подул ветер и загасил свет.

Тогда они стали блуждать, растерявшись, в запутанном архитектурном сооружении. Вдруг они почувствовали под ногами что-то изумительно мягкое. Сверкали искры, они ступали точно среди пламени. Спендий ощупал пол и догадался вдруг, что он устлан рысьими шкурами. Потом им показалось, что у их ног скользнула толстая мокрая веревка, холодная и липкая. Сквозь расселины в стене проникали внутрь тонкие белые лучи, и они шли, руководясь этим неровным светом; вдруг они увидели большую черную змею, которая быстро исчезла.

— Бежим! — воскликнул Мато. — Это она! Я чувствую ее близость.

— Да нет же! — ответил Спендий. — Храм теперь пуст.

Сноп ослепительного света заставил их опустить глаза. Они увидели вокруг себя бесконечное количество животных, изнуренных, задыхающихся, выпускавших когти и сплетавшихся в таинственном беспорядке, наводившем ужас. У змей оказались ноги, у быков — крылья; рыбы с человечьими головами пожирали плоды, цветы распускались в пасти у крокодилов, а слоны с поднятыми хоботами гордо носились по лазури неба, подобно орлам. Страшное напряжение растягивало различные члены их тела, которых было то слишком много, то недостаточно. Высовывая язык, они точно испускали дух. Тут были собраны все формы жизни: казалось, что все зародыши ее вырвались из разбившегося сосуда и очутились здесь, в стенах этого зала.

Двенадцать шаров из синего хрусталя окаймляли зал; их поддерживали чудовища, похожие на тигров, пучеглазые, как улитки; подобрав под себя короткие ноги, чудовища были обращены головами в глубь зала, туда, где на колеснице из слоновой кости сияла верховная Раббет, всеоплодотворяющая, последняя в сонме измышленных божеств.

Чешуя, перья, цветы и птицы доходили ей до живота. В ушах у нее висели наподобие серег серебряные кимвалы, касавшиеся щек. Она глядела пристальным взором; сверкающий камень, в форме непристойного символа, прикрепленный к ее лбу, освещал весь зал, отражаясь над дверью в зеркалах из красной меди.

Мато сделал шаг вперед; под ногами его подалась одна из плит, и вдруг все шары закружились, все чудовища стали рычать; раздалась музыка, звучная и громовая, как гармония сфер; в ней изливалась бурная душа Танит. Казалось, она поднимется, раскрыв объятия, огромная, как весь зал. Но вдруг чудовища закрыли пасти, и хрустальные шары перестали кружиться.

Мрачные переливы звуков продержались еще несколько времени в воздухе и, наконец, затихли.

— Где же покрывало? — спросил Спендий.

Его нигде не было. Как его найти? Что если жрецы его спрятали? У Мато разрывалось сердце; ему казалось, что обманули его веру.

— Иди за мной! — прошептал Спендий.

Его озарило вдохновение. Он увлек Мато за колесницу Танит, где отверстие шириной в локоть рассекало стену сверху донизу.

Они проникли через него в маленький круглый зал такой высоты, что он казался внутренностью колонны. Посредине находился большой полукруглый черный камень, похожий на тамбурин. На нем пылал огонь; позади возвышался конус из черного дерева, с головой и двумя руками.

Дальше виднелось нечто вроде облака, и на нем сверкали звезды; в глубине складок вырисовывались фигуры: Эшмун с Кабирами, несколько виденных ими до того чудовищ, священные животные вавилонян, затем другие, которых они не знали. Все расстилалось, как плащ, перед самим лицом идола, потом, поднимаясь, тянулось по стене, зацеплялось углами о закрепы и казалось синим, как ночь, и в то же время желтым, как заря, пурпуровым, как солнце, нескончаемым, прозрачным, сверкающим, легким. То было покрывало богини, священный заимф; он должен был оставаться сокрытым от взоров.

Оба они побледнели.

— Возьми его! — сказал, наконец, Мато.

Спендий ни минуты не колебался; он оперся об идола и сдернул покрывало, которое упало на землю. Мато коснулся его, потом просунул голову в отверстие, закутался весь в покрывало и раздвинул руки, чтобы лучше его разглядеть.

— Идем! — сказал Спендий.

Мато стоял неподвижно, задыхаясь, и пристально глядел на плиты пола.



Вдруг он воскликнул:

— Почему бы мне не отправиться к ней! Я теперь не боюсь ее красоты! Что она может мне сделать! Я теперь превыше человека. Я мог бы пройти через огонь, шагать по волнам. Мощный порыв уносит меня! Саламбо! Я — твой господин!

Голос у него звучал, как гром, и Спендию казалось, что Мато стал выше ростом и весь преобразился.

Послышались шаги, дверь открылась, и показался человек. То был жрец в высоком колпаке, с широко раскрытыми глазами. Прежде чем он успел сделать движение, Спендий ринулся к нему и, схватив его обеими руками, вонзил ему в тело два кинжала. Голова жреца громко стукнулась о каменные плиты.

Неподвижные, как лежавший перед ними труп, они стояли несколько времени прислушиваясь; из полуоткрытой двери доносился только шум ветра.

Эта дверь вела в узкий проход. Спендий направился туда, Мато пошел за ним, и они почти тотчас же очутились в третьей ограде, между боковыми портиками, где расположены были жилища жрецов.

За кельями должен был быть более краткий путь к выходу. Они стали торопиться.

Спендий, присев на корточки у края водоема, вымыл окровавленные руки. Здесь спали женщины. Сверкал изумрудный виноград. Они пошли дальше.

Кто-то под деревьями бежал за ними; Мато, неся покрывало, чувствовал, что его тихонько дергают снизу. То был большой павиан из тех, которые жили на свободе в ограде храма. Точно почуяв совершенную кражу, он цеплялся за покрывало. Они не решались отогнать его из боязни, что он поднимет крик; потом гнев его вдруг улегся, и, раскачиваясь, он пошел рядом с ними, свесив длинные руки. Подойдя к решетке, он одним прыжком очутился в листьях пальмы.

Выйдя из последней ограды, они направились ко дворцу Гамилькара. Спендий понял, что напрасно было бы удерживать Мато.

Они пошли по улице Кожевников, мимо площади Мугумбала, по Овощному рынку и бинасинскому перекрестку. На одном повороте встречный прохожий отскочил, испуганный сверканием, пронизавшим мрак.

— Спрячь заимф! — сказал Спендий.

Другие прохожие встретились им по пути, но не обратили на них внимания.

Наконец, они узнали дома Мегары.

Маяк, стоявший позади, на вершине утеса, освещал небо большим красным заревом, и тень дворца с его нависавшими террасами падала на сады чудовищной пирамидой. Они вошли через изгородь из ююбы, обрубая ветви кинжалом.

Всюду сохранились следы пиршества наемников. Ограды были снесены, канавы высохли, двери эргастула раскрыты настежь. Никого не было видно ни у кухонь, ни у кладовых. Они удивились этой тишине, прерываемой лишь изредка хриплым дыханием слонов, которые метались в путах, и треском огня на маяке, где пылал костер из ветвей алоэ.

Мато все повторял:

— Где она? Я хочу ее видеть. Проведи меня!

— Это безумие! — сказал Спендий. — Она поднимет крик, прибегут ее рабы, и, несмотря на твою силу, ты погибнешь!

Так они дошли до лестницы с галерами. Мато поднял голову, и ему показалось, что он видит на самом верху мягкое лучистое сияние. Спендий хотел его удержать, но Мато побежал вверх по лестнице.

Вернувшись в те места, где он впервые увидел Саламбо, Мато сразу забыл о времени, протекшем с тех пор. Вот она только что пела, переходя от стола к столу. Потом она исчезла, и с тех пор он все поднимается вверх по этой лестнице. Небо над его головой было покрыто огнями, море заполняло горизонт, с каждым шагом его окружало все более широкое пространство, и он продолжал идти вверх с той странной легкостью, которую испытываешь во сне.

Шорох покрывала, скользившего по камням, напомнил ему о новом его могуществе; от избытка надежд он не знал, что ему делать; эта нерешительность смущала его.

Время от времени он прижимался лицом к четырехугольным отверстиям запертых помещений, и ему казалось, что в некоторых он видел спящих людей.

Последний этаж, более узкий, стоял в виде наперстка на вершине террас. Мато медленно обошел его кругом.

Молочный свет пронизывал пластинки талька, которые прикрывали небольшие отверстия в стене; симметрично расположенные, они похожи были во мраке на нитки тонкого жемчуга. Он узнал красную дверь с черным крестом. Сердце у него забилось. Ему хотелось убежать. Он толкнул дверь; она открылась.

В глубине комнаты горела висячая лампа в форме галеры. Три луча исходили из серебряного киля и сверкали на высокой обшивке стен, расписанных красным с черными полосами. Потолок состоял из маленьких золоченых балок; посредине вставлены были в деревянные кружки аметисты и топазы. По обеим сторонам длинной комнаты тянулось низкое ложе из белых ремней; над ним раскрывались в углублении стен полукруги наподобие раковин, и с них свешивались до полу женские одежды.

Ониксовый выступ окружал ступенькой овальный бассейн; тонкие туфли из змеиной кожи стояли на краю бассейна рядом с алебастровым кувшином. Дальше виднелись следы влажных ног. В воздухе носились испарения нежных запахов.

Мато касался, ногами плит, выложенных золотом, перламутром и стеклом; несмотря на полировку пола, ему казалось что ноги его увязали, точно он шел среди песков.

Позади серебряной лампы он увидел большой голубой четырехугольник, висевший в воздухе на уходящих вверх четырех шнурах, и пошел вперед, сгибаясь и раскрыв рот.

Веера из крыльев фламинго с черными коралловыми ручками валялись среди пурпуровых подушек, ящичков из кедрового дерева, черепаховых гребней и маленьких лопаточек из слоновой кости. Кольца и браслеты были нанизаны на рога антилопы; глиняные сосуды выставлены для охлаждения в расселину стены, на камышовую плетенку. Мато несколько раз спотыкался, так как пол был неровный, образуя в комнате как бы ряд отдельных помещений. Серебряная балюстрада окружала в глубине комнаты ковер, пестревший писанными по нем цветами. Наконец, он подошел к висячей постели, подле которой стояла скамеечка из черного дерева, служившая лестницей.

Свет замирал у края, и тень, точно большая занавесь, открывала только угол красной постели и кончик маленькой обнаженной ноги. Мато тихонько приблизил лампу.

Саламбо спала, подперев щеку одной рукой и вытянув другую. Кудри рассыпались вокруг нее в таком изобилии, что она лежала точно на черных перьях; широкая белая туника спускалась мягкими складками до ног, следуя изгибам тела. Глаза девушки чуть-чуть виднелись из-под полузакрытых век. Прямые складки полога окружали ее синеватым светом, и дыхание, сообщаясь шнурам, как бы качало ее в воздухе. Звенел длинноногий комар.

Мато недвижно стоял подле нее, держа в руке серебряную галеру; вдруг кисейная занавеска, защищавшая ее от комаров, вспыхнула и исчезла. Саламбо проснулась.

Огонь погас сам собой. Она молчала. Лампа бросала на обшивку стен колеблющиеся пятна света.

— Что это? — спросила она.

Он ответил:

— Это покрывало богини!

— Покрывало богини! — воскликнула Саламбо.

Опираясь на сжатые кулаки, она, вся дрожа, высунулась из постели.

Он продолжал:

— Я добыл его для тебя из глубин святилища! Смотри!

Заимф сверкал, весь залитый лучами.

— Помнишь? — сказал Мато. — По ночам ты являлась мне в моих снах, но я не понимал безмолвного приказания твоих глаз!

Она поставила ногу на скамеечку из черного дерева.

— Если бы я понял, я прибежал бы. Я покинул бы войско, я не ушел бы из Карфагена. По твоему велению я спустился бы в пещеру Гадрумета,[65] в царство теней. Прости! Точно горы давили меня, и все же что-то влекло меня вдаль! Я искал пути к тебе! Но разве я дерзнул бы без помощи богов?.. Идем! Следуй за мной, или, если ты не хочешь, я останусь здесь. Мне все равно… Утопи мою душу в своем дыхании! Пусть уста мои сотрутся, целуя твои руки!

— Покажи! — сказала она. — Ближе, ближе!

Занималась заря, и свет винного оттенка пронизывал тальковые пластинки в стенах. Саламбо прислонилась, обессиленная, к подушкам.

— Я тебя люблю! — воскликнул Мато.

Она прошептала:

— Дай его мне!

И они приблизились друг к другу.

Она шла к нему в своей симарре,[66] тянувшейся за нею по полу, и ее большие глаза устремлены были на покрывало. Мато глядел на нее, ослепленный ее красотой, и, протягивая ей заимф, как бы пытался заключить ее в свои объятия. Она отстранила его вытянутыми руками. Вдруг она остановилась, и они взглянули широко раскрытыми глазами друг на друга.

Она не понимала, чего он хотел от нее, но все же почувствовала ужас. Ее тонкие брови поднялись, губы раскрылись; она вся дрожала. Наконец, она ударила в одну из медных чаш, висевших в углах красной постели, и крикнула:

— На помощь! На помощь! Назад, дерзновенный! Будь проклят, осквернитель! На помощь! Таанах! Крум! Эва! Миципса! Шаул!

Испуганное лицо Спендия показалось в стене, среди глиняных кувшинов, и он быстро проговорил:

— Беги! Сюда идут!

Поднялось великое смятение; сотрясая лестницы, в комнату ворвался поток людей — женщин, слуг, рабов, вооруженных палками; дубинами, ножами, кинжалами. Они точно окаменели от негодования, увидав Мато; служанки подняли вой, как на похоронах, и черная кожа евнухов побледнела.

Мато стоял за перилами. Завернутый в заимф, он казался звездным божеством, вокруг которого расстилалось небо. Рабы бросились к нему; Саламбо их остановила:

— Не трогайте его! На нем покрывало богини!

Она отступила в угол, но, сделав шаг к нему и протягивая обнаженную руку, крикнула:

— Проклятие тебе, ограбившему Танит! Гнев и месть, смертоубийство и скорбь на твою голову! Да растерзает тебя Гурзил, бог битв! Да задушит тебя Мастиман, бог мертвых! И да сожжет тебя тот, другой, которого нельзя называть!

Мато испустил крик, точно раненный копьем. Она повторила несколько раз:

— Прочь отсюда! Прочь отсюда!

Толпа слуг расступилась, и Мато, опустив голову, медленно прошел среди них; у двери он остановился: бахрома заимфа зацепилась за одну из золотых звезд на плитах пола. Он дернул покрывало движением плеча и спустился с лестниц.

Спендий, прыгая с террасы на террасу, перескакивая через заборы и канавы, выбежал из садов. Он подошел к подножию маяка. Стена в этом месте не была защищена, до того недоступен был утес. Спендий дошел до края, лег на спину и соскользнул до самого низа; потом он доплыл до мыса Могил, направился кружным путем вдоль морской лагуны и вечером вернулся в лагерь к варварам.

Взошло солнце. Как удаляющийся лев, шел Мато вниз по дорогам, озираясь страшными глазами по сторонам.

Смутный гул доносился до его слуха. Он исходил из дворца и возобновлялся вдали, у Акрополя. Одни говорили, что кто-то похитил сокровище Республики в храме Молоха; другие утверждали, что убит жрец; иные были уверены, что в город вошли варвары.

Мато, не зная, как выйти из оград, шел прямо вперед. Его заметили; поднялся крик. Толпа поняла, что случилось. Ее охватил ужас, сменившийся безграничной яростью.

Люди сбегались из отдаленных мест Маппал, с высоты Акрополя, из катакомб, с берегов озера. Патриции выходили из дворцов, продавцы — из своих лавок; женщины оставляли детей. Все вооружались мечами, топорами, палками, но препятствие, которое помешало Саламбо, удерживало теперь толпу. Как взять покрывало? Даже глядеть на него было преступлением, ибо оно было частью божества, и прикосновение к нему грозило смертью.

В колоннадах храмов жрецы ломали себе руки от отчаяния. Легионеры скакали наудачу во все стороны; народ поднимался на крыши, на террасы, взбирался на плечи громадных статуй, на мачты кораблей. Мато продолжал идти, и с каждым его шагом усиливался общий гнев и вместе с тем ужас. Улицы пустели при его приближении, и поток бегущих людей вздымался с двух сторон до верхушек стен. Перед ним мелькали широко раскрытые глаза, как бы готовые его поглотить, скрежещущие зубы, грозно поднятые кулаки, и проклятия Саламбо продолжали раздаваться, подхваченные толпой.

Вдруг в воздухе просвистала длинная стрела, за ней — другая, загрохотали пущенные в Мато камни; но плохо направленные удары (все боялись попасть в заимф) проносились над его головой. Пользуясь покрывалом как щитом, Мато простирал его направо и налево, перед собою, позади себя, и нападающие не знали, как с ним справиться. Он шел все быстрее, сворачивая в свободные улицы. В конце они были загорожены веревками, повозками, засадами, и ему приходилось возвращаться назад. Наконец, он дошел до Камонской площади, где погибли балеары. Мато остановился и побледнел, точно увидя перед собою смерть. На этот раз он погиб. Толпа громко рукоплескала.

Он добежал до больших запертых ворот. Они были очень высокие, целиком из сердцевины дуба, с железными гвоздями и бронзовой обшивкой. Мато налег на ворота. Толпа неистовствовала от радости, видя бессилие его исступления. Наконец, он взял сандалию, плюнул на нее и стал бить ею по неподвижным створам ворот. Весь город зарычал. Про покрывало забыли, и все ринулись, чтобы размозжить ему голову. Мато взглянул на толпу широко раскрытыми, блуждающими глазами. В висках у него стучало до головокружения; сознание было притуплено, как у пьяного. Вдруг он увидел длинную цепь; чтобы открыть ворота, нужно было ее потянуть. Одним прыжком он уцепился за нее, вытягивая руки, цепляясь ногами; наконец, огромные створы раскрылись.

Очутившись на свободе, Мато снял с себя покрывало и поднял его высоко над головой. Разноцветная ткань, раздуваемая морским ветром, сверкала на солнце своими красками, драгоценными камнями, изображениями богов. Он пронес таким образом покрывало через всю равнину до воинских палаток, и народ, собравшийся на стенах, смотрел, как исчезало в дали счастье Карфагена.

VI. Ганнон

— Я должен был похитить ее! — сказал он вечером Спендию. — Нужно было схватить ее и унести из дому. Никто бы не посмел остановить меня.

Спендий не слушал его: Он лежал, вытянувшись на спине, и наслаждался отдыхом; рядом с ним стоял большой кувшин с медовой водой, и время от времени он погружал туда голову, чтобы полнее утолить жажду.

Мато продолжал:

— Что делать? Как вернуться в Карфаген?

— Не знаю, — сказал Спендий.

Спокойствие Спендия раздражало Мато; он воскликнул:

— Это все твоя вина! Ты меня увлек за собой, а теперь, как трус, покидаешь! Зачем мне повиноваться тебе? Ты считаешь себя моим господином? Сводник, раб, сын раба!

Он скрежетал зубами и занес на Спендия свою огромную руку.

Грек ничего не ответил. Глиняный светильник освещал мягким светом шест палатки, где сиял среди висевшего оружия заимф.

Вдруг Мато надел котурны, застегнул куртку с бронзовыми пластинками, взял шлем.

— Ты куда? — спросил Спендий.

— Обратно, в Карфаген. Пусти меня! Я приведу ее сюда. Если они нападут на меня, я их раздавлю, как гадюк. Я убью ее, Спендий!

Он повторил:

— Да, убью! Вот увидишь, я ее убью!

Спендий, насторожившись, вдруг сорвал с шеста заимф и бросил его в угол, а на него набросал много шкур. Послышался людской говор, блеснули факелы, и вошел Нар Гавас в сопровождении человек двадцати.

На них были белые шерстяные плащи, длинные кинжалы, кожаные ожерелья, деревянные серьги, обувь из кожи гиен. Остановившись на пороге, они оперлись на копья в позе отдыхающих пастухов. Нар Гавас был самый красивый из всех. Ремни, обшитые жемчугом, обхватывали его тонкие руки; золотой обруч, прикреплявший к голове широкую одежду, украшен был страусовым пером, спускавшимся ему за плечо; глаза его казались острыми, как стрелы, и во всем его существе таилось нечто внимательное и легкое.

Он заявил, что хочет присоединиться к наемникам, ибо Республика уже давно угрожает его владениям. Ему поэтому выгодно стать на сторону варваров, он может быть им также полезен.

— Я вам доставлю слонов, их много в моих лесах, вино, древесное масло, ячмень, финики, смолу и серу для осад, двадцать тысяч пехоты и десять тысяч лошадей. Я обращаюсь к тебе, Мато, потому что обладание заимфом сделало тебя первым в войске.

Он прибавил:

— К тому же мы старые друзья.

Мато смотрел на Спендия, который слушал, сидя на овечьих шкурах, и кивал головой в знак согласия. Нар Гавас продолжал говорить. Он призывал в свидетели богов и проклинал Карфаген. В порыве негодования он сломал дротик. Воины его испустили в один голос громкий протяжный крик. Мато, увлеченный его гневом, воскликнул, что принимает союз.

Привели белого быка и черную овцу — символ дня и символ ночи. Их зарезали на краю рва. Когда ров наполнился кровью, они погрузили в него руки. Потом Нар Гавас положил свою руку на грудь Мато, а Мато свою на грудь Нар Гаваса. После того они такой же знак наложили на холст своих палаток и провели ночь в пиршестве; остатки мяса сожгли вместе с кожей, костями, рогами и копытами.

Когда Мато вернулся с покрывалом богини, его встретили долгими приветственными криками; даже те, которые не исповедовали ханаанскую веру, почувствовали в неясном восторге что появился гений-хранитель. Никто и не помышлял о том, чтобы завладеть заимфом. Таинственность, с какой Мато его добыл, была достаточной в глазах варваров, чтобы узаконить обладание им. Так думали солдаты африканской расы. Другие, менее закоренелые в своем гневе, не знали, на что решиться. Будь у них корабли, они тотчас бы покинули его.

Спендий, Нар Гавас и Мато послали гонцов ко всем племенам карфагенской земли.

Карфаген истощал все эти народы чрезмерными податями; железные цепи, топор и крест карали запаздывание, даже ропот. Приходилось возделывать то, в чем нуждалась Республика, доставлять то, что она требовала. Никто не имел права владеть оружием. Когда деревни поднимали бунт, жителей продавали в рабство. На управителей смотрели как на выжимальный пресс и ценили их по количеству доставляемой дани. Дальше, за непосредственно подвластными карфагенянам областями, жили союзники, платившие лишь небольшую дань, позади союзников бродили кочевники, которых можно было на них натравить. Благодаря такой системе жатвы были всегда обильные, коневодство процветало, плантации великолепно возделывались. Катон Старший, знаток по части земледелия и рабовладельчества, девяносто два года спустя поражался этим успехам, и призывы к уничтожению Карфагена, столь часто повторяемые им в Риме, были скорее всего криком завистливой жадности.

В течение последней войны поборы удвоились, вследствие чего почти все города Ливии отдались Регулу. В наказание с них потребовали тысячу талантов, двадцать тысяч быков, триста мешков золотого песка, значительные запасы зерна, а предводители племен были распяты на кресте или брошены на растерзание львам.

Особенную ненависть к Карфагену питал Тунис. Он был древнее метрополии и не мог простить Карфагену его величия. Расположенный против стен, Карфагена, но, увязая в грязи, у самой воды, он глядел на него, как ядовитое животное. Изгнания, избиения и эпидемии не ослабили Тунис. Он стал на сторону Архагата, сына Агафокла. Пожиратели нечистой пищи тотчас же нашли в Тунисе оружие.

Посланные наемников не успели еще отбыть, как в провинциях поднялось ликование. Не дожидаясь дальнейшего, домовых управителей и должностных лиц Республики задушили в банях, достали из пещер спрятанное старое оружие, из железных плугов стали коватьмечи. Дети оттачивали дротики о косяки дверей, а женщины отдавали свои ожерелья, кольца и серьги — все, что могло послужить на гибель Карфагену. Каждый старался содействовать разрушению Республики. Связки копий лежали в городах горой, точно снопы кукурузы. В лагерь отправлены были скот и деньги. Мато поспешил, по совету Спендия, уплатить наемникам невыданное жалованье, и за это был провозглашен главным начальником, шалишимом варваров.

В то же время прибывали на помощь люди. Сначала явились местные жители, потом рабы из деревень. Захватили также караваны негров и вооружили их; направлявшиеся в Карфаген купцы, в надежде на более верную прибыль, тоже присоединились к варварам. Непрерывно приходили многочисленные отряды. С высот Акрополя видна была увеличивавшаяся армия.

На верху акведука стояли на страже легионеры. Около них расставлены были на небольшом расстоянии один от другого медные котлы, в которых кипел асфальт. Внизу, на равнине, волновалась густая толпа. Она была в нерешительности, чувствуя тревогу, которую всегда будит в варварах вид возвышающихся перед ними стен.

Утика и Гиппо-Зарит отказались вступить в союз. Это были такие-же финикийские колонии, как Карфаген, они пользовались самоуправлением и заставляли Республику вводить во все договора параграфы, подтверждающие их самостоятельность. Все же они относились с почтением к этой покровительствующей им старшей сестре и не верили, что скопище варваров способно победить Карфаген; напротив, они были убеждены в конечном поражении наемников. Они предпочитали поэтому сохранять нейтралитет и жить спокойно.

Но содействие обеих колоний, вследствие географического положения их, было необходимо варварам. Утика, лежащая в глубине залива, была очень удобна для подвоза подкреплений Карфагену. Если бы была взята только одна Утика, ее мог заменить Гиппо-Зарит, расположенный в шести часах пути дальше по берегу. Пользуясь их услугами, Карфаген был бы непобедим.

Спендий настаивал на том, чтобы тотчас же начали осаду Карфагена, но Нар Гавас воспротивился: следовало сначала двинуться на границы. Таково было мнение ветеранов, а также самого Мато, и поэтому решили, что Спендий отправится осаждать Утику, а Мато — Гиппо-Зарит; третий корпус армий, опираясь на Тунис, должен был занять карфагенскую долину; это взял на себя Автарит. Что же касается Нар Гаваса, то решено было, что он вернется в свое царство, приведет оттуда слонов и займет со своей конницей дороги.

Женщины очень возражали против этого решения: они зарились на драгоценности карфагенянок. Ливийцы тоже возмущались: их звали сражаться против Карфагена, а теперь складывают оружие. В поход выступили почти одни наемники. Мато начальствовал над своими сородичами, а также над иберийцами, лузитанцами, пришельцами с запада и с островов. Все те, которые говорили по-гречески, требовали в начальники Спендия, ценя его за ум.

В Карфагене были крайне изумлены, когда войско вдруг тронулось; оно выстроилось под горой Ариадны, вдоль дороги в Утику со стороны моря. Одна часть осталась перед Тунисом, остальные исчезли и вновь появились на другом берегу залива, на краю леса, в глубь которого они устремились.

Всех варваров было около восьмидесяти тысяч. Без сомнения, оба тирских города не устоят против них, и войско снова повернет на Карфаген. Уже один значительный отряд отрезал Карфаген от материка, заняв перешеек, и вскоре город должен был погибнуть от голода. Карфаген не мог обойтись без помощи провинций, ибо жители его не платили налогов, как в Риме. Карфагену недоставало политического гения. Вечная жажда наживы лишала его той осторожности, которую порождали более возвышенные стремления. Точно огромная галера, бросившая якорь в ливийских песках, Карфаген держался благодаря труду. Народы, как волны, бушевали вокруг него, и малейшая буря потрясала этот грозный организм.

Государственная касса была истощена римской войной и всем, что было растрачено и потеряно, пока торговались с варварами. Между тем нужны были солдаты, а ни одно правительство не доверяло Карфагенской республике! Птоломей недавно отказал ей в двух тысячах талантов. К тому же похищение покрывала очень угнетало карфагенян. Спендий верно это предвидел.

Но, чувствуя общую ненависть к себе, Карфаген уповал на свои деньги и своих богов; любовь народа к родине поддерживалась самим государственным строем.

Прежде всего власть зависела от всех, и никто в отдельности не был достаточно силен, чтобы завладеть ею. Частные долги рассматривались как долги общественные, монопольное право торговли принадлежало людям ханаанского племени. Умножая ростовщичеством доходы, получаемые путем пиратства, истощая землю, эксплуатируя рабов и бедняков, иногда добивались богатства, и только оно одно открывало путь ко всем должностям. И, хотя власть и деньги оставались постоянным достоянием одних и тех же семей, эту олигархию терпели, потому что всякий мог надеяться вступить в нее.

Торговые общества, где вырабатывались законы, избирали финансовых инспекторов, которые, заканчивая свою службу, назначали сто членов Совета старейшин, зависевших, в свою очередь, от Великого собрания, объединения всех богатых. Что же касается двух суффетов — этого пережитка царской власти, — занимавших положение ниже консульского, то их назначали в один и тот же день; избирая их из двух разных родов, их старались сделать врагами, чтобы они ослабляли друг друга. Они не имели права высказываться по вопросу о войне, а когда терпели поражения, Великий совет распинал их на кресте.

Сила Карфагена исходила, таким образом, от Сисситов, то есть из большого двора в центре Малки, того места, куда по преданию, причалила первая лодка финикийских матросов — море с тех пор сильно отступило. Двор состоял из целого ряда маленьких комнат, построенных по архаическому способу из пальмовых стволов и обособленных одна от другой, чтобы в них могли собираться отдельно различные общества. Богатые толпились там целый день, обсуждая свои, а равно и государственные дела, начиная с добывания перца и кончая уничтожением Рима. Три раза в течение каждого лунного месяца их ложа выносились на верхнюю террасу, окружавшую стену двора; и снизу видно было, как они сидели на воздухе за столом, без котурнов и плащей, как их пальцы, унизанные драгоценными перстнями, брали еду, и большие серьги качались, когда они наклонялись к кувшинам. Сильные, тучные, полураздетые, они весело смеялись и ели под голубым небом, точно большие акулы, играющие в море.

Но теперь они не могли скрыть своей тревоги: ее выдавала необычайная бледность их лиц. Толпа, которая поджидала у дверей, провожала их до дворцов, стараясь что-нибудь выведать. Все дома были заперты, как во время чумы; улицы быстро наполнялись людьми, потом вдруг пустели; горожане поднимались на Акрополь, бегали к порту; каждую ночь Великий совет собирался для совещания. Наконец народ был созван на площадь Камона, и решено было обратиться к Ганнону, победителю при Гекатомпиле.

Он был человек хитрый, ханжа, беспощадный к африканцам, настоящий карфагенянин. Его богатство равнялось богатствам рода Барки. Он считался опытным администратором, не имевшим равных себе в вопросах управления.

Ганнон постановил призвать к оружию всех здоровых граждан, поставил катапульты на всех башнях, потребовал непомерного количества оружия, даже приказал выстроить четырнадцать галер, в сущности совершенно не нужных, и велел, чтобы все было подсчитано и тщательно записано. Его носили в арсенал, на маяк, в сокровищницы храмов; все время мелькали его большие носилки: покачиваясь со ступени на ступень, они поднимались по лестнице Акрополя. У себя во дворце, ночью, страдая от бессонницы, он готовился к битве, выкрикивая страшным голосом военные приказы.

Все под влиянием страха становились храбрыми. Богатые с самой зари выстраивались вдоль Маппал; подбирая одежду, они упражнялись в обращении с пиками. Не имея учителей, они вступали в споры друг с другом; задыхаясь от усталости, они садились отдыхать на могилы, а потом снова принимались за дело. Некоторые даже соблюдали диету. Одни воображали, что, для того чтобы прибавилось сил, нужно много есть, и потому объедались; другие, страдая от тучности, морили себя постом, чтобы похудеть.

Утика уже несколько раз обращалась к Карфагену за помощью, но Ганнон не хотел выступать, пока в военных орудиях не будет прилажено все, до последней гайки. Он потерял еще три месяца на снаряжение ста двенадцати слонов, которые помещались в городских стенах. Слоны эти победили Регула; народ их любил, и нужно было выказать как можно больше внимания к этим старым друзьям. Ганнон велел переплавить бронзовые дощечки, которые украшали их грудь, позолотить им клыки, расширить башни и выкроить из лучшей багряницы попоны, обшитые тяжелой бахромой. Затем, так как вожатых называли индусами (очевидно, потому, что первые из них были родом из Индии), он приказал одеть их всех на индусский образец, то есть в белые тюрбаны и короткие панталоны из виссона с поперечными складками, придававшими им вид двух половинок раковины, прикрепленных к бедрам.

Войско Автарита все еще стояло перед Тунисом. Оно пряталось за стеной, возведенной из ила, добытого в озере, и защищенной сверху колючим кустарником. Там и сям негры расставили на больших шестах пугала в виде человеческих масок, сделанных из птичьих перьев, из голов шакалов или змей; они раскрывали свои пасти навстречу врагу, чтобы привести его в ужас. Считая себя благодаря таким мерам совершенно непобедимыми, варвары плясали, боролись, жонглировали, в полной уверенности, что Карфаген должен неминуемо погибнуть. Всякий другой на месте Ганнона легко раздавил бы эту толпу, обремененную животными и женщинами. Кроме того, они не понимали военных приказов, и Автарит, упав духом, ничего от них не требовал.

Когда он проходил, они расступались, широко раскрыв свои большие синие глаза. Подойдя к берегу озера, он снимал куртку из тюленьей кожи, развязывал шнур, которым были стянуты его длинные рыжие волосы, и мочил их в воде. Он жалел, что не бежал из храма Эрикса со своими двумя тысячами галлов к римлянам.

Часто среди дня лучи солнца вдруг угасали. Тогда залив и море казались недвижимыми, точно расплавленный свинец. Облако темной пыли поднималось столбом и пробегало, крутясь вихрем; пальмы сгибались, небо исчезало, и слышно было, как отскакивали камни, падая на спины животных. Прижимаясь губами к отверстиям своей палатки, галл хрипел от изнеможения и печали. Он вспоминал запах пастбищ в осеннее утро, хлопья снега, мычание зубров, заблудившихся в тумане; закрыв глаза, он точно видел перед собою на трясинах, в глубине лесов, дрожащие огни хижин, крытых соломой.

Другие тоже тосковали по родине, хотя и не такой; далекой. Пленные карфагеняне видели за заливом, на склонах Бирсы, полотняные навесы во дворах своих домов. Но вокруг пленных беспрерывно ходила стража. Их всех привязали к одной общей цепи. У каждого на шее был железный обруч, и толпа непрестанно собиралась глядеть на них. Женщины указывали маленьким детям на некогда богатую одежду пленных, висевшую лохмотьями на исхудавшем теле.

Каждый раз при взгляде на Гискона Автарит приходил в бешенство, вспоминая нанесенное ему оскорбление, Он убил бы его, если бы не клятва, которую он дал Нар Гавасу. И вон он удалялся к себе в палатку, пил настойку из ячменя и тмина, пока не лишался чувств от хмеля. Он просыпался в палящий зной, терзаемый страшной жаждой.

Мато тем временем осаждал Гиппо-Зарит.

Но город был защищен озером, соединявшимся с морем, и имел три ограды; а на высотах, окружавших его, тянулась стена, укрепленная башнями. Никогда еще Мато не начальствовал в подобных предприятиях. Кроме того, его мучила мысль о Саламбо, и в его мечтах обладание ее красотой становилось радостью мести, тешившей его гордость. Он чувствовал острое, бешеное, постоянное желание снова ее увидеть. Он даже собирался предложить себя в парламентеры, так как надеялся, попав в Карфаген, добраться до нее. Он часто давал приказания трубить атаку и, никогда не дожидаясь, бросался на мол, который пытались построить на море. Он выворачивал руками камни, колотил, опрокидывал все вокруг, кидался всюду, обнажив меч. Варвары бросались за ним в беспорядке; лестницы с треском ломались, и толпы людей падали в воду, которая ударялась о стены красными брызгами; шум утихал, и нападавшие отходили, чтобы затем начать все снова.

Мато садился у входа в палатку; он утирал рукой лицо, забрызганное кровью, и, обернувшись в сторону Карфагена, вглядывался в горизонт.

Перед ним среди оливковых деревьев, пальм, мирт и платанов расстилались два больших пруда; они шли к третьему озеру, скрытому от взора. За горой виднелись другие горы, и посредине огромного озера высился черный остров пирамидальной формы. Слева, в конце залива, песчаные наносы казались остановившимися большими светлыми волнами; а море, гладкое, точно пол, мощенный плитками ляпис-лазури, мягко поднималось к краю неба. Зелень полей исчезала под длинными желтыми пятнами; рожковые плоды сверкали наподобие кораллов; виноградные лозы спускались с вершин смоковниц; слышно было журчание воды, прыгали хохлатые жаворонки, и последние лучи солнца золотили щиты черепах, выползавших из камышей, чтобы подышать прохладой.

Мато тяжко вздыхал. Он ложился на живот, впивался ногтями в землю и плакал, чувствуя себя несчастным, жалким и брошенным. Никогда она не будет ему принадлежать; он даже не может завладеть городом.

Ночью, оставшись один в палатке, он рассматривал заимф. Что ему дала эта святыня? В голове варвара зародились сомнения. Потом ему стало казаться, что одеяние богини прикосновенно к Саламбо и что от него веет частицей ее души, более нежной, чем дыхание. Он касался заимфа, впитывал его запах, погружал лицо в складки и целовал их, рыдая. Он накидывал его на плечи, чтобы вообразить себе ее близость.

Иногда он вдруг убегал из своей палатки, переступал через спящих солдат, закутанных в плащи, вскакивал на лошадь и два часа спустя был в Утике, в палатке Спендия.

Сперва он говорил об осаде, но приезжал он с тем, чтобы излить свою скорбь о Саламбо. Спендий старался образумить его:

— Не поддавайся таким унизительным страданиям! В прежнее время ты был подвластен другим, а теперь командуешь войском. Если даже Карфаген не будет побежден, все же нам отдадут провинции: мы будем царями!

Не может быть, чтобы обладание заимфом не дало им победы! По мнению Спендия, следовало ждать.

Мато полагал, что покрывало имеет исключительное отношение к ханаанской расе, и с подлинным лукавством варвара говорил себе: «Значит, мне заимф добра не принесет. Но так как карфагеняне его утратили, то им оно тоже не поможет».

Затем его смутила одна мысль: он боялся, что, поклоняясь богу ливийцев, Аптукносу, он оскорбляет Молоха, и робко спросил Спендия, которому из двух следовало бы принести человеческую жертву.

— На всякий случай приноси жертвы обоим! — сказал со смехом Спендий.

Мато, не понимавший такого равнодушия, заподозрил грека в том, что у него есть свой дух-покровитель, о котором он не хочет говорить.



В варварских войсках сталкивались все верования, как и все племена; поэтому воины всегда старались умилостивить, богов других племен, чувствуя перед ними страх. Иные соединяли с верой своей родины чужие обряды. Даже не поклоняясь звездам, приносили жертвы тому или другому светилу, влияние которого могло быть или благотворным, или пагубным. Неведомый амулет, случайно найденный в минуту опасности, становился святыней. Или же обоготворяли какое-нибудь имя, только имя; его называли, даже не стараясь понять, что оно означает. Но, разграбив много храмов, насмотревшись на множество народов и кровопролитий, некоторые переставали верить во что-либо, кроме рока и смерти, и засыпали вечером с безмятежностью хищных животных. Спендий готов был плевать на изображение олимпийца Юпитера, но он боялся громко говорить в темноте и по утрам никогда не забывал обуваться с правой ноги.

Он сооружал против Утики длинную четырехугольную террасу. Но, по мере того как она поднималась все выше, возвышались также и укрепления Утики; то, что одни разрушали, тотчас же воздвигали другие. Спендий относился бережно к солдатам и, придумывая новые планы, старался припомнить военные хитрости, о которых ему рассказывали во время его странствий.

Почему не возвращается Нар Гавас? Всех это сильно тревожило.

Наконец, Ганнон закончил приготовления. Однажды в безлунную ночь он переправил на плотах через Карфагенский залив своих слонов и солдат. Затем они обогнули гору Горячих источников, чтобы не столкнуться с Автаритом, и шли так медленно, что, вместо того чтобы неожиданно нагрянуть к варварам ранним утром, как рассчитал суффет, пришли только на третий день, когда солнце уже высоко стояло в небе.

К Утике с восточной стороны примыкала равнина, которая тянулась до большой карфагенской лагуны; за нею, под прямым углом между двумя низкими горами, начиналась долина; варвары расположились лагерем дальше налево, чтобы заградить порт; они еще спали в палатках (в этот день обе стороны, слишком уставшие чтобы сражаться, отдыхали), когда вдруг на повороте за холмами показалась карфагенская армия.

Обозная прислуга, вооруженная пращами, размещена была на флангах. Первый ряд составляла гвардия легионеров в золотых чешуйчатых латах, верхом на толстых лошадях без грив, без ушей и шерсти, украшенных серебряным рогом посредине лба, чтобы сделать их похожими на носорогов. Между эскадронами юноши в маленьких касках раскачивали в каждой руке по дротику из ясеневого дерева; длинные пики тяжелой пехоты подвигались сзади. Все эти купцы нагромоздили на себя как можно больше оружия: у некоторых были по два меча и, кроме того, копье, топор и палица; другие были, как дикобразы, утыканы стрелами, и руки их оттопыривались от панцирей из роговых полос или железных блях. Наконец, появились громоздкие высокие военные машины; карробалисты, онагры,[67] катапульты и скорпионы[68] покачивались на повозках, запряженных мулами и четверками быков. По мере того как армия развертывалась, начальники, задыхаясь, бегали-взад и вперед, отдавая приказания, соединяя ряды и сохраняя нужное расстояние между ними, Старейшины, назначенные полководцами, явились в пурпуровых шлемах с пышной бахромой, которая запутывалась в ремнях котурнов. Их лица, вымазанные румянами, лоснились под огромными касками, украшенными изображениями богов; щиты были отделаны по краям слоновой костью, покрытой драгоценными камнями, и казалось, что это солнца двигаются вдоль медных стен.

Карфагеняне ступали так тяжело, что солдаты насмешливо приглашали их присесть. Они кричали, что сейчас выпустят кишки из их толстых животов, сотрут позолоту с их кожи и дадут им напиться железа.

На шесте, вбитом перед палаткой Спендия, вдруг появился кусок зеленого холста: это был сигнал. Карфагенское войско ответило на него грохотом труб, кимвалов, флейт из ослиных костей и тимпанов. Варвары уже перескочили через ограду. Сражающиеся очутились лицом к лицу на расстоянии полета дротика.

Тогда один балеарский пращник выступил на шаг вперед, вложил в ремень глиняное ядро и завертел рукой; раздался треск щита из слоновой кости, и войска вступили в бой.

Греки кололи лошадям ноздри остриями копий, и лошади опрокидывались на всадников. Рабы, которые должны были метать камни, брали слишком крупные, и они падали тут же, подле них. Карфагенские пехотинцы, размахивая длинными мечами, обнажали свое правое крыло. Варвары ворвались в их ряды и рубили сплеча, топтали умирающих и убитых, ослепленные кровью, брызгавшей им в лицо. Груда копий, шлемов, панцирей, мечей и сплетающихся тел кружилась, раздаваясь и сжимаясь упругими толчками. Карфагенские когорты все больше редели, машины увязали в песках; наконец, носилки суффета (его большие носилки с хрустальными подвесками), которые были на виду с самого начала боя и покачивались среди солдат, как лодка на волнах, вдруг куда-то исчезли. Не значило ли это, что он убит? Варвары остались одни.

Пыль вокруг них опадала, и они начали петь, когда появился Ганнон на слоне. Он был о непокрытой головой; сидевший за ним негр держал зонт из виссона. Ожерелье из синих блях билось о цветы его черной туники; алмазные обручи сжимали его толстые руки. Раскрыв рот, он потрясал огромным копьем, которое расширялось к концу в виде лотоса и сверкало, точно зеркало.

Тотчас земля содрогнулась, и варвары увидели бегущих на них сплоченным рядом всех карфагенских слонов. Клыки у них были позолочены, уши выкрашены в синий цвет и покрыты бронзой; на ярко-красных попонах раскачивались кожаные башни, и в каждой башне сидело по три стрелка с натянутыми луками.

Солдаты едва удержали оружие и сомкнули ряды в полном беспорядке. Их леденил ужас, и они не знали, что делать.

С высоты башен в них уже бросали дротики, простые и зажигательные стрелы, лили расплавленный свинец; некоторые, чтобы взобраться на башни, хватались за бахрому попон. Им отрубали руки ножами, и они падали навзничь на выставленные мечи. Непрочные пики ломались; слоны прорывались через фаланги, как вепри через густую траву; они вырывали хоботами колья, опрокидывали палатки, пробегая лагерь из конца в конец. Варвары спасались бегством. Они прятались за холмами, окаймлявшими долину, через которую пришли карфагеняне.

Победитель Ганнон подошел к воротам Утики. Он приказал затрубить в трубы. Трое городских судей появились на вершине башни между бойницами.

Но жители Утики не пожелали принять у себя столь сильно вооруженных гостей. Ганнон вспылил. Наконец, они согласились впустить его с небольшой свитой.

Улицы были слишком узки для слонов, пришлось оставить их у ворот.

Как только суффет вступил в город, к нему явились с поклоном городские власти. Он отправился в бани и призвал своих поваров.


Три часа спустя он еще сидел в бассейне, наполненном маслом киннамона, и, купаясь, ел на разостланной перед ним бычьей шкуре языки фламинго с маком в меду. Лекарь Ганнона, недвижный, в длинной желтой одежде, время от времени приказывал подогревать ванну, а двое мальчиков, наклонившись над ступеньками бассейна; растирали суффету ноги. Но заботы о теле не останавливали его мыслей о государственных делах. Он диктовал письмо Великому совету и, кроме того, придумывал, как бы наказать с наибольшей жестокостью взятых им в плен варваров.

— Подожди! — крикнул он рабу, который стоя писал на ладони. — Пусть их приведут сюда! Я хочу на них посмотреть.

С другого конца зала, наполненного белесым паром, пронизанного красными пятнами факелов, вытолкнули вперед трех варваров: самнита, спартанца и каппадокийца.

— Продолжай! — сказал Ганнон. — «Радуйтесь, светочи Ваалов! Ваш суффет уничтожил прожорливых псов! Да будет благословенна Республика! Прикажите вознести благодарственные молитвы!»

Он увидел пленников и расхохотался.

— А, это вы, храбрецы из Сикки! Сегодня вы уже не так громко кричите! Это я! Узнаете меня? Где же ваши мечи? Ай, какие страшные!

Он сделал вид, будто хочет спрятаться от страха.

— Вы требовали лошадей, женщин, земель и уж, наверное, судейских и жреческих должностей! Почему бы и не требовать? Хорошо, будут вам земли, да еще какие, оттуда вы больше никогда не уйдете! И вас поженят на новешеньких виселицах! Жалованья просите? Вам его вольют в горло расплавленным свинцом! И я вам дам отличные места, очень высоко, среди облаков, поближе к орлам!

Три волосатых варвара в лохмотьях смотрели на него, не понимая, что он говорит. Они были ранены в колени, и их схватили, набросив на них веревки. Толстые цепи, которыми им заковали руки, волочились по плитам пола. Ганнона раздражала их невозмутимость.

— На колени! На колени, шакалы, нечисть, прах, дерьмо! Они смеют не отвечать?! Довольно! Молчать! Содрать с них кожу живьем! Нет, подождите!

Он пыхтел, как гиппопотам, дико вращая глазами. Благоуханное масло выливалось через край бассейна под грузом его тела и прилипало к покрытой струпьями коже, которая при свете факелов казалась розовой.

Он продолжал диктовать:

— «Мы сильно страдали от солнца целых четыре дня. При переходе через Макар погибли мулы. Несмотря на их положение и чрезвычайную храбрость…» О, Демонад, как я страдаю! Вели нагреть кирпичи, и чтобы их накалили докрасна!

Послышался стук лопаток и треск разводимого огня. Курения еще сильнее задымились в широких курильницах, и голые массажисты, потевшие, как губки, стали втирать в тело Ганнона мазь, приготовленную из пшеницы, серы, красного вина, собачьего молока, мирры, гальбана и росного ладана. Нестерпимая жажда мучила его, но человек в желтой одежде не дал ему утолить ее, а протянул золотую чашу, в которой дымился змеиный отвар.

— Пей! — сказал он. — Пей для того, чтобы сила змей, рожденных от солнца, проникла в мозг твоих костей. Мужайся, отблеск богов! Ты ведь знаешь, что жрец Эшмуна следит за жестокими звездами вокруг созвездия Пса, от которых исходит твоя болезнь. Они бледнеют, как струпья у тебя на теле, и ты не умрешь.

— Да, конечно, — подхватил суффет. — Ведь я не умру!

Дыхание, исходившее из его посиневших губ, было более смрадно, чем зловоние трупа. Точно два угля горели на месте его глаз, лишенных бровей. Морщинистая складка кожи свисала у него над лбом; уши оттопыривались, распухая, и глубокие морщины, образуя полукруги вокруг ноздрей, придавали ему странный и пугающий вид дикого зверя. Его хриплый голос похож был на вой. Он сказал:

— Ты, может быть, прав, Демонад. Действительно, много нарывов уже зажило. Я чувствую себя отлично. Смотри, как я ем!

Не столько из жадности, как для того, чтобы убедить самого себя в улучшении своего здоровья, Ганнон стал пробовать начинку из сыра и из майорана, рыбу, очищенную от костей, тыкву, устрицы, яйца, хрен, трюфели и жареную мелкую дичь. Поглядывая на пленников, он с наслаждением придумывал муки, которым их подвергнет. Но он вспомнил Сикку, и все бешенство его терзаний излилось в ругательствах на трех варваров:

— Ах, предатели! Негодяи! Подлецы! Проклятые! И вы осмелились оскорблять меня, меня! Суффета! Их заслуги, цена их крови, — говорили они! Ах, да! Их кровь!

Потом он продолжал, обращаясь к самому себе:

— Всех прикончим! Ни одного не продадим! Лучше бы отвести их в Карфаген! Они увидели бы меня… Но я, кажется, не привез с собой достаточно цепей? Пиши: пришлите мне… сколько их? Пошли спросить Мугумбала. Никакой пощады! Принесите мне в корзинках отрезанные у всех руки!

Но вдруг странные крики, глухие и в то же время резкие, донеслись до залы, заглушая голос Ганнона и звон посуды, которую расставляли вокруг него. Крики усилились, и вдруг раздался бешеный рев слонов. Можно было подумать, что возобновляется сражение. Страшное смятение охватило город.

Карфагеняне не думали преследовать варваров. Они расположились у подножья стен со своим добром, слугами — всей роскошью сатрапов, и веселились в своих великолепных палатках, обшитых жемчугом, в то время как лагерь наемников представлял собою груду развалин. Спендий, однако, вскоре воспрянул духом. Он отправил Зарксаса к Мато, обошел леса и собрал своих людей (потери были незначительны). Взбешенные тем, что их победили без боя, они вновь сплотили свои ряды; в это время был найден чан с нефтью, несомненно оставленный карфагенянами. Тогда Спендий велел взять свиней на фермах, обмазал их нефтью, зажег и пустил по направлению к Утике.

Слоны, испуганные пламенем, бросились бежать. Дорога шла вверх; в них стали бросать дротики. Тогда слоны повернули назад, побивая карфагенян. Они рвали их клыками и топтали ногами. Вслед за ними с холмов спускались варвары. Пунический лагерь, не защищенный окопами, разрушен был после первой же атаки, а карфагеняне оказались раздавленными у городских стен, так как им не хотели открывать ворот, боясь наемников.

Стало светать; с запада приближалась пехота Мато. Одновременно показалась конница: это был Нар Гавас со своими нумидийцами. Перескакивая через рвы и кусты, они гнались за беглецами, как борзые, травящие зайцев. Эта перемена военного счастья и прервала слова суффета. Он крикнул, чтобы ему помогли выйти из паровой ванны. Три пленника все еще стояли перед ним. Негр (тот, который нес его зонт во время боя) наклонился к его уху.

— Так что же? — медленно ответил ему суффет. — Убить их! — отрывисто прибавил он.

Эфиоп вынул засунутый за пояс длинный кинжал, и три головы скатились. Одна из них, подпрыгивая среди остатков пира, попала в бассейн и там плавала несколько времени с открытым ртом, с остановившимися глазами. Утренний свет проникал в расщелины стены; из трех тел, упавших ниц, кровь била фонтаном, и кровавая пелена расплывалась по мозаичному полу, посыпанному синим порошком. Суффет опустил руку в этот горячий ил и стал растирать кровью колени: это было целебное средство.

Вечером он бежал со свитой из города и направился в горы, чтобы нагнать свое войско.

Ему удалось найти его остатки.

Четыре дня спустя он был в Горзе, над ущельем, когда внизу показалось войско Спендия. Двадцать надежных копий, атаковав фронт колонны, легко остановили бы наступавшее войско; карфагеняне, пораженные появлением наемников, пропустили их мимо себя. Ганнон узнал в арьергарде царя нумидийцев. Нар Гавас поклонился, приветствуя его, и сделал знак, которого Ганнон не понял.

Возвращение в Карфаген сопровождалось всяческими страхами. Подвигались вперед только ночью; днем прятались в оливковых рощах. На каждом этапе несколько человек умирало; часто всем казалось, что они погибли. Наконец, они добрались до Гермейского мыса, куда за ними прибыли корабли.

Ганнон так устал и был в таком отчаянии, в особенности от потери слонов, что просил Демонада дать ему яду. Он заранее чувствовал себя распятым на кресте.

Карфаген не имел силы возмутиться против него. Потеряно было четыреста тысяч девятьсот семьдесят два шекеля серебра, пятнадцать тысяч шестьсот двадцать три шекеля золота, погибло восемнадцать слонов, убито было четырнадцать членов Великого совета, триста человек богачей, восемь тысяч граждан, пропал хлеб, которого хватило бы на три месяца, много клади и все военные машины! Измена Нар Гаваса была несомненна. Обе осады возобновились. Армия Автарита растянулась от Туниса до Радеса. С высоты Акрополя виден был расстилавшийся по небу дым пожарищ: то горели замки богатых.

Только один человек мог бы спасти Республику. Теперь все раскаивались, что недостаточно ценили его, и даже партия мира постановила приносить жертвы богам, молясь о возвращении Гамилькара.

Вид заимфа потряс Саламбо. Ей слышались ночью шаги богини, и она просыпалась с криками ужаса. Она посылала каждый день пищу в храмы. Таанах изнемогала, исполняя ее приказания, и Шагабарим не покидал ее.

VII. Гамилькар Барка

Глашатай лунных смен, который бодрствовал все ночи на кровле храма Эшмуна, чтобы возвещать звуками трубы о всех движениях светила, увидел однажды утром с западной стороны нечто вроде птицы, касавшейся длинными крыльями поверхности моря.

Это был корабль с тремя рядами гребцов; нос корабля был украшен резной фигурой лошади. Всходило солнце. Глашатай лунных смен приставил руку к глазам, потом схватил рожок и затрубил на весь Карфаген.

Из всех домов выбежали люди; сначала не хотели верить друг другу, спорили; мол был покрыт народом. Наконец, узнали трирему[69] Гамилькара.

Она приближалась, гордая и суровая, с прямой реей, с вздувшимся вдоль мачты парусом, разрезая вокруг себя пену. Гигантские весла мерно ударяли по волнам; время от времени край киля, имевшего форму плуга, высовывался наружу, а под закруглением, которым оканчивался нос, лошадь с головой из слоновой кости, поднявшись на дыбы, как бы неслась стремительным бегом вдоль равнин моря.

Когда корабль огибал мыс, парус спустили, так как ветер стих, и рядом с кормчим показался человек с непокрытой головой; то был он, суффет Гамилькар! На нем сверкали железные латы; красный плащ, прикрепленный на плечах, не закрывал рук, длинные жемчужины висели у него в ушах, черная густая борода касалась груди.

Галера, качаясь среди скал, шла вдоль мола; толпа следовала за нею по каменным плитам и кричала, приветствуя Гамилькара:

— Привет тебе! Благословение! Око Камона, спаси нас! Во всем виноваты богатые! Они хотят твоей смерти! Берегись, Барка!

Он ничего не отвечал, точно его окончательно оглушил шум морей и битв. Но когда трирема проходила под лестницей, спускавшейся с Акрополя, Гамилькар поднял голову и, скрестив руки, поглядел на храм Эшмуна. Взгляд его поднялся еще выше, к широкому ясному небу; он суровым голосом дал приказ матросам, трирема подпрыгнула, задев идола, поставленного в конце мола, чтобы останавливать бури. Она вошла в торговую гавань, загрязненную отбросами, щепками и шелухой от плодов, отталкивая и врезаясь в другие корабли, прикрепленные к сваям и заканчивавшиеся пастью крокодила. Толпа сбегалась, некоторые пустились вплавь. Трирема уже прошла вглубь и подошла к воротам, утыканным гвоздями. Ворота поднялись, и трирема исчезла под глубоким сводом.

Военный порт был совершенно отделен от города; когда прибывали послы, им приходилось идти между двумя стенами по проходу, который вел налево и заканчивался у храма Камона. Вокруг бассейна, круглого, как чаша, шли набережные, где построены были клетки для кораблей. Перед каждой из них возвышались две колонны; капители были украшены рогами Аммона, и таким образом портики тянулись сплошь вокруг всего бассейна. Посредине, на острове, стоял дом морского суффета.

Вода была такая прозрачная, что виднелось дно, вымощенное белыми камешками. Уличный шум сюда не доходил, и Гамилькар, проезжая мимо, узнавал суда, которыми он некогда командовал.

Их оставалось не более двадцати; они стояли на суше, накренившись набок, или прямо на киле, с очень высокими кормами и выгнутыми носами, украшенными позолотой и мистическими символами. У химер пропали крылья, у богов Патэков — руки, у быков — серебряные рога. Полинявшие, гниющие, недвижные, они еще дышали прошлым, еще хранили запах былых странствований, подобно искалеченным солдатам, вновь повстречавшим своего повелителя, они как бы говорили: «Это мы, это мы! Но и ты потерпел поражение!»

Никто, кроме морского суффета, не имел права вступать в адмиральский дом. До тех пор, пока не было доказательства его смерти, он считался живым, старейшины избавлялись этим от лишнего начальства. И по отношению к Гамилькару они не отступили от старого обычая.

Суффет вошел в пустые покои; повсюду он находил на прежнем месте оружие, мебель, знакомые предметы; это его удивляло; под лестницей еще сохранился в курильнице пепел благовоний, зажженных при его отъезде для заклинания Мелькарта. Не таким представлял он себе свое возвращение! Все, что он совершил, все, что видел, воскресало в его памяти: штурмы, пожары, легионы, бури, Дрепан, Сиракузы, Лилибей,[70] гора Этна, Эрике, пять лет сражений, — все, вплоть до того рокового дня, когда, сложив оружие, Карфаген потерял Сицилию. Потом он вспомнил лимонные рощи, пастухов со стадами коз на серых горах, и у него забилось сердце, когда он представил себе другой Карфаген, который он мечтал там воздвигнуть. Все его планы, все воспоминания проносились у него в голове, еще оглушенной качкой корабля. Им овладела тревога; вдруг, теряя силы, он почувствовал потребность общения с богами.

Он поднялся на верхний этаж своего дома. Потом, вынув из золотой раковины, висевшей у него на руке, лопаточку с насаженными на нее гвоздями, открыл маленькую комнату овальной формы.

Тонкие черные кружки, вставленные в стену, прозрачные, как стекло, освещали комнату мягким светом. Между рядами этих одинаковых дисков были просверлены отверстия, как в урнах колумбариев. В каждом отверстии находился круглый темный камень, с виду очень тяжелый. Только люди высокого духа поклонялись этим абаддирам, упавшим с луны. Своим падением они означали светила, небо, огонь, своим цветом — мрачную ночь, а своей плотностью — внутреннюю связь всего на земле. Воздух в таинственном обиталище был удушливый. От морского песка, занесенного, очевидно, ветром в дверь, лежал на круглых камнях в нишах белый налет. Гамилькар пересчитал их, потом укрыл лицо покрывалом шафранного цвета и, упав на колени, распростерся на полу, вытянув обе руки.

Дневной свет ударял в листья черного лотоса. В их прозрачной толще вырисовывались деревья, горы, вихри, смутные формы животных; свет проникал в комнату, грозный и в то же время мирный, каким он должен быть по ту сторону солнца, в угрюмых пространствах грядущего созидания. Гамилькар старался изгнать из своих мыслей все формы, все символы и все наименования богов, чтобы лучше постигнуть недвижный дух, скрытый за внешними явлениями. В него как будто проникла жизнь планеты, и все более глубоким и мудрым становилось его презрение к смерти и ко всему случайному. Когда он поднялся, то был преисполнен спокойного мужества, не подвластного жалости и страху. Чувствуя, что у него захватывает дыхание, он направился на вершину башни, которая возвышалась над Карфагеном.

Город, углубляясь, спускался вниз длинным сгибом со своими куполами, храмами, золотыми кровлями, домами, пальмовыми рощами, с расставленными в разных местах стеклянными шарами, откуда разливался свет. Укрепления были как бы гигантской оправой этого рога изобилия, раскрывавшегося ему навстречу. Он видел внизу порты, площади, внутренности дворов, узор улиц, людей, казавшихся совсем маленькими, почти вровень с мостовыми. О, если бы Ганнон не опоздал в то утро сражения у Эгатских островов! Глаза Гамилькара устремились к краю горизонта, и он протянул в сторону Рима свои дрожащие руки.

Толпа расположилась на ступеньках Акрополя. На площади Камона люди толкались, стараясь увидеть суффета. Все террасы покрылись народом; некоторые узнали его и кланялись. Он удалился, чтобы усилить нетерпение толпы.

Внизу, в зале, Гамилькар застал самых значительных из своих сторонников: Истатена, Субельдия, Гиктамона, Ейюба и других. Они рассказывали ему обо всем, что произошло со времени заключения мира: о скупости старейшин, об уходе солдат, их возвращении, их требованиях, о взятии в плен Гискона, о похищении заимфа, о помощи Утике и о том, как от нее отступились: но никто не решался рассказать ему о событиях, касавшихся его самого. Наконец, они разошлись, чтобы снова свидеться ночью на собрании старейшин в храме Молоха.

Когда они ушли, у дверей поднялся шум. Кто-то хотел войти, несмотря на запрет слуг. Крики усилились. Гамилькар приказал впустить человека, желавшего его видеть.

В зал вошла старая негритянка, сгорбленная, вся в морщинах, дрожащая, с тупым лицом, закутанная до пят в широкое синее покрывало. Она подошла прямо к суффету, и они взглянули друг другу в глаза. Вдруг Гамилькар вздрогнул. Он поднял руку, и рабы удалились. Сделав знак негритянке, чтобы она осторожно следовала за ним, он увлек ее за руку в отдаленную комнату.

Негритянка бросилась на землю и стала целовать его ноги. Он резким движением поднял ее.

— Где ты его оставил, Иддибал?

— Там, господин.

Сняв покрывало, негритянка потерла себе рукавом лицо: черный цвет кожи, старческое дрожание и согбенная спина — все исчезло. Перед Гамилькаром стоял сильный старик с лицом, обветренным песками, бурями и морем. Пучок белых волос торчал на его черепе, как хохолок птицы: он насмешливо показал взглядом на скрывавшие его одежды, которые сбросил на пол.

— Это ты хорошо придумал, Иддибал. Очень хорошо!

Потом Гамилькар прибавил, пронизывая его острым взглядом:

— Никто еще не догадывается?

Старик поклялся ему Кабирами, что свято хранит тайну. Они не покидают своей хижины в трех днях пути от Гадрумета, на берегу, где кишат черепахи и где на дюнах растут пальмы.

— Согласно твоему приказу, господин, я учу его метать копье и править лошадьми.

— Он ведь сильный, правда?

— Да, господин, и очень отважный! Не боится ни змей, ни грома, ни призраков. Бегает босиком, как пастух, по краю пропастей.

— Продолжай, продолжай!

— Он устраивает западни для диких зверей. В прошлом месяце, поверишь ли, он поймал орла и потащил его за собой. Кровь птицы и кровь ребенка, падая крупными каплями, мелькала в воздухе, точно лепестки розы, носимые ветром. Взбешенная птица окутывала его бьющимися крыльями, он прижимал ее к груди, и, по мере того как орел умирал, смех мальчика звучал все громче, яркий, сверкающий, как звон мечей.

Гамилькар опустил голову, ослепленный этими предзнаменованиями величия.

— Но вот уже несколько времени, как им овладела тревога: он следит взором за парусами, мелькающими на море, он грустит и отталкивает пищу, он спрашивает про богов и хочет увидеть Карфаген.

— Нет, нет, еще не пришло время! — воскликнул суффет.

Старый раб, видимо, знал, какая опасность пугает Гамилькара, и продолжал:

— Как его удержать? Мне уже приходится тешить его обещаниями, и в Карфаген я попал сегодня только для того, чтобы купить ему кинжал с серебряной рукоятью, осыпанной жемчугом.

Потом он рассказал, что, увидев суффета на террасе, он выдал себя портовой страже за одну из служанок Саламбо и только таким образом смог к нему проникнуть.

Гамилькар погрузился в долгое раздумье и, наконец, сказал:

— Явись завтра в Мегару на закате солнца, за мастерские, изготовляющие пурпур, и крикни три раза шакалом. Если ты меня не увидишь, то приходи в Карфаген каждое первое число месяца. Не забудь ничего! Люби его! Теперь ты можешь говорить ему о Гамилькаре.

Раб снова надел одежду, в которой явился, и они вышли вместе из дома и из порта.

Гамилькар продолжал путь один, без свиты, ибо собрания старейшин были в чрезвычайных случаях всегда тайными, и туда отправлялись скрытно.

Сначала он шел вдоль восточного фасада Акрополя, затем миновал Овощной рынок, галереи Кинидзо, квартал торговцев благовониями. Редкие огни угасали, широкие улицы пустели; потом появились тени, скользившие во мраке. Они следовали за ним, к ним присоединились другие, и все, так же как и он, направлялись в сторону Маппал.

Храм Молоха построен был в мрачном месте, у подножия крутого ущелья. Снизу видны были только высокие стены, бесконечно поднимавшиеся вверх,как у чудовищной гробницы. Ночь была темная, и над морем навис туман; оно билось об утес с шумом, подобным хрипу и рыданиям. Тени постепенно исчезали, точно пройдя сквозь ограду.

Войдя в ворота, пришедшие попадали в большой четырехугольный двор, окруженный аркадами. Посредине возвышалось восьмигранное строение. Над строением поднимались купола, громоздясь вокруг второго этажа, поддерживавшего круглую башню; над нею высилась конусообразная кровля с вогнутыми краями; на конус насажен был шар.

В цилиндрах филигранной работы горели огни; цилиндры были прилажены к шестам, которые держали в руках служители. Светильники колыхались под напором ветра и бросали красные отсветы на золотые гребни, которые поддерживали на затылке волосы, заплетенные в косы; служители бегали и окликали друг друга, готовясь к приему старейшин.

На каменных плитах пола расположились в позах сфинксов громадные львы, живые символы всепожирающего солнца. Они дремали, полузакрыв веки. Проснувшись от шума шагов и голосов, они медленно поднимались, подходили к старейшинам, которых узнавали по платью, и терлись об их бока, выгибая спины и звучно зевая. При свете факелов виден был пар их дыхания. Волнение усилилось, двери закрылись, все жрецы разбежались, и старейшины исчезли за круглой колоннадой, которая образовала глубокое преддверие храма.

Колонны были расположены наподобие колец Сатурна — один круг в другом, сначала круг, обозначающий год, в нем — месяцы и в месяцах — дни, последний круг примыкал к стене святилища.

Там старейшины оставляли свои палки из рога нарвала, ибо закон, всегда соблюдавшийся, наказывал смертью того, кто осмелился бы придти на заседание с каким-либо оружием. У многих одежда была разорвана снизу в каком-нибудь одном месте, отмеченном пурпуровой нашивкой, чтобы показать, что, оплакивая смерть близких, они не жалели платья. Но этот знак печали служил и для того, чтобы одежда не рвалась дальше. Другие прятали бороду в мешочек из фиолетовой кожи, и мешочек этот прикреплялся двумя шнурками к ушам. Все обнимались при встрече, прижимая друг друга к груди. Они окружили Гамилькара, поздравляя его; их можно было принять за братьев, встречающихся после долгой разлуки.

Люди эти, в большинстве своем, были приземисты, с горбатыми носами, как у ассирийских колоссов. В некоторых, однако, сказывалась африканская кровь и происхождение от предков-кочевников. У них больше выдавались скулы, они были выше ростом, и ноги их были тоньше. Те же, которые проводили весь день в своих конторах, были совсем бледны; другие носили на себе печать суровой жизни в пустыне; необычайные драгоценности сверкали на всех пальцах их смуглых рук, обожженных солнцем неведомых стран. Мореплавателей можно было отличить по раскачивающейся походке, от землепашцев исходил запах виноградного пресса, сена и пота вьючных животных. Эти старые пираты возделывали теперь поля руками наемных рабочих; и эти купцы, накопившие деньги, снаряжали теперь суда, а земледельцы кормили рабов, знающих разные ремесла. Все они обладали глубоким знанием религиозных обрядов, были хитры, беспощадны и богаты. Они казались уставшими от долгих забот. Их глаза, полные огня, смотрели недоверчиво, а привычка к странствованиям и ко лжи, к торговле и к власти наложила на них отпечаток коварства и грубости, скрытой и исступленной жестокости. К тому же влияние бога, которому они поклонялись, омрачало их душу.

Они прошли сначала через сводчатый зал яйцевидной формы. Семь дверей, соответствуя семи планетам, вырисовывались против стены семью квадратами разного цвета. Пройдя через длинную комнату, они вошли в другой такой же зал.

В глубине зала горел канделябр, весь разукрашенный резными цветами, и на каждой из его восьми золотых ветвей в алмазной чашечке плавал фитиль из виссона. Канделябр стоял на последней из длинных ступенек, которые вели к большому алтарю с бронзовыми рогами по углам. Две боковые лестницы поднимались к плоской вершине алтаря. Камней не было видно; алтарь был, точно гора скопившегося пепла, и на нем что-то медленно дымилось. Дальше, над канделябром и гораздо выше алтаря, стоял Молох, весь из железа, с человеческой грудью, в которой зияли отверстия; Его раскрытые крылья простирались по стене, вытянутые руки спускались до земли; три черных камня, окаймленных желтым кругом, изображали на его лбу три зрачка; он со страшным усилием вытягивал вперед свою бычью голову, точно собираясь замычать.

Вокруг комнаты расставлены были табуреты из черного дерева. Позади каждого из них, на бронзовом стержне, стоявшем на трех лапах, висел светильник. Свет отражался в перламутровых ромбах, которыми вымощен был пол. Зал был так высок, что красный цвет стен по мере приближения к своду казался черным, и три глаза идола вырисовывались на самом верху, как звезды, наполовину исчезающие во мраке.

Старейшины расположились на табуретах из черного дерева, подняв на голову полы своих одежд; они сидели неподвижно, скрестив руки в широких рукавах, и перламутровый пол казался светящейся рекой, которая, струясь от алтаря к двери, текла под их голыми ногами.

Четыре верховных жреца находились посредине, спиной друг к другу, на четырех крестообразно расположенных сидениях из слоновой кости. Верховный жрец Эшмуна был в лиловой одежде, верховный жрец Танит — в одежде из белого льна, верховный жрец Камона — в рыжем шерстяном одеянии, а верховный жрец Молоха — в пурпуровом.

Гамилькар направился к канделябру. Он обошел его кругом, осмотрел горевшие фитили, потом посыпал на них душистый порошок; на концах фитилей показалось фиолетовое пламя.

Раздался резкий голос, ему стал вторить другой, и сто старейшин вместе с четырьмя жрецами и Гамилькаром запели гимн. Повторяя одни и те же слова, они усиливали звук, голоса их возвышались, гремели, становились страшными и вдруг умолкли.

Несколько времени прошло в ожидании. Наконец Гамилькар вынул спрятанную у него на груди маленькую статуэтку с тремя головами, синюю, как сапфир, и поставил ее перед собой. Это было изображение Истины, вдохновительницы его речей. Потом он снова спрятал ее на груди, и все стали кричать, точно охваченные внезапным гневом:

— Ведь варвары твои добрые друзья! Изменник! Бесстыдный предатель! Ты вернулся, чтобы присутствовать при нашей гибели? Дайте ему ответить! Нет! Нет!..

Они мстили за сдержанность, которую вынуждены были только что соблюдать во время политического церемониала. И хотя они желали возвращения Гамилькара, но все же возмущались тем, что он не предотвратил их поражения или, вернее, не претерпел его вместе с ними.

Когда шум затих, поднялся с места верховный жрец Молоха.

— Мы спрашиваем тебя, почему ты не вернулся в Карфаген?

— Вам что за дело? — презрительно ответил суффет.

Крики их усилились.

— В чем вы меня обвиняете? Разве я плохо вел войну? Вы видели планы моих сражений, вы, спокойно предоставившие варварам…

— Довольно! Довольно!..

Он продолжал тихим голосом, чтобы его лучше слушали:

— Да, правда. Я ошибаюсь, светочи Ваалов! Среди вас есть бесстрашные люди! Встань, Гискон!

Осматривая ступеньки алтаря, прищуривая глаза, точно отыскивая кого-то, он повторил:

— Встань, Гискон! Теперь ты можешь выступить против меня. Они тебя поддержат. Но где же он?

Потом он добавил, точно поправляя себя:

— Ну да, конечно, он у себя дома! Он окружен сыновьями и отдает приказы своим рабам. Он счастлив и пересчитывает на стене почетные ожерелья, которыми наградило его отечество!

Пожимая плечами, точно под ударами хлыста, они беспокойно задвигались.

— Вы даже не знаете, жив он или мертв!

И, не обращая внимания на их возгласы, он говорил им, что, предав суффета, они тем самым предали Республику и что мир с римлянами, при всей его кажущейся выгоде, был пагубнее, чем двадцать битв.

Несколько человек стали рукоплескать ему, но это были наименее богатые из членов Совета, которых всегда подозревали в тяготении к народу или к тирании. Их противники, начальники Сисситов и администраторы, превосходили их числом: наиболее влиятельные поместились около Ганнона, который сидел в другом конце зала, перед высокой дверью, завешенной фиолетовой драпировкой.

Он скрыл под румянами язвы на лице. Но золотая пудра осыпалась с его волос на плечи двумя блестящими пятнами, и видно было, что они белесые, жидкие и вьющиеся, как шерсть. Повязки, пропитанные жирными благовониями, которые просачивались наружу и капали на пол, скрывали его руки. Его здоровье, видимо, ухудшалось; глаза совершенно исчезали под опухшими веками. Чтобы что-нибудь видеть, он должен был закидывать голову. Его сторонники убеждали его ответить Гамилькару. Наконец, он заговорил хриплым, отвратительным голосом:

— Не будь таким надменным, Барка! Мы все побеждены! Нужно мириться с несчастьем! Покорись и ты!

— Расскажи нам лучше, — возразил с улыбкой Гамилькар, — как это ты повел свои галеры на римские корабли?

— Меня гнал ветер, — ответил Ганнон.

— Ты, точно носорог, топчешься в своих нечистотах: ты выставляешь напоказ свою глупость! Молчи лучше!

И они стали обвинять друг друга, заспорив о битве у Эгатских островов.

Ганнон упрекал Гамилькара за то, что тот не пошел ему навстречу.

— Но я бы этим разоружил Эрике. Кто тебе мешал выйти в море? Ах да, я забыл, — слоны боятся моря!

Сторонникам Гамилькара так понравилась эта шутка, что они начали громко хохотать. Свод гудел точно от ударов в кимвалы.

Ганнон запротестовал против несправедливого оскорбления, утверждая, что он заболел вследствие простуды, схваченной при осаде Гекатомпиля. Слезы текли по его лицу, как зимний дождь по развалившейся стене.

Гамилькар продолжал:

— Если бы вы меня любили так, как его, в Карфагене царила бы теперь великая радость! Сколько раз я взывал к вам, а вы всегда отказывали мне в деньгах!

— Они были нужны нам самим, — ответили начальники Сисситов.

— А когда мое положение было отчаянным и мы пили мочу мулов и грызли ремни наших сандалий, когда мне хотелось, чтобы каждая былинка травы превратилась в солдата, и я готов был составлять батальоны из гниющих трупов наших людей, вы отозвали последние мои корабли!

— Мы не могли рисковать всем нашим имуществом, — ответил Баат-Баал, владевший золотыми приисками в Гетулии Даритийской.

— А что вы делали тем временем здесь, в Карфагене, укрывшись за стенами ваших домов? Нужно было оттеснить галлов на Эридан, хананеяне могли явиться в Кирены, и в то время как римляне посылали послов к Птолемею…

— Теперь он уже восхваляет римлян!

И кто-то крикнул ему:

— Сколько они заплатили тебе, чтобы ты их защищал?

— Спроси об этом равнины Бруттиума, развалины Локра,[71] Метапонта[72] и Гераклеи![73] Я сжег там все деревья, ограбил храмы и даже предал смерти внуков их внуков…

— Ты высокопарен, как ритор, — сказал Капурас, прославленный купец. — Чего ты хочешь?

— Я говорю, что нужно быть или более хитроумным, или более грозным! Если вся Африка сбрасывает с себя ваше иго, то потому, что вы слабосильны и не умеете укрепить свое господство! Агафоклу, Регулу,[74] Сципиону — всем этим смельчакам стоит только высадиться, чтобы отвоевать Африку. Когда ливийцы на востоке столкуются с нумидийцами на западе, когда кочевники придут с юга и римляне с севера…

Раздался крик ужаса.

— Да, вы будете тогда бить себя в грудь, валяться в пыли и рвать на себе плащи! Но будет поздно! Придется вертеть жернова в Субурре и собирать виноград на холмах Лациума.

Они хлопали себя по правому бедру в знак негодования, и рукава их одежд поднимались, как большие крылья испуганных птиц. Гамилькар, охваченный неистовством, продолжал говорить, стоя на верхней ступеньке алтаря, весь дрожа, страшный с виду. Он поднимал руки, и огонь светильника, горевшего за ним, просвечивал между его пальцами, точно золотые копья.

— У вас отнимут корабли, земли, колесницы! Не будет у вас висячих постелей и рабов, растирающих вам тело! Шакалы будут спать в ваших дворцах, и плуг разроет ваши гробницы. Ничего не останется, кроме крика орлов и развалин. Ты падешь, Карфаген!

Четыре главных жреца протянули руки, как бы ограждая себя, от проклятий. Все поднялись с мест. Но морской суффет, священнослужитель, находился под покровительством Солнца и был неприкосновенен до тех пор, пока его не осудило собрание богатых. Вид алтаря наводил ужас, и жрецы отступили назад.

Гамилькар умолк. Взгляд его остановился, и лицо было бледнее жемчуга на его тиаре. Он задыхался, почти испуганный собственными словами, погрузившись в мрачные видения. С возвышения, на котором он стоял, светильники на бронзовых стержнях казались ему широким венцом огней вровень с полом; черный дым, исходивший от них, поднимался к темным сводам, и в течение нескольких минут тишина была такая глубокая, что слышен был далекий шум моря.

Потом старейшины стали совещаться между собой. Их интересы, все их существование было в опасности из-за варваров. Но победить их без помощи суффета нельзя. При всей их гордости это соображение вытесняло всякие другие. Они стали отводить в сторону друзей Гамилькара. Пошли корыстные примирения, намеки, обещания. Гамилькар сказал, что отказывается чем-либо управлять. Все стали его упрашивать, умолять. В их речах, однако, повторялось слово «предательство», и это вывело его из себя. Единственным предателем был, по его словам. Великий совет, ибо обязательства наемников ограничивались сроком войны, и они становились свободными, как только война кончилась. Он даже восхвалял их храбрость и говорил о выгоде, которую можно было бы извлечь, примирив их с Республикой дарами и обещаниями льгот.

Тогда Магдасан, бывший правитель провинций, сказал, вращая желтыми глазами:

— Право, Барка, ты, кажется, слишком долго путешествовал и сделался не то греком, не то римлянином. О каких наградах может быть речь? Пусть лучше погибнут десять тысяч варваров, чем один из нас!

Старейшины кивали головами в знак одобрения, бормоча:

— Конечно, чего там стесняться? Их всегда можно набрать сколько угодно!

— И от них к тому же легко избавиться, не правда ли? Стоит их бросить, как вы это сделали в Сардинии. А то еще можно осведомить неприятеля о том, по какой дороге они пойдут, как вы поступили с галлами в Сицилии. Или же высадить их среди моря. На обратном пути в Карфаген я видел утес, весь покрытый их побелевшими костями!

— Подумаешь, какая беда! — нагло воскликнул Капурас.

— Не переходили они, что ли, сто раз на сторону неприятеля? — возражали другие.

— Зачем же вы, вопреки законам, вызвали их обратно в Карфаген? — воскликнул Гамилькар. — А когда они, неимущие и многочисленные, уже очутились у вас в городе среди ваших богатств, почему вам не пришло в голову ослабить их раздорами? А потом вы их проводили вместе с женами и детьми, не оставив ни одного заложника! Вы, что же, надеялись, что они сами перебьют друг друга, чтобы избавить вас от неприятной обязанности выполнить свои клятвы? Вы ненавидите их, потому что они сильны! И вы еще больше ненавидите меня, их повелителя? Я это почувствовал теперь, когда вы мне целовали руки и с трудом сдерживались, чтобы не искусать их!

Если бы львы, спавшие на дворе, с ревом вбежали в зал, шум не был бы страшнее, чем тот, который вызвали слова Гамилькара. Но в это время поднялся с места верховный жрец Эшмуна; сдвинув колени, прижав локти к телу, выпрямившись и полураскрыв руки, он сказал:

— Барка! Карфагену нужно, чтобы ты принял начальство над всеми пуническими силами против наемников.

— Я отказываюсь! — ответил Гамилькар.

— Мы предоставим тебе полную власть! — крикнули начальники Сисситов.

— Нет!

— Власть без раздела и отчета, сколько захочешь денег, всех пленников, всю добычу, пятьдесят зеретов земли за каждый неприятельский труп.

— Нет, нет! С вами победа невозможна!

— Он их боится!

— Вы бесчестны, скупы, неблагодарны, малодушны и безумны!

— Он их щадит!

— Он хочет стать во главе их, — сказал кто-то.

— И хочет с ними пойти на нас, — сказал другой.

А с дальнего конца залы Ганнон завопил:

— Он хочет провозгласить себя царем!

Тогда они повскакали с мест, опрокидывая сиденья и светильники. Они бросились толпой к алтарю, размахивая кинжалами. Но Гамилькар, засунув руки в рукава, вынул два больших ножа. Полусогнувшись, выставив левую ногу, стиснув зубы, сверкая глазами, он вызывающе глядел на них, не двигаясь с места под золотым канделябром.

Оказалось, что они из осторожности принесли оружие. Это было преступлением, и они с ужасом глядели друг на друга. Но все быстро успокоились, увидав, что каждый одинаково виновен. Мало-помалу, повернувшись спиной к суффету, они спустились со ступенек алтаря, взбешенные своим унижением. Уже во второй раз отступают они перед ним. Несколько мгновений они стояли неподвижно. Некоторые, поранив себе пальцы, подносили их ко рту или осторожно заворачивали в полу плаща и уже собирались уходить, когда Гамилькар услышал следующие слова:

— Он отказывается из осторожности, чтобы не огорчить свою дочь!

Чей-то голос громко сказал:

— Конечно! Ведь она выбирает любовников среди наемников!

Сначала Гамилькар зашатался, потом глаза его стали быстро искать Шагабарима. Только жрец Танит остался на месте, и Гамилькар увидел издали его высокий колпак. Все стали смеяться Гамилькару в лицо. По мере того как возрастало его волнение, они становились все веселее, и среди гула насмешек стоявшие позади кричали:

— Его видели, когда он выходил из ее опочивальни!

— Это было однажды утром в месяце Таммаузе!

— Он и был похититель заимфа!

— Очень красивый мужчина!

— Выше тебя ростом!

Гамилькар сорвал с себя тиару, знак своего сана, — тиару из восьми мистических кругов с изумрудной раковиной посредине, — и обеими руками изо всех сил бросил ее наземь. Золотые обручи подскочили, разбившись, и жемчужины покатились по плитам пола. Тогда все увидели на его белом лбу длинный шрам, извивавшийся между бровями, как змея. Все тело его дрожало. Он поднялся по одной из боковых лестниц, которые вели к алтарю, и взошел на алтарь. Этим он посвящал себя богу, отдавал себя на заклание, как искупительную жертву. Движение его плаща раскачивало свет канделябра, стоявшего ниже его сандалий; тонкая пыль, вздымаемая его шагами, окружала его облаком до живота. Он остановился между ног бронзового колосса и, взяв в обе руки по пригоршне пыли, один вид которой вызывал дрожь ужаса у всех карфагенян, сказал:

— Клянусь ста светильниками ваших духов! Клянусь восемью огнями Кабиров! Клянусь звездами, метеорами, вулканами и всем, что горит! Клянусь жаждой пустыни и соленостью океана, пещерой Гадрумета и царством душ! Клянусь убиением! Клянусь прахом ваших сыновей и братьев ваших предков, с которым я смешиваю теперь мой! Вы, сто членов карфагенского Совета, солгали, обвинив мою дочь! И я, Гамилькар Барка, морской суффет, начальник богатых и властитель народа, я клянусь перед Молохом с бычьей головой…

Все ждали чего-то страшного; он закончил более громким и более спокойным голосом:

— Клянусь, что даже не скажу ей об этом!

Служители храма с золотыми гребнями в волосах вошли, одни с пурпуровыми губками, другие с пальмовыми ветвями. Они подняли фиолетовую завесу, закрывавшую дверь, и сквозь отверстие в этом углу открылось в глубине других зал широкое розовое небо, которое как бы продолжало свод, упираясь на горизонте в совершенно синее море. Солнце поднималось, выходя из волн. Оно вдруг ударило в грудь бронзового колосса, разделенную на семь помещений, отгороженных решетками. Его пасть с красными зубами раскрылась в страшном зиянии, огромные ноздри раздувались; яркий свет оживлял его, придавая ему страшный и нетерпеливый вид, точно он хотел выскочить и слиться с светилом, с богом, чтобы вместе с ним блуждать по бесконечным пространствам.

Светильники, брошенные наземь, еще горели, кидая на перламутровые плиты пола блики, похожие на пятна крови. Старейшины шатались от изнеможения; они вдыхали полной грудью свежий воздух; пот струился по их помертвелым лицам. Они столько кричали, что уже не слышали друг друга. Но их гнев против суффета не улегся; они осыпали его на прощание угрозами, и Гамилькар отвечал им тем же.

— До следующей ночи, Барка, в храме Эшмуна!

— Я явлюсь туда!

— Мы добьемся твоего осуждения богатыми!

— А я — вашего осуждения народом!

— Берегись кончить жизнь на кресте!

— А вы — быть растерзанными на улицах!

Выйдя за порог храма на двор, они тотчас же приняли спокойный вид.


Их ждали у ворот скороходы и возницы. Большинство село на белых мулов. Суффет вскочил в свою колесницу и взял в руки вожжи; две лошади, сгибая шеи и мерно ударяя копытами по отскакивавшим с земли мелким камешкам, быстро понеслись вверх, по дороге в Маппалы; казалось, что серебряный коршун на конце дышла летел по воздуху, до того быстро мчалась колесница.

Дорога пересекала поле, усеянное длинными каменными плитами с заостренными верхушками, наподобие пирамид; посредине каждой из них высечена была раскрытая рука, как будто требовательно протянутая к небу лежащим под плитой мертвецом. Далее шли землянки из глины, из ветвей, из тростника — все конической формы. Низкие стены из маленьких камней, ручейки, плетеные веревки, живые изгороди из кактуса разделяли неправильными линиями эти жилища; они лепились все теснее и тесней, по мере того как поднимались к садам суффета. Гамилькар устремил взор на большую башню; три этажа ее представляли собою три громадных цилиндра: первый — построенный из камня, второй — из кирпичей, а третий — из цельного кедрового дерева. Они поддерживали медный купол, покоившийся на двадцати четырех колоннах из можжевелового дерева, с которых спускались гирляндами переплетенные бронзовые цепочки. Это высокое здание вздымалось над строениями, тянувшимися справа, кладовыми, домом для торговли. Дворец для женщин высился в отдалении за кипарисами, выстроившимися прямой линией, как две бронзовые стены.

Грохочущая колесница въехала в узкие ворота и остановилась под широким навесом, где лошади, стоя на привязи, жевали охапки свежескошенной травы.

Все слуги выбежали навстречу хозяину. Их было множество; рабов, обыкновенно трудившихся в полях, привезли обратно в Карфаген из страха перед наемниками. Землепашцы, одеты в шкуры, тащили за собой цепи, заклепанные у щиколоток; у рабочих, занятых изготовлением пурпура, руки были красные, как у палачей; на моряках были зеленый шапки, у рыбаков — коралловые ожерелья; у охотников перекинуты через плечо сети; мегарцы были в белых или черных туниках, в кожаных панталонах, соломенных, войлочных или полотняных шапочках, соответственно роду службы и промыслу.

Сзади толпились люди в лохмотьях. Не имея определенных занятий, они не жили в самом доме, спали ночью в садах, питались кухонными отбросами; то была человеческая плесень, прозябавшая под сенью дворца. Гамилькар терпел их скорее из предусмотрительности, чем из пренебрежения. Все в знак радости воткнули за ухо, цветок, хотя многие никогда не видали суффета.

Но тотчас же явились люди в головных уборах, как у сфинксов, с большими палками в руках и бросились в толпу, нанося удары направо и налево. Так они отгоняли рабов, сбежавшихся взглянуть на господина, для того чтобы они не напирали на него и не раздражали его своим запахом.

Все пали ниц о криком:

— Око Ваала, да процветает твой дом!

Проходя среди этих людей, лежащих на земле в аллее кипарисов, главный управляющий дворца Абдалоним, а белой митре, направился к Гамилькару, держа в руках кадильницу.

Саламбо сходила по лестнице галер. Все ее прислужницы следовали за нею, спускаясь со ступеньки на ступеньку, Головы негритянок казались черными пятнами среди золотых повязок, стягивавших лоб римлянок. У некоторых были в волосах серебряные стрелы, изумрудные бабочки или длинные булавки, расположенные в виде солнца, бреди всех этих желтых, белых и синих одежд сверкали кольца, пряжки, ожерелья, бахрома и браслеты; слышался шелест легких тканей; стучали сандалии, и глухо ударялись о дерево босые ноги; а кое-где рослый евнух, возвышаясь на целую голову над женщинами, улыбался, подняв лицо вверх. Когда стихли приветствия рабов, женщины, закрывшись рукавами, испустили все вместе странный крик, подобный вою волчиц, такой бешеный и пронзительный, что большая лестница из черного дерева, на которой они толпились, зазвенела, точно лира.



Ветер шевелил их покрывала, и тонкие стебли папируса тихо покачивались. Был месяц Шебат, середина зимы. Гранатовые деревья в цвету вырисовывались на синеве неба, между ветвей виднелось море и вдалеке остров, исчезавший в тумане.

Увидев Саламбо, Гамилькар остановился. Она родилась у него после смерти нескольких сыновей. У всех солнцепоклонников рождение дочерей считалось вообще несчастьем. Боги послали ему потом сына, но в душе его все же остался след обманутой надежды, а также потрясение от проклятия, которое он произнес при рождении дочери. Саламбо шла к нему навстречу.

Жемчуга разных оттенков спускались длинными гроздьями с ее ушей на плечи и до локтей, волосы были завиты наподобие облака. На шее у нее висели маленькие золотые квадратики с изображением на каждом женщины между двумя поднявшимися на дыбы львами; одежда ее была полным воспроизведением наряда богини. Лиловое платье с широкими рукавами, стягивая талию, расширялось книзу. Ярко накрашенные губы выделяли белизну зубов, а насурмленные веки удлиняли глаза. На ней были сандалии из птичьих перьев на очень высоких каблуках. Лицо — чрезвычайно бледное, очевидно, от холода.

Наконец, она дошла до Гамилькара и, не глядя на него, не поднимая головы, сказала:

— Приветствую тебя, Око Ваалов! Вечная слава тебе! Победа! Покой! Довольство! Богатство! Давно уже сердце мое печалилось, и дом твой томился. Но возвращающийся домой господин подобен воскресшему Таммузу, под твоим взором, отец, расцветут радость и новая жизнь!

Взяв из рук Таанах маленький продолговатый сосуд, в котором дымилась смесь муки, масла, кардамона и вина, она сказала:

— Выпей до дна питье, приготовленное служанкой твоей в честь твоего возвращения!

— Будь благословенна! — ответил он и машинально взял в руки золотую чашу, которую она ему протягивала.

Но он посмотрел на нее при этой так пристально, что Саламбо в смятении пробормотала:

— Тебе сказали, господин?..

— Да, я знаю, — тихо проговорил Гамилькар.

Что это было — признание? Или же она говорила о варварах? Он прибавил несколько неопределенных слов о государственных затруднениях, которые надеется преодолеть один, без чужой помощи.

— Ах, отец! — воскликнула Саламбо. — Ты не можешь изгладить непоправимого!

Он отступил от нее, и Саламбо удивилась его ужасу; она думала не о Карфагене, а лишь о том святотатстве, в котором была как бы соучастницей. Этот человек, при виде которого дрожали легионы и которого она едва знала, пугал ее, как божество; он все знал, он обо всем догадался, и сейчас должно было произойти нечто ужасное.

— Пощади! — воскликнула она.

Гамилькар медленно опустил голову.

Хотя она и желала сознаться в своей вине, но не решалась открыть уста; а вместе с тем ей хотелось жаловаться, хотелось, чтобы ее утешили. Гамилькар боролся с желанием нарушить свою клятву; он не нарушал ее из гордости или из боязни, что исчезнет возможность сомневаться; он смотрел ей в лицо, напрягал все свои силы, чтобы понять, что она таит в глубине сердца.

Саламбо, задыхаясь, спрятала голову в плечи, раздавленная тяжелым взглядом отца. Это убеждало его, что она отдалась варвару. Он весь дрожал и поднял кулаки. Она испустила крик и упала на руки женщин, поспешно ее окруживших.

Гамилькар повернулся и ушел. Управители пошли за ним.

Ему открыли двери окладов, и он вошел в большую круглую залу, куда сходились, как спицы колеса к ступице, длинные коридоры, которые вели в другие залы. Посредине стоял каменный круг, обнесенный перилами; они поддерживали подушки, наваленные кучей на ковры.

Суффет стал ходить большими быстрыми шагами; он шумно дышал, топал об землю каблуками и проводил рукой по лбу, точно отгоняя назойливых мух. Потом он покачал головой и, глядя на груды своих богатств, успокоился. При виде уходящих вдаль переходов он мысленно стал обозревать другие залы, полные редкостных сокровищ. Бронзовые плиты, слитки серебра и полосы железа чередовались с кругами олова, привезенными с Касситерид[75] по Туманному морю; камедь, добытая в стране чернокожих, вываливалась из мешков, сшитых из пальмовой коры. Золотой песок, набитый в мехи, незаметно высыпался через протертые швы. Тонкие волокна, извлеченные из морских трав, висели между льном из Египта, Греции, Тапробана и Иудеи; кораллы поднимались кустами у нижнего края стен; в воздухе носился неопределимый смешанный запах духов, кожи, пряностей и страусовых перьев, висевших большими пучками на самом верху свода. Перед каждым коридором стояли слоновые клыки, соединенными концами образуя арку над дверью.

Наконец он поднялся на каменный круг. Все управители скрестили руки и опустили головы; только Абдалоним с гордостью высоко носил свою остроконечную митру.

Гамилькар стал расспрашивать начальника кораблей. Это был старый моряк с вывороченными ветром веками, белые космы волос спускались ему до бедер, точно на бороде его осталась пена от бурь.

Он ответил, что отправлял флот через Гадес и Тимиамату, огибая Южный Рог и мыс Благоуханий, чтобы достигнуть Эционгабера. Другие корабли продолжали путь на запад в течение четырех месяцев и все время не видели берега; носы кораблей, однако, застревали в травах, горизонт оглашался шумом водопадов, туманы кровавого цвета затемняли солнце, ветер, отягощенный ароматами, усыплял матросов, и они теперь ничего не могут рассказать: до того память их ослабела. Все же они поднялись на своих судах вверх по скифским рекам, проникли в Колхиду, к урийцам, к эстам, похитили в Архипелаге тысячу пятьсот дев и потопили все чужеземные корабли, переплывшие за мыс Эстримон, чтобы не обнаружилась тайна путей. Царь Птолемей владел шезбарским ладаном; Сиракузы, Элатия, Корсика и острова ничего не доставили, и старый моряк понизил голос, чтобы сообщить, что одна трирема была захвачена в Рузикаде нумидийцами.

— Они на их стороне, господин.

Гамилькар нахмурил брови. Потом он знаком потребовал отчета у начальника путешествий, облаченного в коричневую одежду без пояса; голова его была обмотана длинным белым шарфом, конец которого, проходя у края рта, падал сзади на плечо.

Он сообщил, что караваны выступили, как полагалось, в зимнее равноденствие. Но из тысячи пятисот человек, направившихся в глубь Эфиопии с отличными верблюдами, новыми мехами и большими запасами крашеного холста, только один вернулся в Карфаген. Все остальные умерли от изнеможения или лишились рассудка из-за ужасов пустыни. Уцелевший рассказывал, что далеко за Черным Гарушом, за Атарантами и страной великих обезьян он видел огромные царства, где все, даже мельчайшая домашняя утварь, сделано из золота, где течет река молочного цвета, широкая, как море, где есть леса с синими деревьями, холмы благоуханий и чудовища с человеческими лицами, живущие на скалах; чтобы видеть, глаза их распускаются, как цветы; дальше, за озерами, которые охраняют драконы, возвышаются хрустальные горы, поддерживающие солнце. Другие караваны вернулись из Индии с павлинами, перцем и новыми тканями. Что же касается тех, которые отправились покупать халцедон по дороге через Сирты и храм Аммона, то они, наверное, погибли в песках. Караваны, отправленные в Гетулию и Фаццану, доставили свою обычную добычу, но теперь он, начальник путешествий, не решается снаряжать новые караваны.

Гамилькар понял, что дороги заняты наемниками. Он оперся с глухим стоном на локоть. Начальник ферм так боялся говорить, что весь дрожал, несмотря на свои коренастые плечи и большие красные зрачки. У него было курносое лицо, похожее на морду дога, и на лоб спускалась сетка из волокон древесной коры. За поясом из невыделанной леопардовой шкуры сверкали два огромных ножа.

Как только Гамилькар обернулся, он стал с криком призывать всех Ваалов. Он не виноват! Он ничего не мог сделать! Он сообразовался с погодой, с условиями почвы, со звездами, делал посевы в зимнее солнцестояние, обрезал ветви, когда луна была на ущербе, следил за рабами, берег их одежду.

Гамилькара раздражала его болтливость. Он щелкнул языком, и человек с ножами стал торопливо заканчивать:

— Они все разграбили, господин! Все изломали, все уничтожили! Три тысячи деревьев срублены в Масшале, в Убаде сломаны амбары, засыпаны водоемы! В Тедесе они увезли тысячу пятьсот гоморов муки, в Мараццане убили пастухов, съели стада, сожгли твой дом, твой чудный дом из кедровых бревен, куда ты приезжал на лето! Рабы из Тубурбо, которые жали ячмень, убежали в горы, а из ослов, онагров, мулов, таорминских быков и орингских лошадей ни одного не осталось! Все увели! Сущее проклятие! Я его не переживу!

Он продолжал, плача:

— Если бы ты знал, как полны были кладовые и как сверкали плуги! Какие чудесные бараны, какие дивные быки!..

Гнев душил Гамилькара, и он перестал сдерживать себя:

— Молчи! Бедняк я, что ли? Не лгать! Говорите правду! Я хочу знать свои потери до последнего сикля, до последнего каба! Абдалоним, принеси мне счета кораблей и караванов, а также счета ферм и дома! И если ваша совесть не чиста — горе вам! Ступайте!

Управители вышли, пятясь задом и опустив руки до земли.

Абдалоним вынул из ящика, вделанного в стену, веревки с узлами, полоски холста и папируса, бараньи лопаточные кости, исписанные мелким письмом. Все это он сложил к ногам Гамилькара, потом дал ему в руки деревянную раму с натянутыми внутри тремя нитями, на которые надеты были шары — золотые, серебряные и роговые. Затем он начал:

— Сто девяносто два дома в Маппалах сданы внаем новым карфагенским гражданам по одному беку в месяц.

— Слишком дорого. Щади бедных! И запиши имена тех, которые покажутся тебе наиболее смелыми. Постарайся также узнать, преданы ли они Республике. Продолжай!

Абдалоним колебался, удивленный такой щедростью.

Гамилькар вырвал у него из рук холщовые полосы.

— Это что такое? Три дворца вокруг Камона по тринадцати кезит в месяц! Ставь двадцать! Я не хочу, чтобы меня пожрали богатые.

Управитель над управителями продолжал, отвесив низкий поклон:

— Дана ссуда Тигилласу до конца работ: два киккара из трех, обычный морской процент. Бар-Мелькарту — тысяча пятьсот сиклей под залог тридцати рабов. Но двенадцать из них умерли в солончаках.

— Значит, хилый народ был, — сказал со смехом суффет. — Да это ничего! Ему, если понадобятся деньги, ссужай! Нужно всегда давать взаймы и под разные проценты, смотря по тому, сколько у кого богатств.

Тогда Абдалоним поспешил доложить о доходах, которые принесли железные рудники Аннабы, коралловая ловля, производство пурпура, откуп на взимание налога с проживавших в Карфагене греков, вывоз серебра в Аравию, где оно стоило в десять раз дороже золота, захват кораблей, за вычетом десятины на храм богини.

— Я каждый раз показывал на четверть меньше доходов, господин!

Гамилькар считал на шарах, которые звенели под его пальцами.

— Довольно! Что выплачено?

— Стратониклесу коринфскому и трем александрийским купцам вот по этим письмам (они возвращены) десять тысяч афинских драхм и двенадцать талантов сирийского золота. Продовольствие экипажа обошлось по двадцать мин в месяц на трирему…

— Знаю. Сколько погибло?

— Вот счет, на этих свинцовых плитках, — сказал Абдалоним. — Что же касается кораблей, зафрахтованных сообща, то ведь приходилось часто бросать груз в море, и поэтому неравные потери были распределены по числу участников. За снасти, взятые напрокат из арсенала и не возвращенные из-за гибели судов, Сисситы потребовали перед походом на Утику по восемьсот кезит.

— Опять они! — сказал Гамилькар, опустив голову.

Несколько минут он сидел, раздавленный тяжестью общей злобы против него.

— Но где же мегарские счета? — спросил он. — Я их не вижу.

Абдалоним, побледнев, взял из другого ящика дощечки из дерева дикой смоковницы, нанизанные по пачкам на кожаные шнурки.

Гамилькар слушал его, озабоченный подробностями домашнего хозяйства; его успокаивал однообразный голос, произносивший цифры за цифрами, но речь Абдалонима стала замедляться. Вдруг он уронил на пол деревянные дощечки и бросился на землю, вытянув руки, в позе осужденного. Гамилькар спокойно поднял дощечки; губы его раскрылись, и глаза расширились, когда он увидел-помеченными среди расходов за один день огромные количества мяса, рыбы, дичи, вина и благовоний, а также много разбитых ваз, умерших рабов, испорченных ковров.

Абдалоним, продолжая лежать распростертым на полу, рассказал ему про пиршество варваров. Он не мог ослушаться старейшин. Саламбо тоже требовала, чтобы он не жалел денег и хорошо принял солдат.

При имени дочери Гамилькар вскочил. Потом, сжав губы, он сел на подушки и стал обрывать бахрому ногтями, задыхаясь, устремив в пространство неподвижный взгляд.

— Встань, — сказал он и спустился вниз с каменного круга.

Абдалоним последовал за ним; колени его дрожали. Но, схватив железный прут, он стал с неистовством взламывать пол. Один из деревянных дисков подался, и под ним обнаружились вдоль всего коридора несколько широких крышек, которые замыкали ямы, куда складывали хлеб.

— Видишь, Око Ваала, — сказал управитель, весь дрожа, — они не все взяли! Каждая яма имеет в глубину пятьдесят локтей, и все наполнены доверху! В твое отсутствие такие же ямы были вырыты, по моему приказу, в арсеналах, в садах, повсюду! Твой дом полон хлеба, как твое сердце полно мудрости.

Улыбка пробежала по лицу Гамилькара.

— Хорошо, Абдалоним! — проговорил он.

Потом, наклонившись, он сказал ему на ухо:

— Вывези еще хлеба из Этрурии, из Бруттиума, откуда хочешь и по какой угодно цене! Накопи и спрячь! Я хочу, чтобы весь хлеб Карфагена был в моих руках.

Когда они дошли до конца коридора, Абдалоним открыл одним из ключей, висевших у него на поясе, большую квадратную комнату, разделенную посредине кедровыми колоннами. Золотые, серебряные и медные монеты, размещенные на столах или уложенные в ниши, поднимались вдоль четырех стен до кровельных стропил. В огромных корзинах из гиппопотамовой кожи лежали по углам ряды маленьких мешков; разменная монета навалена была кучами на полу; рассыпавшиеся местами слишком высокие груды имели вид рухнувших колонн. Большие карфагенские монеты, изображавшие Танит и лошадь под пальмой, смешивались с монетами колоний, носившими изображения быков, звезд, шара или полумесяца. Дальше расположены были неровными кучами монеты разных достоинств, разных размеров, разных эпох — начиная со старинных ассирийских, тонких, как ноготь, до старинных латинских, толще руки, и от эгинских монет в виде пуговиц до бактрианских дощечек и коротких брусков древней Лакедемонии; некоторые были ржавые, грязные, позеленевшие от воды, почерневшие от огня; их захватили сетями или нашли после осады городов среди развалин. Суффет быстро подсчитал, соответствуют ли наличные суммы представленным ему счетам прибыли и потерь. Перед уходом он увидел три медных кувшина, совершенно пустых. Абдалоним отвернул голову в знак ужаса; Гамилькар, примирившись с потерями, ничего не сказал.

Через несколько коридоров и зал они пришли, наконец, к двери, где на страже стоял человек, для верности привязанный вокруг живота длинной цепью, вделанной в стену. Это был римский обычай, недавно введенный в Карфагене. У раба чудовищно отросли борода и ногти, и он качался справа налево, как зверь в клетке. Завидев Гамилькара, он бросился к нему с криком:

— Сжалься надо мной, Око Ваала! Смилуйся и умертви меня! Вот уже десять лет, как я не видел солнца! Во имя твоего отца, сжалься надо мной.

Гамилькар, не отвечая ему, ударил несколько раз в ладони; появились три человека, и все четверо сразу, напрягая силы, вынули из колец огромный засов, замыкавший дверь. Гамилькар взял светильник и исчез во мраке.

Можно было предположить, что там находились семейные гробницы, на самом же деле это был большой колодезь. Он был вырыт, чтобы обмануть ожидания воров, и в нем ничего не хранилось. Гамилькар обошел его, потом, наклонившись, повернул на валиках огромный жернов и проник через отверстие в конусообразное помещение.

Стены его были покрыты медной чешуей; посредине на гранитном пьедестале стояла статуя Кабира, носившего имя Алета, который первый устроил рудники в Кельтиберии. У подножия статуи крестообразно расположены были большие золотые щиты и серебряные вазы чудовищных размеров с закрытыми горлышками, странной формы и совершенно не годные для употребления; много металла отливалось таким образом, чтобы сделать невозможным похищение и даже перемещение сокровищ.

Гамилькар зажег своим светильником рудниковую лампу, прикрепленную к головному убору идола; зеленые, желтые, синие, фиолетовые, винного и кровавого цвета огни осветили вдруг залу. Она была полна драгоценных камней, заключенных в золотые сосуды вроде тыквенных бутылок. Они были подвешены, как лампы, к бронзовым постаментам. Отдельно лежали вдоль стен самородки. Среди камней были калаисы, извлеченные из недр горы с помощью пращей, карбункулы, образовавшиеся из мочи рысей, глоссопетры, упавшие с луны, тианы, алмазы, сандастры, бериллы, три рода рубинов, четыре породы сапфиров и двенадцать разновидностей изумруда. Камни сверкали подобно брызгам молока, синим льдинкам, серебряной пыли и отбрасывали огни в виде полос, лучей, звезд. Нефриты, порожденные громом, сверкали рядом с халцедонами, исцеляющими от яда. Были там еще топазы с горы Забарки для предотвращения ужасов, бактрианские опалы, спасавшие от выкидышей, и рога Аммона, которые кладут под кровать, чтобы вызвать сны.

Огни камней и свет ламп отражались в больших золотых щитах. Гамилькар стоял, улыбаясь, скрестив руки; он наслаждался не столько зрелищем, сколько сознанием своего богатства. Сокровища были недоступны, неисчерпаемы, бесконечны. Предки, спавшие под его ногами, посылали его сердцучастицу своей вечности. Он чувствовал близость к подземным духам. То было подобие радости Кабира; сверкающие лучи, касавшиеся его лица, казались ему концом невидимой сети, которая через бездны привязывала его к центру мира.

Мелькнувшая в голове мысль вызвала в нем дрожь, и, став позади идола, он направился прямо к стене. Потом стал рассматривать среди татуировки на своей руке горизонтальную линию с двумя другими, перпендикулярными, что на ханаанском счислении означало число тринадцать. Он пересчитал до тринадцатой бронзовые пластинки и еще раз поднял свой широкий рукав; вытянув правую руку, он прочел на другом месте руки другие линии, более сложные, и легким движением провел по ним пальцами, будто играя на лире. Наконец, он ударил семь раз большим пальцем, и целая часть стены сразу повернулась.

Она скрывала склеп, где хранилось много таинственного, безыменного, неисчислимо дорогого. Гамилькар спустился по трем ступенькам, взял в серебряном тазу кожу ламы, плававшую в черной жидкости, потом снова поднялся наверх.

Абдалоним опять пошел впереди него. Он ударял о плиты пола своей высокой палкой с колокольчиками на набалдашнике и перед каждым отделением громко произносил имя Гамилькара, сопровождая его хвалами и благословениями.

В круглой галерее, куда сходились все проходы, нагромождены были вдоль стен балки из альгумина, мешки с лавзонией, лепешки из лемносской глины и черепаховые щиты, наполненные жемчугом. Суффет, проходя мимо, касался их своим платьем, даже не глядя на огромные куски амбры, вещества почти божественного, созданного лучами солнца.

Из одного отделения вырывался благоуханный пар.

— Открой дверь!

Они вошли.

Голые люди месили тесто, выжимали травы, мешали угли, разливали масло по кувшинам, открывали и закрывали маленькие продолговатые ячейки, выдолбленные вокруг стены и столь многочисленные, что все помещение походило на внутренность улья. Они были полны до краев мироболаном, сделием, шафраном и фиалками. Всюду были разбросаны камеди, порошки, корни, стеклянные пузырьки, ветки таволги, лепестки роз; трудно было дышать среди этих ароматов, несмотря на вихри дыма от росного ладана, который курился посредине на бронзовом треножнике.

Хранитель благовоний, бледный и длинный, как восковая свеча, подошел к Гамилькару, чтобы растереть в его руках пучок метопиона, в то время как двое других натирали ему пятки листьями комарника. Гамилькар оттолкнул их; это были киренейцы, люди гнусных нравов, но все же почитаемые за их тайны.

Чтобы выказать свое усердие, хранитель благовоний поднес суффету отведать в ложке из янтаря немного маловатра; потом он проткнул шилом три индийских сосуда. Гамилькар, знавший все уловки мастеров, взял рог, полный бальзама, поднес его к углям и наклонил бальзам над своей одеждой: на платье появилось коричневое пятно — доказательство подделки. Тогда он пристально взглянул на хранителя благовоний и, ничего не сказав, бросил ему газелий рог в лицо.

Однако, несмотря на свое возмущение подделкой, нарушавшей его собственные интересы, Гамилькар, взглянув на ящики нарда, приготовленные для отправки за море, велел положить туда сурьмы для увеличения веса.

Потом он спросил, где три коробки псагаса, предназначенного для его личного потребления.

Хранитель благовоний сознался, что не знает, так как солдаты пришли с ножами, подняли вой, и он открыл им все ящики.

— Так ты их боишься больше, чем меня! — воскликнул суффет, и глаза его сверкнули сквозь дым, как факелы, устремившись на большого бледного человека, который стал понимать, что его ждет.

— Абдалоним! Прогнать его до заката сквозь строй! Растерзать его!

Этот убыток, менее значительный, чем другие, привел его в бешенство, так как при всем старании забыть о варварах он всюду на них натыкался. Их разнузданность смешивалась с позором его дочери, и он негодовал против всех в доме за то, что они знали об этом и не сказали ему. Но что-то заставляло его все более погружаться в свое несчастье. Охваченный бешеным желанием все разузнать, он обошел под навесами, позади дома для торговли, склады дегтя, дерева, якорей и снастей, меда и воска, хранилище тканей, запасы съестных продуктов, мастерскую мрамора и амбар, где хранился сильфий.

Он прошел за сады, чтобы осмотреть хижины, где работали на дому ремесленники, изделия которых поступали в продажу. Портные вышивали плащи, другие занимались плетением сетей, расписывали подушки, выкраивали сандалии; рабочие из Египта полировали раковиной папирус, челнок ткачей неустанно щелкал, наковальни оружейных мастеров звонко гудели.

Гамилькар сказал им:

— Куйте мечи! Куйте без устали! Мне они будут нужны.

Он вынул спрятанную у него на груди кожу антилопы, пропитанную ядами, и велел изготовить себе из нее панцирь крепче медного, не проницаемый для огня и железа.

Как только он подошел к рабочим, Абдалоним, чтобы направить в другую сторону его гнев, старался возбудить его против них, ворча на их нерадивость.

— Какая негодная работа! Позор! Ты слишком добр к ним, господин.

Гамилькар, не слушая его, пошел дальше.

Он должен был замедлить шаги, потому что дороги были загромождены большими деревьями, обожженными во всю длину, как в лесах, где расположились на ночлег пастухи. Заборы были сломаны, вода в канавах высохла, и в грязных лужах валялись осколки стекла и скелеты обезьян. На кустах повисли лоскутья материи; под лимонными деревьями истлевшие цветы лежали желтой гниющей кучей. Слуги, действительно, бросили все на произвол судьбы, полагая, что хозяин больше не вернется.

На каждом шагу Гамилькар открывал какое-нибудь новое бедствие, новое доказательство того, о чем он не хотел знать. Вот он теперь загрязнил свои пурпуровые сапожки, ступая на нечистоты. И эти люди не здесь, он не может направить против них катапульту, чтобы разнести их на куски! Ему было стыдно, что он их защищал; его обманули, предали. Но он не мог отомстить ни солдатам, ни старейшинам, ни Саламбо, ни кому бы то ни было; а так как он ощущал потребность выместить свой гнев на ком-нибудь, то приговорил к работам в рудниках сразу всех садовых рабов.

Абдалоним дрожал каждый раз, как Гамилькар приближался к зверинцу. Но суффет направился к мельнице, откуда доносились зловещие звуки.

Там вращались среди пыли тяжелые жернова, то есть два порфировых конуса, один на другом, причем верхний, снабженный воронкой, вертелся над нижним при помощи толстых брусьев. Одни рабочие толкали жернов, напирая грудью и руками, а другие, впряженные, тянули его. Трение лямки образовало у них подмышками гнойные пузыри, как бывает на холке у ослов, и черные лохмотья, едва прикрывавшие их поясницу, свисали на ноги, точно длинный хвост. Глаза у них были красные, кандалы на ногах звенели, и они порывисто дышали все вместе. На рты им были надеты намордники, для того чтобы они не могли есть муку, а железные перчатки без пальцев сжимали руки, чтобы помешать им хватать муку.

Когда вошел Гамилькар, деревянные брусья заскрипели еще громче. Зерно хрустело при размоле. Несколько человек упало на колени, другие, продолжая работать, переступали через них.

Гамилькар вызвал Гиденема, начальника над рабами. Тот явился, разодетый из чванства в богатые одежды. Его туника с прорезями на боках была из тонкой багряницы, тяжелые серьги оттягивали уши, и, закрепляя полосы тканей, которыми были обмотаны его ноги, золотой шнур извивался от щиколоток до бедер, как змея вокруг дерева. Он держал в пальцах, унизанных кольцами, ожерелье из гагатовых зерен, при помощи которых узнавали, кто подвержен падучей болезни.

Гамилькар знаком велел ему снять намордники. Тогда рабы с воем голодных зверей бросились на муку и стали ее пожирать, уткнувшись лицами в насыпанные груды.

— Ты их истощаешь! — сказал суффет.

Гиденем ответил, что это единственное средство усмирять их.

— Не стоило посылать тебя в Сиракузы учиться в школе рабов. Созови других.

Повара, виночерпии, конюхи, скороходы, носильщики носилок, банщики и женщины с детьми — все выстроились в саду в ровную линию от дома для торговли до помещений для зверей. Они затаили дыхание. Глубокое молчание наполняло Мегару. Солнце спускалось над лагуной у катакомб. Павлины жалобно кричали. Гамилькар шел медленным шагом.

— На что мне эти старики? — сказал он. — Продай их! Слишком много галлов, они пьяницы! И слишком много критян, они лгуны! Купи мне каппадокийцев, азиатов и негров.

Он удивился малому числу детей.

— Нужно, чтобы каждый год рождались дети в доме, Гиденем! Оставляй на ночь открытыми, двери хижин для свободы сношений.

Затем он велел показать воров, лентяев, мятежников. Он распределил наказания, попрекая Гиденема; и Гиденем, как бык, опустил низкий лоб, на котором скрещивались густые брови.

— Посмотри, Око Ваала, — сказал он, указывая на коренастого ливийца, — вот этого схватили с веревкой на шее.

— Ты, что же, хочешь умереть? — презрительно спросил суффет.

Раб бестрепетно ответил:

— Да!

Тогда, не думая ни о плохом примере для других, ни о денежной потере, Гамилькар сказал слугам:

— Увести его!

Может быть, у него мелькнуло желание принести искупительную жертву. Он намеренно причинил себе ущерб, чтобы этим предупредить более грозные беды.

Гиденем спрятал калек позади других. Гамилькар увидел их.

— Кто тебе отрубил руку?

— Солдаты, Око Ваала.

Потом он спросил самнита, который шатался, как раненый журавль:

— А тебя кто искалечил?

Оказалось, что это начальник сломал ему ногу железной палкой. Такая бессмысленная жестокость возмутила суффета; вырвав из рук Гиденема гагатовое ожерелье, он крикнул:

— Проклятье собаке, которая уродует стадо! Калечить рабов? Помилуй, Танит! Ты разоряешь своего господина! Задушить его в навозной куче! А те, которых тут нет, где они? Ты убил их, присоединившись к солдатам?

Лицо Гамилькара было такое страшное, что все женщины разбежались. Рабы, отступая, образовали большой круг, посредине которого они остались вдвоем. Гиденем неистово целовал его сандалии. Гамилькар стоял, подняв на него руку.

Но, сохранив ясность мыслей, как в разгаре битвы, он вспомнил множество гнусностей и позор, о котором хотел не думать. При свете гнева, как при сверкании молнии, перед ним сразу предстали все постигшие его беды. Правители деревень убежали из страха перед солдатами, быть может, по соглашению с ними. Все его обманывали. Он слишком долго сдерживал свой гнев.

— Привести их сюда! — крикнул он. — Заклеймить им лбы раскаленным железом, как трусам!

Тогда принесли и разместили среди сада оковы, железные ошейники, ножи, цепи для приговоренных к работам в рудниках, колодки для зажатия ног, клешни для сжимания плеч, а также скорпионы — кнуты о трех плетях, заканчивающихся медными крючками.

Всех подлежащих наказанию поместили против солнца, со стороны Молоха-всепожирателя, положили наземь на живот или спину, а приговоренных к бичеванию приставили к деревьям, с двумя людьми около них: один считал удары, а другой их наносил.

Бичующий ударял обеими руками; бичи свистя срывали кору платанов. Кровь брызгала дождем на листья, и окровавленные тела корчились с воем у корней деревьев. Те, которых клеймили железом, разрывали себе лицо ногтями. Слышен был треск железных винтов; раздавались глухие толчки; иногда воздух оглашался вдруг пронзительным криком. У кухонь, среди разорванных одежд и содранных волос, люди раздували огонь опахалами, и слышался запах горелого тела. Истязуемые ослабевали, но, привязанные за руки, не падали, а только вращали головой, закрывая глаза. Другие, глядевшие на истязания, стали испускать вопли, ужаса, и львы, вспоминая, быть может, о пире, зевая, расположились у края рвов.

Тогда показалась Саламбо на своей террасе. Она растерянно бегала из конца в конец. Гамилькар увидел ее. Ему показалось, что она простирает к нему руки с мольбой о пощаде. Он в ужасе направился в загон для слонов.

Слоны составляли гордость знатных карфагенян. Они носили на себе их предков, побеждали в войнах, и их почитали, как любимцев Солнца.

Мегарские слоны были самыми сильными в Карфагене. Гамилькар взял перед отъездом с Абдалонима клятву, что он будет беречь их, но они пали от увечий; осталось только три, и они лежали среди двора в пыли, перед обломками своих яслей.

Они узнали его и подошли к нему.

У одного были страшно рассечены уши, у другого большая рана на колене, а у третьего — отрезан хобот.

Они смотрели на него грустным разумным взглядом; а тот, который лишился хобота, наклонил огромную голову и согнул колени, стараясь нежно погладить хозяина уродливым обрубком.

При этой ласке слона у Гамилькара потекли слезы. Он бросился на Абдалонима.

— Презренный! Распять его! Распять!

Абдалоним, лишаясь чувств, упал навзничь на землю. Из-за фабрик пурпура, откуда медленно поднимался к небу синий дым, раздался лай шакала. Гамилькар остановился.

Мысль о сыне, точно прикосновение бога, сразу его успокоила. Сын был продолжением его силы, нескончаемым продлением его существа. Рабы не понимали, почему он вдруг затих.

Направляясь к фабрикам пурпура, он прошел мимо эргастула — длинного здания из черного камня, выстроенного в четырехугольном рву, с узкой дорожкой вдоль краев и четырьмя лестницами по углам.

Иддибал, по-видимому, ждал наступления ночи, чтобы до конца подать знак. «Еще, значит, не поздно», — подумал Гамилькар и спустился в тюрьму. Несколько человек крикнули ему: «Вернись!» Наиболее отважные последовали за ним.

Открытая дверь хлопала на ветру. Сумерки проникали в узкие бойницы, и внутри видны были разбитые цепи, висевшие на стенах. Это было все, что осталось от военнопленных!

Гамилькар страшно побледнел, и те, что склонились извне надо рвом, увидели, как он оперся рукой о стену, чтобы не упасть.

Но шакал прокричал три раза кряду. Гамилькар поднял голову; он не произнес ни слова, не сделал ни одного движения. Потом, когда солнце село, он исчез за изгородью из кактусов и вечером, на собрании богатых в храме Эшмуна, произнес, входя:

— Светочи Ваалов, я принимаю начальство над карфагенскими войсками против армии варваров!

VIII. Макарская битва

На следующий же день Гамилькар взял с Сисситов двести двадцать три тысячи киккаров золота и назначил налог в четырнадцать шекелей с богатых. Даже женщины должны были вносить свою долю; налог взимался и за детей, и, что было самым чудовищным в глазах карфагенян, он принудил к уплате подати жреческие коллегии.

Он потребовал выдачи всех лошадей, всех мулов, всего оружия. Некоторые хотели скрыть свое богатство, — их имущество было продано. Борясь со скупостью других, он сам дал шестьдесят доспехов и тысячу пятьсот гоморов муки, то есть столько же, сколько все товарищество торговцев слоновой костью.

Он послал в Лигурию нанять солдат — три тысячи горцев, привыкших ходить на медведей; им заплатили вперед за шесть месяцев по четыре мины в день.

Все же нужна была армия. Но он не брал в нее, как это делал Ганнон, всех граждан. Он браковал прежде всего людей сидячего образа жизни, затем людей с толстыми животами или трусливых с виду. Зато он принимал обесчещенных людей, чернь Малки, сыновей варваров, вольноотпущенников; в награду он обещал новым карфагенянам полное право гражданства.

Первой его заботой было преобразование Легиона. Эти красивые молодые люди, которые считали себя военной славой Республики, пользовались полным самоуправлением. Он сместил их начальников, стал сурово обращаться с ними, заставлял их бегать, прыгать, всходить единым духом по подъему Бирсы, метать копья, бороться, спать ночью на площадях. Семьи легионеров приходили на них смотреть и жалели их.

Он заказал более короткие мечи, более крепкую обувь, точно определил число их слуг и ограничил дозволенное количество клади; и так как в храме Молоха хранились триста римских метательных копий, он все забрал, несмотря на протесты верховного жреца.

Из числа слонов, вернувшихся из Утики и имевшихся у частных собственников, он составил фалангу в семьдесят два слона и превратил ее в грозную военную силу. Каждый погонщик имел молот и долото, чтобы во время битвы раскроить череп слону, если тот взбесится.

Гамилькар уничтожил право Великого совета выбирать военачальников. Старейшины ссылались на законы, но он не считался с ними. Никто не решался роптать, все покорялись его властному характеру.

Он взял на себя одного руководство военными действиями, общее управление, финансы и, предупреждая нарекания, потребовал, чтобы счетами заведовал суффет Ганнон.

Он производил работы на укреплениях и, желая иметь достаточно камня, приказал снести старые внутренние стены, ставшие ненужными. Но различие имущественных состояний, заменив племенную иерархию, продолжало разделять потомство побежденных и сыновей победителей. Патриции были возмущены тем, что сносят развалины, а народ, сам не зная почему, радовался.

Вооруженные отряды с утра до вечера проходили по улицам; ежеминутно раздавался звук труб; на повозках возили щиты, палатки, пики; дворы были полны женщин, которые разрывали холст; всех охватывало возрастающее рвение; душа Гамилькара стала душой Республики.

Он разделил солдат на четные количества и расставил их рядами так, чтобы сильные чередовались со слабыми, и таким образом наименее отважные и наиболее малодушные шли вперед под напором других. Но из своих трех тысяч лигуров и лучших солдат Карфагена он смог образовать лишь простую фалангу из четырех тысяч девяноста шести гоплитов, защищенных бронзовыми шлемами и вооруженных деревянными копьями длиною в четырнадцать локтей.

Две тысячи молодых людей имели пращи, кинжалы и носили сандалии. Он присоединил к ним еще восемьсот солдат, вооруженных круглыми щитами и римскими мечами.

Тяжелая кавалерия состояла из тысячи девятисот прежних легионеров, одетых в латы из золоченой бронзы, как ассирийские клинабарии. Кроме того, у него было четыреста конных стрелков из лука, тех, кого называли тарентинцами, в шапках из меха ласки, с обоюдоострыми топорами, в кожаных туниках. Наконец, тысяча двести негров из квартала караванов, присоединенных к клинабариям, научены были бежать рядом с жеребцами, придерживаясь одной рукой за их гриву. Все было готово, однако Гамилькар не выступал.

По ночам он часто уходил из Карфагена один и шел за лагуны, к устьям Макара. Не собирался ли он присоединиться к наемникам? Лигуры, расположившиеся на Маппалах, окружали его дом.

Опасения богатых как будто оправдались, когда однажды триста варваров подошли к стенам. Суффет открыл им ворота. То были перебежчики; они явились к своему прежнему господину из страха или из верности.

Возвращение Гамилькара не удивило наемников; этот человек, по их мнению, не мог умереть. Он вернулся, чтобы исполнить свои обещания. В их надежде не было ничего безрассудного, — до того глубока была пропасть между родиной и войском. К тому же они не считали себя в чем-либо виновными. Все забыли про пир.

Шпионы, которых они перехватили, рассеяли их заблуждения. Это было торжеством для наиболее ожесточенных, и даже самые безразличные пришли в бешенство. К тому же две осады навели на них скуку. Ничто не двигалось с места. Лучше уж вступить в открытый бой! Много солдат поэтому разбежалось и бродило по окрестностям. При известии, что войско вооружается, они вернулись. Мато прыгал от радости.

— Наконец-то, наконец! — восклицал он.

Вражда, которую он чувствовал против Саламбо, обратилась на Гамилькара. Его злоба наметила себе, наконец, определенную жертву. И так как ему теперь легче было представить себе, в чем будет состоять его месть, то он уже почти поверил, что она осуществится, и заранее ликовал. Одновременно его охватили и глубокая нежность, и острое вожделение. То он видел себя среди солдат потрясающим головой суффета на копье, то ему казалось, что он в комнате с пурпуровым ложем и сжимает в объятиях Саламбо, покрывает ее лицо поцелуями, проводит рукой по ее густым черным волосам. Эта мечта, неосуществимость которой он понимал, терзала его. Он поклялся себе, что коль скоро его провозгласили шалишимом, он поведет открытую войну. Твердая уверенность, что он не вернется с этой войны, побуждала его вести ее беспощадно.

Он пришел к Спендию и сказал ему:

— Возьми своих солдат, а я приведу своих. Предупреди Автарита. Мы погибнем, если Гамилькар нападет на нас! Слышишь? Вставай!

Спендий был поражен его властным тоном. Мато обыкновенно подчинялся ему, и если у него бывали вспышки гнева, то они быстро проходили. Но теперь он казался и более спокойным, и более грозным. Гордая воля сверкала в его глазах, как пламя жертвенника.

Грек не соглашался с его доводами. Он жил в одной из карфагенских палаток, с каймой из жемчуга, пил прохладительные напитки из серебряных чаш, играл в коттабу, отпустил волосы и медленно вел осаду. К тому же у него были тайные сношения с городом, и он не хотел уходить, уверенный, что ему через несколько дней откроют ворота.

Нар Гавас, переходивший все время от одного к другому войску, был как раз поблизости. Он поддержал мнение Спендия и даже выразил порицание ливийцу за то, что он от избытка храбрости хочет снять осаду.

— Уходи от нас, если ты боишься! — воскликнул Мато. — Ты обещал нам смолу, серу, слонов, пехоту и лошадей! Где все это?

Нар Гавас напомнил ему, что он истребил последние когорты Ганнона. Что же касается слонов, то на них охотятся в лесах. Пехоту он вооружает, а лошади уже в пути. И нумидиец, поглаживая страусовое перо, спускавшееся ему на плечо, поводил глазами, как женщина, и раздражающе улыбался. Мато не знал, что ему ответить.

Вошел незнакомый человек, в поту, растерянный, с окровавленными ногами, с развязанным поясом; быстрое дыхание разрывало его худую грудь. Говоря на непонятном наречии, он широко раскрывал глаза, точно рассказывал о какой-то битве. Нар Гавас выскочил и созвал своих всадников.

Они выстроились на равнине, образуя перед ним круг.

Нар Гавас, сидя на лошади, опустил голову и кусал губы. Наконец, он разделил свое войско на две половины и велел первой ждать его; потом, властным жестом призывая других за собой, он исчез на горизонте по направлению к горам.

— Господин! — проговорил Спендий. — Мне не нравится эта странная случайность: суффет вернулся, а Нар Гавас оставляет нас…

— Что за беда? — презрительно ответил Мато.

Было особенно необходимо предупредить Гамилькара, соединившись с Автаритом. Но если бы они прекратили осаду городов, то население могло выйти и напасть на них сзади; а спереди перед ними были бы карфагеняне. После долгих переговоров следующие меры были решены и тотчас же приведены в исполнение.

Спендий с пятнадцатью тысячами солдат отправился к мосту, построенному на Макаре в трех милях от Утики. По четырем углам моста соорудили для охраны его четыре огромные башни, снабженные катапультами. С помощью срубленных деревьев, осколков скал, плетений из терновника и каменных стен загородили в горах все дороги, все лощины; на вершинах гор сложили кучами травы для сигнальных огней; там же поместили на некотором расстоянии один от другого зорких пастухов.

Конечно, рассуждали варвары, Гамилькар не пойдет, как Ганнон, через гору Горячих источников; он сообразит, что Автарит, владея позицией, загородит ему путь. К тому же неудача в начале кампании погубила бы его, между тем как победа новела бы к дальнейшим битвам, так как наемники встретились бы им дальше. Он мог бы еще высадиться у Виноградного мыса и оттуда пойти на один из городов. Но тогда он очутился бы между двумя войсками, а такой неосторожности он не совершит при немногочисленности его сил. Следовательно, он должен будет идти низом вдоль Арианы, потом повернуть налево, чтобы обойти устье Макара, а затем пройти прямо к мосту. Там Мато и ждал его. Ночью, при свете факелов, он следил за работой землекопов, мчался в Гиппо-Зарит на работы в горах, потом, не зная отдыха, возвращался обратно. Спендий завидовал его неутомимости. Во всем, однако, что касалось сношений со шпионами, выбора часовых, пользования машинами и всеми орудиями обороны, Мато покорно слушался Спендия. Они перестали говорить о Саламбо. Один о ней больше не думал, другого удерживала скромность.

Мато часто ходил в сторону Карфагена, стараясь увидеть войска Гамилькара. Он метал взоры в горизонт, ложился плашмя на землю, и шум крови в жилах казался ему гулом приближающегося войска.

Он сказал Спендию, что, если Гамилькар не появится через три дня, он выйдет со всем своим войском навстречу ему и даст бой. Прошло еще два дня. Спендий удерживал его. На утро шестого дня он двинулся в путь.


Карфагеняне с таким же нетерпением, как и варвары, ждали, чтобы началась война. В палатках и в домах все желания и тревога сводились к одному и тому же: все спрашивали себя, почему медлит Гамилькар.

Время от времени он поднимался на купол храма Эшмуна, становился рядом с глашатаем лунных смен и наблюдал за направлением ветра.

Однажды — это был третий день месяца Тибби — он на глазах у всех стремительно спустился с Акрополя. В Маппалах поднялся гул. Вскоре улицы наполнились людьми, солдаты начали надевать оружие, окруженные плачущими женщинами, которые бросались им на грудь; потом они быстро бежали на Камонскую площадь и становились в ряды. Не разрешалось ни следовать за ними, ни даже говорить с ними, ни подходить к укреплениям. В течение нескольких минут в городе была могильная тишина. Солдаты призадумались, опершись на свои копья, а их домашние вздыхали.

На закате войско выступило из западных ворот; но вместо того чтобы направиться в Тунис или идти горным путем по направлению к Утике, солдаты продолжали свой путь вдоль морского берега. Вскоре они дошли до лагуны, где круглые пространства, совершенно белые от соли, сверкали, как огромные серебряные блюда, забытые на берегу.

Луж попадалось все больше. Почва становилась топкой, ноги в ней вязли. Гамилькар не оборачивался. Он все время ехал впереди войска, и его лошадь, вся в желтых пятнах, точно дракон, шла по морскому илу, разбрасывая брызги пены и напрягая мышцы. Наступила безлунная ночь. Несколько солдат крикнули, что все погибнут; Гамилькар выхватил у них оружие и передал слугам. Ил становился все глубже. Пришлось садиться на вьючных животных. Некоторые ухватились за хвосты лошадей, сильные тянули за собой слабых, и корпус лигуров толкал вперед пехоту остриями пик. Мрак сгустился. Войско сбилось с пути. Все остановились.

Рабы суффета отправились вперед искать вехи, вбитые по его приказанию на определенных расстояниях. Они кричали во мраке, и войско издалека следовало за ними.

Почувствовалась твердая почва. Смутно обрисовался белый поворот, и войско очутилось на берегу Макара. Несмотря на холод, огней не зажигали.

Среди ночи поднялся сильный ветер. Гамилькар велел разбудить воинов, но трубных звуков не было: начальники слегка ударяли спящих по плечу.

Человек высокого роста спустился в воду. Она не доходила ему до пояса; значит, можно было перейти реку.

Суффет приказал расставить в реке тридцать два слона в ста шагах расстояния один от другого; остальные слоны, стоя ниже, должны были останавливать ряды солдат, уносимых течением. Таким образом все, держа оружие над головой, перешли Макар, точно между двух стен. Гамилькар заметил, что западный ветер, нагоняя пески, загораживал реку, создавая во всю длину ее естественную насыпь.

Гамилькар очутился на левом берегу реки, против Утики, и к тому же на широкой равнине, что было чрезвычайно удобно для пользования слонами, составлявшими главную силу его войска.

Необычайно искусная переправа восхитила воинов. Им хотелось тотчас же идти на варваров, но суффет велел отдыхать два часа. Как только показалось солнце, войско двинулось по равнине в три ряда: сперва слоны, затем легкая пехота с кавалерией позади; фаланга следовала за ними.

Варвары, расположившиеся в Утике, а также пятнадцать тысяч, стоявшие вокруг моста, были поражены тем, как колыхалась земля вдали. Сильный ветер гнал вихри песка; они вздымались, точно вырванные из земли, взлетали вверх огромными светлыми лоскутьями, которые потом разрывались и снова сплачивались, скрывая от наемников карфагенское войско. При виде рогов на шлемах солдат одни думали, что к ним направляется стадо быков; развевавшиеся плащи казались другим крыльями; а те, которые много странствовали, пожимали плечами и объясняли все миражем. Тем временем надвигалось нечто огромное. Легкий пар, тонкий, как дыхание, расстилался по пустыне. Резкий и как бы дрожащий свет отдалял глубину неба и, проникая в предметы, делал расстояние неопределенным. Огромная равнина расстилалась со всех сторон в бесконечную даль; едва заметные колебания почвы продолжались до самого горизонта, замкнутого широкой синей чертой; все знали, что там море.

Оба войска, выйдя из палаток, устремили взоры вдаль. Осаждавшие Утику теснились на валах, чтобы лучше видеть.

Наконец, они стали различать несколько поперечных полос, усеянных ровными точками. Полосы постепенно уплотнялись, увеличивались; покачивались черные возвышения, и вдруг показались как бы четырехугольные кустарники: то были слоны и пики. Поднялся общий крик: «Карфагеняне!»

Без сигнала, не дожидаясь команды, солдаты из Утики и стоявшие у моста бросились бежать, чтобы вместе напасть на Гамилькара.

Услышав это имя, Спендий затрепетал. Он повторял, задыхаясь:

— Гамилькар! Гамилькар!

А Мато был далеко! Что делать? Бежать совершенно невозможно! Неожиданность нападения, ужас перед суффетом и в особенности необходимость немедленно принять решение потрясали его. Он уже видел себя пронзенным тысячью мечей, обезглавленным, мертвым. Но его звали: тридцать тысяч солдат готовы были следовать за ним. Его обуяло бешенство против самого себя. Чтобы скрыть свою бледность, он вымазал щеки румянами; потом застегнул кнемиды,[76] панцирь, выпил залпом чашу чистого вина и побежал за своим войском, которое спешило к осаждавшим Утику.

Оба войска соединились так быстро, что суффет не успел выстроить своих солдат в боевом порядке. Он постепенно замедлял движение. Слоны остановились; они качали тяжелыми головами, на которых были пучки страусовых перьев, и ударяли хоботами по плечам.

В глубине пространств, разделявших слонов, виднелись когорты велитов,[77] а дальше — большие шлемы клинабариев, железные наконечники копий, сверкавшие на солнце панцири, развевавшиеся перья и знамена. Карфагенское войско, состоявшее из одиннадцати тысяч трехсот девяноста шести человек, казалось, едва вмещало их в себе, так как оно образовало длинный, узкий с боков, сильно сжатый прямоугольник.

При виде их слабости варваров охватила безудержная радость. Гамилькара не было видно. Уж не остался ли он позади? Да и не все ли равно! Презрение, которое они чувствовали к этим купцам, поднимало их дух; прежде чем Спендий скомандовал, они сами поняли маневр и поспешили его выполнить.

Они развернулись большой прямой линией, вытянувшейся далеко за фланги карфагенского войска, чтобы окружить его со всех сторон. Но, когда они подошли к карфагенянам на расстояние трехсот шагов, слоны, вместо того чтобы идти вперед, повернули назад; потом вдруг клинабарии, переменив фронт, последовали за слонами. Наемники еще больше изумились, когда увидели, что вслед за ними побежали все стрелки. Значит, карфагеняне боятся и бегут. Страшное гиканье поднялось в войсках варваров, и, сидя на дромадере, Спендий воскликнул:

— Я так и знал! Вперед! Вперед!

Сразу полетели дротики, стрелы, камни из пращей. Слоны, которым стрелы вонзались в крупы, поскакали вперед; их окружила густая пыль, и они скрылись из виду, как тени в облаке.

Между тем в отдалении раздался громкий топот шагов, заглушаемый резкими звуками труб, неистово оглашавшими воздух. Пространство, которое расстилалось перед варварами, наполненное вихрем пыли и смутным гулом, привлекало, как бездна. Некоторые бросились туда. Показалось несколько когорт пехоты; они сомкнулись, в то же время прибежала пехота и примчалась галопом конница.

Гамилькар приказал фаланга разбить свои части, а слонам, легкой пехоте и коннице пройти через образовавшиеся промежутки и быстро двинуться на фланги. Он так верно рассчитал пространство, отделявшее его от варваров, что, когда последние надвинулись на него, все карфагенское войско составляло большую прямую линию.

Посредине щетинилась фаланга, состоявшая из синтагм,[78] или правильных четырехугольников по шестнадцати человек с каждой стороны. Начальники всех шеренг виднелись между неровно торчавшими длинными железными остриями, потому что шесть первых рядов скрещивали копья, держа их за середину, а десять следующих рядов опирались ими на плечи своих соратников, которые шли впереди. Лица исчезали наполовину под забралами шлемов; бронзовые кнемиды покрывали правые ноги; широкие цилиндрические щиты спускались до колен. Эта страшная четырехугольная громада двигалась, как один человек, казалась живой, как зверь, и действовала, как машина. Две когорты слонов правильно окаймляли четырехугольник; вздрагивая, они сбрасывали с себя осколки стрел, приставшие к их черной коже. Индусы, сидя на холках слонов, среди пучков белых перьев, сдерживали их крючком багра, в то время как в башнях солдаты, укрытые до плеч, спускали с больших туго натянутых луков железные стержни, обмотанные зажженной паклей.

Направо и налево от слонов неслись пращники с одной пращей у бедер, другой — на голове, а третьей — в правой руке. Клинабарии, каждый в сопровождении негра, держали копья вытянутыми, положив их между ушами лошадей, покрытых золотом, как и они сами. Далее шли, на некотором расстоянии один от другого, солдаты, легко вооруженные, со щитами из рысьих шкур; из-за щитов высовывались острия метательных копий, которые они держали в левой руке. Тарентинцы, ведущие каждый по две лошади, замыкали с двух концов эту стену солдат.



Армия варваров, в противоположность карфагенской, не смогла сохранить правильный строй. На чрезмерно длинной прямой линии образовались волнообразные выемки и пустые промежутки. Все задыхались от быстрого бега.

Фаланга грузно двинулась, ударив всеми копьями. Под этим страшным напором слишком тонкая линия наемников вскоре дрогнула посредине.

Тогда карфагенские фланги развернулись, чтобы охватить их; за ними последовали слоны. Ударяя копьями вкось, фаланга разрезала войско варваров; два огромных обрубка пришли в смятение; фланги, действуя пращами и стрелами, гнали их в сторону фалангитов. Чтобы их отбить, нужна была конница, а от нее осталось только сто нумидийцев, которые бросились против правого эскадрона клинабариев. Все другие оказались запертыми и не могли вырваться. Опасность стала неминуемой, и необходимо было немедленно принять решение.

Спендий отдал приказ напасть на фалангу одновременно с двух флангов, чтобы пройти через все насквозь. Но самые узкие ряды, проскользнув под самыми длинными, вернулись на свое прежнее место, и фаланга повернулась к варварам, такая же страшная с боков, как была перед тем с фронта.

Варвары ударили по древкам копий, но конница мешала сзади их наступлению. Опираясь на слонов, фаланга сплачивалась и удлинялась, принимая форму то четырехугольника, то конуса, то ромба, то трапеции, то пирамиды. Двойное внутреннее движение происходило неустанно по всей фаланге от головы к хвосту; те, что находились в задних рядах, бежали в передние, а солдаты первых рядов, уставшие или раненые, отступали назад. Варвары оказались брошенными на фалангу, не имевшую возможности двинуться вперед. Поле сражения было похоже на океан, на поверхности которого подпрыгивали красные султаны с бронзовой чешуей, в то время как светлые щиты свертывались, точно завитки серебряной пены. Временами от одного конца до другого широкие волны спускались, потом вновь поднимались, в середине же оставалась неподвижная тяжелая масса. Копья попеременно наклонялись и поднимались. В других местах обнаженные мечи двигались так быстро, что мелькали только острия; эскадроны конницы раздвигали круги, которые вихрем замыкались за ними.

Покрывая голоса начальников, звуки труб и скрип лир, в воздухе свистели свинцовые шары и глиняные ядра; они вырывали мечи из рук, исторгали мозг из черепов, раненые, одной рукой ограждая себя щитом, простирали мечи рукоятью к земле. Другие, валяясь в лужах крови, поворачивались, чтобы укусить врагов в пятку. Толпа была такая плотная и пыль такая густая, гул такой сильный, что ничего нельзя было различить. Малодушных, которые предлагали сдаться, даже не слышали. Когда в руках не было оружия, сцеплялись телами. Груди трещали под латами, в судорожно сжатых руках висели трупы с запрокинутой головой. Отряд в шестьдесят умбрийцев, твердо стоя на ногах, держа перед глазами пики и скрежеща зубами, был несокрушим и обратил в бегство сразу две синтагмы. Эпирские пастухи побежали к левому эскадрону клинабариев и, вращая палками, схватили лошадей за гривы: лошади, сбросив седоков, помчались по полю. Карфагенские пращники, отброшенные в разных местах, растерялись. Фаланга стала колебаться, начальники бегали растерянные, блюстители строя толкали солдат, выравнивая ряды. Варвары тем временем снова выстроились; они возвращались, победа склонялась на их сторону.

Но в это время раздался крик, страшный крик, вопль бешенства и боли. Семьдесят два слона ринулись вперед двойным рядом. Гамилькар ждал, чтобы наемники скучились в одном месте, и тогда пустил на них слонов; индусы с такой силой вонзили острия багров, что у слонов потекла по ушам кровь. Хоботы их, вымазанные суриком, торчали вверх, похожие на красных змей. Грудь была защищена рогатиной, спина — панцирем, клыки были удлинены железными клинками, кривыми, как сабля; а чтобы сделать их более свирепыми, их опоили смесью перца, чистого вина и ладана. Они потрясали своими ожерельями с погремушками, ревели; погонщики наклоняли головы под потоком огненных стрел, которые стали устремляться с башен.

Чтобы лучше устоять, варвары ринулись вперед сплоченной массой; слоны с яростью врезались в толпу. Железные острия их нагрудных ремней рассекали когорты, как нос корабля рассекает волны; когорты стремительно отхлынули. Слоны душили людей хоботами или же, подняв с земли, заносили их над головой и передавали в башни. Они распарывали людям животы, бросали их в воздух, и человеческие внутренности висели на клыках, как пучки веревок на мачтах. Варвары пытались выколоть им глаза, перерезать сухожилия на ногах. Подползая под слонов, они всаживали им в живот меч до рукояти и погибали раздавленные; наиболее отважные цеплялись за ремни. Среди пламени, под ядрами и стрелами они продолжали перепиливать кожаные ремни, и башня из ивняка грузно рушилась, точно она была из камня. Четырнадцать слонов на крайнем правом фланге, разъяренные болью от ран, повернули вспять, наступая на вторую шеренгу. Индусы схватили тогда свои молоты и долота и со всего размаха ударили слонов в затылок.

Огромные животные осели и стали падать одни на других. Образовалась целая гора; и на эту груду трупов и оружия поднялся чудовищный слон, которого звали «Гневом Ваала»; нога его застряла между цепями, и он выл до вечера. В глазу его торчала стрела.

Другие слоны, как завоеватели, которые наслаждаются резнею, сшибали с ног, давили, топтали варваров, набрасывались на трупы и на останки.

Чтобы оттеснить отряды, окружавшие их колоннами, слоны поворачивались на задних ногах, непрерывно вращаясь и вместе с тем продвигаясь вперед. Силы карфагенян удвоились, и битва возобновилась.

Варвары слабели; греческие гоплиты побросали оружие. Все заметили Спендия; согнувшись на своем дромадере, он нагнал его, вонзая ему в плечи два копья. Тогда все бросились к флангам и побежали по направлению к Утике.

Клинабарии, чьи лошади обессилели, даже не пытались настигнуть их. Лигуры, изнемогавшие от жажды, кричали, стремясь двинуться к реке. Но менее пострадавшие карфагеняне, помещенные среди синтагм, топали ногами от бешенства, видя, что месть ускользает от них: они уже бросились нагонять наемников. Появился Гамилькар.

Он сдерживал серебряными поводьями пятнистую лошадь, всю в поту. Повязки у рогов его шлема развевались по ветру; свой овальный щит он подложил под левое бедро. Одним движением пики с тремя остриями он остановил войско.

Тарентинцы быстро перескочили каждый со своей лошади на вторую, запасную, и помчались направо и налево, к реке и к городу.

Фаланга без труда истребила все, что оставалось от войска варваров. Когда к ним протягивались мечи, некоторые, закрыв глаза, сами подставляли горло. Другие неистово защищались; их побивали издали камнями, как бешеных собак. Гамилькар приказал брать как можно больше пленных, но карфагеняне неохотно повиновались ему — до того им было отрадно вонзать мечи в тела варваров. А так как им стало жарко, они продолжали работать обнаженными руками, как жнецы. Когда они прервали резню, чтобы передохнуть, то увидели вдали всадника, который мчался за убегавшим солдатом. Всадник схватил его за волосы, несколько времени так продержал, потом сразил одним ударом топора.

Спустилась ночь, карфагеняне и варвары исчезли. Убежавшие слоны бродили на горизонте с зажженными башнями. Они пылали во мраке, как маяки, исчезающие в тумане. На равнине все было неподвижно; только вздымалась река, полная трупов, которые она уносила в море.


Два часа спустя явился Мато. Он увидел при свете звезд длинные неровные груды людей, лежавших на земле.

То были ряды варваров. Он наклонился, — все были мертвы. Он громко кликнул — никто не отозвался.

Утром этого дня он выступил из Гиппо-Зарита со своими солдатами, чтобы идти на Карфаген. Из Утики только что ушло войско Спендия, и жители стали сжигать осадные машины. Все сражались с неистовством. Но когда шум и смятение, доносившиеся со стороны моста, непонятным образом усилились, Мато двинулся кратчайшей дорогой через горы, и так как варвары бежали равниной, то он никого не встретил.

Перед ним поднимались в тени маленькие пирамидальные массы, а за рекой, поближе, светились вровень с землей недвижные огни. Карфагеняне на самом деле отступили за мост, и, чтобы обмануть варваров, суффет установил много сторожевых постов надругом берегу.

Мато, продолжая двигаться вперед, стал как будто различать карфагенские знамена, потому что в воздухе появились недвижные лошадиные головы, прикрепленные к древкам, которых не было видно. Издалека доносился шум, звуки песен и звон чаш.

Не зная, где он очутился и как ему найти Спендия, испуганный, растерявшись во мраке, Мато стремительно повернул назад, по той же дороге. Заря уже занималась, когда он увидел с горы город и остовы машин, почерневшие от огня и похожие на скелеты великанов, прислоненные к стенам.

Все отдыхали среди тишины, страшно изнеможенные. У палаток рядом с солдатами почти голые люди спали на спине или опустив голову на руки и подложив под нее панцирь. Некоторые сдирали с ног окровавленные повязки. Умиравшие медленно вращали головой; другие, едва тащась, приносили им воду. Вдоль узких дорожек часовые ходили, чтобы согреться, или стояли с суровыми лицами, повернувшись к горизонту и держа пику на плече.

Мато увидел Спендия и подошел к нему. Спендий укрылся под обрывком холста, натянутым на две палки, вбитые в землю; он сидел, обхватив колени руками и опустив голову.

Они долго ничего не говорили.

Наконец, Мато прошептал:

— Мы разбиты?

Спендий мрачно ответил:

— Да, разбиты!

И на все другие вопросы он отвечал только жестами отчаяния.

До них доносились стоны и предсмертные хрипы. Мато приоткрыл шатер. Вид солдат напомнил ему другое бедствие на том же месте, и, скрежеща зубами, он сказал:

— Презренный! Ты уже один раз…

Спендий прервал его.

— Ты и тогда отсутствовал.

— Истинное проклятие! — воскликнул Мато. — Но когда-нибудь я его настигну! Я одолею его! Я убью его! О, если бы я был тут!..

Мысль о том, что он пропустил битву, приводила его в еще большее отчаяние, чем самое поражение. Он выхватил меч и бросил его на землю.

— Как же карфагеняне разбили вас?

Бывший раб стал рассказывать ему о военных действиях. Мато точно видел все перед глазами и возмущался. Вместо того чтобы бежать к мосту, нужно было обойти Гамилькара сзади.

— Ах, я знаю! — сказал Спендий.

— Нужно было удвоить глубину твоего войска, не посылать велитов против фаланги и открыть проходы слонам. В последнюю минуту можно было еще все отбить. Не было необходимости бежать.

Спендий ответил:

— Я видел, как он проехал, в большом красном плаще, с поднятыми руками, возвышаясь над столбами пыли, точно орел, летевший рядом с когортами. Повинуясь каждому движению его головы, когорты сдвигались, устремлялись вперед. Толпа толкнула нас друг на друга. Он глядел на меня — я почувствовал в сердце точно холод лезвия.

— Он, может быть, выбрал нарочно этот день? — тихо сказал Мато.

Они расспрашивали друг друга, старались понять, почему суффет выступил в самых неблагоприятных условиях. Чтобы смягчить свою вину или чтобы ободрить самого себя, Спендий сказал, что еще не все надежды потеряны.

— Да хоть бы и были потеряны, мне все равно! — сказал Мато. — Я буду продолжать войну один!

— И я тоже! — воскликнул грек, вскочив с места.

Он ходил крупными шагами, глаза его сверкали, странная улыбка собирала, складки на его лице и делала его похожим на шакала.

— Мы начнем все снова! Не покидай меня! Я не создан для битв при солнечном свете, сверкание мечей слепит меня. Это у меня болезнь, я слишком долго жил в эргастуле. Но мне ничего не стоит влезть на стены ночью, проникнуть в крепость, и тогда трупы убитых мною охладеют прежде, чем пропоет петух! Укажи мне кого-нибудь, что-нибудь, врага, сокровище, женщину.

Он повторил:

— Да, женщину, и будь она даже царской дочерью, я немедленно сложу у твоих ног желанную. Ты упрекаешь меня за то, что я проиграл Ганнону битву, но я ведь снова победил его. Признайся, мое свиное стадо принесло нам больше пользы, чем фаланга спартиатов.

Уступая потребности похвастать и утешить себя в поражении, он стал перечислять все, что сделал для наемников.

— Это я подтолкнул галла в садах суффета! А потом, в Сикке, это я их всех привел в неистовство, пугая коварством Республики! Гискон готов был рассчитаться с ними, но я не дал возможности говорить переводчикам. Как у них чесался язык! Помнишь? Я провел тебя в Карфаген, я украл заимф. Я провел тебя к ней. Я сделаю еще больше: ты увидишь!

Он расхохотался, как безумец.

Мато смотрел на него, широко раскрыв глаза. Ему было не по себе в присутствии человека, такого трусливого и, вместе с тем, такого страшного.

Грек снова заговорил веселым голосом, щелкая пальцами:

— Эвоэ! После дождика проглянет солнце! Я работал в каменоломнях, и я же пил массик на своем собственном корабле под золотым навесом, как Птолемей. Несчастье должно обострить ум. Настойчивость смягчает судьбу. Она любит ловких людей. Она уступит!

Он снова подошел к Мато и взял его за руку.

— Господин, карфагеняне уверены теперь в своей победе. У тебя есть целая армия, которая еще не сражалась, и твои солдаты послушны тебе. Пусти их вперед. Мои тоже пойдут, чтобы отомстить карфагенянам. У меня осталось три тысячи карийцев, тысяча двести пращников и целые когорты стрелков. Можно даже составить фалангу. Возобновим бой!

Мато, потрясенный разгромом, еще не знал, что предпринять. Он слушал с раскрытым ртом, и бронзовые латы, которые стягивали ему бока, приподнимались от быстрого биения сердца. Он поднял меч и крикнул:

— Следуй за мной! Идем!

Разведчики, вернувшись, сообщили, что трупы карфагенян убраны, мост разрушен, и Гамилькар исчез.

IX. Поход

Гамилькар полагал, что наемники будут ждать его в Утике или же вновь выступят против него. Считая свои силы недостаточными для наступления или для обороны, он направился на юг по правому берегу реки, что его сразу обезопасило от внезапного нападения.

Он хотел, закрывая пока глаза на мятеж туземных племен, чтобы они прежде всего порвали с варварами; потом, когда они останутся в своих провинциях без союзников, он сможет на них напасть и всех истребить.

В четырнадцать дней он умиротворил область между Тукабером и Утикой с городами Тиньикаба, Тессура, Вакка и еще другими на западе. Зунгар, построенный в горах, Ассурас, знаменитый своим храмом, Джераадо, славившийся можжевельником, Тапитис и Гагур отправили к нему послов. Жители деревень являлись, принося в дар съестные припасы, умоляли о защите, целовали ему и солдатам ноги и жаловались на варваров. Некоторые приносили ему в мешках головы наемников, говоря, что это они их убили; на самом деле они отрубали головы у мертвецов. Много солдат сбилось с пути во время бегства, и трупы их находили в разных местах, под оливковыми деревьями и в виноградниках.

Чтобы поразить народ, Гамилькар на следующий же день после победы послал в Карфаген две тысячи пленных, взятых на поле битвы. Они прибывали длинными колоннами по сто человек; у всех руки, скрученные назад, были привязаны к бронзовой перекладине, которая давила им на затылок. Раненые, у которых сочилась кровь, тоже шли; конница, ехавшая сзади, погоняла их бичами.

Карфаген ликовал! Говорили, что убито шесть тысяч варваров, что остальные недолго продержатся, что война кончена; все обнимали друг друга на улицах и в храмах; лица богов Патэков натирали маслом и киннамоном, выражая этим свою благодарность им. Пучеглазые, с толстыми животами и поднятыми до плеч руками, идолы казались живыми под свежей краской и как бы принимали участие в радости народа. Богатые раскрыли двери своих домов; город гудел от барабанного боя; храмы были освещены всю ночь, и прислужницы богини, сойдя в Малку, соорудили на перекрестках подмостки из сикоморового дерева и всем отдавались. Победителям дарили земли, давали обеты принести жертвы Мелькарту. Суффету назначено было выдать сто золотых венцов; его сторонники предлагали воздать ему новые почести и предоставить новые полномочия.

Он просил старейшин вступить в переговоры с Автаритом, чтобы обменять хотя бы всех захваченных варваров на старика Гискона и других карфагенян, попавших в плен. Наемников, по происхождению италийцев или греков, ливийцы и кочевники, составлявшие войско Автарита, знали лишь очень смутно; им казалось поэтому, что если Республика предлагает столько варваров в обмен за такое малое количество карфагенян, это значит, что варвары не имеют никакой цены, а карфагеняне, напротив того, представляют большую ценность. Они боялись ловушки, Автарит отказал.

Тогда старейшины постановили казнить пленных, хотя суффет писал им, чтобы их не предавали смерти. Он намеревался включить лучших из них в свое войско и этим вызвать переход других в свои ряды. Но ненависть одержала верх над всяческим благоразумием.

Две тысячи пленных варваров приведены были в Маппалы, где их привязали к надгробным столам. Торговцы, кухонная челядь, вышивальщики и даже женщины, вдовы погибших солдат вместе со своими детьми, — все, кто только хотел, приходили побивать их стрелами. В них целились медленно, чтобы продлить пытку; лук то опускали, то поднимали вверх, и толпа горланила, толкаясь вокруг них. Расслабленных приносили: на носилках; многие предусмотрительно запаслись пищей и не уходили до вечера; другие оставались на всю ночь. Сооружены были палатки, и в них пили. Многие заработали большие деньги, отдавая напрокат луки.

Распятые трупы были оставлены в стоячем положении и казались на могилах красными статуями. Возбуждение захватило даже население Малки, принадлежавшее к коренным местным семьям, в обычное время равнодушное к судьбам родины. Из благодарности за доставленное им удовольствие они стали интересоваться делами Республики, почувствовали себя карфагенянами, и старейшины считали, что поступили очень мудро, слив весь народ в общем чувстве мести.

Благословение богов тоже не заставило себя ждать, ибо со всех сторон слетались вороны. Они кружились в воздухе с громким карканьем, образуя облако, которое все время свертывалось. Оно видно было из Клипеи, из Радеса и с Гермейского мыса. Временами облако вдруг разрывалось, разметав далеко вокруг свои черные спирали. Это случалось, когда в него врезывался орел, который потом снова улетал; на террасах, на куполах, на остриях обелисков и на фронтонах храмов виднелись разжиревшие птицы; они держали в покрасневших клювах куски человеческого мяса.

Зловоние заставило, наконец, карфагенян снять трупы. Некоторые были сожжены; остальных бросили в море, и волны, гонимые северным ветром, унесли их на берег, в глубину залива, к лагерю Автарита.

Кара, которой подвергли пленных, очевидно, привела варваров в ужас: с высоты Эшмуна видно было, как они сложили палатки, согнали стада, навьючили поклажу на ослов, и к вечеру все войско удалилось.

Расположившись между горой Горячих источников и Гиппо-Заритом, оно должно было преградить суффету путь к тирским городам, оставляя за собой возможность вернуться в Карфаген.

Предполагалось, что тем временем две другие армии постараются настигнуть Гамилькара на юге, Спендий — с востока, Мато — с запада, с расчетом соединиться всем троим и охватить его. Пришло подкрепление, на которое они не надеялись: вернулся Нар Гавас с тремястами верблюдов, нагруженными смолой, с двадцатью пятью слонами и шестью тысячами всадников.

Чтобы ослабить наемников, суффет счел благоразумным создать затруднения Нар Равасу вдали, в его собственных владениях. Из Карфагена он вошел в соглашение с гетульским разбойником Масгабой, который искал себе где-нибудь царства. С помощью карфагенских денег он поднял нумидийцев, обещав им свободу. Нар Гавас, предупрежденный сыном своей кормилицы, бросился в Цирту, отравил победителей водою цистерн, снес несколько голов, восстановил порядок и после этого сильнее варваров возненавидел суффета.

Начальники четырех войск условились относительно способов ведения войны. Предполагалось, что она продлится очень долго; нужно было все предвидеть.

Прежде всего решили просить содействия у римлян, и предложили Спендию взять на себя эту миссию; но он был перебежчик и не решился на это. Двенадцать человек из греческих колоний отплыли из Аннабы на нумидийской ладье. Потом предводители потребовали, чтобы все варвары принесли им клятву в полном повиновений. Каждый день начальники осматривали одежду и обувь солдат. Часовым запрещено было иметь при себе щиты, потому что они часто подпирали их копьями и засыпали стоя; тех, которые везли с собой поклажу, заставили бросить ее; все, по римскому образцу, полагалось носить на спине. В защиту против слонов Мато учредил отряд конных солдат, катафрактов; в этом отряде человек и лошадь исчезали под панцирем из гиппопотамовой шкуры, утыканной гвоздями; а чтобы защитить копыта лошадей, для них изготовили плетеную обувь.

Запрещено было грабить города, мучить народы, не принадлежавшие к пунической расе. Но так как съестные припасы истощались, Мато приказал распределять порции между солдатами, не заботясь о женщинах. Сначала солдаты делили пищу с женщинами. Но недостаток пищи изнурял многих из них. Это было постоянным поводом к ссорам и попрекам; некоторые сманивали подруг у товарищей обещанием поделиться своей порцией. Мато приказал беспощадно выгнать всех женщин. Они бежали в лагерь Автарита; галльские женщины и ливийки заставили их удалиться. Тогда они отправились к стенам Карфагена молить Цереру и Прозерпину о покровительстве, так как в Бирсе был храм, посвященный этим богиням во искупление ужасов, совершенных некогда при осаде Сиракуз. Сисситы, предъявив свои права на военную добычу, выбрали самых молодых, чтобы продать их, а новые карфагенские граждане взяли себе в жены белокурых лакедемонянок.

Некоторые из женщин упрямо продолжали следовать га наемниками. Они бежали около синтагм, рядом с начальниками. Они звали своих сожителей, тянули их за край плаща, били себя в грудь, проклиная их и протягивая к ним своих плачущих голых детей. Это зрелище смягчало варваров; но женщины мешали, представляли собой опасность. Несколько раз их отгоняли, они опять возвращались. Мато приказал обратить против них пики, поручив это коннице Нар Гаваса. А когда балеары стали кричать ему, что им нужны женщины, он ответил:

— У меня их нет!

Дух Молоха овладел Мато. Невзирая на укоры совести, он совершал ужасные поступки, воображая, что повинуется велениям бога. Когда ему не удавалось опустошить поля, Мато забрасывал их камнями, чтобы сделать бесплодными.

Он несколько раз слал гонцов и к Автариту и к Спендию, чтобы их поторопить. Но действия суффета были непостижимы. Он располагался лагерем поочередно в Эйдусе, Моншаре, Тегенте; лазутчики говорили, что видели его в окрестностях Ишиила, вблизи владений Нар Гаваса, и вскоре стало известно, что он переправился через реку к северу от Тебурбы, как будто намереваясь вернуться в Карфаген. Едва прибыв в одно место, он переходил в другое. Пути, по которым он шел, оставались неведомыми. Не давая сражения, суффет сохранял выгодные положения: преследуемый варварами, он как будто вел их за собою.

Переходы и возвращения назад еще более утомляли карфагенян; силы Гамилькара, перестав пополняться, уменьшались со дня на день. Теперь население деревень приносило ему съестные припасы не с такой охотой, как прежде. Он всюду наталкивался на нерешительность и затаенную ненависть; несмотря на все его мольбы, обращенные к Великому совету, из Карфагена не было никакой помощи. Говорили, — может быть, действительно думая это, — что он в ней не нуждается, что его жалобы напрасны или что он хитрит. Чтобы повредить ему, сторонники Ганнона преувеличивали значение его победы. Карфаген готов был пожертвовать войсками, которыми командовал суффет, но считал, что нельзя выполнять все его дальнейшие требования. Война и так слишком обременительна и дорого стоит! А патриции, сторонники Гамилькара, из гордости очень слабо поддерживали его.

Отчаявшись в Республике, Гамилькар насильно собрал со всех племен то, что ему нужно было для войны: зерно, масло, лес, скот и людей. Население вскоре разбежалось. Города, через которые проходило войско, оказывались пустыми; обыскивая дома, солдаты ничего в них не находили. Чувство страшной оторванности охватило войско Гамилькара.

Карфагеняне, придя в бешенство, стали громить провинции; они закапывали водоемы, жгли дома. Горящие головни, уносимые ветром, разлетались далеко вокруг, и на горах горели леса, окружая долины венцом пламени. Чтобы идти дальше, приходилось ждать. Потом они опять пускались в путь под палящим солнцем и шли по горячему пеплу.

Иногда на краю дороги сверкали где-нибудь в кустах зоркие, как у тигра, глаза. То был варвар, присевший на корточки и выпачкавшийся в пыли, чтобы не выделяться среди листвы. Или же, проходя вдоль рытвины, шедшие на флангах слышали вдруг грохот катящихся камней; поднимая глаза, они видели выскакивающего изо рва босоногого человека.

Тем временем с уходом наемников Утика и Гиппо-Зарит освободились от осады. Гамилькар приказал им идти к нему на помощь. Не решаясь стать на его сторону, оба города ответили неопределенными извинениями и любезностями.

Тогда Гамилькар круто повернул на север, решив открыть себе один из тирских городов, даже если бы для этого понадобилось прибегнуть к осаде. Ему нужна была точка опоры на морском берегу, чтобы добывать с островов или из Кирены продовольствие и солдат; более всего ему хотелось овладеть Утикой, которая была ближе других к Карфагену.

Суффет ушел из Зуитина и осторожно обогнул Гиппо-Заритское озеро. Вскоре ему пришлось выстроить свои полки колонной, чтобы подняться на гору, разделявшую две долины. На закате солнца войско спускалось с воронкообразной вершины горы и увидело перед собою, вровень с землей, как бы бронзовых волчиц, бегущих по траве.

Вдруг показались развевающиеся на шлемах перья, и раздалось грозное пение под аккомпанемент флейт. То было войско Спендия; кампанийцы и греки, из ненависти к Карфагену, стали носить римские доспехи. В то время слева показались длинные копья, щиты из леопардовых шкур, холщовые панцири, оголенные плечи. Это были иберийцы Мато, лузитанцы, балеары, гетулы. Послышалось ржание лошадей Нар Гаваса. Они рассыпались вокруг холма. Далее шло сборное полчище под начальством Автарита. Оно состояло из галлов, ливийцев и кочевников; среди них, по рыбьим костям в волосах, можно было узнать пожирателей нечистой пищи.

Таким образом, варвары, точно рассчитав свои движения, действительно соединились. Сами тому удивляясь, они несколько времени простояли неподвижно, совещаясь друг с другом.

Суффет построил свое войско кругообразно, чтобы давать со всех сторон одинаковый отпор. Высокие заостренные щиты, укрепленные в траве один подле другого, окружали пехоту. Клинабарии стояли вне круга, а дальше разместили в разных местах слонов. Наемники до крайности устали, и решено было ждать утра. Уверенные в победе, варвары провели всю ночь за едой.

Они зажгли большие яркие огни; ослепляя своим светом наемников, они погружали в тень карфагенское войско, расположенное внизу. Гамилькар наподобие римлян окопал свой лагерь рвом шириной в пятнадцать шагов, глубиной в десять локтей; внутри устроена была насыпь, на которой укрепили переплетенные между собою острые колья. На восходе солнца наемники поразились, увидав, что карфагеняне засели, как в крепости.

Они заметили среди палаток Гамилькара, который прохаживался и отдавал приказания. На нем был темный чешуйчатый панцирь; за ним следовала его лошадь. Время от времени он останавливался, указывая на что-то вытянутой правой рукой.

Тогда многие вспомнили подобные же утра, когда при громких звуках труб он медленно проходил перед ними и взгляд его укреплял их, как чаша вина. Они были чуть ли не растроганы его видом. Те же, которые не знали Гамилькара, были вне себя от радости, что сейчас захватят его.

Решили, что не следует нападать всем вместе, они мешали бы друг другу на таком узком пространстве. Нумидийцы могут броситься наперерез, но клинабарии, защищенные панцирями, тогда раздавят их. Кроме того, как перебраться через ограды? Что касается слонов, то они не были еще достаточно обучены.

— Все вы трусы! — воскликнул Мато.

Взяв с собой наиболее отважных, он двинулся на укрепления. Град камней отразил их: суффет захватил на мосту оставленные ими катапульты.

Эта неудача быстро изменила неустойчивый дух варваров. Чрезмерная храбрость, воодушевлявшая их вначале, исчезла; они хотели победить, но как можно менее рискуя своей жизнью. По мнению Спендия, следовало старательно сохранять свое выгодное положение и взять пуническое войско измором. Карфагеняне стали рыть колодцы, и так как вокруг были горы, то они обнаружили воду.

С высоты своих частоколов они метали стрелы, бросали комья земли, навоз, вырытые ими камни; в то же время вдоль насыпи неустанно работали шесть катапульт.

Но источники могли сами собой иссякнуть, продовольствие должно было истощиться, катапульты испортиться. Наемники, в десять раз превосходящие своей численностью карфагенян, в конце концов добились бы победы. Чтобы выиграть время, суффет сделал вид, что хочет начать переговоры; однажды утром варвары нашли в своих рядах баранью шкуру, покрытую письменами. Гамилькар оправдывался в своей победе; он говорил, что его принудили к войне старейшины. Чтобы показать, что он держит слово, он предложил им разграбить Утику или Гиппо-Зарит по их выбору. Заканчивая свое послание, Гамилькар заявил, что он совершенно их не боится, потому что предатели на его стороне и благодаря этому он легко одолеет остальных.

Варвары были смущены; предложение немедленной добычи прельщало их; они поверили в чье-то предательство, не подозревая, что суффет лишь бахвалится, готовя им западню, и перестали доверять друг другу. Каждый стал следить за словами и действиями другого, и от страха они не могли ночью спать. Иные покидали своих соратников и уходили каждый в другое войско по своему выбору. Галлы с Автаритом присоединились к цизальпинским воинам, чей язык они понимали.

Четыре начальника собирались каждый вечер в палатке Мато и, сидя на корточках вокруг положенного на землю щита, внимательно продвигали вперед и отодвигали маленькие деревянные фигурки, придуманные Пирром для воспроизведения маневров. Спендий наглядно разъяснил, каковы силы и возможности Гамилькара, и молил, клянясь всеми богами, не упускать случая. Мато раздраженно шагал, размахивая руками. Война с Карфагеном была для него личным делом; он возмущался, что другие вмешиваются в нее и не хотят его слушаться. Автарит, угадывая по выражению его лица, что он говорит, рукоплескал ему. Нар Гавас откидывал голову в знак презрения; все принятые меры он считал пагубными; он уже не улыбался, как прежде. У него вырывались вздохи, точно он старался подавить скорбь об утраченной мечте и отчаяние, вызванное неудачным предприятием.

В то время как варвары обсуждали сделанные предложения и ни на что не решались, суффет усиливал укрепления. Он приказал вырыть за частоколом второй ров, возвести вторую стену, выстроить на углах деревянные башни; рабы его доходили до самых аванпостов, чтобы расставлять там западни. Но слоны, которым уменьшали корм, старались вырваться из пут. Чтобы тратить меньше сена, он велел клинабариям убить наименее сильных жеребцов; некоторые отказались выполнить приказ; он снес им головы. Лошадей съели. Воспоминание об этом свежем мясе печалило всех несколько дней.

Из глубины амфитеатра, в котором карфагеняне замкнулись, они видели на высотах вокруг себя четыре лагеря варваров, охваченные сильным волнением. Женщины ходили взад и вперед, неся на головах бурдюки; козы, блея, прыгали вокруг связок копий; сменялись часовые; воины садились за еду вокруг треножников. Племена доставляли им достаточно продовольствия, и наемники даже не подозревали, до чего их бездействие пугало войско Гамилькара.

Со второго же дня карфагеняне заметили в лагере кочевников группу человек в триста, в стороне от других. Это были богатые, содержавшиеся в плену с начала войны. Ливийцы расставляли их на краю рва и метали копья из-за их спин, пользуясь их телами как заграждением. Несчастных нельзя было узнать: лица их были скрыты под грязью и паразитами. Вырванные местами волосы обнажали гноившиеся нарывы на голове, и все они были такие худые и страшные на вид, что походили на мумии в дырявых саванах. Некоторые рыдали с бессмысленным выражением лица. Другие кричали друзьям, чтобы они убивали варваров. Один из них, неподвижный, с опущенной головой, не проронил ни слова. Его большая белая борода падала до рук, закованных в цепи. Карфагеняне, точно вдруг ощутив в глубине сердца гибель, грозящую Республике, узнали Гискона. Хотя опасно было приближаться к месту, где он стоял, все же они проталкивались вперед, чтобы увидеть его. На него надели в насмешку тиару из кожи гиппопотама со вставленными в нее камешками. Это придумал Автарит, вызвав, однако, неудовольствие Мато.

Гамилькар, выведенный из себя, велел открыть частокол, решив во что бы то ни стало вырваться наружу. Карфагеняне бешено домчались до половины горы, пробежав около трехсот шагов. Навстречу им ринулся такой поток варваров, что их откинуло назад в свои же ряды. Один из легионеров, не успев вбежать за ограду, споткнулся о камень.

К нему подбежал Зарксас и, повалив наземь, вонзил ему в горло кинжал, вынул его и, прильнув к ране, с радостным воем, вздрагивая от головы до пят, стал сосать кровь. Затем он спокойно сел на труп, поднял лицо, откинув шею, чтобы лучше вдыхать воздух, как это делает серна, напившись воды из потока, и пронзительным голосом запел песню балеаров; неопределенная мелодия была полна долгих модуляций, и они прерывались и чередовались, как эхо в горах. Он призывал своих убитых братьев, приглашая их на пир; потом опустил руки между колен, понурил голову и заплакал. Это ужасное зрелище привело варваров в трепет, особенно греков.

Карфагеняне не пытались больше делать вылазки. Но они не думали сдаваться, зная, что, сдавшись, погибнут в муках.



Между тем жизненные припасы, несмотря на меры, принятые Гамилькаром, убывали со страшной быстротой. Оставалось на каждого не более чем по десяти коммеров хлеба, по три гина пшена, и по двенадцати бетцов сушеных плодов. Не было ни мяса, ни оливкового масла, ни солений, ни овса для лошадей. Опуская исхудавшие шеи, лошади искали в пыли втоптанные соломинки. Часовые, стоя на земляной насыпи, часто примечали при лунном свете какую-нибудь собаку варваров, бродившую над окопами среди кучи отбросов. Собаку убивали камнем и, спустившись вниз при помощи ремней от щитов, не говоря ни слова, съедали ее. Иногда поднимался страшный лай, и часовой не возвращался. В четвертой дилохии двенадцатой синтагмы три фалангита, подравшись из-за крысы, зарезали друг друга кожами.

Все толковали о своих семьях, о своих домах: бедные вспоминали свои хижины, похожие на улья, раковины у порога, развешанные сети; а патриции — свои большие залы, окутанные синеватой мглой; там они отдыхали днем, в час наибольшей истомы, внимая смутному гулу улиц и трепету листьев в садах. Чтобы глубже погрузиться в воспоминания и полнее ими насладиться, они прикрывали веки; боль от раны выводила их из забытья. Каждую минуту происходили схватки или поднималась какая-нибудь новая тревога: горели башни, пожиратели нечистой пищи вскакивали на частокол; им отрубали руки топорами; следом за ними прибегали другие; железный дождь падал на палатки. Карфагеняне построили галереи из камыша для защиты от метательных снарядов, заперлись в них и не двигались с места.

Каждый день солнце, обходя холм, с первых же часов после восхода покидало глубь ущелья и оставляло их в тени. Спереди и сзади поднимались серые скаты, усеянные камнями, которые местами обросли мхом, а над их головами расстилалось небо, неизменно чистое, более холодное и гладкое, чем металлический купол. Гамилькар был так возмущен поведением Карфагена, что чувствовал желание перейти к варварам и повести их на Карфаген. Вскоре стали роптать носильщики, маркитанты и рабы, а ни народ, ни Великий совет не присылали даже слова надежды! Положение становилось невыносимым, особенно при мысли, что оно должно было еще ухудшиться.


Узнав о поражении, Карфаген вскипел гневом, и, может быть, суффета менее возненавидели бы, если бы он дал разбить себя с самого начала.

Теперь не было ни времени, ни денег, чтобы обратиться к другим наемникам. Если же произвести новый набор в городе, то чем снарядить солдат? Гамилькар забрал все оружие! И кому поручить командование? Лучшие начальники были там, у Гамилькара! Гонцы, отправленные суффетом, появились на улицах и оглашали их криками. Великий совет обеспокоился и постарался их убрать.

Это была ненужная предосторожность; все были против Барки и обвиняли его в чрезмерной мягкости. Следовало после победы истребить наемников. И зачем ему было разорять союзные племена? Ведь, казалось бы, принесены достаточно тяжелые жертвы! Патриции жалели о внесенных ими четырнадцати шекелях, Сисситы — о своих двухстах двадцати трех тысячах киккаров золота. Те, которые ничего не дали, жаловались не менее других. Народ злобствовал против новых карфагенян, которым Республика обещала полное право гражданства; и лигуров, так доблестно сражавшихся, проклинали, смешивая их с варварами: принадлежность к их племени становилась преступлением, сообщничеством. Купцы на порогах своих лавок, рабочие, проходившие со свинцовой линейкой в руке, торговцы рассолом, полоскавшие свои кувшины, банщики в банях и продавцы горячих напитков — все обсуждали военные действия. Рисовали пальцем на песке планы битв, и даже самые ничтожные люди как будто умели на словах исправить ошибки Гамилькара.

Жрецы говорили, что это наказание за его длительное безбожие. Гамилькар не приносил жертв, не подверг очищению свои войска и даже отказался взять с собою авгуров. Обвинение в святотатстве усиливало затаенную злобу против него и бешенство, вызванное разбитыми надеждами. Вспоминали поражения в Сицилии и бремя его гордости, которое приходилось так долго выносить. Коллегия жрецов не могла простить ему захват их казны и требовала, чтобы Великий совет торжественно обещал распять его, если он когда-либо вернется.

Другим бедствием была страшная жара, наступившая в тот год в месяце Элуле. С берегов озера поднималось зловоние; оно носилось в воздухе вместе с дымом курений, который клубился на углах улиц. Неумолчно раздавалось пение гимнов. Толпы народа теснились на ступенях храмов; стены были покрыты черными завесами; восковые свечи озаряли лоб ботов Патэков, и кровь верблюдов, зарезанных для жертвоприношения, текла по лестнице, образуя красные водопады. Мрачное неистовство охватило Карфаген. Из закоулков самых узких улиц, из самых мрачных притонов выходили бледные фигуры, люди со змеиным профилем; они скрежетали зубами. Жители, занятые разговорами на площадях, оборачивались на пронзительный вопль женщин, который наполнял дома и вырывался за ограды. Временами разносился слух, что варвары уже близко; их будто бы видели за горой Горячих источников; они будто бы расположились лагерем в Тунисе. Шум голосов увеличивался, нарастал и смешивался в общем гуле. Затем наступало общее молчание; одни застывали на фронтонах зданий, куда они вскарабкались, и прикрывали рукой глаза, а другие, лежа на животе у подножья укреплений, внимательно прислушивались. Когда проходил страх, все снова предавались гневу. Но сознание своей беспомощности вскоре погружало их в прежнюю печаль.

Она усиливалась всегда по вечерам, когда все поднимались на террасы и приветствовали громким криком Солнце с поклонами по девяти раз. Оно медленно опускалось за лагуной, потом вдруг исчезало в горах, в той стороне, где находились варвары.

Приближался трижды священный праздник, когда с высоты костра взлетал к небу орел, символ воскресшего года, знаменуя привет народа своему верховному Ваалу и как бы союз с силой Солнца. Однако теперь, охваченный чувством ненависти, народ наивно поклонялся Молоху, губителю людей, и все отвернулись от Танит. Лишенная покрывала, Раббет как бы утратила часть своего могущества. Исчезла благотворная сила ее вод, она покинула Карфаген, сделалась перебежчицей, врагом. Некоторые бросали в нее камнями, чтобы оскорбить ее. Но, понося богиню, многие ее жалели. Ее любили, быть может, даже глубже, чем прежде.

Значит, причиной всех несчастий была утрата заимфа. Саламбо косвенно участвовала в похищении покрывала, и общий гнев распространился и на нее; она должна понести кару. Вскоре в народе возникла смутная мысль об искупительной жертве. Чтобы умиротворить Ваалов, следовало без колебаний принести в жертву нечто бесконечно драгоценное: прекрасное, юное, девственное существо старинного рода, происходящее от богов, звезду мира человеческого. Каждый день неизвестные люди вторгались в сады Мегары: рабы, дрожавшие за собственную жизнь, не решались оказать им сопротивление. Люди эти, однако, не шли дальше лестницы, украшенной галерами. Они стояли внизу, поднимая глаза к верхней террасе: они ждали Саламбо и в течение целых часов кричали, изливая свой гнев против нее, как собаки, воющие на луну.

X. Змея

Крики черни не пугали дочь Гамилькара.

Она была поглощена более высокой заботой: занемогла ее большая змея, черный пифон; а змея была для Карфагена общенародным и вместе с тем личным фетишем. Ее считали порождением земного ила, так как она выходит из недр земли и ей не нужно ног, чтобы двигаться по земле: движения ее подобны струистому течению рек, холод ее тела напоминает вязкий плодородный мрак глубокой древности, а круг, который она описывает, кусая свой хвост, подобен кругу планет, разуму Эшмуна.

Пифон Саламбо несколько раз отказывался съесть четырех живых воробьев, которых ему преподносили каждое полнолуние к каждое новолуние. Его великолепная кожа, покрытая, подобно небесному своду, золотыми пятнами на черном фоне, пожелтела, сделалась дряблой, сморщенной и слишком просторной для тела; пушистая плесень распространялась вокруг головы, а в углу век показались маленькие красные точки, — они как будто двигались. Время от времени Саламбо подходила к корзине, сплетенной из серебряной проволоки. Она отдергивала пурпуровую занавеску, раздвигала листья лотоса, птичий пух; змея все время лежала свернувшись, недвижная, как увядшая лиана. Саламбо так долго смотрела на нее, что ей казалось, будто сердце ее, кружась спиралью, подступает к горлу и какая-то другая змея душит ее.

Саламбо была в отчаянии от того, что видела заимф; вместе с тем она испытывала как бы радость и затаенную гордость. Сверкавшие складки таили неведомое: то было облако, окутывавшее богов, то была тайна мировой жизни, и Саламбо, приходя в ужас от самой себя, жалела, что не коснулась покрывала.

Она почти все время сидела, поджав ноги, в глубине своей комнаты, обнимая руками левое колено, с полуоткрытым ртом, с опущенной головой, с остановившимся взглядом. Она с ужасом вспоминала лицо своего отца; ей хотелось уйти в финикийские горы, свершить паломничество в храм Афаки, куда Танит спустилась в виде звезды. Ее воображению рисовались манящие и вместе с тем пугающие образы, и с каждым днем чувство одиночества все сильнее охватывало ее. Она даже не знала ничего о Гамилькаре.

Утомленная своими мыслями, она поднималась, с трудом передвигая ноги в маленьких сандалиях с постукивающими на каждом шагу каблучками, и бродила по большой тихой комнате. Сверкающие пятна аметистов и топазов дрожали на потолке, и Саламбо, продолжая ходить, слегка поворачивала голову, чтобы их видеть. Она пила прямо из горлышка висевших амфор, обмахивала грудь большими опахалами или развлекалась тем, что сжигала киннамон в выдолбленных жемчужинах. В час заката Таанах вынимала ромбовидные куски черного войлока, закрывавшие отверстия в стене; тогда в комнату влетали голуби, натертые мускусом, подобно голубям Танит; их розовые лапки скользили по стеклянным плитам пола среди зерен овса, которые Саламбо бросала им полными пригоршнями, как сеятель в поле. Иногда она вдруг разражалась рыданиями и недвижно лежала на широком ложе из кожаных ремней, неустанно повторяя одно и то же слово, мертвенно бледная, с широко раскрытыми глазами, бесчувственная, холодная. Все же она слышала в это время крики обезьян на верхушках пальм и непрерывный скрип большого колеса, накачивавшего воду в порфировый бассейн.

Иногда в течение нескольких дней Саламбо отказывалась от пищи. Ей снилось, что потускневшие звезды падают к ее ногам. Она призывала Шагабарима, но когда он приходил, ей нечего было ему сказать.

Его присутствие было для нее облегчением, она не могла без него обойтись. Но она внутренне восставала против его власти над нею. В ее чувстве к жрецу был ужас, соединявшийся с ревностью и ненавистью. Но вместе с тем она по-своему любила его из благодарности за странное наслаждение, какое испытывала в его присутствии.

Он сразу увидел в страданиях Саламбо влияние Раббет, так как умел искусно распознавать, какие боги посылали болезни. Чтобы исцелить Саламбо, он приказывал кропить ее покои водою, настоенной на вербене и руте; она ела по утрам мандрагоры; на ночь ей клали под голову мешочек со смесью из ароматных трав, приготовленной жрецами. Он даже примешивал к ним баарас — огненного цвета корень, который отгоняет да север злых духов. Наконец, повернувшись к Полярной звезде, он трижды произносил шепотом таинственное имя Танит; но Саламбо все не выздоравливала, и тревога ее возрастала.

В Карфагене не было никого ученее Шагабарима. В молодости он учился в школе Могбедов в Борзиппе, близ Вавилона, потом побывал в Самофракии, в Пессинунте, Эфесе, Фессалии и Иудее, посетил храмы набатейцев, затерянные в песках, и пешком прошел вдоль берегов Нила, от водопадов до моря. Закрыв лицо покрывалом и потрясая факелами, он бросал черного петуха в костер из сандарака перед грудью Сфинкса, отца ужасов. Он спускался в пещеры Прозерпины, он видел вертящиеся пятьсот колонн лемносского лабиринта, сияющий тарентский светильник, на стержне которого укреплено столько огней, сколько дней в году; по ночам он иногда принимал у себя греков и расспрашивал их. Строение мира занимало его не менее, чем природа богов; при помощи астрономических сооружений, установленных в Александрийском портике, он наблюдал равноденствия и сопровождал до Кирен бематистов[79] Эвергета,[80] которые измеряют небо, считая свои шаги. В связи со всем этим в мыслях его возникла своеобразная религия, без определенных догматов, и именно вследствие этого головокружительная и пламенная. Он перестал верить, что земля имеет вид сосновой шишки; он считал ее круглой и вечно падающей в пространство с такой непостижимой быстротой, что ее падение незаметно.

Из того, что солнце расположено над луной, он приходил к выводу о превосходстве Ваала, считая, что солнце — лишь отражение и облик его. И все наблюдения над жизнью земли приводили его к признанию верховной власти истребляющего мужского начала. Затем он втайне обвинял Раббет в несчастье своей жизни. Не ради нее ли верховный жрец, шествуя среди бряцания кимвалов, лишил его некогда будущей мужественности? И он следил печальным взглядом за теми, которые уходили с жрицами в тень фисташковых деревьев.

Дни его проходили в осмотре кадильниц, золотых сосудов, щипцов и лопаток для алтарного пепла и всех одеяний, приготовленных для статуй, вплоть до бронзовой иглы, которой завивали волосы на старой статуе Танит в третьей храмовой пристройке, вблизи виноградника с гроздьями из изумруда. В одни и те же часы он поднимал большие ковры на тех же дверях и вновь опускал их; в одной и той же позе он воздевал руки; на одних и тех же плитах пола, распростершись, молился, в то время как вокруг него множество жрецов ходило босиком по коридорам, окутанным вечным мраком.

В бесплодной его жизни Саламбо была точно цветком в расщелине-гробницы. Он все же был суров с нею и не щадил ее, назначая покаяния и говоря ей горькие слова. Его жреческий сан устанавливал между ними как бы равенство пола, и он сетовал на девушку менее за то, что не мог ею обладать, чем за то, что она так прекрасна, в особенности — так чиста. Он часто замечал, что она уставала следить за ходом его мыслей. Тогда он уходил опечаленный, чувствуя себя еще более покинутым и одиноким, и жизнь его становилась еще более пустой.

Иногда у него вырывались странные слова, которые мелькали перед Саламбо, как молнии, озаряющие пропасти. Это бывало ночью, на террасе, когда, оставшись вдвоем, они созерцали звезды. Карфаген расстилался внизу, у их ног, а залив и море смутно сливались с окружающим мраком.

Он излагал ей свое учение о душах, спускающихся на землю тем же путем, каким проходит солнце среди знаков зодиака. Простирая руку, он указывал ей в созвездии Овна врата рождения человеческого, а в созвездии Козерога — врата возвращения к богам. Саламбо напрягала взор, чтобы увидеть их, так как принимала его отвлеченные представления за действительность; ей казались истинными в своей сущности все символы и даже форма его речи, причем и для самого жреца различие между символом и действительностью не было вполне ясным.

— Души мертвых, — говорил он, — растворяются в луне, как трупы в земле. Их слезы образуют влагу луны. Там обиталище, полное мрака, обломков и бурь.

Она спросила, что ждет ее там.

— Сначала ты будешь томиться, легкая, как пар, который колышется над водами, а после испытаний и более длительных страданий ты уйдешь к очагу Солнца, к самому источнику разума!

Однако он не говорил о Раббет. Саламбо думала, что он умалчивает о ней — из стыда за побежденную богиню; называя ее общим именем, обозначающим луну, она славила нежное, покровительствующее плодородию светило. Наконец, он воскликнул:

— Нет, нет! Свое плодородие земля получает от дневного светила! Разве ты не видишь, что она бродит вокруг него, как влюбленная женщина, которая гонится по полю за тем, кого любит?

И он нескончаемо превозносил благость солнечного света.

Он не только не убивал в ней мистические порывы, а, напротив того, вызывал их с каким-то наслаждением, мучил ее откровениями своего безжалостного учения. Саламбо, несмотря на страдания любви, страстно внимала этим откровениям.

Но чем больше Шагабарим сомневался в Танит, тем более он жаждал верить в нее. В глубине души его томили угрызения совести. Он нуждался вдоказательствах, в проявлении воли богов и, в надежде обрести их, придумал нечто, что должно было одновременно спасти и его родину, и его веру.

Он стал сокрушаться при Саламбо о совершенном святотатстве и о несчастиях, которые оно вызывает даже в небесах. Потом он вдруг сообщил ей о том, в какой опасности находится суффет, осажденный тремя армиями под предводительством Мато. В глазах карфагенян Мато, после того как он похитил покрывало, сделался как бы царем варваров. Шагабарим прибавил, что спасение Республики и ее отца зависит от нее одной.

— От меня? — воскликнула она. — Как я могу?..

Но жрец презрительно улыбнулся:

— Ты никогда не согласишься!

Она стала умолять его, и Шагабарим, наконец, сказал:

— Ты должна пойти к варварам и взять у них заимф!

Она опустилась на табурет из черного дерева и сидела, протянув руки на коленях, вся дрожа, как жертва у подножья алтаря в ожидании смертоносного удара. У нее стучало в висках, в глазах пошли огненные круги, и в своем оцепенении она понимала только одно — что она обречена на близкую смерть.

Но если Раббет восторжествует, если заимф будет возвращен и Карфаген избавится от врагов, то за это стоит заплатить жизнью одной женщины, думал Шагабарим. К тому же, быть может, ей отдадут заимф, и она вернется невредимой.

Он не приходил к ней три дня. Вечером четвертого дня она за ним послала.

Чтобы еще больше воспламенить ее сердце, он рассказал ей, какой бранью осыпали Гамилькара в Совете; он говорил ей, что она виновата и должна искупить свое преступление и что Раббет требует от нее этой жертвы.

Громкий гул голосов, часто проносясь над Маппалами, доходил до Мегары. Шагабарим и Саламбо быстро выходили из покоев и, стоя на лестнице, украшенной галерами, смотрели вниз.

На Камонской площади народ кричал, требовал оружия. Старейшины отказывались выполнить их требование, считая всякое усилие бесполезным. Отряды, уходившие на войну без начальников, были разбиты и уничтожены. Наконец, их отпустили, и, как бы отдавая дань Молоху или просто испытывая смутное желание разрушать что бы то ни было, они вырывали в рощах храмов большие кипарисы, зажигали их факелами Кабиров и с песнями носили по улицам. Чудовищные огни двигались, медленно раскачиваясь и освещая ярким светом стеклянные шары на верхушках храмов, украшения колоссов, тараны судов; они возвышались над террасами и казались солнцами, катящимися по городу; они спустились с Акрополя. Раскрылись ворота Малки.

— Ты готова? — спросил Шагабарим. — Или, быть может, ты поручишь им сказать отцу, что отрекаешься от него?

Она спрятала лицо в складки покрывала. Огни удалились, постепенно спускаясь к краю вод.

Ее удерживал неопределенный ужас; она боялась Молоха, боялась Мато. Этот человек исполинского роста, завладевший заимфом, властвовал теперь над Раббет, как Ваал, и представлялся ей окруженным таким же сверканием. Ведь души богов вселялись иногда в тела людей. Разве Шагабарим, говоря о нем, не сказал ей, что она должна побороть Молоха? Мато слился с Молохом, и она соединила их в одном образе; они оба преследовали ее.

Она хотела узнать, что ее ожидает, и подошла к змее, ибо будущее можно определить по ее движениям. Корзина была пуста, и это встревожило Саламбо.

Пифон обвился хвостом вокруг одной колонки серебряных перил у подвесной постели и терся о нее, чтобы высвободиться из старой пожелтевшей кожи; светлое сверкающее тело обнажилось, как меч, наполовину вынутый из ножен.

В следующие дни, по мере того как Саламбо поддавалась уговорам и чувствовала себя все более готовой придти на помощь Танит, пифон выздоравливал, толстел и, видимо, оживал.

Она внутренне убедилась, что Шагабарим выражает волю богов. Однажды утром, проснувшись, полная решимости, она спросила, что нужно сделать, чтобы Мато вернул покрывало.

— Потребовать его, — сказал Шагабарим.

— А если он откажет?

Жрец пристально взглянул на нее с улыбкой, какой она никогда еще не видела на его лице.

— Тогда что? — повторила Саламбо.

Он вертел в пальцах концы повязок, которые спускались ему на плечи с тиары, и, недвижимый, молчал, опустив глаза. Наконец, видя, что она не понимает, он сказал:

— Ты останешься с ним наедине.

— И что же? — сказала она.

— Наедине в его палатке.

— А затем?

Шагабарим закусил губы. Он придумывал, как бы ответить.

— Если тебе суждено умереть, то только потом, — сказал он. — Потом! Не бойся! И, что бы ни случилось, не зови на помощь, не пугайся! Ты должна быть покорной, понимаешь? Должна подчиниться его желаниям, в которых выражается воля неба.

— А покрывало?

— Об этом позаботятся боги, — ответил Шагабарим.

Она прибавила:

— Может быть, ты пойдешь со мной, отец?

— Нет.

Он велел ей стать на колени и, держа левую руку поднятой и вытянув правую, поклялся за нее, что она принесет обратно в Карфаген покрывало Танит. Со страшными заклинаниями она посвящала себя богам и повторяла, обессиленная, каждое слово, которое произносил Шагабарим.

Он назначил ей очищения, сказал, какие она должна соблюдать посты, и затем объяснил, как пробраться к Мато, прибавив, что с ней пойдет человек, который знает дорогу.

Она почувствовала себя точно освобожденной, радовалась, что вновь увидит заимф, и благословляла Шагабарима за его увещания.


То была пора, когда карфагенские голуби улетели в Сицилию на гору Эрике, к храму Венеры. Перед отлетом они в течение нескольких дней искали и звали друг дружку, чтобы всем собраться вместе; однажды вечером они улетели. Их гнал ветер, и большое белое облако скользило по небу высоко над морем.

Горизонт залит был кровавым светом. Голуби как будто понемногу спускались к волнам, затем исчезли, точно поглощенные морем, добровольно падая в пасть солнца. Саламбо, следившая за их полетом, опустила голову, и Таанах, думая, что угадывает причину ее печали, тихо сказала ей:

— Они вернутся, госпожа.

— Да, я знаю.

— И ты вновь увидишь их.

— Может быть, — сказала она со вздохом.

Она никому не поведала своего решения. Чтобы все скрыть, она послала Таанах купить в предместье Кинидзо (вместо того чтобы обратиться к дворцовым управителям) все, что ей нужно было; киноварь, благовония, льняной пояс и новые одежды. Старая рабыня удивлялась этим приготовлениям, но не осмеливалась предлагать госпоже вопросы. И, наконец, наступил назначенный Шагабаримом день, когда Саламбо должна была отправиться.

В двенадцатом часу она увидела в глубине аллеи смоковниц слепого старца, который приближался, опираясь рукой на плечо шедшего перед ним мальчика; другой рукой он прижимал к бедру род цитры из черного дерева. Евнухи, рабы и женщины были тщательно удалены, и никто не мог знать о том, что подготовлялось.

В углах покоя Таанах зажгла на четырех треножниках огонь из стробуса и кардамона; потом она развернула большие вавилонские ковры и натянула их на веревки вокруг комнаты; Саламбо не хотела, чтобы даже стены видели ее. Сидя у входа в покой, играл на кинноре музыкант, а мальчик стоя прикасался губами к камышовой флейте. Вдали утихал гул улиц, фиолетовые тени у колоннад храмов удлинялись; с другой стороны залива подножье гор, оливковые кущи и желтые невозделанные земли, уходившие волнами в бесконечную даль, сливались в голубоватой дымке. Не слышно было ни звука; несказанное уныние тяжело нависло в воздухе.

Саламбо присела на ониксовую ступеньку на краю бассейна; она подняла широкие рукава, завязала их за плечами и стала медленно совершать омовения по священному ритуалу.

Затем Таанах принесла ей в алебастровом сосуде свернувшуюся жидкость; то была кровь черной собаки, зарезанной бесплодными женщинами в зимнюю ночь на развалинах гробницы. Саламбо натерла себе ею уши, пятки, большой палец правой руки; на ногте остался даже красноватый след, точно она раздавила плод.

Поднялась луна, и раздались одновременно звуки цитры и флейты.

Саламбо сняла серьги, ожерелье, браслеты и длинную белую симарру. Она распустила волосы и некоторое время медленно встряхивала их, чтобы освежиться. Музыка у входа продолжалась; она состояла из одних и тех же трех нот, быстрых и яростных; струны бряцали, заливалась флейта; Таанах ударяла мерно в ладоши. Саламбо, покачиваясь всем телом, шептала молитвы, и ее одежды падали одна за другой к ее ногам.

Тяжелая завеса дрогнула, и над шнуром, поддерживавшим ее, показалась голова пифона. Он медленно спустился подобно капле воды, стекающей вдоль стены, прополз между разостланными тканями, потом, упираясь хвостом в пол, выпрямился; глаза его, сверкавшие ярче карбункулов, устремились на Саламбо.

Боязнь холодного ила, быть может, чувство стыдливости остановило ее на мгновенье. Но она вспомнила повеления Шагабарима и сделала шаг вперед. Пифон опустился на пол и, прижавшись срединой своего тела к затылку Саламбо, опустил голову и хвост, точно разорванное ожерелье, концы которого падают до земли. Саламбо обернула змею вокруг бедер, подмышками и между колен; потом, взяв ее за челюсти, приблизила маленькую треугольную пасть к краю своих зубов и, полузакрыв глаза, откинула голову под лучами луны. Белый свет обволакивал ее серебристым туманом, следы ее влажных ног сверкали на плитах пола, звезды дрожали в глубине воды; пифон прижимал к ней свои черные кольца в золотых пятнах. Саламбо задыхалась под чрезмерной тяжестью, ноги ее подкашивались; ей казалось, что она умирает. А пифон мягко ударял ее кончиком хвоста по бедрам; потом, когда музыка смолкла, он свалился на пол.

Таанах снова подошла к Саламбо; она принесла два светильника, пламя которых горело в стеклянных шарах, полных воды, и выкрасила лавзонией ладони рук Саламбо, нарумянила ей щеки, насурмила брови и удлинила их составом из камеди, мускуса, эбенового дерева и толченых мушиных лапок.

Саламбо, сидя да стуле из слоновой кости, отдалась заботам рабыни. Но строгие посты изнурили ее, и поэтому легкие движения руки Таанах и запах благовоний совсем ее обессилили. Она так побледнела, что Таанах остановилась.

— Продолжай! — сказала Саламбо.

И, преодолев слабость, она оживилась. Ею овладело нетерпение; она стала торопить Таанах, и старая рабыня сказала ворчливым голосом:

— Сейчас, сейчас, госпожа!.. Тебя ведь никто не ждет!

— Нет, — сказала Саламбо, — меня кто-то ждет.

Таанах отшатнулась, пораженная ее словами, и сказала, стараясь что-нибудь выведать:

— Что же ты прикажешь мне, госпожа? Ведь если ты уйдешь…

Саламбо зарыдала. Рабыня воскликнула:

— Ты страдаешь? Что с тобой? Не уходи или возьми меня с собой! Когда ты была совсем маленькая и плакала, я прижимала тебя к сердцу и забавляла своими сосцами. Ты их иссушила, госпожа!

Она ударила себя в иссохшую грудь.

— Теперь я стара. Я не могу утешить тебя. Ты меня больше не любишь! Ты скрываешь от меня свою печаль, пренебрегаешь старой кормилицей!

От нежности и обиды слезы текли у нее по щекам, по шрамам татуировки.

— Нет, — сказала Саламбо, — нет, я люблю тебя! Утешься!

Таанах снова принялась за дело с улыбкой, похожей на гримасу старой обезьяны. Следуя советам Шагабарима, Саламбо приказала одеть себя с большой пышностью, и Таанах нарядила ее во вкусе варваров, с большой изысканностью и в то же время наивно.

На тонкую тунику винного цвета Саламбо надела вторую, расшитую птичьими перьями. Золотая чешуя обхватывала ее бедра, и из-под этого широкого пояса спускались густыми складками голубые шаровары с серебряными звездами. Поверх этого Таанах надела на нее парадное платье из полотна, изготовленного в Сересе, белое с зелеными узорами. К плечу она прикрепила пурпуровый четырехугольник, отягощенный снизу зернами сандастра, и на все эти одежды накинула черный плащ с длинным шлейфом. После того она оглядела Саламбо и, гордясь своей работой, не могла удержаться, чтобы не сказать.

— Ты не будешь прекраснее и в день твоей свадьбы!

— Моей свадьбы! — повторила задумчиво Саламбо, опираясь локтем о ручку кресла из слоновой кости.

Таанах поставила перед нею медное зеркало, такое широкое и высокое, что Саламбо увидела себя в нем во весь рост. Тогда она поднялась и легким движением пальца приподняла слишком низко спустившийся локон.

Волосы ее, осыпанные золотым порошком, взбитые на лбу, спускались на спину длинными волнами и были убраны внизу жемчугом. Пламя светильников оживляло румяна на ее щеках, золото ее одежд и белизну ее кожи; на поясе, на руках и на пальцах ног сверкало столько драгоценностей, что зеркало подобно солнцу бросало на нее отсветы лучей. И Саламбо, стоя рядом с Таанах, наклонявшейся, чтобы поглядеть на нее, улыбалась среди этого ослепительного сверкания.

Потом она стала ходить по комнате, не зная, куда девать время.

Вдруг раздалось пение петуха; она покрыла голову длинным желтым покрывалом, надела шарф на шею, сунула ноги в обувь из синей кожи и сказала Таанах:

— Пойди посмотри, не стоит ли в миртовой роще человек с двумя лошадьми.

Когда Таанах вернулась, Саламбо уже спускалась по лестнице, украшенной галерами.

— Госпожа! — крикнула кормилица.

Саламбо обернулась и приложила палец к губам в знак безмолвия и неподвижности.

Таанах тихо соскользнула вдоль галер до самого низа террасы; издали, при свете луны, она увидела в аллее кипарисов огромную тень, двигавшуюся вкось, слева от Саламбо; это предвещало смерть.

Таанах вернулась в комнату Саламбо. Она бросилась на пол, раздирая лицо ногтями; она рвала на себе волосы и испускала пронзительные крики.

Но когда она подумала, что ее могут услышать, то перестала кричать.

И продолжала рыдать совсем тихо, опустив голову на руки и прижимаясь лицом к плитам пола.

XI. В палатке

Проводник Саламбо поехал с нею вверх, за маяк, по направлению к катакомбам; потом они спустились по длинному предместью Молуя с крутыми уличками. Небо начинало бледнеть. Кое-где из стен высовывались пальмовые балки, и приходилось наклонять голову. Лошади, ступая шагом, скользили по земле; так они доехали до Тевестских ворот.

Тяжелые створы ворот были полуоткрыты, они проехали, и ворота закрылись за ними.

Сначала они направились вдоль укреплений, а достигнув цистерн, свернули на тенистую узкую полосу желтой земли, которая тянется до Радеса, отделяя залив от озера.

Никого не было видно вокруг Карфагена — ни на море, ни в окрестностях. Море было аспидного цвета; оно тихо плескалось, и легкий ветер, разгоняя пену волн, рябил поверхность белыми полосами. Укутанная в покрывало и плащ, Саламбо все же дрожала от утренней прохлады; от движения и воздуха у нее кружилась голова. Потом взошло солнце; оно пригревало ей затылок, и она невольно задремала. Лошади шли иноходью, увязая во влажном песке.

Миновав гору Горячих источников, они поехали быстрее, так как почва была более твердой.

Поля, несмотря на пору посева и работ, были пустынны на всем пространстве, открытом взгляду. Местами виднелись разбросанные кучи зерна; кое-где осыпался рыжеватый овес. На светлом фоне горизонта деревни выступали черными, причудливо изрезанными очертаниями.

Время от времени на краю дороги возвышалась часть обгоревшей стены. Крыши хижин провалились, и внутри домов видны были осколки глиняной посуды, отрепья одежды, предметы домашнего обихода и разбитые, утратившие всякую форму вещи. Часто из развалин выходили люди в лохмотьях, с землистым лицом и горящим взором. Они быстро убегали или исчезали в какой-нибудь дыре. Саламбо и ее проводник не останавливались.

Одна за другой тянулись покинутые людьми равнины. На светлой земле лежала неровным слоем угольная пыль, которую вздымал за всадниками бег лошадей. Иногда они попадали в тихие места, где среди высоких трав протекал ручеек; перебираясь на другой берег, Саламбо срывала влажные листья и освежала ими руки. Когда они проезжали через рощу олеандров, лошадь отшатнулась перед лежавшим на земле трупом.

Невольник тотчас же снова усадил Саламбо на подушки. Он был одним из служителей храма, и ему Шагабарим поручал все опасные предприятия.

Из крайней осторожности он шел теперь пешком рядом с нею, между лошадьми, и хлестал их кожаным ремнем, обернутым вокруг руки. Порою он вынимал из сумки, висевшей у него на груди, шарики из пшеничного теста, финики и яичные желтки, завернутые в листья лотоса, и безмолвно, на ходу, предлагал их Саламбо.

Днем им встретились на дороге три варвара в звериных шкурах. Потом мало-помалу стали появляться другие, бродившие кучками в десять, двенадцать, двадцать пять человек; некоторые из них гнали перед собою коз или хромую корову. У них были толстые палку с медными остриями; на омерзительно грязной одежде сверкали ножи; вид у них был изумленный и угрожающий. Некоторые проходили, произнося обычные благословения, другие посылали вслед проезжающим грубые шутки; раб Шагабарима отвечал каждому на его собственном наречии. Он говорил им, что сопровождает больного мальчика, который едет искать исцеления в далеком храме.

День догорал. Раздался лай собак, и они направились в сторону лая.

При свете заходящего солнца они увидели грубо сложенную из камней ограду, а за ней здание неопределенной формы. По верху стены бежала собака. Невольник бросил в нее камень, и они вошли в высокое помещение со сводами.

Посредине сидела женщина, поджав под себя ноги, и грелась у горевшего хвороста; дым выходил через отверстия в потолке. Седые волосы падали ей до колен, наполовину закрывая ее; не желая им отвечать, она с бессмысленным видом бормотала что-то о мести варварам и карфагенянам.

Невольник стал шарить по комнате, потом подошел к старухе и потребовал пищи. У старухи тряслась голова, и, не сводя глаз с пылающих углей, она бормотала:

— Я была рукой. Десять пальцев отрезали. Рот перестал есть.

Невольник показал ей пригоршню золота. Она бросилась к деньгам, но тотчас же снова приняла неподвижную позу. Он вынул из-за, пояса кинжал и приставил ей к горлу. Тогда она встала, дрожа, подняла большой камень и принесла амфору с вином и рыб из Гиппо-Зарита, сваренных в меду. Саламбо отвернулась от этой нечистой пищи и легла спать на лошадиных попонах, разостланных в углу комнаты.

Еще не занимался день, когда спутник ее разбудил.

Собака завыла. Раб тихонько подкрался и одним ударом кинжала отрубил ей голову. Потом он натер кровью ноздри лошадей, чтобы оживить их. Старуха послала ему вслед проклятие. Саламбо услышала и сжала амулет, который носила на груди.

Они снова отправились в путь.

Время от времени она спрашивала, скоро ли они приедут. Дорога извивалась по низким холмам. Слышался только треск кузнечиков. Солнце грело пожелтевшую траву; земля была вся в трещинах, образовавших как бы чудовищные плиты. Иногда проползала гадюка, пролетали орлы. Невольник продолжал бежать. Саламбо грезила, укутавшись в покрывала: несмотря на жару, она их не сняла, боясь загрязнить свой прекрасный наряд.

На равных расстояниях возвышались башни, выстроенные карфагенянами для наблюдения за племенами. Саламбо и ее проводник входили туда, чтобы отдохнуть в тени, потом снова пускались в путь.

Накануне они из осторожности сделали большой объезд. Но теперь им больше никто не встречался; местность была бесплодная, и варвары здесь не проходили.

Снова стали появляться следы опустошения. Иногда среди поля лежал кусок мозаики — только один уцелевший от разрушенного замка. Оливковые деревья, лишенные листьев, казались издали большими кустами терновника. Они проехали через город, все дома которого были выжжены вровень с землей. Вдоль стен лежали человеческие скелеты; попадались также кости дромадеров и мулов. Изъеденная падаль загромождала улицы.

Спускалась ночь. Низкое небо было покрыто тучами.

Они поднимались вверх, по направлению к западу, еще два часа и вдруг увидели перед собою множество огоньков. Огоньки светились в глубине амфитеатра. Иногда сверкали золотые бляхи, передвигавшиеся с места на место. То были панцири клинабариев в карфагенском лагере; потом они увидели вокруг лагеря другие, еще более многочисленные огни, так как армии наемников, соединившиеся теперь, расположились на большом пространстве.

Саламбо сделала движение вперед, но раб Шагабарима увлек ее в сторону, и они поехали вдоль террасы, замыкавшей лагерь варваров. Показалась брешь, и невольник исчез в ней.

По верху насыпи ходил часовой с пикой за плечом и луком в руке.

Саламбо подъезжала все ближе; варвар опустился на колено, и длинная стрела пронзила край ее плаща. Она не двигалась с места и что-то закричала; тогда он спросил ее, что ей нужно.

— Говорить с Мато, — сказала она. — Я перебежчик из Карфагена.

Он свистнул, и свист его повторился вдали. Саламбо ждала. Лошадь ее, испугавшись, вертелась и фыркала.

Когда появился Мато, позади Саламбо поднималась луна. Но лицо ее было скрыто под желтой вуалью с черными разводами, и она была так укутана множеством одежд, что не было возможности разглядеть ее. С высоты насыпи Мато смотрел на смутные очертания ее фигуры; в вечернем полумраке она казалась призраком.

Наконец, она сказала ему:

— Отведи меня в свою палатку! Я так хочу!

Смутное воспоминание, которого он не мог определить, проснулось в его памяти. У него забилось сердце. Ее властный вид смущал его.

— Следуй за мной! — сказал он.

Загородка опустилась, и Саламбо очутилась в лагере варваров.

Он был полон шума густой толпы. Яркие огни горели под висящими котлами; их багровые отсветы освещали отдельные места, оставляя другие в полном мраке. Раздавались крики, призывы; лошади, привязанные к перекладинам, стояли длинными-прямыми рядами между палатками; палатки была круглые, четырехугольные, кожаные или холщовые; тут же были хижины из камыша и просто ямы в песке наподобие собачьих нор. Солдаты таскали фашины, лежали на земле, упершись локтями или заворачивались в циновки, готовясь уснуть; лошадь Саламбо иногда перепрыгивала через них.

Саламбо вспоминала, что видела уже этих людей; но теперь бороды у них были длиннее, лица еще более почернели, и голоса сделались более хриплыми. Мато, идя впереди нее, отстранял их рукой, отчего приподнимался его красный плащ. Солдаты целовали ему руку или, низко кланяясь, подходили к нему за приказаниями. Он был теперь подлинным, единственным предводителем варваров; Спендий, Автарит и Нар Гавас пали духом, а он обнаружил столько отваги и упрямства, что все ему покорялись.

Следуя за ним, Саламбо прошла через весь лагерь. Его палатка была в самом конце, в трехстах шагах от окопов Гамилькара.

Она заметила справа большой ров, и ей показалось, что к краю его, вровень с землей, прильнули лица. Можно было подумать, что все это отрубленные головы; но глаза их двигались, и из полуоткрытых губ вырывались жалобы на пуническом наречии.

Два негра со смоляными светильниками в руках стояли по обе стороны входа. Мато быстро раздвинул холст палатки. Саламбо последовала за ним.

Палатка была глубокая, с шестом посредине. Освещал ее большой светильник в форме лотоса, наполненный желтоватым маслом, в котором плавала пакля; в полумраке блестели военные доспехи. Обнаженный меч был прислонен к табурету рядом со щитом; на циновках были свалены бичи из гиппопотамовой кожи, кимвалы, бубенцы, ожерелья; на войлочном одеяле рассыпаны крошки черного хлеба; в углу на круглом камне лежали кучи небрежно брошенной медной монеты. Через разорванный холст палатки ветер доносил пыль лагеря и запах слонов; слышно было, как они ели, лязгая цепями.

— Кто ты? — просил Мато.

Не отвечая ему, она медленно оглядывалась вокруг себя; потом взор ее устремился в глубину, где над ложем из пальмовых ветвей спускалось на пол нечто синее и сверкающее.

Она быстро направилась туда, невольно вскрикнув. Мато, стоявший за нею, топнул ногой.

— Кто тебя привел? Что тебе нужно?

Она ответила, указывая в глубь палатки:

— Я пришла взять заимф!

Она сорвала с головы покрывало. Он отступил, подавшись назад локтями, раскрыв рот, охваченный ужасом.

Она почувствовала, что ее поддерживает сила богов; глядя в лицо Мато, она потребовала, чтобы он вернул ей заимф, властно и долго настаивая на исполнении своего требования.

Мато не слышал; он глядел на нее, и одежды ее, казалось ему, сливались с ее телом. Волнистое сияние тканей и ослепительный цвет ее кожи были чем-то особым, присущим ей одной. Ее глаза лучились подобно ее бриллиантам; блеск ее ногтей продолжал игру каменьев на ее пальцах; две пряжки туники, слегка приподнимая ее груди, приближали их одну к другой, и мысли его устремились на узкое пространство между ними, куда спускалась цепочка, держа изумруд, видневшийся ниже, под фиолетовым тазом.

На ней были серьги с подвесками в виде маленьких сапфировых весов, поддерживавших выдолбленные жемчужины, наполненные благовониями. Из отверстия жемчужины время от времени падала маленькая капелька и смачивала обнаженное плечо. Мато следил, как падали капли.

Неудержимое любопытство влекло его к ней; как дитя трогает запрещенный плод, он дрожа коснулся концом пальца ее груди; холодное тело упруго уступило давлению.

Это прикосновение, хотя и едва ощутимое, глубоко потрясло Мато. Он устремился к Саламбо всем своим существом. Ему хотелось охватить, поглотить, выпить ее всю. Грудь его тяжело вздымалась, зубы стучали.

Взяв ее за обе руки, он мягко притянул ее к себе и сел на панцирь у ложа из пальмовых ветвей, покрытого львиной шкурой. Она стояла. Он глядел на нее снизу вверх и, держа таким образом между колен, повторял:

— Как ты прекрасна! Как ты прекрасна!

Она с трудом выносила его взгляд, неотступно устремленный на нее; она готова была кричать от тревоги и острого отвращения к нему, но вспомнила слова Шагабарима и решила покориться.

Мато продолжал держать ее маленькие руки в своих, и время от времени, вопреки приказанию жреца, она отворачивала лицо и пыталась отстранить его движением рук.

Он широко раздувал ноздри, чтобы сильнее вдыхать благоухание, исходившее от нее. То был неопределимый аромат, свежий и вместе с тем одуряющий, как дым курений. От нее исходил запах меда, перца, ладана, роз и еще чего-то.

Но как она очутилась у него, в его палатке, в его власти? Наверное, кто-нибудь послал ее! Не пришла же она за покрывалом? Руки его опустились, и он уронил голову, внезапно охваченный тяжелым раздумьем.

Саламбо, чтобы растрогать его, сказала жалобным голосом:

— Что я тебе сделала? Почему ты хочешь моей смерти?

— Твоей смерти?

Она продолжала:

— Я увидела тебя однажды вечером при свете моих горящих садов, среди дымящихся кубков, среди трупов моих рабов, и твоя ярость была так велика, что ты кинулся на меня и заставил бежать! Ужас овладел после того Карфагеном. Отовсюду шли вести об опустошении городов, о сожженных деревнях, об убийстве солдат. Это ты их погубил, ты их убивал! Я ненавижу тебя! Самое имя твое терзает меня, как угрызения совести! Ты хуже чумы и войны с римлянами! Все провинции потрясены твоим бешенством, все поля усеяны трупами! Я шла по следам зажженных тобою пожаров, точно по следам Молоха!



Мато вскочил; великая гордость обуяла его; он чувствовал себя вознесенным на высоту бога.

С трепещущими ноздрями, стиснув зубы, она продолжала:

— Мало того, что ты совершил святотатство, ты еще явился ко мне, когда я спала, закутанный в заимф! Я не поняла твоих речей, но ясно видела, что ты влечешь меня к чему-то страшному, на дно пропасти.

Мато воскликнул, ломая руки:

— Нет, нет! Я пришел, чтобы передать тебе заимф! Мне казалось, что богиня сняла свою одежду, чтобы отдать ее тебе, и что ее покрывало принадлежит тебе. В ее ли храме, или в твоем доме, не все ли равно? Ведь ты всевластна, девственно чиста и лучезарно прекрасна, как Танит!

И он прибавил, глядя на нее с беспредельным обожанием:

— Если только ты не сама Танит!

«Я, Танит!» — сказала себе Саламбо.

Они замолчали. Вдали грохотал гром. Доносилось блеяние овец, испуганных грозой.

— О, подойди ко мне! — снова заговорил Мато. — Подойди, не бойся! Прежде я был простым солдатом в толпе наемников и таким смиренным, что носил на спине дрова для других. Что мне Карфаген! Полчища его солдат исчезают в пыли твоих сандалий. Все его сокровища, провинции, корабли и острова привлекают меня меньше, чем свежесть твоих уст и твоих плеч. Я хотел снести стены Карфагена только для того, чтобы проникнуть к тебе, чтобы обладать тобой! А пока я предавался мести! Я давлю людей, как раковины, я бросаюсь на фаланги, сбиваю рукой пики, останавливаю коней, хватая их за ноздри. Меня не убить из катапульты! О, если бы ты знала, как в бою мои мысли полны тобою! Иногда воспоминание о каком-нибудь твоем жесте, о складке твоей одежды вдруг охватывает меня и опутывает, точно сетью! Я вижу твои глаза в пламени зажигательных стрел, в позолоте щитов, слышу твой голос в звуке кимвалов! Я оборачиваюсь, но тебя нет, и я снова бросаюсь в бой!

Он поднял руки, на которых вены переплетались, как плющ на ветвях дерева. Пот стекал на его грудь между могучими мышцами; тяжелое дыхание вздымало его бока, стянутые бронзовым поясом с длинными ремнями, висевшими до колен, которые были тверже мрамора. Саламбо, привыкшая к евнухам, была поражена его силой. Это была кара, посланная богине, или влияние Молоха, реявшее вокруг нее среди пяти армий. Она изнывала от слабости, и ее поразили крики перекликающихся часовых.

Пламя светильника колебалось от порывов горячего ветра. Временами все освещалось яркими молниями, потом мрак усиливался, и она видела перед собою только глаза Мато, сверкавшие в темноте, как два раскаленных угля. Она ясно чувствовала, что свершается рок, что близко неотвратимое. Делая усилие над собой, она снова направилась к заимфу и протянула руки, чтобы взять его.

— Что ты делаешь? — воскликнул Мато.

Она кротко ответила:

— Я вернусь с ним в Карфаген.

Он подошел к ней, скрестив руки; его лицо было так страшно, что она остановилась, как пригвожденная.

— Вернешься с ним в Карфаген?

Голос его прерывался, и он повторил, скрежеща зубами:

— Вернешься с ним в Карфаген? А, так ты пришла, чтобы взять заимф, победить меня и потом исчезнуть? Нет! Ты в моих руках, и теперь никто не вырвет тебя отсюда. Я не забыл дерзкого взгляда твоих больших спокойных глаз, не забыл, как ты подавляла меня высокомерием твоей красоты! Теперь мой черед! Ты моя пленница, моя рабыня, моя служанка! Призови, если желаешь, своего отца с его войском, старейшин, богатых и весь свой проклятый народ! Я властвую над тремя стами тысяч солдат! Я наберу их еще в Лузитании, в Галлии, в глубине пустынь и разрушу твой город, сожгу его храмы. Триремы будут носиться по волнам крови! Я не оставлю ни одного дома, ни одного камня, ни одной пальмы! А если не хватит людей, я приведу медведей с гор, пригоню львов! Не пытайся бежать, я тебя убью!

Бледный, со сжатыми кулаками, он дрожал, точно арфа, струны которой готовы разорваться. Но вдруг его стали душить рыдания, и ноги его подкосились.

— О, прости меня! Я низкий человек, я презреннее скорпионов, грязи и пыли! Когда ты только что говорила, дыхание твое пронеслось по моему лицу, и я упивался им, как умирающий, который пьет воду, припав к ручью. Раздави меня, лишь бы я чувствовал на себе твои ноги! Проклинай меня, — я хочу лишь слышать твой голос! Не уходи! Сжалься надо мной! Я люблю тебя, я люблю тебя!

Он опустился перед нею на колени; охватив ее стан обеими руками, откинув голову; руки его блуждали по ее телу. Золотые кольца, продетые в уши, сверкали на его бронзовой шее. Крупные слезы стояли у него в глазах, точно серебряные шары. Он нежно вздыхал и бормотал неясные слова, более легкие, чем ветерок, и сладостные, как поцелуй.

Саламбо была охвачена истомой, в которой терялось ее сознание. Что-то нежное и вместе с тем властное, казавшееся волей богов, принуждало ее отдаться этой истоме: облака поднимали ее; обессиленная, она упала на львиную шкуру ложа. Мато рванул ее за ступни, золотая цепочка порвалась, и оба конца ее, отскочившие, точно две змейки, ударились о холст палатки. Заимф упал и окутал ее; она увидела лицо Мато, склонившееся к ее груди.

— Молох, ты сжигаешь меня! — крикнула она.

По телу ее пробегали поцелуи солдата, пожиравшие ее сильнее пламени; точно вихрь поднял ее на воздух; ее покорила сила солнца.

Он целовал пальцы ее рук, ее плечи, ноги и длинные ее косы.

— Возьми заимф! — сказал он. — На что он мне? Возьми меня вместе с ним! Я покину войско, откажусь от всего! За Гадесом, в двадцати днях пути по морю, есть остров, покрытый золотой пылью и зеленью, населенный птицами. На горах цветут большие цветы, курящиеся благоуханиями; они качаются точно вечные кадильницы. В лимонных деревьях, более высоких, чем кедры, змеи молочного цвета алмазами своей пасти стряхивают на траву плоды. Воздух там такой, что нельзя умереть. Я найду этот остров, ты увидишь! Мы будем жить в хрустальных гротах, высеченных у подножья холмов. Еще никто не живет на этом острове, и я буду его царем.

Он стер пыль с ее котурнов, упросил ее взять в рот кусочек граната, положил ей под голову груду одежды вместо подушки. Ему всячески хотелось услужить ей, унизиться перед нею, и он накрыл ей ноги заимфом, точно это было простое покрывало.

— Они еще у тебя, — спросил он, — такие маленькие рога газели, на которые ты вешаешь свои ожерелья? Подари мне их, они мне нравятся!

Он говорил так, как будто войны и в помине не было, и все время радостно смеялся. Наемники, Гамилькар, все препятствия исчезли для него. Луна скользила между двумя облаками. Они видели ее через отверстие палатки.

— О, сколько ночей я провел, глядя на нее! Она мне казалась завесой, скрывавшей твое лицо. Ты глядела на меня сквозь нее. Воспоминание о тебе смешивалось с ее лучами, и я уже не отличал тебя от луны!

Прильнув головой к ее груди, он проливал обильные слезы.

«Так вот каков, — подумала она, — этот страшный человек, наводящий трепет на карфагенян!»

Он заснул. Тогда, высвободившись из его объятий, она ступила ногой на землю и заметила, что цепочка ее порвана.

Девушек знатных домов приучили считать эти ножные путы почти священными, и Саламбо покраснела, обвивая вокруг ног обрывки золотой цепочки.

Карфаген, Мегара, ее дом, ее опочивальня и места, по которым она ехала, проносились в ее памяти несвязными и в то же время ясными картинами. Но то, что произошло, отделяло ее бездной от всего минувшего.

Гроза утихала; редкие капли дождя стучали по кровле палатки, раскачивая ее.

Мато спал, как пьяный, вытянувшись на боку, и одна рука его спустилась с края ложа. Жемчужная перевязь слегка отодвинулась и обнажала его лоб, улыбка раздвинула зубы. Они сверкали, оттененные черной бородой, и полузакрытые глаза выражали тихую, почти оскорбительную радость.

Саламбо глядела на него, не двигаясь, опустив голову и скрестив руки.

Ей бросился в глаза кинжал, лежавший у изголовья на кипарисовой ветке; при виде сверкающего лезвия в ней вспыхнула жажда крови. Издали, из мрака доносились жалобные голоса, призывавшие ее к действию, подобно хору духов. Она подошла к столу и схватила кинжал за рукоятку. Шорох ее платья разбудил Мато; он полуоткрыл глаза, и губы его приблизились к ее руке; кинжал упал.

Раздались крики; страшный свет вспыхнул за палаткой. Мато отдернул холст, и они увидели пламя, окутавшее лагерь ливийцев.

Горели их камышовые хижины; стебли, извиваясь, трескались в дыму и разлетались, как стрелы; на фоне багрового горизонта мчались обезумевшие черные тени. Раздавались вопли людей, оставшихся в хижинах; слоны, быки и лошади метались среди толпы, давя ее вместе с поклажей и провиантом, который вытаскивали из пламени. Раздавались звуки труб и крики: «Мато! Мато!» Прибежавшие люди хотели ворваться в палатку.

— Выходи! Гамилькар поджег лагерь Автарита!

Мато выскочил одним прыжком. Саламбо осталась одна.

Тогда она стала рассматривать заимф и удивилась, что не чувствует того блаженства, о котором когда-то грезила. Мечта ее осуществилась, а ей было грустно.

Низ палатки поднялся, и показалось чудовище. Саламбо различила сначала только глаза и длинную белую бороду, свисавшую до земли; тело, путаясь в отрепьях рыжей одежды, ползло по земле; при каждом движении вперед обе руки вцеплялись в бороду и снова опускались. Таким образом чудовище доползло до ее ног, и Саламбо узнала старика Гискона.

Для того чтобы давнишние пленники не могли бежать, наемники переламывали им ноги железными палками, и они погибали, сбившись в кучу во рву, среди нечистот. Более выносливые, услышав звон посуды, приподнимались и кричали; так, высунувшись из рва, Гискон увидел Саламбо. Он угадал в ней карфагенянку по маленьким шарикам из сандастра, которые ударялись о котурны. В предвидении какой-то важной тайны он с помощью товарищей вылез из рва. Потом, двигая руками и локтями, он прополз двадцать шагов и добрался до палатки Мато; Оттуда раздавалось два голоса. Он стал прислушиваться и все услышал.

— Это ты? — сказала она, наконец, охваченная ужасом.

Приподнимаясь на ладонях, он ответил:

— Да, я! Все, вероятно, думают, что я умер?

Она опустила голову. Он продолжал:

— О, почему Ваалы не сжалились надо мной и не послали мне смерть!

Приблизившись к ней так, что он касался ее, Гискон продолжал:

— Они бы избавили меня от необходимости проклинать тебя!

Саламбо отшатнулась, — до того испугало ее это существо, покрытое нечистотами, отвратительное, как червь, и грозное, как призрак.

— Мне скоро исполнится сто лет, — сказал он. — Я видел Агафокла, видел Регула, видел, как римские орлы проносились по жатвам карфагенских полей! Я видел все ужасы бита, видел море, запруженное обломками наших кораблей! Варвары, которыми я командовал, заковали мне руки и ноги, как рабу, свершившему убийство. Мои товарищи один за другим умирают рядом со мной, зловоние их трупов не дает мне спать. Я отгоняю птиц, которые прилетают выклевывать им глаза. И все же не было дня, когда я отчаивался бы в торжестве Карфагена! Даже если бы все армии на свете пошли против него, если бы пламя осады поднималось выше холмов, я бы продолжал верить в вечность Карфагена. Но теперь все кончено, все потеряно! Боги возненавидели его! Проклятье тебе, ускорившей его падение своим позором!

Она раскрыла губы.

— Я был тут, у палатки! — воскликнул он. — Я слышал, как ты задыхалась от любви, блудница. Потом он говорил тебе о своих деяниях, и ты позволяла целовать себе руки! Но если тобой и овладела постыдная страсть, то надо было брать пример с диких зверей, которые спариваются втайне, а не выставлять свой позор на глазах у отца!

— Отца? — спросила она.

— А ты не знала, что окопы варваров отстоят от карфагенских всего на шестьдесят локтей и что твой Мато из чрезмерной гордости расположился прямо против Гамилькара? Твой отец тут, у тебя за спиной. Если бы я мог подняться по тропинке, которая ведет на площадку, я крикнул бы ему: «Пойди, посмотри на свою дочь в объятиях варвара! Чтобы понравиться ему, она облеклась в одежды богини. Отдавая свое тело, она отдает на поругание славу твоего имени, величие богов, поступается местью за родину и даже спасением Карфагена!»

Движения его беззубого рта сотрясали длинную бороду; глаза его, устремленные на Саламбо, пожирали ее, и он повторял, задыхаясь от пыли:

— Нечестивая! Будь ты проклята, проклята, проклята!

Саламбо отодвинула холст и, держа высоко его край в руке, смотрела, не отвечая, в сторону лагеря Гамилькара.

— Это там, да? — спросила она.

— Какое тебе дело? Отвернись, уходи! Раздави свое лицо о землю! То место священно, и твое присутствие осквернило бы его!

Она обернула заимф вокруг пояса и быстро собрала свое покрывало, шарф и плащ.

— Я бегу туда! — вскрикнула она, и выскользнув из палатки, исчезла.

Сначала она шла в темноте, никого не встречая, потому что все устремились на пожар; крики усиливались и пламя обагряло небо позади; ее остановила длинная насыпь.

Она повернула назад, пошла наугад направо и налево, ища лестницу, веревку, камень, что-нибудь, что помогло бы ей взобраться на насыпь. Она боялась Гискона, и ей казалось, что ее преследуют крики и шаги. Начинало светать. Она увидела дорожку вдоль насыпи, ухватила зубами край мешавшей ей одежды и в три прыжка очутилась наверху насыпи.

У ее ног раздался в темноте звонкий крик, тот самый, который она слышала, когда спустилась с лестницы, украшенной галерами. Наклонившись, она узнала невольника Шагабарима и его спаренных лошадей.

Он пробродил всю ночь между двумя окопами. Потом, встревоженный пожаром, пошел назад, стараясь разглядеть, что происходит в лагере Мато. Он знал, что место, где он стоял, ближе всего к палатке Мато, и поэтому не двигался оттуда, покорный приказам жреца.

Он встал на одну из лошадей. Саламбо спустилась к нему, и они умчались галопом, объезжая карфагенский лагерь, чтобы найти где-нибудь ворота.


Мато вернулся в свою палатку. Дымящийся светильник слабо озарял ее; ему казалось, что Саламбо спит. Он нежно ощупал львиную шкуру на постели из пальмовых ветвей, потом окликнул Саламбо. Ответа не было. Тогда он резким движением оторвал кусок холста, чтобы стало светлее. Заимф исчез.

Земля дрожала от топота ног. Раздавались громкие крики, ржание, лязг оружия; трубы трубили тревогу. Вокруг Мато точно кружился вихрь. Обезумев от бешенства, он схватил оружие и выбежал из палатки.

Варвары один за другим бегом спускались с горы; карфагеняне шли на них тяжело и ровно колышущимися рядами. Туман, разрываемый лучами солнца, образовал маленькие колеблющиеся облачка; они поднимались и постепенно открывали знамена, шлемы и острия копий. Из-за быстроты движений казалось, что сразу перемещаются пространства земли, еще окутанные мраком. Местами получалось впечатление скрещивающихся потоков и между ними — неподвижных колючих масс. Мато различал начальников, солдат, глашатаев и даже слуг позади, верхом на ослах. Вместо того чтобы сохранить свою позицию и прикрыть пехоту, Нар Гавас вдруг повернул направо, точно хотел дать Гамилькару возможность смять его.

Его конница опередила слонов, которые замедлили ход, и лошади, вытягивая головы, не стесненные уздой, мчались так бешено, что, казалось, касались животом земли. Вдруг Нар Гавас с решительным видом направился к одному из часовых. Он бросил свой меч, копье, дротики и исчез в толпе карфагенян.

Царь нумидийцев вошел в палатку Гамилькара и сказал ему, указывая насвою конницу, остановившуюся поодаль:

— Барка, я привел тебе мое войско! Отныне оно твое.

Он простерся перед Гамилькаром в знак того, что отдает себя в рабство, и как бы в доказательство своей верности напомнил о своем поведении с начала войны.

Прежде всего он воспрепятствовал осаде Карфагена и избиению пленных; затем он не воспользовался победой над Ганноном после поражения в Утике. Что касается тирских городов, то ведь они расположены на границе его владений. Наконец, он не участвовал в битве при Макаре и не явился туда нарочно, чтобы избежать необходимости сражаться против суффета.

На самом деле Нар Гавас хотел увеличить свои земли захватом карфагенских провинций и, смотря по тому, на чьей стороне был перевес, попеременно или помогал наемникам, или изменял им. Видя, что окончательная победа достанется Гамилькару, он перешел на его сторону. Предательство его, быть может, вызвано было также злобой на Мато за то, что он командовал войском, или за его прежнюю любовь к Саламбо.

Суффет слушал его, не прерывая. Тот, кто переходит в войско, где ему имеют право мстить за прежнюю измену, может оказаться нужным человеком. Гамилькар сразу увидел пользу от союза с ним для своих широких замыслов. Вместе с нумидийцами он сможет избавиться от ливийцев. Потом он увлечет за собою Запад и завоюет Иберию. Не спрашивая Нар Гаваса, почему он не явился раньше, и не уличая его во лжи, Гамилькар поцеловал его и три раза стукнулся с ним грудью в грудь.

Он поджег лагерь ливийцев только от отчаяния и чтобы положить всему конец. Войско Нар Гаваса было для него как бы помощью, посланной богами; и, скрывая свою радость, он сказал:

— Да покровительствуют тебе Ваалы! Не знаю, что сделает для тебя Республика, но Гамилькар не бывает неблагодарным.

Шум усиливался; входили военачальники. Гамилькар стал надевать оружие, продолжая говорить:

— Отправляйся! С твоей конницей ты можешь отбросить их пехоту в пространство между твоими слонами и моими. Мужайся! Истреби их!

Нар Гавас бросился выполнять приказ, но в это время вошла Саламбо.

Она быстро спрыгнула с лошади, раскрыла свой широкий плащ и, протягивая руки, развернула заимф.

Кожаная палатка, приподнятая в углах, открывала вид на окружающие горы, сплошь занятые солдатами, и так как Саламбо стояла посредине палатки, то ее видно было со всех сторон. Раздался нескончаемый гул, крик торжества и надежды. Те, которые шли, остановились; умирающие, приподнимаясь на локтях, оборачивались чтобы благословить ее. Варвары убедились теперь, что она унесла заимф; они видели ее издали или думали, что видят. Раздались и другие крики — бешенства и отмщения — вместе с приветственным гулом карфагенян. Пять армий, расположенных одна над другой ка горе, топали ногами и выли вокруг Саламбо.

Гамилькар был не в состоянии говорить и только кивками головы благодарил ее. Глаза его останавливались то на заимфе, то на ней; цепочка на ее ногах была разорвана. Он вздрогнул, охваченный страшным подозрением, но, быстро овладев собой, не поворачивая головы, искоса посмотрел на Нар Гаваса.

Царь нумидийцев скромно стоял в стороне; на лбу у него были следы пыли, которой он коснулся, простершись перед Гамилькаром. Наконец, суффет подошел к нему и сказал внушительным голосом:

— В награду за услуги, которые ты мне оказал, я отдаю тебе мою дочь, Нар Гавас.

Он прибавил:

— Будь мне сыном и защити отца!

Нар Гавас изумленно взглянул на него, потом, бросился целовать ему руки.

Саламбо, спокойная, как статуя, как будто не понимала; она слегка покраснела, опустив глаза; длинные, загнутые кверху ресницы бросали тень на ее щеки.

Гамилькар пожелал тотчас же ненарушимо обручить их. Он дал Саламбо копье, которое она поднесла в дар Нар Гавасу; ремнем из бычьей кожи им связали вместе большие пальцы, потом стали сыпать на голову зерно. Падая вокруг них, зерна звонко подпрыгивали, звеня, точно град.

XII. Акведук

Двенадцать часов спустя от наемников осталась только груда раненых, мертвых и умирающих.

Гамилькар, выйдя неожиданно из глубины ущелья, вновь спустился туда по западному склону, обращенному к Гиппо-Зариту; и так как там было просторнее, он постарался завлечь туда варваров. Нар Гавас окружил их своей конницей, а суффет в это время гнал назад и истреблял. Их поражение было предопределено потерей заимфа. Даже те, которые не придавали этому значения, охвачены были тревогой и ослабели. Гамилькар не стремился овладеть полем битвы и потому отошел дальше влево, на высоты, откуда держал неприятеля в своей власти.

Очертание лагерей угадывалось по наклонным частоколам. Длинная полоса черного пепла дымилась там, где были расположены ливийцы; изрытая почва вздымалась, как морские волны, а палатки с разодранным в клочья холстом казались подобием кораблей, наполовину разбитых о подводные камни. Панцири, вилы, рожки, куски дерева, железа и меди, зерно, солома, одежда валялись среди трупов; здесь и там догорающие огненные стрелы тлели около нагроможденной поклажи; в некоторых местах земля исчезала под грудой щитов; павшие лошади лежали одна за другой нескончаемым рядом бугров; то и дело попадались ноги, сандалии, руки, кольчуги и головы в касках, поддерживаемые подбородниками; они катились, как шары; пряди волос висели на шипах кустарников; в лужах крови хрипели слоны с распоротыми животами, упавшие вместе со своими башнями; ноги ступали все время по чему-то липкому, и всюду виднелись лужи грязи, хотя и не было дождя.

Трупы покрывали всю гору сверху донизу.

Оставшиеся в живых не шевелились, как и мертвецы. Они сидели, поджав под себя ноги, группами, растерянно глядели друг на друга и молчали.

В конце длинной поляны сверкало под лучами заходящего солнца озеро Гиппо-Зарита. Справа, над поясом стен, поднимались белые дома; за ними было море, уходившее в бесконечную даль. Подпирая голову рукой, варвары вздыхали, вспоминая свою отчизну. Поднявшееся облако серой пыли рассеялось.

Подул вечерний ветер; все груди облегченно вздохнули; по мере того как становилось свежее, черви переползали с холодеющих трупов на горячий песок. На верхушках высоких камней недвижные вороны не сводили глаз с умирающих.

Когда спустилась ночь, отвратительные желтые собаки, которые следовали за войсками, тихонько подкрались к варварам. Сначала они стали лизать запекшуюся кровь на еще теплых искалеченных телах, а потом принялись пожирать трупы, начиная с живота.

Беглецы возвращались один за другим, как тени. Отваживались вернуться и женщины; их еще оставалось немало, особенно у ливийцев, несмотря на то, что очень многих перерезали нумидийцы.

Некоторые брали концы веревок и зажигали их вместо факела; другие скрещивали копья, клали на эти носилки трупы и уносили их в сторону.



Трупы укладывали длинными рядами; они лежали на спине, с открытыми ртами, и копья их были тут же, при них; местами они лежали кучей, и часто, чтобы найти пропавших, приходилось разрывать целую груду мертвецов; потом над их лицами медленно проводили факелы. Страшное оружие врагов нанесло им сложные раны. Зеленоватые лоскуты кожи свисали со лба; другие были рассечены на куски, раздавлены до мозга костей, посинели от удушья или были распороты клыками слонов. Хотя смерть настигла почти всех в одно время, трупы разлагались по-разному. Солдаты севера вздулись бледной опухолью, в то время как африканцы, более мускулистого сложения, имели прокопченный вид и уже высыхали. Наемников можно было узнать по татуировке на руках; у старых солдат Антиоха были изображены ястребы; у тех, которые служили в Египте, — головы павлинов; у азиатских принцев — топор, гранат, молоток; у солдат из греческих республик — разрез крепости или имя архонта; у некоторых руки были сплошь покрыты множеством знаков, которые смешивались со старыми рубцами и свежими ранами.

Для солдат латинской расы — самнитов, этрусков, уроженцев Кампаньи и Бруттиума — разложены были четыре больших костра.

Греки вырыли рвы остриями мечей. Спартиаты завернули мертвецов в свои красные плащи; афиняне клали их лицом к востоку; кантабры зарывали под грудой камней; назамоны сгибали вдвое ремнями из бычьей кожи, а гараманты[81] зарывали на берегу, чтобы их неустанно омывали волны. Латиняне были в отчаянии, что не могли собрать в урны пепел своих мертвецов; кочевники жалели, что тут не было горячего песка, в котором тела превращаются в мумии; а кельтам недоставало трех необтесанных камней под дождливым небом, в глубине залива, усеянного островками.

Поднялись стенания, прерываемые долгим молчанием. Этим хотели воздействовать на души мертвых и заставить их вернуться. Потом, через правильные промежутки времени, опять упрямо поднимался крик.

Живые просили прощения у мертвых за то, что не могли почтить их тела по установленному ритуалу; лишая почестей, они обрекали их на бесконечное скитание среди различных случайностей и перевоплощений. Мертвые призывали, спрашивая, чего они желают; иные же осыпали их бранью за то, что они дали себя победить.

Пламя больших костров придавало еще большую бледность бескровным лицам тех, которые лежали, опрокинувшись на спину, на обломках оружия; слезы одних вызывали плач других, рыдания усиливались, прощание с опознанными мертвецами становилось все более исступленным. Женщины ложились на трупы, прижимались губами к губам, лбом ко лбу; приходилось бить их, чтобы они ушли, когда трупы засыпали землей. Они чернили себе щеки, отрезали волосы, пускали кровь, и она лилась во рвы; многие наносили себе порезы наподобие ран, изуродовавших мертвецов.

Сквозь грохот кимвалов прорывались вопли. Некоторые срывали с себя амулеты и плевали на них. Умирающие катались по грязи, пропитанной кровью, кусая в бешенстве свои изрубленные кулаки; а сорок три самнита, целый священный отряд юношей, побивали друг друга, как гладиаторы. Вскоре не хватило дров для костров, огонь угас, все площадки были заняты. Уставшие от криков, шатающиеся и обессиленные, они заснули рядом со своими мертвыми братьями: одни — с желанием продлить свою жизнь, полную тревог, а другие — предпочитая не проснуться.

При бледном свете зари на границе лагеря появились солдаты; они проходили, подняв шлемы на острия копий; приветствуя наемников, они спрашивали, не хотят ли те передать что-нибудь на родину.

К ним присоединились еще другие, и варвары узнавали в них своих бывших соратников.

Суффет предложил всем пленным служить в его войсках. Некоторые мужественно отказались; тогда, не желая напрасно кормить их, но вместе с тем решив не отдавать их во власть. Великого совета, Гамилькар отпустил их с условием, чтобы они не воевали больше против Карфагена. Тем же, которые смирились из боязни пыток, роздали оружие врага, и они пришли к побежденным, не столько для того, чтобы соблазнить их своим примером, сколько из желания похвастать и отчасти из любопытства.

Они рассказали про хорошее обращение с ними суффета. Варвары слушали с завистью, хотя и презирали их. Но при первых словах упрека малодушные перебежчики пришли в бешенство; они стали показывать варварам издали их же копья и панцири и звали придти за ними. Варвары начали кидать в них камнями; те обратились в бегство; и вскоре на вершине горы видны были только острия копий, выступавших над краем частокола.

Варваров охватила печаль, более тяжкая, чем позор поражения. Они стали думать о бесполезности своего мужества и сидели с остановившимся взглядом, скрежеща зубами.

Одна и та же мысль возникла у всех. Они кинулись толпой к карфагенским пленным. Солдатам суффета случайно не удалось их найти, а так как Гамилькар покинул теперь поле битвы, то они все еще находились в своем глубоком рву.

Их наложили наземь на ровном месте. Часовые расположились замкнутым кругом и стали пропускать женщин, по тридцать или сорок сразу. Пользуясь недолгим временем, которое им предоставлялось, женщины бегали от одного к другому в нерешительности, задыхаясь от возбуждения; потом, склонившись к их жалким телам, начинали колотить их, как прачки колотят белье; выкрикивая имена своих мужей, они раздирали их ногтями и выкалывали им глаза иглами, которые носили в волосах. Вслед за ними приходили мужчины и терзали их тело, начиная от ног, которые они отрезали по щиколотки, до лба, с которого они сдирали венки кожи, украшая, ими свои головы. Пожиратели нечистой пищи были особенно жестоки в своих выдумках. Они растравляли раны уксусом и сыпали в них пыль и осколки глиняных сосудов; когда они уходили, другие сменяли их; текла кровь, и они веселились, как сборщики винограда вокруг дымящихся чанов.

Мато сидел на земле, на том же месте, где был, когда кончилась битва, опираясь локтями в колени и охватив руками голову; он ничего не видел, ни о чем не думал.

Услышав радостный гул толпы, он поднял голову. Обрывок холста, прикрепленный к шесту и волочившийся по земле, прикрывал сваленные в кучу корзины, ковры и львиную шкуру. Он узнал свою палатку, и глаза его устремились вниз, точно дочь Гамилькара, исчезнув, провалилась сквозь землю.

Разорванный холст бился по ветру, и длинные обрывки его касались временами губ Мато; он заметил красную пометку, похожую на отпечаток руки. То была рука Нар Гаваса, знак их союза. Мато поднялся. Он взял дымящуюся головню и презрительно бросил ее на обломки своей палатки. Потом кончиком котурна толкнул в огонь все, что валялось вокруг, чтобы ничего не осталось.

Вдруг неизвестно откуда появился Спендий.

Бывший раб привязал себе к бедру два обломка копья и хромал с жалостным видом, испуская стоны.

— Сними все это, — сказал Мато. — Я не сомневаюсь в твоей храбрости!

Он был так раздавлен несправедливостью богов, что не имел силы возмущаться людьми.

Спендий сделал ему знак и повел в углубление на небольшом холме, где спрятались Зарксас и Автарит.

Они бежали, как и раб, один — несмотря на свою жестокость, другой — вопреки своей храбрости. Но кто бы мог ожидать, говорили они, измены Нар Гаваса, поджога лагеря ливийцев, потери заимфа, неожиданного нападения Гамилькара и в особенности маневра, которым он заставил их вернуться в глубь горы, прямо под удары карфагенян! Спендий не признавался в своем страхе и продолжал утверждать, что сломал ногу.

Наконец, трое начальников и шалишим стали обсуждать положение.

Гамилькар заградил им дорогу в Карфаген; они были замкнуты между его войском и владениями Нар Гаваса; тирские города, конечно, перейдут к победителям, так что наемники будут прижаты к морскому берегу, и соединенные силы неприятеля должны их скоро раздавить. Это неминуемо.

Не было никакой возможности избежать войны, и приходилось поэтому вести ее до полного истощения. Но как убедить в необходимости нескончаемого боя всех этих людей, павших духом, с незажившими ранами?

— Я беру это на себя! — сказал Спендий.

Два часа спустя человек, появившийся со стороны Гиппо-Зарита, поднялся бегом на гору. Он размахивал дощечками, которые держал в руках, и так как он кричал очень громко, то варвары окружили его.

Дощечки были посланы греческими солдатами из Сардинии. Они советовали своим африканским соратникам зорко следить за Гисконом и другими пленными. Некий Гиппонакс, торговец из Самоса, сообщил им; приехав из Карфагена, что составляется заговор, чтобы устроить пленным побег. Варварам советовали быть предусмотрительными ввиду могущества Карфагена.

План, задуманный Спендием, не удавался, вопреки его надеждам. Близость новой опасности, вместо того чтобы поднять дух, только усилила страх; вспоминая прежние угрозы Гамилькара, они ждали чего-то непредвиденного и страшного. Ночь протекла в большой тревоге; некоторые даже сняли оружие, чтобы разжалобить суффета, когда он явится.

На следующий день, в третью дневную стражу, прибежал второй гонец, еще более запыхавшийся и черный от пыли. Грек вырвал у него из рук свиток папируса, покрытый финикийскими письменами. В нем наемников умоляли не падать духом; тунисские храбрецы прибудут к ним на помощь с большими подкреплениями.

Сначала Спендий прочел письмо три раза кряду; затем, поддерживаемый двумя каппадокийцами, которые посадили его к себе на плечи, он переправлялся с места на место и наново читал послание. В течение целых семи часов он неустанно ораторствовал.

Он напоминал наемникам обещания Великого совета, африканцам говорил о жестокости управителей, всем варварам — о несправедливости Карфагена. Мягкость суффета была приманкой, на которую Их хотят поймать. Тех, которые перейдут к Карфагену, продадут в рабство, а побежденных замучат насмерть. Бежать некуда. Ни один народ не примет их. Если же они будут продолжать войну, то обретут сразу и свободу, и отмщение, и деньги. Им не придется даже долго ждать, потому что Тунис и вся Ливия спешат им на помощь. Он показал им развернутый свиток папируса.

— Смотрите, читайте! Вот их обещания! Я не лгу.

Бродили собаки с обагренными кровью черными мордами. Знойное солнце жгло обнаженные головы. Страшное зловоние поднималось от плохо зарытых трупов. Некоторые высунулись из земли до живота. Спендий призывал их в свидетели своей правоты; потом он поднимал кулаки, угрожая Гамилькару.

Мато наблюдал за ним, и, чтобы прикрыть свою трусость, Спендий начал проявлять гнев, который мало-помалу стал казаться подлинным ему самому. Предавая себя богам, он призывал на карфагенян проклятия. Пытки, учиненные над пленными, — детская игра. Зачем щадить их и тащить за собой этот ненужный скот?

— Нет, покончим с ними! Мы знаем, что они замышляют. Если уцелеет хоть один, он может нас погубить. Никакой пощады! Лучших видно будет по быстроте ног и силе удара.

Они вновь вернулись к пленным. Несколько человек еще хрипело; их прикончили, всовывая им в рот клинок ножа, или же добивали острием метательных копий.

Затем они вспомнили о Гисконе, которого нигде не было видно, и варваров охватила тревога. Они хотели убедиться в его смерти, а также участвовать в его убийстве. Три самнитских пастуха обнаружили его в пятнадцати шагах от места, где стояла палатка Мато. Они узнали его по длинной бороде и позвали других.

Распростертый на спине, прижав руки к бедрам и сжав колени, он был похож на мертвеца, обряженного для погребения. Но его тощие ребра опускались и вздымались, и глаза, широко раскрытые на бледном лице, упорно глядели нестерпимым взглядом.

Варвары смотрели на него с большим изумлением. С тех пор, как он жил во рву, о нем почти забыли; смущенные старыми воспоминаниями, они держались поодаль и не решались поднять на него руку.

Но те, которые стояли позади, ворчали и подталкивали один другого, и, наконец, из толпы выдвинулся гарамант. Он размахивал серпом; все поняли его намерения. Лица их раскраснелись, и, охваченные стыдом, они заревели:

— Да, да!

Человек с серпом подошел к Гискону. Он взял его за голову и, прижав ее к своему колену, стал быстро отпиливать. Голова упала; две широкие струи крови пробуравили дыру в пыли. Зарксас бросился, схватил голову и легче леопарда побежал по направлению к карфагенянам.

Поднявшись на две трети горы, он вынул спрятанную на груди голову Гискона и, схватив ее за бороду, быстро завертел рукой; брошенная таким образом голова, описав длинную параболу, исчезла за карфагенским окопом.

Вскоре у края частокола показались два крестообразно укрепленных знамени — условный знак при требовании выдачи трупов.

Тогда четыре глашатая, выбранные за ширину груди, отправились с большими медными трубами и провозгласили, говоря в эти трубы, что отныне между карфагенянами и варварами нет ни согласия, ни жалости, ни общности богов; что они заранее отказываются от всяких переговоров, и если им пошлют послов, их отправят назад с отрубленными руками.

Тотчас же после этого Спендия отправили в Гиппо-Зарит за съестными припасами. Тирский город послал их в тот же вечер; наемники жадно набросились на еду. Насытившись, они быстро собрали остатки поклажи и свое изломанное оружие; женщины столпились посредине. Не заботясь о раненых, которые плакали, оставаясь позади, они быстро двинулись вдоль берега реки, как убегающее стадо волков.


Они шли на Гиппо-Зарит с решением взять его, ибо им нужен был город.

Гамилькар, увидав их издали, пришел в отчаяние, хотя их бегство и льстило его гордости. Следовало напасть на них тотчас же со свежими силами. Еще один такой день — и война была бы окончена! Если медлить, они вернутся с подкреплением, так как тирские города присоединятся к ним; его милосердие к побежденным оказалось бесполезным. Он решил отныне быть беспощадным.

В тот же вечер он отправил Великому совету дромадера, нагруженного браслетами, снятыми с мертвых, и со страшными угрозами потребовал, чтобы ему прислали еще одну армию.

Гамилькара уже давно считали погибшим, и весть о его победе всех поразила и почти привела в ужас. Неопределенное упоминание о возвращении заимфа довершало чудо. Значит, боги и сила Карфагена отныне принадлежали ему.

Никто из его врагов не решался жаловаться или обвинять его. Благодаря преклонению перед ним одних и трусости других войско в пять тысяч человек было готово еще до назначенного срока.

Оно быстро пришло в Утику с целью укрепить тыл суффета, в то время как три тысячи лучших солдат сели на корабли, чтобы отплыть в Гиппо-Зарит, где они должны были отразить варваров.

Командование взял на себя Ганнон; но он поручил армию своему помощнику Магдадну, а сам отправился лишь с десантным отрядом, так как не мог выносить толчки носилок. Его недуг, изъевший ему губы и ноздри, распространился дальше: глубокое отверстие появилось на щеке; в десяти шагах можно было заглянуть ему в горло; он знал, что вид его отвратителен, и потому, как женщина, закрывал лицо покрывалом.

Гиппо-Зарит не исполнял его требований так же, впрочем, как и требований варваров; но каждое утро жители спускали варварам съестные припасы и, крича им с высоты башен, извинялись перед ними, сообщая о требованиях Республики и умоляя их уйти. То же самое они передавали знаками карфагенянам, которые стояли на море.

Ганнон довольствовался блокадой порта, не решаясь на приступ. Он только убедил судей Гиппо-Зарита пустить в город триста солдат. Потом он направился к Виноградному мосту и сделал большой крюк, чтобы окружить варваров, что было совершенно не нужно и даже опасно. Из зависти к суффету он не хотел придти ему на помощь: он останавливал лазутчиков Гамилькара, мешал ему в его планах и тормозил кампанию. Наконец, Гамилькар написал Великому совету, прося убрать Ганнона, и Ганнон вернулся в Карфаген, взбешенный низостью старейшин и безумием Гамилькара. После стольких надежд положение стало еще более плачевным; об этом старались не думать и даже не говорить.

К довершению несчастий узнали, что сардинские наемники распяли своего военачальника, овладели крепостями и убивали всюду людей ханаанского племени. Рим угрожал Республике немедленной войной, если она не уплатит тысячу двести талантов и не уступит всей Сардинии. Рим вошел в союз с варварами и послал им плоскодонные суда, нагруженные мукой и сушеным мясом. Карфагеняне погнались за судами и захватили пятьсот человек; но три дня спустя корабли, шедшие из Бизацены[82] с грузом съестных припасов для Карфагена, потонули во время бури. Боги, очевидно, были против Карфагена.

Тогда жители Гиппо-Зарита, подняв фальшивую тревогу, вызвали на стены города триста солдат Ганнона, схватили их за ноги и сбросили вниз. За теми, которые не убились на месте, отправлена была погоня, и они, бросившись в море, потонули.

Утика терпела присутствие солдат в своих стенах, потому что Магдасан последовал примеру Ганнона и, по его приказу, окружил город, не внимая просьбам Гамилькара. Но этих солдат напоили вином с мандрагорой и зарезали во время сна. В то же время подступили варвары; Магдасан бежал, ворота открылись; с тех пор тирские города проявляли стойкую преданность своим новым друзьям и относились с необычайной враждой к прежним союзникам.

Эта измена делу карфагенян послужила примером для других. Надежды на избавление вновь оживились. Самые нерешительные племена перестали колебаться. Все пришло в движение. Суффет узнал об этом и не ждал помощи ниоткуда. Все для него окончательно погибло.

Он тотчас же отпустил Нар Гаваса, чтобы тот мог охранять пределы своих владений. Сам же решил вернуться в Карфаген, набрать солдат и возобновить войну.

Варвары, укрепившиеся в Гиппо-Зарите, увидели его войско, когда оно спускалось с горы.

Куда направлялись карфагеняне? Их, вероятно, толкал голод, и, обезумевшие от страданий, они, несмотря на слабость, решили дать сражение. Но нет, карфагеняне повернули направо: они бегут. Можно их настигнуть, смять всех сразу. Варвары бросились в погоню.

Карфагенян остановила река. Она была широкая, а западный ветер еще не дул. Одни пустились вплавь, другие переплывали на щитах; затем они вновь двинулись в путь. Спустилась ночь. Их не стало видно.

Варвары не остановились; они пошли дальше в поисках более узкого места реки. Прибежали люди из Туниса, увлекая за собой жителей Утики. Число их увеличивалось у каждого куста, и карфагеняне, ложась на землю, слышали в темноте их шаги. Время от времени, чтобы замедлить их движение, Барка давал приказ пускать в них град стрел; много варваров было убито. Когда занялась заря, варвары очутились в Арианских горах, на повороте дороги.

Мато, шедший во главе варваров, заметил на горизонте что-то зеленое, на верхушке возвышения. Гора перешла в равнину, и показались обелиски, купола и дома. Это был Карфаген!

Мато прислонился к дереву, чтобы не упасть, — до того сильно билось его сердце.

Он думал о том, что произошло в его жизни со времени, когда он последний раз был в Карфагене! Он был изумлен неожиданным возвращением, у него кружилась голова. Потом его охватила радость при мысли, что он вновь увидит Саламбо. Он вспомнил, что имел все основания питать к ней ненависть, но тотчас же отбросил эту мысль. Весь дрожа, напрягая взоры, он глядел на высокую террасу дворца за Эшмуном, над пальмами; улыбка восторга светилась на его лице, точно великий свет озарил его. Он раскрывал объятия, посылал поцелуи и шептал: «Приди ко мне! Приди!» Из груди его вырвался вздох, и две слезы, подобные продолговатым жемчужинам, упали на его бороду.

— Что ты медлишь? — воскликнул Спендий. — Скорей! Вперед! Не то суффет ускользнет от нас!.. Но у тебя дрожат колени, и ты смотришь на меня, как пьяный!

Он топал ногами от нетерпения и торопил Мато. Щуря глаза, точно при виде давно намеченной цели, он воскликнул:

— Мы настигли их! Настигли! Они у меня в руках!

У него был такой уверенный и торжествующий вид, что он вывел Мато из забытья и увлек своим воодушевлением. Мато чувствовал себя глубоко несчастным, отчаяние овладевало им, и слова Спендия толкали его к мести, давали пищу его гневу. Он вскочил на одного из верблюдов, которые находились в обозе, и сорвал с него недоуздок; длинной веревкой он хлестал отставших солдат и носился направо и налево в тылу войска, как собака, сгоняющая стадо.

При звуках его громового голоса ряды солдат сплотились, даже хромые ускорили шаг. Посредине перешейка пространство, разделявшее войска, сократилось. Передовые ряды варваров шли в пыли, поднятой карфагенянами. Войска сближались; варвары настигали карфагенян. Но в это время раскрылись ворота Малки, Тагаста, а также большие ворота Камона. Карфагенское войско разделилось; три колонны вошли в ворота и суетились под сводами. Вскоре слишком сплоченная масса войска вынуждена была остаться на месте; острия копий сталкивались в воздухе, и стрелы варваров звенели о стены.

У порога Камонских ворот показался Гамилькар. Он обернулся и крикнул сонатам, чтобы они расступились; потом сошел с лошади и ткнув ее мечом в круп, погнал на варваров.

То был орингский жеребец, которого кормили скатанными из муки шариками, и он умел сгибать колени, чтобы хозяину легче было садиться в седло. Почему Гамилькар погнал его? Не было ли это намеренной жертвой с его стороны?

Огромный конь мчался галопом среди копий, опрокидывал солдат, путался среди них ногами, падал, потом бешено вскакивал; и, пока они пытались остановить его или изумленно на него смотрели, карфагеняне сплотились и вошли в город. Тяжелые ворота гулко захлопнулись за ними.

Ворота не уступили напору варваров, которые оказались прижатыми к ним; в течение нескольких минут по всей линии вытянувшегося войска прошла дрожь, затем она стала стихать и прекратилась.

Карфагеняне выставили войска на акведуке. Солдаты стали бросать камни, ядра, балки. Спендий убедил варваров не упорствовать. Они расположились на некотором отдалении с твердым решением начать осаду Карфагена.

Между тем весть о войне разнеслась за пределы пунических владений; от Геркулесовых столпов и далеко за пределы Кирены мечтали о войне пастухи, сторожившие свои стада, и в караванах говорили о ней ночью при свете звезд. Нашлись люди, которые осмелились напасть на великий Карфаген, властвующий над морями, блистательный, как солнце, и страшный, как бог! Несколько раз утверждали, что Карфаген пал, и все этому верили, потому что все этого желали: покоренные племена, обложенные данью деревни, присоединившиеся провинции и независимые орды — те, кто ненавидел Карфаген за его тиранию, или завидовал его власти, или же зарился на его богатства. Самые храбрые спешили присоединиться к наемникам. Поражение при Макаре остановило остальных. Но они снова воспрянули духом, приблизились: жители из восточных областей скрывались в клипейских дюнах, по ту сторону залива, и, как только показались варвары, они выступили вперед.

То не были ливийцы из окрестностей Карфагена, — те уже давно составляли третье войско, — а кочевники с плоскогорья Барки, разбойники с мыса Фиска и мыса Дернэ, из Фаццаны и Мармарики.[83] Они прошли через пустыню, утоляя жажду из солоноватых колодцев, выложенных верблюжьими костями; зуаэки, украшающие себя страусовыми перьями, явились на квадригах; гараманты, закрывающие лицо черным покрывалом, ехали, сидя, на крупах раскрашенных кобыл; другие — на ослах, на онаграх, зебрах и буйволах; некоторые тащили за собой вместе с семьями и идолами крыши своих хижин, имевшие форму лодок. Пришли также амонийцы, у которых кожа сморщилась от горячей воды источников; атаранты, проклинающие солнце; троглодиты, которые со смехом хоронят своих мертвых под ветвями деревьев; отвратительные авзейцы, поедающие саранчу; адирмахиды, которые едят вшей, и гизанты, вымазанные киноварью, которые едят обезьян.

Все они выстроились длинной прямой линией на берегу моря и двинулись вперед, точно вихри песка, поднимаемые ветром. На середине перешейка толпа остановилась, так как наемники, расположившиеся перед ними у стен, не хотели двинуться с места.

Потом со стороны Арианы показались обитатели запада — нумидийцы. Нар Гавас правил только массилийцами; к тому же обычай позволял им покинуть царя после поражения, и поэтому они собрались на берегах Заина и переправились через реку при первом движении Гамилькара. Прежде всего примчались все охотники из Малетут-Ваала и из Гарафоса, одетые в львиные шкуры; они погоняли древками копий тощих маленьких коней с длинными гривами; за ними шли гетулы в панцирях из змеиной кожи; затем фарусийцы в высоких венцах из воска и древесной смолы; за ними следовали коны, макары, тиллабары; у каждого были в руках по два метательных копья и круглый щит из гиппопотамовой кожи. Они остановились близ катакомб, у начала лагуны.

Но, когда передвинулись ливийцы, на месте, которое они занимали, показались, наподобие облака, стелющегося по земле, полчища негров. Они пришли из Гаруша-белого и Гаруша-черного, из пустыни авгилов и даже из большой страны Агазимбы, расположенной в четырех месяцах пути на юг от гарамантов, и из еще более отдаленных мест. Несмотря на то, что на них были украшения из красного дерева, их грязная черная кожа делала их похожими на вываленные в пыли тутовые ягоды. Они носили панталоны из волокон коры, туники из высушенных трав, а на голову надевали морды диких зверей. Завывая, как волки, они трясли железными прутьями, снабженными кольцами, и размахивали коровьими хвостами, привязанными к палкам наподобие знамен.

За нумидийцами, маврузийцами и гетулами теснились желтые люди из-за Тагира, где они жили в кедровых лесах. Колчаны из кошачьих шкур качались у них за плечами, и они вели на привязи огромных, как ослы, собак, которые не умели лаять.

Наконец, как будто Африка была еще недостаточно опустошена, и для накопления диких страстей нужно было присутствие самых низких племен, вслед за всеми другими появились люди с звериным профилем, смеявшиеся бессмысленным смехом, — несчастные существа, изъеденные отвратительными болезнями, уродливые пигмеи, мулаты смешанного пола, альбиносы, мигавшие на солнце красными глазами; они произносили невнятные звуки и клали в рот пальцы, чтобы показать, что хотят есть.

Смесь оружия была не меньшей, чем разнообразие племен и одежд. Здесь имелось все, что только было придумано, чтобы наносить смерть, начиная с деревянных кинжалов, каменных топоров и трезубцев из слоновой кости до длинных сабель, зазубренных, как пилы, очень тонких, сделанных из гнувшегося медного клинка. У многих были ножи, разделенные на несколько ответвлений наподобие рогов антилопы, а также резаки, привязанные к веревке, железные треугольники, дубины, шила. Эфиопы из Бамбота носили в волосах маленькие отравленные стрелы. Некоторые принесли мешки с камнями. Другие, явившись с пустыми руками, щелкали зубами.

Вся эта толпа была в непрерывном движении. Дромадеры, вымазанные дегтем, как корабли, сбрасывали женщин, которые несли детей у бедра. Провизия вываливалась из корзин; проходившие люди топтали куски соли, свертки камеди, гнилые финики, орехи, гуру. Иногда на груди, покрытой паразитами, висел на тонком шнурке драгоценный камень, из тех, за которыми охотились сатрапы, камень почти баснословной цены, достаточный, чтобы купить царство. Большинство не знало даже, чего они хотят, Их гнало неотразимое обаяние, любопытство. Кочевые племена, никогда не видавшие города, пугались тени стен.

Перешеек весь был покрыт теперь толпами людей; эта длинная полоса земли, где палатки казались хижинами среди наводнения; тянулась до первых рядов других варваров, сверкавших железным оружием и симметрично расположенных по обе стороны акведука.

Карфагеняне не оправились еще от испуга, вызванного их появлением, как увидели двигающиеся прямо на них не то чудовища, не то целые здания. Это были осадные машины с мачтами, коромыслами, веревками, коленами, карнизами и щитами — осадные машины, посланные тирскими городами: шестьдесят карробалистов, восемьдесят онагров, тридцать скорпионов, пятьдесят толленонов, двенадцать таранов и три огромные катапульты, которые метали камни весом в пятнадцать талантов. Скопища людей толкали их, уцепившись за низ; каждый шаг сотрясал их; они приблизились и стали против стен.

Понадобилось еще много дней, чтобы закончить приготовления к осаде. Наемники, наученные прежними поражениями, не хотели вступать в бесполезные схватки. Обе стороны не спешили, хорошо зная, что должен начаться страшный бой, который приведет к победе или к полному разгрому.

Карфаген мог долго сопротивляться; его широкие стены представляли собой целый ряд входящих и выступающих углов, очень удобных для отражения приступов.

Со стороны катакомб часть стены обрушилась, и в темные ночи между развалившимися глыбами виднелся свет в лачугах Малки. Свет этот в некоторых местах был выше крепостных валов. Там жили со своими новыми супругами жены наемников, выгнанные Мато. Увидев варваров, они не могли сдержать своих чувств, махали им издали шарфами, потом приходили в темноте поговорить с солдатами сквозь щели в стене, и Великий совет вскоре узнал, что все женщины сбежали. Одни пробрались между камнями, другие, более отважные, спустились вниз при помощи веревок.

Наконец, Спендий решил осуществить свой замысел.

Ему мешала война, которая держала его вдали. С тех пор, как он снова стоял перед Карфагеном, ему казалось, что население догадывается о его намерении. Вскоре стражи на акведуке стало меньше. Не хватало людей для защиты стен.

Бывший раб упражнялся несколько дней, пуская стрелы в фламинго на озере. Потом однажды вечером, когда светила луна, он попросил Мато зажечь среди ночи большой костер из соломы; солдаты в это время должны были поднять крик. Затем, взяв с собой Заокаса, он пошел вдоль берега залива по направлению к Тунису.

На высоте последних арок они повернули прямо к акведуку; место было открытое, они прошли ползком до подножья столбов.

Часовые спокойно ходили взад и вперед по площадке.

Показались высокие языки огня; раздались звуки труб; караульные, думая, что начинается приступ, бросились в сторону Карфагена.

Один из них, однако, продолжал стоять и вырисовывался черным силуэтом на фоне неба. За его спиной светила луна, и его огромная тень падала вдаль на равнину, точно двигающийся обелиск.

Зарксас схватил пращу. Из осторожности или, быть может, из жестокости Спендий остановил его.

— Нет, свист ядра могут услышать. Предоставь это дело мне.

Он натянул свой лук изо всех сил, прижав нижний конец к большому пальцу левой руки; затем прицелился, и стрела полетела.

Человек на стене не упал, а исчез.

— Если бы он был ранен, мы бы услышали! — сказал Спендий.

И он стал быстро подниматься вверх, так же как в первый раз, при помощи веревки и багра. Когда он очутился наверху, подле трупа, он спустил веревку. Балеар привязал к ней кирку с долбнем и ушел.

Трубы замолкли. Все снова затихло. Спендий поднял одну из плит, вошел в воду и опустил плиту за собой.

Рассчитав пространство по количеству шагов, он дошел до того самого места, где заметил раньше косое отверстие; и в течение трех часов, до утра, он без устали яростно работал, едва дыша, вбирая в себя воздух из расщелин верхних плит, преисполненный ужаса и раз двадцать думая, что умирает. Наконец, раздался треск: огромный камень, отскакивая от нижних арок, слетел вниз — и вдруг водопад, целая река низринулась с неба на равнину. Акведук, разрезанный посредине, стал изливать всю воду. Это была смерть для Карфагена и победа для варваров.

В одно мгновенье проснувшиеся карфагеняне появились на стенах, на домах, на храмах. Варвары толкали друг друга и кричали. Они в исступлении плясали вокруг огромного водопада и от избытка радости окунали в него голову.

Наверху акведука показался человек в разорванной коричневой тунике. Он наклонился над самым краем, упираясь руками в бока, и глядел вниз, точно пораженный сам тем, что сделал.

Потом он выпрямился. Он оглядел горизонт с гордым видом, точно говоря: «Все это теперь мое». Варвары разразились рукоплесканиями; карфагеняне, поняв, наконец, свое несчастье, выли от отчаяния. А Спендий бегал от края до края площадки и, как возница победившей на Олимпийских играх колесницы, вздымал вверх руки, обезумев от радости.

XIII. Молох

Варвары не нуждались в окопах со стороны Африки; она им принадлежала. Чтобы облегчить доступ к стенам, они разрушили укрепление, окаймлявшее ров. Затем Мато разделил войско на два больших полукруга с целью лучше окружить Карфаген. Гоплиты наемников поставлены были впереди, а за ними стояли пращники и конница; сзади разместился обоз, повозки, лошади; за всем этим, в трехстах шагах от башен, дыбились машины.

При бесконечном количестве названий, которые менялись несколько раз в течение веков, машины эти сводились к двум системам: одни действовали, как пращи, другие — как луки.

Первые, катапульты, состояли из четырехугольной рамы с двумя вертикальными подпорами и одной горизонтальной перекладиной. В передней части цилиндр, снабженный канатами, держал большое дышло с желобом для снарядов; низ цилиндра опутан был клубком крученых нитей; когда отпускали канаты, он поднимался и ударялся о перекладину; сотрясение останавливало ее и усиливало ее метательную силу.

Машины второго типа представляли собою более сложный механизм: на маленькой колонке укреплена была перекладина самой своей серединой, где кончался под прямым углом своего рода канал; на концах перекладины поднимались два шлема, содержащие клубки конских волос; здесь укреплены были две небольшие балки, поддерживающие концы веревки, которую спускали вниз канала, на бронзовую пластинку. Посредством пружины металлическая пластинка отделялась и, скользя по желобкам, выталкивала стрелы.

Катапульты назывались также онаграми по их сходству с дикими ослами, которые швыряют камни ногами; а метательные машины — скорпионами, потому что имели крючок, который помещался на пластинке и, опускаясь от удара кулаком, приводил в действие пружину.

Сооружение машин требовало искусных выкладок; дерево для них нужно было выбирать самое твердое; зубчатые колеса делались из бронзы, их натягивали рычагами, блоками, воротами или барабанами; крепкие стержни определяли различное направление метательных снарядов, цилиндры служили для передвижения машин, и самые громоздкие из них, которые нужно было привозить по частям, устанавливались на виду у неприятеля.

Спендий расположил три большие катапульты в трех главных углах; у каждых ворот он поставил по тарану, перед каждой башней — по метательной машине, а позади с места на место переезжали машины, укрепленные на повозках. Нужно было только их обезопасить от огня осаждаемых и прежде всего закопать ров, отделявший их от стен.

Подвезли решетки из плетеных зеленых камышей и дубовых дуг, похожие на огромные щиты, скользящие на трех колесах. Маленькие хижины, покрытые свежими шкурами и выложенные водорослями, укрывали работников; катапульты и стрелометы защищены были занавесями из веревок, вымоченных в уксусе, чтобы сделать их несгораемыми. Женщины и дети собирали камни на берегу, рыли землю руками и приносили ее солдатам.

Карфагеняне, со своей стороны, тоже готовились.

Гамилькар сейчас же успокоил население, объявив, что воды в цистернах хватит на сто двадцать три дня. Это его заявление, а также его присутствие среди них, в особенности же возвращение заимфа преисполняло всех надеждой. Карфаген воспрянул духом, и не принадлежащие к ханаанской расезаразились увлечением других.

Вооружили рабов, опустошили арсеналы; каждый из жителей имел назначенный для него пост и определенное занятие. Тысяча двести человек из перебежчиков остались в живых, и суффет сделал их всех начальниками; плотники, оружейники, кузнецы и золотых дел мастера были приставлены к машинам. Карфагеняне сохранили несколько машин, вопреки условиям мира с римлянами. Машины починили. Карфагеняне были мастера этого дела.

Две стороны, северная и восточная, защищенные морем и заливом, оставались неприступными. На стену, обращенную к варварам, притащили стволы деревьев, жернова, сосуды с серой, чаны с растительным маслом и сложили там печи. Кроме того, на верхних площадках башен навалены были кучи камней, и дома, непосредственно примыкавшие к насыпи, набили песком, чтобы укрепить ее и сделать более широкой.

Эти приготовления раздражали варваров. Им хотелось тотчас же начать бой. Но тяжесть, которой они нагрузили катапульты, была так чрезмерна, что дышла сломались, и приступ пришлось отложить.

Наконец, на тринадцатый день месяца Шабара, при восходе солнца, раздался сильный стук в Камонские ворота.

Семьдесят пять солдат тянули канаты, расположенные у основания гигантского бревна, горизонтально висевшего на цепях, которые спускались со столбов; бревно заканчивалось бронзовой бараньей головой. Оно было завернуто в бычьи шкуры; в нескольких местах его обхватывали железные обручи; бревно было в три раза толще человеческого тела, длиной в сто двадцать локтей и, подталкиваемое вперед и назад бесчисленными голыми руками, мерно раскачиваясь, приближалось и отступало.

Тараны, установленные у других ворот, тоже пришли в действие. В полых колесах барабанов видны были люди, поднимавшиеся со ступеньки на ступеньку. Блоки и шлемы заскрипели, веревочные завесы опустились, и разом вылетели заряды камней и стрел. Все пращники, расставленные в разных местах, бросились бежать. Некоторые подходили к окопу, пряча под щитом горшки со смолой, и затем бросали их вперед сильным движением руки. Град камней, стрел и огней перелетал через первые ряды и описывал дугу, которая оканчивалась за стеками. Но над стенами вытянулись высокие краны для обмачтовывания кораблей, и с них спустились огромные клещи, заканчивавшиеся двумя полукругами, зубчатыми изнутри. Они вцепились в таран. Солдаты, ухватившись за бревно, тянули его назад. Карфагеняне изо всех сил поднимали его вверх, и схватка длилась до вечера.

Когда на следующий день наемники снова взялись за осадные работы, верх стен оказался выложенным тюками хлопка, холстом и подушками; амбразуры заткнуты были циновками, а на валу, между мачтовыми кранами, виден был строй вил и досок, прикрепленных к палкам. Началось бешеное сопротивление.

Стволы деревьев, охваченные канатами, падали и вновь поднимались, ударяя в тараны; железные крюки, выбрасываемые метательными машинами, срывали крыши с хижин; с площадок башен низвергались целые потоки кремней и валунов.

Тараны разбили Камонские и Тагастские ворота. Но карфагеняне нагромоздили внутри такое количество строительного материала, что ворота не растворялись, а продолжали недвижно стоять.

Тогда подвели к стенам буравы, чтобы, врезываясь между, глыбами, их расшатать. Машины лучше управлялись и были в непрерывном движении, с утра до вечера работая с точностью ткацкого станка.

Спендий управлял машинами, не зная устали. Он сам натягивал канаты баллист. Для того чтобы напряжение было равным с обеих сторон, канаты стягивали, ударяя по ним поочередно справа и слева до тех пор, пока обе стороны не издавали одинакового звука. Спендий поднимался на рамы машин и тихонько стучал по ним носком, прислушиваясь, как музыкант, который настраивает лиру. Потом, когда дышло катапульты поднималось, когда колонна баллисты дрожала от сотрясений пружины и камни вылетали лучами, а стрелы устремлялись ручьем, он наклонялся всем телом и вытягивал руки, точно хотел помчаться вслед за ними.

Солдаты, восторгаясь ловкостью Спендия, исполняли его приказания. Весело выполняя работу, они давали машинам шуточные названия. Так, щипцы для захвата таранов назывались волками, а закрытые решетки — виноградными шпалерами; себя называли ягнятами, говорили, что готовятся к сбору винограда; снаряжая машины, они обращались к онаграм: «Лягни их как следует!», а к скорпионам: «Жаль их в самое сердце!» Эти шутки, всегда одни и те же, поддерживали в них бодрость духа. Однако машины никак не могли разрушить вал. Он состоял из двух стен и был весь наполнен землей; машины сбивали лишь верхушки стен; осажденные каждый раз вновь их возводили. Мато приказал построить деревянные башни такой же высоты, как и каменные. В ров набросали дерн, колья, валуны, повозки с колесами, чтобы скорее заполнить его; прежде чем ров был совсем засыпан, огромная толпа варваров хлынула на образовавшееся ровное место и подступила к подножию стен, как разбушевавшееся море.

Подвели веревочные лестницы и самбуки, состоявшие из двух мачт, с которых спускалось посредством талей много бамбуков, перекладин с подвижным мостом внизу. Самбуки образовали ряд прямых линий, прислоненных к стене, и наемники поднимались гуськом, держа в руках оружие. Не было видно ни одного карфагенянина, хотя осаждающие прошли уже две трети вала. Но вдруг амбразуры раскрылись, изрыгая, как пасти драконов, стоны и дым; песок разлетался и проникал в закрепы панцирей; нефть прилипала к одежде; расплавленное олово прыгало по шлемам, пробуравливало в теле дыры; дождь искр обжигал лица, и выжженные глазные впадины, казалось, плакали слезами, крупными, как миндалины. У солдат, желтых от масла, загорались волосы. Они пускались бежать, перебрасывая огонь на других. Их тушили издали, бросая им в лицо плащи, пропитанные кровью. Некоторые, даже не имея ран, стояли, как вкопанные, с раскрытым ртом и распростертыми руками.

Приступ возобновлялся в течение нескольких дней; наемники надеялись восторжествовать благодаря своей выдержке и отваге.

Иногда кто-нибудь становился на плечи другого, вбивал колышек между камней стены, пользовался им как ступенькой и вколачивал следующий, продолжая подниматься. Защищенные краем амбразур, выступавших из стен, солдаты поднимались таким образом все выше, но всегда, достигнув некоторой высоты, падали вниз. Большой ров был переполнен; под ногами живых лежали грудами раненые вместе с умирающими и трупами. Среди распоротых животов, вытекающих мозгов и луж крови обожженные туловища казались черными пятнами; руки и ноги, торчавшие из груды тел, стояли прямо, как шпалеры в сожженном винограднике.

Одних веревочных лестниц было мало, и тогда пустили в дело толленоны — сооружения из длинной балки, поперечно укрепленной на другой; в конце балки находилась четырехугольная корзина, где могли поместиться тридцать человек пехоты с оружием.

Мато хотел войти в первую снаряженную для отправки корзину. Спендий его удержал.

Люди нагнулись над воротом; большая балка поднялась, приняла горизонтальное положение, потом выпрямилась почти вертикально и, сильно нагруженная на конце, согнулась, как гигантский камыш. Солдаты, спрятанные в корзине до подбородка, скорчились, видны были только перья их шлемов. Наконец, когда балка поднялась в воздух на пятьдесят локтей, она несколько раз повернулась направо и налево и потом, опустившись, точно рука великана, приподнявшего на ладони целое войско пигмеев, поставила на край стены корзину, полную людей. Они выскочили, смешались с толпой и больше не вернулись.

Все другие толленоны были тоже быстро снаряжены. Но для того, чтобы взять город, нужно было бы иметь их в сто раз больше.

Ими пользовались с беспощадностью; в корзины садились эфиопские стрелки; потом, когда канаты были укреплены, они повисали в воздухе и выпускали отравленные стрелы. Пятьдесят толленонов, поднявшись над амбразурами, окружали Карфаген, как чудовищные ястребы, и негры с хохотом смотрели, как стража на валу умирала в страшных судорогах.

Гамилькар послал туда своих гоплитов; он давал им пить по утрам настойку из трав, предохранявших от действия яда.

Однажды в темный вечер он посадил лучших своих солдат на грузовые суда, на доски и, повернув в порту направо, высадился с ними у Тении. Потом они подошли к первым рядам варваров и, напав на них с фланга, устроили страшную резню.

Солдаты спускались ночью на веревках со стен, с факелами в руках, уничтожали все осадные работы наемников и снова поднимались наверх.

Мато неистовствовал, всякое препятствие только усиливало его ярость. Он доходил до ужасных безумств. Мысленно он призывал Саламбо на свидание и ждал ее. Она не приходила, и это казалось ему новым предательством. Он возненавидел ее. Если бы он увидел ее труп, то, быть может, и отступил. Он усилил аванпосты, расставил вилы у подножья вала, вырыл волчьи ямы и велел ливийцам притащить целый лес, чтобы сжечь Карфаген, как лисью нору.

Спендий упрямо настаивал на продолжении осады. Он старался изобрести наводящие ужас машины.

Другие варвары, расположившиеся лагерем вдали, на перешейке, поражались медленности осады. Они стали роптать; их пустили вперед.

Они бросились к воротам и стали колотить в них своими ножами и метательными копьями. Их голые тела не были защищены от ранений, и карфагеняне избивали их в огромном количестве. Наемники радовались этому, ревниво относясь к добыче. Это повело к ссорам, к взаимному избиению. Так как поля были опустошены, все стали вырывать друг у друга съестные припасы. Наемники падали духом. Много полчищ ушло; но людей было такое множество, что этого не было заметно.

Наиболее рассудительные пытались устроить подкопы; плохо сдерживаемая почва осыпалась. Они переходили рыть в другие места; Гамилькар всегда узнавал о направлении их работ, прикладывая ухо к бронзовому щиту, и рыл контрмины под дорогой, где должны были передвигаться деревянные башни; когда их приводили в движение, они проваливались в ямы.

Наконец, все убедились, что город нельзя взять до тех пор, пока не будет воздвигнута до высоты стен длинная земляная насыпь, которая даст осаждающим возможность сражаться на одном уровне с осажденными. Насыпь решили вымостить, чтобы можно было катить по ней машины. Тогда уж Карфагену невозможно было устоять.

Карфаген начал страдать от жажды. Вода, которая продавалась в начале осады по две кезиты за меру, теперь стоила уже по серебряному шекелю за то же количество; запасы мяса и хлеба также иссякали, Стали опасаться голода. Поговаривали даже о лишних ртах, что привело всех в ужас.

От Камонской площади до храма Мелькарта на улицах валялись трупы, и так как был конец лета, то сражающихся терзали огромные черные мухи. Старики переносили раненых, а благочестивые люди продолжали устраивать мнимые похороны своих родных и друзей, погибших вдали во время войны. Восковые статуи с волосами и в одеждах лежали поперек входа в дом. Они таяли от жара свечей, горевших подле них. Краска стекала им на плечи, а по лицам живых, которые распевали тягучим голосом похоронные песни, струились слезы.

Толпа бегала по улицам; начальники громко отдавали приказы, и все время слышались удары таранов.

Воздух становился таким тяжелым, что тела распухали, не могли уместиться в гробах. Их сжигали посреди дворов. Стиснутое в узком пространстве, пламя перебегало на соседние стены, и длинные языки огня вырывались из домов, точно кровь, брызжущая из артерий. Так Молох овладел Карфагеном; он обхватил валы, катился по улицам, пожирал даже трупы.

На перекрестках стояли люди, носившие в знак отчаяния плащи из подобранного на улицах тряпья. Они бунтовали против старейшин, против Гамилькара, предсказывали народу полное поражение, убеждая его все разрушать и ни с чем не считаться. Самыми опасными были объевшиеся беленой: во время приступов безумия они воображали себя дикими зверями и бросались на прохожих, чтобы растерзать их. Вокруг них собиралась толпа, забывая о необходимости защищать Карфаген. Суффет решил действовать подкупом, чтобы обрести сторонников своей политики.

Стремясь удержать в городе дух богов, статуи их заковали в цепи. Надели черные покрывала на Патэков и покрыли власяницами алтари; старались возбудить гордость и ревность Ваалов, напевая им на ухо: «Неужели ты дашь себя победить? Неужели другие сильнее тебя? Покажи свою силу, помоги нам! Пусть другие народы не говорят: куда девались их боги?»

Непрерывная тревога волновала жрецов. Особенно были испуганы жрецы Раббет, ибо возвращение заимфа не принесло никакой пользы. Жрецы заперлись в третьей ограде, неприступной, как крепость. Только один из них решался выходить: верховный жрец Шагабарим.

Он приходил к Саламбо, но сидел молча, устремив на нее пристальный взгляд. Или же говорил без умолку и осыпал ее еще более суровыми упреками, чем прежде.

По непостижимому противоречию, он не мог простить Саламбо, что она последовала его приказаниям. Шагабарим все понял, и неотступная мысль о происшедшем терзала его беспомощную ревность. Он обвинял Саламбо в том, что она причина войны. Мато, по его словам, осаждает Карфаген, чтобы вновь овладеть заимфом. И он изливал свои чувства в проклятиях и насмешках над варваром, который так жаждет обладать святыней. Но жрец хотел сказать совсем не то.

Саламбо не чувствовала никакого страха перед Шагабаримом. Тревога, владевшая ею прежде, совершенно рассеялась. Странное спокойствие водворилось в ее душе. Ее взгляд не был таким блуждающим и сверкал ясным пламенем.

Пифон снова заболел, но так как Саламбо, видимо, выздоровела, то старуха Таанах радовалась болезни змеи, уверенная, что она впитала в себя болезнь ее госпожи.

Однажды утром она нашла пифона за ложем из бычьих шкур. Он лежал свернувшись, холоднее мрамора, и голова его исчезла под грудой червей. На ее крики явилась Саламбо. Она пошевелила труп пифона кончиком сандалии, и рабыня была поражена равнодушием госпожи.

Дочь Гамилькара уже не предавалась постам с таким рвением, как прежде. Она проводила дни на террасе. Опираясь локтями на перила, она глядела вдаль. Края стен в конце города вырисовывались на небе неровными зигзагами, и копья часовых вдоль стены казались каймой из колосьев. Вдали, между башнями, она видела осадные работы варваров; а в те дни, когда осада прерывалась, она могла даже разглядеть, чем они заняты. Они чинили оружие, смазывали жиром волосы или же мыли в море окровавленные руки. Палатки были закрыты; вьючные животные ели корм; косы колесниц, стоявших полукругом, казались издали широкой серебряной саблей, лежащей у подножия гор. Она вспомнила речи Шагабарима и ждала своего жениха Нар Гаваса. Вместе с тем ей хотелось, несмотря на свою ненависть к Мато, вновь увидеть его. Из всех карфагенян она одна, быть может, могла бы говорить с ним без страха. К ней в покой часто приходил отец. Он садился на подушки и смотрел на нее почти с нежностью, точно находил в созерцании ее отдохновение от своих чувств. Он несколько раз расспрашивал ее о путешествии в лагерь наемников. Он спросил ее, не внушил ли ей кто-нибудь мысль отправиться туда. Она знаком головы отвечала, что нет; так она гордилась тем, что спасла заимф.

Но в разговоре суффет все время возвращался к Мато под предлогом нужных ему военных сведений. Он не мог понять, что произошло в долгие часы ее пребывания в палатке. Саламбо ничего не сказала о Гисконе, ибо слова имели в ее глазах действенную силу; она боялась, как бы передаваемые кому-нибудь проклятия не обратились на него же. Она также скрыла, что хотела убить Мато, из боязни упреков за то, что не выполнила этого желания. Она говорила, что шалишим казался взбешенным, кричал, а потом заснул. Саламбо ничего больше не рассказала, быть может, из стыда или по своей невинности, не придавая особого значения поцелуям Мато. Все, что тогда произошло, носилось в ее затуманенной печалью голове как воспоминания о тяжком сне. Она даже не могла бы выразить словами своих чувств.

Однажды вечером, когда отец и дочь сидели вместе, вбежала Таанах с испуганным лицом. Она сказала, что во дворе стоит старик с ребенком и требует, чтобы его провели к суффету.

Гамилькар побледнел и возбужденно приказал:

— Проведи его сюда.

Иддибал вошел и не простерся ниц перед господином. Он держал за руку мальчика, одетого в плащ из козьей шерсти; и тотчас же, приподняв капюшон, закрывавший лицо мальчика, сказал:

— Вот он, господин, возьми его.

Суффет и раб удалились в глубину комнаты.

Мальчик продолжал стоять посреди покоя; скорее внимательным, нежели удивленным взглядом, оглядывал он потолок, мебель, жемчужные ожерелья, лежавшие на пурпуровых тканях, и величественную молодую женщину, склонившуюся к нему.

Ему было лет десять, и он был не выше римского меча. Курчавые волоса осеняли его выпуклый лоб. Глаза, казалось, искали широких пространств. Ноздри тонкого носа широко раздувались. Все его существо озарено было необъяснимым сиянием, исходящим от тех, которые предназначены для больших дел. Когда он сбросил слишком тяжелый плащ, на нем осталась рысья шкура вокруг стана, и он решительно ступал маленькими босыми ногами, побелевшими от пыли. Он, несомненно, угадывал, что совершается нечто важное, и стоял недвижно, заложив одну руку за спину, нагнув голову и держа палец во рту.

Гамилькар подозвал к себе знаком Саламбо и сказал ей, понизив голос:

— Спрячь мальчика у себя, слышишь? Никто, даже из домашних, не должен знать о его существовании.

Потом, уже выйдя из покоя, Гамилькар еще раз спросил Иддибала, уверен ли он, что их никто не видел.

— Никто, — ответил раб. — Улицы были пустые.

Война распространялась на все провинции, и он стал тревожиться за сына своего господина. Не зная, где его укрыть, Иддибал проехал в челноке вдоль берегов и в течение трех дней лавировал по заливу, разглядывая крепостной вал. В этот вечер, видя, что окрестности Камона пустынны, он быстро пересек проход и высадился, вблизи арсенала. Вход в порт был свободен.

Но вскоре варвары построили напротив огромный плот, чтобы помешать карфагенянам выходить из порта. Они воздвигали деревянные башни и в то же время продолжали строить насыпь.

Все сообщения с внешним миром были прерваны, и начался невыносимый голод.

Убили всех собак, всех мулов, ослов, потом пятнадцать слонов, которых привел суффет. Львы храма Молоха взбесились, и рабы, служители храма, боялись к ним подходить. Им сначала бросали в пищу раненых варваров, а потом еще не остывшие трупы; они не стали их есть и околели. В сумерки жители бродили вдоль старых укреплений и собирали между камнями травы и цветы, которые потом кипятили в вине; вино стоило дешевле воды. Другие пробирались к аванпостам врага и крали пищу прямо из палаток; варвары бывали так этим поражены, что часто отпускали их, не тронув. Наступил день, когда старейшины решили зарезать тайком лошадей Эшмуна. То были священные лошади, которым жрецы переплетали гриву золотыми лентами; их мясо, разрезанное на равные куски, спрятали за жертвенником. Потом по вечерам, под предлогом молитв, старейшины поднимались в храм, втихомолку поедали мясо и уносили под одеждой по куску для своих детей. В отдаленных кварталах, вдали от стен, менее нуждающиеся жители из страха перед другими запирались наглухо у себя в домах.

Камни катапульт и обломки зданий, снесенных в целях защиты, образовали груды развалин среди улиц. В самые спокойные часы толпа народа вдруг с криками пускалась бежать, а с высоты Акрополя огни пожаров казались разбросанными по террасам пурпуровыми лохмотьями, которые кружил ветер.

Три большие катапульты действовали непрерывно. Причиняемые ими опустошения были ужасны; голова одного человека отскочила на фронтон дома Сисситов; на улице Кинидзо рожавшая женщина была раздавлена глыбой мрамора, а ее ребенка вместе с ложем отнесло до перекрестка Цинасина, где оказалось и одеяло.

Больше всего раздражали снаряды пращников. Они падали на крыши, в сады, во дворы, в то время как люди сидели, тяжело вздыхая, за жалкой трапезой. Страшные снаряды снабжены были вырезанными на них надписями, которые отпечатывались на теле раненых. И на трупах можно было прочесть ругательства вроде: свинья, шакал, гад, а иногда насмешки: «Вот тебе!» или же «Поделом мне!»

Часть вала, которая тянулась от угла порта до цистерн, была пробита.

Жители Малки оказались запертыми, таким образом, между старой оградой Бирсы и варварами. Но все были — заняты укреплением стены и тем, чтобы сделать ее как можно более толстой и высокой; им некогда было думать о жителях Малки; их оставили без защиты, и они все погибли. Несмотря на то, что их ненавидели, гибель их вызвала возмущение против Гамилькара.

На следующий день он открыл ямы, где хранился хлеб, и его управители роздали этот хлеб народу. В течение трех дней все ели до отвала.

Но жажда от этого сделалась еще более невыносимой, и все время они видели перед собой нескончаемую струю чистой воды, падавшей из акведука.

Гамилькар не падал духом. Он надеялся на какой-нибудь случай, на что-нибудь решающее, необычайное.

Его собственные рабы сорвали серебряные листы с храма Мелькарта; из порта при помощи воротов извлекли четыре длинных судна и доставили их к подножью Маппал, проделав отверстие в стене, которая обращена была к берегу. На этих судах рабы Гамилькара отправились в Галлию, чтобы достать там за какую угодно цену наемников. Гамилькар был в отчаянии, что не мог снестись с царем нумидийцев, так как знал, что он-стоит позади варваров, готовый на них броситься. Но Нар Гавас не был достаточно силен, чтобы отважиться на это одному. Суффет велел поднять вал на двенадцать пядей, собрать в Акрополе весь строительный материал из арсеналов и еще раз исправить машины.

Для закручивания катапульт обычно употребляли длинные сухожилия быков или поджилки оленей. Но в Карфагене не было ни оленей, ни быков. Гамилькар попросил у старейшин, чтобы их жены пожертвовали свои волосы. Все жены согласились на жертву, но волос оказалось недостаточно. В домах Сисситов содержались тысяча двести взрослых рабынь, предназначенных в наложницы для Греции и Италии; их волосы, упругие благодаря постоянному умащиванию, вполне годились для военных машин. Но убытки были бы потом слишком велики. Поэтому решили взять лучше волосы у жен плебеев. Совершенно равнодушные к благу отечества, женщины из народа при появлении слуг старейшин с ножницами в руках поднимали отчаянный вопль.

Новый взрыв бешенства поднял дух варваров. Видно было издали, как они смазывали свои машины жиром мертвецов; другие вырывали у мертвецов ногти и сшивали их, сооружая таким образом панцири. Они придумали еще заряжать катапульты сосудами, полными змей, привезенных неграми. Глиняные сосуды разбивались о каменные плиты, змеи расползались и кишели в таком количестве, точно выходили из самых стен. Варвары, недовольные своим изобретением, стали его совершенствовать; их машины начали выбрасывать всевозможные нечистоты, человеческие испражнения, куски падали, трупы. Появилась чума. У карфагенян выпадали зубы, и десны их побелели, как у верблюдов после долгого пути.

Машины расставили на насыпи, хотя она еще не достигала высоты вала. Перед двадцатью тремя башнями укреплений города стояли теперь еще двадцать три деревянные башни. Снова установили все толленоны, а посредине, немного позади, виднелась страшная стенобитная башня Деметрия Полиоркета, которую Спендию удалось, наконец, соорудить.

Пирамидальная, как Александрийский маяк, она была высотой в сто тридцать локтей и шириной в двадцать три, в девять этажей, суживавшихся к вершине и защищенных бронзовой чешуей; в башне были пробиты многочисленные двери, за которыми находились солдаты; на верхней площадке стояла катапульта и рядом с нею два стреломета.

Тогда Гамилькар приказал воздвигнуть кресты для всех, кто заговорит о том, чтобы сдаться: даже женщин привлекали к работе. Все спали на улицах и с тревогой ожидали событий.

Однажды утром, незадолго до восхода солнца (был седьмой день месяца Низана), они услышали страшный крик, поднятый варварами; гремели оловянные трубы, большие пафлагонийские рога ревели, как быки. Все вскочили и бросились к валу.

Целый лес копий, пик и мечей щетинился у подножия. Лес этот ринулся к стенам, зацепляя за них лестницы, и в отверстиях амбразур появились головы варваров.

Бревна, поддерживаемые длинными рядами солдат, ударялись о ворота; туда, где насыпь не доходила до верха вала, наемники, чтобы разрушить стену, приходили сомкнутыми рядами; первый ряд сидел на корточках, второй сгибал колени, а остальные поочередно поднимались все выше, до последних, стоявших во весь рост. В других местах, чтобы подняться на стену, самые высокие шли впереди, самые низкие — в хвосте, все левой рукой упирали щиты в шлемы и так тесно соединяли их краями, что были похожи на больших черепах. Снаряды скользили по этим косым рядам.

Карфагеняне бросали жернова, толкачи, чаны, бочки, кровати — все, что представляло тяжесть и могло убивать. Некоторые подстерегали врагов в амбразурах с рыбацкими сетями; когда варвар подходил, он запутывался в петлях и бился, как рыба. Осажденные сами разрушали стенные зубцы; куски стены отпадали, поднимая страшную пыль, катапульты с насыпи выпускали снаряды друг против друга; камни сталкивались и разлетались тысячью кусков, падавших дождем на воинов.

Вскоре две толпы сплотились в толстую цепь человеческих тел; она выпячивалась в промежутках насыпи и, несколько растягиваясь с обоих концов, непрерывно катилась, не подвигаясь вперед. Солдаты охватывали друг друга, лежа ничком, как борцы. Женщины, свесившись с амбразур, поднимали вой. Их стаскивали за покрывала, и белизна их обнажавшегося тела сверкала под руками негров, которые вонзали в них кинжалы. Трупы, сдавленные толпою, не падали; поддержанные плечами соседей, они по нескольку минут стояли с остановившимся взглядом. Некоторые, у кого виски были пробиты насквозь дротиками, качали головой, как медведи. Рты, раскрывшись для крика, оставались открытыми; отрубленные руки отлетали вверх. Много совершалось подвигов, о которых долго рассказывали потом уцелевшие.

С деревянных вышек и каменных башен летели стрелы. Толленоны быстро шевелили своими длинными реями, и когда варварам удалось разрушить под катакомбами старое кладбище предков, они стали бросать в карфагенян плиты с могил. Под тяжестью слишком нагруженных корзин канаты иногда лопались, и сгрудившиеся в корзинах солдаты, воздевая руки, падали с высоты.

До полудня ветераны гоплитов упорно осаждали Тению, чтобы проникнуть в порт и разрушить корабли. Гамилькар велел разложить на крыше Камона огонь из морской соломы; дым ослеплял варваров, и они свернули налево, подкрепляя своими полчищами ужасную толпу, которая толкалась в Малке. Синтагмы, особо составленные из силачей, пробили трое ворот. Высокие заграждения из досок, утыканные гвоздями, остановили их; четвертые ворота легко уступили напору, варвары бегом кинулись через них и скатились в ров, где устроены были западни. В юго-западном углу Автарит со своим отрядом разрушил стену, расселины которой были заткнуты кирпичами. За стеной дорога шла вверх, и они легко поднялись по ней. Наверху, однако, оказалась вторая стена, сложенная из камней и длинных поперечных балок, чередовавшихся, как поля шахматной доски. Это была галльская кладка, которую суффет применил в создавшемся положении. Галлам казалось, что они очутились перед одним из городов своей родины. Они нехотя вели атаку и были вскоре отброшены.

От Камонской улицы до Овощного рынка все дороги были теперь в руках варваров, и самниты приканчивали умирающих рогатинами или же, поставив ногу на стену, глядели вниз на дымящиеся развалины и на возобновляющуюся вдали битву.

Пращники, расставленные позади, продолжали метать снаряды. Но от долгого употребления пружины акарнанийских пращей сломались, и некоторые солдаты стали, как пастухи, бросать камни рукой, другие запускали свинцовые шары кнутовищем, Зарксас, с черными волосами до плеч, кидался во все стороны и увлекал за собой балеаров. Две сумки висели у него с боков; он беспрестанно опускал в них левую руку, а правая кружилась подобно колесу боевой колесницы.

Мато сначала избегал вступать сам в бой, чтобы лучше руководить всем войском варваров. Он появлялся то вдоль залива у наемников, то близ лагуны у нумидийцев, то на берегу озера, среди негров; из глубины равнины он гнал к линиям укреплений толпы непрерывно прибывавших солдат. Мало-помалу он приблизился к стенам; запах крови, вид резни и гром труб воспламенили его сердце. Он вернулся в свою-палатку и, сбросив панцирь, надел львиную шкуру, более удобную для битвы. Львиная морда надевалась на голову, окружая лицо кольцом из клыков; две передние лапы скрещивались на груди, а задние спускались когтями ниже колен.

Он оставил на себе широкий пояс, на котором сверкал топор с двойным лезвием, и, взяв большой меч, стремительно бросился вперед через пролом в стене. Подобно работнику, который, обрубая ветви ивы, старается сбить их как можно больше, чтобы лучше заработать, он двигался вперед, уничтожая вокруг себя карфагенян. Тех, которые пытались схватить его сбоку, он опрокидывал ударами рукоятки; когда на него нападали спереди, он закалывал нападавших; обращавшихся в бегство рассекал надвое. Два человека сразу вскочили ему на спину; он одним прыжком отступил к воротам и раздавил их. Меч его то опускался, то поднимался, и, наконец, раскололся об угол стены. Тогда он схватил свой тяжелый топор и стал потрошить карфагенян, как стадо овец. Они все дальше отступали от него, и он подошел ко второй ограде у подножья Акрополя. Предметы, которые солдаты бросали сверху, загромождали ступени и поднимались выше стен. Мато, очутившись среди развалин, обернулся, чтобы призвать своих соратников.



Он увидел, что перья их шлемов развеваются в разных местах над толпой; потом они опустились, и это значило, что солдаты его в опасности. Он бросился к ним; широкий венец красных перьев сплотился, и они вскоре пробрались к Мато и окружили его. Из боковых улиц стекалась огромная толпа. Она схватила его, подняла и увлекла с собой за стену, туда, где насыпь была высокая.

Мато громким голосом отдал приказ; все щиты опустились на шлемы; он вскочил на них, чтобы уцепиться за что-нибудь и войти в Карфаген; продолжая размахивать страшным топором, он бегал по щитам, похожим на бронзовые волны, как морской бог, несущийся по водам.

В это время человек в белой одежде ходил по краю вала, невозмутимый и равнодушный к окружавшей его смерти. Иногда он приставлял к глазам правую руку, точно искал кого-то. Мато прошел мимо него внизу. Тогда взор карфагенянина вдруг вспыхнул, и безжизненное лицо исказилось; подняв тощие руки, он стал громко кричать ему вслед ругательства.

Слов его не было слышно, но в сердце Мато проник такой жестокий и бешеный взгляд, что он зарычал. Он бросил в кричащего длинный топор; солдаты накинулись на Шагабарима; Мато, не видя его более, упал навзничь, обессиленный.

Вблизи раздался страшный скрежет, к которому примешивалось ритмическое пение глухих голосов.

То был скрежет огромной стенобитной машины, окруженной толпою солдат. Они тащили ее обеими руками, тянули веревками и толкали плечом, потому что откос, поднимавшийся с равнины на насыпь, хотя и очень отлогий, затруднял передвижение машин такого необычайного веса; но машина стояла все же на восьми колесах, обшитых железом, и подвигалась вперед с самого утра, медленно, подобно горе, поднимающейся на другую гору. Потом снизу из нее выступил огромный таран; двери упали, и в глубине показались, подобно железным колоннам, солдаты в панцирях. Видно было, как они карабкались вверх и спускались вниз по двум лестницам, проходящим через все этажи. Некоторые поджидали, пока крючья дверей коснутся стены, и тогда бросались вперед; посредине верхней площадки кружились мотки метательных машин и опускалось дышло катапульты.

Гамилькар в это время стоял на крыше Мелькарта. По его расчетам таран должен был направиться прямо к храму и стать против того места, которое наименее уязвимо и поэтому именно не охранялось стражей. Давно уже его рабы приносили на сторожевой путь козьи меха; здесь они воздвигали из глины две поперечные перегородки, образовавшие своего рода бассейн. Вода протекала на насыпь; и странным казалось, что Гамилькара это не беспокоило.

Когда машина была уже шагах в тридцати от него, он приказал положить доски поверх улиц, между домами, от цистерн до вала; солдаты стали ходить по доскам гуськом, передавая из рук в руки шлемы и амфоры с водой, которые они неустанно опорожняли. Карфагеняне возмущались такой тратой воды. Таран разрушал стену; но вдруг из раздвинувшихся камней хлынула вода. Тогда высокая бронзовая громада в девять этажей, заключавшая в себе более трех тысяч солдат, начала медленно накреняться, как корабль. Оказалось, что вода, проникая в глубь насыпи, размыла путь; колеса стали увязать; в первом этаже показалось из-за кожаной занавеси лицо Спендия; он дул изо всех сил в трубу из слоновой кости. Огромное сооружение, судорожно поднявшись, подвинулось еще шагов на десять; но почва все более размягчалась, грязь залепила оси колес, и машина остановилась, страшно накренясь набок. Катапульта скатилась на край площадки и под тяжестью своего дышла упала, разрушая под собой нижние этажи. Солдаты, стоявшие у дверей, летели в пропасть или же цеплялись за концы длинных балок и увеличивали своей тяжестью наклон машины, которая распадалась на куски, треща по всем скрепам.

Другие варвары бросились им на помощь. Они столпились плотной массой. Карфагеняне спустились с вала и, нападая сзади, беспрепятственно убивали их. Но в это время примчались колесницы, снабженные косами. Они неслись, оцепляя толпу; карфагеняне снова поднялись на стену. Спустилась ночь, и варвары постепенно отошли.

На равнине, от голубоватого залива до белой лагуны, кишела темная масса людей; и озеро, куда стекала кровь, расстилалось вдали, как огромный багровый пруд.

Насыпь была так завалена трупами, что казалась сложенной из человеческих тел. Посредине возвышалась стенобитная машина, полная доспехов, и время от времени огромные обломки ее отпадали, точно камни обрушивающейся пирамиды. На стенах видны были широкие подтеки свинца. Местами горели разрушенные деревянные башни, к дома казались развалинами огромного амфитеатра. Поднимались тяжелые клубы дыма, унося искры, угасавшие в темном небе.

Карфагеняне, томимые жаждой, бросились к цистернам. Они выломали двери. В глубине оказалась только мутная лужа.

Что было делать? Варваров оставались несметные полчища, и, отдохнув, они захотят возобновить осаду.

Во всех частях города на углах улиц народ совещался всю ночь. Одни говорили, что нужно услать женщин, больных и стариков; другие предлагали покинуть город и основаться где-нибудь вдали, в колонии. Но недоставало кара блей, и до самого восхода солнца ничего не было решено.

На следующий день не сражались, так как все были разбиты усталостью. Спавшие похожи были на трупы.

Карфагеняне, размышляя о причинах своих несчастий, вспомнили, что не послали в Финикию ежегодные дары Мелькарту Тирийскому, и пришли в ужас. Боги, возмущенные Республикой, будут длить свою месть.

На богов смотрели, как на жестоких господ, которых можно умиротворить мольбами или же подкупить подарками. Все были беспомощны перед Молохом-всепожирателем. Жизнь и самое тело людей принадлежали ему; поэтому для спасения жизни карфагеняне обычно жертвовали частицей тела, чтобы укротить его гнев. Детям обжигали зажженными прядями шерсти лоб или затылок; этот способ умиротворения Ваала приносил жрецам много денег, и они всегда убеждали прибегать к нему как к более легкому и мягкому.

На этот раз, однако, дело шло о самой Республике. Всякая польза должна была искупаться какой-нибудь потерей, и все расчеты строились на нуждах более слабого и требовательности более сильного. Не могло быть поэтому такой муки, которую нельзя было бы претерпеть ради Молоха, так как его услаждали самые страшные мучения, а карфагеняне теперь всецело зависели от его воли. Необходимо было его удовлетворить. Примеры показывали, что этим способом можно отвратить напасти. Верили также, что сожжение жертв очистит Карфаген. Жестокость толпы была заранее распалена. К тому же выбор должен был пасть, исключительно на знатные семьи.

Члены Совета собрались на совещание, которое было очень продолжительным. Ганнон тоже явился на него. Сидеть он уже не мог и остался лежать на носилках у двери, полузакрытый бахромой длинных занавесок. И когда жрец Молоха спросил всех, согласны ли они принести в жертву своих детей, голос Ганнона раздался в тени, как рычание духа в глубине пещеры. Он выразил сожаление, что у него самого нет детей, чтобы отдать их на заклание, и пристально посмотрел при этих словах на Гамилькара, сидевшего против него в другом конце зала. Суффета так смутил его взгляд, что он опустил глаза. Все одобрили Ганнона, кивая каждый по очереди головой в знак согласия. Следуя ритуалу, суффет должен был ответить верховному жрецу:

— Да будет так.

Тогда старейшины постановили совершить жертвоприношение, причем облекли свое решение в обычную иносказательную форму; есть вещи, которые легче исполнить, нежели выразить словами.

Решение Совета стало известно в Карфагене. Раздались стенания. Всюду слышались крики женщин; мужья утешали их или осыпали упреками.

Три часа спустя распространилась еще более поразительная весть: суффет открыл источники у подножья утеса. Все побежали туда. В ямах, прорытых в песке, виднелась вода. Несколько человек, лежа на животе, уже пили ее.

Гамилькар сам не знал, действовал ли он по совету богов, или по смутному воспоминанию о тайне, сообщенной ему когда-то отцом; но, покинув Совет, он спустился на берег и вместе со своими рабами стал рыть песок.

Он начал раздавать одежду, обувь и вино, отдал все оставшиеся у него запасы хлеба и даже впустил толпу в свой дворец, открыл ей кухни, кладовые и все комнаты, за исключением комнаты Саламбо. Он возвестил, что скоро прибудет шесть тысяч галльских наемников и что македонский царь шлет солдат.

Но уже на второй день источники стали высыхать, а к вечеру третьего дня совершенно иссякли. Тогда все снова заговорили о решении старейшин, и жрецы Молоха приступили к своему делу.

В дома являлись люди в черных одеждах. Многие заранее уходили под предлогом какого-нибудь дела или говоря, что идут купить лакомства, слуги Молоха приходили и забирали детей. Другие тупо сами же их отдавали. Детей уводили в храм Танит, где жрецы должны были хранить и забавлять их до наступления торжественного дня.

Эти люди появились внезапно у Гамилькара и, застав его в садах, обратились к нему:

— Варка, ты знаешь, зачем мы пришли… за твоим сыном.

Они прибавили, что мальчика видели в сопровождении старика лунной ночью минувшего месяца в Маппалах.

Гамилькар едва не задохнулся от ужаса, но, быстро сообразив, что всякое отрицание напрасно, выразил согласие и ввел пришедших в дом для торговли. Прибежавшие рабы стали, по знаку своего господина, стеречь выходы.

Гамилькар вошел обезумевший в комнату Саламбо. Он одной рукой схватил Ганнибала, другой сорвал шнурок с лежавшей под рукой одежды, связал мальчику ноги и руки, а концом шнурка заткнул ему рот, чтобы он не мог говорить; затем он спрятал его под ложем из бычьих шкур, опустив падавшее до земли покрывало.

После того он начал ходить взад и вперед, поднимал руки, кружился, кусал губы, устремив недвижно глаза в пространство, задыхаясь, как умирающий.

Наконец, он ударил три раза в ладони. Явился Гиденем.

— Послушай, — сказал он, — найди среди рабов мальчика восьми-девяти лет, с черными волосами и высоким лбом.

Вскоре Гиденем вернулся и привел с собой мальчика. Он был жалкий, худой и в то же время одутловатый; кожа его казалась серой, как и грязные лохмотья, которыми он был опоясан. Он втягивал голову в плечи и тер себе рукой глаза, залепленные мухами.

Как можно принять его за Ганнибала! Но времени, чтобы найти другого, не было. Гамилькар посмотрел на Гиденема, ему хотелось задушить его.

— Уходи! — крикнул он.

Начальник над рабами убежал.

Значит, несчастье, которого он давно боялся, действительно наступило. Напрягая все силы, он стал придумывать какое-нибудь средство, чтобы избежать его.

За дверью раздался голос Абдалонима. Суффета звали. Служители Молоха выражали нетерпение.

Гамилькар с трудом удержал крик, точно его обожгли раскаленным железом: он опять забегал по комнате, как безумный. Потом опустился у перил и, опираясь локтями о колени, сжал кулаками лоб.

В порфировом бассейне оставалось еще немного чистой воды для омовений Саламбо. Несмотря на отвращение и гордость, суффет окунул в воду мальчика и, как работорговец, принялся мыть его и натирать скребками и глиной. Затем он взял из ящика у стены два четырехугольных куска пурпура, надел ему один на грудь, другой на спину и соединил их у ключиц двумя алмазными пряжками. Он смочил ему голову благовониями, надел на шею янтарное ожерелье и обул в сандалии с жемчужными каблуками, в сандалии своей дочери! Но он дрожал от стыда и раздражения. Саламбо, торопливо помогавшая ему, была так же бледна, как и он. Мальчик улыбался, ослепленный великолепием новых одежд, и даже, осмелев, стал хлопать в ладоши и скакать, когда Гамилькар повел его с собою.

Он крепко держал мальчика за руку, точно боясь потерять его; мальчику было больно, и он заплакал, продолжая бежать рядом с Гамилькаром.

У эргастула, под пальмой, раздался жалобный, молящий голос. Голос этот шептал:

— О господин, господин!..

Гамилькар обернулся и увидел рядом с собой человека отвратительной наружности, одного из тех несчастных, которые жили в доме без всякого дела.

— Что тебе надо? — спросил суффет.

Раб, весь дрожа, пробормотал:

— Я его отец!

Гамилькар продолжал идти; раб следовал за ним, сгибая колени и вытягивая вперед голову. Лицо его было искажено несказанной мукой. Его душили рыдания, которые он сдерживал; ему хотелось одновременно и спросить Гамилькара и закричать ему: «Пощади!»

Наконец, он отважился слегка коснуться его локтя пальцем.

— Неужели ты его…

У него не было силы закончить, и Гамилькар остановился, пораженный его скорбью.

Он никогда не думал, — до тогоширока была пропасть, разделявшая их, — что между ними могло быть что-нибудь общее. Это показалось ему оскорблением и покушением на его исключительные права. Он ответил взглядом, более тяжелым и холодным, чем топор палача. Раб упал без чувств на песок к его ногам. Гамилькар перешагнул через него.

Трое людей в черных одеждах ждали его в большой зале, стоя у каменного диска. Он тотчас же стал рвать на себе одежды и кататься по полу, испуская пронзительные крики:

— Ах, бедный Ганнибал. О мой сын, мое утешение, моя надежда, моя жизнь! Убейте и меня! Уведите и меня! Горе! Горе!

Он царапал себе лицо когтями, рвал волосы и выл, как плакальщицы на погребениях.

— Уведите его, я слишком страдаю! Уйдите! Убейте и меня!

Служители Молоха удивлялись тому, что у великого Гамилькара такое слабое сердце. Они были почти растроганы.

Раздался топот босых ног и прерывистый хрип, подобный дыханию бегущего дикого зверя; на пороге третьей галереи, между косяками из слоновой кости показался бледный человек, с отчаянием простиравший руки; он крикнул:

— Мое дитя!

Гамилькар одним прыжком бросился на раба и, закрывая ему руками рот, стал кричать еще громче:

— Этот старик воспитывал его! Он называет его своим сыном. Он с ума сойдет! Довольно! Довольно!

Вытолкнув за плечи трех жрецов и их жертву, он вышел вместе с ними и сильным ударом ноги захлопнул за собою дверь.

Гамилькар прислушивался в течение нескольких минут, все еще боясь, что они вернутся. Затем он подумал, не следовало ли ему отделаться от раба, чтобы быть уверенным в его молчании; но опасность еще не вполне миновала, и эта смерть, если она раздражит богов, могла обернуться против его же сына.

Тогда, изменив свое намерение, он послал ему через Таанах лучшее, что имелось на кухнях: четверть козла, бобы и консервы из гранат.

Раб, который давно не ел, бросился на пищу, и слезы его капали на блюда.

Гамилькар, вернувшись, наконец, к Саламбо, развязал шнурки Ганнибала и высвободил его. Мальчик в раздражении укусил ему руку до крови. Гамилькар ласково оттолкнул сына.

Чтобы усмирить мальчика, Саламбо стала пугать его Ламией, киренской людоедкой.

— А где она? — спросил он.

Ему сказали, что придут разбойники и посадят его в темницу. Он ответил:

— Пускай придут, я их убью!

Гамилькар открыл ему страшную правду. Но он рассердился на отца, утверждая, что, будучи властителем Карфагена, мог бы уничтожить весь народ.

Наконец, истощенный напряжением и гневом, Ганнибал заснул мятежным сном. Он бредил во сне, прислонившись спиной к пурпуровой подушке. Голова его слегка откинулась назад, а маленькая рука, отделившись от тела, протянулась в повелительном жесте.

Когда наступила глубокая ночь, Гамилькар осторожно поднял сына и спустился в темноте по лестнице, украшенной галерами. Пройдя мимо складов, он взял корзину винограда и кувшин чистой воды. Мальчик проснулся перед статуей Алета, в пещере, где хранились драгоценные камни; при виде окружающего его сияния камней он тоже улыбался на руках у отца, как тот, другой мальчик.

Гамилькар был уверен, что никто не отнимет у него сына. В эту пещеру нельзя было проникнуть, так как она соединялась с берегом подземным ходом, известным ему одному. Озираясь вокруг, он облегченно вздохнул. Потом он посадил мальчика на табурет около золотых щитов.

Его теперь никто не видел, не было надобности сдерживать себя, и он дал волю своим чувствам. Подобно матери, которой вернули ее первенца, он бросился к сыну, прижимая его к груди, смеялся и плакал в одно и то же время, называл его нежными именами, покрывал поцелуями. Маленький Ганнибал, испуганный его порывистой нежностью, затих.

Гамилькар вернулся неслышными шагами, нащупывая вокруг себя стены. Он пришел в большой зал, куда лунный свет проникал через расселину купола; посреди комнаты, вытянувшись на мраморных плитах, спал раб, насыщенный пищей.

Гамилькар взглянул на него, и в нем как будто зашевелилась жалость. Кончиком котурна он пододвинул ему ковер под голову. Затем он поднял-глаза и взглянул на Танит, узкий серп которой сверкал на небе; он почувствовал себя сильнее Ваалов и преисполнился презрением к ним.

Приготовления к жертвоприношению уже начались.

В храме Молоха выбили кусок стены, чтобы извлечь медного идола, не касаясь пепла жертвенника. Затем, как только взошло солнце, служители храма двинули идола на Камонскую площадь.

Идол передвигался, пятясь назад, скользя на валах; плечи его были выше стен; едва завидя его издали, карфагеняне быстро убежали, ибо нельзя безнаказанно созерцать Ваала иначе, чем в проявлении его гнева.

По улицам распространился запах благовоний. Двери всех храмов раскрылись, в них появились скинии богов на колесницах или на носилках, которые несли жрецы. Большие султаны из перьев развевались по углам, лучи исходили из остроконечных кровель, заканчивавшихся хрустальными, серебряными или медными шарами.

То были ханаанские Ваалы, двойники верховного Ваала; они возвращались к своему первоначалу, чтобы преклониться перед его силой и уничтожиться в его блеске.

В шатре Мелькарта из тонкой пурпуровой ткани сокрыто было керосиновое пламя; на шатре Камона гиацинтового цвета высился фаллос из слоновой кости, окаймленный венцом из драгоценных камней; за занавесками Эшмуна, эфирно-голубого цвета, спал пифон, свернувшись в круг; боги Патэки, которых жрецы несли на руках, похожи были на больших спеленутых детей, — пятки их касались земли.

Затем следовали все низшие формы божества; Ваал-Самен, бог небесных пространств; Ваал-Пеор, бог священных высот; Ваал-Зебуб, бог разврата, и все боги соседних стран и родственных племен; Ярбал ливийский, Адрамелек халдейский, Киюн сирийский; Деркето с лицом девственницы ползла на плавниках, а труп Таммуза везли на катафалке среди факелов и пучков срезанных волос. Для того чтобы подчинить властителей небесного свода Солнцу и чтобы влияние каждого из них не мешало его влиянию, жрецы несли на высоких шестах металлические звезды, окрашенные в разные цвета. Тут были представлены все светила, начиная с черного Неба, духа Меркурия, до отвратительного Рагаба, изображавшего созвездие Крокодила. Абаддиры — камни, падающие с луны, кружились в пращах из серебряных нитей; жрецы Цереры несли в корзинах маленькие хлебы, воспроизводившие женский половой орган; другие жрецы шли со своими фетишами, своими амулетами; появились забытые идолы; взяты были даже мистические эмблемы кораблей. Казалось, что Карфаген хотел весь сосредоточиться на мысли о смерти и разрушении.

Перед каждым из шатров стоял человек, державший ка голове широкий сосуд, в котором курился ладан. Носились облака дыма, и сквозь него можно было различить ткани, подвески и вышивки священных шатров. Облака двигались медленно вследствие своей огромной тяжести. Оси колесниц иногда зацеплялись за что-нибудь на улицах; благочестивые люди пользовались тогда случаем коснуться Ваалов своими одеждами и сохраняли их потом, как святыню.

Медный идол продолжал шествовать к Камонской площади. Богатые, неся скипетры с изумрудными набалдашниками, двинулись из глубины Мегары, старейшины, с венцами на головах, собрались в Кинидзо, а управляющие казной, матросы и многочисленная толпа похоронных служителей, все со знаками своих должностей или эмблемами своего ремесла направлялись к скиниям, которые спускались с Акрополя, окруженные коллегиями жрецов.

В честь Молоха они надели самые пышные свои драгоценности. Алмазы сверкали на их черных одеждах; но слишком широкие кольца падали с похудевших рук, и ничто не могло быть мрачнее, чем эти безмолвные люди, у которых серьги ударялись о бледные щеки, а золотые тиары сжимали лоб, судорожно морщинившийся от глубокого отчаяния.

Наконец, Ваал достиг самой середины площади. Его жрецы сделали ограду из решеток, чтобы отстранить Толпу, и расположились вокруг него.

Жрецы Камона в одеждах из рыжеватой шерсти выстроились перед своим храмом, под колоннами портика; жрецы Эшмуна в льняных одеждах, с ожерельями из голов кукуфы и в остроконечных тиарах, расположились на ступенях Акрополя; жрецы Мелькарта в фиолетовых туниках заняли западную сторону; жрецы абаддиров, затянутые в повязки из фригийских тканей, стали на востоке; а с южной стороны вместе с кудесниками, покрытыми татуировкой, поместили крикунов в заплатанных одеждах, служителей Патэков и Иидонов, которые предсказывали будущее, держа во рту кость мертвеца. Жрецы Цереры в голубых одеждах остановились из предосторожности на улице Сатеб и тихим голосом напевали фесмофорий на мегарском наречии.

Время от времени шли ряды совершенно голых людей; широко расставив руки, они держались за плечи друг друга. Они извлекали из глубины груди глухие хриплые звуки; их глаза, устремленные на колосса, сверкали в пыли, и они равномерно раскачивались все вместе, точно сотрясаясь от одного движения. Они были в таком неистовстве, что для восстановления порядка рабы, служители храмов, пуская в ход палки, заставили их лечь на землю ничком, лицом на медные решетки.

В это время из глубины площади выступил вперед Человек в белой одежде. Он медленно прошел через толпу, и в нем узнали жреца Танит — верховного жреца Шагабарима. Раздался крик, ибо в этот день все были под властью мужского начала, и богиню настолько забыли, что даже не заметили отсутствия ее жрецов. Но все были еще более поражены, когда увидели, что Шагабарим открыл решетчатую дверь, одну из тех, куда входили для приношения жертв. Жрецы Молоха усмотрели в этом оскорбление, нанесенное их богу: возмущенно размахивая руками, они пытались оттолкнуть его. Упитанные мясом жертв, облеченные в пурпур, как цари, в трехрядных колпаках, они презирали бледного евнуха, истощенного умерщвлением плоти, и гневный смех сотрясал на их груди черные бороды, расстилавшиеся в виде солнечного сияния.

Шагабарим, не отвечая им, продолжал идти; пройдя медленным шагом через все огороженное пространство, он оказался между ногами колосса и коснулся его с двух сторон, простирая руки, что составляло торжественный ритуал богопочитания. Слишком долго мучила его Раббет; от отчаяния или, быть может, не находя бога, вполне соответствующего его пониманию, он решился-избрать своим божеством Молоха.

В толпе, устрашенной таким вероотступничеством, послышался ропот. Порвалась последняя нить, связывавшая души с милосердным божеством.

Но Шагабарим не мог по своему увечью участвовать в служении Ваалу. Жрецы в красных мантиях изгнали его из ограды; когда он оказался за нею, он поочередно обошел все жреческие коллегии; затем жрец, оставшийся без бога, исчез в толпе. Она расступилась перед ним.

Тем временем между ногами колосса зажгли костер из алоэ, кедра и лавров. Длинные крылья Молоха погружались в огонь; мази, которыми его натерли, текли по его медному телу, точно капли пота. Вдоль круглой плиты, на которую он упирался ногами, стоял недвижный ряд детей, закутанных в черные покрывала; несоразмерно длинные руки бога спускались к ним ладонями, точно собираясь схватить этот венец и унести его на небо.

Богатые, старейшины, женщины — вся толпа теснилась за жрецами и на террасах домов. Большие раскрашенные звезды перестали кружиться; скинии стояли на земле; дым кадильниц поднимался отвесно, точно гигантские деревья, простирающие в синеву свои голубоватые ветви.

Многие лишились чувств; другие точно окаменели в экстазе. Беспредельная тревога тяжело ложилась на грудь. Последние возгласы один за другим затихли, и карфагенский народ задыхался, охваченный жаждой ужаса.

Наконец, верховный жрец Молоха провел левой рукой по лицам детей под покрывалами, вырывая у каждого прядь волос на лбу и бросая ее в огонь. Жрецы в красных плащах запели священный гимн:

— Слава тебе. Солнце! Царь двух поясов земли, творец, сам себя породивший, отец и мать, отец и сын, бог и богиня, богиня и бог!..

Голоса их потерялись в грохоте музыкальных инструментов, которые зазвучали все сразу, чтобы заглушить крики жертв. Восьмиструнные шеминиты, кинноры о десяти, небалы о двенадцати струнах скрипели, шипели, гремели. Огромные мехи, утыканные трубами, производили острое щелканье; непрерывно ударяемые тамбурины издавали быстрые глухие удары; и среди грома труб сальсалимы трещали, как крылья саранчи.

Рабы, служители храмов, открыли длинными крючками семь отделений, расположенных одно над другим по всему телу Ваала. В самое верхнее положили муку; во второе — двух голубей; в третье — обезьяну; в четвертое — барана; в пятое — овцу. А так как для шестого не оказалось быка, то туда положили дубленную шкуру, взятую из храма. Седьмое отделение оставалось открытым.

Прежде чем что-либо предпринять, нужно было испробовать, как действуют руки идола. Тонкие цепочки, начинавшиеся у пальцев, шли к плечам и спускались сзади; когда их тянули книзу, раскрытые руки Молоха подымались до высоты локтей и, сходясь, прижимались к животу. Их несколько раз привели в движение короткими, прерывистыми толчками. Инструменты смолкли. Пламя бушевало.

Жрецы Молоха ходили по широкой плите, всматриваясь в толпу.

Нужна была жертва отдельного человека, совершенно добровольная, так как считалось, что она увлечет за собою других. Никто пока не являлся. Семь проходов от барьеров к колоссу оставались пустыми. Чтобы заразить толпу примером, жрецы вынули из-за поясов острые шила и стали наносить себе раны на лице. В ограду впустили обреченных, которые лежали в стороне, распростершись на земле. Им бросили связку страшных железных орудий, и каждый из них избрал себе пытку. Они вонзали себе вертела в грудь, рассекали щеки, надевали на головы терновые венцы; потом схватились за руки и, окружая детей, образовали второй большой круг, — он то сжимался, то расширялся. Они приближались к перилам, затем отступали, снова приближались и проделывали это вновь и вновь, маня к себе толпу головокружительным хороводом среди крови и криков.

Мало-помалу люди проникали в проходы и доходили до конца; они бросали в огонь жемчуга, золотые сосуды, чаши, факелы, все свои богатства; дары становились все более щедрыми и многочисленными. Наконец, шатающийся человек с бледным, безобразно искаженным от ужаса лицом толкнул вперед ребенка; в руках колосса очутилась маленькая черная ноша; она исчезла в темном отверстии. Жрецы наклонились над краем большой плиты, и вновь раздалось пение, славящее радость смерти и воскресение в вечности.

Жертвы поднимались медленно, и так как дым восходил высокими клубами, то казалось, будто они исчезали в облаке. Ни один не шевелился; все были связаны по рукам и по ногам; под темными покрывалами они ничего не видели, и их нельзя было узнать.

Гамилькар, в красном плаще, как все жрецы Молоха, стоял около Ваала, у большого пальца его правой ноги. Когда привели четырнадцатого мальчика, все заметили, что Гамилькар отпрянул в ужасе. Но вскоре, приняв прежнюю позу, он скрестил руки и опустил глаза. С другой стороны статуи верховный жрец стоял так же неподвижно, как и он. Опустив голову, отягченную ассирийской митрой, жрец смотрел на сверкавшую у него на груди золотую бляху; она была покрыта вещими камнями, и на ней горели радугой отблески пламени. Он бледнел, обезумев от ужаса. Гамилькар склонил голову, и оба они были так близки от костра, что края их плащей, приподнимаясь, иногда касались огня.

Медные руки двигались все быстрее и быстрее безостановочным движением. Каждый раз, когда на них клали ребенка, жрецы Молоха простирали на жертву руки, чтобы взвалить на нее преступления народа, и громко кричали: «Это не люди, это быки!» Толпа кругом ревела: «Быки! Быки!» Благочестивые люди кричали: «Ешь, властитель». А жрецы Прозерпины, подчиняясь из страха требованиям Карфагена, бормотали элевзинскую молитву:

— Пролей дождь! Роди!

Жертвы, едва очутившись у края отверстия, исчезали, как капля воды на раскаленном металле, и белый дым поднимался среди багрового пламени.

Но голод божества не утолялся; оно требовало еще и еще. Чтобы дать ему больше, ему нагружали руки, стянув жертвы сверху толстой цепью, которая их держала. Верные служители Ваала хотели вначале считать число жертв, чтобы узнать, соответствует ли оно числу дней солнечного года; но так как жертвы все прибавлялись, то их уже нельзя было сосчитать среди головокружительного движения страшных рук. Длилось это бесконечно долго, до самого вечера. Потом внутренние стенки отверстий зарделись более темным блеском. Тогда стали различать горевшее мясо. Некоторым даже казалось, что они видят волосы, отдельные члены, даже все тело жертв.

Наступал вечер; облака спустились над головой Ваала. Костер, переставший пылать, представлял собою пирамиду углей, доходивших до колен идола; весь красный, точно великан, залитый кровью, с откинутой назад головой, он как бы шатался, отяжелев от опьянения.

По мере того, как жрецы торопились, неистовство толпы возрастало; число жертв уменьшалось: одни кричали, чтобы их пощадили, другие — что нужно еще больше жертв. Казалось, что стены, покрытые людьми, должны рушиться от криков ужаса и мистического сладострастия. К идолу пришли верующие, таща цеплявшихся за них детей; они били их, чтобы оттолкнуть и передать красным людям. Музыканты останавливались по временам от изнеможения, и тогда слышны были крики матерей и шипение жира, падавшего на угли. Опившиеся беленой ползали на четвереньках, кружились вокруг колосса и рычали, как тигры; Иидоны пророчествовали; обреченные с рассеченными губами пели гимны. Ограду снесли, потому что все хотели принять участие в жертвоприношении; отцы, чьи дети умерли задолго до того, кидали в огонь их изображения, игрушки, их сохранившиеся останки. Те, у кого были ножи, бросались на других, и началась резня. При помощи бронзовых веялок рабы, служители храма, собрали с края плиты упавший пепел и развеяли его по воздуху, чтобы жертвоприношение разнеслось над всем городом и достигло звездных пространств.

Шум и яркий свет привлекли варваров к подножию стен; хватаясь, чтобы лучше видеть, за обломки стенобитной машины, они глядели, цепенея от ужаса.

XIV. Ущелье Топора

Карфагеняне еще не успели разойтись по домам, как уже сгустились тучи; те, которые, подняв голову, глядели на идола, почувствовали на лбу крупные капли. Пошел дождь.

Он лил обильными потоками всю ночь; гремел гром. То был голос Молоха, который победил Танит, и теперь, оплодотворенная, она раскрывала с высоты небес свое широкое лоно. Иногда карфагеняне видели ее в проблеске света, распростертую на подушках облаков; потом мрак смыкался, точно богиня, еще истомленная, хотела снова заснуть. Карфагеняне, считая, что воду рождает луна, кричали, чтобы помочь ей в родах.

Дождь падал на террасы, заливал их, образуя озеро во дворах, водопады на лестницах, водовороты на углах улиц. Он лил тяжелыми теплыми массами. С углов зданий падали широкие пенистые струи; на стенах повисла белая пелена воды, а омытые дождем крыши храмов сверкали при свете молний черным блеском. Потоки сбегали с Акрополя тысячью дорог; рушились дома; балки, штукатурка, мебель уплывали в ручьях, которые бурно текли по плитам.

Чтобы собрать дождевую воду, выставляли амфоры, кувшины, расстилали холст. Дождь гасил факелы. Тогда стали брать головни из костра Ваала, и, чтобы лучше напиться, карфагеняне запрокидывали голову и раскрывали рот. Другие, наклонившись над краем грязных луж, опускали в них руки до плеч и пили, пока их не начинало рвать водой, как буйволов. Постепенно распространилась свежесть. Люди, разминая тело, вдыхали влажный воздух и, опьяненные радостью, прониклись великими надеждами. Все бедствия были забыты. Родина еще раз воскресла.

Они как бы испытывали потребность обратить на других излишек бешенства, который не могли направить против самих себя. Подобное жертвоприношение не должно оставаться бесплодным; и хотя они раскаивались, но были охвачены неистовством, которое преследует соучастников неисправимых преступлений.

Варваров гроза застигла в плохо закрывавшихся палатках; дрожащие, еще не успев обсушиться и на следующий день, они вязли в грязи, отыскивая провиант и оружие, испорченное, потерянное.

Гамилькар отправился сам к Ганнону и в силу своих полномочий передал ему командование войсками. Старый суффет колебался несколько минут между своей злобой к Гамилькару и жаждой власти и все же принял предложение.

Затем Гамилькар велел спустить на воду галеру, вооруженную с каждого конца катапультой. Ее поставили в заливе против плота. Он посадил на корабли, которыми располагал, лучшую часть войск. По-видимому, решив бежать, он быстро повернул на север и исчез в тумане.

Но три дня спустя (когда стали готовиться к новому приступу), прибыли в смятении люди с ливийского берега. Барка высадился у них, стал собирать отовсюду припасы и завладел страной.

Варвары были возмущены, как будто это было предательством с его стороны. Те, которые более всего тяготились осадой, в особенности галлы, без всякого колебания покинули стены, чтобы попытаться примкнуть к нему. Спендий хотел отстроить заново стенобитную машину; Мато составил план пути, ведущего от его палатки до Мегары, поклялся пройти этот путь; но никто из их солдат не двинулся с места. Другие, которыми командовал Автарит, ушли, бросив на произвол судьбы западную часть вала.

Беспечность была так велика, что о замене ушедших другими не подумали.

Нар Гавас следил за ними издалека, с гор. Однажды ночью он перевел свое войско берегом моря на обращенную к материку лагуну и вступил в Карфаген.

Он явился туда спасителем, с шестью тысячами солдат, которые привезли муку под плащами, и с сорока слонами, нагруженными фуражом и сушеным мясом. Слонов окружили, стали давать им имена. Карфагенян радовало не столько прибытие такой помощи, как самый вид этих сильных животных, посвященных Ваалу; они были залогом его благоволения, знаком, что он, наконец, примет участие в войне и защитит их.

Старейшины выразили Нар Гавасу свою признательность, после чего он поднялся во дворец Саламбо.

Он ни разу не видел ее с тех пор, как в палатке Гамилькара, среди пяти войск, почувствовал прикосновение ее маленькой холодной и нежной руки, соединенной с его рукой. После обручения она уехала в Карфаген. Любовь, от которой его отвлекали иные мысли, вновь овладела им; теперь он надеялся осуществить свои права, жениться на Саламбо, обладать ею.

Саламбо не понимала, каким образом этот юноша мог когда-нибудь стать ее господином! Хотя она молила ежедневно Танит о смерти Мато, ее ужас перед ливийцем ослабевал. Она смутно чувствовала, что ненависть, которой он преследовал ее, была почти священна; и ей хотелось бы видеть в Нар Гавасе хоть отблеск того неистовства, которое до сих пор ослепляло ее в Мато. Ей хотелось узнать поближе Нар Гаваса, но присутствие его было бы ей тягостно. Она послала сказать ему, что ей не разрешается принять.

К тому же Гамилькар запретил допускать нумидийского царя к Саламбо; отдаляя до конца войны эту награду, он надеялся усилить таким образом преданность Нар Гаваса. Из страха перед суффетом Нар Гавас удалился.

Но по отношению к Совету ста он выказал большое высокомерие. Он отменил их распоряжения, потребовал преимущества для своих солдат и назначил их на ответственные посты; варвары были поражены, увидев нумидийцев на башнях.

Но еще сильнее было удивление карфагенян, когда прибыли на старой пунической триреме четыреста карфагенян, захваченных в плен во время войны с Сицилией. Гамилькар тайно отослал квиритам экипажи латинских кораблей, взятых до отпадения тирских городов; Рим ответил на это возвращением карфагенских пленных. Кроме того, Рим отверг предложения наемников в Сардинии и даже отказался признать своими подданными жителей Утики.

Гиерон, который правил в Сиракузах, был увлечен примером. Чтобы сохранить свои владения, он должен был соблюдать равновесие между этими двумя народами; поэтому он был заинтересован в спасении хананеян и объявил себя их другом, послав им тысячу двести быков и пятьдесят три тысячи небелей чистой пшеницы.

Еще более глубокая причина заставляла всех помогать Карфагену. Было очевидно, что если восторжествуют наемники, то все, от солдат до кухонной прислуги, взбунтуются, и никакая государственная власть, ничей дом не смогут устоять.

Гамилькар тем временем наступал на восточные области. Он оттеснил галлов, и варвары оказались как бы осажденными.

Тогда он стал их тревожить неожиданными наступлениями. То приближаясь, то снова уходя и неустанно продолжая этот маневр, он постепенно отдалил их от лагерей. Спендий вынужден был следовать за ними, а в конце концов и Мато.

Мато не пошел, однако, дальше Туниса и заперся в его стенах. Это упорство было очень мудро, так как вскоре показался Нар Гавас, вышедший из каменных ворот со своими слонами и солдатами. Гамилькар звал его к себе. Но уже другие варвары бродили по провинции в погоне за суффетом.

В Клипее к Гамилькару перешли три тысячи галлов. Он получил лошадей из Киренаики, оружие из Бруттиума и возобновил войну.

Никогда еще гений его не был таким изобретательным и стремительным. В течение пяти лунных месяцев он увлекал варваров за собою, определенно зная, куда хочет их привести. — Варвары сначала пытались окружить его небольшими отрядами, но он все время ускользал от них. Тогда они стали действовать все сообща. Их войско состояло приблизительно из сорока тысяч человек, и несколько раз, к их радости, карфагеняне отступали перед ними.

Больше всего их беспокоила конница Нар Гаваса. Часто в самые душные часы, когда они шли по равнине, полусонные, под тяжестью оружия, на горизонте вдруг появлялась широкая полоса пыли; то мчались галопом всадники, и из облака, в котором сверкали горящие глаза, сыпался град стрел. Нумидийцы в белых плащах испускали громкие крики и поднимали руки, сжимая коленями вздымавшихся на дыбы коней, потом быстро поворачивали и исчезали, у них были в отдалении навьюченные на дромадеров запасы дротиков, и, вновь возвращаясь, еще более страшные, они выли, как волки, и исчезали, как ястребы. Варвары, стоявшие в передних шеренгах, падали один за другим, и так продолжалось до вечера, когда войска пытались вступить в горы.

Хотя горы представляли большую опасность для слонов, Гамилькар углубился в них. Он следовал вдоль длинной цепи, которая тянется от Гермейского мыса до вершины Загуана. Варвары думали, что этим он хотел скрыть недостаточность своих сил. Но постоянная неуверенность, в которой он их держал, измучила их больше всякого поражения. Они, однако, не падали духом и шли за ним.

Наконец, однажды вечером, между Серебряной горой и Свинцовой, среди больших утесов при входе в ущелье варвары настигли отряд велитов. Все войско находилось, очевидно, впереди, потому что слышны были топот шагов и звуки труб, и тотчас же карфагеняне бросились бежать через ущелье. Оно спускалось в долину, имевшую форму топора и окруженную высокими утесами. Чтобы настигнуть велитов, варвары бросились туда. Вдали, вместе с мчавшимися быками, бежали беспорядочной толпой карфагеняне. Среди них заметили человека в красном плаще. Это был суффет. Их охватило неистовство и радость. Некоторые, из лени или из осторожности, остались у входа в ущелье. Но конница, примчавшаяся из леса, погнала их к остальному войску пиками и саблями; вскоре все варвары спустились в долину.

Вся эта громада людей несколько времени колыхалась и потом остановилась; они не находили перед собой выхода.

Те, которые были ближе к ущелью, вернулись; проход совершенно исчез. Стали кричать шедшим впереди, чтобы они продолжали путь; они оказались прижатыми к горе и издали осыпали бранью товарищей за то, что не могли найти обратной дороги.

Действительно, едва только варвары спустились в долину, как солдаты, притаившиеся за глыбами скал, стали поднимать их бревнами и опрокидывать; и так как скат был очень крутой, то огромные глыбы, быстро падая вниз, совершенно закрыли узкое отверстие.

На другом конце долины был длинный проход, местами пересеченный трещинами; он вел к лощине, поднимавшейся к плоскогорью, на котором расположилось карфагенское войско. В этом проходе вдоль стены утесов поставили заранее лестницы; защищенные извилинами трещин, велиты успели схватить их и подняться вверх, прежде чем их настигли. Некоторые даже спустились на самое дно лощины; их оттуда вытащили канатами, так как почва в этом месте состояла из движущегося песка, и наклон был такой, что невозможно было подняться, даже ползя на коленях. Варвары тотчас же настигли велитов, но перед ними вдруг опустилась, как упавший с неба вал, решетка вышиной в сорок локтей, точно соответствовавшая ширине прохода.

План суффета, таким, образом, удался. Никто из наемников не знал гор; идя во главе колонн, они увлекали за собой остальных. Скалы, суженные в основании, легко обрушились, и в то время, как все бежали, войско Гамилькара, видневшееся на горизонте, кричало, точно охваченное отчаянием. Гамилькар, правда, мог потерять своих велитов, и, действительно, только половина их уцелела, но он пожертвовал бы и в двадцать раз большим количеством людей для удачи подобного предприятия.

До самого утра варвары толкались тесными рядами из конца в конец равнины. Они ощупывали гору руками, ища выхода.

Наконец, занялся день; вокруг них возвышалась со всех сторон большая белая крутая стена. Не было возможности спастись, не было даже надежды. Оба естественных выхода из ущелья были замкнуты: один — решеткой, другой — грудой скал.

Варвары безмолвно посмотрели друг на друга и в изнеможении опустились наземь, чувствуя ледяной холод в спине и страшную тяжесть век.

Потом они вскочили и бросились к скалам. Но даже самые невысокие глыбы, сдавленные тяжестью других навалившихся на них сверху, были неприступны. Варвары хотели зацепиться за них, чтобы подняться на вершину, — выпуклость глыб не давала возможности подступить к ним. Они пытались разбить глыбы с двух сторон ущелья, — их орудия сломались. Они разложили большой огонь, сжигая шесты палаток, огонь не мог сжечь гору.

Они опять кинулись к решетке; она была утыкана длинными гвоздями, толстыми, как колья, острыми, как иглы дикобраза, насаженными гуще, чем щетина щетки. Но их охватило такое бешенство, что они все же двинулись на решетку. Острия вонзались в их тело до позвоночника; следующие бросились через них; потом все упали назад, оставляя на этих страшных ветвях клочья тела и окровавленные волосы.

Когда отчаяние их несколько улеглось, они подсчитали, сколько у них осталось съестных припасов. У наемников, поклажа которых пропала, пищи было не более чем на два дня; у других совсем ничего не было, так как они ждали обоза, обещанного южными деревнями.

Поблизости от них бродили быки, которых карфагеняне выпустили в ущелье, чтобы привлечь варваров. Их закололи копьями, съели, и, когда желудки наполнились, мысли просветлели.

На следующий день они зарезали всех мулов, около сорока, соскребли их кожи, прокипятили внутренности, растолкли кости и уже не поддавались отчаянию, надеясь на прибытие тунисской армии, наверное, извещенной о том, что с ними случилось.

Но вечером пятого дня голод усилился; они стали грызть перевязи мечей и маленькие губки, окаймлявшие их шлемы изнутри.

Эти сорок тысяч человек теснились, как на ипподроме, который образовали вокруг них горы. Одни оставались у решетки или у подножья скал, другие разбрелись по равнине. Более сильные избегали встречи друг с другом, а пугливые обращались за поддержкой к храбрым, хотя те не могли их спасти.

Во избежание заразы, трупы велитов тотчас же похоронили; следы вырытых ям сгладились.

Варвары лежали обессиленные на земле. Между их рядами проходил иногда кто-нибудь из ветеранов; они выкрикивали проклятия карфагенянам, Гамилькару и даже Мато, хотя последний был совершенно неповинен в их несчастье; но им казалось, что страдания их были бы не так велики, если бы-кто-нибудь делил их с ними. Они стонали, а некоторые тихо плакали, как малые дети. Они отправлялись к начальникам и молили облегчить чем-нибудь их страдания. Те ничего не отвечали или, придя в бешенство, хватали камни и бросали им в лицо.

Некоторые тщательно хранили, зарыв в землю, запас пищи — несколько пригоршней фиников, немного муки — и ели ночью, прикрывая лицо плащом. Те, у которых были мечи, держали их обнаженными. Наиболее недоверчивые стояли, прислонившись к горе.

Солдаты обвиняли своих начальников и угрожали им. Но Автарит не боялся показываться. С несокрушимым упрямством варвара он по двадцать раз в день направлялся вдаль, к скалам, каждый раз надеясь, что, может быть, глыбы сдвинулись с места. Раскачивая свои тяжелые плечи, покрытые мехом, он напоминал своим спутникам медведя, выходящего весной из берлоги, чтобы посмотреть, растаял ли снег.

Спендий, окруженный греками, прятался в одной из расселин скал; он был так напуган, что распустил слух о своей смерти.

Все страшно отощали, кожа их покрывалась синеватыми пятнами. Вечером девятого дня умерло трое иберов.

Их спутники в испуге убежали. С умерших сняли все одежды, и обнаженные белые тела остались лежать на песке под лучами солнца.

Тогда вокруг них медленно стали бродить гараманты. Это были люди, привыкшие к жизни в пустыне и не почитавшие никакого бога. Наконец, старший из них сделал знак; наклонясь к трупам, они стали вырезать ножами полосы мяса и, сидя на корточках, ели мертвечину. Другие, глядя на них издали, кричали от ужаса; многие, однако, в глубине души завидовали их мужеству…

Среди ночи несколько человек подошли к гарамантам и, скрывая, как им этого хочется, попросили дать лишь маленький кусочек, по их словам — только, чтобы испробовать. Более смелые последовали за ними, число их увеличивалось, и вскоре собралась целая толпа. Но почти все, почувствовав на губах вкус этого холодного мяса, опустили руки; некоторые же ели с наслаждением.

Для того, чтобы увлечь своим примером других, они стали уговаривать друг друга. Те, которые отказывались вначале, теперь шли к гарамантам и уже не возвращались. Они жарили на углях куски мяса, насаженные на острие копья, посыпали их вместо соли пылью и дрались из-за лучших кусков. Когда три трупа были съедены, все взоры устремились в даль равнины, ища глазами новую добычу.

Но тут они вспомнили о карфагенянах, о двадцати пленниках, взятых при последнем столкновении; до сих пор их никто не видел. Они исчезли; к тому же это была местью. Потом, так как нужно было жить, вкус к этой пище уже привился, а иначе они умерли бы с голоду, — стали резать носильщиков воды, конюхов, всех слуг наемников. Каждый день убивали по несколько человек. Некоторые ели очень много, окрепли и повеселели.

Но вскоре некого стало употреблять в пищу. Тогда принялись за раненых и больных. Ведь все равно они не могли выздороветь, не лучше ли избавить их от мучений? И как только кто-нибудь шатался от слабости, все кричали, что он погиб и должен служить спасению других. Чтобы ускорить их смерть, прибегали к хитростям; у них крали последние остатки страшного пайка, на них точно нечаянно наступали ногой. Умирающие, притворяясь сильными, пытались протягивать руки, подниматься, смеяться. Лишившиеся чувств просыпались от прикосновения зазубренного лезвия, которым отпиливали у них части тела. Потом убивали просто из жестокости, без надобности, для удовлетворения своей ярости.

На четырнадцатый день на войско спустился тяжелый теплый туман, обычный в тех местах в конце зимы. Перемена температуры вызвала многочисленные смерти, и разложение совершалось с теплой горной сырости с ужасающей быстротой. Моросивший на трупы дождь, разлагая их, превратил вскоре равнину в большой гнойник. В воздухе носились белые испарения. Они ударяли в нос, проникали под кожу, застилали глаза. Варварам мерещилось в них предсмертное дыхание товарищей, их отходящие души. Всех охватило отвращение. Им не хотелось прежней пищи, они предпочли бы умереть.

Два дня спустя погода прояснилась, и снова пробудился голод. Порою им казалось, что у них вырывают внутренности клещами. Тогда они катались в судорогах, запихивали себе в рот землю, кусали руки и разражались неистовым хохотом.

Еще больше мучила их жажда, потому что не оставалось ни капли воды; мехи были совершенно опустошена уже с девятого дня. Чтобы заглушить жажду, они прикладывали к языку металлическую чешую поясов, набалдашники из слоновой кости, лезвия мечей. Бывшие проводники караванов по пустыням стягивали себе животы веревкой. Другие сосали камень или пили мочу, охлажденную в медных шлемах.

А войско из Туниса все еще не приходило! То, что оно было так долго в пути, казалось им доказательством скорого его прибытия. К тому же Мато, на доблесть которого можно было положиться, не оставит их. «Завтра придут!» — говорили они, и так проходил еще день.

Вначале они молились, давали обеты, произносили заклинания; но теперь они чувствовали к своим богам только ненависть и из мести старались не верить в них.

Люди буйного нрава погибали первыми; африканцы выдерживали голод лучше, чем галлы. Зарксас лежал среди балеаров, вытянувшись, недвижный, перекинув волосы через руку. Спендий нашел растение с широкими листьями, выделявшими обильный сок; он заявил, что растение ядовитое, для того чтобы другие его не касались, а сам питался этим соком.

Все настолько обессилели, что не могли сбить ударом камня летающих воронов. Временами, когда ягнятник садился на труп и в течение долгого времени потрошил его, кто-нибудь из варваров ползком подкрадывался к нему, держа в зубах дротик. Птица с белыми перьями, обеспокоенная шумом, отрывалась от трупа, потом, спокойно оглядываясь, как баклан, стоящий на подводном камне среди волн, вновь погружала в труп свой отвратительный желтый клюв; придя в отчаяние, человек падал лицом в пыль. Некоторым удавалось находить хамелеонов, змей. Но больше всего поддерживала людей любовь к жизни. Они всецело сосредоточивались на этом чувстве и жили, привязанные к существованию напряжением воли, продлевавшим его.

Наиболее выносливые держались вместе, сидели, расположившись кругом, среди равнины, между мертвыми; закутавшись в плащи, они безмолвно отдавались печали.

Те, что родились в городах, вспоминали шумные улицы, таверны, театры, бани и цирюльни, в которых рассказывают столько интересного. Другие вновь видели перед собой деревню при заходе солнца, когда волнуются желтые нивы и большие волы с ярмом от плуга на шее поднимаются по холмам. Странствовавшие мечтали о водоемах, охотники — о лесах, ветераны — о битвах; в охватившей их дремоте мысли приобретали увлекательность и отчетливость сновидений. У них вдруг начинались галлюцинации; одни искали дверь, через которую могли бы бежать, и хотели пройти сквозь гору; другим казалось, что они плавают по морю в бурю и командуют судном; или же они отшатывались в ужасе, так как им представлялись в облаках карфагенские войска. Иные воображали, будто они на пиру, и пели песни.

Многие, охваченные странным бредом, повторили одно и то же слово или непрерывно делали одно и то же движение. А когда они поднимали голову и глядели друг на друга, их душили рыдания при виде страшного разрушения на лицах. Некоторые уже больше не страдали и, чтобы убить время, рассказывали друг другу про опасности, которых им удалось избежать.

Смерть стала неизбежной для всех и должна была скоро наступить. Сколько раз они уже тщетно пытались пробить себе выход. Но вступить в переговоры с победителями не было возможности; они даже не знали, где теперь находился Гамилькар.

Ветер дул со стороны лощины и, не переставая, гнал через решетку каскадами песок; плащи и волосы варваров были им покрыты, как будто земля, поднимаясь на них хоронила их под собою. Ничто не двигалось с места; вечная гора казалась им каждое утро все более высокой.

Иногда в глубине неба, в свободной воздушной стихии пролетали, взмахивая крыльями, стаи птиц. Варвары закрывали глаза, чтобы не видеть их.



Сначала слышался звон в ушах, ногти у заболевших чернели, холод подступал к груди; они ложились на бок и с криком испускали дух.

На девятнадцатый день умерших было две тысячи азиатов, полторы тысячи солдат с Архипелага, восемь тысяч из Ливии, самые молодые из наемников, а также целые племена — в общем двадцать тысяч солдат, половина войска.

Автарит, у которого осталось только пятьдесят галлов, хотел дать убить себя, чтобы положить конец всему, когда на вершине горы, прямо против него, показался человек.

Он стоял так высоко, что казался карликом. Автарит увидел, однако, на его левой руке щит в форме трилистника и воскликнул:

— Карфагенянин!

И в долине, перед решеткой, и под скалами все тотчас же поднялись. Карфагенский солдат ходил по краю пропасти, и варвары глядели на него снизу.

Спендий поднял с земли бычью голову, сделал венец из двух поясов, надел его на рога и насадил голову на шест в знак мирных намерений. Карфагенянин исчез. Они стали ждать.

Наконец, вечером, точно камень, оторвавшийся от скалы, упала сверху перевязь из красной кожи, покрытая вышивкой с тремя алмазными звездами; посредине был отпечаток знака Великого совета — лошадь под пальмой. Это был ответ Гамилькара: он посылал пропуск.

Им нечего было бояться; всякая перемена обозначала конец страданиям. Ими овладела беспредельная радость; они обнимали друг друга, плакали. Спендий, Автарит и Зарксас, а также четыре италийца, негр и два спартанца предложили свои услуги в качестве парламентеров. Это было принято. Но они не знали, как пройти к карфагенянам.

Со стороны скал раздался треск; самая верхняя глыба перевернулась и соскочила вниз. Скалы были несокрушимы только со стороны варваров: чтобы пробить выход, их нужно было бы поднять в косом направлении; кроме того, глыбы были плотно сжаты узким ущельем. С внешней же стороны достаточно было сильного толчка, чтобы они скатились. Карфагеняне их столкнули, и при восходе солнца глыбы скал стали катиться в долину, образуя как бы ступеньки огромной разрушенной лестницы.

Варвары не могли подняться по ним. Им спустили лестницы, и все устремились к ним. Их отбросил град снарядов из катапульты: только десять человек были взяты наверх.

Они шли в сопровождении клинабариев и опирались руками на крупы лошадей, чтобы не упасть.

После первых минут радости они стали ощущать тревогу, уверенные, что Гамилькар предъявит им очень жестокиетребования. Но Спендий успокаивал их.

— С ним буду говорить я! — сказал он, похваляясь, что знает, как нужно вести переговоры, чтобы спасти войско.

За всеми кустами они встречали в засаде часовых, которые простирались ниц перед перевязью; Спендий надел ее на плечо.

Когда они прибыли в карфагенский лагерь, толпа окружила их, и до них доносились перешептывания и смех. Открылся вход в одну из палаток.

Гамилькар сидел в самой глубине на табурете у низкого стола, на котором сверкал обнаженный меч. Военачальники стоя окружали его.

Увидав вошедших, он откинулся назад, потом наклонился, чтобы разглядеть их.

У них были сильно расширенные зрачки; черные круги вокруг глаз шли до нижнего края ушей; посиневшие носы выступали между впавшими щеками, прорезанными глубокими морщинами. Слишком широкая для их мускулов кожа на теле исчезала под слоем пыли аспидного цвета; губы прилипали к желтым зубам; от них исходило зловоние, точно из полуоткрытых могил; они казались живыми мертвецами.

Посредине палатки, на циновке, куда собирались сесть начальники, дымилось блюдо с вареной тыквой. Варвары впились в него глазами, дрожа всем телом, и на глазах у них показались слезы. Но они все-таки старались сдержать себя.

Гамилькар отвернулся и заговорил с кем-то. Тогда они бросились плашмя и стали есть, лежа на животе. Лица их утопали в жиру, и шумное чавканье примешивалось к их радостным рыданиям. Им дали докончить еду, вероятно, скорее от изумления, чем из жалости. Затем, когда они поднялись, Гамилькар знаком приказал говорить человеку, носившему перевязь. Спендий испугался; он бормотал несвязные слова.

Гамилькар, слушая его, крутил вокруг пальца большой золотой перстень, тот, с которого был сделан на перевязи оттиск печати Карфагена. Он уронил перстень на землю; Спендий тотчас же поднял его; в присутствии своего господина он снова почувствовал себя рабом. Другие задрожали, возмущенные его низкопоклонством.

Но грек возвысил голос и стал рассказывать о преступлениях Ганнона, зная, что он враг Гамилькара, и стараясь разжалобить последнего подробностями об их несчастиях и напоминаниями об их преданности. Он говорил долго, быстро, коварно, даже резко; в конце концов, увлеченный собственным пылом, он совершенно забылся.

Гамилькар ответил, что принимает их извинения. Значит, будет заключен мир, и на этот раз окончательный! Но он требовал, чтобы ему выдали десять наемников по его выбору, без оружия и без туник.

Они не ждали таких милостивых требований, и Спендий воскликнул:

— Мы дадим тебе двадцать, если хочешь, господин!

— Нет, мне довольно десяти, — мягко ответил Гамилькар.

Их вывели из палатки, чтобы они могли обсудить предъявленное им требование. Как только они очутились одни, Автарит стал заступаться за товарищей, которыми нужно было пожертвовать, а Зарксас сказал Спендию:

— Почему ты не убил его? Ведь его меч совсем близко от тебя.

— Убить — его! — сказал Спендий.

И несколько раз он повторил: «Его! Его!», точно это было нечто невозможное и точно Гамилькар был бессмертен.

Они были так измучены, что растянулись на земле, легли на спину и лежали, не зная, на что решиться.

Спендий убеждал их уступить. Они согласились и вернулись в палатку.

Тогда суффет поочередно вложил свою руку в руки десяти варваров, сжимая им большие пальцы; после того он вытер руку об одежду, так как их липкая кожа была жесткой на ощупь и в то же время мягкой и отвратительно жирной. Наконец, он сказал им:

— Вы все — начальники варваров и дали клятву за всех?

— Да! — ответили они.

— Вы клялись добровольно? От глубины души с намерением исполнить ваше обещание?

Они подтвердили ему, что вернутся к войску для того, чтобы выполнить данное обязательство.

— Хорошо, — сказал суффет. — В силу соглашения, состоявшегося между мною, Баркой, и вами, посланниками наемников, я избираю вас, и вы останетесь у меня!

Спендий упал без чувств на циновку. Варвары, как бы отказавшись от него, теснее прижались друг к другу; после этого не было произнесено ни одного слова, не раздалось ни одной жалобы.


Наемники, ожидавшие, но так и не дождавшиеся их возвращения, думали, что их предали; несомненно, парламентеры перешли на сторону суффета.

Они прождали еще два дня, а на утро третьего приняли, наконец, решение. При помощи веревок, копий, стрел и обрывков холста, расположенных в виде ступенек, они вскарабкались на скалы; оставив за собой самых слабых, которых было около трех тысяч, они двинулись в путь, чтобы соединиться с тунисским войском.

Над ущельем расстилался луг, поросший кустами; варвары съели на них все почки. Потом они очутились в поле, засеянном бобами, — и все исчезло, точно над полем пронеслась туча саранчи. Три часа спустя они пришли на второе плоскогорье, опоясанное зелеными холмами.

Между волнистыми линиями этих холмов, на некотором расстоянии один от другого, сверкали снопы серебристого цвета; варвары, ослепленные солнцем, стали лишь смутно различать черные массы. По мере приближения снопы эти все возвышались. То были копья на башнях, высившихся на спинах грозно вооруженных слонов.

Кроме рогатин на их нагрудных ремнях, кроме заостренных клыков и бронзовых блях, покрывавших бока, а также кинжалов, всунутых в наколенники, у слонов на конце хобота были кожаные кольца, куда продеты были рукоятки тесаков. Выступив все вместе с дальнего края долины, они двигались с двух сторон параллельными рядами.

Несказанный ужас привел варваров в оцепенение. Они даже не пытались бежать, сразу окруженные со всех сторон.

Слоны врезались в ряды варваров, острия нагрудных ремней рассекали толпу, копья клыков бороздили ее, как плуги; они резали, рубили, косили своими хоботами; башни, полные зажигательных стрел, казались движущимися вулканами; видна была только огромная куча, в которой человеческие тела казались белыми пятнами, куски бронзы — серыми бляхами, кровь — красной пряжей; страшные животные, проходя среди этого ужаса, проводили черные борозды. Самого бешеного слона вел нумидиец в венце из перьев. Он бросал дротики с ужасающей быстротой, издавая в промежутках долгий пронзительный свист. Огромные животные, послушные, как собаки, косились во время резни в его сторону.

Круг, который занимали слоны, постепенно суживался. Ослабевшие варвары перестали сопротивляться; вскоре слоны заняли центр долины. Им не хватало места, они теснились, поднимаясь на задние ноги, и клыки их сталкивались. Нар Гавас сразу усмирил их, и, повернув назад, они рысью побежали к холмам.

Тем временем две синтагмы варваров, убежавшие направо, туда, где почва образовала углубление, бросили оружие; став все вместе на колени перед карфагенскими палатками, они поднимали руки, умоляя о пощаде.

Их связали, положили рядами на земле и вернули слонов.

Груди трещали, как взламываемые сундуки; с каждым шагом слон убивал двух человек; их тяжелые ноги вдавливались в тела, причем бедра сгибались, и казалось, что слоны хромают. Они шли, не останавливаясь, до конца.

Снова все стало недвижным на равнине. Спустилась ночь. Гамилькар наслаждался зрелищем свершенной мести. Вдруг он вздрогнул.

Он увидел, и все увидели вместе с ним, в шестистах шагах налево, на вершине небольшого холма — варваров! Четыреста самых отважных наемников, — этруски, ливийцы и спартанцы, — ушли в горы с самого начала и до этого времени пребывали в нерешительности. После избиения своих соратников они решили пробить строй карфагенян и уже спускались тесными рядами, представляя собой великолепное и грозное зрелище.

К ним тотчас же направили вестника. Он передал, что суффет нуждается в солдатах и готов принять их без всяких условий, так как восхищен их храбростью. Посланный Карфагена предложил им подойти поближе и направиться к месту, которое он им укажет и где они найдут съестные припасы.

Варвары побежали туда и провели всю ночь за едой. Тогда карфагеняне стали роптать на суффета, упрекая его в пристрастии к наемникам.

Уступил ли он влиянию ненасытной злобы, или то было особо утонченное-коварство? Гамилькар явился на следующий день к наемникам сам, без меча, с обнаженной головой, в сопровождении клинабариев и заявил им, что ему теперь приходится кормить слишком много людей и он не намерен поэтому принять их всех. Но так как ему нужны солдаты, и он не знает, как избрать лучших, то повелевает им биться насмерть друг с другом; затем он примет победителей в свою особую гвардию. Такая смерть не хуже всякой другой. Отстранив своих солдат (так как карфагенские знамена скрывали от наемников горизонт), он показал им сто девяносто двух слонов Нар Гаваса, выстроенных в прямую линию; хоботы их вооружены были широкими клинками и были похожи на руки гигантов с топорами над головой.

Варвары в молчании глядели друг на друга. Их страшила не смерть, а необходимость подчиниться ужасному приказу.

Постоянное общение создавало тесную дружескую связь между этими людьми. Лагерь заменял для большинства из них отечество; живя вне семей, они переносили на товарищей свою потребность в нежности; друзья спали рядом, накрываясь при свете звезд одним плащом. Во время непрерывных скитаний по всяческим странам, среди резни и приключений между ними возникали странные любовные отношения, бесстыдные союзы, не менее прочные, чем брак; более сильный защищал младшего в битвах, помогал ему переходить через пропасти, утирал на его лбу пот, крал для него пищу; а младший, большей частью ребенок, подобранный на дороге и ставший потом наемником, платил за эту преданность нежной заботливостью и супружеской лаской.

Они обменивались ожерельями и серьгами, которые когда-то подарили друг другу в часы опьянения после большой опасности. Все предпочитали умереть, и никто не хотел убивать другого. Юноша говорил другу с седой бородой: «Нет, нет, ты сильнее меня! Ты отомстишь за нас. Убей меня!» А старший отвечал: «Мне осталось меньше жить! Убей меня ударом в сердце и забудь!» Братья смотрели друг на друга, держась за руки, а любовники стоя прощались навеки, плача друг у друга на плече.

Они сняли панцири, чтобы острия мечей скорей вонзились в тело. И тогда обнажились на телах следы ран, полученных, когда они защищали Карфаген. Рубцы эти были подобны надписям на колоннах.

Они выстроились в четыре ровных ряда, как гладиаторы, и робко вступили в бой. Некоторые завязали себе глаза, и мечи их медленно скользили по воздуху, точно палки слепых. Карфагеняне стали громко смеяться и кричали им, что они трусы. Варвары оживились, и вскоре битва сделалась общей, быстрой и страшной.

Иногда два бойца останавливались, истекая кровью, обнимались и умирали, целуя друг друга. Ни один не отступал. Они бросились на протянутые мечи. Неистовство их было так велико, что испугало издали карфагенян.

Наконец, они остановились. Из груди у них вырвался глухой хрип, и глаза сверкали из-под длинных окровавленных волос, висевших мокрыми прядями, точно они выкупались в пурпуре. Некоторые быстро кружились, как пантеры, раненные в лоб. Другие стояли недвижно, глядя на труп у своих ног; потом они начали раздирать себе лицо ногтями и, взяв меч в обе руки, вонзали его себе в живот.

Осталось в живых еще шестьдесят человек. Они попросили пить. Им крикнули, чтобы они отбросили мечи, и, только когда они это сделали, им принесли воды.

В то время, как они пили, погружая лица в сосуды с влагой, шестьдесят карфагенян, накинувшись на них, убили их кинжалами в спину.

Гамилькар сделал это для потворства жестоким инстинктам своего войска и чтобы привязать его к себе этим предательством.

Таким образом, война была окончена; так, по крайней мере, считал Гамилькар; он уверен был, что Мато не будет больше сопротивляться; и, охваченный нетерпением, суффет велел немедленно тронуться в путь.

Его разведчики пришли сказать, что заметили издали обоз, направлявшийся к Свинцовой горе. Гамилькара это не обеспокоило. Наемники были уничтожены, и без них кочевники не будут его тревожить. Самое важное овладеть Тунисом. И он направился туда быстрым маршем, послав Нар Гаваса в Карфаген с вестями о победе. Царь нумидийцев, гордясь своим успехом, явился к Саламбо.

Она приняла его в садах, под широкой смоковницей, обложенная подушками из желтой кожи; с нею была Таанах. На голове у Саламбо был белый шарф, который закрывал рот и лоб, оставляя открытыми только глаза; но губы сверкали из-под прозрачной ткани, подобно драгоценным камням на ее пальцах; руки ее были под покрывалом и за все время не сделали ни одного движения.

Нар Гавас сообщил ей о поражении варваров. Она в благодарность благословила его за услуги, оказанные ее отцу. Тогда он стал рассказывать о всех подробностях похода.

Голуби тихо ворковали на окружавших их пальмовых деревьях; а в траве летало много других птиц: галеолы с ожерельем на груди, перепела из Тартесса и карфагенские цесарки. Сад, запущенный в течение долгого времени, сильно разросся: колоквинт вился вокруг ветвей кассии, цветы ласточника росли среди полей роз, всевозможные дикие растения свивались, образуя навесы, и, как в лесу, косые лучи солнца отбрасывали на землю тень от листьев. Одичавшие домашние животные убегали при малейшем шуме. Иногда появлялась газель, к копытцам которой пристали павлиньи перья. Далекий гул города терялся в рокоте вод. Небо было совершенно синее, на море — ни одного паруса.

Нар Гавас замолчал, и Саламбо глядела на него, не отвечая. На нем была льняная одежда, расписанная цветами и обшитая внизу золотой бахромой; его заплетенные волосы были зачесаны за уши и скреплены двумя серебряными стрелами; правой рукой он опирался на древко копья, украшенное янтарными кольцами и пучками волос.

Саламбо глядела на него, и Нар Гавас будил в ней множество смутных мыслей. Этот юноша с нежным голосом и женским станом чаровал ее взор своей грацией и представлялся ей как бы старшей сестрой, которую Ваалы послали ей в защиту. Ее охватило воспоминание о Мато, и ей захотелось узнать, что с ним сталось.

Нар Гавас ответил, что карфагеняне направились в Тунис, чтобы захватить его. По мере того, как он излагал ей возможности успеха и говорил о слабости Мато, ее охватывала странная радостная надежда. Губы ее дрожали, грудь тяжело вздымалась. Когда, наконец, он обещал сам убить его, она воскликнула:

— Да! Непременно убей!

Нумидиец ответил, что он пламенно желает смерти Мато, так как по окончании войны станет ее супругом.

Саламбо вздрогнула и опустила голову.

Нар Гавас продолжал, сравнивая свои желания с цветами, томящимися в ожидании дождя, с заблудившимся путником, ожидающим восхода солнца. Он сказал ей еще, что она прекраснее луны, освежительное утреннего ветра, отраднее лица гостеприимного хозяина. Он обещал ей привезти из страны чернокожих предметы, каких в Карфагене не знают, и говорил, что покои их дома будут посыпаны золотым песком.

Наступил вечер; в воздухе носились благоухания. Они долго безмолвно глядели друг на друга, и глаза Саламбо из-за длинных покрывал казались двумя звездами в просвете между облаками. Нар Гавас ушел до заката солнца.

Когда он уехал из Карфагена, старейшины облегченно вздохнули. Народ встретил его еще более восторженно, чем в первый раз. Если Гамилькар и нумидийский царь справятся одни с наемниками, они будут несокрушимы. Старейшины решили поэтому для ослабления Барки привлечь к спасению Республики того, кто им был мил, — старого Ганнона.

Он немедленно направился в западные провинции, чтобы совершить месть в тех самых местах, где прежде потерпел позор. Жители этих провинций и варвары умерли, спрятались или бежали. Гнев его разразился над самой местностью. Он сжег развалины развалин, он не оставил ни одного дерева, ни одной травки; детей и калек, встречавшихся по пути, предавали пыткам; женщин отдавали солдатам, чтобы их насиловали, прежде чем убить; самых красивых бросали в его носилки, так как страшный недуг разжигал его пламенными желаниями, и он удовлетворял свою страсть с бешенством отчаяния.

Часто на хребте холмов черные палатки вдруг исчезали, точно снесенные ветром, и широкие круги с сверкающими краями, которые оказывались колесами повозок, с жалобным скрипом приходили в движение и постепенно скрывались в глубине долин. Племена, отказавшиеся от осады Карфагена, блуждали по провинциям, выжидая случая или победы наемников, чтобы вернуться. Но под влиянием ужаса или голода они все двинулись потоп обратно на родину и больше не возвращались.

Гамилькар не завидовал успехам Ганнона. Но ему хотелось поскорей кончить войну, и он приказал Ганнону вернуться в Тунис. Ганнон явился к стенам города в назначенный день.

Город отстаивало все туземное население, затем двенадцать тысяч наемников и все пожиратели нечистой пищи; они; как и Мато, не спускали взора с видневшегося на горизонте Карфагена, и простой народ, так же как шалишим, созерцал издали высокие стены Карфагена, мечтая о скрывающихся за ними бесконечных наслаждениях. Объединенные общей злобой, осажденные быстро организовали сопротивление. Они изготовили шлемы из мехов, срубили все пальмы в садах, чтобы сделать копья, вырыли водоемы, а для продовольствия ловили в озере крупных белых рыб, питавшихся падалью и нечистотами. Полуразвалившиеся стены города никогда не восстанавливались по вине завистливого Карфагена; они были такие непрочные, что их легко было опрокинуть ударом плеча. Мато заткнул бреши камнями, выбитыми из стен домов. Начался последний бой; Мато ни на что не надеялся, но все же думал о том, что счастье переменчиво.

Карфагеняне, приблизившись, увидели на валу человека, который вился над амбразурами. Стрелы, летавшие вокруг него, видно, пугали его не более, чем стая ласточек, и, странным образом, ни одна стрела не задевала его.

Гамилькар расположил свой лагерь с южной стороны, Нар Гавас с правой стороны занял долину Радеса, а Ганнон — берег озера; три военачальника решили сохранить каждый свою позицию, чтобы потом всем вместе напасть на город.

Гамилькар хотел сначала показать наемникам, что они понесут наказание как рабы. Он приказал распять десять посланцев на маленьком возвышении против города.

Это зрелище заставило осажденных покинуть вал.

Мато решил, что если бы ему удалось быстро пройти между стенами и палатками Нар Гаваса, прежде чем успеют выступить нумидийцы, он мог бы напасть на тыл карфагенской пехоты; она оказалась бы тогда запертой между его отрядом и войсками, находящимися в городе. Он быстро кинулся вперед со своими ветеранами.

Нар Гавас это заметил. Он прошел берегом озера к Ганнону и сказал ему, что нужно послать войско на помощь Гамилькару. Считал ли он действительно, что Гамилькар слаб и не сможет устоять против наемников? Действовал ли он из коварства, или по глупости? Этого никто никогда так и не узнал.

Ганнон, из желания унизить своего соперника, не колебался ни одной минуты. Он приказал трубить в рога, и все его войско кинулось на варваров. Они повернули назад и устремились прямо на карфагенян, стали их валить, топтать ногами; отбросив их таким образом, они дошли до палатки Ганнона, где он находился в это время вместе с тридцатью карфагенянами, самыми знатными из старейшин.

Он, по-видимому, был поражен их дерзостью и призвал своих военачальников. Варвары подступили к нему с кулаками, осыпая его ругательствами. Началась давка, и те, которые схватили Ганнона, с трудом удержали его на ногах. Он в это время шептал каждому из них на ухо:

— Я тебе дам все, чего захочешь! Я богат, спаси меня!

Они тащили его; при всей тяжести тела ноги его уже не касались земли. Увели и старейшин. Страх Ганнона усилился.

— Вы меня разбили, я ваш пленник! Я дам за себя выкуп! Выслушайте меня, друзья мои!

Сдавливая Ганнона с боков, толпа поднимала его плечами и несла, а он все время повторял:

— Что вы собираетесь сделать со мной? Что вам нужно? Я же не упорствую, сами видите! Я всегда был добрым!

У двери стоял огромный крест. Варвары ревели:

— Сюда, сюда!

Стараясь перекричать, он заклинал варваров именем их богов, чтобы они повели его к шалишиму: он должен сообщить ему нечто, отчего зависит их спасение.

Они остановились, и некоторые решили, что следует призвать Мато. Отправились разыскивать его.

Ганнон упал на траву; он увидел вокруг себя еще другие кресты, точно пытка, от которой он должен был погибнуть, заранее множилась; он старался убедить себя, что ошибается, что воздвигнут один только крест, и даже хотел поверить, что одного креста нет. Наконец, его подняли.

— Говори! — сказал Мато.

Он предложил выдать Гамилькара, после чего они войдут в Карфаген и будут царствовать там вдвоем.

Мато ушел, давая знак скорее покончить с Ганноном. Он был убежден, что предложение Ганнона было хитростью и желанием выиграть время.

Варвар ошибался; Ганнон был в той крайности, когда всякие соображения исчезают, и к тому же он так ненавидел Гамилькара, что принес бы его в жертву со всем его, войском при малейшей надежде на спасение.

На земле лежали, изнемогая, старейшины; им уже продели веревки подмышки. Тогда старый суффет понял, что наступила смерть, и заплакал.

С него сорвали всю оставшуюся на нем одежду, обнажив безмерное уродство его тела. Нарывы покрывали всю эту бесформенную массу; жир, свисавший с его ног, закрывал ногти и сползал с пальцев зеленоватыми лоскутами; слезы, стекавшие между буграми щек, придавали лицу ужасающе печальный вид; казалось, что они занимали на нем больше места, чем на всяком другом человеческом лице. Царская его повязка, наполовину развязавшаяся, влачилась в пыли вместе с его белыми волосами.

Варвары думали, что у них не будет достаточно крепких веревок, чтобы поднять Ганнона на верх креста, и поэтому, следуя карфагенскому обычаю, прибили его к кресту; прежде чем поднять. Страдания пробудили в Ганноне гордость. Он стал осыпать своих мучителей бранью. Он извивался в бешенстве, как морское чудовище, которое закалывают на берегу, и предсказывал варварам, что они умрут еще в больших муках и что он будет отомщен.

Его слова оправдались. С другой стороны города, откуда поднимались языки пламени вместе со столбами дыма, посланцы наемников корчились в предсмертных муках. Некоторые, вначале лишившиеся чувств, пришли в себя от свежего дуновения ветра; но подбородок опускался на грудь, и тело слегка оседало, несмотря на то, что руки были прибиты гвоздями выше головы; из пяток и из рук крупными каплями текла кровь, медленно, как падают с ветвей спелые плоды. Карфаген, залив, горы и равнины — все точно кружилось, как огромное колесо; иногда их обволакивал вихрь пыли, поднимавшийся с земли, их сжигала страшная жажда, язык сворачивался во рту, и они чувствовали струившийся по телу ледяной пот, в то время как душа их отходила.

Все же они еще различали где-то в бесконечной глубине улицы солдат, идущих в бой, покачивание мечей; гул битвы, доходил до них смутно, как доходит шум моря до потерпевших кораблекрушение, когда они умирают на снастях корабля. Италийцы, более крепкие, чем другие, еще продолжали кричать; лакедемоняне молчали, сомкнув веки, Зарксас, такой сильный когда-то, склонился, как сломанный тростник; эфиоп рядом с ним откинул назад голову через перекладину креста; недвижный Автарит вращал глазами; его длинные волосы, захваченные в расщелину дерева, стояли прямо на голове, и хрип, который он издавал, казался злобным рычанием. Спендий неожиданно проявил необычайное мужество; он стал презирать жизнь, уверенный в близком освобождении навеки, и ждал смерти с полным спокойствием.

Они ослабели, но иногда вздрагивали от прикосновения перьев, задевавших их лубы. Большие крылья окружали их тенями, и воздух наполнился карканьем; крест Спендия был самый высокий, и поэтому на него и опустился первый коршун. Тогда он повернул лицо к Автариту и медленно сказал ему с неизъяснимой улыбкой:

— Ты помнишь львов по дороге в Сикку?

— Они были наши братья, — ответил галл, умирая.

Барка тем временем пробился через ограду и дошел до цитадели. Под бурным порывом ветра дым вдруг рассеялся, открывая горизонт до стен Карфагена; ему даже казалось, что он видит людей, глядящих вдаль, на террасе храма Эшмуна; обратив взгляд в другую сторону, он увидел слева, у озера, тридцать огромных крестов.

Чтобы придать им еще более страшный вид, варвары воздвигли кресты из соединенных концами тестов своих палаток; тридцать трупов старейшин вырисовывались очень высоко на небе. На груди виднелись точно белые бабочки, — то были перья стрел, пущенных в них снизу.



На вершине самого большого креста сверкала широкая золотая лента; она свисала с плеча, так как руки с этой стороны не было. Гамилькар с трудом узнал Ганнона. Его разрыхленные кости рассыпались, когда в них попадали железные наконечники стрел, и части его тела отпадали. На кресте были бесформенные останки, точно части животных, висящие на дверях у охотника.

Суффет ничего не знал о случившемся; город, расстилавшийся перед ним, скрывал все, что было позади, а начальники, которых он посылал поочередно к полководцам, не возвращались. Явились беглецы с рассказами о поражении, и карфагенское войско остановилось. Это гибельное несчастье, постигшее их в разгар победы, смутило их, и они перестали слушаться приказов Гамилькара.

Мато воспользовался этим, чтобы продолжать разгром лагеря нумидийцев.

Разрушив лагерь Ганнона, он снова двинулся на них. Они выпустили слонов. Но наемники, выхватив факелы из стен, помчались по равнине, размахивая огнем; испуганные слоны ринулись в залив, убивая друг друга, и стали тонуть под тяжестью вооружений. Нар Гавас пустил свою конницу; наемники пали ниц, лицом к земле; потом, когда лошади были в трех шагах от них, они одним прыжком очутились под животами лошадей и распарывали их кинжалами; половина нумидийцев погибла, когда явился Гамилькар.

Обессиленные наемники не могли устоять против его войска. Они отступили в порядке до горы Горячих источников. Суффет из благоразумия не погнался за ними. Он направился к устью Макара.

Тунис принадлежал ему. Но он превратился в груду дымящихся развалин, которые тянулись вниз через бреши стены до середины равнины; вдали, между берегами залива, трупы слонов, гонимые ветром, сталкивались, точно архипелаг черных скал, плавающих на водах.

Чтобы вынести войну, Нар Гавас опустошил свои леса, взял старых и молодых слонов, самцов и самок; военная сила его царства была неисправимо сломлена. Народ, видевший издали гибель слонов, был в отчаянии; люди плакали на улицах, называя слонов по именам, точно умерших друзей: «О Непобедимый! О Слава! Грозный! Ласточка!»

В первый день о них говорили больше, чем об убитых гражданах.

А на следующий день появились палатки наемников на горе Горячих источников. Тогда отчаяние дошло до того, что многие, в особенности женщины, бросались головой вниз с высоты Акрополя.

О намерениях Гамилькара ничего не было известно. Он жил один в своей палатке, имея при себе только одного мальчика: никто, даже Нар Гавас, не разделял с ним трапезы. Все же после поражения Ганнона Гамилькар стал оказывать Нар Гавасу исключительное внимание; но царь нумидийский так сильно желал стать его зятем, что боялся верить в его искренность.

Бездействие Гамилькара прикрывало ловкую тактику. Он всяческими хитростями склонял на свою сторону начальников деревень, и наемников отовсюду гнали и травили, как диких зверей. Лишь только они вступали в лес, вокруг них загорались деревья; когда они пили воду из какого-нибудь источника, она оказывалась отравленной; пещеры, куда они прятались на ночь, замуровывались. Жители деревень, которые прежде защищали варваров и были их соумышленниками, стали их преследовать, и наемники видели на них карфагенское оружие.

У многих варваров лица были изъедены красными лишаями; они думали, что заразились, прикасаясь к Ганнону. Другие полагали, что сыпь эта — наказание за то, что они съели рыб Саламбо. Но они не только не раскаивались, а, напротив, мечтали о еще более мерзких святотатствах, чтобы как можно больше унизить карфагенских богов. Им хотелось совершенно их уничтожить.

Так они скитались еще три месяца вдоль восточного побережья, потом зашли за гору Селум и дошли до песков пустыни. Они искали убежища, все равно какого. Только Утика и Гиппо-Зарит не предавали их; но эти города обложил Гамилькар. Потом они наугад поднялись к северу, даже не зная дорог. У них мутилось в голове от всего, что они терпели.

Их охватывало все возрастающее раздражение; и вдруг они очутились в ущелье Коб, опять перед Карфагеном!

Начались частые стычки. Счастье разделилось поровну между войсками; но обе стороны были так измучены, что предпочли бы мелким столкновениям решительный бой, с тем, чтобы он был последним.

Мато хотел отправиться сам с таким предложением к суффету. Один из его ливийцев обрек себя в жертву вместо него и пошел. Все были убеждены, что он не вернется.

Но он вернулся в тот же вечер.

Гамилькар принял их вызов. Решено было сойтись на следующий день при восходе солнца на равнине Радеса.

Наемники спросили, не сказал ли он еще что-нибудь, и ливиец прибавил:

— Когда я продолжал стоять перед ним, он спросил, чего я жду. Я ответил: «Я жду, чтобы меня убили». Тогда он возразил: «Нет, уходи. Я убью тебя завтра вместе с другими».

Это великодушие изумило варваров и преисполнило некоторых из них ужасом. Мато жалел, что его посланца не убили.


У него осталось еще три тысячи африканцев, тысяча двести греков, тысяча пятьсот кампанийцев, двести иберов, четыреста этрусков, пятьсот самнитов, сорок галлов и отряд нафуров, кочующих разбойников, встреченных в стране фиников: всего было семь тысяч двести девятнадцать солдат, но ни одной полной синтагмы. Они заткнули дыры своих панцирей костями животных и заменили бронзовые котурны рваными сандалиями. Медные и железные бляхи отягощали их одежды; кольчуги висели лохмотьями на теле, и рубцы выступали на руках и лицах, как пурпуровые нити в волосах.

Им помнился гнев погибших товарищей; он усиливал их отвагу; они смутно чувствовали себя служителями бога, обитающего в сердце угнетенных, и как бы священнослужителями вселенской мести. К тому же их доводила до бешенства чудовищная несправедливость, от которой они пострадали, и в особенности их раздражал вид Карфагена на горизонте. Они дали клятву сражаться друг за друга до смерти.

Они зарезали вьючных животных и плотно наелись, чтобы подкрепить силы. Затем легли спать. Некоторые молились, обращаясь к разным созвездиям.

Карфагеняне прибыли на равнину первыми. Они натерли края щитов растительным маслом, чтобы стрелы легче скользили по ним; пехотинцы, носившие длинные волосы, из осторожности срезали их на лбу; в пятом часу утра Гамилькар велел опрокинуть все миски, зная, как неосторожно вступать в бой с полным желудком. Его войско состояло из четырнадцати тысяч человек, их было приблизительно вдвое больше, чем у варваров. Гамилькар никогда не испытывал подобного беспокойства: его поражение привело бы Республику к гибели, и он сам погиб бы на кресте. Если бы, напротив, он одержал победу, то переправился бы через Пиренеи, обе Галлии и Альпы в Италию, и могущество рода Барки укрепилось бы навеки. Двадцать раз в течение ночи он вставал, чтобы самому за всем присмотреть вплоть до последних мелочей. Карфагеняне же были измучены долгим ужасом, в котором они жили. Нар Гавас сомневался в преданности своих нумидийцев. К тому же варвары могли победить их. Им овладела странная слабость, и он непрерывно пил воду из больших чаш.

Однажды неизвестный ему человек вошел в его палатку и положил на пол венец из каменной соли, украшенный священными рисунками, сделанными с помощью серы и перламутровых ромбов. Жениху иногда посылали брачный венец; это было знаком любви, своего рода призывом.

Дочь Гамилькара, однако, не чувствовала никакой нежности к Нар Гавасу.

Ее нестерпимо терзало воспоминание о Мато; ей казалось, что смерть этого человека освободила бы ее от мысли о нем, подобно тому как для исцеления раны, нанесенной укусом змеи, нужно раздавить ее на ране. Царь нумидийцев был покорен ей; он нетерпеливо ждал свадьбы, и так как свадьба должна была последовать за победой, то Саламбо послала ему этот подарок, чтобы поднять в нем мужество. Теперь тревога его исчезла: он уже ни о чем не думал, кроме счастья, которое ему обещало обладание столь прекрасной женщиной.

И Мато мучило видение — образ Саламбо; но он отогнал мысль о ней и подавленную любовь перенес на товарищей по оружию. Он любил их, как частицу самого себя, своей ненависти, и это возвышало его дух и поднимало силы. Он хорошо знал, что нужно было делать. И если иногда у него вырывались стоны, то их вызывало воспоминание о Спендии.

Он выстроил варваров в шесть равных рядов. Посредине он поставил этрусков, скованных бронзовой цепью; стрелки стояли за ними, а на двух флангах он разместил нафуров верхом на короткошерстых верблюдах, покрытых страусовыми перьями.

Суффет расположил карфагенян в том же порядке. За пехотой, рядом с велитами, он поставил клинабарнев, за ними — нумидийцев. Когда взошло солнце, враги стояли, выстроившись одни против других. Все мерили издали друг друга грозными взглядами. Сначала произошло легкое колебание. Наконец, оба войска пришли в движение.

Варвары, чтобы не устать, шли медленно, ступая грузными шагами. Центр карфагенского войска образовал выпуклую кривую. Потом войска сошлись с ужасающим грохотом, подобным треску столкнувшихся кораблей. Первый ряд варваров быстро раскрылся, и стрелки, спрятавшиеся за ними, стали метать ядра, стрелы, дротики. Тем временем кривая линия карфагенян понемногу выровнялась, сделалась совершенно прямой, потом перегнулась в другую сторону; тогда две половины расторгнутой линии велитов параллельно сблизились, как сходящиеся половинки циркуля. Варвары, устремляясь на фалангу, вступили в расщелину между велитами и этим губили себя. Мато остановил их, и в то время, как два карфагенских фланга продолжали идти вперед, он выдвинул три внутренних ряда своего строя; вскоре они выступили за фланги, и войско его выстроилось в тройную длину.

Но варвары, стоявшие на обоих концах, оказались самыми слабыми, особенно находившиеся слева, так как они истощили запас стрел: отряд велитов, подступивший к ним, сильно опустошил их ряды.

Мато отвел их назад. На его правом фланге стояли кампанийцы, вооруженные топорами; он двинул их на левый карфагенский фланг; центр нападал на врага, а солдаты с другого конца, находившиеся вне опасности, держали велитов в отдалении.

Тогда Гамилькар разделил свою конницу на небольшие отряды, разместил между ними гоплитов и двинул на наемников.

Эта конусообразная громада имела на своем фронтоне конницу, а широкие бока конуса щетинились пиками. Противиться им варвары никак не могли; только у греческой пехоты было бронзовое оружие; все другие имели лишь ножи, насаженные на шесты, серпы, взятые на фермах, мечи, сделанные из колесных ободьев; слишком мягкие лезвия сгибались от ударов, и в то время, как варвары выпрямляли их ногами, карфагеняне в полной безопасности рубили врагов направо и налево.

Этруски, скованные цепью, не двигались с места. Убитые не падали и составляли преграду своими трупами; эта широкая бронзовая линия то раздавалась, то сжималась, гибкая, как змея, неприступная, как стена. Варвары сплачивались за нею, останавливались на минуту, чтобы перевести дух, потом вновь пускались вперед с обломками оружия в руке.

У многих уже не было никакого оружия, и они наскакивали на карфагенян, кусая им лица, как собаки. Галлы из гордости сняли одежду, и издали видны были их крупные белые тела; чтобы устрашить врага, они сами расширяли свои раны. Среди карфагенских синтагм не раздавался более голос глашатая, выкрикивавшего приказы; знамена служили сигналами, поднимаясь над пылью, и все двигались, уносимые окружающей их колеблющейся массой.

Гамилькар приказал нумидийцам двинуться вперед, но навстречу им помчались нафуры.

Облаченные в широкие черные одежды, с пучком волос на макушке и со щитом из кожи носорога, они сражались железным оружием без рукоятки, придерживаемым веревкой; их верблюды, покрытые перьями, издавали протяжные глухие звуки. Лезвия падали на точно намеченные места, потом отскакивали резким ударом, унося отсеченную часть тела. Бешеные верблюды скакали между синтагмами. Те, у которых переломаны были ноги, подпрыгивали, как раненые страусы.

Карфагенская пехота вновь бросилась вся целиком на варваров и разорвала их ряды. Мелкие отряды кружились, оторванные одни от других. Сверкающее оружие карфагенян оцепляло их, точно золотыми венцами; посредине двигалась толпа солдат, и солнце, падая на оружие, бросало на острия мечей летающие белые блики. Ряды клинабариев оставались растянутыми среди равнины; наемники срывали с них доспехи, надевали на себя и возвращались в бой. Карфагеняне, обманутые видом варваров, несколько раз попадали в их ряды. Они теряли голову и не могли двинуться с места или же стремительно отступали, и торжествующие крики, поднимавшиеся издали, точно толкали их, как обломки кораблей в бурю. Гамилькар приходил в отчаяние. Все гибло из-за гения Мато и непобедимой храбрости наемников.

Но вдруг на горизонте раздались громкие звуки тамбуринов. Шла толпа, состоявшая из стариков, больных и пятнадцатилетних подростков, а также женщин; они не могли побороть своей тревоги и шли из Карфагена; чтобы стать под защиту какой-нибудь грозной силы, они взяли у Гамилькара единственного слона, который оставался у Республики, слона с отрезанным хоботом.

Тогда карфагенянам показалось, что родина, покидая свои стены, пришла, чтобы приказать им умереть за нее. Их охватил удвоенный приступ ярости, и нумидийцы увлекли за собою всех других.

Варвары, находясь среди равнины, опирались на маленький холм. У них не было никакой надежды победить или даже остаться в живых; но это были лучшие, самые бесстрашные и сильные из наемников.

Пришедшие из Карфагена стали бросать в них через головы нумидийцев вертела, шпиговальные иглы, молоты; те, которые наводили ужас на консулов, умирали теперь под ударами палок, брошенных женщинами; наемников истребляла карфагенская чернь.

Они укрылись на вершине холма. Круг их после каждой пробитой в нем бреши смыкался; два раза они спускались вниз, и каждый раз их отбрасывали назад. Карфагеняне, сбившись в кучу, простирали руки; они просовывали копья между ног товарищей и наугад наносили удары. Они скользили в лужах крови; трупы скатывались вниз по крутому склону. Слон, который пытался подняться на холм, ходил по живот среди мертвых тел. Казалось, что он с наслаждением топтал их; его укороченный хобот с широким концом порой поднимался, как огромная пиявка.

Все остановились. Карфагеняне, скрежеща зубами, смотрели на вершину холма, где стояли варвары.

Наконец, они порывисто кинулись вперед, и схватка возобновилась. Наемники временами подпускали их, крича, что сдаются, потом с диким хохотом сразу убивали себя; по мере того как падали мертвые, живые становились на них, чтобы защищаться. Образовалась как бы пирамида; она постепенно возвышалась.

Вскоре их осталось только пятьдесят, потом только двадцать, потом только три человека и, наконец только два: самнит, вооруженный топором, и Мато, сохранивший еще свой меч.

Самнит, сгибая колени, поочередно ударял топором вправо и влево и предупреждал Мато об ударах, направляемых на него.

— В эту сторону, господин! Наклонись!

Мато потерял свои наплечники, шлем, панцирь; он был совершенно голый и бледнее мертвеца; волосы его стояли дыбом, в углах рта выступила пена. Меч его вращался так быстро, что составлял как бы ореол вокруг него. Камень сломал его меч у самой рукоятки; самнит был убит. Поток карфагенян сплачивался и приближался к Мато. Тогда он поднял к небу свои безоружные руки, закрыл глаза и с распростертыми руками, как человек, который кидается с утеса в море, бросился на копья.

Копья раздвинулись перед ним. Он несколько раз устремлялся на карфагенян, но они отступали, отводя оружие.

Нога его коснулась меча. Он хотел его схватить, но почувствовал себя связанным по рукам и по ногам и упал.

Нар Гавас следовал за ним уже несколько времени шаг за шагом с широкими сетями, какими ловят диких зверей. Воспользовавшись минутой, когда он нагнулся, Нар Гавас набросил на него сеть.

Мато поместили на слоне, скрутив ему крест-накрест руки и ноги; и все, которые не были ранены, сопровождая его, с криками устремились в Карфаген.

Известие о победе распространилось в Карфагене непонятным образом уже в третьем часу ночи; водяные часы храма Камона показывали пятый час, когда победители прибыли в Малку; тогда Мато открыл глаза. Дома были так ярко освещены, что город казался объятым пламенем.

Нескончаемый гул смутно доходил до него, и, лежа на спине, он смотрел на звезды.

Дверь закрылась, и его окружил мрак.

На следующий день в тот же самый час испустил дух последний из людей, оставшихся в ущелье Топора.

В тот день, когда ушли товарищи наемников, возвращавшиеся зуаэки скатили вниз скалы и в течение некоторого времени кормили запертых в ущелье.

Варвары все ждали Мато и не хотели покидать горы из малодушия, из чувства усталости, а также из упрямства, свойственного больным, которые отказываются менять место; наконец, когда припасы истощились, зуаэки ушли. Известно было, что варваров в ущелье осталось не более тысячи трехсот человек, и, чтобы покончить с ними, не было надобности в солдатах.

В течение трех лет войны количество диких зверей, в особенности львов, сильно увеличилось. Нар Гавас делал на них облаву, потом, помчавшись за ними и привязав несколько коз на некотором расстоянии одну от другой, погнал их в ущелье Топора. Там они и были все, когда человек, посланный старейшинами, прибыл посмотреть, что осталось от варваров.

На всем протяжении равнины лежали львы и трупы; мертвые смешались в одну кучу с одеждой и оружием. Почти у всех недоставало или лица, или руки; некоторые казались еще нетронутыми, другие совершенно высохли, и шлемы их полны были прахом черепов; ноги, на которых уже не было мяса, высовывались из кнемид, на скелетах уцелели плащи; кости, высушенные солнцем, лежали на песке яркими пятнами.

Львы отдыхали, прижавшись грудью к земле и вытянув лапы, щурясь от света, усиленного отражением белых скал. Другие, сидя на задних лапах, пристальноглядели в пространство или же, покрытые широкими гривами, спали, сытые, уставшие, скучающие. Они были недвижны, как горы и мертвецы. Спускалась ночь; по небу тянулись широкие красные полосы.

В одной из куч, горбившихся неправильными рядами по равнине, вдруг поднялось нечто, похожее на призрак. Тогда один из львов двинулся вперед; его чудовищные очертания бросали черную тень на багровое небо. Подойдя к человеку, лев опрокинул его одним ударом лапы.

Затем он лег на него животом и стал медленно раздирать ему когтями внутренности.

Потом широко раскрыл пасть и в течение нескольких минут протяжно ревел. Эхо горы повторяло его рев, пока, наконец, он не затих в пустыне.

Вдруг сверху посыпались мелкие камни. Раздался шум торопливых шагов; со стороны решетки из ущелья показались заостренные морды и прямые уши; сверкнули дикие глаза. То были шакалы, явившиеся, чтобы пожрать останки.

Карфагенянин, который смотрел вниз, нагнувшись над краем пропасти, пошел обратно.

XV. Мато

Карфаген объят был радостью, глубокой, всенародной, безмерной, неистовой; заделали пробоины в развалинах, наново выкрасили статуи богов, усыпали улицы миртовыми ветками; на перекрестках дымился ладан, и толпа на террасах казалась в своих пестрых одеждах пучками распускающихся в воздухе цветов.

Непрерывный визг толпы заглушался выкриками носильщиков воды, поливавших каменные плиты; рабы Гамилькара раздавали от его имени поджаренный ячмень и куски сырого мяса. Люди подходили на улицах друг к другу, целовались и плакали; тирские города были завоеваны, кочевники прогнаны, все варвары уничтожены. Акрополь исчезал под цветными велариумами; тараны трирем, выстроившихся рядами за молом, сверкали, точно плотина из драгоценных камней; всюду чувствовались восстановленный порядок, начало новой жизни; в воздухе разливалось счастье. В этот день праздновалось бракосочетание Саламбо с царем нумидийским.

На террасе храма Камона золотые и серебряные изделия огромных размеров покрывали три длинных стола, приготовленных для жрецов, старейшин и богатых; четвертый стол, стоявший выше других, предназначен был для Гамилькара, Нар Гаваса и Саламбо. Саламбо спасла отечество тем, что вернула ему заимф, и поэтому свадьба ее превратилась в национальное торжество, и внизу на площади толпа ждала ее появления.

Но другое желание, более острое, вызывало нетерпение толпы: в этот торжественный день должна была состояться казнь Мато. Сначала предлагали содрать с него кожу с живого, залить ему внутренности расплавленным свинцом, уморить голодом; хотели также привязать его к дереву, чтобы обезьяна, стоя за его спиной, била его по голове камнем; он оскорбил Танит, и ему должны были отомстить кинокефалы Танит. Другие предлагали возить его на дромадере, привязав к телу в разных местах льняные фитили, пропитанные растительным маслом. Приятно было представлять себе, как дромадер будет бродить по улицам, а человек на его спине корчиться в огне, точно светильник, колеблемый ветром.

Но кому из граждан поручить пытать его, и почему лишить этого наслаждения всех других? Нужно было придумать способ умерщвления, в котором участвовал бы весь город, так, чтобы все руки, все карфагенское оружие, все предметы в Карфагене до каменных плит улиц и до вод залива участвовали в его истязании, в его избиении, в его уничтожении. Поэтому старейшины решили, что он пойдет из своей тюрьмы на Камонскую площадь, никем не сопровождаемый, со связанными за спиной руками; запрещено было наносить ему удары в сердце, чтобы он оставался в живых как можно дольше; запрещено было выкалывать ему глаза, чтобы он до конца видел свою пытку, запрещено было также бросать в него что-либо и ударять его больше, чем тремя пальцами сразу.

Хотя он должен был появиться только к концу дня, толпе несколько раз казалось, что она его видит; все бросались к Акрополю; улицы пустели; потом толпа с долгим ропотом возвращалась. Многие стояли, не двигаясь с места, целые сутки и издали перекликались, показывая друг другу ногти, которые они отрастили, чтобы глубже запустить их в его тело. Другие ходили взад и вперед в большом волнении; некоторые были так бледны, точно ждали собственной казни.

Вдруг за Маппалами над головами людей показались высокие опахала из перьев. То была Саламбо, выходившая из дворца; у всех вырвался вздох облегчения.

Но процессия двигалась медленным шагом, и прошло много времени, прежде чем она подошла к толпе.

Впереди шли жрецы богов Патэков, потом жрецы Эшмуна и Мелькарта и затем, одна за другой, все другие коллегии жрецов, с теми же значками и в том же порядке, в каком они следовали в день жертвоприношения. Жрецы Молоха прошли, опустив голову, и толпа, точно чувствуя раскаяние, отстранялась от них. Жрецы Раббет, напротив, выступали гордо, с лирами в руках; за ними следовали жрецы в прозрачных одеждах, желтых или черных; они испускали возгласы, похожие на крики птиц, извивались, как змеи, или же кружились под звуки флейт, подражая пляске звезд; их легкие одежды разносили по улицам волны нежных ароматов. Толпа встречала рукоплесканиями шедших среди женщин кедешимов с накрашенными веками, олицетворяющих двуполость божества; надушенные и наряженные, как женщины, они были подобны им, несмотря на свои плоские груди и узкие бедра. Женское начало в этот день царило всюду; мистическое сладострастие наполняло тяжелый воздух; уже загорались факелы в глубине священных рощ; ночью там должна была состояться оргия; три корабля привезли из Сицилии куртизанок, и много их прибыло также из пустыни.

Коллегии выстраивались по приходе во дворах храма, на наружных галереях и вдоль двойных лестниц, которые поднимались у стен, сходясь вверху. Ряды белых одежд появлялись между колоннадами, и здание наполнялось человеческими фигурами, недвижными, точно каменные изваяния.

За коллегиями жрецов шли заведующие казной, начальники провинций и вся партия богатых. Внизу поднялся шум. Толпа хлынула из соседних улиц; рабы, служители храмов, гнали ее назад палками. Наконец, среди старейшин с золотыми тиарами на головах, на носилках под пурпуровым балдахином появилась Саламбо.

Раздались бурные крики; громче зазвучали кимвалы и кроталы, загремели тамбурины, и пурпуровый балдахин скрылся между двух колонн.

Он вновь показался на втором этаже. Саламбо медленно шла под балдахином; потом она прошла по террасе, направляясь вглубь, и села в кресло в виде трона, сделанное из черепашьего щитка. Под ноги ей поставили табурет из слоновой кости с тремя ступеньками; на нижней стояли на коленях два негритенка, и она иногда клала им на голову обе руки, отягощенные слишком тяжелыми кольцами.

От щиколоток до бедер ее обхватывала сетка из густых петель в виде рыбьей чешуи, блестевшая, как перламутр; синий пояс стягивал стан, и в двух прорезях в виде полумесяца виднелись груди; острые кончики их были скрыты подвесками из карбункулов. Ее головной убор был сооружен из павлиньих перьев, звезд и драгоценных камней; широкий белоснежный плащ падал с ее плеч. Прижав локти к телу, сдвинув колени, с алмазными браслетами на руках, у самых плеч, она стояла в священной позе, вся выпрямившись.

На двух сидениях пониже поместились ее отец и ее супруг. Нар Гавас был в светлой одежде и в венце из каменной соли, из-под которого спускались две косы, закрученные, как рога Аммона; фиолетовая туника Гамилькара была расшита золотыми виноградными ветвями; сбоку у него висел боевой меч.

В пространстве, замкнутом столами, пифон из храма Эшмуна лежал на земле между сосудами с розовым маслом и, кусая себе хвост, описывал большой черный круг. Посредине круга стояла медная колонна, поддерживавшая хрустальное яйцо; на него падал свет солнца, и лучи его расходились во все стороны.

Позади Саламбо выстроились жрецы Танит в льняных одеждах. Справа от нее, образуя длинную золотую полосу, сидели старейшины в тиарах, слева длинным зеленым рядом расположились богатые с их изумрудными жезлами; в отдалении разместились жрецы Молоха, образуя своими плащами как бы пурпуровую стену. Другие коллегии занимали нижние террасы. Толпа запрудила улицы. Она поднималась на крыши домов и расположилась сплошными рядами до вершины Акрополя. Имея у своих ног народ, над головой — свод небес, а вокруг себя — беспредельность моря, залив, горы и далекие провинции, Саламбо в своих сверкающих одеждах сливалась с Танит и казалась гением Карфагена, воплощением его души.

Пир должен был длиться всю ночь, и светильники с несколькими ветвями стояли, как деревья, на скатертях из цветной шерсти, покрывавших низкие столы. Большие кувшины из сплава золота и серебра, амфоры из синего стекла, черепаховые ложки и маленькие круглые хлебы теснились среди двойного ряда тарелок, выложенных по краям жемчугом. Кисти винограда с листьями обвивались, как тирсы, вокруг лоз из слоновой кости; куски снега таяли на подносах из черного дерева; лимоны, гранаты, тыквы и арбузы лежали горками на высоких серебряных вазах; кабаны с раскрытой пастью утопали в пряных приправах; зайцы, покрытые шерстью, точно прыгали между цветами; мясные фарши наполняли раковины; печенья имели символические формы; когда поднимали крышки с блюд, оттуда вылетали голуби. Рабы, подоткнув туники, ходили вокруг столов на цыпочках; время от времени лиры играли гимны или раздавалось пение хора. Гул толпы, немолчный, как рокот моря, носился вокруг пиршества и точно баюкал его необъятной гармонией. Некоторые вспоминали пир наемников; все отдавались мечтам о счастье. Солнце стало спускаться, и серп луны уже поднимался в другой части неба.

Вдруг Саламбо, точно ее кто-то окликнул, повернула голову; народ, глядевший на нее, следил за направлением ее взора.

На вершине Акрополя открылась дверь темницы, высеченной в скале у подножия храма; в черной дыре стоял на пороге человек. Он вышел согнувшись, с растерянным видом дикого зверя, вдруг выпущенного на свободу.

Свет слепил его, и он стоял некоторое время, не двигаясь с места. Все его узнали и затаили дыхание.

Тело этой жертвы было для толпы чем-то необычайным, окружено почти священным блеском. Все вытянули шеи, чтобы взглянуть на него, в особенности женщины. Они горели желанием, видеть того, кто был виновником смерти их детей и мужей; из глубины их души поднималось против воли низкое любопытство, желание познать его вполне; желание это смешивалось с угрызениями совести и усиливало ненависть. Наконец, он ступил вперед; смущение, вызванное неожиданностью, исчезло. Толпа подняла руки, и его не стало видно.

Лестница Акрополя имела шестьдесят ступеней. Он быстро спустился с них, точно уносимый горным потоком с высоты горы; трижды видно было, как он делал прыжки; потом он очутился внизу и остановился.

Плечи его были в крови; грудь дышала тяжелыми толчками; он так силился разорвать путы, что руки его, крестообразно связанные на обнаженной пояснице, надувались, как кольца змеи. С того места, где он очутился, перед ним расходилось несколько улиц. В каждой из них протянуты были из конца в конец параллельно три ряда бронзовых цепей, прикрепленных к пупу богов Патэков; толпа теснилась у домов, а посредине расхаживали слуги старейшин, размахивая бичами. Один из них стегнул его изо всех сил. Мато двинулся в путь.

Все вытягивали руки поверх цепей, крича, что для Мато оставлен слишком широкий путь. Так он шел, ощупываемый, пронзаемый, раздираемый пальцами толпы; когда он доходил до конца одной улицы, перед ним открывалась другая. Несколько раз он бросался в сторону, чтобы укусить своих преследователей; тогда они быстро отступали, цепи заграждали ему путь, и толпа разражалась хохотом.

Кто-то из детей разорвал ему ухо; девушка, прятавшая под рукавом острие веретена, рассекла ему щеку; у него вырывали клочья волос, куски тела; другие палками или губкой, пропитанной нечистотами, мазали ему лицо. Из шеи с правой стороны хлынула кровь; толпа пришла в неистовство. Этот последний из варваров был для карфагенян олицетворением всех варваров, всего войска; они мстили ему за все свои бедствия, за свой ужас, за свой позор. Бешенство толпы еще более разгоралось по мере того, как она удовлетворяла свою жажду мести; слишком натянутые цепи гнулись и едва не разрывались; толпа не чувствовала ударов, которыми рабы ее отгоняли; некоторые цеплялись за выступы домов; изо всех отверстий в стенах высовывались головы; все то зло, которое народ уже не мог нанести Мато, изливалось в криках толпы.

Мато осыпали жестокой, грубой бранью, проклятиями, насмешливым подзадориванием и, точно мало было тех мук, которые он терпел, ему проредили еще более страшные пытки в вечности.

Слитный вой, несмолкаемый, бессмысленный, наполнял собою Карфаген. Иногда один какой-нибудь звук, хриплый, неистовый, свирепый, повторялся в течение нескольких минут всем народом. Стены дрожали от него сверху донизу, и Мато казалось, что дома с обеих сторон улицы наступали на него, поднимали на воздух и, как две могучие руки, душили его. Но он вспомнил, что когда-то уже испытал нечто подобное. И тогда была та же толпа на террасах, те же взгляды, та же ярость. Но он шел свободный, все расступались перед ним, — его защищал бог. Это воспоминание становилось все более отчетливым и преисполняло его сокрушающей печалью. Тени проходили перед его глазами; город кружился перед ним, кровь струилась из раны в боку; он чувствовал, что умирает; колени его сгибались, и он тихо опустился на каменные плиты.

Кто-то пошел в храм Мелькарта и, взяв с треножника между колоннами раскаленный на горящих углях железный прут, просунул его под первую цепь и прижал к ране Мато. От тела пошел дым; вой толпы заглушил голос Мато; он снова встал на ноги.

Пройдя еще шесть шагов, он упал в третий, потом в четвертый раз; каждый раз его поднимала новая пытка. На него направляли трубки, из которых капало кипящее масло; ему бросали под ноги осколки стекла; он продолжал идти. На углу улицы Сатеб он прислонился к стене под навесом лавки и более не двигался.

Рабы Совета старейшин хлестали его бичами из гиппопотамовой кожи так долго и так яростно, что бахрома их туник сделалась мокрой от пота. Мато казался бесчувственным; но вдруг он сорвался с места и бросился бежать наугад, громко стуча зубами, точно от страшного холода. Он миновал улицу Будеса, улицу Сепо, промчался через Овощной рынок и добежал до Камонской площади.

С этой минуты он принадлежал жрецам; рабы оттеснили толпу; Мато очутился на просторе. Он огляделся вокруг себя, и глаза его встретились с глазами Саламбо.

Еще вначале, едва он сделал первый шаг, она поднялась с места; потом непроизвольно, по мере того как он приближался, она постепенно подходила к краю террасы, и скоро все кругом исчезло, и она ничего не видела, кроме Мато. В душе ее наступило безмолвие, точно открылась пропасть, и весь мир исчез под гнетом одной единственной мысли, одного воспоминания, одного взгляда. Человек, который шел к ней, притягивал ее.

Кроме глаз, в нем не осталось ничего человеческого; он представлял собою сплошную красную массу, разорвавшиеся веревки свисали с бедер, но их нельзя было отличить от сухожилий его рук, с которых сошла кожа; рот его был широко раскрыт; из орбит выходили два пламени, точно поднимаясь к волосам; и несчастный продолжал идти.

Он дошел до подножия террасы. Саламбо наклонилась над перилами; эти страшные зрачки были обращены на нее, и она поняла, сколько он выстрадал за нее. Он умирал, но она видела его таким, каким он был в палатке, на коленях перед нею, обнимающим ее стан, шепчущим ей нежные слова. Она жаждала вновь их услышать; сна готова была крикнуть. Он упал навзничь и больше не шевелился.

Жрецы окружили Саламбо. Она была почти без чувств; они увели ее и вновь усадили на трон. Они ее поздравляли, ибо все, что совершилось, было ее заслугой. Все хлопали в ладоши, топали, неистово кричали, называя ее имя.

Какой-то человек бросился к трупу. Хотя он был без бороды, но на нем было облачение жрецов Молоха, а у пояса — нож, которым жрецы разрезают священное мясо жертв; нож заканчивался рукоятью в виде золотой лопатки. Шагабарим одним ударом рассек грудь Мато, вырвал сердце, положил его на лопатку и, поднимая руки, принес в дар Солнцу.

Солнце садилось за водами залива; лучи его падали длинными стрелами на красное сердце. И по мере того как прекращалось его биение, светило погружалось в море; при последнем его трепетании оно исчезло.

Тогда из залива до лагуны, от перешейка до маяка все улицы, все дома и все храмы огласились единым криком; несколько раз крик затихал, потом снова раздавался, здания дрожали от него. Карфаген содрогался от титанической радости и беспредельной надежды.

Нар Гавас, опьяненный гордостью, обнял левой рукой стан Саламбо в знак обладания ею; правой рукой он взял золотую чашу и выпил за гений Карфагена.

Саламбо, подобно своему супругу, поднялась с чашей в руке, чтобы тоже выпить. Но она тут же опустилась, запрокинув голову на спинку трона, бледная, оцепеневшая, с раскрытыми устами. Ее распустившиеся волосы свисали до земли.

Так умерла дочь Гамилькара в наказание за то, что коснулась покрывала Танит.



Эрик Хелм Критская телица

Предупреждение

Остров есть Крит посреди виноцветного моря, прекрасный,
Тучный, отвсюду объятый водами, людьми изобильный...
Гомер. Перевод В. Жуковского
Поскольку задача наша — развлекать, а не утомлять, разрешите ограничиться кратким вступительным словом, непохожим, надеюсь, на сухую научную заметку. Но если оно вдруг покажется вам скучноватым, решительно и спокойно пропускайте все, кроме девяти последних абзацев.

Просвещенный читатель сразу обратит внимание на множество мелких и крупных несоответствий между принятыми в исторической науке воззрениями, касающимися крито-микенской эпохи, и взглядами автора. Отнюдь не желая стяжать славу предерзостного невежды, вынужден сказать следующее.

Во-первых.

И в основном.

Достоверные сведения о средне-минойском периоде чересчур скудны, чтобы упрекать писателя в избыточной вольности. Даже долгие, добросовестные труды Генриха Шлимана, Вильгельма Дерпфельда, сэра Артура Эванса; безвременно погибшего в автомобильной катастрофе Майкла Вентриса, который расшифровал линейное письмо Б и, по-видимому, уже вплотную подходил к расшифровке письма А; кропотливые исследования многих других ученых едва ли проливают достаточно света на одну из наиболее загадочных культур европейской античности.

Даже о религии древних критян ничего не известно толком.

Даже гибель великой островной цивилизации объясняют на разные, порой взаимоисключающие, лады.

Поэтому полагаю, что рассказчик может пользоваться большой свободой, а упреки в отступлениях от истины будут незаслуженны и несправедливы. По прекрасному замечанию Плутарха, «покончив... с тою эпохой, относительно которой имеются достоверные сведения, основанные на исторических изысканиях... вполне можно сказать о более отдаленных временах, что раньше них — страна чудес и вымыслов, раздолье для поэтов и мифографов; здесь нет ни действительности, ни правды.»

Во-вторых. Судя по сохранившимся данным, женщина занимала в критском обществе достаточно высокое положение, пользовалась немыслимой в позднейшие времена свободой и, пожалуй, часто главенствовала в доме. Любознательные легко и быстро почерпнут необходимые доказательства, проведя вечер в ближайшей библиотеке и перелистав мало-мальски серьезное исследование о настенных росписях. Феста и Кносса, о «дамах в голубом» и «парижанках».

В-третьих. Бычий культ, существовавший на Крите испокон веков, — один из немногих совершенно бесспорных фактов, не вызывающий никаких сомнений. Миф о царице Пасифае общеизвестен — по крайней мере, все помнят Минотавра: чадо, рожденное от быка и спрятанное с глаз долой в специально выстроенном Лабиринте. Наслышаны современники и о ритуальных акробатических забавах, по сравнению с которыми подвиги кастильских тореро выглядят простым и весьма неизящным скотобойством. О забавах иного рода речь впереди.

И в-четвертых. Вы открыли и держите в руках не исторический роман, а эротико-приключенческий вымысел, опирающийся, впрочем, на источники, вполне достойные доверия.

Хотя основные памятники античной словесности давно сделались достоянием широкой публики, значительная часть культурного наследия (например, эллинско-римская эротическая поэзия) либо полностью оставалась под спудом, либо печаталась крохотными, расходившимися по особой подписке» тиражами.

Причиной тому — совершенно возмутительная с точки зрения последующих столетий откровенность. Заметим, кстати: даже вегетарианский «Декамерон» Джованни Боккаччо до шестидесятых годов сплошь и рядом издавался с очень большими купюрами.

Любовь, страсть и секс — могущественные силы, в огромной степени правящие не только отдельными человеческими жизнями, но и самой историей.

Вспомним: из-за похищенной Парисом Елены разгорелась Троянская война.

Вспомним: древнеримская республика, по сути, зачата половым членом Тарквиния Гордого, ибо после насилия над Лукрецией возмущенный народ с превеликим позором прогнал царя вон.

Вспомним: ради Клеопатры Марк Антоний покинул состоявший под его началом флот — и проиграл важнейшую морскую битву. А кесарский Рим не в последнюю очередь был погублен дичайшим развратом.

Узнать подробнее — значит постичь лучше.

Некоторое представление об эротических наклонностях античного мира можно составить хотя бы по книгам Светония Транквилла и Гая Петрония Арбитра. Действительность же, мягко говоря, была гораздо красочнее...

Сведя воедино кой-какие малоизвестные тексты, в разное время прошедшие через мои руки, я постарался придать им форму романа.

Некоторые забавы критской царицы Арсинои покажутся плодами горячечного авторского бреда, но покорно прошу поверить: жена императора Клавдия Мессалина была, в конце концов, удавлена за такие подвиги, о которых навряд ли решусь распространяться даже я.

Если творения подобного свойства безразличны либо чужды вашей природе, верните книгу на прилавок или полку, не тратя далее времени и не вводя себя в денежный изъян.

Однако, если вам небезынтересно разузнать о событиях, приключившихся, по моему разумению, около четырех тысяч лет назад в городе Кидония[84], ныне зовущемся Капея и расположенном на северо-западной оконечности острова Крит, смело доверьтесь Эрику Хелму, эсквайру, и давайте поторопимся.

Ибо от Эвбеи до Киферы царит полное безветрие, и этруск Расенна уже вперяет наметанный, хищный взор в предзакатную синь Миртойского моря.


Пролог

Дела морского беги. Если жизни конца долголетней
Хочешь достигнуть, быков лучше в туги запрягай...
Фалек. Перевод Л. Блуменау
Этруску было сорок два, разбойничал он с пятнадцати, а острый ум, богатый опыт, исполинская сила и незаурядная хитрость превратили Расенну в сущий бич корабельщиков.

Едва углядев на горизонте низкий, удлиненный корпус его ладьи, по бортам которой тянулись грубо изображенные чешуйчатые змеи, самые неустрашимые судовладельцы начинали в ужасе метаться, благим матом выкрикивать распоряжения старшему над гребцами — келевсту, на испепеленные солнцем рабские спины со свистом рушились длиннохвостые плети, и невезучая посудина опрометью мчалась искать спасения у ближайшего из островов, коими столь изобильно восточное Средиземноморье.

Уйти удавалось единицам. Ежели боги являли им особую милость.

В полном согласии с пиратским обычаем тех времен этруск подымал зеленовато-голубой парус, плохо различимый издали. А в полном противоречии собственному дикому нраву, да и общепринятому нерасчетливому зверству, Расенна тщательно заботился о гребцах, прекрасно понимая огромное преимущество сытых, сильных, неистерзанных бесконечными побоями людей в состязании с несчастными, затравленными, исхлестанными полуживотными, чьей главной пищей была гнилая рыба, выдаваемая скупо и редко, основным питьем — протухшая вода, а единственным подкрепляющим средством — смоченная уксусом и зажатая между зубами губка.

А при быстрой, решительной погоне весла решали все.

В стратегическом смысле Расенна обладал задатками гения. Отборные разноплеменные головорезы, служившие под его началом и знавшие о жалости и снисхождении только понаслышке, не давали спуску ни стару, ни младу, однако неукоснительно даровали свободу каждому гребцу захваченных галер.

Расчет был весьма прост и понятен: предвидя грядущее избавление от мук, рабы предпочитали вытерпеть последнее избиение, но позволить чудо-пирату настичь ненавистного хозяина.

То же самое относилось и к андроподам — человеконогой, в отличие от тетраподов, четвероногой собственности, — одушевленным орудиям, заморенным непосильной работой, чужеземным пленникам, которым, грабя прибрежные поселки, вручали часть заправедной поживы, отдавали стоявшие на приколе рыбачьи лодки и предлагали живехонько убираться по домам, покуда окрестные обитатели не опомнились и не схватили мечи.

В итоге предусмотрительный этруск обзавелся как знакомыми, так и безвестными благожелателями на всех побережьях Аттики, Пелопоннеса, Киклад, Спорад, Мизии, Лидии, Карии[85]. Сотни добровольных доносчиков прямыми либо окольными путями охотно извещали Расенну о возможной поживе или грозящей опасности, делая его и неотразимым, и неуловимым.

И ядро этой незамысловатой, примитивной шпионской сети составляли бывшие гребцы.

Ибо Расенна поставил себе в закон и мудрое правило: время от времени — обыкновенно, четырежды в год — принимать на борт пятерых наиболее крепких рабов, отбитых у чужака. Ровно месяц люди отъедались, отсыпались, зализывали рубцы и язвы, а затем брались за весла, и пятеро выслуживших положенный срок гребцов становились воинами, а когда корабль оказывался близ их родного края, могли невозбранно отправиться восвояси, унося щедрые прощальные дары.

Честно отплавав свое с грозным этруском, раб неукоснительно получал свободу и награду.

Новые же гребцы орудовали сосновыми лопастями не за страх, а за совесть, и любили Расенну, словно псы, угодившие от злобного и жестокого владельца к доброму и ласковому.

Сокровища, зарытые им в одной из пещер на юге острова Корассин, объявились лишь тысячелетие спустя, когда Поликрат, с уже неведомой целью, выслал туда многочисленный отряд гоплитов — тяжеловооруженной пехоты. Гадайте сами, для чего потребовался тирану островок, о котором и слова-то доброго не скажешь. Однако на золотые слитки, драгоценные камни и разноликие монеты, по чистой случайности откопанные седоусым Проклом и его бойцами, любой нынешний миллиардер спокойно мог бы приобрести в пожизненное и наследственное владение и маленький Корассин, и величественный Самос, и добрую половину Крита, о котором, по большей части, и пойдет речь в этой повести.

Однако всякой, даже превосходящей пределы вообразимого, удаче рано или поздно приходит конец.

На тридцать пятом году жизни и двадцатом году пиратства Расенна столкнулся с боевым судном критян.


* * *


Штиль стоял совершенный, и маленькая десятивесельная ладья при всем желании была не в силах оторваться от огромной палубной пентеконтеры, чей капитан за три-четыре мгновения до страшного таранного удара выкрикнул короткую команду, и туча безошибочно жаливших стрел осыпала изготовившихся дорого продать свои жизни разбойников.

А лучниками жители Крита были непревзойденными.

Как, впрочем, и мореходами.

«Тархна», буквально разваленная пополам, исчезла под водою почти тотчас, и корабль победителей прошел над ее обломками всей громадой исполинского корпуса.

Расенна, единственный, не наповал убитый, а навылет раненный в плечо, неминуемо бы погиб со всем остальным экипажем, но многоопытный противник велел заранее сушить весла, и метнувшегося в море пирата не размозжило и не утопило тяжкими ударами.

Захлебывавшегося этруска быстро выудили из разволновавшейся хляби, наградили несколькими злобными ударами, скрутили по рукам и ногам и доставили прямиком в Кидонию, третий по величине критский город, где владычествовала двадцатисемилетняя царица Арсиноя, где окаянного грабителя и человекоубийцу ждала примерная и показательная казнь и где судьба Расенны приняла направление новое, с трудом вообразимое и уж совершенно и всецело нежданное.


* * *


Причины и следствия, безусловно, сочетаются, подчиняясь неким таинственным связям, Однако прослеживать упомянутые связи — дело бесполезное. Их можно перечислить, — но только задним числом, а уж заверять, будто способен объяснить ту либо иную последовательность разворачивающихся во времени событий, дерзнет разве что ясновидящий волшебник — я с такими не встречался, — или непроходимо глупый наглец — таких я навидался немало, но себя к этой малопочтенной братии не отношу.

Ограничусь предположением: не существуй между Критом и Та-Кеметом незапамятных сношений, не позаимствуй островитяне египетского обычая августейших браков меж единородными братьями и сестрами, не выйди Арсиноя замуж в одиннадцать лет и не яви Элеана весьма необычной заботы о взошедшей на супружеское ложе отроковице — нырнул бы пленный этруск в неглубокий, уютный котел с кипящим маслом. И не головою вниз. И не сразу, а постепенно.

И уж отнюдь не по собственной воле.

Но теперь, семью годами позднее, Расенна застыл на горячей палубе корабля, лежавшего в дрейфе напротив острова Мелос, и пристально следил за крошечной темной точкой, медленно скользившей по зеркальной глади.

Разумеется, проще всего было бы двинуть судно вперед, навстречу пловцу, но критяне плавали ничуть не хуже, чем стреляли из лука, а оказывать Гирру излишние любезности этруск вовсе не собирался. Пусть обходится своими силами.

К тому же, береговая линия виднелась вдали тоненькой полоской, и приближаться к ней на лишний десяток стадий, дабы потом удаляться вновь, было бы попросту неразумно. «Левка» стояла с убранным парусом и опущенной мачтой. Выкрашенная в цвет морской волны, она полностью сливалась с водой.

А скрытность и внезапность Расенна ценил сейчас превыше всего.

Глава первая. Береника

Нет, не Афродита это, Эрос это бешеный
Дурачится, как мальчик.
Алкман. Перевод В. Вересаева
Кареглазая красавица рабыня, жена митиленского аристократа, привезенная в Кидонию ровно три недели назад, продолжала отвергать царицу со спокойным и решительным упрямством, точно ее родиной была суровая, целомудренная Энниада, а не легкомысленный Лесбос, давно и навеки прославившийся обилием чересчур нежных подруг.

Арсиноя не знала, смеяться, гневаться или плакать.

Отведя Беренике пышную и уютную спальню в самом сердце огромного, похожего на лабиринт, Кидонского дворца, она окружила молодую гречанку всемерной заботой и лаской, чтобы та окончательно оправилась от пережитого потрясения и разлуки с близкими. Сорок столетий назад, когда вчерашний царь зачастую впрягался в колесницу завоевателя и влачил ее, понукаемый ударами бича, перемены судьбы воспринимались куда легче и проще, нежели в нынешнем, душевно изнежившемся веке.

Через несколько дней Береника впервые улыбнулась, потом отведала за вечерней трапезой красного хиосского вина и, подперев округлый подбородок руками, пристально смотрела на изгибавшихся под напевы флейты и переборы лютни египетских танцовщиц.

Умная, изощрившаяся в любовных играх до последнего предела, к тридцати четырем годам успевшая утолить почти все вообразимые и с трудом вообразимые страсти, Арсиноя не торопила событий. Потихоньку велев амазонке Эфре приглядывать за новенькой в оба, повелительница во всеуслышание объявила Беренику под своим особым покровительством, самолично проводила до опочивальни, легко поцеловала и попрощалась до утра.

Ревновать Арсиною обитательницы и обитатели бесчисленных дворцовых покоев отвыкали раз и навсегда, посему Елена и Сабина, которым часок спустя предстояло взойти на ее ложе, лишь лукаво переглянулись.

— Ты влюблена? — полюбопытствовала Сильвия, пристроившаяся на краю мраморного бассейна, где царица нежилась, уже почти готовая к вечернему омовению.

При беседе с глазу на глаз прибавлять «госпожа» было не принято.

— В тебя, — чистосердечно сказала Арсиноя, слегка поворачивая голову. — Но сегодня отдамся на растерзание двум бешеным кошкам, завтра овладею этой милой девочкой, а послезавтра... еще не знаю. Пора, моя хорошая.

— Как пожелаешь, — вздохнула Сильвия и соскользнула в бассейн, по колено полный душистой розоватой водой. — Вот разыщу Рефия и попрошу прислать ко мне полдесятка самых неукротимых воинов.

Единственная критянка в смешанном гареме царицы, Сильвия также была единственной, кто попал туда по доброй воле.

Принадлежа к роду знатному и древнему, она должным образом посетила дворец, выйдя замуж и переселившись в Кидонию из города Закро на восточной оконечности острова. Арсиное в ту пору сравнялось двадцать девять, Сильвии — семнадцать, но сходство темпераментов и склонностей оказалось разительным.

Протомившись от взаимной страсти с первого взгляда ровно столько времени, сколько заняли положенный обмен приветствиями да короткая учтивая беседа, обе отправились полюбоваться чудесной терракотовой вазой, расписанной лилиями. Царь Идоменей, суровый и воздержанный мореплаватель и воин, давным-давно терпел привычки единокровной супруги лишь из высочайших государственных соображений. Он припомнил, где обретается несравненная ваза, слегка дрогнул желваками и любезно предложил мужу Сильвии познакомиться с богатейшим собранием всевозможных боевых трофеев, рассыпанным по мужской половине дворца, едва ли не превосходившей размерами женскую.

И принять в подарок любое оружие, какое придется по вкусу.

Хотя исключительный восторг простака Талфибия вызвала недавно изобретенная мастером Эпеем и выставленная посреди Зала Быков, прямо под световым колодцем, катапульта — длинный деревянный желоб, оснащенный исполинским луком и воротом; оружие, способное метать стрелу длиною в два локтя на добрых десять плетров и навылет пробивать борт небольшого судна, — гость, разумеется, не смог унести это новейшее чудо, и ограничился изящным двуострым топориком-лабрисом.

А Сильвию так очаровала красно-коричневая стройная ваза, украшавшая далекую опочивальню, что молодая прелестница внезапно охладела ко всему и всем — особенно к мужу.

Стискивая свое сокровище в жарких объятиях, Талфибий искренне дивился его непостижимой вялости.

Даже в первую ночь, когда таран сладострастия проломил борта целомудрия и немало крови пролилось на волны белоснежных простынь, Сильвия сперва завизжала, дернулась, а потом обхватила жениха ногами, запустила длинные, нервные пальцы в его курчавые волосы и примерно исполнила танец, который пляшут лежа. Да так, словно занималась этим искони свойственным роду человеческому делом в несчетный раз.

Державшая светильник служанка от удивления лишь разинула рот и пролила каплю-другую шипящего масла на собственную ногу.

Два женских крика слились воедино.

Поскольку вопль наслаждения звучал и громче, и дольше, Талфибий ублажился и даже не отругал неловкую девку, заоравшую в столь неподходящий миг.


* * *


Три месяца миновали в полном постельном согласии. Талфибий вымерял все глубины, досконально исследовал все проливы и устья, запретные для робкого или неопытного, собирал богатую дань с каждого побережья — и ни разу не изменял ему попутный ветер.

Теперь же на море стоял абсолютный штиль.

В пятую ночь затишья окончательно сбитый с толку вельможа застиг жену свернувшейся калачиком на ложе и о чем-то мечтающей. Даже не повернув головы, Сильвия молча указала на тоненький алый поясок, охватывающий бедра и означавший временное бездействие.

Потом легко и небрежно махнула рукой в сторону двери.

Тут уж у недалекого и самолюбивого Талфибия взыграло ретивое.

Он зарычал, обрушился на вскрикнувшую от неожиданности Сильвию, в два-три приема сломил ее сопротивление и направил уже полностью изготовившийся к бою корабль в гавань, размещенную, так сказать, под высокими широтами.

Где и наткнулся на внушительный отпор тридцати двух крепких, стоявших ровными рядами воинов.

Сильвия куснула достаточно сильно, чтобы защититься, и недостаточно злобно, чтобы изувечить. Разом обескураженный супруг заорал благим матом. Галера незамедлительно свернула парус, высушила весла и легла в полный дрейф.

— Нет! — коротко выдохнула Сильвия.

— Почему? — прохрипел Талфибий, осторожно ощупывая болезненное место.

— А ежели невмоготу, проведай служанку. Полегчает...

Удостоверившись в целости киля и корпуса, Талфибий опрокинулся на бок и откатился подальше, благо постель была широченной.

— Почему? — повторил он со злобой.

— Потому, что люблю Арсиною, — сказала Сильвия. — Она меня тоже. И берет во дворец. Не сердись, бычок, получишь развод и пятьсот талантов золота. Целый флот можно снарядить!


* * *


Сколь ни был уязвлен и разъярен Талфибий, а предпочел согласиться, принять баснословного отступного и взять язык на крепчайшую привязь.

Ни в кругу изумленных домочадцев, ни на хмельной дружеской пирушке, ни громко, ни шепотом, ни сразу, ни впоследствии не упомянул он об истинной причине, сделавшей Сильвию придворной дамой.

Во-первых, не следовало становиться всеобщим посмешищем.

Во-вторых, ославить царицу трибадой на Крите, где однополой любви, говоря мягко, отнюдь не одобряли, значило иметь дело с Идоменеем и Великим Советом, доказывать правоту обвинения.

В-третьих, венценосной сопернице стоило обронить словечко боготворившему ее человеку, чтобы несносный болтун ушел в загробный мир, даже не успев толком пожалеть о своей нескромности.

Человеком этим был начальник дворцовой стражи Рефий.


* * *


Мраморный пол, прогреваемый снизу гипокаустами[86], казался жарким, словно прибрежные пески в солнечный полдень.

В квадратном проеме потолка, за частым бронзовым переплетом, уже мерцали звезды, но большие лампы, зажженные по всему периметру купальни, давали яркий, чистый свет, мало уступавший силой дневному.

Имевшая в длину и ширину тридцать ступней[87], купальня служила царице четырежды на дню, а посему отапливалась непрерывно и расписали ее те же художники, что потрудились над малым тронным залом. Изображения морской охоты соседствовали со сценами тавромахии. Из красок преобладали белила, охра, лазурь. У дальней стены стояла огромная круглая ваза, чью блестящую поверхность оплетал щупальцами великолепно выписанный спрут. У ближней — там, где Сильвия ласково и сноровисто растирала выпрыгнувшую из бассейна царицу льняной простыней, тянулось просторное ложе, назначенное как для отдыха, так и для вещей, с отдыхом несовместных.

Завершив труды, Сильвия отступила, быстро осушила капельки влаги на собственном теле и небрежно метнула отяжелевшую ткань прямо в благовонную воду.

Владычица Крита задорно смотрела на подругу блистающими синими глазами.

Красоту человеческого тела резец и кисть передают несравненно лучше, нежели слово. Стройная, высокая, прекрасно сложенная, Арсиноя обладала необычными для критянки мелкими чертами лица и совершенно прямым, без малейшего намека на характерную легкую горбинку, носом. Темно-каштановые волосы, уложенные перед омовением в пышную, тугую корону, перевивала жемчужная нить. Белизна кожи была столь ослепительна, что розовые губы и соски выглядели пунцовыми.

Чуть более пышная и смуглая, Сильвия не уступала царице чувственной прелестью, только глаза аристократки, большие и карие, были расставлены заметно шире, а волосы — черны, словно смоль.

Клепсидра[88] в юго-западном углу купальни успела звякнуть каплями трижды или четырежды, прежде чем Арсиноя засмеялась, повалилась на ложе и разметалась, дабы немного остыть после омовения. Правая нога медленно согнулась, левая скользнула в сторону и вниз и тронула пальцами теплую мраморную плиту.

Сильвия глубоко и грустно вздохнула, погладила свои поднявшиеся, набухшие истомой груди, молча двинулась к поставу, где обеих женщин ожидали свежие одежды, сотканные из прозрачного виссона.

Мерно позванивала вода горного родника, замкнутая в стеклянных сосудах и обреченная исчислять время.

— Телочка! — позвала Арсиноя.


* * *


Кажется, страницей или двумя ранее покорный слуга уже позабыл известить читателя о довольно важной мелочи. Каюсь и спешу исправить упущение.

Бык на минойском Крите был не только священным животным, подобно индийской корове либо древнеегипетскому Апису. Он воплощал собою не только стихийную силу, плодоносное начало, жизнедатную мощь. Могучий длиннорогий великан — белый, черный, пятнистый — олицетворял красоту мироздания: соразмерную до самых крохотных черт, всепокоряющую, победоносную. Перед быком не просто преклонялись: им восторгались, восхищались, им любовались, как любуются драгоценным камнем или дивным цветком. Женщины, умело подготовленные к обряду многоопытными жрицами, отдавались ему средь заповедной рощи в предгорьях Левки. А их соплеменницы, вздрагивая при мысли о грозном и незабываемом совокуплении, втайне завидовали этим избранным.

Вот почему в языке островитян слова «бычок» и «телочка», для нашего слуха звучащие оскорбительно, значили примерно то же, что «дружок» или «милочка».

Сильвия обернулась через правое плечо, разомкнула губы, но осеклась и выжидающе замерла.

— Ты ревнуешь? — с улыбкой спросила Арсиноя.

— Да... Немного...

— Во ведь ревновать воспрещается, — напомнила повелительница.

— То есть, нет... Не ревную — сказала Сильвия. — Истосковалосьпо тебе невообразимо, вот и все.

— Иди на ложе, глупышка.

Клепсидра и звякнуть не успела, а Сильвия уже стояла на коленях меж раскрытых ног Арсинои, прижимаясь щекой к упругому животу подруги, нежно стискивая ладонями ее бока.

— Нет, — послышался тихий, властный голос, — нынче мой черед.

Легонько толкнув темноволосую голову, царица высвободилась, приподнялась и опрокинула Сильвию на багряное, расшитое тончайшей золотой нитью покрывало.

— Скорее! — застонала молодая аристократка, смыкая веки, распахивая ноги, тиская и вытягивая собственные, давно поднявшиеся чувственным торчком соски: — Скорее! Пожалуйста! Я совсем-совсем...

Окончание любовной мольбы утонуло в рыдающем вздохе, ибо Арсиноя уже зарывалась устами и кончиком носа в жаркое, полуотверстое лоно Сильвии.


* * *


В Та-Кемете, единственной стране, с которой Крит по-настоящему торговал и обменивался послами, — а заодно и гостями, — северян искренне считали полусумасшедшими. И не оттого, что островом, по сути, правила царица, а супругу ее отводилась простая роль флотоводца и, следовательно, военачальника. И не потому, что на земле Кефтиу не было ни одного настоящего храма: хотят служить Апису в священных рощах — пускай служат себе на здоровье. И не благодаря варварскому обычаю сжигать мертвецов, точно собак, отвергая неотъемлемо необходимый для потусторонних странствий обряд бальзамирования — всяк печется о душе на собственный лад, и неразумного можно лишь пожалеть...

Но Кефтиу был единственным в обитаемой вселенной государством, где законы наистрожайше и непреложно запретили рабовладение. Обращать в неволю нельзя было ни чужеземца, ни, тем паче, соплеменника.

Ступивший на критскую почву раб немедленно и навсегда обретал свободу. Египтяне, плававшие на остров по делам торговым или иным, либо платили чудовищную пошлину, дабы не лишиться наиболее ценных одушевленных орудий, либо (что случалось гораздо чаще) везли с собою старых, больных и никчемных.

Согласно тем же, исключительно мягким даже с нашей точки зрения и напрочь безумным в глазах египтян, законам, смертная казнь полагалась только за три провинности: убийство (человека или священного быка), насилие над жрицей и однополую любовь.

На последнюю критяне взирали с омерзением, непостижимым для прочих средиземноморских народов, которые, в свою очередь, содрогались при одной мысли о женщинах, покрываемых быками, и недоумевали, как может изменивший владычице и владыке становиться изгнанником, а не покойником.

Каждому — от виноградаря и стряпухи до царя и царицы — надлежало блюсти закон, хранивший и каравший всех — снизу и доверху.

А следил за этим Великий Совет Священной Рощи.


* * *


В девятнадцать лет восхитительная Береника питала стойкое отвращение ко всем видам плотской любви.

Гордая и замкнутая от природы, никому и никогда не поверяла она своих огорчений; высокомерная и насмешливая, избегала судачить с более счастливыми подругами, а в итоге попала прямиком на остров Крит, в гарем Арсинои.

Потому что митиленские горожане вполне заслуженно считали Беренику одной из первых красавиц и совершенно ошибочно полагали, будто молодая женщина довольна и счастлива удачным замужеством.

Супруг ее, Талай, отличался похотью фавна и неутомимостью кентавра. Местные и приезжие блудницы направо и налево шептали о неописуемых достоинствах несравненного любовника, способного без устали трудиться над женским телом, доколе в сосуде малой клепсидры не иссякнет вода. Слухи разлетались по Митиленам с быстротой распуганных воробьев, и многие добропорядочные горожанки, чьи мужья не были столь щедро одарены Приапом[89], только хмыкали и втихомолку завидовали Беренике.

Особо завидовать было нечему.

Ибо Талай стяжал себе неувядаемую славу именно среди блудниц.

Во все века, среди всех народностей особы легкого нрава смотрели, смотрят и, вероятно, будут смотреть на соитие, как на обычную необходимость, не приносящую ни малейшего удовольствия, а зачастую сулящую обиды и огорчения. Чем скорее избавляются они от мимолетных объятий, дающих одноразовый заработок, тем легче вздыхают.

Потаскухи, по десять-пятнадцать раз на дню отдающиеся мужам, юнцам и отрокам, избегают любых излишних, докучных ласк, ибо, усталые и безразличные к своему труду, забывают о наслаждении, как забывает глубокий старик о некогда плескавшем через край здоровье. Коль скоро посетитель не наделен избыточной выносливостью — великолепно: промелькнет, расплатится, исчезнет. Ежели попадется усердный пахарь любовной нивы — делать нечего, следует терпеть.

Но Талай не принадлежал ни к первым, ни ко вторым.

После знакомства с этим выдающимся человеком промышлявшая в городской лесхе[90] девка Феребея сообщила сердечной подружке Фило:

— Явился перед закатом и как начал орудовать! Я попрыгала, монетку отработала; потом притомилась, лежу бревно бревном, а он чешет, а он старается! Я под конец, веришь ли, сама готова была приплатить. Уж и не помню, когда меня в сок возводили... Мотыжил, покуда звездочки не высыпали все до единой!

Фило хихикнула.

Феребея отхлебнула терпкого лесбосского винца и прибавила:

— Но, представляешь, хоть бы разочек для приличия приголубил, подлюга!


* * *


Шестнадцатилетнюю жену Талай лишил невинности в столь же героической манере. Возбудясь и воспряв при виде нежного, свежего, изящного тела, он, словно хмельной сатир, набросился на Беренику, мгновенно и безжалостно вскрыл ей влагалище и, по выражению Феребеи, «орудовал» без устали.

А Талаев огнедышащий вулкан имел свойство извергать потоки лавы лишь через час-полтора после первых колебаний почвы. Крепко подозреваю, что бедолага страдал серьезным психофизиологическим расстройством, которое и сам он, и митиленские потаскухи по невежеству принимали за исключительную мужскую доблесть.

Заодно с целомудрием Береника едва не утратила рассудка. Удовлетворенный супруг явил неслыханную дотоле нежность, легонько чмокнув новобрачную куда-то возле виска, и с достоинством направился вкушать заслуженный отдых.

Звуки, сопровождавшие соитие, переполошили всех домочадцев, доставили немало веселья запоздалым подвыпившим гулякам и еще больше хлопот широкоплечему привратнику Эномаю, вынужденному все время замахиваться узловатой дубинкой на свистунов и балагуров.

Финикийская рабыня Синта, согласно обычаю стоявшая со светильником в изножье постели, чуть выждала и, едва лишь поступь Талая утихла, опрометью кинулась позвать пожилую, опытную Ипподамию.

Но та уже сама спешила по узкому полутемному коридору.

— Влажное льняное полотенце и полкубка неразбавленного вина! — велела Ипподамия, учинив беглый осмотр.

Бережно приподняв молодой госпоже голову, Синга прижала край серебряной чаши к ее губам. Береника захлебывалась рыданиями, вздрагивала, икала; густой хиосский напиток пролился, в основном, на простыню. Тем не менее, даже два-три глотка возымели благотворное действие. А простыне уже трудно было повредить.

Когда полотенце дотронулось до вспухшего лона, окаймленного слипшимися темными волосками, Береника охнула и отпрянула, будто от ожога.

— И совсем не больно, — успокоила. Йпподамия. — И сразу станет гораздо легче.

Полотенце пришлось переменить.

Ибо среди Эротовых ратников Талай отличался не только доблестью, но и огромными размерами копья.


* * *


К счастью для Береники, нравы догомеровской эпохи были сравнительно патриархальными. Существуй в то время позднейшее правило — толпиться у двери, ведущей в опочивальню молодоженов, перемигиваться и распевать полупристойные эпиталамы, — пострадавшая воительница Гименея претерпела бы унижение, нестерпимое для гордой и самолюбивой натуры.

Но анакалиптерию[91] праздновали испокон веку.

Добрая и умная Ипподамия просидела с Береникой почти целую ночь. Угомонила, утешила, поведала немало поучительных примеров... Ласковые слова и целебные примочки сделали свое. Незадолго перед рассветом новобрачная смогла, наконец, сомкнуть ноги и задремать.

К утреннему застолью она спустилась медленно и величаво, удивляя собравшихся непривычной бледностью: свадебное покрывало — калиптра — приличествовало невесте, но жене полагалось выходить на люди простоволосой.

Снова осыпали счастливую чету орехами и финиками; снова звучали поздравления, сыпались подарки. Береника учтиво благодарила гостей, улыбалась каждому в отдельности и всем вместе; щеки ее опять зарумянились, глаза повеселели.

Снова заклали в жертву тучного быка, увили кровавое мясо толстыми полосами жира, сожгли на костре, обильно орошая вином и вознося мольбу кому-то из олимпийцев — Береника не запомнила, кому именно...

Потом отправились пировать.

Возлияние следовало за возлиянием: Гименею, Афродите, Афине, Гере... Грянули кифары и форминги, кое-кто из гостей пустился в пляс, прочие продолжали сосредоточенно поглощать парную говядину, заедать знаменитым лесбосским хлебом, который не уступал фессалийскому, запивать соком прославленной хиосской лозы, закусывать свежими смоквами.

Талай пил напропалую и победоносно взирал по сторонам, иногда заговорщически подмигивая приятелям. Он казался воплощением довольства — сытого, спокойного, добродушного. Красивый, сильный, с густыми вьющимися кудрями, супруг восседал подле Береники, словно хранящий полубог[92].

— Повезло же девчонке! — шепнула закадычной приятельнице черноглазая Алкиппа.

— А сама-то какой лакомый кусочек! — хрипловатым грудным голосом отозвалась хмелеющая Антия. — У Талая губа не дура.

— Ой, губа ли?..

Алкиппа стрельнула глазами, притиснула острое колено к упругому бедру Антии.

Подруги переглянулись и прыснули.

Ипподамия строго-настрого предупредила Талая не прикасаться к жене по крайней мере три-четыре дня.

— И будь с девочкой поласковее, сделай милость, — прибавила она сердито.

Ослушаться старую служанку и свою бывшую няню, жившую в господском доме почти на равных правах, Талай не посмел. Трое суток он исправно воздерживался от плотской близости с Береникой. Правда, на вторые кровь заиграла так, что пришлось отлучиться в лесху — это было делом естественным, привычным и не стоило упоминания.

Про песенку, спетую Береникой в брачную ночь, уже сплетничали везде и всюду, относя мелодию на счет исключительной страстности.

— Гляди, милок, эдакая женушка даже тебе не под силу окажется! — подзадоривала Феребея.

Талай лишь самодовольно ухмыльнулся.

Уместный совет Ипподамии пропал вотще.

В скором времени Талай убедился, что любая портовая шлюха или рабыня куда слаще бесчувственной деревяшки, доставшейся ему в спутницы. А Береника удостоверилась: ничего, кроме гадостей и пакостей, на супружеском ложе не ожидай.

Как-то само собою вышло, что ночные посещения прекратились — безо всяких вопросов и упреков.

Береника вздохнула с невыразимым облегчением, прилежно занялась хозяйством, пряла шерсть, распределяла труды между рабами и слугами, принимала гостей — словом, была образцовой женой. Талай же, у которого на дне души остался не слишком приятный осадок (его, несравненного любовника, эта дурочка чурается и еле-еле выносит!), направо и налево рассказывал о восхитительных достоинствах своей половины и пыжился безмерно:

— Столь одарена Афродитой, что лишь я способен утолять подобный пыл! Это просто комок пламени!

Так он болтал три года, пока не доболтался...

По здравом рассуждении, пресыщенной, жаждавшей наибольшего разнообразия Арсиное следовало бы заполучить в собственность феноменального Талая.

Но царица нечаянно приобрела холодную, сторонившуюся чувственных забав Беренику.


* * *


Когда на следующую ночь Арсиноя приникла к уже улегшейся и готовившейся уснуть митиленянке, Береника недоуменно подняла голову, узнала повелительницу и смутилась.

— Не вставай, девочка, — ласково промолвила Арсиноя, — ты же под моим особым покровительством.

Фраза должна была прозвучать успокоительно и ободряюще, однако действие возымела совершенно обратное!

Проведай Арсиноя про дурацкую шутку, отпущенную Ликой в беседе с Гермионой, этрусской красавице едва ли поздоровилось бы, невзирая на ослепительную внешность и редкое любовное умение. Впрочем, и сплетничать, и, тем более, доносить Береника попросту брезговала. Посему тирренка вышла сухой из воды, а царица оказалась в изрядном замешательстве.

— ...сей же час получила особое покровительство! — негромко пожаловалась Гермиона, шествуя в обнимку с подругой по коридору, минуя бесчисленные бордовые колонны, расширявшиеся кверху. За одной из них тихонько стояла и глядела сквозь оконный проем в морскую даль грустная, задумчивая Береника.

— Значит, ее покроют на особый лад, — засмеялась Лика. — С вывертами да выкрутасами.

Митиленянка вздрогнула и побледнела.

Обе женщины исчезли за углом, не заподозрив ничьего присутствия.

Собственно, Лика сказала сущую правду, но Арсиноя намеревалась развращать северную скромницу искусно и постепенно, брать нежностью и терпением. Бесстыжая тирренка, сама того не ведая, предупредила Беренику об опасности, загодя испортив готовившуюся игру. Супруга Талая испугалась, насторожилась и твердо решила противиться любому натиску.

Царица потянула завязки на плечах, и тончайшая виссонная сорочка скользнула вниз, оставив Арсиною в блеске великолепной наготы. Освободившись от прозрачной ткани, льнувшей к стопам, точно морская пена, повелительница Крита сделала шаг и возлегла рядом с Береникой.

Та вскочила, словно ужаленная, и отпрянула к узкому окну прежде, нежели Арсиноя успела опомниться.

Воспитанная в изрядной строгости, Береника все же краем уха слыхивала о подобных забавах и, не вполне представляя их подлинного свойства, ждала чего-то поистине ужасного. Хуже и противнее Талаевских объятий.

— Нет, госпожа! — хрипло воскликнула пленница, поднося к устам сжатые кулаки и глядя округлившимися глазами: — Нет, пожалуйста! Нет, нет!..

— Но почему? — с искренним изумлением осведомилась Арсиноя.

Присутствуй в опочивальне Талфибий, он почувствовал бы себя отомщенным.

— Я не хочу... Не могу... Нет.

Долго и кротко царица уговаривала Беренику смягчиться, не упорствовать. Молодая женщина, убедившись в своей временной безопасности, отвечала ровным, почтительным голосом, однако уступать не собиралась.

— Хорошо, — сказала, наконец, раздосадованная Арсиноя, — утро вечера мудренее. Отоспись, телочка, отдохни. Хандру как рукою снимет.

Она грациозно поднялась и удалилась, не прибавив ни единого слова.

Троим воинам, за которыми срочно послала проницательная Сильвия, довелось потрудиться в поте лица, дабы утешить обманутую в лучших ожиданиях повелительницу. Угодить Арсиное оказалось нелегко. Царица капризничала, требовала изощряться до степеней, трудно представимых, и насытилась, лишь когда незадолго перед рассветом все трое овладели ею одновременно.

Следившая за ходом оргии, делавшая своевременные и нужные распоряжения Сильвия одобрительно улыбнулась и дала знак отпустить Арсиною. Воины повиновались тотчас.


* * *


Что до Береники, молодая женщина проявила упрямство редкостное. Целых две недели Арсиноя ухаживала за пленницей от зари до зари, но получала отпор за отпором и за отказом отказ.

Попытка подмешать сильных возбуждающих снадобий в вино и еду провалилась. Обладая тонким вкусом, женщина почуяла неладное и спокойно объявила:

— Если это случится еще раз, госпожа, я уморю себя голодом.

— И уморит, — подтвердила Сильвия, купая царицу перед утренней трапезой. — Хорошенькое приобретение сделали, Сини! В толк не возьму, откуда такие выпрыгивают.

— Полагаю, самое время настало, — медленно произнесла Арсиноя, — испытать решительное средство.

Сильвия подняла брови.

— Нынче ночью, — сказала царица и понизила голос до неразличимого шепота, хотя кроме подруги, в купальне не было ни души.

— А дальше? — с любопытством спросила Сильвия.

— Неужто не разумеешь? — засмеялась Арсиноя.

— Разуметь-то разумею, да только здесь навряд ли даже у тебя что-либо получится.

— Согласна, — ответила Арсиноя. — Самому лучшему гребцу не сдвинуть большой галеры в одиночку. Но если...

Царица вновь понизила голос, точно опасалась невидимых ушей.

Сильвия засмеялась:

— Это, пожалуй, иное дело. Но тогда уж и парус надобно поставить. Быстрее поплывем.


* * *


Гирр выбрался на палубу «Левки», отряхнулся по-собачьи, мягко и быстро приблизился к этруску.

Мускулистый критянин дышал размеренно, пятимильный заплыв отнюдь не измотал человека, сызмальства дружившего с морем. Слой оливкового масла, обильно покрывавшего загорелую кожу, не сошел в соленой воде, и крупные капли собрались на крепком теле отдельными прозрачными шариками. С промокшей набедренной повязки на теплую палубу обильно струилась едва ли не столь же теплая морская влага.

Почти совсем смерклось.

— Осведомитель не солгал, Расенна, — произнес критянин с уверенным, нагловатым спокойствием.

— Чего и не требовалось ни доказывать, ни проверять, — усмехнулся этруск. — Но времени было в избытке. Захотел искупаться и поползать по берегу — на здоровье. Только не забудь: лазутчику положено идти во главе. Он точнее знаком с дорогой.

— А мне казалось, тебя любезно извещают о всякой необходимой мелочи, — ухмыльнулся Гирр.

— Каждый кустик, ручей или валун даже мои люди пересчитать не могут, — парировал Расенна. — Кстати, коль скоро ты справился с разведкой так блестяще, думаю, что и впредь возьмешь на себя эту обязанность.

Рука Гирра коротко метнулась к левому бедру, однако бронзовый клинок перед путешествием на берег был благоразумно снят. Критянин скрипнул зубами, откинул со лба намокшие смоляные пряди, откашлялся:

— Пиратам и татям подобные вещи привычнее, дружище.

— Себя ты, вероятно, полагаешь мирным земледельцем? — захохотал этруск, отнюдь не уязвленный. Гирр изрек сущую правду: по части пластунской вряд ли хоть один человек на борту мог бы соперничать с Расенной. Но ведь не самому же капитану заниматься подсобной работой!

— Нет, — осклабился подавивший раздражение критянин. — Соха не для честной воинской руки. Равно как и пиратская плеть.

— Тогда сделай милость, определи название нашему промыслу, — сказал Расенна.

— Тайное поручение повелительницы.


* * *


Мастер Эпей снял ремешок, не позволявший длинным седым кудрям падать на лицо, и отложил шероховатую полосу акульей шкуры, служившую для полировки. Шагнул назад, оглядел почти законченное произведение — вернее, изделие, — над коим трудился уже без малого полтора месяца.

Работать мастеру довелось вечерами, на женской половине дворца, по особому разрешению, выданному Рефием. Вместо привычных помощников Эпею прислуживали трое-четверо воинов, и аттический умелец изрядно гневался и дивился их неловкости. Но все-таки, невзирая на весьма неуклюжее содействие, Эпей сумел довести деревянное изваяние почти до конца.

Оставалось только снабдить его мягкой внутренней обивкой, соорудить несколько необходимых приспособлений, а потом обтянуть тщательно выделанной шкурой.

Чем больше усердствовал Эпей, тем неуютнее себя чувствовал. Он прожил на острове не год и не два, был хорошо знаком с местными порядками, и разумел, какими последствиями грозило преднамеренное святотатство, хотя бы и совершенное по высочайшему повелению!

Догадали же гарпии приняться за дело, караемое Советом Священной Рощи! С другой стороны, отказать Арсиное в ласковой и настойчивой просьбе, почти мольбе, значило подвергнуться наивернейшей опале и, вероятно, преследованиям Рефия.

А уж с этой помесью тарантула и скорпиона Эпею связываться не хотелось.

Мастер вздохнул.

Из двух зол следовало избирать меньшее и дальнее.

То ли проведает Великий Совет о его прегрешении против Аписа, то ли нет — надвое сказано. Ежели Арсиное достанет простейшей осмотрительности, все обойдется и пребудет незамеченным.

Но коли прогневаешь царицу отказом, Рефий вполне способен ввергнуть строптивца в загадочное подземелье, о котором никто, кроме самого начальника стражи — даже царь Идоменей, — ничего толком не знал. Пленных допрашивали в открытую, прямо посреди дворцовых залов; преступников казнили прилюдно. А где-то в потайных недрах необъятного дворца скрывалась маленькая дверь, предназначенная для случаев исключительных и требовавших великой тайны.

Арсиноя, женщина отнюдь не жестокая от природы, никогда не любопытствовала взглянуть на эту окаянную пещеру, долгие столетия назад служившую для непонятной расправы над неведомо кем и невесть в чем виноватыми. Более мягкое и человеколюбивое время предпочло забыть саму дорогу к ней, благо в Кидонском дворце, смахивающем на лабиринт, немудрено было плутать даже родившимся меж этих толстых стен.

Однако Рефий, по слухам, хорошо помнил местонахождение подземелья, и кой-какие загадочные исчезновения относили на именно этот счет.

Эпей снова вздохнул.

Деревянные телицы могли стоять лишь под сенью священных рощ, и лишь умудренному Совету дозволялось определять кого и когда покроет безукоризненно, без единого пятнышка либо изъяна, бык Апис.

Кидонский дворец был невообразимо велик. Точнее, пространен, ибо, имея не более двух этажей высоты, он превосходил площадью провинциальный городок нынешнего Йоркшира или Экстера. Земли доставало в избытке, населялась она отнюдь не густо, а вытягивать здание вширь куда проще, нежели возносить ввысь.

Небоскребы — детища многолюдного и скаредного двадцатого века.

Заблудившемуся в дремучем фракийском лесу охотнику проще было разыскать верную тропу, нежели заплутавшему во дворце незнакомцу набрести на требуемый коридор.

Уходящий от погони беглец быстрее мог бы затеряться в Кидонских чертогах, чем на плоскогорьях Иды.

А дозваться помощи в диком поречье Гидаспа оказалось бы куда легче, чем среди неисчислимых залов, комнат, коридоров и переходов.

Дворец разрастался на протяжении долгих веков, ширился безо всякого определенного замысла или плана.

Роскошные, изысканно расписанные, тщательно убранные и обставленные покои, каждый из которых в отдельности выглядел маленьким чудом, составляли хаотическое целое — огромный лабиринт, где обитатели предпочитали держаться знакомых мест и не захаживать в неизвестные хитросплетения бесконечных, безнадежно перепутанных анфилад.

На мужской половине существовала особая служба проводников, спешивших на помощь всякому нуждавшемуся в наставлении на «путь истинный». Однако и проводник чувствовал себя уверенно лишь на известном пространстве, за пределами коего начинались области, опекаемые товарищами. Как бы там ни было, гости царя Идоменея редко утрачивали направление.

По многочисленным и различным причинам гинекей путеводителей не имел.

Арсиноя здраво рассудила, что всякому сверчку надобно знать свой шесток, и придворным дамам, обитающим в восточных покоях, ни малейшей нужды нет заглядывать ни в западные, где размещались подсобные помещения и кладовые, ни уж, тем паче, в южные, где обретался гарем.

И жил Кидонский дворец поделенным на обособленные, независимые, едва ли толком ведавшие друг о друге мирки.

— Смею ли надеяться, что каждая запомнила свою роль хорошо и крепко? — спросила царица.

— Да, госпожа, — нестройно отвечали восемь звонких голосов.

— Тогда, — улыбнулась Арсиноя, — необходимо поупражняться. Устроить небольшое воинское учение... Телочка, не откажи в любезности, изобрази строптивицу!

Сильвия вскочила и притворно завизжала, стреляя по сторонам шалыми, отнюдь не перепуганными глазами.

Четыре женщины со смехом увлеки ее на ложе...

Вечернее омовение завершалось, когда из дверного проема послышался голос амазонки Эфры:

— Государыня просит всех проследовать за ней в купальню.

Резко, по-воински развернувшись, Эфра исчезла.

— С чего бы это? — вскинула брови кудрявая Неэра.

И украдкой подмигнула Елене.

Опрятность, искони присущая народам Средиземноморья, на Крите достигла высшей степени, а в Кидонском дворце приобретала характер чисто маниакальный. Бассейнов с подогретой проточной водой в гинекее насчитывалось не менее двух десятков, и четырехкратное купание вменялось в неукоснительную обязанность.

Банная Арсинои безраздельно предназначалась ей одной. Остальными пользовались четыре-пять купальщиц одновременно. Микена, Сабина, Елена и Неэра охотно приняли Беренику в компанию, и за три недели завязали с новенькой весьма дружеские отношения. Царица настрого предупредила: в присутствии Береники — никаких глупостей и шалостей.

— До поры, до времени, — прибавила она с очаровательной улыбкой.

Кутаясь в льняное полотенце, Береника радовалась, что предстанет перед Арсиноей в обществе задорных подруг. У них-то на глазах царица не осмелится докучать несносными домогательствами!

За последние дни лесбосская красавица убедилась: чем больше людей вокруг, тем спокойнее. Береника тщательно избегала встречаться с государыней в укромных местах, да и сама Арсиноя, казалось, утратила первоначальный интерес к митиленянке, поостыла. Но все же присутствие четырех молодых женщин вселяло гораздо большую уверенность.

Ибо сердить Арсиною понапрасну Беренике вовсе не хотелось. А уступать она и не помышляла.

— Вот придем — и узнаем, — весело отвечала Неэре смуглянка Сабина. — Поторопимся, девочки!

Они облачились в короткие легкие эксомиды — непременное вечернее платье при дворе Арсинои и высыпали в коридор, тщательно притворив за собой резную кедровую дверь.

Елена и Сабина возглавили шествие, взявшись за руки и непринужденно болтая; следом, бок о бок, двигались Микена и Береника, замыкала Неэра — самая старшая и пригожая. Залам и переходам не было ни конца ни краю.

Темнели над головой квадратные вырезы в потолках, ярко пылали светильники, пламя которых поддерживалось незримой заботой неведомых рук — Береника еще ни разу не видала служанок, подливавших в чеканные бронзовые плошки оливкового масла.

Стенные росписи проглядывали из-за причудливо расширявшихся кверху колонн. Возносились тонкие стебли, венчанные изогнутыми лепестками — критяне отдавали безусловное предпочтение лилиям перед всеми иными цветами, а посему вплетали их изысканный очерк почти в любой орнамент. В неверных отблесках, бросаемых пламенем, чудилось, будто растения колеблются под легким, неощутимым ветром.

Фрески оживали. Шевелили щупальцами пучеглазые спруты, вздрагивала глянцевитая кожа дельфиньих спин, корабли покачивались на легкой зыби, а юноши и девушки, затевавшие акробатическую игру с громадными пряморогими быками, напрягали мышцы, изготовляясь к опасным и точным прыжкам.

Быки, быки...

Вытесанные из мрамора и черного стеатита, отлитые в бронзе с неподражаемым искусством, бычьи головы красовались там и сям — на стенах и вдоль стен, в промежутках меж колоннами, по бокам дверных проемов.

Рога возносились над ними подобно лирам, с которых сняли струны и поперечные перекладины. Суровые морды провожали идущих неотрывными взглядами, ибо ваятели давным-давно постигли изумлявший чужеземцев секрет — располагать зрачки точно посреди глазного яблока.

Радостными и яркими были росписи; ни единого сражения не запечатлели островитяне, и не виднелось нигде ни поверженных врагов, ни скрученных пленников.

Только море, сады, могучие животные, волшебные птицы, гибкие человеческие фигуры...

Боковые ответвления возникали на каждом шагу. Из любого зала имелось, по меньшей мере, четыре выхода, уводивших в запутанные дворцовые дали. Береника поежилась, представив, каково скитаться здесь одной, без опытных провожатых. Проблуждаешь год — и без толку, наружу не выберешься.

Она почти непроизвольно взяла Микену за руку. Подруга ответила быстрым, ласковым пожатием, переплела свои пальцы с Береникиными, ободряюще шепнула:

— Скоро привыкнешь. Это сперва кажется, что вот-вот потеряешься бесследно. Потом начинаешь понемногу разбираться. Но, конечно, — прибавила Мике на с улыбкой, — лишь в сотне-другой комнат...

Женщины свернули направо, поднялись по короткой, в три ступени, каменной лестнице, миновали еще несколько просторных помещений. Перед широкой резной дверью Сабина остановилась и легонько постучала согнутым пальцем.

— Войдите! — раздался мелодичный голос.

Обильно смазанные петли повернулись легко и бесшумно. Званые гостьи одна за другой переступили порог и очутились в уже знакомой читателю купальне. Благоуханное тепло напитывало воздух, ярко горели светильники — все было, как обычно.

Впрочем, не все.

Как правило, царица свершала омовения со своей любимицей Сильвией. Но этого Береника, разумеется, не знала, и ничуть не удивилась, увидав Гермиону, Лику и Лаису мирно восседающими на огромном ложе у левой стены.

Сильвия, по обыкновению, пристроилась на закраине бассейна, где нежилась порозовевшая от горячей воды Арсиноя.

— Мы пришли, госпожа, — негромко молвила Сабина.

Повелительница обвела собравшихся долгим, пристальным взором синих глаз, поднялась, шагнула прочь из бассейна, томно потянулась. Верная Сильвия тотчас окутала венценосную подругу большим, точно простыня, полотенцем, сверху донизу огладила ткань заботливыми ладонями, дабы влага впиталась быстрее и лучше.

— Спасибо, телочка, — сказала Арсиноя, скидывая полотенце на горячие мраморные плиты. — Пожалуй, теперь мы вполне готовы. Правда?

Сильвия кивнула:

— Пожалуй.

Четыре женских руки поднялись и потянули завязки эксомид. Четыре одеяния прошуршали по гибким телам, слетая прочь.

Береника недоуменно воззрилась на обнажившихся подруг.

— Не бойся, — промурлыкала Микена, — сама увидишь, как хорошо и славно все получится...

Мгновение спустя Береника пронзительно визжала, опрокинутая на огромное ложе.

Неэра и Сабина устроились ближе к изножью, сжимая меж упругих ляжек ее голени. Лика и Лаиса держали за кисти и локти.

Гермиона ласково, но властно следила, чтобы извивающаяся митиленянка не впилась зубами в одну из непрошеных наставниц.

— Перестань кричать! — велела склонившаяся над Береникой Сильвия. — Ты среди своих, в полной безопасности. Ничего, кроме добра, тебе не желают. Надо же, наконец, оттаять, глупышка!

— Пустите!

— Обязательно и непременно. Только через несколько минут. Но тогда, вероятно, будешь просить «не выпускайте»... Поверь на слово, телочка.

Руки Сильвии легли на округлые бедра Береники, скользнули по ее телу, поднимая уже и без того сбившуюся кверху эксомиду. Впрочем, стянуть полупрозрачную ткань долой оказалось возможным лишь при содействии Микены: Лаиса и Лика немного ослабили хватку, пленница воспользовалась этим и едва не вырвалась.

— Ну, право же, гораздо лучше лежать спокойно, — уговаривала Сильвия. — Пожалуйста, будь хорошей, послушной девочкой.

Береника всхлипывала, закусив губу.

— Раскройте чуток пошире, — негромко распорядилась Арсиноя. — И начинайте.

Караулившая за дверью Эфра гадливо морщилась и пожимала плечами. Встретиться с мужчиной раз в год, зачать и произвести на свет новую неустрашимую воительницу — это еще понятно. А тискать и мусолить друг друга невесть ради чего — тьфу!

Подобно всем своим грозным товаркам, Эфра презирала бессмысленные и никчемные развлечения, от дремучей глупости принятые у чужеземных народов. Жить бок о бок с противоположным полом само по себе противоестественно. Заниматься же подобными пакостями не ради продления рода...

На берегах Фермодонта, в суровой Фемискире, за такие выходки полагалась расправа быстрая и безжалостная.

Амазонка напрягла крепкие мускулы. Попробовали бы эти клушки подступиться к ней, с которой не сумел по-настоящему сладить в потешном бою на мечах сам великолепный Рефий!..

Похищенная недотрога прекратила верещать как резаная — вот и славно. Теперь, правда, стонет, словно стрелу зазубренную из плеча выдергивает... Ну, что за удовольствие заниматься вещами, от коих ноешь да охаешь?

Эфра с гордостью вспомнила собственное геройское терпение. Сама царица Ипполита похвалила доблестную амазонку, ни звука не проронившую при довольно мучительном ранении в правую лопатку и последовавшем за ним врачебном вмешательстве.

— Берите пример! — коротко бросила Ипполита, кивнула совсем еще юной Эфре и удалилась, надолго осчастливив телохранительницу столь неслыханным вниманием.

Уж она-то, Эфра, никогда не разрешит себе хныкать и проливать слезы по наипустячнейшему поводу!

Новый всхлип, долетевший из купальни, вызвал у амазонки грустную, брезгливую усмешку...

Еще полчаса назад во многом разделявшая взгляды Эфры, митиленянка впервые испытывала неудержимый прилив доселе неведомого, пугающего и несравненного блаженства. Разум подсказывал, что с нею вытворяют вещи, для порядочной женщины отнюдь не приемлемые, но молодое, здоровое, полное свежих неистраченных соков тело не желало подчиняться рассудку, и своевольничало напропалую.

Сильвия была права: даже искушенная соблазнительница Арсиноя навряд ли добилась бы многого в одиночку — чересчур пугливой и безразличной к любовным забавам сделало пленницу неудавшееся замужество. Права была и государыня: где потерпит неудачу единственный гребец, многочисленный экипаж управится быстро и успешно.

Современный сексолог, думается, определил бы затеянную Арсиноей игру, как синхронное воздействие на все эрогенные зоны. А четыре тысячи лет назад ученые термины еще не приобрели нынешней завершенности, и странное развлечение стали именовать в итоге «критской проделкой».

Ожидавшая чего-то невыносимо болезненного и неимоверно гнусного, супруга Талая залилась обильными слезами, дернулась и затрепетала под восемью жаркими, долгими поцелуями.

Умелые ладони легко и безостановочно ползали, скользили, сновали по ее телу.

Чуткие пальцы сноровисто и ласково дразнили трепетную плоть. Лика и Лаиса прильнули к подмышкам Береники. Елена и Микена схватили губами длинные соски, Сильвия нежно ужалила распяленную женщину кончиком влажного языка прямо в пупок, Неэра и Сабина лобызали ей ноги чуть повыше коленей, а Гермиона забрала в рот мочку левого уха.

Шестнадцать рук трудились без устали.

Гладили, тискали, щекотали, пощипывали...

Несколькими часами раньше темпераментная Сильвия за считаные секунды пришла под таким же нежным натиском в полное исступление. С Береникой же довелось возиться несравненно дольше и упорней. Однако пробуждавшаяся природа — пускай неторопливо, однако неизбежно, — брала свое.

Истомные токи начинали струиться и вихриться по изласканному телу. Когда первый испуг миновал, Береника прекратила биться и лежала не шевелясь, прислушиваясь к доселе неведомому чувству, странному и волнующему.

Никто не причинял ей боли. Ее дразнили и целовали — но и только. И каждое лобзание понемногу отзывалось упоительным, щемящим возбуждением, названия которому Береника не ведала.

Рыдания незаметно сменились протяжными всхлипами и вскриками. Соски напряглись, живот затрепетал.

Неэра выразительно скосила глаза на Арсиною.

Та покачала головой и дала знак продолжать.

Являя беспримерную выдержку, царица ждала, покуда персик созреет полностью.

Еще два или три десятка звонких капель уронила клепсидра, прежде нежели Береника застонала и плеснула бедрами. Женщины удвоили усилия. Разомлевшая лесбосская упрямица не сопротивлялась и отдавалась если не страстно, то вполне покорно.

Снова подпрыгнули округлые бедра.

Зрачки Арсинои расширились, царица облизнула пересохшие губы, сглотнула.

Сильвия, не оборачиваясь, махнула рукой, показывая, что время приспело.

Но Арсиноя все-таки дождалась, пока бедра очаровательной пленницы не заплясали мелко и безостановочно.

И лишь после этого скользнула на ложе сама.

Устроилась меж распахнутых Береникиных ног.

Жарко задышала прямо во влажный розовый зев, уже приотворившийся под выпуклым треугольником коротких вьющихся волос.

Нежно и осторожно раздвинула пальцами чуткие лепестки.

Береника ахнула.

Вздрогнула.

Гермиона проворно расцеловала ей лицо...

Взбудораженная митиленянка едва не захлебнулась от ужаса и блаженства, ощутив новое, бесконечно упоительное посягательство на сокровеннейший уголок своего тела, ведавший до сих пор только дикарские вторжения супружеского бивня. Беренику сотрясало мгновенной крупной дрожью, а затем в купальне раздалось громкое, самозабвенное:

— А-а-ай!..

Арсиноя лобзала вожделенное лоно заботливо и неспешно, слегка погружала кончик языка внутрь и тот час же вела его кверху, туда, где набухал наслаждением крохотный отзывчивый бутон, каждое прикосновение к которому заставляло наложницу изгибаться и стонать. Помогала себе шелковистыми подушечками пальцев, умело сновала ими от лобка до ягодиц Береники, следя, чтобы возбуждение молодой женщины не угасало ни на миг.

По обыкновению, за слаженностью общих действий наблюдала Сильвия. Она врожденным шестым чувством ведала нужное время и нужное средство. Решающая минута наступила. Критянка поняла это, подтолкнула Микену, ткнула Елену, выразительно подмигнула обеим. Подруги приподнялись и чуть отстранились, ухватили Береникины груди ладонями, словно две переполненные чаши.

Сильвия оторвалась от живота митиленянки. Легко, не наваливаясь, оседлала ее.

Вытянула пленнице соски.

Отпустила.

Опять вытянула.

И опять. И опять.

Береника разомкнула веки, уставилась на Сильвию округлившимися глазами, дернулась и отчаянно закричала:

— Да-а-а-а!.. Да-а-а!.. Да-а!..

Глава вторая. Арсиноя

Во-первых, Гитон, стыдливейший отрок, не подходит для такого безобразия, да и лета девочки не те...

Петроний. Перевод Б. Ярхо
У читателя, видимо, успело накопиться несколько недоуменных и вполне справедливых вопросов, но разных людей могут озадачивать разные вещи. Там, где один угадывает истинную подоплеку тех или иных событий с полуслова, другому требуются разъяснения, а третий, блистательно поняв, о чем до поры умалчивает автор, способен оказаться в тупике перед незначащей мелочью, вполне очевидной для четвертого, который, в свою очередь, ломает голову над внешне противоречивым строем всего повествования.

Посему ваш покорный слуга постарается ответить сразу всем.

Наугад и наверняка.

Безошибочным способом.

Для этого просто-напросто придется еще на двадцать три года откатиться в прошлое.


* * *


Двадцативесельная царская ладья чуть заметно покачивалась у причала, сдерживаемая прочными конопляными канатами.

Высокий, башнеподобный нос корабля украшали огромные оленьи рога, искусно вырезанные из дубовых ветвей. Под ними, глядя в сторону кормы, красовался обитый пурпурной тканью походный трон. Владыка и рулевой располагались лицом к лицу и взоры их скрещивались безо всяких помех, ибо мачты на корабле не было.

Задняя оконечность корпуса возносилась наподобие змеиного хвоста и далеко загибалась вовнутрь. Судно словно грозило кормщику беспощадным ударом за небрежность или оплошность.

Впрочем, государевы моряки плошали отменно редко, а уж небрежностей не допускали отродясь.

Оилей упруго и ловко прошагал меж двумя рядами безмолвных гребцов, занял свое место, пристально всмотрелся в серьезные, немного хмурые лица.

— Чтоб ни сучка, ни задоринки, ребята, — объявил он громким и ровным голосом. — Нынче, сами знаете, плавание из ряда вон... Келевста слушать как Диктейского оракула![93]

Люди безмолвствовали.

— С пяти передних лопастей — ни единой брызги, — сказал келевст Антифат. — Понятно?

— Да, командир! — дружно пророкотали шестьдесят луженых глоток.

— В оба уха слушать барабан. Государь велел огибать мыс в боевом темпе — пятнадцатый удар на шестидесятом счете.

Общий глубокий вздох раскатился над неподвижным судном.

— Уймитесь, акульи дети! — рассмеялся келевст. — На траверзе восточной бухты ложимся в дрейф, отдыхаем и любуемся побережьем.

— Долго ли? — ехидно полюбопытствовал кормщик.

Антифат пожал плечами.

— Представления не имею, Но дальше идем с прогулочной скоростью, сиречь восемь ударов. Следующая передышка — напротив пика Иды. Оттуда приближаемся к островку в темпе десять. Ясно?

— Так точно! — рявкнули гребцы.

— А табанить, — вмешался Оилей, — только двум веслам, ближайшим ко мне. Крутые повороты ни к чему.

Нужные распоряжения были исчерпаны.

Полное безмолвие водворилось на борту «Аписа».

Люди ожидали.

Повелитель Аркесий, любимец и кумир кидонов, долго упрашивал Великий Совет разрешить царице увеселительную морскую прогулку. Верховная жрица Элеана слышать не хотела о столь вопиющем нарушении векового правила.

Ради вящего спокойствия и безопасности владычице Крита возбранялось путешествовать на корабле, дабы вверившийся ее попечению народ не лишился государыни по приказу ветра, прихоти прибоя, дерзости разбойников или темной злобе подводного чудища.

Но венценосная Эгиалея, как водится, пожелала именно того, в чем ей отказывали.

Умильные просьбы жены, в конце концов, заставили Аркесия сдаться и хлопотать перед Элеаной об одном-единственном исключении.

— Закон мягок и снисходителен, — возразила жрица, — а посему и блюсти его надлежит всемерно. Я возражаю. И возражаю наотрез.

— Выберем самый погожий день, — уговаривал Аркесий. — Выйдем в полное безветрие. Доплывем до острова Дия...

— Забудь об этом, господин, — спокойно произнесла Элеана. — До него не менее девяти часов ходу.

— Не страшно, заночуем на берегу и поутру двинемся назад.

— Я не дам разрешения. Особенно если предстоит ночлег за пределами Крита.

— С нами отправятся четыре пентеконтеры! Поверь, это более нежели надежная охрана.

— А закон мягок. Но это закон.

Аркесий начинал сердиться.

— Ты оскорбляешь царя!

— Каким же образом? — спросила Элеана.

— Получается, что я, не проигравший на своем векуни единой битвы, не погубивший ни одного корабля, на котором присутствовал, — я не способен обеспечить государыне целость и сохранность?

— Удача и везение не постоянны, — молвила жрица. — Беда часто караулит в обличье, его нельзя ни понять, ни предугадать.

— Боги бессмертные! — взорвался выведенный из душевного равновесия царь. — Дия лежит в пяти милях от нашего берега! Рыбачьи лодки забрасывают сети гораздо мористее! Пираты страшатся критского флота пуще огня! И, повторяю: четыре! Четыре сопровождающие пентеконтеры!!! Неужто мало?

— Закон мягок... — повторила Элеана и смолкла, оглушенная воплем царя:

— Тогда, гарпии побери, ищите себе другого начальника над мореходами! Я слагаю все дарованные Советом и народом полномочия.



Долготерпение не принадлежало к Аркесиевым добродетелям.

— Закон мягок! — злобно передразнил он ошеломленную жрицу. — А как насчет косвенных оскорблений, чинимых царскому величию и достоинству? Твое недоверие равняется словесной пощечине! Ежели повелитель столь ненадежен во флотоводческом качестве, объяви об этом во всеуслышание. И распоряжайся корабельщиками сама! Ты предерзостно унижаешь меня отказом, Элеана. А ведь прошу я о сущем пустяке, не стоящем даже минутного спора.

— Крит не помнит военачальника, опытнее и безукоризненнее Аркесия, — спокойно ответствовала жрица.

— Тем паче, Аркесий достоин малого, незначащего снисхождения...

Царь внезапно осекся и улыбнулся:

— Я сказал — ты слышала. Слово мое незыблемо. Либо Эгиалея совершит короткое плавание на «Аписе», либо ноги моей не будет на корабельных палубах. Но рассудим здраво. Почему бы не завести порядок: повелителю, двадцать лет не ведавшему поражений, даруется право осчастливить жену короткой прогулкой по прибрежным водам... И пускай это считается неслыханной почестью, которую надлежит заслужить умом, доблестью, сноровкой! Пускай это станет наивысшей наградой, наижеланнейшим отличием, заветной целью для честолюбивых потомков.

Аркесий умолк, сверля Элеану безотрывным взором.

Жрица отвернулась и медленно подошла к узкому, лишенному переплета, окну, за которым пламенела необъятная даль полуденного моря.

— Как вижу, — сказала она печально, — ты уперся рогом.

Сей неизящный для современного слуха оборот речи также возник на почве бычьего культа. Звучал он весьма почтительно и, как правило, предполагал глубокое, искреннее уважение к стойкости, с которой собеседник защищал собственное мнение.

Повелитель не ответил.

— Хорошо, — молвила Элеана с отрешенным вздохом. — Я потребую от Совета надлежащей поправки к закону. Правда, лишь постольку, поскольку она, в общем-то, не потрясает устоев...

Печально улыбнувшись государю, жрица поклонилась и покинула тронный зал.

Сидя на походном троне, под балдахином, защищавшем от палящих лучей, низвергавшихся уже почти отвесно, Эгиалея радовалась как дитя и отнюдь не по-царски вертела головою направо и налево. Впервые за триста пятьдесят или четыреста лет повелительница Крита созерцала свои владения со стороны.

А остров искони считался жемчужиной Средиземноморья.

Ослепительно блистали меловые плоскогорья Иды и Левки. Густо-зеленое руно лесов сбегало по бесчисленным отрогам, там и сям простирались более светлые проплешины привольных, обширных пастбищ. Лежавшие ниже населенные равнины скрывались от взгляда за прокаленными солнцем прибрежными утесами, чьи коричневые сланцы даже издали казались ребристыми.

Кое-где возникали глинистые обрывы, а редкие полосы омываемых водою песков так и горели, подобно отполированному золоту, вознося над собою зыбкое марево.

Темные, лишенные растительности, мысы тянулись прочь от разноцветной земли, укоренялись в прохладной глубине, врастали в морское ложе, бросали на волны густо-синюю тень.

— Какая красота! — пробормотала Эгиалея, обращаясь к примостившейся у нее на коленях собачке, неразлучной спутнице, пролаявшей, проскулившей и проложившей себе дорогу на борт. Песик заколотил пушистым хвостом, встал на задние лапы и лизнул хозяйку в подбородок.

Рядом с царицей Тиу не боялся никого и ничего, даже непривычного странствия среди сверкающей хляби.

— Огромное спасибо, милый, — продолжила Эгиалея, поворачивая голову к супругу. — Вовек не забуду!

Аркесий ласково улыбнулся в ответ.

Пентеконтеры следовали за царской ладьей полукругом, на расстоянии примерно трех плетров, дабы полностью исключить нечаянный таран при неудачном повороте. Весла боевых кораблей вздымались и опускались очень медленно, делая не более шести ударов на шестидесятый счет, ибо в противном случае проворным великанам довелось бы выписывать сложнейший зигзаг, или просто уйти далеко вперед.

Гребцы «Аписа» трудились в ритме восемь.

— Ту-тумм... Ту-тумм... Ту-тумм...

Тугая кожа барабана громыхала глухо и размеренно.

Казалось, под сосновым килем неспешно плывет ленивое страшилище, и редкий стук исполинского сердца проникает сквозь тяжелую толщу воды.

Эгиалея невольно поежилась.

— Ту-тумм...

Искрящиеся влагой весла взмывают по восходящей дуге и вновь погружаются в море, сообщая судну долгий, плавный толчок.

— Ту-тумм, — рушатся на выдубленную овечью шкуру увесистые палочки, венчанные шарами промасленного войлока.

И опять подымаются изогнутые лопасти.

— Ту-тумм...

И далеким, едва различимым эхом долетает с широкогрудых пентеконтер:

— Ту-тумм... Ту-тумм... Ту-тумм... Ту-тумм...

— Милый! — тихо позвала Эгиалея.

Аркесий склонился к жене.

— Возле Крита не водится никаких опасных тварей, правда?

Царь добродушно засмеялся:

— Только мелкие акулы да небольшие, с человеческую голову, спруты. Все они удирают от проходящего корабля без оглядки. Да ты, никак, робеешь?

— Чуть-чуть...

— Оставь! Положись на слово моряка: здесь не опаснее, чем в дворцовом бассейне. Ладья отменно устойчива, добротно сработана, многажды испытана. Экипаж отборный. За нами приглядывает настоящий маленький флот! Наслаждайся плаванием, глупышка!

— Ту-тумм... Ту-тумм, — привычно выбивал келевст.

Словно стучался в незримые врата неведомой судьбы.

Солнце скатывалось в море за кормой, обращая пентеконтеры черными силуэтами, когда утомленные гребцы высушили весла, чтобы «Апис» тихо и мягко проскользнул в неглубокую бухту с отлогим берегом и песчаным дном.

Остров Дия был не слишком велик, весьма скалист, и служил излюбленным пристанищем пернатому племени. Заунывные чаячьи вопли отражались от базальтовых утесов и витали над побережьем подобно стенаниям неприкаянных душ. Но тихий западный залив замыкался почти гладкой, подковообразной полоской земли, имевшей не менее двухсот локтей в ширину, обрамленной высокими обрывами хорошо защищенной от ветра, дующего с далекого материка, и потому очень удобной для ночлега.

Киль «Аписа» прошуршал по песку, нос приподнялся, ладья недвижимо застыла на мелководье. Экипаж осторожно разогнул натруженные спины.

Выждав несколько мгновений, келевст бросил отрывистую команду.

Люди высыпали за борт, стараясь не взметывать лишних брызг, разобрали брошенные вслед канаты и, дружно ухая, вытянули судно почти на самую сушу.

Аркесий подхватил царицу на руки и, провожаемый негодующим лаем Тиу, покинул «Апис». Кормчий Оилей поймал мечущегося песика и торжественно вручил повелительнице, поплатившись прокушенным пальцем, но заслужив немедленную благодарность.

Смеркалось.

Громады пентеконтер поочередно возникали в широком устье бухты, близились, однако вплотную к отмелям не подходили, а бросали рогатые деревянные якоря, утяжеленные гранитными глыбами. Воинам надлежало ночевать прямо на кораблях.

Царский шатер поставили примерно в семидесяти локтях от влажной береговой кромки. Гребцы расположились дальше, у скального подножия, постелив себе толстые плащи, служившие одновременно и одеялами. Прогретый песок вперемешку с мелкой обкатанной галькой показался утомленным морякам удобней и мягче пуховой перины.

Рулевой с келевстом церемонно пожелали венценосной чете добрых сновидений и, как предписывалось распорядком, вернулись в ладью, где и устроились елико возможно удобнее.

Издалека долетало замирающее нытье чаек. Тихонько поскуливал в шатре искавший теплого местечка Тиу.

Первая стража неспешно мерила шагами корабельные палубы и выгнутый наподобие тисового лука берег.

Вставала большая, ослепительно-белая луна...


* * *


Так я думаю.

Но, возможно, все происходило не так.

Ибо никто и никогда не узнал, что именно стряслось на окаянном острове в злополучную ночь.


* * *


По прошествии трех суток об отважных путешественниках не было ни слуху ни духу. Растерянная, всерьез перепуганная Элеана отрядила вслед повелителям пять боевых галер и наказала мчать, не жалея ни горбов, ни весел, ни парусов.

Суда покинули гавань задолго до рассвета, а возвратились на закате и принесли чудовищное известие.

Ошарашенные, до полусмерти перепуганные моряки сбивались, путались в объяснениях, немилосердно противоречили друг другу, но под конец неукоснительно сходились в одном:

— Заколдована! Дия заколдована!

Два дня кряду чинила верховная жрица пристрастный и хитроумный допрос, вызнавая сведения у капитанов, выуживая подробности у рулевых и воинов, выпытывая незначащие мелочи у тупоумных гребцов.

Сравнивала.

Сопоставляла.

Итожила.

Недоумевала.

Но седовласый Халк, отважный командир «Дельфина», издавна друживший с отцом Элеаны, развеял последние сомнения, поклявшись честью морехода, что рассказывает правду, чистую правду и неоспоримую правду.

— Я стар, наблюдателен и почти бесстрастен, телочка, — сказал он, хмуря кустистые брови.

Только Халку, исключительно Халку и единственно Халку, некогда носившему крошку Элеану на руках, дозволялось обращаться к верховной жрице подобным образом. Но лишь наедине.

— Я бил этрусских и сидонских пиратов, пускал ко дну разбойников-пеласгов, сразился меж Столбами Мелькарта[94] с невесть откуда приплывшим сторуким чудищем — и победил. Меня крошили вдребезги паршивые корабельщики Та-Кемета, сыны паскудного греха, и четверо суток цеплялся я за добрую сосновую доску, дабы не утонуть в разбушевавшемся море... Я умирал на ливийских песках и блаженствовал средь изобильных плодами и дичью лесов Кипра. Я все вкусил и все выстрадал. Меня очень трудно изумить.

Элеана дружелюбно кивнула.

— А позавчера привелось увидать необъяснимое...

— Расскажи спокойно и последовательно, мой добрый Халк.

Халк заговорил.

Невзирая на строжайшую жреческую тайну, обрывки слухов ускользали за пределы Священной Рощи, растекались по смятенному городу со скоростью набегающей на береговой хрящ волны и, подобно волне, оставляли по себе взбаламученный след, переворачивавший все и вся сверху донизу.

Кидоны обретались в полном умопомрачении.

Оба повелителя — и царица, и царь — сгинули бесследно, растворились то ли в морской синеве, то ли в небесной лазури.

Наравне с пятью сотнями воинов, моряков и гребцов — подневольных и нанявшихся по доброму согласию.

Огромный остров осиротел разом и не мог сыскать надлежащего утешения.

Суета и паника водворились на обширных площадях, среди просторных рынков и в укромных домашних покоях. Население волновалось, невообразимые домыслы плутали и странствовали по Кидонии; господа шепотом обсуждали неслыханное, затворяясь в надежных супружеских спальнях, а служанки торопливо судачили о зловещем знамении, сходясь к источникам горной воды либо прицениваясь к доброму ломтю соленой кефали, привычно предлагаемой бродячими уличными торговцами, которым, говоря по правде, было все едино: уцелели цари, или низверглись в Тартар.

Монета оставалась монетой при любой династии.

Но династию существующую, имевшую неоспоримо законных наследников и продолжателей, следовало сохранить во что бы то ни стало. Иной заботы, иного помысла Элеана и знать не хотела...

Все же приведем рассказ умного и многоопытного Халка.


* * *


— Я почуял неладное примерно за полмили до берега. Возле Дии всегда вьется тьма несметная чаек и бакланов. От воплей уши вянут. И вдруг, ни с того, ни с сего — тишина гробовая. Ни единой птицы, ни в воздухе, ни на воде.

Эксадий, кормщик, брякнул было, что, дескать, царица и пернатых призвала к порядку, да мне шутить не захотелось. Обругал парня последними словами и велел перейти на таранную скорость. Едва гребцов не загнал...

— Если побережье внезапно вымирает, это очень скверный знак, очень. Держи ухо востро и готовься к неприятностям. Так и вышло, телочка.

— Пентеконтеры стояли у самого устья, все четыре. И ни души на палубах! Минуем, даю знак Мегапенту и Поликтору сбавить прыти, осмотреться, отрядить людей. Эсон, замыкающий, как положено, бросил якорь при входе в бухту, перегородил, выстроил всех лучников у внешнего борта... А мы с Геленом, двое головных, ринулись к берегу. Пусто!

Третьей страже, примерно за два часа до рассвета, надлежало развести костры, водрузить на толстых рогатинах увесистые казаны и сварить похлебку для себя и товарищей. Угли, разумеется, погасли, но котлы продолжали свисать с толстых металлических перекладин, полные остывшим варевом.

Царский шатер невозмутимо высился посреди выгнутой песчаной полосы. Рядом плакал и скулил очумелый от непонятного ужаса, потерявший свой собачий рассудок, Тиу. Топыря огромные деревянные рога, легонько покачивал кормой «Апис».

Ни малейших признаков человеческой жизни вокруг не замечалось.

— Каждая малость была на месте, Элеана, всякий пустяк лежал нетронутым. Плащи гребцов около скальной подковы, десяток бронзовых котлов, шатер, постели... Драгоценности покоились в изголовье, никем не тронутые. А людей точно корова языком слизала!

Халк замолчал и отхлебнул глоток вина из плоской серебряной чаши.

— Продолжай, — негромко велела жрица.

— На пентеконтерах обнаружили такую же картину. Полтысячи живых душ растаяли без малейшего следа!

— Кстати, о следах...

— Ничего сколько-нибудь примечательного. Я лично исследовал весь берег. Лишь отпечатки ног — шагали уверенно, спокойно, без поспешности либо сумятицы. Стража протоптала настоящую колею вдоль водной кромки... Но помимо ополоумевшей собаки — никогошеньки!

— Эсон и Поликтор, как бешеные, обогнули остров, глядели, кричали, даже спускали ныряльщиков. Пусто! Пусто, Элеана! Голые скалы — и ни единой пичуги, вот что меня поразило...

— Понимаю, — тихо произнесла верховная жрица. — Дело страшное и доселе неслыханное. Однако надлежит выждать положенный месяц...

Но и через месяц о пропавших не донеслось ни слуху ни духу.

Поправку к закону, внесенную по капризу Аркесия, отменили на веки вечные, остров отрыдал по несчастным повелителям — искренне и притворно, прилежно и горько, на разные лады.

Великий Совет провозгласил Дию местом проклятым и запретным для рыбной ловли, охоты либо поиска раковин-багрянок.

Четыре покинутых пентеконтеры навсегда остались гнить в зачарованной бухте, а песик царицы бесследно исчез, проплакав среди дворцовых коридоров две недели кряду.

Тем и окончилось это загадочное, непостижимое приключение.

Свершив положенные обычаем печальные обряды и воздвигнув на северной оконечности Кидонского мыса мраморный кенотаф[95], собрание жриц задалось неизбежным вопросом о восшествии на престол новой царской четы — Идоменея и Арсинои...


* * *


Дети незадачливых путешественников приняли горестную весть легче и проще, нежели следовало предполагать.

Аркесий появлялся во дворце от случая к случаю, в промежутках меж непрерывными плаваниями, учениями, битвами, оставаясь для тринадцатилетнего сына и одиннадцатилетней дочери едва ли не чужим, ибо, по сути, ничем, кроме флотских дел, по-настоящему не интересовался. Эгиалея же, правительница усердная и добросовестная, постоянно погруженная в заботы о благосостоянии подданных, проводила дни в бесконечных приемах, разбирательствах, обсуждениях, всецело возложив заботу об отпрысках на придворных дам и вельмож.

Существо непоседливое, одаренное великой живостью и воображением, зачастую капризная и неуемная, Арсиноя сплошь и рядом вызывала у хладнокровной, рассудительной матери изрядный гнев и, случалось, неделями не имела права заходить в ее покои. Девочка чутьем поняла, что царица и она просто принадлежат к разным, с трудом переносящим друг друга, породам, и тем крепче привязалась к своей главной и любимой наставнице Ифтиме, черноволосой красавице, всячески баловавшей царевну, снисходительно взиравшей на любые проделки и проказы, выгораживавшей подопечную при каждом удобном случае.

А суровый, неулыбчивый Идоменей, любимчик и первенец, вообще не был склонен к излишней чувствительности...

Заранее предвкушая день, когда ступит на корабельную палубу и коротким словом стронет с места многие десятки грозных боевых судов, будущий владыка никак не мог заставить себя особо огорчаться исчезновению родителей.

В конце концов, наследовать командование флотом он мог лишь по уходе Аркесия...

— За чем остановка? — полюбопытствовала недавно ставшая первой помощницей Элеаны Алькандра, когда верховная жрица прервала торжественную речь, запнувшись на коротеньком слове «но». — Поженим их, до поры до времени учредим опекунство...

Элеана сердито воззрилась на подопечную:

— Во-первых, не смей прерывать, покуда я не договорила. Во-вторых, очень и очень крепко подозреваю, что все окажется сложнее...

Председательствовать Советом Священной Рощи могла только обладательница изощренного, незаурядного разума. Полностью отвечая этому требованию, тридцатилетняя Элеана уже довольно долго размышляла над вопросом, в голову не приходившим ни единой из женщин, облеченных правом служить Апису и ублажать его.

— Закон требует свершить соитие по заключении брака, в первую ночь, при двух свидетельницах, принадлежащих к жреческому сословию, — молвила она с расстановкой.

Сие незапамятное и нерушимое правило было, вероятно, порождено возникшими когда-то сомнениями в законности престолонаследования. Разумеется, венценосное дитя отнюдь не обязательно зачинали с ходу и немедля; обычай давным-давно приобрел свойство чисто символическое, но повторим: критяне держались традиции с упорством, неслыханным даже в нынешней Великобритании.

Обычай существовал, и блюсти его надлежало неукоснительно.

Элеана выжидающе оглядела собравшихся.

— Разумеется, — сказала Алькандра. — Это общеизвестно.

— Сочтет ли Совет возможным сочетать Арсиною с Идоменеем, а совокупление отложить на два года? — спросила Элеана.

— Зачем?

— Арсиноя, — сказала верховная жрица, — видимо, уже способна к женскому подчинению, однако ради всеобщего блага предпочтительнее выждать.

И, тщательно подбирая фразы, растолковала свою мысль.

Немного поколебавшись, Великий Совет признал доводы Элеаны основательными, и согласился.


* * *


Через минуту она станет царицей!

Настоящей царицей!..

Бык смотрел на Арсиною почти в упор карими, умными глазами, величественно и недвижимо застыв, дыша редко, глубоко и почти бесшумно.

Слегка изогнутые, вызолоченные для столь исключительного случая рога возносились над громадной головой на добрых полтора локтя. Белая, тщательно вымытая шкура лоснилась в лучах утреннего солнца.

Огромный зверь, весивший едва ли не пятнадцать талантов, казалось, понимал торжественность минуты и не обнаруживал ни малейших признаков нетерпения. Оводы и мухи в пределах Священной Рощи не водились. Только жрицы ведали способ отвадить докучливых насекомых, а потому просто предположу, что ароматические курения, беспрестанно возжигаемые в жаровнях, располагавшихся по редкому древесному периметру, содержали травы, гнавшие летучую тварь подобно штормовому ветру.

— Смелее, — шепнула девочке Элеана.

Просияв от радости, Арсиноя шагнула вперед, вскинула руки и обвила вкруг бычьих рогов пышную гирлянду, свитую из белоснежных и розовых лилий.

Животное чуть заметно дрогнуло потревоженным ухом, но не шелохнулось.

Выстроившиеся по обе стороны лужайки жрицы громко и торжественно запели древний гимн, слова которого были уже малопонятны островным жителям: чересчур изменился язык за несчетные столетия.

Элеана прижала скрещенные ладони ко лбу и глубоко поклонилась:

— Мы служим тебе и супругу твоему, о государыня!

Идоменею в этой церемонии отводилась роль относительно скромная: вручить сестре гирлянду, переданную верховной жрицей, и отступить. Раздосадованный мальчик замер чуть поодаль и ревниво следил, как вослед Элеане почтительно сгибаются перед Арсиноей ряды облаченных в белое и голубое женщин.

Жрица взяла Арсиною за руку, подвела к мужу-брату, переплела их пальцы.

— Отныне вы главенствуете на острове, и да разделите сушу и море столь же согласно, сколь и супружеское ложе!..

Принятая искони формула переменам не подлежала.

Элеана выждала одно мгновение и прибавила:

— ...которое разделите позже, в урочный день.

Бык негромко фыркнул.

Выпрямившиеся жрицы медленно двинулись к новобрачным, дабы торжественно проводить их до опушки, туда, где ждала многочисленная свита придворных.

Идоменей непроизвольно выпятил грудь, переполненный гордостью и счастьем.

Элеана ласково улыбнулась.

И тут раздался отчетливый, звонкий голос Арсинои:

— Это что еще значит? Получается, я не всамделишная царица?


* * *


В далекой, домифической древности, во времена догомеровские человек наслаждался несравненно большей свободой поведения, нежели потомки, стесненные бесчисленными запретами.

Жизнерадостная плоть имела полное право наслаждаться полнокровным бытием, ради которого являлась на свет.

Поскольку среди читателей уже наверняка свершился естественный отбор, закосневшие моралисты с омерзением отшвырнули эту книгу и усердно стращают моим именем барышень на выданье, а последние довольно долго не сумеют надлежащим образом отплеваться, — осмеливаюсь надеяться на понимание и благоразумие тех, кто продолжает переворачивать страницы.

Разве радость греховна сама по себе? Она преступна лишь тогда, когда множит мировое зло, когда вкушающий восторги причиняет боль и горе ближним или дальним. А тонкая, чуткая душа, испытывая наслаждение, не падает, но возвышается, приходит в экстаз, лежащий, кстати, в основе всякого творчества. Потому что голоса, летящие из иных миров, могут услыхать либо личности, отмеченные печатью истинной святости — сиречь избранные свыше единицы, либо люди, обладающие особым даром и сумевшие временно освободиться от неутоленных вожделений, гудящих в крови и заглушающих чудный зов.

Конечно, речь идет не о непреложном правиле. Но так бывает очень и очень часто.

Даже в дремучем, изуверском средневековье отроки весьма рано составляли себе довольно верное понятие о супружеских играх: нравы, невзирая ни на что, были куда естественнее и проще насажденных девятнадцатым веком. (О, несравненная королева Виктория!). Касательно детей античных и доантичных даже говорить не приходится. Взрослые не стыдились любви, не окутывали ее завесой постыдной или полупостыдной тайны, а посему неведение отпрысков оставалось недолгим.

И, между прочим, эмоциональные калеки, столь изобильные в новейшее время, были большой редкостью.

Выводов избегаю. Просто указываю на безусловный факт.


* * *


Восклицание маленькой царицы застало Элеану врасплох.

— Конечно, всамделишная, — произнесла она после краткой, неловкой заминки. — Но, видишь ли, госпожа, и тебе, и венценосному Идоменею надлежит еще немного, совсем недолго, прислушиваться к наставлениям опекунов...

— Понятно, — прервала девочка. — Меня опекаешь ты, а брата — старший капитан Халк. У царей всегда имеются советники.

— Вот видишь! — облегченно вздохнула Элеана. — И ложе от вас не убежит. Нужно только чуть-чуть обождать.

Арсиноя склонила голову к плечу и вопросительно прищурилась.

— Чуть-чуть, — повторила жрица уже уверенней. — Годика два... Ну, полтора.

Идоменей внимал беседе с немалым любопытством.

— Значит, целых два года, — сказала девочка, — мы будем править понарошку?

— Да нет же, нет! — воскликнула смущенная Элеана. — Вы настоящие владыки, но следует подрасти, прежде чем...

Служительницы Священной Рощи потихоньку переглядывались.

— Ты надуваешь нас! — капризно закричала Арсиноя. — Сегодня говоришь, нельзя становиться женой и мужем, а завтра не позволишь царствовать! Я все знаю, — продолжила она с обидой, — знаю, какие вы хитрюги!

«И от Кидонии до Кносса каждый и всякий рассудит точно так же, — мелькнуло в мозгу Элеаны. — От мала до велика».

Алькандра поудобнее устроилась на толстом корне столетнего дуба, прислонилась к шершавой коре, сцепила пальцы вокруг сомкнутых коленей.

— Прости, но я и правда не постигаю твоего огорчения, — молвила она.

Элеана еле заметно усмехнулась.

Жрицы уединились, отослав прочь остальных, устроившись неподалеку от юго-восточной опушки. Понемногу возносилось в зенит жаркое солнце, и прогреваемый воздух предгорий струился меж огромными стволами, тихо и бесшумно шевелил вечнозеленую листву.

Даже здесь, в нескольких милях от берега, благоухание цветов, обильно произраставших по всей роще, не могло полностью заглушить свежеморского духа, запаха вспененной соленой влаги, ласкавшейся к дальним пескам и утесам.

Утро заканчивалось.

— Девочка, разумеется, не созрела вполне, и все же... Ведь не могучему воину ее вручают! Идоменей лишь на два года старше. Пускай потешатся, невелика беда.

Примолкнув и разглядывая Элеану, Алькандра дожидалась ответа.

Верховная жрица вновь усмехнулась.

— Ты не согласна?

— В том-то и загвоздка, — медленно сказала Элеана, — что не взрослому воину, хотя, куда ни кинь, всюду был бы клин...

— Пожалуйста, поясни.

— Я уповаю, — продолжила верховная жрица, — только на правоту Ифтимы. Ежели придворная дама ошиблась, Криту может прийтись нелегко...

— Погоди, погоди! Ифтима? Криту?.. Честное слово, не понимаю!

— Закон мягок. И надлежит соблюсти его таковым. Даже преступив уложение суровое и незыблемое.

— Не понимаю, — прошептала совершенно сбитая с толку Алькандра.

— Сейчас поясню. Царица Адреста.

— По прозвищу Жестокая?

— Да.

— Но ведь она правила шесть веков назад... Какая связь?

— Адресту запомнили, — сказала Элеана, — как правительницу, при которой остров испытал неслыханные бедствия и тяготы. Распространяться незачем, знаешь сама.

— Конечно. Дикие налоги, хуже египетских; казни по первому навету, ущемление всех исконных прав... Ее, кажется, изгнали за рабовладение?

— Учредила тайную торговлю с Та-Кеметом. Покупала сотни людей и втихомолку отправляла, на Серединное плоскогорье, в рудники. Царицу боялись пуще чумы, делали вид, словно ничего особого не творится. Но когда Жестокая вздумала обращать рабами своих же подданных, критяне подняли мятеж.

— Однако...

— Видишь ли, мы говорим о следствиях. Причина же известна только мне, ибо только я имею доступ к древним табличкам, повествующим полную истину.

Алькандра не сводила взора с Элеаны. Искорка зарождающейся догадки промелькнула в ее зрачках.

— Адреста отличалась исключительной женской холодностью. Пропавшие вотще и втуне, прокисшие жизненные соки отравили ей душу, сделали свирепой, завистливой, беспощадной. Великий Совет учел это. Мы негласно и неназойливо присматриваем за правильным воспитанием наследников престола, заботимся, чтобы супружество новобрачных венценосцев протекало верным руслом, в довольстве, счастье и наслаждениях. Но сегодня случилось непредвиденное.

— Ты думаешь...

— Я уверена. Давай потолкуем откровенно, без обиняков.

— Хорошо.

— Арсиноя — ребенок; правда, ребенок, не по возрасту пылкий.

Младшая жрица засмеялась:

— Да уж! Вымогать у Совета брачную ночь...

— Не в том дело. Ифтима поведала, что наша новая государыня уже года три как завела привычку нежно ласкать себя на сон грядущий. У благородной дамы хватило ума и опыта, подметив, никому не проронить ни полслова. И не одергивать малышку...

— С этим бесполезно бороться, — пожала плечами Алькандра. — А вдобавок, если не ошибаюсь, рукоблудию предаются девяносто девять из каждой сотни отроков и отроковиц.

— Правильно. Только Арсиноя — отроковица необычайно страстная. Ифтима рассказала мне обо всем, когда обнаружила, что девочка буквально извивается под ее руками в купальне. Убоявшись возможных обвинений, придворная попросила о встрече, дабы изложить, как обстоят дела.

— И ты?..

— Велела подольше и поусердней проводить губкой между ног царевны, — улыбнулась Элеана.

Алькандра прыснула.

— После замужества подобные вещи минуют естественным путем, — сказала Элеана, — Только я не ждала столь поспешного замужества.

— Напротив! — подняла брови Алькандра. — Если девчонка невестится даже от прикосновения Ифгимы... Пускай попляшет на здоровье и досыта!

— Бывают разные прикосновения. Не хочу, чтобы в итоге заплясал весь остров.

— ?!

— Условились толковать в открытую. Идоменей — щенок. Ему бы только в морскую войну играть. Правда, умелая женщина за два-три месяца сделала бы царя образцовым любовником — возраст наилучший, — да нет у нас ни месяца, ни дня. Арсиноя пустила стрелку наобум и угодила прямо в цель.

— Наобум ли?

— Заранее рассчитать эдакую фразу — нужен изрядный опыт... Но слова прозвучали прилюдно, и выбора не оставляют. Нынешней ночью молодожены должны резвиться. Однако нельзя, чтобы царица легла в постель Арсиноей, а поднялась Адрестой.

— Теперь уяснила, — промолвила Алькандра после долгого размышления. — Неуклюжий молокосос. Грубость. Боль. Отвращение к соитиям. Пыл сменяется холодностью, наступают разочарование, горечь и злость — возможно, мстительная злоба... Ты этого страшишься?

— Да. Очень.

Элеана помолчала.

— Ничего не утверждаю, но летопись гласит: Адресту отдали супругу в двенадцать. Нашей красавице на год меньше.

— Послушай, — сказала, наконец, Алькандра, — ведь существуют возбуждающие отвары, настои...

— Нельзя. Они, помимо прочего, обостряют чувствительность, расширяют жилы. Девица сначала измучится непереносимой похотью, а потом обольется кровью и обезумеет от боли.

— А мазь? Ну, та, которую втирают возлюбленным Аписа?..

— Для девственницы? Опомнись, телочка!

Алькандра прикусила язык, поняв, какую смолола глупость.

— Следует поискать иной путь, — произнесла Элеана.

— Который, подозреваю, уже найден.

— Угадала.

— Внемлю, — сощурилась Алькандра.

— Сперва принеси обет молчания.

Женщины дружно поднялись и неторопливо двинулись на прогалину, где три часа назад Арсиноя увила золоченые бычьи рога лилиями, сделалась царицей и поставила Элеану в столь затруднительное положение.

Гирлянда по-прежнему пребывала на месте.

Громадный белый бык дремал чуть в стороне, опустившись брюхом на лимонный крупнозернистый песок и подогнув мощные ноги. Рога сверкали так, что больно было глядеть. Розовато-коричневые ноздри слегка раздувались. Животное не шевелилось. Лишь мимолетная дрожь, изредка мелькавшая по атласной шкуре, нарушала невозмутимую неподвижность священного исполина.

Тяжелые, ленивые веки еле заметно приподнялись, когда прохладная ладонь Алькандры легла на звериный лоб. Раздался шумный вздох. Взвились и развились потревоженные песчинки.

— Клянись, — негромко велела Элеана.

— Перед Аписом, — возгласила молодая жрица, — благосклонно принимающим поклонение мое, перед Аписом, растворившим ложеса мои, дабы извергнуть изобильное семя...


* * *


Алькандра слегка порозовела и запнулась на кратчайший миг, ибо право давать утвержденную обычаем высшую клятву приобрела только недавно.

Вспомнила, как вонзилась в сокровенные недра ее тела первая струя — тугая, долгая, обжигающе горячая. Как хлестнула вторая, ударила третья.

Как постепенно стихало бычье буйство и толстенный уд переставал бушевать в настежь распахнутом влагалище, источая последние жаркие плевки. Как обмяк и выскользнул вон.

Как из переполнившегося чрева хлынул наружу целый поток вязкой, густой жидкости.

Загодя обработанное чудодейственным снадобьем лоно приобретало на несколько часов изумительную податливость и уступчивость. Рецепт мази содержали в строгом секрете, и только лекари получали ее в небольших количествах, дабы облегчить роды. Беременные критянки не ведали опаски, а когда наступал урочный час, производили на свет новое дитя быстро и безболезненно.

Разъемная деревянная телица обеспечивала зажатой внутри женщине вполне достаточную безопасность. Фаллос достигал своей трепещущей цели, минуя глубокую сквозную прорезь. Яростному натиску создавали разумный, хотя и не слишком щадящий, предел.

Чаша терпковатого питья сражала неопытную избранницу неодолимым сладострастием. А полая телка была изощренно выстлана грубым, шершавым войлоком, который при первом же прикосновении вливал добавочный пламень в уже взбудораженные сосцы.

Устроив широко раздвинутые, согнутые ноги в просторных бедрах изваяния, женщина ложилась лицом вниз, а проворные жрицы пристегивали ее запястья к маленьким бронзовым кольцам, ввернутым в середину телочьих боков.

— Дабы, невзначай испугавшись, — пояснила Элеана, — ты не могла вырваться и сама причинить себе ущерб.

Две откидные створки, образовывавшие коровью спину, мягко смыкались над головой, слабый свет сочился только сквозь овальные отверстия в брюхе: свежий воздух требовался женам Аписа непрерывно.

Затем подводили быка...


* * *


— ...обещаю, — продолжила Алькандра, — ни словами, ни письменами, никому и нигде не выдавать и не разглашать того, что услышу и уведаю по соизволению Элеаны, достославной и многомудрой. Клянусь в этом и присягаю.

Точеная ладонь осторожно соскользнула с бычьего лба.

Алькандра не мигая смотрела в зрачки наставницы.

— Понимаешь, — раздался негромкий голос, — надлежит охранить и уберечь всеобщее благо. А посему следует нарушить и попрать суровый, незыблемый закон...


* * *


Сообразительная и отнюдь не застенчивая Ифтима недолго думая задала здравый вопрос:

— А вы убеждены в успехе?

— С твоей помощью — да.

— Стало быть, — засмеялась Ифтима, — пойдемте. Представите меня Арсиное в новом качестве. Кстати, Элеана...

— А?

— Откровенность за откровенность. Не могу изобразить особого огорчения.

— Тем лучше, — сказала верховная жрица. — Просто великолепно.

— Порядок действий обсудим и затвердим чуть погодя, — вставила Алькандра. — Чтобы гладко, без сучка и задоринки.

— Как по маслу, — поддержала Ифтима.

— В буквальном смысле, — улыбнулась Элеана.


* * *


— Твое требование, госпожа, единогласно признано мудрым, законным и справедливым.

Еще накануне Арсиноя завизжала бы от восторга и запрыгала бы по тронному залу, но кидонской царице приличествовало хранить спокойствие. Девочка лишь просияла и поглубже устроилась на большом каменном троне, выстланном шкурами барсов и ливийских львов.

Элеана почтительно склонилась и выпрямилась.

— Как ты здраво подметила, каждый настоящий царь...

Умело ввернутое слово «настоящий» вызвало мысленное одобрение у стоявших поодаль Ифтимы и Алькандры.

— ...имеет незапамятный обычай доверяться опытным и просвещенным советникам.

— Правильно, — звонко сказала девочка. — Если бы Эгиалея с Аркесием тебя послушались, я не скоро взошла бы на престол. Советники требуются в любой затее. Продолжай.

«Умна, — отметила Элеана. — И своенравна. Тем паче нужна тщательная забота о ее чувственном здоровье...»

— Ты сама упомянула, госпожа, о прискорбном случае, с которого я намеревалась начинать речь и коего не дерзала касаться.

— Говори спокойно, — велела Арсиноя, болтая не достигавшими гранитного пола ногами.

— Печальное исчезновение венценосной четы, государыня, естественно и неизбежно восставило над островом Крит правомочных преемников: тебя и царственного Идоменея. Все убеждены, что, невзирая на юные лета, вы будете править с неизменным успехом и громкой славой. Однако поначалу многие вещи могут показаться недостаточно понятными, ибо знакомство с ними обыкновенно откладывалось на чуть более зрелые годы обоих наследников.

Элеана быстро перевела дух и продолжила:

— К примеру — простейшему примеру, — ты покуда не сумеешь самостоятельно расчислить налоги, взимаемые с пахарей и рыболовов.

— Это скучно, — бросила девочка.

— Это необходимо, — улыбнулась Элеана. — Хорошо, скажем иначе. Заказывая новое украшение, ты доверишься опыту дворцового ювелира, золотых дел мастера?

— Конечно. Ренк лучше всех знает, как отчеканить кольцо и подобрать нужные камни.

— Видишь? Существуют области, где любой, даже величайший властелин признает себя несведущим, неспособным судить безошибочно, и просит совета у надежного, доверенного лица.

Юная царица серьезно кивнула.

— Первые шаги в супружестве, госпожа, далеко не всегда легки и просты. Сплошь и рядом они чреваты нежданными, непредвиденными огорчениями. Дабы во браке ты вкусила только мед и благополучно избегла желчи, ходатайствую о том, чтобы наставница Ифтима возвысилась до сана советницы по усладам.

— Но я и так знаю, что делать, — выпалила Арсиноя.

Элеана и Алькандра героически подавили смех. Ифтима не выдержала и закашлялась.

— Видишь ли, — пояснила Элеана, — царь Идоменей хорошо дерется копьем и клинком, верно?

— Да!

— И все-таки, полтора месяца назад, упражняясь на мечах, он потерпел поражение от Рефия.

— Рефий двумя годами старше, и набрался разных секретных приемов, — не без обиды в голосе возразила Арсиноя.

— Именно, дитя мое!

Элеана чуть не прикусила язык, обронив уже недозволенное этикетом обращение. Однако девочка пропустила это мимо ушей.

— Познакомься будущий государь с этими хитроумными ударами заранее, одержал бы заслуженную победу. Согласна?

— Да...

— А ты, госпожа, обладая чутким слухом и гибкими пальцами, с детства подбирала на кифаре несложные напевы. Но лишь руководство испытанного кифареда позволило заиграть по-настоящему.

— Правильно, — признала Арсиноя, забираясь в глубь царского трона с ногами.

— Женское тело, госпожа, во многом подобно кифаре. Только исполняют на нем восхитительные мелодии наслаждения.

Арсиноя устроилась поудобнее и подперла щеку ладонью.

— Ты выучилась касаться струны-другой...

Девочка округлила глаза. Пунцовая краска медленно покрыла ее лицо.

— В этом нет ничего зазорного, — поспешила успокоить Элеана. — Однако разница меж неумелым треньканьем и согласными созвучиями, сливающимися в музыку, очевидна. Что более ласкает слух?

— Мелодия...

— Вот и пускай Ифтима-советница поможет тебе быстро и споро овладеть супружескими навыками в совершенстве. Ты познаешь тайны собственной плоти, а Идоменей выучится играть ею с надлежащей сноровкой.

— А у царя будет советник? — полюбопытствовала Арсиноя.

— Конечно, — солгала верховная жрица, но солгала не более чем наполовину. Ибо покуда вершилась и длилась подготовительная беседа с новобрачной, тринадцатилетний царь получал в купальне должный урок от разнежившейся придворной дамы. Нельзя же было приступать к любовному поединку, ни разу не испробовав копье!

— Согласна, — молвила Арсиноя. — Ифтима, подойди!

Молодая женщина приблизилась к престолу упругим шагом, раскачивая пышные бедра.

Поклонилась.

Улыбнулась.

— Теперь ты — моя советница! — объявила Арсиноя, подалась вперед, обняла прелестную аристократку за шею и звонко чмокнула прямо в губы.

— Благодарю, госпожа, — задорно сказала Ифтима.

— Засим, — вмешалась Элеана, — разреши нам удалиться, дабы совершить омовение и обустроить спальню. До заката осталось четыре часа, государыня.

Арсиноя лукаво заглянула Ифтиме в глаза и что-то шепнула. Придворная закивала и ответила столь же тихо.

Царица прыснула заливистым смехом.


* * *


Остров ликовал.

Во дворце полагалось пировать и веселиться лишь наутро после свадьбы — вполне разумный и весьма изящный обычай, но прочие критяне — виноградари, пастухи, мореходы, ремесленники, аристократы, обитатели деревянных лачуг и обладатели беломраморных вилл — праздновали напропалую.

Гудела великолепная Кидония, жужжали более скромные Фест и Кносс; мелкие города и поселки, рассыпанные по всему Криту, суетились и радовались.

Жители Кефтиу любили и со вкусом отмечали дни летнего и зимнего солнцестояния, посева и урожая, раздавленной грозди и молодого вина[96].

Усердно чтили частые Аписовы торжества. Охотно присоединялись к осевшим на острове ахеянам, дорийцам и пеласгам, которые то и дело воздавали почести своим языческим богам.

Также не упускали случая вместе с приезжими египтянами пропеть хвалебный гимн Амону, Тоту или Озирису, хотя чудовищная та-кеметская привычка наполнять чаши не соком виноградных лоз, а горьким ячменным пойлом вызывала искреннее и всеобщее недоумение.

Праздновать на острове любили и умели.

Но бракосочетание повелителей, да еще вкупе с восшествием на престол... О, это был особый, редкостный, из ряда вон выходящий повод!

Неисчислимые толпы слонялись по улицам, копились на площадях. Рябили и пестрели разноцветные, тщательно выстиранные ради светлого дня, отглаженные горячими булыжниками одежды. Каждую дверь держали нараспашку, близ каждого порога встречного и поперечного поджидали пузатые глиняные амфоры. Винные мехи блуждали по рукам, и нестройный довольный гомон час от часу креп и возрастал.

Там и сям сновали бродячие торговцы, чьи лотки наполнялись и пустели почти мгновенно. Ветер, дувший с моря, полоскал и трепал вывешенные в оконных проемах ленты, Закатывавшееся июньское солнце изукрасило небосклон пунцовыми, лимонными, зелеными и темно-синими красками.

На сотни ладов свистели флейты, выточенные из овечьих костей, бряцали тимпаны, звякаликимвалы, кое-где слышались проворные переборы кифар. Плясуны выкидывали немыслимые коленца, время от времени подкрепляясь добрым глотком.

Выпускаемые на волю птицы целыми стаями взмывали к вечерним облакам и кружили над городом, разминая ослабевшие в заточении крылья.

Тридцатилетний мастер Эпей, приплывший из далекой, полупустынной Аттики месяцев за восемь до этой удалой, безудержной гульбы, подыскал себе относительно тихое местечко и уселся прямо на прогретую землю, прислонившись плечами и затылком к шершавой стене одноэтажного дома.

Пористый, колкий песчаник впился в кожу даже сквозь толстую ткань и густые волосы. Но умелец обретался под умеренным хмельком, а посему не уделял особого внимания столь малозначащему неудобству.

Все работы в Кидонском дворце прервались на двое суток, и Эпей, трудившийся от зари до зари над усовершенствованием хитроумного фонтана, рассудил за благо дозволить себе полный и совершенный отдых. Он испросил разрешения у начальника стражи и отправился побродить по городу, а заодно проведать какой-нибудь уютный кабачок.

С надеждой на уют и покой пришлось распроститься довольно быстро. Повсюду грудились и горланили подгулявшие кидоны, подвыпившие греки, набравшиеся египтяне и нагрузившиеся этруски.

Эпей немедленно последовал их заманчивому, если не похвальному, примеру и за день опрокинул не менее дюжины объемистых кубков. Слонялся, дивился, оживленно судачил со случайными знакомцами, неторопливо шагал дальше. Целовал задорных, покладистых женщин, одна из которых даже пригласила заглянуть в тесную, однако весьма опрятную каморку.

В голове звенело, чего уже нельзя было сказать про кошелек.

Ночевать посреди незнакомой улицы Эпею отнюдь не улыбалось. Чтобы расположиться на постой у содержателя портовой харчевни, следовало придержать хоть несколько монет, а именно этого Эпей и не сделал. Являться же в изготовившийся к брачной церемонии дворец навеселе выглядело и невежливым и неразумным — и без того смотрят свысока, считают эллинским варваром...

Вот гарпии побери!

После долгого раздумья мастер осторожно встал и нетвердо поплелся к южной окраине. За нею, примерно в получасе ходьбы, начинались предгорья. А там, Эпей подметил уже давно, раскинулась обширная вековая роща.

— Выспимся на травке, подымемся бодрыми, — сообщил он самому себе, стукнувшись вовремя вытянутой ладонью о некстати подвернувшуюся стену — Лето в разгаре, теплынь до утра, даже роса не выпадает! Скоро доберемся, дружище! Ну-ка, щиты сомкнуть, копья склонить, боевым шагом — раз-два, раз-два...

Огибая галдящих гуляк, пошатываясь и выписывая неширокий зигзаг, умелец направлялся в избранную сторону.


* * *


Если томная придворная дама вкушала долгую, нежданно-негаданно затянувшуюся передышку, развлекая бывшего отрока, а ныне мужа Идоменея, игривой беседой, Ифтиме приходилось трудиться не покладая рук и не смыкая уст.

Элеане оставалось наблюдать и вскидывать брови.

Алькандре же выпало неслышно сновать из купальни в опочивальню, из опочивальни в купальню, дабы Идоменеева любовница расстаралась не рано и не поздно, а как раз вовремя. Венценосные супруги, не сговариваясь, перепутали изначально согласованный порядок действий.

Идоменею, неопытному, а следовательно, торопливому и небрежному подростку, надлежало, по замыслу Элеаны, пронзить сестру лишь когда она окажется полностью готова к соитию, приведена в необходимое исступление. Если наметанный жреческий взор не убедится, что Арсиноя всецело и совершенно ублажилась — на это Элеана почти не рассчитывала, — мальчика быстро и доброжелательно выпроводят, а Ифтима восполнит упущенное...

Само собою, о противозаконном прологе вековечной драмы должны были ведать исключительно главные действующие лица (Ифтима и Арсиноя) да участницы хора, вернее, дуэта — (Элеана и Алькандра). Внимание Элеаны, проворство Алькандры, сноровка придворной, казалось, обеспечивали успех.

Увидев Арсиною на грани чувственной лихорадки, Элеана подает условный знак. Алькандра опрометью спешит по коридору, стучится в дверь. Вельможная красотка скоро и споро приводит царя в полную боевую готовность, передает Алькандре. Та со всевозможной прытью доставляет разгоряченной жене жаждущего мужа. Дальнейшее уже известно.

Так рассчитала верховная жрица.

Но получилось несколько иначе.

Придворная нимфа, разумеется, не подозревала истины. Ей просто велели просветить государя по женской части, потом часа на три завязать занимательный разговор и спокойно ждать урочного стука.

Только Идоменей оказался учеником способным.

И ретивым.

Сберегая царские силы, мудрая Элеана предупредила даму: повторное сношение возбраняется начисто. Новоиспеченный повелитель, однако, рассудил по-своему.

Забава пришлась Идоменею по вкусу. И через краткое время владыка опять воспарил духом и воспрял телом.

Добросовестная прелестница мягко, но решительно предложила смирить похвальный пыл и расточить его на брачной постели.

Дама, конечно же, не знала, что мальчик почти не уступает силой пятнадцатилетнему юноше и владеет основными приемами борьбы.

Услыхавшая подозрительные звуки Алькандра метнулась в купальню и поспела к победоносной развязке. Дама стояла на коленях посреди просторного ложа, прижимаясь к покрывалу раскрасневшимся лицом. Заломив женщине руки за спину, Идоменей самостоятельно и чисто случайно постиг Аписову позу, а теперь вершил весьма глубокое впрыскивание.

— Ну и ну! — брякнула потрясенная Алькандра.

Государь повернул голову, нахмурился, помедлил.

Наконец, удовлетворясь полностью, выдернул блистающий влагой жезл, отпустил добычу, отстранился.

Дама со стоном рухнула на живот.

— Ведь просили же, — процедила жрица. — Просили, Аспазия!

— Растолкуй это господину, — всхлипнула дама, — Господин вырастет богатырем...

— В качестве младшей советницы, — отчеканила Алькандра, созерцая Идоменея с немалым любопытством, — наставляю и требую: отдыхать. Беседовать. Подкрепляться. И никаких новых глупостей! Аспазия, сию минуту оденься.

Приблизившись к повелителю, она укоризненно шепнула:

— Позор и стыд! Жене-то хоть капельку оставь.

Идоменей самодовольно явил тридцать два превосходных зуба.

— Наведывайся туда каждые пять минут, — распорядалась Элеана. — Или в решительный миг застигнешь царя свежевыжатым.

На иной лад Арсиноя причинила те же хлопоты.

Ифтима возлегла рядом с юной царицей, бережно сжала ее в объятиях и преподала искусство целоваться в уста. Нимало не смущенная Арсиноя льнула ко взрослой подруге, изрядно радуя стоявшую поблизости Элеану столь примерным поведением.

Как выяснилось чуть погодя, избыточно примерным.

Ифтима шаловливо чмокнула точеный девичий носик, немного соскользнула и завладела незрелыми, но довольно крупными сосками. Поглаживая и лаская, заставила обе розовые ягоды набухнуть. Поочередно потрогала кончиком языка.

Арсиноя вздрогнула, взвизгнула, выгнулась, крепко сжала пухлые ляжки, затрепетала с головы до ног. Отпрянув и обернувшись к Элеане, пораженная молодая аристократка увидела: верховная жрица тоже изумлена.

И недаром.

Ибо Арсиноя нырнула в наслаждение неоправданно рано и неожиданно глубоко.

А всплывать медлила.

Ифтиме оставалось лишь вернуться к Начатому и всячески ласкать бьющуюся и вьющуюся на постели девочку. Мало-помалу повелительница кидонов успокоилась, утихла, подняла веки.

Сладко потянулась и наградила Ифтиму очаровательной улыбкой.

— Теперь надо выждать, — со вздохом промолвила Элеана по-египетски, — и браться за нее сызнова. По крайности, первую горячку ты уже сняла. Но какова девка!

Дверь бесшумно повернулась на бронзовых петлях. Услыхав египетскую скороговорку Элеаны, Алькандра округлила глаза.

— Не беда, повременим, — сказала она.

Лежавшая в обнимку с Арсиноей Ифтима нежно ворковала и гладила воспитанницу по волосам. Когда воды в клепсидре убавилось на полпальца, Элеана распорядилась продолжать.

Учитывая неудержимую страстность Арсинои, хитрая Ифтима велела ей широко раздвинуть ноги, улеглась на девочку по-мужски, наградила единственным — правда весьма продолжительным — поцелуем и застыла, дабы возбуждение приливало понемногу, постепенно и само собой. Алькандра обменялась взглядами с Элеаной и приготовилась бежать в купальню.

Однако венценосная бесстыдница, будто разгадав коварную уловку Ифтимы, крепко обняла ее за шею, охватила осиную талию придворной поднятыми ногами, потерлась о прижатый к чуть выпуклому, еще безволосому лону живот и через минуту опять закричала от восторга.

— Присматривай за Идоменеем, — устало шепнула Элеана.

Алькандра умчалась.

Элеане чудилось, будто она спит и видит скверный сон. Творилось нечто несусветное. На собственный страх и риск Ифтима вновь атаковала государыню безо всякой передышки. В этот раз молодая советница уже не церемонилась и укрощала девчонку, точно взрослую.

— Пускай хоть немного поостынет! — почти невнятно бросила Ифтима.

Именно так и вышло.

Арсиноя поостыла, но только самую малость.

Промежутки между сладострастными вскриками постепенно увеличивались, однако же не настолько, чтобы запыхавшаяся Алькандра успела отнести весточку Аспазии, доставить повелителя в опочивальню и предоставить ему свободу супружеских действий.

Элеана пребывала в смятении.

Младшая жрица, белая как мел, обреталась в ужасе.

Она бегала по коридору, едва не падая с ног, исполняла порученное дело наилучшим возможным образом — и все-таки неугомонный лавагет[97] исхитрился вновь обуздать Аспазию, пригрозив узким бронзовым клинком, с которым не расставался даже укладываясь почивать. Об этом Алькандра предусмотрительно промолчала, но тревога буквально снедала ее.

Девочка разметалась, распахнула ноги и полностью отдалась на волю Ифтимы, чьи уста и руки трудились без устали.

Внезапно Элеана почуяла неуловимую перемену. Что-то почти неосязаемое нарушилось в окружающей обстановке. Что-то исчезло. Вслушавшись, оглянувшись, верховная жрица поняла.

Перестала звякать клепсидра.

Верхний сосуд опустел начисто.

Элеана машинально приблизилась к малахитовому столику, осторожно подняла увесистые водяные часы, перевернула. Равномерная капель посыпалась вновь:

— Динь... Динь... Динь...

На мгновение сжав кудрявую голову Ифтимы ляжками, Арсиноя приподнялась, уперлась в покрывало маленьким локтем и мягко отстранила женщину. Уселась в позе та-кеметских писцов, раздвинув колени, скрестив ступни у самих ягодиц. Слегка откинулась, оперлась на выпрямленные руки.

— Пока довольно, Ифти... Эй, послушайте, что с вами такое?

Царица полюбопытствовала не без причины.

Обе женщины приоткрыли рты и замерли.

Арсиноя обращалась к ним по-египетски. Бегло и с довольно чистым произношением.

Ифтима сглотнула.

Элеана похолодела.

Ибо два часа назад, возведя обнаженную девочку на ложе, они совершенно спокойно учинили в ее присутствии последний беглый совет. И, разумеется, говорили безо всяких обиняков и околичностей.

— Ты знаешь язык роме? — бесцветным голосом вопросила верховная жрица.

— Ну, конечно!

— Откуда?! — произнесла Элеана, чувствуя, как противно слабеют и подгибаются ноги.

— Флейтистка Нофрет... — выдавила ошарашенная Ифтима.

Арсиноя весело расхохоталась:

— Хитрюги эдакие! Вы же всегда говорите на египетском при детях и слугах, чтобы никто не понял, чего им не положено. А Нофи со мной дружила, вот и научила потихоньку... Это был наш большой-большой секрет!

Кемтское просторечие служило, разумеется, едва ли не вторым языком острова, где постоянно сновали купцы и корабельщики, приплывшие из Черной Земли. Однако народный диалект, во-первых, разительно отличался от правильного, «фараоновского» языка, а во-вторых, использовался лишь незнатными горожанами да моряками. Во дворце, обитателям коего не предвиделось нужды якшаться со всякой сволочью, наставляли только правильной, изысканной речи, употребляемой вельможными послами, писцами, врачевателями.

И только начиная с пятнадцати лет, ибо несозревшие умы, предназначенные распоряжаться народными судьбами, надлежало всячески оберегать от соприкосновения с культурой, процветавшей в буквальном смысле на человеческих костях.

— Она владела чистым роме? — недоверчиво подняла брови Элеана.

— Выросла при дворе гелиопольского номарха, — с горечью обронила Ифтима. — Какая же я дура...

— Не смею спорить, — сухо сказала жрица.

Карать Нофрет было бы несправедливо, и уже не представлялось возможным: неделю назад искусница, затосковавшая по родине и потрясенная судьбой царской четы, покинула Крит.

Впорхнула Алькандра. Недоуменно и выжидающе остановилась посреди спальни.

Арсиноя с любопытством созерцала всеобщее замешательство.

— Да вы не бойтесь, — молвила девочка, встряхивая кудрями и улыбаясь. — Мне ужасно понравилось... Позовите Идоменея. Только потом непременно выдворите, как собирались, а Ифти пускай остается...


* * *


Мастер Эпей пробудился во мраке ночи. Отнюдь не от холода — лето и впрямь стояло исключительно теплое, — а от изрядной жажды и премерзкой сухости во рту.

Приподнялся на локте.

Повертел головою.

Припомнил, куда и почему забрел.

Сознание работало вполне отчетливо, тело повиновалось беспрекословно, хотя остаткам Дионисовых даров еще предстояло некоторое время кружить и гудеть по каждой жилке. Эпей зажмурился, крепко растер лоб тыльной стороной левой кисти, вновь открыл глаза.

Он лежал в непроницаемо темной сени векового дуба, устроившись меж толстых длинных корней, тянувшихся далеко в стороны. По-летнему желтая, большая луна обливала окрестную рощу медовым сиянием.

Деревья росли столь редко, что мачтовые алеппские сосны, чьи мохнатые лапы напрочь отбирают у почвы солнце, близ которых не растет даже неприхотливая трава, не говоря уж о нежных побегах лиственных пород, мирно перемежались с вечнозелеными дубами.

Стояло безветрие, царила тишина.

Снедаемый неодолимым желанием уснуть, Эпей доплелся до вожделенного убежища уже во мраке и тотчас угнездился близ огромного ствола, не слишком-то заботясь о дальнейшем. Как выяснилось, надлежало чуток помедлить по дороге и хотя бы впрок напиться воды, ибо ни бурдюка, ни завалящей фляжки у мастера не было.

Эпей облизнул запекшиеся губы, сел и начал думать вслух.

— Кажется, мы сваляли немалого дурака, дружище. Забрели гарпиям на закорки да шлепнулись, аки скоты зарезанные. Ни родничка, ни ручейка загодя не присмотрели. А теперь ищи-рыскай... Селена[98], правда, на подмогу вышла, все легче. Давай-ка рассудим толком и не торопясь. Эдакий лесок не от великой засухи вымахал. И не где-нибудь вымахал, а у самой что ни есть горной подошвы, правильно? Значит, если не речушка, то струйка сколь угодно паршивенькая иметься должна. Только вот он, вопрос окаянный: где? Не журчит, не булькает... Ладно, сейчас на розыски отправимся, помоги нам Артемида-охотница...

Резко вскочив, Эпей ощутил немедленное головокружение. В глазах потемнело.

— Н-да, приятель... С Бромием[99] дружи, да ухо востро держи. Чем они, подлые, винишко разбавляют? Не иначе, зельем каким поганым... Для пущей крепости, сатир их аркадский забодай! Эх, водички бы хлебнуть...

Не в силах немедленно исполнить это желание, Эпей занялся делом прямо противоположного свойства, и в лесу действительно раздалось журчание — однако недолгое. Любопытно заметить: вокруг не было ни души, а мастер по привычке приблизился к дереву, обратился лицом к стволу.

Старый дуб, оскорбленный подобной неблагодарностью, обронил прямо на макушку Эпея увесистый желудь.

Умелец выругался.

На родине, в далекой Аттике, среди отрогов благоухающей медоносными цветами Гиметты, Эпей рисковал бы получить в голову камень из разбойничьей пращи. Или проснуться с весьма небрежно перерезанным горлом. Или достаться на поздний ужин либо ранний завтрак стае волков. Мог не понравиться вепрю-одинцу или, напротив, чрезмерно полюбиться ядовитой змее.

Но здесь, на густонаселенном южном острове, разбойников истребили подчистую, а самым крупным и опасным хищником был хорек. Змеи отчего-то пресмыкались в областях, обитаемых преимущественно эгеокретами[100], а близ Кидонии водиться не желали. Мастеру не грозило ничто.

Однако внезапный щелчок по темени, да еще полученный в самую неподходящую минуту, кого угодно заставит подскочить и выругаться. Эпей не представлял исключения.

— Наверно, дриада[101] рассердилась, — промолвил он, успокоившись. — Ну, прости, пожалуйста, я тебя не хотел обидеть. Ухожу, ухожу, спасибо за приют...

Еле слышно мурлыча веселую моряцкую песенку, Эпей выступил на озаренную лунным светом поляну и начал неспешно пересекать ее.

Следовало отыскать ручей, утолить жажду и додрематъ до рассвета.


* * *


Элеана собственноручно подала Ифтиме небольшой серебряный сосуд. Советница омочила палец в заранее прокипяченном оливковом масле, умастила девичьи губки, не умевшие произнести ни слова ни по-критски, ни по-египетски.

Опрокинула царицу навзничь, сунула ей под ягодицы подушку.

Порхнула прочь, укрылась в небольшой нише, прошуршала занавеской.

Предшествуемый Алькандрой, в опочивальню вступил Идоменей.

После роскошной, пышной Аспазии сестра не произвела на венценосца особого впечатления. Царь довольно скептически обозрел предлагаемые, на сладкое прелести, слегка заметно пожал плечами, весьма заметно поник уже взятым наизготовку дротом.

Алькандра бросилась к Идоменею, преклонила колени, пустила в дело уста. Через несколько мгновений государь опять исполнился боевого духа, и был поспешно препровожден до назначенных рубежей.

Схватка состоялась долгая, беспощадная, умеренно кровопролитная и отменно славная. Укушенный в плечо и слегка поцарапанный лавагет оценил, тем не менее, стратегические преимущества узкой теснины перед просторным урочищем и сражался вовсю. А удрученная первоначальным вторжением Арсиноя вскоре уступила, сдалась и приветствовала неприятельскую победу исступленными кликами.

Брачная церемония завершилась к обоюдной радости юных супругов.

— Любовь да согласие отныне и впредь! — торжественно провозгласила верховная жрица. — Вам на счастье, острову на благо.

Почтительнейшим образом Идоменея отправили спать.

Ифтима выскользнула наружу.

— Сейчас, моя телочка, я тобою займусь, выкупаю, натру благовониями, уложу, — проворковала она, садясь на краешек ложа и украдкой удостоверяясь в сохранности царицы.

— И сама останешься до утра, — объявила Арсиноя.

Элеана и Алькандра переглянулись.

Великая жрица осторожно и кратко откашлялась.

— Мы удостоверились, — произнесла она вкрадчиво, — что великая одаренность не испытывает нужды в лишних наставлениях. Теперь ты взрослая, о госпожа. Ифтима уже совершила необходимое, и впредь ограничится советами словесными. Так должно, повелительница.

— Получается, — протянула Арсиноя, — Ифти больше не возляжет со мной?

— Нет, — решительно молвила Элеана — Дальнейшей нужды в этом не вижу.

— А я вижу!

— Послушай, — вмешалась Алькандра. — Мы явили особую заботу о твоей первой ночи, которая, благодарение Апису, удалась полностью. Но как дитя не питается материнским молоком бесконечно, так и ты не станешь, госпожа, требовать от Ифтимы продолжения, ибо Элеана изрекла справедливо: теперь ты — взрослая.

— Правильно, — сказала Арсиноя.

— А посему яви соответствующую рассудительность и внемли старшим. Утешаться надлежит в объятиях мужа.

— Конечно. И в них тоже.

— Только в них, — подчеркнула верховная жрица. — Это понятно, государыня?

Арсиноя молчала.

— Это понятно? — повторила Элеана с легкой расстановкой.

— Да...

— В качестве опекунши я воспрещаю, возбраняю и заказываю тебе вожделеть к Ифтиме. Она честно исполнила свой долг, и требовать большего — жестоко.

Аристократка мысленно расхохоталась. Алькандра с интересом ждала, что ответит юная критская царица.

И дождалась.

— Если ты прекратишь докучать, Элеана, — сказала девочка, — я, так и быть, явлю соответствующую рассудительность. И позабуду о предерзостном и вопиющем надругательстве над последним из трех основных законов.

Женщины остолбенели.

— Равно как и над неопытной, ничего не подозревавшей повелительницей, — прибавила Арсиноя.

И чарующе улыбнулась.

Глава третья. Эпей

Кирн, благородный везде сохраняет присутствие духа,
Плохо ль ему, хорошо ль — держится стойко всегда.
Феогнид. Перевод С. Апта
Воду эллинский умелец обнаружил не скоро, и самым неожиданным образом.

Он мерил величественную рощу торопливыми шагами вдоль и Поперек, однако ни родников, ни потоков не было и в помине.

Темные древесные громады безмолвствовали. Желтые лунные лучи падали наискосок. Длинными полосами, бесформенными пятнами лежали по светлым прогалинам густые тени.

В безоблачной небесной глубине мерцали мохнатые звезды.

Давно уснули затаившиеся в листве и хвое птицы и трескучие цикады попрятались меж густых трав. Шорох собственных шагов казался Эпею оглушительным, безмолвие начинало угнетать.

Мастер был не особенно привержен суевериям, однако древняя роща, раскинувшаяся далеко от городских окраин, под исполинской Левкой, чья громада закрывала почти весь южный небосклон, поневоле заставляла вспоминать об эмпузах и ламиях[102], думать о страшных блуждающих огнях.

Сколько мрачных легенд переслушал он в детстве, пристроившись близ вечернего очага, рядом с няней и сестрами, которые споро и сноровисто пряли овечье руно или кудель!

Осенние вечера в поречье извилистого Илисса тянулись долго. Унылый ветер ныл и подвывал за прочными каменными стенами, гнал тучи почти над самой землей, пластал и клубил их по склонам гор.

Деревья гнулись, махали мокрыми ветвями. Несметные мириады почернелых от непогоды листьев кружились, метались, уносились прочь, а безжалостное Бореево дыхание[103] все крепло.

Плохо путнику, застигнутому ненастьем в дороге! Ни укрыться, ни обогреться по-настоящему — только если повезет сыскать укромное местечко, выкресать огонь да костерок развести.

А в доме — тихо, тепло, уютно. Трещат и посвистывают сосновые поленья. Крутятся веретена, тянутся нити, льется неспешный рассказ нянюшки, родившейся на севере, в угрюмом Эпире.

— Псы Гекаты, разящей издалека[104], мчатся на промысел, когда луна обновляется. Не доведи Зевес наткнуться на черную свору в полночь, борони волоокая Гера привлечь их огненные взоры! И медноногая эмпуза рыщет по буеракам, алчет людской кровушки... Ох, чур нас, девочки, чур!

Сестры пугливо поглядывали на узкие, затянутые в два слоя — изнутри и снаружи — рыбьим, пузырем или заделанные пластинками слюды окна. Ежились, начинали прясть еще усерднее, отгоняя привычной, обыденной работой страшные видения, возникающие перед мысленным взором после речей старой Лисианассы.

Там, дома, у жарко гудевшего пламени, среди родных и надежных стен, Эпей втихомолку посмеивался над бабскими россказнями. А сейчас, будучи на двадцать с лишним лет старше, изрядно поскитавшись и немало повидав, неожиданно заметил, что все время вертит головой и убыстряет шаг.

Думая при этом не об одной лишь воде...

Мастер осерчал на себя самого.

— А ну, постой, приятель! Ума рехнулся? Гарпии зеленые мерещатся? Хорош, голубчик... Тьфу на тебя!

Плевок не получился. Чересчур пересохло во рту.

Далеко впереди, меж двумя необъятными дубовыми стволами, блеснуло белесое пятнышко.

Эпей прищурился.

С намеренной неторопливостью миновал кряжистые деревья.

И, прошагав не свыше полуплетра, услыхал слабый, однако несомненный плеск.

Сложенное из беломраморных плит кольцо возвышалось над землею на добрый локоть, а в поперечнике имело не менее трех. В нескольких пядях[105] от верхней кромки еле заметно вздрагивала водная гладь.

Не веря глазам, Эпей осторожно зачерпнул пригоршню ледяной влаги, сложил губы трубочкой, с шумом втянул глоток...

Вода!

Свежая, проточная, чистейшая!

Чересчур широкий для колодца, слишком узкий и затерянный для бассейна, водоем питался подземными ключами. Где-то в глубине притаились отверстия, сквозь которые денно и нощно поступала и вытекала кристально прозрачная, просочившаяся через пласты известняка и песчаника влага.

Упершись ладонями в закраину, Эпей перегнулся, приник устами к холодной поверхности и начал неудержимо, безостановочно, подобно запаленной лошади, пить. Он почувствовал, как устремляется по горлу, низвергается по пищеводу и волной растекается в желудке животворная жидкость.

Захлебнулся, задохнулся, откашлялся.

Опять прильнул. На мгновение погрузил все лицо. Помотал головою. Сделал еще два-три глотка и лишь тогда сумел оторваться.

— Фуу-у-у!.. — сказал мастер, машинально вытирая губы. — Слава Зевесу и хвала охотнице Артемиде! Не оставили на произвол судьбы.

Эпей уселся наземь, подогнув левую ногу и водрузив подбородок на колено правой. Охватил голень переплетенными пальцами. Уставился на удивительный водоем рассеянно и блаженно.

Худощавый, отнюдь не широкий в кости, мастер не показался бы силачом даже ныне, а в эпоху литых гоплитов и неутомимых атлетов выглядел откровенно хрупким. Спартанцы без колебания вышвырнули бы новорожденного Эпея умирать на тайгетском склоне, именовавшемся Апофетами, — кладбищем никчемных младенцев.

Но аттические нравы отвергали варварство, и мальчику дозволили невозбранно жить и расти.

Заведомо негодный пехотинец, Эпей не служил даже в местном ополчении, потому что брать его колесничим не желал ни единый аристократ, а лучники и пращники, орудуя в строю, должны быть отличными бегунами. Беготню Эпей ненавидел.

Если бы не разнообразные ремесла, в коих он поднаторел сызмальства, и не изрядная способность слагать стихи, за которую соплеменники прощали многое, жизнь умельца протекала бы и вовсе несладко. Мастер издавна привык выслушивать насмешки, добродушные и злые; терпеть попреки, огрызаться на чересчур усердных задир.

Он и на Крит попал-то, удирая от кровной мести, после того как ловким ударом жерди проломил голову наглецу Клеобулу.

Правда, пострадавший выжил и, похоже, намеревался выздороветь, но Эпей, жалкий трус и несносный умник, сидел дома, скрипел стамеской, стучал молотком да струнами тренькал, покуда всеобщий любимец и герой Клеобул сокрушал фракийские черепа и вершил эпические подвиги. И ежели славный воин положил на Эпееву девку орлиный глаз, этой дурочке радоваться следовало, а не вопли подымать...

Мнение сие было почти всеобщим.

Предчувствуя скорый и неотвратимый самосуд, мастер проворно собрал дорожный мешок, пожелал доброго здравия домашним, едва ли не радостно принявшим известие о его отъезде, и задал тягу.

В добропорядочной, маленькой Алопеке стало меньше одним самовлюбленным ничтожеством.

А на изобильном людьми острове Крит объявился новый искусник — столь незаурядный и хитроумный, что через два месяца слух о нем достиг царя Аркесия, а еще неделю спустя Эпей с удовольствием обосновался в Кидонском дворце, получив хорошее жалованье, прекрасную комнату и великолепный чин государева умельца.

Фигуру он являл довольно-таки необычную. Ровно в маховую сажень ростом, угловатый, нескладный, Эпей неизменно таскал короткую кожаную тунику, внушительно круглившуюся по краям плеч и придававшую своему обладателю сходство с отощавшим иберийским пиратом. Говорю иберийским, ибо волосы мастера, против Обычая коротко стриженные, были необычайно светлы для уроженца Эллады. От запястий до локтей тянулись шнурованные наручи — тоже кожаные, а от лодыжек до коленей — поножи.

Этот неимоверный по тогдашним понятиям костюм Эпей изобрел самолично и, в назидательный пример остальным ремесленникам, обходившимся, в лучшем случае, фартуками, обезопасил себя от нечаянных порезов, ушибов и ссадин.

По крайней мере, так он объяснял, отвечая любопытным.

Его поругивали за сплошь и рядом хмельную голову, но все прощали за безотказно золотые руки.

Да и песни к вечерним трапезам Эпей сочинял исправно.

Уже полгода жил он во дворце, чередуя труды с досугами, запойное пьянство с болезненными припадками трезвости, ломаную критскую речь с безукоризненным аттическим говором. И не стремился к иному.


* * *


Грозное фырканье грянуло прямо за спиной.

От немедленного разрыва сердца Эпея спасла только булькавшая в желудке влага.

Вода успела растворить винный осадок, начала разносить по телу своеобразное повторное опьянение, и тем притупила испуг. Сызнова разомлевший мастер не рухнул замертво, а просто взвился в воздух.

Покатился по траве.

Вскочил на ноги.

Локтях в шести от водоема стоял исполинский белоснежный бык. Чуть выгнутые, на манер маджайских[106] бумерангов, рога венчали тяжелую голову, стремились кверху и блистали в лучах луны чистейшим червонным золотом.

Животное не шевелилось.

— Ох!.. — вымолвил Эпей и услышал дробный стук собственных зубов.

Бык фыркнул опять, однако не проявил ни малейшей враждебности.

Несколько минут человек и зверь стояли, разглядывая друг друга; один — лениво, другой — ошарашенно. Затем великан вздохнул, тронулся с места, склонил морду и начал пить — правда, куда спокойнее и тише, нежели Эпей.

Детская сказка о златорогом олене всплыла в памяти мастера.

— Ты что, волшебный? — осведомился Эпей дрогнувшим голосом.

Бык невозмутимо продолжал наполнять утробу ключевой влагой.

— Заколдованный?

Бык испустил ветры, да так, что потревожил дремавшую где-то в роще нимфу Эхо.

Царский умелец разом пришел в себя.

— Здоров же ты, приятель, афедроном громыхать! — сообщил он животному. — Чисто перун Зевесов.

Не удостоивая Эпея вниманием, зверь повернулся, отошел прочь от мраморной поилки и грузно улегся наземь.

— И все-таки не понимаю, — задумчиво пробормотал мастер. — Жаловать вашего брата здесь жалуют, но...

Эпей осекся и чуть не хлопнул по лбу перепачканной ладонью.

— А! Гарпии побери, запамятовал! Праздник ведь! Ну, теперь понятно...

Тихо прядая ушами, бык постепенно смыкал тяжелеющие веки.

— Слушай, рожки золоченые, — объявил грек, — до утра неблизко, хлебнуть еще захочется, и не раз. Посему я прилягу рядышком и прикорну, а ты буянить не вздумай. Ибо, можно сказать, мы с тобою, говядина, братскую чашу распили. Уяснил, бугай?

Мастер осмотрелся, облюбовал самый раскидистый и гостеприимный дуб, клонивший нижние ветви наподобие парфянского шатра.

Ступил в хранительную тень листвы.

Помедлил.

Улыбнулся.

Потянулся, хрустнув суставами.

Протяжно, беззвучно зевнул.

И замер, позабыв захлопнуть рот.

Примерно в плетре к северу возникла цепочка блуждающих огней.


* * *


— Гестия Дельфийская, — почти беззвучно выдохнул опомнившийся Эпей, — укрой, убереги, упаси!.. Паллада эгидоносная, оборони!.. Феб-стреловержец... Эрмий крылоногий!..[107]

Низкое, протяжное мычание раскатилось по роще, достигло горного склона, отразилось и вернулось несколько мгновений спустя гулким отголоском. Эллин, и без того не знавший, какому богу молиться, перепугался окончательно.

Встревоженный бык заворочался, встал, опять заревел, колебля и возмущая недвижный ночной воздух, пристально глядя в сторону, откуда близились таинственные светочи. Он ударил по земле тяжким копытом, грозно всхрапнул. Потряс огромной, точно прибрежный валун, головой.

Появление нечисти, вспомнил Эпей, неизменно повергает животных в ужас. Обезумевшие лошади несут возницу, козы и овцы стадами шарахаются с пастбища, собаки — даже боевые молоссы, вдвоем берущие калидонских вепрей, — поджимают хвосты и, скуля, приникают к хозяйским ногам либо земле.

А уж эдакая глыбища беспокоится...

Огни мерцали, покачивались, плавали во мраке, понемногу приближаясь.

Даже не вполне протрезвевший, даже полунаповал перепуганный приближавшимся страшилищем детства, нежданно обретшим явь, Эпей не растерялся до полной потери соображения, рассудка и долгими годами наработанного, устоявшегося, привычного умения противиться любому надвигавшемуся творению природы-матери, сколь бы грозным и тошнотворным это злобное и стремящееся уничтожить создание ни было.

Мастер поспешно и сноровисто призвал себя к порядку.

Быстро проверил потайные кармашки собственноручно скроенной, сшитой и обношенной туники.

Ощупал поножи.

Обследовал наручи.

Все обреталось на должных местах. Ничего не было утрачено, утеряно, обронено. Ни единая мелочь не покинула назначенного места в продолжение зыбкого и ненадежного марша, заведшего в эти странные, редколесные, кишащие колодцами да златорогими быками края.

Следовало окончательно привести себя в надлежащее чувство и проворно, с оглядкой, ускользать. Незримо, неслышно, аки поганый тать в непроглядной ночи.

Впрочем, рассудил Эпей, поганым татем казаться лучше, нежели высоко- и незабываемо благородным трупом.

Покойником.

Легендарным героем.

Теперь осторожно...

Теперь с оглядкой, приятель.

И с превеликой!..

Эпей медленно и осторожно встал на колени, выглянул из-за ствола еще раз. И вздохнул с невыразимым облегчением.

До его слуха долетели слабые, однако несомненно звуки веселой, праздничной хоростасии. Это могло значить что угодно, возвещать чье угодно приближение, однако блуждающие огоньки не имеют обычая сливаться в дружном, стройном, слаженном и уж, тем более, задорном пении.

Огоньки — исчадия Гекаты — существа мрачные, злобные, безмолвные.

Так учила насмешливого малыша старая Лисианасса.

Эпей облегченно вздохнул, еще разок огляделся.

В точности и наверняка определил, куда и как вытягиваются лесные тени, где пластаются по траве яркие пятна лунного света, какие стволы способны прикрыть, оказаться меж взглядами неведомых факелоносцев и ускользающим беглецом.

А беглецом становиться надлежало. Ни самомалейшего доверия к незнакомому сборищу, дерзко бредущему с горящими светочами по забытому богами лесу, Эпей не испытывал. Однажды, лет четырнадцать назад, желторотым юнцом, он столкнулся в илисских камышах с шумной, бесшабашной компанией гуляк, напропалую отмечавших урочные Вакховы празднества.

Впервые в жизни Эпею довелось вознести руку на женщину. Ополоумевшие менады с хохотом пытались втянуть его в горланящий, одурманенный вином и огуречной травою круг. Когда смущенный скромник воспротивился, употребили силу.



И поступили опрометчиво.

Слабоватый, неуклюжий внешне, Эпей довольно и предостаточно выдержал схваток и свалок, поединков и потасовок с крепкими, отлично развитыми сверстниками, и защищаться умел отнюдь не плохо. Недостаток мощи восполнялся избытком умения и законом кошки.

О котором к северу от острова Крит не ведал никто, ибо кошка была животным столь же редкостным и экзотическим, сколь хамелеон для современного британца. О существовании маленького мурлычущего зверька не ведал никто, кроме самых отчаянных мореходов, достигавших та-кеметского побережья, плававших на Кефтиу, высаживающихся в малоазийских пределах.

Тогдашняя Европа не знала о кошке, равно как не подозревала о картофеле, кукурузе и множестве иных вещей.

А кошачий закон гласит:

«Если тебя задевают — беги. Если грозят — беги. Если хотят растерзать — беги. Но ежели бегство невозможно — дерись, и дерись насмерть!»

Четыре вакханки рухнули, как подкошенные, и дурными голосами завизжали, катаясь по берегу. Бросившихся на подмогу товарок постигла столь же плачевная участь. Кулаки Эпея мелькали быстро, сноровисто и безо всякого снисхождения к полу противниц. А наотмашь бьющее по шее ребро ладони даже спартанского бойца повергнет, не то что захмелевшую, неловкую девку.

Тогда решительно вмешались еще более хмельные приятели менад.

Восемь осерчавших верзил обступили юного умельца и неторопливо — куда ему, козлику бодливому, деваться? — поведали, чем предстоит заплатить за столь вопиющее неуважение к верным и обольстительным служительницам Лиэя. Только на сей неудавшийся раз подгулявшим забиякам следовало бросаться в битву — точней, подлейшую по соотношению сил расправу, немедля.

Два на славу откованных и закаленных метательных клинка поразили двоих безумцев, стоявших у водной кромки. Поразили в плечо, ибо Эпей с нежного детства, едва ли не полчаса проплакав над нечаянно убитой ящеркой, которую пытался изловить, дал себе слово не разить насмерть без последней, необходимой нужды.

Юноша отскочил к реке, развернулся, прищурился и немедленно запустил по назначению еще два лезвия. Тонкие, легкие жала сыскали цель неотвратимо и удивительно точно. Прежде, нежели забияки опомнились, в руках несостоявшейся жертвы очутились новые, вполне изготовленные к броску бронзовые клинки.

— Кто шевельнется, погибнет! — процедил Эпей, окинул обозленных задир брезгливым взглядом и решительно прыгнул в реку. Переплыть Илисс было делом пяти-шести минут.

Никто не дерзнул броситься вдогонку. Для искусного метателя, успевшего выбраться на берег, настигающий пловец представляет мишень почти идеальную. В одночасье протрезвевшая сволочь осыпала сопливого наглеца отборнейшей руганью, погрозила вслед и утихла, зализывая нежданные и весьма болезненные ранения...

Урок пошел мальчику на пользу. Ни при каких условиях, никогда и ни за что Эпей не связывался в уединенных местах с незнакомыми сборищами.

Не собирался он изменять этому разумному правилу и сейчас.

Мастер лег на землю и пополз прочь от прогалины, где стояла мраморная бычья поилка, где настороженно ждал и время от времени трубил золоторогий обладатель оной; куда неотвратимо и несомненно шествовали факелоносцы.

Путь оказался довольно извилистым. Следовало держаться в древесных тенях, ни в коем случае не выкатываясь на освещенные места; надлежало учинить меж собою и незнакомцами наибольшее возможное расстояние, а потом затаиться, прильнуть к земле, укрыться среди трав или у толстого ствола, выяснить, за какой гарпией нагрянула сюда целая толпа.

И ускользнуть.

Незаметно и неслышимо.

Добравшись до огромной алеппской сосны, росшей локтях в пятидесяти от вечнозеленого дуба, под которым Эпей вознамеривался прикорнуть, он вынужденно остановился. И замер, прижимаясь к сухой, мягкой хвойной подстилке.

Шествие достигло поляны.

Дюжина облаченных в белое и красное женщин шли, вознося в правых руках ярко пылавшие светочи. А десятка полтора могучих, полуобнаженных мужчин передвигали вослед им — то ли на катках, то ли на пристроенных колесиках — искусно сделанное чучело коровы. Его расположили неподалеку от водоема, утвердили, закрепили на земле проворно вколоченными штырями.

Одна из пришелиц небрежно взмахнула рукой, слуги поклонились и буквально растаяли среди редких стволов, точно провалились. Эпей приложил ухо к почве, услышал чуть различимые, затухавшие в отдалении шаги.

Непосвященных свидетелей убрали с глаз долой.

Но присутствие Эпея, разумеется, осталось незамеченным.

Расширенными зрачками следил мастер за тем, что почитал пустыми островными байками, чему отказывался верить, и что созерцал сейчас воочию.

Для животного, чьи упрямство и свирепость вошли в поговорку, бык Апис оказался на удивление покладист. Он спокойно позволил отвести себя в сторону, обвить огромные рога золотой цепью, закрепить драгоценную привязь, обмотать свободный конец ее вокруг толстого дубового сука.

Эпей хмыкнул — правда, очень-очень тихо.

Если подобный великан хорошенько мотнет головою, даже якорная цепь триеры навряд ли выдержит. А уж эдакая финтифлюшка, на которой лишь камеи подвешивать...

Мастер уже догадывался, куда забрел и что сейчас увидит.

По нерушимому критскому обычаю (этого Эпей не знал), в ночь царского бракосочетания прелестнейшая из придворных дам отдавалась Апису, дабы чувственное счастье неизменно и всечасно сопутствовало венценосным супругам.

Нынешняя церемония вершилась в отсутствие двух старших жриц, Элеаны и Алькандры, но Ариадна, распоряжавшаяся вместо них, отлично знала все необходимые подробности ритуала, и сама не единожды успела вкусить бычью любовь.

Двустворчатая спина деревянной телки раскрылась.

Драгоценное, вытканное серебряными нитями покрывало взметнулось в воздух, плавно и волнисто низринулось, распласталось по траве.

— Обнажись и ляг, — молвила Ариадна, — дабы тебя приуготовили.

Мелита, избранная в наложницы Аписа благодаря своей действительно чудесной красоте, облаченная в короткую, намного не достигавшую коленей эксомиду, вздрогнула и слегка попятилась.

Бык переступил с ноги на ногу, звякнул цепью, всхрапнул.

— Нет, Ариадна, — выдавила Мелита. — Я не могу... Боюсь...

— Раздевайся, — строго повторила жрица. — Время дорого.

Девственницей Мелита, разумеется, не была: священный бык обладал исключительно замужними женщинами. Их супруги получали почетнейшее звание рогоносцев, огромные денежные вознаграждения, всевозможные милости, отличия, привилегии.

Ни о какой измене или ревности не шло и речи: обряд есть обряд, а коль скоро ему сопутствует великая слава, то следует радоваться, а не огорчаться.

Но придворную просто-напросто объял страх.

Еще издали заслышав трубный глас — могучий, раскатистый рев Аписа, — женщина ощутила изрядное смятение. Теперь же, созерцая глыбу жаркой звериной плоти, она содрогнулась по-настоящему.

Лежать беспомощной, прикованной, неотвратимо доступной дикому натиску... Разделять с бешеным исполином скотскую похоть...

— Нет! — выкрикнула Мелита и сделала два быстрых шага назад. — Выбирайте другую! Не хочу!

«Эге, — подумал Эпей. — Милая затея, ничего не скажешь.Ну и ну...»

На прогалине воцарилось долгое безмолвие. Даже бык притих и стоял, точно вкопанный.

— Немедленно раздевайся, — приказала Ариадна, — и веди себя достойно. Ты не девочка и не дурочка, ты опытная взрослая женщина, отмеченная милостью Великого Совета.

— Нет.

— Не укротить ли избранницу силой? — осведомилась жрица помоложе, явно раздраженная происходящим.

Ариадна пристально смотрела в глаза Мелите.

— Отказ от заслуженной чести обдуман и бесповоротен? — произнесла она ровно и беззлобно. — Размысли хорошенько. Многие смущаются в последнюю минуту, и смущение сие отнюдь не зазорно. Успокойся, подумай.

— Отказываюсь. Отказываюсь! Отказываюсь!!

— Жаль, — ответила Ариадна со вздохом. — И весьма досадно.

Эпей подметил, как жрицы незаметно окружают перепуганную женщину.

— Тем не менее, — сказала предводительница, — обряд начался и подлежит завершению. Укрощайте.

Мелита и охнуть не успела, схваченная добрым десятком рук. Ее проворно поволокли, повергли на покрывало. В роще раздался пронзительный вопль. Взлетела и упорхнула сорванная эксомида.

Женщине раскрыли ноги, начали вливать в рот возбуждающее питье. Ариадна спокойно извлекла из складок одежды небольшой фиал, запустила в него палец, приблизилась, наклонилась.

— Держите крепко, — провозгласила она, — втираю мазь. Опомниться не успеете, как девочка станет шелковой...

Извиваясь и визжа, придворная пыталась ускользнуть от покрытых густым, светлым снадобьем пальцев.

— Так не годится, — молвила Ариадна, — так я могу нечаянно повредить упрямой дурочке. Аэла, сядь-ка на нее вер...

— Фиу-лиу! — послышался негромкий свист. Ариадна вскрикнула и опрокинулась, получив жестокий удар по лбу увесистой рукоятью брошенного кинжала.

Ошеломленные жрицы разом обернулись.

— Второй пошлю острием, — любезно сообщил Эпей, стоявший локтях в девяти от застывшего сборища. — А потом, ежели потребуется, третий, четвертый и так далее. Хватит на всех.

Здесь умелец немного прилгнул, ибо клинков было только шесть.

— Встать! — скомандовал Эпей, вознося руку. — Отпустить малютку, отойти. И не рассчитывайте схитрить, поплатитесь немедля.

Как видит читатель, брачная ночь Арсинои в некоторых отношениях протекала не вполне сообразно замыслам устроителей. Для Крита — явление и впрямь необычайное и неслыханное.

Пожалуй, Ариадну спасла только охватывающая чело золотая диадема, принявшая удар. Ибо даже рукоятью кинжала, умело запущенного ярдов с пяти, можно если не уложить навеки, то весьма ощутимо покалечить.

Оглушенная жрица понемногу приходила в себя.

— Святотатец! Дерзкий бродяга! Наглец! — раздался нестройный, возмущенный хор пронзительных голосов. — Ты поплатишься за это!

Воспользовавшись общим замешательством, придворная дама вскочила и, даже не трудясь подобрать валявшуюся неподалеку эксомиду, ринулась наутек, сверкая белым обнаженным телом в лунном свете. Мелита удирала тою самой тропой, по которой шла сюда четверть часа назад.

Продержав галдящее, возмущенное общество на месте, покуда дробный перестук босых пяток не стих в отдалении, Эпей спокойно спрятал клинок, обвел негодующих жриц прощальным взором, дружелюбно подмигнул быку и бросился бежать в сторону гор. Следовало позаботиться и о собственном спасении.

— Это царский умелец, — визгливо крикнула Ариадна. — Пускай уносит ноги, никуда не денется. Поутру доложим Элеане и разберемся по-свойски.

— Мелиту перехватят? — осведомилась одна из младших служительниц.

— Нет, слуги покинули пределы рощи. Но ритуалу надлежит свершиться в любом случае...

Ариадна осторожно растерла пострадавший лоб, надвинула золотой обруч на место, приосанилась.

— Аэла, готовься к соитию...


* * *


Покружив и поплутав по диким окрестностям, выбравшись на полосу возделанных полей, миновав пространные виноградники, Эпей достиг, наконец, городской черты.

Солнце не только поднялось, но и успело пригреть огромный остров, зажечь синие морские воды слепящим пламенем.

Умелец небрежно приветствовал стражу при входе во дворец, поднялся на длинную наружную галерею, ступил в прохладный коридор и двинулся к себе — чуток почиститься, помыться и переодеться перед грядущим пиршеством, на коем полагалось присутствовать всем без исключения — правда, за различными столами, в разных уголках громадной трапезной залы. Праздновать на острове любили и умели.

Четыре стражника возникли из-за темно-бордовых колонн.

Четыре копья уперлись в Эпея — два спереди, два сзади.

— Замри, чужестранец.

Эпей повиновался мгновенно. Судя по физиономиям воинов, малейшее движение стоило бы мастеру немалой крови, а то и самой жизни.

«Уже пронюхали, — подумал он с тоской, — И что же теперь, а?»

— Подними руки.

Эпея обыскали проворно и тщательно, отобрали пять метательных клинков. Командир охраны заткнул их себе за пояс, нахмурился, надавил острием пики:

— Иди за нами.

Глядя в две широченные спины, ощущая под лопатками постоянное касание бронзовых жал, походивших на большие листья ивы, умелец шагал по коридорам, послушно сворачивая. При малейшем промедлении воины работали копьями, точно погонщики стрекалами.

Эпей ощутил себя затравленным, гонимым на убой животным.

«Кажется, все... — мысленно сказал мастер. — Дернуло же напиться, угораздило забрести в рощу, догадали гарпии вмешаться в чужое и дурацкое дело!»

Распахнулась широкая резная дверь.

Эпея втолкнули в просторный покой, расписанный резвящимися дельфинами. Посередине стояло глубокое мягкое кресло с причудливо изогнутой спинкой. В кресле восседала верховная жрица Элеана, утомленная предшествовавшей ночью, глядевшая рассеянным, довольно странным взором.

Женщину, стоявшую слева от нее (это была уже известная читателю Алькандра), мастер не встречал ни разу, но жрицу, которая расположилась одесную, признал тотчас.

Ариадна вперила в него взгляд, не суливший, говоря мягко, ничего хорошего.

— Да, — сказала она после краткого безмолвия. — Безусловно и несомненно, свидетельствую и присягаю. Сей негодяй нагло и предерзостно вмешался в обряд, нарушил положенный обычаем порядок вещей, вознес руку на особу, облеченную правом распоряжаться, способствовал побегу взбунтовавшейся, неразумной строптивицы и тем кощунственно оскорбил Аписа.

— Так ли это? — грозно вопросила Элеана.

— И да, и нет, — промолвил Эпей. — Вмешатъся-то я вмешался, верно. А насчет кощунства, простите, не разумею ни слова.

— Ты не ведаешь о заветном ритуале Крита? — вскинула брови Элеана.

— Я слыхал, что женщин отдают на поругание быкам...

— Умолкни, паршивец! — воскликнула Алькандра.

— ...Но представления не имел, — продолжил Эпей невозмутимо, — насчет особого значения, придаваемого подобной пакости.

Копейное лезвие проткнуло кожаную тунику и едва ли не на целую пядь вонзилось в тело мастера. Эпей охнул и дернулся.

— Ежели ты, — раздалось яростное шипение, — еще хоть единый раз посмеешь изрыгнуть подобную хулу, будешь заколот без пощады и снисхождения!

— Оставь, Рефий! — внезапно расхохоталась Элеана. — С варвара взятки гладки. Уверена: он действительно ни о чем не подозревал. И все же, зачем ты вмешался? И, кстати, как попал в пределы Священной Рощи?

— Перебрал маленько во время городских торжеств, — облизнул пересохшие губы Эпей. — А возвращаться, кренделя выписывая, посовестился: ведь у вас не принято пировать и веселиться в первый вечер! На улице ночевать — сама понимаешь, госпожа, небезопасно. Монеты кончились. Вот я двинулся в предгорья, соснуть под стволом дубовым до рассвета. Пробудился от жажды, отправился водицы разыскать. Повстречал белого быка...

— Священного Аписа, — поправила Элеана.

— Священного Аписа, — послушно повторил Эпей. — Попросил дозволения прилечь неподалеку, чтоб сызнова не брести к воде, когда в глотке Пересохнет опять. И только-только приноровился угнездиться — глядь, огоньки блуждающие движутся, да прямиком ко мне! В Греции поверье существует...

— Знаю, — прервала верховная жрица. — А дальше.

— Юркнул в сторонку, хотел было скрыться незамеченным, только уж поздно было. А...

Эпей смешался и смолк.

— А?.. — выжидающе сказала Элеана.

— А когда увидел, как девчонку против доброй воли буг... священному Апису вручить намереваются, подумал: надобно пособить бедняге. Иначе как уважать-то себя прикажете? Статочное ли дело, беззащитной на помощь не придти? А насчет обряда священного, ритуала нерушимого, — поспешно прибавил Эпей, — ни сном ни духом не ведал. Да ежели бы знать, что роща заповедная, ноги моей бы там не было! Никто ведь себе самому не враг, госпожа! Каюсь, горько сожалею, покорнейше прошу миловать. Не по злому умыслу в перепалку встрял, по недомыслию да по неведению.

— Но кощунство свершилось! — объявила Ариадна. — Сто плетей, год подземной темницы и позорное изгнание — вот участь, назначенная столь бесстыдным негодяям.

«Слава Гестии-заступнице, хоть не четвертуют, — мелькнуло в голове Эпея. — Попробовал бы чужак опрокинуть жертвенник в беотийском или фессалийском храме! Но сотня плетей!..»

— Наказание назначает Великий Совет, Ариадна, — улыбнулась верховная жрица. — Человек, нанесший служительнице Аписа оскорбление действием, достоин пятидесяти плетей. Поелику чужестранец неопытен и непросвещен, оскорбление, полагаю, можно признать непреднамеренным. Обиду нанесли из благих, пускай совершенно ошибочных, побуждений. Сам обидчик во всеуслышание заявляет о раскаянии, смиренно просит о милости. Думаю, пяти плетей окажется довольно.

— А кощунство?! — уставилась на Элеану пострадавшая. — Ведь из-за его глупости Апис покрыл Аэлу, а не Мелиту, как следовало!

— Мастер Эпей, — с изрядной расстановкой молвила Элеана, — отнюдь не свершил кощунства. Напротив, предотвратил оное!

Трудно сказать, кого из троих — Ариадну, Алькандру или Эпея — последняя фраза Элеаны поразила больше. Воины хранили полнейшую невозмутимость, однако два женских и одно мужское лицо буквально вытянулись. Алькандра приоткрыла рот, осеклась, навострила слух. Ошеломленная Ариадна промямлила:

— Элеана, ведь он покушался убить меня! Лишить жизни жрицу!

— А уж это, осмелюсь доложить, поклеп! — возразил Эпей.

— Клит! — воскликнула Ариадна. — Покажи госпоже клинки, отобранные у негодяя!

Клит выступил вперед и с почтительным поклоном рассыпал зазвеневшие лезвия на пол, подле ног Элеаны.

— Видишь? — спросила Ариадна, извлекая шестой, недостающий кинжал из-под свободно окутывавшего ее тело хитона. — Одна и та же работа, на Крите эдаких ножей отродясь не делали.

— Кинжал, действительно, мною выкован, — прервал Эпей. — И мною брошен. А на убийство я не покушался.

— Голословное отрицание! Преступник!

— Могу привести немедленное и убедительное доказательство, — молвил Эпей. — Велите стражникам прицелиться в меня копьями, а ножички на минуту отдайте.

— Считаешь нас безумцами? — с презрением спросила Ариадна.

— Напротив. Полагаюсь на здравое рассуждение верховной жрицы, — ответил Эпей, моля всех эллинских богов о помощи. Полагаться и впрямь следовало только на разум и решительность Элеаны.

— Хорошо, — после короткой паузы сказала последняя. — Копья наизготовку... Подбери свои кинжалы, мастер.

Эпей приблизился, левой рукой сгреб лезвия, повернулся, прикинул расстояние до кедровой двери.

— Коли чуток поврежу резьбу, исправлю собственноручно, — заверил он, глядя на Элеану через плечо. — Видишь, госпожа, вон того маленького спрута, который щупальца топырит во все стороны?

Умело и тщательно изображенный на уровне человеческой головы осьминог был навряд ли больше ладони. Мастера и его разделяло не менее десятка локтей.

Во взоре Элеаны промелькнула искорка:

— Разумеется, вижу. Намереваешься попасть в этого милого крошку? И что докажешь?

— Когда я намерен убить, — негромко произнес Эпей, — то убиваю. Но за всю жизнь мою жертвами этих клинков становились лишь усевшиеся на стволах бабочки. И то в раннем детстве. И то нечасто. Однажды мне довелось ранить четверых нападающих, однако ранить — и ничего более. Коль скоро я покусился бы уничтожить сию достойную жрицу, она уже бы не стояла здесь. Доказываю, госпожа!

Пять кинжалов один за другим, почти безо всякого заметного промежутка мелькнули, цокнули, впились в дерево. Острия вонзились меж тоненькими щупальцами головоногого, совсем рядом с его пузатым, глазастым телом.

Осьминог остался невредим.

Воины, позабыв о необходимости следить за Эпеем в оба и разить при первой угрозе, онемели от восхищения и приопустили копья. Молодой Рефий внятно свистнул.

— А теперь, крошка, — обратился Эпей к резному спрутику, — не обессудь, я вынужден тебе синяк поставить... Нож воткнется в пол, точно в двух локтях от двери, прямо, точнехонько посередке.

Целился мастер на одно-единственное мгновение дольше прежнего. В теле осьминога возникла заметная выбоина, кинжал отлетел, перевернулся и задрожал, вонзившись, как и было обещано, в сосновую, тщательно отполированную плитку, из множества которых состоял пол «дельфиньего чертога».

— Взываю к опытным, закаленным воинам, — сказал Эпей. — Справедливо ли толковать о покушении на убийство?

Начальник четверки устремил зрачки на Элеану и чуть заметно покачал головой.

— Такое умение, — проронила верховная жрица, — можно оценить и не будучи воином. Ариадна, обвинять мастера в преступном умысле не следует. Доказательство принято и признано исчерпывающим.

— А кощунство?! — проныла Ариадна.

— Повторяю, — терпеливо сказала Элеана, — мастер не совершил кощунства, но предотвратил его.

— Прости, я не понимаю, — вмешалась Алькандра.

— Случаи такого рода чрезвычайно, исключительно редки... Женщина знает, к чему готовится, и на попятный не идет. Однако, если стрясется нечто подобное, Апис не желает насилия, Прочтите старинные таблицы, давно изученные мною. Ариадна чудом угадала порядок надлежащей замены, и поступила всецело правильно. Если бы мастер не вмешался, не помог Мелите освободиться, насильственное совокупление состоялось бы неминуемо и навлекло беды на Крит и критян, ибо не годится чинить недозволенного.

Элеана улыбнулась:

— И мастер, заслужив наказание за бездумную выходку, заработал награду, отвратив грозное возмездие божества. А посему ночное событие не повлечет для эллина Эпея никаких последствий — ни худых, ни хороших.

— Иди, — любезно велела она царскому умельцу, — и потрудись хорошенько изучить основные порядки и нравы страны, где обосновался жить. Избавишься от многих недоразумений и затруднений. А в рощу более — ни ногой. Понятно?

Эпей глубоко поклонился, рассыпался в благодарностях и покинул чертог, сопровождаемый воинами.

— Эй, — негромко объявил он в коридоре, залитом лучами солнца, уже отвесно свергавшимися в квадратный световой колодец, — проводите-ка меня к дворцовому лекарю, шкурку залатать.

И указал большим пальцем на окровавленное отверстие под лопаткой. После шести сильных бросков кровь полилась еще обильнее.

Молодой Рефий хмыкнул.

— Тунику я, так уж и быть, починю сам, — любезно сообщил Эпей. — Кинжалы, кстати, заберете и положите в моей спальне, прямо на дубовый ларь. В правом от окна углу...


* * *


— Невежество порождает весьма неприятные последствия, — строго молвила Элеана, взирая на виноватых, понурившихся жриц. — Настаиваю и требую: изучать кодексы новые и древние, употребительные и забытые. Иначе можно сотворить недопустимое. А то и непоправимое. В конце концов, я не обязана служить ходячей библиотекой для всего Совета. Пора и самим хоть чуточку потрудиться.

Ариадна и Алькандра почтительно промолчали.

— В нынешнем казусе, — продолжила верховная жрица, — есть лишь одно по-настоящему виновное лицо. Мелита.

Подчиненные встрепенулись.

— Она примчалась во дворец еще затемно, голая, зареванная, растрепанная. По чистейшей случайности удалось немедленно перехватить милую скромницу и не дать происшествию огласки. Стражники, задержавшие Эпея, приведены к торжественной присяге, Рефия старый Клит вообще готовит себе в преемники; они промолчат, не сомневайтесь. Однако упомянутые мною таблицы гласят: женщина, изъявившая согласие отдаться Апису и пошедшая на попятный — особенно в последнюю минуту, когда церемония уже начинается, — подлежит наказанию.

Элеана задумчиво умолкла.

— Какому, госпожа? — осведомилась Ариадна.

Более образованная Алькандра тоже пребывала в недоумении.

— Не уверена, что каждая и всякая усмотрела бы в предписанном действии кару. Женщины, обладающие пылкостью нашей новой государыни, — Элеана усмехнулась и быстро глянула на Алькандру, — вероятно, сочли бы его нежданной и весьма волнующей забавой. Насчет Мелиты судить не берусь, но правило есть правило, и не нам с вами его переменять.

— Какому наказанию? — спросила Алькандра.

— Пускай застенчивая красотка вволю невозбранно проспит до вечера, — сказала верховная жрица.

Алькандра поймала себя на мысли, что манера Элеаны говорить загадками, пропуская мимо ушей вполне резонные вопросы, могла бы привести в немалое раздражение любого. Однако младшим по сану приличествовало внимать речам наставницы почтительно и скромно. Элеана часто злоупотребляла этим и, вероятно, веселилась втихомолку, созерцая наморщенные лбы и поднятые брови.

— Отвергнув предложенную честь и обманув Аписа в лучших ожиданиях, Мелита крепко провинилась, и должна искупить содеянное. Посему примет заслуженное бесчестие, которого избежать не сумеет. Будьте уверены.


* * *


Поспать Мелите и впрямь удалось вполне достаточно. Но, разумеется, не до самого вечера, ибо, во-первых, летние дни тянутся долее, нежели способна почивать самая отпетая соня или самая утомленная беглянка; а во-вторых, когда яркое светило понемногу стало клониться к западному горизонту, в спальню супруги ворвался обманутый, ошеломленный и напрочь утративший самообладание Гелен — дворцовый казначей, отличавшийся в равной мере корысто- и честолюбием.

— Что это значит? — полюбопытствовал он зловещим голосом, растолкав жену, отступив на середину комнаты и подбоченясь.

Мелита приподнялась на локте и непонимающе уставилась в горящие глаза Гелена. Следует полагать, взор казначея отнюдь не был переполнен участливой заботой, и ласки в нем явно недоставало.

— Ты не легла под Аписа?

— Нет, милый. Испугалась.

— Она испугалась! — обратился Гелен к изящной диоритовой чаше, чьи стенки, тщательно выточенные та-кеметскими искусниками, необычайно тонкие и хрупкие, едва ли не просвечивали насквозь. — Она, прошу любить и жаловать, испугалась!

— И ты огорчен этим? — спросила Мелита, чувствуя встающий в горле комок незаслуженной обиды. — Расстроен тем, что я вернулась нетронутой?

— Восемь талантов золота, — упавшим голосом изрек нежный муж. — Пожизненный, почетнейший титул первого придворного рогоносца — ведь случай-то нынче был из ряда вон! Тебя же, дурочка, избрали отметить царское бракосочетание! Право носить золотой лабрис, ежегодная пятидесятая доля от налогов на рыбную ловлю и виноградарство!.. Где все это теперь?

— Вот оно как, — протянула Мелита, прищуриваясь. — Понимаю... А скажи: велика ли радость обладать женщиной, которую покрыл бык? Или моему благоверному все едино?

— Не я первый, не я последний! — выпалил Гелен. — Ишь, недотрога сыскалась! Девица-скромница!

— Ты всерьез?

— Безусловно и совершенно всерьез.

— Тогда сделай милость, выйди вон. А я подремлю еще немного.

— Лучше загодя подымись и приведи себя в порядок, — насмешливо сказал Гелен — Верховная жрица велела передать, что желает побеседовать с тобою после заката. Вероятно, расхвалит за проявленное и достопохвальное целомудрие...

— Так и поступлю, — невозмутимо ответила Мелита. — Но сейчас, пожалуйста, покинь опочивальню. Ты мне противен.

Гелен яростно смахнул на пол драгоценную чашу. Ясно и звонко тренькнули мелкие, разлетевшиеся во все стороны осколки хрупкого, словно яичная скорлупа, розового диорита.

— Умница, — насмешливо сказала женщина. — На острове таких было всего лишь три — у царя, у портового смотрителя и у нас. Поскольку остается две, их ценность, соответственно, возрастает.

Прорычав нечто невразумительное, дворцовый казначей умудрился взять себя в руки, развернулся и выскочил за порог.

Мелита встала с ложа, потянулась, накинула полупрозрачную эксомиду. Позвонила в серебряный колокольчик, дождалась появления служанки.

— Отнеси в купальню полотенце и свежую одежду. Я появлюсь через несколько минут.

Грациозная, тоненькая девушка улыбнулась, молча кивнула, вышла.

Мелита присела на краешек постели, уперла подбородок в ладони, устремила рассеянный взгляд прямо перед собою, туда, где на лазуритовой стене склонял голову разъяренный, бешено мчащийся бык, изображенный густыми, сочными мазками охры.

И беззвучно расплакалась.


* * *


Своим чередом продолжалось в огромном Кидонском дворце праздничное пиршество, описывать которое ни к чему, ибо все пиры сходного свойства, по сути, одинаковы.

Несчетные перемены вин и яств, несметное множество сотрапезников, бесконечные здравицы в честь новобрачных, постепенно коснеющие от выпитого языки, более или менее связные беседы, хохот, веселье... Да и прямого отношения к нашему рассказу торжество это не имеет.

Пускай радуются и насыщаются ликующие царедворцы, воины, слуги; пусть от души радуются чиновники и сановники, сбиваются с ног утомленные кравчие, мечутся запыхавшиеся виночерпии. Пускай ломятся роскошные столы, пылают сотни светильников, струится в окна свежий вечерний бриз...

Ничего особенно любопытного, сколько-нибудь занимательного не случилось на этом пиру.

Пускай надрываются музыкальные инструменты, упорствуя в стремлении хоть как-то пробить мелодию сквозь нестройный гул и шум праздника. Пускай вовсю стараются местные и заморские плясуны, до которых уже навряд ли есть малейшее дело даже сладострастнейшим вельможам, оглушенным виноградной лозой до полубесчувствия и полного безразличия к предлагаемым на обозрение прелестям. Пускай Арсиноя мечет игривые взгляды на Идоменея и Ифтиму поочередно, а молодой царь беззастенчиво пожирает глазами раскрасневшуюся Аспазию...

Почти все обитатели дворца собрались в трапезной.

Почти.

Кроме, разумеется, воинов, несших урочную стражу, да еще кой-кого. Дела неотложные, занятия неизбежные, причины уважительные и веские дозволяли отсутствовать, не чиня обиды венценосцам и не роняя собственного достоинства.

Эти неявившиеся как раз и представляют известный интерес.

Точнее, не сами они — читатель уже знаком с каждым, или успеет познакомиться весьма скоро, — но времяпрепровождение, коему предаются люди, не вкушающие вместе с прочими царской снеди, не хмелеющие от государевых напитков...

Мастер Эпей сказался простуженным.

Оно отчасти смахивало на правду, ибо поганец Рефий кольнул неглубоко, но метко, и ухитрился перерезать весьма капризный сосуд. Эпею очень повезло: кровь хлынула наружу, а не в грудную клетку. Лекарь хмыкнул, обработал рану, перевязал. Аттический умелец испытывал ощутимую лихорадку и не испытывал ни малейшего желания засорять уши безмозглым, нескончаемым гвалтом. Он и пил-то, как правило, в одиночку, будучи не в силах вынести непроходимую глупость вероятных собутыльников.

Вот и сейчас умелец уютно устроился у себя в комнате, растянувшись на узком ложе, вдыхая льющийся сквозь окно вечерний воздух, разглядывая колеблющееся пламя светильника и задушевно беседуя с пузатой, заранее припасенной амфорой, пристроившейся в изголовье.

Умудренный горьким опытом предыдущей ночи, мастер запас целый глиняный жбан чистейшей родниковой воды. И фиалом обзавелся объемистым.

Он лежал не шевелясь, укрывшись двумя толстыми одеялами из овечьей шерсти, следил за ярким язычком пламени, хмурился, думал.

«Эпиталаму? Нет уж, благодарю покорно. Эпиталаму нынче сами слагайте! Для бугая длиннорогого... А я к людям обращаться привык. Подлюги!..»

Эпей осторожно, чтобы не растревожить поверженной спины, повернулся, протянул руку. Взял с маленького яшмового столика лист привозного папируса, обмакнул бронзовое стило в глиняный пузырек, содержавший густую алую краску, помедлил и начал неторопливо, то строча, то перечеркивая, то замирая, то вновь пуская раздвоенное острие по выглаженному и лотосовым соком тщательно проклеенному листку, выводить:


Над землей востока могучим вздохом
Сокрушил препоны Эол, и крылья
Распахнул, и мчит, покрывая пеной
Царство Нептуна...

Мастер медлил, потом решительно провел слева от написанного две прямые вертикальные черты, означавшие, что стихослагатель удовлетворен сочиненным отрывком. Отхлебнул из амфоры, помедлил, начал писать дальше:


Мчатся ветру вслед и трубят тритоны,
Волны оседлав, нереиды мчатся.
И волшебный лад задают сирены...

Последовал новый добрый глоток. Эпей сощурился: «Струнам... Флейтам...»

Потом решительно вывел:


Лирам хрустальным...[108]

Размер, кажется, соблюли, — пробормотал Эпей.

Пурпурное вино убывало куда быстрее красных чернил, однако строк на папирусе прибавлялось. Множились безжалостные помарки, возникали нечаянные кляксы, но и продольные линии тянулись там и сям, помечая удавшееся.

Фитиль догорел одновременно с появлением последней буквы.

Уже в темноте умелец отложил написанное, ощупью нашарил полупустую амфору.

— Хвала Аполлону Мусагету, — сказал он отчетливо и громко. И уже гораздо тише, почти невнятно, пробормотал:

— А тебе, дружище, спокойной ночи...


* * *


Содержательница крупнейшего городского блудилища Фульвия вздрогнула, услыхав, что ее незамедлительно желает видеть жрица из Великого Совета. И едва не рухнула, узнав, с какой целью.

— Апис оборони, госпожа, — залопотала достойная особа, — да у нас эдакой мерзости отродясь не проделывали! С места не сойти...

— Сойдешь, — заверила Алькандра. — В лучшем виде сойдешь, и далеко-далеко направишься, в пожизненное изгнание. Разумеется, если не прекратишь изрыгать ложь. О тебе и твоем притоне известно все, запомни.

Так оно и было. Но Великий Совет предпочитал закрывать глаза на чудовищные оргии, творившиеся под обширным черепичным кровом главного кидонского борделя, ибо едва ли не каждая вторая шлюха служила тайной доносчицей, а подвыпившие моряки — египтяне, этруски, ассирийцы — нередко выбалтывали вещи, способные изрядно облегчить лавагету и его бойцам предстоящий поход, обеспечить победу молниеносную и для неприятеля ошеломительную. Критский флот в немалой мере процветал благодаря толково налаженной разведке.

Владея одновременно двумя древнейшими ремеслами, публичные девки оказывали Совету неоценимую услугу.

Тем паче надлежало вразумить Фульвию быстро и на совесть.

— Напраслина, о госпожа! — взвыла злополучная хозяйка публичного дома. — Завистники, подлые, возвели! Оклеветали, паскуды! Все мои заработки честные им глаза колют, поперек горла стоят, ни спать, ни есть не дозволяют! Все бы им только денежки в чужой мошне пересчитывать!

— Слушай, стерва, — спокойно и без малейшего раздражения сказала Алькандра. — Мне с тобою препираться и хитрить недосуг. Обещаю: мошна твоя разлюбезная поутру толще поросной свиньи сделается! От верховной жрицы награду получишь. Элеана тебя, дрянь эдакую, об услуге просит. Откажешь — усадим на финикийский корабль, и плыви, куда повезут. Кошелек, разумеется, оставишь на острове, — закончила гостья. — Лишишься земли, воды и денег, как положено.

Еще мгновение Фульвия колебалась, а потом громко позвала:

— Кимбр! Кимбр, олух царя заморского!

Невысокий, светловолосый крепыш переступил порог, почтительно кивнул высокопоставленной гостье, выжидающе замер.

— Проводи меня в западную пристройку, — мягко молвила Алькандра. — Там поясню, в чем дело. Дашь обет молчания, половину золота вручу немедля, половину — после.

Северянин побледнел.

— Не пугайся. Этого требует Великий Совет.


* * *


— Теперь, Клиний, притяни поясом, — велела верховная жрица, жестом поясняя, как именно следует исполнить распоряжение.

Мелита обреталась на коленях перед глубоким креслом, лежа грудью и животом на сиденье, привязанная за тонкие запястья к основанию спинки, за упругие полные ляжки притянутая к львиным лапам, служившим передними опорами пуфу.

Она пришла в этот маленький, на далеком отшибе расположенный зал, дабы со смирением и покорностью выслушать горькие, заслуженные упреки. Принять немило сердитый выговор. Весьма возможно, проститься с достоинством придворной дамы и сказать «прости» Кидонскому дворцу. Или, кто знает, выдержать бичевание...

Элеана, действительно, держала в руке хлыст.

И не какой-нибудь, а четырехгранный, в два пальца толщиною, боевой бич из кожи гиппопотама, со свинцовым шариком на конце и тяжкой, свинцом же налитой, дубовой рукоятью — оружие, способное враз опрокинуть воина, облаченного броней, а незащищенного поразить насмерть.

Великая жрица не стремилась излишне рисковать в замкнутом, сравнительно тесном помещении. Всякое ведь приключается... Вдруг события снова примут нежданный, дурацкий оборот?

Но Мелита сочла, что устрашающий хлыст предназначается ей, и затряслась.

— Пощади, госпожа! — взмолилась женщина, бросаясь к Элеане. — Вели высечь обычной плетью! Не увечь!

Сама того не ведая, аристократка шагнула в расставленную сеть и чрезвычайно упростила неизбежные приготовления.

— Угомонись, — невозмутимо произнесла Элеана. — Этого бича ты не вкусишь, даю слово.

— Спасибо, — всхлипнула Мелита.

— Обстоятельства, при которых нарушился назначенный ритуал, уже известны в подробностях. Однако спрашиваю по долгу и обязанности: отчего ты, избранница священного быка, взбунтовалась и воспротивилась, предварительно изъявив доброе согласие?

— Не смогла...

— Замену тебе составила жрица Аэла. Но все же Апис оказался обманут. Ибо ждал он суженую, а возобладал первой попавшейся.

— Я побоялась, госпожа.

— Понимаю, — вздохнула Элеана. — И, признаться по чести, даже не гневаюсь. Ибо понимаю. Сама боялась...

Мелита подняла голову и вскинула ресницы.

— Тем не менее, девочка, даже дрогнув, я не дерзнула идти на попятный. И познала сперва упоительную муку, потом — мучительное упоение, а затем — жгучее, невероятное блаженство, коему не бывает равных, поелику соитие с Аписом есть последняя грань, предел возможного сладострастия. Разумеешь?

— Да...

— Ты опрометчиво лишилась этого. И будешь наказана сообразно древнему критскому кодексу...

Придворная сглотнула и потупилась.

— Повторяю, не страшись моего бича. Сейчас войдут воины, ты разденешься и подчинишься им. Но воинов также не страшись.

Мелита невольно отступила, округляя глаза.

— Ведь не стану же я собственноручно тебя сковывать, — усмехнулась Элеана. — А покушаться на честь наказуемой стражникам воспрещено. Немного покрасуешься обнаженной перед славными бойцами, только и всего.

Пунцовую от стыда Мелиту сноровисто расположили и укрепили в уже упомянутой позе. Воин помоложе браво отдал верховной жрице солдатское приветствие, бросил жадный взгляд на столь соблазнительное, зазывно изогнувшееся, лишенное возможности сопротивляться тело и, весьма нечетко печатая шаг, удалился.

Товарищу его, командиру десятка, дали знак помедлить.

— Благодарю, Клиний, — молвила Элеана, когда мягкая кожаная лента охватила талию Мелиты и, образовав под сиденьем надежный узел, отняла у женщины возможность метаться и дергаться. — Оставь нас и возвращайся на пост.

— Я не гневаюсь, Мелита, — снова произнесла верховная жрица, когда входная дверь затворилась. — Посему предлагаю: прими и проглоти утешительное снадобье.

Мелита повернула голову, взяла губами крохотный сладковатый шарик. Тот немедленно, словно катышек масла, распустился во рту, растаял, скользнул со слюною прямо в горло.

Элеана бесшумно расхаживала по чертогу, рассеянно поигрывая бичом.

Послышался тихий, отчетливый стук.

Три двойных, прозвучавших с неравными промежутками, удара.

— Войди! — отозвалась Элеана.

Мелита повернула голову, краешком глаза увидала Алькандру. Та безмолвно кивнула верховной жрице, отступила, встала у стены.

— Что ты мне дала? — спросила Мелита со внезапным испугом.

Щемящая истома зародилась где-то в глубине ее тела, хлынула по каждой жилке неукротимым жаром, переполнила дрогнувшую плоть неотвратимо и властно возраставшим возбуждением. Запылали щеки, налились и напряглись прижатые к упругому сиденью груди, увлажнившееся лоно приотворилось. Действие неведомого снадобья оказалось исключительно быстрым.

И несомненным.

— Это... Это, — только и вымолвила Мелита, прерывисто дыша, непроизвольно притискивая к шероховатой обивке набухшие соски, начиная смутно догадываться о предначертаниях древнего кодекса.

Элеана выждала еще немного, дабы порожденная тайным составом похоть разгорелась в полную силу. Бросила Алькандре выразительный взгляд. Младшая жрица выскользнула за дверь.

— Кимбр! — позвала она громким шепотом.

— Таблички гласят, — объявила Элеана, — что обещание любви, данное Апису, нерушимо. Если речь идет о мужчине, понимать и не дозволить — низко. Но трижды гнусно понимать и не дозволить, когда тебя ожидает священный бык.

Придворная смотрела на жрицу снизу вверх и то ли всхлипывала от испуга, то ли постанывала, терзаемая диким желанием.

— Таблички гласят: что не дозволено Апису, то дозволено псу...

Элеана приблизилась.

И провела меж расставленных ног Мелиты пальцем, обильно смоченным в чистом оливковом масле.


* * *


Кимбру, принесшему страшную и ненарушимую клятву молчания, приказали присутствовать.

Невзирая на сокрушительно мощный боевой бич, верховная жрица не решилась бы остаться в одной комнате с эдаким зверюгой без уверенности, что хозяйский окрик прозвучит вовремя, а железная рука сгребет собаку за ошейник и в корне пресечет возможное неповиновение.

Ростом эпирские псы — великолепные, непобедимые молоссы — не уступали нынешним датским догам, а весом изрядно превосходили их. Кимбров питомец потянул бы чуть меньше трех полномерных талантов. Широкогрудый, косматый, весь точно вылитый из меди умелым скульптором, а потом оживленный неведомым кудесником, зверь обнаружил отменно редкие среди своих собратьев миролюбие и покладистость.

Он огляделся, приветливо помахал хвостом Алькандре с Элеаной, насторожил уши.

— Красавец! — восхищенно сказала Элеана. — Хоть сию минуту в царскую свору, право слово!

— Для охоты не годится, — добродушно ответил Кимбр. — Зато наделен другими способностями. И выдающимися, осмелюсь доложить.

— А долго натаскивали? — полюбопытствовала Алькандра, вспомнив, какие труды затрачивались на обучение аписов.

Кимбр пожал плечами:

— Этого — с шести месяцев. А вообще, в нашем деле правил не существует. Ко всякой собаке особый подход надобен. Приступаем, хозяюшки?

Элеана помедлила мгновение, удостоверилась, что Мелита, хотя и перепуганная предстоящим надругательством, уже не в силах бороться с чувственной бурей, кивнула.

— Да. Только ты всецело отвечаешь за поведение... любовника. Смирный или притворяется?

— Сущий ягненок, госпожа, — ухмыльнулся Кимбр. — Напрасно ты кнутиком-то запаслась. Не пригодится, уверяю.

— Ишь, какой проницательный! — сказала Элеана.

— Самую малость. Опасаться и впрямь нечего. Отпускаю. А то мальчик застоится и заскучает.

Беззлобный волкодав обнюхал Мелиту и начал облизывать, словно заводил знакомство с представительницей собственного племени. Широкий, влажный язык часто и безостановочно шнырял по женскому лону, забирался внутрь, обильно смачивая слюной негустые, короткие завитки волос.

Алькандра по-актерски зажала уши ладонями.

А верховная жрица внимательно следила за круглым, приподнятым задом наказуемой дамы.

Сколь ни пронзительно визжала подвергаемая причитающемуся позору Мелита, ягодицы ее трепетали в согласии со звериным ухаживанием. Слезы лились ручьями, но и горячие соки начинали вполне исправно струиться сквозь отверзаемые приступом врата.

Вероятно, горше всех доставалось бедолаге Кимбру, который утвердился в эрекции титанической и безысходной.

Фульвия, вполне изучившая безобидный и безвредный нрав молосса, не вынуждала слугу созерцать скотоложество, влетавшее пресыщенным посетительницам в баснословные денежные затраты. Да и северянин, отнюдь не обделенный пылкостью, предпочитал знать о подвигах своего любимца лишь понаслышке, справедливо полагая, что чинить себе танталовы муки и попусту наживать неукротимое сердцебиение вовсе ни к чему.

— Велика радость: видит око, да... неймет! — говаривал он Фульвии за чашкой кипучего сидонского вина...

Молосс почел вступительную часть завершенной.

Он вскинулся, обхватил Мелиту передними лапами, насел, устроился поудобнее и сильно двинув мохнатым задом, заплясал на привязанной к роскошному креслу женщине проворный собачий танец.

— Успела опоить? — еле слышно спросила верховную жрицу Алькандра.

Элеана скосила глаза и кивнула.

Противоправная случка явно прекратила огорчать придворную. Мелита перекатывала голову по креслу, взвизгивала, вскрикивала, но слез уже не замечалось, а рыдания свидетельствовали вовсе не об ужасе перед вершившимся надругательством.

Алькандра состроила гримаску.

— Тебе виднее... Только мы, кажется, собирались наказывать, а, по сути, поощряем, — сказала она шепотом.

Слегка улыбнувшись, верховная жрица ответила.

Столь же тихо:

— Мелиту принудили отдаться кобелю. Разделенные восторги безусловно удваивают срам. Поняла?

Взор Элеаны упал на Кимбра.

— И, возможно, бесчестье утроится...


* * *


Время близилось к полуночи.

Арсиноя с Идоменеем разжали объятия, потрудившийся уд выскочил из маленького нежного влагалища; царь перекатился на спину.

Его одиннадцатилетняя жена только вздохнула — правда, громко и выразительно.

Лавагет пригубил стоявший в изголовье кубок разбавленного цекубского, протянул девочке.

Сделав глоток более долгий и глубокий, Арсиноя повернулась к мужу, приподнялась на локте, игриво ткнула Идоменея пальцем в бок.

— Э-эй!

— Что? — осведомился государь, созерцая росписи на потолке.

При слабом огне серебряного светильника они производили впечатление довольно блеклое и невыразительное. Впрочем, художества и виршеплетство не слишком-то занимали Идоменея и средь бела дня, а из мелодических изысков он предпочитал, в основном, военные ритмы, и еще походные флейты келевстов, монотонно подвывавшие, дабы гребцы не сбивались и не утрачивали равномерный такт. Этой же цели успешно служили уже упоминавшиеся ранее барабаны, да ведь и самый здоровенный детина отмашет руку до самого плеча, колотя по звонкой овечьей коже несколько часов кряду.

Царю было скучно.

Поутру он успел проведать Аспазию. Полусонная оживилась и воспряла буквально через минуту. И, уже не стесненная приказом Элеаны, отпустила себя на совершенную волю.

После такой постельной скачки человек на два-три десятка лет постарше государя, вероятно, уснул бы прямо за пиршественным столом, однако нерастраченные отроческие силы сообщали Идоменею выносливость, которую сам он, по неопытности, принимал как нечто должное и единственно возможное.

Неоформившаяся юная жена казалась по сравнению с роскошной любовницей созданием тощим, пресным и неумелым. А вдобавок, раздражающе назойливым. Супружеский долг Идоменей уплатил исправно, а дополнительные щедроты расточать не стремился.

Да и не выучишься же этому за одну, пускай и отменно изобильную страстями, ночь.

Царь глядел в потолок, рассеянно мечтая об Аспазии.

— Э-эй! — игриво повторила девочка.

Вернее, маленькая женщина.

— Угу, — бесцветным голосом отозвался лавагет.

— Тебе неинтересно со мною или просто не интересно?

— А?

— Я тебе не нравлюсь?

Разумеется, так и было. Человек постарше на лету сочинил бы утешительную ложь или наотмашь ударил бы чистосердечной правдой — по настроению, склонностям, расчету... Но царь-отрок, не искушенный в жизненных тонкостях, только скривился: искренне и раздраженно.


* * *


Кто решится бросить камень в неопытного и не слишком-то умного от природы мальчишку? Я, пожалуй, воздержусь. Читателю оставляю полную свободу суждения. Угодно — разбрасывайте, угодно — собирайте, и старый добрый Экклезиаст, родившийся куда позднее описываемых нами событий, да наставит и вразумит вас в окончательном образе действий.

Впрочем, вынужден отметить: минутное Идоменеево раздражение надолго отпечатлелось в истории острова Крит и учинило множество крупных и мелких неприятностей всему Эгейскому архипелагу.

Такова история.

Ничего не попишешь.

Пуля, не вовремя угодившая в пятку, заставляет гениального полководца проиграть заведомо выгодную битву[109], а другая пуля, выпущенная дрожащей, прыгающей рукой прыщавого, полоумного юнца, чинит миллионы смертей.[110] Первая весила граммов пятнадцать (кавалерийский карабин восемнадцатого века), вторая — приблизительно пять-шесть (малокалиберный револьвер века двадцатого).

Два никчемных свинцовых слиточка... Да что я, в самом-то деле! Слиточка? Паршивых, легковесных капель отвердевшего металла...

А сколько весит мимолетная гримаса?

Риторический вопрос. И проста мне его, дорогой читатель.

Конечно же, гримаса не весит ни грана, ни карата, ни пылинки.

Но может оказаться не легче свинца.


* * *


И пошло, и поехало, и сдвинулось, и поплыло, и понеслось на всех парусах.

Описывать воспоследовавшую сцену излишне: малоинтересно излагать бурную и весьма наивную перебранку двух подростков. Ограничимся упоминанием о том, что Арсиноя была от природы горда и самолюбива, Идоменей — упрям и вспыльчив (незаурядноеумение сдерживаться и укрощать первый необузданный порыв пришло к царю-воину только многие годы спустя).

Вторая ночь венценосной пары оказалась предпоследней.

Ухищрения Элеаны, сделавшей все мыслимое и немыслимое, дабы скрыть и замять высочайший государственный раздор, составили бы предмет отдельной и не особенно тонкой книги. Скажем лишь: никто, кроме Алькандры и Ифтимы, — даже искушенная Аспазия, — не проведали истины. Тем паче, утолив первый отроческий жар, Идоменей столь самозабвенно отдался изучению воинской и мореходной науки под руководством опекуна Халка, что в изрядной степени утратил прежнюю свою неукротимость.

Сочтя безумные события предшествовавших суток заслуженной карой, которую ниспослал Апис провинившимся перед законом служительницам, Элеана стала блюсти вековые устои с утроенным рвением. Как и чем укротила она своенравную повелительницу, неведомо — государыня и верховная жрица беседовали при надежно запертых дверях, в маленьком покое, стенам которого начисто отсекли уши еще при постройке дворца.

Достоверно известно, что ни единожды впоследствии не преступила Арсиноя третьего основного уложения в открытую. Ни разу (не считая, разумеется, Сильвии, но читателю уже ведомы обстоятельства этого пикантного дела) не покусилась она соблазнить критянку.

Ифтиму чуть позже услали в далекий Фест, подальше от греха и соблазна.

Вместе с Мелитой, познавшей сначала пса, а затем — его хозяина. Кимбр отнюдь не был брезглив, а питомца содержал в исправной чистоте.

Капитан Эсон, приведенный к торжественному обету блюсти молчание, сделался тайным любовником юной повелительницы, дабы последняя, потеряв голову, не натворила глупостей, уже не поддающихся ни умолчанию, ни сокрытию. Забеременела Арсиноя лишь восемь лет спустя — по царским меркам довольно-таки поздно, хотя ныне полузабытые травные секреты дозволяли менее высокопоставленным критянкам оказываться в тягости гораздо позднее уроженок Архипелага, Та-Кемета, Малой Азии, что весьма способствовало женскому здоровью.

Именно тогда, через восемь лет, исхитрилась Арсиноя завлечь единокровного супруга на свое ложе, и эта ночь стала последней в их необычной чувственной связи. Но появление на свет маленького Эврибата, по счастью, бывшего точной копией матери, а не отца, надлежало пояснить, а престолонаследие ни в коем случае не было возможно ставить в опасность.

С тех пор Идоменей и Арсиноя жили, в сущности, порознь. Царь проводил в походах львиную долю времени; царица, вручив ребенка попечению кормилиц и нянек, чередовала скуку с утехами, то пребывая в одиночестве, то лаская красавца Эсона, то безысходно тоскуя по Ифтиме.

И томясь по множеству придворных дам...

Однако и законы, и нравы Крита решительно препятствовали ей утолить вожделение не иначе, как в минуты одиноких ласк, расточаемых себе самой в тишине и полумраке опочивальни.

А рабства, читатель уже знает, на острове не существовало. Приобрести наложницу нечего было и мечтать.

Что касается мастера Эпея, аттический умелец покончил в далекое солнечное утро с пузатой амфорой, слегка подправив написанное накануне, отоспался и долгое время не решался осушать больше одного кубка за один раз.

И то не слишком часто...

Миновало шестнадцать весен.

Глава четвертая. Расенна

И снова по волнам помчалась ладья, Покорна устам бореады...

Бакхилид. Перевод И. Анненского
Часам к семи вечера остров начал задыхаться.

В лачугах и хижинах, домах и виллах, в покоях Кидонского дворца воздух неожиданно сгустился, замер. И, чуть помедлив снаружи, за пределами хранительных стен, сперва закружился, потом взвихрился, а после завыл и завертелся подобно весеннему потоку талых вод.

Застонали и заныли в предгорьях огромные алеппские сосны; отчаянно размахивая мелкими ветвями, расшелестелись, разволновались вековые дубы; начали гнуться и качаться, отчаянно скрипя, высоченные кипарисы.

И, точно животные, почуявшие приближение проливного дождя, заметались корабли в бухте, стали форштевнями по ветру, принялись отчаянно выбирать якоря, готовясь выйти в открытое море, дабы принять удар и натиск штормового ветра подальше от берега, родного в тихую погоду и смертоносного в грозный час, когда налетает буря.

На каждом суденышке — от боевых галер до хрупких скорлупок — суетились люди, то по нескольку десятков на огромных пентеконтерах, то по двое или трое на утлых маленьких посудинках.

Ветер крепчал.

Он срывал с гребней возносившихся волн белопенную пыль, долетавшую до самой городской черты, свистел в горных ущельях, гнал над хребтами и плоскогорьями тяжелые свинцовые тучи.

У отрогов Иды, на расстоянии нескольких миль, сгустился, упер в землю острый хоботок и двинулся блуждать по скалам и кустарникам смерч, издали выглядевший маленьким, почти игрушечным, но суливший окрестным рощам опустошение полное и совершенное.

Весть разнеслась по городу молниеносно, и вскоре женщины и мужчины принялись осторожно, точно кролики из норок, высовываться из дверей, позабыв о ветре, приоткрыв рты, отчаянно гадая, куда же двинется чудовище, смахивающее на исполинскую, изготовившуюся к удару, кобру.

Сначала медленно, а затем все быстрее черная колонна принялась делиться надвое, подобно сталактиту и сталагмиту. Но известковые натеки, сокрытые в подземных пещерах и гротах, никому не сулят гибели... Верхняя часть столба оторвалась, ушла под самые тучи, а нижняя осела, ринулась вперед — неукротимо, неудержимо; достигла береговой черты дальше к востоку, за устьем реки, за массивным гранитным мысом, ударилась о древние каменные пласты, снесла траву и почву, обнажила зернистую, сверкающую блестками кварца коренную породу.

И опала.

Расшиблась вдребезги, словно стеклянный кубок, — редкостная и драгоценная вещь, изредка привозимая в поместительных трюмах сидонскими корабельщиками.

Дружный, невыразимый вздох облегчения пронесся по городу.


* * *


Пентеконтера «Ферасия»[111], вопреки всем уложениям о мореходстве и воинским уставам, поспешно покидала гавань, ведомая не капитаном, а келевстом.

Но обстоятельства были чрезвычайными, а капитан при самом пылком желании вряд ли смог бы распоряжаться маневром, ибо находился не на борту, а в Кидонском дворце, в тронном зале, где величественно и надменно восседала царица Арсиноя.

Славный Эсимид хотел вручить государыне завидную, взятую с бою, добычу сам.

По правилам, судьбою захваченных пиратов распоряжался лавагет. Именно к нему, царю Идоменею, и следовало бы отправиться гордому победителю презренного, ненавистного, доселе неуловимого этруска; но царь уже с неделю странствовал где-то между островами Андрос и Хиос, беспощадно пуская ко дну всякое судно, пытавшееся пройти от Мизии до Пелопоннеса.

Карательная вылазка, ничего не попишешь, вздохнул Эсимид. Мизийцы обнаглели настолько, что взяли на абордаж четыре критских торговых корабля подряд — за каких-то полтора месяца. Пора было и честь знать.

Идоменей пропишет взбесившимся негодяям славное успокоительное снадобье, дождется надлежащего действия, после двинется к Лемносу — продолжительное врачевание; а коль скоро и этого покажется недостаточно, войдет в Адрамитский залив и дотла сожжет Аос и Антандр. На обратном же пути к югу обогнет Лесбос и наведается в Атарней, Мирину, Кимы.

Предерзостных чужестранцев надлежало смирять решительно, быстро и безжалостно.

Критские города испокон веку не имели крепостных стен — дело по тогдашним временам неслыханное. Однако морское могущество острова также было неслыханным, и под защитой победоносного, тысячекратно испытанного флота, в сущности, не ведавшего поражений, Крит процветал, не испытывая ни малейшей нужды возводить циклопические оборонительные сооружения, которыми славились, например, златообильные Микены.

Раздираемый войнами и разбоем Пелопоннес весьма тщательно заботился о возможности уснуть спокойно и пробудиться на земле, а не в замогильном царстве.

Беспечный, давным-давно позабывший о междоусобицах Крит лишь изумлялся кровожадной дикости эллинских варваров. Хотя, много ли возьмешь с публики, без зазрения совести продающей и покупающей себе подобных, словно это овцы либо козы несмысленные?

Впрочем, по рабовладельческой части греки были сравнительно человеколюбивы, чего не скажешь ни о звероподобных шумерах, ни даже о сравнительно цивилизованных египтянах, которые неизменно поражали кефтов сочетанием утонченной культуры с изощренной жестокостью.

Буря нарастала.

Волны свирепствовали.

Келевст велел незамедлительно убрать парус, вынуть мачту из гнезда, высушить верхний ряд весел.

«Ферасия» стремилась навстречу изогнутым, злобно шипящим валам, рассекала их могучим тараном, взлетала, кланялась.

Обгоняла прочие, более мелкие, суда — военные и рыбацкие.


* * *


Этруск, обдумавший на досуге свое печальное положение, смирился с неизбежным, дерзко глядел в лицо Арсиное и хранил полное внешнее спокойствие.

— На колени, собака! — негромко велел начальник стражи Рефий и сверху вниз ударил Расенну огромным кулачищем по уязвимому, чрезвычайно болезненному месту, где шея переходит в плечо.

Ударил неожиданно, сзади.

Будь шея чуть потоньше, плечи слегка поуже, не превосходи пират своего обидчика и ростом и весом, он уже навряд ли поднялся бы с полированного гранитного пола.

Эсимид и бровью не повел.

Четверо воинов, стоявших по бокам с клинками наголо, — тем паче.

Арсиноя скривилась:

— Довольно, Рефий! Подними чужеземца.

Что и было исполнено.

Едва не лишившийся чувств этруск помотал головою, прогоняя плававший перед помутившимся взором туман. Расенну подхватили под скрученные руки, вновь утвердили стоймя.

— Захвачен близ мыса Малея, госпожа, — почтительно доложил капитан. — Корабль пошел ко дну, кроме старшего, не уцелел ни единый.

— Наши потери? — спросила Арсиноя.

— Ни убитых, ни раненых, государыня. В корпусе, правда, обнаружилась после таранного удара маленькая течь, но ее глухо законопатили в пути.

— Ты молодец, мой добрый Эсимид. Государь наградит за этот подвиг особо, а благоволение государыни, — улыбнулась Арсиноя, — уже снискано. Теперь все-таки назови имя пленника...

Эсимид, желая произвести наибольшее возможное впечатление, сказал Рефию, что захватил исключительного негодяя, коего надлежит немедля поставить перед очами царицы для заслуженной и справедливой кары.

— Кого ты сцапал? — осведомился Рефий.

— Не порти удовольствия ни себе, ни мне, ни госпоже, — подмигнул Эсимид. — Как только повелительница узрит эту сволочь, я произнесу имя. Обеспечь надежную стражу.

Рефий поморщился. Прекословить командиру дворцовой охраны осмеливались лишь моряки — и лишь немногие. Но Эсимид пользовался вполне заслуженной репутацией отважного сорвиголовы, был царским любимцем, а в довершение всего временно командовал кораблями, отвечавшими за безопасность окрестных вод.

Вступать в никчемную перепалку самолюбивому Рефию не хотелось. Знаменитое упрямство Эсимида служило притчей во языцех. А называть имя пойманного среди морской хляби кому-либо, кроме самого лавагета, капитан и впрямь не был обязан.

— Гарпии с тобой, — ухмыльнулся Рефий. — Ишь, любитель загадок выискался! Скотина по-настоящему опасна?

— Будь покоен!

— Тогда не обессудь, путы проверю самолично...

— Государыня, — склонился и выпрямился Эсимид, — госпожа! Перед тобою знаменитый, неуловимый, ненавистный всем обитателям Внутреннего моря пират Расенна!

Вопреки простейшим правилам дворцового этикета, Рефий присвистнул. Впрочем, он позволял себе известные вольности в обращении, особенно когда царь Идоменей отсутствовал.

Воины выпучили глаза.

Даже безукоризненно владевшая собственной мимикой Арсиноя слегка прищурилась.

— Это правда, чужеземец? — вопросила она после долгого безмолвия.

— Правда, — разлепил запекшиеся губы пленный этруск.

Безмолвие возобновилось.

— В котелок, — отчетливо и внятно мурлыкнул, наконец, Рефий. — С маслицем.

Подобной прилюдной наглости Арсиноя не могла спустить даже отменнейшему из любовников.

— Здесь распоряжаюсь я, — молвила царица ледяным голосом. — И ежели понадобится чей-либо совет, уведомлю сама. Ясно, Рефий?

— Так точно, госпожа! — отвечал тот, осознав оплошность.

Посреди тронного зала стоял в рваной набедренной повязке громадный, быкоподобный детина, заставлявший окружающих воинов казаться хрупкими по сравнению с ним. Расенна, — даже раненый, исхудавший, полузаморенный почти совершенным отсутствием воды и пищи на протяжении последней недели, — весил не меньше трех с половиной аттических талантов.

Бородатый, уже начинавший заметно лысеть, он смотрел на критскую владычицу невозмутимо, зная, что терять нечего, судьба передана в чужие руки и надобно лишь с гордым достоинством принять ее. Хотя упоминание о «котелке» заставило этруска внутренне содрогнуться, Расенна сохранил внешнее самообладание.

Разбить голову о каменную стену возможно, в конце концов, и при выходе...

— Расенна... — медленно произнесла Арсиноя. — Знаменитый, неуловимый, ненавистный... Ты верно выразился, Эсимид.

Расенна.

Человек, о чьих разбойничьих делах наперебой повествовали Идоменеевы капитаны. Человек, которого те же капитаны были не в силах изловить лет пятнадцать. Человек, имевший осведомителей на каждом острове Спорад и Киклад, во всяком городе греческих, малоазийских, латинских, африканских побережий и даже — сказывали — в самом Та-Кемете: замкнутом, наглухо отделенном от остального обитаемого мало-мальски просвещенными народами света, сообщавшемся с Ойкуменой лишь через тщательно охраняемую дельту Хапи — великого Нила... Человек, по слухам, способный похитить и невозбранно уволочь хоть сидонскую корону, хоть микенскую царевну...

Человек-невидимка.

Человек-легенда.

Хоть сидонскую корону...

Хоть микенскую царевну...

Арсиноя внезапно встрепенулась.

— Тебе известна казнь, положенная пиратам и убийцам, о Расенна?

— Теперь, кажется, да, — отвечал этруск, покосившись на Рефия.

— Ты можешь избежать ее. Остаться в живых. Сохранить свободу.

Расенна глядел исподлобья. Рефий, Эсимид и четверо дворцовых воинов едва не шлепнулись, но вовремя подтянулись, решив, будто повелительница просто забавляется с окаянным татем, дабы усугубить ужас последующего приговора. Любопытно, подумалось Рефию, — нежное создание, мне, грешному, не в пример. Поглядеть — мухи зазря не обидит. А сейчас наверняка произнесет пурпурными устами новый, неведомый приговор, по сравнению с коим котелок и маслице легкой смертью покажутся...

«Век живи — век учись,» — мысленно вздохнул начальник стражи.

— Рефий, — медленно произнесла Арсиноя, — своих людей наставишь особо, ты это сделаешь не хуже верховной жрицы. Тебя, Эсимид, я приведу к нерушимой клятве молчания сама. Экипажу передашь: этруск зарублен в тронном зале по приказу госпожи. Расенны больше нет.

Семеро мужчин взирали на Арсиною в полном недоумении: всяк ломал голову над собственными вихрящимися мыслями.

— Расенны больше нет. Объявите радостную весть во всеуслышание. А сейчас велите принести сюда вина и яств. Развяжите пирата и усадите в углу.

— Верно ли я понял тебя, госпожа? — спросил ушам не поверивший Рефий.

— Да. Речь идет о важнейшей государственной тайне. Слышишь, этруск?

Ошеломленный Расенна лишь головою кивнул.

— Будешь ли достаточно терпелив, чтобы выслушать предложение, которое тебе сделают, и вполне разумен, чтобы оценить сопутствующие выгоды?

— Да, госпожа, — молвил Расенна с еле уловимой надеждой.

— Прости, государыня, — возопил Рефий, — но я вынужден возразить! Путы останутся в неприкосновенности! Мерзавец может ринуться на тебя, ударить, убить, наконец! В качестве...

— Замолчи, — спокойно велела Арсиноя. — Расенна двадцать лет оставался неуловим. Дурак на подобное не способен, верно?

— Да.

— Не будучи дураком, он...

— Ему нечего терять!

— Есть, — сказала царица. — Если он попытается напасть, лишится жизни. Правильно, Расенна? Согласен?

— Согласен, госпожа, — сказал этруск. — Из этого зала нет выхода, а безоружному и раненому не справиться с шестерыми сразу. Даже, — криво ухмыльнулся Расенна, — если он заведомо сильнее каждого по отдельности.

Рефий оскалился, но промолчал.

— А если прислушается к обращенной к нему речи, уцелеет. И, повторяю, сохранит свободу. И награду обретет. Веришь ли ты повелительнице Крита, Расенна?

— Верю, госпожа, — произнес этруск после мгновенного колебания. — Убить меня любым способом возможно и сейчас — к чему хитрить с беззащитным пленником?

— Я права, — улыбнулась Арсиноя, — он и впрямь благоразумен. Повинуйся, Рефий, возражение отклоняется.

Клинок полоснул по крепчайшей коже ремней, связывающих запястья Расенны. Начальник стражи напрягся, воины подобрались. Капитан Эсимид еле заметно пожал плечами.

Этруск поморщился от резкой боли в затекших руках, однако не застонал и не охнул.

— Рефий, питье и пищу сюда, в тронный зал. Сперва подкрепись, этруск, побеседуем после.

Государыня поднялась и шагнула вперед.

— Еще мгновение, — молвила она. — С тобой, Рефий, разговор особый, не сейчас и не здесь. А ты, капитан Эсимид, и вы, четверо, клянитесь и присягайте чреслами Аписовыми хранить молчание обо всем услышанном...

Когда этруск, примостившись в дальнем углу, под искусно выписанной на стене ветвью, на которой беззвучно пела не менее искусно изображенная синяя птица, с волчьей жадностью накинулся на поданное, Арсиноя торопливо приказала:

— Теперь покиньте нас. И не вздумай подслушивать, Рефий.

— Я отвечаю за твою безопасность, госпожа! — взвился начальник стражи. — И не двинусь отсюда! Прости!

Арсиноя поманила пальцем, отвела Рефия в сторону, что-то прошептала ему на ухо.

— Кругом, марш! — скомандовал смуглый крепыш. — И ты, Эсимид, пожалуйста, удались.

— Дверь заложат снаружи бронзовым засовом, — сообщила царица Расенне. — Коль скоро тебе изменит здравомыслие, деваться будет некуда. Предупреждаю на всякий случай.

Не прекращая жевать, этруск закивал головой.

Еще самую малость поколебавшись, Рефий развернулся и вышел прочь. Послышался глухой и тяжкий лязг. Дверь замкнулась.

— Насыщайся, Расенна, — сказала повелительница. — Не спеши, я подожду и подумаю о своем.

Арсиноя вернулась к тронному креслу и поудобнее устроилась на барсовых шкурах.

Миновал без малого час.

— ...Прошу прощения, госпожа, — возразил Расенна. — Ты посулила мне жизнь и свободу.

— Безусловно, всецело и совершенно верно.

— Еще раз прости, но я не постигаю, как, услыхав и уведав подобное, можно остаться в живых. Подобные признания делают лишь тому, кого заранее полагают мертвецом. Ведь я не дурак, повелительница. Ты подметила, скажу безо всякого хвастовства, вполне справедливо.

— Да, — улыбнулась Арсиноя. — Но ведь и я не дура, согласись.

Этруск промолчал, выжидающе глядя на царицу.

— Расенна... — произнесла Арсиноя задумчиво. — Расенна, бич и проклятие Внутреннего моря. Нападающий нежданно, уходящий незаметно. Появляющийся, где не чают, исчезающий, куда не заподозрят. Не оставляющий следа...

— Смею надеяться, слухи о моем искусстве не слишком преувеличены, — скромно заметил этруск. — Я, действительно, обладаю кой-каким опытом в своем деле. Но пока, о госпожа, не разумею вполне, к чему клонится речь.

Расенна изрек сущую правду. Он уже отлично догадывался о причине, подвигшей царицу к невообразимой откровенности, однако оставался в неведении насчет предложения, которое вот-вот должно воспоследовать.

— Царской казною на Крите, — сказала Арсиноя, — распоряжается повелительница. Включая морские и военные расходы, о коих ее супруг, лавагет, ставит в известность либо заранее, либо впоследствии. Последнее, правда, лет пятьсот как относится к разряду чистейших условностей, но, тем не менее, это так, а не иначе. Ответь на один вопрос откровенно и без утайки, этруск. Ибо искренность — в твоих собственных интересах. Поверь. Ответишь — поймешь.

— Какого свойства предлагаемый вопрос, госпожа? — осведомился Расенна. — Если ты предложишь выдать осведомителей или совершить нечто сходное, отвечаю: нет.

— Великолепно! — воскликнула Арсиноя.

Этруск приподнял брови.

— А ежели, — прошипела царица, — пред тобою станет добровольный выбор: котел Рефия либо чистосердечная выдача доносчиков, а?

— Смерть в кипящем масле — не из легких, — задумчиво молвил Расенна. — Впрочем, грозить не советую.

— Что-о? — спросила Арсиноя.

— Твои телохранители, государыня, — добродушнейшим голосом уведомил этруск, — высланы вон. Я не душу, не ломаю костей, не борюсь. Я убиваю одним-единственным ударом кулака. Укладываю даже закаленных воинов. Тем паче, — прибавил он, криво ухмыльнувшись, — нежную, хрупкую, прекрасную собой женщину. Хотя, — продолжал Расенна, — внешняя прелесть к рукоприкладству и его итогам едва ли касательство имеет...

И совершенно по-детски, почти застенчиво, ухмыльнулся.

— Ты находишь меня прелестной, мерзкий разбойник? — проворковала Арсиноя тоном, исключавшим любую заведомую обиду.

— А кто бы не нашел, госпожа? — спросил пленник. — Разве только евнух карфагенский... Ну, да он, бедняга, не в счет и не в строку...

— Не в строку? Писать обучен?

— Разумею и говорю по-критски и по-египетски. По-гречески и по-вавилонски могу еще и писать...

— Эге-ей! — прервала Арсиноя. — Ты что же, чудище морское, меня самое образованностью превзошел? А, Расенна?

— Едва ли образованностью, — почтительно возразил этруск. — Опытом, так будет вернее.

— Постой, — сказала повелительница. — Кажется и сдается, мы отвлеклись... Повторяю: перед тобой сугубо добровольный выбор. Назови сообщников. Или ныряй в котел с кипящим маслом.

Сколь ни выдающейся умницей была Арсиноя, а допустила несомненный и очевидный просчет. Впрочем, любой нынешний шахматист подтвердит: играть в блицтурнире, где на каждый ход отводится не более пяти секунд (в лучшем случае), гораздо сложнее, чем разыгрывать спокойную партию, на которую даруется два с половиной часа времени (сорок ходов).

Царица совершила неизбежный при быстром обмене репликами промах.

Впрочем, безобидный и послуживший к обоюдной конечной выгоде.

Расенна отлично понял: его проверяют.

— Исключено, — произнес он решительным голосом.

И, со сноровкой истинного гроссмейстера, сделал немедленный «тихий ход»:

— Зови стражу. Стоило бы, конечно, убить тебя, о царица, да рука не поднимется. К сожалению...

Несколько мгновений Арсиноя разглядывала этруска в упор. Затем широко улыбнулась и молвила:

— Ответь без утайки на иной вопрос. Касается он лишь тебя.

— Если сумею, государыня.

— Сумеешь, коль пожелаешь. Сколько добывал ты за год злодейским разбоем, орудуя на собственный страх и риск?

«Добираемся до сути», — подумал Расенна.

Помедлил, наморщив лоб; мысленно подсчитал.

— Год на год не приходится, и лето лету рознь. В общем и среднем, талантов эдак сто десять-сто двадцать... Золотых талантов, разумеется, — прибавил этруск, дабы исключить возможные зацепки либо недопонимание.

— Для пирата...

— Архипирата, — поправил Расенна, уже вполне освоившийся в присутствии великой критянки.

— Что?

— Архипирата, госпожа. Именно так именуют меня от Геракловых Столпов до Меотийского Болота[112].

— И туда забирался? — удивилась Арсиноя.

— Случалось, — ответил этруск. — Правда, разок-другой, не более. Поживы, почитай, никакой, а туземцы воинственны, и превесьма.

— Даже для архипирата... Немалое богатство, немалое!

Расенна пожал плечами.

— Но для царской казны, — сказала Арсиноя, слегка перегибаясь вперед, — ничтожная капля в море!

Расенна уставился прямо в расширенные зрачки царицы.

— Хочешь вернуться к ремеслу, в коем искушен сверх вообразимой меры, но зарабатывать не сто двадцать, а, скажем, на первых порах, двести пятьдесят золотых талантов? Если дело пойдет на лад, названная цифра будет неукоснительно увеличиваться. Верному, надежному, ловкому человеку я готова платить и пятьсот, и тысячу. Награда, как видишь, умножится, опасностей же и превратностей встретится куда меньше, чем прежде.

— Тебе требуется придворный пират, госпожа? — медленно спросил этруск.

— В известном смысле. Но, как ты, вероятно, догадываешься и сам, не грабитель, а похититель...


* * *


В последующие два месяца мастеру Эпею и начальнику стражи Рефию довелось потрудиться в поте лица — правда, на различные, совершенно несхожие лады. Но ни тот, ни другой не изведали ни минуты передышки, пока все требования, предъявленные привередливым этруском, не были исполнены безукоризненно точно.

Впрочем, принимая во внимание условие Арсинои — полная, совершенная и наибезупречнейшая скрытность, — едва ли можно было счесть Расенну капризным. Официально зачисленный в покойники пират придирчиво командовал приготовлениями, запершись в отдаленнейшей комнате гинекея; учитывал всякую мелочь, заботился о каждой малости.

Низкую, ходкую тридцативесельную миопарону «Левка» приобрели на самом юге острова, в городе Фесте, у корабелов, построивших ее для финикийского купца, на самом деле промышлявшего работорговлей и нуждавшегося в судне более проворном, чем поместительном.

Веселый, развязный грек, облачившийся для разнообразия в обычный хитон (уж больно запоминалась окружающим несуразная кожаная туника) и выкрасивший светло-русые волосы в цвет воронова крыла, предложил владельцу верфи пятикратную мзду, и ошарашенный судостроитель с готовностью дозволил угнать ладью прямо из гавани в неизвестном направлении. Разбушевавшийся финикиец учинил немыслимый скандал, однако немного утихомирился, услыхав клятвенное обещание, что через пять недель получит новую посудину, отнюдь не хуже исчезнувшей.

Ловкий критянин оставался, таким образом, при чистом тройном барыше.

Миопарона обосновалась в глубокой, узкой, окруженной скалами бухте к западу от Кидонии, где и была поручена особым заботам Эпея. Протрудившись и проколдовав над корпусом вплоть до новолуния, мастер велел помощникам (приведенным к обету молчания и убежденным, будто обустраивают разведывательный корабль) вытащить судно из воды.

Киль облили расплавленным свинцом, несколько увеличив осадку, но при этом неизмеримо повысив устойчивость миопароны, которая могла теперь нести огромный парус и, разогнавшись, обретала инерцию неудержимую.

Эпей тщательно просмолил борта и покрыл их особым составом, делавшим деревянную поверхность гладкой, точно стекло, и предохранявшим от водорослей и ракушек, склонных липнуть к плывущим кораблям и снижать быстроту хода.

Полностью разделяя мнение (верней, заблуждение) своих подручных, аттический умелец лишь улыбался, воображая, как его приемное детище лихо обставит любую военную галеру — хоть при штормовом ветре, хоть при полнейшем штиле.

О последнем Расенна, отнюдь не презревший жестокого урока, преподанного Эсимидом, позаботился особо. Правильнее, впрочем, было бы сказать, велел позаботиться Эпею. И тот с удовольствием предложил этруску свое последнее изобретение. Уяснив суть дела, архипират заржал от радости:

— Имейся у меня такая штуковина раньше! Где ты блуждал, грек, разрази тебя молния? Ох и голова!

— Вот по этим коридорам блуждал, — добродушно ответствовал Эпей. — А раньше оно, разбойничек мой разлюбезный, и невозможно было. Земляное масло[113] на острове испокон веку водится, однако перегнать его да смешать с кой-какими составами я только полгода как додумался.

Мастер хмыкнул и прибавил:

— В честь мою — греческим огнем[114] именоваться будет!

— Хоть каппадокийским! — отмахнулся Расенна. — Ох и здорово...

У Рефия тоже забот набрался полон рот.

Просто завербовать десять отпетых головорезов — задача нехитрая. Но попробуйте подыскать ораву, достаточно молчаливую, надежную и не задающую вопросов! К тому же, закаленную в мореходных передрягах, ловкую в обращении с парусом, достаточно сообразительную! Не располагай начальник стражи собственной сетью доносчиков, не справиться бы ему с подобным предприятием и за год.



Однако два месяца спустя странный экипаж странного судна подобрали, проверили, испытали.

Испытывал Рефий самолично. Иногда, в разгар беседы с приглашенным во дворец человеком, на того нежданно кидались из боковой двери двое-трое воинов, иногда спускали здоровенного пса; иногда, если Рефию желалось поразвлечься, он предлагал кулачную схватку один на один.

Обетов молчания отвергнутые не давали. Все знали, какого свойства месть ожидает нескромного болтуна.

— Тебя здесь не было. Мы не разговаривали. Понял?

Неудачник отвечал утвердительно, прятал в складках одежды пухлый кошелек и убирался восвояси.

Понятно, что никому и намеком не выдавали истинных причин, вызывающих странное приглашение в царские палаты. Рефий объявлял, будто подыскивает хорошую замену плохому или провинившемуся воину. Кстати, даже впоследствии бравой десятке бойцов, чей состав постепенно менялся благодаря превратностям судьбы, оставалось лишь гадать, куда и зачем отправляются добытые там и сям красотки.

Полную правду знали только двое.

Расенна, капитан корабля.

И доверенное лицо Рефия, смуглокожий Гирр, приставленный наблюдать за этруском.

А задавать лишние — тем паче, дурацкие, вопросы на борту «Левки» не дозволялось.


* * *


После того, как родился Эврибат и миновало несколько месяцев, Арсиноя, согласно хитрому закону женской природы (знавшему немало исключений, но, в целом, весьма распространенному), ощутила прилив новой чувственности.

И сорвалась с цепи Гименея окончательно.

Это приключилось примерно за семь лет до появления на Крите Расенны.

Начальник стражи, давно и безуспешно вожделевший к царице, был с лихвою вознагражден за долготерпение в тихий, пасмурный летний вечер, предвещавший ночную грозу, напитанный духотой и пряным ароматом цветущих лугов, долетавшим До Кидонского дворца от величественно высившейся вдали горной громады.

Получив предложение столь же игривое, сколь и недвусмысленное, Рефий исправно проверил караулы, прошелся дозором по самым доступным, с его точки зрения, залам, коридорам и уголкам, прогулялся по внешней галерее, удостоверился в полном порядке, похвалил полдюжины воинов, стольких же отругал — ни за что ни про что: для вящей острастки и незаметно проскользнул в опочивальню Арсинои.

Повелительница ждала, разметавшись на постели, закинув руки за голову, глядя пристально и неотрывно.

Рефий остановился подле широкого ложа, подбоченился, обозрел чудеса и прелести, явленные безо всякой утайки, без малейшего стеснения.

— Чего ты ждешь, бычок? — шепнула Арсиноя.

— Любуюсь, — лаконически ответствовал Рефий.

Царица шаловливо изогнулась, распахнула глаза, чмокнула воздух вытянутыми в трубочку губами. Глубоко вздохнула, улыбнулась:

— Лучше отведай... Поглядка — не прибыль.

— Как знать, — пробормотал начальник стражи.

И сказал правду.

Хотя невразумительную, невнятную, навряд ли вполне осознанную им самим.

Ибо Рефий, идеальный сторожевой пес, гроза подчиненных, негласный командир островного сыска, непревзойденный боец и несравненный мастер пыточных дел, расплачивался сейчас за наиболее непривлекательную сторону темной и жестокой своей натуры.

Он совершил ошибку, допустил по недомыслию невольный просчет. Хотя и выбирать особенно не доводилось: попробуй, оставь приглашение Арсинои без приличествующего внимания! Можно и должности лишиться ненароком... Но теперь-то, теперь... А?

Садист и палач от рождения, Рефий приходил в любовную готовность лишь примучивая женщин, которыми обладал. Многие шлюхи, многие простые горожанки и некоторые придворные дамы отлично разумели это и старались не противиться, тем паче, что в монетах у начальника стражи недостатка не ощущалось, а уж скаредностью Рефий, надлежало отдать ему должное, не страдал. Впрочем, легко быть щедрым, ежели каждый и всякий кидонский купец или торговец готов немедленно и зачастую безвозвратно ссудить кругленькой суммой... Поелику знакомство со столь выдающейся и важной личностью могло сослужить немалую службу, избавить от множества мелких и крупных затруднений... Короче, к двадцати трем годам Рефий обнаружил, что не испытывает ни самомалейшего возбуждения, коль скоро не вправе или не властен учинить над женщиной вопиющего, обычного или, на худой конец, мелкого надругательства.

Но попробуй, учини подобное с повелительницей Крита!

Рефий стоял столбом.

И отчаянно пытался представить Арсиною поверженной на ложе пыток, беззащитной, отданной на растерзание и позор.

Однако воображение у подобных особей работает нелегко. Бедолага медлил, стараясь вызвать хотя бы незначительное восстание плоти.

Безуспешно.

Единственным итогом его мысленных потуг были жаркая испарина на челе да противный холодок в чреслах.

Многажды испытанный, закаленный в любовных (точнее, сладострастных — любить Рефий не умел) сражениях уд съежился и подобрался, как перед рукопашным боем, когда тело непроизвольно стремится стать наименее уязвимым.

— Ну, иди же ко мне, — проворковала Арсиноя, приоткрывая уста и приспуская веки.

Начальник стражи негромко вздохнул и разоблачился, понятия не имея, как повернется дело, чем завершится эта сумасшедшая затея и куда бежать потом.

Он простерся рядом с Арсиноей, обнял царицу, начал целовать, ласкать, елозить ладонями по белому, роскошному, ослепительному и — увы! — недоступному телу. Смущенный — возможно, впервые в жизни смущенный — Рефий вовсю напрягал отважные, злые, немудрые мозги; представлял сцены чудовищные и неописуемые...

Безуспешно.

А тихая, от самого себя скрываемая паника в подобных случаях лишь усугубляет беспомощность...


* * *


Иного человека можно было бы пожалеть.

Но только не Рефия.

По крайности, я его не жалею. А вам, дорогой читатель, оставляю полную свободу суждений. Ежели вы избыточно добры и милосердны — сострадайте Рефиевой беде на здоровье. Ваше мнение — ваше право.

Но, полагаю, вы со мною согласны.


* * *


— Э-эй! — негромко сказала Арсиноя четверть часа спустя. — Неужто я тебе совсем-совсем не нравлюсь?

Побагровевший начальник стражи смешался и выдавил нечто маловразумительное.

Царица тихонько надавила пальцем на кончик его носа и слегка отстранилась. Приподнялась на локте, посмотрела сверху вниз. Уселась, упершись ладонью в покрывало.

— Значит, слухи справедливы?

Рефий дернулся, будто ужаленный, и тоже привскочил.

— Какие... слухи, госпожа?

— В тронном зале — госпожа. В постели — Сини, — поправила его Арсиноя. — Слухи насчет... э-э... твоих пристрастий.

— Не понимаю...

— Сейчас поймешь, — улыбнулась Арсиноя, упала на живот и заболтала согнутыми в коленях ногами, разглядывая Рефия так близко, что черты лица расплывались, а уста почти прикасались к устам. — Слушай внимательно, бычок. Я немножко осведомлена о любовных возможностях своего главного телохранителя. Сплетней земля полнится! — Она рассмеялась: — Тебя называют кентавром.

— Кто? — машинально спросил Рефий.

— Некто. И еще некто. И еще, и еще... Думаешь, позвала бы на ложе кого попало? Наобум? Нет, милый, у меня имеется собственная маленькая разведка. И я выбрала из лучших лучшего.

— Боюсь, пока что... — пробормотал Рефий.

— Боюсь, придется дослушать, — шепнула Арсиноя и чмокнула его в щеку. — Быть царицей от рассвета до заката — какое счастье! И какая скука — оставаться царицей от заката до рассвета! Хочется объятий мужчины, а чувствуешь прикосновения подданного. Надоело.

— Но царь Идоменей?.. — брякнул Рефий.

— Мы переспали трижды. Это оказалось на два раза больше, чем следовало...

— Не может быть!

— Правда! — засмеялась Арсиноя — Сущая, чистая, неподдельная правда. О тебе, дорогой, рассказывают вещи весьма необычные. Странные. Помолчи! — велела она вскинувшемуся было Рефию. — Благодари женщин за тайные и безвредные пересуды. Иначе вовеки не очутился бы здесь, поверь слову... Ты, говоря мягко, не рохля. И не мямля. А я не стеклянная, и не фарфоровая[115], будь уверен.

Арсиноя кокетливо цокнула языком и закончила:

— Изволь тиранить! Я требую...


* * *


Они образовали пару изумительную и донельзя подходившую друг другу. Рефий воспрял немедленно и не смог укротить разбушевавшегося пыла вплоть до зари и даже когда ночная гроза улеглась и пунцовое солнце начало просачиваться в узкий проем окна. Измызганная, изнасилованная всеми способами повелительница крепко и ласково поцеловала Рефия, проводила до двери, велела являться почаще.

Так было положено бурное начало неугасаемой страсти, накрепко связавшей этих двоих. Обоюдная извращенность натур, сознание, что ничего лучшего, более удачного и подходящего повстречать не удастся, дурманящее влечение к полной, невообразимой вседозволенности — вот узы, коими Арсиноя и Рефий были скованы внезапно и нерасторжимо.

И отсутствие ревности было взаимным. Ни царица, ни начальник стражи попросту не умели ревновать. Правда, каждый по-своему. Рефий — потому, что понятие «любовь» напрочь отсутствовало в его мироощущении; Арсиноя — потому, что не смешивала понятий «наслаждение» и «привязанность».

Когда царица впервые попросила постельного дружка прислать ей для забавы трех-четырех стражников покрепче, Рефий даже глазом не моргнул, резонно рассудив: подруги не убудет, а ежели женщина хочет развлечься на еще неизведанный манер — добро пожаловать. Он только испросил дозволения возглавить бравый отряд, каковое и получил немедля, да еще и чарующую улыбку вдобавок.

— Кто сболтнет полслова — погибнет. И незавидной смертью, клянусь, — предупредил Рефий участников предстоящей оргии.

Воины хорошо изучили своего командира, и охотно поверили ему.

Все, кроме одного.

Безрассудный малый осмелился обронить в казарме пикантный намек.

Вечером того же дня все сто двадцать бойцов дворцовой охраны построились во внутреннем дворе. Особого случая ради Рефий даже снял с постов урочную стражу. За часок-другой, рассудил он вполне резонно, едва ли приключится что-либо из ряда вон выходящее. Критяне — тихий народ, любящий своих повелителей, а сунуться в царские чертоги без его, Рефиева, дозволения даже сумасшедший не дерзнет. Охрана уже много веков носила характер чисто символический...

— Приск, четыре шага вперед! — распорядился Рефий.

Воин, побледневший, однако сохранявший внешнее спокойствие, повиновался.

— Кру-угом!

Приск молодцевато развернулся.

И рухнул, пораженный точным ударом сзади.

— Он жив, — мягким голосом сообщил Рефий стражникам. — Но коль скоро я велю держать рот на замке, то шутки в сторону и сомнения побоку. Он жив, и подохнет чуть позже. Неважно, как именно. Скажу одно: лучше быть сожженным заживо или брошенным на растерзание своре собак. Все уяснили?

Ошеломленная стража замешкалась с ответом.

— Все уяснили?! — рявкнул Рефий таким голосом, что эхо докатилось до Зала Дельфинов.

— Так точно! — грянул дружный, слаженный рев.

— То-то, — наставительно буркнул начальник. — Гета, Геликон! Подберите эту сволочь и волоките куда скажу.

Но, прежде нежели скомандовать «разойдись», Рефий обвел притихшее каре пронзительным взглядом.

— Молчание — золото. И в переносном смысле, и в прямом... Караулу — по местам, остальным — отдыхать. Вы, двое, за мной...

Царь Идоменей в это время бросал якоря у песчаного Пилоса, приветствуемый радостными кликами толпы, собравшейся на берегу. Ахейцы были друзьями и союзниками критян.

А Рефий, тщательно отобрав десяток надежных людей (следовало все-таки обеспечить государыне Известное разнообразие), потолковал с каждым наедине, разъяснил грядущие выгоды и преимущества, припугнул для порядка (это смахивало на чистое излишество — участь Приска, исчезнувшего бесследно, служила вполне достаточным назиданием) и подробно изложил пожелание Арсинои.

Равно как и собственные.

Ибо нежданно-негаданно убедился: вид повелительницы, извивающейся и бьющейся под натиском нескольких дюжих молодцов, пьянит и возбуждает сильней наикрепчайшего вина.

Уж таким он уродился, начальник дворцовой стражи Рефий.

Античные боги ему судьи.


* * *


И без того нелегкая задача этруска десятикратно осложнялась дополнительным указанием, недвусмысленным и строгим.

Арсиноя начисто возбраняла без крайней, последней необходимости убивать или увечить кого бы то ни было на берегу, с которого умыкают пленницу. И отнюдь не потому, что государыне претило бессмысленное кровопролитие — хотя и это играло известную роль, — но под стрелу, копье, клинок или кулак могли подвернуться возлюбленный, муж, отец или брат похищаемой.

А ополоумевшие от горя, затаившие лютую злобу, алчущие отомстить за близких либо друзей, наложницы Арсиное вовсе не требовались.

По столь же, если не более, понятной причине запрещалось увозить женщин, успевших обзавестись детьми.

— А вместе с отродьями? — брякнул Расенна.

Арсиноя лишь постучала пальцем по лбу.

Архипират прикусил язык.

— Давай лучше поговорим о насущном и важном, — промолвила царица. — Я, например, посейчас остаюсь в неведении касательно шестидесяти — так? — шестидесяти гребцов. Каким образом намереваешься ты вынудить к молчанию подобную ватагу?

— Прости, госпожа?..

— Десять человек боевого экипажа — понятно. А шестьдесят уст запечатать — совсем иное дело. Можно, разумеется, тайно приобрести в Египте крепких рабов, однако твой же опыт убедительно и неопровержимо доказывает: грести надо не за страх, а за совесть.

Этруск согласно кивнул.

— И?..

— Если не ошибаюсь, госпожа, — медленно сказал этруск, — Та-Кемет переживает сейчас далеко не лучшие времена.

— Совершенно верно. Мой царственный собрат Сенусерт...

— Жизнь, здоровье, сила! —ухмыльнулся Расенна.

Услыхав непременную формулу, изрекаемую подданными фараона всякий раз, когда заходила речь о владыке, чье имя, кстати, строго возбранялось произносить вслух, — услыхав эту формулу из уст северного разбойника, царица сперва недоуменно осеклась, а затем порозовела от гнева.

— Во-первых, — молвила она с расстановкой, — не смей и не дерзай балагурить, говоря о богоравном сыне Ра! Во-вторых, ты перебил меня, Расенна!

Этруск покаянно склонился. И выпрямился отнюдь не сразу. Он и сам понял, что преступил грань дозволенного.

— Мой царственный собрат Сенусерт, — продолжила Арсиноя ровно и дружелюбно, — сообщает о великом и сокрушительном нашествии кочевников из племени хекау-хасут. Мы зовем их гиксосами.

— С твоего дозволения, госпожа!

— Да?

— Чего же нам еще?

— Не понимаю...

— Эти паршивые скотоводы укрепились в Дельте, построили там свою твердыню Хат-Уарит...

— По-нашему, Аварис, — вставила Арсиноя.

— ...и, подобно спруту-губителю, распускают щупальца по всей стране. Та-Кемет страждет, насколько ведаю, неописуемо. Воюет, сопротивляется, платит неимоверную дань. Спит и видит, как бы избавиться от азиатской чумы.

— Правильно.

— Почему бы Криту не придти на помощь фараону?

— Да потому, — недовольно сказала Арсиноя, — что и соединенные усилия будут бесполезны. В морском бою мы, безусловно, разделались бы с любым противником. А на суше гиксосы легко разобьют оба войска. Это ведь не одно племя, это союз многих могучих народов, их рати неисчислимы, закалены, победоносны. И Та-Кемету не пособим, и себя погубим. Стоит ослабеть военной силе острова — и толпы северных варваров хлынут потоком, пройдут лютой ордой, не оставят камня на камне.

— А если бы те же варвары соединенными усилиями обрушились на гиксосов?

Арсиноя недоуменно вскинула брови.

— Презрение жителей Кемт к иным народам общеизвестно, — молвил Расенна, выдержав кратчайшую паузу. — Любой уроженец Египта не колеблясь погубит весь остальной мир, дабы любимая родина цвела и благоденствовала. Кажется, у них — да, именно у них! — рабы-чужеземцы называются живыми мертвецами.

Царицу слегка передернуло.

— Отправь меня тайным посланцем к фараону. Я свободно говорю по-египетски. — Расенна умолк и выждал.

— Зачем? — осведомилась Арсиноя.

— Думается, как раз уложусь в оставшиеся по условию полтора месяца.

— Зачем? — повторила царица.

— Я убежден, что шестьдесят крепких рабов, приговоренных к смерти в каменоломнях, у Сенусерта разыщутся.

— Послушай! — вскипела государыня. — Верховная жрица Элеана имеет столь же мерзкую манеру говорить! Но ты, сделай милость, изъясняйся вразумительно! Довольно с меня и одной особы, не снисходящей до немедленного ответа собеседнику! Понял?

— Да, госпожа. Мы посулим фараону содействие всех обитателей Архипелага, всех береговых царей и царьков. Не сразу, разумеется, а через год-полтора. Для этого потребуется малость: набрать достаточно высокородных заложников. Я представлю дело так, будто царь Идоменей возражает против подобного плана, а ты, госпожа, стремишься помочь и намерена действовать скрытно. Я даже изложу на ухо фараону правду, чистую правду и ничего, кроме правды. Но, разумеется, не всю правду, — прибавил Расенна с улыбкой. — Он поверит. Шестьдесят рабов — не ахти какое богатство по мерке властелина. А я уведомляю, что полагаться на скромность критских гребцов невозможно. Скрытность в подобном деле — залог успеха. И фараон прекрасно поймет. Рискует он крохой, а приобрести может все царство. Собственное, кстати сказать... Отцы, спасающие детей, мужья, выручающие жен, едва ли откажутся выслать по десятку боевых кораблей, дабы сохранить и возвратить близких. А соединенный флот, союзное войско будут огромны.

— И что потом? Ведь затея твоя — ложь, и полнейшая!

— А потом — ничего, — улыбнулся Расенна. — Через год, не позднее, во главе Та-Кемета встанет царь из племени хекау-хасут. Положись на мое слово, госпожа. Фараон уйдет, а благодарные мне гребцы останутся.

— Ну и ну! — только и смогла сказать Арсиноя.


* * *


Скалистый, бесплодный остров на полпути меж Киферой и Критом издавна служил этруску надежным убежищем. Теперь же местоположение и природные особенности безымянного клочка необитаемой суши становились попросту неоценимыми.

Длинный, узкий, похожий на горное ущелье залив заканчивался просторным, далеко углублявшимся в каменную твердь гротом, где миопарона приютилась удобно и неприметно для постороннего глаза.

Там же, в гроте, на обширных надводных выступах, были устроены склады оружия и провианта. Предусмотрительный Расенна велел запечатать все это в наглухо засмоленные бочки, в муравленные свинцом и облитые толстым слоем воска глиняные сосуды.

Ибо пагубное воздействие морской влаги на вещи, подлежащие длительному хранению, знал великолепно.

Подобно сказочному чудовищу, этруск обустроил себе тайное логово в недрах возносившейся над водами горы, готовясь выбраться наружу и взыскивать с островов и побережий пресловутую дань — прекрасных пленниц.

Разноплеменные гребцы, спасенные от медленной и страшной смерти в египетских каменоломнях и рудниках, извлеченные из вонючих шене[116], дышали вольным воздухом Средиземноморья, спали вволю, ели до отвала и взирали на Расенну собачьими глазами.

Десять головорезов, узнавшие, под чьим началом и за какую плату предстоит плавать, предвкушая грядущие приключения, с особым смаком воздавали должное обильному запасу критских вин и повиновались беспрекословно, ибо грозный этруск оказался начальником строгим, но справедливым, требовательным, но заботливым.

Единственной печалью и заботой Расенны стал смуглолицый, широкоплечий Гирр.

Хитрый, однако вовсе не умный, Рефий приставил к архипирату надзирателем самого доверенного своего молодца. Расенна возражал, приводил многочисленные доводы против, но Рефий был неколебим: сказал — как отрезал.

А отмерять семь раз начальник дворцовой стражи попросту не умел.

В итоге, рядом с этруском очутился дерзкий, самоуверенный, наглый человек, едва ли уступавший Расенне физической силой, а посему полагавший священным долгом и неотъемлемым правом своим совать крючковатый нос везде и всюду, — где нужно и где не нужно.

— Я тебе не подчиняюсь, — уведомил он Расенну при первом же удобном случае. — Я за тобою присматриваю, понял?

— Конечно, — улыбнулся разбойник — Поставлен в известность, и отнюдь не возражаю. Сам бы сделал то же самое на месте государыни и Рефия. Однако не возьму в толк: чего ради вздорить людям, идущим на опасное предприятие плечом к плечу?

Гирр презрительно фыркнул и не удостоил этруска ответом.

Расенна лишь плечами пожал.

— И не надейся, — внятно и внушительно произнес критянин, — спины я тебе не подставлю. А сплю — как собака, вполглаза. Понял?

Этруск от души расхохотался:

— Я намерен заслужить обещанную государыней плату. И ради этого принужден беречь тебя, драгоценного, пуще зеницы ока. Не опасайся подлости... Но помни: одно условие, непременное и непреложное, мною поставлено. И царица, и Рефий признали, его разумным.

— Какое еще условие?

— Ежели словом или делом вмешаешься в мои распоряжения на походе либо, того хуже, при захвате — убью на месте. Искрошу. Как червяка дождевого, — спокойно закончил Расенна.

Обозрел вытянувшуюся физиономию Гирра и заботливо полюбопытствовал:

— Понял?..


* * *


От кого и как умудрился получить мнимоубитый этруск первое нужное известие, неизвестно. Полагаю, Расенне удалось-таки наладить скрытое сообщение меж безымянным островком и окружающими землями, но утверждать наверняка не берусь.

Равным образом, не постигаю легкомыслия, с которым юные обитательницы тогдашних побережий — от скромной служанки до царской дочери — бегали плескаться в хризолитовых морских волнах, отбеливать холсты на прокаленном добела мелкозернистом песке, собирать мидий и морские гребешки, служивших лакомым дополнением к ежедневному столу, резвиться, загорать, распевать беззаботные песни.

Тринакрия[117], уже в те отдаленные времена снискавшая славу средиземноморской житницы, была страною куда более цветущей, богатой, многолюдной, нежели в последующие столетия, за вычетом, пожалуй, нашего — двадцатого.

Колосились необозримые поля пшеницы и ячменя. Шелестели густой листвой неисчислимые оливковые деревья. Зрели по склонам пологих гор виноградные лозы. Тяжкие, налитые соками смоквы тысячами падали наземь, обращаясь перегноем, удобряя почву свежими туками, поскольку недоставало рук, дабы полностью собирать неслыханные урожаи.

А рук на острове было отнюдь не мало: плодородная Тринакрия изобиловала населением. Разгромленный впоследствии, остров опять заселился около восьмого века, но уже не сравнялся в пышности с тем, чем был прежде.

Великое множество народу обитало в благодатном краю — пастухи, виноградари, земледельцы, рыболовы, ремесленники, торговцы, вельможи... Города и городки, поселки и деревеньки, виллы, стоявшие в горделивом одиночестве, лачуги, стыдливо ютившиеся поодаль от более приглядных построек — все жило трудолюбивой, вполне или относительно сытой и счастливой жизнью.

Там, где впоследствии возникли Сиракузы, цвела столица, чье название утрачено для истории. Оттуда повелевал и властвовал Тринакрией царь, имя которого безвозвратно забыто. Но его дочь заслуженно славилась неописуемой своею красотой, и молва о несравненной прелестнице передавалась из уст в уста.

Неэра.

Так нарекли эту очаровательную девушку лет за восемнадцать или девятнадцать до того вечера, когда Расенна пустился в первый набег из числа свершенных по воле царицы Арсинои.


* * *


Тонконогую, сильную лошадь выпрягли из легкой колесницы и отпустили пастись чуть поодаль, где кончались пески, а неширокая полоса цветов и трав постепенно переходила в опушку молодой рощи.

Солнце еще только вставало, но насквозь прогретые прибрежные воды не успевали сколько-нибудь заметно остыть в продолжение короткой летней ночи, и должны были объять купальщиц струями парного молока.

Царевна скинула одежды; явившиеся вослед повозке веселые подруги проделали то же самое, и вся бойкая стайка с визгом, плеском и брызгами ринулась в море. Купаться поутру, плавать, нырять, поднимать самоцветную гальку со дна и состязаться: кому попадется лучше и больше!..

Потом сушить под легким, ласкающим бризом промокшие волосы, наскоро завтракать под негустой сенью тонких деревьев, снова запрягать лошадь и торопиться домой, к привычным ежедневным занятиям.

Это вошло у Неэры в неукоснительный обычай.

О котором знали, на беду, слишком многие.

Побарахтавшись у самого берега, вдоволь посмеявшись, позабавившись, девушки наперегонки ринулись плыть к одиноко торчавшей приблизительно в пятистах локтях расстояния скале. Привычное состязание в проворстве: туда и обратно — кто первый? Точнее, первая?

Лишь панически боявшаяся акул Миртала ни разу не участвовала в этих дружеских соревнованиях и с примерным терпением сносила насмешки, отнюдь не всегда безобидные. Но юную особу, на глазах которой морское чудовище однажды перерезало пополам человека, пытавшегося высвободить застрявший меж камней корабельный якорь, можно было понять.

Миртала страшилась глубины, прозрачной бездны, из которой, того и гляди, могло возникнуть нечто ужасное, хищное, неодолимое. Пусть язвят, ежели угодно!.. У песчаной кромки мелко, зато безопасно... Сами поглядели бы на тучу багровой крови, клубившуюся и распространявшуюся в кристально чистой хляби, сами услышали бы, как булькает и внезапно смолкает отчаянный предсмертный вопль ныряльщика, уже почти достигшего спасительного каната, конца, поспешно выброшенного за борт по команде, отданной капитаном, отцом десятилетней Мирталы!

Семь весен миновало, а девушка до сих пор не решалась входить в морские волны глубже, нежели по пояс, и всячески противилась любым приглашениям совершить прогулку в лодке. Воспоминание оказалось неизгладимым.

Возникший из-за ближайшего мыса низкобортный, длинный корабль под несуразно большим парусом не вызвал у Мирталы ни любопытства, ни беспокойства. Тринакрийские суда сновали вдоль острова от восхода до заката; моряки часто приветствовали купальщиц задорными возгласами, а те отвечали не менее задорно, махали поднятыми над водой руками, смеялись.

Правда, корабль выглядел немного странно: весь голубовато-зеленый, в тон волне; и парус был такого же необычного цвета. Но так уж, видно, заблагорассудилось владельцу.

Хруст песка за спиной заставил девушку проворно обернуться.

Пятеро незнакомцев, появившихся неведомо откуда (Расенна еще накануне вечером велел половине боевого экипажа укрыться в рощице), быстрым шагом близились к ней. Полуголые, бронзовые от загара, атлеты — воины или моряки.

Миргала вскрикнула.

— Молчать! — произнес один из пришельцев столь внушительно и зловеще, что девушка и впрямь умолкла от испуга. — Молчать, козочка!

Ременная петля в мгновение ока стянула руки Мирталы за спиной, другая обвила голени. Глядя на полированный бронзовый клинок, блестевший неподалеку от горла, ошарашенная девушка и не помыслила ослушаться.

— Полежи на песочке, отдохни, — сказал тот же голос. — Подружки вернутся и развяжут. Если заорешь, погибнешь...

Незнакомцы рассыпались редкой, вытянутой цепью и проворно бросились в теплые волны, стремясь вослед царевне и остальным пловчихам, чьи головы уже превратились в едва различимые среди сверкающей хляби темные точки.


* * *


Семилетний Эврибат, получавший образование сообразно своевольным распоряжениям Арсинои, вопреки существовавшим традициям усваивал египетский язык сызмальства. Он примостился в светлом, уютном покое на искусно вырезанной из слоновой кости скамеечке, устроил на коленях навощенную складную дощечку, приготовил стило, но не выводил сложных, замысловатых знаков, а только внимал плавно льющейся речи та-кеметского писца, зачисленного в придворные наставники.

— Обрати же свое сердце к книгам... Смотри, нет ничего выше книг! Если писец имеет должность в столице, то не будет там нищим. О, если бы я мог заставить тебя полюбить книги больше, чем твою мать, если бы я мог показать перед тобой их красоты![118]

Восседавшая рядом Арсиноя украдкой подмигнула Эврибату и послала ему незаметный воздушный поцелуй.

— Я не стану любить книги больше, чем люблю Сини! — капризно возвестил царевич. — Я вообще не люблю книг! Они ужасно скучны! А Сини всегда рассказывает интересно!

Арсиноя улыбнулась.

Мудрый Менкаура, обязавшийся учить наследника всяческим и всевозможным премудростям вплоть до совершеннолетия, только вздохнул — мысленно.

За истекшие полгода египтянин успел нажить несомненную и устойчивую неприязнь к взбалмошному, строптивому, ничем на свете неспособному заинтересоваться по-настоящему, Эврибату.

Да и к венценосной матери его тоже.

«Поразительно! Дитя по самой природе своей жаждет познаний! Не школьных, нет, ибо школа налагает узду, вынуждает идти в направлениях скучноватых, утомительных, бесцельных с первого взгляда... Но любой ребенок охотно и неудержимо познает, забавляясь, играя, становясь бурлящей частичкой окружающего мира. Этот же ленив душой и нелюбопытен разумом».

Такие мысли вспорхнули в мозгу Менкауры и унеслись прочь подобно стайке вспугнутых воробьев.

Эврибат и впрямь не увлекался ничем.

Игрушки — драгоценные, блистательные, сотворенные умелыми дворцовыми ювелирами; хитроумные и замысловатые, не столь роскошные, зато самодвижущиеся, изготовленные мастером Эпеем, — занимали ребенка на часок-другой, а затем отправлялись валяться и пылиться по саморазличным уголкам бесчисленных покоев.

Наследник охотно дурачился со сверстниками, готов был шнырять вместе с ними по залам, дворикам и переходам с утра до ночи, плескаться в заливе, кататься на лодке под заботливым присмотром старших, разыгрывать потешные сражения — это Эврибату нравилось превыше всего, — но египтянин с грустью подметил в мальчике полное и совершенное отсутствие воображения, поистине изумительное, ибо речь шла о существе, чей самый возраст располагал к бесконечным выдумкам, затеям, безобидному притворству.

«Ни разу не объявил себя воином, флотоводцем, пиратом... Ни разу не играл в кого-либо, — тоскливо подумал Менкаура. — Лодка для него — просто лодка, не боевая галера; потешный меч — обычная деревяшка, и вовсе не волшебный клинок Ареса; равнодушен к чудесным сказкам и враждебен учению. Что это умудрилась поведать заботливая мамаша, если даже подобный олух оживился?»

Арсиною Менкаура не без оснований считал особой вздорной и развратной, хотя и не представлял истинной степени последнего качества. Кроме того, писец совершенно справедливо заключил, что правительница из томной, белокожей красотки — никакая.

«Блистательный остров! Чудеснейшая культура! Счастливый народ, не ведающий ужасов рабства. Надежная, несокрушимая защита — критский флот. Изобилие, довольство, радость везде и всюду... Ведь погубит! Если не в одночасье, то постепенно. Ведь, по сути, ей совершенно безразлично все и вся, кроме собственных прихотей. А высшие сановники да управители уже чуют слабинку. Дойдет черед и до сборщиков подати. И до торговцев... И до корабелов...»

Менкаура слегка тряхнул головой и продолжил:

— Это лучше всех других должностей. Когда писец еще ребенок, его уже приветствуют...

— Я не писец! — объявил Эврибат. — И никогда им не буду. Я — наследник престола и флота. А приветствовать меня и так приветствуют.

— Эврибат, — проворковала Арсиноя, — не смей перебивать учителя! Я воспрещаю!

Царица присутствовала на занятиях не часто и не долго — только поболтать немного с Менкаурой на изысканном заморском наречии, полюбоваться отпрыском, которого наставляет столь объемистый и просвещенный ум, послушать и запомнить отрывки незнакомых доселе текстов, коими столь удобно украшать болтовню за вечерней трапезой.

Для Менкауры эти визиты были сущим благодеянием, ибо ребенок повиновался только Арсиное. Обычно половина времени пропадала впустую, на уговоры и просьбы — вполне безрезультатные — вести себя потише, не вертеться, не перебивать.

«Счастье, что малыши учатся иноземным языкам исподволь, сами того не замечая, — подумал Менкаура. — Не то прослыть бы, не миновать, из рук вон плохим преподавателем!»

— ...Его посылают для исполнения поручений, и он не возвращается, чтобы надеть передник...

— Пускай попробует кто-нибудь послать меня с поручением! — запальчиво перебил мальчик. — Я посылаю сам! Кого хочу! А передники носите лишь вы, темнокожие!

— Эврибат! — вскипела царица.

Наследник насупился и смолк.

— Я не видывал скульптора посланником или ювелира посланным, — невозмутимо читал по памяти Менкаура, — но я видел медника за работой у топок его печи. Его пальцы были точно кожа крокодила, и пахнул он хуже, нежели рыбья икра.

Тут уж слегка передернуло Арсиною.

— Каждый ремесленник, работающий резцом, устает больше, чем земледелец...

— Расскажу тебе еще о строителе стен. Он постоянно болен, ибо предоставлен ветрам. Все одежды его — лохмотья, моется он лишь единожды в сутки...

Арсиною опять передернуло.

Эврибат засмеялся.

— У земледельца вечная одежда. И устает он, и спокойно ему так, как спокойно подмятому и терзаемому львом. Земледелец постоянно болеет.

— Ткач сидит взаперти, дома, подобрав ноги и не зная свежего воздуха. И, если не выработает за день достаточно, то связан, как лотос на болоте...

— Какой ужасный, тоскливый текст! — не выдержала повелительница. — И заканчивается под стать началу, да?

— Правдивый текст, государыня, — отозвался Менкаура. — И конец лучше начала. Наберитесь немного терпения — и ты, венценосная, и царевич.

Эврибат непритворно зевнул.

— У красильщика пальцы издают зловоние, как от дохлой рыбы... его рука не останавливается.

Арсиноя провела рукою по тщательно уложенным волосам, поправила и слегка повернула полый стеклянный шарик, каплю за каплей точивший финикийские ароматические бальзамы.

Настойчивые упоминания о телесной грязи покоробили бы кого угодно из чистоплотных островитян. Помешанная же на опрятности царица начинала непритворно страдать, внимая рассказу о смрадных строителях и сквернопахнущих красильщиках. Брр-р-р!

— Сандальщику совсем плохо, — неторопливо говорил Менкаура, — ибо он всегда нищенствует. Ему так же неспокойно, как спокойно кому-нибудь меж дохлых рыб...

— Кончится это когда-нибудь? — вопросила Арсиноя плачущим голосом. — Сейчас уйду, право слово!

— И я тоже! — встрепенулся Эврибат.

— Уже кончается, — ответствовал Менкаура. — ...Он жует кожу...

Арсиноя поднялась. И, точно по волшебству, дверь комнаты распахнулась, приглашая перешагнуть порог.

Менкаура обернулся.

Эврибат покосился.

В дверном проеме недвижно и безмолвно застыл царь Идоменей.


* * *


— Возвратился, милый? — спросила Арсиноя.

— Да.

Лицо Идоменея ничего не выражало, однако голос прозвучал немного странно. И это не ускользнуло от царицы.

— Урок уже завершен. Еще минутку терпения, мы отпустим Эврибата и Менкауру, а после побеседуем без помех. Продолжай, почтенный писец.

— Прачечник стирает на берегу рядом с крокодилом. Неспокойное это занятие. Говорят ему: «Ежели опоздаешь принести, избиты будут губы твои».

— Расскажу тебе еще о рыбаке, ему достается больше всех и хуже всех. Погляди, разве не трудится он посреди реки, вперемешку с крокодилами?..

— Смотри, нет должности, где не было бы начальника, кроме должности писца, ибо он сам — начальник.

— Если кто знает книги, то ему говорится: «Это для тебя хорошо!» Не так с занятиями, которые я тебе показал. Не говорят писцу: «Поработай для этого человека!»

Менкаура сделал короткую паузу и торжественно, отчетливо завершил:

— Полезен для тебя день в школе, работы в ней вечны, подобно горам.

Встал, почтительно откланялся и, предшествуемый Эврибатом, покинул залитый солнцем, расписанный изображениями бычьих голов и священных секир-лабрисов покой.

Арсиноя с безмолвным вопросом поглядела в сузившиеся глаза лавагета.

— Мой экипаж, — неторопливо и безо всяких околичностей, словно расстались венценосцы вчера вечером, сказал Идоменей, — захватили миопарону, возглавляемую ни кем иным, как великолепным, несравненным и добросердечным Гирром. Тот попросил о беседе с глазу на глаз. Теперь я спрашиваю с глазу на глаз: по какому праву ты занялась морской разведкой, что за цели преследуешь и, акула загрызи, для чего ради эти люди похитили женщину?

Царица отступила на полшага, побледнев, но постаралась овладеть собою.

Воцарилось долгое, грозное молчание.

— Изволь, дорогой... — молвила Арсиноя, вновь обретя внутреннее равновесие. — Отвечу без утайки. Вели принести вина, разговор будет весьма долог...

Глава пятая. Неэра

Ксантий, нет стыда и в любви к рабыне!..

Гораций. Перевод Я. Голосовкера
— Разумеешь ли ты, несчастная, что натворила и в чем сознаешься? — медленно, с угрозой вопросил Идоменей полутора часами позже.

— Конечно, — улыбнулась Арсиноя. — А ты, бычок, похоже, отнюдь не уразумел положения вещей. Иначе, поверь, говорил бы со мною совсем иначе: здраво, рассудительно, по-хорошему.

— Ты преступила один из трех законов, за нарушение которых полагается казнь, а вместе с ним — закон, карающий тайного рабовладельца пожизненным изгнанием, — произнес государь. — Еще наличествует недопустимое вмешательство в дела военно-морские, пособничество преступникам, укрывательство пиратов... Гарпии! — да ведь и пиратство, как таковое тоже наличествует! Женщина, понимаешь ли ты?..

— Безусловно, — сказала Арсиноя. — Но понимаешь ли ты сам, о неустрашимый и непобедимый мужчина, что я — твоя жена? Во всяком случае, числюсь ею. А ты, любимый, лишь царь-лавагет, флотоводец. Воин. Если меня уличат в названных преступлениях, острову незамедлительно потребуется новая царица, ибо прежнюю выставят вон. А сообразно тем же нерушимым уложениям, я имела бы право опять выйти замуж, но ты не волен жениться вновь. Мое изгнание значило бы конец династии. Восшествие на престол новых царей. Ибо Критом правят царица и царь — совместно. Помнишь? Не позабыл в ратных трудах и непрерывных походах по морю? Меня прогонят, а тебя — низложат. Хорош будешь...

— Тварь! — зарычал Идоменей, которому подобная точка зрения не пришла в голову сразу.

— Навредить супруге, бычок, — продолжила Арсиноя, чарующе глядя на мужа, — ты не властен по той же причине. Видишь, сколь неразумно было захватывать миопарону, тихо-мирно плывшую по собственным делам? — добавила царица с неподражаемым отсутствием логической связи. — Кстати, где злополучное суденышко сейчас?

— В гавани, — прошипел Идоменей. — Под надежным присмотром.

— Береги и лелей... А теперь слушай внимательно, ибо я намерена предложить выгоднейшую и честную сделку. Семейную сделку, — хихикнула повелительница.

Идоменей выжидательно промолчал.

— Я передаю тебе — потихоньку, разумеется, — все бразды правления: и морские, и сухопутные. Ты негласно станешь полным властелином своих подданных. Ведь, сознайся, частенько этого хочется, а? Так неудобно числиться просто лавагетом... Так неловко отчитываться передо мною в каждой денежной мелочи, просить о средствах на пропитание матросни, вооружение бойцов, правда? Принимай же все под собственное безраздельное начало. Честно признаться, мне ужас как наскучило распоряжаться и попусту расходовать золотое время!

— Объяснись! — коротко бросил царь.

— Великий Совет, разумеется, оказался бы неумолим, но вовсе незачем посвящать Элеану и ее милую стайку в задуманное. Хвала Апису, жрицы могут посещать дворец лишь испросив нашего — или моего, если ты в походе, милый! — предварительного согласия. О возможных доносчиках беспокоиться не следует: Рефий вполне способен в корне пресечь любые поползновения в этом роде... И он, кстати, на свой лад весьма заинтересован блюсти маленькие секреты госпожи.

— Презренная сука, — внушительно и беззлобно сказал Идоменей, отлично знавший целомудренную натуру супруги и понимавший, что может происходить и твориться в Кидонских чертогах, покуда славный и доблестный флот наводит порядок на просторах Внутреннего моря.

— О Апис, до чего невоспитанный народ корабельщики! — вздохнула Арсиноя.

— Объяснись вразумительно, или, клянусь потрохами каракатицы...

— И до чего несмышленый!.. Хорошо, излагаю для непонятливых. Миопарону продержат в гавани до темноты, а потом дозволят ускользнуть. Куда — неважно. Я закрываю западную сторону гинекея для всех, кроме Рефия, избранных стражников и лиц, получающих особое право доступа. Эта часть нашего маленького, уютного дома живет собственной, ото всех сокрытой жизнью. Которой, милый, мне угодно упиваться сполна. Всегда хотелось. Но теперь я получу такую возможность. Придворных приведешь к обету молчания — негоже распускать по острову дурацкие слухи — и скажешь: у царицы расстроились нервы, лекарь велел воздерживаться от излишних умственных усилий... Требуется щадящий распорядок дня, обильный отдых, тишина. И правь на здоровье целым государством — с меня довольно. Я жажду наслаждений, а не забот.

Идоменей протянул руку, не глядя, нашарил кубок, выпил большой глоток драгоценного финикийского вина, Не знавшего равных по вкусу и аромату.

— Выбери толковейшего из капитанов, объяви его вице-лавагетом. Флоту, как понимаешь, зачастую будет требоваться иной командир. Впрочем, если захочешь порыскать в Архипелаге, Элеана сможет временно распоряжаться сама — кой-какой опыт у нее имеется. Сановники, разумеется, станут поставлять необходимые отчеты и доклады прямо в Священную Рощу: допускать старую проныру во дворец надолго я не намерена.

Здесь Арсиноя проявила чистейшую несправедливость. Сорокашестилетняя Элеана не могла именоваться старой ни по каким меркам — возрастным или внешним, — но царица издавна затаила раздражение против былой наставницы, развратившей ее только затем, чтобы возбранить дальнейшие утехи запретного рода...

— Надобно подумать, — рассеянно молвил Идоменей.

— Думать уже некогда, милый. Самое время действовать.

— Хорошо, — произнес государь после долгого молчания. — В сущности, мне и выбора-то не остается. Будь по-твоему. Только...

— Только?..

— Боюсь, ничего доброго для Крита из этой затеи не получится.

— Бычок, — засмеялась Арсиноя, — острову нет ни малейшего дела до невинных развлечений повелительницы! А править столь разумный и хладнокровный царь сумеет куда лучше взбалмошной и капризной царицы! Я создана любить, а не помыкать народами...

— Вот и родилась бы под кровом честного ремесленника, — процедил Идоменей.

— Царственное происхождение дает неограниченные возможности, — с улыбкой возразила Арсиноя. — Например, дочь горожанина вряд ли сумела бы снарядить миопарону...

— Кстати, кто командует судном? Только не говори, будто Гирр — он якоря от кормила отличить неспособен, даром, что на Крите родился.

— Имя капитана — мой маленький секрет, — молвила повелительница. — Значит, договорились? Я царствую, но не правлю, а ты правишь, но разделяешь царство со мною, сообразно закону.

— Да, — ответил Идоменей.

Он поднялся, направился к выходу, однако задержался у порога и посмотрел через плечо:

— Арсиноя!

— А?

— Зрелая.

— Что-о?! — глаза царицы непонимающе округлились.

— Зрелая проныра. Я об Элеане речь веду. В самом расцвете зрелости...

Пустив эту парфянскую стрелу, Идоменей подмигнул и удалился.


* * *


Первая среди многочисленных пленниц Арсинои, Неэра, оказалась одной из самых спокойных и уступчивых.

Разумеется, когда незнакомое судно круто забрало к берегу, направляясь прямо к стайке перепуганных купальщиц, а сзади настигли пятеро пловцов, посланных лазутчиками во избежание случайной ошибки, девушка пришла в изрядное смятение, а очутившись на борту миопароны, решила, будто очутится, в лучшем случае, среди рабов и рабынь, продаваемых пиратами неведомо где, неизвестно кому и куда.

Самым страшным считался рабский рынок на Делосе. О нем ходили чудовищные слухи. Строптивых пленников стращали Делосом, куда любили наведываться сирийские и вавилонские торговцы, а об участи людей, угодивших им в когти, лучше было не думать вообще.

Гребцы взмахнули веслами, судно убыстрило ход, понеслось неудержимо, достигло полосы свежего утреннего ветра и развернуло парус. Удостоверившись, что требуемая скорость набрана, Расенна передал кормило моряку понадежнее, приблизился к связанной, плачущей пленнице и обратился вежливо, любезно, мягко:

— Неэра, дочь царя тринакрийского, я счастлив приветствовать тебя. Ничего не бойся, ибо ждущая впереди участь окажется — хочешь, верь, хочешь, нет — завидна и сладостна. Даю слово, а лгать беззащитной и беспомощной, сама понимаешь, нет ни нужды, ни корысти.

Так, или примерно так, приветствовал он впоследствии каждую полонянку и, надо сказать, речь гораздо чаще оканчивалась успехом, нежели неудачей.

Он был, ко всему вдобавок, неплохим психологом, этот хищный этруск.

— Продадите в рабство? — дрожащим голосом, глотая слезы, вопросила Неэра.

— В том-то и дело, что нет, — сказал Расенна.

— Зачем же меня... уволокли?

Берег Тринакрии постепенно превращался в узенькую, нитевидную полоску, а затем и вовсе исчез, нырнул за синий предел окоема.

«Бежать уже невозможно», — подумал этруск.

— Я поведаю об этом за добрым завтраком и кубком разбавленного вина. Здесь, на корабле, ты окружена друзьями.

— Скорее, похитителями, — слабо улыбнулась немного приободрившаяся Неэра.

Поняв, что ее не намерены изнасиловать всем скопом, девушка вздохнула с невыразимым облегчением, а Расенна говорил столь искренне и разумно, что надлежало верить.

Разрезав путы, пират учтиво предложил царевне припасенный хитон, тактично отвернулся. Неэра вскочила и со всевозможным проворством облачилась.

— Окажи милость, отведай наших скромных яств и питья, — пригласил Расенна. — Сам я, увы, не в состоянии угостить царскую дочь надлежаще, — однако та, которая послала за тобою...

— Та? — недоуменно вскинула брови Неэра. — Послала? Я не...

— Поймешь. Постараюсь пояснить. Но сперва позавтракаем...

Истинной правды этруск, безусловно, не открыл.

— Та, которая послала корабль, — критская повелительница Арсиноя, — сумеет оказать желанной гостье приличествующий прием.

— Арсиноя?! Знаменитая красотой и славная несметными богатствами? Но зачем я потребо...

— Терпение! — Ладонь Расенны мягко вознеслась, призывая Неэру смолкнуть. — Царица желает втайне побеседовать с тобою о чрезвычайно важном для нее деле.

— Какое дело может быть у великой царицы к скромной, безвестной царевне? Ты обманываешь, незнакомец!

— Напротив, говорю чистейшую правду. Рассуди здраво: если бы я намеревался продать тебя, неужто пустился бы на бесцельные ухищрения, липшие хлопоты? Чего проще — связать, доставить по назначению, потом отмыть хорошенько, и с рук долой. А монету — в кошелек. Верно или нет?

Неэра кивнула.

— Посему будь умницей и спокойно жди прибытия. Остальное пояснит владычица острова...


* * *


Царь Идоменей сам не ведал, как ему повезло.

Во-первых, на миопароне плыл соглядатай Гирр.

Во-вторых, корабль Арсинои повстречал царскую пентеконтеру в непосредственной близости от критского побережья.

Вот и осталась тройная медная труба, тщательно установленная Эпеем подле самой мачты, без употребления.

Расенна беспрекословно дозволил взять себя на абордаж и предоставил переговоры усмотрению Гирра. Спасая собственную шкуру, здраво рассудил этруск, этот наглец должен явить чудеса изобретательности. Сукин сын хорошо известен во дворце — пускай работает языком, покуда не вывернется из тяжкого затруднения сам и не вытянет презираемых им товарищей.

Так и получилось.


* * *


Подробно пересказывать бойкое вранье критянина вряд ли имеет смысл, да читатель, вероятно, и догадаться успел, какого свойства легенду выслушал Идоменей от верного царицына охранника. Лавагет и верил, и не верил потокам изрыгаемой чуши. Велел миопароне идти впереди, встать на якорь посреди гавани, ждать распоряжений.

Остальное уже известно.


* * *


Далеко за полночь Расенна вновь бросил якорь — на сей раз в узкой бухте к западу от Кидонии. Неэру почтительно свели по сходням, препроводили до дворцовой стены, служившей гранью городской черты, через потайную дверь проникли в заповедную отныне часть гинекея.

Рефий принимал добычу и добытчиков самолично.

— Следуйте за мной, — бросил он отрывисто и, развернувшись кругом, возглавил небольшое шествие.

— Где мы? — шепнула Неэра.

— У повелительницы, — коротко отвечал Расенна.

Ошеломленная исполинскими размерами здания, девушка примолкла и непроизвольно жалась поближе к этруску, выказавшему себя столь же заботливым, сколь и любезным спутником.

Чуть ли не полчаса шагала странная компания по несчетным коридорам, залам, переходам, то подымаясь этажом выше, то спускаясь на три-четыре ступеньки, сворачивая, петляя, безнадежно запутывая направление. Неэру невольно поражали фрески, впечатлявшие даже на ходу, при беглом взгляде, в неверном свете факелов; изумляло множество изваянных из камня бычьих голов.

Бордовые колонны — деревянные и каменные — расширялись кверху, подпирая плоские потолки, прорезанные световыми колодцами, которые, при необходимости, затягивали водонепроницаемой тканью. Однако ночка выдалась погожая, и мохнатые звезды юга весело глядели в прямоугольные проемы.

Наконец, Рефий остановился и осторожно постучал в резную кедровую дверь.

— Войдите, — раздался приятный, мелодический голос.

Неэра почтительно склонилась перед великой царицей, сидевшей в глубоком кресле, подле светильника, с папирусным свитком в руках.

О красоте Арсинои рассказывали везде и всюду. Однако, подумалось девушке, и впрямь лучше один раз увидеть, нежели сто раз услышать. Повелительница Крита — ослепительно белокожая, неожиданно синеглазая, — повернула к вошедшим точеную голову, ласково улыбнулась и кивнула Неэре:

— Очень рада приветствовать желанную гостью. Но время позднее, а вы, наверняка, с ног валитесь от усталости. Посему разговаривать будем завтра, а сейчас — отдыхать, отсыпаться... Тебя, о Неэра, проводит в опочивальню ждущая за дверью служанка. Она же поможет расположиться со всеми удобствами. И ты, мой доблестный искатель... приключений, отправляйся спать.

Прелестные черты осветились новой улыбкой, и Неэра внезапно ощутила полное доверие к царице, приказавшей доставить ее сюда столь необычным образом.

Еще раз поклонившись, девушка выскользнула в коридор и уже спокойно двинулась вослед приветливой молодой служанке.

Рефий незаметно крался сзади, удостоверяясь, что все в порядке.

Расенна ухмыльнулся, вешая на шею довольно массивную золотую цепь с изумрудным медальоном — награду за успех.

— Стоило бы, конечно, выругать, а не пожаловать, — сказала Арсиноя. — С твоим-то опытом попасться второй раз подряд!

— Не сочти за дерзость, госпожа, но царя спас только изображенный на парусе венец. Да еще присутствие этого смуглого молодчика, от которого проку ни на драхму, а вреда — на десять египетских дебенов. Я мог бы уничтожить пентеконтеру в считанные минуты. Царю посчастливилось.

— И мне тоже, — вздохнула Арсиноя. — Видишь ли, в итоге все повернулось к лучшему. Честность, как говорится, — наилучшая политика. Ступай, друг мой...


* * *


— Что ж, госпожа, — загадочно и немного печально улыбнулась Неэра, — деваться, похоже, некуда...

Их разговор наедине оказался удивительно краток. Настолько, что Арсиноя насторожилась.

— А не слишком ли ты легко уступаешь, девочка? — полюбопытствовала царица, еле заметно прищурившись. — Ведь я отнюдь не обещаю отпустить тебя на родину в обозримом будущем!

— Могло повернуться гораздо хуже, — сказала Неэра. — Я могла очутиться в лапах у настоящих работорговцев — брр-р!.. Обитать в грязном финикийском или, того страшнее, вавилонском блудилище. Ты же сулишь роскошную, беззаботную жизнь и свою любовь. Разреши только отправить отцу весточку, дабы он знал, что дочь — в довольстве и полной безопасности. О Крите, — торопливо прибавила Неэра, — не будет, разумеется, упомянуто ни единым словом.

— Вне всякого сомнения, разрешу. Но чересчур быстро и охотно, повторяю, ты сдаешься, телочка. С чего бы?...

— Я не дура, — промолвила девушка, и Арсиноя рассмеялась, припомнив не столь давнюю беседу с этруском.

— Это, действительно, так! — с обидой воскликнула Неэра.

— Верю, верю! Я смеюсь не над тобою, а над собственными раздумьями! Продолжай, пожалуйста.

— Предлагается выбор: беспечальное житье и... благосклонность великой и прекрасной государыни, или... насколько понимаю...

— Или, — подхватила Арсиноя. — Ибо дело сие должно храниться в тайне.

— Как видишь, госпожа, колебаться в подобном положении пристало бы лишь отпетой и набитой дуре. Тем паче, — прибавила Неэра, взмахивая длинными ресницами, — что ты поистине великолепна телом и обильна разумом...

Собеседницы поднялись и шагнули навстречу друг другу одновременно.

Когда сладостный, долгий поцелуй прервался и объятия разжались, молодая царевна тихо сказала, не подымая век:

— Есть лишь одно препятствие к близости, госпожа.

— Сини. Теперь — Сини. Конечно, когда мы вдвоем; на людях положено обращаться в соответствии с этикетом. Какое же?..

— Я — девственница, — улыбнулась Неэра.

Арсиноя даже рот приоткрыла от изумления.

— И, — произнесла, опомнившись, — и... Будучи невинна, ты рассуждаешь о предстоящем столь спокойно и здраво?

— Я родилась не вчера, — ответила Неэра. — Не единожды и не дважды ходила купаться в море вместе с подругами, знаю, как волнуют и радуют прикосновения девичьих рук, ведаю трепет объятий. И болтала с женщинами не только о пряже и домашнем хозяйстве...

Царица медленно отступила и уселась в кресле посреди комнаты.

— Что же ты предложишь? — спросила она после затянувшегося безмолвия.

— Пожалуй, то же самое, что предложила бы и ты.

— Скажи.

— Дозволь провести ночь во власти опытного и заботливого мужчины. После этого я всецело и безраздельно предамся тебе.

— Отлично, — просияла Арсиноя. — Придется подобрать хорошего человека...

— Подбирать незачем. Увезший меня моряк...

— Вот как? — насторожилась Арсиноя. — Уж не влюбилась ли ты, часом, дитя мое?

Обращение прозвучало немного странно в устах женщины, бывшей лет на семь старше юной собеседницы, но царевна почла за благо не улыбаться. Да и опытом критская владычица превосходила, по-видимому, неизмеримо.

— О нет, — сказала Неэра. — Просто он — единственный, с кем я более или менее знакома. Он опекал меня в пути, выказал изрядную учтивость и любезность. Наверное, и на ложе будет достаточно добр.

Повелительница прищурилась и вновь рассмеялась:

— А знаешь имя похитителя, Неэра? Любезного и учтивого налетчика?

— Он предпочел на называться.

— Слыхала об этруске Расенне?

— Кто не слыхал? Сказывали корабельщики, Расенна погиб — то ли в морском бою, то ли в плену...

— В плен этруск и правда угодил, да только не погиб. Твой обаятельный спутник и есть Расенна. Собственной злодейской персоной, телочка.

Неэра вздрогнула:

— Как?!.

— Ра-сен-на! — веселилась Арсиноя. — Бич островов и побережий. Гроза морского люда. Кумир гребцов и надежда рабов. Архипират. И твой добрый знакомый! Понимаешь, крошка?

— Н-не совсем... Ты, Сини... и Расенна!

— Разбойник очутился в моих руках. И выказал здравомыслие, не уступающее твоему собственному. Теперь этруск состоит на тайной службе, выполняет весьма и весьма деликатные поручения, с которыми никто иной попросту не справился бы. Уяснила?

— Что ж, — помолчав, ответила Неэра. — Тем любопытнее провести с ним первую ночь... Ты не ревнуешь, госп... Сини?

— В этом дворце, — медленно и с расстановкой сказалаАрсиноя, — слово «ревность» неведомо никому. Советую и тебе начисто вычеркнуть его из повседневной речи. Еще лучше — забыть вовсе. Ибо так и удобнее, и легче, и, если угодно, слаще... Но завтра ночью этруску надлежит покинуть остров... Загвоздка, право! Не помиришься с кем-нибудь иным?

— Расенна вполне может управиться до полуночи, — хихикнула Неэра, — а затем плыть куда глаза глядят.

Царевна оживилась, щеки ее порозовели, глаза сверкали отнюдь не застенчивым девическим блеском.

— Будь по-твоему, — согласилась Арсиноя. — Умница моя ненаглядная!

Неэра рассказала прекрасной критянке правду, но, разумеется, не всю правду.

Отнюдь не всю.


* * *


Царевна росла и развивалась далеко не столь быстро, сколь Арсиноя, однако к шестнадцати годам зовы плоти сделались неодолимыми.

Радость, которую способно доставлять собственное тело, девочка обнаружила гораздо раньше, и, еще не вполне сознавая, что творит и воображает, уже пускала пальцы и ладони разгуливать меж ног, блуждать по соскам, животу, бедрам. Чутье подсказывало: занятие сие следует хранить в секрете. Лет с двенадцати она ласкала себя перед сном, покуда, совершенно обессиленная, не оказывалась в объятиях Морфея.

Девственность, сохраненную до восемнадцати, можно было полагать маленьким чудом. Неэра осталась целомудренна вовсе не от излишней застенчивости.

И совсем не потому, что, хотя девиц, до времени развязавших поясок, особо не бранили, добрачные связи уже в предгомеровскую эпоху почитались нежелательными.

Особенно, если речь заходила о царских дочках.

Нет, нет и нет!

Когда царевне сравнялось шестнадцать, в ее укромной, тихой спальне стали то и ночь появляться молодые рабы, призванные в гости повелительным шепотом. Юнцы повиновались опасливо, но беспрекословно, ибо Неэра была поистине прелестна.

После первых торопливых поцелуев красотка увлекала намеченного любовника на ложе, распахивала тунику выше пояса и дозволяла дразнить напрягшиеся, жаждущие соски — теребить, вытягивать, стискивать, легонько покусывать. Невзирая на природную склонность к неудержимому блуду, Неэра была достаточно скромна, и заставляла рабов отворачиваться, покуда сбрасывала одежды полностью.

Затем она, дрожа и пылая, хватала юношеское запястье, прижимала шершавые от ежедневной работы пальцы к собственному нежному телу, заставляла их копошиться и плясать между широко раздвинутых ног. Бивни, как правило, возносились молниеносно, в полном, грозном объеме: тугие, чуть изогнутые, готовые к бою и победе.

Но вот незадача — всякий раз, пытаясь пронзить царевну и сплясать на ней упоительный танец, рабы терпели крах. Либо таран ударял под неправильным углом, либо — того позорней и огорчительней — тыкался мимо врат, либо — и произнести совестно — приходил в боевую неспособность. Лишь только живот прижимался к животу и младые чресла соприкасались с восхитительной шелковистой ложбинкой, что-нибудь, а мешало успешному соитию.

Чересчур неопытная, Неэра не учитывала трех простых вещей.

Во-первых, ее собственная требовательная настойчивость изрядно смущала и стесняла избранников. Девушка спешила, вымогала, понукала. А сие довольно мало способствует мужскому преуспеянию — как раз напротив.

Во-вторых, пресловутая бисексуальность античного Средиземноморья общеизвестна. Если не очень ошибаюсь, даже о Юлии Цезаре говаривали в Риме, будто он «муж всякой жене и жена всякому мужу»... Тринакрийский царь не составлял особого исключения, и тщательно заботился о том, чтобы в доме-дворце селились пригожие рабы не старше пятнадпяти-шестнадцати лет. Выбор Неэры поневоле ограничивался образом неблагоприятным, ибо умудрившиеся в однополой любви отроки оказывались щенками-сосунками неискушенными, стараясь покрыть невинную сверстницу.

И в-третьих. Каждого юношу глодало сознательное или бессознательное опасение за свою шкуру. Пробраться в опочивальню царской дочери — не шутка; невзначай можно лишиться головы, а то и, коль скоро царь проснется не в духе, повиснуть на дереве упомянутой головой вниз.

Чувство гордости, наравне с последним соображением, заставляло неудачников держать языки за зубами. Два с половиной года безуспешных попыток вынудили Неэру задуматься, но тут-то и объявилась у берегов Тринакрии миопарона «Левка».


* * *


Расенна был вовсе не похож на многочисленных несостоявпшхся любовников.

Этруск не спрашивал разрешения.

Просто действовал.

— Ты сделала верный выбор, козочка, — улыбнулся Расенна, провел огромной лапищей по вьющимся волосам Неэры, увлек опешившую девушку на постель и надолго примолк.

Царевна очутилась во власти весьма напористого, поднаторелого самца.

Покорно закинула руки за голову, прикрыла глаза.

В два-три приема Расенна задрал тонкую эксомиду, сгреб ее к девичьим подмышкам и, прежде нежели Неэра успела ахнуть, уже месил округлые чувственные груди, проводил по ним жесткими щеками, обжигая нежные соски отросшей за день щетиной. Наваливался бесцеремонно и тяжко. Вежливый похититель и предупредительный спутник превратился в глыбу чувственной похоти.

Пунцовая от возбуждения Неэра громко стонала и дозволяла вытворять с собою все, что угодно. Попробуй не позволь! Впервые в жизни подвергалась она такому дикому и яростному натиску. Придавленная к ложу громадным телом, царевна даже не могла извиваться и лишь восторженно вздрагивала.

Вскорости этруску прискучило свирепствовать на завоеванных высотах, и он решительно двинулся в окаймленную шелковистой порослью долину, которой через несколько минут предстояло изведать кровопролитное сражение.

Ладонь Расенны легла на увлажнившееся Неэрино лоно, пальцы, способные смять железную подкову, заиграли у еще запечатанного входа в заповедные глубины.

Теперь архипират возлежал рядом с девушкой и самодовольно созерцал безудержный плеск ее бедер. Царевна перекатывала голову по мягкой, набитой гусиным пухом подушке и уже не стонала, а по-настоящему кричала при каждом новом прикосновении.

— Да! — буквально взвыла Неэра, впиваясь ногтями в литое плечо. — Да! Да-а!

Она закусила губу, чуть не до боли распахнула ноги, выгнулась.

Вновь очутилась под пышущей жаром вожделения тяжкой махиной.

Руки, подобные могучим бронзовым рычагам, сжали Неэру, напрочь лишая возможности вырываться.

Раздался короткий, отчаянный вопль.

Расенна вскрыл, отверз, погрузился почти до предела и безостановочно заработал мускулистым задом.

В первые мгновения царевне казалось, будто ее разрывают пополам, но вскоре два тела — исполинское и хрупкое — поладили; женская плоть перестала противиться твердому, точно бронза, уду, туго двигавшемуся в не привычном к любовным забавам влагалище. Хлынули обильные соки, боль постепенно сменилась наслаждением — нараставшим и распространявшимся по телу Неэры, словно приливная волна.

Этруск убыстрил удары, затем неожиданно замер, напрягся, и первая тугая струя горячо вонзилась в недра женского чрева.

Неэра охнула навзрыд, обхватила бычью шею ликующего обладателя обеими руками и покрыла плохо выбритое лицо исступленными поцелуями.


* * *


— Задерживаться изволим, капитан? — ядовито полюбопытствовал Гирр.

— Мы люди наемные, — добродушно ответил Расенна. — Велят — задерживаемся.

— Сам ведь говорил: при дневном свете к острову не приближаться! А теперь уж точно до зари не поспеть.

— В порядке исключения, — возразил этруск, — можно войти в грот и средь бела дня. Вернее, утра. Нам повезло, приятель. Критского зоркого ока можно, думаю, впредь не опасаться.

— Почему?

— Так уж вышло. Мы теперь, благодарение государыне, числимся морскими лазутчиками, работающими ради общего блага. И родимые — твои родимые экипажи, полагаю, будут старательно воротить нос, повстречавши «Левку» среди морских хлябей.

— Это безумие! Миопарону видели возле Тринакрии, наверняка запомнили! Получается, о задуманном деле узнает целый флот?

— Ничуть не бывало.

— Поясни.

— Видишь ли, отныне во Внутреннем море орудуют два совершенно одинаковых судна: дерзкий финикийский пират, похищающий женщин и увозящий их в неизвестном направлении, и «Левка» — разведывательная галера, построенная тем же мастером, на той же верфи — сестра-близнец подлой, разбойничьей миопароны. Военная хитрость, столь свойственная царю Идоменею. Пускай неприятель поломает себе голову над неуловимостью подлого сидонца, который горазд объявляться в нескольких местах сразу. А доблестные лазутчики станут под шумок заниматься важнейшим делом, требующим величайшей тайны и скрытности.

Расенна примолк на секунду-другую и закончил:

— Сие утешительное известие завтра объявят на ухо каждому капитану, келевсту и кормчему государева флота...

Этруск устало зевнул.

Велел выбирать якорь.

Теплый ветер, зарождавшийся далеко на юге, среди прокаленных добела, испепеленных солнцем ливийских пустынь, резво гнал миопарону к возносившейся над морем голой скале — несравненному логову, надежному укрытию.

Движение воздуха не разгоняло зноя, а лишь усиливало его. Ни облачка не мелькало в бездонной глубине звездного неба. Шипели волны, рассекаемые острым форштевнем, иногда негромко хлопал парус, отвечая очередному порыву, мерно и редко поскрипывали кожаные уключины — судно шло под четырьмя парами весел, в прогулочном темпе, ибо остальную работу проделывал Эол.

Свободная смена гребцов и весь экипаж, за вычетом капитана, мирно спали, там и сям расположившись на войлочных подстилках, укрывшись толстыми плащами, — ибо сколь ни велико ночное тепло, а дремать обнаженным посреди открытого моря навряд ли стоит.

Расенна лежал на боку, бодрствовал и предавался раздумьям.

Вернее, воспоминаниям.

Приятным и возбуждающим.


* * *


Предводитель пиратов успел овладеть Неэрою трижды, и без устали трудился бы до самого утра, но распоряжение царицы прозвучало недвусмысленно: чтобы на рассвете и духу наемников не было в критских водах. Жаль, подумалось этруску, право слово, жаль...

«Хорошую шлюшку добыли, осьминог оплети да выпусти! Не знаю, как там они с государыней сойдутся-слюбятся, но только, сдается, мужчины ей тоже весьма ко двору, ежели я в этом хоть каплю смыслю. Впрочем, — резонно рассудил этруск, — Арсиноя ведь и сама из таких...»

Бока и плечи кое-где немного саднили. Обезумевшая от страсти Неэра визжала, кусалась и немилосердно царапала старательного любовника. Второе соитие последовало за первым почти сразу — едва миновало несколько минут. Расенна, изголодавшийся по женщине, воспрял с неменьшей силой, а царевна еще не успела окончательно придти в себя, и отдалась поистине всецело.

Не миндальничавший более этруск обладал восхитительной пленницей что было силы. Безжалостно ударял в нежный женский лобок собственными косматыми чреслами. Достигал естественной, природою поставленной препоны.

Царевна ответила болезненным вскриком, но не стала вырываться, а лишь наполовину выпрямила ноги, дабы удлинить расстояние, проходимое этруссковым бивнем. Тогда Расенна сменил незамысловатое поступательно-возвратное движение на вращательно-поступательно-возвратное, осторожно прищемил зубами нежную мочку девичьего уха, вытянул Неэре соски и некоторое время спустя вновь изверг изобильные потоки жаркого семени.

К обоюдному и несомненному восторгу.

Третье совокупление состоялось часом позднее.

Предшествовала ему игра продолжительная, озорная и беззастенчивая.

Невзирая на большую одаренность, Неэра была, по сути, весьма неопытна. И даже не подозревала, к примеру, сколь разнообразное применение могут обретать уста.

Расенна же явил чрезвычайную настойчивость именно в этом смысле. Только внезапный ливень слез и пронзительный крик: «Я государыне скажу!» поумерил его притязания.

Не беда, решил этруск, повзрослеет — поумнеет. Чем гарпии не шутят, вдруг и впрямь донесет? И, по чести говоря, нельзя же эдак вот, с ходу невозможных тонкостей требовать...

Расенна счел за благо вернуться в уже исследованную и покоренную местность, забрался поглубже и вынырнул только полчаса спустя, доведя любовницу до полного и совершенного неистовства. Неэра прильнула к пирату, обвила руками, обхватила ногами; лоно царевны буквально чмокало в ответ на каждое устремление вперед либо назад.

Потом оба лежали бок о бок, обессиленные и вполне довольные друг другом.

Но время шло, клепсидра позванивала, небо за окном вызвездило.

Расенна успел ополоснуться на дорогу, поцеловал Неэру ласково, как давно уже никого не целовал, пожелал прелестной пленнице блистательных удач и откланялся, поспешая выбраться из дворца и достичь гавани в назначенный срок.

«Доброе слово и дельфину приятно, — думал этруск. — Не растай девочка от моей любезности да учтивости, досталась бы, пожалуй, Рефию на обработку... Надо и впредь расшаркиваться и в лепешку разбиваться — глядишь, и поживимся...»

Насчет Рефия проницательный Расенна крепко, хотя простительно, заблуждался. Хорошо изучившая постельные повадки начальника стражи царица дозволила бы ему лишать невинности разве только привезенную из нубийских краев пантеру. Но, во-первых, неведомо, бывают ли пантеры невинными (читатель может позвонить знакомому зоологу; что до меня, то я недавно разругался с единственным, удостаивавшим вашего покорного слугу дружбой, и проконсультироваться, увы, не в силах), а во-вторых, представители семейства кошачьих — даже крупные — отнюдь не вызывали в царице сладострастного томления, и потому спать могли совершенно спокойно.

В точности, как этруск, незаметно задремавший, убаюкиваемый плавной килевой качкой, ублаготворенный и временно безопасный.


* * *


Два месяца спустя история повторилась в общих чертах — похищенная на северной оконечности Эвбеи Гермиона лишь недавно справила пятнадцатый день рождения. Правда, не отличаясь ни умом, ни темпераментом Неэры, девушка поддалась увещеваниям лишь несколько дней спустя. И поставила Арсиное обязательное, непременное и безотзывное условие:

— Только со славным и заботливым капитаном, который меня привез!

Вотще и втуне предлагала царица выбрать любого из едва ли не полутора сотен дворцовых воинов. Напрасно расписывала их несравненные достоинства. Гермиона выказывала упрямство поистине редкое.

Насиловать пленницу вряд ли стоило. Иди знай, чем в итоге обернется эта затея... Повелительница критян печально вздохнула, окружила полонянку всевозможной заботой и принялась терпеливо ждать, когда возвратится Расенна.

Этруск исправно прибыл через три недели и привез очаровательную Лику — собственную соплеменницу. Здесь его услуги были совершенно излишни, а посему довелось, по выражению Арсинои, «объезжать» гречанку.

Не желая делать повествование чрезмерно прискорбным для сердечно-сосудистой системы (как читательской, так и собственной), воздержусь от подробных описаний.

Замечу только, что превзойти Неэру юная особа не сумела, особых восторгов Расенне отнюдь не доставила, да и сама ничего изумительного не испытала. Этруск надлежащим образом отчитался перед Арсиноей, представил подробный изустный доклад о задатках и способностях Гермионы, вручил новоиспеченную женщину владелице и дальнейшей наставнице, убыл в гавань и поднял парус.

Однако на сей раз «Левка» слухами полнилась.

Откуда и от кого поступили оные, неведомо.

Зато известно содержание оживленной беседы, приключившейся на борту миопароны посреди открытого моря.

— Бравый капитан, — зловещим голосом провозгласил соглядатай Гирр, — получил, так сказать, официальное право первой ночи. И отцеживает все излишки по прямому назначению. Нам же, насколько разумею, предоставлен совершенно свободный выбор между собственной ладонью и морской коровой![119]

— Это смахивает на мятеж, — весело парировал этруск. — Верней, на государственную измену. Решения царицы не обсуждаются.

Но экипаж решительно взял сторону критянина. Гребцы, тратившие в походе уйму сил, а потому вожделевшие исключительно к пище (обильной и сытной) да сну (долгому и крепкому на стоянках, весьма нерегулярному и краткому при плавании), отнеслись к животрепещущему вопросу вполне безразлично.

Чего нельзя было сказать об одиннадцати здоровенных, измученных бездельем, подогреваемых вином головорезах.

— Несправедливо! — прогремел верзила Диоклес. — Мы тоже люди!

— Только невоспитанные и грубые, — улыбнулся Расенна. — Блестяще доказываете это прямо здесь и сейчас. А женщины — в особенности, мечтательные девицы, — любят вежливых.

Пожалуй, этруск немного оплошал. Дразнить и без того озлобившуюся ватагу вряд ли стоило.

— Слыхали? — осведомился Гирр. — Да ведь он же попросту издевается! В лица нам хохочет! Сам нажрался, а другие — хоть с голодухи пропади — эдак, что ли, получается, Расенна?

— Верно! Правильно! Молодец, Гирр! — зазвучали вразнобой выкрики, исторгнутые десятью глотками.

Этруск словно бы случайно прислонился к мачте. Поиграл рукоятью короткого египетского меча.

Гомон и гвалт усиливались.

Там и сям уже мелькали в воздухе грозящие кулаки.

Гласный дворцовый соглядатай стоял, скрестив на груди толстые, перевитые мышцами руки, и довольно скалился. В лунном сиянии поблескивали ослепительно белые, безукоризненно ровные зубы.

«Сейчас кое-кому поубавят спеси», — думал Гирр. Только так он и способен был рассуждать. Но злоба, право слово, один из наихудших советчиков.

Расенна со спокойной невозмутимостью созерцал беснующуюся свору.

Сорвавшийся на высокую, истерическую ноту голос выкрикнул:

— За борт его!

Призыв, однако, не нашел поддержки. Любой и всякий понимал: этруск обретается под особым, хоть и не вполне понятным, покровительством. Браниться и орать еще возможно, а занести руку — поди попробуй. Да и охотника первым напасть на великана, способного (как уведомил ранее Рефий) дробить кулаками целую стопку прокаленных строительных кирпичей, не замечалось.

За безумным, яростным воплем последовало всеобщее затишье.

— Молчать, акульи дети, — отчетливо и хладнокровно приказал этруск.

Наемники почуяли: повиновение весьма благотворно отразится на здоровье.

И отступили.

Все, кроме одного.

Молодой, рассудительный Сигерис пользовался приязнью Расенны — по крайности, до этой стычки — и обратился к этруску безбоязненно.

— Капитан, давая волю гневу, мы, пожалуй, провинились. Но, ведь, по сути, мы правы...

— И что же? — вопросил архипират.

— Было бы только справедливо давать команде поразвлечься время от времени. И для дела полезно.

— С кем поразвлечься? С пленницами? Голов лишиться невтерпеж, а?

— Да, с пленницами, — промолвил Сигерис. — Но не с теми, которых намечаем, отлавливаем и доставляем по назначению. Крестьянин платит установленный налог зерном, но и себе на пропитание пожинает немало! Отчего бы и нам не собирать м-м-м... урожай с отдельной полоски? Для собственного, так сказать, потребления? Мы неприхотливы, капитан, дополнительной разведки не требуется. Кого изловим, ту и приголубим...

Настал черед задуматься этруску.

— А знаешь, ты, действительно, прав, — провозгласил он минуту спустя — Недурная мысль, клянусь Фуфлунсом Великолепным![120]

Вновь раздался гомон — теперь уже одобрительный.

— Благодарите Сигериса, — бросил Расенна. — Он сумел убедить меня, и спас ваши цыплячьи шейки от изрядных повреждений. Открытый бунт, как известно, карается смертью, а расправу чинит командир!.. Но признаю: смута возникла по уважительному поводу, и выход предлагается разумный.

Экипаж возликовал. За вычетом вечно и всем недовольного Гирра.

— Намереваешься попусту рисковать кораблем? — прошипел критянин.

— Послушай, — терпеливо произнес этруск. — Ты, в конце концов, заварил эту кашу собственным ядовитым языком. А люди и впрямь не деревянные.

— Ненужные высадки в Архипелаге...

— Кто ведет речь об Архипелаге? Ради экипажа я готов устремиться в края, из которых ни слуха, ни весточки не донесется о наших... э-э-э... посещениях и подвигах. Уяснил?

Расенна выдержал краткую паузу и добавил:

— А женщины там — пальчики оближешь. Будьте покойны! Развернуть парус!

Этруск отвернулся, пряча неудержимую ухмылку. Внезапно пришедшее на ум решение весьма забавляло его. Дорога туда и назад при попутном ветре отнимет недели три, а жаждущие обретут возможность ублажиться — ежели сумеют, — при огромном, небывалом выборе. Чем гарпии не шутят, а вдруг получится совсем удачно, и окаянный доносчик ненароком останется на дальнем берегу? В охладелом виде?..

— Достопочтенный Гиpp, — объявил Расенна, — в присутствии всех и каждого предъявил законное требование: избегать ненужных высадок на близлежащих островах и побережьях. Это, действительно, шло бы вразрез имеющемуся приказу: скрытность и еще раз скрытность. Посему, в согласии с приказом, а равно и с доводом славного моего заместителя, — этруск покосился: Гирра, как он и ждал, передернуло от подобной вопиющей наглости, — избираем путь к северу. Я не враг своим людям, и стараюсь по мере сил заботиться о них.

Последней тирадой Расенна предусмотрительно перекладывал ответственность за возможные, более нежели вероятные, последствия на плечи соглядатая.

— Женщины, правда, хороши? — пророкотал Диоклес.

— Будьте покойны! — повторил Расенна.

И подумал:

«Будете... Кое-кто и настоящим покойником сделается, бьюсь об заклад».

— Весла высушить, корабль привести к ветру! Движемся по ночам, а днем укрываемся в безлюдных бухтах. Веселей, молодцы!


* * *


— Верховная жрица Элеана просит принять ее, госпожа, — сообщила придворная дама и поклонилась.

— Передай, пусть немного подождет, — отозвалась Арсиноя.

Дама вновь поклонилась и вышла.

«Неужто пролаза учуяла неладное? — подумала Арсиноя, глядя в тщательно отполированное серебряное зеркало. — У нее ведь столько глаз и ушей, что сам Рефий от зависти позеленел бы... Но я тебя огорчу, голубушка, ежели потребуется. Очень-очень огорчу и разочарую...»

— Очень рада встретиться, о верховная жрица, — приветствовала гостью государыня, входя в просторный, расписанный бело-голубыми тонами зал, почти лишенный потолка, — столь обширен был световой колодец. — Ты давненько не радовала нас посещениями. Дела? Нескончаемые обряды?

— И то, и другое, — невозмутимо произнесла Элеана, окидывая Арсиною пристальным и странным взглядом. — Нужно побеседовать наедине, госпожа. Предлагаю запереться в комнате, лишенной ушей.

— С удовольствием, — улыбнулась царица. — Пойдем.

— Странные и отвратительные слухи достигли Священной Рощи, — молвила гостья и немного выждала, следя, какое действие произведут ее слова.

Действие равнялось нулю — понятию, напрочь отсутствовавшему в тогдашней математике.

Арсиноя приготовилась ко вступлению именно в подобном роде, а посему не удивилась, не дрогнула, не насторожилась, а лишь подперла щеку рукой и с любопытством уставилась на Элеану. С неподдельным, искренним любопытством. Ибо предстояло угадать, откуда и от кого пронюхала высокопоставленная блюстительница нравов о невинной царской прихоти.

— Ужасные слухи, — повторила Элеана. — О тайном рабовладении, противоестественном разврате, укрывательстве разбойников, пособничестве пиратам.



— Здесь, на острове? — изумилась Арсиноя — Но где же именно? В Эгеокретах, небось? Я всегда говорила: подлейшая провинция. Полукровки, прости Апис...

— Нет, в самой Кидонии.

— Так куда же смотрит Великий Совет?!

— Великий Совет, — с нажимом и расстановкой сказала Элеана, — уполномочил меня переговорить с подозреваемой особой прежде, нежели той доведется оправдываться перед предстоящим следствием.

— И кого подозревают жрецы?

— Тебя, госпожа...

Арсиноя ошеломленно уставилась на собеседницу, легонько помотала головой и внезапно рассмеялась.

— Очень мило! В чем же изволите винить собственную государыню? А?

— Куда подевался захваченный Эсимидом пират?

— Бросился на охрану прямо в тронном зале. Зарублен.

— А останки?

— Рефий велел бросить их в какую-то потайную пещеру. В дворцовые катакомбы. Туда, насколько знаю, кроме начальника стражи, доступа нет никому. Даже верховным жрицам, — лукаво прибавила Арсиноя.

— Понимаю... А женщин, привозимых ночами на странной быстроходной галере, тоже ввергают в пещеру?

— Каких женщин?

— Не притворяйся дурочкой! — резко произнесла Элеана. — Корабль — не иголка, не утаишь!

— Корабельные вопросы находятся в ведении Идоменея. Только, боюсь, лавагет не обязан отчитываться ни передо мною, ни даже перед тобой. — Арсиноя улыбнулась: — Таков закон. Закон, видишь ли, мягок, но...

Элеана поджала губы.

— Значит, расскажешь о странной миопароне Великому Совету.

— Миопароне?!

Арсиноя от души расхохоталась.

— С этого и надо было начинать! О боги! Миопарона!..

Верховная жрица безмолвствовала.

— Идоменей, — пояснила государыня, устраиваясь в кресле поудобнее и кладя ногу на ногу, — затеял наладить секретную морскую разведку. С каковой целью и приобрел особое суденышко. Я, вероятно, пребывала бы в полнейшем неведении, да уж больно супругу захотелось похвастать за чаркой финикийского... Подробностей, разумеется, не знаю, спроси государя сама. Получается, Идоменеев кораблик берет заложников? Или «языков»? Весьма любопытно...

— Почему половина гинекея взята на замок?

— Потому что у меня уже начинается поистине царская головная боль! Мы и десяти минут не успели проболтать, а я похожа на вялую смокву. Лекарь определил полный упадок сил, назначил щадящий распорядок дня, полное отсутствие постороннего шума, суеты, ненужных разговоров... Я, понимаешь ли, чрезвычайно забочусь о своем здоровье, Элеана.

— Гм! А можно заглянуть в отгороженное крыло!

— Нет. Говоря по чести, я рассержена — и не на шутку. Уж не знаю в точности, к чему сводятся ваши подозрения, но касательно миопароны извольте обращаться к Идоменею. А люди, которые позволяют себе подобную дерзость в отношении царицы, пускай довольствуются более скромным обществом, нежели мое. Смешно и противно, Элеана. Удались вон.

Жрица сверкнула глазами, неторопливо поднялась и с достоинством направилась к двери.

— Еще одно мгновение! — окликнула Арсиноя.

Элеана оглянулась.

— Насчет противоестественного разврата и вовлечения в оный малолетних да несмышленых... Веди себя скромнее, советница; угомонись, о непогрешимая, хорошо?

Удар угодил прямо в цель. Элеана сглотнула, не отрывая взора от лица Арсинои. Последовала короткая пауза. Затем жрица чуть заметно улыбнулась и сказала:

— Согласно царскому повелению, удаляюсь. Вон. А насчет пещеры, куда начальник стражи якобы бросил разбойничьи останки, запомни: обитающий в катакомбах не питается падалью!


* * *


Расенна точно сговорился с повелителем ветров Эолом. Гонимая юго-западным веянием — устойчивым, не менявшим направления, — миопарона проворно прошла меж Лесбосом и Лемносом, под покровом ночи проскочила Геллеспонт — узкий, длинный, коварный, — пересекла при дневном свете покрытую барашками бурунов Пропонтиду[121], миновала Босфор Фракийский.

Далее простирался относительно холодный и в те времена весьма небезопасный для чужеземцев Эвксинский Понт[122].

— Можем отправиться на север, — объявил этруск. — Но прошу помнить: у скифов, сарматов и колхов бабы немытые, полудикие, раскосые. Можем поохотиться гораздо ближе — день пути, от силы полтора.

— Здесь они, что же, — осведомился Гирр, — все поголовно чистюли да красавицы?

— Насчет красавиц, — ответил этруск, — утверждать не берусь, красавиц выискивать надобно — как и везде; а полную телесную чистоту обещаю. Женщины этого народа вынуждены блюсти опрятность.

— Вынуждены?

— Конечно. Образ жизни таков: позабудешь вымыться два-три раза на дню — будешь никуда не годен. Точней, не годна.

Подогрев последним странным замечанием интерес команды, Расенна отказался давать дальнейшие пояснения. Экипаж согласно и дружно потребовал идти к близлежащим побережьям, тянувшимся по правую руку.

— Еще чуток потерпите, — пообещал этруск, — а потом угоститесь по-царски. Эдакие девочки не всякому достаются, верьте слову. Редчайшая добыча!

Расенна говорил сущую правду.

Но, разумеется, не всю правду.

Голоногая, скачущая без стремян и седла наездница, действительно, совершала омовения чуть ли не чаще, нежели сама царица Арсиноя. Конский пот исключительно едок, и любая неряха немедленно заполучила бы очень болезненные, плохо заживающие язвы на внутренней стороне ляжки, там, где кожа особо чувствительна и нежна. Да и на еще более уязвимых участках тела.

Скифянки и сарматки, наравне с мужчинами носившие шаровары, были вполне защищены от возможных неприятностей, а посему и частое мытье полагали дурацким излишеством. Но легко одевавшиеся обитательницы южного берега считали иначе — и правильно делали. Небрежение в уходе за собою рассматривали точно так же, как в современных армиях рассматривают преднамеренное, умышленное членовредительство, а карали за него неизмеримо суровей...

Проницательный читатель, вероятно, успел догадаться, что за приятный сюрприз приготовил Расенна оказавшей неповиновение команде.

Мятежников этруск не жаловал, и решил проучить горячие головы на славу. Подставлять собственную он отнюдь не собирался, а посему взирал на предстоящее приключение с полнейшим спокойствием. Ежели сволочь, именуемую экипажем «Левки», терзает избыток мужественности, то боги в помощь!

«Насчет мужественности не ручаюсь, — подумал Расенна, — а вот мужество потребуется — и немалое... Ничего, жеребцы застоявшиеся, разомнете косточки, удаль молодецкую покажете! А то, ведь, того и гляди, жиром заплывать начнете, резвость утратите, голубчики».


* * *


Через полтора дня, как и обещалось, этруск круто стал сворачивать на штирборт.

Свернули парус, убрали мачту.

Встали на якорь в сотне локтей от зеленого пологого берега, сменившего слоистые сланцевые скалы и меловые взгорья, тянувшиеся ближе к западу. Гребцам этруск приказал оставаться на местах. Выдал каждому по чарке вина.

— Пожалуйте на сушу! — провозгласил Расенна. — Достойный Гирр, насколько разумею, пребудет на борту, дабы я не удрал ненароком. Верно?

Критянин лишь усмехнулся и медленно кивнул.

— Также... — Расенна смолк и на мгновение свел брови у переносицы: — Также... Сигерис.

— Почему, командир? — осведомился молодой наемник.

— На случай тревоги. Если придется поспешно подымать мачту и распускать парус. Двоим управиться тяжело...

С моряцкой точки зрения довод этруска звучал не слишком убедительно, однако приказы старшего не обсуждались. Расенна в последнюю минуту просто пожалел единственного человека, на которого мог по-настоящему рассчитывать. Да и оставаться наедине с Гирром особой радости не сулило.

— Вон там, слева, примерно в трех плетрах, камыши. Это речное устье. Проберитесь к нему и следуйте вверх по течению. До города окажется мили полторы. Соблюдайте предельную осторожность, хорошо вооружитесь. Счастливой охоты, друзья!

Девять головорезов градом посыпались в морскую воду, подняли тучу брызг, саженками ринулись вперед. Их проводили долгими взглядами: безразличным (Гирр), завистливым (Сигерис), издевательским (Расенна).

— Не забудьте и на борт кого-нибудь прихватить! — воскликнул Сигерис.

— Ладно! — долетело издали.

Миопарону слегка покачивало. Ветер немного переменился, и теперь дул прямо с юга, раскачивая степные травы. На самой грани окоема подымались невысокие взгорья. Запахи прогретой земли и полевых цветов долетали до корабля и были ясно различимы, невзирая на витавший над морем крепкий дух соли и гниющих водорослей.

— Ну, хватит загадки загадывать, — сказал Гирр. — Что это за место? Как называется река?

— И город, — подхватил Сигерис. — Куда ты нас доставил?

— Извольте, — улыбнулся Расенна. — Река именуется Фермодонтом. А городишко — Фемискирой.

Сигерис только плечами пожал.

Но у соглядатая Гирра буквально отвалилась челюсть.

— Твердыня амазонок! — выдохнул он, отступая на шаг.

Глава шестая. Эфра

Кто падет, тому ни славы, ни почета больше нет
От сограждан. Благодарность мы питаем лишь к живым, —
Мы, живые. Доля павших — хуже доли не найти.
Архилох. Перевод В. Вересаева
— Она самая, — с готовностью согласился этруск. — Отсюда ее, правда, не видать, но город никуда не исчез, можешь быть уверен. И кишмя кишит женщинами...

— Предатель! — с ужасом сказал Гирр. — Ты привел нас прямиком в осиное гнездо! В змеиное логово!

— Я всего лишь пошел навстречу единодушному требованию экипажа, — возразил Расенна. — А Фемискиру избрал потому, что, во-первых, отсюда уж наверняка никаких слухов никуда не просочится — амазонки общаются с окружающими народами преимущественно посредством клинков, стрел и копий, — во-вторых же, повторяю: здешние бабенки и впрямь опрятны и пригожи... Прекрати хмуриться, дружище, ты сам настоял на буквальном соблюдении приказа: скрытность и еще раз величайшая скрытность!

Этруск подмигнул и шепотом прибавил:

— Да и кашку ведь заварил сам!

Гирр заскрипел зубами:

— И даже не предупредил, подлец, высадившихся людей! Они уверены, будто...

— Когда подбирали команду, — прервал Расенна, — предполагалось: каждый достаточно осведомлен в морском деле. Включая, между прочим, — этруск ухмыльнулся, — надзирателя... Мне и на ум не могло придти, что люди понятия не имеют, куда приплыли!

Критянин плюнул от ярости.

— Вот и видать моряка, — невозмутимо промолвил капитан. — Сигерис, будешь свидетелем: досточтимый Гирр харкнул на палубные доски. Общеизвестно: это вернейший способ навлечь на судно гнев богов! Теперь, ежели приключится неладное, знаем, кого надлежит винить...

Сигерис каким-то чудом успел очутиться меж Расенной и Гирром.

— Выбрали время ссориться! — воскликнул он. — Лучше за берегом присматривайте в оба! Занесла нелегкая!

— Не беда, — ободрил наемника этруск. — Ребяткам не грех поразмяться, мечом помахать. А то совсем обленились.

Несколько гребцов, разумевших по-критски, торопливо передавали товарищам суть оживленного препирательства. Поднялся тихий, испуганный ропот.

— Эй, мальчики! — сказал Расенна, переходя на эллинское наречие, понятное большинству, бывшее в Средиземноморье своеобразной lingua franca[123]. — Извольте успокоиться. Клятвенно заверяю: кораблю не грозит ни малейшая опасность. Амазонки, нам грешным не в пример, не шныряют по морю, и преследовать не станут. Это народец сугубо и трегубо сухопутный.

— Думаешь, они вывернутся? — спросил этруска Сигерис.

— А что же им еще делать остается? — ответил вопросом на вопрос хитроумный Расенна. — Знали, чего хотели, за тем самым и отправились. Теперь уж — либо уд в устах, либо голова в кустах...[124]

Эта на ходу изобретенная этруском поговорка, пережила тысячелетия и, наконец, несколько видоизменившись, закрепилась в одном из языков нынешней Европы.


* * *


Коротко просвистела стрела, внятно хрустнула пронзенная цель, подбитая утка закувыркалась в воздухе и шлепнулась неподалеку от речного берега, подняв немало брызг.

Фермодонт — неторопливая река, но все же добычу не следовало отпускать по течению, ибо плавни густо поросли камышом, и вполне могли поглотить сраженную дичь, оставив охотницу с носом.

Эфра проворно кинулась в воду и, сильно взмахнув руками, поплыла.

Стройная, сильная, смелая, девушка славилась как непревзойденная воительница и несравненная охотница. За считанные мгновения одолев пятьдесят с небольшим локтей, она подхватила качавшуюся на мелких волнах утку. Острие стрелы ударило точно под левое крыло.

Довольная собой, Эфра легла на бок и, гребя одной рукой, направилась вспять.

Выбралась на влажную, подававшуюся под стопою, почву.

Серая цапля. Селезень. Две утки. Вовсе недурно!..

Можно было со спокойной совестью отправляться домой.

Вечерело. Солнце стояло над западным горизонтом, утопало в сизых, лиловых, багряных полосах закатных туч. С востока плотной, непроницаемой для взора пеленой подымалась и растекалась по небу мгла. Благоухало степное разнотравье.

Эфра неспешно связала добытым птицам лапки, освободила тетиву лука, тщательно перебрала стрелы в колчане, расправляя оперение каждой, располагая длинные — почти в два локтя — древка в плотном и удобном порядке.

Нудно, монотонно звенели подымавшиеся над речным устьем полчища комаров.

Пора, пора!..

За спиной внезапно и резко прошелестели травяные стебли.

Эфра обернулась — и тотчас опрокинулась навзничь, поверженная чьими-то могучими руками.

Выучка, приобретенная в ежедневных упражнениях и многочисленных походах, не пропала впустую. Еще не понимая, что, собственно, случилось, молодая амазонка закинула руки за голову, вцепилась в лодыжки нападавшего, совершила полукувырок назад и резко поддала неизвестному ногой пониже груди. Человек охнул и грохнулся.

Эфра вскочила во мгновение ока, развернулась, выхватывая из ножен узкий обоюдоострый кинжал, прищурилась.

Временно ставший безвредным незнакомец катался по земле и прилежно пытался вздохнуть, однако над метелками ковыля дружно и внезапно возникли еще восемь косматых голов.

Сколь ни отважна была молодая амазонка, а вздрогнула от неожиданности и отступила на шаг.

«Ахейские лазутчики! — мелькнула в мозгу Эфры страшная догадка. — Это конец...»

Бросаться в реку не стоило труда: пловец являет лучнику или пращнику почти идеальную мишень. Нырять и двигаться под водой, иногда подымаясь к поверхности за глотком воздуха, тоже не имело смысла: даже возникнув на краткий миг, за который и отдышаться-то не успеешь, амазонка оказалась бы досягаема, по меньшей мере, для полудюжины стрелков, ибо поднаторелые в боевой тактике эллины безусловно взяли бы веерный прицел и поджидали, натянув тетивы.

Не рассуждая, не колеблясь, Эфра издала протяжный, вибрирующий крик: сигнал о крайней опасности, далеко разнесшийся над пустынной вечерней степью и достигший ближайшего конного дозора из числа тех, что непрерывно — днем и ночью — разъезжали в окрестностях Фемискиры.

Грозно зашуршала трава.

Опомнившиеся от неожиданности пришельцы разом ринулись на девушку.

Эфра хладнокровно дозволила взять себя в кольцо, перехватила кинжал за лезвие и внезапно метнула в глотку человеку, приближавшемуся слева. Противник захрипел, рухнул на колени, повалился ничком.

Девушка бросилась к нему, сноровистым пинком в живот заставила согнуться пополам чужеземца, изготовившегося напасть на беглянку, и рухнула сама, не сумев избежать ловкой подножки. Неприятелей было чересчур много.

Тотчас образовалась куча мала. Изумленные, остервеневшие наемники лупили упавшую по чему попало. Эфра еще умудрилась раскровавитъ и расплющить удобно подвернувшийся нос, однако меткий удар по голове тут же отправил амазонку странствовать в темных краях беспамятства.

Схватка завершилась.


* * *


Призыв Эфры долетел — негромко, однако несомненно — до стоящей на якоре миопароны.

Этруска точно пружиной подбросило.

— Начинается, — процедил он. — Быстро поднять бортовые заслоны, быть наготове. Вы, двое, — обратился Расенна к Сигерису и Гирру, — приготовьте луки, да стрел запасите побольше.

— Распоряжаешься мною? — спросил соглядатай. — Приказы отдавать изволишь?

— Закрой пасть! — рявкнул этруск таким голосом, что наглый сотоварищ немедленно стушевался. — И целься получше, ежели не совсем разучился, пытошник паршивый! Сейчас гостьи пожалуют!

Над миопароной продольно вознеслись укрепленные на деревянных рамах полосы гиппопотамовой кожи. Гребцы и команда становились неуязвимыми для вражеских снарядов, а притихший Гирр и не на шутку встревоженный Сигерис располагались подле узких бойниц, раскладывая на палубе длинные стрелы, проверяя тетивы, проводя по ним кусочками воска.

— Якорь не выбирать, — распорядился Расенна. — Я обрублю канат.

Этруска изрядно утешала мысль о том, что уже смеркается, что до берега целых сто локтей и что, вернее всего, ни единый из предерзостных похотливцев уже не достигнет водной поверхности живым.

А стало быть, и дожидаться не будет нужды.

Но здесь архипират ошибся.


* * *


— Да брось ее к свиньям собачьим, Диоклес! Ты же слыхал: девка пустила клич! Сейчас неведомо кто примчится!

— Не примчится, — пропыхтел верзила, завязывая последний узел на ремнях, которыми обвил смуглое, безвольное тело Эфры. — Паскуда просто-напросто решила смутить нас. И, кажется, своего добилась, — фыркнул он, искоса взглянув на бледного, встревоженного Кенея.

Моряки, еще не успевшие опомниться после умелого и столь сокрушительного отпора, данного одинокой охотницей, стояли молча, переводя взоры с избитой, бесчувственной добычи на труп невезучего Пелия, и вновь устремляя глаза к девушке. Оглушающий удар пришелся по виску, правую половину лица раздуло до неузнаваемости, но Эфра дышала.

— Заберем на корабль, — промолвил Диоклес, подымаясь, — дозволим чуток отлежаться, а потом позабавимся на славу. Ежели дерется, как фурия, то и отдаться заставим, как вакханку. Расстелим козочку в лучшем виде. А ну, шевелись!..

Аминтор и Ментес подняли связанную.

— Идти плетров пять, по дороге будете сменяться...

— А Пелия? — осведомился Кеней. — Оставим здесь?

— Конечно! — хохотнул Диоклес. — Но, коль угодно, взваливай на спину и волоки.

Наемник пожал плечами и зашагал вослед товарищам.

Они под углом пересекли степную окраину, поросшую высокими, достигавшими пояса, ковылями; двинулись вдоль берега, по усыпанному галькой теплому песку. Так было немного дольше, однако несравненно легче, нежели путаться в несметных упругих стеблях.

Маячившая вдалеке миопарона понемногу вырастала, обретала очертания. Оставалось покрыть еще сотни две споловиной локтей и войти в воду.

Прерывистый, глуховатый гул возник слева и чуть позади.

Кеней обернулся.

И вскрикнул.

Одно-единственное слово исторглось из немедленно пересохшей глотки:

— Всадники!


* * *


Семь голов обратились в указанную сторону.

— Бегом! — заорал Диоклес. — Живо на корабль, ублюдки!

— Да брось же ее, остолоп! — зарычал Кеней, проворно зацепляя тетиву за крюк.

Диоклес буквально выхватил Эфру у товарищей, перекинул через плечо и ринулся вперед, подобно атакующему буйволу.

— Ну и тварь! — буркнул Кеней, выпуская первую стрелу.

Рядом, точно расстроенные струны кифары, прозвенели еще две тетивы. Еще два человека додумались выхватить луки.

В густых травах Конский топот был не слышен до последней минуты. Когда преследование обнаружилось, наемников и наездников разделяло едва ли более полуметра. За моряками царицы Арсинои гналась добрая дюжина довольно странных всадников. Три стрелы, пущенные непревзойденными критскими лучниками, сыскали цель безошибочно. Двое преследователей слетели наземь, а еще под одним на полном галопе рухнула и несколько раз перевернулась гнедая лошадь.

Остальные стремительно приближались.

— Амазонки! — раздался удивленный, перепуганный вопль.

Кеней непроизвольно отметил, что к нему несутся длинноволосые, разъяренные женщины, что седел на лошадиных спинах нет и в помине, что посадка нападающих необычна — пятки подобраны, колени сжимают бока скакунов, а в руках возникают убийственно мощные, из турьих рогов слаженные, луки.

— Бей! — заорал критянин не своим голосом и выстрелил опять, пронзив ближайшую воительницу.

Вновь запели тетивы.

Но уже с обеих сторон.

Метко попадать в мишень, когда мчишься безудержным карьером, отнюдь не просто. За спиной Кенея раздался вскрик, шумно повалилось тело — но лишь одно. Амазонок же осталось только шесть.

Кеней отшвырнул бесполезный лук, выхватил меч и прыгнул в сторону, дабы не очутиться под копытами бешеной лошади.

Упал.

Перекатился.

Вскочил.

Отразил нацеленный в голову клинок.

Сделал встречный выпад, почувствовал, как лезвие до половины погрузилось в незащищенную броней плоть, выхватил поводья из ослабевших пальцев противницы, уже падавшей на песок, отчаянно прыгнул, охлябью оседлав храпящую лошадь, отмахнулся мечом от налетевшей сбоку амазонки.

Увидел, что Анфидия, третьего лучника, безжалостно рубят с четырех сторон.

Ударил коня пятками и припустил по берегу, вдогонку остальным, у которых — включая обремененного добычей Диоклеса — точно крылья на пятках отросли.

Обогнал, поравнялся с миопароной, прыгнул, опрокинулся, подвернул ногу. Не чуя боли, взвился и шарахнулся в море, поплыл саженками со скоростью, почти невообразимой. Сто локтей, отделявших его от корабля, беглец одолел менее чем за четверть минуты.

Диоклесовым спутникам волей-неволей довелось повернуться и принять бой, когда пять визжащих от ярости фурий настигли отступающих. Но в рассыпном строю пехоте не тягаться с кавалерией. Невзирая на численное равенство, пятеро критян полегли все до единого. Амазонки потеряли двух.

Диоклес и не подумал помогать товарищам, но продолжил неудержимый бег, оторвался от замешкавшихся наездниц и, вздымая тучи брызг, направился к миопароне, с каким-то безумным упорством продолжая волочить за собой ко всему безучастную Эфру.

Погоня — три уцелевшие наездницы — покрыла полторы сотни локтей почти мгновенно. Вновь напряглись могучие луки.


* * *


— Бей, — негромко приказал этруск. — Правую и среднюю...

Море было почти спокойно, ибо тянувший с побережья ветер усмирял волны. Прицел рассчитали заранее. Сигерис и Гирр спустили тетивы одновременно. Все три амазонки слетели на песок прежде, нежели успели расстрелять Диоклеса и прикончить злополучную подругу.

— А третью кто?.. — выдавил Сигерис и обернулся.

— Когда-то и я отличался по этой части, — признался Расенна, опуская лук. — Правда, прошло много лет, но все же...

Минуты через полторы запыхавшийся, дышавший подобно обсыхающему киту Диоклес добрался до судна.

— Принимай! — хрипло выкрикнул он, хватая свешивавшийся за борт канат.

— Принимаю, — отозвался этруск. Вынул из гнезд крепления кормового заслона, поднял могучими ручищами тяжкий щит, передал гребцам. Свесился, ухватил Эфру, одним рывком перенес на палубу. Помог Диоклесу вскарабкаться следом.

— Прочь отсюда! — выдохнул обессилевший великан. — Скорее! Прочь!..

— Сигерис, обруби якорь, — приказал этруск. — Трогай! И бери таранный темп!

Весла ударили слаженно и немедля.


* * *


— Н-да... — задумчиво произнес капитан, дослушав перебивавших друг друга Диоклеса и Кенея, которые в известной степени вернули себе душевное равновесие, опустошив на двоих целую амфору неразбавленного фессалийского («Левку», по личному распоряжению Арсинои, снабжали наилучшими винами и яствами).

Оба наемника расположились на носу миопароны, спинами к бортам, и блаженствовали, тупо уставясь в усеянное звездами небо.

— Н-да, — повторил этруск и надолго умолк.

Приведенную в чувство Эфру не без удобства устроили на войлочной подстилке посреди палубы, рядом с мачтой, однако развязывать отнюдь не спешили. Напротив, тщательно проверили путы, подтянули подозрительно выглядевшие узлы, обмотали несколькими витками тонкой, но прочной цепи. Девушка только скалилась и раз-другой попыталась укусить моряков.

— Это твоя вина, — бесцветным голосом вымолвил Гирр.

— Это наше общее счастье, — отозвался Расенна. — Вообрази-ка на минутку, что подобное приключилось бы в Архипелаге... Молодцы, как выяснилось, немного — самую малость — навыкли работать руками. А в подобном деле еще и головы требуются... Сам Тиния[125] позаботился избавить меня от банды никчемных неумех. Новый экипаж придется, думаю, набирать капитану, — а не начальнику дворцовой стражи.

— Поговорим в Кидонии!

— Разумеется. Если захочешь. Но тогда, не обессудь, выясним: откуда проведал надзиратель Гирр о... м-м-м... да! — ты подыскал удачное выражение — об официально пожалованном праве первой ночи. Заодно полюбопытствуем: наделен ли был означенный Гирр столь же официальным правом сеять возмущение среди моряков «Левки», разглашая государственную тайну и, по сути, нарушая торжественный священный обет молчания, принесенный царице... По-прежнему хочешь поговорить в Кидонии? Не передумал?

Критянин поник. Удалился на корму и угрюмо уставился в темные волны.

Надувался парус, храпели во сне утомленные гребцы, журчала стремившаяся мимо корабельного корпуса вода.

— Стало быть, уложила Пелия ножом на расстоянии десяти локтей? — негромко спросил этруск.

— Да! И дралась, точно дикая кошка! Счастье, что нас оказалось восемь человек... Иначе наверняка бы вырвалась и умчалась! Или еще кого-нибудь угробила!

— Безусловно, — кивнул Расенна. — Я не сомневаюсь в этом.

Диоклес почуял издевку, засопел, однако возражать капитану побоялся. Можно было, впрочем, выместить злобу гораздо проще. И безопаснее.

А главное, приятнее.

Верзила поднялся, широко, с хрустом потянулся, помотал головой.

— Волчица, сдается, очухалась... Ну-кось...

Наемник тяжело прошагал к мачте, остановился, обозревая лежащую Эфру, подбоченился.

— Кеней, подсоби-ка чуток!

— В чем подсобить? — осведомился Расенна.

— Я хочу маленько поквитаться с девочкой. За себя и за всех прочих. Сейчас попляшешь, стерва, — прибавил Диоклес, обращаясь к амазонке. — Ух, и попляшешь!

— Ни с места! — еле слышно шепнул этруск попытавшемуся встать Кенею. — Сидеть, выродок, если жизнью дорожишь...

Кеней повиновался беспрекословно.

Услыхав приближающуюся поступь, Диоклес обернулся.

— Лучше я пособлю, — произнес Расенна. — Ты разумеешь по-гречески? — спросил он Эфру.

Девушка сверкнула незаплывшим глазом и промолчала.

— Конечно, разумеешь. Только разговаривать со мной не изволишь... Крепкий орешек. Молодчина.

— Расколем! — заверил Диоклес и расстегнул набедренную повязку. — Подержи-ка молодку за плечи, командир.

Охмелевший, возбужденный наемник дерзил непроизвольно, забывая, кто стоит рядом. Этруск бесстрастно пропустил панибратскую просьбу мимо ушей.

Нагнувшись, Диоклес перерезал путы на Эфриных ногах. Девушка слегка вздрогнула и шевельнулась, пробуя затекшие мышцы, попыталась восстановить обращение крови в измученных венах.

— А что, собственно, ты собираешься предпринять? — полюбопытствовал этруск, упорно изъясняясь на греческом.

Наемник заржал.

— Хороший вопрос! Ой, хороший!

— И все-таки? Отвечай по-эллински, пускай и она слышит.

Диоклес продолжал гоготать.

— Потише, приятель, перебудишь гребцов, а им, сердечным, отдых требуется.

— Я-то умолкну, — сказал отсмеявшийся головорез, — только вот эта гадюка, пожалуй, верещать возьмется!

Он коротко пнул простертую Эфру ногой.

— Гадюки не умеют верещать, — беззлобно возразил этруск. — Они помалкивают, даже когда очень больно и страшно. В худшем случае шипят...

— Эта заверещит!

Оглядев свой изготовившийся к бою дрот, наемник остался доволен.

— Вот, паскуда, — обратился Диоклес к амазонке. — Любуйся! Это для тебя...

Завершить начатую тираду не удалось.

Эфра поймала напрягшейся стопой Диоклесову лодыжку, резко ударила ногою пониже колена Верзила грохнулся плашмя.

Закопошились потревоженные гребцы. Обернулся тосковавший на корме соглядатай Гирр. Очумевший от выпитого Кеней остался вполне безучастен. Теперь ему больше и прежде всего хотелось подремать.

— Хм! — буркнул Расенна. — Девочка-то и впрямь сущая прелесть... Не бойся, — бросил он Эфре, — ты в безопасности. Даю слово.

Диоклес приподнялся на локте, растирая ушибленный затылок:

— Ну, сволочь!..

Он вынул из ножен широкий бронзовый клинок, не без труда встал и сделал решительный шаг вперед:

— Ну, шлюха, молись богам!

Повернулся к Расенне, пьяно подмигнул.

— Послушай, командир, сказывают, будто амазонки правую грудь себе отрезают...

— Полная и несусветная чушь, — ответил этруск, не спуская с великана внимательных глаз.

— Чтоб мечом сподручнее махать!

— Как видишь, это архидурацкая выходка, — терпеливо, точно ученика бестолкового наставляя, сказал Расенна.

— Вижу, — осклабился Диоклес. — Только знаешь, Расенна?.. А?

— Что именно? — спросил капитан.

— Сейчас появятся одногрудые... Гы!

— Сейчас появятся спящие, — возразил этруск. — Ступай на бак и немедленно заваливайся. Приказываю. Утро вечера мудренее.

— Да? О-отлично... Только сначала появятся одногрудые...

— Повторяю: появятся спящие. Марш отсюда!

Диоклес уже наклонялся над связанной девушкой.

— А я... говорю... одногрудые появятся...

— Ошибаешься. Их не бывает.

Наемник взвыл от боли.

Расенна запустил пальцы левой руки в его густые волосы, крепко ухватил, запрокинул голову Диоклеса почти к лопаткам. Правой рукой вывернул негодяю кисть. Бронзовый нож зазвенел о палубные доски.

Отшвырнув подчиненного к борту, этруск зарычал:

— Спать, выродок, пропойца паршивый! На берегу, небось, поскромнее держался!

— Да я тебя, тварь!.. — прохрипел Диоклес.

И бросился на Расенну.

Это было просчетом.

Вполне объяснимым просчетом, ибо верзила обретался под изрядным хмельком, и гарпии были ему не сестры.

Но, тем не менее, последним в беспутной Диоклесовой жизни.

Этруск отступил — проворно и почти небрежно.

Подставил нападающему ногу.

И, когда мерзавец растянулся ничком, в кровь обдирая искаженную злобой физиономию, Расенна прыгнул.

Обрушился обеими стопами на крестец упавшего, ломая позвоночник и дробя тазовые кости. Весу в этруске было, как уже упоминалось, три с половиной аттических таланта. А использованный прием оказался бы смертоносным и при меньшей тяжести победителя.

Раздался громкий, устрашающий хруст и пронзительный вой, в котором не слышалось ничего человеческого.

— Боюсь, теперь появятся акулы! — процедил Расенна, перебрасывая потерявшего сознание головореза через бортовые перила.

Для разнообразия даже Гирр одобрил этот поступок, ибо слыхал беседу этруска с Диоклесом от начала и до конца.

Прикончив бунтовщика и дождавшись, покуда волнение, вызванное рукопашной схваткой, уляжется, этруск подошел к Эфре и уселся рядом, оставив, однако, меж девушкой и собою расстояние столь же приличное, сколь и разумное.

Обученную хитроумным способам защиты пленницу надлежало принимать всерьез.

— Мы не ахейцы, — спокойно и дружелюбно произнес капитан. — Также не хетты, не каппадокийцы... не принадлежим ни к одному из враждебных вашему племени народу. Не питаем к амазонкам ни малейшей вражды.

Эфра безмолвствовала.

— Люди, состоявшие под моим началом и потрепанные твоими соратницами...

Девушка осторожно повернула голову.

— Да, — сказал Расенна. — Похитителей настиг весьма лихой летучий отряд. Уцелело только двое. Одного я в твоем присутствии скормил рыбам. За жестокость и неподчинение.

О гибели самого отряда и о собственной меткости этруск предпочел не распространяться.

— Эти люди заслуженно поплатились, ибо нарушили строжайший приказ: набрать питьевой воды и незаметно возвратиться на корабль, никому не чиня обид и, по возможности, избегая любых и всяких стычек.

Расенна лгал бойко и довольно связно.

— Возвращаться к устью Фермодонта после приключившейся беды было бы чистым безумием. Высаживать же тебя на чуждый берег — значит, обречь на гибель. Понимаешь? — ввернул он излюбленный вопросец Гирра. — До острова, откуда мы приплыли, при попутном ветре плыть неделю. Возможно, чуть больше...

Критом правит женщина. Мудрая, справедливая, прекрасная собою. Побывай у нее, познакомься. Когда захочешь возвратиться домой — скажешь, и через неделю-другую ступишь на родную землю. Венценосная Арсиноя не станет удерживать против твоей свободной воли. Я знаю повелительницу.

Девушка по-прежнему не отвечала.

— Если не веришь, то подумай хорошенько и рассуди здраво: какая мне корысть обманывать? Будь я работорговцем, питай какой-либо дурной умысел — зачем убеждать, уговаривать, доказывать? Ведь ты и так находишься в полной моей власти — связанная, беззащитная. До ближайшего рынка, где можно продать захваченную пленницу, — дня два не особенно спешного ходу. Время от времени чуток ослаблять путы — и никакой излишней возни... А я хочу развязать тебя, понимаешь? Вышло чудовищное недоразумение, ужасная неприятность, в которой всецело повинны состоявшие под моим началом головорезы — набранные случайно, поспешно, за неимением лучшего. Среди них не было ни единого критянина!

И так далее, и в этом же духе этруск витийствовал едва не до полуночи.

«Ох и врет, не моргнет! — подумал еще не уснувший Гирр. — Ухо надобно держать востро. Он самого сфинкса вокруг пальца обвести сумеет, ежели захочет...»

— Кто знает, возможно, в один прекрасный день Кидония и Фемискира станут союзниками? Побывай на острове, познакомься с государыней, а потом вернись и расскажи об увиденном. Чем ты рискуешь? Подумай...

— Не могу... — разлепила девушка запекшиеся губы. — Голова болит... Я хочу спать. И пить...

Расенна опрометью ринулся на нос миопароны, вернулся с полным кувшином прохладной, чуть застоявшейся воды.

— Я смочу льняную тряпицу и положу тебе на висок, — предложил он, когда амазонка утолила нестерпимую жажду. — Быстрее спадет опухоль. Кстати, меня зовут Расенна. А тебя?

— Эфра...

— Не шевелись, — велел этруск, — рассекаю путы.

Гирр едва не вскочил, услыхав сказанное.

— Теперь оставляю с тобою рядом этот кинжал. Говорят, амазонка страдает, лишившись оружия. Если пожелаешь заколоть, помни: я сплю совсем рядом, по другую сторону мачты... — Расенна улыбнулся: — Чтобы не плутала в темноте. Э, да ты, пожалуй, голодна? Принести еды?

— Нет... Оставь побольше воды... Я хочу спать...


* * *


— Помилосердствуй! — взмолился мастер Эпей, глядя на придворную даму поверх поднесенного к устам бронзового кубка, до краев наполненного кипучим критским вином — щедрым даром последнего урожая, обильного и доселе невиданного. — Староват я уже для эдакой тарабарщины! Годы не те, чтобы новым языкам учиться — да еще варварским!

Иола весело и лукаво скосила на умельца карие глаза:

— Если египтяне варвары, кем прикажете именовать эллинов?

Эпей отхлебнул изрядный глоток.

Его собеседница восседала на резной скамеечке подле самого окна, держала на коленях развернутый до половины папирус и забавлялась, доказывая доброму своему другу-приятелю неоспоримые преимущества роме перед аттическим наречием.

— А Менкаура знает по-гречески, — поддразнила Иола, не дождавшись ответа.

— Правильно делает, — парировал Эпей. — Иначе не мог бы черпать из великолепного кладезя моей несравненной мудрости. Одними жестами даже мартышки не объясняются.

Залпом осушив чашу до дна, умелец со звоном водрузил ее на маленький малахитовый столик.

— Еще? — спросила Иола и потянулась к стоявшей поблизости черно-красной амфоре.

— Не надо, — ухмыльнулся Эпей. — Мы не варвары.

— А кто месяц назад надрался до полубесчувствия? Фараон Хеопс?

— Поработай до полного упаду — и ты надерешься, — благодушно возразил Эпей — А нынче у меня выходной. Блаженное безделье. Зачем же портить удовольствие?

Иола послала мастеру воздушный поцелуй:

— Умница! Почаще бы так!

Она выпалила это столь радостно, что Эпей помимо воли расплылся в улыбке.

— Чем измываться над неповинным чужестранцем, — сказал умелец, — перевела бы лучше свою сказочку на язык, людям понятный, уху приятный. Кое-кто с удовольствием послушал бы...

За шестнадцать протекших лет критский выговор мастера сделался безукоризненным. Эпей болтал совершенно свободно и даже обучился чрезвычайно сложному письму — пиктографическому, не знавшему гласных звуков и посему зачастую непроницаемому для не посвященных в тонкости.

— Сказочка не моя, сказочку сочинили египетские...

— ...Варвары.

Иола состроила гримаску:

— Отвечаю словами красноречивого земледельца: ты подобен послу крокодила!

— На пославшего, надеюсь, не смахиваю? Хотя, — с притворной грустью вздохнул Эпей, — до вечера неблизко, еще и полную правду выслушать успеем.

Медленно, с долгими перерывами, женщина вслух принялась перелагать начертанное на папирусе:

— «Выслушай же меня, мой князь! Я расскажу тебе нечто... случившееся со мною самим... Я спустился к морю в корабле ста двадцати локтей длиной и сорока шириной...»

— Не просто варвары! — перебил Эпей. — Олухи впридачу. Такая посудина пьяную морскую черепаху не обгонит! Правильное соотношение длины и ширины корабля — восемь к одному.

— «Но ветер вышел, когда еще мы были в море, прежде, чем мы коснулись земли. Поднялся вихрь, он повторился, и в нем была волна восьми локтей...

Вот бревно! Я схватил его. Корабль погиб, а из бывших на нем не осталось никого... »[126]

— Говорю же, — хмыкнул Эпей, — корыто! Порядочная галера через такую волну перепрыгнет, что твоя лошадка через изгородь.

— Не буду читать! — возмутилась Иола.

— Молчу, молчу...

— «Я был выброшен морской волной на остров. И провел на нем три дня в одиночестве, и только... сердце было мне товарищем. Я заснул под сенью дерева...»

Мастер невольно залюбовался подругой. Насквозь просвеченные солнечными лучами волосы искрились, падая на спину и плечи свободной волной: замысловатые прически полагались только в торжественных случаях. Прелестное, слегка удлиненное лицо с правильными чертами и прямым носом клонилось над развернутым текстом. Стройные ноги, безукоризненные бедра, маленькие груди с длинными чувственными сосками... Финикийцы и хетты, большие любители налитых жиром тяжелых телес, навряд ли удостоили бы Иолу особым вниманием. И греческий скульптор, пожалуй, прошел бы мимо. Но любой из художников Та-Кемета не колеблясь уплатит последние деньги, — подумал Эпей, — чтобы заполучить подобную модель обнаженной хоть на часок-другой... Кемтскому идеалу красоты Иола соответствовала почти безукоризненно. Или вовсе безукоризненно...

Эпей судил не понаслышке. Он уже дважды плавал в терзаемый войной Египет и в общей сложности провел там около года, постигая через переводчика хитроумные секреты заморской механики.

Египетские умельцы приводили грека в уныние, египетские рабовладельцы — в ужас, но египетские живописцы оказались выше всяких похвал.

Совершенство линий и чистота красок были поразительны. Даже здесь, на Крите, где художники и ваятели изощрялись едва ли не до вообразимого предела, редко удавалось увидать фреску, способную по-настоящему превзойти творение смуглых мастеров...

— Э-эй! — окликнул мастер. — Извини великодушно, перебью снова. Но я вдруг уразумел, откуда в тебе столь великое пристрастие к Та-Кемету. Предки ведь наверняка явились оттуда, верно?

— Насколько знаю, нет...

— Значит, заезжий посол, — продолжил Эпей и тотчас уточнил: — Посол фа-ра-она... Князь какой-нибудь либо номарх улестил прабабушку.

— Что-о?

— Ну, может, не прабабушку, а... протопрабабушку.

— Ах ты!..

Иола метко запустила в умельца пухлой подушечкой для брошек и заколок.

— Винюсь! — возопил Эпей. — Читай дальше!

— «...Деревья закачались, земля затряслась. Я открыл свое лицо и увидел, что это шел змей. Был он тридцати локтей, а его борода — больше двух локтей. Тело его было украшено золотом, а брови — из настоящего лазурита».

— Однажды, — задумчиво сказал Эпей, — и мне случилось вздремнуть... как там бишь? — под сенью дерева. Проснулся — и обнаруживаю украшенного золотом быка. Лазурита, правда, не замечалось...

Иола подняла взор.

— Белого быка? — спросила она, помолчав.

— Его, родимого. Священного Аписа.

— Но рога золотят лишь по случаю высочайшего...

— Именно. Шестнадцать лет назад. Ночью. В Священной Роще. Я только-только обосновался на Крите, и понятия не имел о здешних обычаях. Потом объявились блуждающие огни, и я испугался, решил: эмпузы наступают... Молод был, неопытен. А сейчас вот припомнилось, когда в сказочке змей возник.

— И ты видел?..

— Боги миловали. По неразумию да по неведению вмешался в церемонию, выручил упрямившуюся девицу. После, поутру, выслушал весьма полезные наставления...

Эпей махнул рукой:

— Давай-ка дальше!

— «Кто тебя принес, кто тебя принес, малый, кто тебя принес на этот морской остров, берега которого в волнах?»

Я ответил так, а мои руки были протянуты перед ним. Я сказал ему:

«...Ветер вышел, пока мы еще были в море, прежде, чем мы коснулись земли. Поднялся вихрь, он повторился, и в нем была волна восьми локтей.

Вот бревно! Я схватил его. Корабль погиб, и из бывших на нем не осталось никого, кроме меня. И вот я — рядом с тобой: я был заброшен морской волною на этот остров».

— И вот я рядом с тобой... — негромко повторил мастер.

— А?

— И вот я рядом с тобой...

Карие глаза просияли и вновь устремились к замысловатым письменам.

— Он сказал мне:

«Не бойся, не бойся, малый, не пугайся! Ты достиг меня, вот Бог дал тебе жизнь. Он принес тебя...»

Скрипнула дверь.

Иола и Эпей вздрогнули от неожиданности.

— Не пугайтесь! — пробурчал добродушный Менкаура. — Я услышал, как великое произведение излагают на языке чуждом да неприспособленном. Уж дозвольте заметить: ненужные местоимения хорошему переводу — нож острый! А в общем, отнюдь не скверно...


* * *


— ...Каковой злодейский бунт и послужил к погибели самих мятежников, — закончил Расенна. — Из высадившихся близ Фемиксиды чистым чудом уцелел только человек по имени Кеней, которого вместе с благоразумно оставшимся на борту Сигерисом прошу сохранить в новом экипаже. За битого двух небитых дают...

Обсудив некрасивое положение дел, Расенна и Гирр заключили временное перемирие, уговорились оболгать погибших — мертвецам от этого не было ни холодно, ни жарко — и упорствовать во лжи.

— Итак, — медленно произнесла Арсиноя, — придется набирать команду сызнова. И целый месяц пропал впустую...

— Отчего же, госпожа? — возразил этруск. — Амазоночку доставили в целости, хотя не могу сказать, что в полной сохранности.

Царица вскинула брови.

— Эти мерзавцы, — пояснил Расенна, — поколотили бедняжку, получив отменный и славный отпор. Ежели я немного смыслю в телесных повреждениях, все минует само собою примерно через месяц. Но сейчас ее физиономия... э-э-э... немного вышла из берегов, а посему...

— А посему ты и не спешишь похвастаться добычей, верно?

— Сущая правда, — ухмыльнулся Расенна.

— Девушка в состоянии передвигаться?

— Вполне.

— Значит, веди сюда. Ни разу не видела настоящей амазонки.

— Слушаюсь, государыня. Только сперва несколько слов на ухо.


* * *


О чем толковал хитроумный этруск привередливой повелительнице, остается неизвестным. Но смело можно предположить: ни единого нескромного намека Эфра не услыхала ни сразу, ни когда-либо впоследствии. Будь иначе, на Крите немедленно воцарился бы малолетний Эврибат и его столь же малолетняя супруга, спешно избранная из числа родовитых девочек, ибо гибель государыни, согласно обычаю, влекла за собою полную перемену правления.


* * *


Арсиноя с ужасом уставилась в обезображенное девичье лицо. Левая половина принадлежала хорошенькой обладательнице миндалевидных глаз, высоких скул и неожиданно, необъяснимо нежного для воительницы подбородка. Правая часть, оплывшая после жестокого удара, по-прежнему напоминала маленькую дыню. Обширный кровоподтек уже проступил сквозь гладкую, смуглую кожу.

— Приветствую тебя, о Эфра, — любезно молвила Арсиноя.

— И тебе привет, о царица, — ответила девушка, попыталась поклониться и едва не упала.

— Немедленно комнату, мягкую постель, дворцового лекаря! Наилучшие вина и яства, — распорядилась Арсиноя. — Присмотр, уход, заботу! Я все проверю сама!

Выздоровление амазонки затянулось, как и предсказывал архипират, на добрый месяц. Ударь наемник немного сильнее — Эфра осталась бы лежать бездыханной на далеком северном берегу, неподалеку от своих доблестных соратниц, павших в стычке с дерзостными разбойниками.

Но девушке повезло. Ее постигло только умеренное сотрясение мозга.

Четыре недели кряду Эфру пользовал опытнейший врач, искушенный в премудростях травных, превзошедший науку терапевтическую, хирургическую, гипнотическую.

Запертый в южной оконечности гинекея наравне с тремя десятками служанок, находившийся, по сути, на положении узника, лекарь пытался было воспротивиться неслыханному затворничеству, но весьма откровенный разговор с начальником стражи разом остудил праведное негодование целителя.

Невообразимо высокое жалованье утешило.

Окружающая роскошь порадовала.

А получив от Арсинои дозволение по первой и малейшей прихоти забираться в постель к любой приглянувшейся красотке, седовласый, но вовсе не подверженный старческой холодности, Аминтор окончательно воспрял духом и встрепенулся телом...

Врач предписал Эфре полный покой, благодетельные примочки, укрепляющее питье, легкую, но сытную пищу. Удостоверился в целости глаза. Попросил покоситься влево и вправо, не поворачивая головы, следя за движущимся кончиком сухого, узловатого пальца. Бережно ощупал голову и шею.

— Все минует бесследно, — заявил Аминтор стоявшей рядом Арсиное. — Девочка в сорочке родилась.

Еще ни разу в своей двадцатидвухлетней жизни амазонка не чувствовала такой заботы, не испытывала схожего ощущения безопасности, не ведала подобной ласковой опеки. Малейшую просьбу исполняли незамедлительно, а зачастую и предупреждали. После сурового быта Фемискиры, нескончаемых воинских упражнений, походов и тягот Эфре казалось, будто она угодила в некий земной Элизий. Изысканно убранная, обставленная, искусно расписанная спальня поражала невиданной дотоле красотой. Тихие, приветливые голоса звучали непривычно для слуха, закаленного грубоватыми, отрывистыми командами и приказами...

Всякий день Арсиноя неукоснительно являлась проведать выздоравливающую и подолгу задерживалась у нее, беседуя, расспрашивая, рассказывая. Подметив признаки надвигающегося утомления, царица нежно сжимала Эфре запястье, просила подремать и бесшумно выходила из опочивальни.

Месяц промелькнул почти незаметно.

Боль улеглась, опухоль исчезла, головокружения отступили.

Эфра поправилась полностью.


* * *


Загадочная фраза Элеаны то всплывала в памяти, то снова исчезала, вытесняемая дневными заботами, беспечно утапливаемая в лихорадке ночных огней. Арсиноя вообще не любила раздумывать о печальном либо зловещем. Однако верховная жрица очень редко бросала слова на ветер, и естественное любопытство, наконец, победило.

— Послушай, Реф, — спросила царица возлежавшего бок о бок с нею начальника стражи, — кто живет в потайном дворцовом подземелье?

Рефий смущенно вздрогнул.

Повернул к Арсиное напрягшееся-лицо.

— Мокрицы, — ответил он безразличным, чересчур уж ровным голосом. — Холодные и противные.

— А еще? — сказала Арсиноя, от которой не ускользнуло мгновенное Рефиево замешательство.

— Больше никакой живности не замечалось.

— Реф, — Арсиноя приподнялась на локте и слегка чмокнула немилосердного любовника в переносицу, — а, Реф?

— Угу?

— Говорят, обитатель подземелий не питается падалью...

Царица вскрикнула.

Пальцы Рефия стиснули ей предплечье с такой силой, что, казалось, переломится кость.

— Кто говорит? — раздался скрежещущий шепот.

— Пусти, мне больно! Пусти! Совсем спятил?! Пуста, дурак!..

— Кто... говорит? — раздельно и грозно повторил Рефий, ослабляя хватку.

Арсиноя шлепнулась на спину и заплакала.

— Грубиян!.. Олух паршивый! Посмотри, каких синяков наставил!

Она всхлипнула, осеклась и умолкла, почуяв что-то неожиданное и не совсем ладное.

— Арсиноя, — чуть слышно промолвил Рефий, — речь идет о страшной, нерушимой тайне, рядом с коей морские и военные секреты Идоменея должно считать пустяками. До тебя донесся немыслимый, невероятный слух — ибо даже слуха подобного существовать не должно. Требую как начальник дворцовой стражи...

— Ты ничего не смеешь от меня требовать! Уйди!

— В данном случае, Сини, — зловеще процедил Рефий, — начальник стражи не только смеет, но и обязан требовать от любого, не исключая царицы! Если не веришь, пойди, справься, у Элеаны...

— Сам иди к ней... Дурак!

Арсиноя отерла слезы, помолчала и продолжила уже спокойнее:

— Месяца два назад Элеана явилась ко мне и спросила об участи пойманного пирата. Я сказала — зарублен... «Покажи останки!» Говорю: начальник стражи велел швырнуть в потайное подземелье; где оно — понятия не имею...

— Ничего лучше изобрести не могла? О пещерах даже упоминать без особой нужды не следует!

— А тогда Элеана отвечает: «Обитающий в катакомбах не питается падалью». Вот и все!..

— Ну, мерзавка... — прошептал Рефий.

— Кто? — вскинулась Арсиноя.

— Верховная жрица, разумеется. Но я потолкую с Элеаной наедине...

— Реф! Ты все едино проговорился. Объясни уж толком, в чем дело.

— Сини, — серьезным, очень серьезным голосом сказал Рефий, — умолкни и спокойно выслушай. Начальник дворцовой стражи, вступая в должность, беседует в Священной Роще с верховной жрицей, приносит ужасный обет молчания и узнает величайшую тайну острова Крит. К этому вынуждают определенные обстоятельства... По негласному закону я обязан мгновенно умертвить любого, нарочно или случайно уведавшего тайну — уведавшего полностью, либо частично — роли не играет...

Арсиноя уставилась на Рефия округлившимися глазами.

— Исключений не существует ни для кого. И венценосцы приравниваются к прочим. Вспомни зарубленную главным телохранителем царицу Лаодику. Она была чрезмерно любопытна...

Повелительница кидонов застыла от ужаса, не будучи в силах даже закричать.

— Я щажу тебя, Сини. Ты ничего не говорила, я ничего не слыхал. В сущности, Элеана пыталась обречь государыню на верную гибель, — задумчиво произнес Рефий. — Подтолкнуть к совершенно естественным расспросам. Только не знала, что мы с тобою друзья постельные...

Арсиноя перевела дух.

— Повторяю, Сини: об упомянутой мною тайне знают лишь трое. Верховная жрица, ее заместительница и начальник стражи. Всякий другой, заподозривший хотя бы кроху запретной истины, повинен смерти — немедленно, неотвратимо. Случается, излишне проницательные оказываются также чрезмерно болтливы — тогда погибают их собеседники, все до единого. Необъяснимая дворцовая резня, приключившаяся в тысяча шестьсот пятьдесят втором[127] по вине пьяной стражи, была, на самом деле, избиением узнавших недозволенное...

Отпив глоток вина из приютившегося в изголовье кубка, Рефий закончил:

— Поэтому сию же секунду напрочь позабудь о словах Элеаны, как я позабыл о твоих. Напрочь.

— Еще один вопрос.

— Ни полслова!

— Но, Реф!..

— Я не помню, о чем велась речь.

— Хорошо. Скажу иначе... Ты поймешь... Могут ли обитатели Кидонского дворца спокойно спать и спокойно разгуливать по несчетным переходам и закоулкам?

— А-а-а! Понимаю, — слабо улыбнулся Рефий. — Вполне. Десятки поколений спали, разгуливали, не жаловались... А теперь — молчок.

— Хорошо, милый... Боги бессмертные, погляди на эти жуткие кровоподтеки! Всю руку изуродовал.

— Не всю, — ухмыльнулся Рефий. — Только между локтем и плечом. Поноси витой браслет примерно с недельку — никто ничего не заметит...


* * *


Эфра стояла на плоской дворцовой крыше-азотее, щурилась под отвесно падавшими лучами полуденного солнца и внимательно слушала царицу.

— Разумеется, ты вольна отплыть с капитаном Расенной когда захочешь. Я, кстати, воспользовалась бы случаем послать государыне Ипполите достойные дары и предложение союзничать. Но если тоска по родине еще не успела угнездиться в сердце твоем, поживи здесь, под покровительством и опекой Арсинои, которая успела искренне тебя полюбить.

Амазонка оперлась ладонями о невысокий парапет.

— Помимо этого, Эфра, наши обычаи несколько отличаются от принятых у вас, — продолжила Арсиноя. — Ты успела убедиться: здешние женщины слабы и почти беззащитны. Стража набирается исключительно из мужей. Для меня, — прибавила царица с улыбкой, — это чревато множеством неудобств, мелких и крупных. Девушка-воин, великолепно владеющая любым оружием, обученная рукопашной схватке, была бы поистине драгоценна. Умоляю...

Ладонь амазонки вознеслась и застыла в воздухе, обращенная к Арсиное.

Царица умолкла.

«Надо все же будет неназойливо преподать ей основы этикета, — непроизвольно подумала Арсиноя. — Девчонка безо всякого умысла делает иногда вещи недопустимые... »

— Законы гостеприимства и гостевания, — сказала Эфра, — священны и нерушимы. Согласно правилам, принятым в моей стране, если радушный хозяин просит задержаться, отказ равняется оскорблению. Ты же, госпожа, была столь добра и заботлива, что я почла бы себя неблагодарной тварью, отклонив предложение учтивое и ласковое...

Арсиноя и не ждала, что все произойдет так легко.

— Я остаюсь, — улыбнулась Эфра. — И остаюсь охотно, ибо мне здесь очень понравилось...


* * *


Примерно в это же время этруск Расенна давал окончательные наставления новому экипажу, набранному сообразно требованиям самого капитана, которые изрядно отличались от предъявляемых начальником дворцовой стражи, хранителем запретной тайны и несомненным государственным преступником, Рефием.

Преступником — ибо Арсиноя пребывала в добром, нерушимом здравии...

— Плачевный опыт, — уведомил Расенна хмурого и недовольного Рефия, — свидетельствует: разумный трус предпочтительнее доблестного болвана. Искусный моряк лучше умелого головореза. Я ни с кем не намерен более вступать в битву. Ежели до крайности дойдет, имеются Эпеевы трубочки...

Рефий молчал.

— Причем, — сказал этруск, — испытывать новобранцев буду сам. Словесно. Травить людей волкодавами и обрабатывать кулаками да мечами вовсе незачем.

Рефий засопел.

— И бугаев, не способных и месяца без бабенки выдержать, — заключил Расенна, — тоже зазывать не след. Повторяю: счастье, что у меня хватило соображения покинуть Архипелаг...


* * *


Команда «Левки» выстроилась внутри огромного грота, на обширном скальном выступе. Этруск неторопливо разгуливал перед безмолвной шеренгой. Соглядатай Гирр, оставшийся в прежнем качестве, обосновался на палубе миопароны и лениво беседовал с объемистым кубком.

— О плачевных последствиях непослушания лучше всех расскажут Сигерис и Кеней. Особенно Кеней...

Этруск выразительно поглядел в сторону потупившегося наемника.

— Дабы исключить ненужные соблазны, о вашем телесном благоденствии станут заботиться особо. Экипаж получает право доступа во дворец — ограниченного доступа, — тотчас уточнил Расенна, — и возможность услаждаться после долгих и честных трудов.

Этруск, действительно, предложил Арсиное отделить несколько располагавшихся на дальнем отшибе комнат и учредить там своего рода временное блудилище, для каковой достопохвальной цели отлично годились томившиеся в гинекее служанки, жаждавшие развлечься едва ли не больше, чем измученные вынужденным воздержанием корабельщики.

— А в море, друзья мои сердешные, как вам хорошо известно, капитан — царь и бог. Остолопы, забывшие это основное правило, сложили ослиные головы на дальнем и, ох, поверьте, негостеприимном берегу! Я просто пошел навстречу настойчивым просьбам команды. Сначала возражал, а потом уступил, предоставил им полную свободу действий...

Расенна перевел дух и закончил тираду:

— Убежден, что с новым экипажем плавать будет и легче, и лучше. А дураки получили по заслугам. Туда и дорога...

Слова этруска стали своего рода эпитафией восьмерым погибшим наемникам.

Пожалуй, Диоклес и его сотоварищи ничего иного и не заслужили.

По крайней мере, я так думаю.


* * *


Промелькнули еще семь веселых средиземноморских весен.

Расенна, сделавшись еще осторожней и изобретательней, доставил в Кидонский дворец десятка три очаровательных наложниц и ни разу не угодил в сколько-нибудь значительную передрягу.

Арсиноя жила в полное и невозбранное удовольствие.

Мастер Эпей забавы ради отпустил длинные волосы, чего не делал ни разу в жизни, и лишь благодаря шумным возражениям Иолы не завел бороду.

Элеана и Рефий давно и старательно избегали встречаться и разговаривать.

Идоменей, лавагет кидонский, прослыл в народе флотоводцем обленившимся и зряшным, ибо львиную долю времени проводил во дворце.

Менкаура скучал по родному краю и от нечего делать ударился в астрономические наблюдения.

Эврибат вымахал в довольно крупного и отменно красивого подростка.

А мы, наконец, можем связать узелком прерванную во второй главе нить основного повествования и возвратиться туда, откуда на время вынужденно отлучились.

Глава седьмая. Иола

Делия именно так молчаливые таинства ночи
Голосом тихим своим любит порой нарушать:
Да, не иначе, сплетением рук обняв мою шею,
Тайные речи вверять близким привыкла ушам.
Сенека. Перевод Ю. Шульца
Любовная связь царицы и начальника стражи странным образом была известна всей Кидонии. Говорю «странным», ибо упоминать о ней не дерзали уже лет четырнадцать: лишь престарелые, съевшие вместе не один талант морской соли супружеские пары осмеливались иногда, перешептываясь на сон грядущий, посудачить о дворцовой распущенности вообще и об «этих двух» в частности.

Все прочие, желая упомянуть неупоминаемое вслух, изысканно говорили, что Рефий «боготворит государыню», и более надежного телохранителя не мог бы желать даже фараон.

Ибо четырнадцать лет назад Рефий чуть ли не в одночасье заложил прочную и незыблемую основу своей последующей чудовищной славы.

Когда сплетни о чересчур странных караульных бдениях по ночам впервые выскользнули за стены Кидонского дворца и стали предметом более или менее оживленных разговоров среди горожан, Рефий, что называется, и глазом не моргнул. Арсиноя просто не подозревала о звучавших там и сям насмешках, а начальник стражи сделал вид, будто подобные глупости его не касаются.

Но Кидонию разом затопила волна устрашающего и дотоле неслыханного разбоя.

Людей резали средь бела дня и закалывали во мраке ночном. Убивали прямо на улицах и выводили в расход под домашним кровом. Досконально, до нитки грабили; подозревать месть не было никаких оснований. За несколько суток погибло несколько сот горожан — блистательных аристократов, смиренных торговцев, незаметных ремесленников; десяток-другой моряков разделил эту плачевную участь.

Смертоубийственное поветрие обладало двумя особенностями.

Гибли только те, кто во всеуслышание изощрялся по адресу высокопоставленных любовников.

А грабежу сопутствовало непременное и неукоснительное усекновение языка.

Последний аккуратно укладывали красоваться на груди убитого (убитой).

Когда перепуганный народ воззвал о защите и помощи, Рефий озабоченно произнес:

— Неслыханно! Даже головорезы-одиночки давно сделались редкостью, а тут, сдается, прямо под носом ни с того ни с сего целая орда объявилась!

Скрестив руки на груди, начальник стражи обозрел городских представителей и назидательным тоном продолжил:

— Хулу на Рефия изрыгать, помоями обливать — горазды. А теперь скулите: Рефий, оборони, да, Рефий, выручи! Язык долог, а ум короток...

Горожане отрядили в посланцы людей смышленых. Народные ходатаи весьма заметно побледнели, услыхав подтверждение своим жутким догадкам.

— Ступайте, — сурово сказал первый телохранитель государыни, отвечавший также за общее спокойствие в Кидонии. — Будьте благоразумны... к примеру, прекратите... м-м-м... шататься по безлюдным закоулкам... да... значит, повторяю: будете благоразумны — постараюсь обуздать эту сволочь. Убирайтесь!

Пересуды прекратились быстро и начисто.

Убийства — тоже.

С тех пор имя Рефия произносили, понизив голос. На протяжениипоследующих лет начальник стражи убедительно подкрепил свою репутацию людоеда и живореза. Простейшие законы жанра не дозволяют вдаваться в описание казней и публичных пыток, учинявшихся на главной городской площади при поимке пиратов либо преступников, нарушавших основные законы. По правилам, смертный приговор выносился либо венценосцами, либо Великим Советом жриц, а способ казни предоставляли усмотрению главного охранника, сыщика и расправщика.

Поскольку уроженцы Крита отнюдь не отличались врожденной жестокостью, и даже палачи предпочитали просто сносить повинные головы, не подвергая отправляемых на берега Стикса ненужным мучениям, Рефий позаботился выписать из Египта полдюжины заплечных мастеров, делавших дело с охотой и немалым смаком.

Рефия боялись панически.

И в городе, и, тем паче, во дворце.

Слово его было законом неписаным и непреложным.

А потому и придворные дамы, и челядь, и воины усердно и упорно старались не замечать многочисленных шильев, довольно часто высовывавшихся из мешка.

Точней, из южной оконечности гинекея.

Царица могла не опасаться доносов.

А посему в довольно скором времени перестала особо скрытничать.


* * *


— Послушай, — попросил Эпей, — цирюльник заболтает до полусмерти, а мне и языком-то ворочать не хочется. Сделай милость, остриги. Только покороче, как раньше.

— Но длинные кудри тебе очень к лицу, — возразила Иола.

— Остриги, — повторял Эпей. — Пожалуйста.

С утра пораньше мастер успел завершить работу над заказанной деревянной телицей. Теперь умельцу больше всего хотелось остричься, вымыться, улечься в чистую постель и отменно выпить. Стряхнув незримую грязь, обновиться, отдохнуть. Напрочь позабыть, что и для чего старательно сооружал на протяжении последнего месяца.

— Что-нибудь случилось? — полюбопытствовала Иола, окутывая расположившегося в удобном кресле Эпея льняной тканью. — Ты сегодня мрачнее тучи.

Умелец не ответил.

Заскрипели, залязгали длинные ножницы, откованные из черной бронзы, снабженные по режущим кромкам полосками закаленной стали.

— Менкаура нынче ночью снова пойдет наблюдать светила, — сказала Иола, критическим взглядом оценивая первые итоги своего труда. — Приглашает нас. Говорит, втроем веселее. Да и помощь может понадобиться.

— Очень кстати... Мне как раз хочется отвлечься, развеяться...

— А в моей опочивальне отвлечься и развеяться никак не желаешь? — задорно спросила женщина, подходя к Эпею спереди и целуя — Да что с тобой?

Еще ни разу мастер не оставлял ее лобзание безответным. А сейчас Эпей восседал, отрешенно уставясь в одну точку и еле-еле шевельнул губами.

— Скажи, — медленно произнес эллин, — отчего царица не может совокупляться с Аписом?

— Так принято, — пожала плечами Иола — Испокон веку повелось... Раньше, правда, еще до царицы Балитис, были, по-видимому, неоднократные соития, но потом их возбранили окончательно и бесповоротно.

— Почему?

Иола пожала плечами, заработала ножницами с удвоенной резвостью.

— Сиди смирно, головою не верти, не то лишнего прихвачу... Значит, передать Менкауре, что мы придем?

— Да, разумеется... И, между прочим, ведь не обязаны же мы торчать на крыше ночь напролет? Поприсутствуем, пособим — и восвояси.

Эпей немного подивился и даже подмигнул:

— В спаленку?

Иола несильно шлепнула мастера гребнем по макушке.

— Развратный варвар! Только если я приглашу.

— И спрашивать не стану...

— Сатир! О, как я буду сопротивляться...

— И все-таки: почему?

— Тише, — прошептала Иола в Эпеево ухо. — Не здесь. Ночью, на азотее, расскажу.

— Получается, — столь же тихо сказал Эпей, — ты знаешь?

— Да. Только об этом запрещается даже упоминать.

— Хорошо. Дождемся ночи.

— Да перестанешь ли ты головой вертеть? — подчеркнуто громко возмутилась Иола. — Угомонись, или, право слово, отправишься к цирюльнику!

— Все, веду себя смирнее смирного!


* * *


— Располагайтесь вон там, в уголке, — сказал Менкаура, осторожно пристраивая на подставке объемистую клепсидру. Отдыхайте, ешьте, пейте, целуйтесь на здоровье. Помощь потребуется небольшая и недолгая. Подать, подержать на весу...

Неисчислимые парапеты — продольные и поперечные — делили азотею на тысячи больших и маленьких прямоугольников, повторяя в плане расположение находившихся под крышей стен, которые просто-напросто выступают наружу, образовывая своего рода открытый лабиринт. Перемычки достигали пояса, неширокие проемы приходились в точности над обретавшимися ниже, невидимыми отсюда дверьми. Эпей долго ломал себе голову, гадая, зачем потребовался древним строителям эдакий, вынесенный на поверхность, каменный чертеж, и, не придя ни к какому определенному выводу, махнул на загадочную несуразицу рукой.

Умелец расстелил в углу толстый, весьма немало весивший войлок, с пыхтеньем и беззлобной руганью втащенный наверх. Определил рядом большую амфору, три бронзовых кубка, плоскую вазу, полную маслин, яблок, смокв и виноградных кистей. Подбоченился, удовлетворенно обозрел получившееся уютное гнездышко, обернулся.

— Милости просим, кушать, пить и целоваться подано!

— Кушай сколько влезет, а пить и целоваться повремените, — назидательно зарокотал Менкаура, возившийся с инструментами и принадлежностями звездочета. — Я же сказал, небольшая помощь потребуется. На кой ляд годится помощник, чья рука дрожит, удерживая отвес?

Эпей удрученно вздохнул.

Устами египтянина глаголала истина...

Не так давно мастер, предварительно опорожнив целый кратер[128] неразбавленного хиосского, затеял в очередной раз похвастать перед Иолой своим действительно прекрасным умением бросать клинки. И осрамился, дважды промахнувшись... Это заставило Эпея крепко призадуматься — правда, не впервые, — и служить Вакху-Лиэю с гораздо меньшим пылом.

— Надолго ли? — не без грусти в голосе осведомилась тогда Иола.

Эпей только плечами пожал:

— Надеюсь. Ручаться не могу, однако надеюсь душевно, искренне и сердечно.

— Поживем — увидим, — вздохнула отнюдь не убежденная подруга, слыхавшая весьма похожие заверения не единожды, не дважды и не трижды...

— Устраивайтесь, — повторил Менкаура. — Понадобитесь — позову.

— Хорошо, — отозвалась Иола, с большим любопытством разглядывавшая снаряжение придворного учителя. — Диву даюсь, как умудряешься ты не запутаться во всех этих россыпях звезд! Я, кроме созвездия Бегемота[129], ни единой звездочки не в силах определить.

— И не надо, — сказал седовласый наставник, усаживаясь на крохотном коврике, подбирая ноги, окружая себя всем необходимым так, чтобы можно было дотянуться рукой, не подымаясь. — Ты не мореплаватель. И не гадаешь по расположению планет — по крайности, я так думаю...

— Послушай, Менкаура, — вмешался Эпей. — Ты ведь и сам, насколько разумею, не мореход и не гадатель! Тебе-то зачем небесный свод созерцать? Время убиваешь? Тогда лучше присоединяйся к нам.

Эллин озорно прищелкнул языком:

— А ежели тутошнее вино оскорбляет изысканный, утонченный вкус, могу принести целый сосуд пива! Истинно египетское! Горькое, вонючее — должно понравиться!

Будучи давними и добрыми приятелями, писец и мастер завели обыкновение поддразнивать друг друга.

— К тебе присоединись, пропойца греческий, — возразил Менкаура, — так, того и гляди, прославишься на всю Ойкумену, созвездие новое откроешь!

— Это верно, — согласился Эпей. — Но все же зачем?

— Сразу видать северянина. Вам оно и впрямь без особой нужды, ежели по волнам не шныряешь... Ты долго прожил в Та-Кемете?

— С годок наберется...

— Хоть когда-нибудь вымок под дождем?

— Ха! В Египте, насколько я знаю, дождик идет с промежутками лет в пятнадцать-двадцать. В этом смысле, кстати, поразительная страна!

— Вот-вот. И посему, о непросвещенный и закосневший в глубочайшем варварстве друг, земледелие полностью и всецело зависит от разливов Хапи[130].

— Знаю. Только при чем туг звезды, не возьму в толк.

— Когда Хапи выходит из берегов, — терпеливо растолковал Менкаура, — поречье становится огромным озером — не забыл?

— Забудешь такое! В первый раз подумал — всемирный потоп надвигается.

— Именно... Скажи, Эпей, как узнаете вы точное время?

— Что?

— Время. Как вы узнаете точное время?

— Брр-р-р-р-р!.. По клепсидре. Или песочным часам. Это и ужу понятно...

— Клепсидра показывает, который час. Конечно, если ее не забывают исправно переворачивать. Но речь не об этом. Чередование дней, недель, месяцев, времен года. Годов. Десятилетий. Выпадающие при времяисчислении дни... Как управиться с этим, а?

Мастер наморщил чело.

— Выпадающие дни?

Менкаура вздохнул.

— Звезды еще не высыпали полностью, надлежит немного выждать. Слушай, внемли и запоминай, о непросвещенный и блуждающий в неведении забулдыга[131]!

Эпей изобразил полное смирение и насторожил слух.

— Важно знать не только час, но и месяц, время года. Год, наконец! Когда Нил разливается, многие селения оказываются островками. Стало быть, надо вовремя увести стада из низменностей, в оба следить, чтобы не размыло плотины, — да мало ли может приключиться бед! Начало разлива уже давно известно, его ждут — и все же по ночам, при свете факелов, люди неусыпно следят за уровнем воды и состоянием плотин. Ты жил в Та-Кемете, и можешь вообразить, что произошло бы, не знай мы, когда начнется наводнение, не готовься к нему загодя.

— Представляю... Впечатляющее зрелище, Иола, можешь мне поверить на слово.

— Уже древние подметили: разливы Нила происходят через одинаковые промежутки времени, через год. Поэтому начало года приурочили к началу разлива, так и считаем дни — поныне. А смену времен — у вас их четыре, у нас только три — определяют по движению солнца, луны и светил.

— Что же это за времена? — полюбопытствовал Эпей.

— Мог бы, прожив целый год в Египте, и полюбопытствовать!

— Я занимался иным, — отпарировал Эпей. — И даже заподозрить не мог столь варварского членения! Во всех порядочных странах существует весна, лето, осень и зима!

— У нас чуток иначе, — невозмутимо произнес Менкаура. — Три времени. Каждое состоит из четырех месяцев. Каждый месяц имеет по тридцать дней. А завершается год пятью праздниками. Итого, триста шестьдесят пять, как и у диких народов...

— Как же вы их именуете — времена года?

Менкаура вздохнул.

Иола расхохоталась:

— Эпей витает в облаках, ему не до скучных земных мелочей.

— Витаю, — согласился мастер. — Быть может, не в самых облаках, но весьма к ним близко.

— Воспаряет мыслью, подобно орлу, — смеялась Иола, — и не желает пресмыкаться в нильской грязи, аки божество Себек[132].

— Воспаряю, — сказал Эпей. — Между прочим, хоть один из вас когда-нибудь задумывался о природе птичьего полета?

— Ветер, — задумчиво произнес Менкаура. — Сгущенный воздух, раздувающий паруса, поддерживает птичьи крылья...

— Правильно, — улыбнулся Эпей. — Но все же, как вы их именуете?

— Крылья? — машинально спросил египтянин.

— Гарпии побери, нет! Времена года!

— А!.. Время разлива, время выхода злаков и время жатвы.

— Н-да... Математически точно. И скучно, дружище. Поэзии, прости, ни на медный дебен.

— Ты говоришь о движении солнца, луны и звезд, — вмешалась Иола. — Согласна: солнце встает на востоке, скрывается на западе. Луну тоже наблюдают в разное время в разных местах неба. Но звезды? Неужели они так же движутся?

Менкаура снисходительно улыбнулся.

— Да. Их-то движение и важно, ибо звезды помогают заранее угадать, когда разольется Хапи.

— Не совсем понимаю...

— Если бы ты прилежнее наблюдала за светилами, то заметила бы: они ведь не только все время движутся, но даже и восходят не в один и тот же неизменный час, а появляются по-разному. Есть и такие звезды, которых некоторое время вообще не видать.

— Далекие предки египтян, — продолжал царский писец, помолчав, — подметили, какие именно звезды видны в таких-то местах неба, в такие-то часы перед началом половодья. Потом, после нескончаемо долгих наблюдений, удалось определить, где, в какие часы, в каких местах неба, в какие времена года видны те либо иные светила. Теперь известно заранее: данное, отдельно установленное, расположение звезд обозначает совершенно точное время суток в тот или иной день года.

— Понимаю, — сказал Эпей. — Но здесь-то, вдали от Нила, зачем тебе это?

— Просто так, — ответил Менкаура. — Чтоб не одичать в обществе царевича.


* * *


Усеянное мириадами огромных южных светил, изумительно чистое и прозрачное ночное небо возносилось над землей исполинским куполом, подмигивая бодрствующим корабельщикам, бессонным любовникам, истомленным рабам, пастухам, стерегущим овец и коз на темных лугах, путникам, держащим дорогу сквозь мрак, подгоняемым неотложными делами, подстегиваемым страхом или стремлением. Небосвод укрывал всех, независимо от языка, веры, цвета кожи, склонности к добру или злу.

Черный силуэт Менкауры маячил неподалеку. Писец возносил руку с дощечкой, сквозь прорезь которой, продольно перерезанную тоненькой нитью отвеса, глядел ввысь, отыскивая в неисчислимых звездных скопищах одному ему ведомое светило, дабы потом, на мгновение отвлекшись, черкнуть пометку-другую на восковой дощечке. Этот северный обычай пришелся Менкауре по вкусу, ибо не требовалось макать расщепленную тростинку в баночку с краской и писать на то и дело норовящем завернуться поросячьим ухом свитке папируса.

Иола и Эпей уже давно расположились в уютном своем уголке, воздавая должное приготовленным яствам и питью. Возлюбленные делились просто, честно и к обоюдному удовольствию: Иола налегала на фрукты, которые очень любила, Эпей же усердно прикладывался к амфоре.

— Маленькая, — шепнул мастер немного погодя.

За двадцать три года, проведенных на острове Крит, Эпей так и не смог приучить себя к обращению «телочка». Умная и нежная Иола, в свой черед, избегала называть умельца «бычком».

— Что?..

— Помнишь, покуда я стригся, ты пообещала...

— ...рассказать. Помню.

Иола проворно вскочила, заглянула за парапет. Легко, невзирая на свои тридцать четыре года, перепрыгнула преграду, удостоверилась, что и за соседним барьером не притаился излишне рьяный страж или доносчик.

Возвратилась и вновь улеглась рядом с Эпеем.

— Только и ты помни, родной: это запретная легенда. Ее передают шепотом, на ухо — в точности, как я сейчас поведаю тебе. Проговоришься не вовремя, не тому человеку — погибнешь сам и погубишь меня. Уяснил?

— Да, — сказал Эпей.

Иола устроилась поудобнее, прижалась к мастеру, положила голову ему на плечо и тихонько зашептала.

— Четыреста лет назад островом правила прекрасная царица Билитис. На всем Крите нельзя было сыскать женщины прелестнее и желаннее, да, пожалуй и во всех обитаемых землях не сыскалось бы равной.

Ты знаешь: возлюбленными Аписа могут становиться лишь обладательницы безукоризненной внешности, свободные от любых телесных пороков либо изъянов. Даже среди государынь полное совершенство — редкость. Но Билитис была безукоризненна и блистательна.

— Ох, не хотел бы я обладать женщиной блистательной и безукоризненной, — чуть слышно сказал Эпей. — Они обычно или непроходимо глупы, или непереносимо заносчивы. Не знаю, что хуже...

— Будучи непревзойденной красавицей, Билитис получила от Великого Совета почтительное приглашение совокупиться со священным белым быком и ответила милостивым согласием. В назначенный день, в праздник Великих Дионисий...

— Прекрасный день! — вставил Эпей.



— Не стану рассказывать, предупредила Иола. Думаешь, очень легко говорить, если тебя то и дело норовят перебить?

Мастер нежно поцеловал подругу и пообещап воздерживаться от дальнейших замечаний.

— ...В праздник Великих Дионисий царица легла в деревянную телку, и Апис отворил ей лоно, и выплеснул семя, и утолил страсть, и ублажил государыню сверх вообрази мой меры.

Иола протянула руку, взяла из наполовину опустошенной вазы виноградную кисть, сняла губами самую крупную и сладкую ягоду.

— Обряд совершился в полном согласии с обычаем и принес острову неисчислимые блага. Земля плодоносила, как никогда прежде, овцы ягнились двойнями да тройнями, рыбацкие сети едва не лопались от невиданных дотоле уловов, бури огибали Крит стороною. Чужеземные послы являлись бить челом, прося нашей дружбы, морские сражения прекратились, пираты не дерзали объявляться в окрестных водах. Изобилие и мир восторжествовали.

— Жрицы единодушно решили, что в Осхофории — октябрьские празднества Диониса — Билитис вновь отдастся быку. И вновь царица ответила милостивым согласием. И настал урочный день, и опять отворил Апис лоно повелительницы, и снова изверг семя, и утолил страсть, и дозволил Билитис насладиться немыслимым наслаждением.

И процветание продолжилось, и умножилось паче прежнего.

И приспело время праздновать Ленеи[133]. И в третий раз попросили царицу раскрыть ноги пред жаждущим ее любви Аписом. И в третий раз ответила Билитис милостивым согласием. Столь же милостивым, сколь и охотным.

Ибо воспылала к священному быку великой и неукротимой страстью.

— Представляю, каково доставалось на ложе венценосному супругу! — не удержался Эпей и тотчас же прибавил: — Молчу, молчу!

— Насколько разумею, — невозмутимо ответила Иола, — женщина, вожделеющая к быку, должна делаться вполне равнодушной к мужчинам. Начни пересаливать, примись переперчивать[134], а потом попробуй питаться пресным...

— Надеюсь, ты сама не вожделеешь к быку? — подозрительно осведомился Эпей.

— Вожделею. К беспутному греческому искуснику и стихоплету, — сказала Иола, чмокая мастера в кончик носа. — Который начисто не умеет слушать.

Эпей покорно притих.

— Когда же минул год и подошли новые Великие Дионисии, никто не обратился к прекрасной Билитис, не предложил возлечь в деревянной телке — Апису и себе на радость, острову на благо...

Иола оторвала и съела еще одну виноградину.

— Ибо, согласно закону и обычаю, женщина может совокупиться со священным быком трижды — не более.

— Почему? — не выдержал Эпей и тотчас взмолился: — Не сердись, пожалуйста! Я, действительно, чужестранец, и даже столько времени спустя еще не постиг всех тонкостей....

— Думаешь, мы постигаем? — вопросом на вопрос ответила Иола. — Возможно, жрицы не желают, чтобы Апису приедалась наложница; возможно, пытаются избежать во многих отношениях неудобной и стесняющей женской страсти к столь необычайному любовнику: привычка, знаешь ли, укореняется... Возможно также, что это всего лишь необъяснимое ритуальное правило... Я не в силах ответить вразумительно.

— Тогда продолжай. Больше не прерываю. Коль скоро сочтешь нужным, дашь пояснения сама.

— Уговорились.

...И зажегся новой страстью священный бык, и покрыл в ясное праздничное утро прелестнейшую из горожанок. А Билитис безутешно тосковала во дворце и проливала обильные слезы, ибо еще накануне верховная жрица растолковала ей примерно то же самое, что растолковала я тебе полминуты назад.

Восемь дней и восемь ночей блуждала Билитис, точно потерянная, по несчетным комнатам, несметным залам, бесконечным коридорам и безнадежно перепутанным переходам. Ибо желание томило царицу — беспредельное и безысходное, коему не могло более быть ни утоления, ни даже простой надежды.

Ибо вотще и втуне молила она, как о милости, о праве забраться в деревянную, шкурой обтянутую, войлоком выстеленную телку и погасить пламень любви запретной. Верховная жрица оставалась непреклонна...

Иола проглотила новую виноградину.

— И затворилась Билитис в роскошной опочивальне, и тосковала там ровно восемь недель и один день. А по истечении этого срока объявилась прилюдно — блистая красотой и роскошными одеяниями, сверкая драгоценностями, сияя взором. И восхитились бывшие рядом и поодаль, и поразились как соплеменники, так и чужестранцы, пребывавшие во дворце по делам государственным, торговым и частным.

И все как один радовались радостью царицы и веселились ее весельем.

В ту пору обретался при царственной чете заморский мастер, великий и несравненный умелец, искушенный в тонкостях ремёсел свыше отпущенной человеку меры; постигший правила статики, законы механики разгадавший, движение светил уразумевший, свойства жидкостей и твердых веществ постигший досконально.

Эпей кашлянул.

С изрядным и нескрываемым раздражением.

— Не злись, — улыбнулась Иола. — Мастер Дедал, действительно, умудрился в ремеслах выше пределов, доступных воображению[135].

— Прости, дорогая, — взорвался Эпей, — вашему воображению — возможно! Только не моему, поверь на слово!

— Но ведь мастер Дедал разбирался в движении светил, — добродушно возразила Иола. — Ты же, насколько могу судить, не смыслишь в этом ни аза.

— В этом — действительно, ни аза, согласен. А скажи-ка, Дедал много ли понимал в законах трения, сопротивления, упругости? Умел рассчитать необходимое натяжение тетивы, сооружая катапульту? Кстати, я что-то не замечал на ваших кораблях ни катапульт, ни аркбаллист, ни онагров! Моих рук дело! Не Дедаловых, дорогая! И боевой метательный огонь, который Арсиноя предусмотрительно засекретила, доселе не встречался меж рядами воюющих!

Иола отпрянула.

Еще ни разу не видала она мягкого и отменно уступчивого Эпея в такой неподдельной ярости.

— Мастер Дедал! Конечно! Четыре столетия миновало! Какими только подробностями не обросла выдающаяся личность! Завтра скажут, несравненный Дедал изобрел мореплавание! Верховую езду! Пешие прогулки!

— Ну-ну, — донесся примирительно бурчавший баритон Менкауры. Фараонов писец продолжал почти безотрывно глядеть в прорезь дощечки, пополам перечеркнутую волоском отвеса. — Не станешь же ты, о неразумный варвар, отрицать, что именно Дедалу первому среди людей удалось взмахнуть крыльями?

— Стану! Ибо это полная галиматья!

— Ты знаком с легендой, Менкаура?

Оба восклицания прозвучали одновременно, слились воедино и были бы совершенно неразборчивы, не обладай Менкаура изощренным, наловчившимся за долгие годы дворцовых интриг разбирать неразбираемое слухом.

— Весьма и весьма напрасно, друг мой, — хладнокровно отвечал египтянин — Предание не поддается сомнениям. Что до тебя, прелестная, отвечаю: не полагай, будто подобная повесть могла остаться неведомой в Та-Кемете. Дедал с Икаром, действительно, улетели вон с острова, и младший дерзатель поистине возжелал воспарить елико мыслимо выше. После чего и рухнул где-то меж Кефтиу и Тринакрией. Точно не знаю...

— А я знаю, — перебил немного поостывший Эпей. — Знаю, что весь рассказ — несусветная чушь.

— Почему? — не сговариваясь, одновременно спросили Иола и Менкаура.

— Все не правы, один заблудший эллин глаголет истину, — добавил писец. — Ты бы хоть с фруктами возлияния чередовал, дружище...

— Менкаура, — злым, ожесточенным голосом произнес грек, — ты хоть однажды подбирал с земли разбившуюся птицу?

— Да. Но что из этого?

— Ты хоть единожды задал себе труд вскрыть ее и познакомиться со строением грудных, маховых мышц?

— Нет...

— А вот я, заблудший и пьяный, не поленился. Очень, очень поучительное зрелище, друг мой! Рядом с птичьими летательными связками да мышцами любой атлет мог бы похвастать в лучшем случае хилыми мускулами. Соотношение веса — между грудными, полезными, мышцами и общей телесной массой — равняется примерно одному к пяти — у птицы и одному к двадцати у человека. Любой твердокаменный спартанец выглядит сущим задохликом по сравнению со, скажем, воробьем взъерошенным, — ежели, разумеется, речь идет о полете. Человеку не взмахнуть крыльями по-настоящему, поверь!

— Но повесть...

— Ошибается. Повторяю: взмах невообразим, невозможен физически. Однако птица, особенно крупная, половину времени проводит в парении, просто распластав крылья, плавая на воздушных потоках подобно пловцу, несомому течением вод!

Эпей перевел дух и приложился к амфоре.

— Теперь же, о умудренный, вообрази, что, допустим, орел срывается с горной вершины, имея достаточный запас высоты; распахивает воскрылия и, несомый силою уплотнившегося воздуха, летит! Недвижно застыв, проносится, как высохший осенний лист, над взгорьями, долами, лугами... Ты видел когда-нибудь оторвавшийся от ветви листок, на котором прилепился небольшой жук? Листок, несомый порывами ветра, увлекаемый вдаль вместе с нечаянным странником?

Египтянин, уже прислушивавшийся к бессвязной, казалось, болтовне грека, лишь молча кивнул.

— Но вообрази, что упомянутый жук властен произвольно менять угол, под которым летит, сознательно склонять парящую плоскость, задавая направление, увеличивая или уменьшая подъемную силу, орудуя и действуя в согласии с непреднамеренно, однако точно угаданными законами, о коих не ведает еще никто, кои будут постигнуты лишь тысячи лет спустя, — но все же существуют! Ведь пользуемся же мы лекарственными травами, понятия не имея, как именно действуют они!

Эпей задыхался, глаза мастера сверкали, воздетые над головою руки непроизвольно сжимались в кулаки.

— Тише, милый! — взмолилась Иола. — Пожалуйста, молю: тише! Ты привлечешь стражников.

Эпей обмяк, повиновался, утихомирился.

— Дедал парил, — продолжил он уже совершенно спокойно и бесцветно. — Судя по тому, что Икар шлепнулся в хляби морские, парил не ахти как хорошо и совершенно... Ежели воспарю я, несчастных случаев не будет. Разве что стрелу снизу всадят. Правда, сие от нас не зависит. И к свойствам крыльев — точнее, широкого несущего крыла — одного, цельного: так прочней и надежней — касательства не имеет...

— Любопытно, — сказал Менкаура.

— Дослушай же, — прошептала Иола, сама не радуясь, что затронула щекотливый для Эпеева самолюбия вопрос. — Я не успела добраться до главного...

Мастер опять растянулся на войлоке, приложился к амфоре, в два приема поглотил сочную смокву. На лбу Эпея проступили крупные капли пота, взор умельца устремился куда-то в даль, не замечая окружающих.

Иола успокаивающе положила ему ладонь на запястье:

— Верю. Охотно и беспрекословно верю всему. Но дослушай, иначе зачем вообще было затевать историю?

— Продолжай, — чуть слышно сказал Эпей.

— ...Венценосная Билитис призвала мастера к себе, — поспешно молвила Иола, — и затворилась вместе с ним в недоступном излишне чуткому уху покое, и беседовала долго, долго...

И мастер втайне вытесал и остругал, и отшлифовал, и обил пятнистой шкурой деревянную телку — в точности такую, какая стояла в Священной Роще у подножия могучей Левки.

— Что? — еле слышно спросил Эпей.

Иола насторожилась. Голос умельца звучал странной, звенящей нотой и нараставшим ужасом.

— Телку сокрыли, — продолжала женщина, стараясь говорить ровно и бесстрастно, — спрятали, убрали с глаз долой в одно из дворцовых подземелий. И быка, безукоризненно белого, исполинского, прекрасного, — почти ни в чем не уступавшего самому священному Апису, — раздобыли, привели под покровом ночной тьмы, тайно устроили в одном из неисчислимых обиталищ. И пришел для Билитис вожделенный день восторгов... Дай-ка и мне глоточек.

Эпей протянул подруге до половины опустошенную амфору. Пододвинул кубок.

— Может быть, соизволишь налить? — обиженно спросила Иола.

Мастер безмолвно склонил сосуд. Горлышко тоненько зацокало о закраину бронзовой чаши.

— У тебя руки дрожат, — сказала Иола, глядя греку прямо в глаза.

— Дрожат, — согласился Эпей — Пригубь и продолжай.

Очаровательная критянка сделала крохотный глоток, тихо поставила чашу на войлок, отвела взор.

— И царица легла в телку, и раскрыла ноги, и упоенно отдалась быку, приведенному верными служанками. И впоследствии прибавила к первому соитию много других — еще более сладостных и желанных.

Так повествует легенда.

Но едва лишь миновал месяц, как обнаружилось дело ужасное, дотоле неслыханное и непредставимое...

— Отчего же? — послышался негромкий вопрос Менкауры. — Ужасное, да... Но, тем не менее, и слыханное, и представимое. В Та-Кемете раз-другой стряслось... м-м-м... свое подобное... тоже давным-давно.

Иола застыла не шевелясь, не в силах произнести ни единого слова. Эпей приподнялся на локте:

— С эдаким слухом, чума ты египетская, полагается страдать от бессонницы. Ты ведь, небось, движение гусеницы по ветке за двадцать локтей чуешь.

— Гусеницу не услежу, — возразил Менкаура, — а вот ежели влюбленная парочка полагает, будто шепчется, смею разуверить: вас обоих отлично и далеко слыхать...

— И что же ты услыхал? — полюбопытствовал Эпей.

— Все.


* * *


Менкаура поднялся, медленно распрямил затекшее от долгого сидения тело, сделал несколько шагов.

— Можно? — спросил он.

Эпей кивнул.

Зрение у египтянина оказалось ничуть не менее острым, нежели слух. Даже в почти полной темноте, рассеиваемой лишь неярким блеском звезд и лунным сиянием, писец уловил молчаливый знак согласия и легко, невзирая на шестьдесят, пролетевших над его головой, весен, опустился на войлок.

Взял из бронзовой вазы увесистую смокву.

Укусил.

— Вы беспечны и неосторожны, словно дети-подростки, — произнес Менкаура со спокойной укоризной. — Однако, думаю, кроме меня, никто и ни за что не различит столь низкого шепота. Посему продолжи и заверши рассказ, Иола, а я, — ежели потребуется, — добавлю словечко-другое.

Иола промолчала.

— Это запретная легенда, Менкаура, — еле слышно произнес Эпей. — Так она утверждает, — эллин кивнул на подругу.

— Разве я доносчик? — спросил египтянин. — А даже будь им — разве услыхал недостаточно для того, чтобы предать обоих в руки начальнику стражи?

Эпей пристально разглядывал астронома. Несомненно и явно, Менкаура был осведомлен в сути старинного предания.

— Через месяц с небольшим — послышался еле уловимый шепот Иолы, — царица обнаружила, что оказалась в тягости. Понесла от быка.

Тут уж Эпей не выдержал:

— Какие глупости! — прошипел он. — Какая несусветная чушь!

— Ты уверен? — спросил Менкаура.

— Конечно!

— Видишь ли, — возразил египтянин, — твое утверждение совершенно справедливо. Но травы, применяемые в особом составе, — Иола потом, если захочешь, поведает, как он употребляется и чему служит, — должны браться в строго и тщательно определенном соотношении. Ибо суть опасны. Нарушишь установленную столетиями пропорцию — получишь непредсказуемые результаты. Включая немыслимое при обычных условиях зачатие.

— Не постигаю, — уже не слишком уверенно выдавил Эпей.

— Ты не лекарь. Кемтские же врачеватели столкнулись с этими устрашающими последствиями уже давно. Именно поэтому Аписов культ совокупления, невозможный без травных снадобий, заменили ежегодным соитием девушки и козла...

Эпей поморщился.

— ...В Мемфисе, — невозмутимо закончил Менкаура. — Продолжай, Иола.

— А с козлом что же, — сказал Эпей, — снадобий не требуется.

— Нет, зачем же? Козел невелик размерами...

— Тьфу, пакость!

— До поры до времени, — поспешила возобновить прерванную было старинную легенду Иола, — все полагали, что Билитис забеременела от мужа. Но когда наступил срок рожать, повитухи пришли в несказанное смятение, ибо у дитяти, в прочих отношениях крепкого и безупречного, сидела на плечиках телячья голова.

Менкаура молча кивал.

Эпей смотрел в лицо Иолы не мигая.

— Все раскрылось, и тайное сделалось явным. Блюстители правосудия — сиречь, Великий Совет — оказались в огромном затруднении. С одной стороны, по-видимому, надлежало умертвить чудовище, отправить царицу в немедленное изгнание и уничтожить кощунственно сооруженную телку...

— ...а также покарать мастера, — вставил Менкаура.

— Да, конечно... Совсем вон из головы. Но Дедал и племянник его Икар тотчас бежали с острова, улетели на крыльях, скрепленных воском...

— Уж лучше собственной слюной, — ядовито заметил Эпей.

— ...И, по слухам, племянник утонул в море, а умелец невредимо достиг Тринакрии. Телицу, разумеется, изрубили. Что же до участи Билитис и ее отпрыска, возникло затруднение, которое следовало разрешить с умом.

За истекшие девять месяцев прежний Апис отошел в иной мир, и белый бык, приглянувшийся царице, занял его место. Убить чадо Аписа ни у кого не подымалась рука.

Последовали долгие споры касаемо тонкостей. К примеру, должно ли считать ребенка, зачатого в преступной тайне и подпольном сговоре, истинным чадом Аписа. Также обсуждали правомочность зачатия за пределами Священной Рощи. Ссылались на жреческие кодексы, вынимали из хранилищ давным-давно позабытые таблицы наставлений и уложений, но вразумительного и единодушного вывода сделать не сумели.

Шли месяцы. Миновал год... Остров подозревал неладное, однако доподлинная правда не была ведома никому.

Иола перевела дух и съела сочную виноградину.

— В Та-Кемете, — воспользовался мгновенной паузой Менкаура, — по меньшей мере дважды приключилось то же самое. Но мы не придаем столь исключительного значения Аписову культу. Первое страшилище просто вручили ученым врачевателям, предварительно отравив. Лекари вскрыли урода, исследовали досконально и дотошно.

— Что-нибудь выяснили? — полюбопытствовал Эпей.

— При вскрытии — ничего особенного. Человеческое тело — как человеческое тело; бычья голова — как бычья голова. Только слитые воедино. Мозг был куда развитее бычьего, но заметно уступал человеческому. В общем, крайне ограниченный умственно полузверь...

— А второй?

— Второму сохранили жизнь. Из чистого любопытства. И оно с лихвою вознаградилось, друзья мои. Выяснилась преинтереснейшая вещь.

— Какая?

— Всему свой черед. Заверши рассказ, Иола.

— Годом позже возобладало мнение, требовавшее решительных и беспощадных действий. Царицу с позором изгнали. Снадобье строжайше возбранили изготовлять кому бы то ни было, кроме посвященных в секреты умудренных жриц. Ныне точный состав его никому, кроме Великого Совета, не. известен. Уродец же пропал бесследно.

— То есть? — спросил Менкаура.

— Никто не узнал дальнейшей судьбы человекобыка. Он просто исчез. Вот и все. Ни разу более не дозволялось повелительницам отдаваться Апису.

Иола умолкла.

— Н-да, — задумчиво сказал Менкаура.

Эпей угрюмо отхлебнул из кубка.

— Откуда ты почерпала эту легенду? — спросил египтянин. — Ведь за сказанное тобою здесь повинны смерти все трое: ты, я, Эпей...

— От матери. Уже несколько столетий повесть о царице Билитис передается потихоньку, от старшего к младшему — и очень-очень редко... Лишь если младший достаточно разумен и сохранит молчание...

Иола вздохнула:

— Сегодня вышло как раз наоборот. Я младше вас обоих... И рассказала о запретном.

— Но это предание, моя дорогая, — улыбнулся Менкаура, — отлично ведомо та-кеметским жрецам. Я же окончил когда-то высшую жреческую школу в Фивах.

— Расскажи об участи второго чудища, — упавшим голосом попросил Эпей.

— Да рассказывать особенно и нечего. Дали уроду вырасти в укромном, недоступном постороннему взору уголке, а потом определили в Лабиринт Аменемхета, стеречь государственную казну.

— Что за Лабиринт? — осведомился Эпей.

— Исключительно большое — хотя и на четверть не столь огромное, сколь Кидонский дворец, — терпеливо пояснил Менкаура, — сооружение в Фаюмском оазисе. Тысячи комнат, переходов, ловушек. Где-то в сердце Лабиринта притаилась главная сокровищница страны.

Эпей, разумеется, ничего не заметил, однако Иола насторожилась.

— Ты ведь, кажется... сказал, это стряслось давным-давно?

— Верно, — согласился Менкаура.

— Но ведь Лабиринт Аменемхета, если не ошибаюсь, возвели только лет семьдесят назад!

— Сущая правда, — признал писец.

— Тогда...

— Если помнишь, — понизив голос до последнего предела, произнес египтянин, — я сказал: выяснилась преинтереснейшая вещь...

— Помню.

— Так вот. — Менкаура вновь прервался и повернул голову к Эпею: — Хлебни еще глоток, дай отпить Иоле и мне удели малую толику.

Мастер повиновался.

— Тварь, — медленно с расстановкой, объявил Менкаура, водворяя кубок на прежнее место, — тварь оказалась бессмертна.


* * *


Ошеломленное молчание длилось несколько мгновений.

Первым опомнился Эпей.

— Погоди, — возразил он египтянину, — ты же сам говорил, первого отравили...

— Да, конечно, — согласился Менкаура. — Не бессмертна как боги, разумеется. Уязвима для яда, клинка, огня, утопления и любой иной неестественной гибели. Полагаю также, что и доподлинным бессмертием не обладает. Скорее всего, природный срок жизни, отпущенный человекобыку, просто невообразим по меркам обычного сознания. Черепаха, друг мой, живет около двухсот лет; вороны достигают и трехсотлетия. Уцелевший урод обитает на земле уже без малого семь долгих веков... По-прежнему полон сил. Когда-нибудь, безусловно, издохнет, но когда — не ведаю. Может просуществовать еще столько же...

— Каков он из себя? — спросила Иола.

— От ступней до шеи — неимоверно могучего сложения человек. На плечах сидит бычья голова — гораздо меньше обычных размеров, но все едино, рогатая и вполне зверообразная. Всеяден. Свирепости неимоверной — оттого и был приставлен стеречь Лабиринт Аменемхета. Говорят, даже стражники и слуги, доставляющие чудовищу еду, стараются не сталкиваться с ним. А уж забраться внутрь Лабиринта одному — сохрани Амон!

Менкаура поежился.

— Попавшихся ему в руки — в лапы — рвет на куски, терзает рогами, жрет заживо...

— Милое созданьице, ничего не возразишь, — печально промолвил Эпей.

— А ты, пьянь аттическая, — сказал египтянин, кладя другу на плечи крепкую, сухую ладонь, — с Вакхом отныне дружи весьма умеренно. Полслова обронишь по неосторожности, забулдыга, — ни тебе, ни мне, ни ей пощады не будет. Здесь не Та-Кемет, здешние жители на поклонении Апису — прости, пожалуйста, Иола, — помешались. И тайну столь постыдную берегут пуще зеницы ока. Уразумел?

— Да, — вяло ответил Эпей.

Он думал совсем об ином.

О преступно сооруженной деревянной телице.

О четырех воинах-помощниках. Свидетелях...

О грозящей при малейшей оплошности каре.

И, странным образом, о том, как глупо утверждать, будто Дедал склеивал крылья при помощи самого обыкновенного воска...


* * *


— Пойду я, пожалуй, посплю до рассвета, — произнес, наконец, Менкаура. — Счастливо оставаться, голубки воркующие. Только ворковать, все-таки, теперь постарайтесь о любви.

Царский писец поднялся, неторопливо распрямляясь, похрустывая суставами, двинулся прочь, собрал в объемистый ларец астрономические принадлежности.

— Клепсидру оставляю вам, — сказал Менкаура. — А то в темноте, чего доброго, еще разобью.

— Хорошо, — отозвалась Иола.

Когда шаги удалявшегося по короткой лесенке египтянина полностью стихли, женщина обратила взор на странно примолкшего эллина и вдруг заметила: Эпей ни с того ни с сего протрезвел.

Полностью.

И разом.

— Я рассказала обещанное, — шепнула Иола. — Теперь, в свой черед, повторяю заданный утром вопрос: что с тобой творится?

— Иола... Вы не шутите, эта легенда и впрямь запретна?

— Под страхом немедленной смерти об отпрыске царицы Билитис упоминать воспрещено. Воспрещено даже знать о его давнем и кратком существовании. Такими вещами не шутят, Эпей. По крайней мере, мы с Менкаурой не шутим. Будь уверен.

— Иола... Нынешним утром я завершил работу над в точности такой деревянной телицей... По приказу Арсинои...

Молодая женщина невольно вскрикнула и привскочила.

— Не может быть!

— И все же правда. Работал битый месяц, в потайном помещении. Помогали мне четверо выделенных Рефием воинов.

Потрясенная подруга молчала.

— Насколько понимаю, — сказал Эпей, — история сия не столь гнусна, сколь опасна?

— И представить не можешь, как! — выдохнула Иола. — Боги, боги бессмертные! Ты полагаешь, Дедал и его племянник бежали с Крита по воздуху от скуки? От безделья, желания позабавиться? Умелец спасался от мести Великого Совета! Подобное утаить невозможно, пойми!

— Понимаю...

— Что же делать? — спросила Иола тоскливым голосом.

— Как раз об этом и размышляю.

— Но Арсиноя-то, Арсиноя!.. Неужто пресытилась до такой степени?

— Безусловно. Я уже не год, не два имею почти свободный доступ в гинекей... По делам ремесленным, — тотчас уточнил мастер. — И стихослагательным, — правда, куда реже. Кой-какие наблюдения сделать успел. Уверен, кроме случки с бугаем...

— Не надо, — взмолилась Иола. — Я все же критянка, не забывай!

— Кроме соития с безукоризненным быком, похожим на священного Аписа, — хладнокровно поправился Эпей, — красавица испытала уже все.

— И заскучала...

— Вот именно. Разнообразия возжаждала.

— Тебя сживут со свету, — прошептала женщина.

— Возможности не получат, — возразил Эпей, — Руки, видишь ли, могут оказаться коротки.

Мастер встал, потянулся, быстрым, пружинистым шагом принялся расхаживать по крыше дворца, что-то бормоча себе под нос. Потом приблизился к Иоле, вновь улегся на войлок, подпер ладонью голову.

— Что? — спросила Иола.

— Дело это, безусловно, раскроют. Но не сразу. Пройдет известное время. А я должным образом подготовлю бегство...

Эпей помолчал и осведомился:

— Полетишь со мною?

Глава восьмая. Эврибат

Ласки запретной любви слаще дозволенных ласк.

Павел Силенциарий. Перевод Л. Блуменау
Мастер ошибался, утверждая, будто, кроме совокупления с быком, красавица Арсиноя испытала все и всем пресытилась.

Правда, ошибался Эпей весьма ненамного, ибо за месяц до вышеописанного ночного разговора на азотее царица имела весьма игривую беседу — тоже ночную — с верной своею наперсницей и любовницей Сильвией.

— Я скучаю, телочка! — пожаловалась Арсиноя.

Сильвия округлила глаза.

— С какой стати, Сини? Все идет изумительно хорошо! Девочку призвали к порядку, объездили, укротили. Теперь Елена и Сабина учат ее тонкостям... Потерпи денек-другой, получишь истинный цветочек страсти. Откуда скука? И, — лукавоприбавила молодая критянка, подмигивая белотелой государыне, — разве я уже не способна развлекать?

Арсиноя вздохнула.

— Дело не в тебе, сладость моя, дело во мне самой.

— Прости, не пойму...

— Достигнут предел изощренности. По крайней мере, не вижу, что еще можно измыслить. Не задумывалась, отчего я, изобретя новую потеху...

— И великолепную!

— ...отказалась ее вкусить?

— Конечно, задумывалась. И, честно сказать, ума не приложу, отчего. Пугливая и стыдливая митиленская козочка в итоге отдавалась, как вакханка. Я, прожженная распутница, — Сильвия улыбнулась, — чуть с ума не сошла во время... э-э-э... учений. Более упоительного развлечения, право же, не сыщется!

— Правильно. Привыкнешь, приохотишься... И приестся, подобно прочему. Исчезнет изначальная острота переживаний. А потом? Где искать новизны потом?

Сильвия закинула руки за голову и рассеянно уставилась в потолок.

— Пережитое тысячекратно перестает волновать по-настоящему, — продолжила Арсиноя. — А я испытала и пережила все вообразимое и представимое. Знаешь ведь.

— Знаю, — тихо сказала Сильвия. — Но, к примеру, под Аписа ты не ложилась?

Повелительница изумленно посмотрела на придворную. Обнаженное, сладострастное тело Сильвии отливало матовым блеском при неярком свете серебряных плошек. Устремленные на Арсиною глаза подернулись томной поволокой, соски напряглись.

— Нет, разумеется. Ведь это строго воспрещено, опомнись!

— Воспрещено Великим Советом. Значит, обойдемся без высокого дозволения...

— Не понимаю, — чуть слышно произнесла царица.

Сильвия рассмеялась.

— Пятидесятитрехлетняя дура Элеана давно утоляет вожделения с молодыми отроками...

Красавица неожиданно смолкла и замерла, приотворив уста. Казалось, ей внезапно пришла в голову ошеломительная мысль.

— Ну и что?

— Нет... ничего... Ах, да... В качестве верховной жрицы она ведь не имеет права развратничать напропалую? А ты, получается, должна блюсти законы тютелька в тютельку?

Арсиноя засмеялась в свой черед:

— Разве я блюду их?

— Вот-вот. Нарушишь еще один, и ни малейшего ущерба никому не будет. За чем дело стало? Закажи Эпею деревянную телицу, быка я подыщу своими силами; Рефий доставит животное во дворец...

— Сильвия!

— Именно животное, Сини! Ты-то хоть не разделяешь этих дурацких предрассудков?

Женщина повернулась на бок, обняла государыню за шею, задорно прибавила:

— И, надеюсь, даже твоих возможностей не хватит, чтобы полностью измотать эдакого любовничка... Останется малая толика и мне — за хорошую подсказку, за честные труды.

— Невозможно.

— Царица Билитис, — молвила Сильвия в ухо Арсиное, — по соображению моему, была просто набитой дурой. Оттого и попалась. Но мы же...

— Сильвия, ради всех богов, замолчи! Ты понятия не имеешь, чем рискуешь, упоминая...

— Имею. Немедленная гибель от меча, ножа, дубинки... Но ты не станешь убивать меня, верно? И не выдашь.

— Почему «немедленная гибель»? — с расстановкой осведомилась Арсиноя. — Немедленная гибель, насколько понимаю, положена за разговоры об иных вещах. А судачить о царице Билитис не дозволено под страхом пожизненного изгнания — и только...

Сильвия загадочно усмехнулась и отмолчалась.

— Как бы ни было, — сказала царица, — обзаводиться собственной телкой чрезвычайно опасно. Кстати, а снадобье ритуальное откуда взять?

— Купить. У лекарей.

— Не продадут, побоятся.

— Рефия, моя радость, побоятся гораздо больше.

— Допустим. Но придется ведь жить в непрерывном страхе разоблачения, под острием висящего на волоске меча.

— Сини, прости ради всех богов, но ты просто поглупела.

Подобное замечание могло сойти безнаказанно лишь Сильвии.

— Уже семь лет, — невозмутимо продолжила придворная дама, пригубливая вино из помещенного в изголовье золотого кубка, — в южной части гинекея денно и нощно предаются поруганию все основные уложения и третий основной закон. Хоть единожды воспоследовала неприятность?

— Нет, но...

— И не воспоследует, ручалось. Ты пользуешься неслыханной доселе свободой и безнаказанностью. Так вышло. Стечение благоприятствующих обстоятельств. Начальник стражи, преданный тебе душой и телом...

Сильвия хихикнула.

— Верховная жрица, ногой не ступающая во дворец. Кстати, а почему?

— Что-то меж нею и Рефием приключилось...

— Отлично. Прислуга и придворные дамы, трепещущие при одном имени упомянутого начальника стражи, готовы скорей удавиться, нежели донести. Царственный супруг, тщательно избегающий совать нос в наши дела... Чего же еще? Заказывай Эпею телку, заказывай, Сини! Увидишь, все повернется к лучшему!

Сильвия сжала царицу в объятиях.

— Утро вечера мудренее. А сейчас поглядим, так ли надоели нам уже испытанные и многажды пережитые забавы...

Арсиноя широко разметала ноги, покорствуя бешеному натиску подруги, явившей истинные чудеса по части изощренного бесстыдства, и довольно скоро издала протяжный стон...

Когда ураганные ласки, наконец, утихли, государыня сомкнула веки, положила горячую ладонь на округлые ягодицы простершейся рядом любовницы и сказала:

— Пожалуй, ты права...

— В чем? — полюбопытствовала запыхавшаяся дама.

— Нужно призвать мастера. Он человек молчаливый.

— Эпей-то? Болтает напропалую!

— Не в этом суть... Можно болтать беспрестанно и не сказать ни единого лишнего слова. Здесь надобен ум, телочка. Эллин умен и надежен. Пускай потрудится, ты совершенно права.

— И ты, правда, позволишь мне забраться в телку?

— Правда, милая.

— Тогда обнимемся и уснем, уже светает!

Сильвия улыбалась, ибо давно подметила ускользавшую от внимания самой Арсинои вещь, сулившую царице небывалую остроту неведомых дотоле переживаний. Как вовремя и кстати вспомнилась придворной даме надменная и неприветливая Элеана! Как удачно!

«Пускай велит мастеру поторопиться... А уж я позабочусь, чтобы не заскучала, дожидаясь обещанного! Встрепенется, как миленькая, встрепенется!..»

Разумеется, ни Арсиноя, ни Сильвия не подозревали, что накануне, в далеких Афинах, критский посланник Менесфей был средь бела дня заколот на агоре[136] случайно оскорбленным пьяницей.

Афины содрогнулись.

Эллада насторожилась.

И отнюдь не напрасно.


* * *


Крейсировавший в Эгейском море капитан Поликтор принес ужасное известие неделю спустя. Идоменей несколько минут не мог и слова промолвить от ярости.

Всякое случалось.

Разноплеменные разбойники нападали на корабли кефтов, грабили, убивали моряков, неизменно платили за это сторицей. Чужеземные государи дерзили послам, велели убираться с глаз долой — и раскаивались.

Но убивать посла, представлявшего своей особой величайшую державу Средиземноморья, не решались уже давно, долгие десятилетия, а быть может, и века. Чересчур внушительную силу являл остров, простершийся «посреди виноцветного моря», слишком нерушимо было правило: за добро воздавай добром, а за причиненное зло — карай без малейшей пощады.

Возможностями карать Кефтиу располагал огромными.

Флот, предводительствуемый, для разнообразия, самим лавагетом, двинулся к северу тремя днями позднее. На траверзе Киферы критяне повстречали судно, поспешавшее из Афин с покорнейшими и униженными посланиями, гласившими, что преступник наказан по всей строгости, и ареопаг всеусердно молит простить не повинный в случившемся город.

— Возвращайтесь, — коротко сказал Идоменей. — Оскорбления такого свойства не замаливают, а искупают.

Эскадра в составе тридцати пентеконтер, нескольких десятков малых гребных судов и царской триремы бросила якоря у входа в городскую гавань и высадила на берег пятитысячный десант.

Афины, еще уповавшие на успех красноречивых своих представителей, отплывших в сторону Крита несколькими сутками ранее, отнюдь не готовились к столь стремительному нашествию; Лавагет намеревался брать укрепления приступом, но Ареопаг рассудил за благо явить полнейшую покорность, впустить грозных гостей в ворота и представить несчастье тем, чем оно, в сущности, и было: непредвиденным, чисто случайным столкновением достойного посла с поганым уличным забулдыгой.

Удобно расположившись на Акрополе, окружив себя многочисленной, вооруженной до зубов стражей, Идоменей долго и безмолвно слушал седовласых старцев, рассыпавшихся мелкими гарпиями, уговаривавших, убеждавших, улещавших, суливших неслыханные денежные возмещения за нанесенный Критом ущерб.

Ни один мускул не дрогнул на решительном лице лавагета.

— Сокровищ у нас достаточно, — прервал он, под конец, заискивающие речи. — Ни малейшей нужды пополнять казну! А вот честь и достоинство потерпели изрядный урон. Ежели оный останется неотомщенным, самый последний ливийский царек возомнит, будто способен безнаказанно отправлять в Аид критских вельмож. Да к тому же, облеченных полномочиями!

Старцы испуганно переглянулись.

— Я намеревался предать город огню и мечу, пустить на поток и разграбление, — грозно процедил Идоменей.

Члены Ареопага отшатнулись.

— Однако врата распахнулись по доброй воле афинян, старейшины смиренно заверяют в дружбе и преданности, униженно молят о пощаде...

Ареопаг немного приободрился.

— Посему вы поплатитесь менее жестоко, Нежели заслуживаете.

Ареопаг насторожился, но все же воспрял духом.

— На протяжении десяти лет, — неторопливо промолвил Идоменей, — Афины будут ежегодно присылать на Крит семь прекраснейших юношей и столько же прелестнейших девушек. А мы поступим с ними согласно собственному разумению. Слово окончательное, бесповоротное, безотзывное.

Старцы побледнели, пошушукались, выразили согласие с милостивым и весьма снисходительным требованием.

— Первые четырнадцать человек отплывут вместе с флотом, — сказал Идоменей. — На афинском судне, разумеется, — дабы никто не смог заявить, будто я захватываю заложников силой. О нет, почтеннейшие, вы начнете платить сугубо добровольную дань людьми, явите раскаяние беспримерное и всецело искреннее...

Старцы покорно закивали.

— Сутки на приготовление в путь. Убирайтесь и действуйте.

Идоменей поднялся, давая понять, что беседа завершена.[137]

Эврибат, сын Арсинои и капитан Эсона, как у же мельком упоминалось, вымахал за семь лет в довольно внушительного подростка — с очень красивыми, нежными чертами лица, вьющимися светло-русыми волосами, такой же ослепительно белой кожей, как и у матери.

По-прежнему чуждый обычным развлечениям отрочества, мальчик бездельничал, приводя добряка Менкауру в искреннее огорчение и неподдельный гнев, слонялся по дворцу, глазел из окон, лениво болтал с придворными и воинами, вяло отвергал настойчивые предложения Рефия поупражняться в боевом искусстве, равнодушно пожимал плечами, когда венценосец Идоменей, официально числившийся отцом, приглашал на морскую прогулку.

Арсиноя, которая души не чаяла в своем отпрыске, начинала всерьез тревожиться, видя столь огорчительное и тревожащее отсутствие черт, присущих обычным детям.

Подробно и долго посоветовавшись, царица и Сильвия пришли к единодушному выводу: Эврибата мучат и сжигают бурлящие в крови юные соки. После серьезных колебаний Арсиноя сдалась на уговоры и доводы своей очаровательной наперсницы, и мальчик получил негласный доступ в южную оконечность гинекея.

Эффект превзошел мыслимые ожидания настолько, что мнение Сильвии сделалось для повелительницы едва ли не решающим: государыня удостоверилась в исключительном здравомыслии, коим наделила подругу природа.

Эврибата словно подменили.

Проведя несколько ночей в постели с Микеной, подросток оживился до такой степени, что впервые в жизни порадовал Менкауру неподдельным любопытством к та-кеметской истории, приятно удивил начальника стражи просьбой пофехтовать на досуге, начисто утратил ужасавшее придворных стремление терзать и мучить мелкую живность.

Лицо Эврибата, прежде безразличное и насупленное, буквально сияло веселой улыбкой. Строптивый и неугомонный отрок сделался любезным, учтивым, а главное — отменно послушным.

— У этого мальца все шиворот-навыворот, — доверительно сказала уже известная читателю Аспазия закадычной подруге Алкмене. — В его возрасте славные, добрые дети становятся невыносимы, а царевич рос угрюмым олухом и вдруг в одночасье конфеткой сделался... Чудеса, да и только!

Дабы закрепить и упрочить вершившиеся чудеса, хитроумная Сильвия предупредила Эврибата, что ночные утехи будут всецело зависеть от являемого прилежания, усердия и добронравия. Мальчик ответил незамедлительным согласием, ибо перечить властной красавице — так подсказывал инстинкт — не стоило. Он уже знал, кому обязан вкушаемым упоением и чуял: подательница может в порыве неудовольствия отобрать восхитительные дары, без которых жизнь опять сделается беспросветно пресной и скучной.

В довольно короткое время Эврибат познал едва ли не половину принадлежавших матери наложниц и приобрел опыт, обыкновенно присущий молодцам постарше, а то и вовсе зрелым мужам.

Сильвия предусмотрительно скрывала от него запретные подробности гаремной жизни, рассудив, что острые блюда следует придержать на второе и третье. Сама она еще ни разу не отдавалась юному наследнику престола Зная собственную неотразимость, придворная выжидала минуты, когда можно будет извлечь из плотской близости не только радость, но и выгоду.

В один прекрасный день прелестница ненароком поймала пристальный взгляд, брошенный Эврибатом на Арсиною, лениво растянувшуюся посреди широкого ложа, облаченную полупрозрачной виссонной тканью, делавшей очертания роскошного тела невыразимо вожделенными, ибо чуть прикрытая нагота дразнит и манит более, нежели откровенная и полная, — закон соблазна, известный о незапамятных времен.

Восстание Эврибатовой плоти, мысленно отметила Сильвия, несомненно. Юнец весьма этим смущен и старается присесть поудобнее, но такого шила в мешке не утаишь, а уж под коротким хитоном — тем паче... Мальчик начинает желать собственную родительницу... Надо взять на заметку. Может пригодиться.

Так оно и было: Сильвия ошибалась исключительно редко. Даже в окружавшем цветнике, состоявшем из прекраснейших женщин, Арсиноя выделялась особой красотой, а к тому же, ее буквально окружало незримое, но почти физически ощутимое облако неукротимой чувственности, самозабвенного сладострастия.

Не раз, не два, и не три подмечала Сильвия, что Эврибат норовит ненароком дотронуться до Арсинои, что, целуя на ночь, затягивает лобзание дольше необходимого; кидонская же повелительница, кокетничавшая даже с собственным отражением в зеркале, просто забавлялась его то ли сознательной, то ли неосознанной похотью, которой вряд ли придавала сколь-нибудь серьезное значение.

Подозрение Сильвии укрепилось.

Эврибат желал Арсиною.

Царица, в свой черед, была немного влюблена в наследника. Материнская привязанность, гордость, восхищение поистине великолепной внешностью мальчика породили чувство запутанное, истомное, вероятно, слегка пугавшее саму Арсиною, но, тем не менее, приятное и щекочущее.

Предусмотрительная Сильвия вынужденно пускалась на тысячи уловок, дабы препятствовать совместному появлению Эврибата и Арсинои на людях. Веселый флирт, сделавшийся для матери и сына вполне привычным, потряс бы даже искушенных и все изведавших наложниц.

Долготерпение и усилие царской подруги оправдали себя.

Потому что наставало время посеять, возделать и пожать плоды.


* * *


Если мастер Эпей ошибался в некоторых своих утверждениях, то равным образом ошибались Иола с Менкаурой, искренне полагавшие, будто бесхитростный грек — умелец и стихоплет не от мира сего — потрясен услышанным впервые невероятным рассказом.

Эпей разыграл наивное удивление с подлинно актерской сноровкой.

Двадцать три года — вполне достаточный срок, чтобы даже запретнейшие слухи невзначай достигли весьма любознательного и отменно осторожного при самой, казалось бы, безудержной болтовне чужеземца.

Тем паче, что сплошь и рядом эллину доставало наилегчайшего намека, самой уклончивой и безобидной фразы, дабы заподозрить неладное, свести воедино разрозненные, безнадежно, казалось бы, далекие друг от друга обмолвки. Четыре тысячи лет спустя выдающийся английский писатель назовет это дедуктивным методом и создаст незабываемый образ неподражаемого сыщика.

Сыщиком Эпей, разумеется, не был, однако мозгами обладал весьма обширными и деятельными.

Зловещие подозрения грека получили полное и несомненное подтверждение.

И теперь Эпей знал больше, чем его любимая подруга и добрый Менкаура.

Ибо не требовалось ломать голову, гадая об участи порожденного царицей Билитис урода.

«Удирать, — окончательно и бесповоротно решил Эпей, которого, говоря по чести, уже давно и крепко подташнивало от окружавших обычаев, замашек и нравов. — Уносить ноги. Без малого четверть века миновало, как я улизнул из Алопеки... Пора трогаться в новый путь, к иным берегам, другим народам. Кстати, почему бы не обосноваться на Тринакрии? Прекрасный край, население, по слухам, доброе и дружелюбное. Обоснуемся вместе с Иолой, станем жить-поживать, стихи сочинять, в ремесле изощряться... Гори они синим пламенем со своими палатами, богатствами, жалованьем и скотством».

Умелец растянулся на ложе в своей комнате и не мигая глядел прямо в глаза нарисованной на стене синей птице. Здесь размышлялось привольнее и спокойнее всего. Комната.

Убежище.

Укрывище.

Логово.

Мой дом — моя крепость...

«А ведь и правда, крепость. Коридор узок, соседние помещения малы. Тараном не размахнешься. А белыми рученьками — да хоть бы и лапищами намозоленными — такие стены можно долбить целую неделю. Циклопическая кладка, точно как в Микенах».

Критически осмотрев дверь, Эпей порадовался ее прочности и решил потихоньку приспособить пару-тройку железных брусьев, способных противостоять любой попытке пробиться в его обитель естественным, так сказать, путем.

— Это дело недолгое, — буркнул он себе под нос и отхлебнул из амфоры, вдвое уступавшей размерами прежнему сосуду, торжественно врученному Иоле.

— На, возьми, — объявил тогда Эпей — Не то, чтобы на душе у меня легче сделалось или усталости поубавилось, но не хочу тревожить кой-кого понапрасну. А ежели трезвости относительной не явлю, вы с Менкаурой все время беды ожидать станете.

Иола только улыбнулась в ответ.

«Дедал, ежели существовал, — а это весьма и весьма вероятно, — был мудрой личностью. По морю с острова не уйти: догонят незамедлительно. Остается лишь по воздуху, аки птица небесная... Верней, как листок, ветром влекомый.

Дельта. Греческая буква дельта. Все очертания крыла перепробовал — это наилучшее... Выручает родная азбука, — мысленно ухмыльнулся Эпей, — спасает, милая».

Он внезапно захохотал — громко, искренне, безудержно.

«Любопытно знать, на каком из египетских иероглифов мог бы воспарить Менкаура? И далеко бы улетел? Ох, и шлепнулся бы! А у нас — алфавит, а в алфавите — буква дельта имеется: изящная, строгая и, как выяснилось, летать умеющая!»

Продолжая смеяться, Эпей сделал добрый глоток. Поперхнулся. Проглотил вино, откашлялся, понемногу успокоился.

«Главный вопрос, откуда отправляться? Только не с дворцовой крыши — слишком низко, да и токи воздушные холодны, вверх не стремятся... Склоны Левки! Они изобилуют обрывами, насквозь прогреваются палящим солнцем. Подыскать местечко поудобнее, чтобы рядом пещерка подходящая сыскалась... Гарпии, за Иолу страшно! Ведь как пить дать, испугается. А кто бы не испугался? И если доведется бежать поспешно, как беспрепятственно добраться до крыльев, как прорваться сквозь дворец, город, предгорья?..»

В таких и подобных раздумьях коротал мастер Эпей тихий вечер, беседуя с амфорой и не подозревая, что события примут вскоре весьма нежданный оборот.

Изобретательная Сильвия предприняла наступление сразу с двух направлений, и довольно решительным образом, отметая тонкие уловки.

— Придется, наверное, мальчику небольшой укорот дать, — доверительно сообщала она Арсиное. — Ограничить немножко. Не то девочки вскоре на нас с тобою и смотреть не пожелают.

— Почему? — задорно спросила царица.

— Уж больно Бата пригожий да пылкий. Сабина говорит, в гинекее уже ссориться потихоньку начинают, кому с ним раньше забавляться. Любому воину, дескать, форы дать сможет — и немалой.

— Надо спросить Сабину...

— Да тебе ведь не признается, оробеет. И вовсе не в том загвоздка...

— А в чем же?

Сильвия притворно замялась.

— Ну, признавайся!

— В том, Сини, что...

— Ну же, ну!

— ...что на самом деле он по тебе одной истомился.

— Фу, глупости!

— Я наблюдательна, Сини, этого не отнимешь. И не глупа, честное слово.

— Но... это немыслимо... Неосуществимо! Совершенно запретно...

— В страсти, моя радость, запретов не существует. Чего желается, то и славно. А вот подавленные желания могут обратиться против нас и выйти немалым боком. Сама знаешь... Иди, угадай! Сейчас мальчишка насытился и сделался лучше лучшего. Но возникло новое вожделение, которому пока что нет исхода. Берегись, — ежели оно уйдет внутрь и там перебродит, Эврибат просто-напросто взбесится. Ты этого не хочешь, правда?

— Ужасные речи ведешь! — воскликнула Арсиноя и бросила на Сильвию кокетливый, отнюдь не исполненный ужаса взгляд.

Подруга немедля перешла в решительную атаку.

— Вы влюблены, точно двое наивных детей, перепуганных собственным чувством! Но ты уже давно взрослая, да и он как бы перестал быть ребенком. Отбрось дурацкие предрассудки. Вышла замуж за брата — почему, спрашивается, нельзя подарить наслаждение сыну? Фи, телочка, а я считала тебя великолепной умницей.

— Понимаешь, к чему подстрекаешь? — тихо спросила Арсиноя.

— К блаженству, — невозмутимо парировала Сильвия. — Будь у меня взрослый сын, я сама позаботилась бы о его постельном просвещении, не препоручая боги ведают кому. Да еще сын, влюбленный в меня по уши.

Арсиноя порозовела от удовольствия и смущения.

— Убирайся прочь, — велела она Сильвии, стреляя глазами и слегка улыбаясь. — Ты, действительно, вопиющая распутица.

— Повинуюсь, — весело бросила придворная. — Кстати, кто-то жаловался на предел изощренности, на поблекшие ощущения... Подумай о новизне, помысли об остроте переживаний! А мальчишка-то каков! Загляденье, и только...

— Кыш! — сказала Арсиноя.


* * *


Бредовая эта беседа отнюдь не была столь бессмысленна, сколь может показаться читателю.

Сильвия всецело правильно подметила взаимную влюбленность Эврибата и Арсинои. Отлично поняла, что лишь вековые запреты на кровосмешение сдерживают царицу, и только боязнь совершить невообразимый с отроческой точки зрения шаг стесняет уже вполне разнуздавшегося наследника.

Надлежало толкнуть игриво и бесцельно заигрывавшую друг с другом странную парочку в объятия, втайне желанные обоим.

Вы спросите, какая корысть была от этого Сильвии.

Отвечаю.

По извращенности натуры и воображения красавица превосходила самое Арсиною настолько же, насколько та возвышалась над остальными женщинами. Честолюбием Сильвия также обладала огромным, а в уме и врожденном чутье попросту не знала равных.

Довольно давно она умудрилась изрядно затмить Арсиною в глазах Рефия, который был готов на что угодно ради женщины, способной угадать все его прихоти и причуды, потворствовать им, покорствовать, а вдобавок еще и наслаждаться.

Мазохистская — точнее, садо-мазохистская — натура Сильвии пришлась начальнику стражи как раз впору. Арсиноя, разумеется, знала об их свиданиях — ревности в гинекее не водилось, однако понятия не имела о подлинном свойстве яростных и трудноописуемых оргий, вершившихся в опочивальне подруги. Рефий вожделел к обеим с одинаковым пылом: Арсиноя была красивее и нежнее, Сильвия — бесстыднее и упоительнее. Каждая возбуждала чудовищную похоть Рефия на особый лад, и разнообразие лишь добавляло остроты чувственным утехам.

Уразумев и удостоверившись, что, попросту говоря, держит начальника стражи за бивень, Сильвия своевременно вспомнила весьма любопытную подробность.

Рефий был двоюродным братом Идоменея и Арсинои.

Приключись нечто, влекущее за собою смену династии, — но смену, исключавшую восшествие на престол прямого наследника, Эврибата, — первый телохранитель государства оставался единственным и несомненным претендентом.

А она, Сильвия, способна утолять и насыщать это чудовище сверх вообразимого предела, приобретала несомненную возможность воцариться на Крите.

Ибо прекрасно ведала: уже давным-давно Рефий не глядит ни на одну женщину, кроме царицы и нее. Никакая иная наложница попросту не умела подчиняться бешенству этого любовника с надлежащей страстностью. Вкусив соленых маслин, Рефий не желал довольствоваться опресноками и утратил к ним всякий интерес.

Если не она, Сильвия, то кто же?

А смена династии — полная смена! — была возможна и неизбежна, коль скоро удастся засвидетельствовать и доказать кровосмешение матери и сына (соитие отца и дочери полностью исключалось, поскольку дочери не существовало в природе). Преступление подобного свойства каралось пожизненным изгнанием всей семьи — от мала до велика. Закон мягок, говаривала Элеана, однако это закон...

И Сильвия трудилась вовсю — весело, игриво, в полном согласии с полоумным вихрем распутства, ни на минуту не стихавшим в южной части гинекея.

А для вящей надежности верная и нежная подруга подсказала Арсиное мысль соорудить и опробовать пресловутую деревянную телку.

Лишняя — тем паче, страшная и неоспоримая — улика отнюдь не могла повредить созревшему замыслу.

В отличие от Арсинои, Сильвия блудила, не теряя здравого разумения...


* * *


По части шестого чувства с коварной этой особой могли успешно соперничать лишь двое из уже знакомых нам героев.

Первым был мастер Эпей.

Вторым — этруск Расенна.

Закутавшись в теплый плащ, устроившись на носу миопароны, подгоняемой дыханием северо-западного ветра, архипират устремлялся прочь от острова Мелос и даже не делал обычных попыток умягчить и расположить к себе новопохищенную красавицу.

Расенна разглядывал звезды, понемногу потягивал вино, чего обычно избегал во время плавания, и предавался отменно грустным размышлениям. На сердце у разбойника было мерзко, тревожно и тоскливо.

Этруск чуял нутром: этот набег — последний. Ближайшее, — а уж подавно отдаленное, — будущее становилось неопределенным и угрожающим.

Добычу выкрали на удивление легко, если учитывать невиданно сложные обстоятельства дела. Увидав, что первейшая красавица Мелоса, царская дочь Лаодика, выходит замуж, Расенна из чистого удальства поклялся умыкнуть ее прямиком со свадебного ложа. Встревоженный вопиющей дерзостью капитана Гирр самолично отправился на разведку, убедился в том, что хоромы повелителя и впрямь расположены на превеликом отшибе от городских стен[138] и, при надлежащей осторожности, можно попытать удачи.

Осторожность явили, удачи попытали, своего добились и даже сумели унести ноги, не потеряв ни единого человека, хотя ночная стража приметила подозрительные тени и подняла тревогу — весьма и весьма запоздалую.

Ночь стояла безлунная.

Миопарона ждала с уложенной мачтой, чуть различимая над поверхностью темных вод.

Ускользнули.

Ушли на веслах и быстро исчезли в морском просторе.

Все, казалось бы, прошло гладко и ладно, как по маслу.

Предводительствовавший бесславной вылазкой Гирр изменил на сей раз обычной своей задиристой надменности и взахлеб рассказывал, как лихо пронзили стрелами залаявших было псов, как неудержимо ворвались в дом, сыпля коротенькими смертоносными болтами из маленьких, в локоть величиной, арбалетов (очередное изобретение Эпея, не ведавшего, что творит, и убежденного, будто оружие сие, снабженное тремя вертикально совмещенными желобками и дозволяющее производить три выстрела подряд, сделается достоянием Идоменеевых моряков), уничтожая все и вся, способное учинить ненужный гвалт.

Как с ходу высадили дверь опочивальни.

Как оглушили новобрачного.

Как заткнули рот ошеломленной невесте.

И как проворно, сноровисто возвратились на борт»

Обеспамятевшую Лаодику связали и положили на обычное место подле мачты. Ходу до Крита при попутном ветре было не свыше суток, но рассвет надлежало все-таки повстречать в потайной бухте, в безымянном гроте. До рассвета пленнице предстояло валяться неподвижной и беспомощной. Не беда, недолго...

— Ты понимаешь хотя бы, что натворил? — бесцветным голосом осведомился Расенна.

— Натворил? — оскорбился Гирр. — Я не натворил, а совершил! Доблестный подвиг!

— Нападение на безоружных и сонных поистине требовало доблести неслыханной, — ответил этруск. — Если помнишь, впрочем, повелительница начисто возбраняла без последней, крайней нужды пускать в дело даже кулаки. О мечах и стрелах умолчу.

— А, пошел ты к листригонам! — зарычал критянин. — Ежели столь разумен, взял бы и выкрал девочку без шума! Наставник сыскался!

— Я действительно выкрал бы девочку без шума, — спокойно произнес этруск. — По крайности, без кровопролития. И без тумаков, перепавших на ее глазах любимому супругу, между прочим...

— Отлично. Следующий раз — твой. Всецело и безраздельно.

Расенна сглотнул и не удостоил Гирра ответом. Гнусность и жестокость совершенного потрясли его размякшую за семь лет моряцкую душу. Привычка понемногу делалась второй натурой. Соблюдая запрет царицы, этруск старательно избегал насилия над обитателями островов и побережий. В итоге, подумал Расенна, меня, кажется, корежит и коробит при одной мысли о стольких безвинных, ненужных жертвах...

Теперь этруск угрюмо сидел, прислонясь к борту, обдумывал, что сказать Арсиное, меланхолически потягивая вино, искренне жалел оцепеневшую от ужаса и горя, неспособную даже плакать, Лаодику, проклинал Гирра.

Предчувствие неведомой, грозной беды охватывало Расенну.

А предчувствиям, как учил архипирата обильный и долгий опыт, следовало доверять.


* * *


Эврибат! ласково проворковала Сильвия.

— Я не Эврибат! — воинственно отозвался мальчик, размахивая коротким бронзовым клинком, который торжественно подарил ему Рефий за явленное к воинским упражнениям усердие. — Я свирепый пират Расенна!

— Что-о?

— Я великий и грозный пират Расенна! Сдавайся, жалкая финикийская трусиха!

— Сдаюсь на милость победителя, — тотчас отозвалась придворная. — Дозвольте, ваша неустрашимость, препроводить неуловимое и грозное судно в гавань, где ожидают царица-матушка и учитель Менкаура.

— Опрокидывай мачту, пойдешь на веслах! — распорядился новоиспеченный разбойник.

Шествуя по коридорам Кидонского дворца впереди Эврибата, Сильвия предавалась довольно странным раздумьям.

«Как странно, все-таки! Это смазливое чучело стало походить на ребенка именно тогда, когда в сущности, выскочило из настоящего детства... О Киприда[139], велика и непостижима сила твоя! Безмозглый, апатичный осел обретает живость и воображение, вкушая твои дары...»

Сильвия чуть заметно улыбнулась.

«Поглядим, что еще будет вскорости...»

— А чем занимаются пираты, Эврибат?

Мальчик засмеялся.

— Неужели не знаешь?

— Нет. Мы сидим взаперти, морскими делами не интересуемся, как же мне знать? Расскажи.

— Плавают повсюду! Нападают на корабли. Режут глотки экипажу, захватывают добычу, сокровища. Потом зарывают на пустынных островках несметные клады.

— Очень любопытно... От кого ты набрался эдаких ужасов?

— Капитан Эсимид рассказывал.

— Понятно. А чем еще промышляют несравненные сыны воли и ветров?

Эврибат пожал плечами:

— Ну... случается, подходят к берегу, проворно высаживаются, грабят все по пути, пленных забирают.

— А на что им пленные, Бата?

Мальчишка откровенно расхохотался.

— Это ведь у нас, на Крите, нет рабства! А в других странах есть! Вот пираты и отвозят людей на заморские рынки, продают купцам. И получают взамен кучу золота...

Настоящий Расенна, вероятно, за голову схватился бы, сколь неосмысленно ведет юный самозванец свою ладью прямо в поджидающую у ближайшего мыса засаду.

— А кто дороже стоит, — наивно осведомилась красавица Сильвия, — мужчина или женщина?

Эврибат немного смешался. В тонкостях торговых он не понимал ни гарпии.

— Должно быть... женщины.

— Почему?

Подросток хихикнул.

— Почему? — капризно повторила Сильвия, метнув на Эврибата лукавый, обжигающий взгляд.

— Потому, — снова хихикнул наследник престола.

И Сильвия опять стрельнула глазами.


* * *


— Госпожа! — торжественно, с подчеркнутой важностью возвестила достойная дама, пропуская мальчика в комнату, служившую для ежеутренних занятий. — Эврибат превратился в великого и неустрашимого пирата!

Менкаура и бровью не повел.

Арсиноя улыбнулась:

— Великолепно. Пускай возьмет после трапезы десятивесельную ладью и отправляется злодействовать. Но только в виду побережья, не далее!

Эврибат запрыгал от радости.

— А вечером, насколько понимаю, — прибавила Сильвия, — готовится устрашающий набег на Кидонский дворец! Полный и беспощадный разгром, грабеж, захват рабов и прелестных пленниц!

Менкаура заскучал и начал поигрывать расщепленной тростинкой для письма.

— Хорошо, — ответила Арсиноя. — Только пусть гроза морей не сжигает Кидонию дотла. Приглядишь за этим.

Предложение совершить налет привело подростка в неописуемый восторг. Он даже не задумался над тем, что сам ничего подобного не говорил. Сделав два-три быстрых выпада в стороны, мальчик вернул меч в кожаные ножны и провозгласил:

— Финикийскому судну дарую свободу. А египетские корабельщики пускай немедленно сознаются, куда спрятали сокровища!

— Прекрасно, — сказал Менкаура. — Тогда побеседуем о Лабиринте Аменемхета.


* * *


Мастерская Эпея помещалась в основной, открытой всеобщему доступу части гинекея. Первые двадцать лет умелец проработал на мужской половине. Однако лавагет, увидавший, что аттическому умельцу открыли доступ в помещения, о которых он, Идоменей, без хорошего плевка и вспоминать-то не мог, велел греку собирать пожитки и переселяться «поближе к основным заказчикам».

— Всегда считал вас паскудным народом, — прибавил царь, презрительно уставясь в точку меж бровями собеседника, — простая и чрезвычайно действенная уловка, так называемый «кошачий взгляд», хорошо известная любому лицедею.

— Каковы есть, господин, — хладнокровно отвечал грек.

— Самому-то не зазорно прислуживать... шлюхам?

— Нет, государь. Я ведь не шлюхам прислуживаю, а на царицу работаю.

Идоменей гневно оскалился, но мастер смотрел простодушно и открыто.

— Убирайся!

— Повинуюсь, господин.

«Копрофаг[140], — подумал Эпей, неторопливо шагая по коридору, дабы попросить у Рефия десяток воинов и перенести пожитки на новое место. — Ишь, распетушился, остолоп! Рога отрастил такие, что гору насквозь можно прободать, а туда же... Сучий сын!»

Эпей был совершенно прав.

Повелитель никогда не сумел до конца избыть урона, причиненного мужской гордости, залечить болезненную рану, полученную от Арсинои семь лет назад. Царю отнюдь не было чуждо ничто человеческое, и ослепительная красота жены, почти неестественное сладострастие, охватывавшее Арсиною, не могло не волновать Идоменея. Тем обиднее было удостовериться, что именно к нему-то всецело и совершенно равнодушна.

Ни на мгновение не сомневаясь, что некрасивый и худосочный Эпей участвует в невообразимых оргиях (иного царь не допускал), а ему, атлету и красавцу, в южное крыло доступ заказан строго и недвусмысленно, Идоменей приходил в подлинное бешенство. Если бы не острая нужда в Эпеевых руках, эллину, пожалуй, пришлось бы незамедлительно покинуть остров. Но государь ограничился изгнанием в гинекей.

— Пусть греческая баба живет среди себе подобных! — бросил он в разговоре с Рефием.

Начальник стражи лишь ухмыльнулся в ответ.

Мастер же, отнюдь не склонный по-настоящему обижаться на тех, кого втайне презирал, весело обосновался на указанной половине Кидонского дворца.

«Поближе к Иоле, — подумал Эпей не без удовольствия. — Копрофаг хотел наказать, а, по сути, наградил».

Помещение умельцу отвели просторное, светлое, выходившее широкими окнами на юг, продуваемое ласковыми летними ветрами. Когда наступало ненастье, закрывались огромные, самим Эпеем сооруженные и приспособленные ставни — изобретение простейшее, однако дотоле неизвестное. Арсиноя, увидав сколь просто и надежно защитился умелец от ливней и бурь, захлопала в ладоши и велела немедленно соорудить подобное над световыми колодцами, обычно затягивавшимися плотной, непромокаемой тканью.

Обитал же Эпей в маленькой, уютной комнате, расположенной гораздо ближе к южному крылу, примерно в десяти минутах ходьбы по перепутанным коридорам...

Стоял горячий, сияющий полдень.

Бронзовая задвижка легонько лязгнула, замкнула дверь мастерской изнутри.

Эпей тщательно закрыл ставни, пропустил острия крючьев сквозь небольшие, но прочные кольца.

Мастерская погрузилась в полумрак.

Умелец выкресал огонь, поднес тлеющий трут к фитилю бронзовой плошки.

Стал на колени и острием клинка начал освобождать одну из выстилавших пол гранитных плит.


* * *


Арсиноя лежала на широкой постели, нагая, томно разметавшаяся, и нежилась в полудреме, коротая предстоящий жаркий день, копя свежие силы для предвкушаемой ночи.

— Береника заждалась тебя, госпожа, — доверительно сообщила Елена, когда утренний урок завершился и царица покинула Менкаура с Эврибатом. — Девочка, правда, весьма неопытна, зато уже дозволяет вытворять с собою все, что угодно. А остальное препоручаем тебе, как искуснейшей из наставниц.

Государыня поощрила гречанку ласковой улыбкой и попросила уведомить о самых любопытных и важных особенностях укрощения.

— О нет, госпожа! — засмеялась Елена. — После того, как мы ее в купальне приневолили, а ты устами потрудилась где надо, козочка, можно сказать, разгорячилась... Во вкус вошла! Муженек ей, видать, премерзкий достался, вот и брыкалась, как сумасшедшая. А теперь — хоть сию минуту священному Апису отдавай.

— Может, и отдадим, — подмигнула Арсиноя.

Наложница прыснула.

— И все-таки, расскажи подробнее, это важно...

Вспоминая умопомрачительную по бесстыдству и поразительную по откровенности болтовню Елены, царица ощутила немедленный прилив острейшего желания. Перед мысленным взором Арсинои вихрились манящие образы. Пьянящие картины. Волнующие сцены.

...Вот неукротимые Сабина и Елена проворно сламывают первоначальное — весьма нерешительное и робкое — сопротивление Береники. Тискают, ласкают, впиваются поцелуями, поднимают... Дважды, трижды, четырежды кричит и бьется молодая женщина, сотрясаемая сладострастным исступлением.

...Вот проскальзывают в опочивальню Микена и Гермиона, идущие на смену притомившимся подружкам. Береника пытается увернуться, вскочить, но ее тотчас опрокидывают и долго, изощренно дразнят, заставляя свежее, сочное тело покориться новому, уже почти мучительному натиску, и вкусить наслаждение, почта граничащее с болью.

...Вот неожиданно — по уговору — влетает стайка внимательно подслушивавших за дверью прелестниц. Микена и Гермиона прижимают Беренику к ложу, дабы новоприбывшие успели устроиться поудобнее, а затем передают с рук на руки.

Митиленская красавица, уже изнемогшая, начинает рыдать и биться по-настоящему, но свежее, довольно многочисленное подкрепление со смехом и нежными, ободряющими словечками принимается насиловать беспомощную, распяленную женщину, вынуждая, в конце концов, ахнуть и заплескать бедрами еще раз...

Левая рука Арсинои гладила и щипала округлившиеся от возбуждения груди, вытягивала поднявшиеся торчком розовые соски. Пальцы правой кружили и сновали меж распухших ног. Царица тихо стонала, изгибалась, представляя себя то Береникой, то Сабиной, то Гермионой, то всеми сразу...


* * *


Именно за этим занятием и застиг ее вихрем влетевший в спальню Эврибат.

— Сдавайтесь, афинские негодники! — заорал он и внезапно замер, удивленный невиданным зрелищем.

Арсиноя ошалело уставилась на воинственного отпрыска, воздевавшего маленький бронзовый меч и начинавшего непроизвольно возводить в боевое положение куда более внушительный — пропорционально — уд. Эврибат уже успел вихрем промчаться через гинекей, перепугать все и вся, попавшееся на дороге и не успевшее вовремя убраться с пути; вогнать в полнейшее смятение Гермиону, Сабину, Елену, и даже неустрашимую Неэру.

Наставал черед окончательному и беспощадному разгрому. «Свирепый пират Расенна» разлютовался не на шутку.

Снисхождения Кидонскому дворцу ждать не приходилось.

Поток и разграбление, огнь и клинок были плачевной участью побежденных!

Но игра нежданно и непредугаданно повернулась боком.

Эврибат остолбенел.

Примерно то же самое следовало бы сказать и о самой царице. Если о ней вообще возможно было вести серьезную речь, ибо в наиболее неподходящую, невозможнейшую минуту, когда Арсиною уже начинало сотрясать первыми приступами накатывавшего наслаждения — именно в этот, позорный и срамной с посторонней и предубежденной точки зрения, миг — в дверном проеме возник последний человек, которого она желала бы сейчас видеть.

— Бата, — лишь и смогла сказать повелительница кидонов, — выйди вон...

— Сини, — только и произнес в ответ наследник престола — Какая ты красивая!..

У Эврибата имелся полный резон изречь подобное утверждение.

Прелести, нежданно представшие ничего подобного не чаявшему юнцу, превосходили великолепием — и поистине бесподобным бесстыдством, с коим себя обнаруживали, — все виданное Эврибатом доселе.

Сделав два нерешительных шага вперед, царевич возвратил сверкающий, любовно отполированный меч в ножны, поморгал удивленными глазами и уселся на краю ложа.

— Какая ты красивая, — повторил он, точно зачарованный, созерцая разнежившуюся, отнюдь не успевшую придти в себя Арсиною, которая отнеожиданности и смущения даже не сделала первой, самоочевидной вещи: не сомкнула ног и не догадалась хотя бы прикрыться руками.

Воспоследовало неловкое безмолвие.

— Так вы тоже это делаете? — хрипловатым голосом осведомился Эврибат.

— Что — это? — еле слышно ответила Арсиноя.

Подросток хихикнул:

— Ну... Это... Сама понимаешь...

— Да... Да. Да! — окрысилась на сына изрядно порозовевшая от смущения и разгневавшаяся царица. — Неужели не убедился? А теперь уходи...

Громкое, отчетливое жужжание раздалось в опочивальне. Огромный, золотисто-черный шмель влетел в не забранный полотном оконный проем и принялся неторопливо витать по комнате, обследуя углы, взмывая к потолку, проносясь над самым полом. Мохнатое насекомое вело себя с какой-то чисто хозяйской, уверенной дерзостью.

Впрочем, ни малейшей опасности шмель не чаял.

И был почти прав...

Пронзительный визг Арсинои заставил Эврибата буквально подскочить.

Царица, не в пример большинству женщин, весьма спокойно взиравшая на крыс, мышей, и лягушек, испытывала почти неодолимый ужас перед осами, пчелами, шмелями и, в особенности, зловещими, тигрово-полосатыми шершнями. Да и пауков отнюдь не жаловала.

— Бата! — закричала Арсиноя, прядая в угол широкой постели, сжимаясь в комок и расширяя зрачки, — сделай что-нибудь! Убей! Выгони!

Взывать к отважному пирату дважды было незачем.

Эврибат спрыгнул с ложа, опять выдернул меч и погнался за непрошеным гостем, пытаясь ударить клинком плашмя.

Шмель возмущенно загудел и начал метаться куда проворнее, чем на первых порах. Он почуял неладное, принялся выписывать в воздухе неуловимо быстрые коленца, петли, повороты. Несколько раз маленькое разволновавшееся страшилище пролетело в опасной близости от перепуганной государыни, заставляя Арсиною испускать вопли отнюдь не царственного свойства.

— Гони! — взвыла повелительница, заслоняясь подушкой.

Теперь это было куда легче попросить, нежели исполнить. Размахивать бронзовым лезвием прямо над головой белокожей прелестницы Эврибат не решался даже в пылу погони. Колотить же шмеля чем-либо иным наследнику просто не приходило на ум.

— Кыш, мерзость! — закричала не помнившая себя Арсиноя.

Августейшее повеление, разумеется, осталось для насекомого совершенно и всецело невразумительным, но то ли слух у шмелей достаточно тонок (понятия не имею; проводите необходимые разыскания самостоятельно); то ли крылатому визитеру захотелось опять выбраться на вольный воздух из прохладного чертога, где обитали столь нелюбезные и нерадушные хозяева; то ли мохнач почел за благо не рисковать своей маленькой шмелиной жизнью перед лицом явно превосходящего силой противника — но гудение внезапно стихло и растаяло за окном.

Шмель исчез.

Со вздохом невыразимого облегчения Арсиноя опрокинулась на тончайшее виссонное покрывало, закрыла глаза и замерла не шевелясь.

Небольшая горячая ладонь покрыла ее левую грудь, осторожно ухватила и стиснула нежный сосок.

— Бата, не надо, не смей, — протянула царица, не размыкая век. — Этого нельзя делать...

Арсиноя продолжала дышать часто и прерывисто, еще не вполне опомнившись от пережитого испуга. Но глаза все же пришлось раскрыть, ибо дерзновенный отрок не только не внял справедливому возражению, но и решительно улегся на царицу, сжимая ее в крепких, весьма настойчивых объятиях.

— Не смей, — прошептала Арсиноя, уже понимая неотвратимость совершающегося. — Так никто не делает! Позор и стыд!

Но окончательно возбудившегося Эврибата сдержать было едва ли намного легче, нежели воспламенившегося страстью священного Аписа.

— Я неустрашимый пират, — пропыхтел мальчишка, ловя губы царицы жаждущими устами — Я отбил тебя у летучего чудовища и властен распоряжаться прекрасной пленницей!

Руки разнузданного «морского разбойника» жадно и лихорадочно блуждали по телу Арсинои, тискали ей груди, гладили и сжимали упругие ляжки. Эврибат умудрился так ловко насесть на свою не в меру кокетливую и пылкую родительницу, что с ходу очутился меж полураспахнутых ног, и вывернуться Арсиное уже не удавалось.

— Бата, постой, Бата, погоди же один миг! — взмолилась венценосная критянка, извиваясь и готовясь при необходимости укусить зарвавшегося юнца. — Один миг...

Не отпуская восхитительной добычи, неукротимый разбойник все-таки приостановил наскок и прислушался.

— Ты хочешь сотворить недопустимое, начисто запретное, — прошептала ему прямо в ухо Арсиноя. — И покоряться тебе я не должна, понимаешь? Не должна!

Царица предусмотрительно сопроводила выговор очаровательной улыбкой и легким поцелуем в щеку.

— Но, полагаю, — продолжила она, разглядывая недовольную физиономию отпрыска, — полагаю, что если безжалостный пират понудит прекрасную пленницу отдаться, то как ни сопротивляйся бедняжка, а деваться некуда...

Эврибат хихикнул.

— Свяжи мне руки, дурень! — игриво шепнула Арсиноя. — Тогда, по крайности, буду знать, что уступила поневоле, и провинность не столь велика...

Уговаривать мальчишку не пришлось. Он выдернул из ножен меча узкий кожаный ремешок, на удивление ловко и сноровисто охватил запястья царицы скользящей петлей, обмотал еще несколько раз и притянул к резному изголовью.

— Теперь, — сказала Арсиноя, приопуская веки и размыкая ставшие неожиданно мягкими и теплыми губы, — я вынуждена подчиниться неизбежному...

И широко, беззастенчиво разметалась, приемля истинно сатировский натиск полнокровного, переполняемого бурлящими жизненными соками подростка.


* * *


Гипокаусты Кидонского дворца были просторнее, чем полагалось обычно, ибо исполинское здание возводилось на протяжении веков, и первоначально принятые размеры отопительных труб, образованных плотной каменной кладкой, остались неизменными даже во времена, когда расчетливые мастера довольствовались меньшими трудами и более узкими ходами.

Но даже в относительно широких, имевших четырехугольное сечение кидонских гипокаустах долговязому Эпею доводилось нелегко. Умелец продвигался ползком, стараясь дышать через нос: жирная, мохнатая, годами накапливавшаяся по трубам сажа осыпалась при любом прикосновении. Эллин уже несколько раз оглушительно чихнул и выругался про себя. Выдавать своего присутствия во дворцовых внутренностях не следовало — чересчур затруднительно было бы объяснить его, не вызывая вполне резонных подозрений.

Дни стояли столь жаркие, что даже купальни обходились без обычного подогрева. Печи, безостановочно рассылавшие вширь и вглубь потоки горячего воздуха, бездействовали уже четверо суток. Мастер Эпей взял это на заметку, поднял плиту в полу мастерской, довольно быстро достиг отопительной трубы; кряхтя и сыпля крепкими аттическими проклятиями, освободил и вынул увесистый камень.

Доступ в гипокаусты был открыт.

Этот доступ требовался Эпею позарез, однако возможен сделался лишь благодаря исключительному зною, царившему снаружи. Выдержать хотя бы полминуты в раскаленном чреве каменных ходов навряд ли сумел бы даже олимпийский ковач Гефест, чья кузница, как известно, располагалась прямо в жерле вулкана.

Однако трубы остыли, и единственным настоящим неудобством была окаянная, забивавшая ноздри, оседавшая в глотке сажа.

Эпей полз уже добрых двадцать минут.

Лишь знаменитые кожаные поножи и наручи не давали умельцу в кровь ободрать локти и колени. Грек перепачкался так, что вполне мог бы сойти за эфиопа или нубийца — к тому же, изрядно прокоптившегося близ походного костра.

Наконец, когда по приблизительному расчету, мастер достиг потайной комнаты, в которой ранее работал над мерзопакостной телкой, и где сие произведение благополучно обреталось посейчас, настало время перевести дух, отлежаться в покое и тишине, в последний раз прикинуть порядок дальнейших действий.

Эпей затеял дело совершенно безумное и отчаянное, но именно это безумие, непредсказуемое даже с точки зрения столь искушенной и хитрой лисицы, как начальник дворцовой стражи Рефий, давало определенную надежду на успех. Оно, да еще предусмотрительность Арсинои, возбранившей Эпею делиться с кем бы то ни было секретом горючей смеси, служившей этруску Расенне главным и доселе ни разу не испытанным по-настоящему оружием.

Обладая тройным стволом, способным прицельно изрыгнуть всепожирающее, неугасимое пламя на расстояние двухсот локтей, Расенна обоснованно чувствовал себя царем и богом зеленой хляби, неуязвимым и недосягаемым для преследователей...

Которых, правда, не бывало. После приключения у Фемискиры архипират сделался предельно осторожен в набегах и всячески заботился о буквальном исполнении приказа: скрытность и еще раз скрытность...

«А мы стрелять не собираемся, нам оно как бы и ни к чему», — подумал Эпей, начиная ковырять бронзовым долотом каменную кладку.

Объемистая плошка, обильно заправленная чистейшим оливковым маслом, горела ровно и почти без копоти. В пристегнутой к поясу фляге находился достаточный запас, дозволявший Эпею рассчитывать примерно часа на полтора-два уверенного и спокойного труда.

Если все обойдется благополучно.

Если правильно определены направление и место.

Если древние критские каменщики не оказались чрезмерно усердны, изобретая скрепляющий состав.

Если наверху, над головою, никто не объявится.

Если... Если... Если...

Но уж если — тогда!..

Эпей ухмыльнулся, чуть слышно, старательно откашлялся и продолжил работу.



«Дворец, правда, жаль, — подумалось эллину. — Хорошая храмина, гарпии побери! Красивая! Ну, да, будем надеяться, особого ущерба не причиним... Зальца три-четыре, конечно, заново расписывать доведется...»

* * *


— Теперь, ваша разбойничья неустрашимость, — лукаво сказала запыхавшаяся Арсиноя, — добившись победы ужасающей и честно заслуженной, можешь не опасаться дальнейших помех. Развяжи, варвар!

— И не подумаю, — ухмыльнулся Эврибат.

— Почему? — с недоумением полюбопытствовала царица.

— Так интереснее, — осклабился наследник престола.

— Какой ты еще глупый! — нежно шепнула государыня. — Даже не представляешь, насколько интересней и лучше станет через минуту, а берешься судить... Чем ты рискуешь, милый? Ведь уже добился всего, чего хотел — и, как видишь, я вовсе не призывала на помощь... И не слишком-то брыкалась... Развяжи, дурачок...

Эврибат немного поколебался и выполнил просьбу.

— Теперь я тебя поучу кой-чему настоящему, — проворковала повелительница кидонов, прижимая кончик указательного перста к полуотверстому, влажному лону и принимаясь вновь заигрывать сама с собою.

Эврибат лишь разинул рот, наблюдая столь бесстыжее самоублажение, совершавшееся в его присутствии вторично, и слегка откинулся назад.

Зажмурившись от удовольствия, Арсиноя опять начала трепетать и постанывать.

Затем быстро приподнялась, перегнулась и проворно мазнула пальцем по носу ошарашенного подростка.

— Ну же, ну, бычок, — позвала царица звенящим шепотом. Подняла правую ногу, сильно согнула, прижав точеное колено к округлой, взволнованной груди, раскидала руки.

— Поцелуй меня туда, милый! Ну-ка...

— Эй... нет... — промямлил Эврибат, явно перепуганный необычным предложением. По сей день, до наступившей минуты, ни единая из многочисленных наложниц матери не приглашала к подобным забавам.

— Не укусит, не бойся, — рассмеялась Арсиноя. — Попробуй!

— Э-э-э... Н-нет... Я говорю... Пожалуйста!

— А еще называешься великим пиратом Расенной! — поддразнила Арсиноя. — Трусишка паршивый! Расенна — тот ни за что на свете не пошел бы на попятный.

Эврибат смущенно поежился и промолчал.

Поняв, что ринулась в излишне решительное наступление, Арсиноя решила сменить тактику. Только что упомянутый Расенна был сущим гением по гибкости и умению обходить нежданно возникавшие препоны.

Царица же, как, вероятно, помнит читатель, отнюдь не уступала этруску сообразительностью.

— Остынь чуток, — промурлыкала государыня. — Погладь меня пальцами, поиграй, а потом и сам не заметишь, как все образуется и пойдет на лад.

Она ухватила запястье Эврибата и прижала прямо к разгоряченному своему лону.

— Ух! — только и вымолвил наследник, ощутив шелковистую мягкость вьющихся волос, влажный жар возбужденного влагалища, атласную кожу выпуклых ляжек.

— А теперь — немножко поглубже... Вот так, — сказала Арсиноя, перехватывая запястье мальчишки второй рукой и заставляя ввести сразу два сомкнутых пальца внутрь.

Эврибат насупился и облизнул пересохшие губы, вторгаясь в предлагаемые небывалому доселе исследованию недра. На виссонном покрывале, меж раскрытых ног Арсинои понемногу расплывалось теплое влажное пятно.

— Ой, до чего же хорошо, — прошептала царица, откидывая согнутую в колене правую ногу, спуская левую с ложа, разметываясь полностью, до возможного предела.

Эврибат не ответил ничего мало-мальски вразумительного, но продолжил начатое дело с неподдельным прилежанием и пылом. Чем дольше и усерднее работал он уже полностью погрузившимися в восхитительные глубины пальцами, тем шире отверзался уже сочившийся новым вожделением зев.

— О-о-ой! — вздохнула Арсиноя, чуявшая близкое чувственное потрясение. — Ты такой милый, такой славный!

Повелительница нежно и властно отстранила отпрыска, скользнула прочь и нежданно опрокинув Эврибата на ложе, легла сверху, сжимая мальчишескую голову коленями. Завладела пульсировавшим от напряжения дротом, скользнула распахнутыми губами сверху донизу — до самого основания. И принялась трудиться без устали...

Приведенный в истинное сладострастное бешенство, подросток вцепился в ее круглые, упругие бедра, покрывая прижавшееся прямо к лицу шелковистое лоно мелкими, неловкими поцелуями.

— Языком! — простонала царица, на мгновение выпуская изо рта упоительно свежий, крепкий и на удивление крупный бивень.

Запретные восторги длились несколько бесконечных минут. Затем Эврибат крупно вздрогнул и промычал прямо в лобызаемый розовый зев:

— У-у-у-м-м-м-м!..

Струя густого семени изринулась прямо в горло Арсинои, чуть не заставив царицу поперхнуться. Поспешно глотая горячую, вязкую жидкость, Арсиноя невольно застонала и, уже почти ничего толком не сознавая, не обращая внимания на приглушенные, полувозмущенные вопли разом насытившегося отрока, терлась лоном о его уста, покуда не утолила собственной жгучей жажды.

Глава девятая. Рефий

Критяне все нечестивцы, убийцы и воры морские,
Знал ли из критских мужей кто-либо совесть и честь?
Леонид Тарентский. Перевод Л. Блуменау
Редко, очень редко обманывало этруска шестое чувство, едва ли подлежащее сколько-нибудь удовлетворительному истолкованию с точки зрения науки материалистической, однако для всякого, мало-мальски признающего явления метафизические, вполне и совершенно объяснимое.

Представ перед Арсиноей в урочный, послезакатный час, Расенна, как сумел спокойно, изложил обстоятельства злополучной высадки на острове Мелос и учиненного соглядатаем кровавого погрома.

— Перебили, по сути, всех, госпожа, — сообщил архипират ровным, невозмутимым голосом, — Вопреки недвусмысленным твоим приказам и моим настоятельным распоряжениям. Царский дворец опустел, свадебный чертог буквально разнесли вдребезги, новобрачного то ли хорошенько оглушили, то ли пристукнули полностью. Козочка доставлена, однако не советовал бы встречаться с нею в ближайшие дни.

— Почему именно? — столь же спокойно осведомилась Арсиноя, и Расенна понял, что события, всего скорее, повернутся боком.

Гладким и приветливым, — точно шершавый, способный одним-единственным скользящим касанием содрать кожу до самых костей, акулий бок...

— Я на первых порах опасался даже снимать путы, чтоб не прыгнула в воду, или чего иного не сотворила, — отвечал этруск, — Но, сдается, Лаодика вот-вот рассудок утратит. По сторонам не смотрит, не разговаривает, пищу отвергает. Пытались хотя бы водой с вином напоить — не пьет. Сейчас, ежели не ошибаюсь, лежит без сознания.

— Где? — невозмутимо спросила Арсиноя.

— На миопароне. Я не решился нести ее во дворец, не получив надлежащих...

— А нарушить недвусмысленные?..

Расенна внутренне вздрогнул. За семь лет знакомства с государыней ни разу не видал он Арсиною в ином расположении духа, кроме самого благожелательного, любезного, дружелюбного. Но теперь взору этруска явился угрожающий оскал — тем паче нежданный, что даже гневаясь, царица, по достигавшим ушей Расенны слухам, сохраняла полную внешнюю невозмутимость.

— Как посмел ты, капитанствуя кораблем, руководя захватом — да еще на одном из ближайших островов Архипелага, — оставить затеянное предприятие на произвол бездарного болвана, только и созданного убивать и увечить? Как дерзнул?

— Я редко схожу на берег сам, — ответил этруск. — Нет особой нужды. Людей подобрали разумных и достаточно опытных в нашем деле...

— Оно и видно, — ядовито заметила Арсиноя.

— Гирра, погубившего затею на корню, — сказал Расенна, — взяли на борт по настоянию начальника дворцовой стражи. С твоего одобрения, госпожа, но совершенно против моей воли. Почти ничего, кроме помех и огорчений, этот... наблюдатель... не доставлял. Правда, — ухмыльнулся этруск, — однажды его преступная глупость и безудержная болтовня обеспечили тебя надежной телохранительницей. С паршивой собаки хоть шерсти клок...

— Я называю паршивыми собаками тех, кто не способен должным образом пасти вверенное их заботе и попечению стадо!..


* * *


Расенна, разумеется, и предположить не мог истинной причины, приведшей Арсиною в такое омерзительное настроение, и всецело относил последнее на счет собственного промаха.

Действительное положение вещей было иным.

Когда, восемью часами ранее, запыхавшиеся, изнемогшие Эврибат и Арсиноя, наконец, разжали объятья и застыли, тесно прижимаясь друг к другу, дверь опочивальни распахнулась опять — и опять безо всякого предупреждения.

В проеме возникли улыбающаяся от уха до уха Сильвия и Алкмена — придворная дама, не имевшая права переступать порог гинекея, не получив особого согласия царицы, — коего не получала еще ни разу.

Чуть позади багровело разъяренное, торжествующее лицо верховной жрицы Элеаны.

Распоряжавшаяся в гинекее и помыкавшая Рефием едва ли не наравне с государыней, Сильвия искуснейшим образом подстроила невозможный при обычных обстоятельствах приход пары свидетельниц, провела их мимо притихших по первому распоряжению стражников и, точно рассчитав надлежащую минуту, выдала венценосную подругу, пойманную на горячем, высшей инстанции островного правосудия.

Присутствие Алкмены было даже не обязательно; однако, зная врожденное ханжество достойной особы, хитроумная наперсница Арсинои рассудила за благо заручиться лишней поддержкой.

Даже Рефий не мог бы уже поделать ничего.

Проникнуть в Кидонский дворец без дозволения повелителей составляло ощутимое и непростительное нарушение этикета, но не более. Убить же предводительницу Великого Совета прямо в царских чертогах было попросту немыслимо, ибо десятки людей видели Элеану входящей под высокие своды в сопровождении Сильвии, а еще десятки проводили глазами присоединившуюся к ним по предварительному сговору Алкмену.

— Прошу любить и жаловать, — весело возвестила Сильвия. — Матушка и сынок самозабвенно совокупляются, вкушая утехи разнообразные и сладостные. Надеюсь, ни у кого не остается сомнений в увиденном?

— Разумеется, нет, — процедила Элеана.

— Хороши сомнения! — проскрежетала Алкмена.

— Если не ошибаюсь, — продолжила Сильвия, — кой-кому доведется вкусить заодно и горечь изгнания. Верно, Элеана?

— Вне всякого сомнения, — сказала жрица. — Голубушка, сделай милость, незамедлительно призови сюда начальника стражи.

Легким пухом упорхнула Сильвия, оставив новоиспеченных любовников ошарашенно взирать на две заслонявшие дверной проем фигуры.

Арсиное казалось, что она внезапно помешалась, или видит дурной сон, от которого должна вот-вот очнуться.

Перепуганный Эврибат притих и даже позабыл капризно возмутиться, как подобало будущему непобедимому лавагету, потревоженному в наиблаженнейший миг. Во всяком случае, мальчишка лежал не шевелясь.

Всецело доверяя Сильвии, несравненной любовнице, закадычной подруге, разделявшей с нею сокровеннейшие тайны и постыднейшие наслаждения; проведя бок о бок восемь безмятежных лет, Арсиноя менее всего остерегалась предательства именно с этой стороны. До сознания царицы совершившееся доходило медленно, туго, постепенно, с неимоверными усилиями ума и воли.

Алкмена и Элеана безмолвствовали, брезгливо морщась.

Неумолимо звякала пристроившаяся в дальнем углу клепсидра.

Первым — возможно, по неразумию и легкомыслию отроческому, — опомнился Эврибат.

А, возможно, чересчур выгрался он в роль непобедимого пирата Расенны.

Также не исключаю, что подростка обуял один из присущих этому странному возрасту припадков неукротимой и безжалостной ярости.

Эврибат с кошачьим проворством взвился и соскочил с ложа, где столь недавно делил с венценосной матерью неизрекомые восторги. Правая кисть юнца резко дернулась, уже стискивая рукоять меча. Ножны со свистом слетели, шлепнулись о стену, оставив массивной заклепкой небольшую вмятину в боку изображенного над ложем дельфина.

Взвыв и ощеря белоснежные зубы, Эврибат кинулся на отшатнувшихся женщин.

Первой погибла Алкмена. Изрядный разгон был взят прямо с места, весу в наследнике престола уже насчитывалось никак не менее двух талантов, а затачивал обоюдоострый бронзовый клинок сам греческий мастер Эпей, что значило: затачивал на совесть, словно любимую бритву.

Вытянутое острие пронзило грудь придворной, словно круг овечьего сыра — молниеносно, легко, насквозь. По-видимому, лезвие прошло меж позвонками, перерезав соединяющий хрящ, ибо Алкмена повалилась неестественно перегнувшись, подобно переломленной деревянной кукле.

Неискушенный в боевых тонкостях Эврибат позабыл, или просто не потрудился тотчас выдернуть оружие и поневоле оказался вынужден выпустить увлекаемую падающим телом рукоять. Элеана, за истекшие доли секунды еще не вполне понявшая, что, собственно, приключилось, непроизвольно отпрянула, встретила пылающий лютой злобой взгляд подростка, повернулась и, невзирая на свои пятьдесят три, опрометью помчалась по коридору, залитому косыми солнечными лучами.

Опомнившаяся Арсиноя испустила пронзительный крик и метнулась вон с ложа, вослед остервеневшему сыну. Трудно сказать, каковы были намерения царицы, желала ли она помочь нежданному спасителю, стремилась ли удержать его, но в любом случае государыня выявила проворство недостаточное.

Эврибат опять завладел дымящимся, побагровевшим до самого эфеса клинком, вырвался за порог и побежал вослед верховной жрице. Сколь ни перепугана была Элеана, сколь ни отчаянно стремилась положить меж собою и царской опочивальней возможно большее расстояние, оторваться от юного, полного молодых сил отрока ей не удалось.

Несколькими, почти что тигриными, прыжками наследник престола очутился у нее за спиной. Клинок взвился, просверкал, низринулся.

То ли священный Апис явил своей главной и усерднейшей служительнице особую милость, то ли нога у Элеаны подвернулась как нельзя более кстати; а может, крохотная выбоинка попалась именно в той плите, на которую угодила торопящаяся нога, — но верховная жрица поскользнулась, оступилась и со всего разбегу шлепнулась ничком, отчаянно возопив от ужаса и резкой боли: удар лицом удалось предотвратить, однако правую руку, инстинктивно выброшенную вперед, Элеана поломала — с отчетливым, громким хрустом.

Сила угодившего в пустоту взмаха опрокинула и мчавшегося во весь опор Эврибата. Лезвие лязгнуло о гранит, высекло длинный оранжевый сноп холодных искр, зазубрилось. Мальчишка перекувыркнулся, ушиб плечо, врезался прямо в орущую жрицу, чем отнюдь не улучшил ее плачевного состояния.

Элеана взвыла с удвоенной силой.

Вцепившись в некогда белое и атласное, а ныне понемногу увядающее горло, наследник престола злобно стиснул свои далеко не слабые пальцы и принялся трясти просчитавшуюся интриганку, немилосердно стуча седеющим ее затылком об пол.

Нагая, стремительно приближающаяся по длинному дворцовому переходу Арсиноя уже успела слегка опомниться и, резво перебирая стройными, великолепными ногами, кричала единственное, что пришло в голову, — единственное, что, как выяснилось, могло помочь в отчаянном и начисто непредвиденном затруднении, неслыханном позоре; что способно было предотвратить неминуемые страшные последствия учиненного Сильвией предательства:

— Стража! Стража! На помощь!

Она и сама не знала, как объяснит случившееся. Разум и расчет непроизвольно уступили место наитию.


* * *


Ничего этого этруск не подозревал, ибо даром ясновидения боги его не наделили. Понятия не имел Расенна и о том, что воспоследовало три или четыре мгновения спустя после только что описанных умопомрачительных и кровавых событий.

На счастье, на несчастье ли — все зависит от того, с чьей колокольни оценивать и судить окончательный итог пошедшего прахом (отчасти и в буквальном смысле: мертвая Алкмена плавала в луже собственной крови, безнадежно пачкая мрамор опочивальни), на глазах разбивавшегося вдребезги заговора, — начальник стражи Рефий ошивался неподалеку.

В гинекее, благодаря присутствию Эфры, уже довольно давно сняли большую часть караулов. Молодая амазонка обладала почти сверхъестественным свойством объявляться в самых различных уголках исполинского здания и приглядывать за порядком и безопасностью не хуже целого манипула бдительных воинов. Охрана, по настоянию Арсинои, стояла только у главных входов.

Проверять службу подчиненных, таким образом, не было ни малейшей нужды. Но Рефий забрел в южное крыло по соображениям иного свойства.

Отнюдь не служебного.

Он вознамерился проведать Сильвию.

И, точно по мановению волшебного жезла, запыхавшийся предмет его разыгравшихся под палящим зноем критского солнца, диких и преотменно пакостных вожделений вылетел навстречу из-за ближайшего поворота, избавляя от необходимости пускаться в долгие и утомительные поиски.

— Скорее, Реф! — завизжала Сильвия. — За мной! Все поясню потом, наедине! Ты ни о чем не пожалеешь, но теперь за мной, и не задавай вопросов, пока не переговорим с глазу на глаз!

Рефий был чересчур опытным и натасканным сторожевым псом, чтобы колебаться.

Они помчались туда, откуда явственно донеслись истошные вопли. Рефий наддал прыти, опередил и застал голого Эврибата колошматящим изувеченную Элеану, покуда нагая Арсиноя беспомощно металась рядом, призывая на помощь.

— Реф! — не своим голосом воскликнула царица. Наитие — верней, наваждение, — продолжало исправно руководить ее бойким языком. — Рази, Рефий! Рази старую тварь по обету, пока ребенок остается в неведении!

Главный телохранитель повиновался непроизвольно. Левой рукою он ухватил за кудрявые волосы и, словно месячного щенка, отшвырнул оседлавшего жрицу Эврибата. Правая с шелестящим визгом освободила висевший на боку египетский меч.

— Стой! — истошно взмолилась вынырнувшая из дверного проема Сильвия.

Не доведись Рефию злобно и подробно потолковать с Элеаной семь с лишним лет назад, не удостоверься он в ту пору, что верховная жрица обдуманно и злонамеренно проговорилась государыне о запретнейшей тайне, возможно, он и помедлил бы, услышав сей отчаянный, душераздирающий призыв.

Но разговор состоялся вполне вразумительный, вражда меж служительницей Аписа и любовником Арсинои пролегла смертельная, повод представился наилучший, а обет есть обет, — особенно ежели служит он к вящей выгоде поклявшегося.

Элеана разинула рот, готовясь издать новый крик, но лишь устрашающее бульканье пузырящейся крови исторглось из перерезанного неуловимо быстрым движением горла. Тело верховной жрицы изогнулось, перекатилось, конвульсивно задергалось и замерло.

— Дура-ак! — провыла не успевшая опомниться Сильвия, уже понявшая: все погибло. — Ду-ура-а-ак!.. Что ты наделал!

Рефий распрямился и обвел присутствующих недоуменным, не сулившим ничего утешительного взором.

— Извольте объясниться, — процедил он, и Эврибат съежился, Арсиноя напряглась, а Сильвия оцепенела. — Извольте объясниться здесь и немедленно...

Последовало довольно долгое молчание.

— Непременно, — сказала Арсиноя. — Только не здесь, а в опочивальне. Ты не удивляйся, там та пороге — Алкмена. В таком же виде, — царица кивнула на безжизненное тело Элеаны. — Этой твари немедля заткни рот и веди следом за нами.

Последнее относилось уже к Сильвии.

Наперсница, бледная как мел, несколько раз шевельнула губами, попыталась что-то произнести, но покорно осеклась, встретив ненавидящий, лютый взор государыни.

— Она!.. Она!.. — подал голос Эврибат. — Я все вам расскажу! Все!

Обагренный клинок слегка приподнялся. Сильвия вздрогнула.

— Идемте разбираться в этой милой истории, — сказал Рефий. — Телочка, повелительница велит взять тебя под арест, и я повинуюсь. Душевно уповаю, радость моя, что вышло ужасное недоразумение. Но, — прибавил он с какой-то чисто змеиной ухмылкой, — убежден в одном: старая гарпия получила по заслугам. И весьма немалым...


* * *


Состоявшийся несколькими минутами позднее разговор не обратился безобразнейшей рукопашной свалкой меж Арсиноей и Эврибатом с одной стороны, и Сильвией — с другой лишь благодаря присутствию начальника стражи. Перевернув ударом ноги начинавшее понемногу остывать тело Алкмены и втолкнув его внутрь опочивальни — подальше от случайных глаз, — Рефий наглухо замкнул дверь, скрестил руки на груди и не произнес ни слова, покуда сбивчивый троеустый рассказ не перешел в яростную, визгливую перепалку.

— Теперь заткнитесь, — велел телохранитель государыни столь внушительно, что воцарилась немедленная тишина. — Или горько пожалеете, клянусь. Кто заговорит без моего дозволения...

Фраза осталась неоконченной.

Да и нужды оканчивать ее не было.

Все трое допрашиваемых — включая Эврибата — отлично сознавали, с кем имеют дело. Правда, наследник престола, в отличие от матери, не подозревал истинной глубины свершенного прегрешения, а в отличие от Сильвии, не ведал причины, приведшей к ужасным и пугающим последствиям.

Странно, Эврибата даже не мутило, как это происходит со всяким современным человеком, совершившим первое — нечаянное или преднамеренное — убийство. Алкмена валялась буквально под ногами беседующих, свернувшаяся кровь стыла на полу багровыми, начинавшими темнеть лужами, а подросток, что называется, и бровью не поводил.

Века, в которые битвы и поединки были скорее обычным, нежели исключительным занятием, порождали гораздо менее чувствительные натуры, чем столетия, изнеженные политесом и проповедью миролюбия.

Да и присутствие Рефия заставляло изрядно отвлекаться от мыслей о случившемся.

— Итак? — осведомился начальник стражи, взглядывая на Эврибата.

Мальчик открыл было рот, но в дверь исступленно и настойчиво забарабанили снаружи.

— Кто? — рыкнул Рефий, оборачиваясь.

— Я, Эфра!

— В коридоре, ведущем на восток, лежит верховная жрица Элеана, — громко сказал Рефий. — Отыщи пару стражников, передай, что я велел вынести эту падаль в средний двор. Затем отрядить гонца в Священную Рощу. Передать жрице Алькандре: преступница зарублена мною за предерзостное и вопиющее нарушение известного обета, предписывающего полное и совершенное молчание по известному поводу. Ясно?

— Разреши войти!

— Не разрешаю! Государыня, вели амазонке повиноваться, и шевелиться поживее!

— Делай что велят, Эфра, — уверенным голосом крикнула Арсиноя.

— Ты в безопасности, госпожа? — раздался подозрительный вопрос.

— В полнейшей! Исполняй приказ!

Послышались быстрые, стихающие в отдалении шаги.

— Итак?.. — повторил Рефий, сверля Эврибата глазами.

— Она, — мальчишка мотнул головой в сторону Сильвии, — сказала, Сини будет ждать моего пиратского набега, в опочивальне, после полудня... Совсем голая, — хихикнул Эврибат и тотчас прогнал ухмылку с лица.

— Так, — невозмутимо обронил Рефий. — А с чего бы это Сини ждала тебя голой, а?

Эврибат смущенно замялся.

— Понятно, — процедил Рефий. — Такого, признаться, я даже от Сини ожидать не мог. Век живи, век учись... А ты, — обратился он к Сильвии, — стало быть, подстрекала милую парочку к недозволенному кровосмешению?

Пожалуй, впервые в многогрешной жизни своей Рефий ощутил некое отдаленное подобие ревности. Но, осмелюсь предположить, сам он об этом навряд ли подозревал. Просто почувствовал щемящее, глухое раздражение против всех троих.

— Я отвечу и объясню причину только с глазу на глаз, — еле слышно произнесла Сильвия, уставясь в пол и дрожа всем телом.

— Ответишь и объяснишь, негодная дрянь, в моем присутствии, — прошипела Арсиноя. — За все добро, за всю любовь, за все прожитые вместе годы — предать? И кому? Стерва!

— Помолчи, — оборвал царицу Рефий. Он уже чуял нечто необычное — и очень, очень неладное.

— Не смей так разговаривать с государыней! — вскинулся Эврибат. — Не забывайся!

— Помолчи, маменькин любимчик, — с расстановкой ответил начальник стражи, и Эврибат повиновался. — Излагай, Сильвия.

— Нет!

— Насколько разумею, ты подстроила эту восхитительную случку, дабы представить ее на обозрение нужным людям, дорогая. Попахивает государственной изменой, — ощерился Рефий. — Либо говори, как того требует повелительница, — немедля, либо я пощекочу тебя мечом. В самых чувствительных местах, — прибавил он с гнусной ухмылкой. — Вящего развлечения ради...

Сильвия хорошо изучила замашки постельного дружка и охотно поверила обещанию.

— Погоди минутку, — вмешалась Арсиноя. — Пускай сперва Бата уйдет. Он выложил все, что знает, сам понимаешь...

Рефий молча кивнул, резко лязгнул задвижкой и распахнул дверь.

— Изволь удалиться, дорогой. И помни: тебя здесь не было. Ты ничего не видел, не слышал, не знаешь. Уразумел?

— А Сини? — робко осведомился Эврибат.

— Ничего твоей Сини не сделается, — осклабился Рефий — Уверен. Еще потешишься, впрыснешь куда захочешь. Или куда позволит... Хотя она, кажется, позволяет повсюду...

Пунцовая от стыда и возмущения Арсиноя почла за благо промолчать.

— Выйди, Бата, — сказала она. — Мы допросим подлую интриганку по-свойски.

Эврибат нацепил набедренную повязку, пошарил взглядом, разыскивая меч, припомнил, где обронил оружие, и быстро, не оборачиваясь, исчез.

— Ты можешь стать критским государем, Реф, — молвила Сильвия, подымая темно-карие, переполненные испугом и отчаянной мольбою глаза. — Я люблю тебя и подстроила все исключительно и единственно ради тебя, ради нас!

Арсиноя гневно и угрожающе вскрикнула.

— Не понимаю, — искренне удивился Рефий.

Сильвия с лихорадочной, сбивчивой поспешностью пояснила...


* * *


— Какая гадина! — прошипела Арсиноя. — Какая отвратительная скотина!

Рефий разглядывал Сильвию со странным выражением — удивленным и немного растерянным.

— За все добро, — не унималась повелительница, — за всю мою любовь!..

— Я могу, пожалуй, понять ее, Сини, — задумчиво сказал Рефий, не отводя взора.

— Что-о?

— Девочка знает: я... м-м-м... пристрастился к вам обеим. И резонно заключила, что естественным, так сказать, чередом взойдет на престол острова. А в самом деле, отчего бы и нет?

Арсиноя задохнулась от возмущения:

— Ты... Ты... соблазняешься ее замыслом?

— Я не корчу из себя невесть какое безгрешное создание... Но по трем причинам отвергаю это лестное предложение. Во-первых, слишком дорожу тобою, чтобы лишиться столь упоительной забавы на веки вечные. Не отправляться же следом, в изгнание!

Рефий ухмыльнулся.

— Во-вторых, даже имея некоторое наследственное право принять венец, я слишком... ленив для государственных дел. И в-третьих, состоя начальником дворцовой стражи...

Он выдержал томительную для обеих женщин паузу и закончил:

— Не мог бы сделаться государем даже при самом пылком желании, самом неоспоримом праве. Ибо, вступая в должность, произнес обет, обязывающий к ней пожизненно. Ты, Сини, совсем недавно услыхала некий намек... Зная то, что знаю, вынужден служить в неизменном качестве... Независимо от желания либо нежелания.

Арсиноя и Сильвия безмолвствовали. У одной шла кругом голова, у другой дрожали и подгибались ослабевшие колени.

— Какую кару изберем? — нарушила затянувшееся молчание царица. Голос ее прозвучал уже совершенно твердо и уверенно. — Чересчур большой мерзавке известно чересчур много, а посему...

— А посему слушай меня, — ответствовал Рефий — Я сам немалый мерзавец и осведомлен о твоих похождениях едва ли хуже... Придется принять пару-тройку необременительных условий, ничего не попишешь, Сини. Убийство исключается; Сильвия не менее лакомый кусочек, чем ты, а я приверженец разнообразия, пускай небольшого.

Арсиноя возмущенно фыркнула.

— По той же точно причине исключается изгнание.

— Так что же?..

— Отдай телочку мне. Я сумею позаботиться о надлежащей скромности нашей общей любимицы. А заодно смогу вытворять с нею все, что почту желательным.

Рефий искренне, весело расхохотался.

Сильвия пошатнулась и медленно присела на краешек ложа.

— Дворец колоссален, — произнес Рефий, нахально и плотоядно разглядывая царицу, до сих пор не потрудившуюся, или позабывшую хоть как-то прикрыть наготу. — Подыщу тихий, укромный уголок — можно прямо здесь, в гинекее, а ежели неудобно — имеются иные прекрасные местечки. Сильвия поживет затворницей, под надежным и бдительным присмотром доверенных, испытанных людей. Ну, и...

— Что — и?.. — осведомилась Арсиноя, скосившись на бывшую подругу.

— Все, перепробованное нами прежде, — промурлыкал Рефий, — было, разумеется, игрой. Не подлинным боем, а потешным поединком. Театральным действом, хе-хе... Теперь девочка начнет повиноваться по-настоящему и... гм... доставлять мне куда больше веселья. Я же весьма требователен, Сини. Будь благонадежна, воздам за твою обиду сполна и основательно. Телочке предстоят одиночное заключение и ежедневные забавы до полного упаду...

— Реф!.. — только и вымолвила Сильвия.

— Молчать.

— Не надо, пожалуйста!

Рефий захохотал и потер руки.

— Встань. Следуй за мной. И без глупостей, хуже будет. А ты, — обратился он к Арсиное, — приведи себя в порядок и дожидайся тут. Нужно шепнуть на ухо словечко-другое. Важное.

Он состроил похабную гримасу. Подмигнул.

— И приятное...


* * *


Расенна не ведал также о свойстве приятного известия, надлежаще переданного Арсиное Рефием. Прибывший на рассвете флот привел в Кидонскую гавань афинское судно, которое исправно доставило, как и требовал царь Идоменей, семерых прекраснейших юношей и столько же ослепительно красивых девушек. Заложникам — точнее, пленникам — до поры до времени приказали оставаться на борту, а о дальнейшей их участи лавагет, недолго думая, велел позаботиться начальнику стражи.

— Тебе, рожа палаческая, и кости игральные в стакан, — сказал Идоменей с нехорошей ухмылкой. — Где казнить будем? На площади, прилюдно? Или пускай во внутреннем дворе с быками в кошки-мышки поиграют, прыть молодецкую, гибкость девичью выкажут, а? Греки ведь гимнасты отменные. Кроме этого рохли Эпея, разумеется, — прибавил царь, поморщившись.

Рефий задумчиво свел брови и не ответил.

— А можем и на вавилонский манер: выгнать в луга, не то в горы нагишом, да собачью свору по следу пустить... Муренам на съеденье тоже не худо — этруски таково развлекаться изволят...

— Ни то, ни другое, ни третье, — возразил Рефий. — А уж четвертое и вовсе исключаю. Для мурен ведь садки особые потребны. Где они, государь?

— Велика беда! Соорудим. Но ты, сдается, о своем думаешь. Ну-ка, выкладывай, друг сердечный, мастер заплечный.

Рефия государь тоже недолюбливал, как и всех удачливых любовников соблазнительной своей жены, однако знал о незаменимых качествах свирепого телохранителя, ценил их и старался придавать не слишком-то безобидным прозвищам оттенок дружеской шутки. Лавагет и начальник стражи, в сущности, выросли бок о бок, и подобная насмешливость выглядела вполне естественно.

— Выкладывай, — нетерпеливо повторил Идоменей.

Одним гарпиям, ламиям да эмпузам ведомо было, что за мысли вихрились в мозгу Рефия на протяжении долгих, томительно долгих мгновений. Проницательный читатель волен строить любые предположения, мы же ограничим себя, и лишь дословно воспроизведем последовавшую после затянувшейся паузы беседу меж царем и верноподданным пытошником.

— Тебе что, акула язык отгрызла? — рявкнул заждавшийся вразумительного ответа Идоменей.

Рефий пожал плечами.

— Терпение мое испытываешь?

Рефий покачал головой.

— Говори, дружище, — прошипел царь не сулившим ничего утешительного голосом.

— Отдай их мне на расправу, — невозмутимо сказал Рефий.

— На какую именно?

— На славную, государь, не сомневайся.

— На какую?!

— Оскорбление, нанесенное Криту афинскими проходимцами, — протянул Рефий, — неслыханно в памятной народу истории. Дань, коей обложены по твоей царственной воле аттические преступники, — небывалого свойства. Полагаю, что и способ казни следует выбрать небывалый. Он существует, но содержится в глубочайшей тайне.

— Странная речь.

— Странное событие. Способ, о котором я не имею права даже намекать, известен издавна. Огласке не подлежит. Ни под каким видом.

— Перестань изъясняться загадками.

— Я казню этих молокососов чудовищной, недоступной обычному воображению смертью. Не проси пояснений, дать их не могу. Поверь только, что говорю сущую правду.

— Немного проку умерщвлять скрытно. Следует устрашить варваров, заставить содрогнуться и вострепетать, пасть ниц и пресмыкаться от ужаса невыразимого...

— Попробую. Но сперва следует свидеться и посоветоваться с верховной жрицей либо ее заместительницей, Алькандрой. Будь уверен, разрешить меня от произнесенного много лет назад обетаЭлеана откажется. И, кстати, будет права.

— Обета? Какого обета?

Рефий вздохнул.

— Именем Аписа: отвечать на подобные вопросы воспрещено.

— Даю сроку до вечера, — сказал Идоменей. — Вечером же изволь сообщить, когда, где и как отправятся в Аид афинские пащенки.

Рефий молча отдал честь и удалился, весьма разочарованный и обозленный.


* * *


Сколь непредвиденным, скорым и решительным оказалось его свидание с Элеаной, читателю уже известно. Часом позднее ошеломленная Алькандра, сопровождаемая целой вереницей потрясенных младших жриц, объявилась в Кидонском дворце и очутилась лицом к лицу с убийцей Элеаны.

— Пойдем, — повелительно сказал Рефий, препоручив останки заботе Аписовых служительниц. — Надлежит поговорить, и весьма серьезно.

Алькандра, находившаяся в расцвете пышной, умудренной зрелости, повиновалась бывшему лет на десять младше царскому телохранителю, точно робкая девочка строгому школьному наставнику.

Слишком страшно и нежданно было свершившееся, чересчур уж уверенно и дерзко держался человек, свершивший деяние, по закону караемое смертью.

Но сама Элеана погибла, по словам дворцового вестника, за нарушение закона неписаного, за четвертую смертную вину, сама возможность которой была еще два часа назад известна лишь трем людям, ныне же осталась ведома только двоим.

— Располагайся, — любезно предложил Рефий, пропуская понурую гостью в чертог, стены которого, как свидетельствовал вековой опыт, не имели ушей. — И внимай сосредоточенно.

Алькандра бессильно опустилась в глубокое кресло, вздохнула, приготовилась выслушать грозного собеседника.

Рефий неторопливо наполнил два кубка вином из пузатого керамического кратера, пригубил собственный и протянул жрице другой.

— Семь лет назад, — начал он, приблизившись к стене и глядя через плечо, — Элеана, из побуждений своекорыстных и всецело недостойных, разгласила тайну древнего подземелья. Упомянула обитателя катакомб. Заодно сообщила, что человекобык не питается падалью.

Алькандра охнула, вздрогнула, расплескала нетронутое вино.

— Прекрасно, — засмеялся Рефий, резко и легко разворачиваясь на пятках. — Невольное и весьма щедрое возлияние богам. Допей остальное, приди в себя и навостри уши.

— Это неправда! — хрипло выдавила Алькандра. — Неправда! Ты лжешь!

Рефий даже не потрудился разгневаться на пораженную жрицу.

— Чистая правда. Именно после этого, как ты наверняка заметила, между нами пробежал черный хорек, ибо я не посмел вознести руку на главную хранительницу главной тайны, а смириться с подобной дерзостью тоже не мог.

Начальник стражи отхлебнул новый глоток и продолжил:

— Почтение мое к данному встарь обету сотряслось в ту пору до самого основания, но, помня произнесенное слово, я соблюдал если не дух его — это требует веры, а вера-то и разлетелась вдребезги, — то букву. Но сегодня болтливая негодяйка, сколько можно судить, едва не учинила в точности того же, дабы поставить под удар моего меча повелительницу и наследника. Я опередил. Удар достался по назначению.

Не сводя с Рефия застывшего, тусклого взора, Алькандра со звоном выронила опустевший кубок.

— Коль скоро верховная блюстительница неназываемого закона пала столь непростительно низко; поелику налагаться на дальнейшее сохранение заповедной тайны уже нельзя — ибо кому же после эдакого поверишь? — я, будучи одним из двоих посвященных, я — равноправный с тобою в достоинстве — требую поднять вековую завесу и предать секрет огласке!

Алькандра пронзительно вскрикнула, точно обожженная.

— Этого требуют, во-первых, здравый смысл; а во-вторых, чрезвычайные, уже, бесспорно, известные тебе обстоятельства. Афины обязаны десять лет присылать на остров людскую дань, оплачивая гибель нашего посланника...

Гоготнув от удовольствия, Рефий продолжил:

— Сколь угодно страшная казнь — всего лишь страшная казнь, и только. Но вселить подлинный, леденящий кровь ужас; перепугать на долгие столетия всех непокорных, дерзостных и безрассудных; посеять непреходящий мистический страх перед великим Критом возможно единственным путем.

Алькандра прерывисто дышала и глядела на Рефия, как на бешеного, готового в любую секунду оборвать непрочную привязь пса.

— Объявить во всеуслышание о существовании человекозверя, небывалого чудовища, терзателя и пожирателя, обитающего в перепутанных катакомбах, откуда нет выхода и куда будут безо всякого снисхождения ввергать сынов и дочерей всякого провинившегося племени! Пускай трепещут! Пускай дрожат везде и всюду при единой мысли о возможности причинить острову самомалейшую обиду! Жреческие интересы да уступят государственным! Я сказал, ты слышала.

— Это безумие... Святотатство... Кощунство...

— Святотатство и кощунство, — почти ласково оборвал жрицу Рефий, — содержать страховидную, естеству и богам отвратительную тварь под самым Кидонским дворцом. Но уж содержать — так не без пользы хотя бы! Я на вепря ходил в одиночку, но всякий раз, когда спускаюсь по запретной лестнице, отмыкаю проклятую дверь и шныряю туда, в темень, кролика либо поросенка, оторопь берет. Потом холодным прошибает. Все думаю: вдруг он, сквернообразный, притаился и ждет?..

Начальник стражи смолк и вновь наполнил свою чашу, не предлагая Алькандре ни единой новой капли.

— Разок-другой человечка подбрасывал... Оглушенного, конечно.

Духом осушив кубок до дна, Рефий рассеянно швырнул его в дальний угол. Раздался резкий, дребезжащий звон. Алькандра заметно вздрогнула.

— По закону, — с расстановкой молвил царский телохранитель, — ежели верховная жрица в одночасье умрет, либо погибнет, преемницы себе не определив, месяц миновать должен, покуда новую изберут. Предупреждаю: послушаешь меня — займешь место Элеаны. А кобениться примешься — последуешь за нею. Прямиком! Под всеми парусами!

— Святотатец! — прошептала Алькандра. — Аписоотступник...

— Я плюю на Аписа, — медленно произнес Рефий, — коль скоро ему эдакая сволочь прислуживает! И на вас плюю, жрицы любезные, розно и совокупно! Поняла?

Он был настолько чудовищен в холодном, непреклонном бешенстве своем, что Алькандра поняла.

И поверила.

И, сотрясаемая нервной дрожью, согласилась принять невообразимое еще поутру, неслыханное в истории острова Крит условие.


* * *


— ...Тебе везет, ненаглядная шлюшка, — уведомил Рефий притихшую повелительницу, окончив излагать подробности разговора с Алькандрой — Догадываешься, почему?

— Прости, я очень туго соображаю после всего случившегося, — вяло произнесла Арсиноя. — Объясни, пожалуйста.

— Великий Совет в итоге нынешней милой беседы становится, скажу без похвальбы, сборищем бычьих подстилок. И только.

— Рефий!

— Замолчи. Теперь критский закон — это я. Уразумела?

— Да. Кажется.

— Ежегодная дань, взыскиваемая Идоменеем с Афин, передается мне. А я торжественно отправляю обе восхитительных семерки по назначению. Мальчиков, разумеется, в катакомбы, а девочек — в южное крыло. Естественно, без лишнего шума. Тихой, так сказать, сапой.

— Идоменей взбесится, поверь. Моряки захватят дворец, перебьют стражу... Ведь если рушатся устои, кто посмеет осудить царя за прегрешения беспутной супруги? Лавагет воцарится единолично! Ты рубишь сук, на котором спокойно сидели мы оба, крушишь надежнейшую опору...

— Ну, для начала, телочка, не следовало распяливаться под собственным великолепным сынком. Он мальчик хорошенький, но всему же бывает предел! Сильвия провела тебя на мякине, заварила отличную кашицу, с умом приготовила...

— Мерзавка!

— Зато находчивая. И сообразительная. И страстная. И застенчивостью не страдает... Не горюй, нынче ночью мы ее немного исследуем на приволье, чуток стыдливости отыщем. Касаемо лавагетовых корабельщиков... Наверно, Сини, следует немного выспаться! Ты всякую способность рассуждать потеряла от потрясений.

— То есть?

— Наши родимые кефты весьма терпеливы и смирны, ежели, как ты выразилась, не потрясать устоев. Размысли здраво: кому ведома тайна подземелий? Кто пронюхает о позорище Великого Совета? Или думаешь, она обратится за помощью к народу, распишется в собственных никчемности, бессилии, ничтожестве? Два десятка быками траченых дур...

— Пожалуйста, Реф!

— Этот культ — неимоверная глупость, Арсиноя, и довольно притворяться святошей. Телицу для забавы сооружать горазда, а правду слушать не дерзает... Кстати, бугая на днях доставлю сам, стойло ему приготовили, войлоком обтянули в четыре слоя, — пускай хоть ревмя ревет, снаружи в десяти локтях не расслышат.

Рефий усмехнулся.

— По сути изменится все. Но по внешности все останется как прежде. И вовек не дерзнет Идоменей дать волю ярости. Чересчур скользкая дорожка, верное изгнание, коль скоро до смертоубийства дойдет.

— Как объяснить гибель Элеаны?

— Алькандра, понятно, молчала как рыба. Никому ни гу-гу об истинной причине. Дурочка ты моя венценосная, Элеана зарублена допившимся до зеленых гарпий воином, коего я незамедлительно и заслуженно препроводил к праотцам.

— Понимаю...

— Но это еще не все, — хитро ухмыльнулся Рефий — Теперь, когда каждый год тебе начнут поставлять семь отборнейших красоток...

Он примолк, выжидая.

Арсиноя вопросительно подняла брови.

— ...Есть ли смысл и толк содержать миопарону и ее треклятого капитана? — спросил Рефий. — Расенна обходится казне едва ли намного дешевле пяти-шести крупных боевых экипажей, а знает неприлично много. Почти столько же, — закончил он, чуть повысив голос, — если не столько же, сколько я и Сильвия.

— Надо подумать, — сказала Арсиноя.


* * *


Вот почему, несколькими часами позднее, принимая Расенну в издавна служившей для подобных свиданий, спрятанной в потайных глубинах гинекея, комнате, повелительница выказала нелюбезность отменную.

И доселе незнакомое этруску неблагорасположение.

— До утра оставайся во дворце, — приказала Арсиноя, вновь обретя привычное спокойствие. — Пробудившись и позавтракав, мы сможем обсудить некрасивое положение дел куда обстоятельнее.

Расенна крепко удивился, однако ни малейший мускул не дрогнул на бронзовом, обветренном лице.

— Прости, госпожа, — произнес архипират самым почтительным голосом. — Я, вероятно, плохо уразумел распоряжение. Обыкновенно миопароне воспрещали встречать рассвет на якорном месте близ Кидонии. Этого требовала скрытность.

— На сей раз порядок действий чуть изменяется, — улыбнулась царица. — Тебе выделят надлежаще удобную спальню и, для разнообразия, проведешь ночь на суше, под надежным кровом.

Любезно кивнув головой, Арсиноя отпустила этруска и задумалась.

Так же глубоко задумался и Расенна, предшествуемый по запутанным дворцовым переходам хорошенькой служанкой, то и дело метавшей на бородатого исполина быстрые, многообещающие взгляды.

В иное время разбойник не преминул бы подмигнуть и отпустить недвусмысленную шуточку — глядишь, и подружкой на ночь обзавелся бы.

Однако нынче этруску было отнюдь не до баловства.

Следовало уяснить причину внезапной и настораживавшей немилости.

Чтобы Арсиноя окрысилась на своего любимца и, в известном смысле, благодетеля за явный, но приключившийся отнюдь не по собственной вине Расенны, промах, требовалась причина достаточно веская. Правда, побоище состоялось чуть ли не в прямом соседстве с островом Крит, но похищение удалось, бегство — тоже, а коль скоро девица пребывает в полуобмороке, — не беда, минует время, все как рукою снимет.

Не снимет — опять же, не беда: гарем достаточно многочислен, Лаодикой больше, Лаодикой меньше — какая разница?

Что же стряслось, Тухулка[141] побери? Что?

Девица хихикнула.

— Любопытно все-таки, ваша милость, что Рефий с ними сотворит?

— С кем? — рассеянно спросил пират.

— С греками, конечно.

— С какими греками?

Служаночка даже остановилась и недоверчиво уставилась на пирата.

— Ваша милость шутит?

— Ничего не понимаю! — рявкнул недовольный этруск. — Что за греки, откуда они, прах разрази, взялись, и почему Рефий отрастил на них зуб?

— Да на каком ты свете обретаешься, господин? — засмеялась служанка. — Те самые, которых государь повелел доставить на Крит, в наказание за убийство нашего посла! Семь юношей и семь девушек...

— Разве посла убили? — машинально осведомился этруск.

— Нет, господин, ты просто прелесть, — проворковала юная особа, невзначай прижимаясь к Расенне плечом, — Весь остров лишь об этом и болтает, а он делает вид, будто слыхом не слыхивал про убийство и кару, определенную афинянам.

— Расскажи-ка по-людски, — буркнул насторожившийся Расенна. — Я, видишь ли, только что из долгого плавания, последних новостей не знаю.

Словоохотливая девица не заставила себя упрашивать.

— ...А Рефий говорит, отдай их на мое усмотрение, уж я-то им устрою погибель, почувствуют, что умирают! И каждый год Афины будут высылать новых — десять лет кряду! Вот!

— Семеро юношей и семь девушек? — переспросил этруск.

— Ну да, всякий год, в наказание за провинность. Царь Идоменей сперва хотел казнить их на площади, всенародно, а Рефий говорит: лучше отдай мне, сам распоряжусь...

Дальше Расенна уже не слушал.

Не уразуметь подоплеки происшедшего мог только набитый дурак, а уж глупостью-то этруск отнюдь не отличался.

«То, что парней казнят, не поддается ни малейшему сомнению. А девочек Рефий наверняка вознамерился определить к Арсиное. Получается, Расенна сделал свое дело... Дальнейшей нужды в дорогостоящих услугах не будет.

Десять лет. Семьдесят наиотборнейших красоток... Без трудов, затрат и риска. Ни пятисот золотых талантов за работу, ни страха за возможный провал, ни вероятных осложнений...»

Дверь опочивальни распахнулась. Девица поглядела на этруска с неприкрытой надеждой, но Расенна равнодушно ступил внутрь, кивнул и повелительным жестом отпустил служанку.

Этруску необходимо было уединиться и поразмыслить спокойно.

Служанка скорчила насмешливую, недовольную гримаску, еле слышно фыркнула и упорхнула по коридору.

Осмотревшись, Расенна уже приноровился хлебнуть изрядный глоток из поставленного в изголовье постели серебряного сосуда, но прищурился, передумал и напился, подставляя раскрытые губы под тонкую холодную струйку, бившую из бронзовой львиной мордочки в стене, стекавшую в мраморную, оглаженную и отполированную раковину.

Рисковать попусту не стоило.


* * *


Известие о взысканной бесчеловечной дани и предстоящей нелюдской казни облетело Кидонский дворец, разумеется, не благодаря болтливости начальника стражи — Рефий был существом преотменно молчаливым, ежели дело касалось интересов служебных либо личных — но стараниями корабельщиков, придворных дам и самого царя Идоменея, который не особо заботился о скрытности — тем паче, что и впрямь намеревался придать затее широчайшую огласку и вселить в соседние народы надлежащий трепет.

Слухи и пересуды множились, распространялись, обрастали подробностями, преувеличениями, невероятными дополнениями.

Аттический мастер Эпей узнал о прибытии печального афинского корабля немного позже Арсинои, но гораздо раньше этруска. Потрясенный умелец заперся у себя, присел на краешек ложа, подпер голову руками, глубоко задумался.

Потом решительно встал, распахнул дверь и зычным, повелительным голосом заорал:

— Прислуга!

Проворная девица влетела к Эпею полминуты спустя. Мастер обитал, разумеется, не в запретном южном крыле, а прочие части дворца были населены куда гуще.

— Да?

— Большую амфору вина. Два кубка. Добрый ломоть ветчины. Соленых маслин. И даму Иолу позвать, живо!

Девица только глазами хлопнула. Эпей пользовался вполне заслуженной славой невозмутимого, добродушного шутника и человека, не способного ни мухи зря обидеть, ни слова нелюбезного сказать.

— Прости, господин, — лукаво сощурилась девушка, пытаясь обратить нежданное раздражение мастера в шутку. — Даму Иолу привести, или подать на подносе?

— Удавлю, — только и ответствовал Эпей.

Служанка вздохнула и ретировалась.

«Конечно, — подумала она, поспешая исполнить приказанное. — Это же его соплеменники! Не диво, что бедолага взбесился...»

Тем временем, Эпей быстро и уверенно совершал некоторые необходимые приготовления. Замысел, вынашиваемый долго и тщательно, продуманный до, казалось бы, последних мелочей, внезапно получал нежданный, всецело непредвиденный и чрезвычайно удачный поворот.

Первым делом мастер тщательно уложил шесть метательных клинков во внутренние кармашки знаменитой кожаной туники. Приключение в Священной Роще давным-давно позабылось, и никто из обитателей дворца не подозревал, что умелец страдает безобидной манией всаживать ножи в цель и незаметно для окружающих носит, по сути, небольшой и весьма действенный арсенал...

Следом за этим Эпей тщательно проверил наручи и поножи, кое-что поправил, кое-что приспособил получше и, оставшись явно доволен итогами непонятной своей деятельности, осклабился.

Обычно мягкая, насмешливая улыбка Эпея не уступала сейчас жестокостью и решительностью тому самому оскалу, которым наградила этруска Расенну царица.

Миновало еще несколько минут.

Служанка, притихшая и присмиревшая, внесла все, потребованное мастером, тщательно устроила на столиках, поставила амфору на пол, выпрямилась:

— Дама Иола просила передать, что явится самую капельку позже, ей необходимо проследить за подсчетом...

— Вон, — спокойно промолвил Эпей. И мягко прибавил: — Извини, пожалуйста...

— Что стряслось? — осведомилась Иола, входя в скромное, но превесьма уютное обиталище грека. — Вознамерился учинить очередной дебош? Амфору-то, амфору припас! На четверых достанет!

— Из этой амфоры, — свистящим шепотом сказал Эпей, — будет выпито мною ровно три глотка, а тобою — один. Для надлежащего запаха. Чтоб комар носа не подточил. Все остальное отправится в умывальник. В водосток!

Иола уставилась на друга так, словно увидела его впервые.

— Объясни... Мастер Эпей отправляет в сточные трубы едва ли не бочонок восхитительного напитка... Мир перевернулся, или я с ума схожу, или?..

— Или, — прервал Эпей. — Нынче ночью мы бежим с острова Крит. И, смею надеяться, оставим по себе долгую память. Вечную!

— Не понимаю...

— Ты отправишься за мною?

Несколько мгновений Иола безмолвствовала.

— Мне очень страшно лететь... Но за тобою последую куда угодно. Можешь быть уверен.

— Лететь не придется. В гавани стоит под надежной охраной корабль, привезший...

— Знаю.

— Уплывешь на нем. А я догоню. По воздуху. Возможно, даже опережу.

— Это безумие, Эпи. Крит чересчур могуч. Нас настигнут и схватят даже на краю света.

— Чего не будет, того уж не будет. Нынче я об этом позабочусь. Жалко, правда, дворца, — на славу построен, с любовью расписан, и обставлен знатно. Сколько мудрых правителей здесь обитало! Сколько могло бы обитать впредь! Как процветал бы этот злосчастный остров!

— Поясни, — взмолилась Иола.

— Через минуту-другую мастер Эпей, дорогая, пошатываясь и благоухая вином, в стельку пьяный, отправится побродить по Кидонскому дворцу. Никто ничего не заподозрит. Как и когда я снесусь с капитаном афинского судна — роли не играет. Но тебя станут ожидать. В начале четвертого, на рассвете, по вот этой клепсидре, ты отправишься в мою мастерскую и поднесешь огонь к шнуру, еле заметно выступающему из щели меж серединными плитами пола. Потом скажешь охране, что царица незамедлительно требует мастера в южное крыло, а мастер, на беду, пристроился в любимом своем кабачке, возле самого порта, и надобно его оттуда извлечь. Быстро и без шума. Всему дворцу ведомо, что мы любим друг друга, подозрений не возникнет... Как понимаю, этруск Расенна вынужден сегодня переночевать в гинекее?

— Откуда ты знаешь об этруске? — всполошилась Иола.

— Я собственными руками оборудовал его поганую миопарону, — сказал Эпей. — Понятия не имея, зачем и для чего. С той поры миновало семь лет. Я вовсе не такой витающий в облаках дурень, каким выгляжу. И даже точно знаю, когда Расенна привозит добычу.

— Откуда?!

— Собственные источники сведений, малышка, — улыбнулся Эпей. — Видишь ли, я давно и хорошо уяснил, с кем дело имею. И позаботился о небольшой, но основательно работающей разведке. В конце концов, Иола, это пригодилось. У пристани будет ожидать лодка. Скажешь гребцам одно-единственное слово: «Эпей». Тебя доставят на афинскую ладью. Греки тихо-мирно выйдут на веслах из гавани, а после подымут парус и устремятся прочь. Встретимся в Афинах.

— Но критские корабли!..

— А уж о них, — мягко промолвил Эпей, — позаботится мой давний знакомец Расенна. Ты и представить не можешь, до чего славно оборудовано его суденышко! Этруск в одиночку может управиться со всеми посудинами береговой обороны...


* * *


Мастер изрядно прилгнул, утверждая, будто обзавелся собственной маленькой разведкой. Но подробно излагать Иоле подробности предыдущих своих эволюций Эпею было попросту некогда.

Он ошибся, полагая, что очутился под комнатой, где невозмутимо высилась, ожидая урочного часа, деревянная телка. Ответвление гипокаустов завело Эпея в другую сторону — прямо под чертог, «лишенный ушей».

Уже принявшись за работу, ради которой пустился в столь рискованное и утомительное странствие по дворцовым внутренностям, Эпей застыл не шевелясь, когда над головой зазвучали шаги.

Он от начала и до конца слышал изумительную беседу Рефия с Алькандрой.

Столь же подробно уведал содержание разговора с Арсиноей.

И почувствовал, как понемногу подымаются дыбом коротко стриженые седоватые волосы.

Уши чертогу обрубили изрядно, однако не учли, что, по сути, непрерывно продуваемые раскаленным воздухом гипокаусты в один прекрасный день могут остыть и дать непрошеному лазутчику возможность разобрать содержание тайных, не предназначавшихся огласке речей.

Жуткие и постыдные откровения сами по себе не представляли для Эпея особого интереса, но умелец проведал о трех ценнейших вещах.

И мысленно возблагодарил всех эллинских богов, сбивших его с избранного пути; заведших сюда.

Он услышал о стоящей на жоре греческой ладье, которую не слишком-то и охраняли, ибо деваться афинянам, добровольно привезшим Идоменею требуемые жертвы, было некуда и незачем.

И в точности установил, какую опочивальню отводят этруску Расенне.

И, мало что уразумев, услыхал: Рефий проведет целую ночь в каких-то странных надругательствах над Сильвией, а посему опасаться скорпионова сына, его неусыпного и чрезмерно бдительного ока не доводилось.

Задыхаясь от спешки, Эпей дополз до мастерской, водрузил вынутую ранее плиту в надлежащую выемку и тщательно приспособил в проделанной щелке тоненький кончик длинного, пропитанного особым составом шнура. Что ж, теперь придется плохо другому помещению, только и всего.

Сосуды с «греческим огнем» эллин оставил под комнатой для тайных совещаний.

Только бы не хлынул внезапный дождь, только бы прислуге не взбрело на ум прогреть гипокаусты в ближайшие несколько часов...

Следовало действовать.

Быстро.

Точно.

Решительно.

— Иолушка, ты все поняла? Не перепутаешь?

— Нет, милый.

— Храни тебя Зевес. Увидимся в Афинах. Не бойся, примут как родную: узнают, кому обязаны избавлением от Идоменеевой кары... Мы — благодарный народ, — улыбнулся Эпей, поцеловал возлюбленную и не без труда взвалил себе на плечи большой плоский предмет, прислоненный к стене стоймя.

Подобие крыла, имевшего очертания греческой буквы «дельта», снабженного откидными упорами для рук и ног.

— Добираться до Левки уже некогда, — сказал Эпей. — Будем действовать иначе. Иногда спасение заключается в способности явить величайшую наглость...


* * *


Сильвия тигрицей металась по удаленной, затерянной в глубине гинекея опочивальне, которую в два счета сделали роскошной темницей.

Здесь и предстояло обитать блистательной царской наперснице — безвыходно, взаперти.

Подлец Рефий, подумала молодая женщина, предусмотрел все. Оконные проемы выдаются в укромный внутренний дворик; достаточно широки, чтобы просунуть голову, — но не более. Имеются две небольших смежных комнаты — ванная, со встроенным в пол бассейном, и туалетная. Здесь поистине можно жить годами!

Подлец, подлец!

У начальника стражи доставало, разумеется, холодных и сырых подземных камер, ужасающих каменных мешков, — однако зачем этому окаянному козлу измученная, немытая, голодная узница?

Устроил добычу с необходимыми и неотъемлемыми удобствами, тоскливо отметила Сильвия. И всякий день станет являться, тешиться, терзать... Уж это он Арсиное пообещал твердо, а ежели Рефий дает подобные обещания, слово его нерушимо.

По наружной галерее мерно и неторопливо расхаживал страж.

Несколько раз очаровательная критянка пыталась привлечь внимание воина ласковыми словами, но доблестный блюститель спокойствия получил от начальника столь недвусмысленный запрет вступать в какие бы то ни было переговоры с женщиной, заточенной за толстой каменной стеною, что даже головы не поворачивал.

Смерклось.

Несчастная Сильвия рассеянно высекла огонь, зажгла два привинченных к стене светильника, по укоренившейся привычке совершила вечернее омовение.

Отерлась льняным полотенцем.

Вернулась в опочивальню, грустно загляделась в серебряное зеркало.

Раздался негромкий, быстрый лязг, неслышно повернулись на славу смазанные овечьим жиром дверные петли.

— Добрый вечер, — приветствовал Сильвию осклабившийся Рефий. — Принимай долгожданных гостей, шлюшка. Прошу познакомиться...


* * *


— Добрый вечер! — весело и развязно обратился вконец запыхавшийся Эпей к двум воинам, заграждавшим доступ к южному крылу, — Особое распоряжение государыни.

— Какое такое распоряжение? — недовольно осведомился старший караула. — Нам ничего не велено.

— Ах, извини великодушно, — ухмыльнулся Эпей, старательно дыша в физиономию стража винным перегаром. — Всенепременно попрошу госпожу отчитываться перед охраной в отданных тайных приказаниях! Сказано тебе, я должен внести и установить на указанном месте эту вот штуку. Ночью, чтобы поменьше глазок любопытных повстречалось. А вам советую до утра помалкивать. Утром Рефий кое-что пояснит...

Караульный помедлил одно мгновение, пожал плечами и подчеркнуто широким, насмешливым жестом пригласил Эпея пройти.

Вечно поглощенного хитроумным рукомеслом, рассеянного, наивного, почти всегда полупьяного мастера давно уже не принимали в расчет, если речь заходила о дворцовых интригах.

Эпей считался безопасной и необходимой обузой.

Пускай идет.

Потребовал пропуска именем царицы и Рефия. Какая корысть этому греческому межеумку искать неприятностей? Наверное, Арсиноя и впрямь затеяла нечто новенькое...

— Помоги дотащить, невежа! — раздраженно потребовал Эпей, задерживаясь на пороге.

— Спятил? Я на службе!

— Ну и гарпии с тобой, — буркнул Эпей, взвалил огромный треугольник на спину и нетвердо зашагал дальше.

За первым же поворотом походка мастера внезапно сделалась твердой, упругой, уверенной. Эпей шумно дышал, но двигался как человек, хорошо знающий, куда направляется.

Мастеру немедленно требовался этруск Расенна.

Исполинский дворец безмолвствовал.

Глава десятая. Сильвия

Но не всегда и медовый Эрот нам бывает приятен, —
Часто, лишь боль причинив, сладок становится бог.
Асклепиад Самосский. Перевод Л. Блуменау
К смятению своему, Сильвия увидала, что Рефий наведался отнюдь не в одиночку.

Она инстинктивно закрылась руками, расширенные глаза уставились на четыре ухмыляющиеся физиономии.

— ...Этого красавчика, — Рефий кивнул на здоровенного громилу, едва ли уступавшего ростом и весом этруску Расенне, — зовут Клейтом.

Бородатый великан прищелкнул языком и подмигнул Сильвии:

— Очень, очень рад, — пробасил он, пожирая взглядом роскошное тело придворной.

— А это — Ревд.

Загорелый почти дочерна, крепко сбитый, длинноволосый воин сделал молниеносный шаг вперед. Прежде, нежели Сильвия успела моргнуть, стражник шлепнул ее по руке и запустил бесцеремонные пальцы между ног женщины.

— Прочь! — завизжала Сильвия, вздрагивая и отшатываясь.

— Хе-хе! — развеселился Рефий. — Он у меня мальчик прыткий, держи ухо востро. Пискнуть не успеешь, как очутишься на дроте! Верно, Ревд?

— Ага, — ответствовал Ревд с широченной улыбкой.

— А я — Кодо, — самовольно представился четвертый. — Может, слыхала, телочка?

Это был атлетически сложенный, способный, казалось, проламывать кулаками крепостные стены, черный как смоль нубиец. Великолепный, точно вытесанный из диабаза, он выглядел бы сущим красавцем, если бы не чересчур полные, выпяченные губы и хищное, безжалостное выражение лоснящегося лица.

Не дождавшись ответа, африканец хмыкнул.

— Покажи ей, Кодо, — любезно попросил Рефий.

— Да, яви на обозрение, — поддержал Клейт.

— Валяй, не стесняйся, — хохотнул Ревд.

Чернокожий гигант ухмыльнулся и скинул набедренную повязку. На свет явился длиннейший, толстеннейший уд, который даже в поникшем состоянии вряд ли уступал размерами вполне изготовленным к бою орудиям прежних любовников Сильвии. Уд походил на дремлющего, но вот-вот готового пробудиться удава.

— Ну, и каково впечатление? — осведомился Рефий. — Признавайся, потекли слюнки, а?

Кодо явно радовался, разглядывая вытянувшееся от испуга лицо молодой критянки. Он забрал монументальную свою гордость в кулак, совершил несколько рукоблудствующих движений и помотал в воздухе полунапрягшимся бивнем.

— В ротике поместится? — полюбопытствовал негр, похабно прищуриваясь.

— Попозже, попозже, приятель, — одернул подчиненного Рефий. — Ведь уговорились же, образина твоя ливийская!

— Пожалуй-ка на постельку, — мурлыкнул Ревд, обнимая женщину за талию и увлекая к ложу.

— Нет! — пронзительно завизжала Сильвия, пытаясь лягнуть наглеца и впиться ногтями ему в глаза.

Ревд без малейшего труда управился с нею, ловким приемом заломил руку за спину. Сильвия задрожала, ощутив, как шершавая ладонь скользнула вверх по ее животу, стиснула правую грудь, как уверенные пальцы принялись поигрывать соском.

— Что вы хотите делать? — бесцельно прошептала Сильвия.

Рефий вздохнул:

— Незачем изменять государыне, моя радость. В иных странах за эдакие проделки снимают голову, а то и похлеще наказывают. Но, во-первых, здесь Крит, а не Та-Кемет, а во-вторых, как уже говорилось, ты слишком лакомый кусочек, и будешь себе спокойно жить-поживать. Правда, в заточении. Зато, — засмеялся начальник стражи, — отнюдь не в одиночном. Обществом станешь наслаждаться каждый день. Или не наслаждаться, не знаю... Но можешь поверить: обществом обеспечу. Многочисленным...

— Реф! — закричала Сильвия, — Ты не сделаешь этого!

— Глупости. Госпожа просила преподать тебе славный урок, и я исполню приказание. На особый манер.

Клейт приблизился к Сильвии спереди, пощекотал треугольный мысик вьющихся на выпуклом лобке волос.

— Китти-Китти-куу! — пропел он прямо в розовое ушко придворной.

Сильвия сжала колени, дернулась, попыталась укусить.

Искренне рассмеявшись, Клейт последовал примеру Кодо, скинул набедренную повязку и продолжил начатое занятие.


* * *


Рефий неторопливо разоблачался. Отворачиваясь от надвигавшейся с поцелуем рожи Клейта, Сильвия успела заметить, что начальник стражи полностью и всецело успел изготовиться ко вторжению в ущелья страсти.

— Все для тебя, телочка, — подмигнул Рефий, поглаживая окаменевший от вожделения бивень.

Все перевидавшая, очень многое перепробовавшая и пережившая Сильвия ощутила прилив настоящего страха. Она прекрасно понимала, что ее будут насиловать, и отпустят лишь утомившись по-настоящему.

Этого она, пожалуй, не слишком опасалась.

Она боялась возможных истязаний, лихорадочно воображала чудовищные сцены, жуткую, непереносимую боль, неведомое скотское наказание, придуманное Арсиноей.

Но мгновение спустя Рефий развеял ее панику.

— Напоминаю: вытворяйте с девочкой любые... хе-хе... вещицы, но старайтесь не повредить. Она мне требуется в добром здравии, чтоб надолго-надолго хватило.

— Ага, — сказал Ревд.

— Поняли, — согласился африканец.

— Ясно, — прогудел Клейт, пощипывая округлые бедра Сильвии.

— Минутку, — спросил Рефий. — Чем это вы с Ревдом заниматься изволите?

— Как чем? — вытаращился Ревд, продолжавший тискать пленнице груди. — Разве мы не готовимся э-э-э?..

Клейт лишь недоуменно покосился и, ухватив Сильвию за волосы, сжав пальцами ее бархатистые щеки, грубо поцеловал.

— Нет, великолепные мои, — процедил Рефий. — Вы пока что не готовитесь ни к чему...

— Как? — ошарашенно выпалил африканец.

— Ибо в качестве начальника и поставщика, обеспечившего подчиненных столь замечательной забавницей, ваш командир имеет несомненное право первенства.

— Отлично, — сказал Клейт. — Но смотреть-то мы имеем право?

— О да! — улыбнулся Рефий — И зеленеть от зависти можете сколько заблагорассудится... Но, честное слово, я заждался. Ну-ка, сучку на случку!

Сильвия пыталась было отбиваться, но две пары могучих рук просто-напросто взметнули ее в воздух и определили на ложе, беспощадно сжимая, стискивая, сдавливая, держа поистине железной хваткой.

Ревд и Клейт удобно устроились по бокам. Каждый удерживал прелестную добычу за лодыжку и кисть.

— Распяльте, — велел Рефий. — Пошире, пожалуйста.

— Нее-е-ет! — завопила Сильвия, когда решительные лапы согнули ей ноги и распахнули их едва не до боли, представив соблазнительно приотворившееся лоно обозрению Рефия (видавшего эти упоительные прелести в несчетный раз) и Кодо, буквально пожиравшего заветный, дотоле скрытый уголок великолепного женского тела жаждущим взором.

Рефий встал на колени посреди ложа и пробежал пальцами по нежным губам, которыми Сильвия не умела разговаривать.

Красавица вздрогнула. И вовсе не от стыда или страха. Прикосновения Рефия посылали по ее ляжкам, животу и грудям истомные токи, жаркие, будоражащие волны.

Отнюдь не так хотела уступить Сильвия отказавшемуся от нее негодяю. Она хотела оставаться вялой, безразличной, сделать неизбежную победу наседающих самцов пресной и безрадостной...

— Ух ты! — осклабился Рефий, убирая и подымая плясавшую меж ног Сильвии руку. — Вы только полюбуйтесь!

Пальцы начальника стражи были влажны. И весьма.

— А говорил, будем уроки давать, — недоуменно произнес Клейт — Она же сама не прочь!

Не выдержавший Кодо приблизился и тоже попробовал огладить нежный розовый зев.

— Брысь! — не терпящим возражений голосом велел Рефий.

Негр неохотно повиновался.

Пальцы Рефия возвратились к женскому лону. Коронный телохранитель бесцеремонно раздвинул набухавшие желанием лепестки, поиграл ими — пощипывая, оттягивая, заставляя Сильвию невольно вскрикивать в ожидании внезапной боли, — а потом быстрым движением втолкнул толстый указательный перст в жаркую глубину.

Сильвия застонала. Она участвовала во многих и разнообразных оргиях, но сама никогда еще не подвергалась натиску нескольких мужчин одновременно.

Быть может, потому, что приберегала столь острое блюдо на последующие годы, когда искушенных развратниц поджидает пресыщение.

Быть может, потому, что испытывала куда большую склонность к женщинам.

А быть может, потому, что отличалась известной брезгливостью и мысленно морщилась, представляя, какую смесь взбивают в лоне Арсинои дюжие молодчики, призванные развлечь, ублажить, приневолить.

— Финикийское вино с фессалийским да хиосским в кубке смешивать, — смеялась она в ответ на уговоры царицы попробовать потешное изнасилование, — милое дело: вкусно и приятно. А семя четырех или пяти человек в собственном влагалище взбалтывать — уволь, Сини... Лучше распоряжаться и за порядком приглядывать буду...

Но творимое сейчас отнюдь не было забавой, заранее рассчитанной и обусловленной игрой, проходящей под заботливым присмотром подруги.

Которую, с полного дозволения и одобрения бывшей любовницы, взялись бесчестить всерьез и безжалостно.

Сильвия содрогалась, представляя, как начнут сливаться воедино впрыснутые вглубь изобильные соки, воображая, как они постепенно (ведь не ограничат же себя эти скоты однократным совокуплением!) хлынут наружу, как будет чмокать и хлюпать под попеременным натиском переполненное лоно...

И все-таки испытывала неподдельное возбуждение.

Мощный палец Рефия, погрузившийся до самого основания, орудовал в ее влагалище, вертелся, изгибался, надавливал и гладил. Ходил взад и вперед медленными, равномерными движениями.

— Нет, вы только посмотрите, — осклабился Ревд. — Запусти-ка второй, а, начальник?

Рефий счел предложение уместным.

Сильвия буквально взвыла и не на шутку задергалась, когда второй — указательный — перст вонзился рядом с первым. Вместе взятые, два Рефиевых пальца превосходили объемом любой из ранее вторгавшихся в нее удов.

— А-ай! — завизжала придворная, тщетно пытаясь вырваться из воинских лап.

— Отлично, — сказал Кодо — Сначала поплачет, потом, глядишь, попляшет.

Рефий, всецело поглощенный возможностью поиздеваться над Сильвией, оставил реплику стражника без малейшего внимания. Он дергал пальцами в убыстрившемся ритме, поворачивал их при каждом новом нажиме. Сильвия почувствовала, что персты шевелятся внутри влагалища, точно усы неимоверно большого и сильного жука.

Пунцовая, всхлипывающая, она закрыла глаза и попыталась не думать о происходящем, о том, что два громадных негодяя удерживают ее на ложе, третий бесстыдно позорит, а четвертый — чернокожий — источает слюну и ждет не дождется своей очереди.

Попыталась — и не сумела.

Возбуждение было слишком пряным, новизна ощущений — чересчур острой. Собственные горячие соки Сильвии уже начинали понемногу струиться меж пышных ягодиц на смятую льняную простыню.

Женщина чуть не до крови закусила губу, стараясь, по крайней мере, не кричать от разгорающейся страсти.

Поняла, что не удержится.

Пронзительно ахнула.

И разрыдалась.

— Чего ты ждешь? — хрипло спросил Клейт. — Телочка прямо горит под руками. Поливать пора...

— Это неплохая мысль, — выдавил побагровевший Рефий.


* * *


Не окажись начальник дворцовой стражи столь исключительной скотиной, не вздумай он сообща с воинами надругаться над бывшей — и, по сути, ничего плохого ему не сделавшей — подругой, Кидонский дворец, возможно, и не запылал бы в эту достопамятную ночь.

Против лукавого лиса Рефия греческий мастер и этрусский архипират едва ли сумели бы что-либо поделать даже совместными усилиями: надуть коронного телохранителя наспех изобретенной ложью и думать было смешно.

И разминуться с этим вездесущим сторожем не удалось бы — Рефий буквально чуял, откуда ждать подвоха, точно мысли чужие читал.

Но теперь он предавался редкому, дивному и долгому развлечению, предоставив службу людям доверенным и разрешив отрывать себя от вожделенного занятия только в случае крайнего и наибезотлагательнейшего свойства... А как раз этого делать и не следовало.

Ибо этруск Расенна, твердо вознамерившийся бодрствовать до самого утра, услыхал негромкий, отчетливый стук.

Кто-то просил впустить.

«Или убить собирается, что гораздо вернее», — криво усмехнулся Расенна и спросил:

— Кто там?


* * *


— ...Сначала к царице, — сказал Эпей полчаса спустя. — Это неизбежно, иначе всей затее каюк, чудовище ты морское. И тебе каюк. И мне. И, увы и ах, Иоле...

— Еще вопрос, — медленно произнес этруск. — С какой, собственно, стати, взялся ты, пьянчуга пелопоннесский...

— Аттический, — поправил Эпей.

— С какой стати, — повторил Расенна, — взялся ты выручать меня?

— Отнюдь не из человеколюбия, — рассмеялся мастер — По чести да по совести, за подвиги твои мечом по башке полагалось бы. Но порознь пропадем. Я необходим тебе, а ты — мне.

Этруск помотал головой.

— Ни гарпии шелудивой не понимаю, но убежден: завтра меня так или иначе прикончат. Получается, терять нечего...

— Вот-вот, — подтвердил эллин. — И времени, между прочим, тоже терять не стоит.

— Веди.

— Обещаешь повиноваться беспрекословно?

— А в ловушку не заведешь? — осведомился Расенна.

— Боги бессмертные, — вздохнул Эпей, — этого человека еще почитают умной бестией! На кой ляд ловушки расставлять, ежели можно к вот этому окошку трех-четырех лучников приставить? Я бегу с острова, уразумей!

— На миопароне?

— Отнюдь нет. Но миопарону с бандюгами твоими несравненными из бухты, пожалуй, не выпустят. Гирр, насколько понимаю, уже укрылся во дворце, экипажу, сам говоришь, на берег сходить воспретили... Подойдет красивая, приветливая пентеконтера, стрелами засыплет, потом на абордаж возьмет... С моими трубками, кроме тебя, ни единый олух управляться не умеет. Не должен уметь. По крайности, условие было таково...

Расенна кивнул.

— До рассвета, впрочем, нападения можно не опасаться. А к этому времени ты уже будешь стоять у выхода из Кидонской гавани. Греческое судно пропустишь Погоню же — а погоня будет, не изволь сомневаться, — встретишь огнем. Запас велик?

— Залпа на четыре достанет.

— Прекрасно. А на берегу — точнее, во дворце, — аккурат в пятом часу маленький переполох начнется. Всесожжение, повальное бегство, смена династии... Плыви куда захочешь: первых преследователей отпугнешь, а дальше им уже не до нас с тобою окажется, не сомневайся.

Этруск пожал плечами:

— Перебрал ты, братец...

— Выпил ровно три глотка — для запаху. Рука мне требуется уверенная и бьющая без промаха; голова — ясная и мыслящая без ошибок... А выбора у тебя так и так нет. Нетути!..

Вместо ответа Расенна опоясался мечом. Тщательно проверил и подтянул завязки сандалий.

— Бред. Но ладно уж, хоть задаром не погибну, и на том спасибо.

— Слушай меня. И не погибнешь вовсе. Навостри уши, напряги разумение, запоминай накрепко...


* * *


— Преподаем урок первый, — промурлыкал Рефий. — Ревд, Клейт, внимание: сейчас телочкавзовьется... Кодо, приготовься. Но за дело примешься лишь когда скажу...

Начальник стражи с вывертом извлек запущенные в Сильвию персты, осклабился, отстранился. Потом соскочил на пол и вновь обосновался на ложе — теперь в изголовье.

Потрепал бывшую любовницу по мокрой от слез щеке.

Просунул под лопатки Сильвии пышную подушку. Ухватил женщину за подбородок, запрокинул ей голову так, что макушка уперлась в покрывало.

Сдавил щеки, заставил разомкнуть уста.

И медленно, глубоко — до самого поросшего косматой шерстью основания — вдвинул в них истекающий похотью бивень.

Сильвия сдавленно застонала и задергалась — к вящему удовольствию всех четверых. По знаку начальника бравые Ревд и Клейт, продолжая немилосердно распяливать придворную, взасос приникли к ее грудям.

Спустя несколько минут Сильвия чуть не захлебнулась хлестнувшими горячими потоками, но, под веселый гогот воинов, умудрилась успешно сглотнуть. Раз, другой, третий... Рефий слегка — совсем немного — отстранился, не вынимая пульсирующее орудие из ее рта, отпихнул подчиненных, чересчур увлекшихся зверскими поцелуями, и повелительно пропыхтел:

— Кодо!

Во мгновение ока на Сильвию навалилась жаркая глыба.

Заждавшийся африканец, мягко говоря, не церемонился и удержу не ведал.

Сильвия буквально взвыла.

Распахнула глаза — но кроме явленных самым крупным планом чресел Рефия, не увидела ничего любопытного.

Зато ощутила нечто безусловно стоившее внимания.

Удерживаемая в наидоступнейшей позе Ревдом, Клейтом и Рефием, пригнетенная к ложу громадным телом Кодо, зажатая с боков железными руками негра, она и шевельнуться не сумела, когда меж окончательно распахнувшихся ног начал втискиваться огромный корабельный таран.

Так Сильвии почудилось.

Бывшая супруга простака Талфибия, хоть и предпочитала женщин, однако забавы и разнообразия ради изведала немало мужских объятий. Опыт у нее имелся, и основательный.

Но ни разу дотоле, даже в первую брачную ночь, не орала Сильвия благим матом. Правда, орать было не слишком удобно, ибо Рефий, узревший и почувствовавший, как совокупление обращается истязанием, незамедлительно стал возвращаться в боевую готовность, а сызнова крепнувший уд по-прежнему обретался там, куда начальник стражи счел необходимым определить его пятью минутами ранее.



Как, вероятно, помнит читатель, Сильвия игриво просила у Арсинои местечка в деревянной телке. О чем думала царская наложница, покуда неукротимый негр внедрялся в ее лоно, можно лишь гадать. Но известно, что полутора годами позднее, при новой династии, выйдя из разряда придворных дам и вторично выйдя замуж, она была признана первой красавицей Крита и получила от верховной жрицы учтивое предложение отдаться священному быку.

Предложение это Сильвия отклонила столь же учтиво, но весьма решительно.

Из чего следует естественный вывод: хотя нубиец Кодо и одержал над нею в итоге наиполнейшую победу, хотя и вынудил самозабвенно плескать бедрами, хотя и довел до исступленного — правда, при описываемых обстоятельствах, довольно-таки унизительного — восторга, полученный урок не пропал впустую и Сильвия предпочитала впредь искать наслаждений не столь острых, зато на путях менее тернистых...

Второй супруг, Амаринк, нахвалиться не мог ее пылкостью и верностью...

Исполинский бивень погрузился в Сильвию на две трети своей длины и достиг предела, поставленного самою природой. Об этом во всеуслышание возвестил болезненный, даже Рефиевым удом не слишком заглушенный женский вопль.

Воины переглянулись и гоготнули.

— А ну-ка, богатырь, еще разок! — подзадорил Рефий.

Кодо охотно повиновался.

Новый вскрик, прозвучал громче прежнего.

— И еще!

Рефий вошел в такой раж, что крик завершился бульканьем: в горло Сильвии хлынула новая струя семени. Неглупый Кодо временно прекратил атаку и вытащил дрот наружу. Вполне ублажившийся (до поры) начальник стражи рассеянно последовал его примеру. Предусмотрительный Клейт потянул подушку и вернул ее женщине под голову.

Когда Сильвия, наконец, отдышалась и безудержно зарыдала, Кодо со вкусом и удвоенным пылом возобновил прерванное занятие...


* * *


— Стой!

Расенна замер тотчас, ибо узнал голос Эфры. Шагавший следом, волочивший на спине огромное дельтовидное крыло Эпей наткнулся на этруска, выругался и тоже застыл.

Амазонка неторопливо и уверенно выступила из-за ближайшей колонны, держа наизготовку обнаженный клинок столь устрашающего вида, что архипират невольно припомнил давнюю стычку близ Фемискиры и с отрешенной тоской понял: убрать окаянную девку без боя нечего и надеяться, а шум подымется преизрядный.

— Зачем, по какому праву, с какой целью? — лаконически осведомилась Эфра.

— Личная просьба государыни, — отозвался Эпей, осторожно снимая и прислоняя к стене намявшее спину крыло. Поправил тунику, сделал было шаг вперед.

— Ни с места! Объяснись.

— Расенна, рухни, — спокойно произнес мастер.

Этруск по-кошачьи проворно пригнулся и покатился по полу, стараясь оказаться вне досягаемости шумерского стального меча, коим Эфра владела не хуже любого известного Расенне бойца.

Амазонка сделала неуловимо быстрый взмах — и лезвие вылетело из молниеносно утративших силу пальцев, описало широкий полукруг, со звоном ударилось в стену, отлетело.

Не проронив ни звука, Эфра ошеломленно уставилась на торчавший из предплечья бронзовый кинжал.

Во мгновение ока этруск очутился на ногах.

Эфра изо всей силы пнула его, но Расенна был чересчур могуч для безоружной, пускай даже и закаленной противницы. Толстенные мышцы, броней покрывавшие живот архипирата, выдержали удар без особых последствий.

А громадный кулак, точно молот, метнулся снизу вверх и с лязгающим хрустом врезался в нижнюю челюсть амазонки. Эфра опрокидывалась на гранитные плиты уже мертвой: этруск не только раздробил ей челюстные кости, но и переломил шейные позвонки.

— Жаль, — невозмутимо произнес Эпей. — Но выхода, пожалуй, не было. Девчонка дралась как фурия, а царицу боготворила. Тут уж — либо она, либо мы.

— Идем скорее, — буркнул Расенна, оттаскивая недвижное тело в дальний угол и затыкая за пояс второй меч.

— Погоди...

Морщась и вздыхая, Эпей нагнулся над телохранительницей Арсинои, выдернул клинок, тщательно вытер его об Эфрину эксомиду и вернул на место, в кармашек туники.

— Шесть кинжалов, — пояснил он Расенне. — И каждый может пригодиться. Просто не могу жертвовать клинком.

— Он еще оправдывается, — ухмыльнулся архипират. — Не подозревал, не подозревал!.. Надоест мастерить — являйся ко мне, в экипаж возьму. Горазд ножи метать, ничего не скажешь...

— Сорок два года упражняюсь, — не без некоторого самодовольства заметил Эпей, — Фу, прямо дух захватало... Дай опомниться.

— Лучше пошевеливайся. Время дорого.

— И то правда, — вздохнул Эпей. — Сделай милость, понеси дельту. Но очень, очень осторожно. Повредишь — погубишь меня. А я двинусь впереди. Сейчас от кинжалов больше проку, чем от меча и кулаков, поверь.

Расенна легко, словно игрушку, поднял огромный треугольник.

Переходы Кидонского дворца были, по счастью, просторны, а двери отличались традиционной высотой...

— Опочивальня царицы — за третьим поворотом налево, — негромко молвил этруск.


* * *


В южной оконечности гинекея запирать спальни изнутри и вообще-то не было принято, а уж Арсиноя просто позабыла, зачем это делается. Никто, ни под каким видом, ни по какому поводу не смел вторгаться в царский покой после наступления сумерек.

Не получив, разумеется, предварительного приглашения...

Поэтому резная дверь бесшумно и быстро повернулась на петлях, а занятая чрезвычайно важным делом Арсиноя не заподозрила ничего неладного, ибо всецело сосредоточила внимание и усилия на податливо раскрывшемся, горячем, упоительном лоне Береники.

Предостерегающе воздев ладонь, Расенна сделал Эпею знак не шевелиться.

Митиленянка взвизгивала, всхлипывала, вздрагивала, исступленно тискала собственные груди, вытягивала себе соски, перекатывала голову по атласной подушке, едва не полностью скрывавшейся под густыми волнами распущенных, растрепанных волос.

Присутствуй в опочивальне Талай, он, вероятно, отказался бы верить глазам.

Удерживая и оглаживая бьющиеся бедра возлюбленной, царица, лежавшая затылком к двери, безостановочно лобзала Беренику меж распахнутых ног, мурлыкала от наслаждения и, наконец, доведя молодую женщину до протяжного, безудержного вскрика, ощутив, как стихает буря восторга, сотрясающая покорное тело, покинула роскошные, обильно увлажненные угодья и прижалась пылающей щекою к животу нежной подруги.

Береника прерывисто дышала и улыбалась, не размыкая век.

Вежливый этруск терпеливо и бесшумно выждал несколько минут. «Не хотелось отравлять малышке такую радость, — пояснил он Эпею несколько позже. — Сам живи, и другим дозволяй...»

Но когда повелительница скользнула вперед и, сжав подругу в объятиях, начала новый, ничуть не менее решительный натиск, архипират сделал три быстрых шага.

Оторвавшись от наложницы, Арсиноя приподняла голову и обернулась.

— Пискнете — погибнете, — раздался тихий, невыразимо зловещий голос.

Близ широкого, повидавшего несчетные и невообразимые виды ложа стоял ощетинившийся двумя клинками Расенна.

Спустя несколько мгновений объявился Эпей, от случайного взгляда подальше тянувший в опочивальню треугольное крыло. Мастер предусмотрительно закрыл дверь и немедленно взял за лезвие узкий бронзовый кинжал.

Береника, на счастье свое, онемела от ужаса, узрев человека, недавно выкравшего ее из родных Митилен.

Арсиноя же обладала достаточной выдержкой и сообразительностью, чтобы подчиниться этруску беспрекословно.

— Что тебе нужно? — спросила царица чуть слышным шепотом.

— Повторяю: пискнете — погибнете... Эпей, что нам нужно?

— Священный царский перстень с печатью, — негромко ответил мастер.

— Его здесь нет, — машинально солгала повелительница.

— Чушь, — отозвался Эпей. — А ежели правда — не взыщите, останется лишь отправить вас обеих в Аид.

— Изменник! — прошипела царица.

— Просто мне ужас как надоели творимые под здешним кровом пакости, — спокойно молвил эллин. — Я уношу ноги с острова. И намерен проложить себе дорогу любой ценой. Спрашиваю второй и последний раз: где перстень? Расенна, дружище, приготовься немедленно срубить эту прелестную голову, если колечка не окажется в наличии.

— Ларец на малахитовом столике, — с ненавистью прошипела Арсиноя.

— Расенна, пожалуйста, не опускай меча.

Эпей откинул палисандровую крышку, вынул кольцо и тщательно исследовал близ ровного, бездымного пламени, пылавшего в золотом светильнике.

— Он самый. Понимаешь, милый мой разбойничек, обладатель этого славного перстенька, — человек, получивший его из царских рук, — наделяется временными полномочиями, не уступающими царским. А в ближайшие полтора часа мне эти полномочия ох как понадобятся...

— Ни разу в жизни, — медленно и серьезно произнес Эпей, приближаясь к Арсиное, — даже в минуты настоящей, лютой опасности, я не убил ни единого человека.

Расенна мысленно хмыкнул, подумав, что без Эпеева ловкого и своевременного вмешательства Эфра, пожалуй, пребывала бы в добром здравии, а сам бы он уже общался с далекими и близкими предками.

Но этруск рассудил за благо промолчать.

— И все же торжественно клянусь громовержущим Зевсом и волоокой Герой, что заколю, как овец, при малейшей попытке... хм! — пискнуть. Расенна, заткни девчонке рот и накрепко свяжи.

Береника испытывала столь необоримый страх перед архипиратом, что беспрекословно и совершенно безвольно дала спеленать себя по рукам и ногам.

Оценивший подобную уступчивость этруск плотно замотал ее покрывалами и скрутил щадящим образом, дабы не нарушать обращения крови. Поудобнее устроил на ложе.

— Утром придут и развяжут, — промолвил он успокаивающе. — Не волнуйся.

Взглянул на Эпея:

— А с этим цветочком страсти как поступать прикажешь, забулдыга мой драгоценный?

— О! — весело откликнулся Эпей, — здесь мы сталкиваемся со случаем совершенно уморительным... Повторяю, бывшая моя госпожа: к словам Расенны прибавить нечего. Пискнешь — погибнешь. Следуй за нами.


* * *


— Куда мы движемся? — шепотом осведомился этруск пятнадцать минут спустя.

— Сейчас увидишь, — ответил Эпей.

Мастеру было весело. Его беззлобная натура противилась ненужной жестокости, и перед выходом из опочивальни он с ножом у горла заставил Арсиною посетить туалетную комнату.

— Пригодится, — заверил он царицу, стоя рядом с кинжалом наизготовку. — Просто поверь: пригодится. Я же знаю твою выдающуюся опрятность, а ежели обмочишься, дожидаясь подмоги, страдать начнешь неописуемо. Предлагаю от чистого сердца: присаживайся на креслице и облегчай нутро...

Они шагали втроем — Эпей, Расенна и Арсиноя.

Мастер бесшумно двигался впереди, царица ступала по пятам, а этруск обнимал ее за талию, держа у самого горла государыни отточенное лезвие шумерского меча.

— Первый поворот направо, — отсчитывал Эпей, — второй налево, снова первый направо; а вот и лесенка... Прибыли, дамы и господа. Порт назначения. Прошу временно стать на якорь.

Сколь ни внушительно прозвучали угрозы обоих заговорщиков, а царица все же пискнула от испуга, увидав, куда ее привели.

Этруск немедленно шевельнул мечом и Арсиноя смолкла.

Эпей уже опустился на колени перед наглухо запертой дверью. Из кожаных наручей мастер извлек тонкие железные пластинки, отрезок закаленной в огне и воде проволоки, пару маленьких щупов.

— Минутку терпения, Расенна...

Поколдовав над замочной скважиной несколько минут, показавшихся этруску веками, Эпей обернулся, подмигнул, встал и, потянув дверь на себя, широким жестом пригласил спутников пройти внутрь.

— Это еще что за?.. — поразился Расенна, увидав огромную комнату и то, что высилось посередине.

— Деревянная телица, — сообщил Эпей, предусмотрительно притворяя дверь. — Сооруженная вот этой парой рук на потеху государыне. Последняя капля, переполнившая чашу моего терпения...

Он сощурился и прибавил:

— Но следует признать, капля весьма внушительная!


* * *


— ...Послушай, — почти жалобным тоном спросил сбитый с толку этруск, — почему нельзя было скрутить ее вместе с девкой и оставить в спальне?

— Во-первых, — ответил Эпей, — царица, так сказать, исчезла. Ее не обнаружат поутру и кинутся разыскивать. Я позабочусь о том, чтобы направить в эту милую залу нужных людей. А уж когда государыню застигнут в деревянной телке, сооружать которую — величайшее святотатство и кощунство!.. Поверь, династия сменится незамедлительно!

— Вот почему ты убежден, что Арсиноя не станет звать на помощь! — воскликнул Расенна.

— Скорее откусит себе язык. Будет весьма терпеливо дожидаться Рефия, а молодчик, насколько разумею, вытворяет многоразличные непотребства с провинившейся придворной дамой и не освободится вплоть до утра. Времени довольно... А, кстати, много ли толку орать? Коровушка изнутри войлоком выстлана, даже рядом стоя, немного услышишь... А дверь надежна, и расстояния до нее, сам видишь, локтей тридцать. Ни единого звука наружу не донесется, будьте благонадежны, о придворные дамы и вельможи!

...Эпей замедлил шаг и велел Расенне обождать. Бросился в купальню, служившую наложницам. Напрягая глаза, рассмотрел уровень воды в огромной клепсидре.

— Час пополуночи, — сообщил он этруску, выскальзывая в коридор. — Пора торопиться. Я, как обладатель перстня, иду первым. Не забудь: крыло пристроишь на ближнем к дворцу откосе бухты. Истрать полчаса и считай, что наполовину расплатился за мои скромные услуги.

— Я умею быть благодарным, — серьезно молвил этруск.

— Вот и великолепно. Прикроешь греческий корабль, подожжешь пентеконтеру-другую, а дальше начнется такое... Ты ведь не знаешь главной части моего замысла, старина.

Расенна вопросительно поглядел на умельца.

— Не сейчас, — тихо засмеялся Эпей. — Больно долго рассказывать. Сделать — куда быстрее. Дадут боги, свидимся, — тогда изложу все по порядку. Хотя...

Мастер замялся и вновь хохотнул:

— Думаю, весть о случившемся облетит Внутреннее море со скоростью птицы! Услышишь про небывалое и невиданное — вспомни, как бежали вместе!

Этруск лишь осклабился в ответ.


* * *


— Личное и срочное распоряжение государыни, — объявил Эпей, поднося к носу караульного заветный перстень.

Воин внимательно исследовал кольцо, почтительно поцеловал его и выпрямился, ожидая приказов.

Эпей и Расенна достигли западного выхода, за которым лежала узкая бухта с отвесными скалистыми берегами, стояла неуловимая миопарона; где, видимо, скучал недоумевающий экипаж и, видимо, уже отсутствовал вызванный на берег соглядатай Гирр.

Начальник стражи, подумал этруск, решил убрать своего любимца от греха подальше, а заодно и попотчевать лакомым блюдом...

— Капитан Расенна выходит в море поутру. Берет на корабль новое, секретное приспособление для морского боя. Испытаниями должен руководить лично я, мастер Эпей, изобретатель этой вещи.

Умелец кивнул в сторону треугольного крыла.

— Сам я проследую на борт «Левки» тремя часами позднее. А сейчас отворите капитану дверь и незамедлительно вызовите свободную смену.

— Люди отдыхают, господин, — отвечал широкоплечий боец, — но если ты велишь...

— Достаточно двух человек. По распоряжению государыни и начальника стражи они должны немедленно покинуть Кидонский дворец через этот же выход и бегом достичь города. Остальное касается лишь меня, государыни и гонцов.

Расенна с полнейшей невозмутимостью стоял, прислонясь к стене.

Отозвав первого заспанного стражника в сторону, Эпей быстро и настойчиво начал что-то ему втолковывать.

— Так точно, — ответствовал разом пробудившийся воин. — Слушаюсь, господин.

— ...Лодке надлежит сразу же вернуться к берегу, дождаться придворной дамы, которая произнесет мое имя, и духом домчать ее до греческого корабля. Повторяю: речь идет о величайшей военной и государственной тайне.

— Ровно в девять утра, — продолжил Эпей, — возвратишься во дворец, явишься к государыне, предъявишь перстень, вернешь его и получишь награду, сообразную с великой заслугой...

Створки дверей уже распахивались.

Второму стражу эллин велел поспешить в Священную Рощу и кое-что передать жрице Алькандре, временно замещающей верховную.

— ...А еще скажи так: чрезвычайной властью, именем священного Аписа и тайным знаком четырех ветров после пяти утра поднять по тревоге экипажи трех-четырех пентеконтер. Свести на берег, расположить и построить в кварталах, прилегающих ко дворцу. Остальное высокочтимая Алькандра сообразит сама...

Давнее наставление Элеаны отнюдь не пропало вотще.

Эпей на славу потрудился, изучая критские обычаи, весьма преуспел в этом и сейчас пользовался добытыми сведениями напропалую.

Рефий мог запугать Алькандру как хотел. Но имея неоспоримое доказательство свершенного во дворце кощунства, равного коему сознание обычного кефта просто не представляло, жрица могла рассчитывать на всенародную и всесокрушающую поддержку, способную смести начальника стражи и всех его подчиненных, как ворох соломы.

Да и династию нечестивцев тоже...

Эпей внезапно осекся. Призадумался.

Потом расплылся в широчайшей улыбке и прибавил еще несколько торопливых фраз. Озадаченный воин слегка приподнял брови.

— Повтори, чтоб лучше запомнилось, — добродушно велел Эпей.

Стражник повторил.

Воин отдал положенное приветствие и, бледный от услышанного, исчез в ночи, торопясь выполнить приказ.

— Ну, прощай, Расенна, — почти ласково молвил Эпей. — Кто знает, может, еще и свидимся... Нынче мы потрудились на славу...

— Твоя правда, — улыбнулся этруск. — Но, Послушай, ведь безопасней отправиться вместе со мною! Не всерьез же ты намерен порхать аки птах поднебесный?

— Совершенно всерьез, — возразил Эпей. — Но видишь ли, осталось одно маленькое дельце... То самое, о котором пойдет молва. Последний удар кисти, завершающий мазок. Чтоб дополнить картину... Где ты, бишь, укроешь мою «дельту»?

— Над левым обрывом высится плоская скала. Прямо за нею.

Расенна дружелюбно подмигнул, поднял крыло и осторожно прошествовал наружу.

Мастер повернулся к старшему стражнику и напомнил:

— Через три часа я вернусь и проследую на борт «Левки». Об этом разговоре — никому ни слова. Ни капитана, ни меня здесь не было. Понятно?

— Да, господин! — молодцевато отчеканил воин.

— Я не частый гость в южных чертогах дворца, — внятно и внушительно сказал Эпей. — И путаюсь в переходах, словно щенок несмысленный. Выдели провожатого, ибо вернуться в комнату, где обосновался начальник стражи, надлежит немедленно.

Караульный заколебался. Но собеседник недавно предъявил высший знак государственной власти, и пререкаться было рискованно. К тому же, долговязый и слабосильный по внешности грек ничего не выпытывал, — напротив, сам требовал в попутчики дюжего, закаленного бойца.

Ладно, ежели что, пускай сам и отвечает...

— Хафра!

Второй охранник подтянулся и стукнул копьем об пол.

— Проводи господина к Рефию кратчайшим путем!

Глава одиннадцатая. Человекобык

Равного ж ему не кормили зверя.
Давние леса, не рождала даже
И пустыня та, что всех львов питает.
Грудью сухою.
Гораций. Перевод А. Семенова-Тян-Шанского
Затея выглядела чистым безумием, но делать было нечего. Только величайший катаклизм, неслыханное государственное потрясение могло выручить афинский корабль, спасти злополучных отроков и юниц, а вместе с ними, разумеется, Иолу, за которую Эпей не колеблясь положил бы на плаху собственную голову.

Учинить упомянутое потрясение следовало в ближайшие три часа. И ни минутой позже.

Глядя в широкую спину размашисто и легко ступавшего Хафры, мастер подумал, что, ежели доблестный блюститель спокойствия проявит хоть каплю сообразительности, на свете станет меньше одним кефтом и, весьма возможно, одним греком...

К счастью, Хафра был отменно исполнительным служакой и вел Эпея не оборачиваясь, не задавая вопросов; уверенно взбегая по коротеньким, в несколько ступеней, каменным лестницам, безо всякого колебания делая нужные повороты, спеша доставить важную особу в нужное место...

Не передать первому гонцу отнятый у Арсинои перстень мастер попросту не мог: следовало заручиться беспрекословным повиновением и поддержкой нужного человека, а именно: капитана Эсона.

Утратив, таким образом, право повелевать меньшой дворцовой братией, эллин лишился главного своего преимущества, и должен был играть решительно, быстро, бестрепетно.

А для этого предстояло явить невообразимую дерзость.

Эпею изрядно помогли приглушенные женские стоны и вскрики, доносившиеся из-за прикрытой двери, на расстоянии примерно двадцати локтей.

— Прибыли! — жизнерадостно возвестил он Хафре, делая вид, будто узнал нужный коридор с ходу. — Благодарю, о воин, и не задерживаю.

Хафра остановился, несколько мгновений смотрел на мастера, словно собираясь что-то спросить, затем передумал, отсалютовал и, четко печатая шаг, удалился.

Миновало несколько минут.

Когда, по разумению Эпея, стражник очутился на достаточно большом расстоянии, грек решительно приблизился к нужной двери, чуть помедлил, собирая воедино все душевные силы и самообладание, поднял руку, дробно и громко застучал.


* * *


Рефий, всклокоченный, без единой нитки одежды на огромном, точно литом, теле, открыл самолично.

Когда начальник стражи увидел, что игры и забавы прерваны в самое неподходящее время ни кем иным как вечно полупьяным, паршивым царским ремесленником, Эпей подумал: кажется, конец.

Невольный испуг оказался на руку, облегчил умельцу взятую на себя роль.

— Ты... откуда... взялся?! — процедил Рефий. — Прикорнуть негде, подлюга? Или дороги сыскать не можешь?

— Слава богам! — взвыл Эпей, хватая коронного телохранителя за руку. — Слава богам! Я не надеялся разыскать тебя!

— Для чего? — рявкнул Рефий, грубо отталкивая мастера и с яростью глядя ему в глаза. — Говори, дрянь, или башку снесу напрочь!

Долетевшее из комнаты истерическое рыдание Сильвии возвестило коронному телохранителю, что друзья-приятели не намерены терять время попусту.

— Я был у государыни, — захлебываясь от полупритворного страха, выпалил Эпей — По ночному вызову! А она бежала, заперлась в той, розовой зале... с телкой... Там самая надежная дверь! Я помог!

— Зачем? — недоуменно и встревоженно спросил Рефий.

— По гинекею шляется какая-то чудовищная тварь! С бычьей мордой!


* * *


За время довольно долгого спуска с откоса этруск успел отдышаться, опомниться и теперь спокойно шарил зоркими глазами по береговой кромке, отыскивая в сумраке очертания лодки, обыкновенно поджидавшей капитана.

Бухта имела в ширину менее ста пятидесяти локтей, корпус миопароны четко выделялся на посеребренной слабым лунным сиянием воде.

Но лодки не было.

«Разумеется, — подумал Расенна. — Меня ведь уже не намерены отправлять обратно...»

Он пожал плечами, легко и ловко скользнул в воду, бесшумно и быстро поплыл к неподвижному судну.

Ухватил кормило, подтянулся, перебросил мускулистое тело через фальшборт, очутился на палубе.

Гребцы спали вповалку. Спали крепко. Дружный храп витал над миопароной.

Мачта стояла в гнезде, но рея со свернутым парусом покоилась у ее основания, положенная продольно. Весел, как и обычно, сушить не стали; толстые древка под углом уходили вниз, лопасти на две трети скрывались под водой.

«Можем уходить, — не без удовлетворения подумал этруск. — Хоть немедля».

— Добро пожаловать, — раздался негромкий голос Гирра — Удивляюсь, что ты еще жив, тирренская мразь, выродок италийский. Но это легко исправимо...


* * *


И дотоле, и впоследствии мастер Эпей любил приговаривать: «Какое блаженство: быть болваном — и не подозревать об этом!»[142]

Если полагать сию циничную фразу верной, то начальник дворцовой стражи Рефий завершал свой достогнусный земной путь, обретаясь на вершинах блаженства...

Он поверил Эпею.

Отуманенный разгулявшейся похотью, взбаламученный мозг отказался предположить, будто наивная заморская пьянь, только и умеющая долотом ковырять да стилосом по воску елозить, сочинила подобное, вынашивая и воплощая коварный, сокрушительный для целой династии замысел.

Рефий схватил мастера за горло:

— Где?

Побагровевший Эпей замахал руками, силясь высвободиться и заговорить.

Железные пальцы ослабили хватку.

— Где, скотина?

— Не знаю в точности... Царица видела, перепугалась до полусмерти. Я углядел мельком, когда помогал ей запереться, и тотчас кинулся наутек... Бежал как бешеный... Скорее, на помощь!

— Клейт, Кодо, Ревд! — заревел Рефий. — Бросай шлюху, бери мечи, беги за мной! Боевая тревога!

Он ринулся в опочивальню, схватил собственный клинок, опять вырвался наружу, увлекая за собой ничего не разумевших воинов. Впопыхах коронный телохранитель даже позабыл замкнуть дверь, за которой всхлипывала покинутая на ложе, разметавшаяся, измызганная сверху донизу Сильвия.

Рефию было не до нее.

Четверка помчалась опрометью, шлепая босыми пятками о гладкие плиты: мраморные, гранитные, диабазовые — в зависимости от того, куда сворачивали, по какому коридору следовали достойные стражники.

— Клейт и Кодо — к Розовому залу! — пропыхтел на бегу Рефий. — Стать у двери, убивать каждого, кто приблизится. Увидите неведомое чудовище — бейте, разите наповал, рубите в куски! Все поясню потом! Ревд, за мной!

Мастер держался чуть позади, проклиная прыть закаленных бойцов. Пятьдесят три года, — не юность, гарпии побери! Отдышаться же будет некогда...

Ни малейшего внимания Эпею не уделили. Коль скоро шило вылезло из мешка, таиться не приходилось.

«Только бы решил удостовериться, мерзавец... — думал грек, предусмотрительно ослабляя завязки туники. — Золотой треножник храму Фортуны пожертвую, только бы решил удостовериться, сволочь!»

Рефий и Ревд вихрем пролетели по короткому боковому проходу.

Здесь начинались места, уже совершенно Эпею незнакомые, и мастер заставил себя тщательно запоминать дорогу. Нет, не повороты считая — это было бы делом совершенно безнадежным.

Аттический искусник применил иной, неожиданный, доступный лишь художнику да поэту способ.

«Разъяренный бык... Черные дельфины... Пурпурный спрут... Пятнистая кошка в зарослях...»

Он мысленно отмечал стенные росписи, мимо которых несся, и картины вдохновленных богами творцов, казалось, помогали человеку, вступавшему в решительную схватку с распоясавшимся злом; сами собою отпечатывались в памяти мастера, точно стремились облегчить его отчаянное предприятие.

Словно души старинных живописцев незримо витали поблизости, поддерживая угодившего в переплет эллинского стихослагателя.

Ибо любое истинное искусство служит лишь добру. И служит всемерно.

Бегуны покатились по необычайно длинной для Кидонского дворца лестнице.

Пахнуло сыростью.

Впереди, у подножия истертых временем ступеней, возникло черное, забранное толстенной решеткой жерло. Охраны возле него, как и предполагал грек, не было. Поотставший Эпей немедленно остановился и прильнул к прохладной стене, делая медленные глубокие вдохи и быстрые, не менее глубокие выдохи.

«Артемида-охотница, — подумал мастер, — укрепи мою руку...»


* * *


— Где остальные? — стараясь говорить спокойно, произнес этруск.

— Развлекаются с девочками, во дворце. Пусть проведут последнюю ночку не без приятности. Поутру всю братию препроводят в Аид.

— А почему ты сам на корабле? Если не ошибаюсь, его намерены пустить ко дну примерно в то же время?

Гирр искренне рассмеялся.

— Спятил? Было бы чистым расточительством. Завтра же мы покинем бухту, обогнем северный мыс, торжественно бросим якорь в Кидонской гавани. Флоту достанется преотличное судно.

Расенна внезапно сообразил, что беседуют они в полный голос, а ни единый из спящих даже не шевелится.

— Любопытно поглядеть, — усмехнулся он. — Гребцов-то, небось, опоили? Они теперь сутки не очухаются...

— Не опоили, а напоили, — поправил Гирр. — Доставили с берега десяток больших амфор и сообщили, что за особые заслуги объявлен великий праздник — гуляй, не хочу. Парни устали, очень скоро полегли где сидели. А часов через шесть разбудим и заставим потрудиться...

Этруск стоял не шевелясь, ибо в обеих руках соглядатая поблескивали внушительные прямые клинки.

«Два меча... Наготове, что ли держал?»

— Ты умрешь, Расенна, — любезно уведомил критянин. — Здесь и сейчас. Во-первых, это необходимо, а во-вторых, ты мне гнусен. С первого взгляда опротивел.

— Совершенно взаимно, — сказал этруск.

— Вот и не взыщи, — процедил Гирр. — Привет Харону[143], пиратская морда!


* * *


Кинувшись к решетке, Рефий остервенело затряс и задергал ее. Массивное бронзовое заграждение не шелохнулось.

Начальник стражи медленно повернулся и поднял взор на замершего посреди круто подымавшейся лестницы грека.

— Говоришь, по гинекею шляется?..

Берегший остатки дыхания эллин молча кивнул.

— А как же, прах побери, андротавру выбраться удалось, а?

Ревд недоуменно захлопал глазами. Значение употребленного Рефием аттического слова, значившего «человекобык», было понятно ему, но тем загадочнее прозвучал заданный командиром вопрос.

Эпей пожал плечами.

— Где мы? — спросил он, дабы выиграть еще хоть несколько мгновений.

Глаза Рефия сузились и засверкали такой лютой злобой, что мастеру сделалось не по себе.

«Спокойствие, — подумал он — Гадины совершенно голые, оружия — по мечу на рыло, я стою полутора десятками ступеней выше...»

— Ничего не разумею! — пропыхтел Эпей.

— И я тоже, — вставил Ревд.

— Сейчас поясню, — зашипел Рефий, не считая нужным трогаться с места.

Худосочному, пожилому, безоружному все едино было не убежать.

— Катакомбы вырублены в гранитном ложе, диком камне! И наглухо замурованы еще до царицы Билитис. Наглухо!

«Спасибо, сучий сын, — подумал Эпей, начиная чувствовать, как возвращаются иссякшие от бега силы. — Не удержался, языком замолотил... Только полминутки еще повитийствуй, а там посмотрим, чья возьмет.»

— Где мы, говоришь? Отвечаю: у единственного сохранившегося входа в подземелья. Пробить граниты, прорваться, прокопать себе дорогу наружу, не имея кирки либо лома, нельзя! Понял?

— Кому нельзя прорваться, Рефий? — спросил недоумевающий Ревд.

— Тому, кто уже четыре столетия обитает в катакомбах, — процедил начальник стражи, сверля Эпея ненавидящим взором. — Тому, о ком нельзя было упомянуть, не поплатившись головой. Тому, о ком на днях узнают и критяне, и египтяне, и варвары! Тому, кто пожрет афинских сопляков!

— Кому? — прошептал окончательно сбитый с толку Ревд. — Кто такой андротавр?

— Сынок царицы Билитис от белого бычка, — огрызнулся Рефий. — Но первым на съедение попадет вот этот сволочной...

Кинжал просвистел в воздухе с молниеносной быстротой, ибо Эпей загодя извлек два клинка и держал наготове: правый — за лезвие, левый — за рукоять. Стоял же слегка подбоченившись, пряча оружие от взгляда противников.

Расстояние было излюбленным — десять локтей, направление — нисходящим, опыт — сорокалетним, а бросок — совершенно и всецело неожиданным как для Рефия, так и для Ревда.

Ни тот, ни другой уже долгие годы не принимали безобидного, легкомысленного пропойцу Эпея всерьез. А поскольку покойная Элеана привела всех участников состоявшегося двадцать три года назад допроса к обету молчания, никто, кроме Иолы, понятия не имел, что мастер умеет швырять не только опорожненные амфоры и опустевшие кубки.

Ибо Эпей рассудил за великое благо упражняться в запертой мастерской и ни при каких условиях не похваляться своими незаурядными способностями прилюдно.

Разумное решение, в конце концов, оправдалось полностью.

Рефий ошеломленно застыл. Потом побелел как полотно и не сгибаясь — точно древо подрубленное, — рухнул вперед, разбив огромную немудрую голову об угол ступени.

Кинжал ударил прямо в основание горла, между внутренними отростками ключиц, погрузился по рукоять и пронзил позвонки.

— Не шевелись! — рявкнул Эпей, перехватывая второй клинок за лезвие и угрожающе замахиваясь. — Ежели жить хочешь, застынь!

Ошарашенный Ревд и без этого грозного приказания стоял столбом.

Эллин воспользовался его замешательством и левой рукой проворно извлек еще один кинжал.

Чем гарпии не шутят, малый молод, гибок — увернется, чего доброго, и кинется диким зверем. А в рукопашной схватке с эдаким верзилой Эпею удалось бы продержаться самое большее две-три секунды.

— Урони меч!

Ревд не шелохнулся.

— Я сказал: урони меч!

Раздался отчетливый, звонкий лязг.

— Повернись лицом к решетке.

Молодой критянин помедлил и нехотя повиновался.

— Подыми обе руки, положи на прутья.

Тщательно и точно прицелившись, Эпей метнул клинок.

Литая бронзовая рукоять стукнула Ревда в затылок. Не издав ни единого звука, стражник обмяк и повалился. Второй кинжал мелькнул в воздухе, новый тупой удар пришелся по лбу поверженного.

Эпей не исключал притворства, а рисковать попусту, приближаясь к то ли оглушенному, то ли поджидающему выгодной минуты неприятелю отнюдь не желал.

— Н-да, — произнес умелец некоторое время спустя, огорченно крякнул и выпрямился.

Пощадить Ревда не удалось.

Оба попадания проломили воину череп.

— Ариадну-то диадемка спасла, — пробормотал Эпей, припомнив давнее приключение в Священной Роще — А у тебя, друг ситный, диадемки не оказалось. Да и швырял я сильнее, чем тогда, чтоб наверняка... Перестарался...

Так мастер Эпей совершил первое в жизни убийство. К тому же, двойное. Нельзя, впрочем, было сказать, чтобы эллина мучила совесть.

Быстро исследовав решетку, грек убедился в правоте своего предположения: она закрывалась огромным встроенным замком.

— Навесной-то при желании да старании всегда сковырнуть можно, — разговаривал мастер сам с собою, доставая из наручей уже знакомый читателю набор отмычек. — А вот с эдаким, прошу прощения за похвальбу, только я и управлюсь...

Эпею было жутко. Он болтал и работал, работал и болтал, пытаясь отвлечься от мыслей, где находится, и что может поджидать дальше.

Ругался по-критски и по-гречески, напевал, дружелюбно беседовал с неподатливым замком.

Через полчаса толстенный стальной язык со скрежетом вышел из паза.

Что было мочи, мастер навалился на решетку. Та не подалась ни на пядь.

— Ах да, — спохватился Эпей, — разумеется!

Рефий дергал бронзовый заслон. Открывайся преграда внутрь, начальник стражи надавил бы, подобно самому эллину. К тому же, высадить тараном решетку, распахивающуюся наружу, несравненно труднее, подумал умелец.

Потянул, уперся, откинулся. Вновь потянул — уже изо всех сил.

Тяжело колыхаясь от собственной тяжести, противно поскрипывая и взвизгивая, позеленелая бронзовая решетка подалась, и медленно, будто с неохотой, начала отворяться.


* * *


Ни разу в продолжение двадцати семи изобиловавших опасностями и приключениями лет не глядел Расенна в глаза гибели верной и неизбежной; ни разу не чувствовал полной беспомощности перед неотвратимой угрозой.

Гирр почти не уступал ему ни силой, ни весом, ни боевым опытом. А два меча давали критянину совершенное преимущество перед безоружным противником.

Стальной, изогнутый клинок Эфры, непохожий ни на какой другой, а потому хорошо знакомый стражникам, пришлось бросить задолго до выхода, чтобы не насторожить караульных. Собственный же бронзовый меч этруск отвесно вонзил в землю на вершине, поставил заметную вешку, стараясь облегчить Эпею поиски спрятанного меж валунами дельтовидного крыла.

Драться против Гирра голыми руками было немыслимо.

— ...Вот и не взыщи, — процедил критянин. — Привет Харону, пиратская морда!

Мечи свистнули в недвижном ночном воздухе.

Расенна сделал единственно возможное.

Он отпрянул, дабы упасть, покатиться кувырком, снова проворно вскочить — уже в нескольких локтях от промахнувшегося противника, рвануться к корме, выпрыгнуть за борт, в соленую воду бухты, из которой совсем недавно взобрался на миопарону.

Так этруск рассчитывал.

Но получилось иначе.

Прикорнувший сидя ливиец Карэ окончательно обмяк в беспробудном хмельном сне и, за долю мгновения до предательской атаки, свалился с широкой скамьи на палубные доски.

Он лишь невразумительно охнул, когда этруск споткнулся о нежданно подвернувшееся тело и шлепнулся навзничь.

Непроизвольно, по укоренившейся привычке, Расенна сжался в комок, подобрав колени к самой груди, крепко уперев локти рядом с боками, чуть растопыривая полусогнутые пальцы.

Клинки Гирра ударили в пустоту, а между ним и этруском возникла преграда, мешавшая быстро и решительно приблизиться: бесчувственный Карэ.

Очертя голову нападать на лежащего человека, способного нанести сокрушительный удар обеими ногами, критянин в любом случае не собирался. А коварному, кошачьему приближению препятствовал некстати свалившийся ливиец. Надлежало заходить сбоку, но Расенна, разумеется, успел бы развернуться в нужную сторону, продолжая грозить сомкнутыми пятками.

Гирр замешкался.

Мозг этруска работал с отчетливостью и быстротой, возможными только в крайних, смертельно опасных положениях, когда трусливый цепенеет, словно кролик перед удавом, а отважный чувствует прилив неведомых дотоле сил и хладнокровной дерзости.

Выкрикни Расенна старое как мир и незамысловатое, словно ишачий вопль, «бей его!», Гирр, конечно же, и не помыслил бы обернуться. Слишком опытен был и хитер. Но, повторяю, этруск и всегда-то отличался находчивостью, а уж в эту страшную для себя минуту — и подавно...

— Нет! — заорал Расенна. — Брать живым!

И критянин глянул назад.

Сделав отчаянное усилие, архипират вновь кувыркнулся, вскочил уже локтях в семи-восьми от соглядатая и намеревался стрелой броситься за борт, когда нечаянный взгляд подсказал Расенне, что делать и как поступать.

Этруск увидал объемистую порожнюю амфору.

Через полсекунды тяжелый глиняный сосуд очутился в руках Расенны. Гирр оскалился, вновь изготовил клинки, но капитан, вместо того, чтобы отступать, медленно и мягко двинулся навстречу, держа амфору вознесенной.

Необычный снаряд полетел в грудь противника.

Гирр защитился одновременным движением лезвий. Разлетевшаяся вдребезги амфора усыпала палубу крупными и мелкими осколками, заставила критянина отшатнуться.

А этруск извлек из-под скамьи новую посудину, столь же большую и увесистую.

— Дурак, — презрительно процедил соглядатай.

Здесь он ошибся. Недооценивать командирскую смекалку отнюдь не следовало.

Расенна сделал два упругих шага, снова метнул амфору.

Критянин опять подставил оба меча, но в этот раз могучие руки этруска послали массивный сосуд вовсе не в грудь и не в голову неприятеля.

Амфора метко и сокрушительно врезалась в Гирровы колени. Даже у закаленных атлетов коленные чашечки не способны безнаказанно выдержать внезапный и резкий удар, направляемый в сторону, противоположную естественному сгибу, наносимый большим, твердым и тяжелым, словно камень, предметом.

Посыпались новые осколки.

— Ах ты, тварь! — зарычал критянин.

Он только непроизвольно охнул, и удержался на ногах, но, разумеется, тотчас утратил прежнюю легкость передвижения.

«А минует немножко времени — почувствует себя по-настоящему скверно, — подумал этруск. — Такие повреждения сказываются чуть погодя...»

— Брось мечи, — произнес капитан спокойным голосом. — Тогда пощажу. Если, разумеется, будешь паинькой...

Тонко рассчитанная насмешка окончательно взбесила царского надсмотрщика. Гирр осторожно двинулся на Расенну, однако осторожность его была вызвана вовсе небоевыми соображениями: ноги болели и с каждой секундой повиновались неохотнее.

Этруск захохотал, перепрыгнул через пьяного ливийца, зорко следя за Гирром. Иди знай, а вдруг метнет меч?

«Эпея бы сюда с парой ножичков! — уже почти спокойно подумал Расенна — Глядишь, и амфорки попусту крушить не довелось бы...» — мысленно прибавил он, поднимая третью.

— Говорили же тебе, олух, — назидательным тоном обратился Расенна к соглядатаю, — битых семь лет втолковывали: на корабле должен быть порядок! А ты, скотина, всю миопарону пустой посудой завалил! Вот и не взыщи... — передразнил он. — А старина Харон от имени всех честных моряков и лодочников еще по темечку веслом поучит, ежели и у него в ладье такое свинство разведешь...

Сделав ложный замах, этруск с удовольствием убедился: Гирр непроизвольно дернулся, намереваясь прикрыть поврежденные колени.

— В последний раз по-доброму предлагаю: брось мечи.

Критянин заскрежетал зубами.

— Воля твоя, — вздохнул Расенна.

Новый ложный замах.

Новая попытка защититься.

Расенна отступил к самому древку надежного кормового весла, заставляя Гирра идти, работать разболевшимися и плохо повинующимися ногами. Что противник и сделал.

То ли не умел он метать мечей, то ли промахнуться не желал, то ли рассчитывал рано или поздно дотянуться до ненавистного капитана острием...

— Прощай, осел, — молвил Расенна, когда противников разделило всего четыре с небольшим локтя.

Отразить летящую амфору на таком расстоянии было невозможно. Уклониться — тоже: этруск целился не в голову, как попытался бы сделать на его месте менее опытный боец, а в грудь. Критянин опрокинулся, и мгновение спустя Расенна обрушился на него беспощадным прыжком.

Громадные ступни пирата окончательно размозжили Гирровы ушибленные, неспособные проворно согнуться и отпрянуть колени.

Гирр заревел и лишился чувств.

Два удара по вискам — наотмашь, — окончательно отняли у соглдцатая возможность когда-либо шевельнуться вновь.

Запыхавшийся этруск без промедления отправил поверженного за борт. Брызги взлетели, опали; всколебавшаяся поверхность воды постепенно разгладилась.

Расенна опустился на скамью, перевел дух. Потом разыскал новую амфору, перегнулся, доверху наполнил ее морской водой и опорожнил прямо на голову ближайшему гребцу. Проделал это еще и еще раз.

Человек недовольно застонал, поднял веки, ошалело уставился в лицо капитана.

— Подъем, — негромко велел этруск — И поживее...


* * *


Не то, чтобы Эпей не полагался на слово Расенны — мастер отлично знал хищную, однако на собственный лад исключительно честную натуру пирата. Но именно событий в подобном роде опасался грек, наотрез отказавшись препроводить Иолу на разбойничий корабль, и крепко придерживаясь первоначального замысла.

К тому же, этруску предстоял морской бой с изрядно превосходящим численностью и силой неприятелем. Хотя умелец вполне полагался на свое изобретение, дававшее миопароне огромный перевес в единоборстве с любым, сколь угодно могучим, судном, предрекать исход сражения было невозможно; да и огненного запаса Расенне хватило бы, как выяснилось, лишь на четыре залпа...

Когда большая клепсидра монотонно дозвякала до трех пополуночи, не сомкнувшая глаз, калачиком свернувшаяся на Эпеевом ложе Иола соскочила прочь, одернула эксомиду, поспешно привела себя в порядок перед зеркалом и заторопилась в мастерскую, ключ от которой сжимала в руке на протяжении всех этих томительно долгих, невыносимо тревожных часов.

Она шла по хитросплетениям коридоров, неся в другой руке совершенно лишний и ненужный предмет: плошку-светильник. Странным образом, за всю жизнь красавица и умница Иола, умевшая все, что полагается уметь уважающей себя женщине, и еще многое-многое сверх того, не выучилась толково и быстро высекать огонь при помощи кремня, железа и трута.

А огонь ей требовался.

Надлежало поднести пламя к непонятному шнуру, зажатому в плитах пола. После чего — спешить к восточному, главному выходу, скормить стражникам басню об Эпее, со вчерашнего утра кутящем в портовой таверне, и поспешить за ним «по личному распоряжению царицы».

Придворных пропускали из дворца и назад в любое время суток, безо всяких лишних вопросов и осложнений.

Ибо само существование начальника стражи Рефия делало невозможными любые интриги частного свойства. А ежели интригу затевает царица — пускай затевает на доброе здравие: меньше узнаешь, дольше проживешь.

Так рассуждала охрана.

И была совершенно права.

И еще ни разу не раскаялась в собственной сообразительности.

Правда, всеустрашающий Рефий уже минут пятнадцать как прекратил существовать в плотской оболочке, но об этом покуда не ведал никто, кроме вышеупомянутого Эпея...

Несущая светоносную плошку Иола являла, пожалуй, зрелище ненамного менее странное, нежели бродивший средь бела дня с фонарем греческий мудрец Диоген[144], потому что на всем протяжении переходов и коридоров пылали прикрепленные к стенам светильники.

Береника не зря гадала, кто заправляет их маслом и поддерживает ровное пламя на протяжении всей ночи. Странные эти светочи требовалось только зажечь вечером и погасить поутру; со столь несложной задачей прислуга управлялась прекрасно.

Фитили были сделаны из полосок несгораемого асбеста.

А масло поступало в бронзовые плошки само собою.

Земляное масло.

Великий предшественник Эпея, мудрый Дедал, потратил немало труда и призвал сотни помощников, дабы учинить во дворцовых стенах весьма хитроумную систему округлых труб, по которым, поступая из располагавшегося в предгорьях источника, струилась горючая жидкость. Каждый светильник сообщался с этими трубами посредством небольшого отверстия и мог бы, по сути, пылать неугасимо.

«Хитроумен был древний мастер!» — подумала Иола, ускоряя шаг.

Ласково улыбнулась:

«И тоже грек...»


* * *


В точности такой же мысли ухмыльнулся Эпей, выдергивая один из приспособленных над лестницей светильников.

Забираться в зловещий тоннель, не имея огня, было бы делом во-первых, безрассудным, а во-вторых — бесполезным.

Эпей не без усилия отодрал объемистую плошку, заткнул отверстие в донышке, дал сочащемуся земляному маслу наполнить сосуд. Остро, и не слишком приятно пахнущая струйка поползла по стене, достигла ступеней, неторопливо потекла вниз.

Неожиданная, дикая мысль промелькнула у мастера.

«Нет... Не здесь. Нельзя... Потом, повыше, в коридорах... Ах, гарпии побери! Ну, разумеется, внутренняя труба должна иметь очень приличное сечение! Иначе масло, поступая из одного-единственного источника... Да!.. Только не здесь, не здесь...»

Эпей нахмурился, несколько минут постоял недвижно, затем хлопнул себя по лбу и подобрал оба меча, оброненные Рефием и Ревдом. Возникло небольшое затруднение, так как пояса у знаменитой кожаной туники не наличествовало, и заткнуть боевую добычу оказалось не за что.

С убитых противников, совершенно голых, взятки были гладки.

Огорченно вздохнув, Эпей ловко отрезал от нижнего края своей одежды полосу шириною в два пальца. Этого оказалось мало. Пришлось укоротить тунику еще на пядь и наскоро соорудить подобие прочных завязок, а заодно и боковых петель, назначенных для оружия.

Мастер сделался обладателем довольно-таки надежного и удобного ремня.

— Теперь можно и в катакомбы наведаться, — пробормотал он, поднимая поставленный на пол светильник. — Эпей, дружище, ты становишься бродячим оружейным складом! И не могу сказать, будто мечи вовсе ничего не весят... Но как раз это и хорошо... Только бы выскользнуть благополучно, да от бугаева отродья улизнуть! Ну и, само собою, стражу миновать, прежде чем бурное веселье начнется...

Эпей помедлил, вздохнул и осторожно двинулся вперед.


* * *


Забредать чересчур далеко, пускаться в опасные, а, главное, отнимающие время поиски не было нужды.

Расчет мастера строился на довольно простом и справедливом предположении.

Катакомбы, откуда брали камень для постройки дворца, превосходящего размерами любые творения человеческих рук, должны были иметь громадную протяженность. В том, что единственный выход обретается внутри дворца и, вероятнее всего, именно под южным крылом гинекея, Эпей не сомневался. В противном случае, скрывать человекозверя от посторонних взоров, удерживать взаперти на протяжении столетий не представилось бы возможным.

И в том, что за бронзовой решеткой непременно возникнет глухая дверь, умелец был уверен. Хорошенькое зрелище явил бы прильнувший к позеленелым прутьям, в голос ревущий андротавр! Первая преграда останавливала случайно забредавших сюда обитателей дворца, вторая — наглухо запирала само страшилище.

Кстати, именно вторая дверь внушала Эпею опасения, ибо прочностью и толщиной наверняка равнялась крепостным воротам. Сумеет ли он отворить ее в одиночку?

«Ладно, чего уж там!.. Рефий-то отворял? А мы с тобой не хуже...»

И в том, что человекобык обретается поблизости, — неподалеку от единственной своей кормушки, — а не шляется боги ведают в каких подземных переплетах, мастер не мог усомниться.

А надежду улизнуть от чудовища живым и невредимым вселяло одно дополнительное соображение...

Тоннель оказался длинен и делал два поворота под прямым углом: влево и вправо. Прошагав, в общей сложности, полный плетр, Эпей увидел перед собою то, что и ждал увидеть: главную дверь.

Выкованную из сплошного металла, неимоверно тяжкую даже на вид.

Как и внешняя решетка, лишенную навесного замка.

Сырой холод подземелья пробрал мастера до костей, сотряс легкой дрожью. Впрочем, дело, по-видимому, было не в одном лишь холоде...

Эпей остановился, перевел дух, пригляделся внимательно.


* * *


По всем правилам уложенная в деревянной телице, широко раскрытая, привязанная за тонкие запястья к маленьким бронзовым кольцам, Арсиноя до последней минуты втайне рассчитывала, что пара взбунтовавшихся негодяев просто вознамерилась учинить над нею какое-то замысловатое надругательство, а потом сбежать.

Эта перспектива скорее волновала, нежели пугала пресыщенную, истомившуюся по сладострастному разнообразию государыню. В конце концов, наутро начальник стражи велит перевернуть весь дворец, а в Розовый зал наведается лично, и все обойдется. Пускай сами потешатся, а заодно и добычу венценосную ублажат...

Но когда, захлопывая створки, Эпей начал весело разъяснять этруску суть озорной и коварной затеи, царица почувствовала прилив подлинного страха.

Эллин завладел перстнем, дававшим неограниченное право распоряжаться во дворце. Рефий же, единственный, кто наверняка почуял бы подвох и положил непотребству конец, издевается над Сильвией и, безусловно, отпустит красотку очень и очень нескоро.

Скверные, невыносимо тревожные предчувствия роились в мозгу Арсинои. Она попыталась высвободиться, начала напрягать мышцы своего точеного, изумительно стройного тела, — но Эпей не умел работать спустя рукава, изделие было точнехонькой копией того, что стояло в Священной Роще, — а уж угодившим в жреческую телицу женщинам особо извиваться и дергаться не доводилось.

Круторогий любовник обладал ими невозбранно...

Поняв, что все поползновения вырваться попросту бессмысленны, Арсиноя расслабилась, прижалась к шершавому войлоку разгоряченной щекой и, впервые за долгие годы, зарыдала.

Кого этот варвар вознамерился направить сюда? Каким образом? И что значит «нужных людей»?

Великий Совет?

Но Рефий просто-напросто даст им от ворот поворот...

Правильно. Только ведь Сильвию сейчас по ее же, Арсиноиной, просьбе, делают солдатской подстилкой, и Рефия, можно считать, временно и в природе не существует!

Знай царица, что Рефия не существует вовсе, и защитить ее от Алькандры попросту некому, она чувствовала бы себя неизмеримо хуже. Однако неведение чаще идет человеку во благо, нежели во вред.

Наплакавшись досыта, Арсиноя обессилела и задремала.


* * *


— Н-да, — еле слышно шептал Эпей, колдуя над замком — встроенным, столь же массивным, но гораздо более тугим, нежели удерживавший решетку, — здесь, похоже, стенобитная машина требуется. А ее-то как раз и не прихватили...

Тонкие, исключительно удобные отмычки, безо всяких затруднений справлявшиеся со сколь угодно сложными запорами, оказались бессильны против древней, по-видимому, очень тяжелой и боги ведали когда смазанной щеколды. Мастер ворочал закаленными щупами и так и сяк, надавливал, крутил; пробовал орудовать проволочным крючком, пытался нашарить зубцы вращаемых частей...

Безуспешно.

Время бежало.

Который час? — тревожно подумал Эпей. Задерживаться в этом окаянном подземелье сверх рассчитанного было бы, говоря мягко, непростительной глупостью.

Ведь, в самом крайнем случае, переполох уже обеспечен: царица исчезла, Рефий — тоже; скоро в гипокаустах вспыхнут амфоры с греческим огнем, Алькандра поднимет вооруженных моряков, Расенна устроит побоище у выхода из гавани... Зачем хватать через край, коль скоро Арсиною застигнут в любопытной позе, в прелюбопытнейшем месте; коль Идоменеевой династии грядет неизбежный каюк, и Афинам не придется платить кошмарной дани?

Каюк-то каюк, — рассудил Эпей, — но вот неизбежным он сделается лишь если андротавр особу свою критянам явит в полном блеске... Тут уж самых толстокожих проймет! А ну, за дело, приятель...

Щеколда продолжала упорствовать.

Градом катившийся по лбу Эпея пот заливал и щипал глаза, мешал сосредоточиться. Да и что проку сосредоточиваться, ежели инструментишко против эдакой махины бессилен? Все равно, что иголкой боевые доспехи проковыривать...

Пыхтя и отдуваясь, мастер пошел в новую атаку на проклятую дверь — и внезапно замер.

Низкий, тоскливый, очень глухой рев послышался по другую сторону кованой преграды. Эпей не понял: то ли чудище рычит вдалеке, то ли дверь неимоверно толста и замечательно плотно пригнана...


* * *


Странным, необъяснимым образом, вся жутъ, которую навевали на Эпея сумрак, полная тишина и одиночество, развеялась бесследно.

— Орешь, бедолага? — осведомился умелец вполголоса. — Я думаю! Просидеть четыреста лет в эдакой дырище — и погромче заорешь!

Эпей с трудом распрямился, потянулся, отер тыльной стороной кисти взмокший лоб. Рев повторился — гораздо ближе и громче.

— А-а-а... Понимаю, понимаю... Ты скрежет услыхал, решил: покушать принесли... Проснулся, навстречу двинулся...

— Ууу-у-у-ммм-у-у-! — грянуло по другую сторону двери.

— Вот тебе и «му-у-у». Не открывается, хоть плачь.

Раскатистый гул прокатился по тоннелю долгим эхо.

Существо, обитавшее в уже полтысячи лет никем, кроме него, не хоженых катакомбах, достигло двери и с силой ударило по неодолимой бронзовой преграде.

— Понимаю, — вздохнул Эпей — Собирался тебя хоть ненадолго вызволить, да незадача приключилась.

Последовал новый удар, столь же сильный и громкий. Но дверь только отзывалась глухим звоном, тяжко гудела — и отказывалась даже дрогнуть.

— На совесть работали, — сощурился Эпей, неторопливо пряча отмычки, одергивая тунику, проверяя кинжалы и взятые с бою мечи — Сдаюсь. Не по зубам кусок...

Удар. Эхо. Удар. Эхо.

Удар сильнее предыдущих.

Эхо дольше прежних.

— Ну, пожалуйста, угомонись, — произнес мастер. — Ничего не попишешь, пора. Погоди, отвечу тебе напоследок. Да вот кулаком навряд ли хорошо получится — силушка не та...

Он вынул из кожаной петли принадлежавший Рефию меч. Отрывисто заколотил рукоятью по черной, нетронутой патиною бронзе.

Дикий — не людской и не звериный — рев, рык, вопль послышался по другую сторону. Невидимое тяжкое тело с маху врезалось в дверь, и Эпею впервые почудилось, будто кованая громада содрогается.

— Ну-ну, — строго сказал умелец. — Я ухожу. А не то покалечишься. Алькандра, надеюсь, позаботится, чтобы ты с голоду не пропал. А вот афинянами закусывать не будешь. Не взыщи...

За дверью колотили, ревели, скрежетали. «Видать, рогами скрести начал, — подумал Эпей. — Все. Уносим ноги. Сорвалось...»

— Ух, гарпия! — пробурчал он, адресуясь к двери, и в сердцах кольнул клинком в нос маленькому грубому изображению бычьей головы над скрещенными лабрисами.

Раздался резкий, отрывистый лязг.

Эпей ошеломленно следил, как исполинская дверь медленно, сама собою, отворяется внутрь катакомб.

Как неудержимо ширится щель, а за нею возникает отнюдь не ожидаемая беспросветная тьма, но сероватый сумрак, похожий на первые проблески занимающейся зари.


* * *


Жрица Алькандра, временно числившаяся верховной, слушала торопливый рассказ не успевшего толком отдышаться гонца со все возрастающим недоверием.

— Получается, я должна очертя голову объявить священную тревогу, вторгнуться во дворец, ведя за собою без малого пятьсот бойцов, и... Да в своем ли уме этот человек?

— Он предъявил царский перстень, госпожа.

— Только по твоим словам...

— Какая мне корысть лгать?

Алькандра презрительно пожала плечами:

— Глупейший вопрос. Тебе могли уплатить, посулить неведомо что...

— Пославший меня велел передать: около пяти часов поутру во дворце начнется пожар. Это и будет решающим знаком.

— Смехотворный довод. Пожар может не вспыхнуть вообще. А может и вспыхнуть — по воле кознодеев, умышляющих против жреческого сословия и жаждущих выставить Великий Совет в невыгодном свете.

Воин вздохнул.

— Еще одно. Пославший меня человек велел предупредить: враг, беседовавший с тобою наедине о самом запретном, сделается вполне и совершенно безвреден около трех...

— Теперь я наверняка знаю, что ты лжешь! — воскликнула разъяренная Алькандра. — Беседы не мог слыхать никто, кроме нас двоих! И совершенно ясно, по чьему наущению ты явился! Мерзавец!

Достойный стражник оскорбленно выпрямился:

— Я не Мерзавец, а посланец, госпожа. Пославший меня предвидел подобное недоверие и в крайнем случае велел сказать следующее: вспомни прегрешение Мелиты, случившееся двадцать три года назад.

Алькандра еле заметно вскинула брови.

— Еще вспомни допрос, последовавший за причиненным жрице Ариадне телесным ущербом. Вспомни кедровую дверь, маленького спрута и шесть кинжалов. Метавший клинки воспарит в небо над Кидонией сразу после пяти часов, и пусть это станет окончательным доказательством в пользу произнесенных мною слов.

— Как понимать «воспарит»? — насторожилась Алькандра.

— Подобно древнему аттическому умельцу Дедалу. По точно той же причине. Так он передал.

— Тебя послал мастер Эпей? — невольно изумилась Алькандра — Пустомеля и пьяница Эпей предъявил царский перстень? Быть не может!

Воин безмолвствовал.

— Вот что, — решительно произнесла жрица. — Упомянутой тобою беседы никто слышать не мог. Ни единому твоему слову я не верю. Назовись.

— Мое имя Лаэрт.

— Убирайся. Великий Совет займется этим неслыханным случаем.

Изрядно побледневший стражник отсалютовал и удалился.

«Надобно внимательно смотреть в небо около пяти, — подумала Алькандра. — Невероятно, и все же... Если только!.. Тогда!..»


* * *


Ценой немалых усилий, при усердной, хотя и немного бестолковой помощи уже поднятых на ноги, Расенна умудрился привести в чувство перепившихся гребцов и рассадить их по веслам. Палуба выглядела, словно после изрядного шторма, — столько забортной воды пришлось вылить на захмелевшие, жаждавшие лишь покоя и сна головы.

— Слушай в оба уха и запоминай, — приказал этруск, становясь на корме и выделяясь резким черным силуэтом на фоне усеянного звездами неба. — Нас предали. Подлейшим образом. Именно поэтому и доставили сюда столько вина, чтобы вы храпели как сурки, ничего не сознавая, покуда не разбудят ударами плети...

Недоуменный ропот прокатился по миопароне.

— Экипажа больше не увидите. Пожалуй, именно сейчас ваших товарищей и моих подчиненных убивают на берегу, в стенах Кидонского дворца. Мы чересчур много знаем! А нужда в дальнейших услугах исчезла!

Ропот усилился.

— Молчать, время дорого!

— Капитан, — робко обратился к этруску сидевший неподалеку кряжистый эллин. — Прости, капитан, почему же тогда и нас не перебили во сне?

— Да потому, что проще заставить протрезвившихся олухов сначала отвести миопарону в гавань, чем приводить сюда судно с новым экипажем! Потом вежливо пригласить на берег и — поминай, как звали... Покойный Гирр очень любил простые решения.

— Покойный?

— Да! — рявкнул этруск — Уютно устроился, не без моей помощи, прямо под килем, на песчаном дне. Кинулся на своего капитана, вооружившись двумя боевыми клинками. Перед нападением любезно изложил все, что вы сейчас от меня услышали. А теперь — молчать, ибо, повторяю: время не ждет!

Гребцы послушно умолкли.

— Выбрать якорь. Я — за кормчего. Идем на восток и становимся против самого выхода из Кидонской гавани, в миле от большого мыса. Предстоит бой. И необычный. Увидите, для чего мы семь лет возим на палубе это хитрое приспособленьице...

Расенна указал рукой на укутанные плотной парусиной Эпеевы огнеметные трубы.

— Когда проучим и обратим в пепел несколько судов, поднимем парус и полным ходом ринемся на север. Дальше каждый волен поступить как ему заблагорассудится. От себя клятвенно обещаю царскую награду всем, независимо от желания остаться или покинуть корабль. Понятно?

— Да, капитан, — приглушенно прогудел нестройный, неуверенный хор.

— Забыл предупредить, — прибавил этруск, угадавший причину замешательства. — Погоня исключается. Уйдем безо всяких затруднений. Слово Расенны...

«...Который всецело уповает на правоту Эпея», — мысленно закончил архипират.

Разумеется, он мог попросту уплыть куда глаза глядели, предоставив афинское судно попечению греческих богов.

Но слово Расенны действительно было твердо.


* * *


Человек, на чью правоту столь отчаянно рассчитывал этруск, занимался в эту минуту одним из дел, которые ненавидел всеми фибрами души. От которых старательно (однако же, как помнит читатель, не всегда успешно) увиливал с нежного детства. Которые считал совершенно чуждыми своей натуре — изысканной, утонченной и склонной служить Вакху-Бромию.

Эпей бежал.

Он бежал во все лопатки, уронив один меч и выбросив другой, болтавшийся в ременной петле и некстати колотивший по боку.

«Дополнительное соображение», лишь недавно вселявшее в мастера довольно твердую надежду на успех, разлетелось вдребезги.

Рассыпалось пылью.

Обратилось прахом.

Эпей вполне справедливо предполагал, что чудовище, проведшее четыре столетия в кромешной тьме катакомб, окажется совершенно слепым и преследовать сможет, полагаясь только на чутье и слух — безусловно, изощрившиеся до предела, однако не способные заменить зрения в незнакомых переходах и коридорах — тем паче столь огромного и запутанного дворца, каким был Кидонский.

Расчет не оправдался.

Подземелье освещалось. Тускло, скудно, — а все-таки освещалось!..

Лишь двадцать с лишним лет спустя, в далеких Фивах, куда Эпей с Иолой перебрались на жительство из чересчур уж буйных и суетливых Афин, знакомый рудокоп разъяснил мастеру эту непостижимую загадку.

— Породы, — пророкотал он, сидя вместе с поседелым, но все еще задорным и веселым Эпеем на приступке уютного домика, расположившегося близ городской окраины.

Спускался теплый, прозрачный вечер — один из тех, которыми столь славится благословенная Беотия[145]. По сей день, кстати говоря, славится...

Иола, ставшая гораздо старше, но вовсе не утратившая прежнего своего обаяния, столь же славная, нежная и — непостижимым образом — красивая, невзирая на пятьдесят четыре пролетевших над ее милой головой весны, принесла собеседникам внушительную амфору, определила на крыльце три чеканных кубка — бронзовых, но таких же изящных, как те, — серебряные и золотые, — из которых пили в Кидонии только знатнейшие вельможи. Эпей отливал и чеканил чаши собственноручно, — а это значило, со вкусом и на совесть.

Иола водрузила рядом с амфорой объемистую, переполненную фруктами вазу, налила вина всем троим, подперла подбородок ладонью, примолкла.

— Породы, — повторил добродушный, кряжистый Главк, делая возлияние богам, отхлебывая изрядный глоток и возвращая кубок на место. — Насчет андротавра можешь втолковывать виноградарям, готовым уши отрастить на слоновий манер...

Эпей тяжко вздохнул и, не споря, сделал глоток еще изряднее Главкова.

Тихонько улыбнувшись, Иола подмигнула мужу. Она-то знает правду, подумал Эпей и вполне успокоился.

Нельзя же, в самом деле, было требовать, чтобы каждый и всякий верил немыслимой повести о бегстве с острова Крит!

— ...а касаемо свечения верю, дружище. Один раз довелось повидать самому. Да и люди не единожды сказывали, приключается такое. Только ты, похоже, вовремя оттуда убрался. Я денек провел в тоннеле, где стены светились, и уцелеть не чаял. Слабость, рвота, в глазах пятна красные плавают...[146] Ты внутрь катакомб не проникал?

— Боги миловали, — слабо усмехнулся Эпей.

— Вот-вот... И стало быть, мерцающим ядом отравиться не успел. Породы такие имеются: свет источают. Но зловредны, приятель, до предела. Убивают любого, кто в раскопках задержится. Увидишь свечение под землей — беги без оглядки!

— Благодарствуйте, — сказал Эпей. — В шахты или катакомбы меня теперь и калачом не заманишь. Нелюбопытен есмь... Возраст не тот...


* * *


Беседа эта состоялась, повторяем, двадцатью годами позднее. А сейчас мастер во весь опор удирал по изогнувшемуся двумя углами проходу, ведшему ко внешней решетке.

Удирать Эпею надлежало со всевозможным проворством.

Тяжеленная дверь открывалась внутрь, сама собою, будучи снабжена могучей потайной пружиной. И, на счастье Эпеево, оттеснила существо, привалившееся к бронзовой стене с другой стороны.

Андротавр замешкался.

Но плоть живую почуял, и приободрился, предвкушая сытный, обильный завтрак: ранний, однако преотменно вкусный.

Падалью обитатель подземелий, как справедливо заметила покойная Элеана, отнюдь не питался.

Эпей ни единой секунды не рассчитывал выстоять в рукопашной схватке против могучей, составленной из естества бычьего и человечьего, твари. Метать кинжалы в упор, сходясь грудь с грудью, не сумел бы никто. А дожидаться верной погибели не стал бы в подобном положении даже твердокаменный спартанец.

Умелец вихрем промчался по первому колену тоннеля, обернулся, узрел выступающий из распахнувшейся настежь двери силуэт и прибавил ходу.

Ибо внешность андротавра отнюдь не вселяла надежды на пощаду либо снисхождение.

Снисхождения от сынка царицы Билитис, на четыре века пережившего собственную родительницу, можно было ждать не более, нежели от проголодавшегося медведя, или раненого гирканского тигра.[147] Доставало только бросить на человекобыка мимолетный взгляд...

«Скотина! — подумал Эпей, сворачивая и устремляясь к лестнице, у подножия которой стыли останки Рефия и Ревда. — Какая скотина Ведь папаша травой да сеном питался, и маменька, надо полагать, себе подобных не поедала...»

Андротавр торопился вослед. Мастера, изрядно запыхавшегося, выручило только то, что страшилище — всю, по сути, жизнь проведшее в безмолвных, безопасных подземельях, — бегать попросту не умело. Не выпадало ему необходимости бегать по-настоящему.

И, невзирая на исключительно крепкое сложение, человекобык с трудом поспевал за вожделенной добычей по коридорам, о которых не имел понятия, куда угодил впервые с того незапамятного дня, когда годовалой тварью был внесен в катакомбы и замкнут безо всякой надежды выйти наружу...


* * *


— Послушай, Главк, — спросил Эпей рудокопа двадцать лет спустя. — Если ты говоришь, ядовитое мерцание гнетет и губит, как же он выдержал в катакомбах четыре столетия?

— Опять за свое? — беззлобно ухмыльнулся Главк. — Опять заводишь сказочку про белого бычка?

Эпей обреченно вздохнул и отпил немалый глоток.

— Спрошу иначе, — вмешалась Иола, беря из плоской широкой вазы увесистую виноградную гроздь. Сладкоежкой она была, сладкоежкой и осталась. — Как могло бы живое существо уцелеть в светящихся переходах?

Главк пожал плечами:

— Люди сказывают, не на всех это действует одинаково. — Рудокоп кашлянул: — Уж, казалось бы, паскудная тварь таракан, придавил — и нету, а шныряет по мерцающим разработкам невозбранно и безвредно! Так сказывают... Сам не видел... Одних убивает, а другим трын-трава...

— Получается... — задумчиво протянул Эпей.

— Получается, что, ежели я напьюсь до полного умиротворения и болтовне твоей поверю, андротавра останется признать созданием для светящейся погибели неуязвимым. Таков уродился, видно! Только не было андротавра, дружище... Который уже год шутки со мною шутишь! Ну, сознайся честь по чести: ведь не было же?

Эпей обреченно пожал плечами:

— Если скажу: был, — ты ведь опять не поверишь.

— Не поверю, — подтвердил Главк.

— И не надо. Лучше выпьем и свежестью вечерней насладимся. Иолушка, родная, налей-ка еще по кубку, сделай милость...


* * *


Спасаться от зрячего преследователя оказалось отнюдь не просто. Пыхтя и отдуваясь, Эпей взлетел по каменной лестнице, вырвался в первый коридор и, вопреки изначальному своему намерению, не стал приманивать чудовище выкриками, зазывать, направлять в нужную сторону.

В нужную сторону человекобык устремлялся безо всяких подсказок.

И гораздо резвее, нежели требовалось для доброго настроения либо хорошего самочувствия...

Эпей мчался, непроизвольно руководствуясь отпечатавшимися в памяти стертыми росписями; считая дельфинов, примечая спрутов, беглым взором окидывая синих птиц, воздевавших крылья среди пышных ветвей...

Локтях в сорока позади с шумным сопением торопился учуявший поживу андротавр. Умельцу казалось, будто все происходит в скверном, тяжелом сне: проклятущая беготня, молниеносная и бесславная погибель Рефия, появление твари, о которой до сих пор только гадали втихомолку, да еще Иола изложила опасливым шепотом древнее предание, могшее показаться полной и несусветной чепухой... Новая, куда более проворная и неприятная беготня...

Предание и впрямь напоминало дурацкий вымысел.

И таковым казалось.

Кому угодно.

Кроме Эпея.

И Менкауры...

Мастер изрядно растерялся. Он примерно представлял, как завлечет грозного и беспомощного человекобыка в нужное место, как внезапно покинет его на устрашение обитателям дворца, посеет смятение и полную панику, а сам под шумок улизнет, велев караульным распахнуть западную дверь...

Но как оторваться от целеустремленно преследующего полузверя, обладающего незаурядной выносливостью, Эпей не имел понятия. Оборачиваться и рисковать внезапным падением не стоило. Подняться андротавр уже не дозволил бы. Следовало просто бежать, делать внезапные повороты и уповать на богов.

Умельцу помогало то, что страшилище очутилось в совершенно чуждой, от века неведомой обстановке.

И чувствовало себя, словно человек, вышедший из закулисного сумрака на театральные подмостки и внезапно полуослепленный софитами.

И, сколь ни усердно стремилось настичь, а все же тупо, несмысленно глядело по сторонам, жмурилось, моргало; с разгона пролетало мимо открывавшихся переходов; теряло время и растрачивало силы.

Впрочем, куда медленнее, чем вконец изнемогавший пятидесятитрехлетний эллин.

Эпей вырвался в главный коридор, по прямой линии лежавший на расстоянии добрых полутора плетров от закоулка, где накануне расположили и недавно обесчестили Сильвию, и несколько мгновений провел замерев, прислоняясь к прохладной стене, переводя дух.

«Я больше не могу, — тоскливо подумал мастер. — Не могу — и все тут. Нужно драться. Бежать — бесполезно... Я больше не могу бежать...»

Глава двенадцатая. Менкаура

...Не стрелами,
Взором одних лишь очей он свои чары творит.
Неизвестный поэт. Перевод Л. Блуменау
В отличие от жрицы Алькандры, капитан Эсон поверил гонцу немедленно и безоговорочно.

Ибо, в отличие от жрицы, узрел царский перстень воочию, поднес к пламени светильника, изучил и удостоверился в подлинности кольца, которое не раз, не два и не три видал на тонком безымянном пальце неверной своей подруги, распоряжавшейся островом по разумению либо прихоти.

Или не распоряжавшейся вовсе...

— Говори, господин, — коротко бросил моряк дворцовому стражу.

Огромный корабль стоял на якоре незыблемо. За северным мысом царил полный штиль, вода обширной гавани стыла недвижно, точно жидкое стекло. Фитиль бронзовой плошки горел ровно и почти бездымно.

Эсон превосходил стражника чином едва ли не настолько же, насколько нынешний генерал превосходит рядового солдата. Но обладателю перстня полагалось говорить «господин», и нарушать незапамятного обычая командир пентеконтеры вовсе не собирался.

Кольцо наделяло человека истинно царскими привилегиями, которые надлежало блюсти всемерно и всеусердно.

К тому же, Эсон продолжал втайне любить Арсиною, и был готов на все, лишь бы угодить поразительной своей царице. Мастер Эпей подозревал это, и намеренно велел дворцовому телохранителю отправиться прямиком на флагманское судно, «Хвостокол», обратиться к самому капитану, в точности изложить мнимое приказание венценосной особы.

— Понимаю, — задумчиво сказал Эсон. — Шлюпка отвалит немедленно, а потом ошвартуется у причала и подождет придворную даму, произнесущую имя Эпея...

— Именно, капитан.

Разумеется, флот находился в полном ведении лавагета, но распоряжения подобного рода, передаваемые подобным образом, были исключительно редки, а посему и учитывались независимо от обычной воинской субординации.

А Идоменея капитан Эсон отнюдь не любил, ибо истины, разумеется, не ведал и просто-напросто ревновал возлюбленную к порфироносному супругу. Если появлялся повод порадовать государыню и насолить царю, — ничем не рискуя, просто выполняя свой долг, — великолепно! Все будет исполнено досконально: без сучка, без задоринки, в полном соответствии сказанному...

— Доложи госпоже, что я поступил в согласии с ее словами, приложил полнейшее старание и добился желаемого.

— Но...

— Считай, повеление исполнено, — улыбнулся Эсон. — А ежели сомневаешься, прикажу принести вина и ветчины. Посиди на борту до рассвета, отдохни, подкрепись и удостоверься: приказ государыни — закон для подданного. Тем паче, — добавил он, хитро прищуриваясь, — для честного моряка и старого, испытанного, многажды проверенного служаки...


* * *


Лаодика осторожно кралась по нескончаемым коридорам Кидонского дворца, даже не давая себе труда остерегаться, оборачиваться, прислушиваться.

Собственная дальнейшая судьба совершенно ее не заботила, ибо еще в ту злополучную ночь, когда Гирров отряд разгромил родовое гнездо мелосских царей и уволок новобрачную на борт непонятного корабля, молодая женщина поклялась отомстить за гибель близких и отнятое счастье.

В правой руке Лаодика стискивала снятый с мертвой Эфры кинжал.

Амазонка неусыпно караулила пленницу, следила, чтобы та не вздумала покончить с собою, или совершить какой-либо еще более отчаянный и опасный поступок. Немедленно почуяв натуру столь же решительную и несгибаемую, как она сама, Эфра сопровождала каждую служанку, приносившую Лаодике еду, воду, одежду. Узница казалась вполне способной броситься и вцепиться в горло кому угодно.

В отличие от остальных (кроме, пожалуй, хитрого и проницательного Расенны), Эфра ни на мгновение не обманывалась мнимой безучастностью Лаодики, ждала подвоха, внезапной уловки, безнадежной попытки к бегству. И старалась не отдаляться от небольшой опочивальни, где разместили женщину, на чересчур большое расстояние.

Поэтому Лаодика отлично слыхала окрик, ответ, короткий шум схватки — и поняла: недремлющая стражница оглушена, убита, увлечена прочь — кто может знать наверняка, прильнув ухом к запертой двери, будучи в состоянии только строить догадки?

Торопливая поступь Расенны и Эпея утихла вдали. Услыхав знакомый голос, женщина помимо собственной воли задрожала от ненависти. Правда, в страшную ночь этруск поджидал на миопароне, в присутствии Лаодики обрушился на разбойников, учинил экипажу чудовищный разнос, обругал последними словами, назвал кровожадными безмозглыми тварями, — но прощать кого бы там ни было из окаянной команды мелосская красавица отнюдь не собиралась.

Лаодика осторожно подергала дверь. И с изумлением увидала, что резная створка легко и безо всякого усилия поворачивается на смазанных петлях.

Втайне рассчитывая преподать пленнице внушительный урок, буде та решится высунуть из опочивальни хоть кончик носа, Эфра намеренно пренебрегла засовом, оставила дверь незамкнутой.

«Девочки должны сразу же привыкать к послушанию», — с хладнокровной, не сулившей снисхождения усмешкой говаривала амазонка государыне.

И Арсиноя всецело соглашалась.

Но этой ночью стряслось дотоле невиданное, и Лаодика внезапно получила свободу, на которую не смела даже рассчитывать.

Женщина ступила в коридор. Пылали светильники, высились толстые бордовые колонны, звезды заглядывали в незатянутые тканью проемы потолков. Лаодика повела взором.

Тело Эфры обнаружилось в укромном уголке, слева от двери, ведшей в опочивальню. Этруск отобрал у противницы меч, однако пренебрег кинжалом; а Эпей, во-первых, побрезговал обирать убитую, во-вторых же, отнюдь не полагался на чужой, непривычный руке, нож.



Согнувшись над амазонкой, Лаодика удостоверилась, что Эфра бездыханна. Женщина вынула из продолговатых кожаных ножен стальное лезвие, попробовала пальцем, едва не порезалась.

Клинок был отточен до бритвенной остроты.

Лаодика выпрямилась, опрометью вернулась назад, в спальню. Быстро напилась воды из высокого серебряного кувшина. Пленницу томила жажда, а пускаться в опасный, безнадежный путь по Кидонскому дворцу следовало хоть немного подготовившись.

Бежать Лаодика не рассчитывала. Она просто хотела отплатить негодяям, уложить кого-нибудь из тех, кто прямо либо косвенно стал виновником ее горькой беды.

На большее бедняга не надеялась.

Но коридоры — несчетные, перепутанные, бесконечные — пустовали. Это показалось женщине очень странным, почти зловещим. Лаодика ускорила шаги, торопясь наугад, безо всякой определенной цели, разыскивая царицу, этруска, моряка, простого стражника — кого угодно.

Грудь ее пылала жаждой мести, но голова кружилась от слабости: в первый раз Лаодика поела только нынче утром, сообразив, что изнуренная голодовкой, сумеет, возможно, с достоинством умереть, однако не проучить...

Коридоры и переходы тянулись, чередовались, безмолвствовали.


* * *


Менкаура откинулся в кресле, устало прикрыл глаза.

Лицо египтянина было напряжено, застывшие черты меняли выражение лишь когда короткая нервическая судорога пробегала по мимическим мышцам.

Писец фараона и наставник царевича поспешно решал, как поступить.

На столике перед Менкаурой красовался в золотой филигранной подставке большой, исключительно прозрачный и правильно выточенный хрустальный шар. В продолжение последних часов Менкаура почти безотрывно глядел в него, вдыхая ароматы странных курений, по-прежнему дымившихся в маленькой, испещренной древними иероглифами жаровне.

Воспитанник высшей жреческой школы в Мемфисе, египтянин поступил на службу при та-кеметском дворе, обладая навыками и познаниями, недоступными простому смертному, благодаря чему и совершил быстрое, блестящее восхождение по служебной лестнице.

Некоторые обстоятельства, лучше всего известные самому писцу, побудили его просить сына Ра о дозволении принять любезную просьбу царицы Арсинои, отправиться на Кефтиу и отслужить тамошним государям двенадцать лет в качестве преподавателя.

Полученное образование за плечами носить не приходилось, в отличие от небольшого узла с непонятными принадлежностями и инструментами, первоначально лежавшими безо всякого дела.

Но, когда миновало немного времени, и Менкаура начал крепко подозревать истинную подоплеку странных и необъяснимых вещей, то и дело творившихся вокруг, узелок возник из объемистого ларя, был развязан, и содержимому сыскалось должное употребление.

Звездочет поведал Иоле и Эпею только малую кроху правды, сказав, будто забавляется астрономией, дабы не одичать в обществе царевича. Хотя и это было отчасти справедливо. Но истинная цель Менкауры была совершенно иной.

Во мраке ночном, незримо и неслышно для окружающих, египтянин затворялся, вершил краткие, запретные для непосвященных ритуальные действия и подолгу смотрел в хрустальный шар, где, зримые лишь ему одному, проплывали картины дворцовой жизни во всей неприглядности, полной откровенности свершаемого.

Сначала Менкаура пришел в ужас.

Потом в негодование.

Затем взялся наблюдать всерьез, делая на папирусе подробные заметки на давно забытом, известном только жрецам Та-Кемета языке. Даже очутись эти записи в чужих руках, никто не сумел бы разобрать ни слова.

Нынешней ночью писец уведал о намерениях своего греческого приятеля, проследил, куда препроводили Эпей и этруск негодующую, но пискнуть не смевшую царицу, понял, в какую сторону мчится начальник стражи...

Видел сплетения стонущих и вздрагивающих женских тел во многочисленных спальнях и купальнях, где вершились еженощные оргии.

Морщился.

Видел также бессмысленно плутающую в дворцовом лабиринте Лаодику; понял, куда она, сама того не подозревая, движется.

«Если я не вмешаюсь, — подумал Менкаура, — им конец... Во всяком случае, Эпею. Олух просто не представляет, сколько выносливости потребует полет над просторами Внутреннего моря. И уже сейчас растрачивает силы без оглядки, попусту, без остатка».

Догадали же... как там у них, эллинов, говорится? Догадали же гарпии пробираться в подземелье к андротавру! О чем только думал Эпей, любопытно знать?

Менкаура вздохнул.

Допустим даже, мастеру посчастливится улизнуть от чудовища — а это было весьма затруднительно...Изнуренный бегом, возможно стычкой, в которой мог рассчитывать исключительно на милость богов да на свои клинки, Эпей окажется просто не в состоянии выдержать грядущий полет — первый, кстати; полет на ощупь, наобум, требующий полной сосредоточенности, сообразительности, ловкости...

А ничего этого и не будет у измотанного, невыспавшегося, пережившего немалые потрясения человека...

Менкаура любил Эпея, любил Иолу, желал обоим всяческого добра — и глубоко презирал предержащих власть в Кидонском дворце. «Ватага преступников», — часто размышлял писец, глядя в пространство и морща чело.

«Если бы не уговор, не обещание отслужить ровно десять лет... Если бы не злополучное происшествие в нильских тростниках, понудившее искать приюта за морем, покуда история не сотрется в памяти соплеменников!.. Нечего делать, надобно жить среди дворцовой сволочи, притворяясь, будто не ведаешь, не смыслишь, не подозреваешь...»

Разумеется, египтянин отлично мог предоставить Иолу и Эпея их собственной участи, раздеться, лечь в постель и до утра забыться крепким, здоровым сном.

Но тогда Менкаура не был бы Менкаурой, надежным, верным другом, честным учеником служивших доброму богу Тоту жрецов, искушенным адептом белой магии.

Писец попросту не был бы собой.

Пожав плечами, буркнув беззлобное ругательство, египтянин поднялся, потянулся, расправляя затекшие от долгой неподвижности мышцы и суставы.

Проворно и уверенно собрал необходимые принадлежности.

Замкнул за собою дверь комнаты и заторопился по коридору в сторону гинекея.

«Натворили безумств, а посоветоваться, прежде нежели очертя голову бросаться в неведомый поток — не пожелали. Хотя... Понять можно: и побаивались, и времени оставалось в обрез».

Он глядел по сторонам таким взором, точно впервые очутился в Кидонском дворце и дивная архитектура, живопись, роскошное убранство залов и покоев были в диковинку.

«Чудная культура! Несравненная цивилизация — неизмеримо краше и человечнее кемтской... Трудолюбивый, по большей части очень добрый и одаренный народ! Во что превратила бы остров эта разбойничья шайка через десять-пятнадцать лет, пустив Кефтиу по миру, сделав ненавистным всякому честному чужеземцу! И все — исключительно ради утоления диких похотей... Как обидно, право слово — как обидно!»

Двое стражей, караулившие доступ в гинекей, подтянулись и встретили Менкауру положенным вопросом:

— Зачем, надолго ли, по чьему повелению?

Менкаура хладнокровно извлек из набедренной повязки-фартука хрустальный шарик — несравненно меньшего размера, нежели оставшийся позади, в наглухо закрытой спальне.

Блестящая, прозрачная сфера имела в поперечнике примерно две аттических пяди.

— Глядите, — сказал египтянин, воздевая зажатый меж указательным и большим перстами шарик, подставляя отблескам светильников, заставляя сверкать и рассылать по сторонам яркие блики. — Глядите внимательно.

Стража хорошо знала царевичева наставника, уважала за мягкость обращения, мудрость и доброжелательность (по крайней мере, внешнюю).

Подвоха не чаял никто.

Воины машинально повиновались.

— Пристально смотрите, — повторил Менкаура. — Теперь хорошо... Теперь очень хорошо. Усните. Немедленно.

Миновало несколько минут.

Стражники застыли, словно оцепенев, и не отрывали зачарованных взоров от маленькой круглой блестки.

— Спите до полудня, — продолжил жрец, — потом пробудитесь и начисто позабудьте происшедшее. Внутрь гинекея и обратно пропускайте всех и каждого невозбранно. Приказ государыни.

Он опустил начинавшую ныть руку, вернул шарик в потайное место, сделал шаг вперед.

— Отдай мне свою секиру, славный воин, — сказал Менкаура, отобрал у старшего караульного двуострый лабрис и невозбранно прошествовал в запретное для посетителей южное крыло Кидонского дворца.

Стража не шелохнулась.

Менкаура сделал несколько мелких движений смуглой кистью, прикинул вес топорика и уверенно двинулся дальше.


* * *


Иола приблизила пламя фитиля к едва заметно выступавшему над полом шнуру. Пропитанные неведомым составом пеньковые волокна занялись немедля; огонек вспыхнул, юркнул под пол и тихое шипение почти немедленно смолкло, удалившись по трубам гипокаустов.

Теперь надлежало с полнейшим спокойствием двинуться к восточному выходу и потребовать пропуска в город.

В последний раз окинула Иола полутемную мастерскую грустным взором, погладила узкой ладонью сосновый верстак, тянувшийся во всю длину внешней стены, глубоко вздохнула.

«Что впереди? Боги ведают... Лишь бы все обошлось благополучно... Лишь бы он долетел! А там — обязательно и непременно станет лучше! Не может не стать! Боги не покинут нас, ибо являли милость на протяжении стольких лет... Мы не безгрешны, — и я, и Эпей, — но кто безгрешен? Афродита Кипрская, дивная покровительница любящих, помоги, оборони!»

Не оборачиваясь, боясь расплакаться, Иола повернулась, вышла, затворила и замкнула надежную дверь.

Подумала.

Решительно бросила ключ в глубокую щель меж случайно разошедшимися плитами пола, которые Эпей давно хотел сомкнуть и скрепить, но все не доставало времени.

«Больше туда не входить... Не следует нести ключ на себе...»

Прелестная критянка двинулась по дворцовому коридору. Никакой плошки в руках у нее больше не было, все выглядело вполне и совершенно естественно.

У восточных дверей караулили двое дюжих стражей. Они даже не потрудились переменить позу при виде приближающейся придворной.

— Время ночное, Иола, — произнес воин постарше. — Зачем, надолго ли, по чьему повелению?

— Не «зачем», а за кем, — весело и непринужденно улыбнулась женщина — Эпей с полудня застрял в портовой таверне, или где-то неподалеку, а государыня срочно требует его к себе, в южное крыло. Что-то не заладилось: кажется, ножка у большого ложа подломилась в наиболее неподходящую минуту...

Воины осклабились, однако воздержались от игривых замечаний.

— Посему велено разбудить четверых нубийских носильщиков, садиться в паланкин и духом доставить Эпея в царскую опочивальню. Госпожа весьма недовольна и требует пошевеливаться.

— Не проще ли обождать до утра, и просто перейти на другое ложе? — пожал плечами второй стражник. — Ненужная спешка, право слово...

— Я сказала — задорно подмигнула ему Иола, — я сказала «кажется». Возможно, дело вовсе не в каверзах кровати. Нам, живущим на восточной половине, отнюдь не любопытны истинные поводы ночных вызовов. Так лучше: спокойнее живешь, крепче спишь.

— Верно, — согласился караульный — Однако же, требуется разрешение Рефия. Без особой нужды покидать дворцовые пределы по ночам не принято...

— Боюсь, — хмыкнула Иола, — Рефию нынче не до того, чтобы вникать в столь никчемные мелочи. Он и сам, сколько можно судить, очень занят, выполняя неотложное распоряжение госпожи. Говорят, кого-то следует быстро и незамедлительно призвать к порядку...

Младший воин глядел непонимающе, а старший чуть заметно фыркнул. Он слыхал краем уха о нежданном предательстве Сильвии, знал о ее связи с командиром и вполне мог вообразить, какого свойства меры употребляются, дабы проучить государственную изменницу.

Отрывать Рефия от подобных занятий было бы и впрямь небезопасно для здоровья и доброго самочувствия.

— Кто способен подтвердить правоту сказанного тобою? — осведомился караульный.

— Государыня, — глазом не моргнув, ответила Иола. — Она передала мне приказание через наделенную печатным перстнем даму, живущую в южном крыле. Имени ее не ведаю. Дама тотчас удалилась назад, велев передать охране, что необходимые подтверждения будут переданы поутру, при смене караула.

Кидонский дворец был жилищем Иолы уже двадцать лет, придворную отлично знали все, и заподозрить, будто очаровательная аристократка возьмет и не вернется в сделавшиеся родными стены — да еще и уйдет, по сути, с пустыми руками, сумел бы разве лишь ясновидящий.

Таковых меж охранников не замечалось.

— Ладно, вели разбудить нубийцев, — обратился старший к младшему. — Скажи, пускай приготовят паланкин попросторнее. Мастера, — он засмеялся, — наверняка придется нести! Понятия не имею, какой от него может быть прок до завтрашнего полудня... Впрочем, госпоже виднее... — Страж весело прищурился.

Иола старательно изобразила гримаску легкой ревности; еле заметно свела брови, поджала губы.

Воин улыбнулся:

— Не огорчайся, мастер тебя любит!

Немного помедлив для вящей убедительности, женщина вернула своему лицу первоначальное, безмятежное выражение и упругой походкой прошествовала сквозь любезно распахнувшуюся дверь.

Носильщики уже поджидали, стоя по сторонам широкого, крытого двумя слоями льняной ткани паланкина. Иола обернулась, любезно кивнула охране, забралась внутрь.

Мускулистые руки легко и привычно подняли паланкин, восемь крепких ног слаженно устремились вниз по широкой улице, уводившей к городскому центру.

Было около четырех часов.

Начинало светать.


* * *


— ...А почем я знаю? — огрызнулся афинский капитан, до конца выслушав ошеломляющее дозволение поднять парус и покинуть гавань, правя путь к родному побережью безо всякой помехи. — Вдруг это всего лишь очередное коварство критян?

— Много ли проку строить козни людям, которые и без того находятся в полной нашей власти? — спросил Эсон.

У морехода в последнюю минуту хватило сообразительности отплыть вместе с гонцом Арсинои.

Точнее, с человеком, искренне полагавшим себя таковым...

— Понятия не имею, — отпарировал грек. — Возьмете, да обвините нас в нарушении клятвы, предадите Афины огню и мечу, сравняете с землей, разграбите дотла! И заявите, будто всему причиной наша собственная нечестность.

— Разве не мог лавагет Идоменей учинить всего, тобою перечисленного, когда приплыл в Аттику во главе могучего флота? — спокойно возразил Эсон. — Велика ли корысть учинять второй набег, если город уже лежал, прости за откровенность, у наших ног? Не отпирайся, я участвовал в этом походе. И все видал Своими глазами.

Эллин пробурчал нечто нечленораздельное, но по-видимому, согласился со справедливостью сказанного.

— Только не разумею, — протянул он, — отчего столь внезапно поменялись намерения государя?

Эсон пожал плечами:

— Думаю, вмешалась государыня. И вмешалась не на шутку. Здесь, на Крите, царица наделена куда большей и внушительной властью, нежели царь. Лавагет, на ухо тебе сообщу, всецело распоряжается морскими делами, однако Не более. Поскольку же судьба пленников окончательно решалась на берегу, слово Арсинои, видимо перевесило.

Помолчав несколько мгновений, афинянин тихо произнес:

— А придворная дама? Кто она? Что позабыла на бедной греческой ладье? Ведь объявят, будто мы умыкнули вашу подданную!

— О даме ведаю не более твоего, — сказал Эсон. — Однако, следует полагать, она сама растолкует цель своего плавания. Или нет — сообразно замыслу царицы.

Грек опять поежился.

— Послушай, — обратился к нему начинавший терять терпение Эсон, — я убедил тебя, что строить козни граду и народу афинскому бессмысленно? Мы и без этого крепко-накрепко держали вашу глотку лишь недавно.

— Да, — пробурчал грек.

— А чем рискуешь ты сам, или несчастные, доставленные на убой по робости да угодливости ареопага? Чем, отвечай!

Капитан замялся.

— Ну, мне-то, во всяком случае, дозволили бы отправиться восвояси...

— Не уверен, — процедил Эсон, понявший, на какой струне следовало играть. — В этом-то я отнюдь не уверен, дружище. Да и царица, видимо, не была уверена... Иначе не приказала бы отпустить невольных гостей подобру-поздорову и освободить город от постыдной и жестокой дани!

Грек только веками хлопнул.

Экипаж, гребцы и четырнадцать прекраснейших отроков и отроковиц из обитавших в пределах афинских стен, вовсю напрягали слух, внимая странной беседе.

В особенности, юноши и девушки, трепетавшие в ожидании страшной, неминучей погибели, и внезапно получившие крепкую надежду на избавление. Нет, не надежду — самую настоящую уверенность!

Ибо, в отличие от не обладавшего ни храбростью, ни сообразительностью капитана, сразу поверили Эсоновым словам.

— Я все же хотел бы услышать это распоряжение от самой государыни Арсинои, — брякнул колебавшийся и робевший корабельщик.


* * *


Стараясь дышать поглубже и хоть как-то угомонить готовое выскочить из грудной клетки сердце, Эпей отступил по коридору, прислонился к массивной кедровой колонне, подобно всем прочим, расширявшейся кверху, дрожащими руками вытащил и взял наизготовку два метательных кинжала.

«Не попаду, — подумал он с тоской. — Больно уж запыхался...»

Тяжкий, бухающий топот неотвратимо приближался.

Эллин помотал головой, старательно выпрямился, попробовал хоть немного успокоиться.

Прищурился.

Быстро сунул оба клинка за наскоро изготовленный у входа в катакомбы ремень, достал еще два, отправил туда же — остриями кверху. Последней парой вооружился и...

И внезапно увидел возникшую в боковом проходе, торопившуюся женщину.

Облаченная в короткую полупрозрачную эксомиду (Лаодику похитили, разумеется, полностью обнаженной и, сколь ни тошно было мелосской царевне принимать что-либо от ненавистных людей, довелось облачиться в соответствии с игривой модой, принятой меж обитательниц Кидонского дворца), растрепанная, она стискивала в руке светлый узкий нож.

Глаза — горящие, не сулившие встречному ничего доброго — уставились прямо в расширившиеся зрачки Эпея.

— Беги! — хрипло выкрикнул мастер, с трудом заставляя пересохший рот повиноваться и произносить более-менее внятные звуки: — Беги! Прочь отсюда, скорее!

Лаодика недоуменно остановилась.

Эта странная, несуразная фигура, облеченная чуть ли не шутовским нарядом, была непохожа на уверенных в себе, величественно разгуливающих стражников. А придворных мужского пола, не считая лекаря по имени Аминтор, в гинекее не водилось.

Задыхающийся, затравленный человек явно изготовился к обороне.

От кого?

Тут Лаодика различила, наконец, тяжкую поступь неведомого преследователя, раздававшуюся уже рядом, за углом.

«Стражник, — непроизвольно подумала беглянка. — Вот и отлично...»

— Беги! — опять выкрикнул Эпей и повернул голову в сторону, дабы отразить безрассудно извлеченную из Кидонских подземелий тварь.

Лаодика непроизвольно глянула туда же и пронзительно вскрикнув, замерла, не в силах тронуться с места.

Андротавр явился обоим во всей дикой, несокрушимой, первобытной мощи.

Во всей тошнотворности противоестественного облика.

Во всем разгаре кровожадного бешенства.


* * *


— Слушай, ты! — объявил вконец потерявший терпение критянин. — Если не будет поступлено в полном и неукоснительном соответствии приказу государыни, я велю воинам взойти на борт, взять тебя под стражу, и выведу ладью из гавани сам! Следом за нами двинется пентеконтера! Доставлю на траверз Мелоса, а дальше катись дельфином крутобоким! Паршивый трус...

Афинский моряк явно поверил обещанию Эсона, ибо немедленно прекратил упрямиться, велел приготовить галеру к отплытию и только попросил пресной воды и пищи на обратный путь.

— Уже сделано, — улыбнулся Эсон. — Моя лодка велика, вместительна. Припасы находятся здесь, рядом, — нужно только поднять их и устроить получше, покуда еще остается время...

— Гей, пошевеливайся, акульи дети, — гаркнул приободрившийся корабельщик, и на палубе возникло проворное движение. Засмоленные бочки передавали, крякая, с рук на руки, сноровисто катили, устраивали понадежнее.

Вздымали прочные, туго набитые мешки с провизией.

Принимали пузатые винные амфоры.

Эсоновы трюмы были весьма обширны, а столь незначительный ущерб, нанесенный запасам огромной пентеконтеры, мог быть легко и просто пополнен еще до наступления вечера.

— Капитан, — потрогал Эсона за руку высокий, отлично сложенный, черноволосый юноша.

— Да? — ответил критянин.

— Четырнадцать заложников — или жертв несостоявшихся, — печально улыбнулся молодой грек, — молят сопроводить ладью до острова Мелос, как ты предложил сам. Пожалуйста, капитан...

— С какой стати? — недоумевающе осведомился Эсон.

— Мы ни на йоту не доверяем этому человеку. Он славится в Афинах как личность весьма темная и подозрительная. Трусость и глупость его ты видел. Жестокость и подлость его не уступают ни той, ни другой.

Эсон сощурился и навострил слух.

— Собственно, из афинских корабельщиков лишь он один согласился доставить невинных на растерзание. Никто иной попросту не брался за подобное. Ты бы взялся? Будучи не военным, вынужденным подчиняться приказу, а, допустим, простым торговцем?

— Конечно же, нет.

— Господин, — вмешалась приблизившаяся девушка, — господин! Ксантий не сказал еще одного: этот капитан, по слухам, промышлял пиратством. Ради критских богов, не оставляй нас его нежному попечению! Ведь не хочется, избавившись от погибели, очутиться в медном ошейнике, на рабском рынке!

— Что-о-о? — спросил Эсон.

— Царь Идоменей потребовал прислать ему четырнадцать красивейших отроков и отроковиц, — пояснила гречанка. Эсон восхитился ее лицом — точеным, белым, словно слоновая кость, безукоризненно прекрасным даже в полумраке.

И голосом — звонким и мелодичным даже при беседе полушепотом.

— У негодяя в руках целое состояние, — подхватил Ксантий — Роданфа говорит сущую правду: мы слишком дорого стоим. И, если приключится то, чего страшимся, Крит едва ли сумеет оправдаться, доказать свою непричастность к...

— Довольно, — дружелюбным голосом прервал Эсон. — Я понял. Останусь на вашей посудине с пятью-шестью опытными воинами. Пентеконтера двинется следом.

Ксантий облегченно вздохнул.

— И не до острова Мелос, — продолжил Эсон, искоса поглядывая в сторону восхитительной Роданфы, — а до самой Пирейской гавани. Чтобы ни сучка, ни задоринки. Забрали с позором, вернем с почетом. Так велела государыня.

— Эй! — обратился он к гребцам стоявшей борт о борт с галерой лодки. — Оповестить капитанов: греческая галера покидает гавань беспрепятственно. Высочайшее распоряжение. Пускай передают по цепочке, чтобы всех уведомили вовремя.

Слушаюсь, господин! — ответил кормщик.

— Царского гонца высадить на причале; поджидать упомянутую придворную даму. Принять и домчать сюда во всю прыть.

— Будет сделано, капитан...


* * *


Выглядел человекобык и впрямь тошнотворно.

Мощью и тяжестью исполинского тела он изрядно превосходил самого этруска Расенну, веся, по примерной Эпеевой оценке, таланта четыре с половиной — и ни единой драхмы жира, лишь играющие бугры мускулов и массивные кости.

Человеческая плоть от шеи до лодыжек курчавилась густой порослью жестких даже на вид волос.

Бычья же голова, сидевшая на широченных плечах, выглядела странно голой, ибо покрывала ее шерсть чрезвычайно короткая и редкая. Грубая кожа так и просвечивала грязно-розовыми проплешинами, вызывая у наблюдателя брезгливое, скверное ощущение.

Рога были неожиданно короткими и выгнутыми.

Эпей непроизвольно подивился последнему обстоятельству.

Любовник царицы Билитис, безукоризненный и несравненный папаша этой мерзости, наверняка принадлежал к длиннорогой островной породе, подобных которой не встречалось более нигде в обитаемых землях.

Лютые маленькие глаза с кровавыми прожилками сверкали ненавистью и плотоядной злобой.

Вырвавшись в главный коридор — широкий, уходящий к востоку и западу несчетными анфиладами просторных залов, — чудовище на мгновение остановилось — по-видимому, туго соображая, куда попало.

«Вот и порезвился напоследок, — с тоскою подумал аттический мастер. — Выпустил теленочка попастись, на людей поглядеть, себя показать! Сейчас он тебе покажет...»

Отступать было немыслимо.

Драться — тоже.

Андротавр, скорее всего, удавил бы в рукопашной схватке полдюжины таких, как покойный начальник стражи Рефий, да и парочку архипиратов одолел бы шутя.

«Вот и все», — почти равнодушно сказал себе умелец, запуская первый кинжал с расстояния четырнадцати локтей.

Клинок безвредно звякнул о стену и отлетел.

Ибо в самое мгновение броска человекобык неожиданно приметил гречанку и сделал к ней проворный, широкий шаг.

Завидев женщину, чудовище, казалось, напрочь позабыло о добыче, за которой столь целеустремленно торопилось.

Лаодика исступленно завизжала и довольно-таки умело ткнула в наступающего стальным лезвием, не понимая, кто перед нею, считая объявившуюся ни с того, ни с сего тварь переодетым на шутовской лад воином или придворным.

Андротавр легко и без малейшего промедления отбросил метнувшуюся руку.

Пленница государыни Арсинои охнула, потеряла равновесие, сделала три-четыре семенящих шага в сторону и растянулась на мраморных плитах.

Глубоко, старательно дыша, Эпей вовсю пытался вернуть хотя бы немного сил, необходимых для точного броска. Следовало выиграть время, — в точности так же, как на лестнице, уводившей в катакомбы.

Застывший неподвижно андротавр с тупым любопытством разглядывал поверженную женщину. Эдакое зрелище, машинально отметил Эпей, чьи чувства обострились до предела, воспринимали окружающее в мельчайших подробностях, явно было помеси человека со скотом не в полную новинку...

Чудовище, невзирая на довольно продолжительный бег, даже не запыхалось. И теперь с умопомрачительной скоростью возносило для боя впечатляющий жезл...

Ни мастер, ни Лаодика не приметили вынырнувшей из бокового прохода и безмолвно застывшей фигуры.

Оба неотрывно смотрели только на человекобыка: Эпей готовился сделать несколько шагов и поразить монстра двумя клинками в основание шеи, — Лаодика же, узрев несомненное, издала пронзительный вопль и попыталась вскочить.

В единый миг андротавр ухватил женщину, снова поверг и принялся располагаться для натиска.

Начисто оглушенный дикими криками беглянки, Эпей перехватил правый кинжал за рукоять и метнул менее метким, зато гораздо более дальнобойным способом.

Лезвие до половины впилось чудовищу в плечо.

Ощутив резкую, внезапную боль; андротавр яростно заревел.

Только теперь Лаодика отчетливо сознала, что на нее накинулось не человеческое существо.

Крик оборвался.

Гречанка лишилась чувств.

Сандалии мастера ступали по полу быстро и бесшумно.

Второй клинок, нацеленный с излюбленных Эпеем десяти локтей расстояния, совершенно безошибочно ударил бы подземельную тварь на три пяди ниже уха, но человекобык успел поднять и повернуть морду.

Острие угодило в толстенную черепную коробку, впилось и застряло во лбу, словно третий, невесть откуда взявшийся, неведомо когда отросший рог.

У Эпея оставалось три кинжала.

И весьма слабая надежда положить громадного противника наповал — остановить прежде, нежели тот, уже вскочивший на ноги, прыжком-другим преодолеет десять локтей и обрушится — яростный, могучий, всесокрушающий...


* * *


Весла поворачивались в кожаных петлях уключин слаженно и неторопливо, погружались в соленую воду не вздымая брызг и без особого плеска возносились вновь, описывая довольно широкие, плавные дуги.

Келевста не было, гребли под равномерный, негромкий счет самого этруска.

Миопарона шла прогулочным темпом, постепенно приближаясь к северной оконечности высокого мыса, готовясь двинуться мористее, затем забрать круто к востоку и встать в виду Кидонской гавани.

Бросать якорь на тамошних глубинах было то ли возможно, то ли нет — ни разу не представилось Расенне возможности заняться необходимыми промерами. Но, в любом случае, архипират намеревался попросту лечь в дрейф и табанить веслами, покуда не возникнет нужды резко рвануться с места.

«Всем, кажется, перебывал в жизни...» — размышлял этруск, продолжая машинально считать:

— Раз... Два... Три... Раз... Два... Три... Раз... Два... Три...

«...А вот пастушьим псом при греческих овечках да критской телочке еще не доводилось... Не беда — спасибо Эпею, сторожа мы неплохие. И зубы ощерим, и волков потреплем, и стадо убережем. Надеюсь...»

— Раз... Два... Три... Раз... Два... Три...

«И, авось, тому же Эпею спасибо, ноги унесем в целости. Ветерок, правда, подводит — ой, крепко подводит! Но когда получат по первое число — побоятся нападать очертя голову... Эдакого ребятки еще не видали. Растеряются. Замешкаются. Дальше двинутся с опаской... А мы веслами заработаем и ветра дожидаться станем.»

— Раз... Два... Три...

«Ежели какой ни на есть задует — Расенна царь и бог. Под парусами эту посудину даже нереиды не догонят.»

Успокоив себя разумными (так ему, по крайности, хотелось надеяться) доводами, архипират воспрял духом и приказал:

— Кормовые весла сушить, носовыми грести! Потом, по команде, — наоборот. Вы мне, любезные, надобны свежими да выносливыми. Так держать, молодцы!

Клепсидры на борту не водилось.

Этруск только приблизительно мог сообразить, который час наступает, однако, судя по быстро светлеющему восточному небосклону, время близилось к четырем.

Особо торопиться было ни к чему, но и мешкать не следовало.

Архипират не без досады вспомнил, что накануне гребцы прилежно и без остатка высосали доставленное на борт вино. Теперь, в преддверии сражения, следовало бы, конечно, выделить каждому по доброй чарке, — да только где взять?

Отдав якорь в потайной бухте, экипаж и гребцы, как правило, подчистую уничтожали сохранившиеся припасы, зная, что получат свежие из дворцовых закромов, — а там, в гроте, на далеком скалистом острове, найдутся и еще кой-какие снедь и питье.

В итоге, на миопароне в решающую минуту не было ни капли, ни крошки. Расенна уже предусмотрительно заставил всех приложиться к уцелевшим остаткам пресной воды, утолить похмельную жажду, а на большее рассчитывать не приходилось.

Как почувствуют себя люди через часок-другой, архипират старался не размышлять.

«Лишь бы островка достичь в целости! Подкрепимся на славу... А до той поры страх отлично восстановит силы! Поймут, что удирать надобно во весь опор — откуда и резвость возьмется...»

— Раз... Два... Три... Носовые сушить, кормовыми грести! Слева табань, справа загребай!

Острый форштевень ладьи, оснащенный на славу откованным и закаленным тараном, обратился к востоку.

— Так держать. Раз... Два... Три...

Счет зазвучал чуть быстрее.

Ибо над морскою гладью должно было вот-вот показаться встающее солнце.

Следовало прибавить ходу.


* * *


— Остановитесь и подождите здесь, — велела нубийцам Иола, просовывая голову сквозь подрагивавшую в такт размеренной поступи занавеску паланкина.

Слуги опустили широкие носилки наземь, с удовольствием расслабили натруженные руки, выпрямились.

От портовой таверны их отделял один квартал. В стремительно светлевшем небе гасли последние звезды.

Улицы почти пустовали, только трудились поднявшиеся спозаранку метельщики, да одинокие случайные торговцы торопились на рыночную площадь, чтобы занять лучшие места, опередив любящих поспать собратьев.

Иола грациозно выбралась из паланкина, улыбнулась, кивнула носильщикам и быстро, но без лишней спешки двинулась вперед, обогнула угол.

Миновала три-четыре дома, сложенных из пористого песчаника, поравнялась с любимым кабачком Эпея, скосила взор.

Беспокойство и боязнь за мастера охватили женщину с новой силой. Иола страшилась неудачи, опасалась, что изначальный замысел, как обычно водится, примет направление нежданное и ,грозное.

«Если сорвется — конец... Рефий пощады не даст. Разве только, царица вступится... Навряд ли, ох, навряд ли!»

Эпей клятвенно заверил Иолу в безошибочности задуманного, однако вполне успокоить любящее сердце было, разумеется, невозможно. К тому же, шестое чувство нашептывало критянке, что умельцу грозит неведомая беда.

«И крыло это... Ладно, если полетит как следует, а если?..»

Стремясь не расплакаться от нарастающей тревоги, придворная — теперь уже почти бывшая — ускорила шаг. Таверна осталась позади. По сторонам тянулись дощатые сараи, амбары, склады; потом неожиданно открылась полоса набережной с перпендикулярно выступающими там и сям зубцами причалов. Перед Иолой простерлась обширная Кидонская гавань, усеянная большими и малыми кораблями, военными и торговыми.

Левее, локтях в ста пятидесяти, прильнула к суше довольно крупная лодка.

Иола прямиком направилась туда, ибо иных мелких судов подле береговой кромки не замечалось. Правда, кое-где высились пузатые грузовые суда — то ли египетские, то ли финикийские, — в подобных вещах Иола почти не разбиралась, — однако мастер определенно и недвусмысленно сказал: «лодка»...

Восседавший на передней скамье моряк внимательно поглядел на приближающуюся женщину и поднялся с места.

— Полагаю, госпожа, — вежливо обратился он к Иоле, — именно тебя мы и поджидаем?

— Возможно, — ответила критянка.

— Благоволи назвать имя, служащее пропуском...

— Эпей, — произнесла Иола и ощутила, как безудержно подступает к горлу теплый комок, а лица гребцов ни с того ни с сего начинают расплываться.

— Верно, — согласился моряк. — Разреши, я помогу взойти на борт.

Он протянул Иоле крепкую, намозоленную руку, и мгновение спустя женщину пристроили на возвышении близ носовой части.

— Отваливай! — скомандовал старший. — Поживее, как велено!

Лодку мгновенно оттолкнули от пристани, развернули к берегу кормой. Весла заработали в бешеном темпе. Зашипела и забулькала рассекаемая вода, колеблющаяся полоса возникла и потянулась позади.

«Вот и все», — подумала Иола.

И внезапно почувствовала невыразимое облегчение.

Точно сдавливавшие сердце холодные пальцы ослабли, разжались, пропали. С уверенностью, которой и сама объяснить не сумела бы, Иола поняла: Эпей действительно был в немалой опасности, но теперь она исчезла.

«Все будет хорошо, родной мой», — подумала Иола и уже не сумела сдержать хлынувших слез.

Она заплакала от пережитого напряжения, от любви, от радости.

Она, пожалуй, удивила бы, а то и, чего доброго, немного насторожила гребцов, не раздайся позади удивленный выкрик:

— Эй, что это? Глядите!

Все головы дружно повернулись к закричавшему, а затем обратились в сторону, куда устремлялся ошеломленный взор кричавшего.

— Что это?

Вдали, над необъятными плоскими кровлями расположенного на возвышенности Кидонского дворца, возносились густые, тяжелые клубы угольно-черного дыма.


* * *


Шипевший и шуршавший по пеньковому шнуру огонек полз во дворцовых гипокаустах не слишком быстро и не чересчур медленно, покрывая за одно мгновение примерно полпяди. Иногда чуть больше, иногда немного меньше.

Клепсидра в замкнутой мастерской равнодушно звякала, считая пролетавшие миги с полным и совершенным беспристрастием. Уровень воды уже понизился на добрый палец, а язычок пламени все еще двигался к далекой своей цели.

Но добрался до нее исправно и в срок.

Четыре амфоры, доверху наполненные горючей смесью, — пресловутым «греческим огнем», — взорвались почти одновременно. Первая, загоревшись и расколовшись на куски, тотчас подожгла остальные, и в обе стороны четырехугольной каменной трубы со свистом и ревом рванулись потоки испепеляющего жара.

Древняя кладка разлетелась, не выдержав напора ударивших во все стороны тугих огненных языков. Гранитные плиты, выстилавшие «комнату с обрубленными ушами», взметнулись, ударили в потолок, рассыпались, обрушились.

Чертог, в котором долгие столетия обсуждались важнейшие тайны — государственные и личные, священные и нечестивые, достойные и постыдные — обратился огненной печью.

Померкли, обуглились, исчезли стенные росписи.

Одновременно дала несколько трещин прочная, трехслойная кровля. Хрустнула, осела, провалилась.

Пламя рванулось наружу, клокоча и вихрясь, точно заповедный покой разом превратился в небольшое вулканическое жерло.

Раздались панические вопли редких стражников, расхаживавших по неоглядной крыше.

Назначение выступов, повторявших внутреннее расположение стен и весьма озадачивавших Эпея, было, по-видимому, противопожарным (как выразились бы наши современники), но эти древние брандмауэры отнюдь не рассчитывались на огонь подобной температуры и мощи.

Пожар начинал понемногу распространяться.

Обитателям дворца оставалось мирно почивать еще минуту-другую, не более.

Тем из них, разумеется, кто вообще задал себе труд уснуть в эту достопамятную ночь.

Или, уже утомленный любовными забавами, задремал на рассвете.


* * *


— Не бойся, Эпей!

Голос прозвучал знакомо, но скашивать глаза в сторону было некогда. Человекобык еле заметно сгорбился, напрягся и, трубно ревя, приготовился ринуться на мастера.

Брошенный кинжал поразил андротавра прямо в кончик носа.

Чудовище дернулось, отпрянуло, и рев немедленно сменился исступленным воплем боли, звучавшим как нечто промежуточное меж небывало громким поросячьим визгом и ржанием перепуганной лошади.

— Молодец! — долетел до Эпея одобрительный возглас, — отлично!

Позабыв, казалось, обо всех и всем, продолжая дико и непрерывно вопить, человекобык завертелся волчком, сделал несколько неуверенных, заплетающихся шагов, повалился на пол.

Где и остался лежать, вздрагивая и так жалобно стеная, что Эпею даже сделалось жаль его. Но время для сострадания выглядело весьма неподходящим. Грек ухватил следующее лезвие и вознес для броска.

— Остановись! — приказал властный голос.

Эпей повернул голову.

— Менкаура!

Египетский писец выступил навстречу мастеру — высокий, прямой, уверенный. В правой руке Менкаура, облаченный, как обычно, только в набедренную повязку-фартук, сжимал рукоять боевого лабриса.

— Я боялся не успеть, — проговорил он с еле заметной улыбкой, — думал, придется вмешиваться... Но ты и сам управился на славу... Случайно, или преднамеренно?

— Что? — не понял Эпей.

— Метнул клинок наобум, или уведал от Иолы, куда следует целиться?

— Я никогда не бросаю наобум, — пропыхтел бледный, как полотно, Эпей.

Теперь, когда наиболее тяжкое испытание осталось позади, мастер начал испытывать запоздалый прилив острого, изнуряющего страха. Колени умельца противно дрожали, челюсть прыгала, слова звучали отрывисто и не совсем внятно.

Менкаура ободряюще улыбнулся:

— Ну-ну! Все, похоже, обошлось... У андротавра, видишь ли, только два по-настоящему уязвимых места: пах и кончик носа. Лишь ударив по тому, либо другому, и можно справиться со страшилищем. Но знают об этом лишь посвященные. Иола рассказала?

— Да нет, — выдавил Эпей. — Вспомнил вдруг, что бугаям кольца в ноздри продевают, и самого лютого за колечко можно вести, словно телка покорного... Чувствительный у них, подлых, нос, будто у белок!

— Будто у кого? — не понял египтянин.

— Белочку — векшу, стало быть, — по носу тюкни — убьешь на месте. А у быков носы на такой же лад устроены. Вот и поразил я его, болезного, куда собирался. Чистая догадка...

— Н-да, — хмыкнул Менкаура. — Голова на плечах, с одной стороны, имеется. С другой стороны, о чем эта голова думает?

Эпей недоумевающе воззрился на писца.

Лаодика лежала недвижно.

Человекобык перестал корчиться и лишь глухо постанывал.

Еле слышно трещали асбестовые фитили светильников.

Менкаура подошел к Эпею вплотную, положил руку на плечо эллина, пристально и дружелюбно посмотрел ему в глаза.

— Не спрашивай, как, но поверь: я знаю все твои замыслы; ведаю обо всем приключившемся. Жреческая школа в Мемфисе...

Мастер помотал головой.

— Ладно, скажем, я просто ясновидящий, — вздохнул Менкаура. — Внемли, время дорого.

— Слушаю.

— Ты же буквально загнал себя нынешней ночью! Бессонница, усталость — полное изнеможение! И теперь намереваешься взлететь, пересечь по воздуху просторы Внутреннего моря, выдержать и не разбиться? Да ты попросту задремлешь в воздухе...

Ошеломленный грек безмолвствовал.

Ибо Менкаура был совершенно прав.

Больше и прежде всего Эпею хотелось присесть на прохладные каменные плиты, сомкнуть веки, самую малость — хотя бы несколько минут — передохнуть.

Но времени уже не оставалось.

Глухой далекий гул, докатившийся до собеседников по запутанным коридорам, означал: Иола исполнила просьбу в точности, горючий состав полыхнул исправно и дворец очень скоро превратится в растревоженный муравейник.

Правда, обитателей здесь было отнюдь не много, располагались они весьма негусто, — но если пожар наберет силы, в царские чертоги сбежится на помощь уйма народу.

На этом Эпей и строил свои расчеты.

Поэтому и надлежало всемерно торопиться к западному выходу, охрана которого узнает о приключившемся в последнюю очередь.

Но и правда, как же лететь, исчерпав силы почти до последней капли?

— Я предвидел случившееся, — произнес Менкаура. — А поскольку люблю вас обоих — Иолу и тебя, — решил пособить неразумному другу. Ну-ка, изволь проглотить...

Из потайных складок льняного передника египтянин извлек два маленьких благоуханных шарика — один светлый, другой потемнее.

— Сперва этот, — велел Менкаура, поднося к устам Эпея темный смолистый катышек.

Мастер послушно принял горьковатое, таявшее во рту снадобье.

Менкаура внимательно прислушивался. Вдали понемногу начинали раздаваться чуть слышные, но явно встревоженные голоса.

— Им не до нас. Постой спокойно три-четыре минуты. Не разговаривай...

Эпей повиновался. Он полностью доверял египтянину, и только не мог уразуметь, каким же образом проведал писец о происходившем в лабиринтах гинекея, и как умудрился проникнуть сюда.

— Лабрис отобрал у стражника, — точно угадав мысли мастера, сказал Менкаура — Воин, кстати, вручил его добровольно и весьма охотно.

Вздохнув, умелец решил не размышлять о непостижимом.

— Теперь этот...

Второй шарик последовал за первым. На вкус он был сладковат.

— Что ты мне скормил? — осведомился разом воспрявший Эпей.

— Средство, секрет коего известен жрецам бога Тота, даровавшего народу письмена. Первый шарик полностью возвратит утраченную бодрость и прибавит новой. А второй дозволит без ущерба для тела и души не спать семьдесят два часа кряду. Лишь так и сумеешь ты достичь намеченной цели.

Эпей понял и расплылся в улыбке:

— Я и отблагодарить-то не смогу...

— Ты уже отблагодарил. И меня, и народ Кефтиу. Разорил осиное гнездо, положил предел неслыханному и гнуснейшему бесчинству.

Помолчав несколько мгновений, Менкаура задумчиво произнес:

— На любовь запрета нет, и в любви дозволено все. Да услаждаются любящие друг друга, да вкушают радость на всевозможные лады, не ведая ни стыда, ни стеснения! Так глаголет истинная мудрость... Однако насилие достомерзостно, а за последние семь лет Кидонский дворец обратился мерзким блудилищем, где надругательство стало законом и правилом, где ломали чужую волю и топтали чужие привязанности... Сама справедливость взывала о возмездии. Ты свершил его. Теперь, я полагаю, остров избегнет гнева богов, который неминуемо навлекли бы на него подобные злодеяния. Кефтиу прекрасен и велик, он заслуживает куда лучшей участи.

Эпей медленно кивнул.

— На всякий случай дозволь проводить тебя до западного выхода. Если возникнет затруднение, урезоним караульных тем же способом, каким я проник сюда. Затем ты покинешь дворец.

— А ты? — спросил Эпей.

— Не беспокойся обо мне. Я невозбранно вернусь и еще позабочусь об этой несчастной, чье имя узнаю. Она отправится домой, ибо жаждет вернуться.

— А?..

Эпей кивнул в сторону андротавра.

— Да, разумеется, — спохватился Менкаура.

Он быстро подошел к простертому на мраморных плитах чудищу, присел на корточки, заглянул в совершенно бессмысленные от страдания глаза.

Поднес к морде человекобыка хрустальный шарик, внятно и неторопливо произнес краткое заклинание, из которого Эпей не уразумел ни полслова.

Глухие стоны утихли.

Менкаура выдернул завязшие в плоти Чудовища клинки, уверенными касаниями пальцев остановил хлынувшую темную кровь.

Мастер округлил глаза:

— Да ты еще и врачеватель?

— Всего понемногу, — скромно ответил Менкаура. — Только это не вполне обычное врачевание. Скорее, изощренное знахарство...

— И теперь?..

— Теперь несчастная тварь будет спать. А пробудившись, не станет чинить вреда. Известное время, разумеется... Но до тех пор Великий Совет распорядится участью человекобыка сообразно закону и разумению...

— Арсиноя замкнута в деревянной телице, за дверью Розового зала, — поспешно сообщил встрепенувшийся Эпей. — Присмотри, чтоб не сгорела заживо, ежели что... Я все-таки не варвар, — ухмыльнулся эллин.

— Знаю, — сказал Менкаура, выпрямляясь. — И где Арсиноя, знаю, и в том, что ты не варвар, удостоверился. Твоему народу, Эпей, суждено великое и отменно славное будущее... А теперь поторопимся, друг мой, ибо уже пора...


* * *


— Дворец пылает, государь!

Идоменей подскочил и уселся на ложе едва ли не раньше, чем пробудился. Давала знать себя старая воинская закалка.

Вытянувшийся в струну стражник застыл у распахнутой двери, взяв копье «на караул» и глядя на лавагета встревоженными глазами.

— Как — пылает?! Почему? Где?

— Недалеко отсюда, господин... Юго-восточная часть гинекея, господин. Пламя пробило кровлю и бушует...

Мгновение спустя флотоводец и повелитель уже поспешно облачался в белый хитон с алой каймой, проворно затягивал мягкие ремешки сандалий.

Стражник посторонился, пропуская Идоменея в коридор.

Выбежав наружу, критский владыка поступил как истинный воин: отнюдь не ринулся петлять по несчетным переходам, стремясь в указанное крыло, а бросился к ближайшей из уводивших на крышу лестниц, дабы оглядеть происходящее с наиболее выгодной и удобной точки.

Страж побежал вослед.

Утренний ветерок уже начинал блуждать над островом, но свежести не приносил, и царь немедленно вытер со лба проступившую испарину.

И впрямь, недалеко, подумал Идоменей.

По дворцовым понятиям, разумеется...

Столь огромно было древнее, долгие столетия строившееся и расползавшееся вширь здание, что столб угольно-черного дыма отстоял от царя на добрых два плетра. Прожилки огня вихрились и крутились у основания этой зловещей, подвижной, возносившейся уже почти в поднебесье колонны. Однако сложенныйпреимущественно из камня Кидонский дворец успешно противостоял пламени. Опасаться быстрого и всепожирающего пожара не следовало.

«Полдюжины залов придется восстанавливать», — промелькнуло в мозгу лавагета.

Он скрестил руки на груди, присмотрелся пристальнее. Вослед разбудившему царя стражнику на крышу выскочили еще трое или четверо — в мужской половине службу несли куда более исправно, чем в полубезлюдных владениях Арсинои.

— Отрядить десяток воинов, пускай подымают горожан из прилегающих кварталов. Ведра, кадки, бочки... Это на первый случай. А если не поможет — перекрыть акведук и направить поток воды прямо на пострадавшие чертоги. Зальет лишку — не беда, исправим...

Ближайший к спуску воин отсалютовал и помчался выполнять приказ.

— Так-так, — процедил Идоменей. — Любопытно. С чего бы вдруг загораться дворцу? Вовеки подобного не случалось... Или я ошибаюсь?

— Никак нет, господин! — дружно ответствовали воины.

— А теперь случилось, — раздумчиво сказал царь. — Кто-то, наверное, резвился без удержу. Забавлялся, обо всем на свете забыв... А, может, и спьяну кто начудесил... Разберемся чуть попозже.

Стражники почуяли затаенную угрозу в голосе лавагета и почтительно склонили головы.

Идоменей отвернулся от клубящегося дыма, осмотрел, насколько хватал глаз, дворцовую кровлю. Никаких иных непорядков не замечалось.

Город почти полностью скрывался за далекой кромкой необъятной крыши, но гавань, прямо на которую глядели окна располагавшейся внизу царской опочивальни, виднелась как на ладони. Острый взор Идоменея подметил возникшую на боевых кораблях суматоху: там тоже разглядели пожар и засуетились.

«Пожалуй, скоро прибудут и моряки», — отметил владыка и не без гордости подумал, насколько его люди расторопнее и надежнее стражников.

— Кстати, где обретается Рефий?

Воины замялись.

— Командир велел не беспокоить его до самого утра без особой, исключительной нужды, — выдавил один.

— Если эта нужда не особая, — сказал Идоменей, — то не представляю, чего еще требуется...

«Сукин сын! Как пить дать, забавляется в гинекее... Ну, подожди, защитничек!»

При мысли о Рефии царю непроизвольно припомнились афинские заложники и он лениво поискал взглядом приведенное в порт, стоявшее на якоре и послушно ждавшее дальнейших распоряжений судно.

Галеры не было.

Точнее, была — однако вовсе не на отведенном ей месте. Греческий корабль развернул парус и весьма проворно держал путь к северной оконечности мыса. Вослед неспешно двигалась пентеконтера, парус которой оставался по-прежнему свернутым.

Прочие суда мирно оставались на якорях. Лишь маленькие лодки начинали понемногу сновать у причалов, готовясь принимать или доставлять на борт людей либо грузы.

— Что это значит?!

— Государь?..

— Почему греки уходят?! — загремел Идоменей.

— Понятия не имею, господин, — растерянно отозвался ближайший воин.

— За ними следует пентеконтера, — вставил его сосед. — Капитан Эсон, видимо, собирается задержать афинян...

— Олух несчастный! Сухопутная крыса! — рявкнул озадаченный лавагет. — Пентеконтера идет на веслах одного-единственного ряда! Это не погоня! Они просто движутся вослед! Ничего не понимаю...

Сощурившийся Идоменей несколько минут пристально следил за эволюциями в бухте, а затем изменившимся голосом рявкнул:

— Тревога!


* * *


— Задержись-ка на минуту, — попросил Эпей.

Менкаура остановился.

— Было у меня два увесистых меча припасено, да бросить пришлось, покуда от красавчика удирал... И секира твоя весьма кстати окажется. В боковой проход, быстро! Иначе тебе же обратный путь заградим!

— Не понимаю?.. — поднял брови Менкаура.

— Сейчас увидишь.

Друзья кинулись в ответвление главного коридора, пробежали примерно сотню шагов, затем остановились.

— Отступи чуток, — велел Эпей. — А то, не доведи Зевес, брызнет ненароком и обожжет...

Грек отобрал у недоумевающего Менкауры лабрис, метким ударом сшиб один из больших светильников. Бронзовая плошка шлепнулась на пол, зазвенела, покатилась, потухла.

Тонкая струйка земляного масла потекла по стене, пропитывая фреску с изображением охотящегося в камышах дикого кота. Еще несколько раз увесистое лезвие впилось в камень, откололо три-четыре внушительных обломка.

Нефть хлынула обильно.

— Чудо! — порадовался Эпей.

Он осторожно выдернул фитиль из другого светоча и бросил не успевшую погаснуть асбестовую полоску прямо в собиравшуюся на полу и быстро увеличивавшуюся лужу.

Огонь так и взметнулся.

— Пускай поразмыслят, — сообщил мастер египтянину, ошеломленно созерцавшему новую диверсию эпического хитреца. — Еще разок-другой проделаем то же самое — только подальше. Пускай почешут затылок, погадают, где нового пожара ожидать...

— Затоскуешь в Греции — приезжай в Та-Кемет, фараоновых лазутчиков обучать, — протянул Менкаура. — Ну и ну...

— Благодарствуйте, — ответил Эпей, хватая писца за руку и увлекая вспять. — Расенна уже предлагал местечко в экипаже, теперь ты на почетную службу зовешь... Только я человек тихий, мирный. Приключения, разумеется, жалую — но лишь когда о них аэды в поэмах повествуют. Бежим!


* * *


Иола стояла на палубе афинской ладьи, глядя назад, на остров, где провела всю жизнь, и который покидала, не желая расставаться с любимым. Берег постепенно удалялся, водная гладь за кормою ширилась; город и дворец начинали являться взору целиком.

Вдали возвышались горы: белесая наверху, зеленая у подножия Левка; ближе к востоку — обширные плато, служившие благодатными пастбищами для коз и тонкорунных овец; еще восточнее смутно маячила в густом утреннем воздухе величественная Ида.

Ни облачка не виднелось на голубеющем небе. Новый день обещал быть столь же знойным, сколь и предыдущие. Но расползавшийся над Кидонским дворцом черный дым постепенно застилал эту прозрачную синеву, клонился в сторону, влекомый витавшими где-то наверху воздушными потоками, тянулся грозной пеленой в сторону пробуждающейся столицы.

— Любопытно, что случилось? — обратился к женщине подошедший Эсон. — Я ни разу не слыхал о пожарах во дворце, да и ты, наверное, тоже...

Иола только головой помотала.

— Твой отъезд никак с этим не связан? — спросил критский капитан понизив голос.

— Нет, разумеется. Но у государыни бывают замыслы, в которые не посвящают без особой нужды...

Ответ прозвучал спокойно, любезно и внушительно. Пожав плечами, Эсон подбоченился и устремил глаза на лавировавшую меж другими кораблями пентеконтеру.

— Молодец, Эвней, — негромко похвалил он келевста, чьему попечению доверил судно в грядущем походе. — Чисто движется. И заметь: ни единого лишнего весла не использует. Знает, что пока открытой воды не достиг, разгоняться нельзя...

Иола только головой кивнула.

Эсон пояснял ей простейшие вещи, точно маленькой; но капитан явно хотел занять себя хоть каким-нибудь разговором. Пускай лучше болтает сам, нежели задает вопросы...

— Э-эй... — внезапно сказал моряк. — А это еще откуда, и кто такие?

Оконечность мыса была уже близка. За нею, совсем неподалеку, примерно в трех четвертях мили, виднелся вытянутый, хищный корпус миопароны. Этруск тоже углядел дымный столб, вознесшийся над побережьем, и велел работать каждой лопастью, дабы поспеть вовремя.

Корабли быстро сближались.

— Друзья, — коротко сказала Иола, пытаясь не выдать волнения, которое испытывала. — Друзья, отряженные государыней, дабы обеспечить нам беспрепятственный выход в море.

— Не понимаю, — протянул Эсон, в упор глядя на Иолу.

— Ты видел перстень? — вопросом на вопрос ответила женщина.

Эсон безмолвствовал. Иола поняла: следует немедленно погасить возникшее в его душе сомнение. Останься капитан у себя на пентеконтере, не приведи на борт афинского судна пятерых закаленных бойцов, Расенна быстро пресек бы любую попытку задержать беглецов.

Но при создавшемся положении бывший любовник Арсинои вполне мог заставить греков сделать поворот оверштаг[148] и устремиться назад. И этруску довелось бы лишь бессильно скрежетать зубами...

— Ты видел перстень? — повторила Иола уже с нажимом.

— Да, — коротко молвил Эсон.

Прелестная критянка решилась на отчаянный выпад.

— В ближайшие часы, — медленно и внушительно произнесла Иола, — судьбой царя Идоменея займется Великий Совет Священной Рощи. Раскрыты дела чудовищные и не поддающиеся описанию. По крайней мере, мне строжайше воспрещено говорить о них.

Брови Эсона сошлись у переносицы, лицо напряглось.

— Минует немного, совсем немного времени — и на Крите появится новый лавагет. Запомни: я ничего не говорила, но Арсиноя, видимо, хочет возвести в этот ранг именно тебя...

Эсон вздрогнул и остолбенел.

— Ибо царица, — бойко продолжила Иола, — вольна выбирать нового супруга по собственному усмотрению. Смею с уверенностью предположить: избранником будешь ты, капитан.

— Чушь, — процедил Эсон, глядя на Иолу с нескрываемым подозрением. — Что-то здесь неладно...

— Ошибаешься. Во всяком случае, клянусь чреслами Аписа: не сегодня-завтра на Крите будет новый лавагет!..

«...И новая царица», — мысленно прибавила Иола.

Не верить подобной клятве уроженец острова попросту не мог. Эсон поверил.

— Но что, гарпии побери, случилось? — прошептал он в замешательстве.

— Повторяю, до поры об этом говорить нельзя. Но ты не пожалеешь об исполненном воинском долге.

— Насколько понимаю, — сказал Эсон, — царь Идоменей все же остается лавагетом и пребудет им... еще несколько часов — правильно?

— Всецело и совершенно.

— Значит, — выдохнул капитан, — погоня обеспечена. И неравный бой тоже!

— Ни в коем случае, — слабо улыбнулась Иола. — Как раз этому и должен воспрепятствовать доверенный человек царицы, командир вон той ладьи.

Миопарона уже настолько сблизилась с греческой галерой, что можно было явственно различить фигуры гребцов и огромного кормщика. Этруск помахал идущему встречным курсом кораблю, упруго поднялся и прошествовал на середину палубы, где размещался непонятный, громоздкий с виду предмет, укутанный парусиной.

Пентеконтера шла плетрах в двух позади, уже пуская в работу второй весельный ряд.

Иола подбежала к борту, подняла и скрестила руки, привлекая внимание Расенны. Затем указала на пентеконтеру и сделала знак воздержаться от нападения.

— Да ты смеешься? — возмутился Эсон.

— Рупор! — потребовала Иола вместо ответа.

Греческий капитан подал ей увесистый бронзовый конус.

— Это свои! — что было сил закричала Иола. — Свои!

Этруск не разобрал и приставил обе ладони к ушам, прося повторить.

— Скажи сам, — попросила критянка афинянина. — Мне голоса не достает.

— Свои! — гаркнул грек.

Расенна воздел и медленно опустил правую ладонь, сообщая, что понял, и этот боевой корабль пропустит беспрепятственно.

Галера и миопарона поравнялись, разминулись; расстояние между ними начало постепенно увеличиваться вновь.

— Принимать как шутку, или как издевательство? — осведомился рассерженный Эсон.

Иола поглядела на него с добродушной насмешкой.

— Разве я шучу? И неужели необходимое, безобидное распоряжение можно счесть издевкой?

— Хочешь сказать, — яростно прошипел критянин, — плюгавая посудина, где только и есть, что шестьдесят олухов на веслах да один кормщик, представляет наималейшую угрозу для пентеконтеры, несущей полный экипаж?

— Разумеется. И не просто угрозу представляет, а верную погибель несет. Верней, несла бы — но я вовремя предупредила.

— Иола!..

Эсон побледнел, затем побагровел.

— Иола, ты либо дразнишь меня, либо...

— Эсон, — прервала женщина, — ты либо низкого понятия об уме государыни, либо никогда не слыхал о мастере Эпее.

Капитан открыл было рот, однако промолчал.

— Этот кораблик, — продолжила Иола, глядя Эсону в глаза, — способен самостоятельно разделаться с доброй половиной критского флота. Не спрашивай как. Если, не доведи боги, погоню все же вышлют — увидишь... Миопарона состоит на царской службе...

— Впервые слышу!

— Естественно. Ее существование было строжайшей тайной. Теперь же судно войдет в состав боевых частей... И поступит в подчинение к новому лавагету — предусмотрительно добавила Иола.

Отнюдь не убежденный ни в чем, Эсон только хмыкнул и отвернулся.

— Поживем — увидим, — буркнул он минуту спустя.

Ветер дул настолько слабо, что афинянин велел гребцам работать веслами. Галера побежала гораздо резвее.

А Иола принялась внимательно, сосредоточенно следить за небом правее дворца, правее мыса.

Именно там вот-вот следовало появиться и взмыть маленькой черной точке. Взмыть — и воспарить.

Воспарить — и начать приближаться.

Приблизиться — и обогнать галеру по воздуху.

Если, конечно, все сложилось благополучно...


* * *


Все сложилось благополучно.

По крайней мере, для Эпея.

Вопреки опасениям писца, караульные пропустили мастера без единого возражения. Вопли «пожар» и зарождавшееся на восточной половине дворца смятение не успели еще достичь западного выхода, а последнюю нефтяную лужу Эпей предусмотрительно поджег в добром плетре от своей цели.

— Этого господина, — старший стражник поглядел на Менкауру, — тоже прикажешь выпустить?

— Нет-нет, — поспешно возразил египтянин — Я лишь сопровождаю доверенное лицо государыни.

Воин слегка поклонился.

— Прощай, Менкаура, — не без грусти произнес Эпей полушепотом. Стиснул сухую, крепкую ладонь товарища. — Пожалуй, больше не свидимся... Жаль... Я не забуду тебя.

— Как знать, — улыбнулся египтянин, и Эпей не понял, к чему из им сказанного относится ответ. Но рукопожатие ответное было в меру крепким и достаточно продолжительным.

— Я тоже тебя не забуду, — молвил Менкаура — Лети осторожно, береги силы, старайся ловить восходящие потоки горячего воздуха.

— Спасибо, — ухмыльнулся Эпей. — Участь Икара не по мне...

— И еще, — добавил Менкаура. — Маленькая жреческая премудрость... Прощальный совет...

Эпей вскинул брови.

— Несущая сила подобного крыла возрастает согласно скорости. Набрав достаточную высоту, можно падать без боязни — едва лишь быстрота полета сделается достаточной, крыло, при известной сноровке, само поможет вознестись опять. Воздух плотен, Эпей. И держит независимо от того, летишь ты ровно, или устремляешься отвесно. В воздухе опора везде, всюду, при любом положении![149]

— Верю, — просиял эллин. — Я и сам размышлял над этим. А ты окончательно развеял последние сомнения.

— Прощай, дружище, — прошептал Менкаура. — Будьте счастливы оба — Иола и ты...

— Прощай. Спасибо тебе за все, — отвечал Эпей.

Тяжелые дверные створки начали расходиться.

Мастер помедлил еще мгновение и решительно двинулся прочь из дворца.

Менкаура неторопливо направился вспять.

Глава тринадцатая. Греческий огонь

Жизнь береги, человек, и не вовремя в путь не пускайся
Ты через волны морей; жизнь ведь и так недолга.
Автомедонт. Перевод М. Грабарь-Пассек
Огромному орлу-ягнятнику в это памятное утро не повезло.

Козопас Клеон услыхал тревожное блеяние, отчаянный собачий лай, и вырвался из шалаша как раз вовремя, чтобы увидать крылатого грабителя, стремительно падающего из поднебесья на разбегающееся во все стороны стадо. Уже приноровившийся скогтить ближайшего перепуганного козленка орел рванулся в сторону, избегая столкновения с метко запущенным, вертевшимся и свистевшим в воздухе пастушьим посохом.

Трое псов исступленно метались по просторному пастбищу, лязгали зубами, подпрыгивали, точно стремились достичь хищника, описывавшего неторопливые круги локтях в пятидесяти над землей.

Злобно погрозив орлу кулаком, Клеон подбоченился и застыл с обращенным к небу лицом.

Обманутый в лучших ожиданиях, лишившийся вожделенного завтрака ягнятник отнюдь не собирался покорно покидать охотничьи угодья. С негодующим клекотом он витал невысоко над плоскогорьем, дразнил пастуха и собак, доводил коз до полного ужаса и все еще не терял надежды поживиться.

Тщетно.

Собаки знали свое дело не хуже, чем орел свое, и быстро загнали стадо под прикрытие ближайшей рощицы, за которой почти отвесно вставал исполинский склон Левки. А Клеон поворачивался на месте и не спускал с орла внимательного взора. В правой руке пастуха возникла самодельная праща, и увесистый голыш уже лежал наготове в мелкой деревянной чашке, укрепленной меж двух сыромятных ремней.

Орел сделал новую попытку обрушиться на замешкавшихся коз, и камень завыл так близко, что ягнятника ударило воздушной волной.

— Убирайся! — во всю глотку заорал Клеон, крутя пращой. — Убирайся, тварь, убью!

Опытный велит[150], обученный метать свинцовые шарики с одного внезапного замаха, наверняка посмеялся бы над грозным видом, с которым козопас вертел оружие, однако ягнятник понятия не имел о воинском искусстве и почел за благо не связываться с человеком, явно способным причинить немалый вред.

Орел описал последний плавный круг, неторопливо взмахнул огромными крыльями и ушел в поднебесье, направляясь к северо-западу. Клеон проводил его пристальным взглядом — и внезапно распахнул рот.

Подобно всем горцам, пастух обладал исключительно острым зрением.

— Это что еще та... — начал козопас и растерянно умолк.

Смигнул.

Протер глаза.

— ...кое?.. — выдавил он мгновение спустя.


* * *


— Тревога! — опять заорал Идоменей. — Оглохли, акульи выродки?

— Тревога, — повторил очнувшийся от замешательства стражник. — Тревога-а-а!..

Зычный вопль раскатился далеко и внятно. Миновало несколько секунд — и возле восточного входа отчаянно заревела букцина, длинная медная труба, чей голос был слышен в тихую погоду на добрую милю. Грозный сигнал пронесся над кидонскими кварталами, гулким эхом достиг зеленых предгорий, отразился от склонов, прянул назад.

Ему ответила вторая букцина — где-то в городе. Затем вступила третья — уже возле самой гавани. Оповещение в критском флоте было налажено весьма изрядно.

Корабельные горны подхватили грозную песнь, и вскоре над портом пронесся долгий внушительный рев, едва ли намного уступавший силой звуку двух-трех гудков, издаваемых нынешними теплоходами.

Через полминуты он умолк.

И тогда новый, более замысловатый сигнал проследовал от Кидонского дворца к застывшим на якорных стоянках боевым судам. Сигнал довольно долгий, прерывистый, полузабытый бравыми капитанами, из коих не один и не два просто ушам не поверили.

Давным-давно уже не распоряжался лавагет выслать немедленную погоню и вернуть в гавань самовольно ушедший корабль.

— Не разумею, — буркнул бравый Эсимид, появляясь на палубе и сощуриваясь. — Греки уплыли с высочайшего дозволения... Их сопровождает Эсон — самолично!

— Сигнал несомненен, о господин, — почтительно возразил пожилой келевст.

— Что да, то да... Но, получается...

Эсимид помолчал, махнул рукой и скомандовал:

— Якорь выбрать! Гавань покидать на двух нижних весельных рядах! За мысом вступают все — и таранный темп! Шевелись!

Четыре стоявших поодаль пентеконтеры уже двинулись, растягиваясь вереницей, дабы не мешать друг другу и не столкнуться подле северного мыса.

Критские моряки отлично знали свое дело.

И, пятикратно превосходя беглецов численностью, отнюдь не сомневались в исходе необычного предприятия.


* * *


Эпей взбирался по скалистым откосам с быстротой и легкостью небывалыми, какими даже в золотом, полном нерастраченных сил детстве не обладал. Чудесное снадобье Менкауры действовало безукоризненно. Мастер проворно работал ногами, подтягивался, перемахивал трещины в сланцах, отыскивал еле заметные уступы, на которые в иное время и глянуть побоялся бы, — а сейчас бестрепетно ставил краешки сандалий и смело продолжал восхождение.

Тремя часами раньше этруск проделал тот же самый путь в темноте, обливаясь холодным потом, проклиная все и вся, диву даваясь, как рассчитывал безумный грек взобраться на эдакую крутизну, волоча за плечами огромное треугольное крыло.

«Я мог бы удавить грека двумя пальцами, — думал Расенна, пыхтя и отдуваясь. — И трачу все силы — без остатка, — чтобы попасть наверх... А что делал бы он? Завяз на полпути? Эх, Эпей...»

Читатель помнит, что этруск добрался до плоской вершины благополучно, и столь же благополучно спустился к бухте, где и натолкнулся на весьма недружественный прием со стороны Гирра.

Эпею же предстояло только взобраться ввысь. После чего эллин всецело уповал на промысел богов и собственную добросовестность, явленную в мастерской, во время работы над волшебным треугольником, способным перенести летуна через Внутреннее море и навсегда избавить от необходимости прислуживать нечестивой царице и ее вспыльчивому супругу.

Солнце уже взошло.

Его лучи падали косо, почти параллельно дворцовым кровлям, простиравшимся, насколько доставал взор, по левую руку, пронизывали дымную пелену, стлавшуюся уже над целым городом и начинавшую вызывать немалое смятение обитателей. Население Кидонии высыпало на улицы в небывалом для столь раннего часа количестве, задирало головы, дивилось, гадало, судачило.

Эпей, конечно же, не видел этого, да и не требовалось ему смотреть: мастер и так отлично знал, какой переполох вызовет учиненное им напоследок зрелище. Надлежало просто карабкаться, подобно ползущему по отвесной стене жуку, достичь маленького плато и отыскать спрятанную этруском «дельту».

«А во дворце, небось, тоже резвятся, — подумал Эпей не без самодовольства. — Четыре светильника сковырнуть успели с Менкаурой; а водичкой земляное масло не очень-то погасишь... Пускай побегают, сердечные, — не убудет их...»

Умелец припомнил запертую в деревянной телице Арсиною и внезапно расхохотался.

«Ох и физиономия будет у Алькандры, когда извлечет государыню свою ненаглядную на всеобщее обозрение! А еще и гарем всполошится, наутек от пожара кинется...»

Эпей перевалился через плоскую закраину скалы, растянулся на теплых камнях, полежал у самого обрыва, не испытывая ни малейшего страха перед высотой — агорафобии.

Узкая затененная бухта недвижно стыла далеко внизу. По правую руку продолжал клубиться дым. Слева, локтях в пятнадцати, меж привалившимися друг к другу валунами, торчал рукоятью к небу клинок, оставленный предусмотрительным этруском, чья заботливость едва не привела его самого к печальному концу.

— Молодец, разбойничек, — улыбнулся Эпей. — Не обманул. Ну, да я в этом и не сомневался...

Поднявшись на ноги, мастер без особой спешки отыскал положенное за камнями, осторожно придавленное к земле крупной галькой крыло.

— Молодец, разбойничек, — повторил Эпей. — Ишь, потрудился расчалками кверху пристроить, да камешками забросать... Чтоб ветром не снесло.

Он быстро освободил «дельту», проверил целость всех частей и остался вполне доволен последней инспекцией. Теперь следовало продеть руки в предназначенные для них петли, приблизиться к обрыву и, набравшись храбрости, очертя голову, прыгнуть.

Затем утвердить ноги на тонких и прочных опорах, довериться подъемной силе воздуха и молить богов об успехе безумной и дотоле виданной в мире лишь единожды затеи...

«Ну, Гермий крылоногий, — мысленно произнес эллин, — уж не обойди вниманием да заботою, пособи. Кому, как не тебе, летунов опекать?»

Раскатившийся над городом трубный рев достиг Эпеева слуха негромким, однако несомненным отголоском. Хотя значение сигнала оставалось неясным, ничего доброго для себя и своих сообщников мастер от государевых людей не ожидал, а посему решил не мешкать.

Смело подняв дельтовидное крыло на плечи, укрепив кисти обеих рук затяжными кожаными петлями, Эпей отступил немного вглубь маленького плато и, сделав глубокий вдох, помчался туда, где оканчивалась твердь и начинались владения Эола, великого царя ветров.


* * *


«И что же с этой хламидою делать? — рассеянно подумал этруск, совлекая с тройной огнеметной трубы просмоленную парусину. — Свернуть и на палубе кинуть? А вдруг, Тиния не доведи, загорится?.. За борт спровадить? А чем голубушку потом укутывать?»

Расенна внезапно вспомнил, что горючей смеси у него — на четыре залпа.

«Ежели не будет погони, приберегу ряднину... А коль скоро вышлют корабли — что ж, доведется маленько проучить. Но тогда и трубочки бесполезными станут — огня-то греческого боле взять неоткуда... Ладно, выждем, повременим. За борт — оно ведь никогда не поздно.»

...Тщательно скатав немалый и увесистый чехол, архипират продольно уложил его на палубе, оттянул поближе к носу миопароны, бросил.

— Гляди веселей, ребятки, — обратился он к понурившимся гребцам. — Жили мы славно, и впредь заживем не хуже. А сейчас надобно чуток потерпеть, ибо винишко накануне сами высосали до дна, а припасов царица разлюбезная не выслала. Я тоже не блаженствую... Эй, держись морскими коньками, а не устрицами дохлыми!

Притворно бодрая речь не возымела ожидаемого действия. Люди понуро согнулись над веслами, пригорюнились, терзаемые возобновившимся похмельем, безразличные ко всему, кроме вожделенного отдыха.

Расенна мысленно проклял и Арсиною, и Рефия, и покойного Гирра.

«Споили команду, сукины дети, а мне теперь кашу расхлебывать... Куда годится гребец, ежели...»

— Командир!

Слабый оклик оторвал этруска от неутешительных мыслей.

Афинская ладья и сопровождавшая пентеконтера ушли далеко в море, обратились двумя небольшими пятнышками на зеркальных голубых просторах. Еще можно было различить крохотные волосинки мачт с поперечными, чуть более заметными ворсинками рей. Обрасопленные паруса[151] заставляли реи казаться гораздо толще раин[152]. Миопарону и беглецов разделяло уже, по крайности, пять-шесть миль.

— Да? — отозвался Расенна.

— Прости за дерзость, но что мы здесь делаем, и чего дожидаемся?

— Погони, — спокойно произнес этруск. — Погони, которую дворцовые негодяи должны выслать вослед вон тем корабликам... А я отобью знаменитым критским капитанам охоту связываться с людьми, за коими ни малейшей настоящей вины вовек не водилось!..

— Но ведь мы им не братья, не родичи...

Голос прозвучал почти умоляюще.

Расенна подошел к белокурому великану, опасливо созерцавшему грозного архипирата, присел рядом, на самый краешек деревянной скамьи. Откашлялся.

— Верно. Только, во-первых, критяне должны уяснить раз и навсегда: с нами шутки плохи, надобно оставить старых служак в покое и не тревожить, коль скоро дальнейшей нужды в набегах не замечается. Иначе затравят, начнут гоняться за миопароной по всему Внутреннему морю... А этого ни тебе, ни мне, ни остальным не требуется. Верно?

Гребец безмолвно кивнул.

— Во-вторых, я дал одному человеку слово задержать преследователей. А слово Расенны твердо и незыблемо. Кстати, лишь благодаря упомянутому человеку все мы до сих пор живы и здоровы...

Этруск сощурил глаза.

— Я заподозрил предательство сразу. Но поделать не мог ничего. Боевой экипаж перебит во дворце, меня прочили в жертвы поутру, а вас намеревались прикончить в порту, чуть попозже... Не выведи меня Эпей на вольный воздух, так и приключилось бы.

Имя Эпея ничего не говорило белокурому великану, однако он согласно кивнул опять.

— Вот и получается, что надо выждать и проследить за событиями... Ну, и чуток вмешаться, если островитяне ринутся вдогонку.

— Но ведь лавагет не успокоится, покуда не отомстит! — выпалил другой гребец — посмуглее и потоньше первого.

— Какой лавагет? — насмешливо спросил Расенна. — Ты о царе Идоменее, что ли?

— Конечно, капитан.

— Знаешь, — весело произнес этруск, — на моей родине избегают говорить о ходячих покойниках... А на твоей?

Изумленный ропот прокатился по миопароне.

— Царю остается править, — продолжил Расенна, когда общий гомон поутих, — от силы несколько часов. Да и царице тоже, будьте покойны. Однако за несколько часов еще можно много бед натворить. Потому и дрейфуем здесь. Караулим...

Он легко поднялся, прошагал по палубе, затем развернулся и прибавил:

— Новым государям, смею заверить, соколики, не до мести окажется. Криту нынче предстоит немалое потрясение, — думаю, и мятеж не исключается. Им хватит собственных дел — и надолго.

Окинув присмиревших и явно озадаченных гребцов ободряющим взором, архипират подмигнул, прищелкнул пальцами, громко прибавил:

— Погодите труса праздновать! Я вас потешу на славу, да еще небывалым зрелищем! Разумеется, ежели погоню все-таки вышлют...

— Уже выслали, командир, — вскричал белокурый.

Расенна поглядел через плечо.

Из-за северного мыса кильватерной колонной выдвигались огромные корабли. Они двигались на веслах, быстрым, таранным ходом, не щадя гребцов, стремясь елико мыслимо скорее настичь далеко уплывшие суда, заставить их лечь на обратный курс или, если потребуется, взять на абордаж.

— Два... Три... — потихоньку считал Расенна. — Ого!..

Лоб этруска покрылся легкой испариной.

— Четыре...

«Недурно! Сколько чести несчастным афинским беглецам!..»

Но тут архипират припомнил, что вослед греческому судну движется боевой корабль Эсона, и уразумел: Идоменей стремится избежать любой ненужной случайности, поставить ослушников перед неизбежностью, подавить огромным превосходством в силе и численности, которое сделает любое сопротивление и невозможным, и бессмысленным.

— Пять!..

Миновало еще несколько томительных минут.

Пятая пентеконтера оказалась последней.

«А залпов у меня только четыре, — непроизвольно отметил этруск — И что теперь делать, а?..»


* * *


Торопившийся по дворцовым коридорам египетский писец и маг Менкаура примерно в ту же минуту задался тем же вопросом.



Безлюдный, безразличный и глухой ко всему на свете, ко всему привыкший и притерпевшийся гинекей давным-давно разучился обращать внимание на внезапный шум, вопли, призывы на помощь; однако не выдержал, почуяв запах дыма и разобрав далекие крики «пожар».

Когда наступала ночь, южное крыло предпочитало затворяться в опочивальнях или комнатах для омовений и пользоваться совершенной вседозволенностью, дабы славно скоротать время и невзначай не увидать чего-либо неположенного.

Если в первые годы неистового разгула наложницы Арсинои шныряли там и сям, порхая по коридорам и переходам проворными пташками, стремясь по собственным делам легконогими сернами, то за последнее время Рефий вселил во всех упорное нежелание знать чересчур много. Сладострастные забавы за плотно прикрытой дверью только поощрялись, но женщины, шатавшиеся по коридорам без явной надобности, неукоснительно сталкивались с начальником стражи или Эфрой, возникавшими словно из-под земли, и давали подробные, исчерпывающие пояснения.

А уж этого-то никому не хотелось!

И в памятную ночь, последнюю ночь кидонской династии, обитательницы гинекея смирнехонько занимались упоительной любовью по своим роскошным норкам и логовам, даже не подозревая об отсутствии главных пугал.

Не ведая о возможности невозбранно бродить везде и всюду.

Ибо, кроме Рефия и Эфры, в гинекее, по сути, никто не караулил. Только у главнейших, далеко отстоявших друг от друга дверей попарно обретались обленившиеся за долгие безмятежные годы стражники.

Тем не менее бойких наложниц, заведомо не призванных для услаждения царственной особы, следовало бы манить в коридор очень большим пряником...

Или выгонять весьма внушительным кнутом.

Что и произошло, когда запах пылающей нефти начал расползаться повсюду.

Первыми заподозрили неладное ласкавшиеся и лобызавшиеся в купальне Сабина и Микена. Эпей поджег предпоследнюю струю земляного масла совсем неподалеку, и, унюхав несомненную гарь, любовницы насторожились.

— Не понимаю, — промямлила разнежившаяся Микена.

— Где-то горит, — обронила возбужденная и жаждавшая продолжения Сабина.

— ...А-а-ар! — долетело сквозь незабранный водонепроницаемой тканью световой колодец.

— Что-что? — спросила Микена, приподымаясь на локте.

Женщины прислушались.

— Пожа-а-а-ар!.. — опять послышалось издалека.

Вопил часовой, один из тех, кого по привычке размещали на крыше — человек трех-четырех отряжали присматривать сверху за всей огромной площадью кровли над южным крылом. Дворец существовал беспечно и не опасался ни вторжений, ни воровства, ни крамольных умыслов.

Кефты были народом отменно верноподданным и тихим.

— Далеко, — выдохнула Сабина. — Разберутся без нас... Потушат... Ну же, телочка...

— Далеко?! — взвизгнула Микена, когда крохотная дымная полоска просочилась под резною дверью, привнеся в напитанный благовониями воздух купальни острый и несомненный смрад.

Обеих женщин словно ветром сдуло с широкого, обтянутого парчовой тканью ложа. Точно рукой сняло с обеих сладострастную истому. Будто пинком вышвырнуло в коридор.

— Гера волоокая! — зозопила Сабина и тот же час раскашлялась.

— Весь... дворец... За... нял... ся!.. — еле умудрилась произнести Микена, сотрясаемая столь же безудержным кашлем.

В коридоре и впрямь было не продохнуть.

Вонючий липкий дым крутился и расползался, мешая смотреть, не давая оценить истинные размеры бедствия. Быстро определив, откуда ползет пламя, любовницы ринулись в противоположную сторону.

— Пож... кха-а-ар! — орала Сабина, мчась во весь опор.

— Пожа... кхе!.. Кхе!.. Пожа-а-ар! — вторила Микена.

Откуда и люди взялись!

Правда, было их не то, чтобы очень уж много — любовниц у Арсинои насчитывалось до трех десятков, а служанок вдвое больше, но этих последних почти поголовно спроваживали на ночь в восточные покои, — однако смятение и гвалт возникли весьма изрядные.

На счастье Арсинои, Розовый зал располагался на отшибе, светового колодца не имел, и тревожные крики не долетели до царицы. Иначе трудно было бы ручаться за сохранность ее рассудка. Что до Клейта и Кодо, они, хотя и переминались по другую сторону двери, но панике не поддались и орать не стали.

По двое, по трое, по четверо вылетали из боковых переходов потревоженные в минуты любви либо ленивых передышек распутницы, вдыхали едкий дым, вторили общему смятенному хору и, колотя по пути во все двери, неслись по направлению к основному коридору, которым пробирался назад желавший ускользнуть незамеченным египтянин.

Там эти человеческие ручейки довольно быстро слились в галдящую, визжащую от испуга толпу.

— Госпожа! — произнесла Неэра. — Нужно спасать госпожу!

Всем скопом наложницы устремились к Арсиноиной опочивальне. Оставаться позади в критическую минуту не рискнула ни единая. Лишиться высочайшей милости за отъявленное равнодушие к судьбе и благополучию государыни было бы попросту небезопасно.

Привычки и замашки Рефия давно уже перестали составлять особую тайну. Каждая женщина понимала, что легко может очутиться в его лапах, утратив расположение Арсинои.

Менкаура воспользовался этим ошалелым бегством и бросился в сторону восточного выхода — туда, где остались лежать на мраморных плитах бесчувственные Лаодика и андротавр, туда, где обретался путь к спасению, где, в значительном удалении от царящей вокруг сумятицы, замерли у двери послушные воле писца часовые.


* * *


— Где государыня? — вскричала Елена.

В опочивальне, разумеется, обнаружилась только спеленутая этруском Береника. Ее, после короткого, но жестокого сомнения, развязали. За это взялась пышноволосая тирренка, соплеменница Расенны, пользовавшаяся особым расположением Арсинои.

А вдруг так и задумано, вдруг закатанная в покрывало и связанная красотка — лишь составная часть новой, неведомой игры, которой вздумалось потешиться повелительнице кидонов? Ни единая, кроме Лики, не дерзнула дотронуться до митиленянки.

— Где госпожа? — повторила Лика, вынимая из уст лесбосской прелестницы внушительный кляп.

Очумевшая от пережитого, потрясенная криками, ошеломленная нежданным вторжением гречанка несколько мгновений не могла вымолвить ни слова.

— Ну? — с нетерпением и тревогой спросила заподозрившая нечто не вполне обычное Микена.

— Этруск! — выдохнула Береника, обводя набившихся в опочивальню женщин круглыми от ужаса и волнения глазами. — Этруск и аттический мастер!.. Они связали меня! А госпоже приставили к горлу клинок...

Наложницы остолбенели.

— ...И уволокли неведомо куда!

— Не понимаю, — выдавила, наконец, Неэра.

— Они ворвались около полуночи! Не знаю, чего хотели! Грозились убить, а потом... потом утащили госпожу!

— Куда?

Береника лишь головой помотала.

Увлекая за собою бестолковую товарку, женщины высыпали в коридор и пустились наутек — в ту же сторону, куда незадолго до этого направился Менкаура.


* * *


Огорченный орел парил над островом Крит, забирая, как, возможно, помнит читатель, к северо-западу. Зрение у ягнятника было преотменное — куда лучше, нежели у востроглазого горца Клеона. И если даже тот недоуменно заморгал, узрев невозможное, то крылатому хищнику странное зрелище и подавно явилось во всех подробностях.

В небе, пятнаемом и затмеваемом дымной пеленой, парил человек.

Человек, летевший под странной треугольной плоскостью, прицепившийся к ней руками и ногами. Человек, вопивший от восторга (слыхать орел его, разумеется, не мог, но видел, как раскрывается рот и сияет ликующее лицо)[153], изменявший и направлявший путь легкими наклонами непонятного, распростертого над головою предмета. Человек, нарушивший привычный порядок вещей.

Заклекотав от удивления, орел взмахнул крыльями. Необычайный вид изрядно смутил огромную птицу, но орлы по природе любопытны, и ягнятник устремился вперед, стараясь приблизиться и познакомиться с воздушным странником покороче.

Это оказалось не слишком сложно. Ястреба или же сокола и думать было бы нечего настичь, оказавшись на расстоянии добрых двух миль, однако неизвестный летун просто-напросто плыл, увлекаемый незримыми потоками, кружил над островом, словно что-то высматривал...

Орел понесся во всю прыть.


* * *


— Ох! — только и выдохнул Эпей, спрыгнув с обрыва.

Сознание работало с непостижимой отчетливостью. Мастер поспешно утвердил ноги в длинных тонких опорах, приспособленных так, чтобы держать летящего безо всяких усилий с его стороны.

И тотчас темная полоска воды ринулась навстречу, начала стремительно вырастать и шириться.

«Неужели конец?» — мелькнуло в голове Эпея.

Умелый пловец, мастер непроизвольно перевернулся головою вниз, хотя нырнуть с такой высоты отнюдь не рассчитывал — да и как прикажете нырять, будучи пристегнутым к дельтовидному крылу?

Тем не менее, именно это движение спасло грека.

В жалких сорока локтях от водной глади Эпей внезапно ощутил, что падение замедляется. Крыло, набравшее необходимую скорость, внезапно обрело подъемную силу, взмыло вверх и начало постепенно возноситься, увлекая мастера на высоту, с которой он столь быстро и, казалось, непоправимо низвергся.

Словно те, кто минуту назад обучился плавать и впервые ощутил, как поддерживает ставшее невесомым тело неприветливая дотоле вода, Эпей руководствовался не разумом, а чувством, непроизвольно угадывая и совершая нужные наклоны. Он чудом разминулся с закраиной дворцовой кровли, описал полный круг, едва не коснувшись береговых утесов, и сам не заметил, как очутился в трехстах локтях над белыми крышами дворца, в довольно густом дыму, от которого разом запершило в горле.

Эпей закашлялся и почувствовал, что полет немедля потерял упругость, Треугольное крыло парило плавно и отнюдь не жаловало неожиданных сотрясений.

Затаив дыхание, эллин слегка наклонил «дельту». Следовало сей же час уходить в сторону, вырываться из дымной пелены и спешить на север.

Чистый воздух обнаружился довольно быстро. И мастер увидел остров с высоты, доступной горцам, обитающим в ущельях Левки. Эпей, разумеется, ошибся направлением и парил над самым Критом вместо того, чтобы забирать к открытому морю.

Не беда. От земли мастера отделяло уже не менее тысячи локтей, до склонов Левки, грозившей подставить дерзкому неприветливую каменную грудь, было вовсе не близко, а сделать прощальный круг и полюбоваться издали на дело рук своих Эпей, склонный к театральным эффектам, не преминул.

Уже проносясь над предместьями Кидонии, он припомнил, что обещал дать верховной жрице прощальный знак.

«И ведь совсем вон из головы, олух ты эдакий!» — ругнул себя мастер. «Кстати, Алькандра, видать, ни единому слову не поверила: отрядов на улицах не заметно... Одни толпы... Ничего, сейчас поверит...»

Эллин прянул в сторону предгорий. Туда, где зеленела Священная Роща. Он ощутил, наконец, зарождающуюся легкость, уверенность в себе — и, не сумев сдержаться, начал орать в полном и совершенном упоении, подобно впервые попавшему на качели ребенку:

— Эге-е-ей! О-ля-ля-ля! Летим! Лети-и-и-им!

Гул потрясенных кидонов, явственно заметивших летуна, разумеется, не был слышен Эпею, вознесшемуся на добрую треть мили, да и воздух в ушах свистел изрядно. И возгласов потрясенной Алькандры мастер услыхать не мог. Он совершил широкий виток над зеленой шерстью лесов и, подхваченный восходящими воздушными токами, устремился навстречу восходящему солнцу...

«Иола! Боги бессмертные! Иола!..»

Эпей поспешно заложил широкий, пологий поворот, обратился лицом к городской гавани, долго всматривался в стоявшие корабли — и с облегчением удостоверился, что афинской галеры среди них нет. Мористее, далеко за мысом, он различил две точки, а поближе — третью, по-видимому, миопарону.

«Почему два судна? Неужто Расенна пропустил преследователей?»

Внимание Эпея привлекли пять кораблей, медленно — так уж казалось мастеру с большой высоты — подвигавшихся к мысу, к устью бухты.

«Погоня? Да, пожалуй... Но почему два судна в открытом море? Почему?»

До крайности встревоженный участью подруги, мастер позабыл обо всем прочем и устремился к далеким, чуть различимым пятнышкам на зеркальных водах. Он летел над Кидонией,не уделяя ни малейшего внимания ни величественной панораме древнего города, который покидал навсегда, ни людским скопищам, ни кораблям, походившим сверху на скорлупки лесных орехов, ни даже тому, что дымный столб над царским дворцом начал понемногу опадать: «греческий огонь» иссяк, а пламя, им порожденное, весьма успешно тушили, перекрыв, по приказу Идоменея, главный акведук.

Береговая черта быстро близилась.

Остров Крит с минуты на минуту должен был остаться позади.

И тут Эпей увидел орла.


* * *


— Поднять бортовые заслоны! — распорядился этруск, пытаясь хранить внешнее хладнокровие.

Щиты из гиппопотамовой кожи быстро утвердились в отведенных гнездах, обеспечивая гребцам более-менее сносную защиту от вражеских стрел. Серединные заслоны по обе стороны Расенна распорядился убрать, ибо иначе не представлялось возможным навести и разрядить в неприятеля трехствольный огнемет.

«Защита, конечно, слабенькая... У пентеконтер высокая палуба, лучники смогут целиться сверху вниз... Ладно, постараемся, чтобы этого не приключилось! Ох, и угодили в переплет!»

Расенна печально усмехнулся:

«Впервые в жизни берусь дело доброе выполнить — и то без кровопролития не обойдется... Да еще и неведомо чем закончится. Но пять пентеконтер! Кто мог подумать!..»

— Малый ход, — скомандовал он сызнова рассевшимся гребцам. — Встречным курсом. Продольным!

Весла дружно поднялись, описали короткую дугу, погрузились.

— Мне счет вести некогда будет, — объявил архипират. — Посему Орозий остается за келевста. И внимательно слушает, что скажу.

Смуглый весельчак Орозий молча кивнул. Гребцы притихли, посуровели, понимая, сколь необычайная предстоит стычка, и отнюдь не утешаясь бравыми заверениями командира, будто все окончится наилучшим образом.

— Раз... Два... Три... Раз... Два... Три... — зазвучал размеренный, немного дрожащий голос Орозия. Освобожденный от обязанности ворочать веслом, он расположился на юте миопароны, лицом к товарищам, и командовал так, как тысячи раз до этого дня командовали им самим.

Расенна прищурился, печально ухмыльнулся, прошествовал на нос, наклонился и одним уверенным движением выкинул в соленую хлябь туго скатанный просмоленный чехол. Очень скоро Эпеевы трубки сделаются ненужным бременем и отправятся туда же... Все едино, без горючей смеси это оружие и драхмы ломаной не стоит...

Поднимался довольно-таки ощутимый ветер. И дул он с юга, со стороны острова. Пентеконтеры начинали разворачивать паруса, продолжая неустанно работать веслами, и все время прибавляли скорости. Плавать галсами доантичные и античные суда не могли, поэтому Расенне оставалось лишь уповать на выносливость своих людей и надеяться, что их не перебьют непревзойденные критские стрелки.

Теперь миопарону и преследователей разделяло не свыше полумили. Отчетливо виднелись огромные обводы первого боевого корабля — тяжелого, неудержимого, несшего на борту без малого четыреста человек экипажа и гребцов.

Пентеконтеры продолжали двигаться колонной, выдерживая промежуток в четыре плетра, дабы избежать любого случайного столкновения. Ни единый критянин не удостоил пристальным взглядом скромную, узкую, глубоко сидевшую в воде ладью, спешившую, по всей видимости, плывшую по своим неведомым делам.

Смешно и помыслить было, что это суденышко намеревается напасть на внушительную эскадру и, тем паче, способно причинить ей хоть сколько-нибудь заметный ущерб. Мореходам велели настичь и вернуть беглых афинян. Уделять внимание кому бы то ни было иному не доставало времени, да и зачем?

— Держать ближе, — негромко велел Расенна — Треть выстрела из лука...

— Правые, табань; левые — загребай! — скомандовал Орозий.

Время близилось к шести.


* * *


Лаодика пришла в себя легче и быстрее, нежели ожидал Менкаура, опасавшийся, что потрясение чересчур сильно для столько пережившей молодой женщины. Писец готовился применять хитрые, столетиями разрабатывавшиеся в храмах способы, но несколько хлопков по щекам оказались достаточно действенны.

— Где я? — чуть слышно спросила гречанка, поднимая дрогнувшие веки — Кто ты?

— Друг, — кратко промолвил Менкаура. — Не задавай лишних вопросов, ибо надлежит спешить. Через несколько часов, девочка, ты будешь свободна. Через несколько дней отправишься домой. Даю слово.

Лаодика непонимающе уставилась на писца.

— Повторяю: будешь свободна и отправишься домой. А сейчас давай руку...

Египтянин помог женщине подняться на ноги. Узрев неподвижно лежавшего андротавра, Лаодика тотчас припомнила все и, задрожав, разрыдалась: впервые с ужасной ночи, когда во дворец ее отца ворвалась дикая ватага наемных головорезов.

— Страшилище полностью обезврежено, — мягко произнес Менкаура. — И даже послужит нам на пользу, поверь... Но сперва сверни-ка за угол и дождись меня там...

Не рассуждая, преисполнившись непонятного доверия к этому смуглокожему, седовласому чужестранцу, говорившему на койнэ[154] со странным, жестковатым акцентом, Лаодика лишь кивнула и отступила в боковой проход.

Менкаура склонился над андротавром, бегло осмотрел его, положил руку на широченный, раненный Эпеевым кинжалом бычий лоб.

— Сао, — негромко произнес египтянин, — немху сао, пшент сао, тори сао...

Человекобык застонал почти по-людски, зашевелился, раскрыл бессмысленные глаза. Менкаура тотчас приблизил к ним хрустальный шарик.

Точно завороженный, андротавр уставился на маленькую искристую сферу.

Египтянин свел брови от внутреннего напряжения. Он изо всех сил пытался подчинить себе темный мозг чудовища, овладеть его побуждениями, направить в нужное русло.

Это было отнюдь не просто. Зачаточное мышление, присущее человекобыку, не достигало даже обезьяньего уровня, а уж на присущее homo sapiens’y не походило напрочь. Менкаура употребил внушение, применяемое для того, чтобы справиться с обычными четвероногими, но и от последних андротавр отличался в корне.

Противоестественная помесь, устрашающий плод невообразимой страсти, человекобык не принадлежал, казалось, ни к бессловесным, ни к одаренным членораздельной речью существам. Он был сам по себе, замкнутый в совершенной непохожести на прочих, словно в страшных светящихся катакомбах...

Эпей успел поведать жрецу о странном, едва различимом сиянии подземелий.

— Ты долго пробыл там? — только и спросил египтянин.

— Внутрь вообще не проникал, этот молодчик не дозволил бы, — сказал умелец — А что?

— Ничего, — молвил египтянин. — И у входа особо не задерживался?

— Вроде бы, нет...

— Значит, все в порядке.

— Что именно?

Отвечать и пояснять было недосуг и, повторяем, ответ на свой вопрос умелец получил только двадцать лет спустя. Однако, ответ неверный...

Уже потом, когда все треволнения и потрясения миновали, Менкаура, сперва заподозривший в точности то же, что и рудокоп Главк, вошел в опустелые катакомбы вместе с верховной жрицей. Вошел опасливо, но через несколько минут с невыразимым облегчением рассмеялся.

Алькандра лукаво поглядела на писца.

— А я-то думал!.. — воскликнул египтянин.

— А ты думал?

— Я думал: как же стоял дворец тысячу лет над самыми залежами светящейся погибели? А, оказывается, вот оно что...

— Конечно, — засмеялась Алькандра. — Всего-навсего. И лишь на протяжении первых ста пятидесяти локтей. Он ходил сюда питаться, и не удалялся чрезмерно. Как летит на свет ночной мотылек...

Узкие щели, прорубленные в гранитном своде подземелья, выдавались в проходивший сверху коридор, наглухо замурованный с одной стороны, снабженный двойными запиравшимися дверями с другой и усеянный множеством неугасимых светильников.

— Рева было не слыхать никому, — любезно пояснила Алькандра. — А прогоравшие фитили время от времени заменял начальник стражи... Вот и весь нехитрый секрет подземного сияния.

— А я-то думал, — с улыбкою повторил египтянин.

— Ты думал, наши предки воздвигли царский дворец над мерцающей пагубой? — засмеялась Алькандра. — Помилуй, неужели кефты выглядят столь великими глупцами? Да на острове, благодарение Апису, о подобных рудах и слыхом не слыхивали!..

...Наконец, Менкауре удалось обуздать и подчинить себе темную волю человекобыка.

Несколько мгновений писец и страшилище глядели друг другу прямо в зрачки. Затем андротавр жалобно, почти скорбно вздохнул и послушно двинулся на запад, постепенно уменьшаясь и пропадая в анфиладах, маленький и беспомощный по сравнению с могучими бордовыми колоннами, временно безвредный и почта беззащитный.

Коридор слегка изгибался в полуплетре от места, где недвижно стоял глядевший вослед человекобыку Менкаура.

Чудище мелькнуло в последний раз и пропало за поворотом.


* * *


— Скорее! — приказала столпившимся близ нее жрицам ошеломленная Алькандра. — Скорее в город! В порт! Именем Аписа и священным знаком четырех ветров свести на берег экипажи пентеконтер. Немедленно вступать во дворец!

— Едва ли возможно, госпожа, — рассудительно возразила молодая красавица Анита. — Сколько могу судить, лавагет протрубил чрезвычайную тревогу и все боевые корабли покинули гавань, точно гарпии за ними гнались. По правде говоря, ничего не разумею...

— Зато я разумею! — воскликнула Алькандра, — Эпей летит! Летит! Он сказал чистую правду! Ах, зачем же мы промедлили... Хорошо, тем же именем и знаком подымай горожан!

— Как?.. — начала было Анита и осеклась.

— Повторяю, — медленно и внушительно произнесла верховная жрица, — надобно спешить в город. И подымать народ. Тем же именем. И тем же знаком...

— А дальше? — спросила столь же благоразумная, сколь и прелестная, Анита.

— А дальше, — с нехорошей ноткой в голосе произнесла Алькандра, — дальше и решать народу... Коня!

Последнее распоряжение имело куда более значительный смысл, нежели может показаться современнику. Ибо если критяне славились как исключительные лучники, то наездниками слыли никчемными. На острове, иссеченном горными отрогами, верховая езда была, говоря мягко, не в чести.

Лошадь числилась животным едва ли не редкостным, и причиталась только лицам, облеченным высочайшими правами.

И лишь в особо важных случаях...

Похоже, подумала верховная жрица, неумело устраиваясь в седле, нынче как раз такой случай и выпал...

До города было минут пятнадцать быстрой скачки.

Обычной скачки, присущей сноровистому всаднику.

Алькандра ухитрилась покрыть это же расстояние за полчаса с небольшим.

Что, учитывая почти полное отсутствие надлежащего опыта, делало ей немалую честь.

Солнце взошло довольно высоко, и уже начинало пригревать по-настоящему. Время близилось к шести. Гудели толпы, созерцая опадающий дымный столб, сновали прыткие уличные разносчики, пользовавшиеся нежданной сумятицей в собственных, маленьких, преотменно корыстных целях; ремесленники начали торговать на два часа раньше обычного; чужеземцы, владевшие грамотой, торопливо чиркали бронзовыми стилосами по восковым дощечкам, стремясь отпечатлеть для потомства повесть о событиях, коим сделались невольными свидетелями.

Остров Крит жил обычной — возможно, чуть более суетливой, нежели обычно, — жизнью, начавшей бурлить чуть раньше обычного; и никто, ни единый из высыпавших на кидонские улицы, помыслить не мог, что присутствует при событиях, превосходящих значением все, бывшее, происходившее и приключавшееся дотоле...

При событиях, перешагивающих исторические рамки, вступающих в область мифологическую, где нет ни правды, ни вымысла, где не сыщешь ни безошибочной памяти, ни достоверного отчета; где раздолье поэтам и полная, невозбранная свобода повествователям...


* * *


Первая пентеконтера и миопарона почти поравнялись. Этруск держал наготове зажженный фитиль и, напрягая глаза, прикидывал точное упреждение. Следовало и на легкий ветер сделать небольшую поправку, и чуть заметную качку принять в расчет, и верно определить угол возвышения...

Расенна внезапно припомнил, как семь с лишним лет назад подобная же громада шла на его ладью неотвратимо, неудержимо, точно разъяренное исполинское чудовище.

Вспомнил убийственный ливень стрел, сокрушительный таранный удар, вспомнил, как выуживали его, Расенну, — единственного уцелевшего пирата — из воды...

Как отколотили раненого, как швырнули в темный, душный трюм, где продержали без пищи и, по сути, без воды целых четверо суток...

«Ну что ж, — мысленно ухмыльнулся этруск. — Теперь, похоже, настал мой черед порезвиться!»

Он прильнул к тройной медной трубе, сощурился в несложный, однако весьма точный прицел, сооруженный Эпеем, слегка поправил и окончательно утвердил огнемет...

— Эй, — заорал впередсмотрящий пентеконтеры, дозволивший себе покоситься на плывущую мимо ладью и приметивший необычное. — Глядите! На кой ляд они подняли заслоны? К бою, что ли, готовятся?

— Прекрати болтать глупости! — рявкнул недовольный капитан. — Хочешь сказать, эта крыса хочет напасть на слоновье стадо?

Вопрос — правда, риторический, — повис в утреннем воздухе и навеки остался без ответа.

Ибо этруск поднес тлеющий огонь к желобку, соединявшему запальные отверстия всех трех стволов и воспламенил толченую селитру пополам с древесным углем — одно из последних изобретений Эпея, предусмотрительно сбереженное царицей в полнейшей тайне.

Отпрянув от нежданно сильной вспышки, Расенна смягчил полученный удар: боевую машину заметно швырнуло назад, и архипирата сшибло с ног.

Этруск отлетел, растянувшись на сосновых досках, но серьезных повреждений не получил.

Три струи раскаленного добела пламени с шипением и ревом прянули из тройного ствола, мгновенно свились единым рокочущим жгутом и, подобно сказочному огненному змею, пролетели над морскою гладью.

Долю мгновения царила тишина.

Затем безумный, нечеловеческий вопль раскатился вокруг.

Пентеконтера запылала разом, словно сухое смолистое дерево, очутившееся в сердце лесного пожара.

Не постепенно занялась, как бывает при обычном поджоге, а буквально обратилась факелом.

Ошеломленный, заживо пожираемый всеистребляющим пламенем экипаж не успел ни понять происходящего, ни предпринять хотя бы простейших попыток спасаться. Обугленные трупы валились там же, где за секунду до этого стояли уверенные в себе, исполненные отваги и решимости моряки.

«Греческий огонь» обрушился точно посередине палубы и молниеносно растекся вширь, прожигая доски насквозь, испепеляя борта, бушуя на гребных деках нижних рядов, достигая трюмов, изнутри охватывая киль.

Заряд был огромен — около ста фунтов горючей смеси, которая силой действия далеко и неоспоримо превосходила известный нашим современникам напалм, а страшной неукротимостью и способностью пылать где угодно — под землей, водой, без малейшего доступа воздуха — могла бы посоперничатъ со знаменитыми «молотовскими коктейлями», которыми русские пехотинцы истребляли немецкие танки во время второй мировой войны.

Всего две или три минуты миновали, а вместо гордого красавца-корабля среди хлябей дрейфовала черная, бесформенная, непонятным образом продолжавшая гореть груда обломков.

Этруск присвистнул от изумления при виде столь сокрушительных последствий залпа.

Критяне едва ли вообще могли что-либо толком рассмотреть за густой завесой черного маслянистого дыма, расстелившейся вдалеке.

Возможно, сумей они оценить противника сразу же и надлежащим образом, сражение, учитывая тысячелетний опыт, выучку и огромный численный перевес островитян, вполне могло бы принять иной оборот.

Но дымная пелена, во-первых, не дозволяла в точности уразуметь приключившегося, а во-вторых, создала Расенне внезапное и весьма надежное прикрытие.

Миопарона, вместе с уничтоженной пентеконтерой, попросту исчезли из виду.

Гребцы продолжали работать веслами — раз, два, три, — покашливая и отфыркиваясь. Ладья стремилась по волнам, сквозь густой рукотворный туман, идя прежним курсом, стараясь не забирать ни вправо, ни влево.

Если критские корабельщики не различали ничего впереди, то и сам архипират временно перестал видеть неприятеля. Это скверно, подумал Расенна, это никуда не годится...

— Так держать! — выкрикнул он, вскакивая и бросаясь к огнеметам.

Сообразно и соответственно полученным от Эпея наставлениям, этруск окатил стволы несколькими ведрами забортной воды. Раздалось громкое, постепенно слабевшее шипение, густые клубы пара вознеслись над миопароной.

Удостоверившись, что небывалое орудие войны достаточно остыло, Расенна лихорадочно опорожнил в бронзовые трубы три заранее пристроенных неподалеку амфоры — больших керамических сосуда, каждый из коих вмещал около тридцати фунтов страшного состава.

Запыжил дула комками на совесть просмоленной льняной ткани.

Обновил затравку в желобке, предварительно сняв образовавшийся нагар.

Изготовился.

Учтя прискорбную склонность машины отскакивать при выстреле, Расенна решил сперва нацелиться, потом шагнуть в сторону и лишь после этого подносить фитиль.

«Где они? Где?..»

Дымная пелена понемногу редела, и следующий исполинский корпус вырос, казалось, прямо из лона вод, в опасной близости от миопароны.

Расенна со всевозможным проворством понизил прицел и послал новую огненную ленту прямо в крутой бок пентеконтеры.

Пламя ударило по третьей гребной палубе, частью скрылось в корабельных внутренностях, а частью разбрызгалось и прилипло к борту.

Новый исступленный вопль вознесся к небесам. Новый факел вспыхнул, изобильно расточая новые черные клубы и окончательно сводя видимость на нет.

«Остальные должны уклоняться, — мелькнуло в голове Расенны. — Идти прямо в дым, где за пятьдесят локтей ничего не различишь, — безумие... Побоятся наскочить на обломки, да и с нами теперь посчитаются. Ишь, кашалоты паршивые! Мчались, точно перед царем на смотру... Эти уже погрелись, а те, по всему судя, немного поостынут... Поумерят прыти».

В последнем рассуждении Расенна оказался всецело прав.


* * *


Старший эскадры — Эсимид — вопреки обычаю не возглавлял колонну кораблей, а замыкал ее, ибо в гавани стоял на якоре дальше всех и в море выбрался последним.

Задерживать погоню, дабы выдвинуться на положенное место, не имело сперва ни малейшего смысла: пентеконтеры не в битву вступать готовились, а преследовали никчемную скорлупку, за которой, неведомо почему, увязался еще и Эсон.

Явное недоразумение!

И, безусловно, прояснится тотчас... А в случае непокорности, четыре корабля, ведомых опытными, искушенными капитанами, быстро и сокрушительно, безо всяких дополнительных распоряжений, призовут строптивца к порядку...

Однако началось нечто несусветное.

Участь головной пентеконтеры была ясно и в подробностях видна всем и каждому. Ошеломленные критяне шли, не меняя курса, дабы, по возможности, выручить уцелевших. Суть разразившейся трагедии вряд ли отчетливо осознали. Ведь невероятно же, чтобы паршивая скорлупка обладала всесокрушающей мощью, которой не в силах противодействовать пятипалубное боевое судно!

Когда сквозь густые дымные клубы поднялся второй огненный смерч, Эсимид опомнился.

— Трубач!!! — заревел моряк не своим голосом.

— Да, господин! — отозвался невысокий загорелый крепыш, в обязанность которому вменялось передавать немедленные распоряжения плывшим поблизости кораблям. Сигналы повторялись по цепочке и проворно облетали всю эскадру или флотилию — в зависимости от количества судов.

Разноцветные сигнальные флажки стали применять лишь тысячи лет спустя. Античность их попросту не знала.

— Малый ход! Забирать в стороны! Круто!

Длинная букцина зазвучала оглушительно и протяжно, с короткими переливами.

Этот маневр подчиненные Эсимида знали досконально. Передний корабль немедля уклонился влево, шедший позади вильнул вправо, предоставляя старшему избирать собственный курс по усмотрению.

Темная, полунепроницаемая пелена растеклась уже так широко, что даже притабанив, умерив разгон, поворачивая со всевозможной поспешностью, разминуться с нею моряки не сумели.

Головная пентеконтера исчезла в дыму полностью, вторая прошла по его кромке, виднеясь лишь размытым, плохо различимым силуэтом, черной тенью в серой мгле.

Сам Эсимид курса не изменил.

— Табань! Полегоньку! Табань!


* * *


Читатель, знакомый с гребным искусством по воскресным лодочным прогулкам, вероятно, с трудом представляет огромные сложности, связывавшиеся с распоряжением «табань» во времена галер, трирем и пентеконтер.

Одно дело — опустить в воду и удержать легкое, короткое весло, подвластное и послушное вашей руке. Совсем иное — проделать подобную вещь с махиной, вытесанной из целого древесного ствола, которой орудуют несколько, человек разом.

И под вами, дорогой читатель, не хрупкий маленький ялик, на чьей корме удобно расположился покуривающий трубку приятель, не то девица, за которой вы ухлестываете (жена, отпрыск, сестра, брат — ненужное зачеркните).

Под вами — громада водоизмещением в двести (а в случае с исполинской пятирядной галерой — и в добрых полтысячи) тонн[155], обладающая неукротимой инерцией, несущая сотню воинов, человек триста ваших же собратьев-гребцов; боевой запас, провиант — и все это выворачивает погруженную в воду лопасть — широченную, способную, за неимением лучшего, послужить вам походным ложем...

Вообразите усилия, которые требуется прилагать. Представьте цену малейшей ошибки.

Если не представляете, подсказываю: в лучшем случае — несколько сломанных тяжеленной рукоятью ребер. В худшем — вдребезги размозженные грудная клетка и позвоночник.

Античных и средневековых гребцов табанить учили долго, тщательно, с великими предосторожностями.

А применяли этот маневр только в самых крайних случаях.

Для Эсимида крайний случай наступил.

Под аккомпанемент кряканья, натужных выдохов и нередких болезненных воплей, пентеконтера начала постепенно сбавлять скорость.

И, наконец, легла в дрейф.


* * *


— Поторапливайся, девочка, — подгонял Менкаура шедшую за ним по пятам Лаодику. — Поторапливайся, нам надобно покинуть гинекей прежде, нежели подымется настоящая паника...

— Настоящая?

— То, что было до сих пор — сравнительно тихое и спокойное вступление к тому, что начнется через десять-пятнадцать минут. Я отправил страшилище странствовать по коридорам. Того и гляди, оно выскочит на всполошившихся обитательниц... А тогда учинится форменное светопреставление, будь уверена!

Лаодика поежилась:

— Что это за тварь?

— Человекобык.

— ???

— Пояснения услышишь потом, — улыбнулся египтянин. — А сейчас береги дыхание и следуй за мною. Ничего не бойся. Воины пропустят нас беспрепятственно. До поры до времени укроешься в моей комнате. А там будет видно. Заверяю честным словом: все образуется, не сомневайся.

— Я даже имени твоего не знаю, — пробормотала гречанка. — И ты моего — тоже...

— К услугам прелестной: Менкаура, та-кеметский писец. Бывший придворный сына Ра — жизнь, здоровье, сила, — машинально произнес египтянин с детства заученную фразу. — Нынешний наставник и пестун царевича критского... Хотя, постой! По всему судя, тоже бывший! — прибавил Менкаура с хитрой и довольной улыбкой.

Неожиданно осознав, что больше наверняка не возобновит постылую, тяжкую дрессировку Эврибата, египтянин ощутил изрядную радость и невыразимое облегчение.

«Никогда впредь не возьмусь преподавать литературу и науку малолетним остолопам, — подумал Менкаура. — А уж венценосным — и подавно...»

— Тебя прогонят? — непроизвольно полюбопытствовала женщина.

Менкаура от души рассмеялся и даже замедлил шаг, дабы перевести дух:

— Нет, моя бедная, отнюдь нет! Просто с минуты на минуту повелители острова тоже сделаются бывшими. Бывшая царица. Бывший царь. И, естественно, бывший царевич. А в новом качестве заморские наставники Эврибату не полагаются. Так я думаю.

— Их убьют?

— Низложат, — бросил Менкаура, вновь пускаясь во всю прыть. — Умоляю, не задавай лишних вопросов! Мне шестьдесят! И беседовать на ходу, верней, на бегу, не так уж легко...

Лаодика послушалась и умолкла.

Далеко позади возник и покатился по коридорам непонятный звук, похожий то ли на блеянье многочисленного овечьего стада, то ли на одновременный сигнал десятка надтреснутых букцин.

— Что это? — встрепенулась Лаодика.

— Это, — пропыхтел Менкаура, — по всей вероятности, наш круторогий друг наткнулся на царских наложниц. Эпей устроил по дороге маленький, почти безвредный пожар, девочки наверняка всполошились, высыпали наружу... И повстречали милейшее создание.

Гречанка поежилась.

— Андротавр на время присмирел, и вреда никому не причинит... Надеюсь также, ни одна девица не заработает разрыв сердца... Вперед!

Но вперед бежать не получилось.

Ибо впереди, — и довольно близко — послышался быстрый топот бегущих ног.

Десятков бегущих ног.

Менкаура остановился, точно уперся в незримую преграду, схватил женщину за руку. Поколебавшись одно краткое мгновение, писец ринулся в боковой проход, увлекая за собой окончательно сбитую с толку Лаодику.


* * *


Остававшийся на дворцовой кровле государь увидал новые столбы дыма, рвавшиеся наружу сквозь далекие световые колодцы гинекея. Не столь яростные, густые и черные, как первый, однако весьма внушительные...

— Раз... Два... — непроизвольно считал Идоменей.

— Прикажешь тушить, господин? — почтительно осведомился один из ожидавших неподалеку стражников.

— Да, конечно же, олухи! — зарычал кидонский повелитель.

Стражник опрометью бросился вниз по мраморной лесенке.

— Беги вдогонку! — немедленно приказал Идоменей другому воину. — И передай, что вторгаться в южное крыло надлежит решительно. Царица, по всей видимости, будет весьма недовольна... Однако, пожар есть пожар!

— Слушаюсь, господин!

— Если охрана попробует задержать вас... действуйте по обстоятельствам.

Воин ухмыльнулся.

Отсалютовал.

Исчез.

— Три... Четыре... — продолжал считать лавагет.

«Что же они там натворили, мерзавки?.. А может, Рефий начудил?.. Ох, и доведется греку ответить, ежели его рук дело!..»

Мысли Идоменея, как видит читатель, метались и перескакивали с человека на человека. Лавагет жаждал сорвать на ком-нибудь копившееся давно и безысходно лютое раздражение, затаенное зло. Примерно в это время аттический умелец Эпей добрался до западного выхода, простился с Менкаурой и навсегда ускользнул от царя критского, а заодно и от прекрасной Арсинои.

Которая по-прежнему пребывала взаперти, внутри сооружейной по ее собственному распоряжению деревянной телки...

Два десятка воинов, наскоро отряженных тушить огонь, благополучно миновали укрощенных Менкаурой караульных и помчались по главному коридору. Старший задержался лишь на мгновение: выругать нерадивого охранника.

— Где твоя секира, осел? — закричал он прямо в лицо невозмутимо вытянувшемуся подле двери стражу.

Тот и бровью не повел.

— Где секира?!

Стражник безмолвствовал.

— Потом побеседуем, Ликаон, — прошипел начальник и ринулся вдогонку остальным, ибо время не ждало.

Именно этот оглушительный топот и услыхал Менкаура.

Именно от этого нежданного вторжения и решил спрятаться вместе с Лаодикой. Разумнее всего казалось пропустить неведомых пришельцев мимо, затем вернуться в коридор, уводивший к восточному выходу и припустить во все лопатки.


* * *


— Лучники, на бак! — отрывисто рявкнул Эсимид.

Экипаж повиновался с быстротой, вырабатывавшейся долгими годами выучки и тяжелых походов. К тому же, люди почуяли грозную опасность и поняли: нужно либо немедленно обращаться в бегство (дело для критского моряка немыслимое вообще, а уж под началом Эсимида — и подавно), либо смело встречать загадочного и страшного неприятеля.

Зоркое око Эсимида успело приметить, что огненный вихрь обрушился на первую злосчастную пентеконтеру почти в упор. Стрела, выпущенная умелой рукою, летела втрое дальше. На шквальный обстрел и сделал Эсимид главную свою ставку.

— Слушай внимательно! Поликтор и Тевкр огибают этих мерзавцев и, наверное, уже недосягаемы для них. Мы дрейфуем и ждем. Едва лишь завидите ладью — изготовьтесь! Но без команды не стрелять! Поняли?

— Так точно, господин, — отозвался начальник лучников.

— Примотать к остриям паклю! Поджигайте перед тем, как натягивать тетивы! Наша надежда — в быстроте и меткости, Понятно?

— Да, господин!

Около сотни отборных стрелков — иных на кораблях не держали — замерли, дожидаясь, покуда из расползающегося над водами дыма не возникнет окаянная посудина, причинившая флоту неслыханный по дерзости, невиданный по способу нанесения ущерб.


* * *


Расенна, соображавший весьма проворно и всегда мысленно менявшийся местами с противником, предугадал, что боевые корабли постараются обойти его на приличном расстоянии с обоих бортов.

«Двое продолжат погоню, — подумал этруск, — а один, скорее всего, займется нами, грешными... Ну, игральные кости им в стакан!»

— Поворачиваем оверштаг[156], — распорядился Расенна. — По самой короткой дуге! Левый борт, осторожно табань; правый — загребай!

Проделать подобный маневр относительно маленькой миопароне было несравненно проще, нежели громадным пентеконтерам.

Спустя две минуты судно уже ложилось на обратный курс. Расенна, жмурясь от едкого дыма, старался различить догоравшие корабли, чтобы вовремя упредить гребцов и уклониться от столкновения.

Впрочем, полагаться можно было и на один слух: вопли обожженных и утопающих доносились весьма явственно...

Миновав оба чудовищных факела, этруск постепенно вырвался на относительно чистый, вольный воздух и велел гребцам временно взять таранный темп.

— Отдалиться надобно, — пояснил он Орозию. — Не то наши любезные вояки выскочат под самым боком, и тогда — поминай, как звали... Для боя борт о борт наша машинка не годится.

— Что это, капитан? — почтительно и опасливо полюбопытствовал Орозий.

— Изобретатель, — улыбнулся архипират, — нарек сию волшебную смесь «греческим огнем». Поскольку сам родом из Эллады... Как и почему она летит по воздуху — не спрашивай. Понятия не имею. Знаю и вижу, что летит, вот и все.

— Да, сегодня Харону работенки задали, — осклабился Орозий.

— И, наверно, еще зададим, — с весьма и весьма заметным неудовольствием произнес этруск — Если я хоть немного знаю критян, корму они покажут лишь Бриарею Сторукому[157] — и то не сразу. А, говоря по чести да по совести, мне как-то не по душе разом отправить в Аид больше достойных моряков, чем отправил за всю прошлую жизнь...

— Верно, командир, — согласился Орозий. — Будем надеяться, они поотстанут.

— Надейся, надейся... — процедил Расенна, вновь наклоняясь над огнеметом.

Корабль Поликтора, ушедший влево, замаячил в темной пелене пугающим призраком, вырос, обрел очертания, вырвался вон из едкой мглы. Подчиненные Эсимида знали свое дело не хуже, чем прославленный их начальник. На носу пентеконтеры уже построились готовые к бою стрелки. Только про горящую паклю Поликтор не подумал.

Ибо не ожидал узреть прямо перед собою, в открытом море, окаянную скорлупку, подвигавшуюся встречным курсом и стремившуюся, казалось, к побережью. Лучников расположили по местам лишь потому, что этого требовали боевые уставы.

Расенна тот же час понял: требуется новый разворот — и опять оверштаг.

Утомленные гребцы потихоньку заворчали, однако повиновались беспрекословно — жизнь и спасение зависели только от собственных проворства и выносливости.

Обратившись бортом к надвигающейся громаде, Расенна принялся наводить огнемет. Но критяне были сообразительны, и жестокий урок усвоили отнюдь не плохо.

— Бей! — выкрикнул Поликтор.

Град оперенных снарядов посыпался на миопарону с расстояния в триста локтей. Причинить особого вреда почти на излете стрелы не могли: заслоны из гиппопотамовой кожи служили надежным укрытием. Все же двое-трое гребцов получили ранения, а особо меткий (или просто удачливый) лучник ухитрился всадить тонкое древко прямо в мачту, рядом с головой Расенны.

— Левее на локоть — и парню было бы, чем гордиться, — буркнул этруск, покосившись на трепещущую стрелу.

Отвечать нападающим Расенна пока не мог — Эпеевы трубы дозволяли прицельно метать огонь лишь на двести локтей. Следовало подождать и сблизиться с неприятелем.

Но это уже грозило обстрелом нешуточным. Выпустив для острастки еще четыре сотни стрел, из которых половина попросту шлепнулась в волны и качалась, плывя стоймя, высовывая из воды лишь оперение — словно рыбацкие поплавки плясали вокруг миопароны, — критяне ранили двоих и наповал убили одного.

Страдали только гребцы левого борта, ибо правый обратился к пентеконтере, а толстые щиты были достаточно высоки.

— Ну, ближе, ближе! — сквозь зубы цедил этруск, начинавший ощущать неподдельную боевую ярость. — Подходи!

Но как раз этого Поликтор и не собирался делать.

Пожалуй, в иное время командир пентеконтеры не поколебался бы завязать долгую схватку с загадочным неприятелем, дождаться товарищей, взять миопарону под тройной обстрел и либо захватить в целости, либо отправить на дно.

Так, вероятно, и поступил бы многоопытный Поликтор при других обстоятельствах.

Однако приказ лавагета был понят верно и сомнений не оставлял. Надлежало преследовать, настичь и возвратить в гавань беглое афинское судно. Все прочее имело к делу отношение косвенное. Да и Эсимид наверняка не будет караулить противника до скончания веков — непременно двинется вперед.

Вот он пускай и возится, ему и слава, ему и честь, подумал Поликтор, втайне радуясь великолепному предлогу увильнуть от боя с непонятной, неведомо чем вооруженной ладьей.

Прозвучала отрывистая команда.

Громадная, размером с доброе копье, оперенная бронзовыми крылышками, стрела прянула из огромной катапульты (читатель, вероятно, помнит, что и это военное орудие было изобретено Эпеем), завыла, засвистала над солеными волнами, промелькнула у самого юта миопароны и безвредно ушла под воду.

Попади критяне, куда целились, этруску и его людям пришлось бы несладко. Но Расенна, ждавший чего-то подобного, следил за врагом в оба и вовремя рявкнул:

— Рви!

Ударили весла, пиратская ладья дернулась вперед и благополучно избежала попадания.

Тратить время и стрелы понапрасну Поликтор не пожелал. Забрав покруче к западу, пентеконтера описала длинную, пологую дугу и устремилась вдогонку еле различимым на горизонте кораблям.


* * *


— Немыслимо, — прошептал Эсон, обладавший исключительно острым зрением и видевший молниеносную погибель первого корабля — Что это?

— Новое секретное оружие, — правдиво ответила Иола и поспешно прилгнула: — которое через несколько часов будет передано критскому флоту... И новому лавагету.

— Но там убивают моих товарищей, — ошеломленно произнес капитан. — Следует...

— Прежде всего следует подчиняться приказу, — возразила Иола. — Эти люди тоже получили приказ, однако еще не ведают о преступном его свойстве.

— Значит, необходимо повернуть, вмешаться, оповестить!

— И разгласить государственную тайну до срока?

Эсон только зубами заскрежетал, но признал справедливость последнего довода. Повернулся, отправился на нос галеры и угрюмо уставился в пустынные просторы моря, дабы не видеть происходившего позади.

Впрочем, даже не двигаясь и не отводя взора, критянин едва ли различил бы много.

Дымная завеса покрыла место битвы, и о дальнейших событиях можно было только гадать.

Эпей, подумала Иола, едва ли порадуется, глядя на действие своей смеси... Но, с другой стороны, как иначе было бежать с острова неповинным афинским юношам и девушкам? А как было ускользнуть им самим — Иоле и Эпею?

Эпею...

Где он сейчас?

Чувствуя, что вот-вот расплачется, женщина подняла глаза к небесам. В лазури не замечалось ни единого пятнышка, ни малейшей точки.

— Ты чем-то обеспокоена, госпожа? — раздался за спиной Иолы приятный, дружелюбный голос Ксантия.

— Нет... Да... Я жду.

— Чего же?

— Кого... — негромко сказала Иола.

Ксантий вежливо промолчал, однако удивление и немой вопрос явственно сквозили в его взгляде.

— Человека, спасшего ваши жизни.

Афинянин удивленно поднял брови:

— Но... ведь это распоряжение царицы?

Грустно усмехнувшись, Иола произнесла:

— Да. Разумеется...

И вновь отвернулась, напрягая глаза, ища в небе маленькую темную точку. Но лишь дымные клочья — черные, темные, серые — пятнали сияющую утреннюю лазурь.


* * *


Расенна здраво и справедливо рассудил, что преследовать пентеконтеру не имеет ни малейшего смысла.

В иное время, со свежими, не измотанными похмельем и жаждой гребцами, он, пожалуй, посостязался бы с критским капитаном в скорости, — еще, чего доброго, и страху нагнал бы изрядного: шутка ли, дерзостный огнедышащий супостат нагло и решительно сближается с боевым кораблем, несущим десятикратно превосходящий численностью экипаж!

Но сейчас о победе в подобной гонке и мечтать не приходилось.

Этруск быстро сообразил, как быть.

— Походным темпом, вперед! — велел он Орозию. — Гляди веселей, молодцы! Ведь сами видите: они уклоняются от решающей стычки, боятся! Попросту боятся нас!

Весла заработали вновь, однако гребцы были весьма далеки от воодушевления.

Впервые за семь лет столкнулись они с настоящим противником.

Впервые терпели урон.

Впервые потекла по доскам палубы кровь убитых и раненых вражескими стрелами.

Этруск отлично понимал, что творится в душах у подчиненных.

«Размякли, акульи дети. Рассобачились... Привыкли тихо да мирно, сытно да пьяно, гладко да сладко... Я, пожалуй, и сам немножко виноват: надо было время от времени встряску задавать голубчикам. Как тогда, у Фемискиры...»

Расенна рассчитывал перехватить вторую пентеконтеру неожиданно, под прикрытием дыма, и тотчас, безо всякого промедления, сблизиться на расстояние огненного залпа. Оставался, правда, еще третий корабль, обретавшийся неизвестно где, способный того и гляди надвинуться справа либо сзади.

Но следовало сосредоточить мысли и внимание на той пентеконтере, местоположение которой этруск приблизительно представлял себе.

— Малый ход, — скомандовал Расенна через пять минут.

«Если капитан не дурак — а дураков островитяне капитанами не делают, — он постарается пройти по кромке завесы, а потом или продолжать погоню за греками, или настигать меня с тыла, снова окунувшись в дым... Только мы его перехитрим, обязательно и непременно перехитрим...»

Так и случилось.

Этруск велел повернуть направо, туда, где темная пелена висела еще достаточно густо, и высушить весла.

Когда спереди по левому борту раздался отчетливый плеск и поскрипывание уключин, миопарона решительно двинулась на долетавшие звуки.

С пентеконтеры маленькую ладью заметили чересчур поздно, а может, и вовсе не заметили — этого мы не знаем. Зато известно, что, получив прямо из дымной мглы тройной заряд «греческого огня», корабль немедленно разделил участь предшественников.

Расенна обогнул пылающие останки, покинул завесу, проворно огляделся.

Пятого судна обнаружить не удалось.

Капитан Эсимид уже изрядно волновался, но по-прежнему лежал в дрейфе.

— Круто к северу забирай! — выкрикнул этруск. — Ветерок поднимается, не зевай, ребята! Скоро весь дым развеет, вот тогда и посмотрим, что к чему... Парус распустить, весла высушить, идем вослед афинянам!

Об ускользнувшей пентеконтере архипират не позабыл. Конечно, если Эсона убедили сопроводить беглецов, он поверил всему, сказанному Иолой. Но решится ли вступить в абордажную схватку с собственными подчиненными — трезубцем по воде писано.

Отнюдь не мешало позаботиться о греческой галере дополнительно.

Развязали брасы — просмоленные веревки, удерживавшие парус возле самой реи. Огромное полотнище развернулось, набухло, понесло миопарону по зыбкой хляби, прочь от страшного места, где впервые в истории морских сражений было опробовано губительное средство, пережившее долгие-долгие века.

Секрет его окончательно забылся лишь около шестнадцатого столетия нынешней эры.

А этруск торопился вдогонку Поликтору, не рассчитывая опередить, однако надеясь решительно и успешно вмешаться, буде возникнет нужда.

Вмешаться Расенна мог вполне.

В трубах еще оставалось горючей смеси на один залп...


* * *


— Стой!

Менкаура замер, словно вкопанный, и резко остановил шагавшую рядом Лаодику.

Спеша и петляя по запутанным боковым переходам, египтянин и гречанка сперва запоминали дорогу без труда, но вскоре обнаружили, что потеряли верное направление и плутают.

Писец решил двигаться так называемым «крысиным способом»: неукоснительно держась одной стены — выбрал он правую, — следуя вдоль нее и только вдоль нее, сколь бы причудливыми и бессмысленными ни были повороты.

Способ медленный и утомительный, зато верный, неизбежно выводящий из любого лабиринта...

Особо спешить Менкауре и Лаодике было незачем. Все равно, с минуты на минуту в гинекей хлынут целые толпы, рассудил египтянин, и стражники Арсинои уже не смогут распоряжаться жизнью и смертью непрошеных гостей по собственному произволу...

Старик и молодая женщина шли гораздо спокойнее, чем прежде, переводили дух, гадали, долго ли предстоит скитаться по исполинскому дворцу в поисках нужного коридора.

— Спокойствие, девочка, — ободрил гречанку писец. — Искусству пробираться наружу из любой западни учат в жреческих школах Та-Кемета на совесть и на славу... Это здание огромно — вот и вся трудность, не столь уж и большая! Ни страшных ловушек, ни смыкающихся каменных челюстей... А я, пожалуй, сумел бы выйти даже из пирамиды Хуфу[158], или Хафры, или моего знаменитого тезки, Менка...

Именно в это мгновение и грянул грозный окрик.

— Стоим, — послушно и быстро произнес египтянин.

И проклял окаянное невезение.

Менкаура понял, куда попал.


* * *


Он прекратил вглядываться в хрустальный шар, когда Эпей и Расенна покинули Розовый зал, торопясь к западному выходу, и очасовых, приставленных к запретному дворцовому покою Рефием, не имел ни малейшего понятия. Однако, и закоулок, разрисованный сценами жатвы, и высокую дверь, украшенную серебряными инкрустациями, опознал немедленно.

«Откуда взялись эти двое?» — промелькнуло в голове Менкауры.

Великан Клейт приблизился к нему спокойно и уверенно. Рядом с могучим критянином писец выглядел маленьким и немощным. Опасаться было нечего. Следовало, пожалуй, просто и легко выполнить приказ начальника стражи.

Любителей сначала рассуждать, а потом разить Рефий не жаловал. А уж неслухам приходилось и вовсе несладко...

Но старик-учитель и торопившаяся бок о бок с ним девица отнюдь не производили угрожающего впечатления. К тому же, верзила, вопреки распоряжению рубить любого, поколебался спроваживать на тот свет Эврибатова наставника, мучительно соображая, не вызовет ли чрезмерное усердие вспышку царственного гнева и, следовательно, кару...

Куда ни кинь, везде клин!

Мысленно выбранившись, Клейт вопросил грозным голосом:

— Откуда, по какому праву, по чьему приказу?

Недвижно стоявший у двери нубиец Коде лишь блеснул великолепными зубами, предвкушая любопытное кровопролитие.

Надежда негра сбылась — правда, нежданным для Кодо образом.

— По коридорам рыщет омерзительное чудовище! — сказал египтянин.

— Знаем!

— Кроме того, двое изменников похитили государыню и подожгли дворец, — объявил Менкаура, глядя Клейту прямо в глаза.

Гигант приблизился вплотную, зловеще процедил:

— Этого не знаем! Но ты какую гарпию здесь позабыл? Почему шляешься в неположенных местах в неурочный час?

— Помогаю изменникам, — добродушно произнес Менкаура.

В положениях подобного рода правдивый ответ неизменно ошеломляет. Клейт замешкался лишь на долю мгновения, не поверив ушам, сочтя слова наставника дурацкой и дерзостной шуткой, раскрывая рот, чтобы гаркнуть и приструнить старого наглеца...

Надвигаться на которого столь беззаботно вовсе не следовало.

Неуловимо быстро, по-кошачьи мягко Менкаура поднял правую руку и сверху вниз поразил великана в основание горла указательным пальцем. Падая навзничь, последним проблеском гаснущего сознания Клейт успел еще подивиться железной крепости сухого, тонкого, узловатого перста...

Если Клейт не поверил ушам, его напарник, в свой черед, глазам не поверил.

Не уразумел творящегося.

Мускулистая глыба, нависавшая над старцем и хрупкой девчонкой, внезапно опрокинулась, а двое пришельцев продолжали стоять как ни в чем не бывало.

Нубиец тоже замешкался.

Менкаура молниеносно шагнул, выдернул из ножен у поверженного Клейта бронзовый меч. Единственный из всех четверых героев постельной расправы, верзила не просто схватил оружие, а успел опоясаться...

Выпрямившись, Менкаура взял клинок наизготовку.

Со стороны это, должно быть, казалось жестом отчаяния: седовласый, отнюдь не похожий на крепыша писец вызывал на бой чернокожего гиганта, способного, судя по внешности, в одиночку разделаться с двумя десятками противников.

Давид и Голиаф еще не родились на свет, — иначе автор едва ли удержался бы от избитого, затрепанного уподобления... Надлежит, однако, хоть немного блюсти хронологию; а посему просто скажем, что египтянин смахивал на ягненка, вознамерившегося сразиться с матерым волчиной.

Осознав, наконец, происходящее, Кодо рванулся к пришельцу.

Он обрушился на Менкауру, точно атакующий носорог и, пользуясь преимуществом в росте, нанес убийственный рубящий удар, способный развалить противника пополам.

Клинок рассек пустоту.

Писец отпрянул, сделав одновременный поворот вокруг своей оси, и очутился от негра на расстоянии четырех локтей. Лишь изрядный боевой опыт и неимоверная физическая сила позволили Кодо устоять, однако равновесие он потерял.

Острие меча лязгнуло по гранитным плитам, вышибло длинную звездчатую искру, сделало заметную выбоину.

Африканец еле-еле умудрился не шлепнуться, неуклюже вытягивая левую руку, семеня и разом утрачивая грозный вид.

Неискушенный боец, вероятно, попытался бы воспользоваться оплошностью Кодо, но Менкаура стоял недвижимо. Он понимал: победить возможно только ловким встречным ударом.

Нападать самому, преодолевать четыре локтя, отделявших египтянина от чернокожего, было бы, по меньшей мере, опрометчиво. Менкаура не обманывался насчет опасности, которую представляет воин. И не строил иллюзий относительно собственных — когда-то незаурядных — способностей к фехтованию.

Много лет миновало, много! Теперь ему шестьдесят — а негру не более тридцати пяти. Стражник проворен, поворотлив, и неизмеримо превосходит в силе. Контратака, умелая контратака — лишь тогда можно хотя бы надеяться на победу...


* * *


— Весла на воду! — скомандовал Расенна передохнувшим и немного пришедшим в себя гребцам. — Парус не сворачивать! Курс прежний!

— Раз... Два... Три... — понесся над палубой усталый, охрипший голос келевста Орозия.

Этруск неторопливо и тщательно перезарядил огнемет, обновил затравку в желобке, бросил взгляд на опустевшие сосуды, из которых брал горючую смесь, и одну за другой отправил уже ненужные амфоры за борт.

Пелена дыма осталась далеко на юге.

Там же, полускрытая этой рукотворной завесой, тянулась узкая полоска, именовавшаяся островом Крит.

Необъятная ширь блистающих вод расстилалась перед миопароной. Пентеконтера, уклонившаяся от решительного столкновения, маячила маленьким темным пятнышком, а ладья, сопровождаемая кораблем Эсона, уже скрывалась за чертой горизонта.

— Не вешать носов, ребятки, — провозгласил архипират. — И не думать, будто все неприятности уже позади! Позади — свежее боевое судно! Идем к северу.

— За афинянами? — внезапно спросил Орозий, обрывая счет.

— Разумеется.

— Капитан, зачем это нужно? Какое нам дело до афинян? Двинемся на запад, к островку, в убежище! Люди изнемогают...

— Понимаю...

Весла продолжали двигаться равномерно. Все гребцы мысленно соглашались с Орозием, но все они успели хорошо изучить своего командира.

И каждый напряженно дожидался ответа. Если Орозий осмелился оспоривать приказ этруска — отлично. Гнев Расенны падет на его голову... А возможно, капитан простит новоиспеченному келевсту вопиющую дерзость... А вдруг — чем гарпии не шутят? — и согласится?

Последнее, разумеется, устроило бы каждого на борту миопароны.

— Вам до них нет ни малейшего дела, признаю. — Расенна прищурился. — По правде говоря, мне тоже...

Орозий вздохнул с невыразимым облегчением.

— ...Но я дал слово человеку, избавившему всех нас от верной погибели. Коль скоро нынче обману его — завтра обману вас...

Орозий приоткрыл было рот, намереваясь возразить.

— А искать себе иного капитана, — печально ухмыльнулся этруск, — не советую. Пропадете... Только Расенна может обеспечить вам относительно беспечную жизнь и сохранность шкур. Сами знаете...

Келевст безмолвствовал.

— А посему, — продолжил архипират уже с некоторой угрозой в голосе, — продолжай командовать! Я что-то не слышу счета вслух!

— Раз... Два... Три... — уныло затянул разочарованный Орозий.

Глава четырнадцатая. И последняя

Критским стрелком уязвленный, орел не остался без мести...

Аполлонид. Перевод Д. Дашкова
— Кыш! — во все горло заорал Эпей, наблюдая, как огромная птица близится, устрашающе клекоча и нацеливаясь клювом — Кыш, подлый!

Мастер перепугался, и не зря.

Голодный, сердитый орел явно возмутился присутствием чужака — ни птицы, ни человека, — непонятного создания. И вознамерился прогнать его прочь из исконных своих владений, откуда часто и успешно шугал более мелких и слабых пернатых собратьев.

Орла несколько сдерживала только естественная опаска — уж больно, по его птичьим меркам, был велик неведомый летун.

Эпей отлично сознавал, что полностью беззащитен.

Малейшая попытка высвободить руку либо ногу привела бы к немедленной потере равновесия и гибельному падению — то ли на сушу, то ли в море, не играло ни малейшей роли: шлепнуться в волны с высоты нескольких сот локтей значило разбиться в лепешку.

— Пшел вон! — прошипел Эпей, косясь на птицу и плавно ускользая влево по нисходящей дуге. Закладывать крутые виражи умелец не решался, ибо едва-едва успел приноровиться к треугольному крылу и почувствовать относительную уверенность в собственных силах.

Заниматься воздушной акробатикой навряд ли стоило...

И вниз уходить не рекомендовалось, но эллин весьма некстати позабыл о манере воздушных хищников бросаться на добычу сверху.

Береговая черта осталась позади. Под Эпеем простерлась Кидонская гавань, усеянная множеством судов, ярко, ослепительно блистающая в лучах утреннего солнца. Подъемная сила крыла заметно уменьшилась, ибо стремившиеся ввысь потоки воздуха ослабли. Земля прогревалась гораздо быстрее воды...

Орел описал близ непонятного существа несколько широких кругов и мастер тревожно подумал, что являет собою, по сути, неподвижную цель. И ежели не в меру любознательному ягнятнику взбредет в маленькую немудрую голову спикировать...

Именно к этому орел и готовился.

Он, по-видимому, рассудил за благо не бросаться на противника, летя вровень, вытягивая вперед кривые когти и долбя могучим клювом, как не преминул бы сделать, повстречавшись с неприятелем собственных или меньших размеров.

Решительно взмахнув крыльями, орел начал набирать высоту, готовясь обрушиться и поразить предерзостного соперника...

Именно в эту минуту этруск выпустил заряд греческого огня и превратил первую пентеконтеру в исполинский факел. Столб дыма, видный издалека, вознесся над хлябями и стал расплываться тяжелой, угольно-черной тучей.

Внимание орла немного отвлеклось. Он замешкался.

И Эпей вновь ускользнул, правя полет все мористее, понимая, что Расенна завязал битву и сдерживает преследователей. С одной стороны, это было великолепно, с другой же — предстояло совершить огромный крюк по воздуху, огибая непроницаемую завесу дыма. Лететь сквозь нее решился бы лишь безумец.

Ягнятник, явно заинтересованный дотоле невиданными явлениями, воспарил еще выше и начал виться в поднебесье, озирая дивные дела, творившиеся на суше и на море.

Эпей продолжал упорно мчаться вперед. Поддавайся страху, не поддавайся — все едино, поделать ничего нельзя, рассудил эллин.

«Буду просто лететь, как ни в чем не бывало, — решил мастер. — Просто лететь, добираться до открытого моря... Если орел не доберется до меня...»

Он разглядел погибель второй пентеконтеры, ибо с трехсот локтей овидь распахивалась неизмеримо шире обычного. Различил новый огненный смерч, увидел, что дымная туча набирает густоту и ползет еще быстрее.

Два корабля — маленькие продолговатые щепки — вильнули в стороны, а третий замер неподвижно, в семи-восьми плетрах от клубящейся завесы.

До морского побоища оставалось еще добрых полторы мили.

«Надобно приблизиться вплотную, — решил Эпей — Авось, эта скотина испугается дыма и отстанет... Да и от берега чересчур удаляться навряд ли захочет...»

Здесь Эпей немного ошибся.

Орел оказался из любопытных и продолжил воздушное преследование не колеблясь.


* * *


Алькандра обратилась к обитателям Кидонии прямо из седла, справедливо рассудив, что речь, произнесенная всадницей, произведет на пешую братию особое впечатление.

Перед конем расступались толпы. Люди теснились, прижимались к высоким стенам, почтительно кланялись верховной жрице. Минут пятнадцать спустя Алькандра достигла главной городской площади, натянула поводья, остановилась.

Величественно и неторопливо подняла правую ладонь.

Разноголосый гомон понемногу смолк.

— Слушай! — громко и внятно воззвала верховная жрица, еле сдерживая дрожь волнения. — Слушай, народ кидонов! Напрягите слух и вы, о чужестранцы, гости наши и друзья!

Воцарилась полнейшая тишина. Обескураженные всем приключившимся на их глазах за последний час горожане безуспешно ломали головы, пытаясь приискать событиям сколько-нибудь разумное объяснение.

Пожар во дворце.

Боевая тревога.

Поспешный уход пентеконтер.

И — на закуску — неимоверный полет неведомого человека, несомого по воздуху непонятным треугольным крылом, укрепленным за плечами!

На орла никто и внимания не обратил...

Теперь люди послушно и терпеливо ждали, что скажет Алькандра. После гибели верховной жрицы Элеаны — тоже послужившей немалым потрясением для жителей Кидонии, — вся высшая законодательная власть сосредоточивалась в руках преемницы...

Раино как и высшая, вековая мудрость, накопленная и тщательно охраняемая Великим Советом...

— Вы зрели воочию небывалые знамения! И через краткий — очень краткий! — срок узрите новые, куда более поразительные! Ибо свершилось гнуснейшее кощунство, подобного коему не знали на острове уже четыре столетия!

Удивленный, испуганный ропот зашелестел над площадью. Собравшиеся, и без того приведенные почти в умоисступление, дрогнули при новой грозной вести.

Алькандра плавно и надменно простерла руку к белой громаде Кидонского дворца.

— Мщение священного Аписа уже начало вершиться над святотатцами! Ибо там, во дворце, свил себе гнездо гнуснейший порок! Ибо там нагло и неоднократно попраны все три основных и непререкаемых закона!

Дружный вопль был ответом жрице.

Алькандра со сноровкой опытной актрисы[159] выдержала короткую паузу.

И добилась желаемого.

— Дворец?.. А венценосцы?.. Государыня?!. — раздались нестройные, сливавшиеся воедино выкрики, в которых едва можно было разобрать отдельные слова.

Алькандра опять воздела правую ладонь и толпа утихла.

— Священным именем Аписа и великим знаком четырех ветров... — продолжила она.

Звонкий голос жрицы невозбранно разносился над площадью. Только что изреченная формула произносилась исключительно редко, лишь в случаях, когда самим устоям общества грозила опасность, и требовалось полное, безусловное подчинение всех и каждого единой воле Великого Совета.

Провозгласив ритуальную фразу, верховная жрица временно лишала обоих государей положенной законом власти, распоряжалась единолично и полностью отвечала за мудрость и справедливость своих действий.

— ...Приказываю! Мужчинам незамедлительно вооружиться! Женщинам и детям разойтись по домам! Через полчаса я жду горожан, способных владеть мечом, у стен Кидонского дворца...

Алькандра вновь помолчала и выкрикнула:

— ...Ибо именно государыня попрала законы, соблюдение коих обязательно и непременно для всех — от простой крестьянки до царицы! Ибо именно по ее велению была убита верховная жрица Элеана, уведавшая о вопиющих преступлениях и вознамерившаяся положить им предел!

Здесь Алькандра пустила стрелу наугад. Но угодила прямо в цель.

— Теперь я введу народ во дворец и представлю полные, несомненные, всесторонние доказательства своей правоты. Именем Аписа и великим знаком четырех ветров!..


* * *


— Эсон! Эсо-он!

Усиленный медным рупором голос Поликтора далеко разнесся над солеными водами.

— Капитан плывет на борту ладьи! — долетело в ответ. — С афинянами!

— Задержите греков! Измена! — рявкнул Поликтор и начал понемногу сближаться с ушедшей плетра на четыре вперед галерой.

— Что за гарпия? — удивился Эсонов келевст, распоряжавшийся на борту пентеконтеры в отсутствие командира. — Какая измена?

— Лавагет объявил тревогу! — откликнулся Поликтор. — Велел немедленно вернуть беглецов!

Келевст опустил рупор.

— Сами разбирайтесь, — буркнул он с досадой и немалым беспокойством. — Эсон верховодит, ему и толкуй про измену да про тревогу... Велит капитан идти назад — пойдем. А я в присутствии старшего приказам, которые отдаются младшими, не подчиняюсь. Малый ход, курса не менять!

Афинское судно Поликтор настиг примерно через пятнадцать минут.

— Эсон!

— Да! — отозвался капитан, буквально вырывая у греческого капитана переговорную трубу.

Иола застыла, соображая, как быть.

— Зачем ты уводишь греков?

— Приказ, подтвержденный священным перстнем!

Поликтор ошеломленно опустил рупор и несколько мгновений безмолвствовал.

— Государь объявил боевую тревогу! Велел немедленно догнать и возвратить беглецов! — продолжил он с обновленной решимостью.

— Приказ есть приказ! — неохотно возразил Эсон.

Разумеется, честный моряк предпочел бы повиноваться лавагету, однако речи Иолы не пропали вотще. Эсон перестал разуметь происходящее и решил неукоснительно держаться полученных распоряжений. Коль скоро произошла ошибка, то винить, во всяком случае, надлежит не его...

— Нас атаковало какое-то страхолюдное корыто! Плевалось огнем и пускало корабли ко дну один за другим!

— Я видел, — заскрежетал зубами Эсон.

— Дело нечисто, дружище! Неладно дело это, говорю тебе! Хоть задержись немного, вели дрейфовать, покуда не выясним, что к чему!

Критянин свел брови к переносице, обернулся.

— Поликтор, пожалуй, прав, — сказал он Иоле — Меня и самого сомнение брало: больно уж несуразно все выглядело... Гей, лотовой[160]!

— У тебя есть приказ, — торопливо сказала Иола.

— Отмененный последующим распоряжением лавагета, — ответил Эсон — Глубину, быстро!

С явственным плеском свинцовая гирька нырнула в воду. Смуглый мореход равнодушно и сноровисто вытравливал просмоленную бечеву.

— Я же все пояснила раньше! — воскликнула Иола, чувствуя, что замысел Эпея вот-вот может пойти прахом.

— Вот и прекрасно. Мои люди вернутся в Кедонию, разузнают положение вещей, а потом возвратятся с подтверждением либо одного, либо другого приказа. Я не намерен...

— Семьдесят локтей, господин, — сообщил моряк.

— Отдать якорь! — скомандовал Эсон и снова поднес к устам широкий медный раструб: — Поликтор!

— Да!

— Оставайся рядом с нами! Пентеконтера пойдет в Кидонию и вернется часа через три-четыре! Нужно уразуметь...

— Что уразуметь? — заревел Поликтор. — Товарищей жгут и топят у тебя на глазах, а ты еще колеблешься?

— У меня имеется тайный приказ! — окрысился Эсон, — Скрепленный высочайшим знаком государственной власти! Я не могу действовать вразрез повелению, не уточнив обстоятельств!

— Остолоп, — еле слышно прошипел Поликтор. И прибавил вслух: — Опомнись! Меж берегом и нами шныряет истинное исчадие Тартара! В жизни своей не видал подобного оружия... Возвращаться — так вместе, хоть представим силу побольше, в клещи возьмем негодяев!

Эсон призадумался.

— Повторяю, — с нажимом произнесла Иола, — капитан Поликтор добросовестно и глубоко заблуждается! Вероятно, уже сейчас лавагета готовятся низложить по воле верховной жрицы и Великого Совета Священной Рощи!

Подобно Алькандре, Иола солгала наугад.

И, подобно Алькандре, поразила мишень в самое что ни на есть яблочко.


* * *


Кодо, разъяренный и алчущий крови, налетел на Менкауру подобно вихрю ливийских пустынь.

Понемногу отступая вдоль коридора, египтянин миновал прижавшуюся к стене, побелевшую от ужаса Лаодику и увлек чернокожего за собой, стараясь по возможности оставаться на самой границе досягаемости, не сближаться со страшным противником, препятствовать новому рубящему удару, от которого то ли удалось бы ускользнуть, а то ли нет...

Отразить низвергающийся клинок, зажатый столь могучей лапищей, Менкаура и не надеялся.

Кодо разил острием, бронзовое лезвие прядало, точно кобра, мелькало, словно крыло ветряка. По счастью, отметил Менкаура, записные силачи, привыкшие полагаться в первую очередь на свои несокрушимые мышцы, редко утруждают себя прилежным изучением фехтовальных приемов.

А в мемфисской школе таким вещам учили наилучшие клинки Та-Кемета... Странствующему жрецу надлежало защищаться от разбойников с полным знанием дела, дабы почтение, питаемое народом к слугам Тота, не оскудевало...

«Спасибо Нахту, — с благодарностью подумал египтянин — Славно потрудился над моей закалкой... Надолго ли хватит ее сейчас?»

Менкаура не размахивал мечом, встречал град сокрушительных ударов мелкими — казалось, бессильными — движениями, но лезвие Кодо неукоснительно било мимо. Грубая, первобытная мощь состязалась с утонченным искусством.

Писец берег дыхание, помня, что неприятель моложе на добрых четверть века.

Он смотрел только в глаза негру — только в сузившиеся, блещущие боевым бешенством зрачки. Опытный человек не смотрит на руки противника — это вернейший способ пропустить колющий или полосующий выпад. Рука метнется в нужную сторону сама, непроизвольно; природное, неразгаданное чутье прочтет во взоре другого бойца его намерение, мускулы сократятся, клинок встретит и отразит, а при необходимости и нанесет удар.

Все это — за ничтожную долю мгновения. Так учили в жреческой школе.

Кодо заревел.

Прыгнул, пластаясь в воздухе, далеко вытягивая могучую длинную руку, намереваясь ужалить острием в грудь.

Менкаура отпрянул.

Его подвела не выучка — старые навыки возвращались и освежались ежесекундно. И не усталость: писец берег каждую каплю прыти, хранившейся в немало пожившем и пережившем теле.

И не простой недосмотр, ибо науку сосредоточивать все свое естество на единственной цели Менкаура постиг в совершенстве.

Подвел ремешок сандалии.

Он лопнул.

И не просто, а с треском.

Раскрутился, зазмеился по полу.

Менкаура наступил на него, резко запнулся, охнул и шлепнулся на отполированные временем плиты, выстилавшие пол.

Даже в отчаянный, грозивший немедленной гибелью миг писец не утратил хладнокровия. Он собрался в комок, прижал колени почти к самой грудной клетке, изготовился пнуть обеими ногами. Но теперь положение Менкауры сделалось по-настоящему незавидным.

Не сумевший, разумеется, преодолеть инерцию прыжка африканец пролетел два-три локтя, чуть не наскочил на поверженного Менкауру, но каким-то немыслимым усилием извернулся и обрел утраченное было равновесие.



Писец лежал в угрожающей позе, однако ничего решительного, разумеется, поделать не мог. Кодо, изрядно запыхавшийся и обозленный, обретался чересчур далеко, чтобы получить внезапный удар по щиколотке, и достаточно близко, чтобы воспрепятствовать любой попытке Менкауры перекатиться и встать.

Негр осклабился. Неспешно пошевелил правой кистью, прикидывая вес меча. Смерил взглядом расстояние до лежащего египтянина.

— Хорошо дерешься, — выдохнул он с хищной улыбкой. — Отлично дерешься! Только меня, буйвола могучего, самая умелая собака в одиночку не возьмет! Уразумел?

Менкаура понял: Кодо собирается изо всех безмерных сил метнуть в него длинный, отточенный, подобно бритве, меч. И метнет почти в упор.

Отвести летящую молнию будет невозможно.

Даже обладая нечеловеческим проворством.


* * *


Помня предупреждения Поликтора, люди Эсона принялись расстреливать миопарону издалека, и при этом отнюдь не жалели пернатых снарядов...

После довольно долгого трехстороннего препирательства, в котором принимали участие Иола, Эсон и Поликтор, старший эскадры (Эсон) все же велел своей пентеконтере возвратиться в гавань, по возможности избегая непонятного огнедышащего судна.

— Еще со своими драться недоставало! — крикнул он Поликтору.

— Согласен! — зарычал достойный капитан. — Только свои почему-то не желают оставить нас в покое!

Сами виноваты! Вас посчитали мятежниками.

— Нас? Выполнявших приказ лавагета?..

Минут через двадцать, выслушав последние наставления, келевст развернул огромное судно и двинулся вспять.

Пожалуй, разумнее всего было бы Эсону возглавить корабль самолично. Однако в оба уха командиру эскадры сыпались взаимоисключающие доводы, и Эсон решил, на всякий случай, не двигаться с места.

Если права Иола — он выполнит приказ наилучшим возможным образом и заслужит благодарность Арсинои.

А ежели и впрямь стряслась хитрая государственная измена (этого Эсон, одолеваемый смутными и явными подозрениями, тоже не исключал), он лично возьмет под стражу экипаж ладьи, четырнадцать отроков и отроковиц и, разумеется, бойкую придворную даму, несомненно причастную ко всей заварившейся каше...

Упомянутые отроки и отроковицы, не разумея по-критски, все же почуяли неладное. Не почуять было попросту немыслимо. Ксантий улучил минуту и приблизился к Иоле.

— Что происходит, госпожа? — спросил он тревожным голосом. — Нас возвращают в Кидонию?

— Хотят вернуть, — сказала Иола на койнэ. И отважно прибавила: — Однако ничего у них не получится.

Отнюдь не успокоенный, Ксантий лишь головой покрутил и отошел к своим соплеменникам. Последовала тихая, но весьма оживленная беседа, из которой Иола, даже напрягая слух, не различила ни слова.

— Не преследуйте мерзавца! — напутствовал Поликтор отплывающих. — Но, ежели он сам захочет свести близкое знакомство, бейте с четырехсот локтей и уклоняйтесь! Не раздумывайте, не шутите с огнем. В буквальном смысле!..

Этруск об этом ничего не знал и растерялся изрядно.

Было от чего.

Пропускать возвращающуюся пентеконтеру мимо он не решался: вдруг, Тиния не доведи, афинян, заодно с Иолой, забрали с галеры и во всю прыть волокут в Кидонию?

А как быть? Не атаковать же судно, где, по сути, везут заложниками тех самых людей, которых он столь ретиво спасает?

С другой стороны, пентеконтера, сопровождавшая ладью, должна была или вступить в сражение с преследователями, или плыть за ними...

Второго не замечалось. А первое заняло бы немало времени...

Покуда Расенна ломал себе голову, двигаясь встречным курсом и готовясь пройти локтях в ста пятидесяти от боевого корабля, критяне решили, что неизвестный враг замыслил напасть.

И, сблизившись на два плетра, открыли ураганную стрельбу.

Правда, архипират воспользовался недолгой передышкой и велел расположить оставшиеся без употребления серединные заслоны плашмя, на манер зонтиков. Но миопарона была все же достаточно велика, а щиты — относительно малы, и надежной защиты от падающих сверху снарядов не получилось.

Менее чем за полминуты этруск потерял убитыми и ранеными добрых полтора десятка человек. Суда продолжали сближаться.

— Табань, — хрипло выкрикнул додумавший отчаянные мысли до конца этруск. — Становись бортом! Пустим и этих ко дну!


* * *


Эсимид уже готовился отдать приказ «весла на воду», когда неожиданный гам заставил его обернуться.

Воины рассыпались по верхней палубе, устремляя взгляды в небо, указывая на что-то руками, жестикулируя и отчаянно галдя.

Проследив за их взорами, остроглазый, как и все моряки, Эсимид увидел загадочное треугольное крыло, несущееся по небу. Различил прицепившегося к нему человека. Увидел вьющегося неподалеку орла.

— Это еще что за?.. — взревел капитан — и тотчас умолк.

Разбираться в происходящем не было времени. Да и желания.

Сумасшедший день и событиями полнился безумными. Ни одно из них покуда не принесло критскому флоту ни малейшего добра — совсем напротив.

Необъяснимое бегство афинян.

Пожар во дворце — неслыханно...

Боевая тревога, не объявлявшаяся так давно, что и сигнал-то полузабытый разобрали едва-едва!

Потом — никчемная, вполне безвредная с виду скорлупка, походя уничтожившая две пентеконтеры, неведомо что проделавшая с двумя другими; возможно, затаившаяся там, в редеющем, благодаря ветру, дыме, дабы ударить внезапно и убийственно...

И теперь — летящий человек!

Удирая от ягнятника, мастер спустился до высоты в сто пятьдесят локтей и, несомый Зефиром, готовился миновать пентеконтеру с левого борта. Вилять и уклоняться было недосуг: орел уже пытался продолбить клювом тонкую дельтовидную плоскость. Надлежало попрать всякое здравомыслие и поскорее нырять в дымовую завесу, где упрямый преследователь волей-неволей прекратит бессмысленную погоню...

А дышать в эдаком смраде чем прикажете?..

Но выбора не оставалось.

Эпей выбрал кратчайший путь и устремлялся к месту недавнего побоища, летя чуть ли не над макушками Эсимидовых молодцев.

Но капитан совсем недавно уже оставил без внимания безобидную миопарону, горько в том раскаялся, и сызнова рисковать не желал. Иди знай, кто устремляется к тебе по воздуху — друг или враг? И, ежели враг водоплавающий оказался необорим, чего можно ждать от небывалого, невиданного, невообразимого противника, парящего в поднебесье?..

«Лучники!..» — собрался крикнуть Эсимид, но один из великолепных критских стрелков, по-видимому, рассуждал в точности так же, как и его командир.

И тоже не желал играть в зернь с неблагосклонной судьбой.

Зазвенела тугая тетива.

Стрела прянула ввысь.

Ягнятник, совершавший очередной виток подле мчавшегося умельца, угодил прямо под меткое острие.

Не сразу поняв, что произошло, Эпей покосился и увидел: из груди орла внушительно высунулось прошедшее насквозь, окровавленное жало. Хищник слабо взмахнул крыльями, распластал их и канул куда-то вниз.

— Ах ты!.. — выдохнул перепугавшийся Эпей.

Стрелы были пострашнее целой стаи нес мысленных пернатых тварей.

Всполошившийся, проклинающий все на свете — и собственную непредусмотрительность прежде всего — умелец забрал влево, пытаясь как можно быстрее удалиться от окаянного корабля.

Каждую секунду он ожидал короткого свиста и удара в живот или грудь — в самом деле, что для умелого лучника, пускай и метящего в угон, значит лишняя сотня локтей?

«Артемида-охотница, Феб-стреловержец...»

Ни свиста, ни, тем паче, удара не последовало.

По Эпею никто не стрелял.

Не оборачиваясь, не мысля ни о чем, кроме спасительных, стремительно приближавшихся дымных клубов, он, разумеется не дал себе труда обернуться.

И лишь несколько лет спустя случайно уведал, сколь странному обстоятельству был обязан своим спасением.


* * *


Ягнятник погиб не сразу.

Некоторое время он боролся с надвигавшейся тьмой, пытался планировать на распахнутых крыльях, увлекаемый сопротивлением воздуха в сторону пентеконтеры, откуда нежданно-негаданно взмыла стрела, положившая орлиной жизни конец.

Но, примерно в семидесяти локтях от верхней палубы крылья перестали слушаться.

Ягнятник умер.

И камнем обрушился прямо в толпу лучников, сгрудившихся настолько густо и плотно, что не смогли сразу рассыпаться и увернуться от падающей птицы.

А головы, вполне объяснимо, оставались запрокинуты к небу.

Торчавшее из груди орла острие вонзилось прямо в горло сразившему ягнятника стрелку[161].

Славный Крисп — знаменитый и непревзойденный, — пожалуй, даже не понял толком, что приключилось. Только ощутил сильнейший толчок, невыносимую, неведомо чем причиненную боль, внезапную, сбивающую с ног тяжесть.

Потом окружающий мир померк.

Лучник повалился под ноги отшатнувшимся товарищам, нанизанный на одну стрелу с огромным орлом, который, казалось, прирос к собственному убийце страшным комом остывающей плоти и серовато-бурых перьев.

Широченные крылья распахнулись, почти полностью скрывая простертое человеческое тело...


* * *


Закричавшие от ужаса люди шарахнулись врассыпную.

— Знамение! — только и выдавил Эсимид, — Крисп вознамерился поразить летящего и принял смерть от своей же стрелы... Это не простой летун! К тому же, он устремляется прочь! Прочь от оскорбивших... Знамение!

Эсимид не страшился ни воды, ни огня, ни оружия, но гнева богов остерегался.

— Не стрелять! — рявкнул он зычным голосом — Отставить...

Надолго задумался.

И объявил:

— Возвращаемся в гавань...


* * *


Кодо оскалился, еще раз прикинул расстояние, сощурил глаза.

Легонько потряс правой кистью.

Заревел зычным голосом.

И повернулся.

В широченной, лоснившейся от пота спине чернокожего торчала рукоять ножа.

Незаметно и неслышно подкравшаяся Лаодика вложила в удар всю свою ненависть к похитителям и подлым убийцам. Теперь она смотрела на Кодо с вызовом и ждала немедленной гибели.

Негр прорычал нечто невразумительное, замахнулся мечом.

И рухнул, отбросив Лаодику тяжестью обмякшего исполинского тела. Женщина потеряла равновесие, в свой черед растянулась на полу.

Кодо кричал благим матом.

И не без причины.

Воспользовавшись тем, что грозный противник обратился к нему затылком, египтянин сильно и метко бросил собственный меч. По счастью, верзила Клейт пользовался весьма увесистым клинком, и лезвие, промелькнувшее в воздухе, вонзилось в цель чуть ли не по рукоять.

А целью отлично знавший человеческую анатомию Менкаура избрал крестец.

Во мгновение ока египтянин вскочил. Секунду спустя он выдернул завязшее в мышцах и костях нубийца оружие. Решительным уколом прекратил страдания невезучего бойца.

Посмотрел на окровавленную бронзу и отшвырнул меч, со звоном запрыгавший по темным гранитным плитам.

Протянул еле заметно подрагивавшую руку, помог Лаодике подняться.

— Спасибо, девочка. Считай, что сполна отблагодарила меня.

Лаодика уставилась на окровавленного негра с неподдельным ужасом и внезапно истерически зарыдала.

— Ну-ну, — успокаивающе произнес Менкаура, — утихомирься... Все обошлось и миновало. Могло быть гораздо хуже.

Женщина молча кивала и продолжала плакать.

Потрогав резную дверь, Менкаура удостоверился: Розовый зал отперт. Заглянул внутрь.

Пылали светильники.

Деревянная, тщательно обтянутая пятнистой шкурой телка обреталась на месте.

Немного поколебавшись и помедлив, египтянин беззвучно притворил дверь и направился прочь, увлекая за собой Лаодику.


* * *


— Священным именем Аписа и великим знаком четырех ветров приказываю: отомкните и впустите нас! — потребовала Алькандра, обращаясь к воинам, караулившим восточный вход Кидонского дворца.

Тысячная толпа, стоявшая за спиною верховной жрицы, гудела и волновалась. Повелительно вознеся правую руку, даже не потрудившись обернуться, Алькандра укротила горожан.

Воцарилось безмолвие.

— Приказываю: отомкните! — повторила жрица, устремляя на воинов немигающий взор.

Если бы подчиненные покойного Рефия не набрались от начальника преотменной дерзости по отношению ко всем и вся, если бы ведали они о гибели командира, если бы не страшились первого коронного телохранителя пуще Великого Совета — возможно, события приняли бы иной, менее сокрушительный оборот.

Но стража воспротивилась.

— Городскому сброду в государевых чертогах делать нечего, — надменно сказал старший воин. — Тебя мы готовы пропустить, но сперва изволь очистить дворцовую площадь от незваной черни.

— Здесь не чернь собралась, а достойные, законопослушные люди! — громко и внятно, так, чтобы слышали все, воскликнула Алькандра. — Люди, явившиеся восстановить попранный порядок, прекратить издевательство над вековыми обычаями, положить конец осквернению святынь!

— Убирайтесь, — флегматично изрек воин. — Или я подыму тревогу и твоим горожанам не поздоровится.

— В последний раз говорю: священным именем Аписа и великим знаком четырех ветров!

К несчастью, старший караула то ли поужинал чем-то несвежим, то ли просто несварением желудка страдал. Собравшиеся на площади затаили дыхание, ожидая ответа. Слышно было, как жужжат в воздухе крылья шныряющих и мечущихся мух.

И, как ни прилежно сдерживался достойный блюститель дворцовых врат, а все же оплошал.

Он испустил ветры в самый неподходящий миг. Испустил громко и протяжно.

Во всеуслышание.

— Вот! — воскликнула верховная жрица. — Вот каково их почтение к Апису!

Негодующий, злобный рев раскатился над площадью.

— Вперед, — велела Алькандра, отступая и вытягивая руку: — Вперед, на защиту закона и справедливости! Высаживайте дверь!

Толпа рванулась ко входу.

Началась толчея, сумятица, посыпались меткие, безжалостные удары.

Стражников, заодно с примчавшейся из караульных комнат подмогой, буквально смели. На массивную, окованную бронзой дверь навалились десятки могучих плеч. Засовы прогнулись, петли жалобно завизжали — и народ, понукаемый верховной жрицей, неудержимо, точно клокочущий горный поток, ринулся в Кидонский дворец.


* * *


Когда новая огненная змея пронеслась над волнами и собственная пентеконтера Эсона превратилась в пылающий, чадящий факел, терпение критянина лопнуло.

— С якоря не сниматься! — рявкнул он во всю глотку, с ненавистью обводя глазами стоявших на палубе. — Не вздумайте! Все равно догоним!.. Поликтор! Поликтор!

— Да, командир? — откликнулся капитан.

— Мы перебираемся к тебе! И отправим этих сукиных детей на прокорм акулам!

Последнее относилось к миопароне.

— Давно пора! Но как?

— Я покажу, как! Становись борт о борт...

Пятнадцать минут спустя Эсон и воины перешли на пентеконтеру. Поликтор уступил начальствование и громадное судно отвалило от афинской ладьи, описывая широкий полукруг, держась от странного и страшного кораблика на безопасном расстоянии.

Этруск приблизился уже настолько, что без труда различал сгрудившихся на палубе галеры людей. Равным образом, и те могли разглядеть миопарону во всех подробностях.

— Несуразная посудинка, — процедил афинский капитан, ни к кому не обращаясь. — Парус-то, парус несет — огромаднейший! И не перевернется ведь!

Архипират разгадал замысел Эсона и во всю прыть мчался к ладье, торопясь приблизиться вплотную, прежде нежели критяне выйдут на расстояние выстрела из катапульты.

Ветер опять разносил над морем черный маслянистый дым, но завеса отнюдь не была столь плотной, сколь прежде. Иола невольно чихнула. Поморщилась. Греки стояли молча...

— Я схожу с ума, — внезапно заявил капитан галеры — Или уже сошел!

— Что случилось? — полюбопытствовал один из афинских юношей.

— Этруск Расенна! Либо его двойник!

Имя Расенны молодым людям ничего не говорило, ибо морской разбойник пропал без вести семь лет назад, а никого старше семнадцати среди отроков и юниц не было.

Зато экипаж ладьи буквально вскинулся.

— Невозможно! Чушь какая-то! — наперебой загалдели моряки.

— Чушь? — осклабился капитан. — Я два года проплавал у него гребцом!

О том, что ровно столько же прослужил впоследствии членом боевой команды, бравый шкипер предпочел не распространяться.

— Подобного человека захочешь, а не позабудешь!

Расчет Эсона строился на обстреле издалека, но простой и действенный маневр этруска спутал критянину все планы.

Локтей за семьдесят от галеры архипират проворно свернул, парус, велел притабанить и в считанные секунды пришвартовался к афинской ладье.

Борта сдвинулись. Последовал довольно сильный толчок, едва не сваливший стоявших на палубе с ног.

— Полегче! — завопил капитан.

— Принимай концы! Закрепляй! — выкрикнул Расенна. — Ежели хотите уцелеть и уйти, слушайтесь каждого слова и повинуйтесь немедля!

За время, истекшее после ухода из гавани, греки насмотрелись достаточно и почли разумным подчиниться.

— Расенна! — окликнул капитан. — Ты это, или твой призрак?

Этруск прищурился, помолчал, а потом расплылся в улыбке:

— Ба, никак, Эвпейт! Здорово, старина!.. Повинуйся не рассуждая, как встарь! И попроворней, ради всех богов эллинских и прочих!

Пентеконтера виднелась на юго-западе, время от времени пропадая за клубами стелющегося дыма. Эсон завершил боевой разворот и уже готовился атаковать, когда обнаружил, что этруск ничтоже сумняшеся правит прямо к афинской ладье...

— Гарпии! — воскликнул Поликтор. — Ускользнул, стервец, из-под самого носа!

— Не ускользнет, — процедил Эсон. — Перстень или нет, а жечь моих людей заживо и топить почем зря, никому не дозволю...

— Быстро! Вино, воду, провизию — сюда, на миопарону!

Греки, понукаемые своим капитаном, повиновались беспрекословно и расторопно, Через десять минут изнуренные гребцы этруска с жадностью накинулись на пищу и вино, стремясь подкрепиться прежде, нежели вновь потребуется работать веслами.

— Женщине тоже перейти сюда! Скорее!

Иола послушно спрыгнула на глубоко сидевший в воде корабль Расенны. Этруск подхватил ее, не дал упасть.

— Расположись на корме, под прикрытием щитов, — распорядился Расенна. — Правда, вероятнее всего, удастся ускользнуть, но... так, для вящей безопасности. Руби якорь! — крикнул архипират, обращаясь к Эвпейту. — И полным ходом в Афины! А эти морские волки пускай погоняются за двумя зайцами!

Расенна собственноручно рассек мечом швартовы, отвалил от греческой галеры и развернул парус. Окрепший ветер тотчас наполнил его и туго надул. Миопарона рванулась вперед, забирая несколько к западу.

— Нужно идти в стороне от афинян, — пояснил Расенна Иоле. — У нас большое преимущество в скорости, можем оторваться даже от пентеконтеры. Так что не волнуйся.

— Но ведь они догонят ладью! — сказала хорошенькая критянка.

— Теперь, даже если догонят, беда не велика, — усмехнулся Расенна. — Допустим, настигнут. И, допустим, отведут в гавань. А там сейчас меняется династия. И распоряжения прежнего царя — особенно кровожадные и бессмысленные — попросту недействительны...

— Хотя, — прибавил он, бросая вокруг пристальный взгляд, — афинян едва ли догонят... А уж нас и подавно...

— Ты уверен? — спросила Иола.

— Убежден, — коротко отвечал этруск.

— Почему?

— А ты на небо посмотри. Кажется, Эпей объявился... Критяне как пить дать в затылках чешут и догадки строят... Им теперь, пожалуй, уже не до нас окажется...


* * *


Штурмующие рассыпались по дворцу, выполняя приказ верховной жрицы: подавить сопротивление воинов, заключить лавагета и наследника престола под стражу, а затем следовать за Алькандрой в южное крыло.

Дворцовая охрана вступила с горожанами в ожесточенный бой, однако силы были чересчур неравными. Давным-давно забыл остров Крит о мятежах и междоусобицах, давным-давно уже никто не злоумышлял против предержащих законную власть.

А сто с небольшим воинов — пускай даже хорошо обученных, — не могут противостоять неприятелю, численность которого составляет несколько тысяч. К тому же, Рефий загадочным для подчиненных образом отсутствовал, а младшие командиры попросту не сумели дать толпе надлежащего отпора.

Раздавались дикие выкрики, лязгали клинки, лилась и брызгала кровь. Перепуганные придворные запирались в комнатах, ожидая неминучей погибели, ничего не разумея и трясясь от ужаса.

Алькандра немедленно велела кричать во всеуслышание, что народ наводнил дворец по ее личному распоряжению, отданному именем Аписа.

После этого сумятица немного улеглась, а кое-кто из воинов начал сдаваться по доброй воле.

Спустя сорок минут, багровый от ярости, скрежещущий зубами лавагет и ошеломленный, присмиревший Эврибат предстали перед Алькандрой посреди Большого тронного зала.

— Что это значит? — загремел государь, сжимая кулаки, — Бунт? С каких пор Великий Совет подстрекает моих подданных к мятежу? Вы ответите за все!

— Умолкни, — хладнокровно сказала Алькандра — И выслушай.

Обступившие царя горожане держали мечи наготове. Идоменей почел разумным выслушать.

— Ты прекрасно ведал о бесчинствах, творившихся во дворце на протяжении последних семи лет. И молчал, и, по сути, потакал им. Но о двух последних преступлениях ведаешь едва ли...

— Каких преступлениях?!

— Элеана убита по приказу царицы, — сказала Алькандра. — Теперь уже, разумеется, бывшей царицы.

— Ложь!

— Правда, — невозмутимо произнесла Алькандра. — А кстати, где сейчас Арсиноя?

— У себя, где еще ей быть?

— Да, у себя, в южном крыле... Но где именно, а?

— В опочивальне, в купальне, почем я знаю?

— Зато я знаю! — воскликнула верховная жрица. — И мы сей же час отправимся проведать повелительницу. С тобою вместе. А дабы ни у кого не возникло сомнений, добрые и законопослушные критяне отправятся вослед и воочию убедятся в моей правоте.

Надменно и величественно Алькандра двинулась вперед. Присутствующие расступились, освобождая ей путь.

— Пойдемте, — сказала Алькандра. — В Розовый зал. Если не ошибаюсь, до него добираться не менее получаса. Там увидите Арсиною во всей красе.

Пораженный уверенностью, с которой говорила верховная жрица, озадаченный и не на шутку встревожившийся Идоменей послушно пошел за Алькандрой.

Стражи южного крыла вытянулись в струнку, ибо внушение Менкауры продолжало действовать. Оба воина весьма удивились, когда их разоружили, однако ни малейшей попытки защищаться не сделали.

«Хм! — подумала председательница Великого Совета, — странно... Довольно странно...»


* * *


— Алькандра, задержись!

Менкаура возник из бокового прохода локтях в пятидесяти перед валившей навстречу толпой. За спиной писца стояла поникшая, бледная Лаодика.

— Останови людей! На одну минуту!

— Стой! — звонко выкрикнула Алькандра, признавшая египтянина.

Менкаура приблизился и поманил жрицу в сторону.

— Здесь гарем Арсинои, — сообщил он торопливым шепотом.

— Знаю, — так же тихо ответила Алькандра. — Мы с Элеаной давно обо всем догадывались.

— Рефий убит. Андротавр выпущен и шатается по коридорам, но я временно обезвредил его посредством внушения...

— И часовых при входе тоже ты обезвредил? — улыбнулась Алькандра.

— А кто же еще? — добродушно сказал Менкаура. — Царица лежит в деревянной телке, посреди Розового зала...

— И это знаю.

— Н-да, — произнес бывший наставник бывшего царевича. — Эпей, похоже, предусмотрел все... Кстати, около двери увидишь убитого нубийца и бесчувственного критянина. Это люди Рефия. Пришлось немного с ними сцепиться.

— Ты поступил разумно и справедливо.

Торопливую беседу прервали далекие крики и топот.

Посланный Идоменеем отряд пожарных во все лопатки мчался назад, не разбирая дороги, вперемешку с тремя десятками очумевших от страха, обнаженных и полуобнаженных женщин.

— Остановитесь! — приказала Алькандра.

— Там... Там... — задыхаясь, выпалил командир воинов, даже не трудясь полюбопытствовать, с какой стати в запретное крыло вломилась целая толпа. Испуг возобладал надо всеми прочими соображениями.

Гвалт и гомон беглецов были оглушительны.

— Там просто-напросто человекобык! — закричала мигом все уразумевшая Алькандра, пытаясь перекрыть шум. — Он совершенно безопасен, по крайней мере, сейчас! Успокойтесь!

— Какой человекобык? — хрипло спросил Идоменей. — Что ты мелешь?

— Плод преступной связи, давнего кощунства. В точности такое же замыслила твоя милая женушка, — сказала Алькандра.

Окончательно ошарашенный, ничего не понимавший Идоменей умолк.

Чтобы хоть относительно привести в чувство ополоумевших, трясшихся, точно осиновые листья, наложниц, понадобилось немало усилий и времени. Алькандра препоручила женщин заботе своих людей, велела немедленно вывести наружу и стеречь.

— Кто это? — спрашивали недоумевавшие кидоны.

— Рабыни царицы, — - объявила Алькандра. — Похищенные на островах Архипелага и за его пределами. Служившие исключительно для утоления похоти запретным способом.

Возмущенный гул прокатился по коридорам.

— За вами нет никакой вины, — поспешила успокоить Алькандра смятенное женское сборище. — Вы поневоле подчинились обстоятельствам, и выбора не имели.

— У этой бедняжки, — вставил Менкаура, кивая на Лаодику, — чуть ли не всю семью перебили несколько дней назад. Привезена с Мелоса. Прямо с брачного ложа уволокли, негодяи!

Новый яростный вопль заглушил слова египтянина.

— К царице! К царице! — наперебой кричали горожане.

Быстро уразумев положение и поняв, что разумнее всего не противиться, воины присоединились к толпе. Разоружать их не стали.

— Андротавра отыщем потом, — сказала Алькандра. — А сейчас прямиком в Розовый зал.


* * *


Арсиноя услыхала гул, хлопанье распахиваемой настежь двери, но уже настолько устала лежать неподвижно, что едва ли не обрадовалась грядущему избавлению.

— Прошу любить и жаловать! — произнесла Алькандра, останавливаясь на пороге и указывая на деревянную телку. — Всем ведомо, что священные изваяния могут обретаться лишь под сенью священных рощ. Здесь мы видим изваяние кощунственное, втайне созданное по приказу государыни для самовольных кощунственных совокуплений.

На несколько секунд горожане онемели от ужаса и Бозмущения.

— Со времен царицы Билитис, четыре столетия не ведал Крит подобной святотатственной дерзости. Гнев Аписа, умудрись Арсиноя утолить свои вожделения, был бы ужасен, а последующие невзгоды и бедствия — неисчислимы.

— Они, как видите, уже начинались, — предусмотрительно вставил Менкаура. — Пожар во дворце — дело из ряда вон выходящее!

— А летящий вестник богов? — осведомилась Алькандра, мысленно поблагодарив находчивого египтянина. — Ужели сие знамение недостаточно красноречиво?

— Эпей улетел? — тихо спросил Менкаура на древнекемтском наречии.

— Да, — ответила Алькандра. — И, кажется, благополучно. А из пяти отправившихся в погоню пентеконтер уцелела, похоже, лишь одна.

— Прошу всех, — продолжила верховная жрица, обращаясь к народу, — всех, кого может вместить Розовый зал, проследовать за мною. Государь, естественно, возглавит шествие...

Плотная толпа окружила деревянную телицу, оставив рядом с нею немного свободного пространства. Алькандра попросила принести маленькую скамью, поставить поблизости.

— Государыня чрезмерно долго пребывала замкнутой в довольно тесном пространстве и, вероятно, захочет перевести дух, — пояснила жрица. — Кто-нибудь, сделайте милость, откиньте створки спины...

Просьбу исполнили незамедлительно и глазам кефтов явилась раздетая донага Арсиноя, обретавшаяся в отменно пикантной позе.

По собранию точно ветер прошелестел.

— Отвяжите, вытащите, усадите поудобнее, — распорядилась Алькандра.

И эту просьбу исполнили тотчас. Ноги повелительницы, как и предвидела Алькандра, подкосились, Арсиноя негромко застонала и опустилась на скамью.

Сотни глаз буквально впивались в нее. Алькандра лишь улыбнулась про себя, представив, сколько удов начинает невольно приходить в движение при виде роскошного, явленного в полком блеске женского тела.

Все безмолвствовали.

— Перед вами, о мои добрые кидоны, — объявила Алькандра, выдержав небольшую паузу, — ваша царица, поправшая все устои, надругавшаяся над святынями, повинная в деяниях, с трудом представимых...Теперь, правда, когда народ воочию убедился в свершенном кощунстве, с уверенностью скажу: ваша бывшая царица...

Арсиноя подняла на Алькандру затравленный взор и беззвучно заплакала.


* * *


Миновав новую дымовую завесу, наученный недавним горьким опытом Эпей постарался оставить между собой и пентеконтерой внушительное расстояние, на котором не рисковал угодить под залповый обстрел всполошившихся лучников.

Предосторожность была излишней, ибо Эсон, в отличие от Эсимида, отнюдь не испугался внезапно появившегося летуна, — лишь поднял брови и громко выругался от изумления. Поликтор застыл, пораженный; экипаж загалдел наперебой, кинувшись к левому борту, столпившись и уставясь в небо.

Корабль накренился — весьма ощутимо.

— А ну, по местам, каракатицы снулые! — заорал опомнившийся командир. — Это что еще за мода — места покидать без приказа? Мы ведем бой, болваны! Ррразойдись!..

— Но, капитан... — робко попытался возразить кто-то из воинов.

— По местам! — рявкнул Эсон. — Летит — и пускай себе летит. Может, ему так удобнее...

Опытный и рассудительный Эсон отвел глаза и тотчас прекратил думать о непонятном крылатом человеке. Следовало решать иную — куда более насущную с капитанской точки зрения — задачу.

Задачу, поставленную хитроумным этруском.

Расенна справедливо рассудил: гнаться за двумя кораблями одновременно критяне не сумеют. А преследовать миопарону, способную при попутном ветре обставить любое тогдашнее судно, было бы занятием, говоря мягко, бесцельным. Покуда этруск искал столкновения сам, пока он «пас» афинскую ладью, оберегая ее от погони, островитяне еще могли сближаться на выстрел из лука либо катапульты.

Но пожелай Расенна ускользнуть — никто не настиг бы узкий, подобный лезвию кинжала корабль, оснащенный несоразмерно большим, позволявшим развить огромную скорость, парусом.

И Эсон быстро это понял. Он заскрежетал зубами так, что Поликтор настороженно покосился.

— Кажется, пора помахать мерзавцам рукой, — процедил Эсон, провожая миопарону злобным, ненавидящим взглядом. — Самая странная посудина, какую доводилось видать... Ишь, понеслись, негодяи! Но теперь афиняне ответят на несколько вопросов, будь покоен... Их-то мы приведем назад!

— Ничего не понимаю, — сказал Поликтор. — Мы получили два совершенно противоречивых, взаимно исключающих друг друга приказа. Что это значит?..

— Что один из них — ложный. И скоро выяснится, кто именно солгал...

— Тревогу объявили из дворца, букцинами! — оскорбился Поликтор. — Ошибка невозможна!

— А я видел царский перстень. Вы, кстати, уверены, что правильно поняли трубу? Ведь сигнал довольно сложен, а вражеских нападений не было уже очень давно...

— Послушай, — сказал Поликтор, — ведь не способны же разом пять капитанов истолковать распоряжение на ложный, да еще и одинаковый лад!

Эсон задумчиво кивнул. Ему было не по себе.

— За греками! — велел он, тряхнув головой. — И поживее! Нужно разобраться в приключившемся...


* * *


— Алькандра, — негромко произнес Менкаура на том же, понятном лишь им двоим, да Идомекею, да Арсиное (которым, впрочем, было вовсе не до подслушивания) древнекемтском наречии, — Алькандра, нужно побыстрее погасить пожар. Эпей, убегая, сбил со стен четыре светильника, зажег земляное масло... Оно продолжает вытекать. Следует поторопиться, иначе будет очень трудно справиться с огнем...

— Верно, — ответила верховная жрица.

Распоряжение достигло главного коридора минуты за две. Люди толпились плотно, слова Алькандры полетели по своеобразной цепочке, и нескольким десяткам горожан, стоявших позади всех, жадно ждавшим известий, волей-неволей довелось двинуться прочь, руководствуясь доносившимся уже явственно запахом гари.

Сам того не желая, Менкаура подписал андротавру смертный приговор.

Когда из плотного нефтяного чада навстречу кидонским обывателям, у которых головы шли кругом от вихря неожиданных и небывалых происшествий, выступило тошнотворное страшилище, жреческие ополченцы, хоть и успели краем уха услыхать о каком-то человекобыке (якобы вполне безопасном), заорали в голос и рассыпались по боковым проходам.

Отпрыск царицы Билитис отрешенно и безучастно двигался вперед — вернее, вспять, ибо теперь избрал направление прямо противоположное тому, куда отправил его египтянин.

Столкнувшись с наложницами, несчастный человекобык шарахнулся в сторону. Женщины перепугались до полного умоисступления и ринулись дальше, пользуясь тем, что путь освободился. Потом наскочили на Идоменеевых воинов. Те, недолго думая, погнали обезумевшую толпу обратно.

И всем — галдящим (женщины) и ругающимся (воины) — скопом бегущие повстречали страшилище, плетшееся навстречу.

Стражники помчались назад, едва ли не проворнее наложниц.

Дальнейшее читателю уже известно.

Злополучный человекобык продолжал уныло шествовать дальше.

Какие мысли блуждали в уродливой его голове — если он вообще был в состоянии мыслить, — неведомо. Всего скорее, андротавру просто хотелось укрыться где-нибудь, спрятаться от непривычного шума, невиданной суматохи...

Четыре столетия в тишине и одиночестве — а потом резкая, оглушительная, ошеломляющая, да еще вдобавок и довольно болезненная, перемена...

Человекобык инстинктивно искал дорогу домой, в катакомбы.

Но идти ему довелось буквально сквозь строй затаившихся по ответвлениям, трясшихся от ужаса и ярости кидонов.

Настоящий град секир, мечей и кинжалов посыпался на чудовище с обеих сторон.

Приближаться не смел никто.

Оружие метали издалека, промахивались, попадали, опять промахивались, опять попадали...

Несколько особо рьяных силачей умудрились послать разящие снаряды столь далеко, что уложили собственных товарищей, стоявших напротив, — однако во всеобщем смятении это осталось почти незамеченным.

Андротавра, по сути, искромсали заживо. Дикий, отчаянный рев наполнил коридоры, покрывая испуганные и яростные клики горожан. Человекобык дернулся влево, вправо, будто не мог решить, откуда грозит наибольшая опасность.

Несуразная, изуродованная, окровавленная морда повернулась к северному переходу — и какой-то ополченец, чье имя осталось неизвестным, затерялось во тьме веков, сделал особенно удачный бросок.

Двуострая секира завертелась в воздухе, блеснула, отразив пламя светильников, и разрубила уязвимый, чувствительный бычий нос пополам. Вонзилась глубоко, раздробила челюстные кости, накрепко завязла в черепе андротавра.

Даже не заревев напоследок, страшилище опрокинулось, перекатилось по испятнанным собственной кровью мраморным плитам, изогнулось, издохло.

Дружный вопль ознаменовал сию славную и незабвенную победу над ужасом кидонских подземелий. Впрочем, в ту минуту ни единый из участников расправы понятия не имел, с кем столкнулся.

Горожане видели мерзкого монстра и разили что было мочи.

Вот и все.


* * *


Увлекаемый стремительным южным ветром, Эпей быстро оставил пентеконтеру позади и устремился к двум далеко разошедшимся в стороны суденышкам, торопившимся на северо-северо-запад и северо-северо-восток. И Расенна, и Эвпейт знали свое дело досконально.

Предполагая, что Иола посейчас находится на галере, мастер заложил пологий вираж и начал понемногу настигать афинян.

Поравнялся, обогнал, описал в воздухе широкий круг.

Треугольное крыло, поврежденное клювом ягнятника, повиновалось все хуже.

Совершая спиральные, сужающиеся витки, Эпей носился в воздухе над ладьей, снижался и напрягал взор.

— Где женщина?! — выкрикнул он, очутившись локтях в пятидесяти от ошеломленного экипажа.

Греки безмолвствовали, разинув рты.

— Я, действительно, сошел с ума! — провозгласил, наконец, Эвпейт.

Ни этруск, ни Иола не додумались в горячке и спешке предупредить афинян о возможном появлении летучего странника.

— Где женщина?! — заорал Эпей, не на шутку пугаясь. — Отвечайте, сукины дети, не то испепелю судно с воздуха!

Угроза возымела немедленное действие. Ксантий поспешно указал рукой на видневшуюся вдалеке миопарону. Хорошенькая Роданфа приложила к устам согнутые ладони и звонко выкрикнула:

— Ее увозит Расенна!

«Этого еще недоставало!» — мысленно выругался Эпей. И ринулся вдогонку этруску.

Можно с большой долей вероятности предполагать: в эти минуты сердце Эпея колотилось отчаянно. Если Расенна замыслил предательское злодейство, мастер смог бы разве что камнем обрушиться на миопарону и сломать этруску шею. Надежды управиться с пятью десятками человек, разумеется, не было...

На малой высоте крыло теряло несущую силу. Волны, вздымаемые воздушными токами, катились уже в каких-то двадцати локтях под Эпеем.

Но миопарона вырастала с каждой секундой.

Вот и лица можно рассмотреть...

С невыразимым облегчением эллин увидел: Иола и архипират стоят бок о бок в проеме у правого борта и отчаянно машут руками, призывая к себе.

— Эге-ге-ге-е-ей! — выкрикнул умелец, немедленно воспрявший духом.

— Смотри! — восторженно завизжала Иола, хватая Расенну за руку, — смотри, он летит! Он, действительно, летит! О, слава богам!.. Летит!

— А долетит ли? — с ноткой сомнения в голосе произнес этруск.

— Долетит! — уверенно ответила Иола.

И просияла.

Эпилог

Ты со мною рад и к столпам Геракла,
И к кантабрам плыть, непривычным к игу,
И в Ливийский край, где клокочут в Сирте
Маврские волны...
Гораций. Перевод А. Семенова-Тян-Шанского
Эпей не просто долетел.

Он даже подверг уцелевших гребцов немалому потрясению, вихрем промчавшись над палубой. Люди, мало что различавшие из-за высоких бортовых заслонов, едва не попадали со скамеек от неожиданности.

— Ого-го-го-о-о! — опять закричал мастер, описывая завершающий круг почета над самой водой и понемногу высвобождая руки.

— Сей же час угомонитесь! — велел Расенна изрядно всполошившемуся, шумящему экипажу. — Эка невидаль! Ну, полетел человек, ну шлепнется через полминуты по правому борту... Весла на воду!

Одновременно с последней командой этруск собственноручно подобрал и свернул огромный парус. На лбу Расенны вздулась тугая жила, однако тяжкое полотнище послушно зашуршало и повисло у самой реи.

— Табань!

Миопарона уклонилась вправо.

Как и предугадал многоопытный архипират, Эпей ухнул в хляби ровно через полминуты. Крыло, словно исполнясь напоследок разума и благодарности к своему создателю, повернулось почти вертикально, разом погасив остаточную, однако могшую оказаться небезопасной, скорость локтях в пяти над морем, и только затем обрушилось, подняв немалую тучу брызг.

Мастер успел отцепиться, вынырнул и, отфыркиваясь, подобно тюленю[162], забарахтался.

«Дельта» покачивалась рядом, напоминая павший на воду осенний лист. По непонятной прихоти Эпей окрасил ее в ярко-желтый цвет, и это лишь усиливало сходство.

Несколько мгновений спустя зашелестели рассекаемые стремительным, удлиненным корпусом волны.

— Весла сушить! — гаркнул Расенна.

И далеко перевесился через борт.

Громадная, могучая лапа ловко сгребла Эпея за ворот знаменитой кожаной туники и одним рывком выдернула прочь из морских зыбей.

Мастер опомниться не успел, как очутился на палубе миопароны.

В ту же секунду Эпей чуть не слетел с ног, ибо Иола неудержимо кинулась к умельцу и повисла у него на шее, целуя куда попало — в губы, щеки, глаза, лоб.

— Задушишь! — со смехом воскликнул Эпей, обнимая подругу. — Право слово, задушишь!

— Афинян берут на абордаж, — деловито сообщил Расенна. — Как прикажешь быть? Заряды вышли подчистую.

— Пускай берут, — сказал Эпей. — Теперь это уже не играет роли. Пробудут на острове пару лишних деньков — и дело с концом.

— Все удалось?

— Когда улетал, народу по улицам и переулкам толпилось — тьма-тьмущая. А поелику я позаботился покружить над Священной Рощей, убежден, что Алькандра приняла переданное известие всерьез. Думаю, династию низложат еще до возвращения кораблей...

— Тогда разворачиваем парус, — молвил Расенна, — и улепетываем. Нет у меня особого желания знаться с пентеконтерами, ежели трубочки твои опустели.

— И то верно, — отозвался Эпей. — Но, сдается, ты чуток переусердствовал, разбойничек ненаглядный, а? Четыре костерка запалил!

— В следующий раз попробуй остановить целую флотилию собственноручно! — огрызнулся этруск. — Разве я виноват, что у этих олухов ровно столько же разумения, сколько у их возлюбленного Аписа?

Иола негодующе хмыкнула.

— Ну да, — запальчиво продолжил архипират. — Прут, понимаешь ли, на рожон, словно быки атакующие! И хоть бы хны! Ведь ясно же видели: им со мною не сладить! Нет, усердствовали до последнего...

— Ладно, ладно... Ты сражался геройски. Но трубочки-то, а?

— Хороши, ничего не скажу, — осклабился Расенна.

— И как? — подбоченился Эпей, хитро поглядывая на Иолу. — Похож я на мастера Дедала?

— Похож!

— Больше всего, — прервал этруск, — он смахивает на мокрую мышь. Твои соплеменнички, дражайший забулдыга, любезно снабдили нас вином и едой. Кажется, мои ребята не успели высосать всего. Иди, прикладывайся. Тебе не вредно, после полета и морских купаний.

— Незачем! Когда мы расстались, я повстречал Менкауру. И он скормил мне снадобье, возвращающее силы!

— Менкауру? — спросила Иола. — Но где, и...

— Я с андротавром сцепился...

— Что-о-о-о?!.

— С кем, с кем? — подхватил архипират.

— Выпустил человекобыка из катакомб. Наверное, он произвел немалое впечатление! Но, увы и ах, оказался весьма неблагодарен. Вознамерился мною позавтракать. Или поужинать — гарпии знают... Пришлось немножко побегать и кинжалами пошвыряться.

— О боги! — только и сказала Иола.

— Сию секунду объяснись! — возопил этруск. — О каком человекобыке идет речь?

Быстро и кратко Иола поведала Расенне легенду о царице Билитис.

— Вот что, — произнес архипират, дослушав прелестную критянку до конца. — Я видел, как твой благоверный мечет ножи. Бродячим фокусникам не снилось! Видел, как он порхает в поднебесье — и вынужден признать: полет человека возможен. Хотя не постигаю...

— Видишь? — вмешался Эпей, обращаясь к Иоле. — Даже неискушенный в законах механики морской злодей признает великую силу искусства и ремесла!

— Но, — продолжил Расенна — прежде, нежели я поверю в то, что женщина понесла и родила от какого-то блудливого бугая...

Иола буквально застонала:

— Не изрыгай хулу на священного Аписа, умоляю!

— Хорошо. Все равно, не поверю.

— И никто не поверит, — сокрушенно сказал Эпей.

— Правильно. Поэтому, снадобье, или нет, — а ступай-ка, дружище, вон к тому бочонку да приложись хорошенько. Сдается, у тебя от напряжения да переживаний в голове чуток помутилось.

— Ладно, ладно, — отозвался Эпей. — Пожалуй, действительно приложусь...

И, виновато глядя на подругу, добавил:

— Самую малость. Согреться и впрямь надобно.

— Прикладывайся, — рассмеялась Иола. — Честно заслужил!.. А, кстати, Расенна, куда мы плывем?

Парус, немедленно распущенный этруском после того, как мастер очутился на миопароне, раздувался вовсю. Шипели, свистели, дыбились встававшие у острого форштевня буруны. Расходились длинными белыми усами. Широкий светлый след тянулся за кормой, уходил вдаль, постепенно таял.

Пентеконтера и греческая ладья исчезали за кромкой окоема.

— В Афины, — обреченно вздохнул архипират. — Не затем же я столько сил и времени потратил, чтобы уволочь вас гарпиям на закорки... Доставлю прямиком, высажу на берег милях в пяти от города, но дальше — увольте. Меня еще, как выяснилось, не все позабыли...

— Ба! — раздался радостный голос Эпея. — Винцо-то критское! Из вяленых кистей... Ох, и прелесть... За наше здоровье!


* * *


Пожар во дворце потушили соединенными силами.

Брожение умов достигло к полудню своего апогея, но жрицы Аписа торжественно заверили народ, что все в итоге повернется к лучшему, и велели терпеливо ждать, покуда Алькандра не окончит уже начавшегося расследования.

Каковое и учинили по всем правилам.

Двадцать дней кряду заседал Великий Совет в зеленых, тенистых пределах Священной Рощи, у предгорий Левки, неподалеку от беломраморной круглой поилки, где двадцать три года назад мастер Эпей свел нечаянное знакомство со священным быком и по неведению вмешался в тайный ночной ритуал.

Верховная жрица подробно и усердно допрашивала свидетелей, коих набралось весьма изрядное количество. Вопреки обычаю, в дознании участвовало тридцать посторонних — от именитейших аристократов до скромных ремесленников и торговцев, от прославленных мореходов до безвестных землепашцев.

Ибо следствие подобного рода велось в последний раз четыре столетия назад; решение надлежало принять судьбоносное, а потому требовалось присутствие народных представителей — бывших подданных бывшей царицы, бывших воинов бывшего лавагета.

Прообраз нынешнего суда присяжных возник именно там, на знойном Кефтиу, в южном Средиземноморье.

По просьбе Алькандры, бывший наставник бывшего царевича Менкаура, при помощи нескольких десятков доверенных и надежных лиц, тщательно исследовал южное крыло гинекея и обнаружил немало прелюбопытнейших вещей.

Судьи — жрицы и простые критяне — расположились на просторной поляне широким кругом, в середине которого сидели на деревянных скамьях обвиняемые государи. Эврибата, по малолетству, освободили от всякой ответственности, избавили от необходимости присутствовать при разбирательстве, однако в изгнание подростку надлежало отправиться вместе с родителями.

Предусмотрительно освободив допрашиваемых от всех обетов молчания, принесенных Арсиное либо Идоменею, Алькандра приступила к делу.

— Капитан Эсимид! — разнесся по роще звучный, мелодический голос верховной жрицы.

Моряк вступил в круг и приблизился к резному креслу, в котором удобно устроилась Алькандра.

— Благоволи поведать Совету и народу о поимке злокозненного морского разбойника Расенны и связанных с нею последующих событиях, при коих ты присутствовал.

— Я захватил пресловутого Расенну семь лет назад... — начал Эсимид и подробно рассказал о том, как Арсиноя заинтересовалась пиратом и, неведомо для чего, приказала объявить этруска зарубленным.

— Тебя не удивил неестественный поступок царицы, о Эсимид?

— Разумеется, удивил! Но я принес торжественную клятву...

— Понимаю, — чуть заметно улыбнулась Алькандра. — И не виню.

Прежде нежели начать речь, каждый уроженец Крита возлагал правую ладонь на изукрашенный изумрудами золотой лабрис, лежавший перед верховной жрицей, а левую опускал на чело стеатитовой бычьей головы, черневшей рядом. Солгать, прикасаясь одновременно к двум священным предметам, значило, по мнению большинства, навлечь на себя неминуемый и неотразимый гнев Аписа.

Чужеземцев (вернее было бы сказать, чужеземок) приводили к присяге именем их собственных богов, причем заботились о том, чтобы обеты звучали достаточно грозно и внушительно.

— Какая судьба постигла пирата на самом деле, о Арсиноя? — вопросила Алькандра.

Лгать, подумала Арсиноя, бессмысленно. Сознаваться и каяться в присутствии вчерашних подданных — немыслимо...

Царица отмолчалась.

— Понимаю... Опиши внешность пирата Расенны, о доблестный капитан, — велела Алькандра.

Эсимид повиновался исправно и тотчас.

— Благодарю, — произнесла верховная жрица, мягким жестом давая понять: беседа окончена.

— Неэра, дщерь царя тринакрийского!

Двадцатишестилетняя красавица выступила вперед, заставив многие мужские сердца усиленно заколотиться от восхищения. Равновеликое множество доблестных удов зашевелилось при одной мысли о забавах, коим ежедневно и еженощно предавалась эта роскошная, томная женщина в продолжение последних семи лет.

— Благоволи описать человека, похитившего тебя из отчего дома и доставившего в Кидонию на борту миопароны «Левка».

— Не из отчего дома, а прямиком из волн Внутреннего моря, — улыбнулась Неэра. — Описание всецело совпадает со словами капитана. Только нет нужды распространяться. Меня действительно похитил пират Расенна.

— Откуда известно тебе имя похитившего?

— Не откуда, а от кого. Имя назвала сама Арсиноя.

— Понятно, — произнесла верховная жрица — Что еще можешь ты поведать собравшимся здесь о Расенне?

— Он великолепный мужчина, — хихикнула Неэра и прилежно попыталась покраснеть. — Первый, лучший и единственный...

— Первый? — вскинула брови Алькандра. — Он обесчестил тебя?

— Он увез меня еще целомудренной, а государыня...

— Арсиноя, — тотчас поправила Алькандра.

— Арсиноя... М-м-м... Не могла по-настоящему... спознаваться... с девушками. Следовало немедленно лишиться невинности. Я избрала Расенну — он явил по дороге великую доброту и учтивость...

— Пожалуй, пока довольно, — перебила Алькандра. — Все и так прояснилось...


* * *


В продолжение разбирательства, показавшегося Идоменею и Арсиное нескончаемым, бывших государей одолевала, как ни странно, отнюдь не боязнь, а самая искренняя и жгучая ярость.

Правда, по совершенно различным причинам.

Предусмотрительная Алькандра с первой минуты велела четверым дюжим слугам — знаменитым «работникам Аписа», которых почти все знали понаслышке, однако никто не видал воочию, — стать за спиною обвиняемых.

И поступила хорошо, ибо в противном случае Идоменей, чего доброго, схватил бы единокровную свою супругу за нежное горло и удушил раньше, чем кто-либо успел вмешаться.

Но, памятуя о восьми грозных ручищах, готовых незамедлительно схватить и осадить безумца при всем честном народе, лавагет лишь зубами поскрипывал да шептал внятные только Арсиное площадные ругательства.

В сотый раз дивился Идоменей собственному безрассудству, толкнувшему когда-то на преступную и заведомо проигрышную сделку с женой.

Уж лучше было сразу поставить Элеану в известность обо всем и покинуть престол с почетом, заслужив неподкупной честностью и непреклонной твердостью всеобщее и непреходящее уважение...

Теперь же приходилось испивать чашу позора наравне с Арсиноей.

А чаша оказывалась весьма и весьма поместительной.

Объемистой сверх представимых пределов...

Царь сгорал от ненависти к развратнице, не знал, куда девать глаза, и благодарил судьбу за то, что самому доведется просто признаться в молчаливом пособничестве.

Арсиноя же ярилась, видя черную неблагодарность людей, которым щедро и долго расточала благодеяния и ласки.

Одна за другой прежние любовницы, наложницы, наперсницы вступали в круг, возлагали руки на святыни и во всеуслышание распространялись о таких подробностях гаремного бытия, которые повергали в искреннее удивление даже умудренную опытом и возрастом Алькандру.

— Сабина, аристократка эфесская...

— Микена, дщерь царя кефалленского...

— Елена, горожанка аргосская...

— Лаиса, аристократка магнесийская...

— Ипполита, аристократка эфесская...

— Никилла, горожанка пилосская...

— Береника, аристократка митиленская!

Лесбосская красавица оказалась первой, кто искренне и неподдельно смутился, представ перед почтенным и многочисленным собранием. То ли благодаря природной гордости, то ли по еще не изжитой до конца застенчивости, Береника замялась и промолчала в ответ на первый же вопрос.

— Повторяю, — мягко и настойчиво произнесла Алькандра, — когда и при каких обстоятельствах доставили тебя в Кидонский дворец?

— Полтора месяца миновало, — еле слышно выдавила Береника.

— Благоволи говорить чуть погромче. Тебе внимают все...

— Полтора месяца назад, — послушно повторила Береника.

— Когда бывшая государыня... впервые овладела тобою?

Береника сделалась пунцовой, потупилась и, как ни уговаривала, верховная жрица, а ни единого нового слова, могшего послужить уликой против Арсинои, от молодой женщины добиться не удалось.

— Понимаю, — со вздохом сказала Алькандра, отпустив свидетельницу — Стыдливость по-прежнему крепка в ней, ибо слишком немного времени провела несчастная в этом логове... Что ж, мы выслушаем по тому же поводу показания третьего лица...

Упомянутое лицо оказалось не кем иным, как развязной тирренкой Ликой. Бойко и подробно соплеменница архипирата Расенны уведомила судей и «присяжных» о строптивости, которую проявила прелестная полонянка, об изнасиловании в царской купальне, о последовавших за оным непрерывных оргиях, где Береника по-прежнему оставалась главной фигурой и предметом всеобщих неустанных забот...

— Надлежит ли толковать услышанное как признание в противозаконных соитиях, да еще и совершенных путем принуждения? — грозно осведомилась Алькандра.

— И да и нет, — невозмутимо возразила этрурянка.

Воспоследовала мгновенная пауза.

— Принуждение и впрямь наличествовало, — с неподражаемой наглостью продолжила прекрасная Лика. — Государыня...

— Бывшая государыня!

Понятие «презумпция невиновности» возникло без малого два тысячелетия спустя.

Затем, в средние века, оно исчезло вновь, и окончательно возродилось лишь в новейшую эпоху. Посему верховная жрица Алькандра не колеблясь упоминала царственный сан Арсинои в прошедшем времени.

Погрешности против правил тогдашнего правосудия здесь не наблюдалось.

— Бывшая государыня, — охотно повторила тирренка, — пригрозила всем нам ужасной расправой, ежели пугливая дурочка не станет мягче промытого овечьего руна... Вот мы и старались... По мере сил...

— Так, — протянула Алькандра — Тебя-то, во всяком случае, пугливой дурочкой не назовешь...

И тут наложница Арсинои выпустила остро отточенную, умело отравленную стрелу.

— Я была некогда столь же, если не более целомудренна, чем Береника, — возразила тирренка с великолепно разыгранной обидой — Увы, после несчетных надругательств, коим я поневоле подверглась в первые же недели пребывания на острове Крит, оставалось либо рассудок утратить, либо стыд отринуть!

«Браво!» — мысленно сказала Алькандра.

«Гадина!» — мысленно воскликнула Арсиноя.

Ибо уж если кто из гарема и поражал ее разнузданностью и бесстыдством (а читатель, вероятно, понимает: поразить Арсиною в постели было весьма и весьма непросто), если кто и утомлял царицу безудержными натисками, то это Лика...

Причем Арсиноя убедилась в выдающихся способностях тирренки немедленно, сразу по прибытии той на Кефтиу...

«Браво! — опять подумала Алькандра. — Как видно, девочки поняли свое положение и решили спасаться сообща. Дружно винить во всем одну лишь повелительницу... Разумно».

По недосмотру ли, намеренно ли, но верховная жрица отнюдь не препятствовала свидетельницам общаться и советоваться.

Она вполне резонно рассудила: так будет гораздо лучше.

Оторванные от родины, беззащитные, по сути, никому не нужные пленницы могли рассчитывать на мягкость местных законов лишь выступая в роли пострадавших.

Оправдываясь безвыходным заточением.

Насилием.

Ссылаясь на угрозы и принуждение.

И, таким образом, неопровержимо доказывая: царица Арсиноя споспешествовала отвратительнейшей разновидности морского разбоя — работорговле.

Причем сама, вопреки священнейшим законам и вековым обычаям, чтимым и соблюдаемым любым и всяким настоящим критянином, владела тремя десятками рабынь, которых подвергала унижению, караемому смертной казнью.

Однако, царей кефты не казнили. В худшем случае (а иного уже и быть не могло), венценосной чете вместе с отпрыском грозило пожизненное лишение земли, воды и огня.

Сиречь, позорное изгнание.

Двадцать дней подряд, без отдыха и перерыва, длилось разбирательство...

Усердное.

Подробное.

Пристрастное.

Поникшая, ко всему притерпевшаяся Арсиноя почти равнодушно выслушала бойкую речь Сильвии.

Вполне и всецело пришедшая в себя после постельной трепки, полученной от Рефия, Ревда, Клейта и Кодо, красавица долго распространялась о том, как ее, неопытную семнадцатилетнюю девушку, едва успевшую выйти замуж, соблазнила и заставила остаться в гареме искушенная развратница, только по неведению подданных продолжавшая числиться государыней.

Иного Арсиноя и не ждала.

— Почему же ты не уведомила Великий Совет о свершившемся злодеянии? — строго спросила Алькандра.

— Ты забываешь, о госпожа, — возразила Сильвия, — про существование начальника дворцовой стражи Рефия. Существование, которое, благодаря Апису, уже прервано... Мы страшились коронного телохранителя пуще всего на свете.

Ложь и правда переплетались в рассказе Сильвии с великолепным искусством. Хмыкая про себя, Алькандра не могла не восхищаться бойкостью женщины.

Поведав о запретном соитии царицы с Эврибатом, во время коего странную парочку застигли нежеланные свидетели, Сильвия обвинила в последовавшем убийстве Элеаны и Алкмены лишь коронного телохранителя.

Арсиною провозгласила виновной в прямом и предерзостном подстрекательстве.

Наследник престола оставался в стороне — согласно недвусмысленному намеку, брошенному Алькандрой, предварительно допросившей Сильвию наедине и узнавшей полную правду.

— Рассказывай так, чтобы по этому обвинению царевич вышел сухим из воды, — приказала верховная жрица. »

Для изгнания уже и без того набралось достаточно поводов. А прямое нападение на верховную жрицу, учиненное малолетним отроком, потребовало бы отдельного следствия и надолго затянуло суд...

Стражники, получив предварительное прощение былых грехов, также валили все исключительно на Арсиною и покойного Рефия. Прежде послушные псы наперебой облаивали бывших господ и хозяев, приписывая убитому командиру преступления как действительные, так и выдуманные на ходу.

О катакомбах и странном их обитателе уже проведала целая Кидония. Теперь оказывалось: Рефий понуждал подчиненных преступать закон под страхом встречи с андротавром...

— Вот и меня, и его, и его, и его, — частил курчавый, смуглокожий крепыш, стремившийся выпалить побольше и поподробнее, — заставили помогать мастеру Эпею, вытесавшему и установившему в Розовом зале деревянную телицу... А бедняга Приск отказался — и отправился на съедение...

То, что бедняга Приск отправился на съедение за несколько лет до начала тайных работ, никто из членов суда, кроме самой Алькандры, понятия не имел.

Слабые возражения Арсинои были немедленно прерваны.

— Мастер Эпей, к сожалению, отсутствует, — вздохнула верховная жрица. — Однако, судя по тому, что умелец, проживший на острове двадцать три года и ни в чем не знавший недостатка, бежал по воздуху, подобно древнему Дедалу, свидетельствует о многом... Обо всем!

Тихий ропот пронесся по собранию.

— А погибшие пентеконтеры? — взвился не выдержавший Идоменей. — Кто виноват в этом? Не ваш ли хваленый мастер, оснастивший паскудную пиратскую посудину страшным оружием?

— Умолкни! — велела Алькандра.

— Да еще, насколько понимаю, натравивший окаянного этруска на моих людей!..

— Оснастивший под страхом расправы, — надменно парировала Алькандра, — и натравивший справедливо! И более не смей перебивать! Настанет и твой черед объясниться...

Идоменеев черед настал гораздо позже — на девятнадцатый день судилища.

— Мы знаем о прискорбной гибели критского посланника в Афинах и оплакали ее вместе со всеми честными критянами, — сказала Алькандра. — Также считаем, что в подобных случаях провинившиеся должны быть наказаны по всей строгости...

Жрица умолкла и обвела собравшихся внимательным взглядом.

— Однако Идоменей избрал весьма странную кару! Заложники, повинные смерти на острове Крит... Семь юношей и семь девушек... Поскольку иных свидетелей в этом деле нет, я буду свидетельствовать сама.

Судьи насторожились.

— Перед тем, как Рефий погиб, мы — двое посвященных в еще недавно запретнейшую тайну острова, — беседовали наедине...

По зеленой прогалине буквально стон пронесся, когда Алькандра, возложив руки на чело стеатитовой бычьей головы и двуострую секиру, пересказала памятный читателю разговор.

— ...Следует неизбежный вывод, — завершила свою недолгую повесть верховная жрица: — девушки предназначались Арсиное, с которой Идоменей состоял в заранее обдуманном преступном сговоре. А юноши должны были послужить пищей андротавру. Задаю вопрос: если государь, по сути, снарядил целую морскую экспедицию, дабы потакать кровожадным наклонностям главного стражника...

— Ложь! — заревел Идоменей.

Алькандра грозно сощурилась, и лавагет притих, помня о стоящих за спиною слугах Аписа.

— ...если он, по сути, был безвольной игрушкой в руках преступной жены и не менее преступного телохранителя, то что же это за государь?!

Поднялся дружный и весьма возмущенный ропот.

— Капитан Эсон, сбитый с толку и введенный в полное заблуждение, вернул афинян в Кидонскую гавань, где их ладья и находится посейчас. Предлагаю обложить провинившийся город надлежаще высокой данью. А юношей и девушек, со смятением и трепетом ожидающих своей участи, отпустить восвояси. И одарить напоследок.

Восторженный гул был ответом Алькандре.

— Я не сомневалась в одобрении Великого Совета и критского народа. Кара, предложенная Идоменеем, чудовищна во-первых. Противозаконна во-вторых, ибо, не будучи военнопленными, греческие отроки и отроковицы могут рассматриваться лишь как захваченные и обращенные в рабство мирные жители. А в-третьих, наказание определено бывшим царем и посему отменяется!

Это мудрое и человеколюбивое решение подвело итог предпоследнему дню суда над Арсиноей и лавагетом.


* * *


Что до самой деревянной телицы, из-за которой, в сущности, сменилась правящая династия, пустотелому изваянию повезло более, нежели тому, что вытесал некогда мастер Дедал.

Осмотрев творение аттического умельца, Алькандра удостоверилась в отменном качестве работы и велела втихомолку доставить полую статую в Священную Рощу, дабы впоследствии дать новенькой, ни разу еще не использованной телке надлежащее употребление.

Самой телице,разумеется, было вполне безразлично, где стоять — под сводами Кидонского дворца, или в потайном павильоне Священной Рощи.

— Кощунство не успело свершиться, — пояснила Алькандра своим подчиненным, — а посему изваяние пребывает незапятнанным и может служить обрядам... Жаль уничтожать, больно хорошо удалась!..


* * *


— Приветствую тебя, о прекрасная! — учтиво произнес Ксантий, подавая Арсиное руку и помогая взойти на борт галеры.

— Благодарю, о юноша, — ответила былая повелительница кидонов, даря афинянина чарующим взглядом.

Угрюмый, понурившийся Эврибат перепрыгнул из лодки на палубу самостоятельно и довольно ловко.

— Располагайтесь, где сочтете удобным, — буркнул капитан Эвпейт чуть более любезно, чем собирался.

Достойный грек затаил немалую злобу против кефтов, от которых натерпелся изрядного страху, и уж отнюдь не собирался миндальничать с женщиной, всего три недели назад властвовавшей этим невоспитанным народом.

Однако дивная красота Арсинои подействовала и на него...

Когда верховная жрица торжественно изрекла приговор суда: пожизненное изгнание прежней династии за пределы острова, Арсиноя попросила исполнить последнюю просьбу.

— Если она приемлема и разумна, говори! — велела Алькандра.

— Думаю, да... Отправьте Идоменея на другом судне. В иные края.

Алькандра с изощренным коварством приказала погрузить царское семейство на греческую галеру.

— А чего ради? — осведомилась верховная жрица, уже готовясь отказать наотрез.

— Видишь ли, во-первых, его убьют или по пути, или в самих Афинах. Это несомненно. Обрекать на заведомую гибель равнозначно смертному приговору, а царей, как известно, изгоняют, но не казнят... Справедливо ли мое рассуждение? — обратилась Арсиноя к членам судилища.

— Да, — согласились те после короткого колебания.

— Во-вторых, прежде, нежели греки прикончат Идоменея, Идоменей безусловно пристукнет меня, — закончила Арсиноя со слабой улыбкой. — И в этом случае мое рассуждение также справедливо — по только что названной причине...

Просьбу пришлось уважить.

Присмиревшего лавагета усадили на финикийский корабль. Арсиною и Эврибата препоручили заботам афинян.

— Пожалуй, удобнее всего будет с нами, — ласково сказала хорошенькая Роданфа, не без восторга разглядывая безупречно сложенную, одетую в роскошное платье царицу. — Пойдемте, я помогу вам устроиться...

— Спасибо, моя прелестная, — улыбнулась Арсиноя. — Пойдем, Эврибат...

По-прежнему величественно и уверенно шествуя вослед Роданфе, высокородная критянка перехватила оживившийся, заблестевший взгляд Эврибата и незаметно подтолкнула отпрыска.

Тот повернулся к родительнице.

— Не зарься, о хищный и неустрашимый пират, — шепнула сыну Арсиноя. — Это моя добыча...


* * *


А истинный отец Эврибата, капитан Эсон, сидел в портовой таверне вместе со своим подчиненным и приятелем Поликтором и, предварительно бросив неразговорчивому владельцу несколько золотых, осушал кубок за кубком.

— Получается, старина, — хмуро говорил он, — обоих нас вокруг пальца обвели...

— Да, — соглашался Поликтор. — Помнишь, как мы головы ломали: где истинный приказ, а где ложный?

— А вышло, оба приказа были противозаконными... Тьфу!

— Но кто помыслить мог, что перстнем печатным крамольники завладеют? Ведь от века такого не слыхано!

Эсон скривился, разом допил початую чашу, тот же час послал за новой.

Сочувственно глядя на друга, Поликтор последовал его примеру.

— Где мой экипаж? — вопросил Эсон. — И еще спрашиваю: кому, выходит, мы служили верой-правдой? Шайке святотатцев и рабовладельцев?

— Сдается мне, ты прав, — неохотно признал Поликтор.

— Царица-то, царица какова оказалась!..

Поликтор лишь рукою махнул и выругался.

Подняв было голову, Эсон вознамерился одернуть собеседника, но осекся и предложил:

— Давай лучше выпьем...

— Сколько добрых моряков пропало ни за драхму ломаную! — буркнул Поликтор.

— И четыре таких корабля! Ведь моему «Хвостоколу» в ходкости равных не было!

— Однако же, то суденышко и его бы обставило...

— Пожалуй... Экая посудина! Поглядишь — вроде бы и толком плюнуть не на что, а вот поди ты...

— Что называется, ни за медный дебен!

— Да, ни за понюх табаку...

Постскриптум

Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос...

Гомер. Перевод В. Жуковского
...Табаку...

Позвольте?.. Какого табаку? Древние табака не знали...

Эрнест зашевелился, открыл глаза, тотчас прищурился, ибо яркий солнечный свет пронизывал стекла огромного окна, стелился по темному паркету горячими, то ли желтоватыми, то ли прозрачными косоугольниками.

Сидевшая в изножье постели Грэйс улыбнулась мужу, затягиваясь и дымя наполовину выкуренной сигаретой, кивнула в сторону журнального столика, на котором красовалась объемистая чашка свежезаваренного кофе.

— Ты проспал едва ли не двадцать часов подряд, — весело сообщила Грэйс. — И, кажется, не без пользы. Выглядишь изрядно посвежевшим.

Стряхивая остатки дремоты, Эрнест протянул руку, осторожно взял чашку, пригубил.

Посмотрел на жену.

Рассеянно сделал второй глоток.

— Поздно вечером звонил Крис. «Фаюмский Лабиринт» отдан в печать. Чек перешлют завтра или послезавтра. И теперь я настаиваю, требую и вымогаю: три недели полного отдыха! Столько работать попросту нельзя!

— Можно, — возразил Эрнест безо всякой уверенности в голосе.

— Нет. Поедем в Бат, развеемся, поплаваем под парусом... Потом — пожалуйста, возвращайся к столу и пиши сызнова.

— Мне только что снилась новая книга, — встрепенулся Эрнест — Сумбурная, странная — но, кажется, занимательная...

— Вот и прекрасно. Сможешь спокойно и неторопливо обдумать все на досуге.

— Дай-ка и мне сигарету...

— Натощак?

— Да ведь постоянно закуриваю натощак!

— Закуривал. Отныне первая сигарета зажигается лишь после плотного завтрака. Отдыхать!

— Ну, еще разок. Только сегодня.

Грэйс протянула ему початую коробку «Мальборо», поднесла зажигалку.

— Энди приехал?

— Нет, позвонил незадолго до Криса, попросил разрешения задержаться у Хантеров еще немного. Ты ведь помнишь: их старший сын — Дэвид — заказывал себе какой-то особо хитроумный дельтаплан? Помнишь?

— Помню, чтоб ему!..

— Вчера игрушку, наконец, доставили. И мальчики очень хотят поглядеть на Дэвида-Летучего Голландца...

— Только сами пускай не вздумают пробовать!..

— Об этом я предупредила сразу... Хочешь, сооружу славный, в меру крепкий коктейль?

— С утра... Стоит ли?

— Думаю, после вчерашнего не вредно... Один кофе едва ли взбодрит по-настоящему.

— Тогда уж лучше бутылочку пива. Но чуть попозже, когда приму душ и приведу себя в должный порядок...

— Хорошо.

— Коктейль с утра... Полно, мы не варвары!

— А кто, любопытно знать, надрался вчера спозаранку? Фараон Хеопс?

Эрнест прищурился, попытался припомнить нечто безнадежно ускользнувшее после пробуждения. Однако не сумел.

— Поработай до полного упаду — и ты надерешься, — благодушно возразил он, попыхивая сигаретой. — А нынче у меня выходной. Блаженное безделье... Зачем же портить удовольствие?

— Умница, — просияла Грэйс. — Почаще бы так!

И послала мужу воздушный поцелуй.

Послесловие переводчика

Все это я, Лукиан, написал, зная глупости древних.
Глупостью людям порой кажется мудрость сама...
Лукиан. Перевод Ю. Шульца
Отнести роман британского поэта и филолога, пишущего прозу под псевдонимом Эрик Хелм, к определенному жанру довольно тяжело.

Даже самый неискушенный читатель вряд ли назовет его историческим произведением. Любители фантастики тоже призадумаются, прежде чем зачислить «Критскую телицу» в один ряд с книгами Дугласа Найлса или Муркока.

Говорить о каком-либо изощренном мифотворчестве не доводится и подавно.

Чисто фрейдистский вымысел, основанный на эклектическом изложении отрывочных сведений о древних средиземноморских культурах?

И этого не скажешь.

А вдобавок, весьма неожиданный post scriptum, — точно автор сознательно подшутил над излишне доверчивым книгочеем...

Доброе знакомство с господином Хелмом (удобства ради станем называть автора по псевдониму, заимствованному из приключенческих повестей Дональда Гамильтона, чья творческая манера наложила несомненный отпечаток на прозаический стиль Хелма и была учтена при работе над переводом), завязавшееся полтора десятка лет назад во время поездки в Англию, позволило мне обратиться к нему в письме и попросить некоторых пояснений.

Вопросы мои касались, в основном, откровенных и явно преднамеренных анахронизмов, коими «Критская телица» изобилует.

«Неужели Вашему Эрнесту не мог привидеться сон чуть более соответствующий исторической — или, хотя бы, мифологической — правде? Это ведь было бы вовсе не трудно... И почему большинство уроженцев Крита носит греческие имена?.. И чего ради столицей острова стала Кидония?..»

Примерно так написал я г-ну Хелму, и вот что ответил автор в любезном и пространном письме. Привожу выдержки.

«...Что до жанра этой книги, я попытался определить его с самого начала: эротико-приключенческий вымысел. Основанный, разумеется, на исторических данных, но все же вымысел.

Я стремился только развлечь благосклонного читателя, а заодно и себя самого... Упорная работа над книгой, посвященной крушениям царств и династий, крепко утомила меня. Сухие научные изыскания перестали радовать, наскучили, утомили. Из чистого озорства я временно прервал академические труды и написал «Критскую телицу».

Уж согласитесь, наукообразностью эта повесть не грешит! Я на славу отдохнул от необходимости выверять каждое положенное на бумагу слово, справляться с многочисленными источниками, доказывать и убеждать...

Все анахронизмы, неприятно Вас поразившие, — преднамеренны...

Во-первых, я дозволил себе немного позлить ученых мужей, сместив исторические события, смешав бытовые подробности, переврав общеизвестные мифы.

Во-вторых, как неопровержимо свидетельствует история, добрая половина катаклизмов, поражавших народы, страны, империи, брала начало в опочивальнях повелителей. Сплошь и рядом в тех же опочивальнях происходили все важнейшие события и наступала судьбоносная развязка. Перечитайте «Предупреждение», там об этом сказано достаточно.

И я построил своего рода отвлеченную схему крушения развращенной династии. К подлинным историческим событиям придуманная мною модель относится примерно так же, как абстрактный геометрический чертеж — к фигуре, существующей в действительности.

Пожалуй, Вы правы: изображенная мною страна очень мало походит на доантичный Крит. Гораздо удобнее было бы избрать местом действия, допустим, Атлантиду. Но об Атлантиде не писал только ленивый...

Этническая принадлежность критян по сей день остается загадкой. Многие исследователи небезосновательно считают их ближайшими родственниками древних греков. Поэтому я и пользовался греческими именами безо всякого смущения...

Что до избыточной, по Вашим словам, откровенности эротических сцен, отвечаю: живя болышую часть времени в провинциальном, добродетельном Йоркшире, я испытывал изрядное желание щелкнуть обывателя по носу... А, поскольку намереваюсь обитать в Йоркшире и впредь, решил воспользоваться псевдонимом...

Примите, и проч.»

Вряд ли можно добавить к словам г-на Хелма нечто существенное.

Уведомляю читателя, что бегство мастера Дедала и племянника его, Икара, с острова было вызвано именно той причиной, о которой повествуется в романе, и о которой лет семьдесят по цензурным соображениям не упоминали советские авторы (Кун и др.), объяснявшие чрезмерно поспешный отлет умельца тоской по родине...

Любопытных отсылаю к двухтомному труду Роберта Грэйвза "Греческие мифы".

Столицей минойского Крита в действительности был город Кносс, критская цивилизация и впрямь отличалась незаурядной гуманностью, а критское искусство достигло поистине блистательных высот...

Все имена собственные и географические названия приведены в соответствие русской литературной традиции.

С. А.

Маркос Чикот Убить Пифагора

© Беленькая Н.М., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Ларе и другим людям, которые на протяжении всей жизни помогали мне чувствовать себя любимым.

Спасибо.

Будешь ты знать еще то, что люди свои все несчастья
Сами своею виной на себя навлекают в безумьи
И выбирают свободно каждый свои испытанья.
Горе несчастным! В своем ослепленье безумном не видят
Люди, что в их глубине таится желанное счастье [163].
«Золотые стихи Пифагора»[164]
Больше всего же стыдиться должен ты сам пред собою.

«Золотые стихи Пифагора»

Пролог 25 марта 510 года до н. э

«Один из них — мой преемник», — подумал Пифагор.

Он сидел на земле, скрестив ноги, склонив голову и закрыв глаза, погруженный в глубокую медитацию. Перед ним сидели шестеро. И ждали.

Философ преодолевал непостижимые границы, созерцал человеческий дух и законы космоса. Отныне его главная задача состояла в том, чтобы основанное им братство не утратило учения, когда его не станет.

Он глубоко вдохнул терпкий дымок благовоний. Было прохладно, в воздухе нежно пахло миртом, можжевельником и розмарином — очищающими травами, которые ученики воскурили в начале этой особенной встречи.

Непоколебимая твердость его духа внезапно пошатнулась. Сердце на пару секунд замерло, и он приложил титанические усилия, чтобы лицо не дрогнуло. Напротив сидели самые способные ученики, ожидая, когда он выйдет из медитации и заговорит. «Они не должны ничего замечать», — встревоженно сказал он себе. Он всегда делился с учениками предчувствиями, но только не сейчас. Предзнаменование было слишком мрачным. Оно мучило его неделями, и он упорно молчал, не раскрывая подробностей.

Пифагор медленно выдохнул. Темная власть предчувствия усилилась, когда они оказались в храме; однако не было никаких признаков того, что им угрожает опасность.

Шестеро мужчин, сидевшие полукругом и облаченные в простые льняные туники, принадлежали к высшему кругу братства — к великим учителям. За эти годы он глубоко привязался к ним и гордился ими. Самые развитые умы эпохи, каждый из них внес личный вклад в пифагорейское учение. Однако лишь тот, кого он назначит преемником, получит последнее наставление и вместе с ними поднимется на заключительную ступень, отделяющую человеческое от божественного.

С годами духовный наследник обретет невиданное в истории земное могущество. Он станет вождем пифагорейских элит, которые правят, следуя моральным принципам братства, на все более обширной территории. Братство распространилось за пределы Великой Греции [165]: оно управляло городами изначальной Эллады, общинами этрусков, внедрялось в процветающий Рим. Их ожидали Карфаген, Персия. …

И все же ученики не должны забывать, что земное могущество не цель, а всего лишь средство.

Пифагор неторопливо поднял голову и открыл глаза.

Шестеро учеников вздрогнули. Огонь в золотистых глазах учителя горел сильнее, чем когда-либо. Белоснежные волосы спадали на плечи и, казалось, сияли, как и густая борода. Ему было за семьдесят, но он сохранял почти первозданную силу юности.

— Наблюдайте за тетрактисом, ключом к вселенной. — Голос Пифагора, глубокий и мягкий, раздался в торжественной тишине полукруглого храма.

В правой руке философ держал ясеневую ветку, которая указывала на мраморный пол. Между собой и учениками он разложил небольшой пергамент с несложным рисунком. Треугольник из четырех рядов точек. В основании четыре точки, следующий ряд — три, затем две и, наконец, одна. Эти десять точек в треугольнике были одним из основных символов братства.



Пифагор продолжал, голос его звучал величественно и властно.

— В течение ближайших дней последний час наших занятий мы будем посвящать анализу числа, содержащего все и вся. Это число — десять. — Он указал ясеневой веткой на тетрактис. — Десятка содержит сумму геометрических измерений. — Он поочередно коснулся веткой каждого ряда, нарисованного на пергаменте. — Один — точка, два — линия, три — плоскость, четыре — трехмерное пространство.

Наклонился вперед и вгляделся пристальнее.

Когда он снова заговорил, голос его звучал строже.

— Десятка, как вы знаете, символизирует полное завершение цикла.

Произнеся последние слова, он посмотрел на Клеоменида, ученика, сидящего справа от него. Тот сглотнул слюну, сдерживая прилив гордости. Было очевидно, что Пифагор говорил о своем уходе и о том, кто его сменит. Пятидесятишестилетний Клеоменид знал, что он один из главных кандидатов в преемники. Замечательный математик, хотя, возможно, и не самый блестящий, выделялся прежде всего неукоснительным соблюдением строгих моральных правил братства. А также и своим политическим весом, поскольку происходил из известного аристократического семейства Кротона и умело вмешивался в дела правительства.

Лицо Пифагора смягчилось, казалось, он вот-вот улыбнется. Клеоменид был главным кандидатом, однако с принятием окончательного решения Пифагор не спешил. Прежде следовало проанализировать поведение всех учеников, когда они узнают, что решается вопрос о преемственности. Выбор кандидата мог затянуться на несколько месяцев, однако сейчас ему хотелось увидеть их первую реакцию, самую показательную.

Он перевел взгляд на Эвандра, чье лицо выражало искренность и простодушие. Один из самых молодых членов его внутреннего круга в свои сорок пять. Отец его был купцом из Тарента и регулярно наведывался в Кротон. Эвандр, второй сын, много помогал отцу, чтобы научиться управлять делом; но однажды, двадцать пять лет назад, он услышал речи Пифагора и сразу же решил присоединиться к братству. Отец отправился к философу, чтобы выразить свое возмущение. Через полчаса он покинул общину, счастливый тем, что оставил с этими людьми своего сына, а впоследствии тоже принял посвящение и, пока жизнь его не угасла, регулярно посещал общину.

Крепкий и энергичный Эвандр оставался таким же преданным, как и в тот первый день. Сохранял он и природную импульсивность, изрядно смягченную постигнутой мудростью.

«Для достижения полного самообладания ему потребуется еще несколько лет практики», — размышлял Пифагор.

Десять точек содержал в себе тетрактис, десять мраморных статуй созерцали учителя и учеников. У ног богини Гестии [166], стоявшей позади Пифагора, горел священный огонь, который никогда не угасал. Гестия образовала идеальный круг вместе с девятью другими статуями, изображавшими девять муз, которым было посвящено святилище — Храм Муз.

Напротив Пифагора, заслоняя музу Каллиопу и глядя на своего учителя со сдержанным почтением, сидел Гиппокреонт. Возраст в шестьдесят два года делал его самым старшим учеником высшей степени посвящения. Уроженец Кротона, он с ранней юности отошел от главных занятий своей семьи, политики и торговли, чтобы посвятить себя философии. Отшельник по призванию, он почти не покидал общину, в редкие же случаи, когда ему приходилось выходить за ее пределы, использовал свою особую харизму для достижения выгодных преобразований. Связи его семьи были очень важны для братства. Трое братьев Гиппокреонта входили в Совет Трехсот — высший руководящий орган Кротона — и также были посвящены в пифагорейство. Время от времени они наведывались в общину и соблюдали многие ее заповеди, а также управляли городом вместе с другими пифагорейскими представителями.

«Гиппокреонт, если бы твоя натура не чуралась политики, как кошка воды, ты мог бы стать главным кандидатом», — подумал Пифагор.

С годами пифагорейское движение могло превратиться в империю. И это была бы первая философско-этическая империя за всю историю. Вождем ее должен был стать человек, обладающий большими политическими способностями.

Собираясь перейти к следующему кандидату, Пифагор вынужден был остановиться. Он склонился к тетрактису и закрыл глаза. Странное ощущение прокатилось по спине и рукам, вздыбив волоски на коже. Он задержал поток мыслей, чтобы предзнаменование обрело более четкую форму. Но перед ним явилась все та же густая тьма, что и в прошлый раз. Некоторое время он всматривался в нее, пытаясь различить что-то еще, но в конце концов отказался от своих усилий. Полностью пришел в себя и поднял глаза.

Сидевший спиной к великолепным статуям муз Полигимнии и Мельпомены, Орест смущенно потупился, встретив пронзительный взгляд учителя.

«Ты все никак не простишь себе то, что давно искупил», — печально подумал Пифагор.

У халдейских волхвов [167] он научился считывать помыслы людей через жесты, мимику, взгляд или смех. В Оресте он с самого начала ощущал вину и сожаление. Когда-то давно, будучи молодым политиком, тот украл золото, воспользовавшись занимаемой им государственной должностью. Он вернул украденную сумму, а затем пожелал войти в общину. Пифагор устроил ему просмотр и был настроен скептически, но удивился, разгадав его помыслы. Он понял, что Орест никогда больше не совершит аморального поступка. Прежде чем пройти через таинства очищения, которым учил Пифагор, Орест подавил в себе склонность к себялюбию и жадности. Когда он пробыл три года акусматиком [168] и поднялся до степени математика, Пифагор пришел к выводу, что у него выдающиеся способности в области числовых понятий.

«Возможно, именно ты лучше других сочетаешь в себе математический дар и моральную чистоту, но если ты придешь к власти, запятнанное прошлое может стать опасным политическим оружием против тебя», — размышлял Пифагор.

Следующим в полукруге сидящих был Даарук. Он родился в царстве Кошала, одном из шестнадцати махаджанапад, великих государств в районе рек Инд и Ганг. Оттенок его кожи, более темный, чем у греков, — единственное, что выдавало в нем чужеземное происхождение. Он поселился со своим отцом в Кротоне одиннадцать лет назад и говорил на идеальном греческом без акцента. Сейчас ему было сорок три года, на два года меньше, чем Эвандру, что делало его самым молодым членом пифагорейской элиты. Интеллектуальные способности с самого начала выделяли его среди остальных.

Тем не менее делать его преемником Пифагор не собирался.

И не только потому, что назначение чужеземца вождем могло привести к трениям. Даарук обладал блестящим умом и был верным последователем моральных законов, но не раз проявлял тщеславие — возможно, из-за возраста. Кроме того, в последние годы он заметно обленился.

Последний ученик напряженно смотрел на Пифагора.

Аристомаху пятьдесят, и тридцать из них он провел с Пифагором.

Он необыкновенный математик, а его преданность не вызывает никаких сомнений.

Он бы без колебаний отдал жизнь за общее дело.

Прежде Пифагор ни разу не встречал человека, обуреваемого такой жаждой знания. Никого, кто так ценил бы учение. Аристомах жадно впитывал каждую идею, как умирающий от жажды — единственную каплю воды, и вскоре начал вносить заметный вклад в жизнь общины.

Будь у него сильная личность, он был бы идеальным кандидатом.

Но сильной личности ему как раз недоставало.

В свои пятьдесят он был так же неуверен в себе и беспокоен, как десятилетний мальчишка. Он старался поменьше выходить из общины, и Пифагор давно не просил его произносить публичные речи.

Философ вздохнул и окинул взглядом сидящих в обратном направлении, не задерживаясь ни на одном из великих учителей: Аристомахе, Дааруке, Оресте, Гиппокреонте, Эвандре и Клеомениде.

Потом склонил голову.

«Скорее всего, выберу Клеоменида. Окончательное решение приму через несколько месяцев», — кивнул он, обдумывая планы на будущее.

Избранник изменит мир.

Он взял обеими руками широкую чашу, стоявшую перед ним на полу. В чаше плескалось прозрачное вино, сквозь которое различалась фигура, вырезанная внутри: пентакль. Пятиконечная звезда, вписанная в пятиугольник. Еще один священный символ, скрывавший великие тайны природы. У пифагорейцев было принято, что к каждой вершине пентакля добавлялась буква, составлявшая слово υγει2α, «здравие».

Пифагор поднял глаза. Тени учеников трепетали на стенах в такт священному огню. За ними виднелись музы, подсвеченные оранжевым пламенем.

— Поднимем чаши за Гестию, богиню домашнего очага, за муз, которые нас вдохновляют, и за тетрактис, раскрывший нам тайны вселенной.

Шестеро учеников взяли свои чаши и благоговейно подняли их на уровень глаз. Несколько секунд они держали их неподвижно, затем опрокинули залпом.

Пифагор поставил свою красную глиняную чашу и провел рукой по бороде. Справа кто-то выронил посудину. Учитель повернул голову в сторону звука.

Клеоменид напряженно смотрел на него, открыв глаза так широко, что казалось, они вот-вот выскочат из орбит.

— Что…

Прежде чем Пифагор закончил фразу, любимый ученик подался вперед, пытаясь схватить учителя за руку. Онемевшие пальцы остановились на полпути. Он попытался заговорить, но послышалось лишь бульканье, наполнившее рот пеной. Шея покраснела, вены на ней вздулись.

Посреди священного Храма Муз Клеоменид безжизненно рухнул на пол.

Пифагор

…Он был одним из самых могущественных людей своего времени и одним из самых загадочных людей всех времен. Обладая непреодолимой харизмой и потрясающим интеллектом, он провел первую часть своей жизни, путешествуя в поисках новых знаний. Учился у лучших греческих учителей — Анаксимандра и Фалеса из Милета. Впоследствии в течение долгих лет впитывал знания египтян, лучших математиков и геометров своего времени. Позже в Месопотамии халдейские волхвы и вавилонские математики передали ему познания в арифметике, астрологии и астрономии. Его выдающийся ум объединил мудрость Востока и Запада, и на основе этого синтеза он сделал революционные открытия, изменившие судьбу всего человечества.

Наряду с научными знаниями изучал религии всех культур, священные мистерии и практики духовного возвышения. Некоторые современники утверждали, что он способен исцелять наложением рук и что свидетели не раз наблюдали, как он управляет силами природы и пользуется даром предсказания.

Во второй половине VI века до нашей эры Пифагор основал философское, математическое и политическое движение, которое быстро распространилось по всей Великой Греции — греческим колониям Италийского полуострова и Сицилии. Начав с Кротона, он сформировал политическую и интеллектуальную элиту, которая мирным путем взяла на себя контроль над правительствами Кротона, Сибариса, Тарента и многих других городов. Эти города оставались независимы друг от друга, и тем не менее их правители считали Пифагора не просто вождем, а полубогом.

Сокрам Офисис.

Математическая энциклопедия.

1926 [169]

Глава 1 16 апреля 510 года до н. э

Не поднимая глаз от глиняной чаши с вином, Акенон исподволь наблюдал за трактирщиком. Тот подошел к столу, остановился в паре шагов от него, вздрогнул и снова отошел. Ему не нравилось, что клиент никак не допьет даже первую чашу, но он не осмеливался потревожить чужеземца, скорее всего, египтянина, который не только запросто мог оторвать ему голову, но был вооружен изогнутой саблей и кинжалом, который не удосужился спрятать.

Акенон погрузился в себя, не обращая внимания на унылую атмосферу харчевни. Он сидел там уже битых два часа и просидел бы еще, но с заходом солнца к нему должен был присоединиться человек, который никогда не вошел бы в этот притон по своей воле.

Он рассеянно коснулся чаши, сделал небольшой глоток. Вино было на удивление пристойным. Не поднимая головы, он обвел помещение взглядом.

«Этой ночью все кончится», — подумал он.

* * *
Большинство легенд представляет собой преувеличение, зачастую мало соответствующее реальности. «Но в случае с сибаритами легенды почти всегда правы», — подумал Акенон.

Сибарис был одним из самых густонаселенных городов, которые он когда-либо встречал в своей напряженной жизни. Говорили, в нем обитает триста тысяч душ, и, возможно, это была правда. Остальные же мифы были верны лишь для той части города, которая располагалась неподалеку от порта. Там проживало большинство аристократов, владевших почти всей плодородной равниной, на которой раскинулся город, а заодно и торговым флотом, который уступал лишь финикийскому.

Сибаритские аристократы в точности соответствовали тому, что про них говорили: жили ради удовольствия, роскоши и изысканности. Они стремились к комфорту до такой степени, что не позволяли устанавливать кузницы, мастерские котельщиков или же чеканить монету в своей части города. От работы бежали, как от чумы, однако не пренебрегали властью, которую осуществляли лично, а также торговлей, которой управляли через доверенных людей. Они копили богатство в течение двух столетий, и Акенон был этим весьма доволен, потому что благодаря их состоянию ему было поручено самое высокооплачиваемое расследование в его жизни.

* * *
Уже совсем стемнело, когда у входа в харчевню обозначился силуэт. Он разыскал Акенона, сдержанно поприветствовал и снова исчез. Через минуту вошло несколько слуг, за которыми следовал некто в капюшоне. Этому человеку не имело смысла прятаться за капюшоном: одетое в роскошные атлас и бархат, тело его было в два раза жирнее обычного.

Раб поспешно придвинул сиденье с плетением из кожаных ремешков, сверху положил толстую пуховую подушку, и человек в капюшоне неловко уселся напротив Акенона. Вокруг толпились слуги, одни в ожидании распоряжений, другие в качестве телохранителей. Трактирщик сделал было шаг навстречу, однако его не подпустили.

Акенон поднял чашу, обращаясь к прибывшему:

— Отведай вина, Главк. Оно довольно сносное.

Главк презрительно махнул рукой и снял капюшон. Он пил только лучшие вина Сидона [170].

Акенон внимательно посмотрел на своего соседа по столу. Тот сложил на груди руки, пухлые и влажные. Подбородок занимал то место, где должна была располагаться шея, по мясистым щекам сбегали капли пота. Глаза, обманчиво нежные, двигались быстро, словно он не в силах сосредоточить взгляд.

«Похоже, сегодня вечером я открою нового Главка», — подумал Акенон.

Внезапно им овладело давнее и не слишком приятное воспоминание о тех временах, когда он жил в родном Египте. Около двадцати пяти лет назад он блестяще завершил одно расследование, благодаря которому его нанял сам фараон Амос Второй. Якобы для того, чтобы сделать частью личной охраны, на самом же деле Акенону надлежало следить за придворными и чрезмерно заносчивой знатью. Несколько месяцев спустя Акенон раскрыл заговор, организованный двоюродным братом фараона. Амос Второй щедро его отблагодарил, и юный Акенон раздувался от гордости. На следующий день он присутствовал на допросе родственника фараона, обвиненного в заговоре. После угроз начались избиения. Затем появились жуткие металлические штуковины, и допрос превратился в страшную пытку. Акенону стало так плохо, что он предоставил вести допрос другим. Через полчаса вопросов уже не задавали. Акенон не уходил, уйти было бы признаком неприемлемой слабости. Он уставился в стену в нескольких метрах от допрашиваемого, стараясь, чтобы картины пыток не отпечатались в его мозгу. Но укрыться от криков было нельзя. С тех пор он часто просыпался в поту, а в голове гремело эхо пронзительных воплей.

Главк отвлек его от воспоминаний.

— Сколько надо ждать? — На лице сибарита отразилось болезненное отчаяние.

Все это они уже подробно обсудили, но Акенон терпеливо ответил:

— Чтобы вещество распалось, согретое кожей, потребуется от четырех до шести часов. Поскольку сейчас довольно прохладно, возможно, на пару часов больше.

Главк застонал и уткнулся лицом в ладони. Ждать придется не один час, и каждая минута казалась ему невыносимой мукой.

Глава 2 16 апреля 510 года до н. э

В двух часах езды от Сибариса Ариадна молча ужинала с двумя своими спутниками в трактире небольшого постоялого двора. Она сидела в углу трактира. Ей нравилось, чтобы за спиной никого не было.

Войдя, она быстро осмотрела помещение. Присутствующие выглядели безобидно, за исключением двух мужчин, которые сейчас сидели напротив нее метрах в шести-семи. Их громкие пьяные голоса выделялись над ровным гулом трактира. Время от времени они бросали вызывающие взгляды вокруг, а под одеждами у них угадывались здоровенные кинжалы. Ариадна сосредоточенно ужинала, не глядя в их сторону, однако краем глаза следила за их поведением.

Они тоже поглядывали на Ариадну. Особенно младший, Периандр, чьи глаза снова и снова устремлялись к сидевшей напротив молодой женщине. Его внимание привлекли ее светлые волосы, к тому же он заметил под белой туникой большие твердые груди. Он сделал еще один глоток вина. Они с напарником праздновали успешное завершение операции — перевозки краденого, которым обычно промышляли. В этот раз заработали достаточно, чтобы пару недель швыряться деньгами направо и налево. А может, одну неделю — все зависело от того, с какой скоростью они будут их тратить. Так, за день до этого они выложили изрядную сумму в сибаритском борделе. Периандр облизнулся, вспомнив египетскую рабыню, которую яростно взял сзади. Вот бы проделать то же самое и с этой светловолосой.

Ариадна, не отрываясь от еды, почувствовала, как один из мужчин направил на нее взгляд, полный липкого вожделения. Она вздрогнула от отвращения и сжала челюсти. Потом закрыла глаза и через мгновение полностью расслабилась. Хотя ее молчаливые спутники были людьми мирными, они были не единственной ее защитой.

Периандр наклонился к своему спутнику, не сводя взгляда с Ариадны.

— Антиох, посмотри на эту бабу. — Он кивнул на Ариадну. — Она сводит меня с ума. Вылитая Афродита.

— Да, вполне ничего, — тихо согласился Антиох.

— А с ней, гляди-ка, всего двое слабаков. — Он посмотрел на ее спутников с агрессивным презрением. — Мы с ними справимся одной рукой, если вторую привязать к спине. Если устроить западню, даже не пискнут. Что скажешь? — В этот миг Ариадна облизнула пальцы полными губами, отчего его желание возросло. — Скажи мне, что да, потому что я все равно получу эту женщину, даже если придется драться в одиночку.

Антиох вздрогнул и схватил Периандра за тунику.

— Заткнись, идиот! — пробормотал он. — Не знаешь, что ли, кто это?

Периандр удивленно уставился на своего плечистого спутника. Антиох поморщился и прошептал ему на ухо все, что знал о соблазнительной женщине.

Лицо Периандра побледнело. Он досадливо покосился на Ариадну, понурил голову и уперся в ладони лбом, скрывая лицо.

— Идем отсюда, — шепнул он.

Прежде чем Антиох ответил, он встал, стараясь поменьше шуметь, и поспешно вышел из трактира. Ариадна продолжала ужинать, не удосужившись поднять глаза.

Глава 3 16 апреля 510 года до н. э

А началось все с того, что месяц назад Акенон встретился с Эшдеком, своим самым близким другом еще по Карфагену.

Они сидели в просторном и теплом зале главной виллы карфагенянина, в деревянных креслах, покрытых большими пуховыми подушками. Эшдек, один из трех самых богатых купцов Карфагена, загадочно улыбнулся и сверкнул глазами.

— Тебя ждет новое поручение, Акенон. Уверен, тебе оно придется по душе.

Акенон смотрел на него с любопытством, ожидая продолжения и потягивая сладкое месопотамское вино из чаши слоновой кости. Ножка, идеально соответствовавшая форме его руки, была выполнена в форме лошади, вставшей на дыбы. Изысканная работа.

— На сей раз не для меня, а для Главка, одного из моих клиентов. Это мой лучший клиент. — Последнее Эшдек подчеркнул, подняв руку с вытянутым указательным пальцем, и по его пестрой тунике пошли волны.

Акенон слегка нахмурился. Он работал сыщиком в Карфагене пятнадцать лет, но тринадцать из них выполнял лишь поручения Эшдека. Благодаря им зарабатывал достаточно и очень ценил доверие и безопасность, которые находил в этих деловых отношениях. У него не было ни малейшего желания работать на кого-то еще… но ответить отказом могущественному карфагенянину он не осмеливался.

— В этой работе есть хорошее, но есть и плохое. — Эшдек сделал риторическую паузу. — Плохо то, что заниматься ею придется в Сибарисе.

Тут Акенон не выдержал и скривился. В море его укачивало, а чтобы добраться до Сибариса, предстояло плыть из Карфагена до Сицилии, обогнуть ее, достигнуть Италийского полуострова, что уже займет около недели плавания, а оттуда по Ионическому морю в залив Тарента. В общей сложности почти две недели по морю, если погода будет достаточно хороша.

— Не делай такое лицо, положительная сторона компенсирует твою нелепую неприязнь к кораблям. На самом деле положительных стороны целых две. — Эшдек сделал глоток из своей чаши. — Во-первых, работа предстоит несложная и безопасная… — На мгновение он задумался. — Впрочем, должен предупредить тебя, что Главк человек со странностями. — Акенон выгнул брови, а Эшдек продолжал: — Иногда кажется, что внутри него сосуществуют разные люди. То он ведет почти аскетическую жизнь в обществе ученых, которым платит баснословные деньги, чтобы те передали ему знания, а потом смотришь — вовсю предается обжорству и блуду.

— Ты имеешь в виду, что он может напасть на меня?

— Нет, что ты. Я лишь замечаю, что временами он непредсказуем, и тебе следует относиться к нему с некоторой осторожностью. — Он махнул рукой, словно не придавая сказанному особого значения. — Дело в том, что у Главка есть раб-подросток, в которого он безнадежно влюблен. Он сделал парнишку своим любовником и до недавнего времени счастливо им наслаждался. Но с некоторых пор заподозрил, что у юного раба есть другой любовник, и ревность сводит его с ума. Ему не удается выяснить, кого предпочел раб, а поскольку от мальчишки он без ума, а абсолютной уверенности в том, что его обманывают, нет, он не решается вырвать признание с помощью пыток. Твоя задача — выяснить, не применяя силу и не вызывая подозрений, обманывает ли мальчик Главка или нет. И если да, то с кем.

Эшдек откинулся на спинку кресла. Он ждал, когда Акенон спросит, в чем второе преимущество нового дела, но друг-египтянин лишь улыбнулся. Эшдек любил контролировать беседу, задавая вопросы и наблюдая соответствующую реакцию, а Акенону нравилось дразнить карфагенянина, ускользая от его игры.

— О, во имя Астарты! — Эшдек поднял руки, имитируя отчаяние. — Скажи уже что-нибудь, проклятый сфинкс.

Акенон расплылся в улыбке:

— Ладно, уговорил. Сколько?

Он подозревал, что сумма будет немалая.

— Слушай внимательно.

Эшдек театрально помолчал, поднеся чашу к губам. Затем наклонился вперед и ждал, что его друг сделает то же самое.

— Оплата будет серебром. А общая сумма… вес раба!

«Вес раба серебром!» — ахнул про себя Акенон.

Он был впечатлен, но сумел скрыть удивление.

— А что за раб, насколько он толст? — спросил он, приподняв одну бровь.

— Побойся Баала [171], какая разница!

Оба расхохотались. Каким бы худым ни был раб, это количество серебра по крайней мере в десять раз превышало сумму, которую Акенон обычно брал за свои услуги.

Ему достанется целое небольшое состояние… если он успешно расследует дело.

* * *
Главк плакал.

Некоторое время он сидел, уронив руки на стол и опустив на них голову. Его лица видно не было, но плечи вздрагивали через равные промежутки времени.

«Даже жаль его, — подумал Акенон. — Не хватало только, чтобы раб увидел его в таком виде».

Полчаса назад он заказал вторую чашу вина и, желая задобрить трактирщика, подал ему серебряную монету, потому что ни Главк, ни дюжина слуг за все время так ничего и не заказали.

«Надеюсь, ловушка сработает, и серебряных монет у меня будет вдоволь», — загадал он.

Внезапно Главк поднял голову. Он посмотрела на Акенона умоляюще, лицо его было залито слезами и потом.

— Мы можем идти? — спросил он срывающимся голосом.

— Запомни: сработает не раньше, чем через четыре часа.

Внезапно Главк побагровел. Яростно ударил кулаком по столу и вскочил.

— Я не собираюсь давать этим проклятым свиньям так много времени! — Он повернулся к своим людям. — Уходим!

И покинул харчевню, так и не сняв капюшона. Акенон сделал последний глоток вина и вышел за ним следом. На улице Главка дожидалась дюжина телохранителей и двухколесная повозка с сиденьем, покрытым подушками. Несколько слуг помогли ему подняться. Устроившись, сибарит махнул рукой Акенону.

— Садись, оба поместимся.

Несколько мгновений Акенон колебался. В повозку не была запряжена лошадь. Шестеро рабов схватились за оглобли, заняв место животных. В благородных районах Сибариса во время дневного сна и по ночам конные повозки были запрещены. Акенон предпочитал шагать рядом с повозкой, но заподозрил, что Главк погонит рабов рысцой, а потому поднялся следом и устроился на сиденье рядом с толстым сибаритом.

— Во дворец, быстро!

Рабы потащили повозку прочь, остальная челядь бросилась вслед. Всего Главка сопровождали два десятка человек, половина охранников держала обнаженные мечи. Улицы этого скромного квартала были почти пустынны, единственным освещением служили факелы, которые несли люди Главка. В некоторых углах виднелись приземистые тени, разбойники или нищие, спешившие убраться с их пути. Акенон оторвал взгляд от грязных узких улочек, по которым онипродвигались, и осторожно посмотрел на сибарита. Его круглое лицо было непроницаемо, но в измученных глазах читалась тревога.

Вскоре добрались до квартала аристократов. Мостовую здесь покрывал грубый холст, и грохот колес превратился в глухое рокотание, вкрадчивое, как приближение убийцы. Они прибыли во дворец Главка. Высокие красноватые стены придавали строению вид крепости, будто указывающей на несметное богатство своего владельца. Они пересекли портик и вышли во двор. Главк сошел с повозки, колыхаясь всем телом и истерично выкрикивая приказы:

— Поднимайте всех! Пусть все немедленно соберутся в зале пиршеств!

Затем направился в сторону прихожей и приблизился к едва заметной в сумраке тени. Тень сделала шаг вперед, превращаясь в свете факелов в огромную человеческую фигуру. Акенон вздрогнул от неожиданности. Сложно было привыкнуть к этому выродку, хотя он видел его ежедневно с тех пор, как прибыл в Сибарис. Борей, доверенный раб и телохранитель Главка. Он дежурил у входа, следя, чтобы никто не выходил из здания, пока хозяин в отъезде.

Главк о чем-то спросил Борея, тот покачал головой. У него не было другого способа выразить свои мысли, потому что в детстве, в родной Фракии [172], ему вырвали щипцами язык, чтобы он мог стать доверенным слугой, который даже под пыткой не раскроет секреты хозяев.

Главк и Борей пересекли двор, Акенон последовал за ними, отставая от фракийского великана на несколько метров. Он старался держаться вне досягаемости его огромных ручищ. Акенон был довольно высок ростом, но Борею едва доставал до плеча. Кроме того, гигант был нечеловечески силен и, хотя вовсе не толст, весил вдвое больше Акенона. Его совершенно лысая голова была громадной, как у быка. Руки и ноги были толстыми, как деревья, под темной кожей угадывались грозные мышцы. Огромное туловище заканчивалось короткой шеей едва ли не шире головы, что усиливало массивный вид.

Акенон напряженно шагал за Бореем, не сводя глаз с его спины. Как-то раз он с изумлением заметил, что чудовище способно двигаться с проворством кошки. Однако было в нем еще и нечто другое, что тревожило Акенона куда больше: взгляд, которым он, казалось, преследовал каждого. Жуткий пристальный взгляд…

«… ледяной, как у мертвеца», — невольно подумал Акенон.

Глава 4 16 апреля 510 года до н. э

Через пять минут Акенон рассматривал последнего раба, поспешно вбежавшего в зал. Двери затворились.

В зале столпилось не менее двухсот человек.

Египтянину невольно передавался испуг людей, которых собрали, не объяснив причину. Почти все они были свободными слугами или рабами, хотя затесались среди них и какие-то родственники Главка, постоянно жившие в его доме. Двое вооруженных охранников перекрыли один из выходов, а другой выход загораживала исполинская туша Борея.

Главк приказал поставить в центре помещения триклинии [173], скамейки и столы, которые использовались во время пиршеств, чтобы между мебелью и стенами оставался проход.

— Теперь у нас есть свой маленький стадион, — невесело пошутил тучный сибарит.

Он приказал разжечь угли в огромном очаге и наполнить его сухими дровами. Вскоре пламя загудело и полностью охватило дрова. В зале сразу же стало теплее.

Несколькими часами ранее Акенон передал Главку стеклянный флакончик, запечатанный воском.

— Держи его в прохладном месте и не открывай, пока не соберешься использовать.

Сибарит взял флакончик и настороженно покосился на Акенона. Все отводили глаза, чтобы ему угодить, и его раздражал этот слишком уверенный в себе египтянин. Особенно раздражала Главка его независимость в этот столь важный для него момент. Он почувствовал гнев, но в следующий миг его внимание вернулось к флакончику, который он держал в руках. Он поднес его к глазам и осмотрел содержимое. Густая жидкость желтовато-белесого оттенка.

— Ты уверен, что он ничего не заметит?

— Это вещество начисто лишено запаха, пока не станет разлагаться, — ответил Акенон. — Когда смешаешь его с маслом, оно станет маслянистым. Его невозможно заметить.

Главк устало вздохнул и сунул флакон в один из карманов своего обширного хитона.

Через полчаса он заперся в своих личных покоях с Яко, рабом-подростком.

— Сегодня я сделаю тебе растирание.

Яко хитро улыбнулся. Длинная светлая челка прикрывала один из небесно-голубых глаз. Хитон соскользнул до талии, обнажив худое гибкое тело цвета алебастра.

— Мой господин. — Он подошел к Главку чувственной походкой. — Вы собираетесь намазать этим мое тело?

Главк печально улыбнулся. Наверняка он сам виноват, что красавец Яко сделался таким похотливым.

— Ты будешь весь сиять, от шелковых волос до пальчиков твоих очаровательных ножек.

— А еще я буду скользкий, — мурлыкнул Яко, облизнув губы и приоткрыв рот.

Он улегся на ложе, и Главк принялся поглаживать мягкую кожу на его стройном теле. Рядом стояло блюдо с маслом, куда он то и дело обмакивал руку. В обычное душистое масло он вылил все содержимое флакона, который дал ему Акенон.

Его касания были еще более нежными и неторопливыми, чем обычно. Главк проливал слезы над юным любовником, не желая заканчивать растирание, которое могло стать их последним интимным общением.

— Мне нужно уехать по политическим делам. Вернусь завтра днем, — солгал он.

Направляясь к дверям, он втянул голову и опустил плечи, и ему казалось, что взгляд парня пронзает ему спину.

«Надеюсь, сегодня твоя невиновность будет доказана, возлюбленный Яко. Ради всеобщего блага», — подумал он, прикрывая дверь.

* * *
— Яко, подойди ближе.

Юный раб стоял в углу зала вместе с другими доверенными слугами. На его лице смешались страх и недоумение. Почему хозяин вернулся посреди ночи, вытащил всех из постели и собрал в пиршественном зале? Почему он ведет себя так странно?

Он сделал пару шагов и неуверенно остановился. Вокруг все стояли неподвижно и молча, как статуи, не смея шелохнуться. Единственное, что слышалось в зале, — все более громкое потрескивание огня.

— Подойди ближе, Яко, — повторил Главк с притворной мягкостью. На пухлых губах нарисовалась добродушная улыбка.

Мальчик улыбнулся и сделал еще один шаг, но снова остановился. Что-то внутри заставляло его держаться подальше от хозяина.

— БЛИЖЕ!!!

Звериный рык сибарита заставил всех затаить дыхание. Когда стихло эхо, в зале слышались лишь приглушенные рыдания Яко. Испуганный раб подошел маленькими шажками, уронив голову.

«Бедный парнишка», — подумал Акенон.

Он не раскаивался в том, что сделал свою работу, но не мог не пожалеть совсем молоденького испуганного юношу.

Под пристальным взглядом двухсот встревоженных пар глаз Главк провел рукой по плечам Яко и подвел его к камину. Огонь плясал с яростью.

— Очень жарко, — слабо возразил Яко.

Главк не обратил внимания на его жалобу.

— Оставайся здесь. — Он повернулся к остальным. — Слуги, бегом по залу. В этом направлении, — одной рукой он очертил круг в воздухе, чтобы задать желаемый путь.

Несколько слуг вопросительно посмотрели друг на друга. Потом медленно и неуверенно затрусили рысцой.

— БЕГОМ!!! — заревел Главк, сотрясая рыхлые телеса, пока в легких не кончился воздух.

Двести мужчин и женщины затрусили вокруг кресел, скамей и лож, стоящих в центре зала. Образовавшийся коридор был слишком узок, и слуги то и дело натыкались друг на друга. Тот, кто послабее, падал на пол, бегущие сзади пытались через него перепрыгнуть, но сложно было уберечь упавших от пинков и ударов. Никто не останавливался, чтобы помочь им встать на ноги.

Стены покрывали полированные серебряные панели, и испуганные люди многократно умножались в этих импровизированных зеркалах. Зрелище было ошеломляющим. Некоторое время Акенон молча смотрел на происходящее, потом подошел к Главку и Яко. Становилось все жарче, еще несколько минут — и все кончится… если не подведет мазь или раб и его любовник не искупались после того, как были вместе.

«В противном случае ярость Главка обрушится на меня», — подумал Акенон, глядя на колоссальную фигуру Борея. Египтянин был в форме и отлично владел саблей, в конце концов он мог бы убежать, столкнувшись с охранниками, но против великана окажется бессилен.

— В чем дело? Чем это пахнет?

Испуганный Яко озирался по сторонам, постепенно догадываясь, что неприятный запах исходит от него самого. Главк отошел на несколько шагов от сильного жара, который поднимался от очага. Теперь он снова подошел к Яко и принюхался к вони, исходившей от кожи подростка. Смесь серы и гнилых овощей.

— Ага. Теперь я знаю, как это пахнет. Можешь отойти от огня. Встань там, в сторонке, в том углу.

Все еще не догадываясь, что происходит, Яко с видимым облегчением отошел от очага. Все его тело пылало, от хитона поднимался чуть заметный сизый дымок. Под безумные вопли Главка мальчик дымился, не смея без приказа отойти от пламени. «По крайней мере, мазь сработала», — подумал Акенон, немного успокоившись.

Однако напряженность возрастала, и от спокойствия не осталось и следа. Главк принялся расхаживать по залу, разглядывая раскрасневшиеся лица бегущих слуг. Он шагал нетвердо, сжимал кулаки и дышал с трудом, будто бы сам бежал.

— Остановитесь, — неожиданно приказал он. — А теперь шагайте медленно.

Главк стоял посреди потного людского потока. Все смотрели на хозяина с ужасом — рабы, свободные слуги и даже родственники. Главк откинул голову назад и закрыл глаза. Крылья его носа раздувались, вбирая как можно больше воздуха.

Пару минут слышался лишь топот двухсот человек, крадущихся чуть ли не на цыпочках, чтобы их не замечали. Пахло потом и гнилью. Акенон заметил, что мимо сибарита никто старался не проходить. Очень может быть, что Яко не обманывал своего господина.

— Остановитесь, — приказал Главк чуть слышным шепотом.

Он уронил голову и несколько секунд стоял с закрытыми глазами. Со своего места Акенон видел, что по лицу толстяка текут слезы.

Все замерли и выжидательно уставились в пол. Главк очнулся и направился к слугам. Он внимательно их рассматривал, и лицо его не выражало ничего, кроме глубокой усталости. Затем отошел на несколько шагов.

— Камир, подойди, — проговорил он хриплым голосом.

Молодой привлекательный мужчина отделился от толпы и неохотно двинулся к господину. Тот осторожно его обнюхивал.

— Прочь. Теперь ты, — указал он на пожилую женщину. — Подойди ближе.

Несколько секунд женщина стояла перед ним.

— Уходи. — Рабыню как ветром сдуло. — Фессал, подойди ближе.

Человек по имени Фессал отошел от остальных слуг. На вид ему было около тридцати, на добродушной физиономии, привыкшей улыбаться, теперь отражался только страх. Главк понюхал его шею, потом грудь. Не меняя выражения, тяжело опустился на колени и обнюхал промежность, словно собака.

— Помоги встать.

Фессал был высок и силен, но Главка он поднял с заметным усилием. Оказавшись на ногах, толстый сибарит вздохнул с облегчением и вдруг с поразительной силой отвесил Фессалу такую затрещину, что тот рухнул на пол.

— Проклятый сукин сын, я так тебе доверял, вытащил из грязи, и вот как ты мне платишь!

Фессал лежал на полу, прижав руку к уху. Меж пальцев появилась струйка крови. Губы дрожали, он не осмеливался ни шевельнуться, ни возразить. Главк был вне себя, он весь трясся, словно вот-вот лопнет от ярости.

Акенон спросил себя, какое наказание ждет этих несчастных. Наверняка даже Главк не знал об этом. Несмотря на предостережения Эшдека, до этой ночи Акенону казалось, что сибарит — человек вполне разумный. За время, проведенное во дворце, он не раз видел, как на пирах хозяин часами поглощал изысканные яства, а потом плакал от умиления во время музыкальных и танцевальных представлений, которые устраивал ежедневно.

Эшдек предупредил Акенона, что Главк излишне порывист и не всегда предсказуем, однако сцена, разыгранная сейчас перед ним, была воплощением насилия и ненависти.

Главк скривился от ярости и повернул голову к одной из дверей.

— Борей!

* * *
Повисла такая плотная тишина, что трудно было вздохнуть. В перегретом воздухе, пропитанном зловонием мази, послышался сдавленный крик.

— Нет, нет, пожалуйста. — Это, лежа на полу, взмолился Фессал: услышав имя великана, он был в ужасе и отчаянии.

Огромный фракиец медленно двинулся к хозяину. Люди расступались, представляя, что произойдет с тем, кто до сих пор был верным слугой и виночерпием Главка, всегда держа наготове чашу сидонского вина и по сигналу протягивая ее хозяину.

— Возьми его!

Фессал повалился на спину, делая жалкую попытку отползти в сторону. Борей мигом догнал его и поднял одной рукой, словно мышь. Огромный кулак обхватил предплечье виночерпия, повисшего на вытянутой руке великана.

— Неееет!

Отчаянный крик Яко потряс всех собравшихся. Мальчик пересек зал и бросился к Главку.

— Отпусти его, прошу. Делай со мной все, что хочешь, но с ним ничего не делай.

Раб бросился к ногам хозяина, который посмотрел на него с внезапной нежностью.

— Ты любишь его, не так ли?

Яко поднял свои голубые глаза, ободренный нежным голосом Главка. Тот тыльной стороной руки погладил его щеку.

— Да, — простодушно ответил Яко.

Главк ласкал его несколько секунд, затем, не сводя взгляда с мальчика, обратился к Борею.

— Убей его.

Великан прижал спину несчастного Фессала к своей груди и сжал его в железных объятиях. Яко отчаянно взвизгнул, прижимаясь к ногам хозяина. Борей остановился и посмотрел на Главка в ожидании отмашки.

Акенону показалось, что все его тело словно парализовало. Будто он снова очутился у фараона в комнате пыток. Но на этот раз не может отвести глаз.

— Убей! — воскликнул Главк.

Борей медленно сжимал объятия, продлевая предсмертные муки Фессала. Яко выскочил из-под ног Главка и бросился к его ногам. Губы великана дрогнули в улыбке.

«Чудовище» Акенон инстинктивно сжал рукоять своей сабли.

Фессал открыл глаза так широко, что казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Лицо его из красного превратилось в фиолетовое. Послышался первый хруст, за ним второй и третий. Рот несчастного искривился в беззвучном крике. Он забился, но Борей этого даже не почувствовал. Когда гиганту показалось, что жертва испускает дух, он немного ослабил хватку. Потом набрал воздуха, сжал челюсти и яростно напряг руки. Грудь Фессала лопнула, как раздавленная слива, издав ужасный сочный хруст.

По залу прокатилась дрожь.

Борей снова сжал объятия, и Фессал изрыгнул кровавую жижу, брызнувшую прямо на Яко. Великан разжал руки, и безжизненное тело рухнуло на юного любовника.

Главк созерцал всю сцену с приоткрытым ртом.

— Фессал был твоим последним любовником, даю слово. — Красивый раб рыдал, уткнувшись лицом в пол и не осмеливаясь взглянуть на мертвого Фессала. — А ты проведешь остаток своей жалкой жизни, прикованный к веслу. Ты не протянешь и месяца: привык к сладкой жизни, которую имел у меня во дворце. — Он сделал паузу. — Но сначала тобой займется Борей.

Яко, залитый кровью Фессала, дрожал, сжавшись на полу. Главк вновь обратился к великану.

— Я хочу, чтобы ты выжег ему лицо каленым железом, пусть оно станет безобразным. Сотри без следа предательскую красоту. — Его голос сорвался на последнем слове.

Борей кивнул. Одной рукой он поднял Яко и закинул его на плечо. Подросток взвизгнул и забился, как свинья под ножом мясника. На лице чудовища, выходившего с мальчиком на плече, Акенон заметил жестокую улыбку.

Тишину зала нарушало лишь веселое потрескивание огня. Все в ужасе ждали следующих действий Главка. Сибарит стоял неподвижно, прислушиваясь к смолкающим вдалеке воплям Яко. Как только они стихли, он пронзительно завизжал и рухнул на четвереньки.

— Вон, — пробормотал он с пола. — Убирайтесь вон!

Глава 5 17 апреля 510 года до н. э

Сибарис погрузился в тревожную тишину.

Казалось, жители покинули город.

Ариадна ехала на осле по широкой улице, окруженной роскошными каменными особняками. Большинство их владельцев выстроилось у входа колонны, как будто это не жилой дом, а храм, посвященный главным богам. За Ариадной ехали на ослах двое спутников. Время от времени она оборачивалась, чтобы убедиться, что они не отстали. Мостовая была покрыта тканью, и копыта животных не издавали ни звука. Ее спутники также не произнесли ни слова за всю поездку.

Разговаривать им не разрешалось.

Рассвело два часа назад, но улицы были совершенно пустынны.

«Удивительно, что многие сибариты считают себя пифагорейцами», — подумала Ариадна, рассматривая особняки, хозяева которых, должно быть, крепко спали.

Среди сибаритской аристократии было предостаточно тех, кто интересовался учением Пифагора, но занимала их лишь сама доктрина да некоторые наставления. Дисциплина, свойственная общине Кротона, центру братства и месту жительства самого Пифагора, была для них слишком тяжким бременем. Правительство Сибариса контролировалось довольно умеренными адептами пифагорейства.

Ариадна остановила осла перед широким портиком, украшенным стилизованными колоннами. За ними виднелась тяжелая запертая дверь из металла и дерева. Она подняла глаза. На фризе под фронтоном красовались барельефы, изображающие Аида и Диониса, покровителей богатства и вина.

«Это должно быть здесь. Надеюсь, он никуда не отлучился», — подумала Ариадна.

Ловко спрыгнула на землю и решительно постучала в дверь.

* * *
Акенон погрузил руки в мешок с драгоценным металлом.

Множество мелких монет, браслетов, слитков… Он схватил какой-то наполовину погруженный предмет и достал его из мешка. Поднос среднего размера. Вместо ручек — два искусно вырезанных орла с распростертыми крыльями. Акенон удовлетворенно взвесил поднос на руке, затем положил обратно в мешок к остальному серебру. Зрелище завораживало. Он стоял на коленях на покрытом песком и соломой полу, наслаждаясь тишиной конюшни. Слышно было лишь мирное дыхание животных, и было очевидно, что никто не войдет.

«Просто не верится, что все эти сокровища принадлежат мне», — снова подумал Акенон.

Внезапно улыбка исчезла с его лица, он отдернул руки, будто боясь их испачкать. На память пришла зверская казнь Фессала.

Он с отвращением завязал мешок и положил его рядом с сумой такого же размера. Связал их друг с другом веревкой и приторочил на мула вместе с остальной поклажей.

Он вспомнил последние мгновения прошлой ночи. Как только Главк приказал всем выйти вон, в дверях образовался затор. Все так спешили убраться подальше от убийственного безумия господина, что в спешке несколько слуг получили увечья. Акенон остался с сибаритом, который, стоя на четвереньках, стонал, как больное животное.

Наконец Главк поднял распухшее от слез лицо.

— Дай мне чего-нибудь, чтобы я мог уснуть, — зарыдал он. Слюни свисали с его подбородка вязкими нитями. — Хочу отключиться, пока корабль с Яко не выйдет в море.

Акенон молча кивнул. Ему не нужен был Главк, чтобы получить причитающееся вознаграждение. Все условия они заранее обсудили с секретарем, который должен был с ним рассчитаться.

Он вышел из зала пиршеств и направился в свою комнату, чувствуя себя совершенно измученным. Проходя через дворец, он никого не увидел и не услышал ни звука, будто двести человек исчезли и дом опустел. Факелы во дворе освещали холодный, неподвижный ночной воздух. Войдя в спальню, он присел на край кровати и уронил голову. Через несколько секунд сунул руку под кровать и извлек суму, где хранилась большая часть его багажа

На дне лежал кожаный мешочек со множеством сосудов и мешочков, тщательно завернутых в тонкую кожу. И в Египте, и в Карфагене, и в Ливии Акенон посвятил много лет, обучаясь тому, как использовать силы растений, минералов и различных веществ животного происхождения. Кожаный мешочек был самой ценной вещью в его багаже. Он извлек пузырек из горного хрусталя. На внешней стороне виднелся символ, который умел интерпретировать только он.

«Если превышу дозу, Главк никогда не проснется».

Несколько секунд он обдумывал эту мысль. В его глазах Главк был настоящим преступником.

Казнь рабов разрешалась во многих культурах, но в большинстве эллинских городов смертной казнью наказывали только за убийство гражданина. Разумеется, если убийца был аристократом, преступление против раба почти никогда не расследовалось. Акенон считал себя апатридом [174], имеющим право судить и действовать по своему усмотрению. Тем не менее следовало быть осторожным: после убийства Главка покатится его собственная голова. К тому же он не был убийцей. До сих пор убивать ему доводилось лишь в целях самообороны, и он не хотел, чтобы это изменилось.

Он налил в кубок немного воды и осторожно добавил из флакончика две небольшие меры коричневого порошка. Перемешал полученное, пересек дворец и вернулся в пиршественный зал. Главк полулежал на одном из триклиниев и безутешно плакал. Труп Фессала все еще валялся на полу в луже крови. Услышав шаги, Главк поднял голову, схватил кубок и залпом выпил содержимое. Потом опустил кубок, посмотрел на Акенона и отвернулся, чтобы уснуть. Это был взгляд, полный неприязни. Он не поблагодарил египтянина и не стал бы благодарить никогда.

Мул вытянул шею, заметив вернувшегося Акенона. Он похлопал животное по крупу и покачал головой, пытаясь прогнать воспоминания о событиях прошлой ночи.

Юного Яко он больше не видел. Лицо парня было теперь изуродовано, и скоро его посадят на весла на одном из торговых кораблей Главка.

Акенон снова покачал головой и глубоко вдохнул холодный утренний воздух. Взяв мула за повод, он зашагал к воротам конюшни и вышел во внутренний двор.

Открывшаяся перед глазами картина заставила его остановиться. Мгновение спустя сердце забилось так, словно вот-вот выскочит из груди.

Глава 6 17 апреля 510 года до н. э

Ионическое море сверкало под утренним солнцем.

Вернувшись с утренней прогулки, Пифагор остановился у входа в общину рядом со статуей Гермеса. Опершись рукой на постамент, он смотрел на север, на полоску между морем и берегом.

«Завтра они вернутся», — размышлял он.

Клеоменид погиб три недели назад, и на душе у него по-прежнему было тяжело. Он с трудом принимал участие в мероприятиях общины. Его одаренный ученик был аристократом, и семья заказала тщательное расследование убийства, которое включало допрос всех членов сообщества, присутствовавших в ту роковую ночь.

Но ни единой зацепки так и не нашлось.

Поскольку родственники Клеоменида были посвящены в братство, Пифагор убедил их предоставить дальнейшее расследование ему самому.

«А в итоге я чувствую такую же растерянность, как в выборе преемника», — подумал Пифагор.

После смерти Клеоменида его достоинства в сравнении с остальными кандидатами стали еще более очевидны. Гиппокреонт, Орест и Аристомах по разным причинам не годились для занятия политикой. Дааруку не хватало преданности, а Эвандру требовалось еще несколько лет, чтобы созреть окончательно.

Философ глубоко вдохнул и бросил последний взгляд на северную дорогу.

«Боги, даруйте мне просветление», — взмолился он.

* * *
Акенон неподвижно смотрел перед собой.

Сцена казалась столь же изысканной, сколь и безобидной, если не считать одной пугающей детали.

Двор Главка украшали колонны, которые образовывали по краю широкую галерею. Две из них поддерживали фронтон, образуя портик, ведущий в более просторный двор, откуда можно было попасть к хозяйственным постройкам. К портику по другую сторону двора примыкал коридор, соединявший особняк с улицей. Это была его цель, которая вдруг показалась недостижимой.

В нескольких шагах от Акенона на пьедестале стояла статуя Аполлона в натуральную величину. Метрах в шести возвышался Дионис. Между ними, подобно сфинксу, охранявшему пирамиду, застыл Борей.

Гигантский раб стоял босиком, из одежды на нем была только набедренная повязка. Казалось, на утреннюю прохладу он попросту не обращает внимания. Он скрестил руки на широченной груди и закрыл глаза, словно дремал стоя.

Акенон оцепенел. Его мул стоял слева от него, понурив голову. Единственные признаки жизни во всем доме подавали за его спиной животные, запертые в конюшне.

Медленно и как можно более незаметно он сделал несколько шагов, пока не оказался по другую сторону от мула. Это была хорошая идея: теперь мул находился между ним и гигантом, который минувшей ночью раздавил человека, как яичную скорлупу.

Что здесь делает Борей? Возможно, Главк поручил ему вернуть серебро. А может, гигант следовал указаниям собственной воли. Акенон подумал об Эшдеке, могущественном карфагенском друге, одно лишь имя которого должно было его защитить… Перед людьми, но не перед зверями. Он сделал шаг к выходу, не отрывая взгляда от гиганта. Тот не шевельнулся. Затаив дыхание, он продолжал медленно следовать вперед. Если Борей внезапно нападет, он сумеет выскочить на улицу, даже если ему придется бросить мула и мешок с наградой. Со временем попытается вернуть их через Эшдека.

Он был всего в двух шагах от коридора, ведущего наружу. В этот момент Борей открыл глаза и впился в него напряженным взглядом.

На лице чудовища мелькнула улыбка.

Глава 7 17 апреля 510 года до н. э

Звуки ударов не проникали в сознание Александра. Молодой солдат из личной охраны Главка с горечью вспоминал минувшую ночь. Он был одним из стражников, дежуривших у дверей зала, присматривая за тем, чтобы ни одна муха не вылетела наружу, пока его господин выводит на чистую воду несчастного Фессала.

«А все из-за Акенона, проклятого египтянина», — с досадой подумал Александр.

Сколько раз они с Фессалом играли в кости! Он был хороший парень, спокойный, приветливый, всегда с улыбкой на устах. Александр никогда не забудет его ужасную смерть.

Стук повторился, Александр подошел к двустворчатой наружной двери. Напарник остался у внутренних дверей, с той стороны коридора.

Через металлический глазок он увидел снаружи женщину лет тридцати. За ней стояли двое мужчин, с виду безобидные. Все трое одеты в простые белые туники, без пряжек и других украшений, и ни один, казалось, не имел при себе оружия. Александр откинул засов и открыл одну из створок.

— Это жилище Главка? — незнакомка заговорила первая, опередив Александра.

«Любопытно, кто эта женщина, которая ведет себя как мужчина?» — немного обиженно подумал про себя охранник.

— А кто спрашивает? — резко спросил он.

— Я Ариадна из Кротона. Мы ищем Акенона. Уверена, что найдем его здесь.

«Проклятый египтянин». Александр почувствовал, как злоба обжигает живот, и сжал рукоять копья.

Он обратил на женщину враждебный взгляд. Возникло желание ответить грубо, а то и вовсе буркнуть, что Акенона у них нет; впрочем, он успел убедиться в том, египтянин был гостем, высоко ценимым господином. А значит, следовало проглотить обиду.

— Попрошу, чтобы его вызвали, — нехотя сказал он.

И захлопнул дверь перед носом у Ариадны. Это было единственное удовольствие, которое он мог себе позволить, по крайней мере, на данный момент.

Ариадна улыбнулась. «Не похоже, что Акенон успел завести себе здесь друзей», — подумала она. Было бы любопытно с ним познакомиться. Она повернулась, отошла от дверей и стала ждать вместе со своими спутниками.

Она с удивлением отметила, что волнуется. До этого момента она считала само собой разумеющимся, что египтянин ответит согласием, на самом же деле никаких гарантий не было.

«Пусть Аполлон сделает так, что он примет наше приглашение», — взмолилась она.

Сложила руки на груди и машинально уставилась на дверь.

* * *
Борей и Акенон молча смотрели друг на друга. Солнце отвесно падало на кожу фракийского гиганта, подчеркивая ее красноватый оттенок.

Они стояли неподвижно, и время будто бы замерло.

Наконец Акенон потянул поводья и повел мула к выходу. Он не отрываясь смотрел на Борея, но краем глаза заметил, что дверь закрыта. Придется стучать и дожидаться, пока откроют.

Мул шагнул вперед. Звук копыт, казалось, разбудил Борея, и тот сжал свои огромные кулаки. Акенон почувствовал, как кровь стынет в жилах, и незаметно ухватился за рукоять сабли.

Глава 8 17 апреля 510 года до н. э

— Акенон!

Он резко обернулся, одновременно поднимая саблю. Дверь открылась, и с порога его окликнул охранник.

Акенон испытал внезапное облегчение, которое в следующий миг сменилось новым опасением. Возможно, у охранника и Борея были одни и те же намерения: вытащить серебро Главка из седельных сумок и присвоить его.

Он напряг мышцы и ждал с поднятой саблей, зорко наблюдая за тем, что происходило впереди и позади него.

— Тебя ждут у ворот, — неохотно заметил охранник. — Женщина… Ариадна из Кротона.

Акенон нахмурился. «Не знаю я никакой Ариадны», — пронеслось в мыслях.

Появился еще один охранник и встал рядом с первым. Они широко распахнули внутреннюю и наружную двери и посторонились, пропуская его вперед вместе с мулом. Акенон было заколебался, но в следующий миг решил, что всякий риск предпочтительнее Борея. Одной рукой держа повод, другой саблю, он направился к выходу, не переставая следить за гигантом.

* * *
«Надо же, никто не предупредил меня, что он такой красавчик», — подумала Ариадна.

На ее лице не отразилось ни малейшего интереса, но, по правде сказать, она с любопытством посматривала на Акенона, который проходил через дверь, ведя за собой изрядно нагруженного мула. Он был лет на десять-пятнадцать старше ее и, как ей показалось, сохранял отличную форму. Короткая темная накидка облегала его тело, однако впереди не было заметно округлого пузца, свойственного мужчинам его возраста. На руках угадывались крепкие мускулы, которые в сочетании с высоким ростом делали его заметным среди прочих.

Подойдя ближе, египтянин устремил на нее внимательный и отчасти недоверчивый взгляд. Ариадна смотрела на него без смущения и заметила в его глазах искорку интереса. Лицо у него было скуластое, смуглое, с полными губами и темными глазами. Отросшие черные волосы. В отличие от большинства греков щеки и подбородок гладко выбриты.

Акенон миновал портик и оглянулся. Охранники закрывали за ним дверь, а значит, и Борей, и они сами больше не представляли собой угрозу. Он спрятал саблю и молча наблюдал за единственными людьми, которых видел на улице. Вызывающе выглядевшая женщина и двое мужчин стояли рядом с тремя ослами без поклажи.

— Вы ждете меня? — спросил он, обращаясь к мужчинам.

Один из них посмотрел в сторону женщины, которая ответила тихим твердым голосом.

— Меня зовут Ариадна, а это — Браврон и Телефонт. Мы прибыли из Кротона, из пифагорейской общины. Пифагор желает пригласить тебя в общину и обратиться к тебе за услугой. Он попросил передать тебе его самое горячее приветствие и пожелание увидеть тебя вновь.

Акенон отвел взгляд и несколько секунд молчал, прежде чем ответить. Он и сам собирался навестить Пифагора, покончив с делами в Сибарисе. Более тридцати лет назад, когда сам Акенон был еще ребенком, Пифагор некоторое время жил в Мемфисе, родном городе Акенона. Его отец был чиновником и к тому же замечательным геометром. Занимался обучением новых геометров для работы над правильной переразметкой земель после разливов Нила. Сам фараон попросил его отца передать Пифагору знания, которые египтяне накапливали веками. Харизматичный грек много дней провел с Акеноном и его отцом. Мать Акенона, родом из Афин, скончалась годом ранее, и семья состояла из отца и сына. Они не раз делили трапезу с Пифагором, который даже спал у них дома, когда оживленная беседа незаметно затягивалась до рассвета.

Акенон невольно улыбнулся. Он запомнил Пифагора как обаятельного и к тому же очень доброго человека. Философ не раз говорил Акенону, что у него большие способности, и мальчик раздувался от гордости, получая похвалу от друга своего отца и даже самого фараона. В то время отец обучал Акенона геометрии, и с тринадцати лет мальчик довольно неплохо ее знал. Если бы судьба не увела его по другой дороге, он был бы неплохим геометром.

За эти годы имя Пифагора стало известно во всем мире. Акенон время от времени слышал о нем, о его растущем влиянии и чудесах. Он не видел его больше трех десятилетий, и теперь обрадовался, что великий учитель о нем вспомнил, однако ему было неприятно, что тому потребовались его услуги. Он был уверен, что благодаря серебру, полученному от Главка, сможет осуществить свою давнюю мечту и на несколько лет забыть о расследованиях и преступлениях.

Он кивнул и поднял взгляд на Ариадну.

— Я поеду с вами. Мне очень хочется снова повидать Пифагора. Однако не думаю, что готов браться за какую-либо работу. Через несколько дней собираюсь в обратный путь.

— Спасибо, что готов к нам присоединиться, — ответила Ариадна. — Что же до остального, то лучше всего поговорить об этом с Пифагором.

«Сомневаюсь, что ты ответишь ему отказом, — мысленно добавила она. — Никто на такое не способен».

* * *
В это время в восьмидесяти километрах от Ариадны и Акенона Пифагор прогуливался в одиночестве в роще неподалеку от общины. Он брел неторопливо, поглощенный своими мыслями, и время от времени качал головой. Непосильная ноша, которая легла на его плечи, сгибала спину, обычно прямую и величественную.

А позади, прячась среди сосен, кто-то крался, наблюдая за великим учителем. Он следил за ним вот уже некоторое время. Как и Пифагор, он также размышлял о смерти Клеоменида; однако, в отличие от учителя, мысль эта доставляла ему немалую радость.

Глава 9 17 апреля 510 года до н. э

Как только последние дома Сибариса остались позади, Акенон испытал внезапную эйфорию.

Ощущение было таким сильным и приятным, что поглотило все его существо. Это был прилив радости и энергии: работа успешно завершена, позади неприятная встреча, когда он испугался за свою жизнь, а в седлу приторочены два увесистых мешка, наполненные серебром: подлинное сокровище. К этому присоединялось возбуждение, даже, можно сказать, удовольствие от путешествия по незнакомым краям в обществе женщины, которая казалась ему все более привлекательной.

Они ехали третий час, все время держась вдоль берега. На безоблачное небо взошло солнце, и воздух прогрелся. Акенон заметил, что чем дальше они отъезжали от Сибариса, тем больше им попадалось по пути крутых подъемов и спусков. Ариадна ехала следом за ним. Два ее спутника, молчавшие всю дорогу, следовали поодаль на некотором расстоянии, видимо, погрузившись в медитацию.

Акенон перекинулся с Ариадной несколькими фразами, но было бы преувеличением сказать, что у них завязался разговор. На его вопросы она отвечала односложно, когда же он спрашивал о причинах, по которым они направляются в Кротон, она всякий раз ссылалась на Пифагора. Однако, несмотря на то, что Ариадна выглядела не слишком разговорчивой, по ее молчанию и мимолетно брошенным взглядам Акенон заподозрил, что она к нему неравнодушна. В Карфагене он имел некоторый успех среди женщин, и не было оснований думать, что с гречанками будет иначе. Бабником он не был, скорее наоборот. В юности он пережил долгий период аскетизма, который оставил след в его жизни. Однако в настоящий момент аскетизм никак не сказывался на его желаниях.

Сидя в седле, он исподволь наблюдал за Ариадной, которая иногда вырывалась вперед и ехала с ним рядом. Светло-каштановые волосы были убраны в хвост. Лицо показалось ему умным, а зеленые глаза и чувственный рот делали его выражение вызывающим. Ростом она была гораздо ниже Акенона, должно быть, доходила ему до плеч, формы отличались выразительностью, однако выглядела она не пышной, а чувственной. Он смотрел на подрагивание грудей под туникой. Тонкая ткань красноречиво облегала тело. Акенон разомкнул губы и задышал через рот. Ариадна повернула голову, посмотрела на него и улыбнулась. От ее улыбки Акенону стало жарко. Он был почти уверен, что… Кто знает, чем кончаются такие путешествия?

Египтянин пришпорил мула и поравнялся с Ариадной.

— Полагаю, мы сделаем привал перед тем, как доберемся до Кротона.

— Конечно, придется переночевать на полпути. По этим тропам ехать можно только медленно. До захода солнца доберемся до постоялого двора. — Она снова улыбнулась лукавой и, возможно, многообещающей улыбкой. — Чтобы перекусить, можем остановиться на лугу сразу вон за тем маленьким мысом.

Акенон повернул голову. Браврон и Телефонт ехали в нескольких метрах позади и не могли слышать их разговор.

— Может быть, мы могли бы остановиться раньше? Я имею в виду…

Он пристально посмотрел на нее и выразительно улыбнулся. Он никогда бы так не поступил при обычных обстоятельствах, но странное очарование Ариадны наполняло его желанием. Кто знает, сложатся ли еще раз обстоятельства столь благоприятным образом, окажутся ли они снова наедине в безлюдной местности с двумя сопровождающими, которые держались на расстоянии, поглощенные своим внутренним миром?

Она посмотрела на него непонимающе, на лице у нее отразилось наивное удивление.

«Интересно, она кокетничает или действительно не понимает?» — подумал он.

— Я имею в виду, — настаивал Акенон, — место, где можно укрыться среди деревьев, чтобы тебя никто не видел. — Он кивнул в сторону спутников.

— Ах вот оно что. — Ариадна улыбнулась. — Прости, что не поняла тебя раньше.

Она подняла руку, приказывая спутникам остановиться, и натянула поводья.

— Не думала, что ты такой застенчивый. Но не волнуйся, я привыкла. Моему пожилому отцу тоже приходится часто делать привал, чтобы справить нужду. Маленькие особенности старения.

Акенон уставился на Ариадну. На ее лице читалось насмешливое выражение. Она знала, чего он хочет, еще до того, как он открыл рот.

Он спрыгнул с мула и скрылся среди деревьев, проклиная себя.

Маленькие особенности старения…

Выждал минуту и вернулся. Этого времени было достаточно, чтобы чувство обиды прошло, и он от души над собой посмеялся.

Он вышел на дорогу с улыбкой на губах. Сел на своего мула, смело взглянув в смеющиеся глаза Ариадны, и они возобновили путь.

Некоторое время ехали молча, пока Акенон не повернулся к Ариадне и не сделал еще одно двусмысленное замечание. Не меняя выражения лица, она снова ответила с притворной наивностью, ловко переиначив смысл его слов. Акенон наклонил голову, чтобы скрыть улыбку. Вскоре он принялся нахваливать пейзаж, но так подбирал слова, словно намекал на обманчивую простодушность Ариадны. Она кивнула и тотчас ответила, сославшись на бесплодность местных земель, однако смысл ее слов мог быть истолкован как насмешка: самонадеянность наказуема.

Этот обмен двусмысленными замечаниями продолжался до конца дня, пока они огибали берег. Давненько Акенон не чувствовал себя так хорошо. Тонкое остроумие Ариадны, которая откровенно водила его за нос, разжигало любопытство и притягивало к этой женщине еще больше.

Ночью, лежа один в кровати на постоялом дворе, Акенон перебирал события дня. Прежде чем заснуть, он дал себе обещание: в Кротоне Ариадна непременно разделит с ним ложе.

* * *
На закате следующего дня они прибыли в пункт назначения.

Дорога вилась вдоль берега, который по мере приближения к Кротону становился менее обрывистым. Акенон с интересом рассматривал незнакомую местность, а мул устало преодолевал остаток пути. Кротон раскинулся у самого моря, в центре располагался порт. С течением времени город разрастался в глубь материка, пока не достиг подножия холмов, защищавших его с тыла. Он был не так велик, как Сибарис, но все же размеры его впечатлили Акенона, как и высота и великолепие главных зданий. Не зря он считался вторым по численности населения городом Великой Греции.

Но углубляться в город они не стали, а молча обогнули его в направлении ближайшего холма. Возле его склонов, в километре от границ Кротона, виднелась простая ограда, образовавшая прямоугольник триста на двести метров. Внутри раполагалось несколько зданий, храмы и сады, украшенные статуями. Община походила на деревушку, притулившуюся на орбите огромного Кротона и связанную с ним тропой, напоминавшей длинную пуповину. Казалось, город и деревня образуют таинственный симбиоз.

Дорога, по которой они двигались, пересекалась с тропой, и Ариадна повела небольшую группу прочь от Кротона в направлении необычных зданий. Это была пифагорейская община, основанная жителями Кротона, дабы Пифагор мог превратить это место в центр своего учения. За последние три десятилетия из скромной школы с несколькими десятками учеников пифагорейское братство превратилось в самое процветающее и влиятельное вольное сообщество своего времени: в кротонской общине обитали шестьсот учеников, тысячи адептов учения контролировали десятки правительств в разных городах.

Акенон этого не знал, однако имелась причина, по которой престиж Пифагора не достиг достойных его высот: согласно правилам, многие аспекты внутренней жизни не разглашались, а основа его мудрости держалась в тайне. Братья давали такой строгий обет, что не могли записывать свои открытия. Пифагор был известен своей политической силой и огромным авторитетом как учитель и высочайший духовный вождь; однако единственный способ получить бесценные знания, которыми он делился, — это приблизиться к нему и быть с ним рядом.

Стать членом сообщества было непросто, а достичь последних ступеней практически невозможно. Все были свидетелями мощного сияния, исходившего от учителя, но лишь единицы могли созерцать этот свет вблизи. За три десятилетия существования братства только шесть великих учителей вошли во внутренний круг Пифагора. Один из них, Клеоменид, убит. Из оставшихся пяти лишь будущий преемник получит в полном объеме великое учение.

Подойдя ближе, Акенон почувствовал, как по спине пробежал озноб. Невозможно было не заметить ауру духовности, витавшую над братством. Акенон забыл о своей привлекательной попутчице, с которой не обменялся ни словом с тех пор, как увидел общину. Ум полностью сосредоточился на могучем и загадочном человеке, с которым онпознакомился в Египте. Он готовился снова встретиться с ним… но тот теперь был уже не просто выдающейся личностью.

Он стал вождем вождей.

* * *
У ворот общины их ждала небольшая группа встречающих. Впереди стоял великий Пифагор. Акенон, привлеченный непреодолимым магнетизмом, не мог отвести от него глаз. Философа отличал внушительный рост, но прежде всего он излучал особый свет: казалось, солнце освещает белизну его туники и волос ярче, нежели остальной мир. Они спешились и проделали последние метры пешком. Ариадна шла рядом с Акеноном, лицо ее было непроницаемо.

Пифагор шагнул вперед, положил обе руки на плечи Акенона и заговорил своим твердым, искренним голосом:

— Акенон, как я рад тебя видеть.

Он окинул его пронзительным взглядом, и Акенон почувствовал странное смущение, как будто ему вдруг стало ясно, что хорошего или плохого сделал он за всю свою жизнь. В то же время, несмотря на твердое решение не втягиваться в новое расследование, он был уверен, что отказать Пифагору будет очень трудно.

Оторвавшись от Акенона, учитель повернулся к Ариадне.

Его слова заставили Акенона побледнеть.

Глава 10 18 апреля 510 года до н. э

— Почему мы должны поручать иностранцу работу, которую обязаны выполнять наши органы порядка?

Килон размахивал руками, активно выражая возмущение. Он обращался к членам Совета Тысячи с трибуны зала, где они собрались, самого широкого и торжественного помещения Кротона. Тысяча самых влиятельных людей города со смесью любопытства и смущения слушала со скамей его страстную речь. Над роскошной пурпурной накидкой Килона возвышалось толстое, налитое кровью лицо, соперничавшее цветом с одеянием. Он с усилием перевел взволнованное дыхание, чтобы продолжать речь.

— Мне только что сообщили, что в общину прибыл человек, приглашенный лично Пифагором. И что бы вы думали? Он египтянин! — возмущенно воскликнул Килон. Он повернулся вправо и указал на группу заседающих. — Клеоменид был вашим братом, вашей родней, он был твоим сыном, Гиперион! И вы согласны, чтобы Пифагор снова проигнорировал наши законы и взял на себя роль органов порядка?

Старик Гиперион заворочался на своей скамье, раздосадованный и смущенный. В словах Килона имелась доля правды. Органы порядка начали расследование убийства его сына Клеоменида, но не нашли никаких зацепок, и Пифагор решил продолжить его своими силами. Служители закона могли бы и дальше расследовать это дело, но, поскольку улик не было, махнули на убийство рукой. С другой стороны, Гиперион мог бы с самого начала настаивать на более решительных действиях, заставить сыщиков заниматься расследованием днем и ночью, перевернуть в общине каждый камень… но он бы ни за что не осмелился перечить Пифагору.

Килон грозно посмотрел на родственников Клеоменида, переводя взгляд с одного лица на другое. Все молча опустили глаза. Они были членами Совета Трехсот и никогда бы не стали возражать Пифагору; однако Килон и не ждал, что кто-то осмелится конфликтовать с учителем. Все, чего он хотел, — подорвать его моральный авторитет, чтобы Совет Тысячи хоть раз восстал против тирании пифагорейцев.

Аристократическое правительство Кротона традиционно представлял Совет Тысячи, в который входили мужчины основных семей и групп влияния. После прибытия Пифагора многие из тысячи были посвящены в пифагорейцы. Прошли тяжелые моральные и интеллектуальные испытания и с восторгом приняли учение, которое отныне регулировало все их действия. Наконец Пифагор убедил город — Килон не мог взять в толк, каким образом ему это удалось, — создать для посвященных новый орган — Совет Трехсот. Это была лишь группа в Совете Тысячи, но иерархически стояла выше.

С тех пор город подчинялся трем сотням пифагорейских гласных [175], и Килон был полон решимости любым способом изменить подобное положение вещей. Он не мог спокойно смотреть, как главные люди города, подобно баранам, следуют за Пифагором. Убийство Клеоменида и прибытие египтянина стали шансом, который нельзя было упускать.

Он повернулся к остальным членам Совета, не столь истово преданным Пифагору, и воздел сжатые кулаки, усиливая пламенное звучание своей речи.

Глава 11 18 апреля 510 года до н. э

— Боюсь, у тебя голова пойдет кругом, если я начну представлять тебе каждого из этих людей, — сказал Пифагор. — По крайней мере, ты уже познакомился с Ариадной, моей старшей дочерью.

«Так вот оно что: Ариадна — дочь Пифагора!» — изумился Акенон.

Он изо всех сил продолжал улыбаться. Ему казалось, пронзительный взгляд учителя читает его самые потаенные мысли. В голове крутились картинки предыдущего дня, когда он пытался соблазнить Ариадну посреди леса.

Откуда ему было знать? Она же ничего не сказала.

Красавица поздоровалась с отцом, в последний раз одарила Акенона насмешливой улыбкой и ушла в общину. Акенон провожал ее взглядом, пока Пифагор не заговорил своим глубоким голосом:

— Следуй за мной, мы приготовили тебе комнату. Там ты найдешь свежую воду. Если хочешь, принесут что-нибудь поесть, а можешь дождаться ужина, который подадут через пару часов.

— Спасибо, вода будет очень кстати. А сейчас я бы хотел отдохнуть.

Юноша лет двадцати подошел к его мулу и взял его за поводья, которые Акенон все еще держал в руках. Вспомнив о своем серебряном сокровище, он собрался было возразить, но вовремя сдержался.

— Хорошо. — Он отпустил поводья. — Благодарю.

Юноша улыбнулся, ничего не ответив.

— Он не может говорить, если его не спросят, — заметил Пифагор. — Как и те двое, которые сопровождали вас из Кротона: Браврон и Телефонт. Они тоже ученики со степенью акусматика. Имеют право лишь слушать и медитировать. Если освоят эту степень и пройдут необходимые испытания, получат степень математика. Тогда у них появится доступ к более важным тайнам, и они смогут обсуждать их со своими учителями.

Они вошли в скромный портик, ведущий в общину. Хотя он все еще находился под открытым небом, Акенону казалось, что он переступил порог храма. Поселение общины располагалось на склоне холма, и земля плавно поднималась от входа к постройкам. Акенон заметил справа статую Диониса, а слева — статую Гермеса. Чуть поодаль, с левой стороны, возвышались три храма из светлого, почти белого камня. Самый крупный из них был посвящен Аполлону. Два других оставались загадкой для Акенона, особенно один, полукруглый, подобных которому он прежде не видел.

— Храм Муз, — пояснил Пифагор, проследив за направлением его взгляда.

Акенон молча кивнул. Дорога, ведущая к храмам, была вымощена плитами. Остальные дорожки, пересекающие общину, были обычными тропинками, лишенными растительности. Они соединяли между собой различные постройки: жилые корпуса, школы, скотный двор и ухоженный сад с прудом, вокруг которого прогуливались ученики. Акенон успел заметить более двухсот учеников, почти все мужчины. Видимо, законы общины предписывали мужчинам носить льняные белые одеяния, хотя туники некоторых женщин были шафранового цвета.

— Я наблюдал за тобой на протяжении многих лет.

Слова Пифагора поразили Акенона, да и сама атмосфера в общине казалась ему загадочной и непостижимой. Он посмотрел на учителя. Тот улыбался из-под густой белой бороды. Неужели он и правда наблюдал за его жизнью? Следовало быть осторожным и не впадать в тщеславие, а также не забывать, что Пифагор призвал его к себе, чтобы провести расследование, чего сам он не хотел.

— Я очень уважал твою семью, — продолжал Пифагор; голос звучал доброжелательно и искренне. — Твой отец был выдающимся человеком, и я глубоко сожалел о его смерти.

— Его убили, — отозвался Акенон, бросив на него быстрый взгляд.

— Знаю. Это преступление вынудило тебя бросить изучение геометрии и стать стражем порядка, чтобы преступники не оставались безнаказанными.

Акенон почувствовал, как сжалось сердце. Да, именно по этой причине он пошел в стражи порядка, но никогда ни с кем об этом не говорил. Откуда Пифагор мог знать о нем так много?

— Я так и не нашел убийц, — с горечью признался он.

— Быть может, он предпочел бы, чтобы так оно и было, — мягко сказал учитель. — И твоя мать тоже. Вероятно, для тебя это к лучшему.

Акенон посмотрел в сторону Храма Муз и молча зашагал вперед. Пифагор поднял важный вопрос. Мать умерла, когда ему было двенадцать лет, и после убийства отца он представлял, что она смотрит на него с беспокойством и тревогой. В то время ему хотелось собственными руками прикончить убийц, а не предавать их правосудию. Это шло вразрез с учением, будто бы начертанным где-то в глубинах его души. Теперь он радовался, что не сделал этого. Возможно, жизнь была бы намного сложнее и запутаннее, если бы он выследил и убил преступников.

— Как ты меня нашел? — Ему и вправду было любопытно, а заодно хотелось сменить тему.

— Я узнал, что ты работаешь на Амоса Второго. После его смерти твой след затерялся, но несколько лет назад до моих ушей дошли слухи о сыщике из Карфагена, который с блеском раскрыл какое-то сложное дело. Его звали Акенон. Я сразу понял, что это ты.

Акенон потупился. «Он снова мне льстит», — подумал он.

— С тех пор я несколько раз слышал о тебе. Последний раз две недели назад, мне рассказали, что ты в Сибарисе. А я как раз собирался отправить тебе послание в Карфаген. Удивительное совпадение.

Акенону показалось, что учитель вот-вот обмолвится, для чего собрался его нанять. Но вместо этого тот указал на постройку.

— Твоя комната здесь.

Акенон снова вспомнил, что хранится у него в поклаже. Он оглянулся. Один из учеников молча вел мула в нескольких шагах позади них.

— Пифагор, — обратился он к учителю, понизив голос, — в мешке, навьюченном на мула, я везу много серебра.

Учитель кивнул и невозмутимо ответил:

— Я приказал поставить в твоей комнате ларь, который запирается на замок. Ключ будет только у тебя. К тому же в общине никогда не было краж. — Выражение его лица внезапно омрачилось, и голос дрогнул. — Хотя убийств раньше тоже не было.

Акенон вскинул брови.

— Убийств? Так вот почему ты пожелал, чтобы я приехал!

— К сожалению, так оно и есть. Но если ты согласен, мы поговорим об этом позже, когда ты отдохнешь. Я зайду за тобой перед ужином, мы прогуляемся и все обсудим. Что касается твоего багажа, в комнате он будет в безопасности, но если тебе будет спокойнее, мы отнесем его в мой дом. — На мгновение он задумался. — А можешь передать его Эритрию, опекуну, с которым работает братство.

Акенон посмотрел на него вопросительно, и Пифагор объяснил, кто такой опекун.

— В сообществе есть посвященные, проживающие вне общины, а есть ученики-насельники. Посвященные получают лишь общую часть учения, не покидая свою обычную мирскую жизнь. Ученики, которые живут в общине, передают свое имущество опекуну Эритрию, который о нем заботится.

Несколько секунд Акенон размышлял. Общину окружала изгородь, которую можно было легко преодолеть, однако внутри находились, казалось, только ученики, несколько сотен мужчин и десятки женщин, которые подали бы сигнал тревоги, если бы пробрался злоумышленник. С другой стороны, возможно, один из них убийца…

— Вещи я пока оставлю в комнате в ларе, — заключил он наконец. — Позже, быть может, передам серебро опекуну.

Пифагор кивнул и жестом приказал ученику помочь разгрузить мула. Акенон удивился, когда увидел, что старец Пифагор также участвует в разгрузке. Он изумился еще больше, заметив, что тот невозмутимо взвалил на плечо тяжесть, которая согнула бы гораздо более молодого мужчину. Когда они закончили, ученик увел мула в конюшню.

Оставшись с ним в комнате наедине, Акенон решил поговорить откровенно.

— Пифагор, я не хотел покидать Великую Грецию, не повидавшись с тобой. Для меня большая радость снова тебя увидеть.

Учитель кивнул, но не ответил, предполагая, что Акенон хочет сказать что-то еще.

— Но мне нужен отдых. Много лет подряд я работал без устали, потому что вокруг больше преступлений, страданий и несправедливости, чем хотелось бы. — Акенон в отчаянии покачал головой. — Я очень устал, и у меня нет ни сил, ни желания и дальше расследовать преступления. Мне жаль, но это так.

По выражению лица Акенона Пифагору было очевидно, что его решимость тверда, хотя его и воодушевили последние события. Как великий знаток человеческой природы, он знал, что обычно приток свежих впечатлений быстро сходит на нет.

— Если позволишь, — он положил руку на плечо Акенона, — мы обсудим эту тему позже. Я изложу то, о чем я хотел бы тебя попросить, и тогда ты сам решишь, будешь ли заниматься этим расследованием. А пока считай, что ты просто гостишь у нас в общине и ничего нам не должен. Не стоит говорить об этом сейчас, а на прогулке просто поболтаем.

Акенон молча кивнул, прежде чем ответить.

— Согласен. — Ему не оставалось ничего другого, как выслушать добрые слова учителя, догадываясь при этом, что это уловка и в конечном итоге философ все же попытается его заполучить.

Оставшись один, Акенон устроился на ложе, расслабился и машинально уставился на потолочные балки. У него не было ощущения, что он в гостях. Он вытянул руку и положил ее на тяжелый деревянный ларь, где хранилось сокровище. Когда он уснул, в его сны проникла Ариадна из Кротона, дочь Пифагора.

Глава 12 18 апреля 510 года до н. э

Ариадна была буквально в двух шагах от спящего Акенона: она сидела у себя на кровати, прислонившись спиной к стене. На коленях у нее лежала деревянная дощечка со слоем воска. Используя стилос [176], она нарисовала геометрические фигуры и мечтательно их созерцала. Она часто рисовала одно и то же. Эти фигуры приносили ей приятные воспоминания.

Десять лет назад, когда ей было двадцать, она проводила за учебой дни напролет. Ее единственным учителем был отец, который все чаще давал один и тот же разочаровывающий ответ:

— Я не могу больше тебя учить. Следующая ступень доступна лишь для великих учителей братства.

Ариадна опускала глаза и послушно умолкала, но с каждым днем ей все труднее было смириться с этой мыслью.

— Отец, — ответила она однажды, — что я должна сделать, чтобы ты позволил мне двигаться дальше?

— Ариадна, дочь моя, — голос отца, по-прежнему суровый и звучный, смягчался, стоило ему заговорить с дочерью, — чтобы я научил тебя тому, о чем ты просишь, ты должна выполнить условия, предъявляемые каждому великому учителю. Необходимо долго жить в братстве…

— Я твоя дочь, и мне двадцать лет, — перебила его Ариадна, — я тут всю свою жизнь.

Глядя на любимую дочь, Пифагор улыбнулся. Он решил не напоминать, что великий учитель должен продемонстрировать соблюдение строжайших моральных правил. Ариадна стала бы уверять, что все выполняет, так что лучше пустить в ход безотказный аргумент.

— Кроме того, ты должна получить познания во всех областях нашего учения, а ты в основном интересуешься геометрией. Надо изучать астрономию, музыку…

Он замолчал, Ариадна сложила руки на груди и вздохнула, выражая свое разочарование.

— Может, на сегодня хватит?

— Нет, — ответила она. — Я хочу… — Она замолчала. Какая-то мысль пришла ей в голову. — Хорошо, я понимаю, что не заслуживаю степени великого учителя, но можешь ли ты хотя бы устроить мне экзамен по геометрии, который нужно пройти, чтобы стать им?

Пифагор вздохнул. Ловкий ход. Дело в том, что подобное испытание раскрыло бы Ариадне одно из знаний, которых она так жаждала.

Тем не менее ему пришлось вновь возразить дочери.

— На это я тоже пойти не могу. Ты должна продвигаться шаг за шагом. Когда придет время, устрою тебе экзамен на степень великого учителя. Если с течением многих лет тебе помимо прочего удастся внести свой собственный вклад в учение, ты удостоишься испытаний.

Ариадна склонила голову.

Она не стремилась в великие учителя, просто хотела изучать геометрию… и доказать, что в этой науке может быть так же хороша, как и лучшие учителя. Она не смирилась с подходом отца, но продолжать спор не имело смысла.

Она попытается достичь своей цели другим способом.

На следующий день девушка сама вызвалась убираться в школе после занятий. Одна из задач заключалась в том, чтобы выровнять исписанные восковые дощечки, которые скопились в конце учебного дня. К своему огорчению, она обнаружила, что ученики более высоких уровней исправно делали это сами. Не зря они давали клятву, которая оберегала высшие знания. Несмотря на это, время от времени Ариадна видела, что на некоторых дощечках даже после этой процедуры можно было кое-что различить. Она жадно изучала значки и переписывала их на пергамент, спрятанный под туникой. Однажды обнаружила, что, если смотреть на дощечки при солнечном свете, можно различить и более глубокие отметки. Если дощечку обрабатывали недостаточно тщательно, разравнивался только внешний слой воска. То, что она различала на этих табличках при свете солнца, она так же спешно переносила на пергамент, который всегда был при ней.

Несколько недель спустя весь ее пергамент был покрыт убористыми письменами. Целыми днями она разгадывала их значение, пытаясь найти общий смысл в этих обрывках знаний. Большинство из них казались ей бессмысленными, но кое-что она разгадала. Объединив новые открытия с собственными знаниями, она поняла, что с помощью этих значков может вывести способ построения тетраэдра [177]. Она переписала их на другой пергамент. Отныне она могла говорить отцу, что вывела эти законы без посторонней помощи, что это и есть вклад, делающий ее достойной того, чтобы научиться большему. Она могла бы так поступить, но это было бы ложью. Вот почему она корпела над пергаментом недели напролет. И однажды ее будто бы осенило: она задумала кое-что совершенно новое.

Это не было великим открытием, она даже не была уверена, что это нечто неизвестное, но для нее стало большим достижением. Она побежала к отцу и робко протянула пергамент, на котором был изложен ее вклад.

Не меняя выражения лица, Пифагор пробежал глазами пергамент. С того момента, как Ариадна устроилась добровольцем в школу, он догадывался о том, что она задумала. Однажды он увидел, как она рассматривает восковые дощечки под солнцем. Он боялся, что дочь предъявит ему то, что скопировала с этих табличек. Через несколько секунд он удивленно поднял бровь. Это был способ построения тетраэдра, но было на пергаменте и кое-что неожиданное. Он внимательно просмотрел еще раз. Небольшое изменение последовательности, иной подход, в самом деле оказавшийся новым. Как его применить, было пока неясно, но раньше он ничего подобного не встречал.

Пифагор посмотрел на дочь. На лице Ариадны он видел то же выжидательное выражение, знакомое ему с тех пор, как ей было десять лет, однако теперь перед ним была взрослая женщина, блестящая ученица, чьи способности наполняли его гордостью.

— Приходи ко мне на закате. Я устрою тебе экзамен.

Ариадна взвизгнула от радости.

* * *
Через несколько часов, когда солнце садилось, Пифагор повторил предупреждение, сделанное уже не раз.

— Помни, никто не должен знать, чем ты занимаешься. Я должен быть первым, кто про это узнает, я и так нарушил ради тебя несколько правил. — Его лицо стал серьезнее. — А теперь собираюсь нарушить еще одно, очень важное.

Ариадна кивнула, ее лицо также было очень серьезно. Пифагор непреклонно соблюдал все правила, на которых зиждилось братство, но ради Ариадны готов был сделать исключение. Ее ум больше, чем чей-либо, нуждался в учении.

— Я предлагаю тебе те же условия, что и всем остальным, кто проходит испытание. За двадцать четыре часа ты должна решить задачу, записанную на этом пергаменте. Ты не имеешь права ни с кем разговаривать, и никто не должен видеть, над чем ты работаешь. Время пошло. — Он передал ей сложенный пергамент. — Оно истекает завтра с заходом солнца.

Ариадна развернула свиток, обеспокоенно пробежала его глазами и помчалась к себе, не сказав ни слова.

В ту ночь она не спала. При свете двух масляных ламп изучала содержание пергамента, пока не выучила его наизусть. Ей предстояло решить геометрическую задачу: вписать додекаэдр [178] в сферу. Когда фигуры заплясали перед ее глазами, она сомкнула веки и продолжала работать мысленно. Это была очень сложная задача, куда сложнее, чем все те, которые ей приходилось решать до сих пор. Она пыталась использовать свои знания о тетраэдре, но безрезультатно. Додекаэдр был гораздо более сложной фигурой.

К рассвету она выбилась из сил и утратила всякую надежду. Она не вышла из комнаты даже к завтраку, но к полудню поняла, что усталость и голод сказываются на ее способности сосредотачиваться. Побежала на кухню, взяла фрукты и вернулась к пергаменту.

Еда подкрепила ее силы, но дело не двигалось. Половина пергамента, где следовало записать решение задачи, оставалась пуста — почти никаких набросков. Ариадне пришло в голову, что, скорее всего, она ее не решит. Может ли она достичь того, чего добилась лишь горстка мужчин, самых способных из всех учителей? Эта мысль росла час от часу, она заметила, что от расстройства соображает все хуже. Поток образов в ее сознании застопорился, и она сидела одна перед свитком, полным плоских фигур, ничего ей не говорящих. Внутри у нее все застыло, ее охватила паника. Солнце стояло в зените, скоро оно начнет клониться к горизонту. У нее оставалось всего несколько часов. Она дышала все быстрее и быстрее, чувствуя, что задыхается. Наконец отложила пергамент и вышла на улицу.

Она направилась к Храму Муз. Она видела, что отец наблюдает за ней издалека, но не желала смотреть в его сторону. Укрылась в мрачном спокойствии храма и созерцала статуи муз.

«Вдохновите меня», — умоляла их Ариадна.

* * *
Она закрыла глаза и опустила голову, ожидая, когда к ней придут образы. Через некоторое время обреченно вздохнула. Не хотелось решать задачу с помощью краткого озарения. Она вдохнула, наполнив легкие безмятежной атмосферой храма. По крайней мере, теперь она чувствовала себя более расслабленной. Пора было возвращаться в комнату и биться над задачей дальше, пока не сядет солнце.

Ариадна снова уселась над пергаментом, мысленно перебирая все то, что делала до сих пор. Она решила разбить задачу на части и заняться каждой по отдельности. Через час ей показалось, что забрезжил какой-то результат, но у нее не было времени это проверить. Она пробовала так и эдак, записывая все, что приходило в голову. Свет, проникавший через окно, становился все тусклее.

В течение нескольких часов она работала в бешеном темпе, не возвращаясь к тому, что уже было сделано, пока не дошла до конца.

Теперь предстояло проверить, какие действия правильны, и подумать над теми, которые не удались.

Прежде чем вернуться к началу задачи, она бросила быстрый взгляд в окно.

Было темно.

— Нет! — воскликнула она.

Схватила пергамент и молнией выскочила из комнаты, чувствуя, что глаза наполняются слезами. Бегом пересекла поселение и в отчаянии ворвалась к отцу. Пифагор сидел за столом и ждал.

— Время истекло, — сказал он строго, как диктовали правила. — Солнце только что зашло… впрочем, полагаю, прошло не больше минуты с тех пор, как ты написала ответ.

Он протянул руку, и Ариадна вложила в нее пергамент.

— У меня нет времени проверить, — обреченно пробормотала она.

Пифагор развернул перед собой свиток и начал его просматривать.

— Я разделила задачу на действия, — сказала Ариадна. — Начало здесь. — Она ткнула пальцем в пергамент, — а затем следует…

Дочь стояла рядом с Пифагором, чтобы лучше видеть собственные каракули, и осознавала, что перед ней полный хаос. Дело не только в том, что в большинстве действий, если не в каждом, имелись ошибки, а главное, невозможно было понять, была ли эта мешанина чем-то большим, нежели бессмысленное нагромождение значков и символов.

Через две минуты Пифагор поднял глаза от пергамента и устремил на нее суровый взгляд. Затем начал длинную речь.

Услышав его слова, Ариадна заплакала.

* * *
Первое, что вызвало у нее слезы, — это осознание того, что она разгадала тайну додекаэдра. Все действия оказались правильными.

— Ты решила одну из самых сложных и важных математических задач, которые когда-либо решал человек. — Голос Пифагора звучал торжественно и почтительно. — Во всем мире на это способны не более двадцати душ. — Он сделал паузу и продолжил, подчеркивая каждое слово: — Отныне ты хранитель важнейшей тайны, одной из самых ценных наших тайн, и ты знаешь, что клятва заставит тебя хранить ее даже ценой собственной жизни.

Ариадна кивнула, сжав мокрые от слез губы. Затем Пифагор сказал, что клясться придется еще не раз: чем важнее тайны, которые она постигнет, тем строже будет клятва. Обычно клятву давали на специальной церемонии в присутствии нескольких членов братства, но поскольку никто не должен быть в курсе того, что Ариадна овладела этими знаниями, свидетелями церемонии будут только они двое.

Отец признался, что гордится Ариадной, однако напомнил о том, что она должна неукоснительно слушаться и равномерно изучать различные предметы, входящие в его учение.

— Думаю, через два-три года ты сможешь пройти испытания и стать учителем. Разумеется, проблем с геометрией у тебя не будет, но нельзя забывать, что дисциплин много.

Слушая отца, Ариадна кивала.

Со следующего дня она занялась остальными предметами и изучала их с тем же усердием, которое вложила в геометрию. А через два года, когда ей исполнилось двадцать два, стала самым молодым учителем братства. До поры до времени никто ничего не знал: они объявили об этом лишь несколько лет спустя, когда Ариадна достигла положенного возраста.

Отец хотел, чтобы Ариадна поднялась на следующую и последнюю ступень посвящения и стала великим учителем. Он разработал для нее специальную семилетнюю программу и продолжал лично руководить ее подготовкой. Однако через три года после получения степени учителя Ариадна внезапно взбунтовалась.

— Отец, вот уже десять лет я заперта в братстве и не общаюсь практически ни с кем, кроме тебя. Думаю, мне пора вернуться к людям. Сейчас мне хотелось бы заняться именно этим, а учеба пока подождет.

Пифагор смотрел на нее задумчиво. Когда Ариадне было пятнадцать, он стал ее личным опекуном. В то время учеба не была ее главным делом, однако продвигалась она с удивительной скоростью, и он втайне мечтал, что она пойдет по его стопам. Несмотря на это, он не собирался позволять этим мечтам помешать его главной задаче — защищать Ариадну и пытаться сделать все возможное, чтобы девочка была счастлива.

— Так тому и быть. — Им овладела печаль: он чувствовал, что Ариадна не вернется к учебе, но в то же время он радовался за нее. — А может, тебе поработать учителем в школе?

Ариадна согласилась и на следующий же день приступила к работе. Она начала отлучаться из общины, сначала ездила по делам в Кротон, а затем и в другие города, куда Пифагор посылал ее в качестве представительницы.

В последующие годы она объездила почти всю Великую Грецию. Тем не менее поиски Акенона были первым заданием, заставившим ее отправиться в Сибарис.

Очнувшись от воспоминаний, она поудобнее уселась на кровати, положила ногу на ногу и прислонилась спиной к стене. Затем еще раз взглянула на восковую дощечку, где изображался метод построения додекаэдра. Улыбнулась и стерла чертеж, тщательно разгладив воск.

До ужина оставался час. Она положила дощечку на кровать, глубоко вдохнула и закрыла глаза. Ей предстояло применить на практике другой навык, в котором, наряду с геометрией, она изрядно поднаторела благодаря отцу.

Она остановила поток мыслей и сосредоточилась на собственном сознании. Постепенно ей открывалось духовное пространство, пока она не овладела им полностью. Затем, черта за чертой, она вызвала в нем сияющий додекаэдр. Когда он был готов, она заставила его вращаться, пристально всматриваясь в каждый угол, в каждую грань. Через некоторое время освободила часть своего внимания и соединила его со своим телом. Максимально расслабила напряжение мышц, дыхание, сердцебиение… Снизив активность всего тела, она сосредоточила сознание на ментальном пространстве. Затем устремила все внимание к точке, пока не почувствовала, что там собралось все ее существо, скользящее в пространстве, порожденном ее собственным разумом. Она плавно перемещалась по этому пространству, приближаясь к огромному додекаэдру, который по-прежнему медленно вращался. И наконец проникла в его полость.

Окруженная додекаэдром со всех сторон, пребывая в центре его идеальных пропорций, Ариадна была полностью отрезана от внешнего мира. Собрала всю свою умственную энергию, чтобы проникнуть еще глубже. Прилагая огромные усилия, она проникала туда, куда не был способен попасть почти никто из великих учителей.

Глава 13 18 апреля 510 года до н. э

Если бы Акенон знал, с чем ему предстоит столкнуться, он бы немедленно сел на первый же корабль, отплывающий в Карфаген. Однако, проснувшись, он немного посидел на кровати, наслаждаясь приятным чувством покоя. В его ближайшие планы входила лишь намеченная прогулка с Пифагором. Хотелось уйти от разговоров, касающихся его участия в расследовании убийства… или полностью отказаться от них, если это будет необходимо.

Он встал и еще раз проверил ларь. Все в порядке: замок казался весьма надежным. Он вышел из комнаты и прошел через просторный внутренний двор, куда выходили комнаты учеников. В общине имелось четыре здания, предназначенных для жилья — одноэтажных, с комнатами, расположенными вокруг двора.

Он вышел на улицу и обнаружил, что Пифагор его ждет. Поприветствовав друг друга, они направились к портику, начав беззаботную беседу. Пересекли портик и свернули направо в сторону ближайшей рощи.

Акенон расспрашивал Пифагора о его семье. Он надеялся, что учитель расскажет ему что-нибудь об Ариадне.

— У меня трое детей. Ариадна — старшая, — ответил Пифагор, едва сдерживая отцовскую гордость. — Она более других одарена в математике, однако менее прочих заинтересована в остальной части учения. Возможно, это связано с ее независимым нравом. Нелегко быть одновременно отцом и учителем, но не менее сложно быть дочерью и ученицей.

Пифагор умолк и рассеянно погладил бороду. Акенон почувствовал, что на учителя нахлынули невеселые мысли, связанные с Ариадной. Он подавил желание продолжить расспросы о ней, и Пифагор продолжал:

— Дамо младше Ариадны на два года. Она всегда была послушной и дисциплинированной, к тому же блестяще одаренной. Можно сказать, что Дамо вместе с моей женой Феано руководит женской частью общины. Феано — отличный математик и обладает целительскими способностями, а Дамо быстро продвигается вслед за ней, успешно усваивая обе науки. В конечном итоге она, быть может, превзойдет мать. Для столь юных лет она уже добилась заметных достижений.

Телавг — единственный мой потомок мужского пола. Ему всего двадцать семь, но он уже несколько месяцев руководит небольшой общиной в Катании. Отправляя его в Катанию, я возлагал на него большие надежды, и он их оправдал. И все же, несмотря на неоспоримый прогресс, он слишком неопытен, чтобы я мог считать его своим достойным преемником.

Акенон вопросительно поднял одну бровь. Пифагор впервые заговорил о преемнике.

Учитель не стал ничего уточнять. Он собирался поговорить об этом позже.

— И полагаю само собой разумеющимся, — продолжал он с внезапным воодушевлением, — что ты слышал о моем легендарном зяте Милоне.

Акенон нахмурился, услышав, что у Пифагора есть зять.

«Интересно, кто замужем за этим Милоном, — подумал он. — Дамо или Ариадна?»

Глава 14 18 апреля 510 года до н. э

Глаза Главка были широко раскрыты, словно от удивления, но окружающие понимали, что он их не видит.

Двумя днями ранее, приказав наказать Яко за измену, сибарит выпил лекарство, выданное ему Акеноном, и крепко уснул. На следующее утро секретарь по имени Парфений застал его спящим на триклинии в зале пиршеств. Он затворил двери и велел не беспокоить хозяина. Однако несколько часов спустя, с тревогой заметив, что господин не просыпается, приказал рабам перенести его на кровать в покои.

Главк не вставал с постели полтора дня.

В первый же вечер, заподозрив, что у хозяина начинается лихорадка, Парфений заказал жертвоприношение в храме Асклепия, бога медицины. Все прошло превосходно, но бог не сжалился над Главком, и лихорадка не отступала.

Парфений смотрел на своего господина и обреченно качал головой.

«Что еще мы можем сделать?» — соображал он.

Рядом с кроватью дежурили два раба, которые то и дело меняли холодные компрессы на лбу хозяина и смачивали его губы настоем, приготовленным из трав, которые дал им жрец Асклепия.

Внезапно Главк, обливаясь потом, приподнялся на кровати и уставился перед собой, созерцая видения, доступные ему одному. Вытянул пухлые руки и растопырил пальцы, словно пытаясь коснуться ускользавшей от него невидимой цели.

— Яко, Яко, Яко! — душераздирающе завопил он.

Парфений в ужасе посмотрел на хозяина: «О, Зевс и Геракл, неужели опять».

Повернулся и поспешно вышел из комнаты. Он был не в силах это терпеть. Каждые несколько минут Главк выкрикивал имя своего любовника, пока не падал без сил.

Миновав алтарь Гестии, Парфений пересек двор и направился к портику, ведущему на улицу. По пути он встретил начальника дворцовой охраны, человека сурового и энергичного.

— Есть новости? — буркнул Парфений.

— Мы только что закончили допрос. Рабыня утверждает, что видела, как египетский сыщик вошел в пиршественный зал, когда там был только наш господин Главк. — Начальник стражи нахмурился. — Сказала, что в руке он держал кубок и что-то в нем размешивал.

Ужасная мысль промелькнула в сознании Парфения: «Хозяин отравлен!»

— Во имя всех богов! — грозно воскликнул он. — Мы должны изловить этого негодяя Акенона, где бы он ни был.

Глава 15 18 апреля 510 года до н. э

Акенон понятия не имел, кто такой Милон.

— Неужели в Карфагене не слышали о шестикратном чемпионе Олимпиады по борьбе и семикратном чемпионе Пифийских игр? — удивился Пифагор.

Акенон пожал плечами и отвернулся. Он не слышал ни о Милоне, ни о Пифийских играх. Однако знал, что Олимпийские игры были однодневными соревнованиями по легкой атлетике и борьбе, где состязались все греческие полисы, города-государства. Игры проходили в честь Зевса, главного бога, и победители увенчивали славой себя и свои города, а затем до самой смерти жили за счет государственной казны. Олимпийские игры проводились в Олимпии каждые четыре года. Это означало, что Милон был чемпионом по борьбе более двадцати лет. Наверняка зять Пифагора настоящий колосс.

— Не говори Милону, что слава его не достигла Карфагена, — заметил Пифагор. — По его мнению, он самый знаменитый грек всех времен как в наших границах, так и за их пределами.

Учитель усмехнулся, и Акенон покосился на него, догадываясь, что безмятежный фасад не соответствует внутреннему содержанию.

Медленно ступая со сложенными за спиной руками, Пифагор продолжал уже более серьезно:

— Милон бывает грубоват, но в глубине души он человек хороший. Помимо прочего, крупный общественный деятель. Входит в Совет Трехсот, командует армией Кротона. Он не занимается братством, в отличие от своей жены, моей дочери Дамо, но он посвященный. — Акенон незаметно улыбнулся, узнав, что жена Милона не Ариадна. — Милон регулярно посещает общину и отдал в распоряжение братства свой загородный дом, где мы иногда проводим собрания.

Пифагор остановился и посмотрел по сторонам, размышляя, продолжать ли путь или пора возвращаться. Они гуляли по лесным тропинкам всего двадцать минут, но начинало темнеть. Он повернулся к Акенону.

— Мне выпало счастье иметь лучшую семью, которую только может желать мужчина. Моя жена и трое детей — дар богов. У нас, членов братства, очень тесные связи друг с другом.

В глубине его золотистых глаз затеплился мягкий свет, и на мгновение у Акенона закружилась голова, словно он заглянул в бездну. Голос великого учителя звучал по-новому.

— Одна из главных заповедей учения — узы дружбы священны. Все мои единомышленники — также мои друзья, мои братья… — Мгновение он колебался, словно не был уверен, стоит ли продолжить. — Но внутри каждого круга имеются свои круги.

Они помолчали. Казалось, обступивший их лес ожидал дальнейших слов Пифагора. Акенон внимательно посмотрел на учителя, понимая, что они вот-вот коснутся причины его тревоги.

— Внутренний круг общины состоит из учеников, которые пробыли подле меня дольше других. И больше других способны усваивать и развивать мое учение. Еще три недели назад этот круг составляли шестеро великих учителей. Один убит, осталось пятеро. — Пифагор поднял глаза, разглядывая темнеющее небо. — Пора возвращаться.

На обратном пути Акенон с трудом различал неровности на дороге и старался ставить ногу туда, куда ставил учитель. Пифагор упомянул об убийстве, но сразу умолк, чтобы не нарушить своего обязательства не говорить о деле. Или это была тонкая попытка манипуляции?

Акенон почувствовал себя виноватым.

Однако в чем он провинился?

Он вовсе не обязан заниматься этим делом… разве не так?

На ум приходили картины из детства. Ему тогда было тринадцать лет. Он снова видел, как смеются отец и Пифагор. Нет сомнений, отец очень ценил Пифагора. Акенон и сам любил с ним общаться, когда учитель бывал в Египте. И сейчас внимательно за ним наблюдал. Пифагор был почтенным старцем. Его борода и длинные белые волосы сияли в полутьме, как и льняная туника.

Нет, внешность тут ни при чем.

Печаль Акенона заключалась в другом: он чувствовал, что должен помочь Пифагору… хотя… что если учитель использует свои таинственные способности, чтобы повлиять на его чувства? Он старался размышлять трезво. Нет, дело не в этом. Он должен помочь Пифагору, потому что уважает его и ценит то, что он делает. Потому что знает, что этот человек желает мира между людьми и городами. А заодно и в память об отце, убийц которого он так и не поймал.

— Расскажи мне еще что-нибудь об этом убийстве.

Учитель повернулся к Акенону.

Тот внимательно посмотрел на его лицо, пытаясь различить проблеск радости, но не нашел.

— Боюсь, рассказывать не о чем. Органы порядка расследовали его в течение нескольких дней, не добыв ни одной улики. — Мгновение Пифагор размышлял, вспоминая трагедию, и взгляд его помрачнел. — Я собрал в Храме Муз шестерых моих самых верных учеников и впервые заговорил о преемнике… — Он остановился в нерешительности. — Акенон, все это чрезвычайно секретно. Если кто-то другой узнает о том, что я тебе говорю, последствия могут быть катастрофические.

Акенон кивнул. Глаза Пифагора перехватили его взгляд, и ему снова почудилось, что учитель читает его мысли.

— Мы выпили немного вина, — продолжал Пифагор. — Каждый пил из своей чаши. А через несколько секунд Клеоменид, сидевший от меня справа, упал замертво. Видимо, его отравили. Мы сохранили его чашу в качестве доказательства; стражи закона осмотрели ее и сказали, что яд был в вине. Они уверены, что его отравили корнем мандрагоры.

Акенон нахмурился. Он был знатоком всех видов веществ, как полезных, так и ядовитых, и знал, что существуют различные виды мандрагоры, действие которых также отличается.

— Вы сохранили чашу или остатки вина, которое пил Клеоменид?

— Вино пролилось, но чашу я храню у себя, не позволил ее забрать. Я уже тогда подумывал, не прибегнуть ли к помощи со стороны, поскольку боюсь, что врагом может быть кто-то из жителей Кротона или даже членов общины.

— Ты кого-то подозреваешь?

Старик покачал головой. Они приближались к портику, ведущему в общину. Несмотря на то что поблизости никого не было, Пифагор приблизился к Акенону и понизил голос.

— Явных подозреваемых у меня нет, а значит, я подозреваю всех. Это может быть кто-то из внешнего мира, подговоривший кого-то из наших, или кто-то из членов общины. Должен признаться, что под подозрением все кандидаты в преемники, все ученики, которые были в ту ночь со мной. — Он кивнул в сторону общины. — Скоро ты с ними познакомишься, потому что ужинать мы будем вместе. Это люди, которым я доверяю больше всего, однако Клеоменид был главным кандидатом, и его смерть значительно повышает шансы других. Тем не менее никто из них в точности не знал, кого я собираюсь назначить преемником. Я никому не сообщал об этом, да и твердого решения пока не принял.

Перед тем как войти в общину, Пифагор остановился и в последний раз повернулся к Акенону. Его голос превратился в шепот.

— Не хочу тебя обманывать, Акенон. У нас очень сильные политические враги. С другой стороны… — Он на мгновение притих, подбирая слова. — Ты должен знать, что высшая ступень моего учения дает власть над природой и над людьми. Власть, пределы которой мы до сих пор не постигли.

Акенон сглотнул слюну, и в заключение Пифагор добавил:

— Враг может быть чрезвычайно опасен. И я знаю, что он снова попытается кого-то убить.

Глава 16 18 апреля 510 года до н. э

Красота чисел — выражение их силы.

Силы, о которой догадываются лишь немногие, а он овладеет сполна.

Положив на стол свежий пергамент, на внешней стороне он набросал тетрактис, а затем принялся чертить линии и треугольники. Штрихи постепенно превращались во все более сложные фигуры. Он заметил, что разум покидает материальное измерение и начинает диалог со скрытыми силами природы.

«Пифагор, твой подход неверен», — подумал он.

Он все еще помнил время, когда считал Пифагора высшим существом. Сначала философ ослепил его, но с годами он привык к этому блеску и постепенно оставил позади великого учителя, столь почитаемого толпой.

«Я сокрушу вашего учителя и подчиню вас своей воле», — загадал он.

Экстаза он на этот раз не достиг. Его дух омрачало беспокойство. Пифагор рассчитывал на помощь извне, на этого египтянина — угрозу, серьезность которой ему предстояло определить. Пока он знал только его имя, но скоро он увидит его внутренний мир, узнает его свойства, его природу.

Онглубоко вздохнул.

Его тело было куколкой, из которой вот-вот вылупится бабочка.

Когда метаморфоза завершится, у него появится сила, присущая лишь богам.

«Я уже близко, очень близко», — размышлял он.

Глава 17 18 апреля 510 года до н. э

Дворец Главка был двухэтажным. Сибарит ненавидел лестницы, поэтому его спальня располагалась не на верхнем этаже, как это было заведено. На верхнем размещались рабы. В самой большой комнате жил Борей вместе с другими слугами.

Великан лежал на нескольких одеялах — одного ему явно недоставало — лицом вверх, заложив руки за голову. Когда хозяин в нем не нуждался, он обычно лежал у себя на тюфяке, занимая почти всю комнату — остальные девять рабов ютились по углам. Одеяла Борея, на которые не осмелился бы наступить ни один раб, занимали половину пола.

Обитатели дворца были потрясены недугом, постигшим их господина, который по-прежнему бредил на своем ложе. Поскольку лишь Главк осмеливался отдавать Борею приказы, отныне великану нечем было себя занять, и он решил спрятаться и отдохнуть. В комнате было очень тихо, и только вопли Главка, доносившиеся снизу, нарушали его покой.

В этот момент плаксивый голос послышался вновь.

— Яко, Яко, Яко…

Борей улыбнулся, показав свои грязные щербатые зубы. Крики напомнили ему о том чудесном времени, когда он сам забавлялся с юношей, которого теперь тщетно призывал господин.

В ту ночь, раздавив Фессала — вспомнив об этом, Борей содрогнулся от удовольствия, — он вышел из зала с Яко на плече и направился прямиком в кухню. Не отпуская хнычущего мальчишку, он до половины наполнил очаг раскаленными углями. Воткнул в угли три железных вертела, взял факел и спустился в погреб.

Он сгрузил мальчишку на пол и сел, дожидаясь, пока вертела нагреются. Яко стоял неподвижно и плакал. Длинная челка закрывала ему часть лица. Вскоре Борей заметил, что стоны звучат слишком ритмично. Похоже, парень замыслил какую-то уловку.

«Что ж, давай поиграем», — обрадовался Борей.

Внезапно Яко сорвался с места и бросился к двери. Через секунду выскочил вон и оказался у лестницы. У него был бы шанс убежать, если бы его сторожил кто-то другой, но проворность Борея не уступала его невероятной силе. Он поймал Яко в дверях, схватил за хитон и швырнул назад, словно тряпку.

Яко отлетел на три метра и ударился спиной об пол. После удара он так и остался лежать, в ужасе хватая ртом воздух, не проникавший в легкие. В поле зрения появилась огромная голова Борея. На физиономии великана отчетливо читалось наслаждение.

Борей кивнул на противоположную сторону погреба. Затем удалился в указанном направлении и уселся на пол. Яко повернулся и посмотрел на него. Чудовище казалось расслабленным, даже рассеянным.

«Он хочет, чтобы я попытался сбежать, а потом накажет», — подумал испуганный мальчик. Однако он отметил, что лежит всего в трех метрах от двери, тогда как гигант сидит в десяти.

Он снова посмотрел на Борея, потом на дверь, наивно полагая, что его намерения не очевидны. Чуть приподнялся. Борей не шевелился. Мальчик встал на четвереньки. Борей по-прежнему сидел неподвижно. Юноша принял позу, которая позволяла ему стремительно сорваться с места. Великан смотрел в другую сторону, словно не догадываясь о том, что замыслил Яко.

Мальчик стоял в трех метрах от двери, готовый бежать; Борей сидел в десяти метрах.

Яко стиснул зубы и рванулся вперед, изо всех сил работая ногами и царапая пол. До двери оставалось меньше двух метров. Он старался, чтобы ноги двигались быстрее, чем когда-либо прежде. Шаг, еще один. Услышал позади себя шум, оглушительный грохот, будто рядом топтался носорог.

Он миновал порог, кинулся вверх по ступенькам. «Борей тяжелый, он не сможет подняться быстрее меня», — подумал он. По лестнице он взлетел так проворно, словно его несли крылатые сандалии Гермеса, посланника богов. Вот уже и кухня.

Борею не нужно было подниматься по лестнице. Поднявшись в полный рост, он потянулся, схватил Яко за лодыжку и швырнул вниз.

Яко почувствовал, как лодыжку раздавили железные щипцы. Мгновение спустя он на полной скорости рухнул в погреб. Ударился лицом о ступеньку, в носу вспыхнула молния боли, пронзившая голову.

«Сломал нос», — подумал Борей, услышав громкий хруст. Ему было все равно. В конце концов, Главк ведь приказал изуродовать мальчика.

Он схватил Яко за край хитона и потянул вниз. Одежда осталась в руке, а голый мальчик лежал у его ног. Он отбросил хитон и потащил обессиленное тело в глубь погреба, в то место, которое лучше освещал факел. Яко чуть слышно стонал.

«Понятно, почему Главк так в него влюбился», — подумал Борей, рассматривая мальчика. Тело было изящно, белокоже и гладко, без единого изъяна. Он сел рядом с Яко и мягко перевернул его на спину. Из носа и рта текла кровь, но чувственная красота юного раба, как и прежде, поражала воображение. Борей провел пальцем по подбородку. Его раздирали противоречивые чувства. Может быть, они дополняли друг друга. С одной стороны, вид обнаженного юноши бередил чувственность, с другой — побуждал растерзать тело на части.

Времени не так много. Он встал и подошел к жаровне. Взялся за деревянную ручку одного из вертелов и вытащил его из углей. Железо раскалилось докрасна. С вертелом в руках он вернулся к Яко, лежавшему без сознания. При дыхании мальчик издавал звук, похожий на стон. Борей медлил: ему больше нравилось, когда жертвы в сознании; оставалось надеяться, что мальчишка быстро придет в себя. Он сел на пол и обездвижил Яко, сжав ногой его грудь и руки. Затем приблизил кончик раскаленного вертела к его лицу и коснулся скулы, прямо под глазом. Шипение мяса заглушил пронзительный крик. Борей зарычал от возбуждения.

* * *
Через полчаса старый раб по имени Фалант, с трудом волоча ноги, пересек двор, направляясь в кухню. С тех пор как он вышел из зала для пиршеств, спасаясь от убийственного гнева хозяина, он прятался с другими рабами в одной из комнат верхнего этажа. Они испугались, что Главк прикажет Борею раздавить их всех до одного. Для многих убийство виночерпия было не первым, которому пришлось стать свидетелями.

Фалант покинул относительную безопасность комнаты: ему предстояло закончить работу, которую он сделал наполовину и бросил, когда им приказали собраться в зале. Несмотря на преклонный возраст, он отвечал за то, чтобы в дворцовой кухне всего было вдоволь. Он присматривал за провизией, хранившейся в кладовой, и в тот день осмотр не был завершен.

Он вошел в кухню, темную, как пророчество Дельфийского оракула. Освещая себе путь тусклым огоньком масляной лампы, спустился по лестнице, ведущей в погреб. Смерть Фессала отпечаталась на его сетчатке, поэтому он не заметил, что в погребе горит свет, пока не спустился на последнюю ступеньку.

В это мгновение он и сам чуть не рухнул замертво от ужаса.

Борей стоял спиной к нему, совершенно голый, Яко лежал на столе. Фалант видел лишь окровавленную голову юноши. Его лицо было изуродовано раскаленными вертелами, но, к несчастью, он все еще был жив.

Мучения, которые он претерпевал, далеко выходили за рамки того, что приказал Главк.

Фалант сделал шаг назад, дрожа всем телом. Если бы Борей понял, что он стал невольным свидетелем его деяний, то растерзал бы его на месте. Он сделал еще шаг назад и споткнулся о ступеньку. Хотя великан его не слышал, старику пришлось опереться о стену, чтобы не упасть, но при этом он уронил лампу. Звук удара об пол не был громок, но в ушах испуганного Фаланта прозвучал подобно грому.

Борей тоже его услышал. Великан повернул голову, по-прежнему вцепившись в Яко. Увидев Фаланта, он улыбнулся и отпустил мальчика, который соскользнул с окровавленного стола и рухнул на пол. Борей замурлыкал, как огромный кот, неспешно направляясь к старику.

Физиономия, выражавшая изуверское удовольствие, парализовала сердце Фаланта.

Глава 18 18 апреля 510 года до н. э

Внеочередное собрание, состоявшееся в тот вечер, нарушило строгий распорядок общины.

Обычно каждый учитель высокого ранга занимался с группой учеников-математиков. После заката они вместе молились, затем посвящали некоторое время размышлениям о событиях минувшего дня. После этого разбивались на группы и ужинали в разных залах общины. Однако в тот вечер ученики не могли рассчитывать на общество главных учителей. В честь Акенона — по крайней мере, так было заявлено — Пифагор устроил в своем доме ужин, где присутствовал ближайший круг: пятеро оставшихся в живых кандидатов на его место.

Помещение освещалось парой небольших факелов, распространявших приятный запах смолы. Ужин был скромный, хотя и менее скудный, нежели у них было принято. Ради Акенона к обычной воде, хлебу, меду и оливкам добавили жаркое из свинины, гороха и лука. Атмосфера, в которой проходил ужин, показалась Акенону необычной. Над собравшимися царила аура духовности, тихая и торжественная сдержанность, свойственная скорее священной церемонии. Египтянин признавал, что куда лучше вписывался в шумные пиры сибарита Главка, которыми наслаждался всего три дня назад.

Центром собрания был Пифагор. От Акенона не укрылось благоговение, с которым обращался к нему каждый из великих учителей, разделявших с ним ужин.

«Один из них может оказаться убийцей», — напомнил себе Акенон.

Он осторожно наблюдал за собравшимися. Они ужинали за прямоугольным столом, во главе которого восседал Пифагор. Напротив Акенона сидел Аристомах, невысокий смуглый мужчина лет пятидесяти. На голове его сохранилась лишь прядь сероватых вьющихся волос. Половину времени Аристомах глазел на Пифагора, как ребенок, восхищающийся своим отцом, а другую половину неподвижно сидел, прикрыв глаза, и молча шевелил губами, беседуя сам с собой или молясь. В какой-то момент, полностью сосредоточившись на внутреннем мире, он выронил хлеб и коротко вздохнул. Его непроницаемое лицо оживилось. Он быстро взял себя в руки, поднял хлеб и снова закрыл глаза. Акенон обратил внимание на его внутреннее напряжение.

Рядом с Аристомахом сидел Эвандр. Он был примерно одних лет с Акеноном. Открытая улыбка, полные жизни глаза того же оттенка, что и густые каштановые волосы. «Похоже, они занимаются чем-то большим, чем просто размышлениями», — подумал Акенон, глядя на его широченные плечи. Поддержание тонуса тела — сосуда души — заповедь учения, которую Эвандр выполнял с явным удовольствием. Почти ежедневно он проводил два-три часа, тренируясь на площадках гимнасия в беге, прыжках и даже борьбе, которую Пифагор допускал с определенными ограничениями.

Даарук завершал ряд учителей, сидевших напротив Акенона. Египтянина приятно удивил тот факт, что Пифагор включил в свой доверенный круг чужеземца. Греки, как правило, нетерпимы к чужакам. Хотя никто не упомянул о причине появления Акенона, в воздухе чувствовалось некоторое напряжение.

— Передай миску с оливками, — попросил Даарук у Акенона.

Акенон взял миску и протянул ее через стол. Даарук взял маслины и поблагодарил, глядя ему в лицо чуть дольше обычного. В этот момент Акенон почувствовал, что глаза Даарука, такие же черные, как и волосы, передают ему какое-то послание. На смуглом лице виднелась вежливая улыбка, обнажавшая зубы, которые белели меж полными неподвижными губами, но Акенону показалось, что внутри себя он слышит голос: «Я знаю, зачем ты здесь. Надеюсь, смогу тебе помочь». Он отвел взгляд и некоторое время размышлял, не был ли этот голос всего лишь плодом его воображения.

Следующие несколько раз, когда он смотрел на Даарука, опыт не повторялся. Тот был занят общением с товарищами. Единственное, что отметил Акенон, — мимолетная надменная улыбка, обращенная к сидевшему перед ним человеку: Оресту.

С тех пор как Пифагор их познакомил, Орест обращался с Акеноном приветливее остальных. Все ученики были довольно сдержанны, и не так-то просто было разгадать, что таится за их вежливостью; тем не менее Орест вел себя более открыто и дружелюбно. Сидя в отдалении, он подливал Акенону воду и протягивал то одно, то другое блюдо с едой. Когда он обращался к Акенону, в его взгляде мелькал потаенный отблеск… можно было бы сказать, умоляющий. Все знали, для чего Пифагор пригласил сыщика, хотя и не говорили об этом, и Орест, казалось, изо всех сил стремился показать, что он невиновен. На самом деле подобное поведение часто указывало на вину, и Акенон в бытность свою стражем порядка непременно это учитывал.

И все же он сомневался, что Орест убийца.

Он привык к тому, что невиновные при общении с властями проявляют все признаки преступников. Причиной было вечное чувство вины, присущее людям с низкой самооценкой. Одного простого взгляда хватало, чтобы они краснели и начинали лепетать, доказывая свою непричастность. Подобная слабость характера не раз приводила невиновных к казни.

«Впрочем, нельзя забывать, что и слабохарактерные люди совершают преступления», — сказал себе Акенон, наблюдая за Орестом.

Следовало избегать поспешных суждений, особенно среди подобных знатоков человеческой природы. Он нахмурился. Ему было неловко, привычная уверенность покинула его. Он догадывался, что все его чувства могут оказаться плодом чужого воздействия, а он и не заметит, что им манипулируют.

Последним из учителей, сидевших справа от Акенона, был Гиппокреонт. После Пифагора он более других соответствовал представлениям Акенона о почтенном мудреце. Почти такой же худой, как Аристомах, с редкими белыми волосами, в которых лишь кое-где попадались серебристые пряди. Акенон не заметил, чтобы на протяжении всего ужина тот хотя бы раз улыбнулся или сказал кому-то чуть больше двух-трех слов. Когда говорил кто-то другой, Гиппокреонт внимательно слушал, а потом медленно кивал, словно обдумывая сказанное.

Вечер в обществе великих учителей прошел без каких-либо происшествий.

* * *
В женской обеденной зале юная Елена Сиракузская прочитала вслух отрывок из сочинения врача Эврифона. Затем Феано встала, привлекая внимание всех учениц. После ужина было принято, что одна из младших читает книгу, а затем кто-то из учителей ее комментирует. Феано слушали с особенным вниманием, потому что ее комментарий неизменно превращался в настоящий урок. Сейчас это впечатление было особенно справедливо, потому что недавно Феано и Дамо выиграли у врача Эврифона публичные дебаты о развитии плода. Все женщины в общине гордились ими.

Ариадна, сидевшая в двух метрах, наблюдала за Феано с задумчивой улыбкой. Как красиво стареет мать, как она изящна и изысканна, притом что ее единственным украшением служит белая лента, повязанная в виде диадемы на светло-каштановые волосы, похожие на ее собственные. Она очень любила мать, но, как это ни печально, со временем они отдалялись друг от друга. Когда это с ней случилось… мать снова и снова пыталась с ней сблизиться, но она раз за разом ее отталкивала, потому что ничего другого ей не оставалось. Мать не понимала, что на самом деле Ариадну очень утешает ее присутствие и попытки сблизиться, даже если она не впускает ее в свой запутанный внутренний мир. В конце концов, мать пришла к выводу, что Ариадна вместе с отцом полностью замкнулась в мире идей и отдалилась окончательно. Ариадна скучала по ней всей душой и чувствовала себя одинокой как никогда.

Сейчас Феано излагала свою идею параллелизма между человеческим телом и вселенной. Ариадна с нежностью наблюдала, как младшие ученицы, не слышавшие ее прежде, замерли, открыв рот. Она завидовала их простодушию. Наверное, когда-то сама была такой, но это было очень давно. Теперь она постоянно пряталась за щитом цинизма. Ироничный взгляд держал людей на безопасном расстоянии. С другой стороны, иногда полезно поставить на место кого-то слишком заносчивого и уверенного в себе. Ее улыбка стала шире, и она приложил руку к лицу, чтобы ее скрыть. Как остроумно послала она Акенона справить нужду посреди леса, чтобы сбить с него спесь.

Она отключилась от происходящего в зале и живо вспомнила сцены предыдущего дня.

В ее глазах вспыхнул озорной блеск.

* * *
За ужином Пифагор ни словом не обмолвился об убийстве, словно Акенон был гостем, не имеющим никакого отношения к расследованию. Вместо этого он принялся объяснять ему основные принципы своего учения, на которых основывалось их братство.

— Каждый из нас наделен божественной, вечной, бессмертной душой. — Казалось, его слова обретают форму, повисая в тишине небольшого зала. — Душа заключена в теле, замкнута в смертной оболочке, — сказал он, указывая на себя. — Но души перевоплощаются, когда плоть умирает. В зависимости от нашего поведения в жизни душа становится высшим существом, приблизившись к божественному, или спускается на уровень других живых существ.

Акенон больше не обращал внимания на учеников Пифагора, целиком поглощенный словами учителя. В Египте существовало убеждение, что после смерти человека часть его жизненной силы продолжает жить в царстве мертвых. Для этого необходимо сохранять тело нетленным, поэтому умерших часто бальзамировали. В Карфагене же могилу считали вечной и единственной обителью усопших. Кроме того, умерших частенько кремировали, потому что не верили в загробную жизнь. Акенон давно утратил всякую религиозную веру, сохраняя лишь благоразумное уважение к неведомому. Однако рассказ Пифагора его заворожил.

— Ты хочешь сказать, что преступник может перевоплотиться в животное?

— Конечно, — подтвердил учитель с полной уверенностью. — Душа может перейти в любое живое существо, от растения до человека. А среди людей может выбрать бездарных, а может тех, кого от божественного отделяет лишь тонкая завеса. Как-то раз я узнал в собачьем лае голос умершего друга.

Краем глаза Акенон заметил, как Эвандр молча кивнул, словно сам был тому свидетелем. Пифагор продолжал. Его речь звучала столь же серьезно, сколь и утешительно.

— Некогда наши души были свободны, но совершили тяжкий проступок. Из-за ошибок в прошлом они вынуждены пройти через ряд жизней, пока вновь не будут готовы присоединиться к божественной сущности. В общине мы очищаем тело и разум, чтобы в следующий раз воплотиться на более высоком уровне колеса воплощений. Когда вы дисциплинированны и стремитесь к знаниям, путь к божественному проходит быстрее, к тому же можно обрести способности, которые выходят за рамки того, что обычно считается посильным для человека.

Акенон был очарован словами учителя. Слушая его, невозможно было усомниться в том, что слова его и есть истина.

— Например? — спросил он шепотом.

— Достигнув гармонии тела и души, можно вспомнить события прошлых жизней и помочь другим их вспомнить, прочитать умы людей, утихомирить силы природы…

Пифагор одарил его теплой улыбкой, и Акенон заметил, что сидит, подавшись вперед, открыв рот и вытаращив глаза. Он изменил позу и смутился. Учителя смотрели на него, но он все равно задавал вопросы.

— А как получить такие возможности? — Мгновение он колебался, не решаясь продолжить. — Могу ли я стяжать хотя бы одну из них?

Пифагор молча смотрел ему в глаза.

— Видишь ли, Акенон, честолюбие — хороший стимул для развития, но кроме него необходимо терпение. Многие из тех, кто стучится в нашу дверь, не получают ответа, потому что ими движут неверные причины. Не позволяем мы присоединиться к нам и тем, у кого нет нужных способностей или соответствующей природы. Из принятых большинство допущено только во внешнюю часть учения, касающуюся заботы о теле и моральных правил. Почти все они проживают за пределами общины. Те же ученики, кого допускают в общину, должны провести минимум три года в качестве акусматиков. Три года они проводят в молчании, слушая своих учителей, изучая азы учения и медитацию.

Акенон кивнул, вспомнив двух безмолвных учеников, сопровождавших Ариадну, когда она ездила за ним в Сибарис.

— Если ученики проходят этот этап, — продолжал Пифагор, — то получают доступ к более сложным этапам учения, пытаясь понять их с помощью своих учителей. Они достигают степени математика. Далее им предстоит изучать свойства чисел и геометрических фигур. А также пропорции и правила, которым подчиняются музыка, движение небесных сфер и все явления природы. — Он наклонился к Акенону, словно собираясь раскрыть ему тайну. — Все в мире можно отобразить с помощью чисел, Акенон, абсолютно все. Тот, кто действительно это понимает, становится учителем. Постепенно он может выходить за рамки ограничений, присущих человеческой природе. Понять — значит управлять. Один из тысячи человек, посвятивших этому всю свою жизнь, может дойти до этого уровня.

Он откинулся на спинку кресла и продолжил:

— Цель каждого должна состоять не в том, чтобы добраться до какой-то определенной точки, а в том, чтобы сдвинуться с того места, где он находится. Куда двигаться дальше? — спросил он риторически. — Это зависит от многих факторов. Вы должны стараться ежедневно делать шаг вперед, а когда отступаетесь, сделать все возможное, чтобы наверстать потерянное. Одни не хотят, а другие и не могут. Я показываю путь и веду за собой, но каждый должен стараться сам. — Он впился в Акенона полными огня глазами. — В тебе я вижу огромные задатки. Ты получишь посвящение, но вряд ли станешь членом общины. По крайней мере, не в этот период жизни, потому что тебе придется от многого отказаться, а ты не готов.

Акенон спросил себя, что имеет в виду Пифагор. Быть может, отказ от женщин? — Ариадна мигом всплыла в его голове, но он отмахнулся от этих мыслей. Отказаться от неограниченного потребления еды и питья? От свободы? Разумеется, он не собирался отказываться от наслаждений в обмен на то, во что не верил… Он затряс головой, с удивлением замечая, что мысли приняли оборонительный характер. Должно быть, такова была реакция трезвого ума на то, что речь Пифагора его завораживает, как моряка — пение сирен. Стать высшим существом с невероятными способностями весьма заманчиво, особенно если тебе хотя бы теоретически показывают путь к их достижению.

Египтянин поднял взгляд, ему показалось, что очнулся от сна или от ворожбы, туман которой все еще стелился вокруг.

— Простите, но я думаю, мне пора.

В этот момент Аристомах вытянул свое тщедушное тело и взволнованно произнес:

— Я бы хотел кое-что сказать. Открыватель тетрактиса, — он указал на Пифагора почтительным кивком, — слишком доброжелательно относится к некоторым своим недругам. Поэтому я считаю себя обязанным заявить…

— Не надо, не продолжай! — прервал его Пифагор.

Аристомах замолчал. Он опустил взгляд, лицо исказилось, кулаки сжались. Внезапно на его лице появилось болезненное выражение, и он продолжил:

— Ему следует знать. — Он поспешно повернулся к Акенону. — Килон поклялся отомстить Пифагору, когда тот запретил ему присоединиться к общине. Мы полагаем, что расследование должно его коснуться, каким бы могущественным он ни был. — Аристомах наклонил голову, и его голос превратился в стон. — Простите, учитель.

Наступило напряженное молчание. Остальные ученики сидели, уставившись в стол, не реагируя на слова своего товарища. Акенон быстро посмотрел на них и заметил, что Даарук незаметно кивнул. В его сторону он не смотрел, но Акенон почувствовал, что все его внимание обращено на него. Он изучил его лицо, не обнаружив больше признаков беспокойства, и нахмурился.

«Даарук желает, чтобы я заподозрил Килона или самого Аристомаха?»

Глава 19 18 апреля 510 года до н. э

Борей подошел к Фаланту. Обнаженное тело великана было забрызгано кровью Яко, особенно бедра. Страшная ухмылка искажала его лицо.

Старый раб попятился, спина его уперлась в стену. Он поднял глаза, расширившиеся от ужаса. Чудовище было похоже на гору мускулов, которая вот-вот обрушится на него. Он пытался что-то пробормотать, молить о сострадании, но из дрожащих губ не вылетало ни звука.

Борей наслаждался моментом и не торопился. Он был вполне удовлетворен общением с Яко. Фалант видел то, чего видеть не должен, и он собирался его убить, но не было необходимости с ним ссориться. Лучше всего все подстроить так, чтобы смерть старика выглядела как несчастный случай. Он мог задушить его, не оставив следов, и бросить тело посреди кухни. Все подумают, что старый раб умер естественным путем.

Наверху послышался шум. Борей отвел взгляд от старика и посмотрел на лестницу.

— Отец, ты здесь? — Это был голос одного из сыновей Фаланта.

— Отец, ты внизу? — спросил другой сын.

Послышались приближающиеся шаги. Борей нахмурился, быстро обернулся и поднял с пола хитон Яко. Фалант увидел, что великан отвлекся, и подумал о бегстве, но не смог пошевелиться. Ему тоже хотелось кричать, но не для того, чтобы позвать на помощь, а для того, чтобы приказать сыновьям бежать от зверя.

Борей поднял тело Яко, словно куклу, и принялся облачать его в хитон. При каждом движении мальчик издавал чуть слышные стоны. Когда Борей закончил свою работу, могло показаться, что пытка затронула только лицо подростка, хотя на внутренней стороне его бедер виднелись следы подсохшей крови.

Сыновья Фаланта спустились в погреб.

— Отец!

Они помогли старику встать и посмотрели на Борея со смесью страха и ненависти. Несколько секунд все молча изучали друг друга. Двое молодых людей были сильны и привыкли к тяжелому труду, но гигант мог раздавить их одной рукой. Наконец Борей поднял тело Яко и, глядя на рабов, покачал окровавленной головой.

Сыновья Фаланта переглянулись, ничего не понимая.

Борей подошел ближе и громко зарычал, размахивая разбитой головой мальчика.

— Он хочет нам сказать, — проговорил Фалант дрогнувшим голосом, — что мы свидетели того, что он выполнил приказ хозяина. Он приказал изуродовать Яко каленым железом, что он и сделал. Только это и ничего больше.

Сыновья Фаланта кивнули, взяли отца под руки и помогли подняться по лестнице.

«А еще он сказал, — подумал Фалант, прежде чем исчезнуть, — что сделает с нами то же, что и с Яко, стоит мне заикнуться о том, что я видел».

* * *
Вопли Главка прервали приятные воспоминания Борея. Он заметил, что что-то изменилось. Хозяин больше не призывал Яко. Великан попытался различить, что тот кричит, но не преуспел.

Он потянулся на одеялах и сел. Размял бы ноги, но не мог выпрямиться под низким потолком, не пригнув голову, а на улицу выходить не хотелось. Он решил остаться в комнате еще некоторое время.

Показав разбитое лицо Яко Фаланту и его сыновьям, он потащил полумертвого мальчика в порт. С ним отправились двое солдат, которые передали приказы Главка капитану одного из его кораблей. Борей выбрал тот, который собирался отплыть в более дальний пункт назначения. Капитан безропотно согласился приковать раба к веслу. Великан воспользовался рассеянностью солдат, чтобы отвести капитана в сторону. Затем жестами дал ему дополнительные указания, которые выдумал на ходу. Он заверил его, что в будущем у него не будет проблем с Главком. Капитан подтвердил, что выполнит все его указания. И рабы, и свободные знали, что Борею лучше не перечить.

У входа в его комнату появились два стражника.

— Борей, Главк желает тебя видеть.

Великан вопросительно зарычал.

— Не знаю, — ответил страж. — Он пришел в себя и разговаривает с людьми. Поторопись.

Двое стражников, сопровождавших Борея, держались от него на почтительном расстоянии. Они спешно шагали по дворцу, их факел рассеивал ночную тьму. Борей немного нервничал, хотя считал, что все в порядке. Он и сам думал, что Главк спросит о Яко, как только придет в себя, и был уверен, что трусливый Фалант его не выдаст. Старый раб знал, что это повлечет за собой гибель его семьи. Может быть, Борею тоже придет конец, но он успеет с ними поквитаться, к тому же справиться с гигантом под силу лишь дюжине стражников.

Добравшись до покоев Главка, стражники остались снаружи, встав по обе стороны от двери. Борей наклонил голову, чтобы войти внутрь.

Хозяин сидел на кровати, опираясь спиной на гору подушек. Он был в сознании, хотя обильно потел, и на его пухлой физиономии по-прежнему обозначалось страдальческое выражение, как у всякой измученной души. Борей огляделся: в комнате толпился народ. Возле дверей стояли навытяжку шестеро гвардейцев, среди них он заметил начальника дворцовой охраны. Рядом с кроватью топтались двое секретарей и несколько рабов, которым поручили обслуживать выздоравливающего Главка.

Справа стоял хмурый старик Фалант, окруженный своими детьми. Встретившись взглядом с Бореем, он отвел глаза.

Глава 20 18 апреля 510 года до н. э

Пифагор не стал обсуждать неожиданное вмешательство Аристомаха. Он устремил на него сочувственный взгляд и дал понять, что ужин окончен.

Ученики молча разбрелись по спальням.

— Акенон, — сказал Пифагор, — позволь мне сопровождать тебя.

Они вышли во двор. Дом Пифагора стоял в пятидесяти метрах от общинного здания, в котором находилась спальня Акенона. Они побрели по дороге молча, прислушиваясь к мягкому шелесту земли под ногами. Прохладный ветерок доносил до них запах моря. В безоблачном небе сияла четвертинка луны, придавая всему призрачный оттенок.

— Кто таков этот Килон? — спросил Акенон на полпути.

— Ты займешься этим делом? — отозвался Пифагор.

Мгновение Акенон размышлял, прежде чем ответить.

— Если ты не против, в ближайшие дни я допрошу свидетелей, погуляю там и сям, осмотрю место преступления, а потом скажу, смогу ли я вам помочь или это пустая трата времени.

— Шесть драхм в день кажутся тебе приемлемым вознаграждением?

Неплохое предложение, хотя, естественно, сумма была намного меньше, чем та, что он получил от Главка.

— В память об отце эти первые дни я буду работать бесплатно. Если расследование займет больше времени, поговорим о вознаграждении.

Пифагор открыл рот, чтобы возразить, но Акенон перебил его, подняв руку.

— Я настаиваю. Рад, что могу помочь тебе. Кроме того, ты знаешь, что сейчас у меня нет недостатка в деньгах.

Пифагор поразмыслил, затем кивнул.

— Пусть будет так. Благодарю тебя, Акенон. — Учитель вздохнул, прежде чем ответить на его первоначальный вопрос. — Что касается Килона, то он один из наших самых влиятельных политических врагов. Приехав три десятилетия назад в Кротон, я выступал с речами, которые убедили многих членов правительства. Мне выделили землю, и мы построили на ней поселение для общины, чтобы иметь возможность обучать мужчин, женщин и детей. Помимо обучения общим знаниям я занялся теми, кто желал продвигаться в моей доктрине и прошел испытания. Так появилось наше сообщество. Килон, могущественный, богатый и знатный, считался наиболее подходящим членом общины. Он обладает замечательным интеллектом, но мне пришлось отказать ему, как только я изучил его физиономию и всмотрелся в глаза. Он тщеславен, алчен и жесток. Килон осыпал меня проклятиями и с тех пор злится на нас и пытается нам навредить. Впрочем, все это давнишние неприятности. Я был бы удивлен, если бы он решил отомстить через тридцать лет.

Они остановились у дверей общинного здания. Над ними сияло небо, усыпанное звездами.

— Я не хочу выделять Килона, — чуть слышно продолжал Пифагор, — потому что сомневаюсь, что у него больше шансов оказаться убийцей, чем у кого-либо еще. Это может быть любой политический соперник из Кротона или другого города, в чьем правительстве присутствуют члены нашего братства. В конечном счете у нас тысячи подозреваемых, и у всех какие-либо мотивы, личные или политические. Только улики могут указывать на одного, а не на другого, а улик у нас нет. В прошлом у Аристомаха были трения с Килоном, вот он о нем и заговорил. Не думаю, что следует как-то его выделять. Килон — это всего лишь один подозреваемый из многих.

— А в самом братстве? — Акенон инстинктивно заглянул внутрь общинного здания. — Есть ли у кого-нибудь повод покончить с Клеоменидом?

— Личных мотивов ни у кого нет, насколько мне известно. Клеоменид всегда вел себя справедливо, у него был ровный, спокойный характер.

— Ты упоминал о преемнике.

Слова Акенона повисли в воздухе, Пифагор ответил не сразу.

— Да, это следует иметь в виду, хотя сам я ничего не понимаю. В ночь убийства я впервые поднял эту тему. Я в добром здравии и прежде ни разу не заговаривал об уходе. Об этом мог догадаться любой, но особых оснований ни у кого не было. Тем не менее я давно задумываюсь о будущем братства. За несколько дней до убийства я решил, что меня должен кто-то заменить, тогда я смогу помочь этому человеку в течение ближайших лет. Главные кандидаты на смену — учителя, с которыми ты сегодня ужинал; однако в тот вечер, как я уже говорил, они еще ничего не знали. Убийство не могли совершить из-за преемника, по крайней мере, я про это никому ничего не говорил. Я сообщил об этом всем сразу во время той встречи, а через десять минут Клеоменид упал замертво. Мы пробыли в Храме Муз больше часа, и за это время никто не вошел и не вышел.

— Иными словами, яд подсыпали в его чашу еще до встречи, — сказал Акенон.

— Именно так. До этого никто не слышал от меня ни слова о преемнике.

* * *
Попрощавшись с Акеноном, Пифагор направился к Храму Муз. Полностью погруженный в свои мысли, он медленно шагал по вытоптанной каменистой тропе, ведущей к дверям храма. Единственным звуком, слышным в общине, была мягкая поступь его кожаных сандалий.

На память пришло десятилетнее пребывание в Фивах, где он продвигался по иерархической лестнице египетского жречества. На каждом этапе ему открывались все более глубокие тайны религии и науки. Когда он достиг высшей ступени, покинул жречество, чтобы совершенствоваться в геометрии — области знаний, которую также изучал у египтян. Фараон сделал Пифагору последнее одолжение, послав его в Мемфис, где его обучал отец Акенона, признанный геометр, говоривший по-гречески, поскольку его покойная жена была афинянкой. В Мемфисе Пифагор стал учителем геометрии — науки, которую самостоятельно развивал в последующие годы — и встретил юного Акенона, отныне его единственную надежду на то, что убийство Клеоменида будет раскрыто и исчезнет самая опасная угроза, с которой он когда-либо сталкивался.

Он поднялся по трем каменным ступеням и вошел в храм.

Акенон был в то время совсем еще мальчиком. Веселым, несмотря на то что недавно потерял мать, очень смышленым и на редкость чистосердечным. Когда Пифагор узнал об убийстве его отца и о том, что мальчик бросил учебу, чтобы стать стражем закона, он подумал, что тот испортится. Пифагор знал, как трудно сохранить душу в чистоте и как легко в нее проникает зло.

«К счастью, этого не случилось», — подумал он, вспоминая о недавнем впечатлении, которое произвел на него Акенон.

По чистой случайности тот оказался неподалеку, когда общине понадобился сыщик, живущий за пределами Кротона. Если у политического врага хватило смелости совершить убийство прямо у него под носом, нельзя исключать, что его щупальца распространятся и на органы порядка, и на армию. Пифагору нужен был человек, не имевший никакого отношения к Кротону.

Время было ответственное. Братство уже обрело политический вес, равный небольшой империи. Пришло время проникнуть в страны, чьи народы видели в них угрозу, и привлечь их на свою сторону, прежде чем они нападут. Они уже достигли некоторых успехов среди римлян и этрусков. Предстояло двигаться дальше и проникнуть в правительства, чтобы представители братства могли их контролировать. Следующим шагом был Карфаген и, наконец, огромная Персидская империя. Великой политической мечтой Пифагора было сообщество народов. Прекращение военных конфликтов. Свидетелем этих событий он уже, вероятно, не станет, но их увидит преемник. Тридцать лет взращивал он семена этого грандиозного начинания.

Может быть, еще через тридцать лет его мечта станет реальностью.

У подножия статуи Гестии плясал священный огонь, отбрасывая волнистые тени на стены Храма Муз. Пифагор рассеянно смотрел на пламя, которое никогда не гасло. На фоне его желтого сияния он мысленно воссоздал образ тетрактиса. Он обратился к тайным знаниям об этой простой фигуре и постепенно соединился с глубокими и мощными потоками духовной силы.

Отношения между единицей и двойкой, двойкой и тройкой и тройкой и четверкой, которые показывает тетрактис, — одни из главных законов природы. Пифагор обнаружил, что музыка — гармония звуков — подчиняется этим пропорциям. Сейчас он вознесся к этому знанию, и его разум плыл между семью небесными сферами. Сферы, подобно огромной лире, издавали звуки, перемещаясь по вселенной. Только его возвышенный дух в моменты высочайшей концентрации способен был уловить эту музыку.

И сейчас он ее слышал.

Он достиг высочайшего состояния, а затем, сделав последнее усилие, преодолел собственные границы и увидел перед собой то, что уготовлено лишь избранным. Подчиняясь могучей воле, разум вышел за естественные пределы сознания, проникая на бескрайнюю территорию интеллекта, который автоматически и почти неограниченно записывает и обрабатывает любую информацию. Теперь он созерцал свое бессознательное, неведомые воспоминания и точные, непостижимые выводы, которые мозг производит в своей самой непостижимой и недоступной глубине и откуда до нас доносятся лишь случайные отголоски, которые мы называем интуицией. В течение нескольких неуловимых мгновений ему станут доступны наиболее смутные и непроницаемые оттенки чувств, понимания и памяти. Он сможет анализировать все, что мозг накопил в обширных областях, обычно скрытых от сознания. Однако этот невероятный потенциал он сосредоточил на Акеноне и обнаружил то же, что и днем: глубокую чувствительность, почти чрезмерную, если учесть род деятельности, которой он занимался; окаменевший панцирь расчетливости и равнодушия, неизбежный плод горьких переживаний; он видел человека справедливого и очень одаренного, приземленного, хотя и не лишенного зачатков духовных устремлений; надежного и ответственного, что было не лишним в работе с людьми, и безоружного перед лицом могущественных духовных сил.

Ему хотелось бы оказаться рядом с Акеноном, если бы тому пришлось с ними столкнуться.

Не ослабляя концентрации, он обратил свое обостренное внимание на главных учеников. Не нашел ничего особенного и встревожился. Он делал все возможное, чтобы его любимцы превосходили уровень обычного смертного. Он желал, чтобы они были великими учителями, пастырями заблудшего человечества, как и он сам. И ему это удалось, однако, как следствие, они обрели способность делать свой внутренний мир непроницаемым для него. Пифагор едва что-либо различал, проникая в глубины их взгляда и звучание голоса. Он надеялся, что необычайная проницательность, которую в эти моменты обретал его разум, преодолеет слои, которые обеспечивали ученикам знания и тренировки, но уверен не был. Им в самом деле нечего скрывать или он не видит подвоха? Он уже давно отпустил их на волю, чтобы дальше они развивались самостоятельно.

Возможно, кто-то из них достиг большего, чем он себе представлял.

Силы иссякли. Он больше не мог сосредотачиваться.

* * *
Пифагор устремил свои мысли к Ариадне и почувствовал сильнейший поток любви. На смену ему пришло чувство вины, хотя он не мог предотвратить того, что случилось с ней в отрочестве. Она сделалась угрюмой и нелюдимой, не общалась ни с кем, даже с матерью. Чтобы она не бросала учебу, он занимался с ней лично вопреки правилам, согласно которым женщин обучала Феано. В учебу Ариадна ринулась самоотверженно, словно это был единственный способ успокоить ее внутреннюю тоску. Он хотел бы сдержать эту избыточную прыть, но в конечном итоге уступил, завороженный невероятными успехами своей дочери. Тогда он грубо нарушил еще одно из непреложных правил: допускал юную Ариадну ко все более продвинутым уровням знания. Слишком поспешно. Ему пришло в голову, что в один прекрасный день она сможет его заменить. Но в Ариадне вновь назрели перемены. Успехи придавали ей уверенности в себе, она стала окончательно взрослой. Перестала жить исключительно в мире идей. Вскоре стало ясно, что она уже не так интересуется учебой. Мало того: в учении было много моральных норм, с которыми она не соглашалась. Ему пришлось смириться с тем, что она не будет преемницей, и уважать ее независимость. Теперь она работала на общину, и все-таки среди правил и ограничений чувствовала себя как в клетке и радовалась любым поручениям, связанным с выходом во внешний мир. Возможно, подсознательно она пыталась бежать от прошлого.

* * *
Сил становилось все меньше, мысленное зрение ослабевало.

Последний пункт назначения. По-прежнему пребывая в Храме Муз, Пифагор сместил свою концентрацию в сторону членов совета, выступавших против братства. Его утонченное восприятие показало ему враждебность и вспышки ненависти. Они были сильнее, чем он себе представлял.

Больше он сосредотачиваться не мог, разум вернулся в обычные границы сознания.

Пифагор открыл глаза. Священный огонь танцевал свой неповторимый танец. Он шагнул вперед и прислонился к постаменту Гестии, сгорбившись, задыхаясь. В последнее мгновение он увидел что-то еще. Все его восприятие поразила ужасающая вспышка предчувствия.

— Нет! Боги, нет! — воскликнул он.

Он видел грядущее. Видел грозную тень, которую отбросят события в том случае, если пойдут намеченным чередом. Перед ним на краткое мгновение предстали кровь и огонь.

Бесконечные, ужасающие страдания.

Глава 21 18 апреля 510 года до н. э

Килон был слишком возбужден, чтобы уснуть.

День отмщения приближался.

Он в тысячный раз вспомнил события, тридцать лет назад изменившие всю его жизнь. Молодой, богатый, он был одним из заметных гласных Совета Тысячи, руководящего Кротоном в то время. Он ехал в недавно открывшуюся пифагорейскую общину верхом на великолепном коне, в окружении родственников, друзей и рабов. Он хотел, чтобы все стали свидетелями его славы.

Пифагор прибыл в Кротон несколько месяцев назад с пустыми руками. Ему выделили землю, строительные материалы и рабочих для возведения поселения. Надо признать, что Пифагор произвел на них сильное впечатление. Не только из-за божественного облика — некоторые утверждали, что перед ними сам Аполлон, — но прежде всего из-за его необычных идей и умения их выражать. Своим сильным и искренним голосомфилософ излагал знания, которые поражали даже самых образованных слушателей. Если кто-то сомневался в его словах, учитель приводил такие мудрые и изысканные аргументы, что все только рты открывали. Он заставил их почувствовать, что прежде они вели пустую, никчемную жизнь, бессмысленную и полную страданий и вражды. Он указал новый путь, который сам он уже прошел, и пообещал быть их неустанным проводником. Этот путь способен преодолеть каждый в меру своих возможностей.

У входа в общину юный Килон спешился. В ту пору лишь камни указывали место, где в будущем воздвигнут колонны, обозначающие портик. В знак уважения он прошел между ними пешком и приблизился к учителю, который ожидал его с группой новообращенных.

«Скоро я стану одним из вас. Лучшим из вас», — подумал Килон, надменно поглядывая на учеников.

Быть принятым в общину стало особенной честью. Такова была мода; возможно, мимолетная, однако Килону не терпелось ей соответствовать.

Пифагор приветственно кивнул. Килон подождал, пока с ним поравняется его свита: никто не должен был упустить ни единой подробности. Кроме того, это давало время всей общине осознать его избранность, признание Пифагором его многочисленных заслуг. Иначе и быть не могло. Его прошлые наставники не скупились на похвалы. Твои способности необыкновенны, Килон. Ты выдающийся, Килон. Ты проницателен, остроумен, хитер, тебе нет равных. А теперь сам Пифагор похвалит его публично, перед сотнями кротонцев.

Наступила тишина. Порыв ветра пробежал по общине, колыхнув темно-фиолетовый с золотыми застежками плащ Килона. Это драгоценное одеяние доставил в то утро финикийский корабль, идущий из Тира. В этом плаще он еще больше выделялся среди присутствующих.

— Пойдем со мной. — Пифагор поманил его за собой, но Килон его остановил.

— Нет, — ответ прозвучал более резко, чем он ожидал, пришлось смягчить тон. — Если ты не возражаешь, учитель, я бы предпочел, чтобы ты дал свой ответ прямо здесь, перед моими дорогими согражданами. — Он раскинул руки и повернулся налево и направо, словно охватывая всех собравшихся. Он был великолепным оратором и в своих публичных выступлениях привык льстить аудитории.

— Тем не менее, — невозмутимо ответил Пифагор, — нам лучше поговорить наедине.

Килон удивился. Что задумал Пифагор? В конце концов, этот модный учитель был всего лишь чужеземцем, который жил на щедрые подаяния Килона и его людей, а теперь осмеливался перечить ему перед всеми! Заметив, что атмосфера сгущается, он вперил взгляд в учителя.

Пифагор не дрогнул. Его лицо оставалось невозмутимым и в то же время излучало достоинство и силу. Глаза были чуть более темного оттенка, чем длинные золотистые волосы. Он был очень высок, ходил босиком, облаченный в простую льняную тунику. Все это дополняло образ строгости и простоты, в котором Килон внезапно уловил фальшь.

Они молча стояли друг перед другом. Напряжение нарастало. Ученики Пифагора и свита могучего Килона беспокойно переминались с ноги на ногу. Каждая группа толпилась позади своего предводителя, как две армии перед боем.

— Мы будем говорить здесь, — заключил Килон. — Дай мне свой ответ, учитель Пифагор.

Какую цель преследовал Пифагор, валяя дурака и желая увлечь его за собой? Шантажировать? Получить больше, чем давал ему щедрый Кротон? Сейчас он покажет ему, что гласный Килон в обиду себя не даст.

Он стоял неподвижно, дожидаясь, пока учитель уступит.

— Хорошо, — согласился наконец Пифагор. Он втянул носом воздух, наполнил легкие и продолжил: — По итогам испытаний ты не можешь быть моим учеником, несмотря на твои неоспоримые заслуги.

Две внимавших им толпы одновременно задержали дыхание. Все взгляды были устремлены на Килона. Лицо его налилось кровью. Он попытался заговорить, но не находил слов и лишь неразборчиво что-то мычал. Когда шок миновал, у него появилось желание выхватить меч и пронзить самозванца, который осмелился отказать ему при всех. Он с трудом взял себя в руки. Прищурился, глаза его стали узкими, как две прорези, сквозь которые сочилась бесконечная ненависть.

— Ты пожалеешь об этом, — хрипло пробормотал он. — Клянусь.

С тех пор прошло тридцать лет, но каждый день Килон раскаивался в том, что не убил Пифагора на месте. Его ненависть не переставала расти прямо пропорционально признанию и власти Пифагора.

«Из-за тебя я теперь всего лишь второсортный правитель», — подумал Килон, лежа на кровати, и горло его наполнилось желчью.

Через несколько лет после публичного унижения Пифагор убедил Совет Тысячи учредить Совет Трехсот. Его членами будут члены Тысячи, которые были приняты и обучены Пифагором. Просто невероятно: большинство гласных Совета Тысячи, которые не вошли в Совет Трехсот, преспокойно это проглотили, несмотря на активную кампанию против нововведений, организованную Килоном.

Неужто эти люди настолько глупы, недостойны и жалки, чтобы стать простыми марионетками, слугами самозванца? С тех пор Совет Тысячи включал в себя Совет Трехсот, который правил Кротоном в соответствии с учением своего проклятого мессии, и остальных семисот, которые являлись в Совет, чтобы быть свидетелями этого исторического беспредела.

«Но что-то явно изменилось. Сегодня я это почувствовал», — подумал Килон.

Его всегда поддерживали несколько десятков из числа семисот второстепенных представителей. Слишком мало, чтобы чего-то добиться, но по мере сил он подпитывал искру бунта, дожидаясь удобного момента.

Они ждали слишком долго, и, возможно, осталось уже чуть-чуть.

Килон по-прежнему был прекрасным оратором и на сегодняшнем заседании приложил больше усилий, чем когда-либо прежде. Сеял сомнение и раздор, и в итоге более двухсот советников аплодировали его речи против Пифагора. Около трети из семисот явно были на его стороне. Среди Трехсот явных проявлений поддержки не было, но кое-кто сочувственно кивал, а это уже немало.

Пифагор совершил непростительный промах, наняв чужеземца взамен органов порядка.

Килона поддержало больше народу, чем когда-либо прежде, и он был очень доволен. Тем не менее для осуществления мести его влияние было пока слишком слабо. Надо что-то предпринять, что склонило бы чашу весов в его пользу.

«Мне нужно больше смертей», — подумал Килон.

Глава 22 19 апреля 510 года до н. э

— Ариадна, — послышался детский голосок, — ты меня причешешь?

Кассандра смотрела на Ариадну широко раскрытыми миндалевидными глазами. Она излучала невинность семи лет, которые ей только-только сравнялись.

«Куколка», — улыбнулась Ариадна.

Он погладила девочку по бархатной щеке и взяла протянутую расческу. Это был простой деревянный гребень с двумя рядами зубчиков. Кассандра села на камень и радостно засмеялась, а Ариадна устроилась перед ней. Она скользнула тыльной стороной ладони по волнистым каштановым волосам и провела по ним гребнем.

Они сидели в общинном саду, утро выдалось солнечное. Была перемена между двумя уроками для самых младших учениц. Эти девочки не были ученицами Ариадны, но она помогала за ними ухаживать и с удовольствием проводила с ними время. Среди детей она чувствовала себя гораздо комфортнее, чем среди взрослых.

Ариадна снова взглянула на противоположный конец общины и наконец его увидела.

— Кассандра, мне пора. Вечером причешу тебя, хорошо?

— Хорошо.

Малышка вскочила на ноги, выхватила из рук Ариадны гребень и побежала к другой учительнице, чтобы та ее причесала. Казалось, ей все равно, кто это сделает, и Ариадна по-детски расстроилась.

Она встала и пересекла общину, направляясь к Акенону. Египтянин смотрел куда-то вдаль, словно чего-то искал. Своим одеянием он выделялся среди обитателей общины, как обломок коры на снегу. Он был единственным человеком в общине и, вероятно, во всем Кротоне, кто носил штаны. Греки облачались в туники, плащи-хламиды или мантии-пеплосы различной длины и плотности в зависимости от климата, возраста и социального статуса. Они в большинстве своем не носили даже нижнего белья. Кроме того, использовали главным образом лен, шерсть и коноплю, в то время как короткая накидка Акенона была из выделанной кожи.

— Добрый день.

При виде Ариадны лицо Акенона просветлело.

— Я слышала, что ты согласился расследовать это дело, — продолжала она. — В Сибарисе ты уверял меня, что откажешься. Похоже, твои решения не очень тверды, — добавила она с иронией.

«Ох и острый у тебя язычок», — улыбнулся Акенон, ничего не ответив. Он уже придумал несколько шутливых реплик, чтобы ответить, но перед ним стояла дочь Пифагора, и он почтительно воздержался.

Ариадна взяла инициативу на себя.

— А знаешь что… — Она прикусила губу, сомневаясь, стоит ли продолжать. Она ненавидела просить. — Я хотела бы принять участие в твоем расследовании.

Ариадна сложила руки на груди, ожидая ответа. Она заранее подготовила аргументы, но, скользнув взглядом по лицу Акенона, поняла, что они не помогут, и лишь вызывающе на него посмотрела.

Акенон такого не ожидал, и ему потребовалось время, чтобы собраться с мыслями.

— Ариадна, прости… но я всегда работаю один и… — Он умолк, увидев расстроенное выражение, появившееся на лице у дочери Пифагора. До сих пор он знал лишь ту Ариадну, которая все обращала в шутку.

Она кивнула, стиснув зубы. Акенон открыл было рот, чтобы смягчить свой отказ, но Ариадна, не ответив, повернулась и пошла прочь.

«Неважно, что ты ответишь, Акенон. До конца дня ты будешь меня умолять», — мстительно подумала она.

* * *
Страшное видение прошлой ночи все еще жгло глаза Пифагора. Полчаса он бродил в одиночестве по священной роще, пытаясь обрести среди вековых деревьев спокойствие духа, необходимое для руководства учениками. Он уже овладел собой, но не мог забыть увиденного.

Непроглядная и жестокая тьма нависла над миром.

Великий учитель силился вновь обрести надежду на светлое будущее.

Ход судьбы может быть изменен.

* * *
Остановившись у входа в общину, Акенон наблюдал за Пифагором. Он по-прежнему пребывал под сильнейшим впечатлением, хотя вместе они провели всего несколько часов.

Учитель возвращался из рощи, где они гуляли накануне. В его поступи чувствовалась легкость юноши и стать выдающегося человека. Акенон неплохо знал греческую мифологию, и теперь ему пришло в голову, что, если в юности учителя можно было сравнить с Аполлоном, отныне он напоминал Зевса, владыку богов Олимпа.

От него не укрылось, что большинство обитателей общины смотрит на Пифагора с обожанием.

«У философа имеется целый легион верных последователей. Самая надежная армия в мире», — подумал он.

Он пересек портик и ускорил шаг, чтобы догнать учителя, который удалялся в направлении Кротона. Он догнал его в пятистах метрах от общины.

— Доброе утро, Пифагор.

Почтенный старец обернулся, прервав свою задумчивость.

— Приветствую тебя, Акенон.

Вблизи Акенону показалось, что он заметил морщинку беспокойства на почтенном лице Пифагора, но теперь перед ним была лишь теплая улыбка, которая погрузила его в необычайную безмятежность.

— Прогуляемся вместе. — Учитель махнул рукой, приглашая присоединиться. — Я иду в гимнасий. У нас есть обычай бродить в это время по его галереям, обсуждая различные темы.

Акенон посмотрел в направлении, куда вела тропа. В километре он увидел массивное сооружение, которое накануне уже привлекло его внимание. Это было прямоугольное здание длиной приблизительно сто метров, шириной пятьдесят. Изначально его дорожки были задуманы для бега наперегонки, и длина их составляли ровно два стадия. Вдоль стен тянулась галерея с колоннами, по которой прогуливались люди.

Пифагор проследил за его взглядом.

— Думаю, у вас в Карфагене нет гимнасиев.

— Вообще-то, — ответил Акенон, — я не уверен, что до конца представляю, что это такое.

— Это помещение, где можно соревноваться или тренироваться. Обычно оно имеет вытоптанную площадку длиной в стадий [179], а также палестру [180], предназначенную для борьбы. А еще там упражняются в метании копья и диска.

Акенон вспомнил, что видел на греческом сосуде изображения метателя копья, но никогда их не встречал. Ему было любопытно посетить гимнасий.

Они не спеша двигались дальше. Пифагор продолжал:

— Этот гимнасий выделили общине, но в Кротоне имеются еще три. Особенность нашего заключается в том, что рукопашный бой здесь проходит менее жестоко, к тому же в нем построено дополнительное помещение для наших встреч и занятий. В остальном он мало отличается от остальных гимнасиев. Примерно то же, что и везде: площадки, уборные, раздевалки, комнаты для умащения тела и длинная галерея вдоль стен.

Приблизившись к огромному сооружению, Акенон даже забыл, о чем хотел поговорить с Пифагором. То значение, которое греки придавали спорту и гармонии тела, его поражало — и не только его, но и всех негреков. Он имел некоторое представление о рисунках, украшавших керамические сосуды и другие греческие изделия, и все же гимнасий поразил его воображение.

Они миновали внешнюю галерею, дошли до дверей и вышли на арену. Под утренним солнцем десятки молодых людей тренировались на идеально проложенной беговой дорожке. Четверо из них бросились бежать по приказу судьи и исчезли за углом здания, так как с этой стороны дорожка продолжалась за его стенами. В нескольких метрах от Акенона обнаженный мужчина с гармонично развитыми мышцами снова и снова повторял одно и то же движение. Он вращался на одной ноге, выпрямив тело и вытянув руку. В руке сжимал бронзовый диск. По окончании вращения диск оставался в его руке, и он снова начал упражнение.

— Это метатель диска, — указал на него Пифагор.

Чуть поодаль несколько молодых людей исполняли странный танец. Движения их были энергичными и имитировали борьбу или бег. Они двигались в ритме, который учитель наигрывал на цитре. Танец был загадочным и гармоничным.

— Что они делают? — спросил Акенон, поворачиваясь к Пифагору.

— Готовят тело и ум к учебным занятиям. Тщательно выполненное упражнение укрепляет тело и делает его гибким и послушным; кроме того, очищает ум, обеспечивает внутреннее равновесие и безмятежность духа. Думаю, тебе это что-то напоминает.

Акенон присмотрелся более внимательно. Он был уверен, что впервые видит что-то подобное, и покачал головой.

— То, что ты видишь, — продолжал учитель, — представляет собой смесь традиционных дорических [181] танцев и упражнений, которым меня обучили, когда я готовился стать египетским жрецом. Некоторые мистерии в ваших храмах выглядят как танец, хотя по сути это совсем другое. — Он посмотрел на Акенона и улыбнулся. — Пока ты живешь с нами, ты можешь тоже выполнять наши упражнения. Они отлично укрепляют здоровье.

Акенон скептически приподнял одну бровь. Теперь молодые люди выполняли прыжки со сложным поворотом.

— Мне кажется, попытайся я им подражать, на здоровье это скажется скорее отрицательно.

В этот момент он вспомнил, о чем собирался говорить с Пифагором, и настороженно огляделся. Эвандр и Гиппокреонт стояли в тридцати шагах позади. Они о чем-то беседовали, направляясь в их сторону. Следовало поторопиться.

— Сегодня утром я разговаривал с Орестом. Среди прочих явлений, которые я не понял, он ссылался на то, о чем прошлой ночью говорил Аристомах: тетрактис. Я попросил его объяснить, что это такое, а заодно уточнить другие термины, которые он использовал. Он ответил, что не может об этом говорить. Упомянул что-то вроде клятвы хранить тайны, лежащие в основе вашего учения. И добавил, что никто мне об этом не расскажет. Думаю, ты понимаешь, что это может затруднить расследование.

Пифагор кивнул, погружаясь в раздумья. Акенон оглянулся. Эвандр и Гиппокреонт остановились в двадцати метрах от них, позволяя беседовать наедине.

— Я не могу требовать, чтобы они раскрывали все тайны, — ответил Пифагор. — И боюсь, что ответы вызовут у тебя больше вопросов, чем ясности. Половину времени я обычно провожу за пределами Кротона в других общинах, но даже оставаясь в Кротоне, не смогу постоянно заниматься тобой одним. Помимо наших внутренних дел я должен встречать посольства, присутствовать на заседаниях Совета…

Он погладил бороду и продолжил — больше для себя, нежели для Акенона:

— Я понимаю, что для расследования тебе придется ознакомиться с основными положениями нашего учения. Нужен человек, достигший степени учителя, тогда тебе не придется обращаться ко мне всякий раз, когда понадобится очередное объяснение. С другой стороны, ни один ученик, каким бы преданным он ни был, не остается вне подозрений. — Он сделал небольшую паузу. — Да, другого выхода я не вижу.

Он загадочно улыбнулся и назвал имя предназначенного Акенону учителя.

Глава 23 19 апреля 510 года до н. э

Борей прятался в дворцовых конюшнях.

Один из рабов навещал его время от времени, чтобы держать в курсе дел, но пока что ему не оставалось ничего другого, кроме как отсиживаться в укрытии.

Приказ хозяина был категоричным.

Накануне, когда он вошел в покои Главка, тот обратился к нему плачущим голосом:

— Борей, мой верный Борей, не покидай меня в горе, будьте со мной, мои верные слуги: ужасная трагедия обрушилась на нас.

Тучный сибарит раскинул руки, охватив жестом присутствующих. Его покои были просторны, однако сейчас их наполняла противная влажная жара: внутрь набилось почти двадцать человек — стражи, секретари и рабы. Воздух был тяжел, пахло болезнью.

— Будьте моими друзьями, моими братьями, ибо всех нас объединяет несчастье.

Присутствующие смущенно переглянулись. Обычно холодный и суровый Главк вел себя как плакса и слюнтяй.

— Что на меня нашло? Что помрачило мой разум до такой степени, что я приказал наказать чистейшее из существ? — Он обращался не столько к ним, сколько к себе. — А! — рявкнул он вдруг. — Я и сам отлично это знаю. — Его глаза сузились, сквозь прорезь сверкали ненависть и ярость, и взгляд перескакивал с одного присутствующего на другого. — Проклятый Акенон! Это он заставил меня поверить, что меня предал не только развратник Фессал, но и мой возлюбленный Яко, мой невинный ребенок.

Большинство присутствующих изо всех сил старались казаться невозмутимыми, но бледность лиц их выдавала. Они опасались, что гнев хозяина вызовет новую вакханалию. Главк очнулся, но у него был жар, и он, казалось, бредил, а не рассуждал. — Борей, ты выполнил мой приказ, не так ли? Ты изувечил прекрасного Яко, изуродовал лицо моего возлюбленного… — Он закрыл лицо руками и забился в отчаянных рыданиях.

— Знаю, знаю, — продолжал он через минуту. — Я все знаю, Борей.

Великан насторожился. Главк продолжал, голос сделался ледяным.

— Мне рассказал Фалант, он был свидетелем твоих поступков.

Борей бросил тяжелый взгляд на Фаланта. Старик дрожал, глядя в пол. «Он будет первым, кого я убью», — подумал Борей.

— Идиоты! — внезапно завизжал Главк. — Как вы могли подчиниться приказам, которые отдавал не я, а овладевший мною злой дух!

Борей покосился на охранников, готовясь дать деру.

— Утешь меня. — Казалось, Главк обессилел: голос его звучал устало, мягко, умоляюще. — Скажи мне хотя бы, что он не страдал.

Сибарит перевел на Борея полный слез взгляд. Великан махнул рукой, изображая слабый удар.

— Ты его отключил, чтобы он не мучился?

Борей кивнул.

— Благодарю. По крайней мере, за это спасибо.

Главк умолк, уронив голову на грудь. Он был похож на огромную тряпичную куклу, которую кто-то забыл среди влажных простыней.

Через некоторое время все подумали, что он задремал.

— Но ты не должен был этого делать, — внезапно воскликнул Главк, словно продолжая начатое. — Яко остался бы с нами, он был бы сейчас со мной. — Он смотрел по сторонам, теряясь в лабиринтах своего расстроенного ума. — Он должен быть со мной.

С внезапной решимостью он посмотрел на стражей.

— Приведите его.

Начальник охраны вздрогнул:

— Кого, господин?

— Яко. Приведите его немедленно.

Он говорил с таким спокойствием, словно просьба звучала разумно.

— Но… Мой господин, Яко сейчас в открытом море. Его корабль отплыл два дня назад.

— Хорошо, — кивнул Главк. — Приведите его.

Начальник стражи сглотнул слюну.

— Мы не можем этого сделать. Его корабль один из самых быстрых во флоте и направляется прямиком в Сидон.

— Приведите его! — рявкнул Главк, побагровев. — Чертов придурок, немедленно приведи мне Яко, или я прикую тебя к веслу, чтобы ты сгнил заживо. Купите самый быстрый корабль во всем порту и немедленно отправляйтесь на поиски Яко. Если в корабле есть груз, сбросьте его в море, пока выходите из гавани. Летите, как птицы, но приведите мне Яко!

— Да, господин, — пробормотал охранник. — Однако… — Он боялся продолжать. — Я имею в виду… возможно, нам понадобится месяц, чтобы отплыть в Сидон и вернуться, и может быть, может быть, Яко…

Главк смотрел на него со свирепостью обезумевшей собаки, и продолжать стражник не рискнул. Он поспешно вышел, чтобы последовать приказу. Его сопровождал секретарь, готовый позаботиться о покупке корабля.

Главк повернулся к Борею.

— А ты… — прохрипел он, указывая на исполина. — Ты, проклятое животное, как мог ты осквернить лицо Яко, как мог прикоснуться к нему? Ты… — Он сжал губы и всхрапнул, как бык, собирающийся напасть. — Убирайся с глаз моих долой, проклятая мерзкая тварь!

Все посторонились, освобождая путь Борею, который покидал раскаленные покои хозяина. Он пересек личный дворик Главка, чувствуя, как прохладный пот испаряется на его коже, затем главный двор и вышел к конюшням. Конюху он приказал отправиться во дворец, чтобы держать его в курсе происходящего.

Через час раб вернулся.

— Хозяин встал с постели, — сказала конюх, не смея взглянуть гиганту в глаза. — Бродит по дворцу, как безумец, громко кричит и все ломает.

Борей хрюкнул, приказывая конюху выйти вон, и задумался. На огромном лбу обозначились глубокие морщины.

«Я должен подготовиться к возвращению корабля, который отправился за Яко», — решил он.

Глава 24 19 апреля 510 года до н. э

Акенон шагал из гимнасия в общину, что-то неслышно бормоча на ходу. Он хотел попросить Пифагора показать одного из двух кандидатов в преемники, которые внушали ему наибольшее доверие: Эвандра или Даарука.

«Хорошо бы освободить их от обета, чтобы они могли что-нибудь рассказать. Быть может, это пригодится для расследования», — размышлял он.

Он изложил свою просьбу Пифагору, и тот немало его удивил.

«Но разве для этого не нужна степень учителя?» — спрашивал себя Акенон. Он все еще не мог в это поверить.

Пересек портик общины, прошел между статуями Гермеса и Диониса и поднялся по пологому склону, а затем свернул направо, к зданиям, где размещалась школа.

Она была там — в классе для детей от семи до десяти лет. Дети выходили из школы, выстроившись парами и весело болтая. Утренние занятия закончились, и они направлялись в обеденное помещение.

Она стояла на крыльце, провожая детей, и те махали ей рукой, проходя мимо.

— Еще раз привет, Ариадна.

Она обернулась, лицо ее все еще не покидало веселое выражение, какое обычно бывало с детьми.

— Дай угадаю, что ты мне хочешь сказать. — Она озорно улыбнулась. — Передумал? — И, не дожидаясь ответа, покачала головой, словно упрекая ребенка. — До чего ж ты непостоянный человек, Акенон.

Акенон вздохнул. Он уже догадывался, что ему придется выдержать насмешки Ариадны.

— Учитель отправил меня к тебе. Думаю, ты знала, что это произойдет.

Она пожала плечами. Вереница детей только что исчезла в обеденном зале.

— Ты мог сделать это по собственной воле или под давлением обстоятельств. Какое разочарование, что они вынуждают нас проводить время вместе. — Ее притворная серьезность превратилась в хитрую гримасу. — Ладно, ступай за мной.

Они поднялись на крыльцо школы и вошли в ближайший класс. Вокруг кресла, принадлежавшего учителю, полукругом стояли скамьи. Поодаль виднелся единственный стол, на нем лежали восковые дощечки. Ариадна уселась в кресло педагога и жестом велела Акенону воспользоваться одной из скамей.

Акенон почувствовал себя нелепо. Он был крупным мужчиной, а скамья была крошечной, предназначенной для детей семи или восьми лет. Напротив в кресле нормальных размеров сидела Ариадна, изображая строгую учительницу.

— А ты, я вижу, не весел. Что печалит тебя, Акенон? — Она забавлялась по полной. Обычно со взрослыми ей было неуютно и одиноко, особенно с мужчинами, но с Акеноном она чувствовала себя иначе, и ей хотелось шутить.

— Ладно, хватит. — Акенон встал. — Пифагор говорит, что ты можешь объяснить мне основные понятия вашего учения. Это так?

— Я не могла упустить случая, прости. — Ариадна на секунду замолчала, но не удержалась и хихикнула. — Ты так забавно смотрелся на этой скамеечке!

Она снова рассмеялась. Лицо Акенона изображало полное безразличие. Он чувствовал себя уязвленным, однако глаза у него по-прежнему были добрые и ясные.

— Я рад, что тебе так весело. Не могли бы мы перейти к делу?

Ариадна с грустью поняла, что между ними что-то изменилось. Игривые намеки на поездку из Сибариса в Кротон были теперь неуместны. «А все из-за того, что мой отец — великий Пифагор», — смиренно подумала она.

— Что именно ты хочешь знать?

— Понятия не имею. — Акенон пожал плечами. — Все, что необходимо, чтобы у меня сложилось представление о том, от чего зависит поведение членов братства. Их возможные мотивы. Я видел много преступлений, основанных на религиозных убеждениях. Для их разгадки необходимо понять ход мыслей преступника, идеи, которые подталкивают его к совершению преступления. Пифагорейство, если можно так выразиться, кажется мне религией с очень преданными последователями… — Мгновение он колебался, не решаясь высказать то, что думал. — На самом деле все это отдает некоторым фанатизмом. — Он примирительно поднял руку. — Надеюсь, я тебя не обидел.

— Ни в коем случае. Я считаю искренность добродетелью, — сказала она, улыбнувшись уголком губ.

Акенону потребовалось время, чтобы привести мысли в порядок.

— Коротко говоря, мне нужно понять определенные термины и получить краткий обзор. Думаю, это важно, чтобы понять происходящее. Я задавал вопросы многим, в том числе кое-кому из ближайшего окружения твоего отца. Все они в один голос твердят о каком-то тетрактисе. Понятия не имею, что это такое, но они явно придают ему большое значение. А поскольку все соблюдают строгий обет, прямо никто мне ничего не говорит.

— Отец обещал тебе, что я не буду соблюдать обета?

— Нет, но… — Акенон растерялся. — Он сказал, что…

— Я шучу, прости. — Несколько секунд Ариадна смотрела в пол, прежде чем продолжить. — Я действительно подходящий для этого человек. Это одна из причин, по которой я предложила тебе сегодня утром свою помощь в расследовании, — сказала она с мягким упреком.

— Я не знал, что ты великий учитель.

— Я просто учитель, и вовсе не великий, хотя… — Она умолкла, думая о своем собственном неровном образовательном процессе. — Это довольно непросто. В любом случае я смогу ответить почти на все твои вопросы насчет нашего учения. Я тоже давала клятву, но отношусь к ней не так строго. Эта клятва дается, чтобы защитить основы учения, мощные знания, которые могут обернуться злом в дурных руках. С другой стороны, только не обижайся, понимание первооснов доступно очень немногим людям, да и то после многих лет кропотливой учебы.

«Как в моем случае», — добавила она в задумчивости. С пятнадцати до двадцати пяти лет она была погружена в учебу, уделяя ей по шестнадцать часов каждый день. Целое десятилетие она провела в полной изоляции от мира, в обществе одного лишь отца.

Ариадна выбросила эти мысли из головы и подняла глаза на Акенона. Она сожалела, что воспоминания нахлынули именно в этот момент, ей не хотелось, чтобы Акенон догадался, какие глубокие тени скрываются у нее внутри.

Они обменялись взглядами. Акенон чуть прикрыл глаза со смесью любопытства и беспокойства. На мгновение Ариадна почувствовала себя уязвимой: она терпеть не могла подобные ощущения. Взяла дощечку и деревянный стилос и глубоко вдохнула, чтобы прийти в себя.

— Начнем как можно скорее. — Она усмехнулась и помахала перед его носом дощечкой. — Полагаю, ты умеешь платить услугой за услугу.

— Ариадна, — ответил Акенон, — мой долг сообщать о ходе расследования только Пифагору.

— А мой — уважать клятву так же, как и остальные ученики. И я не просто прошу тебя передо мной отчитываться. Я прошу, чтобы я также принимала в нем участие.

Акенон задумался. До сих он не обнаружил ничего такого, что можно было бы считать строго конфиденциальным, и у него еще будет время спросить Пифагора, согласен ли он с тем, чтобы Ариадна занималась расследованием вместе с ним. Кроме того, он догадывался, что она может быть ценным помощником.

— Договорились.

Лицо Ариадны просветлело.

— Очень хорошо. Начнем с тетрактиса. — Она положила дощечку на стол.

Дощечка была из соснового дерева, с одной стороны ее покрывал тонкий слой воска. На воск наносились письмена с помощью деревянного стилоса, который с другой стороны был плоским, чтобы выравнивать воск и стирать написанное. Ариадна несколько раз провела по воску, пока предыдущая запись не исчезла. Потом начала говорить, царапая стилосом дощечку.

— Непосвященному сложно понять, что движет пифагорейцем. Со стороны может показаться, что это религия, но на самом деле учение представляет собой нечто гораздо большее. Что касается конкретных убеждений, ты должен знать, что отец — грек с острова Самос, а значит, верит в богов Олимпа. Кроме того, он посвящен в орфические мистерии, Дионис имеет для него особое значение. Его учитель Ферекид открыл ему учение о реинкарнации. Конечно, ты знаешь, что в Египте он был жрецом. — Акенон кивнул. — Это очень продвинуло его во многих отношениях и привело к определенным выводам, таким как сходство между Амоном-Ра и Зевсом. Чтобы не углубляться, я лишь упомяну, что в Вавилоне он учился у последователей Зороастра, и с тех пор особенное значение для него приобрел Ахура-Мазда [182].

Эти сведения ошеломили Акенона, и Ариадна рассмеялась, увидев его лицо.

— Я предупреждала, что для понимания пифагорейства требуется много лет. Но не пугайся. Главное, что следует усвоить, — вера в высшие силы, к которым мы можем приблизиться, соблюдая физическую и умственную дисциплину. Есть множество упражнений для тела и ума. Позже я покажу тебе одно из них. — Она посмотрела на рисунок, который чертила на табличке. — Верим мы и в переселение душ. В зависимости от того, как ты ведешь себя в этой жизни, следующая жизнь будет труднее и мучительнее, а может, ты поднимешься на более высокий уровень или даже сольешься с божественным. Отец указывает путь к справедливости и счастью. Объясняет, что нужно делать и как, чтобы вести гармоничную жизнь до смерти и после нее.

Акенон опустился на скамью, чтобы лучше разглядеть рисунок на табличке. Ариадна тоже присела, слегка подправив то, что нарисовала. Он молча за ней наблюдал. Профиль ее был совсем близко, рот полуоткрыт. Акенон видел внутреннюю поверхность ее полной нижней губы, нежную и влажную…

Он сглотнул слюну и попытался сосредоточиться на чертеже.

Глава 25 19 апреля 510 года до н. э

Пятеро претендентов в преемники сидели перед Пифагором в портике гимнасия. Почтенный учитель рассказывал им о свойствах, которыми должен обладать идейный и политический вождь, а также о том, как их развивать.

Даарук закрыл глаза, будто бы целиком сосредоточившись на словах учителя. Однако внимание его отвлекалось от Пифагора и устремлялось на товарищей. Орест сидел позади. Даарук несколько раз почувствовал, как взгляд Ореста впивается ему в спину. Вот и сейчас он снова ощутил его укол. Возможно, Орест смотрел на него так потому, что Даарук видел, как утром он тайком беседовал с Акеноном. Орест очень встревожился, заметив, что за ним наблюдают.

Даарук закрыл глаза и сосредоточился на товарище.

«Что ты замышляешь, Орест?» — подумал он.

* * *
— Это и есть тот самый таинственный тетрактис? — удивленно спросил Акенон. — Треугольник из точек?

— Это и многое другое, — ответила Ариадна, положив дощечку на стол. — Учись смотреть за пределы того, что видят глаза, иначе тебе никогда не понять пифагорейца.

Акенон почувствовал, что поторопился с выводами, и дождался, пока она продолжит.

— Тетрактис напрямую связан с именем отца. Пифагора часто называют «изобретателем тетрактиса». Эта фигура настолько важна, что стала одним из наших символов. Как и пентакль, о котором мы поговорим как-нибудь позже.

Ты уже знаешь, что числа очень важны для нас. Особенно первые, которые представлены в тетрактисе графически. Но в первую очередь тетрактис священен потому, что передает законы построения музыки.

Она замолчала, глядя на Акенона и о чем-то напряженно размышляя. Они вплотную подошли к той части пифагорейского знания, которую она тоже считала тайной и которую должна была оберегать. Она внимательно заглянула ему в глаза и продолжила:

— Акенон, эти тайны ты должен сохранить в себе и никому не пересказывать.

Она говорила очень серьезно; на мгновение Акенон угадал в ней величие и торжественность Пифагора.

— Не беспокойся, я никому ничего не скажу, — смутился он.

— Договорились. — Ариадна мгновение колебалась, приводя в порядок свои мысли. — Наверное, тебе известно, что в струнном инструменте более короткие струны производят более высокие ноты, чем более длинные.

— Да, это я знаю, — отозвался Акенон, готовясь услышать нечто более сложное.

— Когда-то отец изобрел музыкальный инструмент, позволяющий укорачивать или удлинять струны до нужной степени. Благодаря ему он убедился в том, что отношение красоты и гармонии между двумя звуками сохраняет числовое отношение, равное длине струны, которая их производит. Он доказал, что идеальная гармония возможна между звуком, который производит одна струна, и звуком другой струны, которая наполовину или вдвое длиннее первой. На это отношение между струнами указывают первые две линии тетрактиса. — Она прикоснулась к чертежу деревянным стилосом. — Таковы отношения между единицей и двойкой. Другие, более гармоничные пропорции подчиняются более простым отношениям, которые образуют соседние линии тетрактиса. Они возникают между струной длиной в две единицы и соседней струной из трех единиц, а также между струной из трех и четырех единиц.

Глядя на Акенона, она постучала пальцем по восковой поверхности с изображением тетрактиса.

— Гармония, Акенон, возникает всякий раз, когда струны сохраняют между собой эти пропорции. Это очень важно, — сказала она, и ее зеленые глаза таинственно блеснули. — Это не отдельный случай, когда одна струна составляет длину в десять пальцев, а другая, например, в двадцать. Это закон, который работает всегда, вечный и точный. Он совершенен!

Акенон был в замешательстве. Его удивил и рассказ Ариадны — на самом деле он не был уверен, что полностью его понимает, — и ее пыл. Дыхание молодой женщины участилось, голос приобрел особую глубину. Внезапно он вновь почувствовал влечение к ней; но на этот раз это было что-то другое, менее плотское, чем во время их первой встречи. Больше всего оно напоминало восхищение.

— То, что я только что тебе рассказала, — продолжала Ариадна, — позволяет увидеть два предвечных правила. Во-первых, процессы во Вселенной регулируются точными законами, которые мы можем вычислить. Наверное, ты слышал об абсолютной точности Солнца, Луны, приливов… — Акенон кивнул. Он знал астрономов в Карфагене, которые любили поговорить о своей работе, даже если их об этом не просили. — Во-вторых, мы открываем неведомые двери к знанию и овладению законами природы. Могущество, которое способно обеспечить эта власть, поистине безмерно. — Ариадна пристально посмотрела на Акенона, и он понял, что она вот-вот коснется того, что считает ключевым. — Власть — одна из главных причин, по которым люди убивают друг друга. Чтобы получить власть или уничтожить того, кто ей обладает. А мой отец, Акенон, самый могущественный человек в мире, — она легонько постучала себя по голове, — и именно он решает, кого допустить к этой власти, а кого нет.

Наступила тишина. Акенон присел на край стола. Он понимал, что это всего лишь самые поверхностные сведения о пифагорействе, и все же ему приходилось не спеша обдумывать услышанное, чтобы хоть что-то понять. С другой стороны, то, что Ариадна говорила о власти…

— Так, значит, ты боишься, что кто-то попытается убить твоего отца? Думаешь, Клеоменид погиб из-за неудачного покушения на Пифагора?

— Не знаю, но я боюсь за его жизнь. Знание может быть главным мотивом убийства. Кротонские стражи порядка этого не понимают, но ты должен понять, иначе ты никогда не распутаешь это дело.

Акенон мысленно принял ее слова к сведению, а затем пошутил, чтобы немного уменьшить драматизм:

— Вот уж не знал, что ремесло мудреца так опасно.

— Он не мудрец, а философ.

— Кто-кто?

— Отец изобрел новый термин: философ. Он означает любителя мудрости, который отличается от обычного обладателя мудрости, иначе говоря, мудреца. Философ — более деятельный и скромный термин. Он означает поиск, который не заканчивается, и идеально передает саму суть знания.

— Значит, твой отец — философ Пифагор, — улыбнулся Акенон.

Ариадна улыбнулась в ответ.

* * *
В тот вечер не только Ариадна думала об Акеноне.

«Египтянин опасен. Я должен разрешить эту ситуацию как можно скорее». Какое-то мгновение он лелеял мысль о том, чтобы проникнуть в его спальню посреди ночи и перерезать ему горло ножом. Он вздрогнул от удовольствия, представив, как египтянин захлебывается кровью, не в силах позвать на помощь… но осуществить этот план было невозможно. «Слишком рискованно. Египтянин силен и хорошо обучен. Не стоит его недооценивать».

Он думал о разных вариантах того, как осуществить основную цель, однако с Акеноном это было не так-то просто.

С Клеоменидом все было куда проще, но отныне рассчитывать на везение больше нельзя.

Он закрыл глаза и сосредоточился. Постепенно на его лице появилась безжалостная и решительная улыбка.

Трудности только подбадривают охотника. Его успех неизбежен.

Глава 26 22 апреля 510 года до н. э

Пифагор молча выслушал Акенона.

Вместе с Ариадной они втроем стояли на вершине холма позади общины. Подъем они начали за полчаса до рассвета. Метров в пятистах ниже можно было различить прямоугольные очертания изгородей, окружавших постройки и сады общины. Отчетливой линией прорисовывалась дорога, ведущая к внушительному зданию гимнасия, окруженному колоннами, делавшими его похожим на огромный храм. За гимнасием тропа продолжалась, пока не сливалась с внешними границами Кротона. За раскинувшимся вдоль берега городом лежало спокойно море, уходящее до самого горизонта, а встающее солнце окрашивало пейзаж в красноватый цвет. Небо покрывала облачная дымка, будто бы готовая пролиться кровавым дождем. Свет алой зари подкрашивал стоящего на вершине холма Пифагора, превращая его в маяк, светящийся докрасна раскаленными волосами и бородой.

— Яд, использованный при убийстве Клеоменида, был мандрагорой, — уверенно сказал Акенон. — Тут стражи порядка правы. Если точнее, это экстракт корня белой мандрагоры. Я смешал свои особые вещеста с остатками в чаше, и присутствие яда не оставляет сомнений.

— Этот яд чаще используют в Египте, — вмешалась Ариадна, — но любой человек, обладающий определенными знаниями, может приготовить его и здесь. Ничего особенного в нем нет, и вряд ли это ценная улика.

Пифагор попросил Акенона сообщить ему об итогах трехдневного расследования. Он удивился тому, что Ариадна вызвалась их сопровождать, но в итоге она разбиралась в деле не хуже Акенона. Философ понял, что его дочь не просто объясняла Акенону основные понятия учения и законы общины. Она была полностью вовлечена в это дело, как и планировала с самого начала, когда Акенон был еще категорически против ее участия.

Философ улыбнулся: «Ариадна всегда добивается того, чего хочет».

Он в последний раз полюбовался лучами рассвета. Затем посмотрел на египтянина. Мысленно он вернулся к тому дню, когда Акенон впервые появился в общине. Хотя Акенон старательно это скрывал, Пифагор замечал, что ему нравится его дочь. Даже больше, чем признавался себе сам Акенон.

«При этом я не знаю, что чувствует Ариадна», — подумал он, глядя на нее с любопытством. Пифагор мог читать в самых укромных уголках человеческих душ благодаря едва заметным модуляциям голоса, смеха или взгляда. Но Ариадна была продвинутым учителем, и ее настроение считывалось не так просто.

— Все, что нам известно: убийца использовал яд, — продолжал Акенон. — Вторую гипотезу высказал ты сам, и это, скорее, плохая новость: все мы убеждены в том, что Клеоменид не был конечной целью убийцы. Ни один человек ни в общине, ни за ее пределами не сказал про него ни единого дурного слова. Да и врагов у него вроде бы не имелось. Я уже переговорил с Эритрием, опекуном, не была ли кому-то выгодна смерть Клеоменида. Он владел изрядным количеством серебра и двумя небольшими домами. Из завещания следует, что все его добро становится собственностью общины.

Пифагор кивнул. Ученики-насельники, у которых не было детей, как правило, составляли завещание в пользу общины.

Акенон нахмурился:

— Если Клеоменид не был конечной целью, то, боюсь, его смерть может оказаться лишь первым шагом в гораздо более обширном преступном замысле.

Они спускались с холма. Красноватый оттенок длинных туник из белого льна, покрывающих Ариадну и Пифагора, сменился на бледно-оранжевый. Акенон был в кожаной безрукавке и теперь жалел, что не захватил что-то более теплое.

Ариадна повернулась к отцу и упомянула о том, что накануне обсуждала с Акеноном.

— В общине принята свобода передвижения, а потому любой мог подсыпать яд в чашу. Нельзя исключить, что убийце было безразлично, кто извас умрет, поскольку чаша попала в Храм Муз до начала встречи. Любой из вас мог из нее выпить.

Эта мысль уже приходила в голову Пифагору.

— Не думаю, что это было случайное убийство, — ответил он. — Обычно чаши всегда готовят заранее, а Клеоменид всегда сидел справа от меня. Скорее всего, тот, кто отравил чашу, знал, кому она предназначена.

— Все указывает на то, что убийца отлично разбирается в жизни общины, — сказал Акенон. — Или же он чужак, но кто-то в общине работает на него. Моя основная гипотеза заключается в том, что Клеоменид был убит, потому что вы собирались выбрать его преемником. А значит, преступление направлено против вас или же против братства в целом.

Лицо Пифагора оставалось безмятежным, но в груди у него болезненно заныло. Так случалось всякий раз, когда он думал о том, что именно он был косвенной причиной убийства Клеоменида.

Слово взяла Ариадна.

— Мы опросили членов общины, кто, по их мнению, может быть виновником. Чаще всего называли Килона, но есть много других гипотез, некоторые мы должны учесть.

Она посмотрела на Акенона, сомневаясь, стоит ли продолжать: «Возможно, я должна позволить ему самому изложить ситуацию».

Акенон уловил ее сомнения и жестом потребовал говорить дальше.

— Один из наиболее вероятных мотивов — политические амбиции, — продолжала Ариадна. — Община Кротона возглавляет пифагорейские общины, которые в последние годы распространились по всей Великой Греции. Нельзя исключить, что вождь одной из них сбился с пути и думает о том, как бы захватить власть, когда тебя не станет. Уничтожение кандидатов гарантирует, что нет сильной фигуры, которая удерживает общину в целостном виде.

Глядя в землю, чтобы не споткнуться о камень или корень, Пифагор мысленно перебирал учеников, стоявших во главе различных общин. На мгновение он остановился на Телавге, своем двадцатисемилетнем сыне, который руководил небольшой общиной в Катании. В свое время он сомневался, стоит ли его туда посылать, не слишком ли он молод для такой ответственности.

Он не был в Катании уже полгода, да и оттуда не отправляли в Кротон посольства…

Акенон прервал его мысли.

— У тебя в руках большая политическая власть, ты возглавляешь все общины, твое косвенное влияние на правительства многих городов огромно. С каждым днем, проведенным в Великой Греции, я удивляюсь все больше. Наверняка твои политические противники исчисляются тысячами как в Великой Греции, так и за ее пределами. Ты теневой правитель, однако это не мешает тебе быть одним из самых могущественных людей в мире. Даже персидский царь Дарий воспринимает тебя как своего самого потенциально опасного соперника. Правительства, которые ты контролируешь, управляют более чем миллионом людей!

Пифагор покачал головой. Уже очень давно перед ним стояла одна и та же дилемма. Его учение говорило о морали, о понимании законов бытия, о духовном взращивании людей и общин. Он вовсе не собирался накапливать могущество, его цель состояла в том, чтобы помочь людям расти, распространять истину, делать так, чтобы повсюду царили мудрость и духовные устремления, справедливость и мир…

«Но я не должен обманывать себя», — с горечью подумал он.

Было очевидно, что он накопил огромную материальную мощь. Только между Кротоном и Сибарисом насчитывалось около полумиллиона жителей. Более чем вдвое больше, чем во всех городах, чьи правительства ему подчинялись. А некоторые из этих городов имели сильную армию. Он не собирался ни на кого нападать, но соседние города, вероятно, этого не понимали.

«Похоже, многие считают меня своим самым опасным соседом», — грустно сказал он себе.

Он продолжал спускаться по склону холма. Политический мотив был вполне вероятен, особенно если кто-то, подобно ему, предвидел, что может произойти с братством в последующие десятилетия. Его преемник мог бы взрастить побеги, которые уже приносят плоды в материковой Греции, а также среди этрусков и римлян. Тогда военным противником была бы лишь Персия, но они бы общими силами добились преобразований, которые в конечном итоге…

«Хватит, сейчас не время мечтать», — оборвал он себя.

Достаточно было и того, что сложившаяся ситуация, а заодно и его планы на будущее столкнулись с амбициями множества влиятельных людей.

Снова заговорил Акенон:

— Знание — еще один возможный мотив. Я не понимаю… — он взмахнул руками, подбирая подходящие слова, — какие именно высшие способности может дать твое учение, и не в курсе тайн, которые защищает ваша клятва. Тем не менее я понимаю, что вступление в братство — стремление многих людей, и один из отвергнутых, да хоть тот же Килон, затаил на тебя обиду до конца жизни. Или же кто-то из получивших доступ к некоторым из этих знаний и недовольный твоей методикой стремится получить еще больше и готов на любые средства.

— Ты имеешь в виду кандидатов в преемники, — заметил Пифагор.

— Конечно, их тоже надо учитывать среди подозреваемых. Нельзя забывать, что они были близки к Клеомениду больше других, к тому же находились с ним рядом в момент преступления. Слишком много информации, чтобы ее не замечать. Однако Ариадна убедила меня не допрашивать их один на один.

— Я тоже не стану этого сделать, — заверила Ариадна. — Их возможности значительно выше моих. Они запросто могут обмануть Акенона, да и меня тоже. То немногое, что я увидела у них внутри, могло быть обманом.

Пифагор задумался. Хотя способности Ариадны были намного выше, чем она полагала — будь то из скромности или неведения того, как далеко зашло ее собственное развитие, — его дочь действительно не могла тягаться с кандидатами. Посвященному высшего уровня ничего не стоило предотвратить вмешательство в свой внутренний мир. Даже он не мог читать их мысли и чувства; но если бы кто-то из них затаил враждебные помыслы, рано или поздно он бы об этом узнал.

Он остановился и повернулся к Акенону. Тишина рощи придавала его словам особое звучание и глубину.

— Сегодня вечером ты придешь ко мне на ужин. — Лицо его было серьезным и решительным. — Я соберу всех кандидатов в преемники. Если у кого-то из них недобрые мысли, уверяю тебя, сегодня я о них узнаю.

Глава 27 22 апреля 510 года до н. э

Остаток дня Акенон замечал нарастающее беспокойство, которое окончательно поселилось в его груди в тот момент, когда солнце село и он пришел к Пифагору. Усевшись за стол, молча наблюдал за происходящим.

При дворе фараона Амоса Второго знать носила богатые одежды, вела себя заносчиво и жила в окружении свиты, иной раз превосходящей свиту самого фараона. Она делала все возможное, чтобы внушать почтение и страх. Некоторые знатные вельможи не удостаивали взглядом простолюдина Акенона. Фараон научил его, как справляться с заносчивой знатью, и Акенон арестовал, допросил, заключил в тюрьму и даже передал палачу некоторых ее представителей, которые, помимо внешней надменности, тяготели к плетению коварных интриг.

Подобно тому как прежде он учился не смущаться перед внешним видом и поведением высших мира сего, теперь он старался не теряться в присутствии окружавших его почтенных учителей, одетых в строгие белые туники, чьи бесстрастные лица излучали сдержанное достоинство, в сто раз превышающее достоинство любого египетского придворного.

«Нельзя забывать, что в глубине души они всего лишь люди. И, как прочие, подвластны амбициям или желанию мести», — говорил он себе, глядя по сторонам. Не стоит забывать и о том, что во время ужина может выясниться, что один из них — убийца. Несмотря на то что пока все шло спокойно, Акенон был настороже, готовый к тому, что кто-то из них попытается бежать или нападет.

После смерти Клеоменида Пифагор приказал двум доверенным слугам не спускать глаз с пищи, которую вкушал он и кандидаты. На столе стояли чаши, которые перед ужином тщательно ополоснули, а двое избранных слуг разносили ячменные лепешки и блюда с финиками, сыром, оливками и сушеным инжиром.

Некоторое время собравшиеся молча ужинали, как вдруг Пифагор выпрямился и обвел всех взглядом. Факелы придавали его золотистым глазам оранжевый блеск.

— Расследование Акенона сужает круг возможных подозреваемых. Во время сегодняшней трапезы мы поговорим об этом, и надеюсь, многое станет ясно.

Больше он ничего не сказал. Внимательно посмотрел на сидящих за столом, затем вернулся к трапезе. Однако эхо его слов пронеслось над головами присутствующих как предупреждение. Акенон внимательно присматривался к каждому, отмечая, как они отреагируют на эти слова. Кандидаты подождали, не скажет ли Пифагор что-то еще, а затем возобновили трапезу.

«Если даже кто-то из них и нервничает, он отлично это скрывает», — с беспокойством подумал Акенон. Особенно его беспокоил Эвандр, на сегодняшний день сильнейший из всех учителей.

Наконец Пифагор поднял голову и твердо произнес имя ученика, сидевшего напротив:

— Эвандр.

Рослый крепкий мужчина поднял глаза на Пифагора, который впился в него пристальным взглядом. Акенон предполагал, что учитель применит на практике свою таинственную способность читать мысли. Он внимательно рассматривал лицо Эвандра.

«Интересно, что видит Пифагор?» — размышлял он.

Сам он ничего особенного не замечал. Ему показалось, что лицо Эвандра невыразительно, словно его хозяин спит. На всякий случай Акенон просунул руку в складку одежды и нащупал спрятанный там кинжал. Ему хотелось убедиться, что в нужный момент он сможет быстро его достать. Он осмотрелся и заметил, что остальные кандидаты также украдкой посматривают на Эвандра. Возможно, они пытались заглянуть в его мысли, воспользовавшись тем, что он ослабил защиту из страха перед Пифагором.

«Похоже, они тоже друг друга подозревают», — мелькнуло у Акенона.

В воздухе, благоухавшем нежным запахом ладана, висела тревожная тишина. Никто не обращал внимания на Акенона, который мог сколько угодно всматриваться в их лица, как будто он невидимка. Пифагор смотрел в глаза Эвандра пристально, и Акенон порадовался, что ему вряд ли придется сталкиваться с таким взглядом.

— Орест, посмотри на меня, — сказал Пифагор.

Все внимание Пифагора устремилось к Оресту, в то время как Эвандр лишь растерянно хлопал глазами, как будто не мог понять, куда попал. Акенон продолжал наблюдать за странной сценой, с растущим напряжением гадая, чем все закончится.

«Интересно, Пифагор решил, что Эвандр не имеет отношения к убийству, или он объявит убийцу, просмотрев их всех?» — спрашивал он себя.

На сей раз Орест погрузился в тихое и загадочное общение с Пифагором. Аристомах, Даарук и Гиппокреонт ели неторопливо, словно не думая о том, что тоже вот-вот подвергнутся пристальному изучению своего учителя.

«Мысли Ореста ничего не скрывают», — заключил Пифагор.

Изучение человека через взгляд и выражение лица было не самым точным инструментом, но Пифагор был почти уверен, что дух Ореста не имеет серьезных повреждений. «Кроме того, его способности явно не перестают расти», — отметил он. Сейчас, просматривая мысли каждого кандидата, он помимо прочего пытался оценить их потенциал, чтобы назначить преемника. В Оресте он видел лишь благородство, самоотдачу и одаренность. «Да, некогда он совершил серьезную политическую ошибку, но это было так давно, что мало кто помнит», — подумал он. Если бы не эти сомнения, Орест был бы кандидатом номер один. Он ничем не уступал Клеомениду. И, конечно, философ не верил, что великий учитель имеет какое-либо отношение к убийству.

— Гиппокреонт, посмотри на меня.

Ученик с готовностью повернулся к учителю, он был серьезен, как и всегда. На его лице виднелись следы усталости, а редкие седые волосы делали его старше Пифагора. Акенон некоторое время смотрел на него в поисках реакции, которой не последовало. Затем сосредоточился на двух кандидатах, которых Пифагор еще не просмотрел. Даарук спокойно сидел, поедая ячменную лепешку. Акенон вспомнил предыдущую встречу, когда Даарук обратился к нему без слов, словно предупреждая, что готов помочь. Сегодня он на него даже не взглянул.

Акенон повернулся налево. Аристомах опустил глаза, сжимая пальцами финик, но так и не съел, словно забыв про него. Внезапно он резко поднял голову. Финик выскользнул из пальцев. Он смотрел вперед широко раскрытыми глазами. Акенон проследил за его взглядом и одновременно услышал приглушенный ропот, сдавленный крик ужаса, застрявший у кого-то в горле.

Взгляды присутствующих с ужасом обратились на Даарука. Лицо чужеземного учителя, от природы смуглое, стало жуткого фиолетового цвета. Растерянные глаза впились в Акенона. Почерневшие губы шевельнулись, как будто он хотел любой ценой передать какое-то сообщение. Изо рта вырвалась желтоватая пена. Пытаясь встать на ноги, он судорожно опрокинул стул. Попытался опереться о стол, но сил не хватило, и он рухнул, как марионетка. Голова с глухим стуком ударила в край стола.

Акенон вскочил. Он обогнул стол и опустился на корточки рядом с Дааруком. Глубокая рана разделяла надвое его левую бровь. Кровь стекала по лицу, смешиваясь с желтой пеной, текущей из раскрытого рта, и капала на пол. Черные глаза были устремлены на Акенона, будто бы издавая немой крик. «Кто это сделал? — спросил Акенон без слов. — Кто убийца?»

Он взял голову Даарука обеими руками и приблизился к нему почти вплотную. На этот раз, однако, он не различил никакого послания. В испуганном взгляде учителя он видел лишь вихрь отчаяния и паники… а затем пустоту. На секунду он приложил два пальца к его шее и обернулся к Пифагору.

— Мертв.

Глава 28 22 апреля 510 года до н. э

Ариадна открыла глаза, прервав медитацию. Она сидела у себя в спальне, и ее только что осенило дурное предчувствие. Не случилось ли что-то за ужином? Встревоженная, она посмотрела на дверь. Ей хотелось броситься бежать, но она сдержалась. Они договорились, что после встречи Акенон расскажет ей все, что выяснит о кандидатах. Она постаралась выровнять дыхание.

Предчувствие никуда не делось, по-прежнему разъедая душу.

Она встала и босиком прошлепала по земляному полу к двери, потом к противоположной стене. Остановилась. На полке стояла пузатая масляная лампа из черного камня с тонкими белыми прожилками. В боковом отверстии дрожал слабый огонек, чей скудный свет не успокоил ее тревогу.

— Мне не о чем беспокоиться, — прошептала она, глядя на огонек.

Что худшее могло произойти? Один из великих учителей оказался убийцей и применил силу, чтобы сбежать? В таком случае ему в одиночку предстояло сразиться с шестью мужчинами, в первую очередь с Акеноном. Даже если убийца вооружен, Акенон тоже не ходит с пустыми руками и постоянно настороже. Кроме того, он намного сильнее любого из них.

«За исключением, пожалуй, Эвандра», — напомнила себе Ариадна.

Эвандр был очень силен, никто не мог тягаться с ним в состязаниях по борьбе. Но и Акенон наверняка незаурядный боец. К тому же Ариадна была уверена, что Эвандр не убийца. Ей всегда казалось, что у него самый открытый и благородный нрав из всех великих учителей.

Она снова уселась на кровать. Несмотря на ее встревоженную интуицию, встреча, скорее всего, прошла мирно. Во всяком случае ее успокаивало присутствие на ужине Акенона. Его близость неизменно придавала ей странную уверенность. Нечто похожее она чувствовала в присутствии отца, но немного иначе. Ее лицо расслабилось, губы дрогнули в улыбке. Однако в следующее мгновение лицо снова стало серьезным. Чем ближе к ней оказывался Акенон, тем сильнее ей хотелось от него убежать.

Она снова посмотрела на дверь.

«Подожду полчаса», — пообещала она себе.

Она наклонилась вперед и пошарила рукой под кроватью. Достала спартанские матерчатые сандалии. Она купила их накануне, когда вместе с Акеноном отправилась в Кротон, чтобы повидаться с пифагорейскими представителями. Они разделились, и она встретилась с Гиперионом, отцом Клеоменида. Когда вышла от Гипериона, до встречи с Акеноном оставался еще час. Ей нужна была новая обувь, времени было достаточно, и она отправилась на рынок.

С ней были двое учеников. Они не имели права носить оружие, однако один из них в течение нескольких лет был солдатом, а другой увлекался борьбой и достиг того же уровня, что и Эвандр. Позади квартала аристократов улицы стали более узкими и неровными, а дома — более мелкими. Остались позади двухэтажные каменные постройки. В кварталах ремесленников и торговцев жилища имели каменный фундамент, но стены были сложены из обожженного глиняного кирпича. Впрочем, почти во всех имелся внутренний двор, более или менее скромный в зависимости от достатка хозяина.

Шагая по улицам, Ариадна с любопытством разглядывала разнообразные заведения. Благодаря отцу город расцвел и обогатился. Мало того что в течение нескольких лет не случилось ни одного серьезного военного конфликта, отношения с соседними городами наладились во многом благодаря тому, что многие из них также имели в правительстве пифагорейцев. Процветание проявлялось в количестве лавок и обилии выставленного в них товара. Мастерские каждой гильдии занимали, как правило, одну и ту же улицу, часто давая ей название. Ариадна и ее спутники прошли мимо ножовщиков, керамиков и медников, выставивших свой товар прямо на дороге или на грубых столах и полках. Чуть дальше гончары продавали кувшины и лампы, а также черепицу и глиняные водоотводы.

Свернув на следующую улицу, Ариадна поморщилась. В нос ей ударил едкий запах красителей, многие из которых были ядовиты. Хозяева и покупатели толпились перед товаром, обсуждая качество тканей. Ариадна заметила внутри заведения нескольких рабочих, которые с усилием приводили в движение вертикальные ткацкие станки. Большинство мастерских продавали свою продукцию там же, где изготавливали, но попадалось и немало уличных торговцев. В богатых кварталах они были запрещены и бродили по центральным улицам, выкрикивая название товара, который предлагали на рынках, разносили из дома в дом или из деревни в деревню. Почти ежедневно один из них стучался в дома, предлагая зайцев или кур, разнообразные ножи и сосуды, а также широкий выбор колбас, масла и сыров.

Ариадна смотрела на людей и улыбалась. Ей нравилось, что на улицах скромных кварталов повсюду попадались женщины. Эти женщины не были окружены свитой рабов, подобно богачкам. В лучшем случае их сопровождали одна или две рабыни, которые помогали с самой тяжелой работой. Чувствовалась и разница в одежде. Красители стоили дорого, и богачи любили щеголять в пестрой, иногда кричаще яркой одежде: красных или золотисто-коричневых туниках, вишневых пеплосах или фиолетовых хламидах. Но, согласно моде, пришедшей из Афин, любимым цветом аристократии был драгоценный пурпур, извлеченный из багрянок, маленьких морских моллюсков. Финикийцы поставляли их с Востока, и далеко не все горожане имели возможность купить даже самый короткий плащ, окрашенный этим цветом.

Простые люди, окружавшие Ариадну в эти минуты, были одеты в белое или коричневое. Их туники были удобными и практичными. Они оставляли свободной рабочую руку, а торговцы рыбой часто скатывали тунику на талию, обнажая голый торс. Почти никто не украшал свою одежду рисунками или отделкой, подобно богачам. Редко можно было заметить брошь или булавку, скреплявшие тунику, если же они и мелькали, то мало напоминали нарядные украшения, служа лишь практическим целям, да и сделаны были из меди, бронзы или дерева.

Ариадна продолжила свой путь, на ходу примечая каждую мелочь. Ей нравилось ощущение жизненной силы, которой дышали большие города, подобные Кротону. В нем проживало около двухсот тысяч жителей, в отличие от пифагорейской общины, где жителей было не более шестисот. В Кротоне все ее чувства — зрение, обоняние и слух — получали столько пищи, что больше вместить уже не могли, и это был приятный контраст с десятью годами, проведенными ею в общине.

«И все-таки жить в городе я бы не стала», — размышляла Ариадна.

Многое здесь ей нравилось, тем не менее она бы никогда не смогла, да и не захотела приспосабливаться к нормам и обычаям, регулирующим права и роль женщины в греческом обществе. Греки считали, что женщина уступает мужчине в интеллекте, силе воли и морали. Она не имела права вмешиваться в разговоры мужчин, не приветствовалось и общение женщин друг с другом. Во многих отношениях права женщины напоминали права ребенка. Ее опекуном был муж. Если она становилась вдовой, она автоматически переходила в зависимость от отца, старшего сына или нового мужа, которого покойный назначал ей перед смертью.

К счастью, Ариадна жила в общине, где отец установил совсем другие правила. Некоторое неравенство наблюдалось и там, и все же мужчины и женщины играли относительно равную роль. В городе Ариадне пришлось бы учиться услужливости, да и обучали бы ее исключительно домашним делам, чтобы выдать замуж за мужчину за тридцать, если не за пожилого вдовца.

Она нахмурилась. В общине ей иногда казалось, что она задыхается, но за ее пределами она бы и вовсе не прижилась. Она не принадлежал ни к одному из миров, которые знала.

Улица внезапно закончилась, и открылась грязная, набитая людьми площадь, напоминающая место сражения. Среди развалин большого здания ютился целый лабиринт разнообразных лавочек. Сотни людей ходили взад-вперед, обходя обломки рухнувших колонн и пустые постаменты.

Лицо Ариадны просветлело.

«Вот он, мой любимый рынок», — подумала она.

Когда-то здесь построили первый большой гимнасий. Тогда это была окраина Кротона, но город продолжал расти и в конечном итоге гимнасий окружил целый клубок узких улиц и жалких домишек. Городские власти его забросили: к тому времени они начали строительство других гимнасиев в более подходящих районах. В конечном итоге стены и потолки недостроенного здания обрушились, и посреди пригорода образовалась большая площадь. Она разделяла скромные, но все еще пристойные кварталы от других, где ютились жители совсем иного толка, которых город к себе притянул, но так и не смог поглотить.

По другую сторону открытого пространства виднелась неровная мантия полуразрушенных лачуг, не имевших ни каменного фундамента, ни внутренних дворов. Домики были глинобитные, в одну комнату, и после каждой бури приходилось укреплять их крыши с помощью веревок и тростника. Мастерских там не было, и наиболее предприимчивые жители умудрялись многое делать собственными руками, обходясь без специальных материалов или инструментов. Скромные плоды своего труда они относили на рынок, раскинувшийся на месте старого гимнасия, где затоваривалась вся округа.

Ариадна и ее спутники покинули безопасную улицу, которая привела их на площадь, и углубились в толчею, не ведавшую ни правил, ни закона. На этот рынок не приходили магистраты, отвечавшие за соблюдение торговых правил. Каждый продавец располагался, где хотел, и большинство сделок осуществлялось с помощью обмена.

— Госпожа, почтенная госпожа, посмотрите, какие у меня драгоценности.

Ариадна повернулась к толстой беззубой торговке, жестом указав, что ее это не интересует. Торговка сунула прямо ей под нос несколько сережек и маленькое ручное зеркальце с костяной ручкой, изображавшей, по всей видимости, богиню Афродиту. Серьги были простыми, но красивыми. Два стеклянных шарика, скрепленные медной проволокой.

Ариадна улыбнулась и отрицательно качнула головой. Ее сестра Дамо иногда носила серьги, сама же она украшала себя лишь лентой или диадемой, чтобы собрать волосы. Удаляясь, она мельком взглянула на разложенные на доске украшения: гладкие или змеевидные обручи для бедер и лодыжек. Некоторые предметы были красивы, хоть и выполнены из дешевых материалов. Ариадна обратила внимание на тонкую змейку, которая могла бы плотно обвить ее бедро. Спохватилась, что вновь думает об Акеноне, махнула рукой и продолжила путь.

Они миновали ряды вышивки и безделушек. Проходя мимо большой рыбной лавки, Ариадна поморщилась. Над прилавком вилось столько мух, что под ними не было видно товара. Наконец чуть в отдалении она увидела обувь. Хозяин был занят, обслуживая покупателей. Ариадна быстро осмотрела высокие кожаные сапоги и стоявшие рядом полусапожки. Взяла закрытые башмаки с прибитой гвоздями подошвой. Быстро их осмотрела и вернула на место. Ей больше нравились открытые сандалии. На стоявшем на земле камне она заметила сандалии из коровьей кожи. Подошва была толстая, двух-трехслойная. Из передней части выходили ремешки, крепившиеся на подъеме к металлической пряжке в форме сердца. Чтобы завязать сандалии, нужно было три или четыре раза обернуть ремешки вокруг икры.

— Эй, — прошептал кто-то у нее за спиной.

Она повернулась на голос и увидела женщину с наброшенным на плечи грязным, потрепанным покрывалом. Должно быть, это было единственное, что могло как-то прикрыть ее тело. У женщины были спутанные волосы, испачканное лицо и болезненный вид. Сгорбившись, она походила на старуху, но Ариадна поняла, что перед ней ровесница.

Из отверстия в одеяле появилась рука.

— У меня есть то, что вам нужно.

Она показала новые сандалии, которые выглядели очень неплохо. Внезапно раздался чей-то окрик, и женщина вздрогнула.

— Убирайся отсюда!

Продавец обувного отдела набросился на нее с кулаками. Ариадна схватила его за плечо.

— Стой.

Человек обернулся, не веря своим ушам. Лицо исказила гримаса. Однако он не ответил. Ариадна смотрела на него пристально, как кошка. Продавец отвел взгляд и обнаружил двух мужчин, стоявших позади этой странной женщины. По их манерам и одеянию он сделал вывод, что это пифагорейцы… а она… Во имя Геракла, неужели перед ним сама дочь Пифагора!

Он поспешно поклонился, бормоча неразборчивые извинения.

Не обращая на него внимания, Ариадна подошла к женщине, которая отступила на несколько шагов.

— Покажи мне свой товар, — спокойно сказала она.

Женщина протянула сандалии, настороженно глядя то на грозного обувщика, то на незнакомку. Ариадна взяла их и удивленно осмотрела. Они были сделаны из простых материалов, но выглядели превосходно. Спартанская подошва была прочна и гибка, к ней был накрепко пришит кусок ткани, покрывающей переднюю половину стопы. Из пятки выходил кожаный ремешок, который раздваивался в форме ипсилона [183] и завязывался спереди.

— Отличная работа.

— Мой муж был сапожник и обучил меня ремеслу. — Внезапно женщина смолкла, сотрясаясь в приступе резкого сухого кашля. — Он умер и оставил мне четверых детей, — добавила она чуть слышно.

Ариадна понимающе кивнула.

Затем примерила одну сандалию, проверяя, подходит ли ей размер.

— Беру. Сколько ты хочешь за них?

Женщина колебалась. Ариадна подумала, что та собиралась обменять их на еду. Обычно бедняки не пользовались деньгами, несмотря на то что Пифагор призывал использовать их повсеместно, поскольку считал обмен медленным и неудобным.

— Три обола, — выговорила она наконец.

Три обола составляли половину драхмы. Обычно на рынке торговались, и Ариадна знала, что женщина безропотно возьмет два обола и даже один. Тем не менее, чтобы несколько дней кормить семью, ей требовались не менее половины драхмы, какими бы простыми ни были продукты, которые она покупала.

Ариадна порылась в тунике, нащупала серебряную драхму и отдала ей. Женщина крепко сжала монету в кулаке и недоверчиво посмотрела на Ариадну. Та кивнула, и женщина скрылась в толпе.

* * *
Эти сандалии она и надевала, сидя на кровати. Снова посмотрела на них, потом обежала взглядом комнату, останавливаясь то на одной вещи, то на другой. Воспоминания о предыдущем дне отвлекли ее от настоящего, но теперь ее разум снова наполнился зловещими образами. Она видела, как кто-то из учеников бросился на отца с ножом — так стремительно, что Акенон не успел вмешаться.

Вот бы знать, откуда эта тревога?

Ариадна вскочила с кровати, не зная, что делать. Предчувствия настигали ее и прежде и не всегда были обоснованы… хотя таких сильных она не испытывала на разу.

Интуиция вопила в ухо, что в том же зале, где ужинали отец и Акенон, находился убийца.

Глава 29 22 апреля 510 года до н. э

Акенон опустил окровавленную голову Даарука на пол и на мгновение обвел глазами присутствующих. Пифагор сидел не шевелясь, взгляд его был прикован к телу сраженного ученика. Встревоженное лицо окаменело. Четверо кандидатов инстинктивно отступили назад, вид у них был испуганный.

Акенон встал и поспешно вышел из комнаты. Его чувства обострились до предела. Он вытащил кинжал и окинул взглядом строгий внутренний двор Пифагора.

Никого не было.

Пересек двор, вышел наружу и бросился бежать. Добравшись до ближайшего общинного здания, незаметно вошел, повернул направо и прошел по коридору мимо нескольких комнат. Он остановился возле одной из дверей и несколько секунд прислушивался, напрягшись всем телом. Это была комната слуг, которые подавали ужин. Послышался шепот, но не было слышно, о чем говорят. Акенон сделал шаг назад и одним ударом распахнул дверь.

При свете лампы он увидел двоих. Они сидели на койках, глядя на Акенона испуганно, как на Танатоса, крылатого бога смерти.

— Вставайте!

Слуги вскочили с постелей, дрожа от страха. Еще бы: огромного роста египтянин размахивал кинжалом у них перед носом.

Акенон быстро их осмотрел: двое безоружных мужчин средних лет тщедушного телосложения.

— Ступайте за мной.

Слуги растерянно переглянулись.

— Поторопитесь!

Он вышел из комнаты и повел их через общину, пока не добрался до места преступления. Ученики по-прежнему стояли неподвижно и молчали, словно из-за смерти Даарука время замерло.

Акенон подтолкнул слуг к Эвандру, исполину, вдвое крупнее, чем двое слуг вместе взятых.

— Присмотри, чтобы они не выходили из комнаты.

Эвандр озадаченно моргнул, но быстро пришел в себя. Он положил свои ручищи на плечо каждому слуге, заставляя их неподвижно сидеть в креслах.

Акенон хотел было дать Эвандру кинжал, но, секунду поколебавшись, передумал. Если слуги попытаются сбежать или напасть, Эвандр без труда их остановит благодаря своей физической силе. А кинжал они могли бы у него вырвать и получить преимущество, на которое сейчас не рассчитывали.

Он снова вышел из дома. Дойдя до улицы, остановился. Его разум был в полной боевой готовности. Он прекрасно понимал, что в последовавшие за насильственной смертью минуты никто, скорее всего, не будет ранен или убит.

Луна светила над его головой, через три дня ожидалось полнолуние. Акенон сделал несколько шагов и снова остановился. Неподвижно стоя посреди ночи, он задержал дыхание и сосредоточился на информации, которую получал из окружающего мира благодаря глазам и ушам. До самых границ общины он отчетливо различал каждый камень. Справа возвышался округлый силуэт Храма Муз, чуть в отдалении виднелся Храм Геры, а ближе к изгороди — Храм Аполлона. Ни звука, ни движения. Периметр общины также украшали статуи. Акенон изучал их взглядом, пытаясь понять, не скрывается ли кто-то в сумерках, замерев неподвижно, подобно статуе; он не был уверен, что помнит каждую. Вдруг слева от него раздалось приглушенное ржание. Он насторожился. Ржание доносилось из конюшни. Он подождал, но было тихо. Вероятно, лошадь заржала во сне.

«Это был яд. Возможно, его подготовили несколько часов назад», — размышлял Акенон.

Он огляделся в последний раз и, разочарованный, вернулся в дом Пифагора. Нужно получить улики как можно скорее.

Двое слуг все еще сидели, руки хмурого Эвандра сжимали их плечи. Увидев взволнованного египтянина с кинжалом в руке, они съежились, как будто их собирались порешить прямо на месте.

Мгновение Акенон оценивал ситуацию. Тело Даарука все еще лежало на полу. Глубокая рана на брови больше не кровоточила. Неужели преступник использовал тот же яд? Он выяснит это позже. Пифагор держал себя в руках и надеялся, что Акенон укажет ему, что делать. Орест и Гиппокреонт пытались успокоиться, но дышали по-прежнему часто. Больше других переживал Аристомах: он закрыл глаза, сжимая и разжимая дрожащие кулаки.

— Пифагор, — сказал Акенон, указывая на слуг, — не мог бы ты… просмотреть их во время допроса, чтобы узнать, правду ли они говорят?

Философ стоял перед слугами, не отвечая. Его разум, казалось, был далеко.

— Вам что-нибудь известно об убийстве, совершенном здесь сегодня вечером? — спросил Акенон.

Слуги энергично замотали головами, желая, чтобы им поверили. Акенон внимательно посмотрел на них и наконец кивнул. Слуги принялись путано оправдываться, но он остановил их, подняв руку. Ему не требовалась проницательность Пифагора: они говорили правду.

— В одной из лепешек был яд. — На самом деле он собирался проверить это позже, но все признаки указывали на верность предположения. — У кого была возможность отравить лепешку? Подумайте хорошенько, прежде чем отвечать. И успокойтесь, — добавил он доброжелательно, — вам ничего не угрожает. — По опыту допросов он знал, что под сильным давлением большинство людей не в состоянии вспомнить даже собственное имя.

Один из слуг поспешил ответить:

— Я взял лепешки из большой корзины на кухне. Их испекли полчаса назад, они были еще теплыми. — Он задумался. — По правилам, в кухню входят только работники, но на самом деле войти туда может кто угодно. В любом случае, — быстро добавил он, — одну из лепешек я съел перед подачей. — Он кивнул на напарника. — Мы с Эвдором пробуем все блюда, прежде чем их подадут учителям.

Пифагор вздохнул и молча покачал головой. Он приказывал слугам этого не делать.

— Ты взял лепешки, которые лежали сверху? — уточнил Акенон.

— Да, — неуверенно ответил слуга, боясь, что совершил какую-то серьезную ошибку.

Акенон изо всех сил старался вникнуть в произошедшее. Убийца не мог знать, какую лепешку собирается съесть Даарук. Впрочем, отраву могли насыпать поверх всех лепешек. Таким образом, убийца мог убедиться, что одна из них точно попадет на ужин в доме Пифагора. Все это выглядело как попытка убить любого из тех, кто сидел за столом.

«В том числе и меня», — подумал он, сглатывая слюну.

Он повернулся к лежащему на полу Дааруку. Рядом с телом валялись остатки еды, которые упали на пол вместе с ним. Если убийца — один из оставшихся в живых кандидатов, он должен был пометить отравленную лепешку, чтобы не съесть ее случайно за ужином. Быть единственным участником трапезы, который не прикоснулся к лепешкам, было бы очень подозрительно, если бы кто-то при этом умер от яда.

Акенон встал, чтобы осмотреть лепешку Даарука. Инстинктивно избегая поворачиваться спиной к великим учителям. Если найдет какие-то следы на отравленной лепешке, он будет уверен, что убийца в комнате.

Пифагор наблюдал, как Акенон присел рядом с телом Даарука, внимательно изучая остатки лепешки. Он не понимал, что задумал египтянин, и глубоко вздохнул, пытаясь рассеять туман, окутавший его мысли. Изучение мыслей Эвандра, Ореста и Гиппокреонта — просмотр последнего он так и не завершил — крайне утомило. К тому же он только что видел, как умирает еще один из его ближайших учеников.

Удар был жестоким, но он заставил себя прийти в чувство, заметив, как потрясены Орест и Аристомах.

Он их учитель, он должен служить для них примером.

Возможно, один из кандидатов убийца — хотя в это невозможно поверить, — но остальные — всего лишь невинные жертвы.

Он выпрямился и молча переглянулся с учениками.

В этот момент Акенон, сидевший рядом с Дааруком, сжал губы и решительно повернулся к нему.

— Мы должны немедленно допросить работников кухни и всех, кто мог зайти туда сегодня днем.

Пифагор кивнул. Он был благодарен Акенону за то, что тот взял руководство на себя.

— Я бы хотел, чтобы с допросами мне помогала Ариадна, — продолжал Акенон. — Кроме того, надо собрать пять групп как минимум по три человека в каждой. Одна группа отправится в конюшни и проследит за тем, чтобы никто туда не проник и не взял лошадь, чтобы попытаться бежать. Другая встанет у входа в общину и отрежет путь к Кротону. На каждой стороне общины также должна дежурить группа учеников, чтобы никто не перелез через изгородь и не бежал в лес. Скорее всего, убийцу мы не поймаем, но в общине у него может оставаться сообщник. Если это так, он испугается, что его тоже допросят, и попытается скрыться.

Мгновение Пифагор размышлял. Собрать патрули, а затем обыскать всю общину казалось правильным решением. Он принялся отдавать приказы, чтобы следовать плану Акенона. Сам Акенон и ученики также взялись за дело, призвав на помощь слуг. На мгновение комната опустела, погрузившись в траурную тишину.

Пифагор, учитель учителей, опустился в кресло.

Второй верный ученик лежал недвижно у его ног.

* * *
Община вот-вот превратится в разворошенный улей. Акенон вошел в свое здание и большими шагами прошел через внутренний двор, все еще окутанный ночной тишиной.

«Это для меня вопрос чести, — думал он. — Кем бы ты ни был, клянусь, я поймаю тебя».

Он вошел к себе в спальню и снял с шеи ключ, висевший на шнурке, повернул его в замке и поднял тяжелую крышку деревянного ларя. Сабля лежала сверху. Акенон отправился на ужин, вооруженный только кинжалом, чтобы никого не смутить. Кроме того, в тесном помещении кинжал был куда более действенным оружием. Он достал саблю и положил ее на пол. Потом порылся в вещах и извлек кожаный мешочек. Развязал стягивающий его кожаный шнурок и достал небольшой кошель, в котором лежал десяток крошечных свертков. В завершение он достал металлическую трубку размером с палец, которую использовал в качестве пипетки.

На улицу он вышел с саблей на поясе. Со всех сторон виднелись факелы.

«Отлично. Периметр оцеплен», — отметил Акенон.

Несколько групп по три или четыре человека обходили общину, перемещаясь от одного здания к другому. Тех, кого следовало допросить, они будили, вытаскивали из кроватей и вели в школу. Там их помещали в просторные аудитории, где они находились под присмотром.

Акенону вспомнилась облава, которую он некогда проводил во дворце фараона Амоса Второго. Тогда этот маневр оказался успешным. Будет ли так и на сей раз? Несколько мгновений он наблюдал за тревожными огоньками, перемещавшимися по общине. В ушах зазвучали гневные крики той давней облавы. Это делало теперешнюю тишину еще более тревожной.

Он сосредоточился на ближайшей цели и поспешил к дому Пифагора.

Философ оставался один в комнате, где только что было совершено преступление. Он сидел за столом, и лицо его было непроницаемо. Акенон опустился на колени рядом с Дааруком. Кровь подсохла. Глаза были приоткрыты, и Акенон всматривался в их пустой взгляд.

«Что ты пытался мне сказать?» — думал он.

Он вспомнил, как встретился с учениками впервые. Даарук сообщил ему, что готов помочь, что на него можно рассчитывать.

Как жаль, что он не успел сказать, кого подозревает. Возможно, Даарук знал, кто убийца, и это привело его к смерти.

Искаженное агонией темнокожее лицо иноземного ученика смягчилось. Теперь выражение его было скорее удивленным, чем болезненным.

«Прости, Даарук», — подумал Акенон, закрывая умершему глаза.

Он открыл суму, достал чашу и растворил в воде немного темного порошка. Наполнил пипетку раствором и уронил несколько капель на щеку Даарука, мокрую от слюны и остатков желтоватой пены. Препарат покраснел, как только коснулся кожи.

«Мандрагора», — заключил Акенон.

Рядом с Дааруком лежала недоеденная лепешка, другой кусок оставался на столе. Акенон следил во время ужина и знал, что это единственная пища, которую вкусил Даарук. Еще он пил воду, но это случилось за несколько минут до того, как он был отравлен. Акенон поднял остатки лепешки и добавил несколько капель вещества, выявляющего яд мандрагоры.

Цвет не изменился.

Значит, яд был только в одной точке лепешки.

Щепотки экстракта корня белой мандрагоры более чем достаточно, чтобы убить человека.

Он взял со стола оставшиеся лепешки и раскрошил их. Снова наполнил пипетку и капнул препарат. Никакой реакции не последовало.

«Почему не отравили другие лепешки?» — удивился он.

В этот момент позади раздался приглушенный вскрик, и он обернулся. Ариадна стояла на пороге комнаты, зажав руками рот. Акенон ускорил шаги, но она обогнала его, подбежала к Пифагору и обняла.

— Отец! — Она отстранилась, с тревогой глядя ему в лицо. — Ты в порядке?

Пифагор молча посмотрел на нее и кивнул. Ариадна снова обняла его.

— Тебе лучше выйти, — сказал Пифагор в следующую минуту.

Ариадна посмотрела на труп. Кровь на лице Даарука делала сцену еще более жуткой. В сознании Ариадны роилось множество вопросов, но ей тоже хотелось уйти, и она покинула комнату вслед за Акеноном.

Прежде чем выйти, он повернулся к Пифагору.

— Полагаю, труп можно убрать. — Он кивнул на Даарука. — Его отравили белой мандрагорой, тем же ядом, которым убили Клеоменида. Я проверил: он был только на лепешке Даарука.

Пифагор чуть заметно покачал головой и уставился на мертвого ученика. Акенон подумал, что он впервые выглядит на свой возраст.

Выйдя на улицу, он рассказал Ариадне о случившемся. Пока они разговаривали, к ним подходили люди, требуя каких-нибудь указаний. Ариадна силилась прийти в себя от потрясения, вызванного видом мертвеца. Ей показалось, что окровавленное тело — ее отец.

— Мы должны многих допросить, — сказал Акенон, когда отошла последняя группа. — Боюсь, это будет очень долгая ночь.

Они зашагали в сторону школы. В воздухе плыли далекие отзвуки встревоженных разговоров. Внезапно мучительный, долгий крик потряс тишину общины.

Ариадна испуганно обернулась к Акенону.

— Это в доме отца!

Она развернулась и бросилась бежать.

Акенон достал саблю и бросился вслед за ней.

Глава 30 23 апреля 510 года до н. э

Член Совета Килон легко и уверенно шагал по оживленным улицам Кротона. Край его длинного фиолетового плаща был перекинут через левую руку, правая оставалась свободна. Утреннее солнце било ему в лицо. Он прищурил веки, наслаждаясь ощущением тепла на коже.

«Погода улучшается, как и мое положение в Совете», — думал он.

Он знал, что скоро к нему кто-нибудь присоединится, чтобы сопровождать его на утреннее собрание. С тех пор как он приобрел политический вес, вокруг него вились подхалимы и льстецы,спеша воспользоваться знакомством, чтобы получить выгоду от его усилившегося влияния.

— Килон, доброе утро.

«А вот и первый», — отметил Килон.

Он самодовольно улыбнулся и остановился, дожидаясь сутулого Кало, богатого купца лет шестидесяти, располагавшего самой отлаженной сетью осведомителей во всем Кротоне. Человек он был скользкий и ненадежный, но при этом желанный союзник. Один из бессовестных подлецов, в которых так нуждался он сам и к которым никогда бы не приблизился Пифагор.

— Я принес тебе отличную новость, которая еще не дошла до твоих ушей.

— Верю, Кало, не сомневаюсь, что так оно и есть.

Довольный Кало потирал руки. Килон был рад видеть его в столь добром расположении духа. Пифагорейский Совет Трехсот не раз выступал против Кало, поскольку тот не брезговал разбоем и грабежом, чтобы уничтожить своих конкурентов. Если Кало доволен, значит, дела у пифагорейцев хуже некуда.

— Сегодня ночью был убит еще один человек из пифагорейской общины, — выпалил хитроумный купец.

— Кто?! — Килон в нетерпении замер. — Неужто сам Пифагор?

— Один из доверенных людей Пифагора: Даарук.

«Чужеземец», — с презрением отметил Килон.

Этот наглец Пифагор отвергал кротонскую аристократию, зато принимал в свое сообщество чужестранцев, женщин и даже рабов. Его возмущению не было предела: ходили разговоры о том, что со временем Даарук может возглавить братство и, следовательно, через Совет Трехсот управлять всем Кротоном.

«Впрочем, сейчас это уже неважно, — отметил Килон. — Главное — он мертв, а значит, Пифагор только что потерял еще одного из своих столпов. Жаль, что у Даарука нет родственников среди кротонской знати. Было бы куда лучше, если бы умер Гиппокреонт, у которого братья в Совете».

Во всяком случае, жаловаться было не на что. Новое убийство в общине было ему весьма на руку, особенно теперь, когда Пифагор взял на себя обязанности стражей закона. Это был удар и по самому Пифагору, и по египтянину Акенону, прославленному сыщику, с помощью которого дерзкий философ намеревался поймать убийцу Клеоменида.

Он положил правую руку на плечо Кало, и тот зашагал с ним рядом.

— Расскажи-ка мне все подробности, — сказал он, и его зубы блеснули в зловещей улыбке.

Кало рассказывал о случившемся, Килон внимательно слушал, прикрыв глаза. Речь, с которой он собирался выступить в то утро перед Советом, потрясет всех собравшихся.

«Тремстам явно не поздоровится», — загадал он.

Глава 31 23 апреля 510 года до н. э

Воспоминания о прошлой ночи помогали Ариадне держаться в седле.

Акенон ехал рядом и время от времени поглядывал на нее с беспокойством. Осел, на котором ехала Ариадна, брел сам по себе, не получая от нее указаний. Ариадна не могла выбросить из головы две сцены, которые по-прежнему поражали ее воображение. Первой был образ великого учителя Даарука, распростертого на полу с окровавленным лицом и текущей изо рта пеной.

Только по чистой случайности на его месте не оказался ее отец.

Вторую мучившую ее картину она увидела после того, как вернулась, предупрежденная ужасным криком. Рядом с телом Даарука лежал еще один человек. Его лицо было прижато к груди отравленного учителя. У лежащего были очень короткие волосы, что свидетельствовало о том, что он раб. И темная кожа — темнее, чем у Даарука. Он поднял голову, и она увидела лицо, искаженное болью и залитое слезами. Его глаза встретились с глазами Ариадны, и он произнес несколько слов на неизвестном языке. Затем воздел руки к небу и снова испустил жуткий крик.

* * *
Раба звали Атма. Родители Даарука купили Атму, когда тому было всего три года, чтобы он служил их сыну. Тем не менее они относились к нему почти как к члену семьи, так что Атма всегда знал, что у него есть родители и брат, хотя и не забывал при этом, что он от них отличается. Он был младше Даарука на пять лет, ему исполнилось шесть, когда из Шравасти, столицы Косалы, одиннадцатилетний Даарук переехал с семьей в Кротон. Его роль заключалась в том, чтобы прислуживать Дааруку и развлекать его, пока тот не присоединился к пифагорейской общине. Тогда он перешел на службу к его матери, однако ежедневно навещал Даарука, доказывая тем самым, что его преданность превосходит отношения между хозяином и рабом.

Пять лет назад в их краях разразилась эпидемия лихорадки, которая выкашивала больных и пожилых людей, среди которых были родители Даарука. Оба умерли с разницей в неделю. С этого момента у Атмы и Даарука не было другой семьи, и их отношения стали еще ближе. К счастью, Атма сумел пройти испытания, необходимые для поступления в общину, и стал акусматиком. Этот статус продолжался обычно три года, а затем ученика повышали до степени математика, но Атма был акусматиком уже пять лет и не рвался повышать свой статус. Его единственной целью было находиться рядом с Дааруком.

Правила общежития в братстве отличались от тех, что царили за его пределами. В общине не было других статусов, кроме степеней, достигнутых здесь. Рабы оставались таковыми вне общины, внутри же ее они были равноправны с остальными. В качестве ученика Атма вел ту же жизнь, что и прочие ее обитатели; однако его главной задачей оставалось служение Дааруку. Поскольку последний не хотел использовать его в качестве личного слуги, он давал ему поручения, необходимые для общины. Так, Атма с давних пор занимался мелким ремонтом, в том числе приобретал на рынке необходимые материалы. За несколько часов до убийства он до темноты расхаживал по лавкам в Кротоне. Вернулся за полчаса до смерти Даарука; иначе говоря, был одним из немногих членов общины, на кого не падали подозрения.

Вернувшись из Кротона, Атма первым делом разгрузил мула. Затем попрощался со слугой, сопровождавшим его в поездке, и отправился в спальню, которую делил с тремя другими учениками. В спальне никого не оказалось, и он решил, что ученики, должно быть, только что поужинали. Прежде чем покинуть Кротон, он перекусил, поездка была утомительной, и он решил прилечь. Даже пропустил чтение, которое устраивалось после ужина.

Однако стоило Атме улечься, послышался шум. Он выглянул во внутренний двор и увидел, как египтянин поспешно вышел на улицу. Перед ним семенили двое слуг, которых он подталкивал на ходу. Атме показалось, что это Евдор и Кабирид, хотя уверен он не был. Он перевел взгляд на египтянина и заметил в руках у него металлический отблеск.

«Да что он там вытворяет?» — изумился раб.

Некоторое время он расхаживал по своей маленькой спальне. За считаные дни, проведенные в общине, египтянин несколько раз обедал с Пифагором, а иногда и с его хозяином Дааруком.

«Они и теперь, наверное, вместе», — встревожился раб.

Он постарался успокоиться. Сел на лежанку и некоторое время следил за дыханием и сердцебиением, как его научили в общине. Когда он открыл глаза, ему показалось, что во дворе разливается оранжевое сияние. Он вышел из спальни. Группа мужчин быстро шагала куда-то с факелами в руках. У дверей одной из комнат стояла еще одна группа.

Атма приблизился.

— Что происходит? — Будучи акусматиком, он имел право лишь отвечать на заданные ему вопросы, но в этот миг все правила вылетели у него из головы. Мужчины повернулись к нему. Узнав его, одни нахмурились, другие опустили глаза, ничего не ответив. Подойдя ближе, Атма услышал слово «погиб». На мгновение он замер в нерешительности, чувствуя, что тревога возрастает, и бросился на поиски Даарука.

Снаружи толпились люди с факелами. На мгновение испуганному Атме показалось, что они собираются сжечь общину. Он посмотрел направо. В пятидесяти метрах от него, возле дома Пифагора египтянин разговаривал с Ариадной. Он двинулся в их направлении. Но они повернулись и ушли, не заметив спешившего к ним Атму.

Он подошел к дому, пересек двор и вошел в обеденный зал. Жилы на его шее вздулись так сильно, что он боялся задохнуться. Помещение показалось ему пустым, но в следующий миг он увидел понурого Пифагора, сидевшего за столом. Атма замер. Он никогда не видел проявлений слабости в этом могучем человеке. Пифагор посмотрел на него, и Атма почувствовал озноб — в золотистых глазах учителя мелькнул ужас.

И тогда он увидел хозяина.

На полу лежало тело Даарука. Кровь и слюна покрывали любимое лицо.

Что-то сломалось внутри Атмы, он рухнул на Даарука, не осознавая, что вопит во весь голос.

* * *
Ариадна так глубоко погрузилась в воспоминания, что на мгновение потеряла равновесие. Пришлось опереться обеими руками на ослиный круп, чтобы не грохнуться на землю. Резкое движение привело ее в чувство, и ей показалось, что она проснулась. Тут она заметила, что Акенон едет рядом. Похоже, она уже давно вела себя как лунатик.

Она выпрямилась в седле и стиснула зубы. Да, было время, когда она была слаба, но время это осталось позади. Она гордилась тем, что все пережила, что стала самой собой. Она бросила на Акенона вызывающий взгляд, требуя без слов, чтобы он не воспринимал ее как хрупкую женщину из-за случайного момента слабости. Заметив на ее лице вызов, Акенон нахмурился, но тут же улыбнулся. Улыбка была добрая, понимающая, она означала одобрение, а вовсе не снисхождение. Ариадна почувствовала теплый поток внутри себя и отвернулась, чтобы это чувство не отразилось у нее на лице. Вонзила пятки в ослиные бока, чтобы животное шагало быстрее.

Акенон пристально смотрел на Ариадну. Не улыбнулась ли она, прежде чем отвернуться? Он не был уверен. Теперь он видел только ее спину и длинные волнистые волосы, забранные черной лентой, повязанной вокруг головы.

Дорога сужалась, и Акенону приходилась держаться позади Ариадны. Через некоторое время она выпрямилась в седле, всматриваясь в невидимую впереди точку.

Они приближались к месту назначения.

* * *
До предыдущей ночи Акенон видел Атму всего пару раз. Несмотря на это, крики раба и искаженное болью лицо тронули его сердце. Было очевидно, что Даарук значил для Атмы гораздо больше, чем обычный хозяин для раба.

Акенон вздрогнул, погружаясь в воспоминания.

У него по-прежнему не было улик или зацепок, но причина смерти Даарука была ясна, поэтому через час после его гибели тело подняли с пола и перенесли на стол, стоявший в зале Пифагора. Философ и Атма начали бдение над телом, а Акенон отправился осматривать комнату усопшего. Ариадна не могла войти в жилище, отведенное для мужчин, поэтому отправилась в школу допросить поварих.

Спальня Даарука была на удивление строгой. Акенона не покидало странное впечатление, что она слишком опрятна: словно кто-то заранее тщательно привел ее в порядок. Она походила на комнату человека, который приехал несколько дней назад и собирается вскоре уехать. Акенон спросил себя, выглядят ли так же комнаты остальных кандидатов.

Для осмотра спальни потребовалась всего минута. Акенон не нашел ничего примечательного. Он с удивлением обнаружил, что у Атмы вещей гораздо больше, чем у Даарука. Из своей спальни Атма принес запертый на ключ ящик из дерева и слоновой кости, достал из него какие-то мази и несколько длинных и узких полотен холста. На них изображались странные символы, значения которых Акенон не знал. Тихонько напевая гипнотически монотонную песенку на незнакомом языке, Атма обернул ими грудь и голову Даарука.

Пифагора смутило, что Атма совершает погребальные обряды, чуждые пифагорейскому учению, но свое недовольство он держал при себе. По-видимому, мать Даарука передала Атме знания о культуре родной страны. Пифагор и прежде не мешал Атме следовать этой культуре. В то время философ не предполагал, что однажды расхождения станут очевидны и Атма будет непреклонен.

Акенон вспомнил бесполезные допросы, которыми он занимался всю долгую ночь, и дежурства, установленные им вдоль стен поселения. Поскольку опыт у новоиспеченных сторожей отсутствовал, ему приходилось всю ночь ходить взад и вперед, следя за тем, чтобы все входы в общину оставались перекрыты. На рассвете улик по-прежнему не было. Зная по опыту, что время играет против него, Акенон отказался от отдыха и с новыми силами взялся за дело. Большую часть дня он допрашивал свидетелей и обходил сторожевые патрули. За двое суток не спал ни минуты. Опускалась новая ночь, а он едва разлеплял тяжелые, как свинец, веки, пытаясь разглядеть что-то из-за едущей впереди Ариадны.

Дочь Пифагора обернулась к нему.

— Приехали.

Мул Акенона затопал по крутому склону. Когда он поднялся наверх, дорога расширилась, и Акенон поравнялся с Ариадной. Она остановилась и смотрела куда-то вперед широко раскрытыми глазами.

Он проследил направление ее взгляда. Позади холма бежала бурная река. На ближайшем берегу лежало то, что они искали.

Поглядев вперед, Акенон задержал дыхание.

Глава 32 23 апреля 510 года до н. э

Человек вскочил на коня, по праву считавшегося лучшим в городе, и галопом поскакал к пифагорейской общине. Через несколько минут он добрался до гимнасия, обогнул его и, не сбавляя скорости, направился прямиком к главному входу.

Трое учеников, стоявших на страже у входа, всполошились, заметив его приближение. Подняв облако пыли, к ним подлетел огромный скакун, рядом с которым обычная лошадь казалась жеребенком. Обнаженные руки всадника с мощными мышцами также были в два раза толще, чем у обычного мужчины.

Вблизи его мигом узнали и встревожились еще больше. Он был известен как всегда уверенный в себе и веселый человек, не лишенный самолюбования. Сейчас с раскрасневшегося лица стекал пот. Он выглядел испуганным: неслыханно для Милона Кротонского, зятя Пифагора, шестикратного чемпиона по борьбе на Олимпийских играх, видного члена Совета Трехсот и главнокомандующего армией Кротона.

— Где Пифагор? — спросил он, не покидая седла.

Конь всхрапнул, утомленный скачкой. Ученики отступили на несколько шагов.

— В школьном зале, — заметил один из них. — С учителями.

Милон пришпорил коня и ворвался во въездной портик.

* * *
Пифагор не ожидал увидеть Милона. Он сидел с закрытыми глазами в окружении наилучших учеников. Около тридцати учителей слушали музыку, которую исполнял один из них, искуснее других владеющий цитрой. Музыка означала для пифагорейцев гораздо больше, чем эстетическое наслаждение. Пифагор обучал исцелять с помощью музыки болезни тела и ума. Он часто использовал ее, чтобы успокаивать и утешать. С помощью песнопений, танцев и мелодий они учились выравнивать эмоции и очищать душу. Музыкальные занятия были приняты в повседневной жизни общины. В тот день они должны были объединить их перед лицом невзгод крепче, чем когда-либо прежде, и утешить после трагической утраты одного из товарищей.

Милон переступил порог зала, и Пифагор разомкнул веки. Взглядом философ велел ему подождать снаружи. Он не хотел, чтобы другие видели тоску, которую он заметил в глазах своего зятя.

Он вышел ему навстречу, и сопровождаемые прощальным свечением уходящего дня, они направились в сад.

— Учитель, — сказал Милон, как только они остались наедине, — я прибыл прямиком с заседания Совета. Оно длилось восемь часов, и Килон на чем свет стоит ругал братство, тебя и Акенона.

Пифагор кивнул, приказывая продолжать. Нападки Килона не были новинкой, но никогда прежде философ не видел Милона таким обеспокоенным, и это его тревожило.

— Кало, эта зловонная крыса, оказал ему добрую услугу, подослав своих информаторов. Килон первым из Совета узнал, что Даарук убит, и ловко использовал его смерть. Должен сказать, учитель, я никогда не встречал в Совете таких сильных оппозиционных настроений.

— Должно быть, ты имеешь в виду тех, кто не является членами Совета Трехсот.

— Не только! Сегодня Килону аплодировала чуть ли не половина из семисот изгоев — так он называет гласных Совета Тысячи, не принадлежащих к Тремстам; мало того, кое-кто из Трехсот заколебался, выслушав его извращенные доводы. Это необычно и может означать раскол, который наш злейший враг ловко использует в своих интересах.

Пифагор остановился у пруда и несколько мгновений размышлял.

— Сейчас мы переживаем сложный политический момент, — признался он, — но та оппозиция, которую ты наблюдал сегодня, не отражает основных настроений Совета. Конечно, Килон умеет разжигать отрицательные эмоции, особенно когда у него появляются новые аргументы. Поэтому сейчас мы должны сделать две вещи. Во-первых, восстановить доверие Совета. Что касается Трехсот, проблем, я думаю, не будет. Все они посвящены, и это ставит их выше Килона. Завтра я отправлюсь в Совет и обращусь к семистам, которых Килон называет изгоями. Нельзя забывать, что в свое время они сами согласились на то, чтобы Триста занимали более высокое положение. Поверь, в глубине души они не изменили своих симпатий. Не беспокойся об этом.

Милон кивнул, он и вправду выглядел гораздо более умиротворенным. Присутствие Пифагора и точность его доводов неизменно его успокаивали.

— Второе, чего следует добиться любой ценой, — продолжал Пифагор, — избежать новых смертей. Это не просто ужасные трагедии, но и крайне опасное политическое оружие. Об этом, кстати, с тобой хотел поговорить Акенон. Он хочет, чтобы ты назначил пятнадцать или двадцать солдат, которым полностью доверяешь, чтобы с их помощью поддерживать порядок в общине и поручать им другие непростые задания. Со вчерашнего вечера у нас появились группы учеников, охраняющих общину. Кое-кто вызвался добровольцем, но вряд ли они чего-то стоят. У нас даже мечей нет, и это правило, как ты отлично знаешь, распространяется на всех учеников-насельников. — Он вздохнул. — Кроме того, Акенон желает получить специальных людей, чтобы защищать меня и великих учителей.

Милон посмотрел на философа вопросительно. Пифагор всегда выступал против того, чтобы общину патрулировали вооруженные люди.

— Я знаю, что это противоречит нашему духу, — сказал Пифагор, отвечая на его взгляд, — но, учитывая обстоятельства, главное — предотвратить несчастья и поймать убийцу.

Милон кивнул, и Пифагор перешел к еще одному неприятному делу.

— Сегодня утром все жители общины провожали Даарука. Я хотел, чтобы посторонние могли проститься с ним сегодня и завтра; однако… пару часов назад Атма забрал тело.

Милон едва сдержал удивленный возглас. Правила и обычаи предписывали обмыть, помазать и привести в порядок мертвое тело, в течение дня отдать ему дань уважения, а затем похоронить и устроить погребальный пир. Что значит — Атма забрал тело? Куда забрал? Для чего? Как они могли такое допустить?

Пифагор тяжело вздохнул и покачал головой, выражая недовольство. От дальнейших расспросов Милон удержался, не осмеливаясь углубляться в неприятный разговор.

— Я поговорю с Акеноном, учитель. Где я могу его найти?

Прежде чем ответить, Пифагор посмотрел на северную дорогу.

— Акенон уехал час назад с Ариадной. Они отправились на поиски Атмы.

Глава 33 23 апреля 510 года до н. э

Атма вытер пот со лба краем туники. Затем проверил, все ли готово. Он смутно помнил тот единственный раз, когда присутствовал на подобной церемонии. Ему было пять лет. Погребальная церемония проходила по берегу Ганга. Несколько мужчин и женщин целый день занимались тяжелой работой, которую он теперь выполнял без чьей-либо помощи.

Атма был в ту пору слишком мал, чтобы запомнить подготовку во всех подробностях; однако прекрасно знал тонкости церемонии благодаря подробным и многократным наставлениям матери Даарука, которую всегда считал собственной матерью. Эта женщина не желала отказываться от своей культуры и старалась сделать все возможное, чтобы Даарук и Атма сохранили память о ней. Поскольку Даарук вскоре присоединился к пифагорейскому братству, его мать взялась за Атму и посвятила множество часов, стараясь передать ему древние верования, язык и обряды.

«Но я и представить себе не мог, что буду готовить погребальный ритуал, — с тоской подумал Атма. — Тем более что провожать придется моего дорогого Даарука».

Накануне вечером, во время бдения над телом вместе с Пифагором, он вдруг вспомнил, что должен делать. Как будто чей-то голос обратился к нему из потустороннего мира, выводя из глубокого сна, заставляя поторопиться. Не сказав ни слова, он вышел из дома философа и направился в свою спальню. Прежде чем войти, убедился, что за ним никто не следит. Затем заперся изнутри, отодвинул кровать и лихорадочно принялся за поиски, пока не откопал два пергамента. В ближайшие несколько часов они будут жизненно важны. Мгновение он их рассматривал, затем сунул под тунику.

«Это ключ к моему будущему», — подумал он.

Содержимое обоих оберегала сургучная печать, на которой изображался один и тот же эзотерический символ — пятигранник с вписанной пятиконечной звездой.

Затем Атма торопливо обошел общину, пока не добрался до склада, расположенного рядом с конюшнями, простого и просторного сооружения с глинобитными стенами, узкими окнами и песчаным полом. Будучи ответственным за ремонт и покупку материалов, Атма прекрасно знал, что там найдется все, что нужно.

Самое сложное — вынести все это из общины.

Атма обвел взглядом помещение. Он знал, что рано или поздно его заметят. Прежде чем это произойдет, надо отъехать как можно дальше.

К стене была прислонена старая видавшая виды рыбацкая лодка. Ее не использовали много лет. Отнесли на склад, надеясь когда-нибудь отремонтировать, и в итоге про нее забыли. У общины было достаточно денег, чтобы покупать рыбу, которую употребляли в пищу ее обитатели. Атма подошел к потрепанному суденышку и осмотрел со всех сторон. Для его целей лодка вполне годилась. Заодно Атма прихватил высокий глиняный кувшин с крышкой, наполненный непригодными в пищу маслами, которые использовались для ламп. Затем прихватил веревки, ткань и другие материалы, вышел во двор и зашагал в направлении конюшен.

Сейчас возле реки Атма окунул свернутую тряпку в кувшин с маслом, стоявший возле ног. Затем взобрался на деревянный помост, который соорудил заранее. Сверху покоилось тело Даарука. Он принялся намазывать его густой масляной смесью. Даарук выглядел безмятежно, Атма погладил его лицо и снова заплакал.

Когда накануне вечером он появился в конюшне, никто ничего не заподозрил. Однако стоило его мулу, запряженному в повозку, тронуться в путь, к нему подошли две группы учеников.

— Стой! Ты куда?

Узнав Атму, они растерялись, все еще преграждая ему путь.

— Я должен все подготовить к похоронной церемонии.

— Какой церемонии? — Они удивленно посмотрели на Атму. — Обо всем позаботится Пифагор, и повозка в этом деле точно не нужна.

— Все это очень подозрительно, — вмешался третий. — Лучше всего отвести его к Акенону или Пифагору, и пусть они разбираются.

Атма отпустил поводья.

— Хорошо, отведите меня к Пифагору.

Он шел в сопровождении новоиспеченных охранников, словно преступник. Дойдя до философа, Атма вышел вперед и заговорил первый.

— Пифагор, я должен подготовить все необходимое, чтобы позаботиться о теле Даарука. — Он извлек из-под туники один из пергаментов, действуя как можно более осторожно, чтобы не совершить страшную ошибку, показав другой.

— Здесь распоряжения Даарука на случай его смерти.

Пифагор, сидевший рядом с телом, привстал и взял пергамент. На лице его отразилось сомнение. Пергамент был сложен так, что нельзя было ознакомиться с содержанием, не взломав сургучную печать.

— Да, это печать Даарука, — пробормотал он, изучив выдавленный сверху символ. Потом посмотрел на Атму. — Открыть?

Атма кивнул. Пифагор сломал печать, развернул свиток и погрузился в чтение. Любопытство на его лице сменилось недоверием.

Дойдя до конца, он собирался отпустить какую-то резкость, но сдержался. Снова сел и уставился в пол, размышляя.

— Атма, — сказал он печально, — оставь меня одного на пять минут.

Философ повернулся к остальным.

— Выйдите все.

Мгновение Атма колебался. Пифагор не мог ему отказать. Он прекрасно знал содержание: оно было предельно ясно и однозначно. Наконец последовал за остальными и покинул комнату.

Пифагор был озадачен. Даарук сообщал, что в случае смерти желает, чтобы с телом обошлись в соответствии с обычаями его родины и чтобы Атма обо всем позаботился. Пифагор знал, что это означает. Это противоречило пифагорейскому учению.

Сожжение… Он медленно покачал головой. Сожжение нередко практиковалось среди греков, но в братстве они следовали другой традиции, соответствующей их убеждениям, и предавали своих мертвецов земле.

После долгих колебаний Пифагор решил удовлетворить последнюю волю Даарука. С единственным условием: Атма заберет тело не ранее следующего утра. Таким образом, ночью они проведут церемонию бдения над покойным.

Атма согласился. «Это не меняет моих планов», — размыслил он. Погрузил в повозку все необходимое и покинул общину. Никто его на этот раз не задерживал.

До реки было километра два. Он проделал их пешком, за ним тяжело шагал мул. На берегу он разгрузил повозку и использовал лодку в качестве помоста для погребального костра. Он строил его всю ночь. Небо было ясным, луна светила ярко, и разжигать дополнительный огонь не пришлось.

Когда на горизонте показалось солнце, Атма все еще работал не покладая рук. К середине утра в метре над лодкой вырос деревянный помост. Затем Атма вернулся в общину, чтобы забрать тело Даарука, молясь о том, чтобы Пифагор не передумал.

Пока он шагал через общину, обращенные к нему взгляды были скорее озадаченными, чем осуждающими.

«Пусть думают, что хотят», — обреченно пробормотал Атма.

Было очевидно, что его будущее в общине обречено, но ведь и попал он туда ради Даарука. Бессмысленно продолжать делать вид, что его интересует пифагорейство. Если все пойдет так, как он запланировал, больше его в общине не увидят.

Он много часов выполнял тяжелую физическую работу и ни минуты не спал, поэтому попросил Пифагора выделить ему слугу, который поможет доставить тело на берег. Стремясь исполнить последнюю волю Даарука, Пифагор вызвал конюха. Услышав приказ, юноша вздохнул, но безропотно повиновался. Затем вместе с Атмой они взвалили тяжелого Даарука на повозку. Атма прихватил с собой дрова, и они направились к реке.

Слуга собирался вернуться, как только они выгрузят тело.

— Разожги костер, а потом забери мула и повозку, — сказал ему Атма. — Я вернусь пешком, когда закончу.

Парень кивнул, выполнил просьбу и заспешил в обратный путь. Он хотел добраться до общины как можно скорее, чтобы выполнить ритуал очищения после прикосновения к мертвому телу.

После полудня Атма занялся телом. Раздев Даарука, омыл каждый сантиметр его кожи, затем облачил в тунику и завернул в те же тканевые лоскуты, которые использовал в доме Пифагора. На протяжении всего этого действа он неустанно напевал молитвы на родном языке. Затем втащил тело на помост и тщательно обмазал густыми маслами.

Он целиком погрузился в этот процесс, как вдруг заметил Акенона и Ариадну. Они стояли на краю леса и молча смотрели на него.

«Во имя богов, надеюсь, они позволят мне закончить», — взмолился Атма.

Под туникой он носил небольшой нож, но ни разу не использовал его в качестве оружия. Он быстрее заработал руками, обмазывая тело. Руки двигались неуклюже и неуверенно, и ему пришлось сделать перерыв, чтобы успокоиться.

«Полчаса, — в отчаянии подумал он. — Мне нужно всего лишь полчаса, главное — чтобы никто не приближался».

Он оглянулся, задержав дыхание.

Акенон направлялся прямиком к нему.

Глава 34 23 апреля 510 года до н. э

У пифагорейцев сложился обычай: перед заходом солнца ученики ненадолго оставались в одиночестве и погружались в медитацию. В тот день Пифагор решил уединиться в зале, где погиб Даарук. Мимо один за другим проходили члены общины, чтобы отдать дань уважения чужеземному учителю… пока Атма не забрал у них тело. Разум Пифагора переполняли сожаления и вопросы. Больше всего его озадачивало сознание того, что один из ближайших учеников, с которым он общался почти ежедневно более двадцати лет, по сути, оставался для него незнакомым человеком.

Дааруку предстояло стать первым посвященным, чье тело вместо земли предадут огню. Пифагор не мог понять, каким образом верования и обычаи семьи Даарука возобладали над учением.

«Сделал ли он это из уважения к своему роду, — размышлял он, — или из-за собственных убеждений?»

Его глаза обежали стол и остановились на том месте, где сидел несчастный ученик, прежде чем упасть на пол. Он жалел, что не успел как следует просмотреть мысли Даарука. Впервые он проводил такой тщательный просмотр кандидатов в преемники. Подобный анализ был крайней и, можно сказать, отчаянной мерой, которую оправдывали лишь исключительные обстоятельства, подобные нынешним. Цель просмотра заключалась в том, чтобы исключить какую-либо причастность учеников к убийству Клеоменида, но от прозорливого Пифагора не ускользнула бы столь важная тайна, которую скрывал в себе Даарук.

За ужином он просмотрел Эвандра и Ореста и полностью исключил обоих из списка подозреваемых. Кроме того, Орест казался наиболее подходящим кандидатом ему на смену. Будущее братства могло благополучно перейти в его руки.

При мысли об Эвандре и Оресте он вспомнил путешествие пятнадцатилетней давности. Он посетил тогда общины Тарента и Метапонта, после чего собирался в Даунию. По обычаю, в таких поездках его сопровождали самые верные ученики, чтобы получить политический опыт, необходимый будущим вождям братства. На этот раз его сопровождали Эвандр, Орест и Даарук. Первые двое провели с ним бок о бок десять лет и были учителями уже три или четыре года. Даарук прожил в братстве всего пять лет, однако успел получить звание учителя, что считалось необычайно быстрым. Это было его первое путешествие с Пифагором.

Они остановились на вершине холма. Их ослы мирно паслись неподалеку. Пифагор сидел на камне, а трое учеников устроились напротив. За ними, как это водилось, толпились десятки мужчин и женщин, прибывших из соседних деревень.

— Учитель, — обратился к нему человек, сидевший в глубине толпы, — почему ты говоришь, что не нужно приносить в жертву животных? Разве мы не оскорбляем богов?

Пифагор ответил своим сильным, чистым голосом.

— У людей и животных одинаковые души. Мы — часть одного и того же божественного потока, который пронизывает вселенную. Насколько это возможно, мы не должны убивать животных — ни убивать, ни есть. Богов, — улыбнулся, — следует почитать искренней жертвой, принося им зерна пшеницы, благовонные травы или фигурки животных, вылепленные из теста.

Даарук смотрел на Пифагора не моргая, жадно впитывая каждое слово. Эвандр и Орест не раз слышали подобные речи, но он еще не успел к ним привыкнуть. Получив степень учителя, он начал изучать более глубокие вопросы учения, и чем больше знаний приобретал, тем большую потребность в них испытывал.

— Неужели я не могу кормить своих детей мясом? — с тревогой спросила какая-то женщина.

— Не только можешь, но и обязана это делать, — ответил ей Пифагор с успокаивающей улыбкой. — Воздержание от мяса не должно влиять на рост твоих детей. Мудрость — это срединный путь: он пролегает там, где польза не наносит вреда.

Даарук незаметно кивнул. Учитель настаивал на том, чтобы не убивать животных напрасно, но не был категорически против того, чтобы питаться их мясом. Правда, на высших ступенях почти не прикасались к мясу, но во многом это объяснялось тем, что мясо поощряло животные инстинкты и омрачало понимание. Вегетарианская же диета служила для поднятия духа и более ясной и точной работы мысли.

Пифагор продолжал свою речь. Он сказал, что бессмертная душа позволяет общаться с животными так же, как и с людьми. Потом поднял лицо к солнцу и закрыл глаза. Собравшиеся смотрели на учителя, зачарованные излучаемой им энергией и его словами. Они не понимали всего, что он говорил, но чувствовали, что, подобно солнечному лучу среди туч, великие истины пронизывают тьму их омраченных душ. Через некоторое время учитель принялся насвистывать мелодию, по-прежнему глядя в небо. Он брал самые сложные ноты неведомого духового инструмента. Все почувствовали утешение и облегчение.

Вдруг кто-то из собравшихся вскрикнул. Какая-то тень стремительно упала на Пифагора. Учитель протянул руку, и все вздохнули с изумлением. На руке Пифагора сидел крупный орел. Его острые изогнутые когти смыкались вокруг запястья, поддерживая равновесие, чтобы огромная птица не упала. Учитель что-то ему шепнул и нежно погладил затылок орла, а тот ласково и благодарно склонил к нему голову. Толпа затаила дыхание. Через минуту в полной тишине орел коснулся клювом плеча Пифагора и, размахивая могучими крыльями, улетел.

* * *
Весть о том, что Пифагора слушаются дикие звери, быстро облетела округу.

— Он называет себя Пифагором, — говорили местные жители, — но на самом деле он воплощение Аполлона.

Два дня спустя, когда они углубились в Даунию, чтобы проповедовать учение на тамошних землях, за ним по дорогам следовали уже не десятки, а сотни людей. Несколько человек подошли к Пифагору, шагавшему рядом с учениками.

— Учитель Пифагор, позволь мне присесть у твоих ног, — сказал один из них, опускаясь на колени.

Это был мужчина лет сорока, худощавый и робкий. Его потрепанная туника и босые ноги свидетельствовали о том, что он беден. Эвандр шагнул вперед и помог ему подняться. Он уже привык к тому, что люди ведут себя так, будто учитель — сам бог.

— Брат, — сказал Пифагор, — я не заслужил такого обращения, общайся со мной, как с равным.

— Благодарю, учитель, — ответил мужчина, боясь оторвать взгляд от земли. — Мы хотели попросить тебя… — он кивнул в сторону своих товарищей, таких же бедных и боязливых, как он сам, — чтобы ты посетил нашу деревню. Деревня наша не богата и не знаменита, но большинство ее жителей уже много лет пытаются вести свою жизнь согласно твоему учению. А еще мы по мере сил посещаем общину в Метапонте, чтобы послушать тамошних учителей.

Внезапно он умолк и опустил голову.

— Веди нас, — ответил Пифагор. — Мы пойдем по твоим стопам.

Обрадованные жители деревни поблагодарили Пифагора и отправились в путь. Двое из них вышли вперед, чтобы объявить о его прибытии. Заметив, что Даарук смотрит на него удивленно, Пифагор повернулся к Эвандру.

— Скажи нам, Эвандр, почему мы сегодня отправились в эту маленькую деревню, а не в какой-нибудь крупный город?

— Потому что власть для нас — всего лишь инструмент, учитель.

Быстрый ответ Эвандра заставил Пифагора улыбнуться, а затем учитель дополнил его слова специально для Даарука.

— Именно так. Власть не должна быть целью, это не более чем инструмент, с помощью которого мы добиваемся того, чтобы как можно большее число людей жило в соответствии с нашим учением.

Шагавший за ними Орест нахмурился и отвел взгляд. В молодости он занимал политический пост в Кротоне и использовал власть, чтобы разбогатеть. Он давно уже стал другим человеком, но все равно ежедневно в этом раскаивался.

Пифагор продолжал:

— Братство контролирует правительства нескольких городов. Поэтому нас так уважают местные власти, а заодно и кое-кто из тех, кто следует за нами по дорогам. Но большинство наших последователей, как и жители деревни, в которую мы направляемся, ищут в учении истину. Эти люди приходят к нам в поисках просветления, и мы должны удовлетворить их стремление жить по принципам справедливости и духовного роста.

Они продолжили путь в задумчивом молчании. Пифагора беспокоило влияние, которое власть могла оказать на его учеников. За несколько лет братство обрело чрезвычайное могущество. Это означало, что он, Пифагор, имел огромный политический вес, а его ученики приобрели особенный статус в обществе. Они представляли собой организацию, которая управляла несколькими городами, включая их армии.

«Когда-нибудь один из них займет мое место», — размышлял Пифагор.

Его преемник получит громадную политическую власть.

«Я должен готовить не только лучших учителей, но и лучших правителей. — Он улыбнулся, глядя на молодых учеников. — К счастью, впереди еще много лет, чтобы как следует обдумать уход».

Воспоминание о том путешествии заставило Пифагора улыбнуться. Однако улыбка быстро исчезла.

Один из трех учеников, которые его сопровождали, только что был убит.

Двум другим своим спутникам, Эвандру и Оресту, он накануне вечером провел полный просмотр, исключив их из числа возможных подозреваемых.

Кто же убийца Даарука?

Он подумал об остальных кандидатах. Просмотр Гиппокреонта был завершен лишь наполовину, но полученное впечатление подтверждало его предыдущие выводы: Гиппокреонт был достойным учителем. Он недолюбливал общественную жизнь, но был полностью предан и чистосердечен. Кроме того, он не сделал просмотр Аристомаха, которого считал самым «прозрачным» и, следовательно, свободным от подозрений; а также просмотр Даарука, чья смерть обнаружила тайны, о которых он даже не догадывался.

Пифагор откинулся в кресле.

«Что, если и другие хранят подобные тайны?» — с тревогой спросил он себя. Надо как можно скорее закончить просмотр Гипокреонта и провести просмотр Аристомаха.

Его мысли вернулись к Атме. Сейчас он наверняка уже разжег погребальный костер. Тело Даарука обратится в пепел. Он закрыл глаза и покачал головой. По крайней мере, он надеялся, что пепел можно будет похоронить. Он не обсуждал этого с Атмой, но уж тут он не даст слабину. Так и быть, пусть Даарук будет кремирован, но похоронит он его по всем правилам.

Следующая мысль омрачила его лоб тенью беспокойства. Он попросил Акенона забрать прах Даарука…

Даже если ради этого ему придется сразиться с Атмой.

Глава 35 23 апреля 510 года до н. э

Акенон был уже в нескольких шагах от Атмы.

Он делал вид, что желает всего лишь выразить соболезнования. Он не собирался обманывать Атму, но слова утешения немного ослабили бы напряженность, которая неизбежно возникнет, когда их будут разделять последние несколько метров зловещего молчания. Кроме того, он предпочитал убедиться в том, готов ли Атма к открытому противостоянию: так или иначе, они попытаются забрать у него прах Даарука.

Атма закрыл глаза и молча шевелил губами. Казалось, он пребывал в состоянии транса. Акенон остановился в шаге от него и некоторое время ждал, не находя подходящего момента для разговора. Он покосился на костер. Это была лодка, на которой Атма установил каркас из бревен, пересекавшихся под углом в девяносто градусов. Такая конструкция обеспечивала устойчивость костра, а также свободную циркуляцию воздуха между бревнами. Пламя пылало вовсю и не гасло в течение нескольких часов, потому что бревна у основания костра были толстыми, как могучие бедра Зевса. Сверху лежало тело Даарука, облаченное в безупречно белую тунику. Полосы ткани, испещренные символами, окутывали лоб, плечи и руки, которые Атма сложил на груди.

Акенон обратил внимание на золотое кольцо, которое Даарук носил на безымянном пальце. На кольце был выгравирован пифагорейский символ, который он видел и раньше: пятигранник с пятиконечной звездой. Он вспомнил, что Ариадна называла эту звезду пентаклем. Но он не знал, что Атма получил пергамент, скрепленный сургучной печатью с тем же символом.

Ткани, в которые было обернуто тело Даарука, его кожа и волосы были пропитаны маслом.

«Будет гореть на славу», — подумал Акенон.

В этот момент Атма открыл глаза и пронзил его напряженным, сердитым взглядом. Акенон почувствовал, что вторгся в священную церемонию. Он пробормотал извинения, склонил голову в знак уважения и вернулся к Ариадне.

Она сидела на земле, подогнув колени, чтобы защитить себя от вечерней прохлады. В небе над их головами появилось облачная дымка, сменив огненно-красный цвет заката на холодный голубовато-серый оттенок ночных сумерек. Акенон уселся на песок рядом с Ариадной, и, сидя бок о бок, они наблюдали за похоронной церемонией, сохраняя благоговейное молчание.

Атма подошел к маленькому костерку, который теплился в нескольких шагах от лодки. Раздул пламя посильнее и сунул в него кончик ветки, словно зажигая факел. Поднял глаза к небу, созерцая густеющую тьму и, возможно, вознося последние молитвы за душу Даарука. Потом снял крышку с тяжелого кувшина, схватил его обеими руками и подошел к погребальному костру.

Масло из кувшина тонкой струйкой потекло на стволы, лежавшие в основании. Войдя по колено в реку, Атма обогнул лодку, чтобы пропитать маслом борта. Вернувшись, подошел к костру вплотную и вылил оставшееся масло.

Ариадна по-прежнему сидела на земле, поджав ноги. Она положила подбородок на колено, но в тревоге подняла голову, когда Атма зажег факел. Ночь становилась непроглядной, луну закрывали облака, в темноте был виден только светлый ореол горящего факела. Атма на несколько секунд замер, подняв руку с факелом. Ариадне показалось, что она видит слезы, стекающие по его измученному лицу.

Раб сунул факел в щель между стволами и поджег горстку соломы и сухих веток. Пламя быстро охватило деревянную конструкцию, и Атме пришлось отступить. Мгновение спустя он попытался подойти ближе, но жар был слишком силен. Казалось, мгновение он колебался. Затем вошел в холодную воду, остудившую все его тело, уперся руками в охваченный пламенем край лодки и попытался столкнуть ее в воду. Ариадна ясно видела его лицо, искаженное усилием и болью. Лодка прочно села на мель: бревна и тело Даарука весили слишком много.

Атма налег посильнее, вонзив ноги в прибрежный песок и прижавшись лицом и плечами к горящему краю лодки. Огонь лизал ее голову и руки. Стеная от боли, он успел затолкать погребальный костер в воду, пока тот не поплыл. Еще подналег, и наконец течение медленно подхватило лодку. Последним усилием он подтолкнул плывущий костер к середине реки.

Зрелище потрясало воображение: казалось, охвачена пожаром сама река. Страшно было представить, что гудящее пламя пожирает тело человека. Ариадна и Акенон молча наблюдали за тем, как плавающий костер медленно удаляется. Чернота ночи вокруг яркого пламени сгустилась еще сильнее.

Ариадна испуганно встрепенулась.

— Где Атма?

Акенон всматривался в темноту, обступавшую их со всех сторон.

Раб исчез.

class='book'> Пентакль Пентакль — пятиконечная звезда, полученная путем соединения противолежащих углов пятиугольника. Известна также под названием пентаграмма и пентальфы. В течение тысяч лет считалось, что пентакль скрывает в себе великие тайны, в том числе тайну устройства мира. Было зафиксировано его использование в Месопотамии около 2600 г. до н. э. Для вавилонян он олицетворял здоровье и заключал в себе другую различную символику.

На протяжении всей истории часто служил для обозначения человека. Был одним из основных символов, используемых в магии; направленный одиночной вершиной вверх, он символизировал белую магию, вниз — ритуалы черной.

Иногда пифагорейцы изображали его с буквами слова υγει2α, «здравие», приписывая по букве к каждой вершине.

Использовали и как тайный знак, с чьей помощью можно распознать своего.

Сокрам Офисис.

Математическая энциклопедия.

1926

Глава 36 23 апреля 510 года до н. э

Похоронный плот медленно плыл по реке, рассыпая по черной поверхности воды огненные блики. Акенон провожал его взглядом, а затем пытался отыскать Атму, всматриваясь в то немногое, что различал в кромешной тьме. Без луны, скрытой за облаками, почти ничего не было видно. Он напряг слух, но Атма не издавал ни звука.

Ариадна стояла рядом — сосредоточенная, с закрытыми глазами. Через некоторое время она открыла глаза и покачала головой.

— Должно быть, вернулся в общину, — сказала она не слишком уверенно.

Они отвязали животных и пустились по берегу реки, следуя ленивому движению лодки. Через несколько минут Акенон почувствовал, как у него смыкаются веки. Видение огромного костра, плывущего среди темноты, действовало на него гипнотически, к тому же перед этим он два дня не спал.

Он широко зевнул и потер щеки, пытаясь взбодриться. Пифагор попросил его забрать пепел Даарука, чтобы похоронить по всем правилам, но было бессмысленно продолжать погоню в таком состоянии. Атма добровольно ничего не отдаст, возможно, прах придется отбирать силой, и, учитывая поведение раба в эти последние часы, он может отреагировать агрессивно, как загнанное в угол животное.

«Плохо, что мы потеряли его из виду: это опасно», — размышлял Акенон. Шагая по прибрежному песку, он снова огляделся. Было так темно, что Атма мог приблизиться на метр, оставаясь невидимым.

Дул свежий речной бриз. Однако через несколько минут Акенон снова заметил, что у него слипаются глаза. Ждать, пока лодка сядет на мель, было бессмысленно. Это могло случиться в любой момент, даже если бы они оставались на месте, однако с таким же успехом лодка через пару часов могла выплыть в море, и кто знает, куда ее повлечет течение. Может, Атма вернется на берег, а может, его поглотит море.

Община недалеко. Искушение вернуться становилось все сильнее. Всего лишь через полчаса он будет спать на мягком теплом ложе, а затем на рассвете отправится искать лодку. Усталость сделала эту идею непоколебимой.

— Поехали назад.

* * *
Вернувшись в общину, они договорились встретиться на рассвете, и Ариадна отправилась в женское здание. Вместо того чтобы вернуться в свою спальню, Акенон в сумерках пересек общину, пока не добрался до спальни Атмы. Он хотел поговорить с ним перед сном, чтобы выведать его планы на следующий день.

Если повезет, заберет прах Даарука мирным путем.

Трое соседей Атмы уже спали, но один из них укладывался, когда Акенон открыл дверь.

— Не знаешь, где Атма? — спросил Акенон, указывая на его пустующее ложе.

Прежде чем ответить, ученик покосился на место Атмы.

— Я не видел его уже много часов. С тех пор, как он ушел с телом Даарука.

Акенон медленно покачал головой.

Куда Атма отправился посреди ночи, мокрый насквозь?

Узнать это было невозможно. Кроме того, дремота делала разум густым, как холодный мед. Если он не отправится в свою спальню, уснет стоя.

Он вышел на улицу и осмотрелся. Темнота была непроницаема, Акенон различал только факелы дежуривших патрулей. Он побрел в свою спальню и рухнул на кровать. Он знал, что уснет в считаные секунды.

Новая мысль смутно зашевелилась у него в голове.

Он должен немедленно организовать поисковую партию.

Но вместо того чтобы прислушаться к голосу интуиции, Акенон погрузился в темные воды сна.

Он будет раскаиваться в этом до конца своей жизни.

Глава 37 24 апреля 510 года до н. э

Зелень была покрыта тончайшей кисеей росы. Сероватый рассвет окрашивал пейзаж в водянистые оттенки. В неподвижной тишине кустарник зашевелился, обрушив на землю дождь мелких капель. Атма выглянул из-за ветвей и осмотрелся. Решив, что поблизости никого нет, он покинул свое убежище.

«Наконец-то», — беззвучно прошептали его губы.

Накануне ночью он без труда улизнул от Акенона и Ариадны. Направив погребальный костер по течению, вылез на берег и исчез в черной ночи, ступая по воде, чтобы не оставить следов. Некоторое время незваные гости зачарованно смотрели на костер, затем пустились вдогонку. К тому времени Атма уже был вне досягаемости. Он брел по течению несколько сотен метров, затем углубился в лес и спрятался в зарослях. В течение часа напряженно вслушивался в тишину, но недостаток сна, тяжелая работа и сильнейшие переживания сразили его, и он крепко уснул.

Он потянулся, чтобы размять тело, но его по-прежнему била дрожь. Он замерз до костей, но оно того стоило. Вернись он в общину, в то утро он вряд ли смог бы осуществить задуманное. Пришло время перейти к следующему этапу его плана. Он сунул руку под тунику и извлек второй пергамент.

«Это все, что мне нужно», — подумал он.

Вернул свиток на прежнее место, поближе к груди. Накануне он закопал его на берегу, чтобы защитить от чужих глаз и речной воды. Благодаря его заботам, свиток не только обеспечивал ему будущее, но и оставался сухим, помогая сохранять телесное тепло.

Переминаясь с ноги на ногу и потирая руки, Атма перебирал в памяти события последних часов. Он вздрогнул, вспомнив отравленного Даарука, лежащего на полу, как сломанная кукла, с залитым кровью лицом и желтой пеной у рта. Это был самый страшный момент в его жизни.

«А еще было страшно, когда я зажег костер», — встрепенулся Атма.

Им снова овладел приступ отчаяния, горло перехватило, и все-таки что-то изменилось. Он чувствовал, что все это принадлежит прошлому, а он должен сосредоточиться на открывшемся перед ним будущем.

Настал момент перехода из одной жизни в другую.

Скоро взойдет солнце. Лучше всего было бы спуститься к реке, чтобы как следует напиться, а затем отправиться в Кротон и затеряться в толчее порта. Надо оставаться незамеченным в течение нескольких часов.

«Потом я воспользуюсь свитком и навсегда исчезну из Кротона», — добавил Атма.

Он прикоснулся к груди и нащупал пальцами выпуклость сургучной печати с символом пентакля. Погладил его поверх туники, и на губах его — сначала едва-едва, затем все заметнее — зазмеилась счастливая улыбка.

Он был близок к тому, чтобы получить то, чего ему так страстно хотелось. Еще немного — и он готов был закричать от восторга.

Глава 38 24 апреля 510 года до н. э

Пепел намок от росы, а значит, остыл уже давно. Чтобы удостовериться в этом, Акенон коснулся пальцем остатков костра. Осмотрел холодный и мокрый палец, погрузился в раздумья. Он решил начать поиски с этого места. По температуре пепла он знал, что его не поддерживали с тех пор, как они с Ариадной ушли.

Значит, Атма провел ночь в другом месте.

Река уходила на восток, где занимались первые лучи солнца. Они упали на лицо Акенона, проясняя мысли. Он покинул общину до рассвета, чтобы Ариадна не отправилась вместе с ним. Бегство Атмы означало, что он что-то скрывает. Вполне возможно, он опасен и даже может оказаться убийцей.

Акенон проклинал себя за то, что не задержал его и не допросил, когда у него была такая возможность. Хотя в глубине души понимал, что ругать себя за это нет смысла. Атма был в Кротоне, когда произошло убийство Даарука, а также в предшествующие убийству часы. Он не мог положить яд в лепешку. Ничто не заставляло его заподозрить… до того момента, как он исчез.

Было рискованно находиться одному под открытым небом в поисках возможного убийцы, у которого могли оставаться сообщники. Однако выбора не было. Гоплиты, пехотинцы, которых Милон собирался направить ему в помощь, до сих пор не прибыли. Оставаться в общине, ожидая, когда прибудут солдаты, означало упустить Атму. Акенон и так позволил рабу уйти слишком далеко, не отправившись в погоню накануне ночью, когда ему сообщили, что Атма не вернулся в общину. Но он так устал, что едва держался на ногах. В этих условиях было бы самоубийством одному или с миролюбивыми пифагорейцами преследовать среди ночи возможного убийцу.

«Надеюсь, разница в несколько часов не повлечет за собой непоправимых последствий», — загадал он.

Несколько минут он осматривал влажную песчаную почву. Следов видно не было. Вероятно, Атма старался держаться ближе к воде. В этом случае не было шанса найти признаки его присутствия до того момента, когда он не начал удаляться от берега. Если же он старался ступать по камням, следов не осталось вовсе. Акенон осмотрел оба берега реки и двинулся в сторону моря. Если Атма ушел в глубь леса, найти его невозможно. Лучше всего обыскать местность, где легче различить следы.

Возможно, попадутся остатки погребальной лодки.

В одной руке он держал поводья единственной лошади в общине. Это была белая кобыла с седым хвостом и седой гривой, преклонного возраста, но все еще крепкая. Он предпочел взять ее вместо мула, чтобы как можно быстрее нагнать Атму, если нападет на его след.

Акенон обнаружил, что река дважды образует крутой изгиб. Он надеялся, что лодка застряла в одном из таких мест, но ему не везло. Следов ее нигде не было. Он продолжал двигаться вперед, думая о кандидатах в преемники.

«Осталось четверо из шести», — с горечью напомнил он себе. Пифагор просмотрит Аристомаха и завершит просмотр Гиппокреонта, и тогда они смогут полностью их исключить.

И вдруг он увидел лодку.

Она была возле берега: ударилась о камни и села на мель, запутавшись в водорослях. Акенон ускорил шаг. Обгоревшая лодка мало напоминала сооружение, которое накануне возвышалось метра на полтора над поверхностью реки. Часть лодки, располагавшаяся ближе к воде, не сгорела, но от краев ничего не осталось. Внутри дымился пепел, Акенону показалось, что его не так много.

Может, тело упало в воду?

С растущим беспокойством он бросился к лодке, не переставая высматривать на земле следы Атмы.

«Возможно, он побывал здесь раньше меня и забрал останки Даарука», — подумал он.

Спешился с кобылы и последние метры прошел пешком, вытянув шею, чтобы различить содержимое судна.

* * *
Встревоженная Ариадна подошла к группе учеников, выходивших из общинного сада.

— Эвандр, ты не видел Акенона?

Рослый учитель остановился и тыльной стороной руки вытер со лба пот. Каждое утро он руководил упражнениями. Ученики исполняли дорические танцы, священные для членов общины.

— Нет, не видел. — Эвандр огляделся по сторонам, высматривая Акенона, как вдруг что-то вспомнил. — Должно быть, он отправился за пеплом Даарука. Твой отец попросил его вчера об этом.

Ариадна через силу улыбнулась:

— Спасибо, Эвандр.

Она дошла до входа в общину. У внешней части портика дежурили трое учеников. Ариадна подумала, что они мало напоминают серьезное препятствие для вооруженного убийцы.

— Привет вам, братья.

— Привет тебе, Ариадна.

— Вы не видели Акенона?

— Он уехал на кобыле в сторону севера, за полчаса до рассвета.

Мгновение Ариадна размышляла. Она поняла, что произошло, и пришла в ярость.

— А не знаете, вернулся ли ночью Атма?

— Мы заступили на дежурство за два часа до рассвета, за это время Атма здесь не проходил.

— Хорошо. Спасибо.

Ариадна направилась в комнату Атмы. Она была почти уверена, что он не возвращался на ночь в общину. Акенон, должно быть, узнал об этом раньше ее. Вот почему он ушел, не предупредив.

Да, она поняла, почему Акенон ушел один, но это не мешало ей на него злиться.

* * *
Корни, за которые зацепилась лодка, находились в двух метрах от берега. Стоило Акенону ступить в воду, он сразу убедился в том, что река здесь гораздо глубже, чем он предполагал. Он остановился и подумал, как лучше приблизиться. Зашел сбоку, держась подальше от водорослей.

Вода доходила до пояса. Он положил руку на обгоревший борт и вытянулся, чтобы заглянуть внутрь. Внезапно закружилась голова, и ему пришлось надежнее упереть ноги в дно реки, чтобы не упасть. Он вцепился обеими руками в край лодки и уткнулся лбом в руку. «Ради Озириса, да что со мной?» Он крепко зажмурил глаза. У него перехватило дыхание, и голова заполнилась давними образами.

Единственное, что ему оставалось, это созерцать мысленные картины. Они были связаны с прошлым, четырнадцати- или пятнадцатилетней давности. Карфаген тогда переживал длительный период засухи, которая сеяла хаос среди населения. За последние полтора года погибла десятая часть жителей и почти половина домашних животных. В качестве последнего средства для прекращения засухи было решено провести обряд, известный как молк: жертвоприношение в честь бога Молоха.

В жертву должны были принести пятьдесят детей в возрасте до шести месяцев.

Чтобы не оскорблять бога несправедливым выбором и не вызвать ярость некоторых слоев общества, младенцев должны были отбирать у всех подряд. Повсюду началась купля-продажа детей. Богатые семьи, чьим детям выпал жребий быть принесенными в жертву, покупали младенцев у бедняков и передавали их жрецам вместо своих собственных. Это было незаконно и кощунственно, тем не менее чиновники получали крупные взятки, и подобные обмены процветали. Первых младенцев выменивали на целое состояние, но вскоре явление обрело популярность, и голодающие уступали своих детей всего за несколько монет.

Несмотря на то что предложение превышало спрос, бывали случаи похищения. Некоторых детей вырывали из материнских объятий прямо на улице. Акенона наняли, чтобы найти единственного сына мелких торговцев. Ребенку было четыре месяца, и это был первый младенец после четырнадцати лет брака, когда родители уже решили, что останутся бездетными. Чтобы уберечь малыша, они не выносили его из дома, но в конечном итоге его похитил домашний повар. Акенон выяснил это, допросив слуг.

Он пошел по следу и вышел на семью аристократов, которые и купили младенца. Пытался провести с ними переговоры, но те отказались его принять. Тогда он собрал доказательства и обратился к одному из судей, наблюдавших за отбором и доставкой младенцев. До жертвоприношения оставалось несколько часов. Судья внимательно выслушал Акенона и велел ему явиться в то место, где состоится великое жертвоприношение.

В сумерках Акенон вышел из города и вместе с сотнями карфагенян направился к огромному сооружению прямоугольной формы с высокими каменными стенами и без крыши. Акенон никогда там не был. Он вошел в одну из дверей и с ужасом осмотрел внутреннюю часть храма, посвященного Молоху.

На мраморном постаменте возвышалась бронзовая статуя бога. Грозный Молох восседал, скрестив ноги. Но даже в таком положении рост его в пять раз превышал рост любого мужчины. Туловище и конечности напоминали человеческие. Голова же была бараньей, а между скрученными рогами красовалась золотая корона. Локти были прижаты к туловищу, руки вытянуты, а ладони обращены вверх.

Открытый живот Молоха напоминал огромную отверстую печь. Несколько часов назад бог был накормлен, и слой раскаленных углей превышал целый метр. На глазах у Акенона двое жрецов приблизились к печи, насколько позволял адский жар. Они высыпали внутрь две корзины с ароматическими травами. Подношение мгновенно вспыхнуло, густой дым поднялся по полому телу бога-барана и повалил из глаз и открытой пасти.

Молох был голоден.

Перед ним возвышался главный алтарь, покрытый безупречно белым льняным покрывалом. Очень скоро его окропит кровь пятидесяти младенцев. Перерезав им горло, жрецы положат малышей в руки Молоха. Со спины бога свисали две толстые цепи, которые проходили через сгибающиеся локти и доходили до рук. Когда в них окажется ребенок, жрецы натянут цепи, заставив бога поднести руки к открытому рту.

Младенцы исчезнут в раскаленном нутре Молоха.

«Надеюсь, я смогу уйти до начала жертвоприношения», — подумал Акенон, прикрыв глаза.

Он с трудом пробирался сквозь толпу. Сотни барабанов и труб издавали непрерывный грохот, призванный заглушить пронзительный плач младенцев. Большинство людей казались заколдованными. Они смотрели на Молоха и покачивались всем телом в такт барабанам. Сладкий аромат благовоний достиг ноздрей Акенона, и он поморщился. Еще немного — и по храму поползет совсем другой запах.

В первых рядах толпились родители, отдавшие своих детей ради спасения Карфагена. Некоторые выглядели безмятежными, другие изо всех сил сдерживали плач. Проявление горя при пожертвовании ребенка Молоху считалось оскорблением бога. Это было запрещено, и нарушителю грозило суровое наказание.

Многие карфагеняне выглядели обнадеженными. Они горячо молились, сложив руки и склонив головы, или протягивали руки к богу и что-то кричали. Город сильно пострадал, и Молох непременно сжалится, оценив преданность и щедрость своих слуг.

Судьи сновали туда-сюда, отдавая распоряжения. Младенцы переходили из рук чиновников в руки священников, изгибаясь всем своим крошечным телом, будто предчувствовали, что их ждет.

Ритуальный нож сверкал над главным алтарем.

Акенон заметил магистрата, которому изложил дело — он стоял в двадцати метрах, едва заметный в тени западной стены. Встретившись глазами с Акеноном, он подал ему знак и исчез за небольшой деревянной трибуной. Акенон последовал за ним. Оказавшись в тени, он почувствовал сильный удар в затылок и рухнул на пол. Второй нападавший склонился над его телом и ударил ножом в спину, на уровне сердца.

* * *
Жизнь ему спасли толстый кожаный панцирь и неопытность убийцы. Панцирь принял на себя силу удара, и нож скользнул по ребрам, разрезав кожу на спине.

Когда Акенон пришел в сознание, все тело намокло от липкой крови и было трудно дышать. После нескольких мучительных попыток ему удалось встать на ноги и выбраться из-под трибун. Вечер был поздний. Жертвоприношение закончилось, и в храме больше никого не было. Молох, прожорливый бог, в одиночку переваривал пятьдесят младенцев. Этим младенцам одному за другим перерезали горло, затем их тела бросили в раскаленную утробу, где теперь дымились обугленные останки.

Акенон побрел в темноте, едва передвигая ноги. Он поднялся на постамент, оставляя за собой кровавый след. Запах вызвал у него приступ тошноты. Он стиснул зубы и заставил себя подойти ближе, вспомнив, что клиенты ждут его дома в надежде, что он принесет им сына.

Вблизи Молох был огромен. Он по-прежнему дышал раскаленным жаром. Акенон всматривался в содержимое огромной бронзовой утробы. Он был ошеломлен и не мог сфокусировать зрение, различая лишь туманную дымку, по которой пробегали призрачные красноватые всполохи. Постепенно взгляд сосредоточился, и бесформенные комки превратились в ручки, ножки, головы…

Акенон пошатнулся, ему показалось, что он вот-вот сойдет с ума. Маленькое личико смотрело прямо на него, словно прося о помощи.

«А что, если это ребенок моих клиентов?» — спросил он себя, падая на колени. По его испуганному лицу сбегали две дорожки слез.

Минуту спустя кровопотеря заставила его лишиться чувств прямо у ног Молоха.

* * *
На следующий день после жертвоприношения Акенон проснулся в доме своих клиентов. Они отправили в святилище двоих слуг, и, найдя его без сознания, те отнесли его к хозяевам, чтобы оказать помощь. Он объяснил, что ему не удалось спасти их сына. Так они и думали, однако, получив подтверждение, разразились душераздирающим плачем.

Едва встав на ноги, Акенон покинул их дом. Вскоре он обратился к Эшдеку, самому могущественному из знакомых ему финикийцев, на которого работал, распутывая одновременно несколько дел. Он жаждал мести. Эшдек изо всех сил старался убедить его выбросить все это из головы. Мальчик умер. Все, что он мог сделать для Акенона, это взять его под свою защиту, чтобы помешать судье-взяточнику довести начатое до конца.

Несколько недель спустя судья скончался естественной смертью. Акенон мог уже не бояться нападения или убийства, но он навсегда запомнил обугленные тела детей.

Наваждение исчезло, и он снова оказался по пояс в воде. Сгорбился, положив голову на край лодки. Несколько раз растерянно моргнул, а потом глубоко вздохнул, пытаясь смягчить горечь тревоги.

Когда он наконец заглянул через край, в лодке все было черным-черно: пепел, обугленный кусок бревна… и — ошибиться он не мог — останки человеческого тела. Некоторое время он рассматривал их, не прикасаясь, как вдруг различил в черноте какой-то другой оттенок.

«Что это?» — спросил он себя, протягивая руку.

Осторожно потер поверхность непонятного предмета. Блеснуло золото. Кольцо Даарука, все еще надетое на палец, утративший плоть. Он перевел взгляд и увидел, что обугленные кости исчезают на уровне запястья, торчавшего из-под бревен. Он осторожно отодвинул их в сторону и рассмотрел уцелевшую руку, оторванную от плеча. Деревянный каркас, прогорая, обрушился под тяжестью тела. Вероятно, некоторые бревна упали на труп, который к тому времени уже обуглился, и теперь было непросто отличить деревянные обломки от человеческих останков.

Акенон вышел из реки и взял покрывало, притороченное к седлу. Прежде чем вернуться в лодку, еще раз осмотрелся.

«Кажется, Атма здесь не был», — подумал он.

Залез в воду, расстелил покрывало на корме и принялся укладывать в него человеческие останки. Взяв бедренную кость, он увидел, что к ней прилипли шматки обгоревшей плоти.

«Думаю, церемониться не стоит», — с отвращением подумал он.

Он начал с нижней части тела. Дойдя до рук, на мгновение задумался. Потом осторожно снял золотое кольцо и покрутил между пальцами. В пламени оно немного деформировалось, но символ пентакля сохранился целиком. Он взвесил кольцо на ладони, глядя на останки Даарука, лежащие на покрывале.

Наконец убрал его под тунику.

* * *
Прибыв в общину, Акенон спешился и рассеянно поприветствовал стражей, охранявших вход. Вошел, ведя кобылу за собой в поводу. Вдалеке он разглядел Ариадну. При виде него лицо ее исказила ярость.

«Ого, похоже, мне попадет», — смекнул Акенон.

Когда Ариадна была уже в нескольких шагах, Акенон остановился и примирительно поднял руку. Она была скрыта туникой, и, пошевелив ею, он заметил, что между пальцами все еще зажато золотое кольцо Даарука.

«Золото — самая распространенная причина преступлений», — пришло ему на ум.

Все мысли внезапно сложились в такой стройный порядок, что он почти различал шум, который издавали фрагменты, примыкая друг другу.

В этот момент на него набросилась Ариадна:

— Можно узнать…

Акенон ее остановил.

— Быстрее, садись ко мне! — воскликнул он, вскакивая на спину кобылы.

И протянул руку Ариадне, озадаченно смотревшей на него с земли.

— Мы должны немедленно отправиться в Кротон, — сказал Акенон. — Возможно, мы вот-вот поймаем убийцу Даарука.

Ариадна крепко ухватилась за руку Акенона и села позади него. Акенон пришпорил кобылу. У входа в общину они повстречали Эвандра, и Акенон натянул повод.

— Эвандр, передай это Пифагору. — Он достал из седельных сумок аккуратной сверток. — Останки Даарука.

Эвандр печально кивнул. Прежде чем он успел ответить, Ариадна и Акенон поскакали к Кротону.

Глава 39 24 апреля 510 года до н. э

Атма покинул роскошное каменное здание и попрощался с двумя рослыми охранниками, сторожившими вход. Охранники коротко взглянули на него, а затем отвели взгляд, не удостоив его ни словом. Они не были пифагорейцами, поэтому для них Атма был всего лишь жалким рабом.

«Пусть я раб, зато я богат», — сказал себе Атма.

Он едва сдерживал улыбку. Нельзя считать себя в безопасности, пока он не покинет город. Со временем отрастит волосы и поселится в другом краю, и тогда все будут видеть в нем уважаемого гражданина.

Он шел по одной из главных улиц города. Было еще довольно рано, но на улицах было людно. Он коснулся груди, машинально проверяя, на месте ли пергамент, который еще недавно хранил с таким рвением. Атма только что отдал его, получив взамен нечто куда более ценное. Он повернул направо и двинулся вперед, пригнув голову. Нелепо, но ему казалось, что все догадываются о содержимом тяжелого тюка, который он вынес на правом плече.

«Никто не должен знать, что у меня с собой целое состояние, да еще в золоте», — твердил он себе, пытаясь успокоиться.

Он заметил, как что-то коснулось его лица, и поднял глаза. Начинался дождь. Цвет облаков указывал на то, что вскоре разразится гроза.

«Ну и пусть, главное, вчера дождя не было», — не унывал Атма.

Он улыбнулся уголком рта, предавшись горько-сладкому воспоминанию о погребальном костре, плывущем по течению.

Добрался до места назначения — огромной конюшни, где можно было не только оставить мула или другое вьючное животное, но и приобрести отличного скакуна. Прошел между конюхами и направился к торговцу. В прошлом он уже имел с ним дело: покупал двух ослов для общины.

— Твое здоровье, Этеокл.

Тот обернулся. Его лицо за густой, всклокоченной бородой всегда сохраняло одно и то же недоверчивое выражение. Он напряг память и, будучи хорошим купцом, все-таки вспомнил его имя.

— Доброе утро, Атма. Что-то ты рано сегодня. Еще один осел понадобился? У меня отличный товар.

Атма ответил, стараясь казаться невозмутимым. Ему хотелось покинуть город как можно скорее, но главное — ни в коем случае не вызывать подозрений.

— На этот раз тебя ожидает сделка поинтереснее. — Глаза Этеокла сузились от нетерпения. — Мне поручили купить быструю и выносливую лошадь, которая может проскакать за день вдвое больше, чем осел.

— Кто это так торопится?

— Для доставки посланий. Думаю, политических. — Атма с притворной беззаботностью пожала плечами, сдерживая желание поскорее заглянуть в конюшню. Он боялся, что в любой момент кто-нибудь ему помешает.

— Отлично. Уверен, что у меня найдется то, что тебе нужно.

Этеокл вошел в конюшню вслед за Атмой. Купец пребывал в нерешительности. Он прикидывал, как лучше вести переговоры. Наверное, вначале он предложит плохонькую лошаденку, чтобы задрать цену, когда Атма потребует животное получше; а может, покажет лучшую лошадь и заломит очень высокую цену, чтобы в конечном итоге получить хорошую сумму за лошадь похуже.

Атма не мог тратить время на переговоры.

— Послушай, Этеокл, я пришел так рано, потому что сегодня у меня полно поручений. Если ты покажешь мне лучшую лошадь и попросишь разумную цену, я заплачу золотом прямо сейчас. Если же нет, уйду, продолжу свои дела и вернусь позже, если не найду подходящего коня в другом месте.

Этеокл прикусил губу. Он не привык вести дела кое-как, но и не желал упускать хорошую сделку, к тому же в золоте. Более того, в поведении Атмы чувствовалось что-то подозрительное.

«Боги, прямо сейчас и золотом!» — изумился купец.

На самом деле ему не понравилось, что раб разговаривает с ним так развязно. Он помнил, как Атма впервые покупал у него осла. Поначалу он не обращал на раба внимания, так что Атме пришлось уйти ни с чем. Через несколько часов явился пифагорейский учитель и объяснил Этеоклу с пугающей смесью мягкости и настойчивости, что Атма не просто раб, а посвященный пифагореец, и обращаться с ним следует как к самим Пифагором. Этеокл не был пифагорейцем, но, как и все кротонцы, знал, что Пифагор — самый влиятельный человек в городе. «Достаточно увидеть и услышать его, — говорили вокруг, — чтобы понять, что он имеет прямое отношение к богам, если вообще не один из них».

Ему бы не пришло в голову снова проявить небрежение к Атме.

* * *
Через пять минут Атма рысью ехал по улицам Кротона. Помимо коня он приобрел пару седельных сумок, где ехало его свежеобретенное состояние. Сделка с Этеоклом прошла неплохо, особенно учитывая спешку.

«Превосходная лошадь», — радостно думал Атма. Молодое, крупное и очень выносливое животное. Ничего общего с кобылой, которую держали в общине.

Дождь усилился, зато было не так холодно, как на рассвете. Прищурившись, чтобы лучше видеть сквозь дождь, Атма различил в ста шагах от себя размытые очертания северных ворот.

Скоро его мечта сбудется.

Не обращая внимания на прохожих, он пустил коня размашистым галопом.

Глава 40 24 апреля 510 года до н. э

Когда кобыла проходила мимо гимнасия, заморосил мелкий дождь, и одежда Ариадны и Акенона промокла. Они скакали галопом до самого Кротона. Затем перешли на рысь, и Акенон, следуя указаниям Ариадны, направил лошадь в хитросплетение улиц. Дождь забарабанил сильнее, под копытами захлюпала грязь.

— Вон туда, где стражники, — через некоторое время сказала Ариадна.

Акенон высказал свои подозрения, и Ариадна согласилась. Если не мешкать, скоро они поймают убийцу Клеоменида и Даарука.

Акенон остановил кобылу у небольшой конюшни на углу здания. Бросил поводья в руки слуги — тот лишь рот открыл от удивления, когда они помчались к главному входу.

Стражники попытались загородить им путь. Никто не входил вот так с бухты-барахты к опекуну Эритрию. В последний момент они сообразили, что молодая женщина, которая вбежала вместе с египтянином, не кто иная, как дочь самого Пифагора. Они подались назад и почтительно склонили головы, когда Акенон и Ариадна проходили мимо.

Оказавшись внутри здания, Акенон заметил, что толщина каменных стен в два раза превышает привычную. Он перевел взгляд на потолок: его держали тяжелые деревянные балки.

«Настоящая сокровищница», — подумал он, заметив, что в стенах отсутствуют окна.

Эритрий сидел за столом, внимательно изучая какие-то записи. Когда они вошли, он встал и направился к Ариадне с распростертыми объятиями. Лет ему было около пятидесяти пяти. Под элегантной туникой угадывалось стройное тело, а волосы и длинная седая борода были тщательно ухожены. Акенон посмотрел на его лицо, на искреннюю улыбку и отметил, что этот человек внушает ему доверие.

— Приветствую тебя, дорогая Ариадна. Давно не виделись.

— Приветствую тебя, Эритрий, — торопливо произнесла она. — Познакомься, это Акенон.

— Рад приветствовать тебя, Акенон. — Опекун окинул гостя радушным взглядом, который заставлял вспомнить, что Эритрий посвящен в братство. — Чем могу помочь?

— Мы ищем Атму, — ответил египтянин. — Он к тебе не заходил?

Эритрий удивленно вскинул брови. Посмотрел на Ариадну, которая тоже с тревогой ждала его ответа, потом снова на Акенона.

— Был здесь совсем недавно. Передал мне этот свиток.

Эритрий повернулся к ним спиной и взял со стола пергамент. Тот самый, который он изучал при их появлении. Он расправил его: линии сгиба указывали на то, что развернут он был недавно, проведя много времени в сложенном виде.

— Завещание Даарука, — пояснил он.

— Что в нем написано? — спросила Ариадна. Эритрий набрал воздуха и вздохнул, прежде чем ответить. Было видно, что он смущен.

— В общем… все, чем владел Даарук, отныне принадлежит Атме.

Ариадна открыла было рот, чтобы что-то сказать, и снова закрыла. Она потеряла дар речи. Никакого закона на этот счет не было, однако, по обычаю, все имущество членов общины после их смерти переходило в собственность пифагорейского сообщества. В тех случаях, когда семья посвященного проживала за пределами общины, собственность подлежала разделу. Не было случая, чтобы братству не оставалось ничего. Тем более Даарук был великим учителем, принадлежавшим к самому ближнему кругу Пифагора.

— А это не может быть подделкой? — спросил Акенон.

— Нет, нет, — возразил Эритрий, размахивая руками. — Печать дает мне гарантию, что это запечатал сам Даарук. Я сверил с другим образцом, который был у меня прежде. Кроме того, Даарук пару раз признавался, что слепо доверяет Атме.

Акенон взял пергамент из рук опекуна. В одном углу виднелась почти целая сургучная печать, при вскрытии повредился лишь ее уголок. Несколько секунд он рассматривал печать. Потом сунул руку под тунику и извлек золотое кольцо. Увидев кольцо, Ариадна удивилась. Акенон зажал его между кончиками пальцев и сопоставил с сургучной печатью. Соответствие было полным. Несомненно, пентакль был отпечатан на сургуче с помощью кольца Даарука.

В это мгновение менее чем в ста метрах от них Атма заключал с Этеоклом сделку о покупке лучшего из коней.

* * *
— Мы должны найти его как можно скорее. — Акенон положил пергамент на стол, а кольцо убрал в карман. — Как давно он вышел отсюда?

— Не более десяти минут назад, — ответил Эритрий. — Вы разминулись совсем немного. Мои охранники укажут вам, в каком направлении он пошел.

Они заспешили к выходу. Впереди шагал Эритрий. У опекуна возникло неприятное ощущение, что он поступил неправильно. Теперь ему хотелось, чтобы они поскорее поймали Атму. Неужели убийца — раб? Тогда он не простит себе, что помог ему сбежать.

— Что унес Атма? — спросила Ариадна.

Эритрий, не останавливаясь ни на мгновение, повернул голову.

— Он хотел, чтобы я отдал ему как можно больше золота. Я объяснил, что значительная часть имущества Даарука вложена в торговлю и займы государственному казначейству. Переведение их в металл может занять недели и даже месяцы. Есть и кое-какая семейная собственность, которую я могу продать, но на это также требуется время. Он перебил меня и принялся убеждать, что ему нужно только золото, причем немедленно. Я передал ему все, что было у меня при себе, а это получилась очень значительная сумма. И сказал, что через несколько часов смогу передать остальное, потому что большая часть золота и серебра хранится, как обычно, в Храме Геракла.

Акенон кивнул: этот греческий обычай был ему известен. Священный характер храмов, а также наказания, применяемые к тем, кто их осквернил, часто превращали их в место хранения государственных, а иногда и частных сокровищ. Храм Геракла имел для Кротона особое значение, поскольку Геракл считался основателем города.

— Куда направился Атма? — крикнул Эритрий своим охранникам, едва выйдя во двор.

Стражники переглянулись. Казалось, они колеблются. Наконец тот, кто помоложе, ответил.

— Сначала он пошел туда, — он указал направо, — думаю, что к Этеоклу, потому что вскоре он проехал верхом на огромной лошади в направлении северных ворот.

Ариадна бросилась в конюшню, прежде чем стражник успел закончить.

— Как давно вы видели его верхом? — спросил Акенон.

— Только что. Максимум пару минут назад.

Ариадна показалась верхом на кобыле. Пропитанная дождем накидка прилипала к телу, с подбородка капала вода.

— Садись, — приказала она.

Акенон подошел к лошади и взял поводья.

— Нет. Поеду один. Может быть опасно.

Ариадна опередила его, выхватив из складок одежды кинжал.

— Я тоже могу быть опасна. Садись немедленно, или я уеду без тебя.

Акенон заглянул ей в глаза. Было очевидно, что еще секунда промедления, и она отправится за Атмой одна.

Он кивнул, приказывая Ариадне пустить его вперед, и одним прыжком вскочил на лошадь.

В следующее мгновение они неслись по улицам в направлении северных ворот. Копыта кобылы глухо барабанили о сырую землю. Подъехав к городским воротам, Акенон спросил стражников, не видели ли они Атму. Ариадна не дала ему договорить:

— Вот он!

Темная точка стремительно двигалась по прибрежной дороге в направлении Сибариса. Между облаками обозначился небольшой просвет, сквозь него пробился луч солнца. В следующий миг просвет закрылся, и беглец исчез из виду.

Акенон поднял кобылу в галоп. Конь Атмы скакал быстрее, но сквозь дождь раб не мог видеть, что за ним гонятся.

«Если в какой-то момент он остановится, мы с ним столкнемся», — подумал Акенон.

Глава 41 24 апреля 510 года до н. э

Ариадна и Акенон преследовали Атму уже два часа, а Пифагора меж тем ожидало в Кротоне непростое испытание. Ему предстояло начать заседание Совета Тысячи, второе после смерти Даарука. Атмосфера на собрании царила возбужденная и бестолковая, как на рыночной площади. Торжественно одетый философ прошел через зал в направлении возвышения. Тысяча гласных смолкла, было очевидно, что он собирается сказать речь. Тысяча лиц наблюдала за продвижением почтенного учителя — так подсолнухи в поле поворачиваются вслед за солнцем.

Как предупредил его накануне Милон, Пифагор чувствовал влияние оппозиции. Его беспокойство возросло еще сильнее, потому что при выезде из общины ему сообщили, что Атма исчез. В душе зашевелились темные предчувствия, одолевавшие его все последние недели: он видел, что жизнь на полном ходу устремилась в то самое будущее, где он прозревал кровь и огонь.

«С Атмой я разберусь позже, а сейчас надо сосредоточиться на Совете, — размышлял он. — Моя речь должна звучать убедительно, пока не вспыхнуло пламя мятежа». Он все еще пользовался поддержкой большинства членов; тем не менее его положение было самым шатким за все тридцать лет, проведенных в Кротоне.

Он поднялся на пять ступеней, очутился на возвышении и обвел взглядом собравшихся. Совет Кротона был одним из самых просторных зданий во всей Великой Греции. Мастерство строителей позволило разместиться тысяче человек, а колонны были выстроены с таким расчетом, чтобы каждый из них оставался на виду. Боковые каменные трибуны имели семь ярусов в высоту, между ними оставалось прямоугольное пространство размером пять на тридцать метров. Центр зала украшала знаменитая мозаика, посвященная Гераклу. Она изображала, как Геракл предсказывает основание города и воздвигает статую Кротона, героя, в честь которого нарекли город и которого Геракл невольно убил.

Край накидки Пифагор придерживал левой рукой. Правая оставалась свободной, чтобы жестикулировать во время речи. Он поднял руку и наконец заговорил своим мощным, проникновенным голосом.

— Мужи Кротона, я знаю, что решение пригласить к нам сыщика со стороны одобряют не все. — Следовало быть прямолинейным и разбивать аргументы противников, прежде чем они их выскажут. — Да и смерть Даарука дала повод недоброжелателям.

По залу прокатился одобрительный ропот.

— Однако, — продолжил он более решительно, — лишь злые языки могут узреть в этом неуважение к нашим стражам порядка или же безответственное отношение к безопасности наших граждан. Для расследования мы наняли знаменитого мастера по имени Акенон. В Египте он был сыщиком и так отличился в своем ремесле, что сам фараон Амос Второй нанял его для личных поручений. — Он повернулся в ту сторону, откуда доносилось бормотание, словно гасил своими словами огонь. — Последние шестнадцать лет он провел в Карфагене, блестяще расследуя одно дело за другим. Нам удалось перехватить его, поскольку он случайно оказался в Сибарисе, где работал на Главка.

Пифагор выдержал паузу, чтобы гласные лучше поняли его слова. Он с удовлетворением заметил, что в бормотании послышались нотки восхищения. Легендарное состояние Главка намного превосходило богатство любого кротонца. Если богатый сибарит, который мог себе позволить любую прихоть, выбрал в качестве сыщика Акенона, значит, этот Акенон и правда лучший из лучших.

Следовало смягчить недовольство тем, что пифагорейцы оставили органы охраны порядка не у дел. Пифагор знал, что самое большое негодование вызывали обвинения в том, что братство считает себя выше законов Кротона.

— Акенон… — Он подождал, пока в Совете воцарится тишина. — Акенон сотрудничал со стражами Кротона с тех пор, как сюда прибыл. Заверяю вас, что мы и впредь будем укреплять сотрудничество как с ними, так и с армией.

Он сделал новую паузу и внимательно прислушался к атмосфере, царящей на трибунах. Наступал ключевой момент. Он собирался нанести решающий удар, чтобы упрочить свою власть над Советом. Спустился с возвышения и прошел через зал. Тысяча гласных смотрела на него выжидательно. Он дошел до Милона, сидевшего на передней скамье возле мозаики Геракла, и протянул ему руку. Колосс покинул свое место и встал с ним рядом посреди Совета.

— Полемарх [184] Милон убедил меня усилить безопасность в общине. — Послышалось одобрительное бормотание. — Кротонские гоплиты будут патрулировать как окрестности, так и поселение братства. Так они защитят жителей Кротона, моих учеников, ваших родственников. Разумеется, я с благодарностью принял предложение главнокомандующего.

Милон и Пифагор пожали друг другу руки, и советники зааплодировали сначала потихоньку и наконец горячо. Судя по тому, как изложили это дело, и благодаря двусмысленным слухам, которые просочились в Совет, могло показаться, что Пифагор неохотно согласился на услугу Милона. Сторонники Пифагора сочли, что вмешательство армии было его личной договоренностью с Милоном. Недоброжелатели, напротив, решили, что Пифагор подчинился требованиям города.

Философ покачал головой, весь вид его выражал смирение и благодарность. Речь далась ему без труда — на это он и рассчитывал, войдя в Совет и заметив, что Килона нет на месте.

«Очень хитро с его стороны», — с тревогой подумал он.

Килон избегал прямого противостояния, когда понимал, что проигрывает. Он был столь же хитер, сколь и умен. Он будет дожидаться своего часа, с неутомимым упорством строить козни, пользуясь тем, что может присутствовать на всех заседаниях Совета, в то время как обязанности Пифагора едва позволяют ему являться раз в месяц.

Некоторое время философ пристально наблюдал за не входившими в Совет Трехсот. И осанка, и выражение их лиц были суровы, казалось, они всем своим видом давали понять, что Пифагор не убедил. Что ж, другого учитель и не ожидал от истых последователей Килона.

«Где прячется ваш предводитель? — подумал он, рассматривая их одного за другим. — Какимбудет его следующий шаг?»

Глава 42 24 апреля 510 года до н. э

Атма приближался к концу своего пути.

Он зажмурил глаза, потом моргнул, пытаясь сквозь дождь рассмотреть линию горизонта.

«Все равно не видно», — огорчился он.

Едва отъехав от Кротона, он перешел с галопа на рысь. По пути ему встречались крутые перевалы, так что последний час он в основном шагал, чтобы поберечь лошадь. Той предстоял неблизкий путь.

Густая темная пелена, простиравшаяся во все стороны над его головой, предвещала, что дождь зарядил надолго. «Так даже лучше, в капюшоне я не буду привлекать к себе внимание», — бодрился Атма. Через несколько недель волосы отрастут достаточно, чтобы скрыть его рабский статус. В Кротоне все его знали и он мог всюду появляться один, но в любом другом месте люди решат, что он беглый раб, и задержат.

Он оглянулся, но в мутных сумерках раннего утра никого не увидел.

Некоторое время он ехал рысью, наклонив голову, чтобы защититься от воды. Слева от него тянулись какие-то заросли, похожие на темное облако. Справа грозно ревело свинцово-серое море. Несмотря на неприютный пейзаж, Атма чувствовал себя в безопасности. Кротон оставался далеко позади.

Постоялый двор вырос перед Атмой внезапно, как привидение. Это было каменное двухэтажное строение с просторной конюшней, куда и направился Атма. Он сошел с коня и взял его под уздцы. Из темноты проворно выскочил парень лет пятнадцати и залюбовался великолепной статью коня. Атма вышел на улицу, убедился, что капюшон закрывает ему лоб, и направился в трактир.

* * *
Трактирщица показалась из кухни в тот момент, когда Атма закрыл за собой входную дверь. Она с подозрением посмотрела на человека, который не снимал капюшона даже под крышей постоялого двора. Она терпеть не могла людей, которые прячут лицо, тем более сейчас, когда муж ее лежал в постели, снедаемый лихорадкой.

Трактирщица решительно подошла к Атме, всем своим видом стараясь внушить уважение.

— Чем я могу помочь тебе, странник?

Атма секунду смотрел на нее. Перед ним была толстая раскрасневшаяся тетка. В правой руке она держала кувшин, да так грозно, словно вот-вот воспользуется им как кувалдой. Атма опустил глаза.

— Я ищу Ипполита.

«Еще один в капюшоне», — сказала себе трактирщица. Она вздрогнула при воспоминании о глазах человека, снявшего комнату наверху. Капюшон был единственным, что ей удалось рассмотреть в сумерках. Вспомнила она с тревогой и его голос — едва различимый хриплый, темный шепот. Назвав свое имя, которое, по ее мнению, было ненастоящим, он велел разбудить его, если появится человек и его спросит.

— Он ждет тебя, — сказала трактирщица новому посетителю. — Наверху. — Она указала подбородком на лестницу. — Как поднимешься, первая дверь справа.

Атма наклонил голову и поспешил к лестнице. С каждой ступенькой его беспокойство возрастало. Поднявшись наверх, он остановился у двери и попытался взять себя в руки, но ему не удавалось. Неизбежность встречи вызывала слишком сильное волнение.

Он глубоко вздохнул, поколебался еще секунду и открыл дверь.

Глава 43 24 апреля 510 года до н. э

Дождь не стихал, стало холодно, а они гнали бедную кобылу вперед и вперед. Все это мало радовало Акенона… за исключением одного обстоятельства: Ариадна сидела позади и, пытаясь согреться, прижималась к его спине. Тряская рысь кобылы заставляла Ариадну прижиматься к нему все крепче. Их соединяли всего несколько сантиметров, но этого оказалось достаточно, чтобы Акенон всем телом ощущал ее упругую грудь.

«Увы, Акенон, ты слишком много времени провел в воздержании», — повторял он себе, стараясь не обращать внимания на это мягкое касание.

— Смотри, постоялый двор! — воскликнула Ариадна, указывая вперед.

Размытая дождем масса по мере приближения различалась все более отчетливо. Это была та самая гостиница, где они остановились по пути из Сибариса в Кротон. Другого места для ночлега на нескольких лиг вокруг не было, поэтому Атма, с большой вероятностью, остановился именно там. Акенон натянул повод. Последние метры они проделали пешком. Спешившись, убедились в том, что кобыла измучена, и даже не стали ее привязывать. Во время поездки они несколько раз устраивали привал и дважды позволяли ей напиться, и все-таки бедное животное было на пределе сил.

Они сошли с дороги и прошли вдоль стены постоялого двора. Единственные два окна с их стороны были закрыты. Подойдя к строению, Акенон жестом попросил Ариадну подождать у него за спиной и выглянул из-за угла.

Снаружи не было ни души.

Он повернулся к Ариадне и с удивлением увидел, что она достала свой нож и держит его перед собой, причем вполне умело.

— Я бы предпочел зайти один, — сказал он, догадываясь, что услышит в ответ.

Ариадна лишь укоризненно покачала головой.

— Ладно, — заключил он: времени для споров не было. — Держись позади меня.

Акенон повернул за угол и тенью метнулся к входной двери. По другую сторону здания располагалась конюшня. Надо было проверить, стоит ли там лошадь Атмы, но это означало бы риск того, что их присутствие обнаружат. Лучше всего войти как можно скорее, приняв на веру тот факт, что Атма внутри постоялого двора. «Возможно, у него есть сообщник», — подумал Акенон. Он бы хотел обойтись без Ариадны, но если она владеет ножом, ее помощь могла оказаться жизненно важной.

Он оголил саблю, повернулся к Ариадне и спросил взглядом, готова ли она. Губы ее дрожали от холода или страха, но в глазах сверкала решимость волчицы, защищающей своих детенышей.

Акенон оперся свободной рукой о дверь. Он хотел тихонько открыть ее и заглянуть внутрь, избегая тем самым возможных помех. Дождь и ветер заглушали все звуки, и он рассчитывал, что их никто не услышит.

Он бросил последний взгляд на Ариадну и толкнул дверь.

Глава 44 24 апреля 510 года до н. э

Атма остановился на пороге. В комнате было темно, и он ничего не видел. Единственным источником света было незакрытое окно, через которое проникали ветер и дождь.

— Затвори дверь, Атма.

Раб вздрогнул. Голос доносился из угла комнаты. Там кто-то сидел, повернувшись к нему спиной.

Он вошел и закрыл за собой дверь. Ветер и дождь уменьшили свой яростный напор, в комнате стало тише. Атма откинул капюшон. На лице у него дрожала нерешительная, испуганная улыбка. Он сделал пару шагов к человеку в капюшоне, неподвижно сидевшему к нему спиной. Потом неуверенно остановился.

— Здесь очень холодно, мой господин.

Ответа Атма не получил. Он долго ждал, неуверенно глядя на того, кого назвал господином. Его глаза, успевшие привыкнуть к яркому свету трактира, снова видели в темноте. В комнате стояла кровать, к которой, казалось, не прикасались, пустой сосуд для отправления естественных надобностей и два стула. Один из них занимал человек в капюшоне.

— Вы в порядке, мой господин? — спросил раб дрожащим голосом.

— Атма, — хрипло прошептал человек, — присядь со мной рядом.

Раб сделал то, о чем его просили. Он посмотрел на своего господина, пытаясь распознать его настроение, но голова в капюшоне была наклонена, и лица видно не было. Из тени под капюшоном снова донеслись хриплые приглушенные слова.

— Сколько золота ты раздобыл?

— Меньше, чем мы ожидали, мой господин, — ответил Атма дрожащим голосом. — Опекун говорит, что другая часть вложена в дела, а третья хранится в каком-то храме. Тем не менее в конюшне стоит лошадь, и в седельных сумках я привез кучу золота. Более чем достаточно, чтобы начать новую жизнь вдали отсюда.

— Конь справный?

— Лучше не бывает, — оживился Атма. — Обошелся недешево, зато позволил мне проделать путь из Кротона без остановки и все еще свеж, чтобы нести нас обоих.

— Хорошо, хорошо. — Человек в капюшоне произносил слова с пугающей медлительностью. — Атма, ты сделал все, что должен.

Наступило странное молчание. Снаружи завывал ветер, дождь глухо барабанил по песчаному полу комнаты. Через некоторое время человек в капюшоне встал, хрустнув суставами, и двинулся к Атме.

Раб почувствовал, как руки господина легли ему на плечи. Затем медленно поднялись к шее и принялись нежно ее массировать. Атма закрыл глаза, чувствуя блаженство: копившееся в нем двое суток подряд напряжение улетучивалось.

— Ты уверен, что за тобой никто не следил?

— Акенон и Ариадна выследили меня, когда я готовил погребальный костер, но особых неприятностей не доставляли. Когда костер догорел, мне удалось скрыться и провести ночь в лесу. Сегодня утром я отправился к Эритрию, к самому открытию подоспел, потом купил лошадь и ускакал из Кротона. — Человек ласкал его шею, к голове приливало тепло, по коже от удовольствия бежали мурашки. — Но Акенон умен и упрям, мой господин, он пойдет по моему следу, убедившись, что я не ночевал в общине. Здесь опасно задерживаться.

Человек в капюшоне смотрел сверху вниз на расслабленное лицо Атмы, его закрытые веки, приоткрытый рот. Раб отдавался ласке, несмотря на предупреждение о том, что медлить нельзя. Он улыбнулся и приблизил губы к уху Атмы, его шепот обжег кожу раба.

— Не беспокойся, Атма. — Кончики его пальцев прощупывали пульс на шее. — Ты больше не увидишь Акенона.

Он нажал еще немного. Атма полностью расслабился, и с удовольствием отметил, что усталость переходит в сон. Приток кислорода, поступавшего в мозг, медленно уменьшался. Он положил голову на руку своего господина, который нежно ее погладил, не переставая блокировать кровообращение. Раб инстинктивно поцеловал руку и провалился в забытье. Человек в капюшоне надавил сильнее. Через несколько мгновений тело Атмы судорожно забилось в последней попытке уцепиться за жизнь. Но человек в капюшоне крепко держал добычу.

Вскоре сердце Атмы остановилось. Человек в капюшоне еще некоторое время сжимал его шею, обдумывая следующие шаги. «Во-первых, надо сбить со следа Акенона, проклятого египтянина», — размышлял он. У него было предчувствие, что тот последовал за Атмой, а потому предстояло покинуть постоялый двор как можно скорее. Он улыбнулся, вспомнив о коне и золоте, ожидавших его в конюшне.

Положил тело Атмы на пол и направился к двери. Открыл ее, не издав ни звука, и осторожно выглянул. Трактирщица с кем-то болтала. Через секунду в его поле зрения появились другие люди.

Акенон и Ариадна!

Они его не видели, но в этот момент как раз закончили разговор с трактирщицей и начали подниматься по лестнице. Человек в капюшоне поспешно вернулся в комнату и достал меч.

Глава 45 24 апреля 510 года до н. э

Ариадна поднималась по лестнице, держась позади Акенона. Она сжимала рукоятку ножа с такой силой, что побелели костяшки пальцев. Чем выше они поднимались, тем бледнее становился свет, горящий этажом ниже.

Трактирщица подтвердила, что минут пятнадцать или двадцать назад явился человек. Он был один. Несмотря на то что он не снял капюшон, внешность его соответствовала описанию Атмы. В трактире он встречался с другим человеком, прибывшим часом ранее. Лица первого она также не разглядела.

«Трактирщица вздрогнула, когда о нем говорила», — подумала Ариадна.

Они добрались до верхнего этажа в полутьме. Справа, в шаге от них, виднелась запертая дверь. Акенон встал возле двери и жестом указал Ариадне занять место с другой стороны. Они больше не преследовали неведомого врага. Отныне они знали, что вот-вот столкнутся с двумя мужчинами, которые почти наверняка виновны в убийствах, совершенных в общине.

Акенон прижался к двери ухом и, глядя на Ариадну, внимательно прислушался. Она учащенно дышала открытым ртом и была напряжена, однако не выказывала ни малейшего намека на сомнение. Этот новый образ Ариадны поразил Акенона. Он закрыл глаза, чтобы сосредоточиться на услышанном. Ему показалось, что открылось окно, но он не различал ни голосов, ни шагов. Открыл глаза и сделал знак Ариадне. Они были готовы.

Он отступил на шаг. Идея состояла в том, чтобы ворваться и стремительно атаковать. Сначала схватить того, кто ближе, в следующий миг броситься на второго. «Так Ариадне в худшем случае придется иметь дело с раненым», — соображал Акенон. Обезвредив второго противника, он вернется к первому.

Когда он уже собирался толкнуть дверь, с другой стороны послышался стук. Мгновение он колебался, затем ударом ноги распахнул дверь. Вбежал и повернулся, размахивая саблей и встревоженный тем, что в комнате темно. Быстро окинул взглядом ту стену, где находилась дверь. Но никого не увидел. В этот момент вбежала Ариадна — она должна была дождаться, пока он нанесет первый удар. Она присела и быстро повернулась, как кобра, собирающаяся броситься на обидчика. Акенон увидел лежащее на полу тело. Различил короткие волосы и предположил, что это Атма. Они передвигались стремительно. Ариадна подошла к телу, Акенон выглянул в окно. Внизу располагалась конюшня. На его глазах какой-то человек перекатился через край крыши и упал на землю.

— Он в конюшне! — крикнул Акенон, бросаясь к двери. Оконный проем был для него слишком узок. Он спустился по лестнице, перескакивая через ступеньки, миновал трактир, держа в руках обнаженную саблю.

Ариадна последовала за ним. Оказавшись под дождем, она увидела, как Акенон вбегает в конюшню. Помчалась туда, вооруженная ножом, как оса жалом. Она убедилась в том, что Атма мертв, но все еще не понимала, что это значит. Времени на раздумья не оставалось, нужно было действовать по наитию, чтобы остаться в живых и помочь Акенону.

Когда Ариадна добралась до ворот конюшни, оттуда стремительно выскочила огромная лошадь, она даже отойти не успела. Ее голова врезалась в плечо животного, и она упала спиной на землю. Нож отлетел в сторону. Единственное, что могла делать ошеломленная Ариадна — смотреть на происходящее. Лошадь, казалось, сомневалась, продолжить скачку или остановиться. Ариадна увидела, что Акенон придерживает повод. Правая рука безвольно свисала вдоль тела. Человек в капюшоне сидел на коне, пытаясь поднять его в галоп и осыпая пинками Акенона.

Взбешенный конь топтался на месте. Ариадна откатилась в сторону, чтобы он ее не раздавил, и нащупала нож. Схватила его, вскочила на ноги. В этот момент человек в капюшоне с силой ударил Акенона ногой в лицо. Египтянин покачнулся, и конь сорвался в галоп.

Ариадна подбежала к Акенону. Тот был оглушен, из носа текла кровь, но серьезных увечий вроде бы не было. Он уселся на землю, а она поспешно вбежала в конюшню за лошадью, чтобы преследовать человека в капюшоне. Она подумала о кобыле, но решила ее не трогать: бедная животина была так измучена, что не проскакала бы и полкилометра. В углу конюшни лежал, свернувшись клубком, парнишка. Он обнимал дрожащие колени, из порезанной скулы струилась кровь. Должно быть, служка с постоялого двора. Ариадна отчаянно озиралась. В конюшне стояли только ослы да мулы.

Она вскрикнула от ярости и обернулась в сторону дороги. Враг был уже далеко, она едва различала его силуэт.

Она выскочила из конюшни, чувствуя, как напряжение сменяется сокрушительным разочарованием. Они были так близко… Она покачала головой: ее охватило ощущение нереальности происходящего, словно она очнулась от сна. Она выронила нож и бросилась к Акенону, который все еще сидел под дождем, сплевывая кровь. В правое плечо ударили передние ноги лошади, и оно запало, образовав над ключицей уродливую шишку.

Заметив Ариадну, Акенон поднял голову. Лицо его осунулось и побледнело.

— Тот, наверху… Это Атма? — спросил он, стиснув зубы.

— Да. — Ариадна подумала о бежавшем враге. Лица его она не видела. — Ты рассмотрел этого, в капюшоне?

Акенон отрицательно помотал головой, едва переводя дыхание. Он чувствовал, что вот-вот упадет в обморок от боли.

— Держись. Я схожу за помощью.

Ариадна погладила Акенона по щеке и встала. Перед тем как вернуться на постоялый двор, в последний раз взглянула на дорогу, ведущую в Сибарис.

Впереди она видела только дождь.

Глава 46 21 мая 510 года до н. э

Главк был близок к метафизическому откровению. Уже месяц он только и делал, что спал, когда вздумается, или бродил по дворцу, будто разум его утратил способность различать день и ночь. Бодрствуя, он снова и снова заходил в одни и те же покои, словно разыскивал что-то и не находил. Рядом ковылял Леандр, его новый виночерпий: этот старый и уродливый раб не будет мешать его отношениям с молодыми любовниками, подобно Фессалу, соблазнившему обожаемого Яко.

Леандр добросовестно выполнял все указания и каждые пять минут подносил к губам хозяина чашу с вином. Эта нехитрая процедура кое-как заглушала неутолимую боль, вызванную воспоминанием о юном любовнике. Но во сне спасения не было. Главк не присутствовал во время истязаний Яко, но во сне нежное лицо парня искажалось от боли, умоляя о пощаде, в то время как Борей пытал его раскаленным железом. Главк отчетливо слышал мольбы: «Главк, мой дорогой господин, зачем ты терзаешь того, кто любит тебя?» Он с криком просыпался и глотал сидонское вино так жадно, что половина чаши проливалась на тунику и простыни.

С того ужасного дня он видеть не мог Борея. Прогнал с глаз долой, чтобы гигантская фигура не напоминала о том, что Яко изуродован и прикован к веслу корабля, направляющегося на другой конец моря. Через два дня Главк послал второй корабль, чтобы вернуть Яко. Ему удалось догнать первый, но слишком поздно. Мальчик, слишком хрупкий, чтобы быть гребцом, умер на пятый день после отплытия.

Капитан приказал сбросить его тело в море. Воспоминание об этом тоже ужасало Главка. Он представлял, как возлюбленный медленно погружается в бездонную пучину, широко раскрыв глаза и беззвучно умоляя его о спасении.

Несмотря на то что Борей старался не показываться, иногда Главк испытывал почти непреодолимое желание его прикончить. Желал и смерти Акенона, египтянина, которого рекомендовал ему Эшдек, его главный поставщик из Карфагена; этого дерзкого сыщика, который доказал, что Яко изменял ему с предыдущим виночерпием. «Как я мечтал, чтобы этот человек подтвердил невиновность Яко, — рыдал Главк. — А он вместо этого разрушил мне жизнь своей хитростью и умом».

Но больше всего он жаждал собственной смерти, видя в ней единственный способ покончить с непереносимыми страданиями.

Мучимый днями напролет одними и теми же мыслями, он часами бродил по галерее большого двора, прилегавшего ко дворцу. Проходил мимо гостевых спален, менял направление и обходил другое крыло, где проживали доверенные слуги, снова разворачивался и брел по галереям, куда выходили отдельные покои, банный зал, зал для растираний… и вот, наконец, пустая комната, принадлежавшая некогда Яко. Там он ускорялся, пробегал последний отрезок галереи, оставив позади свои покои, статую Гестии с вечным огнем на алтаре и обширный арсенал. Днями напролет он без отдыха наматывал одни и те же круги по дворцу. Он был в таком возбуждении, что Леандр не успевал подать ему чашу, не пролив вина на мраморный пол.

Внезапно Главк остановился и с вызовом посмотрел на статую Зевса, стоявшую в центре.

— О, безжалостные боги, вы играете нами, как с никчемными марионетками! — воскликнул он.

Каменный взгляд не менял своего жестокого равнодушия. Главк прошел между двумя колоннами, покинул галерею и приблизился к владыке богов. Он был в таком отчаянии, что готов был проклясть самого могущественного из жителей Олимпа. Остановившись перед статуей, он в ярости воздел кулаки. И в это мгновение сознание его озарила молния. Всем своим существом он испытал острую уверенность в том, что связан со своей собственной божественной природой. Нездешний свет залил его разум.

* * *
Пятнадцать лет назад Пифагор отправился в Сибарис с Орестом и Клеоменидом, в то время его самыми одаренными учениками. Пифагорейская община Кротона достигла такой известности, что многие сибариты стекались туда в надежде вступить в братство. Очень немногие добились этого: характер сибаритов и мирская жизнь их общества не сочетались со строгостью и дисциплиной братства. В конце концов Пифагор придумал промежуточный способ, дающий возможность следовать его учению, и изложил свои идеи правящим классам Сибариса. Он обучит их самой легкой части учения и правилам внутреннего и внешнего поведения. Реакция была превосходной. Отныне сибариты могли стать последователями Пифагора, чью природу считали божественной, не принося многочисленные жертвы.

— Я должен вернуться в Кротон, — объявил Пифагор через несколько дней. — Но Орест и Клеоменид останутся с вами на полгода.

Хотя в Сибарисе не собирались создавать общину, отныне сибариты получали привилегии и внимание пифагорейских учителей. Была достигнута договоренность о регулярном обмене посольствами между Сибарисом и кротонской общиной. Особенно тесным должен был стать контакт между Пифагором и членами сибаритского правительства.

Экономику Сибариса ждали непростые годы: нависла угроза над его торговыми путями и наиболее значимыми клиентам. Персия вторглась в Египет и угрожала Греции. Несколько лет назад она завоевала Финикию, а затем персидский царь Дарий перекрыл торговые пути восточного Средиземноморья от Греции до Финикии, превращенной в сатрапию, рядовую провинцию его империи. А Карфаген, бывший когда-то финикийской колонией, отделился от родины и захватил торговые пути западного Средиземноморья. Несмотря на все это, Сибарис воспользовался возвышением Великой Греции и отдаленных регионов и прежде всего политической стабильностью, которую принес Пифагор. Правительство Сибариса становилось все большим сторонником Пифагора и укрепляло связи с остальными пифагорейскими правительствами, чья численность не переставала расти.

В то время юный Главк только что унаследовал от отца целую торговую империю. Смерть родителя была внезапной, однако отец много лет учил сына вести дела и заставлял посещать собрания. Благодаря его усердию, а также собственным замечательным способностям, дела Главка с самого начала шли блестяще. Однако наступил критический момент: юноша так заинтересовался пифагорейством, что пренебрег деловыми обязанностями. Он задумывался о том, не войти ли ему в общину Кротона, чтобы посвятить себя поиску знаний. Партнеры встревожились, и в итоге он оказался между двух огней.

— Ты можешь стать аскетом, если захочешь, — твердили ему. — Волен ты и войти в кротонскую общину и даже никогда ее не покидать. Но прежде чем ты это сделаешь, в память о твоем отце, с которым сотрудничали мы столько лет, просим тебя уступить руководство всеми делами.

Главк размышлял две недели. Он был юношей недюжинных страстей, и обе крайности его пылкой натуры призывали его с равной силой. Выбирать он не хотел, однако вынужден был сделать выбор. В конце концов пришел к выводу, что не стоит отказываться от своих более старых и устоявшихся наклонностей.

Возможно, жизнь в общине оказалась бы ему не по силам.

Он решил сохранить свои занятия и образ жизни и сообщил об этом партнерам, однако страсть его к математике не уменьшилась. Он находил изысканное удовольствие и неповторимую безмятежность, когда его ум предавался самым тонким и сложным рассуждениям. Вот почему он убеждал учителя Ореста разрешить ему доступ к высшим пифагорейским знаниям.

— Твои способности необычайны, — ответил ему Орест. — Но великие знания и открытия Пифагора подвластны лишь тем, кто посвятил жизнь братству.

Главк почтительно склонил голову перед Орестом. Видимо, он смирился; однако вскоре вновь захотел большего, нежели то, что ему дозволяли.

Он самостоятельно дошел до уровня, дальше которого продвигаться уже не мог. Затем обещал щедро награждать каждого, кто утверждал, что обладает вожделенными знаниями. Его дворец заполняла целая когорта учителей, магов и обманщиков, с которыми он ежедневно общался. Он установил награды для тех, кто научит его двигаться дальше. Обещанная сумма была такова, что известие о награде быстро вышло за границы Сибариса.

Однажды его посетил сам Пифагор. Почтенный учитель плохо сочетался с роскошной атмосферой дворца. Он ждал, когда они с Главком останутся наедине, чтобы задать ему непростые вопросы.

— Мы должны стремиться не только к знаниям, но и к добродетели, — заключил Пифагор. — Знание, оплаченное золотом, а не заслугами и добродетельным служением, может сбить с прямого пути и быть вредным как для нас самих, так и для нашего окружения.

За исключением этого увещевания, визит прошел сердечно. В роли государственного деятеля Пифагор был заинтересован в поддержании хороших политических отношений с Главком, чья роль в правительстве Сибариса была очень велика.

Главк и сам желал бы придерживаться ограничений и правил, обозначенных Пифагором, но у него не получалось. Его плотские аппетиты возрастали с той же скоростью, что и интеллектуальные, и он уже просто не мог отказаться от всего, чтобы войти в общину Кротона. Единственный путь к познанию сложнейших математических истин и сокровенных законов природы состоял в том, чтобы предложить награду тому, кто откроет ему эти тайны. Пифагорейцы были в этом смысле лучше других, однако не только они добивались результатов на пути к истине.

«Опыт научил меня полагаться на могущество золота», — размышлял Главк, скрывая свои помыслы под смиренной улыбкой, обращенной к пифагорейским учителям.

Благодаря золоту он продвинулся дальше, чем намечал Пифагор. Но, несмотря на успехи, вскоре наткнулся на непреодолимую стену. На высших ступенях Пифагор учил, что в конечном счете все состоит из геометрических фигур. Он раскрывал их свойства, а также способ их построения. Додекаэдр — самая важная фигура, поскольку представлял собой основной составляющий элемент вселенной. Изучению додекаэдра Главк посвятил месяцы, испросил совета десятков мудрецов и назначил несколько наград. Все впустую. Тайны додекаэдра оставались ему недоступны.

Однако существовала еще более притягательная тайна, затмевающая любую другую. Она выглядела обескураживающе простой, однако не поддавалась никаким человеческим потугам. Речь об отношении длины окружности к ее диаметру, которое долгое время спустя станет известно как число Пи. Поиск этого показателя занимал разум Главка в течение многих лет. Это превратилось в навязчивую идею, от которой не удавалось отвлечься даже во время продолжительных пиршеств или проверки состояния своих дел. Главк был типичным примером сибарита: толстый, прожорливый, изнеженный и очень богатый; однако ум его обладал уникальными свойствами, присущими скорее пифагорейскому учителю. Вот почему попытки приблизиться к показателю ввергали его в состояние ни с чем не сравнимого духовного наслаждения, связанного с приближением к величайшей тайне вселенной, которую только можно себе представить.

Со временем он обнаружил, что пифагорейцы тоже не умеют вычислять это отношение. Горько-сладкое открытие. С одной стороны, Главка огорчала невозможность соблазнить своим золотом пифагорейцев, чтобы те нарушили клятву и раскрыли тайну. С другой, если удастся раскрыть ее без их помощи, он окажется выше самого Пифагора, и обещание великого катарсиса [185], которое он угадывал, изучая это неуловимое отношение, станет реальностью. Это вознесет его, пусть даже на один-единственный миг, до божественной сферы.

Полтора года назад его страстная натура качнулась в противоположную крайность. Однажды солнечным утром среди товаров невольничьего рынка он обнаружил Яко, излучавшего невинность и чувственность. Он купил его, не торгуясь, и сделал центром своей жизни, отодвинув математические интересы — все эти сомнительные и разочаровывающие обещания — в категорию второстепенных.

Они с Яко слились в долгом и счастливом экстазе. Жизнь состояла в том, чтобы плыть по небу его глаз или теряться в его алебастровой коже. Главк достиг совершенного блаженства, которое казалось вечным. Вот почему измена и потеря Яко ударили по нему с такой силой. Это сбило его с толку, он начал сходить с ума и постепенно убеждался, что самоубийство — отличная альтернатива, к тому же, похоже, единственная. Эта мысль, окутанная туманами вина и тоски, витала в его голове уже несколько недель, и он готов был сдаться.

Однако один лишь взгляд на статую Зевса произвел в его внутреннем мире новое изменение. Неутоленная страсть, скопившаяся в душе, закипела, прорвала сдерживающие ее границы и смешалась со старыми навязчивыми идеями. Туман рассеялся, унесенный вихрем ясновидения, и Главк понял, что жизнь снова обретает смысл. Стоило возродиться старой цели, и все его существо преисполнилось бесконечной решимости. Сомнений больше не было. Путь поведет его ввысь, и его кульминация принесет величайшее удовлетворение.

Все еще стоя перед статуей, Главк закрыл глаза, ослепленный ясностью нового видения. Он изнывал от экзистенциальной тоски, от настоятельной потребности посвящать каждую секунду жизни достижению своей цели.

«Я должен любой ценой овладеть тайнами, в которых мне до сих пор отказывали», — пообещал себе Главк.

Пи

Отношение длины окружности к диаметру. Название Пи число получило с XVIII века. Оно происходит от греческой буквы «пи» (Π, π), начальной в греческих словах «окружность» (περιϕε2ρεια [186]) и «периметр» (περι2μετρον). Это иррациональное число, то есть оно не может быть выражено конечным отношением двух целых чисел [187]. Десятичные значения иррациональных чисел бесконечны и не являются периодическими [188]. Значение Пи с пятью десятичными знаками составляет 3,14159…

Стремление получить максимально близкий результат на протяжении истории занимало самые яркие умы человечества, и некоторые ученые всю свою жизнь посвятили исключительно числу Пи. Примерно в 1800 году до нашей эры египетский писарь Ахмес рассчитал значение Пи, соответствующее 3,16 [189]. В библейской Книге Царств в рассказе о строительстве Храма Соломона в X веке до нашей эры упоминается медный столп, чье отношение диаметра к окружности равнялось 3. В Месопотамии значение этого числа также было определено как 3, а иногда и 3,125.

Архимед в III веке до нашей эры первым предложил способ вычисления, с помощью которого достиг показателя, среднее значение которого составляет 3,14185 [190]. Метод Архимеда использовал китайский математик Лю Хуэй в III веке нашей эры, а также индийский астроном и математик Арьябхата в V веке нашей эры. Арьябхата достиг приближения к четвертой десятичной цифре (3,1416), а Лю Хуэй к пятой (3,14159).

Во времена Пифагора, за столетия до Арьябхаты, Лю Хуэя и Архимеда, никто еще не разработал метод вычисления, и не было известно ни одно из десятичных значений Пи, однако о важности его уже было известно. Число Пи необходимо для расчета окружностей, кругов и шаров, а для пифагорейцев круг был совершенной фигурой, шар — совершенным телом. Кроме того, пифагорейцы считали, что планеты движутся по круговым орбитам.

Они нуждались в Пи, однако все их расчеты были далеки от цели.

Сокрам Офисис.

Математическая энциклопедия.

1926

Глава 47 3 июня 510 года до н. э

— Учитель!

Мальчик лет десяти, босой, в короткой тунике, бежал к Оресту со всех ног. Территория общины плавно понижалась от жилых корпусов к входному портику; это ускоряло бег мальчика, который, казалось, вот-вот споткнется и растянется на земле.

Орест остановился у статуи Диониса и поднял руки на уровень груди, приказывая мальчику успокоиться. Среди общинных корпусов бегать не разрешалось, но по выражению его лица было ясно, что у него имеется веская причина нарушить запрет.

— Учитель Орест! — Мальчик наконец добежал, но ему пришлось отдышаться, прежде чем продолжить. — Учитель Пифагор созвал срочное совещание. Ты должен как можно скорее явиться в школу.

Орест выпрямился и поднял глаза. У ворот школы толпилось довольно много людей. Он сглотнул слюну. За шесть недель, прошедших после убийства Даарука, спокойствие постепенно возвращалось в общину; однако чуть что, и многие ее обитатели вздрагивали, как испуганные животные, ибо спокойствие это было таким же хрупким, как хрустальный бокал из Сидона.

— Ты знаешь, о чем пойдет речь? — спросил Орест, направляясь к школе.

Мальчик пожал плечами:

— Знаю только, что в общину пришло какое-то известие.

«Известие, — удивленно подумал Орест. — Что же случилось?»

На мгновение он закрыл глаза, пытаясь вернуть покой, царивший в его душе нескольких минут назад. Он только что вернулся в общину после прогулки и медитации, которую выполнял в одиночку каждое утро. Он уходил один, пока ему не назначили двоих телохранителей, которые всюду его сопровождали. Они следовали за ним с той минуты, когда он выходил на рассвете, и до той поры, пока не возвращался к себе в спальню. Затем телохранители ехали назад в Кротон, а в общине оставались патрули, обходившие всю ее территорию. Оресту запрещалось ходить по общине после захода солнца без сопровождения патруля. Ночных солдат Орест не знал, но телохранители ежедневно были одними и теми же.

Не сбавляя шага, он повернулся к гоплитам.

Байо было около двадцати пяти: средний рост, мускулистый торс, покрытый кожаной кирасой с бронзовыми пластинами. Лицо приятное и простодушное. «Видно, ему по душе быть гоплитом. Уверен, что он не обсуждает приказов», — отметил Орест. Рядом с Байо шагал Крисипп. Выше и стройнее Байо, к тому же в отличной форме, несмотря на свои сорок лет. Как и его спутник, он без видимых усилий носил доспехи: кирасу, шлем, поножи [191], щит, копье и меч. Общий вес — тридцать килограммов.

Крисипп перевел взгляд на Ореста, и в его глазах вспыхнула непривычная для солдата сообразительность. Орест отвел взгляд. Несмотря на то что он провел с этими телохранителями полтора месяца, а свое преступление искупил почти три десятилетия назад, он все еще не чувствовал себя комфортно в присутствии представителей сил порядка. Проступок, совершенный в прошлом, а также последующие стыд и сожаление оставили в его душе неизгладимый след. Однако теперь он знал, что Пифагора это нисколько не тревожит. В ночь убийства Даарука философ сделал Оресту просмотр, и во время этого просмотра испытуемый также различил кое-что внутри великого учителя.

«Мне удалось угадать, как отреагировал Пифагор на то, что видел внутри меня», — заключил он.

Благодаря своему открытию Орест был уверен, что после смерти Клеоменида главным кандидатом на смену Пифагору стал он сам.

Он машинально поднял подбородок, широким шагом приближаясь к толпе, окружавшей школу. Доверие Пифагора обеспечивало ему силу и безопасность. Он не мог изменить свое прошлое, однако справлялся с напряжением, которым гнет этого прошлого сказывался на его публичных выступлениях. Орест знал, что он хороший учитель, и постепенно пришел к выводу, что может вести за собой пифагорейские общины и сражаться на политической арене. В молодости, прежде чем совершить ошибку, Орест был успешным политиком.

«Теперь я гораздо более подготовлен во всех отношениях», — размышлял Орест.

До него донесся порыв теплого ветра, будто бы одобряющий эту мысль. В это время года утреннее солнце светило ярко. Орест дошел до дверей школы, и ученики расступились, давая ему пройти. Льняные туники сияли, как благословение Аполлона. Эта чистота гармонировала с ясностью пифагорейской философии.

Прежде чем переступить порог, Орест огляделся. Он увидел, что Акенон подходит к соседнему зданию, где располагался лазарет.

Байо и Крисипп стояли у ворот школы рядом с учениками младших классов. Орест вошел и направился в ближайшую комнату. Пифагор стоял там, окруженный всеми учителями общины. Некоторые попятились, позволяя Оресту подойти ближе, и он оказался в первом ряду между Эвандром и Ариадной. Но поразила Ореста не собравшаяся толпа учителей, а напряженность, витавшая в воздухе.

«Это должна быть очень важная новость», — смекнул он.

* * *
— Тебе больно?

Акенон сидел на скамье, Дамо стояла у него за спиной, отведя его правую руку назад.

— Немного, — ответил он, поморщившись.

— Это нормально, при движении пока будет побаливать. — Дамо оставила в покое руку Акенона. — Боль может исчезнуть через несколько недель или длиться всю жизнь, но тебе очень повезло. У меня были пациенты с подобными травмами, которые в итоге потеряли руку.

Младшая дочь Пифагора стояла перед Акеноном. Высокая и стройная, светлые волосы обрамляют удивительно светлую улыбку. На ней была туника, чуть открывавшая бедра, и кожаные сандалии с длинными ремешками вокруг икр. И ее черты, и стать свидетельствовали о благородном происхождении — удачное сочетание, унаследованное от родителей. Она посмотрела на Акенона, и ему пришлось встать, чтобы не чувствовать себя неловко. Ясные глаза молодой женщины не только усиливали ее красоту, но и, казалось, получали от Акенона больше информации, чем тому хотелось бы сообщить.

Акенон отвел взгляд и, чтобы скрыть смятение, сделал несколько шагов по комнате, осторожно двигая рукой, чтобы проверить состояние плеча. Феано, мать Дамо, обычно присутствовала во время процедур, но на этот раз она отправилась на собрание, которое только началось в школе. Акенон был очень благодарен обеим женщинам. Их познания в искусстве целительства были превосходны. Они не только вставили вывихнутое плечо на место, но и внимательно следили за его последующим восстановлением.

— Не забывай про упражнения, которые мы тебе показали, — сказала Дамо.

Под пристальным взглядом молодой женщины Акенон немного напряг плечо, пока оно не заболело. Боль напомнила, как близки они были к поимке убийцы. Его отчаяние только усилилось.

«Убийце удалось бежать, а я, раненый и без сознания, валялся в грязи под дождем», — сокрушался он.

К счастью, Ариадне удалось отвезти его обратно в общину, позаимствовав повозку на постоялом дворе. Два дня он лежал в постели с лихорадкой, но потом возобновил расследование. В результате изнурительных допросов он пришел к выводу, что убийца не был кем-то из общины, а его единственным сообщником был Атма. Что ж, по крайней мере, теперь не оставалось сомнений в надежности остальных учеников.

«Однако теперь у нас еще больше неизвестных», — подумал Акенон и поморщился, поднимая руку.

Они предположили, что яд в чашу Клеоменида подсыпал Атма. Тем не менее все доказательства сводились к тому, что он не мог отравить лепешку, убившую Даарука. У него было твердое алиби: он весь день провел в городе. Оставалось единственное объяснение: яд подсыпал некто чужой, кто проник в общину, выдав себя за гостя. Акенон задавался вопросом, был ли этот псевдогость исполнителем обоих убийств и действительно ли он расхаживал по общине, подготавливая свои злодеяния.

«Свидетельство редкого хладнокровия», — с тревогой подумал он. Чем хладнокровнее преступники, тем меньше вероятность того, что они совершат промах.

Акенон чувствовал себя спокойнее, когда солдаты патрулировали общину и выполняли функции телохранителей, но внутренний голос упорно твердил, что убийца наверняка разработал новый план и убийства продолжатся.

Возможно, он притаился где-то поблизости, дожидаясь удобного момента. Несмотря на то что они усложнили его задачу, это был явно не тот человек, который останавливается перед трудностями.

Акенон с яростью вспоминал тот миг, когда стоял в метре от человека в капюшоне, пытаясь выбрать место между ногами коня, чтобы вонзить саблю. Он уже поднял ее, прицеливаясь, когда копыто ударило его в плечо. С этого момента единственное, что он мог сделать — повиснуть на поводьях, вцепившись в них единственной свободной рукой, чтобы остановить лошадь или помочь Ариадне напасть на убийцу.

Вспоминать об этом было бессмысленно, но он не мог отогнать эти мысли. Иногда он обнаруживал, что сосредоточенно вспоминает тени, окутывавшие лицо врага, силясь приподнять завесу тьмы и различить знакомые черты.

— Ты в порядке?

Мягкий голос Дамо заставил его очнуться от глубокой задумчивости.

— Да, конечно. — Он улыбнулся молодой женщине, которая смотрела на него вопросительно.

— Погрузился в воспоминания.

Дамо кивнула, потом снова заговорила:

— Мне пора. Я должна присутствовать на школьном собрании.

— Кстати, в чем дело? — спросил Акенон, направляясь к двери.

— Несколько минут назад прибыл гонец из Сибариса. Отец поговорил с ним, а потом созвал всю общину. Больше я ничего не знаю.

Они вместе вышли из лазарета. Акенон поблагодарил Дамо и пропустил ее вперед. Его не позвали на собрание, поэтому он предположил, что речь пойдет о безопасности общины. Он подошел к ученикам, толпившимся перед школой.

Дамо исчезла внутри здания, и Акенон с досадой отметил, что это, к сожалению, последний день лечения. И Феано, и Дамо были очень добры к нему, к тому же были очень красивыми женщинами. Особенно юная Дамо. Тем не менее Ариадна по-прежнему казалась ему более привлекательной. По сравнению с сестрой красота Дамо выглядела слишком идеальной, безупречной, лишенной выразительности. А характер… слишком правилен и предсказуем. Ариадна, напротив, оставалась для него загадкой. Встречи с ней почти всегда волновали именно своей непредсказуемостью.

Через некоторое время Акенон решил заглянуть внутрь школы. Когда он подходил к двери, перед ним внезапно возникла встревоженная Ариадна. Увидев Акенона, она указала ему следовать за ней. Отошла на несколько метров, не отвечая на вопросы, которые задавали ей ученики.

— В чем дело? — спросил Акенон, когда они остались наедине.

— Пришло известие от человека, которого ты знаешь, — серьезно ответила она.

Голос Ариадны удивил Акенона. Он посмотрел на ее лицо и понял, что она чем-то потрясена. Коротко кивнул, чтобы она продолжала, и внимательно выслушал подробный рассказ.

Чуть позже Акенон лишь покачал головой, не в силах отделаться от изумления.

Глава 48 3 июня 510 года до н. э

Пиршественный зал Главка, казалось, пострадал от землетрясения.

Большинство столов и триклиниев исчезли. Остальные беспорядочнымигрудами лежали по углам. Полированные серебряные панели, прежде покрывавшие стены, валялись на полу, как груды осенних листьев. Посреди зала торчал полуметровый железный прут, вделанный в мраморный пол. К его верхнему концу была привязана веревка, которая тянулась по комнате, как змея. Противоположный ее конец крепился на остром металлическом штыре. Используя это устройство в качестве гигантского циркуля, на полу начертили идеальный круг, диаметр которого превышал длину прямоугольного зала. Чтобы круг замкнулся, Главк приказал снести стену, загораживавшую кладовую.

Вместо зала перед вошедшим Леандром предстал хаос. В течение полутора месяцев во дворце не устраивалось ни единого пира. Наказание Фессала и Яко положило конец ежедневным вечеринкам, а новая фаза безумия, поразившего его господина две недели назад, полностью изменила предназначение этого помещения. Теперь в нем царил круг — новое божество его хозяина.

«Моя роль тоже, наверное, изменилась», — с беспокойством подумал Леандр. Главк больше не нуждался в виночерпии. За две недели он не пригубил ни капли вина и едва пил воду и вкушал пищу.

«А началось все в тот странный момент, — с содроганием вспоминал Леандр, — когда хозяин неподвижно застыл перед статуей Зевса, как будто на него снизошло откровение». С тех пор Главк стал одержим изготовлением кругов все большего и большего диаметра, убеждая ремесленников, что они должны быть идеальны. Сейчас в зале имелось несколько таких деревянных кругов, их диаметр был менее двух метров, и они пролезали в дверь. Главк снова и снова замерял их мерной веревкой; затем производил какие-то расчеты и яростно швырял пергамент на пол, крича, что они слишком малы. К колоннам соседнего двора был прислонен круг высотой три с половиной метра. Но и его Главк отверг. Именно тогда он заставил кузнеца вделать железный прут в одну из драгоценных мраморных плит, выстилающих пол пиршественного зала. Затем приказал снести стену и целый день занимался тем, чтобы начертить на полу круг, чьи очертания отныне проходили по залу и частично по бывшей кладовке.

Леандр ничего не понимал, но был встревожен: что, если господин захочет начертить еще больший круг и в конечном итоге разрушит весь дворец?

Однако материальные круги Главка больше не интересовали. Проведенные измерения обеспечили ему уверенность в том, что искомое отношение равно трем и немного больше. Первое десятичное число было единицей, в этом он не сомневался, второе — лежало между четырьмя и пятью. Зная это, Главк более чем когда-либо был убежден, что только с помощью абстрактных математических исчислений достигнет приближения, которое поможет ему почувствовать себя выше всех смертных, включая Пифагора. «Мне нужно исчисление, чтобы получить как минимум четыре десятичных знака», — бесконечно твердил Главк. Использование механических средств приводило в тупик: невозможно построить или нарисовать идеальный круг диаметром в километр, а заодно с точностью измерить его диаметр и окружность.

Несколько дней Главк следовал абстрактным методам, используя серебряные панели на стенах в качестве письменных досок. Он выгравировал на них дуги и линии острым стилосом, который еще недавно служил для построения кругов. Царапал мягкую серебряную поверхность, пытаясь решить проблему квадратуры круга; то есть с помощью линейки и циркуля получить круг, чья площадь будет равна площади заданного квадрата.

«Если я получу его, получу и отношение», — загадал Главк.

Большую часть вычислений он выполнял в голове. Случалось, закрывал глаза и часами пребывал в созерцании мысленных образов. Иногда ему казалось, что решение вот-вот придет — так иным кажется, что нужное слово вертится на кончике языка; тогда он открывал глаза и принимался лихорадочно чертить. Однако вскоре вновь опускал стилос. Штрихи на серебряных пластинах отказывались сообщать ему какой-либо смысл. Он снова закрывал глаза, погружаясь в математическую вселенную идеальных прямых и кривых.

Клиенты, поставщики и партнеры Главка в отчаянии стекались к воротам дворца, но внутрь их не пускали. Правительство Сибариса было обеспокоено необычным поведением одного из своих главных представителей, однако и им не удавалось с ним побеседовать. Принимали — причем немедленно и в любое время — лишь тех, кто заявлял, что может помочь Главку решить задачу. Сибарит пообещал награду, сумма которой в первое время вызвала огромный поток претендентов; однако вскоре прошел слух, что Главк вовсе не был невеждой, которого можно обвести вокруг пальца, и отлично разбирался в математике, тех же, кто пытался его обмануть, приказывал высечь. Поток грамотеев мигом иссяк, что стало для Главка еще одним горьким доказательством того, что никто не знает решения задачи.

Он открыл глаза и увидел, что на гладкой серебряной панели, лежащей у него на коленях, не осталось живого места. Он повернул панель и несколько секунд рассматривал ее покрытую царапинами поверхность. Наконец что-то проворчал и отбросил в сторону. Металлический звон прокатился по залу. Главк решительно встал. Опершись на одно колено, он увидел, что его туника испачкалась и порвалась, но не удосужился спросить себя, сколько дней или недель ее не менял. Вместо этого принялся расхаживать по залу со стилосом в руке, переходя от панели к панели. Осмотрев их, он понял, что все это время изображал один и тот же подход к задаче, не продвинувшись ни на шаг. Блуждания по математической вселенной не позволяли ему задумываться о земном. Он не нуждался ни в еде, ни в питье и более не чувствовал острую боль от воспоминаний о Яко.

Главк улыбнулся смутной улыбкой, которая тронула лишь губы, не оживив прочие части мясистой физиономии. Он чувствовал себя опустошенным.

Отвязал стилос от веревки и принялся царапать стены. На стенах можно было выполнять более обширные чертежи, чем на серебряных панелях. Постепенно их поверхность покрывали огромные круги, дуги и прямые, и это доставляло Главку удовольствие. Словно математические величины, которым с каждым днем все больше принадлежал его разум, защищали его от невзгод физического мира.

Он царапал стену все живее и увлеченнее, стилос издавал резкий неприятный скрип. В такт ему телеса подрагивали, словно охваченные лихорадкой. Однако глаза следили за бороздками с холодным любопытством, словно глаза крупной рептилии, следящей за движением приближающейся добычи.

Бесстрастно и безжалостно.

Глава 49 3 июня 510 года до н. э

Увидев выходящую Ариадну, Пифагор догадался, что эту новость она расскажет Акенону. Он только что сообщил ее учителям, и в зале царила атмосфера полнейшей растерянности. Присутствующие разбились на группы, которые запальчиво обсуждали возможные последствия. Многие учителя задавали Пифагору вопросы, не в силах сдержать возбуждение.

— Есть ли шанс?

— Неужели у него так много золота?

— Зачем ему это?

Пифагор терпеливо взирал на смятенных учеников. Затем погрузился в свои размышления, расхаживая по возвышению и на мгновение забыв о кипевшей вокруг суете.

Час назад в общину прибыл гонец из Сибариса. В послании, вызвавшем такой переполох, говорилось, что Главк объявил математическое состязание.

«Хотелось бы, чтобы это действительно было всего лишь мирным состязанием», — обеспокоенно сказал себе Пифагор.

Несмотря на то что Главк и прежде объявлял состязания, на сей раз это было нечто совершенно новое. Начать с того, что вознаграждение объявлено не за решение задачи, с которой справился бы обычный человек, а за нечто, выходившее далеко за рамки возможностей любого философа, включая Пифагора. Награда полагалась тому, кто найдет отношение длины окружности к диаметру. Известно, что показатель близок к трем. Согласно расчетам, произведенным Пифагором, получалось, что первое десятичное число равно единице.

«Однако состязание, объявленное Главком, выиграет тот, кто рассчитает четыре десятичных знака».

— Неужели это возможно? — все повторяли иные учителя.

На самом деле их интересовало, может ли он сам сделать подобный расчет, и ответ был отрицательный. Это значение было одной из самых непостижимых тайн, которую они разгадывали долгое время, и в конечном итоге пришли к выводу, что не имеет смысла прилагать усилия, поскольку ответ лежит вне пределов человеческих возможностей. Мало того, что у них не было надежного способа произвести подобный расчет, они даже приблизительно не могли ответить на вопрос, заданный Главком. «Для чего ему понадобилось решение столь сложной задачи? — спрашивал себя Пифагор. — К тому же такой ценой», — добавил он, вспомнив обещанную награду.

Немыслимая сумма заставляла думать, что Главк относится к делу очень серьезно. «Такое количество золота способно привести в движение мощнейшие силы», — размышлял Пифагор. Относительное затишье последних недель в общине и Совете Тысячи казалось ему ненадежным.

«Возможно, под угрозой мир во всей Великой Греции», — печально заключил философ.

Предчувствие скрытой угрозы, преследовавшее его с первого убийства, после объявления о состязании стало сильнее. Пифагор стоял посреди возвышения и рассматривал присутствующих: своих лучших учеников. На лицах некоторых из них он видел отблески честолюбия. Скорее всего, они рассчитывали получить награду, но это было ошибкой. Пифагору представлялся вулкан: первые толчки в его недрах предвещали неминуемое и разрушительное извержение.

Он поднял руки, требуя тишины.

— Все вы — учителя нашего братства. — Он осмотрел собравшихся. Некоторые из них все еще стояли с поднятыми руками и опускали их, слушая его речь. — Это означает, что каждый из вас отвечает за многих учеников, которые лишь приступают к обучению и чьи умы пока лишены достаточной дисциплины, за множество мужчин и женщин, чье поведение во многих случаях все еще слишком обусловлено животной природой. Ваши ученики нуждаются в том, чтобы вы ими руководили. Поскольку известие о состязании неизбежно достигнет их ушей, вы должны им строго объяснить: притязания Главка — не что иное, как безумие. Сумасбродство, которому ни один член братства не должен посвятить ни минуты.

Он прошелся по возвышению, выдерживая паузу, чтобы слова лучше дошли до слушателей.

— Ни я, ни кто-либо другой не станем решать эту задачу, — продолжал он. — Мы здесь потому, что осознаем всю тщету материального мира. И не изменим наши убеждения даже ради всех богатств Аида. С другой стороны, постоянное присутствие солдат в нашей общине должно напоминать нам о том, что мы находимся под угрозой и наша безопасность зависит от того, сможем ли мы сохранять единство и невозмутимость.

Учителя молча кивнули.

— А теперь ступайте к ученикам и помогите им правильно воспринять эту новость. Пусть это испытание послужит укреплению наших убеждений и мудрости. Будьте здоровы, братья.

Он сошел с возвышения и решительно направился к выходу. Прошел мимо учителей, но никто не решился сказать ему ни слова. Достиг дверей школы. Многочисленные ученики, собравшиеся под открытым небом, притихли. Пифагор остановился перед ними, чтобы сказать несколько слов. Наконец заговорил — сердечно, проникновенно, с нежной твердостью отца, наставляющего своих детей.

— Дорогие ученики, сегодняшнее утро мы, как всегда, посвятим учебе, пока солнце не достигнет зенита. Поскольку погода стоит отменная, вы со своими учителями встретитесь в садах, в роще или в портике гимнасия. Новостям, которые пришли к нам из Сибариса, будет отведено не более десяти минут. Остальное время должно быть посвящено темам, запланированным на сегодня.

Ученики покорно склонили головы, с облегчением слушая своего вождя. Его слова были для них воплощением мудрости.

Философ двинулся дальше по тропе в направлении гимнасия. В нескольких метрах позади следовали двое плечистых гоплитов. Пифагор по-прежнему считал, что над ними висит угроза, но пребывание в общине армии и отсутствие происшествий заставляли его прийти к выводу, что пока все спокойно, следует заняться неотложными делами.

Пришло время продолжить путешествия.

Он месяц откладывал поездку в Неаполис, город, расположенный на полпути между Кротоном и Римом. Предстояло решить, настало ли время для создания в Неаполисе общины. Кроме того, он ждал свежих новостей из Рима. Последние полученные сведения сбивали с толку. Сообщали, что нынешний царь Луций Тарквиний, деспот по прозвищу Гордый, столкнулся с трудностями из-за какого-то мутного дела.

Пифагор полагал, что традиционно энергичный и экспансивный Рим в ближайшие годы сыграет важную политическую роль. Чтобы оставаться с городом в хороших отношениях и, возможно, в будущем привлечь его на свою сторону, он поддерживал тесные контакты как с царской семьей, так и членами оппозиции. Победители политических конфликтов часто проводили важнейшие государственные реформы. Такие моменты перераспределения власти могли быть выгодны для усиления братства.

«Престол шатается, — размышлял Пифагор. — Мы должны быть ближе к Риму, чем когда-либо прежде».

Глава 50 3 июня 510 года до н. э

— Ты уверена, что в награду он предлагает именно золото, а не серебро? — недоуменно спросил Акенон. Он не мог поверить в то, что только что поведала ему Ариадна.

Она кивнула, давая ему время осознать новость. Первоначальное недоверие Акенона было вполне объяснимо. Никто из присутствовавших на собрании не верил тому, что слышал, пока философ трижды не повторил огромную сумму.

Акенон изо всех сил старался осознать размер награды, предложенной Главком.

Она в десять раз превышала его собственный вес, да еще в золоте!

Он думал о сибарите, о его обильной плоти и оплывшей фигуре. К тому же Главк был высок ростом. Скорее всего, в нем было не менее ста пятидесяти килограммов. Помноженный на десять, объем приза составлял тысячу пятьсот килограммов.

Тысяча пятьсот килограммов золота! Возможно ли, чтобы у кого-то было столько денег? Он продолжал расчеты, используя арифметические способности, которые отец заставил его развить, когда он был мальчиком и жил в Египте. Золото стоит примерно в пятнадцать раз больше серебра, а значит, награда Главка равняется двадцати двум тысячам пятистам килограммам серебра. Невероятно… Он вспомнил огромный дворец сибарита. Стены зала для пиршеств покрыты серебряными панелями. Частенько Главк украшал себя подвесками и толстыми золотыми браслетами. Серебра и золота было предостаточно в канделябрах, треножниках, инкрустациях, покрывающих мебель… Возможно, он в самом деле готов был сделать столь безумное предложение. Сибарис — самый богатый город, о котором когда-либо слышал Акенон, а Главк, несомненно, — самый богатый человек во всем Сибарисе.

«Скольким серебряным драхмам равняется эта награда?» — размышлял Акенон. Следовало иметь в виду, что в Великой Греции драхма соответствовала коринфской системе и весила примерно на двадцать процентов меньше, чем та, которую использовали в Карфагене, а карфагенская, в свою очередь, на двадцать процентов меньше афинской. Он сосредоточенно подсчитывал, пока не получил окончательную сумму.

— Во имя Осириса, да это почти восемь миллионов драхм!

Восклицание Акенона заставила Ариадну вздрогнуть. Она не переводила сумму в драхмы и теперь потратила мгновение на то, чтобы проверить правильность расчета… Да, все было верно. Ее удивило, что Акенон смог выполнил такой сложный расчет с крупными числами. За полтора месяца, прошедшие с тех пор, как человек в капюшоне ранил Акенона, они разговаривали множество раз, и она знала, что интеллект и математические способности египтянина слишком высоки для непифагорейца; тем не менее ее поразило, что он выполнял расчеты в уме за столь короткое время.

Акенон по-прежнему пребывал под чарами объявленной суммы. Гонорара, выплаченного ему за доказательства того, что юный любовник Главка изменял ему с виночерпием, хватит на несколько лет. А то и на целую жизнь, если тратить умеренно. Сумма составляла вес раба в серебре. Награда, которую теперь предлагал сибарит, в три раза больше, ведь вес Главка в три раза превышает вес раба; в десять раз больше, ибо количество золота равно удесятеренному весу Главка; и в пятнадцать раз больше, потому что золото именно настолько дороже серебра.

«Три умножить на десять и умножить на пятнадцать… — размышлял Акенон. — В четыреста пятьдесят раз больше, чем я получил, притом что это было самым большим гонораром в моей жизни».

Он разумно полагал, что его пятьдесят килограммов серебра — около семнадцати тысяч драхм — это целое небольшое сокровище, которое мало кому удалось получить. Месяц назад он отвез опекуну Эритрию большую часть своего серебра, чтобы тот его охранял, пока сам он живет в Кротоне. Слишком крупная сумма, чтобы хранить в простом деревянном ларе, в общине, где происходит непонятно что.

Он выразил свое изумление вслух.

— Можно нанять рабочего, ежедневно платя ему драхму. Скромный дом может стоить три-четыре тысячи драхм. Хороший особняк — сто тысяч. — Он обернулся к своей спутнице. — Восемь миллионов — это больше, чем богатая семья потратит за всю свою жизнь!

Он умолк, видя выражение лица Ариадны, и понял, что ведет себя как ребенок. Да и кого не ослепит это сказочное богатство? И все же следовало вернуться с небес на землю и сосредоточиться на последствиях.

Ариадна с полуулыбкой ждала, когда выражение лица Акенона укажет на то, что золотые и серебряные грезы его покинули. Ее реакция была более сдержанной, однако и она была потрясена, и когда она покидала собрание, глаза многих учителей напоминали тарелки, а в их воображении проплывали сияющие образы никогда не виданных сокровищ. Отстранение от материального было одним из столпов пифагорейского учения, но под слоем самоконтроля неизменно таилась изначальная человеческая природа.

Акенон улыбнулся, немного смущенный, а Ариадна продолжила свои объяснения.

* * *
— Посулив такое количество золота, Главк мечтает приблизиться к решению задачи, которое последователи отца давно и безрезультатно ищут. Ты изучал геометрию и, должно быть, разбираешься в кривых и окружностях.

Акенон с любопытством кивнул.

— Главк желает с максимальной точностью определить отношение окружности к диаметру. — Ариадна подчеркнула свои слова, чтобы показать, насколько абсурдным было притязание Главка. — Он ищет приближение до четырех десятичных знаков, а заодно и метод его вычисления.

Акенон мысленно вернулся к учению отца. Это отношение — одна величин, неизвестных геометрам. Было трудно, а иногда и невозможно вычислить отношения некоторых объектов с прямыми сторонами, таких как треугольники. Но гораздо труднее с окружностями. Он ни разу не слышал о методе расчета, который ищет Главк.

— Опыт показывает, что эта цифра составляет чуть больше трех, — сказал он после некоторого раздумья.

— Да, Главк это знает, но хочет большего. Мы не сможем получить четыре десятичных знака, проводя эксперименты с настоящими кругами.

— Что же тогда?

— Чтобы достичь того, чего он ищет, нужно применить метод абстракции и математического доказательства, высшие инструменты, которые отец использует в своих исследованиях. Этой задаче десятки учителей посвятили всю свою жизнь, близко не подойдя к тому, что задумал Главк. Отец тоже посвятил ей довольно много времени, и, по его разумению, решение найти невозможно. Учитывая авторитет отца, с тех пор никто не брался за эту задачу.

— Но Главк посвящен в пифагорейство. Думаю, он понимает.

Лицо Ариадны омрачилось, как будто внутри нее стемнело.

— Главк — посвященный, но не насельник. Математике и другим дисциплинам его обучали на самом поверхностном уровне, чтобы он мог использовать их как инструмент для медитации и духовного роста. — Вздохнув, она вспомнила нечто, о чем уже говорила. — Учение отца заключается в том, чтобы люди и правительства вели себя по определенным правилам, которые гарантируют умеренность и согласие. Конечная цель заключается во внутреннем развитии и всеобщей гармонии. С Главком и другими людьми, обладающими крупным политическим весом, отцу иногда приходится быть более практичным. Он пытается использовать влиятельность этих людей в интересах учения, не рассчитывая на их серьезные внутренние успехи, поскольку люди эти, как правило, не стремятся очищать свои души от страстей.

— Что-то не похоже, чтобы Главк соблюдал ограничения, установленные Пифагором.

— Главк всегда был загадкой. Я не знаю его лично, но отец много о нем рассказывал. В Главке уживаются сильнейшие страсти противоположных направленностей. Всю свою жизнь он шарахался из одной крайности в другую, и, похоже, на этот раз его перекосило не на шутку. К тому же делает он это вопреки указаниям, которые давал ему отец. Прежде Главк уже пытался получить скрытые знания. Отец упрекнул его за своеволие, и сибарит пообещал никогда больше не предлагать в обмен на знания деньги… Ты видишь, как он исполнил свое обещание.

Акенон задумался о двойственной натуре Главка: аппетит и наслаждение, с которыми он поглощал яства и вина, острый ум, угадывающийся в его пронзительных глазах, стоило ему заговорить о геометрии, смесь похоти и обожания, когда он ласкал нежную кожу своего раба, неумолимая ярость, с которой он приказал чудовищному Борею раздавить Фессала и замучить Яко.

Он вспомнил, как в Карфагене, перед первой поездкой в Сибарис, Эшдек рассказал ему о Главке и предупредил, что это человек особенный. «Как будто внутри него сосуществуют разные люди» — вот что сказал Эшдек. Довольно точное определение, но Эшдек ошибался, полагая, что Главк не опасен.

Акенон заметил, что новости из Сибариса и воспоминания о Главке изменили его настроение. Атмосфера общины, несмотря на весеннее тепло и нежный запах травы, вдруг показалась давящей, полной угроз, подозрений и алчности.

В голове роилось больше вопросов, чем ответов: имел ли Главк какое-либо отношение к тому, что произошло в общине? Может, всему виной поиск знаний? Мог ли он быть соучастником, а то и зачинщиком убийств?

Не представляла ли угрозу для пифагорейцев его непомерная награда, которой хватило бы, чтобы вооружить целую армию?

Есть только один способ найти ответ на эти вопросы. Акенон кивнул, вторя собственным мыслям, глубоко вздохнул и помрачнел.

Он должен вернуться в Сибарис и встретиться с Главком.

Глава 51 3 июня 510 года до н. э

Через два часа в просторной галерее гимнасия Пифагор сообщил о ближайших планах своему внутреннему кругу.

— Эвандр, ты отправишься со мной в Неаполис. Если есть условия для создания общины, ты останешься там и будешь их вождем в первые нескольких месяцев, пока мы не назначим кого-то, кто займет эту должность окончательно. Ты и сам можешь возглавить общину, если решишь остаться в Неаполисе и не возвращаться в Кротон.

Эвандр коротко кивнул. Его одолевали противоречивые чувства. Пифагор очень ему доверял, но в то же время готов был окончательно с ним расстаться. Во всяком случае, он ценил решение учителя и считал его правильным. Он чувствовал, что готов возглавить небольшую общину. Кроме того, его преданность учителю была абсолютной. Он никогда не пойдет против него.

Пифагор продолжал:

— Гиппокреонт, ты поедешь с нами в Неаполис. — Ученик вздохнул и удвоил внимание. — Я знаю, что ты предпочитаешь не заниматься политическими вопросами, но твоя семья живет в Риме. Вполне возможно, в этой поездке мы займемся как Неаполисом, так и Римом.

— Как тебе угодно, учитель, — нейтральным тоном ответил Гиппокреонт.

Несколько мгновений Пифагор внимательно за ним наблюдал. Ученик ненавидел политику, но сыграл бы незаменимую роль, использовав свое влияние для вмешательства в римскую политическую структуру.

Прежде чем продолжить, он оглядел своих учеников. Два телохранителя, приставленные к каждому из них — всего десять солдат, — ожидали на почтительном расстоянии.

«Мы возьмем их с собой в Неаполис», — решил он. Пифагор испытывал отвращение к оружию, однако на этот раз благоразумнее было бы путешествовать с военной охраной. Каждый возьмет с собой двоих гоплитов, а он попросит Милона назначить им еще и дополнительное сопровождение.

Он снова сосредоточил внимание на своих людях.

— Аристомах, ты останешься в общине. Надо убедиться, что обучение идет по намеченному плану. Ты лучше других представляешь, что означают поиски отношения окружности к диаметру, и понимаешь, что притязания Главка абсурдны. Не стоит тратить на это время. Рядом с тобой будет Орест, который возьмет на себя мою роль в политических делах, пока я не вернусь.

Он повернулся к Оресту, и тот сглотнул слюну.

— После смерти Даарука я стал чаще посещать заседания Совета, — сказал Пифагор. Раньше ходил только раз в месяц, а теперь каждую неделю. Я хочу, чтобы и ты присутствовал на всех заседаниях. Мы держали Килона в страхе, но я знаю, что он собирается начать еще одну политическую атаку. — Пифагор оглядел собравшихся, чтобы подчеркнуть свои следующие слова. — Узнав о моем отъезде, он на следующий же день попытается всеми силами обратить Совет против нас. Триста останутся нам верны, но они не смогут образумить остальных, несмотря на то что по закону Совет Трехсот находится на более высокой иерархической ступени. Твое первое выступление, Орест, должно быть решительным, иначе Килон почувствует себя сильным и удвоит атаки.

Орест словно подрос на несколько сантиметров. «Он намекает на то, что хочет назначить меня преемником!» — мысленно воскликнул он. Раньше Пифагор никого не просил заменить его в Совете как главу общины. А теперь обратился к нему, к тому же в такое сложное время.

По лицу Ореста философ видел, что тот чрезвычайно благодарен, но одновременно смущен тяжестью свалившейся на него ответственности.

Что ж, это было полезно для повышения уверенности в себе — это то единственное, чего недостает Оресту.

Попрощавшись с учениками, Пифагор зашагал прочь, обдумывая последние указания, которые предстояло раздать перед отъездом. Он уже развенчал в глазах братства заманчивое предложение Главка, однако пустить это дело на самотек было нельзя.

Если не заняться этим вовремя, последствия могут быть катастрофические.

* * *
После обеда в доме Пифагора прошла встреча, на которой присутствовали Ариадна, четыре кандидата и Милон.

— Надо как можно скорее отправиться в Сибарис, — сказал Пифагор. — Мы уже виделись с Главком после смерти Даарука, однако объявление математического состязания таит в себе слишком много неизвестных. Это не только абсурдная и разрушительная затея, но и прямая агрессия по отношению к заповедям, которые Главк поклялся соблюдать.

Ариадна, сидевшая напротив отца, опустила взгляд и принялась внимательно изучать складки одежды. Упоминание о Сибарисе заставило ее вспомнить события, последовавшие за смертью Атмы, раба Даарука. В ту ночь, когда ей удалось вернуться в общину с тяжело раненным Акеноном, Милон без промедления отправился в Сибарис с двадцатью солдатами. На полпути они остановились у злосчастного постоялого двора и забрали труп Атмы. Затем подвергли допросу трактирщиков и конюха, который не дал никаких результатов, попытались найти других свидетелей, но никого не нашли, и отправились в Сибарис в надежде обнаружить хоть какие-то следы. В городе за несколько дней они опросили множество сибаритов, включая Главка и других пифагорейцев; однако, если человек в капюшоне и проехал через Сибарис, никаких следов он не оставил.

«Милон сказал, что Главк показался ему подозрительным: соучастником он не выглядел, но вел себя как чокнутый», — вспомнила Ариадна.

Она снова подняла голову, услышав голос Акенона.

— Согласен: надо допросить Главка, — ответил сыщик Пифагору. — И как можно скорее.

— Я ценю твою готовность немедленно отправиться в путешествие, — ответил Пифагор. — Как ты понимаешь, учитывая твою недавнюю работу на Главка, я собирался попросить отправиться в Сибарис именно тебя; однако было бы предпочтительнее, если бы ты отложил свой отъезд.

Акенон выгнул брови.

— Как только встреча закончится, — продолжал философ, — мы с Эвандром и Гиппокреонтом отправимся в путь. Мне пришлось ждать, пока воды в Совете Кротона немного успокоятся. Теперь, когда ситуация вернулась под контроль, я должен уехать как можно скорее. Моя работа не ограничивается нашей общиной, и я слишком долго откладывал поездку в Неаполис.

Пифагор не стал упоминать, что он собирается вести переговоры и с Римом. Он хранил в величайшей тайне слухи о смутах в этом городе, а также о своих планах на этот счет. Если его планы достигнут вражеских ушей, окажется под угрозой один из его самых крупных проектов — распространить влияние на Рим.

— Как долго тебя не будет? — спросил Милон, удивленный и немного расстроенный тем, что до сего момента ничего не знал.

— Это зависит от многого. Как минимум три недели, но надеюсь, что начинания принесут добрые плоды и потребуют более длительного присутствия. Возможно, я буду в отъезде два или три месяца. В случае чего отправлю тебе послание из Неаполиса.

— Разве ты не хочешь, чтобы я отправился в Сибарис, пока ты будешь в отъезде? — Акенон не удержался: его голос звучал слишком взволнованно.

— Я хочу, чтобы после моего отъезда ты оставался в общине, но, возможно, достаточно будет и нескольких дней. Наверняка наши враги только и ждут удобного случая, чтобы снова напасть. Самый непростой момент — когда они узнают, что я уехал из общины.

Акенон согласно кивнул и откинулся на спинку кресла.

«Хорошо, подожду несколько дней. — Он отвел взгляд. — На самом деле без Пифагора будет проще попросить Ариадну поехать со мной в Сибарис».

* * *
Через час Пифагор покинул общину. В небе сияло солнце. Рядом с почтенным учителем верхом на ослах ехали Эвандр и Гиппокреонт. Их сопровождали двое слуг, везущих багаж, и двадцать элитных солдат. У ворот собралась целая толпа во главе с Орестом. Все испытывали смесь печали и радости. На некоторое время они останутся без вождя, но именно благодаря путешествиям учение распространяется среди людей.

В нескольких шагах позади многочисленной толпы, спрятавшись за статуей Гермеса, со слезами на глазах вслед учителю смотрел Аристомах. Он понимал, что не в силах сохранять самообладание во время прощания с Пифагором.

Аристомах провел рукой по голове, пытаясь выглядеть получше. Но дрожащие пальцы лишь растрепали жидкие волоски. Он прислонился спиной к статуе. Ветерок доносил до него обрывки смеха и пожелания счастливого пути. Он был далек от того, чтобы разделить со всеми это веселое оживление. Он не был наделен даром предвидения, подобно Пифагору, но остро чувствовал, что затишье последних недель вот-вот разлетится на куски.

Глава 52 3 июня 510 года до н. э

«Солдаты!» Человек в капюшоне съежился, стараясь остаться незамеченным. Он сидел в захудалой таверне под Кротоном. Притаился в самом темном углу. Перед ним стояла чаша вина, к которой не притронулся. Относительное спокойствие таверны только что нарушило вторжение гоплитов. Судя по громкому хохоту и неуверенной поступи, это не первое заведение, которое они посетили в эту ночь. Пьяные и благодушные, они едва обращали внимание на окружающую обстановку, в отличие от таинственного гостя, который зорко следил за ними из полутьмы.

Взгляд человека в капюшоне, пронзительный и полный презрения, перебегал от лица к лицу, с отвращением отмечая покрасневшие от алкоголя носы, тупые стеклянные глаза, слюнявые рты, громко хваставшие недавним походом в очередной бордель.

— Я дал ей половину драхмы, — сообщил низенький гоплит с маленькими, близко посаженными глазами, — но заплати я ей даже сотню талантов, она бы не была так довольна!

— Неудивительно: ты небось был у нее единственным клиентом, — отозвался напарник, похлопав его по плечу.

— Она была такой волосатой, что я принял ее за медведя!

Компания захохотала. В нескольких шагах от них человек в капюшоне наклонил голову, прячась еще старательнее. С собой у него имелся острый нож, а перед глазами вставали картины, как он перерезает кому-нибудь из солдат горло. Может быть, он сделает это, когда кто-нибудь из них пойдет отлить. Подкрасться сзади, ухватить за длинные космы и перерезать шею, как свинье. Он улыбнулся, затем заставил себя глубоко подышать, несмотря на царившую в заведении острую вонь пота и пролитого вина. Мечтать не вредно, но пустые мечтания отвлекают от действительности, а этого он себе позволить не мог.

Один из солдат обежал взглядом зал. Он был пьян, но это не помешало ему обратить внимание на человека в капюшоне, который прятался в тени.

«Почему этот человек надел капюшон в таверне?» — спросил он себя, путаясь в мыслях. Несколько секунд он ошеломленно смотрел на сидящего, и у него возникло странное чувство. Он не видел его глаз, но знал, что их взгляд обращен на него.

И решился подойти.

Человек в капюшоне чувствовал угрозу, но сохранял полнейшее спокойствие. Гоплит сделал неуверенный шаг, а потом еще один.

«Если он попытается сорвать с меня капюшон, придется его убить», — решил неизвестный.

Он наблюдал за продвижением противника. Благодаря своим исключительным способностям он смог бы поймать взгляд солдата и парализовать его. А затем заколоть ножом.

Проблема в том, что в следующую секунду на него бросятся остальные гоплиты.

Он медленно пошевелил правой рукой под туникой, сжимая рукоятку ножа. И был спокоен. В одно мгновение его точный ум наметил идеальный план нападения и изучил все варианты побега, в зависимости от результатов первоначальной атаки. Фактор внезапности давал ему преимущество. Он был уверен, что уложит двоих солдат и достигнет дверей. Доберется ли он до лошади, зависело от степени опьянения остальных гоплитов, а также от того, не столкнется ли он на улице с новыми препятствиями.

Солдат остановился перед столом в углу зала. Прежде чем открыть рот, он моргнул пару раз, пытаясь прояснить зрение.

«Он будет мертв, прежде чем коснется пола», — насторожился таинственный посетитель, уже наметил траекторию, по которой проследует нож. Одним быстрым ударом пробьет челюсть, пронзит голову и рассечет надвое этот ничтожный мозг, пропитанный вином. Его радовала неминуемая смерть гоплита, но он сожалел о последствиях. Весь его план на грани провала из-за того, что он вернулся в Кротон.

Он знал, что это может произойти, и все равно пошел на риск. Мозолистая рука солдата медленно потянулась к его капюшону. Мокрые от вина губы пробурчали что-то невнятное. Человек в капюшоне не мог больше ждать, иначе фактор внезапности будет потерян. Он напряг ноги, готовый сделать стремительный выпад, подобно скорпиону.

Вдруг послышались крики.

Рука солдата застыла в нескольких сантиметрах от капюшона. Потом опустилась. Солдат повернул голову и устремил мутный взгляд на своих товарищей. Они громко приветствовали появление очередной бутыли вина. Гоплит обернулся, забыв о том, что собирался сделать, издал победный крик и бросился к своей чаше прежде чем ее перехватит другой.

Не отводя глаз с солдат и держась в тени, человек в капюшоне скользнул вдоль стены, крепко сжимая под туникой нож. Он беспрепятственно вышел на улицу и пошел восвояси, наклонив голову. Но вскоре остановился, наблюдая за обстановкой. Грязные извилистые улицы бедного квартала изобиловали уголками, где можно спрятаться. Он присел на корточки, притаившись в одном из них, словно нищий или пьяница, и из укрытия принялся следить за входом в таверну.

Вот уже несколько ночей он приходил в Кротон, преследуя свою цель.

Он был уверен, что осуществит ее той же ночью.

Глава 53 8 июня 510 года до н. э

Ариадна дышала полной грудью, наслаждаясь ощущением свободы. Она испытывала волнение всякий раз, когда покидала общину. Сидя верхом на кобыле, она закрыла глаза, подняла лицо и позволила солнцу согреть кожу, в то время как лошадь послушно шагала за маленьким отрядом.

Когда они проезжали мимо гимнасия, несколько атлетов прервали свои упражнения и смотрели им вслед. Отряд Ариадны состоял еще из девяти всадников: Акенон на купленном им великолепном коне, шесть гоплитов и двое слуг.

Прошло пять дней с момента отъезда Пифагора. «Его корабль прибудет в Неаполис сегодня или завтра», — прикинула Ариадна.

Глаза ее по-прежнему были закрыты, она наслаждалась ритмичным покачиванием. Улыбнулась, вспомнив, как Акенон просил его поехать с ним в Сибарис. Это случилось на следующий день после того, как отец уехал в Неаполис. Она обсуждала с Акеноном другие темы, но постепенно он перешел к разговору о предстоящей поездке в Сибарис.

— Помимо допроса Главка, — сказал Акенон, — я хочу найти следы человека в капюшоне. Возможно, что-нибудь выяснили солдаты, обследовавшие Сибарис и постоялый двор.

Ариадна кивнула, ожидая продолжения. Акенон колебался несколько секунд, словно подбирая слова. Его замешательство противоречило небрежному виду, который он пытался на себя напустить.

— Для допросов свидетелей, — добавил он наконец, — а также для того, чтобы помочь мне с правилами учения, которых я не понимаю, мне бы очень хотелось, чтобы ты была рядом со мной.

Она согласилась с тем же небрежным видом, что изображал египтянин, но затем отвернулась, чтобы скрыть улыбку.

Теперь она ехала в нескольких метрах позади него. В животе у нее ощущалось странное напряжение. Она открыла глаза и некоторое время смотрела на Акенона. Чувствуя себя все более неловко, направила кобылу к его коню.

В отличие от прошлого раза, когда они проезжали по этим местам во время погони за Атмой, на небе не было ни облачка. Солнце горело тысячей бликов в пене волн, которые разбивались о подножия скал.

— Я много раз уезжала из общины, — сказала Ариадна. — При каждом удобном случае. Чувствую себя взаперти, если не путешествую пару месяцев. Но ни разу не покидала Великую Грецию.

— Значит, не плавала на корабле? — во время разговора Акенону приходилось наклоняться, так как его конь был на пядь выше кобылы, на которой ехала Ариадна.

— Никогда, — ответила она. — Что чувствуешь, находясь посреди воды и нигде не видя земли?

Акенон с неприязнью покосился на море.

— Ужасную тоску и недомогание. Я бы отдал все, чтобы вернуться в Карфаген по суше.

Ариадна удивленно посмотрела на его лицо. Поняв, что он наполовину шутит, она рассмеялась.

— О боги, ты серьезно? Как жестока судьба. Я бы отдала все, чтобы всю жизнь путешествовать по миру, как отец. — Акенон в ответ улыбнулся. — Знаю, что ты египтянин и живешь в Карфагене, а теперь находишься в Великой Греции. Где ты еще побывал?

— Боюсь тебя разочаровать, но я бывал лишь в тех местах, о которых ты упомянула. Прежде мне лишь раз выпало несчастье путешествовать по морю, потеряв из виду берег — я тогда проводил расследование в Сиракузах, которые также являются частью Великой Греции. — Он вздохнул, а затем продолжил с легкой печалью во взгляде: — Я родился в Египте и жил там, пока мне не исполнилось двадцать девять. Работая на фараона Амоса Второго, объехал большую часть страны. После смерти фараона мне пришлось покинуть Египет, так как его сын Псамметих Третий заключил союз со старыми врагами своего отца, которые требовали моей головы.

Ариадна слушала завороженно.

— Из Египта я уехал в Кирену, — продолжал Акенон, — греческую колонию на полпути между моей страной и Карфагеном [192]. Через несколько месяцев персы под командованием Камбиса Второго продвинулись на запад и вторглись в Египет. Я решил держаться от них подальше.

Акенон погрузился в задумчивое молчание. Он предпочитал не упоминать о главной причине своего отъезда из Кирены. И не хотел оставаться среди греков, потому что вторжение Египта стало возможным благодаря предательству грека, традиционного союзника египтян — тирана Поликрата Самосского. Остров Самос был родиной отца Ариадны — еще один повод не высказывать вслух старые обиды.

Ариадна попыталась вывести его из меланхолии.

— Тогда ты и поселился в Карфагене?

Выражение лица Акенона смягчилось.

— Именно так. К счастью, несколько лет назад я встретил влиятельного финикийца из Карфагена, который приютил меня по прибытии в город. Его зовут Эшдек, он купец и большой человек. Он помог мне устроиться сыщиком, а несколько лет спустя я уже работал исключительно на него. Его родители уехали из Тира незадолго до того, как город был осажден Навуходоносором Вторым Вавилонским. Эшдек сумел воспользоваться возвышением Карфагена, который давно перестал быть простой тирской колонией. Сегодня Карфаген процветающая империя, а для меня — отличное место для жизни.

Ариадна завидовала Акенону. Как бы ей хотелось, чтобы и у нее было отличное место для жизни. Внезапно она вспомнила что-то о Карфагене и нахмурилась, сомневаясь, стоит ли обсуждать это с Акеноном. Убедилась, что солдаты их не слышат, и повернулась к своему попутчику.

— Акенон, я слышала о том, что карфагеняне едят собак, это правда?

— Ну… да. А почему бы и нет?

В запасе у Ариадны был еще один, гораздо более сложный вопрос.

— А правда… — Он замялась. — Правда ли, что в Карфагене приносят в жертву детей?

Выражение лица Акенона резко помрачнело. Образ пятидесяти обугленных младенцев встал перед ним с болезненной отчетливостью.

— Да, — ответил он едва слышно, молча кивнул, что-то вспоминая, затем продолжил тем же мрачным тоном: — В особых случаях пытаются задобрить богов, жертвуя им младенцев.

Атмосфера накалилась, и Ариадна пожалела, что задала этот вопрос.

— Прости. Не подумай, что я собираюсь кого-то осуждать или критиковать. Отец рассказывал мне об обычаях других народов, сильно отличающихся от наших, но он научил меня не судить других по их традициям или убеждениям.

— Не волнуйся, у меня это вызывает такое же отвращение, как и у тебя. То, что я живу в Карфагене, не означает, что мне нравятся все его обряды. К счастью, человеческие жертвы случились только один раз с тех пор, как я там поселился.

— А скажи, — спросила Ариадна более бодрым тоном, — какие наши обычаи удивили тебя больше всего?

Акенон улыбнулся:

— Честно говоря, я надеялся обнаружить большенепонятных обычаев или правил. Ваше братство выглядит как нечто шокирующее только на расстоянии, но когда оказываешься внутри, все обретает смысл. Помню, например, что на корабле, на котором я прибыл из Карфагена, был афинянин, который рассказывал всем, кто соглашался его послушать, что Пифагор и его последователи — сумасшедшие, которые живут по безумным правилам. Среди прочего он упоминал, что вам запрещено перешагивать через весы или что вы не позволяете ласточкам гнездиться на ваших крышах.

Ариадна усмехнулась:

— Отец часто использует в своих рассуждениях притчи или метафоры. Иногда с помощью них он излагает сложные понятия, а иногда скрывает их смысл для посвященных. Когда он говорит, что нельзя перешагивать через весы, он имеет в виду, что вы должны держать под контролем честолюбивые желания и не стремиться иметь больше, чем необходимо. А что касается ласточек, то он не советует приглашать в дом людей, не способных держать язык за зубами.

Во время беседы Акенон наблюдал за Ариадной. Тон ее голоса, ее поведение — все было будто бы новым, ей не свойственным. Он улыбнулся, ничего не сказав, гадая, что именно стало причиной перемен. Может быть, то, что она очутилась вдалеке от отца и общины? Во всяком случае, он предпочитал нынешний вариант ее обычной иронии и резкости. Он давно уже отказался от мысли о том, что между ними что-то возможно, но теперь…

Ариадна почувствовала, что краснеет под взглядом Акенона. Она посмотрела вперед. Ее грудь вздымалась и опадала чаще, чем обычно, и она изо всех сил старалась выровнять дыхание. Это было непросто. Акенон был одет по-гречески, в короткую тунику, а мускулистая нога оставалась всего в пяди от ее руки.

Она наблюдала за ним краем глаза. Ей хотелось погладить его смуглую кожу.

* * *
До заката оставалось еще два часа, когда они увидели постоялый двор. Сидя на коне, Акенон невольно сунул руку в карман и погладил кольцо Даарука. Он собирался передать его Пифагору, чтобы похоронить вместе с останками убитого ученика, но Пифагор кольцо вернул.

— Сохрани его, Акенон. Кольцо содержит символ пентакля. — Слова прозвучали тревожно, а взгляд золотистых глаз на мгновение вспыхнул. — Это мощный талисман, который будет направлять тебя и защищать.

Вспомнив эти слова, Акенон вытащил кольцо и внимательно посмотрел на символ. Он уже знал, что пятиконечную звезду называют пентаклем и часто изображают замкнутым в пятиугольник. Изображение было выпуклым, а кольцо тяжелым, из литого золота.

Он осмотрел каждую его черточку.

— Рассматриваешь пентакль?

Голос Ариадны вывел его из задумчивости.

— Да… Пытаюсь понять, почему вы так цените это изображение. Как я понимаю, это символ согласия между вами, а также занятная геометрическая фигура, но мне кажется, что для братства это нечто гораздо большее.

Ариадна кивнула, подбирая слова.

— Ты уже в курсе, что есть высшие элементы знаний, разработанные моим отцом, которые охраняются клятвой хранить тайну. Некоторые из этих тайн связаны с пентаклем. Больше я ничего тебе сказать не могу, в противном случае ты знаешь, что со мной произойдет.

Подобное наказание ни разу не применялось, однако по правилам братства нарушитель клятвы должен был умереть. Это торжественно подтверждалось на церемонии присяги. Самая радикальная мера из числа многих, призванных не допустить попадания высших знаний в руки профанов.

— Я скорее останусь в неведении, нежели стану причиной того, что с тобой случится несчастье. — Тон Акенона превратил его слова в нежный флирт.

Ариадна рассмеялась, однако не слишком весело. Она привыкла жестко пресекать тех, кто с ней заигрывал. Впервые в жизни она не пожелала быть резкой, но, не укрываясь за резкостью и цинизмом, она чувствовала себя уязвимой, будто раздетой. Тишина, повисшая после слов Акенона, усилила ее чувство неуверенности, и она поспешила продолжить разговор.

— Раз уж ты изучал геометрию, скажу тебе еще кое-что. — Она заметила в своем голосе суетливые нотки и постаралась говорить более сдержанно. — Обрати внимание на пересечения линий пентакля. — Акенон приблизил кольцо к глазам. — Пересечения делят каждую линию на сегменты, и можно предположить, что каждый сегмент является частью более крупного.

Ариадна наклонилась к Акенону, и тот протянул ей кольцо. Она указала пальцем на то, что имела в виду. Чтобы удержать равновесие, непроизвольно оперлась правой рукой на голое бедро Акенона. Заметив это, он сглотнул. Ему показалось, что рука ее дрожит, но она как ни в чем не бывало продолжила рассуждения о пентакле.

— Меньший сегмент сохраняет отношение с большим, — она коснулась ногтем указанной точки, — и это точно такое же отношение, которое сохраняет больший сегмент с суммой обоих. То же происходит с суммой и всей линией.

Акенон завороженно кивнул. После смерти отца он забросил учебу и стал стражем закона, но его по-прежнему увлекала геометрия.

Ариадна продолжала:

— Вавилонские математики указали отцу на отдельные проявления этого отношения в природе. Отец… — Она приблизилась к границе того, что защищала клятва. Как бы ни доверяла она Акенону, клятву приходилось соблюдать. — Отец обнаружил, что это не просто любопытное явление, а один из фундаментальных законов вселенной.

Акенон понял, что Ариадна не может сказать ему больше, и не стал продолжать расспросы. В братстве запрещалось открывать сложнейшие знания, которые, по мнению пифагорейцев, наделяли таинственной властью над природой и людьми. Пифагор предупреждал, что ни один пифагореец не должен получать доступ к этим знаниям иначе как через духовный рост и очищение. Вот почему всех так обеспокоил Главк, который хотел получить к ним доступ, используя богатство.

«На самом деле притязания Главка нельзя считать незаконным получением тайного знания, — думал Акенон. — Свою награду он предлагает в обмен на то, чего не знает сам Пифагор».

Он заметил, что возглавлявшие их отряд гоплиты остановились и спешились перед конюшнями постоялого двора. Быстро спрятал кольцо, слез с коня и стал давать указания солдатам.

Он и не подозревал, что очень скоро кольцо раскроет ему жизненно важные тайны.

Золотое сечение

Древние греки называли его просто сечением. Но на протяжении истории человечества оно получало и другие названия: божественная пропорция, золотое число, золотая пропорция…

Эта пропорция обусловливает такое же отношение меньшей части к большей, как и отношение большей части ко всей величине.

Результатом является иррациональное число (1,618…). Оно часто изображается греческой буквой «фи» (Φ, ϕ), которая является инициалом Фидия (Φειδι2ας), греческого скульптора, чьи работы представляют собой примеры идеальной красоты и одно из величайших эстетических достижений классической эпохи.

Считается, что совершенная красота зависит от математического совершенства. Вот почему красоту и совершенство приписывают всему, что содержит в своем составе это отношение. Золотое сечение повсеместно использовалось в искусстве: при строительстве Парфенона, Великой Пирамиды в Гизе, в произведениях Леонардо да Винчи, Микеланджело, Бетховена, Моцарта… Оно распространено и повсюду в природе: в спиралях ракушек многих видов животных, в лепестках цветов, листьях, стеблях, в соотношении толщины древесных ветвей… Сохраняется оно и в строении человека: золотому сечению подчинены отношение общего роста и роста до пупка, длины до верха бедра и до колена, соотношение между всей длиной руки и расстоянием до локтя и т. д.

Каждое пересечение линий пентакля определяет сегмент, который является золотым сечением непосредственно большего. Следуя обозначению диаграммы: ϕ = d / c = c / b = b / а = 1,618…

Как видим, пентакль является наглядным примером золотого сечения и, следовательно, для пифагорейцев — божественных тайн строения вселенной.

Сокрам Офисис.

Математическая энциклопедия.

1926

Глава 54 8 июня 510 года до н. э

Ариадна ушла спать.

Акенон, несмотря на усталость, остался в таверне, попивая из чаши вино, разбавленное водой. Нужно по-братски общаться с солдатами, назначенными Милоном ему в помощь, если желаешь получить от них максимальную отдачу.

Кто-то похлопал его по плечу. Один из солдат с покрасневшим от выпивки лицом упрекнул его, что он мало пьет. Акенон одним глотком осушил остаток вина в своей чаше и со смехом похлопал по спине солдата, который засмеялся ему в ответ.

Это был идеальный вечер для отдыха. Очень маловероятно, что на постоялом дворе вдали от города таится какая-либо опасность. Весь следующий день им предстояла дорога, поэтому не имело большого значения, если кто-то будет страдать похмельем.

За их столом сидели пятеро солдат. Шестой стоял на страже в коридоре верхнего этажа, где располагались спальни, в которых предстояло провести ночь. Двое слуг храпели в конюшне рядом с поклажей и ценными животными, на которых передвигался их отряд.

Акенон наблюдал за трактирщицей, бродившей между столами с подносом в руках. Благодаря аналитическим способностям Ариадны повторный допрос трактирщиков подтвердил, что они не лгут и не могут дать никаких подсказок. Тщательный осмотр места преступления и других помещений постоялого двора также не принес успеха. Результат был предсказуем, учитывая, что все это уже осмотрели Милон и его сыщики. Да и сам Акенон десятки раз перебирал краткие, но напряженные воспоминания о том дне, когда столкнулся с человеком в капюшоне.

Он снова наполнил чашу. Сделал вид, что пьет, но лишь промокнул губы, воспользовавшись тем, что солдаты оживленно болтали, вспоминая былые похождения. Все они знали друг друга уже много лет. «Это хорошо, особенно если придется сражаться», — подумал Акенон, наблюдая за ними с улыбкой.

Он снова отключился от окружающего веселья, припоминая некоторые элементы расследования, проведенного после убийства Даарука.

В Египте Акенон научился сличать почерк и попросил показать ему писания Даарука, чтобы тщательно сопоставить их с завещанием, которое Атма передал Эритрию. Он подозревал, что пергамент может оказаться подделкой, как это случилось в деле, которое он раскрыл много лет назад. Тогда печать одного из членов семьи фараона Амоса Второго была подделана, а копия использовалась для заверения поддельных торговых записей. Акенон обнаружил, что копия изготовлена с помощью воскового отпечатка, который сняли, пока владелец кольца спал, причем кольцо даже снимать не пришлось. Однако в данном случае анализ почерка не оставлял сомнений: завещание написал сам Даарук. Это означало, что он полностью доверял Атме… и даже более того. В этом случае оставались сотни вопросов без ответа, а поскольку Даарук и Атма были мертвы, ответить на них мог только человек в капюшоне.

Он сделал еще глоток вина и посмотрел на солдат. Они вели себя шумно, но пьян был только тот, кто некоторое время назад похлопал его по плечу, и дежурным в тот вечер он не был. Милон утверждал, что все они хорошо знают свое дело. Акенон думал о Сибарисе и о расследовании, которое начнется на следующий день. Интуиция подсказывала, что, для того чтобы добраться до убийцы в капюшоне, в первую очередь следует допросить Главка: он был самым богатым и могущественным человеком в Сибарисе, посвященным в пифагорейское братство, горячим поклонником математики, что доказывала объявленная им недавно награда… Все указывало на то, что Главк — ключевая часть головоломки.

Акенон встал. Он напомнил солдатам, что на рассвете предстоит долгий путь, попрощался со всеми и пересек оживленный зал. Хотелось спокойно все обдумать и быть бодрым на следующий день.

Когда он направлялся к лестнице, перед глазами возник образ Ариадны верхом на лошади, и то, как она опиралась на его бедро, когда они осматривали кольцо. Никогда еще она не была такой милой и родной.

«Ариадна — еще одна загадка». Он нахмурился и покачал головой.

«Так же привлекательна, как и непредсказуема», — добавил озадаченно.

Он вдруг осознал, что она лежит в постели всего в нескольких метрах от него, на верхнем этаже.

Остановился на мгновение у подножия лестницы и посмотрел вверх.

А начав подниматься, почувствовал, как по спине пробежал холодок.

* * *
Некоторое время Ариадна лежала, свернувшись калачиком под одеялом; однако в голову ей пришла некая мысль, и она знала, что заснуть не сможет.

«Не усну, пока я не достану свитки», — томилась она.

Перед отъездом из Кротона она прихватила несколько пергаментов своего отца, посвященных окружности и ее свойствам. При помощи них она надеялась убедить Главка, что его притязания тщетны. Проблема заключалась в том, что эти свитки не должны были покидать общину. Никто не знал, что она прихватила их с собой.

Сначала она собиралась носить их под туникой поближе к телу, но днем было слишком жарко, и пот мог испортить письмена. Тогда она спрятала их на дно сумы. Теперь бесценные свитки лежали в конюшне, рядом с остальным багажом, и единственной их защитой были слуги, которые всю ночь будут крепко спать. Вряд ли свиткам что-то угрожает, но мысль эта не выходила у нее из головы, омраченная чувством вины.

«Не следовало брать их с собой», — размышляла она, лежа в постели.

Но сейчас думать об этом было уже бесполезно. Единственное, что она могла сделать, — надежно их защитить. Вытащить из сумы и держать при себе, а когда они вернутся в Кротон, положить на место.

Она рывком откинула одеяло. Села на кровать и надела на ноги спартанские сандалии. Выйдя из комнаты, увидела дежурного гоплита, стоявшего в конце коридора. Кивнула в знак приветствия, и он ответил тем же.

Единственный свет на верхнем этаже поднимался из зала, где слышались смех и громкие голоса.

«Акенон, должно быть, все еще внизу», — подумала она.

Ей стало неловко, она колебалась, стоит ли спускаться. Мысль о том, как она держалась с Акеноном в дороге, обжигала стыдом.

«Прямо как течная сука», — упрекнула она себя, краснея.

Поправила хитон и направилась к ступеням. Дверь на улицу находилась рядом с лестницей, вероятно, никто не увидит, как она вышла в конюшню.

Ступив на первую ступеньку, окутанную полутьмой, она заметила, что из зала кто-то вышел и начинает подниматься.

Акенон!

Он смотрел куда-то в глубь нижнего этажа, видимо, с кем-то прощался. Ее он еще не заметил.

Ариадне хотелось вернуться и спрятаться в спальне, прежде чем Акенон ее увидит, но она сдержалась и как ни в чем не бывало спускалась дальше, дожидаясь момента, когда он поднимет глаза. Акенон перемещался из освещенного зала в сумерки верхнего этажа, он поднялся еще на пару ступенек, прежде чем заметил, что среди теней навстречу тихо спускается Ариадна.

Ариадна зашагала быстрее, собираясь коротко его поприветствовать, когда они поравняются. Она увидела, что Акенон поднимает глаза, замедляя шаг. Спустилась еще на одну ступеньку, посмотрела ему в лицо, и выражение лица Акенона заставило ее остановиться.

Акенон на мгновение подумал, что его глаза еще не привыкли к темноте и перед ним галлюцинация. Ему только что пришла в голову мучительная мысль, что Ариадна, сегодня на удивление нежная и близкая, лежит совсем рядом, и теперь казалось, что его мысли обрели плоть… Но то была не иллюзия, а она собственной персоной. Растрепанные волосы свидетельствовали о том, что она только что встала. Кожа будто бы сохраняла тепло только что покинутой постели. Она излучала такую чувственность, что Акенон чуть не ослеп и все так же неподвижно стоял, не в силах отвести взгляд.

Под покровом спасительной полутьмы, оглушенные чувством нереальности происходящего — слишком неожиданной стала для обоих эта встреча, — они молча смотрели друг на друга, стоя почти вплотную. Их разделяла одна ступенька, что почти устраняло разницу в росте. Акенон невольно протянул левую руку и коснулся пальцев Ариадны. Тыльной стороной руки она медленно погладила пальцы Акенона. Контакт был едва уловимым, но принес такие сильные ощущения, что оба вздрогнули. Ариадна перевела взгляд от глаз Акенона к его темным полным губам. Они были приоткрыты, и во взволнованном дыхании она различила то же желание, которое стремительно нарастало в ней самой. Он вдруг осознал наготу их обоих под тонкими хитонами, едва прикрывавшими тела. Ее соски отвердели, и больше всего на свете ей хотелось с силой прижаться к мускулистому телу Акенона.

Не раздумывая, она приблизилась и приоткрыла губы. Акенон наклонил голову, чтобы ее поцеловать, закрыл глаза… но снова встревоженно их открыл, услышав шум, доносившийся с верхнего этажа. Кто-то вышел из комнаты и направился к лестнице. Ариадна напряглась, пробормотала что-то невнятное и поспешно возобновила спуск, не глядя на Акенона. Мгновение он колебался. На лестничной площадке появился еще один постоялец, коренастый и злобный тип — он с подозрением посмотрел на Акенона, остановившегося посреди лестницы. Затем зашагал вниз по лестнице. Поравнявшись с Акеноном, пробурчал приветствие.

Акенон обернулся. Незнакомец осторожно спускался по ступенькам. Дверь постоялого двора закрылась.

Ариадна вышла в теплую ночь.

Глава 55 8 июня 510 года до н. э

«Отлично», — подумал человек в капюшоне. Он поднял тяжелое зеркало. Поднес его к факелу — единственному источнику света в подземелье. В верхней части рамы изображалась фигура Цербера, трехглавого пса — греки считали, что он охраняет врата в царство мертвых. Он повернул зеркало и внимательно всмотрелся в полированную бронзовую поверхность. Та была безупречно гладкой, и отражение получалось без искажений.

Он поставил зеркало на пол и отошел на несколько метров с таким расчетом, чтобы в мерцающей поверхности отразилась вся его фигура. Постояв так несколько секунд, подошел чуть ближе. Отражение показывало ему коричневый плащ, капюшон, а там, где должно быть лицо, — темное пятно.

Таким его видели другие.

Он сделал шаг вперед и оказался в метре от отполированного металла. Свет факела достигал внутренней поверхности капюшона, но дальше его поглощала чернота.

Человек удовлетворенно улыбнулся.

Не сводя глаз с отражения, он отодвинул ткань. Теперь голова была открыта. Он видел очертания лица, жесткие и холодные, как у статуи. И черные, как сажа. Внутри его глаз царил еще больший мрак.

Он вновь улыбнулся, но отражение оставалось бесстрастным. Суровый лик металлической маски скрывал его настоящее лицо. Маска была из чистого серебра, равномерно зачерненного с помощью селитры. Он смотрел на себя в зеркало, отстегивая кожаные ремни, удерживающие ее на лице. Затем склонил голову, и маска медленно отделилась, оказавшись в его руках. Внутри она была обита войлоком. Благодаря ему маска сидела как влитая, и он почти никогда ее не снимал. Даже оставаясь в одиночестве. Когда он думал о себе, в голову приходили не черты его собственного лица, а образ маски.

Он повертел маску в руках, любуясь ее застывшим выражением. Она была похожа на тусклую кирасу, безжалостную и мрачную.

«Вот мое истинное лицо», — усмехнулся он.

Внезапно ему захотелось взглянуть на себя в зеркало без маски. Несколько секунд он размышлял, вперив взгляд в серебряные черты.

Глубоко вздохнул и поднял лицо к зеркалу.

Глава 56 9 июня 510 года до н. э

Накануне вечером, стоя посреди лестницы, Акенон дожидался возвращения Ариадны. Ему не хотелось спускаться назад в зал и ждать ее на виду у солдат, не мог он подняться и на верхний этаж, где дежурил гоплит.

Он прислушивался к звукам, доносившимся с нижнего этажа, взволнованный и немного смущенный. Через несколько минут помешавший им толстяк снова пересек зал, следуя в направлении лестницы. Если бы он заметил, что Акенон все еще там, он бы решил, что у него дурные намерения.

«Все равно поднимет шум», — беспокойно подумал Акенон. Менее всего в этот момент ему хотелось привлечь внимание солдат к ним с Ариадной.

Он поднялся на последний пролет лестницы, поздоровался с дежурным гоплитом и вошел в свою спальню. Закрыл дверь и снова прислушался. Толстяк прошагал мимо по коридору. Вскоре он услышал, как вернулась к себе Ариадна. Он отчетливо различал ее шаги, скрип двери и шуршание тюфяка, когда на него опустилось ее тело. Его охватило желание отправиться прямиком к ней, но он сдержался. Он не мог пересечь коридор под носом дежурного солдата, направляясь в спальню дочери Пифагора. Лежал в постели, думая об Ариадне, и сомневался, что все это происходило на самом деле. «Неужели мы действительно собирались поцеловаться?» Он не мог поверить. Все произошло так быстро и неожиданно. Но, если это было правдой, неужели Ариадна готова к тому, чтобы между ними что-то произошло?

Через пару часов вошли двое солдат, с которыми он делил комнату. Рухнули на койки и через пять минут захрапели. Не в силах уснуть, Акенон растерянно смотрел в потолок, с удивлением замечая, что испытывает к Ариадне сильные чувства. Эти чувства развивались будто бы в стороне от реальности, в уголке его разума, где ему давно было ясно, что ничего не произойдет, что они просто попрощаются в тот день, когда он отправится назад в Карфаген.

«Даже не знаю, чего теперь ожидать», — сказал он себе.

Попытался отвлечься, думая о расследовании, ожидавшем в Сибарисе; однако мысли снова и снова возвращались к Ариадне: он представлял, что бы произошло на лестнице, если бы не толстяк, и по коже бежали мурашки.

Наконец ему удалось уснуть, но и во сне он вновь оказался на лестнице.

На следующее утро Акенон встретился с Ариадной в присутствии солдат. Они просто поздоровались. Затем продолжили путь верхом, держась на некотором расстоянии от других членов отряда, как и в предыдущий день. Ничто как будто не изменилось, но взгляды их задерживались друг на друге дольше, чем прежде, и они не могли сдержать улыбку.

Оба знали, что к вечеру прибудут в Сибарис. Там у них будет возможность продолжить прерванное на половине.

В Сибарисе они остановились на постоялом дворе неподалеку от квартала аристократов. Благодаря этому гоплиты, посланные во дворец Главка, быстро вернулись с ответом. Ариадна и Акенон встретились с гоплитами в просторном зале постоялого двора.

— Он ожидает вас завтра после полудня. — Солдат сделал паузу. — На самом деле он добавил, что отправит посыльного с сообщением, сможет встретиться с вами или нет.

Ариадна нахмурилась. Они собирались беседовать с Главком от имени Пифагора. Странно, что пифагорейский посвященный ведет себя таким образом.

— Хорошо, — ответил Акенон. — Будем надеяться, что он нас все-таки примет. — Он повернулся к солдатам. — А теперь нам лучше лечь. Уже поздно, и завтра рано утром будем искать человека в капюшоне по всему Сибарису.

Солдаты поворчали и разошлись. Допрос Главка был необходим, хотя рискованно совать нос в жизнь такого могущественного человека, как бы дружен он ни был с пифагорейцами. Однако возобновлять поиски человека в капюшоне казалось им бессмысленным. Так или иначе, они были солдатами, и Милон отдал им предельно ясный приказ: во всем подчиняться Акенону.

Когда последний из солдат исчез, Акенон повернулся к Ариадне.

«Наконец-то мы одни», — подумал он с заговорщицкой улыбкой.

Ариадна уклонилась от его взгляда и поспешно удалилась.

Она закрыла за собой дверь спальни и прислонилась к ней спиной.

«Что со мной происходит?» — спросила она себя.

В голову ей пришел однозначный ответ: «Ты боишься».

Акенон чуть слышно постучал в дверь. Через несколько секунд она открыла и отступила на пару шагов.

— Проходи, — сказала она с нерешительной улыбкой.

— Ты в порядке? — мягко спросил Акенон.

Ариадна кивнула. У нее было ощущение, что если она заговорит, у нее оборвется голос.

Акенон нерешительно протянул руку и погладил ее по щеке. Когда он коснулся ее кожи, она вздохнула.

— Ариадна, что происходит? — спросил Акенон.

Он попытался заглянуть ей в глаза, но Ариадна опустила взгляд и замолчала, прикусив нижнюю губу.

— Ариадна…

— Молчи, — перебила она и вдруг бросилась к нему и поцеловала.

Ее губы прижались к губам остолбеневшего Акенона. Придя в себя, он нежно ее обнял. И сразу почувствовал, что Ариадна дрожит. Прежде чем он успел что-либо сказать, она с силой его оттолкнула.

— Отойди!

Акенон растерялся. Более всего удивляла не реакция Ариадны, а паника, отчетливо звучавшая в ее голосе.

— Уходи!

Ариадна отступила назад и обхватила себя руками, словно пытаясь спастись от удара.

— Ариад…

— Уходи!!! — В ее дрожащем голосе слышались отчаяние и ужас. Акенон огорченно смотрел на нее, не зная, что предпринять. Наконец вышел, закрыв за собой дверь.

«Что не так?» — спросил он себя, стоя посреди темного коридора. Повернулся и посмотрел на закрытую дверь. Протянул руку, засомневался и вновь опустил.

Шло время, а он все еще стоял перед спальней Ариадны.

Дверь медленно отворилась.

Глава 57 9 июня 510 года до н. э

Человек в маске вышел из своей подземной норы в прохладную чистую ночь.

«Великолепная ночь. Богиня Нюкта [193] благословляет мои планы», — улыбнулся он.

Черная серебряная маска скрывала довольное выражение его лица. Он был взволнован и на мгновение закрыл глаза. Сердцебиение замедлилось, дыхание стало спокойным, как будто он вошел в транс. Исключительная способность овладевать эмоциями была лишь одним из многих навыков, которым он выучился благодаря Пифагору. В первую очередь он был благодарен ему за тысячелетнюю мудрость Египта, позволявшую пробуждать дремавшие в человеческом разуме могучие силы.

«Ты по-прежнему скрываешь некоторые тайны, но должен признать, что я многому научился у тебя… прежде чем тебя превзойти», — подумал он, мысленно обращаясь к Пифагору.

Накрыл маску капюшоном и направился к конюшне.

«Благодарен я также и Атме», — подумал он и взял за повод лошадь, которую подвел ему раб. Он вывел ее на улицу и закрыл дверь конюшни. Темнота придавала звукам тревожный оттенок. Перед тем как уехать, он ощупал мешок с золотыми монетами и отравленный нож, спрятанный под плащом.

— Следующий удар будет лучшим из всех, — пробормотал он своим хриплым голосом.

Вскочил на спину могучего животного и двинулся по лесной дороге. По дороге в Кротон он с удовольствием размышлял о несчастье, которое на следующий день обрушится на пифагорейцев.

Глава 58 9 июня 510 года до н. э

Ариадна молча смотрела на Акенона, и в глазах у нее стояли слезы. Заметив, что Акенон вошел следом за ней и закрыл дверь, она повернулась к кровати и уселась на тюфяк, обессиленная и печальная. Она не знала, с чего начать, но была полна решимости рассказать все. Глубоко вдохнула, всхлипнула и заговорила, неподвижно глядя на песчаный пол спальни:

— Когда мне было пятнадцать, меня похитили.

Фраза на мгновение зависла в неподвижном воздухе тесной комнаты. Ариадна снова вздохнула, стиснула зубы и дрожащим голосом продолжила:

— Похитители сказали, что делают это по приказу и собираются изнасиловать и убить меня. — Она посмотрела на Акенона, тот вздрогнул под ее ледяными глазами, которые постепенно теплели. Когда она снова заговорила, голос ее превратился в сплошной поток боли. — Мне было пятнадцать, Акенон. Я никогда не была с мужчиной… — Она поднесла руки к лицу и задрожала от глубокого тихого плача.

Акенон сел рядом и мягко положил ладонь ей на плечо.

Мгновение спустя Ариадна опустила руки и продолжила немного спокойнее:

— Они собирались убить меня на третий день, но отец сделал все возможное и невозможное и сумел разыскать меня до того, как истекут двадцать четыре часа.

Она снова остановилась, теряясь в воспоминаниях. В ее прерывистом дыхании угадывались ненависть и отвращение.

— Милон еще не был главнокомандующим, но возглавлял отряд солдат, которые нашли то место, где меня прятали. Трое похитителей не успели даже схватить оружие. В течение нескольких секунд они были заколоты и истекали кровью, лежа на земле.

— Вы поймали того, кто все это организовал?

Ариадна некоторое время смотрела в пустоту, прежде чем ответить.

— Нет, мучители ни разу не назвали его по имени, только с удовольствием обещали, что я познакомлюсь с ним на третий день. Он окажет мне честь, навестив меня, изнасилует, а потом медленно убьет. Похитители были жалкими преступниками. Когда они говорили об этом человеке, я чувствовала ненависть, но исходила она не от них, а от того, кто их нанял. Они упомянули, что мое наказание — месть отцу.

Акенон нежно сжал плечо Ариадны. Она посмотрела на него и улыбнулась влажными от слез губами. Мимолетную улыбку снова сменила горечь.

— После этого моя жизнь изменилась, и сама я тоже изменилась. Раньше я была обычной, как моя сестра Дамо, но после похищения стала замкнутой, недоверчивой, вечно чего-то боялась. Кроме того, я умирала от стыда за случившееся, чувствовала себя виноватой и грязной. В чужих взглядах мне мерещился упрек, даже в глазах матери и сестры. — Она покачала головой. — Я выносила только присутствие отца. Благодаря своей мудрости и терпению он добился, чтобы моя жизнь не погасла. Постоянно меня опекал и наполнил все мое время и разум учением.

Ариадна машинально выпрямилась, теперь в ней чувствовалась уверенность и сила.

— Отец вернул мне уверенность в себе и внутреннее равновесие. Он требовал от меня соблюдения правил, только они помогали решать задачи, которые он передо мной ставил. Это подстегивало мое любопытство и поддерживало меня. Сначала мы занимались контролированием эмоций и мышления, и я ухватилась за учение как за последний глоток воздуха. Тогда мы перенесли обучение на другие области. В чем-то я уже разбиралась, что-то было для меня новым. — Она поколебалась несколько мгновений, прежде чем продолжить. — Хотя подробностей никто не знал, не секрет, что он передал мне знания, предназначенные лишь для великих учителей. Он нарушал некоторые из своих собственных правил, что не раз вызывало брожение в общине. — Она задумчиво кивнула, потом улыбнулась. — Он сделал для меня все, что мог, и таким образом спас мне жизнь во второй раз.

Она вытерла слезы тыльной стороной ладони и посмотрела Акенону в глаза.

— Десять лет я не разговаривала ни с кем, кроме отца, но в конце концов справилась и с этим. Я и сама не заметила, как он вернул мне спокойствие, заставил чувствовать себя сильной и независимой. Кроме того, он выделил мне роль в общине, которая соответствовала моей новой личности. Теперь я занимаюсь обучением детей, но кроме этого езжу с посольствами в другие общины, и это позволяет мне путешествовать. Я люблю нашу общину, но если не выезжаю за ее пределы три или четыре месяца, чувствую себя запертой. Отец говорит, что это у меня с детства, что у меня дух путешественника. По правде сказать, воспоминания о детстве кажутся мне такими нереальными…

Акенон любовался Ариадной, потерянной в своем насильственно оборванном прошлом. Свет масляной лампы отражался в ее покрасневших, опухших глазах. Он испытал к ней защитный инстинкт и такую сильную привязанность, что даже удивился. Он едва подавил желание обнять ее и просто взял за руку. Ариадна все еще смотрела в никуда, и Акенон сжал ее пальцы, чтобы она вернулась к нему.

Ариадна посмотрела на Акенона и почувствовала себя спокойнее, ее согревало тепло его ласкового взгляда. Никогда прежде она не испытывала к нему такой симпатии, как сейчас.

— Я ни с кем об этом не говорила, но тебе решила рассказать… — Ариадна взволнованно опустила взгляд, но тут же подняла голову и решительно посмотрела ему в глаза. Она покраснела. — И еще я хотела сказать тебе, что хочу быть с тобой.

Ариадна полжизни мечтала об этом моменте.

В течение нескольких лет после похищения соитие было главным героем ее ночных кошмаров, но затем она настолько научилась владеть собой, что почти изжила эту травму. Страхи прошлого на мгновение вспыхнули вновь, когда она поцеловала Акенона — она впервые целовала мужчину, — однако мигом рассеялись. Теперь они лежали рядом. Она покоилась на мускулистом теле Акенона, который осторожно сжимал ее в объятиях и целовал с нежностью и любовью. Они не раздевались, и Ариадна была благодарна Акенону за то, что он не пытался идти дальше, хотя заметила у него мощную эрекцию с тех пор, как они начали обниматься.

Кроме насилия, которому ее подвергли похитители, у Ариадны не имелось ни малейшего опыта близкого общения с мужчиной. Заметив под своим телом реакцию Акенона на их контакт, она призвала на помощь всю свою выдержку, чтобы не вырваться из объятий и не убежать. Ее тело было напряжено, она не могла полностью расслабиться, хотя сдержанность Акенона ей помогала. Он целовал ее медленно, осторожно, лаская губы; он смотрел ей в глаза своим теплым взглядом, заставляя чувствовать себя в безопасности; он позволял ей взять на себя инициативу, решать, когда прервать поцелуй, а когда целоваться глубже.

Она не могла отрицать, что поцелуи нравятся ей все больше. Акенон распалялся все сильнее. Казалось, она стремилась к новым ощущениям и теперь играла с его нижней губой, легонько покусывала, проводила по ней языком. Просто невероятно было видеть так близко лицо Ариадны, сладострастной, умной и таинственной Ариадны, ее полные, чуть приоткрытые влажные губы, чувствовать кончик ее языка, изобретающий новую ласку, всматриваться в ее беспокойные и глубокие глаза, жадные и чувственные.

После особо долгого и интенсивного поцелуя Акенон решил продвинуться немного дальше. Он перебирал пальцами ее волосы и гладил затылок, целуя нежную кожу на шее. Она почувствовала сладострастную дрожь и издала нежное мурлыканье. Акенон приподнял край хитона и погладил внутреннюю поверхность бедер, медленно продвигаясь все выше. Он заметил, что кожа ощетинилась от прикосновения. Не сопротивляясь, Ариадна закрыла глаза, возле самого уха он чувствовал ее прерывистое дыхание. Рука Акенона стала смелее. Кончики его пальцев пробежали по упругой округлости мягких ягодиц, продвигаясь к самому интимному месту.

Ариадна прижалась сильнее. Акенон приподнял бедро, одновременно обхватив руками ее зад и притянув к себе. Она поймала губами мочку его уха и облизнула, заставив вздрогнуть. Через некоторое время Ариадна уперлась руками ему в грудь и уселась верхом. Выражение ее лица стало диким. Она поспешно сняла хитон, и Акенон невольно втянул в легкие воздух. Сколько раз он представлял ее обнаженной, но зрелище превзошло его фантазии. Она была так прекрасна, что на мгновение единственное, что он мог сделать, — это любоваться ею.

Ариадна смотрела на Акенона, и глаза ее сияли. Она была очарована готовностью, с которой отзывалось его тело. Потом выгнулась, откинув назад голову и плечи. Напрягшиеся соски вздернулись к потолку. Его поражала и сила собственного желания, и новое ощущение раскованности. Акенон обеими руками обхватил ее обильные груди и нежно их погладил. Его руки были теплыми, мягкими. Рот египтянина вслед за руками путешествовал по ее гладкой коже, и Ариадна не сдержала хриплого стона. Акенон поймал один сосок, потом другой. Губами и языком он с восхитительной нежностью поглаживал ее чувствительную плоть, возбуждая еще больше. Ариадна почувствовала, что теряет голову.

Акенон провел одной рукой по спине и плечам Ариадны, а другой ласкал ее грудь. Она дышала все громче, все сильнее впивалась в его спину. «Уже готова», — подумал Акенон. Он с некоторым трудом развязал набедренную повязку, которую, в отличие от греков, носил под хитоном. Затем снял через голову хитон и остался голым. Ариадна сидела на нем верхом. Он улыбнулся, увидев, что она обводит его тело жадным взглядом, с восхищением рассматривая мощные грудные мышцы, твердый живот и мускулатуру рук. Ариадна провела ногтями по мышцам его груди. Он взял ее за бедра и устремил свое напряженное естество к ее лону. Он чувствовал, как его окутывает горячая влага. Медленно сдвигал руки вниз, одновременно потихоньку проникая.

Ариадна заметила, что тело выходит из-под контроля воли, и резко отпрянула.

«Нет, не могу», — мысль пронзила мозг, как ледяная стрела. Волна холода прокатилась с ног до головы. Она отпрянула, ее снова втягивало в порочный круг ужаса и отрицания, неразрешимого, как наказание богов.

«Отныне Акенон станет меня презирать, и я никогда больше не смогу смотреть ему в лицо», — мелькнула страшная мысль. Раз так, она снова спрячется в укромном уголке общины, как делала это в течение многих лет.

Часть ее рассудка боролась с нелепостью этих мыслей, но тело не реагировало. Акенон взял ее лицо обеими руками, заставив смотреть себе в глаза.

— Ариадна, погляди на меня. — Она подняла взгляд, и он продолжал успокаивающим шепотом: — Не беспокойся. Это было очень хорошо, но сегодня вечером мы не должны идти дальше.

Глаза Ариадны наполнились слезами. Она упала на Акенона. Он крепко сжал ее в объятиях. Она почувствовала, как эрекция его исчезает, и закрыла глаза, положив лицо на широкую мужскую грудь. Акенон нежно провел рукой по ее волосам. Это помогло: она быстро успокоилась. Через некоторое время с удивлением заметила, что тело сохраняет жар, который Акенон воспламенил своими ласками. Она улыбнулась, лежа у него груди, и подняла голову.

— Я хочу попробовать еще раз.

Акенон внимательно посмотрел ей в лицо. На нем еще оставался страх, но Ариадна была полна решимости. Акенон ласково посмотрел на нее и прошептал, что произойдет только то, чего она пожелает. Они снова поцеловались, на этот раз медленнее, позволяя спонтанной реакции тел задавать ритм. Когда Акенон почувствовал, что дыхание Ариадны участилось, он погладил губами ее шею и грудь более настойчиво. В ней все еще чувствовалась настороженность, хотя постепенно она увлекалась. Однако Акенон угадывал, что, устремившись по этому пути, они столкнутся с той же проблемой. Он осторожно отстранился от Ариадны и лег рядом. Смочил слюной два пальца и осторожно поднес к лону.

Ариадна напряглась, но под медленными и осторожными ласками Акенона вскоре расслабилась. В лоно вернулись тепло и влажность. Мужские пальцы заставили тело блаженно трепетать, когда же достигли центра ее наслаждения — спавшего до сей поры чувствительного бутона — она застонала.

Акенон понемногу ускорял темп. Ариадна начала задыхаться от удовольствия, Акенон — от возбуждения. Не сдерживая себя, она сладострастно извивалась и постанывала, и плоть ее словно таяла меж его пальцами. Она положила одну руку поверх ласкавшей ее руки, подталкивая ее и направляя, а другой ущипнула себя за сосок.

«Во имя Баала, Амона и всех богов. Сама Афродита не сумеет пробудить такого желания», — думал Акенон, удивленный собственным пылом. Он заметил, что Ариадна вот-вот достигнет вершины наслаждения, да и сам был близок к финалу из-за переполнявшей его страсти.

Внезапно Ариадна открыла глаза и бросила на него лихорадочный взгляд.

— Сейчас, — сказала она хриплым от страсти шепотом.

Акенон лег сверху. Ариадна смотрела на него с тревогой. Призраки прошлого взывали к ее разуму, но глаза Акенона излучали любовь и уверенность, в которых она так остро нуждалась. Все это время он действовал с предельной нежностью и вниманием. Она знала, что с ним способна пройти путь, который прежде считала невозможным.

Она обняла спину Акенона, и он с поразительной мягкостью вошел в нее. Акенон держался, опираясь на локти, чтобы она не чувствовала его тяжесть. Через минуту она сжала объятия, ища максимального контакта между телами. Мужская плоть оказывала на ее тело магическое воздействие, она чувствовала, как жар в животе разгорается все сильнее. Она схватила поджарые ягодицы Акенона и потянула к себе, побуждая двигаться еще активнее. Наслаждение стало нестерпимым, и вулкан, в который превратилось ее тело, извергся. Плоть превратилась в раскаленную текущую лаву наслаждения. В этот момент она не осознавала, что вонзает ногти в кожу Акенона, что, разливаясь у нее внутри, он ревет, как медведь, да и она сама кричит что есть силы.

Глава 59 10 июня 510 года до н. э

Гонец Главка был уже далеко от постоялого двора.

Акенон задумчиво смотрел с порога ему вслед. Солнце садилось, и вечерние облака медленно превращались из огненно-красных в пепельно-серые. Он нахмурился. Весь день он дожидался ответа Главка, но тот прибыл лишь на закате.

«Что-то мне это не нравится», — размышлял Акенон.

Он бросил последний взгляд на удаляющегося гонца и вернулся в трактир. Двое солдат ждали его указаний. Остальные еще не вернулись с порученной им розыскной работы.

Чувство опасности навело Акенона на мысли об Ариадне. Ему во что бы то ни стало захотелось ее защитить. Однако до сих пор она и сама успешно с этим справлялась, отлично защищая себя сама.

Ему вспомнилось случившееся накануне, и он не мог не улыбнуться. «Я и не знал, что все еще способен на такие подвиги», — подумал он, вспоминая, сколько раз они это проделали. Первые три раза прошли почти один за другим, они лишь снижали темп, жадно целуясь и лаская друг друга. Потом ему пришлось улечься на спину.

— Во имя Аполлона и Афродиты, — воскликнула Ариадна, когда он немного отстранился, — никогда не думала, что можно испытывать такое удовольствие! О боги, зачем я потеряла столько лет! Отдыхай побыстрее, мы должны продолжать.

И она принялся целовать его шею и грудь.

— Подожди, подожди. — Акенон рассмеялся и взял ее за плечи. — Если не хочешь меня погубить, позволь передохнуть хотя бы несколько минут.

Ариадна отстранилась и посмотрела на потную кожу, покрывавшую его мышцы. Тусклый свет масляной лампы придавал ей необычный оттенок. Ей показалось, что перед ней сам Аполлон, только более смуглый и массивный.

«Пожалуй, он больше похож на титана», — подумала она, целуя его плечо. Вкус у кожи был восхитительный, чуточку солоноватый.

Внезапно Акенон расхохотался.

— Подумать только, когда мы встретились, ты отправила меня помочиться в лес.

— Ты был груб и самонадеян, — ответила она, улыбнувшись. — Ты заслужил того, чтобы я сбросила с тебя спесь. К тому же было так весело смотреть на твое лицо.

— И тебе совсем-совсем не было меня жалко?

— Нет, — призналась Ариадна. — Я привыкла останавливать распоясавшихся наглецов.Иногда бываю груба, но это неплохо, учитывая, что я одинокая женщина, которая много путешествует. С другой стороны, — добавила она переставая улыбаться, — когда это со мной случилось, что-то засело у меня в голове. Я уже говорила тебе, что отец помог мне вернуться к общению с миром, но я продолжала бояться близости и очертила границы, чтобы ни один мужчина не подошел слишком близко. — Она приподнялась на кровати и погладила его по щеке. — Ты освободил меня от наваждения. Я больше его не чувствую и надеюсь, оно ушло навсегда. И все же, — продолжала она уже веселым тоном, — я все равно буду ставить на место нахалов, которые видят во мне только возможность поразвлечься. К счастью, все знают, что я дочь Пифагора, и это защищает меня в пути: все города, через которые мы проезжаем, втянуты в орбиту братства.

— Я тоже удивился, узнав, что ты его дочь. И дал себе слово воспринимать тебя лишь как дочь Пифагора, а не как обворожительную женщину.

Ариадна улыбнулась, поблагодарив за комплимент.

— Что же изменилось теперь? — промурлыкала она.

— Полагаю, путешествие вдвоем вдали от общины подействовало на восприятие многих вещей. Кроме того, с тех пор, как мы покинули Кротон, ты сама меня соблазняла, признайся.

Ариадна расхохоталась.

Потом пододвинулась к Акенону и долго целовала его в губы.

— Я поняла, что ты мне нравишься, и… меня возбуждаешь. Такого раньше со мной не случалось. Я не могла упустить такую возможность.

Она снова поцеловала его, еще более страстно. Акенон провел рукой по ее обнаженной талии и притянул к себе.

— Ты потрясающе чувственная женщина. Боюсь, я разбудил зверя, который не прочь меня растерзать.

Она устроилась верхом на Акеноне и уперлась ладонями ему в грудь.

— Когда мы вместе, я становлюсь другой, и мне это нравится. Как тогда, преследуя Атму. Я даже удивилась, что с такой яростью бегу по его следу, как будто всю жизнь гонялась за преступниками.

Выражение лица Акенона омрачилось: на него нахлынули печальные воспоминания. Ариадна поспешила поцеловать его, прижимаясь к нему всем телом. Акенон быстро отреагировал, и они бросились на четвертый плотский штурм за ночь.

* * *
Акенон отогнал приятные воспоминания и подошел к гоплитам.

— Гело, Филакид, мы немедленно отправляемся во дворец Главка.

Солдаты встали и направились к выходу. В этот момент появилась Ариадна.

— В чем дело? — спросила она. — Наконец-то пришел ответ Главка?

Акенон колебался, прежде чем ответить. Ариадна удалилась в свою спальню полчаса назад, у нее разболелась голова, и Акенон сомневался, стоит ли звать ее на встречу с сибаритом. Он не отрицал, что Ариадна может быть полезна в общении с загадочным Главком. С другой стороны, один раз он уже был свидетелем неукротимой ярости сибарита, обезумевшего от ревности и приказавшего пытать и убивать. «Возможно, Главк и правда пифагореец, но он настолько непредсказуем, что может быть весьма опасен», — думал он. Помнил он и Борея, раба Главка, неукротимого зверя, которого хозяин использовал в качестве палача. До сих пор ему становилось не по себе при воспоминании о том, что произошло в ту ночь два месяца назад. Он видел, как огромный фракиец сплющивает виночерпия нечеловеческой силой своих рук. И навсегда запомнил звук, который издавала раздавленная грудь несчастного. Страшный кровавый треск.

Ариадна угадывала неуверенность Акенона. Она вдруг почувствовала укол невыносимой боли и обиды. Попыталась взять себя в руки и говорить спокойно, но не удалось.

— Решил от меня отделаться. Возможно, ты забыл, что Главк — пифагореец, а я — учитель, к тому же дочь Пифагора. Если кто-то и может вести с ним переговоры или влиять на него, лучше меня с этим никто не справится.

Акенон опустил глаза, заслуженный упрек его смутил. Ариадна не хотела больше ничего говорить, но ее раздражение нарастало, и она не могла сдержаться:

— Тоже мне, защитник! По какому праву ты принимаешь решения за меня? Ты что, мой отец или муж, которого, к счастью, у меня нет?

Они стояли в дверях постоялого двора. Ариадна говорила достаточно громко, чтобы ее слышали солдаты, ожидавшие в нескольких метрах. Акенон заметил, что один из них едва сдерживается, чтобы не засмеяться.

— Ладно, извини. Я сомневался, стоит ли тебе все это говорить. Я не должен был этого делать. — Он поднял руку, желая ее успокоить.

Ариадна молча развернулась и пошла в свою комнату, чтобы взять привезенные из общины свитки.

«Проклятие», — бормотала она про себя, чувствуя, как усиливается головная боль.

Она вошла в спальню и достала из-под кровати свитки. Собираясь снова выйти, остановилась, озадаченная, и села на тюфяк.

«Что со мной случилось?» — нахмурилась она.

Устремила взгляд на стену и сделала медленный глубокий вдох. Она знала, что ведет существование, неподобающее греческой женщине. Да, у нее много привилегий… на самом деле те же привилегии, что и у любого греческого мужчины. Независимость и свобода были ее неотъемлемой частью. Но она жила в мире мужчин, и Акенон ничем не отличался от остальных, как бы он ни был добр, привлекателен, обаятелен…

«Проклятие!» — повторила она. Община представляла собой исключение, в большинстве городов Греции женщины были чем-то вроде рабов, существами без прав, подчиненные желаниям хозяев. И, насколько она знала, нечто подобное происходило у большинства чужеземных народов. С какой стати Акенон должен вести себя по-другому?

Однако это не оправдывало того, что она чувствовала. Да, она была разочарована тем, что он решил за нее, как за свою собственность, что он намерен через нее переступить… «Но столь сильная реакция мне не свойственна», — удивленно сказала она себе. Даже сейчас, когда тело полностью расслаблено, разум не успокаивался; как будто глубоко внутри него, там, куда она не имела доступа, бушевала неумолимая и разрушительная буря.

Ладно, с этим она разберется в другой раз. А сейчас пора ехать во дворец Главка. Она встала с кровати, прошла через постоялый двор и вышла на улицу, избегая встречаться взглядом с Акеноном.

Глава 60 10 июня 510 года до н. э

Борею отрезали язык, когда ему было восемь лет.

Однако язык не был ему нужен, чтобы быть в курсе того, что происходило во дворце Главка. Рабы и слуги спешили сообщить ему любую новость. Они знали, что он этого хочет, и стремились удовлетворить каждое его желание.

Борей представляла собой гору мышц, на полметра выше и на семьдесят килограммов тяжелее самого крепкого из них. Тем не менее не это обеспечивало ему всеобщее послушание. Ему подчинялись не за могучее телосложение, а из-за того, что произошло спустя месяц после появления его во дворце.

Когда Главк купил его на невольничьем рынке, ему было всего шестнадцать или семнадцать лет, но он уже достиг своих колоссальных размеров. Держался в стороне от остальной прислуги, исподволь наблюдая за рабами. Однажды, когда все уже привыкли не обращать на него внимания, он взялся отдавать приказы жестами и гортанным рычанием. Он требовал привилегий, которые не полагались ему по молодости и недолгому сроку, проведенному во дворце. Однажды один из самых старых слуг высмеял Борея и презрительно обошелся с ним на глазах у многочисленных рабов. Некоторые боялись худшего, но ничего не произошло. Борей молча исчез.

В ту же ночь старый слуга внезапно проснулся: кто-то рывком сорвал с него одеяло. Общая спальня не была окутана обычной для этого времени тьмой: ее освещали две масляные лампы. Несколько рабов сидели на койках, только что проснувшиеся и такие же озадаченные, как и старый слуга. Возле его кровати стоял Борей. Он пригнул голову, чтобы не удариться о потолок. Под мышкой держал хрупкого раба-подростка, во рту у того был кляп. Парень смотрел по сторонам глазами, полными ужаса. Когда старый раб понял, что происходит, Борей схватил руку подростка и одним рывком оторвал ее на уровне плеча. Кляп заглушил крики. Великан бросил в лицо раба оторванную руку, а затем толкнул и самого юношу, из чьей ужасной раны брызнула кровь. Борей оперся одной из своих огромных лапищ на несчастного с кляпом во рту и прижал его изуродованное тело к старому рабу, который над ним посмеялся. Молча улыбнулся и оторвал вторую руку.

Бедный юноша отчаянно бился всем своим изуродованным телом. Борей повернулся к присутствующим и показал им оторванную конечность. Его холодный, напряженный взгляд был красноречивее всяких слов. Он бросил руку на пол и ушел в свою комнату, не оборачиваясь. Вскоре он уже спал, как будто ничего не произошло.

Узнав на следующее утро о случившемся, Главк велел позвать к себе Борея. Как и рассчитывал Борей, все ограничилось выговором. Умершего юношу звали Эрилай, и Главк ценил его так мало, что собирался продать через неделю на аукционе, надеясь выручить хотя бы драхму. Эрилай был идеальным выбором для вразумления других рабов. Извращенный интеллект Борея учел реакцию и прислуги и Главка. Он оставался рабом, но среди слуг приобрел статус бога. Могучий, хитрый и грозный. А Главк через несколько дней превратил Борея в своего доверенного раба.

* * *
Борей ждал прибытия Акенона.

Час назад его предупредили, что египтянин собирается вернуться во дворец. Он сразу же занял пост в гостевой комнате, окно которой выходило в главный двор. По ту сторону двора открывался вид на входной коридор, из которого в любой момент мог появиться Акенон.

В ожидании египетского сыщика он вспоминал ту ночь, когда ему удалось сполна удовлетворить свои изуверские наклонности. Ему нравилось убивать, но Главк категорически запрещал это делать, кроме тех случаев, когда сам об этом просил. В ту ночь два месяца назад он чувствовал себя свободным, как лев, который много времени томился в клетке. Раздавить виночерпия Фессала было приятно, но не могло сравниться с истязанием Яко, юного любовника Главка, полностью оказавшегося в его распоряжении. Главк приказал изуродовать юношу каленым железом, и он добросовестно выполнил поручение, но затем позволил себе немного больше.

Он злобно улыбнулся, вспомнив ту ночь. Юный Яко, прекрасный всего несколько минут назад, корчился от боли на песчаном полу. Он был обнажен, подносил руки к лицу и визжал, как умирающее животное. В воздухе плыл сладковатый запах горелого мяса. Тогда Борей уложил его на стол лицом вниз, прижал ему спину ручищей, чтобы не брыкался, раздвинул ноги и яростно изнасиловал.

Яко едва не умер, но Борей позаботился о том, чтобы сохранить ему жизнь. Он знал, что Главк пожалеет о своем решении — приковать юношу к веслу и отправить в открытое море. А еще он был уверен, что сибарит станет допрашивать людей, которые видели Яко после пыток, даже если допрос принесет ему только больше терзаний. Они должны были сказать ему, что мальчик изуродован, но жив и не имеет других видимых увечий. Борей на всякий случай прикрыл себе спину. Он посадил Яко на корабль, который вернется самое раннее через месяц. Кроме того, подкупил начальника гребцов, чтобы он был жесток с Яко и тот не прожил и недели. Смертность и без того была высока среди гребцов, а Яко настолько хрупок, что никто ничего не заподозрит.

Это была незабываемая ночь, но обычно все складывалось иначе. Борея томили ограничения, наложенные на него хозяином. Так, в ту волшебную ночь Борей рассчитывал, что Главк позволит ему убить Акенона. Ведь это египтянин раскрыл запретную связь между Яко и Фессалом. Гнев, вызванный дурной вестью, часто обращается против гонца.

Ожидания Борея не оправдались, и на следующее утро ему пришлось отпустить Акенона с наградой. Когда египтянин пересекал двор, ведя в поводу груженного серебром мула, Борей почувствовал запах его страха. Прежде чем египтянин покинул дворец, их глаза встретились, и Борей сказал ему без слов: «Твои боги защитили тебя, Акенон. В следующий раз удачи не жди».

* * *
Внутренняя дверь дворца — двойная, деревянная, обитая бронзой — тяжело отворилась. Борей застыл в оконном проеме и напряг зрение.

«Вот мы и встретились снова, Акенон», — жадно подумал он, разглядев лицо египтянина.

Появились также двое солдат из Кротона и кто-то еще, кого видеть он не мог, потому что его закрывала статуя Аполлона. Секретарь Главка вышел навстречу. Обменявшись несколькими словами, солдаты остались на своих местах, а Акенон двинулся вперед со своим провожатым, которого на этот раз Борей видел отчетливо.

«Да это женщина!» — удивился он.

Глаза Борея сузились, внезапно он зарычал, оскаливаясь. Подбежал к другому окну, чтобы получше рассмотреть светловолосую женщину. Обрубок языка во рту дернулся, как голодный зверь. С этого мгновения он всей силой своего извращенного существа жаждал получить в свое распоряжение Ариадну.

Глава 61 10 июня 510 года до н. э

Эврибат, старый учитель, закончил комментарий к вечернему чтению. Когда помощники разошлись по своим спальням, он вышел на улицу, сложил руки на груди и с беспокойством всмотрелся в темноту, окутывавшую общину Кротона.

«Где же Пелий?» — тревожился Эврибат.

Пелий был одним из учеников, который ему помогал. Без сомнения, наиболее одаренным. Он преуспел в математике и был настолько харизматичен и красноречив, что ученики одного с ним ранга слушали его, открыв рот. Те, кто имел более низкий ранг, были им буквально околдованы. Он только что достиг степени учителя и в тот день уехал в Кротон с группой учеников. Ему было поручено простое задание: передать послание одному из Трехсот, однако затем Пелий попросил разрешения прогуляться с учениками по Кротону. Он хотел побеседовать с ними о достоинствах пифагорейского образа жизни.

Эврибат одобрял педагогическое рвение Пелия и разрешил ему прогулку, потребовав лишь, чтобы они вернулись до ужина. Однако ни Пелий, ни шестеро сопровождавших его учеников не явились ни к ужину, ни к последующему чтению.

«Пора давать сигнал тревоги», — решил Эврибат, направляясь к ближайшему патрулю.

На полпути он остановился. Со стороны входа в общину послышался какой-то шум. Вскоре до него донеслись голоса. Ему показалось, что он различает изменившийся голос Пелия. Эврибат поспешил в их сторону, с облегчением отметив, что они вернулись. Однако теперь его беспокоила тревога, которую он слышал в восклицаниях ученика.

— Эврибат! — крикнул Пелий, заметив учителя. — Слава богам, что я нашел тебя.

— Успокойся, брат, — произнес Эврибат, беря Пелия за руку. Он был недоволен тем, что ученик вел себя так несдержанно, но видел в его глазах такой ужас, что больше ничего не добавил, ожидая услышать объяснения.

— Учитель, это ужасно, ужасно. — В голосе Пелия слышалось отчаяние. Прежде чем продолжить, он с подозрением посмотрел на приближающихся гоплитов и понизил голос. — Нам нужно поговорить наедине. Прямо сейчас!

Шестеро побледневших учеников внимательно следили за ними, не отрывая от Пелия встревоженного взгляда. Они молча поспешили к одному из больших общинных домов. Гоплиты патрулировали периметр и внутреннюю часть общины, но им запрещалось входить в здания, если этого не требуется.

Едва они оказались во внутреннем дворе, Пелий посмотрел на учителя широко раскрытыми глазами.

— Мы обнаружили предательство, Эврибат. Один из великих учителей — предатель!

* * *
Эврибату потребовалось несколько секунд, чтобы осознать. В конце концов он испуганно оглянулся, пораженный значением того, что только что услышал. Глаза Пелия и учеников были устремлены на него. Чуть дальше беседовали трое пифагорейцев, другие же разбредались по своим спальням.

«Предатель среди великих учителей!» — ужасное обвинение. Скорее всего, тут какое-то недоразумение. Нужно как можно скорее все прояснить, не привлекая внимания.

— Как тебе пришла в голову столь безумная мысль? — Эврибат подошел поближе к Пелию и чуть слышно шепнул: — Объясни.

— Нет никаких сомнений, учитель Эврибат. Я видел своими глазами! — Пелий дышал прерывисто, тщетно стараясь привести в порядок мысли. — Сегодня вечером мы зашли в таверну, чтобы немного передохнуть. Заказали кувшин вина, и когда я уже собирался расплатиться, из угла таверны нас окликнули:

«Эй, пифагорейцы!»

Я обернулся, раздосадованный как подобной манерой обращения, так и наглым тоном голоса. Окликнувший нас человек был моряком, с виду пьяным. Лет около сорока, явно грек, но не из наших краев. Говорил с акцентом, который я не смог определить, быть может, коринфским. Заметив мое внимание, он поманил нас рукой.

«Выпейте со мной, пифагорейцы, — крикнул он нам. — Сегодня я готов угостить всех пифагорейцев мира».

И его слова, и его тон вызвали у меня любопытство. Казалось, он скрывает иное намерение, которое я решил разгадать, и мы приняли приглашение присесть за его стол.

«Ты выглядишь как учитель, а это, стало быть, твои ученики», — сказал он мне.

Я следил за ходом его мысли. Судя по пьяному голосу, мне казалось, что не так сложно выяснить, что происходит в его голове. Он продолжал пить вино, но лишь повторял, что он моряк, собирается вернуться на корабль и очень благодарен пифагорейцам. Через час, когда я уже устал от глупой пьяной болтовни и подумывал о том, не уйти ли, он сказал нечто, от чего я чуть не упал со стула.

«Мой друг и учитель Пелий, — к тому времени я уже назвал ему свое имя, — возможно, мы с тобой придем к соглашению, выгодному для нас обоих. — Тут он наклонился ко мне и незаметно, чтобы никто больше не видел, показал мне тяжелую суму, казалось, набитую монетами. Затем зашептал мне на ухо: — Ты можешь вернуться в общину с изрядной суммой золота, если поведаешь мне несколько секретов».

* * *
Эврибат слушал с большим вниманием, и в душе у него нарастало беспокойство. Не только из-за волнения Пелия и поворота, который принимал его разговор с моряком, но и потому, что вокруг толпилось все больше и больше людей. Возбуждение Пелия притягивало любопытных — тех, кто находился во дворе, когда он начинал рассказ, а заодно и тех, кто являлся снаружи. Их набралось уже около двадцати.

— Я благоразумно ответил, — продолжал Пелий, — что у нас нет секретов, которые заслуживают оплаты в золоте, и что в любом случае ему придется стать членом братства, чтобы получить доступ к нашему учению.

Моряк рассмеялся, дохнув мне в лицо перегаром.

«С золотом вы преодолеете все препятствия, мой наивный друг», — сказал он, все еще смеясь.

Мне показалось странным, что этот пьяница так заинтересован учением. Я попытался выведать у него что-нибудь еще, но прошло полчаса, пока он снова заговорил на эту тему. Он посмотрел на моих учеников, убедившись, что они не обращают на него особого внимания, и тихо прошептал:

«Меня интересует окружность, и я щедро заплачу тебе, если ты мне кое-что объяснишь. Я понимаю, что каждая вещь… — он ткнул пальцем себе в грудь, и я понял, что под одеждой у него спрятаны свитки, — имеет свою цену, но и ты должен понимать, Пелий, что если я не получу их от тебя, то получу от кого-нибудь другого».

Я даже не сумел возмутиться: он проявил такую убежденность, что у меня кровь стыла в жилах. Я просто ответил ему, что сомневаюсь, станет ли кто-то что-то ему раскрывать.

«Неужели ты так доверяешь вашей клятве? — спросил он с презрением. Несколько секунд смотрел на меня, словно на что-то решаясь, и в конце концов поведал страшную правду. — Я немедленно, — с пьяной наглостью заявил он, — докажу тебе, чего стоит ваша клятва».

Достал свитки, которые прятал под туникой, выбрал один и развернул передо мной.

«Узнаешь? — спросил он. — Узнаешь тайные ключи к построению додекаэдра?»

Последние слова Пелия вырвали восклицание ужаса из горла двадцати его слушателей. Эврибат, столь же испуганный, как и остальные, сразу почувствовал, что трагедия неизбежна.

* * *
Пифагор обнаружил, что во вселенной — которую он называл космосом, то есть порядком, укладом — все происходит согласно математическим законам. Он посвятил жизнь расшифровке этих законов и понял, что движение и материя могут быть изучены с помощью геометрии. Подобно тому, как в движении планет по небу прослеживаются идеальные кривые, материя состоит из нескольких элементов, в конечном счете сводящихся к многогранниками, или правильным телам. Тот многогранник, о котором упоминал моряк — додекаэдр, — был самым важным для Пифагора, считавшим его составным элементом вселенной. Эврибат знал, что тайна его построения известна только десяти или двенадцати самым видным членам братства.

«Если Пелий говорит правду, один из нас нарушил священную клятву», — подумал Эврибат.

Пелий продолжил повествование на фоне общей тревоги. У него не было доступа к высшим тайнам додекаэдра, но он знал достаточно, чтобы иметь возможность различить, содержат ли записи пьяного моряка эти тайны. Он был совершенно уверен, что так оно и есть.

— Позволив мне изучить свитки, — продолжал он, почти крича, — он открыл суму и продемонстрировал, что она полна монет. Достал одну и сунул мне в руку. Это был дарик, тяжелый и сверкающий, он сказал, что тому, кто открыл ему тайны додекаэдра, он заплатил двадцать таких монет, а за тайну окружности готов заплатить две сотни. Он утверждал, что никто не узнает мое имя, как и имя того, кто открыл ему тайну додекаэдра.

Выражение ужаса, написанное на лицах слушателей, сменилось возрастающей яростью. Послышались возмущенные голоса. Они привлекали внимание членов общины, которые к тому времени уже легли спать и теперь выходили из спален и присоединялись к толпе, также задавая вопросы. Пелий, казалось, был рад, что его аудитория увеличилась и пришла в такое же возбуждение, как и он сам. Он говорил с Эврибатом, гневно поглядывая на растущую толпу и подбадривая собравшихся энергичными жестами.

Эврибат тоже был в ярости, однако он имел самый высокий статус среди присутствующих и знал, что должен сдержать толпу, иначе ярость превратится в неконтролируемое буйство, которое никто не сможет остановить.

— Послушай, Пелий! — Эврибату пришлось закричать, чтобы привлечь внимание своего ученика, который в этот момент был нарасхват. — Ты абсолютно уверен во всем, что рассказываешь?

— Пусть я умру на этом месте, а хищники сожрут мое тело, если я что-то сказал не так.

— Тебе удалось выведать у моряка, кто открыл ему тайны додекаэдра?

— Это оказалось невозможным. Ночь застала нас в Кротоне, потому что я потратил часы, пытаясь заставить моряка назвать имя этого человека или, по крайней мере, дать хоть какую-то подсказку. Он всеми силами показывал, что, умолчав об одном имени, не выдаст также и моего. И до последнего настаивал, чтобы я рассказал ему об окружности в обмен на золото.

Эврибат погрузился в раздумья. «Нет сомнений, клятва нарушена». Он вздрогнул. Вступая в братство, они клялись жизнью, что никогда не раскроют тайные знания. Эта клятва возобновлялась и усиливалась с каждой новой ступенью. Он слышал о единственном случае, когда кто-то нарушил клятву. Это был ученик-математик, у него даже не было степени учителя, и то, что он открыл, имело мало значения. Тем не менее его изгнали, воздвигли могилу, как будто он мертв, и с этого момента все вели себя так, как будто он действительно умер, не удостаивая его ни словом, ни взглядом. Они говорили, что он мертвее мертвых, так как умерла его душа.

Но сейчас речь шла не о мелочах. Предатель раскрыл одну из самых фундаментальных тайн.

Эврибат поднял руки, чтобы привлечь внимание. К тому времени вокруг собралось уже около пятидесяти человек. Все нетерпеливо толкались, как стая охотничьих собак, ожидавшая приказа о нападении.

— Успокойтесь. — Он был возмущен так же, как и остальные, потому что совершенное преступление было самым серьезным из возможных, но должен был избежать опасного безумия, вызванного поспешными решениями. — Я разделяю ваш гнев, братья, однако мы не знаем, что это был за человек. Лучше дождаться возвращения Пифагора, пусть он решает, что делать.

Он обвел взглядом толпу. Всеми владела нерешительность. Вдруг снова послышался голос Пелия, пронзительный, как кинжал.

— Простите, учитель, но я не согласен ждать. Мы не знаем его имени, но понимаем, с чего начать.

* * *
В тот день Орест присутствовал на четвертом заседании Совета в качестве представителя пифагорейцев.

«Я поставил Килона на место», — подумал он, не в силах удержаться от горделивой улыбки. На первом заседании Килон удивился, увидев его в зале, но не отреагировал. Будучи человеком хитрым, он предпочел хорошенько подготовиться к нападению, которое нанесет на ближайшем собрании. И вот со всем своим мастерством и коварством он принялся разоблачать преступление, которое Орест совершил в молодости, когда присваивал себе государственные средства, пользуясь должностью. Сумма была не слишком велика, кроме того, он полностью ее вернул, но Килон сумел представить его проступок так, словно это нечто ужасное. Орест рассчитывал на эту атаку и ценил доверие, которое оказал ему Пифагор, поставив на эту должность. Он неплохо защищался, и на следующем собрании сам упомянул это давнее дело, не дожидаясь, когда выступит Килон. Он лишил его аргументов, и кротонский политик остался ни с чем.

На сегодняшнем, четвертом по счету, заседании враг проявил сообразительность и не тратил силы впустую. Обычно он пользовался отсутствием Пифагора на заседаниях Совета, чтобы укрепить свои позиции, теперь же этому способствовали и трагические убийства в общине. Килон не мог бороться против Пифагора, но он превосходил остальных политиков Кротона и надеялся сбить Ореста с ног своей риторикой. Это ему не удалось. Не терявший самообладания Орест оказался выдающимся оратором. Он сразился с Килоном лицом к лицу и одержал победу.

Это было его испытание огнем. Его политическое возрождение.

Шум снаружи прервал его мысли. Казалось, разгорелся какой-то спор. Он встал с кровати и двинулся к двери. Спальня была освещена масляной лампой. Это была отдельная комната с кроватью, стоящей у стены напротив входной двери.

Перед дверью он глубоко вдохнул. Он полжизни чувствовал себя неуверенно, убегал от любых споров, если речь не шла о чистой теории. Но теперь он был новым Орестом. Уверенным в себе, властным, готовым вести диалог и диктовать условия так, как будто он сам Пифагор.

Он протянул руку к двери, как вдруг она резко распахнулась. Удивление на мгновение парализовало его, как и многочисленную группу, которая собралась за дверью. Бесчисленные лица были полны тревоги и сомнения. Орест обратился к тому, кто так внезапно открыл перед ним дверь.

— Пелий, брат, могу я спросить тебя, почему ты врываешься столь внезапно, нарушая покой моей спальни и всей общины в эти поздние часы?

Пелий явно был Главарем возбужденной толпы, и Орест обратился к нему так же, как сделал бы это Пифагор. Разум и моральное превосходство проявляются не в суете и поспешности, а в спокойном и взвешенном поступке.

— Прости, учитель Орест, но обстоятельства вынуждают нас просить у тебя разрешения обыскать твою одежду, а также покои.

Эти слова настолько ошеломили Ореста, что он не знал, как ответить. Вес обвинения был сокрушителен. Его что, обвиняют в краже?! Былые страхи и неуверенность мигом овладели всем его существом, наполняя стыдом. Однако через секунду новоявленная уверенность превратила стыд в возмущение.

— А могу я узнать, — он заставил себя не повышать тон, — что именно ты ищешь?

— Золото, — ответил Пелий, входя в комнату.

Вслед за ним ворвались несколько человек, которые без слов принялись обыскивать вещи. Орест повернулся к ним, но прежде, чем он открыл рот, снова заговорил Пелий:

— Учитель, я искренне сожалею, что вынужден это делать, и надеюсь, что через минуту смогу извиниться.

Во взгляде Пелия Оресту почудилось нечто, противоречившее его словам. Импульсивный молодой человек был полностью убежден в его вине.

— Ты думаешь, я украл у общины золото? — спросил он, когда Пелий и еще один ученик без особой деликатности принялись обыскивать комнату.

Пелий не ответил. Он закончил свою работу, ничего не найдя, и присоединился к группе, которая осматривала содержимое небольшого ларя, вывалив его на песчаный пол. Орест выглянул за дверь. Среди мужчин, стоявших снаружи, ожидая результатов осмотра, он заметил Эврибата. Он был одним из самых старых учителей, членом братства высшей степени, к тому же они знали друг друга более двадцати лет.

— Эврибат! — удивленно воскликнул Орест.

Тот неловко отвел взгляд. Орест сделал шаг к нему, но остановился, услышав за спиной восклицание.

— Смотрите, земля только что прикопана!

Обернувшись, Орест увидел, что они отодвинули кровать. Двое копались в песке. Он сглотнул слюну, сердцебиение ускользало от контроля его воли.

— Здесь что-то есть!

Ореста охватил приступ паники.

Он попытался приблизиться, но его схватили за плечи. Стоявший на коленях ученик извлек из песка коричневый кожаный кошель и протянул его Пелию. Тот развязал шнурок и высыпал содержимое на ладонь.

— Двадцать золотых дариков, — пробормотал он про себя.

Новую монету персидского царя Дария с изображением царя-лучника на одной из сторон спутать было невозможно. Каждая монета составляла более сорока кротонских серебряных драхм. Хождение этой монеты началось недавно, поэтому никто не привык видеть ее в Великой Греции.

Пелий поднял руку, показывая всем монеты, и энергично провозгласил:

— Двадцать золотых дариков!

Люди, присутствующие в комнате, единой сворой бросились на Ореста, оскорбляя и понося его почем зря. Они слышали рассказ Пелия и знали, что это та самая сумма, которую моряк из Кротона заплатил за тайну додекаэдра. Никто не сомневался, что Орест предал священную клятву, и все знали, что это значит. Клятва хранить тайны была единственным правилом пифагорейцев, чье нарушение давало ученикам право вести себя жестоко.

— Это не мое! — Орест сознавал, что потерял контроль и над ситуацией, и над собой. — Это не мои деньги, клянусь священным тетрактисом и Пифагором!

— Держи при себе свои клятвы, — прошептал Пелий ему на ухо, выталкивая его наружу.

Там его встретили с удвоенной жестокостью. Он закрыл голову руками, пытаясь защитить себя от ударов.

— Стойте! Остановитесь!

Как он ни кричал, никто его не услышал. Не так-то легко было сохранять трезвость рассудка между ударами и нарастающей внутри паникой. «Что происходит? Неужто подобная ярость вызвана простым ограблением?» — лихорадочно соображал он. Кто-то схватил его за волосы и с силой дернул. Чья-то рука пробралась между его рук и оцарапала лицо. Кто-то с силой разорвал его одежду, другие руки полностью ее сорвали.

Пелий выкрикивал приказы, Орест не сумел их разобрать, но толпа немного успокоилась. Казалось, они действовали более организованно. Внезапно несколько человек схватили его и подняли в воздух. Затем решительно двинулись вперед. Он огляделся и увидел, что небольшая группа продвигается к двери общинного здания.

Он почувствовал облегчение. Они несут его гоплитам, чтобы те передали его властям. По крайней мере, он был бы в безопасности от насилия со стороны безумцев. Как они посмели так с ним обращаться? Тем более среди стада дикарей было несколько учителей, в том числе Эврибат. Немыслимо.

Он надеялся, что сможет как можно скорее во всем разобраться и найти зачинщиков, начиная с Пелия. Как бы ни были они уверены, что он вор, ярость была чрезмерной. Кроме того, здесь только Пифагор имел право его судить. Возможно, именно по этой причине они собирались передать его городским властям. Ему предстоит то же разбирательство, что и в молодости, с той разницей, что теперь он был невиновен. Он избежит тюрьмы, даже если ему придется ждать возвращения Пифагора. Плохо другое: им вряд ли удастся избежать политического давления на братство. Может быть, этого и добивался тот, кто подготовил ловушку. Может, это Килон? Несомненно, он более всех заинтересован в новом скандале внутри сообщества.

Его тащили в горизонтальном положении: он покачивался, лежа обнаженный на море рук. Кто-то настойчиво кричал ему какие-то слова. Он повернул голову.

Это был Эврибат.

— Ты нарушил клятву! Ты продал наши тайны!

Орест вздрогнул от сильнейшей паники — его поразили и слова Эврибата, и бескрайняя ненависть, сочившаяся в его голосе и взгляде.

— Нет! Это неправда!

Он заметил, что они изменили направление. Теперь они двигались не к выходу. Цель группы, прорывавшейся к портику, состояла в том, чтобы помешать солдатам войти.

Орест с ужасом понял, что это значит, и отчаянно забился. Руки схватили его крепче.

— Помогите! — закричал он из всех сил. — На пом…

Его схватили за волосы и грубо потянули назад.

— Заткнись, проклятый убийца, — прорычал разъяренный голос Пелия. — Ты решил, что, покончив с Клеоменидом и Дааруком, обеспечил себе место преемника! Ты притворялся нашим вождем, но никогда не был достоин быть одним из нас.

«Они думают, что я убийца, поэтому ведут себя так жестоко», — в отчаянии думал Орест.

— Я… нет… — Он хотел что-то сказать, но вместо этого захрипел: кто-то сжал его шею.

У него затуманилось зрение. Он успел заметить, что державшие его люди ускоряют шаг. Секунду спустя они бежали и, наконец, подбросили Ореста в воздух.

Полет был недолгим. Его бросили в каменный резервуар для сбора дождевой воды. Он был метр в ширину, три в длину и один в глубину. Орест ударился о каменный край и упал лицом в воду. Резервуар был заполнен наполовину, но великий учитель потерял сознание, и лицо его оказалось под водой.

Когда вода хлынула в горло, он неожиданно пришел в себя. Поднял голову и сделал глоток воздуха, прозвучавший как судорожный всхрап. Страшный удар обрушился на его лоб. Хлынула кровь, заливая глаза. Он покачал головой, пытаясь освободиться от рук, которые сжимали его, как щупальца морского чудовища. Он опирался на одну из своих рук, другая потеряла чувствительность — должно быть, он сломал ее. Жадные пальцы крепко вцепились ему в волосы, с силой опустили голову в воду, разбив нос о скользкое дно.

Сквозь воду он смутно улавливал чьи-то крики. Кто-то спешит ему на помощь? Он попытался расслабить тело, надо было продержаться еще немного и выиграть время, чтобы ему успели помочь. Вскоре ему показалось, что руки ослабли. Нужно было подышать. Он с силой рванул голову вверх. Ему удалось вырваться из когтей убийц, он опустошил легкие и жадно вдохнул. Спасительный воздух втекал в грудь, но не успел он как следует отдышаться, как его снова сунули в воду, и он захлебнулся. Под водой он закашлялся, и ему пришлось приложить сверхчеловеческое усилие, чтобы задержать дыхание, когда его били лицом о каменный пол бассейна.

Он терпел дольше, чем можно себе представить, но нужно было дышать. В легкие попала вода, тело взбунтовалось, он снова закашлялся; однако потребность в воздухе была настолько острой, что мозг заставил его снова сделать вдох. Под водой он открыл рот и вдохнул. Горло обожгло, острая боль прокатилась по трахее и ужалила бронхи. Паника и отчаяние выросли до немыслимых пределов. К невыносимым страданиям добавлялась мучительная потребность в кислороде. Тело требовало воздуха, он вздохнул раз и другой, увеличивая количество воды, наполняющей легкие.

Паника пошла на убыль, в уголке сознания теплилось, что охвативший его покой — предсмертный.

Он больше не сопротивлялся.

Секунду спустя великого учителя Ореста не стало.

Глава 62 10 июня 510 года до н. э

Ни разу в жизни Акеноном не владело такое сильное предчувствие угрозы.

Войдя во дворец, он сразу понял, что что-то не так. Встретивший их секретарь был неприятно холоден. Сухо заметил, что солдаты должны остаться во дворе. Слуги, как правило, относились к посетителям так же, как их хозяева, и подобное поведение секретаря было тревожным знаком. Неловкое ощущение усилилось при виде прислоненного к галерее двора огромного деревянного круга высотой почти четыре метра. Выглядел он дико: настоящий памятник слабоумию.

Секретарь повернул налево.

«Куда он нас ведет?» — спросил себя Акенон.

Он знал дворец и помнил, что личные покои Главка, где тот проводил свои собрания, находятся в другом месте. Пока они двигались вперед, он чувствовал, что за ними наблюдают. Волосы на затылке ощетинились.

Секретарь переступил порог пиршественного зала и объявил об их прибытии. Затем с непроницаемым лицом повернулся, ожидая, пока они пройдут.

Акенон шагнул первый, оставив позади Ариадну, и внезапно остановился. Света почти не было, но он сразу отметил, что гостиная выглядит совершенно иначе, чем в прошлый раз, когда он был в ней один. Задняя стена отсутствовала, вместо нее открывался вид на кладовую и часть кухни. На полу был выгравирован круг размером с зал и кладовую, вместе взятые. Часть мебели исчезла, а та, что оставалась, громоздилась по углам. Он сделал пару шагов в безмолвной темноте и наткнулся на какой-то предмет, издавший глухой металлический звон. Глаза привыкли к полутьме, и он увидел роскошные серебряные панели, которые раньше украшали стены — теперь они валялись на полу, покрытые царапинами.

«Во имя Астарты, что здесь произошло?» — соображал Акенон.

Ответ был перед ними. Стоя к ним спиной с факелом в руке, Главк осматривал стены. Свет перебегал по их поверхности, покрытой геометрическими фигурами, сколько хватало глаз.

Пещерное обиталище сумасшедшего математика.

Несмотря на то что секретарь только что объявил об их прибытии, Главк не обратил на них ни малейшего внимания. Ариадна и Акенон вопросительно уставились друг на друга, потом подошли ближе. Сибарит стоял к ним спиной, не замечая присутствия посторонних. Когда они были в шаге от него, он резко обернулся.

Акеноном мигом овладела уверенность, что Главк сошел с ума.

Глава 63 10 июня 510 года до н. э

Как это бывало каждый вечер, Килон простился у входа в свой особняк с кротонской знатью, приглашенной на собрание, и собирался лечь спать. Он поднялся на второй этаж и быстро прошел через гинекей — часть дома, отведенную для женщин. Там жила его жена и две наложницы, от которых он потерял голову много лет назад, но давно уже не посещал.

Теперь он стал более практичным и довольствовался рабынями.

Он вошел в спальню. У подножия кровати стояла на коленях Алтея, пятнадцатилетняя рабыня, которую, к радости продавца, он купил не торгуясь. Он жестом указал, что в этот вечер нуждается в ее услугах. Алтея быстро подошла к нему и сняла с него одежду.

— Ариадна, — прошептал Килон, лаская ее тело. — Разденься для меня.

Рабыне было приказано откликаться на имя Ариадны. Он выбрал ее из-за сходства с дочерью Пифагора. Точнее, из-за сходства с настоящей Ариадной, когда той было пятнадцать лет.

— Ляг на живот, Ариадна.

Обнаженная Алтея повернулась, и Килон некоторое время любовался ее телом, не прикасаясь. Черты ее лица обладали лишь отдаленным сходством, но длинные волнистые волосы светло-каштанового оттенка были точно такими же, как у гордой дочери Пифагора. Он отбросил волосы, прижался к ее спине и куснул за шею, нащупывая ладонями обильные груди. Алтея попыталась сдержать болезненный вскрик, но Килон услышал ее, и его возбуждение нарастало. Он сделал шаг назад и с силой шлепнул по ягодицам девушки. Кожа мгновенно покраснела. Он полюбовался результатом, затем улегся на спину.

«Не нужно ни музыки, ни медитации, Пифагор, — подумал он. — Вот лучшее средство для снятия напряжения».

Алтея заработала ртом, пристроившись между его ног. Килон подложил под голову две подушки, чтобы лучше видеть ее поверх горы своего живота. Волосы закрывали лицо рабыни, и иллюзия была полной.

— Ариадна, Ариадна, — застонал он, не сводя с нее глаз.

Он купил эту рабыню пять месяцев назад и с тех пор упивался ею каждый вечер.

Это заставляло его вспоминать те времена, когда он собирался насладиться настоящей Ариадной.

Глава 64 10 июня 510 года до н. э

Главк впился глазами в Акенона.

Это из-за него он потерял Яко.

Первым его побуждением при виде египетского сыщика было позвать Борея, но в следующее мгновение разум вновь пустился в плавание по математическим водам. Он повернулся к стене и продолжил свои занятия.

— Главк, — окликнул его Акенон.

Сибарит чуть заметно кивнул, словно голос донесся издалека. Его палец быстро перебегал по значкам, начертанным на стене. Отчасти он понимал, что пришел египтянин, но не мог сосредоточить на нем внимание. Расследование его не интересовало. Вот уже два месяца кротонские солдаты досаждали ему расспросами о человеке в капюшоне, и он более не собирался тратить на это время.

— Главк, — вмешалась Ариадна, — я Ариадна, дочь Пифагора.

Сибарит замер. Через несколько секунд он обернулся и посмотрел на Ариадну, хлопая глазами, как будто она появилась перед ними только что.

— Дочь Пифагора, — пробормотал он.

— Мы пришли поговорить о твоем увлечении окружностями.

Эти слова Главк явно услышал. Он энергично кивнул, ничего не ответив. Кожа на щеках и шее свисала пустыми мешками. За последние два месяца он похудел на тридцать килограммов. Потеря веса была заметна и по оборванному грязному хитону, висевшему на нем мешком, словно снятому с чужого плеча.

Ариадна развернула свитки, покрытые чертежами.

— Я хочу, чтобы ты это видел.

Главк выхватил свитки из руки Ариадны, присел и разложил их на полу. Затем посветил на них факелом. Ариадна уселась рядом и ждала, пока сибарит осмотрит пергаменты.

Повисла напряженная тишина. Акенон расхаживал по залу, с возрастающим беспокойством подмечая следы безумия, запечатленного каждой деталью этого странного помещения. Он обеспокоенно посмотрел на Ариадну. Ему бы хотелось, чтобы она сейчас была в общине, под защитой гоплитов и под присмотром Ореста. Бродя по залу, он думал об Оресте. В последние недели его уважение к великому учителю заметно возросло. Орест станет хорошим преемником Пифагора, он в этом не сомневался.

Ариадна с любопытством наблюдала за Главком. Иногда сибарит возвращался к началу, чтоб при свете факела еще раз осмотреть то, что уже изучил. Дойдя до конца последнего пергамента, накрыл его рукой и яростно скомкал.

Ариадна вздрогнула. Главк повернулся и посмотрел на нее налитыми кровью глазами. Взмахнул кулаком с измятым пергаментом и сердито рявкнул:

— Что это за мусор?

Глава 65 10 июня 510 года до н. э

Впервые Килон возжелал Ариадну шестнадцать лет назад. Он возвращался с заседания Совета и заметил идущих ему навстречу пифагорейцев. Посмотрел на них с презрением и собирался продолжить путь, но что-то его удержало. Среди пифагорейцев шла совсем юная, поразительно изящная девочка-подросток. Притягательная невинность ранней юности сочеталась в ней с умным и дерзким выражением лица. Она могла быть только дочерью Пифагора.

«Маленькая Ариадна», — подумал Килон, не в силах отвести взгляд. Он не видел ее четыре или пять лет, в то время она была ребенком и еще не превратилась в великолепную женщину, которая сейчас шагала ему навстречу.

Он вернулся домой, не в силах выкинуть ее из головы. Дело было не только в плотском влечении, которое в тогдашних обстоятельствах казалось чистейшим безумием: она была старшей дочерью Пифагора и, следовательно, отличным средством нанести удар философу.

В течение нескольких недель Килон собирал информацию о самой Ариадне, о людях вокруг нее, о том, как часто она выходит из общины… Когда у него накопилось достаточно сведений, он наметил план и встретился с несколькими гоплитами, которые, служа ему, зарабатывали больше, чем получали за солдатскую службу.

— На этот раз у меня для вас очень приятная работа. Вы не встречали в последнее время Ариадну, дочь Пифагора?

— О да, во имя Ареса! — тут же воскликнул один из гоплитов, засмеявшись.

— Что ж, рад видеть такое волнение. Постарайся сделать так, чтобы все прошло успешно: я хочу, чтобы ты похитил ее завтра же.

Затем он объяснил свою идею. Они похитят Ариадну на окраине Кротона, воспользовавшись тем, что с ней будет только двое сопровождающих, которых они устранят без труда. Отвезут в надежное место и продержат там в течение трех дней, пока он не приедет, чтобы воздать ей заслуженное наказание. А затем избавятся от тела.

План был продуман до мелочей, но Килон не рассчитывал, что всего за несколько часов Пифагор поставит на уши сотни солдат и наемников, отправив их на поиски похищенной дочери. «Проклятие, да откуда у него столько людей?» — морщился он. Они перекрыли все дороги, лишив его возможности связаться со своими гоплитами, не говоря уже о том, чтобы отправиться в укрытие и заняться Ариадной лично. Если он немедленно что-нибудь не предпримет, люди встревожатся и совершат какую-нибудь глупость. А если их поймают, выдадут его с головой.

Следовало принять единственно верное решение.

Он собрал еще одну группу наемных гоплитов и велел им отправиться к тому месту, где прятали Ариадну. Они должны были прикончить похитителей, не дав им времени сказать ни слова.

На этот раз план сработал отлично. Сколько ни расследовал Пифагор это дело, он не нашел ни единой зацепки, намекающей на заказчика похищения. Единственная улика оставалась у Килона в голове. Однако со временем разочарование от несостоявшихся утех превратилось в одержимость. С того дня он выбирал себе рабынь, похожих на Ариадну. У некоторых и вправду наблюдалось заметное сходство, но лучше других была та, что в эту минуту пристроилась у него между ног.

Он удовлетворенно полюбовался мягкими прядями каштановых волос, а затем закрыл глаза. Если он когда-нибудь осуществит свою мечту и станет главой Кротона, он не ограничится, как думали многие, изгнанием пифагорейцев. Он разорит общину, казнит ее членов и сделает Ариадну рабыней, чтобы она, наконец, услаждала его по ночам.

Глава 66 10 июня 510 года до н. э

Главк отбросил факел, сгреб все свитки и встал.

— Это помои! — воскликнул он, потрясая пергаментами. — Хочешь посмеяться надо мной?

Ариадна одним прыжком поднялась на ноги и растерянно отступила назад. Сибарит сердито швырнул свитки на пол и принялся топтать их, как разъяренный мул.

— Нет! — Ариадна бросилась к ногам Главка и попыталась заслонить свитки своим телом.

Сибарит поднял ногу, готовясь ее лягнуть. В этот момент Акенон схватил его за запястья и отбросил прочь. Главк взвился, как безумец. Во время потасовки Акенон встретил его взгляд и увидел, что глаза сибарита застилает животная ярость. Нет, он не сумеет его вразумить. Надо убраться из этого дома до того, как прибудут охранники Главка. Во дворце с ними двое солдат, если они доберутся до ворот, им удастся сбежать. Но если появится Борей, они погибнут.

— Пифагор требует от тебя почтения, Главк из Сибариса!

Акенона и Главка поразила властность ее голоса. Обернувшись, Акенон увидел, что Ариадна указывает рукой на Главка, пронзая его ледяным и одновременно огненным взглядом.

— Прояви уважение, которым ты клялся учителю учителей, недостойный ученик!

Главк несколько раз шевельнул губами, не сумев ничего возразить. Он выглядел растерянным, как лунатик, который никак не может проснуться. Акенон взглянул на двери в зал. Пока никто не появлялся. Ариадна присела на корточки и с кажущейся безмятежностью собрала с пола свитки и разгладила их, а затем спрятала под тунику.

— Я принесла тебе записи, которых ты недостоин, чтобы доказать, что твои притязания тщетны. Но даже если это не так, твое поведение идет вразрез с духом учения, которому ты обещал следовать. Подумай об этом.

Она повернулась спиной к Главку и величественно шагнула к выходу. Озадаченный Акенон бросил последний взгляд на сибарита и последовал за ней. Взгляд Главка задержался на том месте, где только что сидела Ариадна.

На его напряженном лице застыло ледяное выражение.

* * *
— Проклятый безумец! — Как только они вышли из дворца, Акенон вздохнул и повернулся к Ариадне. — Меня поразило, как быстро ты овладела его волей. Правда, я думал, что ты воспользуешься ситуацией и попытаешься заставить его отказаться от идеи состязания.

Ариадна ответила, не глядя на Акенона:

— Я прочитала в его взгляде, что он вот-вот прикажет нас умертвить. — Акенона поразили слова Ариадны, которая говорила медленно и безучастно, как будто ее разум был далеко. — Мне удалось успокоить его на мгновение, чтобы мы выбрались живыми, но Главк неуправляем. Он не пойдет ни на какие уступки.

Акенон не ответил. Он уже привык к способности Ариадны видеть больше, чем мог он сам.

Ариадна шла молча. Схватка с Главком ее утомила. То, что она увидела внутри его глаз, ужаснуло ее до глубины души. Просто невероятно, как быстро он усвоил саму суть учения об окружности. Она принесла ему свитки, где излагались самые свежие теории по этому вопросу, и Главк усвоил их всего за полчаса. Кроме того, она изучила значки на стенах и серебряных панелях, и хотя эти исследования, как выяснилось, ни к чему не привели, они свидетельствовали о невероятных успехах.

Все это было свойственно великим учителям, а не простым посвященным.

Однако более всего ее поразила глубокая тьма, которую она различала внутри Главка. Видение заставило ее содрогнуться.

Она испуганно покачала головой. Неожиданности, которые преподнесла эта ночь, пугали куда больше, если учитывать несметные богатства сибарита.

«Главк может оказаться самым могущественным врагом, которого мы когда-либо встречали», — подумала Ариадна.

* * *
Они продолжали путь, ступая по плотному холсту, покрывавшему улицы аристократического квартала. Поскольку был уже вечер, они не имели права явиться во дворец Главка верхом. Акенон украдкой посматривал на Ариадну. Окружавшая их тишина делала еще более очевидным то, что постепенно ощущалось между ними. Ариадна погрузилась в глубокие раздумья и выглядела удрученной. Акенон почувствовал, как сжимается сердце. Он хотел обнять ее, но догадывался, что она предпочитает держаться на расстоянии.

— Ариадна. — Он понизил голос, чтобы солдаты его не услышали. — Я искренне сожалею о сегодняшнем. Я не имею права решать за тебя. К тому же я наверняка был бы мертв, если бы ты не подоспела на помощь. Я должен поблагодарить тебя за это.

Ариадна кивнула, не глядя на него.

— Что касается нас с тобой… — продолжал Акенон, — ты хочешь поговорить об этом?

Ариадна покачала головой.

— Сейчас не могу, Акенон. — Она подыскивала слова, чтобы добавить что-то еще, но была слишком растеряна и измучена.

— Хорошо, — ответил Акенон немного обиженно. — Когда захочешь, просто скажи.

Ариадна молча кивнула. Душевные потрясения, пережитые за последние часы, были чрезмерны, и у нее по-прежнему болела голова. Возможно, прошлой ночью она совершила ошибку, отдавшись чувствам столь безрассудно. Куда лучше самообладание и безмятежность, которые достигались эмоциональной трезвостью.

«Уж в этом я точно специалист», — подумала она.

Глава 67 11 июня 510 года до н. э

Килон вышел из дома и торопливо зашагал по широкой аллее. Утром он еще раз насладился рабыней и теперь опаздывал. Заседание Совета должно было вот-вот начаться.

— Гражданин Килон, кажется, вы не слишком торопитесь на столь важное заседание.

Килон повернулся, чтобы взглянуть на того, кто осмелился сделать ему замечание. Это был Кало, хитрый старый купец, обладатель лучшей сети информаторов во всем Кротоне. «Что он имеет в виду под важным заседанием?» — спросил он себя, замедляя шаг, чтобы Кало мог двигаться с его скоростью.

Купец его раздражал, но он был одним из выгоднейших союзников. В обмен на политическую защиту и крупные взятки Кало держал его в курсе промахов, которые допускали его враги. В числе прочего делился с ним тайными сведениями о том, как идут дела в основных учреждениях Кротона, силах безопасности и даже пифагорейской общине.

— Благодаря моему опозданию, дорогой Кало, мне посчастливилось насладиться твоим обществом. — Килон изучил выражение его лица. Насмешливый Кало выглядел очень довольным. Это означало, что ценную информацию он добыл раньше всех.

— Должно быть, ты спрашиваешь себя, что я сейчас расскажу, — кокетничал Кало. — Что ж, у меня лучшая новость за последние несколько дней.

«Орест!» — Килон весь обратился в зрение и слух. Великий учитель стал для него неприятной неожиданностью. Он был озадачен искусностью, с которой тот защищался от его нападок и завоевал доверие большинства членов Совета. С немалым сожалением он вынужден был признать, что не сумел бы его победить, сражаясь на равных. Вот почему все последние дни он силился придумать другие способы с ним покончить.

— Вижу по твоим глазам, дорогой Килон: ты знаешь, что я говорю об Оресте. — Голос Кало был самодовольным и злорадным. Этот человек жил именно ради таких моментов. — Конечно, я собираюсь поговорить с тобой об Оресте и тем самым передаю в твои руки возможность сделаться как можно скорее вождем Совета.

— Говори, умоляю тебя, Кало.

— Я считаю, что наша дружба и основанное на ней взаимное сотрудничество весьма удовлетворяют нас обоих, уважаемый Килон. — Килон кивнул, желая одного: чтобы купец перестал ходить вокруг да около. — Ради нашей дружбы я готов предоставить в твое распоряжение все мои ресурсы. Итак, я сумел узнать… — Кало остановился с улыбкой, в которой отсутствовала половина зубов.

«Говори же, во имя Зевса!»

— …что пифагореец Орест умер прошлой ночью.

— Да, во имя Геракла, да! — воскликнул Килон, не в силах сдержаться.

Они уже подходили к зданию Совета. Килон посмотрел в его сторону с торжествующей улыбкой.

— И к тому же… — Кало вновь обратил на себя его внимание, и удивленный Килон повернулся.

«У него что-то еще?» — беспокойно подумал он.

Его спутник закончил фразу. На физиономии Килона отразилось удивление, потом недоверие и, наконец, неподдельное ликование.

* * *
Заседание Совета началось с выступления Аристомаха. Поднявшись на возвышение, великий учитель прочел свое сообщение, ни разу не подняв глаза на слушателей. Усилия, которые он предпринимал, чтобы голос звучал уверенно и торжественно, были столь же заметны, сколь и бесплодны. В сообщении говорилось, что он будет представлять пифагорейскую общину в Совете до тех пор, пока Пифагор не вернется. Причиной этой замены стала смерть Ореста, о которой также сообщалось в послании.

Килон слушал его с закрытыми глазами, стараясь представить во всех подробностях свое скорое разрушительное вмешательство. Вникать в слова Аристомаха нужды не было: Кало только что изложил ему суть послания, которое для остальных гласных было ошеломляющей новостью.

Когда Аристомах закончил и спустился с возвышения, Килон торжественно встал, жестом привлекая к себе внимание. «Какую непоправимую политическую ошибку совершили пифагорейцы», — мелькнуло у него в голове. Он знал, что Аристомах никчемный политик, но Милон, который также корпел над посланием, проявил себя не меньшим ничтожеством, чем Аристомах.

Килон обошел мозаичное изображение Геракла и направился к возвышению. Тысяча гласных следила за каждым его шагом, не зная, что и подумать. Что скажет Килон после нового несчастья, постигшего пифагорейцев, спрашивали они себя. Килон едва сдерживал победную улыбку. Через несколько минут от их сострадания не останется и следа. Он откроет глаза несчастным слепцам, безжалостно разоблачив темные тайны проклятой секты и ложь, которой они ослепляли правителей города.

Он поднялся по ступенькам и молча застыл, медленно обводя взглядом группы заседающих. Он обладал великой способностью считывать эмоциональное состояние каждой группы, менять это состояние по своей воле и использовать его в своих интересах. Особенно в тех случаях, когда у него были такие весомые аргументы, как сейчас. Он знал, что пифагорейцы солгали Совету. Они заявили, что убийцы Ореста не оставили следов, как и в предыдущих случаях. Килон знал, что пифагорейцы убили его сами: яростно избивали, а затем засунули голову в резервуар с водой и держали, пока он не перестал сопротивляться.

«Сейчас я расскажу Совету, каких зверей он защищает», — подумал он.

Лицо его сделалось суровым. Все нетерпеливо смотрели на оратора, пытаясь угадать, что он скажет. Килон попытался сообщить своему лицу те чувства, которые желал передать гласным. Он знал, что собрание скептически относится к словам, но склонно перенимать настроение, считывая его по выражению лица, тону голоса и движениям рук. Он молча смотрел на членов, возмущаясь, искренне возмущаясь бесчестьем пифагорейцев. Прежде чем говорить, важно самому испытать нужные эмоции, и иной раз это ему удавалось лучше любого театрального актера.

«Я возмущен, — горячо сказал он себе. — По-настоящему возмущен: пифагорейцы только что солгали Совету». Гласные заметили, что дышит он тяжело, будто бы с трудом сдерживая ярость.

Не забывал Килон и о том, что пифагорейцы обвинили убитого Ореста в предательстве. Он предупреждал, что внутри этого человека скрывается вор, преступник, который в молодости сидел в тюрьме. И вот — собственные товарищи убили его за предательство. Это унижало и Ореста, и его убийц. Килон закрыл глаза и выразительно покачал головой. Пифагор и Милон, его зять и Глава армии, обещали всему Совету, что обеспечат безопасность в общине и помогут в расследовании преступлений. И что же? Еще одно убийство, совершенное самими пифагорейцами под носом у Милона! Это было неприемлемо, но хуже всего то, что сам Милон упоминался в позорном сообщении. Он в ответе и за смерть, и за ложь.

Совет видел, что Килон в ярости. В такой бешеной ярости, что ему пришлось несколько раз вздохнуть, чтобы успокоиться, прежде чем начать речь. Наконец ему удалось стереть с физиономии охвативший его праведный гнев. Теперь на ней отражалось безысходное горе и решимость положить конец неприемлемой ситуации. Он поднял руки и лицо к небу, закрыл глаза, и по тихому движению его губ все поняли, что он смиренно молит богов.

Закончив представление, он протянул руки к залу и обвел их взглядом, требуя справедливой поддержки и нерушимого единства, которые подразумевали его слова.

По лицам он понял, что ему удалось их убедить.

Набрал в легкие побольше воздуха и возгласил:

— Мужи Кротона!

Глава 68 17 июня 510 года до н. э

Маленький отряд Ариадны и Акенона обогнул Кротон и направился к общине. До захода солнца оставался час, но было пасмурно, будто ночь уже наступила. Дул влажный прохладный ветер, мечущий крошечные капли воды. Всем хотелось поскорее добраться до места и насладиться миской горячего супа.

Солдаты и слуги оживились, увидев ворота общины, в которых столпились встречавшие. Только Акенон и Ариадна пребывали все в той же задумчивости, как и всю последнюю неделю с тех пор, как посетили Главка.

«А я думала, что обрадуюсь возвращению в общину», — думала Ариадна. Несколько дней она пыталась рассеять глубокую печаль, которая окутывала ее, как мокрое холодное одеяло. Отчасти это было связано с тем, что на нее внезапно нахлынули воспоминания о часах, проведенных в руках похитителей. Казалось, рядом с Акеноном она чувствовала силу и поддержку, чтобы им противостоять, как вдруг снова осталась с ними наедине. Неопытность в любовных делах заставила ее совершить безрассудный шаг и размягчить панцирь, защищавший ее столько лет. Она послушно открылась Акенону, и теперь мучительно сознавала, что была к этому не готова. Разумнее всего вернуть панцирь на место и сделать его еще толще. Лучше держать Акенона на расстоянии, а заодно освободиться от болезненного чувства, что ей его недостает.

Сидя на своем рослом коне, Акенон украдкой посмотрел на Ариадну. Кожа молодой женщины блестела от дождя. Она находилась всего в двух метрах от него и в то же время вне пределов его досягаемости. Они почти не разговаривали, но как-то она дала ему понять, что между ними ничего не может быть. Акенон вздохнул, тоскуя по внезапной радости, настигшей его по пути в Сибарис, по жгучей страсти, обнаруженной внутри Ариадны, но более всего по нежной дружбе предыдущих недель. Неужели он потеряли и это?

Воцарившееся между ними угрюмое молчание мало походило на атмосферу первых дней путешествия, но соответствовало результатам визита в Сибарис. Шесть дней, полные разочарования. Что касается Главка, то попытки убедить сибарита отозвать награду окончились полным провалом, к тому же чуть не стоили им жизни. Он не ответил на их письма, в которых они просили помочь в поисках человека в капюшоне. Ни к чему не привели и многочисленные допросы, и прочесывание Сибариса вдоль и поперек. Главный подозреваемый в убийствах Клеоменида и Даарука, сообщник Атмы, будто бы испарился.

У ворот они спешились. Акенон, поглощенный своими мыслями, не сразу обратил внимание на странное молчание встречающей группы.

Внезапно он заметил, что с ним никто не заговаривает и все уклоняются от его взгляда.

«Да что тут происходит?» — напряженно думал он.

Чувствуя растущее беспокойство, он отыскал глазами Милона. Начальник армии понурил голову. Акенон ощутил в груди внезапную пустоту. Он быстро подошел к огромному кротонцу и схватил его за плечи.

— Что случилось, Милон? Говори!

Глава 69 17 июня 510 года до н. э

Пифагор сидел на скамье, прислонившись спиной к стене, и наслаждался прохладой своей спальни. Он находился в загородном доме Мандролита, одного из аристократов Неаполиса, который больше других поддерживал общину. Он остановился там сразу же, как приехал в город. Аристократ не сомневался, что со временем в Неаполисе также возникнет пифагорейская община, однако Пифагору потребовалось всего два дня, чтобы понять: город не готов. Не меньше Мандролита был разочарован Эвандр, который уже видел себя вождем новой общины.

«И все же для него это очень полезно», — подумал Пифагор. Он был доволен развитием Эвандра. Готовясь в одиночку руководить общиной, младший из великих учителей серьезно продвинулся в способности овладеть своей гневливой природой. Сейчас не самое подходящее время, но пройдет всего несколько лет, и влияние римского пифагорейства приведет к основанию общины в Неаполисе. Город должен стать стратегическим центром оси Кротон — Рим.

Рим, Рим, Рим. Конечно же, очередь за Римом.

Пифагор в этом даже не сомневался. В последующие годы братство должно расшириться и укрепиться при поддержке Рима. В центре италийского полуострова город римлян станет мощным очагом учения. Оттуда пифагорейцы распространят свое политическое влияние и соединятся с колониями Великой Греции, уже находящимися под их контролем. Пифагорейство станет научной и моральной доктриной на обширной территории, напоминающей небольшую империю.

Рим переживал глобальные политические перемены, которые ознаменовали новый этап его истории. После двух с половиной веков монархии изгнали последнего из этрусских царей — Луция Тарквиния Гордого. Длительная социальная напряженность вспыхнула, когда его сын Секст изнасиловал Лукрецию, жену племянника царя. После изнасилования Лукреция наложила на себя руки, а другой царский племянник, Луций Юний Брут, возглавил восстание, которое завершилось провозглашением республики.

У великого учителя Гиппокреонта имелась дальняя родственница, которая приходилась Луцию Юнию Бруту невесткой. Через нее Брут лично потребовал встретиться с Пифагором, чтобы просить у него совета в том, каковы должны быть первые шаги республики. Пифагорейский дух справедливости и сплоченности достиг Рима. Брут хотел включить эти принципы в новую форму правления.

«Ты получишь мою поддержку, Луций Юний Брут», — загадал Пифагор.

Он остался доволен своей работой. Мечта его жизни стремительно набирала силу. Его идеи пересекали границы и проникали в народы, отличные от греков.

Он прикрыл глаза и обдумывал стратегию, которую собирался привести в действие.

* * *
Через некоторое время встал со скамьи и подошел к окну. Метрах в ста он увидел Гиппокреонта, сидевшего в тени миндаля. Внедрение пифагорейцев в Рим требовало, чтобы осторожный учитель больше занимался политикой. Он был правой рукой Пифагора, который собирался хотя бы на время переехать в Рим. Думал об этом много месяцев и теперь получил уникальную возможность, чтобы новые вожди Рима поддержали его идеи.

В Кротоне вождем останется Орест, который отлично справится с этой задачей.

Занавеска, загораживающая его дверь, отъехала в сторону, и вошел один из слуг. Пифагор отошел от окна. Скорее всего, ему принесли ответ Брута с подробностями их будущей встречи.

— Учитель, только что прибыл гонец. — Слуга сделал паузу, прежде чем закончить. — Из общины Кротона.

«Из Кротона!» Сердце Пифагора чуть не выскочило из груди.

«Это может быть что угодно», — сказал он себе без особой уверенности. Странно, что письмо из Кротона пришло так рано, но это вовсе не означало, что новости непременно плохие.

— Пусть пройдет. И скажи Эвандру и Гиппокреонту, чтобы они тоже пришли.

Через несколько секунд появился посыльный. Он тяжело дышал, одежду и волосы покрывала дорожная пыль.

— Приветствую, учитель Пифагор, меня прислал полемарх Милон.

Пифагор сразу понял, что вестник имеет отношение к армии Кротона. По его приветствию также было понятно, что он посвященный пифагореец.

— Приветствую тебя, брат. Что нового ты мне принес?

Посланник извлек небольшой свиток с символом пентакля. Пифагор взял его и жестом указал солдату, что хочет прочитать послание наедине. Как только тот удалился, он сломал печать, пытаясь успокоиться. Содержание ужаснуло с первой же строчки.

* * *
«Орест умер… от рук других учеников, которые обвинили его в измене».

Пифагор сомкнул веки. По щеке скатилась слеза. Он попытался успокоиться, но боль нарастала.

Еще один ученик, еще один мертвый друг.

Философ опустился на скамью спиной к двери и провел рукой по лицу. Он ни на минуту не поверил, что Орест предатель. Внутренний просмотр избавил его от любых сомнений, а заодно помог выяснить, что ученику нужен лишь небольшой толчок, чтобы преодолеть страх перед политикой и стать публичной фигурой величайшего масштаба. На время своего отсутствия он оставил Ореста вместо себя, полагая само собой разумеющимся, что тот будет твердым лидером и его помощь позволит философу некоторое время пожить в Риме.

Он выпрямил спину и сделал огромное усилие, чтобы успокоиться. Эвандр и Гиппокреонт должны вот-вот прибыть. Он коснулся бороды, чтобы убедиться, что слез на ней не осталось. Сейчас не время предаваться горю, нужно принять решение. Он не успеет на похороны Ореста, но должен вернуться, чтобы контролировать политическую ситуацию. После первой же встречи с Луцием Юнием Брутом он уедет в Кротон. Постарается пробыть в Риме не больше недели. Быть может, за это время ему удастся заронить семя учения в душу Брута. Через месяц он вернется в Рим, чтобы полить это семя и помочь ему укорениться.

Послышались шаги, и он встал. Вошел Эвандр. Нахмурился, увидев лицо учителя.

— Только что пришло сообщение из Кротона, — проговорил Пифагор печально и мягко. — Орест мертв.

Эвандр побледнел.

— Убит? — спросил он дрожащим голосом.

Прежде чем Пифагор успел ответить, вошел Гиппокреонт.

— Учитель, гонец из Кротона.

— Мы знаем, Гиппокреонт. Вот письмо. — Пифагор поднял руку, в которой держал пергамент со сломанной печатью.

Гиппокреонт озадаченно нахмурился. За ним вошел человек и встал перед Пифагором.

— Я принес сообщение от полемарха Милона, — сообщил он.

— Милон послал двух гонцов с одним и тем же сообщением? — спросил Пифагор.

Он не удивился. Когда содержание письма было жизненно важно, нередко посылались два, а то и три гонца.

— Нет, господин, — сокрушенно ответил гонец. — Я покинул Кротон на следующий день после отправки письма, которое ты уже получил. Мне поручили опередить гонца и заменить это письмо другим. Как видишь, — добавил он, склонив голову, — я не сумел выполнить эту задачу, опоздал на несколько минут.

— Хорошо. — Пифагор вздохнул. — Давай сюда письмо.

Новое послание также было запечатано пентаклем. Его содержание было более обширным, чем в предыдущем. Пробежав его глазами, Пифагор без сил опустился на скамью. Затем уставился в никуда.

— Эвандр, Гиппокреонт, отдайте приказ собираться в путь, — проговорил он глухим голосом. — Мы должны немедленно вернуться в Кротон.

Глава 70 17 июня 510 года до н. э

Непроницаемое лицо Милона сулило дурные вести. Он махнул рукой, приказывая следовать за собой, и зашагал прочь из общины. Ариадна и Акенон двинулись следом за ним. Милону, казалось, было наплевать на мелкую морось, пропитавшую одежду, и на все более непроглядную черноту.

— Я никому не доверяю, — начал он, оглядываясь.

— Говори, Милон.

Акенон почувствовал, что вот-вот выйдет из себя. Ариадна выглядела отстраненной, не позволяя угадать, что у нее на уме.

— Орест… — сказал наконец Милон, — его убили.

Его слова потрясли Ариадну, прервав ее размышления. В голове роилось множество вопросов, но Милон продолжил, прежде чем она успела что-либо возразить.

— Ореста обвинили в том, что он нарушил клятву хранить тайну. Его казнили братья из его же общинного дома. Один из них, Пелий, беседовал в тот день с моряком, который признался, что получил тайны в обмен на золото. В частности, он уверял, что за тайну додекаэдра уплатил двадцать золотых дариков. Поскольку эту тайну знали немногие, список возможных предателей сузился, и… — Он колебался, стыдясь поделиться рассуждениями убийц. — Прошлое Ореста заставило их думать, что именно он предатель.

Слушая Милона, Акенон недоверчиво качал головой. Ему казалось, что все это дурной сон.

— Они осмотрели его комнату и нашли двадцать дариков, закопанные под кроватью. Их подозрения подтвердились. А раз так, решили они, наверняка Орест убийца Клеоменида и Даарука. Они избили его, бросили в резервуар с водой и утопили.

Акенон сжал зубы, чувствуя прилив ярости и отчаяния. «Во имя Баала и Амона-Ра, неужели убийца заставляет пифагорейцев убивать друг друга!» — подумал он.

— Когда это произошло? — спросила Ариадна.

Мгновение Милон колебался. Тьма скрывала его лицо.

— Неделю назад.

Ариадна судорожно вздохнула и отвела взгляд.

— Почему ты нас не предупредил? — спросил Акенон.

— Я послал Пифагору два сообщения. Должно быть, он их уже получил. А вы занимались расследованием в Сибарисе и все равно не могли прибыть вовремя, чтобы выяснить, кем был тот пьяный моряк.

Акенон старался подавить раздражение. Было очевидно, что Милон не предупредил их из-за гордости. Он не желал подчиняться никому, кроме Пифагора. Теперь, когда философа не было, он предпочитал вести дело самостоятельно, а не следовать указаниям Акенона

— Каков результат этого расследования? — сухо спросил Акенон.

— Моряк исчез. Мы выяснили, что он три дня подряд появлялся в таверне, куда зашел Пелий. Каждый вечер выпивал в одиночестве и, скорее всего, дожидался пифагорейцев. Он выбрал отличное место: именно в эту таверну заходят члены общины, приезжая в Кротон. Показал Пелию записи, подтверждающие, что он знает тайны додекаэдра…

— Ты в этом уверен? — перебила его Ариадна.

— Я попросил Аристомаха поговорить с Пелием, чтобы убедиться в этом, и, похоже, все так и есть. Моряк знал тайны додекаэдра. Боюсь, перед нами очень хорошо организованный заговор.

— Не сомневаюсь, — задумчиво пробормотала Ариадна.

— Никто не знает этого моряка? — спросил Акенон.

— Он появился за три дня до убийства и исчез в ту же ночь. Никто не видел его в Кротоне раньше, и никто не встречал потом.

«А что, если моряк и человек в капюшоне — одно лицо?» Акенон уцепился было за эту идею, но быстро ее отбросил. Моряка видели все, и никто его не знал. А за человеком в капюшоне наверняка скрывается кто-то, кого в Кротоне знают.

Он повернулся и посмотрел в сторону общины. Сквозь изморось едва виднелись факелы, прибитые у дверей общинных зданий. Милон принял множество мер предосторожности, чтобы никто не мог их услышать. Значит, боялся очередной утечки информации.

— А что происходит в Совете? — спросила Ариадна, опережая рассуждения Акенона.

— Все плохо, — ответил Милон. — И с каждым днем хуже. Нам нужен Пифагор, и как можно скорее, иначе случится страшное несчастье. Сейчас нет ни одного великого учителя, который мог бы противостоять Килону. — Он хотел было замолчать, но продолжил: — Трус Аристомах отказался появляться в Совете. Каждый раз, когда я зову его с собой, он трясется от страха, и в конце концов мне приходится идти одному.

Милон слышал, как собственный голос дрожит от гнева. Он закрыл глаза и попытался успокоиться. Наконец собрался с мыслями и продолжил:

— В ночь смерти Ореста я встретился с Аристомахом. Мы решили сообщить Совету о смерти Ореста, но сказать, что не осталось улик, как и в предыдущие разы. Наутро после прочтения на собрании Совета нашего сообщения я столкнулся с неприятной неожиданностью: эту новость все уже знали.

Акенон молча кивнул.

— Килон обо всем проведал заранее и нанес нам сокрушительный удар, — яростно воскликнул Милон. — Мерзавец подробно рассказал о казни Ореста, а затем обвинил пифагорейцев во лжи, предательстве и убийстве. Совет Трехсот накинулся на него с криками и оскорблениями, но было заметно, что и они озадачены и смущены. Гласные не прогоняли Килона с возвышения, как в другие разы, и негодяй безжалостно продолжал. Он назвал меня лжецом и сказал, что я не в состоянии следить за безопасностью. Вспомнил о соглашении, заключенном с Пифагором перед всем Советом, где я назначался ответственным за предотвращение новых преступлений в общине. А потом обвинил Пифагора, назвав его никчемным лидером секты преступников. Он потребовал, чтобы Совет перестал поддерживать общину, и предложил изгнать Пифагора и всех его последователей. Слышите? Он уже не требует уменьшить привилегии общины, он требует уничтожить общину и изгнать из Кротона учителя Пифагора и всех пифагорейцев!

Милону пришлось сделать паузу, чтобы прийти в себя. Затем он продолжал чуть более спокойно:

— С этого дня на всех заседаниях Килон повторяет в основном одну и ту же речь. Я все отрицаю и настаиваю на нашей версии: убийца неизвестен. Если сказать правду, виновных в преступлении пифагорейцев, убивших Ореста, посадят в тюрьму, а это должен решать сам Пифагор. Я не очень хороший политик, а Килон каждый день приобретает все новых и новых приверженцев. По окончании каждого заседания народ вьется вокруг него, как мухи, а затем провожает до дома, бормоча всякие гадости в наш адрес.

— Он больше не ищет поддержки Трехсот, — заявила Ариадна.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Милон.

— Он и раньше пытался одурачить Совет Тысячи. И тех, кого называет семьсот изгоев, и Трехсот. Теперь он изменил стратегию. Он хочет, чтобы семь сотен поддержали его в борьбе против трех. — Она помолчала, что-то обдумывая, затем продолжила: — Он ведет себя более агрессивно и амбициозно. Знает, что по закону решение Трехсот учитывается в первую очередь. Ему нужно восстание, чтобы побороть Трехсот, а для этого — надежная поддержка семи сотен… — Она пристально посмотрела на Милона, прежде чем завершить фразу: — А заодно и армии.

Милон аж подскочил:

— Как главнокомандующий я ручаюсь за ее полную преданность!

— Преданность есть всегда, все зависит от того, кому она предназначена, — с досадой возразила Ариадна. Она злилась на Милона за то, что тот не послал в Сибарис сообщение об убийстве Ореста.

Обиженный Милон собрался было ответить, но Акенон грозно посмотрел на него, и он подавил обиду. Некоторое время Акенон размышлял над одной деталью из рассказа Милона: моряк сказал, что уплатил двадцать золотых дариков, и та же сумма появилась под кроватью Ореста. Если Орест невиновен, кто-то должен был положить туда монеты. Это мог сделать пифагореец, но на допросах после смерти Даарука они пришли к выводу, что предателей среди них нет. А раз так, значит, это один из солдат, охраняющих общину. Акенон склонялся к этой версии еще и потому, что в своем рассказе Милон ни словом не упомянул этот ключевой момент.

— Милон, кто закопал монеты в спальне Ореста? Я ошибаюсь, предполагая, что в ту ночь исчез один из гоплитов, нанятых для охраны общины?

Акенон замолчал, повисла напряженная тишина. Дождь усилился. Слышен был только стук капель о землю. Акенон попытался разглядеть, как реагирует Милон на его слова, но темнота стала настолько непроницаемой, что он даже не был уверен, стоит тот по-прежнему перед ним. Он почувствовал прилив ярости. «Милон что, собирается на нас напасть?» — Акенон поднес руку к рукояти сабли. Кротонец был немолод, но все еще оставался непревзойденным чемпионом по борьбе.

Наконец из темноты донесся голос Милона, печальный и виноватый.

— Я обнаружил его отсутствие через час после убийства Ореста. Созвал солдат, назначенных для охраны. По приказу явились все, кроме одного: его мы с тех пор не видели. Его имя Крисипп. Он был одним из личных телохранителей Ореста.

Глава 71 17 июня 510 года до н. э

Цифры, геометрические фигуры, символы…

В течение нескольких минут глаза человека в маске всматривались в письмена: это было не просто внимательное изучение, а сложный процесс, представлявший собой ворота в математическое измерение. Затем он опустил веки и погрузился во вселенную знаний, используя исключительно силу разума. Он преодолевал неизмеримые расстояния, исследовал неизвестные пространства, наблюдал, изучал… и время от времени распутывал еще один узел, открывал закрытую дверь, отыскивал новый, пусть смутный, но ведущий к великим открытиям, которые сделают его мудрее и дадут власть над природой и людьми.

Легкий шум за спиной вывел его из транса. Внимание вернулось к телесным чувствам, и он увидел себя сидящим в подземелье своего убежища.

— Проходи, Крисипп, — донесся его глухой каменный голос.

За спиной открылась дверь. Вместо того чтобы повернуться, он искоса посмотрел в высокое бронзовое зеркало, стоявшее у стола. В полированной поверхности отразился Крисипп, вошедший в подземелье и остановившийся в паре метров.

— Учитель, задание выполнено.

— Какие-нибудь неприятности?

— Ни одной, господин.

— Превосходно.

Крисипп повернулся и вышел, закрыв за собой дверь. Человек в маске почувствовал, как внутри зарождается ликование, теплое и шипучее. Он не стал ему препятствовать, и из-под черной маски вырвался гортанный смех.

Последний пункт его плана был успешно осуществлен. Благодаря Крисиппу моряк в это время плыл в Афины с приказом не возвращаться в Великую Грецию. Он завербовал его двенадцать дней назад среди теринских рыбаков, в паре дней пути к западу от Кротона. Человек без привязанностей, с мутным прошлым, бежавший два года назад из Сиракуз. Промышлял он тем, что продавал рыбу, которую удавалось поймать с лодки размером чуть больше доски. Его недостижимая мечта состояла в том, чтобы однажды отправиться в Афины и промышлять рыбной ловлей на приличной лодке. Человек в маске понимал, что ради этой мечты он готов сделать все, что от него потребуют.

Из Терины он перевез моряка в убежище, располагавшееся между Кротоном и Сибарисом. Во время поездки использовал нужные слова, чтобы промыть ему мозги, отключить сомнения и разжечь амбиции. Это заставило моряка почувствовать, что служение богам или человеку в маске — почти одно и то же. К концу путешествия человек в маске добился от моряка абсолютной преданности. Если бы его поймали, он бы без колебаний выбрал смерть, не выдав хозяина ни словом.

Уже в убежище он объяснил, что моряк должен ежедневно являться в таверну и ждать молодого пифагорейского учителя, а дождавшись, заболтать его и запутать тщательно продуманной ложью. В конце он передал ему все необходимое для завершения обмана: мешок с золотыми дариками, которые тот должен был показать неосторожному учителю, и заготовленные пергаменты, раскрывающие тайны додекаэдра.

Человек в маске снова издал смешок, похожий на хруст мелких камней.

«Я должен успокоиться, чтобы продолжить занятия», — упрекнул он себя. Он применял на практике совершенно новые знания. Когда овладеет ими сполна, его сила возрастет.

«Через несколько часов я закончу, и тогда… — вздохнул он под маской, стиснув зубы. — Тогда все будет возможно».

Ему понадобилось время, чтобы успокоить волнение, которое вызывала в нем близость безграничной власти. Он чувствовал себя кукольным мастером, заставляющим плясать под свою дудку моряка, Крисиппа, обманутого учителя из общины, охваченного слепым пламенем гнева… В убийстве Ореста все исполняли его желания, подобно рабам, лишенным выбора. Замысел казался ему шедевром, однако для его исполнения понадобились определенные знания: тайна додекаэдра, грязное прошлое Ореста, точные детали пифагорейской клятвы.

* * *
Возле двери подземелья Крисипп пристально наблюдал за обстановкой. Вокруг небольшого каменного строения лес был особенно густым. С расстояния, превышавшего двадцать-тридцать метров, никто не мог бы разглядеть человеческое жилище. Тем более подземелье, куда можно было попасть через единственную замаскированную дверь. Гористая местность, удаленная от дорог, делала чье-либо появление маловероятным. Без сомнения, это было отличное укрытие.

Он почесал подбородок, заросший спутанной бородой. Его самого удивлял тот факт, что он оказался в этом месте. Еще недавно он был всего лишь гоплитом из армии Кротона. Служил двадцать лет, но всегда стремился к комфортной и спокойной армейской жизни. Его не интересовало продвижение по службе, потому что оно непременно усложнило бы жизнь, но с командирами старался ладить. Вот почему год назад он подружился с Байо: молодой солдат был любимчиком Милона. Подружившись с ним, Крисипп также удостоился благосклонности, которую Милон оказывал своим доверенным солдатам.

«Я верно служил Милону», — думал он.

От этой мысли ему было неуютно. Он не мог отрицать, что полемарх очень доверял своему верному солдату, назначив его вместе с Байо личным телохранителем Ореста. Выбор не казался случайным. Крисипп никогда не попадал в неприятности — он умел мастерски их избегать, да так, чтобы вина падала на других, — кроме того, в отличие от многих других гоплитов, он ни разу не получал взятки ни от Килона, ни от прочих амбициозных политиков, неизменно стремящихся приобрести своих людей в армии.

Почему же теперь, после двадцати лет почти безупречной военной службы он вдруг повел себя таким образом? Немного поразмыслив, он понял, что преданность его всегда преследовала лишь собственные интересы. Он делал то, что приказывали, и потихоньку заводил нужные связи, которые рано или поздно обязательно пригождались. Однако пару недель назад прагматичная философия, основанная на равнодушии к службе, радикально изменилась.

Он собирался войти в таверну с Байо и другими гоплитами, как вдруг услышал, что его окликнули. Он застыл в дверях, всматриваясь в полутьму и пропуская мимо себя товарищей. Когда снаружи никого не осталось, появился человек в капюшоне, сказал ему несколько быстрых фраз и ушел. Крисипп колебался: заглянул внутрь таверны, где никто не заметил его отсутствия, и скрылся в темноте узких улочек Кротона.

Разговор длился не более двадцати минут, но изменил всю его жизнь. А лучше сказать, изменил его самого. Человек в капюшоне вливал ему в уши необыкновенные идеи, которые укоренялись в его сознании так, словно зародились самостоятельно в ту ночь, проведенную без сна, и в течение следующего дня. Неведомым образом в его голове появлялись новые мысли и желания. Его практический ум пытался их опровергнуть, но каждый благоразумный аргумент тут же зачеркивала какая-нибудь фраза, которую человек в маске запечатлел в его сознании. По прошествии нескольких часов он больше не сопротивлялся новым идеям и в конечном итоге принял их как свои собственные.

Это было яркое и стремительное рождение нового сознания. Он вдруг понял, что его отношение к пифагорейцам, колебавшееся между равнодушием и подозрительностью, на самом деле представляет собой недоверие и даже враждебность. Его умеренное трезвое самолюбие внезапно превратилось в яростное себялюбие, в полное равнодушие к окружающим. Отсутствие в его душе истинного призвания, неутоленная вера в олимпийских богов превратились в пылкую убежденность в том, что человек в капюшоне — высшее, единственное существо, заслуживающее быть его вождем, величайший ум, которому подчиняется природа, алюди и правительства должны почитать его как божество.

«Он мой господин и учитель, ибо он открыл мне мою истинную природу», — твердил себе Крисипп.

Новый Крисипп не колеблясь бросился выполнять поручение своего учителя. Через несколько дней после их первой встречи он взял у него кожаный кошель с двадцатью золотыми дариками. Он должен был носить кошель с собой в течение двух дней, пока не выполнит задание. В тот день в общине созвали собрание, и общинные здания опустели.

Крисипп вместе с Байо стояли на страже у ворот школы, где Орест собрал учеников.

— Сейчас вернусь, — сказал он с притворным равнодушием.

Ушел не оглядываясь. Байо мельком взглянул ему вслед, а затем снова сосредоточился на дверях школы. Он думал, что Крисиппу понадобилось справить нужду.

Крисипп вошел в общинное здание, поспешно пересек просторный внутренний двор и осторожно вошел в спальню Ореста. Бросил копье на пол, достал кожаный кошель и опустился на колени возле кровати. Отодвинув ее, принялся лихорадочно рыть песчаный пол руками. Это оказалось тяжелее, чем он ожидал. Он подобрал меч и проковырял острием небольшое отверстие. Собирался раскопать ямку поглубже, но времени не было: видя его продолжительное отсутствие, Байо мог что-то заподозрить. Он положил кошель на дно отверстия и забросал его землей так, чтобы издали ничего заметно не было. Зато внимательный осмотр непременно покажет, что в этом месте только что копали.

Перед выходом он быстро огляделся и понял, что от волнения чуть не забыл копье. Подхватил его и с бьющимся сердцем вновь пересек двор. Он знал, что не выдержит допроса великих пифагорейских учителей. Человек в маске объяснил, что они способны проникать во все уголки разума. Он был уверен, что, если на него падет подозрение, они обнаружат предательство и казнят.

Приближаясь к Байо, он замедлил шаг. Тот едва взглянул на товарища, словно не заметив его отсутствия. Крисиппу потребовалось полчаса, чтобы полностью выровнять дыхание, и всю оставшуюся часть дня его мышцы напрягались каждый раз, когда он слышал шум или кто-то его звал. Отныне он ожидал сигнала к побегу. Его должен был подать моряк, работавший на господина. В тот миг, когда пифагорейцы заглотили наживку, моряк оставил на двери той самой таверны едва заметную отметку мелом. Увидев знак, Крисипп прихватил заранее приготовленную суму и бежал из Кротона в горы, где они договорились встретиться.

Прибыв в назначенное место, он с тревогой увидел, что моряк дожидается его один, но в следующий миг появился учитель с откинутым капюшоном. Окутав его магнетизмом своего смутного взгляда, он поздравил с проделанной работой, вручил мешочек с серебряными драхмами и дал новые указания. Повинуясь им, Крисипп повел моряка в Локры, находящиеся в трех днях пути по южному берегу. Ночью они шагали по дорогам, а днем по лесу, избегая любого контакта с людьми. Прибыв в Локры, он передал моряку мешочек с драхмами и убедился, что тот отправляется в Афины. Затем вернулся к господину.

Теперь он ждал, когда учитель поручит ему новое задание. До поры до времени он должен прятаться и внимательно наблюдать. Если кто-то приблизится, предупредить учителя условным сигналом и прогнать незваного гостя.

В этот момент он услышал резкий металлический звук.

Учитель призывал к себе.

* * *
Он спустился по лестнице и остановился, почтительно склонив голову. Если бы он мог видеть сквозь непроницаемый черный металл, скрывающий лицо учителя, он бы заметил на нем самый настоящий восторг.

Полчаса назад человек в маске завершил последний этап решающего исследования. Как только он закончил и все части головоломки послушно сошлись в единое целое, он испытал неописуемое интеллектуальное удовольствие. И сейчас еще чувствовал, как мятежно странствует его дух, однако существовали неотложные дела, которыми следовало заняться.

Пришло время снова действовать.

Он откинулся на спинку кресла и впился взглядом в Крисиппа. Ключом к столь быстрой и успешной вербовке была внутренняя пустота, отсутствие ценностей, привязанностей и убеждений.

«Трудно найти другого человека, который сопротивлялся бы столь же мало», — отметил человек в маске.

В осанке Крисиппа боевитость сочеталась со смирением. Он избавился от военной формы и выглядел теперь как простой крестьянин, хотя волосы и борода, которые он подровнял кинжалом во время поездки в Локры, выглядели несколько странно. Человек в маске мысленно сравнил его с Атмой. Раб также был полностью ему предан, возможно, даже больше, чем Крисипп, потому что любил его по-настоящему. Разница заключалась в том, что Атма был существом слабым, мягким и излишне чувствительным, в то время как Крисипп был опытным воином, умелым, расторопным и уверенным в себе солдатом. Он понимал, что Атма оказал ему огромную услугу, и все же разумнее было его убрать. Для Крисиппа же он наметил совсем другую судьбу.

Он прочистил горло и заговорил своим глухим голосом:

— Крисипп, слушай внимательно, ибо твоя следующая миссия имеет для наших целей решающее значение.

Глава 72 23 июня 510 года до н. э

Пифагор вздохнул с облегчением, увидев общину Кротона.

Ему хотелось побыстрее покинуть седло. Впервые в жизни он почувствовал, что по возрасту уже старик. Однако главной причиной облегчения была не возможность спешиться, а то, что община по-прежнему на месте.

Во втором письме, доставленном в Неаполис, указывалось, что смерть Ореста стала результатом тщательно спланированной интриги. Также сообщалось, что Килон узнал подробности его гибели и воспользовался ими, чтобы начать лобовую атаку на пифагорейство. Философ опасался, что за неделю, прошедшую с момента отправки письма, Килон приберет к рукам Совет и армию и уничтожит общину.

Маленький отряд добрался до ворот, где его встречали сотни обеспокоенных учеников. Пифагор чувствовал, что община нуждается в нем, и старался держаться приветливо, но выглядел еще более сдержанным, чем обычно.

Встретив Акенона, он положил руки ему на плечи в знак приветствия.

— Я поеду с Эвандром и Гиппокреонтом навестить могилу Ореста. — Акенон отметил, что Пифагор никогда не выглядел таким уставшим. — Потом немного помедитирую в Храме Муз. Через час встретимся у меня дома и все обсудим.

Акенон кивнул, и взгляд философа задержался на нем еще на секунду.

«Ты все еще с нами, несмотря на то что не являешься членом братства», — с благодарностью подумал он.

Аристомах стоял слева от него.

— Приветствую тебя, учитель, — пробормотал он, глядя в землю.

Пифагор сжал его плечо, пока Аристомах не поднял глаза.

«Тебе нечего стыдиться», — говорил его взгляд. Аристомах тихонько заплакал и снова опустил голову. Две недели он мучился из-за своей неспособности пойти на Совет, чтобы встретиться там с Килоном.

Подошла Феано, за ней Дамо, обе его обняли. Старый учитель почувствовал, что эти две женщины — его самый надежный тыл. Возможно, они были самыми преданными членами общины.

«Если бы Феано была мужчиной, — подумал он, — она бы пошла в Совет, и уж тогда-то Килону точно бы не поздоровилось».

За ними стоял Милон. Было заметно, что он встревожен и явно желает с ним побеседовать.

— Приветствую тебя, брат. Скажи, что происходит в общине.

— Учитель Пифагор, благодарю богов за твое возвращение. — Колосс почтительно склонил голову. — У Килона все больше сторонников в Совете Тысячи. Среди семисот гласных его поддерживает большинство, а Триста чувствуют себя сбитыми с толку и потерянными, некоторые даже тайно общались с Килоном.

— Успокойся, Милон, я буду присутствовать на всех заседаниях Совета.

Они должны были удерживать контроль над Советом, но предстояло еще кое-что более важное. «Следующей целью Килона будет армия». Пифагор знал, что хитрый политик нуждается в военных: только при помощи армии он может изменить существующий порядок вещей. Престиж Милона среди солдат был настолько высок, что Килон непременно попытается переманить его к себе или же покончить с ним.

Преданность Милона братству была несомненна, и у Килона не будет иного выбора, кроме убийства.

Обдумывая эту мысль, Пифагор направился к Ариадне. Ее лицо показалось ему печальным и одновременно спокойным. Однако в глубине ее глаз Пифагор различил жгучую боль, с трудом сдерживаемую усилием воли.

«Моя бедная девочка, как мне жаль, что ты страдаешь», — подумал он.

Он понял, что между Ариадной и Акеноном что-то произошло, и это, должно быть, потревожило ужасные воспоминания об ее похищении. Но было что-то еще в ее исполненном страдания взгляде…

«Прости, что не могу помочь тебе сейчас», — Ариадна прочла молчаливое послание Пифагора. С его появлением боль немного утихла.

Учитель учителей обменялся несколькими словами с другими членами общины. Затем удалился, шагая по внешней стороне вдоль окружавшей общину изгороди. За ним последовали Эвандр и Гиппокреонт. Остальные ученики медленно возвращались к своим делам.

Философ добрался до небольшого кладбища, примыкавшего к общине. Опустился на колени у могилы Ореста, чтобы отдать ему дань уважения, чего не сумел сделать во время прощания с телом. Прежде чем закрыть глаза, он посмотрел на соседние могилы. Рядом с могилой Ореста покоился пепел Даарука, а чуть дальше — Клеоменид.

«Ради всех богов, — взмолился он, — пусть еще нескоро придется выкопать новую могилу».

* * *
Через полчаса Пифагор уединился в Храме Муз. В его сосредоточенных глазах отражался вечный огонь Гестии. Священный огонь, казалось, проникал в его разум и безжалостно выжигал мечты о будущем.

Отныне Рим был почти у них в руках. Луций Юний Брут желал, чтобы они приняли участие в рождении республики… но сейчас Пифагор не мог покинуть Кротон. Это было рискованно. Если добавить еще один этаж, фундамент не выдержит.

«Быть может, я нацелился слишком высоко?» — печально подумал Пифагор.

Его идеи господствовали на большей части Великой Греции, однако он считал, что это лишь начальный этап. Должен присоединиться Рим, а затем преемники распространят знания в Карфагене, Этрурии, Персии…

Он называл это cодружеством народов.

От этой мысли душа философа затрепетала. Его учение было направлено на укрепление дружбы и взаимоуважения между людьми и правительствами. Конечной мечтой Пифагора был мир, в котором не будет различий в отношении людей друг к другу и в юридических правах из-за принадлежности к разным племенам и народам, мировое сообщество, основанное на принципах братства, духовности и справедливости.

Мечтал он и о том, чтобы знания братства развивались. Законы природы подвластны чувствам и интеллекту. Нужно познавать их и дальше и, опираясь на предыдущие открытия, неустанно делать новые. Знание — путь просветления, единственная и неотъемлемая ценность, ибо законы природы являются языком богов. Эти законы, незыблемые и строгие, обязаны соблюдать даже сами боги!

Он опустил веки, созерцая свои мечтания. Благодаря его учению душа поднималась к божественному, этому способствовали знания и практика, упражнение ума, наука и медитация. Люди получали возможность навсегда избавиться от звериных инстинктов, преодолеть ограничения и условности…

Люди смогут стать богами.

Пифагор видел мир людей, восходящих к божественному, окончательное торжество человека…

Но сейчас эта мечта зашаталась.

Философ чувствовал, что теряет силы, как жизненная энергия ослабевает. Он невольно ссутулил плечи и сгорбил спину.

Эти мечты нуждались в человеке, кто помог бы им осуществиться. Из шести кандидатов в преемники, которые были три месяца назад, половина убита. Возможно, следовало забыть о мечтах и поддерживать то, что уже создано. Но чтобы все это сохранить, также нужен был вождь, руководитель.

С тех пор как они покинули Неаполис, из головы Пифагора не выходила одна и та же мысль: учитывая произошедшее и предвидя новые трагедии, лучше всего было бы назначить не отдельного преемника, а группу преемников, синклит [194]. В нее должен войти Аристомах, лучший математик; Эвандр, лучше других разбиравшийся в политике; Гиппокреонт и Феано… и, возможно, Милон с его политическим и военным весом.

Но какое бы решение он ни принял, в первую очередь нужно было поймать убийцу.

Убийца… Во имя всех богов, кто это может быть? Внезапно в сознании возникло странное воспоминание, от которого перехватило дыхание. Однажды ночью, во время возвращения из Неаполиса, ему приснился очень живой сон, в котором убийца был его братом-близнецом, воплощавшим собой зло. С тех пор его не раз охватывало необъяснимое чувство противостояния самому себе — случилось это и сейчас.

* * *
— После убийства Ореста, — рассказывал Акенон Пифагору, — мы ежедневно допрашиваем всех членов общины, а заодно солдат, назначенных для внутренней охраны. — Милон отвел взгляд от Акенона и сжал челюсти, ничего не сказав. — Никто не причастен, и это приводит к выводу, что монеты под кровать Ореста положил гоплит Крисипп. Должно быть, он сделал это за несколько дней до убийства. В ночь, когда обманули Пелия, ему дали знак, и он сбежал до начала расследования.

Аристомах неподвижно смотрел на стол: он чувствовал себя виноватым. В ночь преступления из присутствовавших на встрече в Кротоне были только он и Милон.

— Чтобы избежать новой лжи, подкупов или предательств, — продолжал Акенон, — мы решили, что солдаты, нанятые для охраны и ночных дежурств, не выйдут из общины и не будут поддерживать контакт с внешним миром до тех пор, пока их не переведут в другое место.

— Приказ будет исполнен, — подтвердил Милон своим мощным басом.

— Члены общины также будут изолированы, — сказал Акенон, — это касается и учеников и рабов. Никто не выйдет из общины в одиночку. В случае если кому-либо нужно покинуть ее пределы, он сможет присоединиться к группе как минимум из трех человек.

— Ты боишься, что история с Орестом повторится? — спросил Эвандр.

— Я почти уверен, что враг изменит тактику, но, похоже, мы столкнулись с человеком, способным за короткое время подчинить чужую волю. Его умения напоминают те, которых вы достигаете в высших степенях. — Все обеспокоенно переглянулись. — Мы должны помешать убийце оставаться наедине с членами общины или с кем-то из наших солдат.

— Отныне гоплиты также должны получить право входить в общинные здания. Они должны сопровождать великих учителей, а также тебя, Пифагор, до дверей спален. Осматривать спальни, прежде чем вы войдете. А также сопровождать вас в школе, конюшне и даже в храмах.

Гиппокреонт что-то недовольно проворчал. Пифагор посмотрел на него и разъяснил последние указания.

— Акенон не имеет в виду, что гоплиты должны участвовать в наших ритуалах или штудиях. Достаточно и того, что они будут осматривать храмы, прежде чем кто-то из нас войдет внутрь, и оставаться снаружи на таком расстоянии, на котором они не услышат наших разговоров, зато услышат сигнал тревоги.

Он посмотрел на Акенона, и тот в знак согласия покачал головой.

— И, наконец, если что-то подобное повторится, преступления, совершенные членом общины, будет судить исключительно Пифагор. А если его не окажется на месте, преступника заключат в тюрьму до его возвращения. — Он повернулся к Милону. — Поскольку наш враг — искусный манипулятор, это касается любых гражданских или военных преступлений, предусматривающих физическое наказание, изгнание или смертную казнь. Я понимаю, что это решение не понравится Совету, а потому должно храниться в тайне; но правило должно применяться даже в том случае, если Совет будет против. По крайней мере, до тех пор, пока делом не займется сам Пифагор. Речь идет не о нарушении закона, а о том, чтобы избежать трагической ошибки, став жертвой нового обмана.

— Никто не тронет и волоса на голове наших братьев, — заключил Милон.

Акенон жестом указал Пифагору, что закончил речь, и откинулся на спинку кресла. Было еще одно дело, о котором он не переставал думать, но делиться им ни с кем не собирался: в последние дни он много думал об Ариадне и считал, что понимает ее желание держаться от него подальше. Ариадна сумела получить удовольствие от их близости, но воспоминание об изнасиловании было все так же болезненно. Душевные раны слишком глубоки, она по-прежнему слишком уязвима. Акенон желал ей всего самого лучшего, но, к сожалению, вынужден был признать, что между ними больше ничего не будет.

— Что случилось во время поездки в Сибарис? — обратился Пифагор к Ариадне.

Акенон затаил дыхание. Конечно, рано или поздно Пифагор узнает, что в Сибарис они отправились вместе, однако он не предполагал, что это дойдет до ушей учителя так скоро. Он вспомнил, как страстно Ариадна занималась с ним любовью, и покраснел. К счастью, всеобщее внимание было обращено на Ариадну.

— Дальнейшие поиски человека в капюшоне не дали никаких результатов, — ответила она. — Что касается Главка, нам не удалось убедить его отменить состязание. Мало того, во дворце мы подверглись серьезной опасности. Главк сошел с ума, он одержим математическими расчетами. И надо заметить, в своих исследованиях он добился удивительного прогресса. За короткое время, проведенное в его обществе, я убедилась в том, что его математические способности достигают по крайней мере моего уровня.

Пифагор нахмурился. В математике Ариадна достигла ступени великих учителей. Главк же едва добрался до акусматика. Все, чего он добился, объяснялось сочетанием врожденных способностей и познаний, приобретенных в обмен на золото. Но как далеко успел он продвинуться?

— Он и слушать не стал мою просьбу, — спокойно продолжала Ариадна. — Попросил помочь ему в занятиях, а потом, не получив того, что хотел, разозлился так, что чуть не приказал нас убить. Мне пришлось использовать всю свою волю, чтобы он успокоился, и мы унесли ноги. Главк больше не подчиняется тебе, отец. Он непредсказуем и очень опасен.

Ариадна умолкла, повисла гнетущая тишина. Пифагор погрузился в раздумья.

— Главк — самый влиятельный член правительства Сибариса, — заговорил он. — В этом городе нет ни армейской службы, ни регулярной армии, но огромные богатства аристократов помогают содержать сотни наемников. Кроме того, у самого Главка есть личная гвардия, состоящая из десятков солдат. Будем следить за Главком издалека, но ездить к нему пока нельзя. Позже я отправлю посольство с письмом и попытаюсь встретиться с ним лично в безопасном месте. — На мгновение он задумался, затем повернулся к Милону. — Надо усилить контроль над Сибарисом. Мы должны следить за любым перемещением их войск и количеством завербованных наемников. На данный момент наша армия намного их превосходит, но лучше убедиться, по-прежнему ли это так.

— Ты боишься, что они нападут? — испуганно спросил Аристомах.

— Я боюсь безумия, — заключил Пифагор.

Он обвел их взглядом.

— Что касается убийцы, о нем мы знаем лишь то, что он великий математик. Я бы сказал, что он член нашего братства высших степеней. Или же у него есть пособники среди тех, кто достиг этого уровня. — Присутствующие смущенно переглянулись. — Возможно, это учитель или великий учитель одной из наших общин.

После минутного молчания Акенон взял слово, прервав мысленное перечисление знакомых ему учителей.

— Надо учесть, что Крисипп, солдат-предатель, мог предложить своему товарищу Байо прогуляться по лесу, дождаться, когда тот отойдет подальше, а затем спокойно убить Ореста. Это было бы для него менее опасным, чем закапывать монеты под кроватью. Почему он поступил так, как поступил? — спросил он риторически. — Думаю, убийца приказал ему подстроить так, чтобы Ореста казнила сама община. В этом случае удар по общине был бы намного сильнее, к тому же он бы подорвал доверие Совета. Он стремится натравить на вас людей, не входящих в братство, которые вряд ли понимают, какое значение имеет для вас клятва хранить тайны. — Присутствующие кивнули, и Акенон выждал несколько секунд, прежде чем закончить речь. — Наконец, я думаю, что убийца подстроил все так хитро, потому что чувствует себя сильнее нас. Он не заботится о том, что мы можем что-то о нем узнать. Мало того, он хочет, чтобы мы это сделали.

Все были озадачены, кроме Пифагора.

— Мне тоже кажется, он играет с нами, — сказал Пифагор. — Забавляется. Дает нам подсказки, наводит на след, будто уверен, что мы его не поймаем. Вот почему он использовал тайну додекаэдра и клятву, чтобы покончить с Орестом. Он посылает нам сообщение.

Он наклонился вперед, его золотистые глаза сверкнули.

— И не скрывает от нас, кто он.

Глава 73 29 июня 510 года до н. э

Килона разбудила рабыня Алтея.

Было еще темно, и сонный политик раздраженно заворчал. На мгновение он вспомнил, что должен сделать, и вскочил с кровати. Через пять минут встретился в конюшне с двумя самыми доверенными охранниками. Оба были вооружены до зубов, лошади ждали наготове. Прежде чем выйти на улицу, Килон набросил на голову капюшон, скрывавший лицо.

Они ехали по улицам Кротона под покровом сумерек. До рассвета оставался час. Выйдя за пределы города, пустили лошадей рысью. Особой спешки не было, и цель была всего в десяти минутах езды.

«У нас одна и та же задача», — размышлял Килон.

Он думал о единственной фразе из первого полученного им таинственного послания. Он не знал, кто отправитель, тот передал письмо через раба. Во время допроса раб сказал, что на рынке кто-то сунул ему послание в руки, а затем затерялся в толпе, и он так и не увидел его лица.

Самым интересным в послании был не текст — «у нас одна и та же задача», — а сопровождающий его символ: перевернутый пентакль.

Сообщение было запечатано. Ознакомившись с его содержимым, Килон решил было, что держит его вверх ногами, но в следующий миг понял, что пятиконечная звезда, символ пифагорейцев, в самом деле обращена верхним лучом вниз. Килон понимал, что это за общая цель, на которую намекал текст. Человек, отправивший послание, подобно ему самому, желал уничтожить пифагорейцев.

Так или иначе, Килон не придал ему большого значения. Загадочный отправитель не указывал, как с ним связаться, и нельзя было исключить, что это розыгрыш или ловушка. С другой стороны, его поход против пифагорейцев продвигался успешнее, чем когда-либо. У него не было нужды с кем-либо объединяться.

На следующий день он узнал, что Пифагор вернулся из Неаполиса и примет участие в ближайшем заседании Совета. Килон не только не испугался, но и подготовил яркую обличительную речь. Он не позволит пифагорейцам вернуть свое политическое влияние. Он нападет на их высокомерного предводителя с такой яростью, что тот даже не посмеет встать со своего места.

Речь получилась энергичной, дерзкой и точной. Это было его лучшее выступление в Совете. За время противостояния с Пифагором он впервые добился того, чтобы большинство гласных приветствовали его после окончания обличительной речи. Он ликовал.

И все-таки это была серьезная ошибка в оценке ситуации.

Когда аплодисменты стихли, Пифагор спокойно и уверенно произнес ответную речь. Сначала он умерил всеобщий ажиотаж своим особенным проникновенным голосом. Затем отразил все атаки Килона, повернув дело так, что и он, и его приближенные казались жертвами, а не виновными; и, наконец, перечислил — да так, что Килона едва не стошнило, — ту выгоду, которую братство приносило Кротону на протяжении многих лет. Шквал аплодисментов — разразился не только Совет Трехсот, но и большинство семисот — длился бесконечно. Килон покинул зал раньше, чем стихли аплодисменты.

С тех пор состоялось еще пять заседаний Тысячи. Килон на них присутствовал, чтобы быть в курсе того, что происходит, но ни разу не выступил. Он был уверен в поддержке около двухсот пятидесяти членов, но прочие были шайкой приспособленцев и трусов, которые неизменно держат нос по ветру. Теперь, когда Пифагор присутствовал на всех заседаниях, они ему подпевали.

Второе письмо пришло накануне.

Опознать отправителя снова не удалось. На сей раз послание содержало подробности будущей встречи. И все тот же перевернутый пентакль.

Килон придержал коня, дождавшись, пока стражники отъедут на несколько метров вперед. Они подъезжали к месту встречи — небольшому храму на вершине холма к северу от Кротона. Его строительство не было завершено из-за преждевременной смерти купца, который оплачивал все расходы. Наполовину достроенный храм представлял собой каменное строение с несколькими колоннами.

Стражники спешились. Луна освещала окрестности. Все еще сидя на коне, Килон жестом приказал им войти в храм.

В послании говорилось, что они увидят друг друга внутри храма, где встретятся один на один.

«Только глупец может подумать, что я приду один», — смекнул Килон.

Охранники исчезли внутри здания. Килон, не снимая капюшона, напряженно ждал, сидя верхом на коне. Он надеялся, что охранники приведут ему безоружного автора таинственного послания.

Прошла минута, но никто не появлялся. Звуки ночного леса тревожили Килона, он не привык разъезжать в одиночестве по ночам. Взгляд тревожно метался из стороны в сторону, пытаясь определить источник неведомых шорохов. Поблизости не было ни лошадей, ни каких-либо иных признаков того, что рядом есть кто-то еще.

Внезапно он услышал странный голос:

— Да пребудут с тобой боги, Килон из Кротона.

Глава 74 29 июня 510 года до н. э

До рассвета оставалось еще довольно долго, но Пифагор не ложился. Он и раньше не нуждался в продолжительном сне, но в последнее время заснуть едва удавалось на два-три часа.

Он старался с толком использовать время ночного бодрствования. На этот раз решил еще раз наведаться на могилу Ореста. Стоя рядом, размышлял об обстоятельствах его смерти: невыносимо было видеть, с какой легкостью поддались чужой воле десятки членов братства, даже наиболее видные учителя.

Он печально вздохнул и закрыл глаза.

Наказание за измену клятве применялось и раньше, но чисто символически. Действительно, что в случае предательства великого учителя виновный заслуживал смертной казни. Но только Пифагор имел право вынести приговор. Он всегда полагал, что, если нечто подобное случится, найдет способ смягчить наказание и не обременять свою совесть смертью человека. К несчастью, пользуясь его отсутствием, братья решили наказать виновного самостоятельно.

Клятва необходима. Тайны могут быть доступны лишь чистым и подготовленным умам. Придумав клятву, Пифагор желал защитить человечество от попадания тайн в дурные руки.

Защищать путем сдерживания, а не путем исполнения наказания.

Он глубоко вздохнул, представив себе казнь и смерть Ореста. Человек, задумавший это преступление, показал убийственное владение не только пифагорейскими тайнами, но и тайнами человеческого разума. Ему удалось заставить мирных и вдумчивых людей увлечься самыми дикими страстями. Он убедил их не только в предательстве Ореста, но и в его виновности в убийстве Даарука и Клеоменида. Враг знал, что община еще не оправилась после недавних смертей и что благодаря его хитрости случится эмоциональный катарсис, вырвутся из-под контроля чувства, которые растворят отдельные души в стайном животном хаосе. Как и предполагал преступник, страх и ненависть объединились, чтобы вытащить из людей все самое низменное, сведя на нет высшую часть их души.

Пифагор прекрасно знал, что творилось в сознании его учеников. Он допрашивал участников преступления одного за другим и во всех видел одно и то же.

Он также решил поддерживать в Совете версию о том, что Орест убит без каких-либо улик, но в отношении виновных принял меры. Эврибата и Пелия понизил до уровня учеников-математиков без возможности роста — в течение десяти лет для Эврибата и двадцати для Пелия. Кроме того, отправил их в Катанию, в общину своего сына Телавга. Так он защитит их, а заодно и все братство, от дознания Совета Тысячи.

Остальных участников он также понизил, и все они потеряли возможность вернуть свой статус в течение как минимум десяти лет. Он дал указание увеличить время, затрачиваемое на внутреннюю работу. В некотором смысле эти люди поступили правильно: полагая, что Орест предатель, они наказали его как нарушителя клятвы. Но они обязаны были дождаться его возвращения. Кроме того, они действовали неразумно, их ослепило озверение беснующейся толпы, в которую превратилась община.

«Мои ученики вели себя как звери», — ужаснулся Пифагор.

Это преступление нанесло огромный урон всему братству.

* * *
Небо быстро светлело, но все еще походило на черное покрывало, усеянное звездами. Факелы солдат были единственным источником света. Пифагор отошел от могилы Ореста и направился к общине, за ним следовали гоплиты. Вскоре раздался топот лошадиных копыт, и появился Акенон.

— Доброе утро, Пифагор, — сказал египтянин, оставляя позади портик.

— Доброе утро, Акенон… Хотя солнце еще не взошло. Ты едешь в Кротон?

— Да, — ответил Акенон. — Хочу поговорить с работниками порта, а это лучшее время. Затем навещу Этеокла и других торговцев лошадьми и вьючными животными. Может быть, мы найдем какие-нибудь зацепки, проанализировав их продажи за последние недели.

— По-моему, это хорошая идея. Будь осторожен.

Акенон направил коня рысью, и Пифагор смотрел ему вслед, пока силуэт не растворился в сумерках раннего утра. Он вдруг сообразил, что, с тех пор как вернулся из Неаполиса, ни разу не видел Акенона и Ариадну вместе. Она почти не выходила из школы и при появлении отца вела себя с неизменной сдержанностью, за которой он угадывал глубочайшие страдания.

Политика и другие обязательства не оставляли ему времени заняться дочерью. Несколько мгновений он размышлял. Ариадна всегда любила путешествовать. Возможно, лучше всего отправить ее на некоторое время к Телавгу в Катанию, на остров Сицилия.

Он последний раз посмотрел вслед Акенону и вошел в общину.

Глава 75 29 июня 510 года до н. э

Килон испуганно повернул голову, пытаясь развернуть коня. Он неуклюже вытащил меч и только тогда вспомнил про охранников.

— Ко мне! — завопил он.

Однако выросший перед ним человек не казалось опасным. Он неподвижно стоял между двумя деревьями. На плечи наброшен плащ с низко надвинутым на лицо капюшоном, в точности как у него самого. Оружия у него не было, руки он сложил на груди, и поза его выглядела спокойной. Казалось, его нисколько не заботит тот факт, что из храма к нему бегут двое стражников, размахивая мечами.

Килон поднял руку, и стражники остановились возле коня.

— Кто ты? — важно спросил он.

Незнакомец не дрогнул. Килон подождал, несколько озадаченный. Потом почувствовал раздражение: человек будто не замечал его.

— Отвечай, если не хочешь, чтобы мои стражи тебя пронзили!

Ему показалось, что человек в капюшоне приподнял голову, но уверен он не был: лучей зари, занимавшейся на краешке неба, было недостаточно, чтобы рассеять окутывающие их тени.

— Я надеялся, что мы поговорим наедине. — Голос незнакомца, казалось, ползет по земле, добираясь до ушей Килона. Это был очень тяжелый голос, властный и зловещий.

Килон колебался, не зная, как себя вести. Человек в капюшоне поднял руки и повернул ладони, показывая, что безоружен.

— Ладно. — Политик повернул голову в сторону солдат, не выпуская из виду таинственного незнакомца. — Возвращайтесь в храм и будьте начеку.

Он подождал, пока солдаты отойдут на расстояние, где не смогут их слышать.

— Кто ты? — спросил он менее напористо.

Человек в капюшоне медленно покачал головой.

— Это неважно. Главное — объединить наши силы, чтобы покончить с Пифагором и его сектой.

Килон привык получать лишь прямые ответы, но не обратил на это внимания.

— Зачем мне, Килону из Кротона, объединять свои силы с неизвестным? — ответил он, лихорадочно соображая, кто прячется за капюшоном. Может, продажный член Совета Трехсот?

— Потому, что этот незнакомец может добиться того, чего не можешь ты, и потому, что способны навредить Пифагору больше, чем поодиночке.

— Я контролирую почти половину Совета, — заявил Килон: его гордость была уязвлена. — А чем ты можешь помочь в этой борьбе?

Голос незнакомца стал еще мрачнее, в нем зазвучала твердость, заставившая Килона выпрямиться в седле.

— Ты контролируешь меньше половины семисот изгоев; это чуть больше, чем ничего. Без моей помощи тебе грозит полный провал. Чего ты достиг за это время, Килон? Ничего. Чего достиг я? — Он сделал паузу, когда же продолжил, в голосе звучало жестокое ликование: — Пифагор потерял половину своих доверенных людей: Клеоменида, Даарука и Ореста.

— Это ты их убил?

Человек в капюшоне не ответил.

— Хорошо, — продолжал Килон. — У тебя есть действенные средства, чтобы развалить секту. Но если ты так силен, зачем тебе понадобился я? — спросил он хриплым голосом.

Человек в капюшоне покачал головой.

— Ненависть дает много энергии, а в тебе много ненависти. Это хорошо, но не трать ее на меня. Различай врагов и друзей и старайся всегда держать огонь в сердце и лед в уме.

«Он похож на пифагорейского учителя», — удивился Килон. Человек в капюшоне говорил уверенно и излучал силу, которую Килон чувствовал только в присутствии Пифагора. Вот только энергия его носила зловещий оттенок.

— Как мне узнать, что ты не приготовил мне ловушку? Что не работаешь на секту?

— Ты это чувствуешь, — загадочно произнес хриплый голос.

Это правда. Килон чувствовал не только его силу, но и ненависть: незнакомец ненавидел Пифагора так же, как и он сам.

— Как ты предлагаешь сотрудничать? — поинтересовался он наконец.

Ему показалось, что до него донеслось удовлетворенное рычание, затем человек в капюшоне ответил:

— Совет нам понадобится, однако действовать придется в тени. Пифагор не должен замечать никаких перемен. Сохраняй противоположную ему позицию в Совете, но не посягай на большее, чтобы не обнаружить силу, которую мы обретем вместе.

— А как мы собираемся обрести эту силу?

— Ты организуешь встречи с теми членами, которые пока не имеют четкой позиции. Я буду присутствовать на этих встречах, используя силу убеждения, а заодно и золота. Как только мы обратим нескольких из Совета, остальные сами постучат в нашу дверь, чтобы не оставаться в меньшинстве.

— Золото — весомый аргумент, но чтобы купить поддержку людей, у которых его и без того хватает, золота потребуется очень много.

— Я готов его предложить. Каждому из них.

«Что же это за человек?» — удивленно спросил себя Килон.

— Хорошо, — ответил он. — Но я хотел бы видеть лицо того, кому собираюсь доверять.

— Разумеется, — прошептал глухой голос.

Килон внимательно наблюдал, как таинственный человек снимает капюшон. Когда он закончил, политик почувствовал, как у него остановилось сердце.

«У него нет лица!» — ужаснулся он.

Невольно дернул поводья, и лошадь взвилась на дыбы. Он с трудом удержал равновесие, не отрывая взгляда от пугающего зрелища. Тело незнакомца, казалось, заканчивалось на уровне шеи, дальше же не было ничего, только темнота, такая же глубокая, как тени, окружавшие его со всех сторон.

Безликий человек сделал два шага вперед.

— Доволен?

На таком расстоянии Килон мог разглядеть его лучше.

— Ты носишь… ты носишь маску?

— Да, — сухо ответил человек в маске.

Килон немного успокоился, но не решался попросить незнакомца, чтобы тот снял свою черную маску.

— Есть еще кое-что, — добавил человек в маске. — У нас есть двое особенно докучливых врагов. Один из них — Милон, главнокомандующий, которому многие просто неприлично верны. Однако нападать на него напрямую было бы преждевременно. Я разберусь с Милоном, не пытайся ничего против него сделать, — сказал он тоном, не допускающим возражений. — Другой враг — Акенон, египетский сыщик. Полагаю, ты его знаешь.

— Еще бы! Пифагор позорит Кротон, передав функции органов порядка этому египтянину. — Последнее слово Килон сердито выплюнул.

— Акенон — помеха и возможная опасность в деле достижения наших целей. К счастью, он и близко не имеет той поддержки в Совете, которая есть у Милона. — Человек в маске с силой сжал кулак, раздавив воздух. — Я расскажу тебе, как мы справимся с Акеноном… сегодня же.

Глава 76 29 июня 510 года до н. э

Утро было в разгаре, когда Акенон вошел в конюшню Этеокла.

— Какая радость, мой добрый друг Акенон!

Под растрепанной бородой торговца просияла улыбка, предназначенная для лучших клиентов.

— Доброе утро, Этеокл. Мне приятно, что ты встречаешь меня с такой радостью, но не ожидай, что я буду покупать лошадь при каждой нашей встрече.

— Конечно же, не при каждой, а только в том случае, если она тебе понадобится, — засмеялся Этеокл, довольный собственным остроумным ответом. — Кстати, я видел, как мои слуги ухаживают за твоей лошадью. Надеюсь, ты ей доволен.

— Да, весьма. Думаю, как и ты, судя по цене, которую я за нее заплатил.

Продавец рассмеялся, похлопав его по спине.

— Но сегодня я явился к тебе, — продолжил Акенон, когда приветствия закончились, — чтобы расследовать преступление.

Этеокл кивнул, неожиданно помрачнев. Он терпеть не мог участвовать в дознаниях.

— Полагаю, ты ведешь учет животных, которых продаешь.

Этеокл снова сдержанно кивнул. На самом деле он вел не одну, а целых две записи. Одну сумму записывал, чтобы вести учет делам, другую, чтобы вносить поменьше денег в городскую казну.

— Меня интересует, — продолжал Акенон, — не приобрел ли у тебя лошадь несколько недель назад солдат по имени Крисипп. Поскольку я предполагаю, что сделал он это не сам или не стал называть своего имени, я хотел бы изучить все сделки.

Этеокл задумчиво поскреб подбородок.

Вдруг громкий крик прервал его размышления.

— Акенон!

Они повернулись к двери, ведущей на улицу. В конюшню ворвались шестеро гоплитов с копьями наперевес, у каждого был щит, на поясе висел меч. Угрюмые лица и построение дугой ясно выдавали их замысел.

Акенон тут же понял, что другого выхода нет, и инстинктивно отступил к ближайшей стене. Так он не позволял себя окружить, но шестерых хорошо вооруженных солдат — слишком много, чтобы противостоять. Он решил не доставать саблю.

— Чего вам нужно?

Гоплиты молча приближались и загнали его в угол. Этеокл потихоньку скрылся, его исчезновения никто не заметил.

— Ты должен пойти с нами.

«Не похоже, что это единственная ваша цель», — подумал Акенон, стараясь не упускать никого из виду.

— Кто вас прислал? — решительно спросил он.

— Нас прислал Кротон! — ответил один из гоплитов, видимо, главный.

Акенон оценил свои шансы.

— Хорошо, — согласился он наконец.

Должно быть, это наемники Килона. Милон предупредил, что тот содержит небольшой отряд. Лучшее, что он мог сделать, это не сражаться с ними, а выйти на улицу и попросить о помощи других солдат или кого-то, кто его знает.

Он двинулся к выходу. Один из гоплитов пристроился у него за спиной, стараясь не шуметь, достал меч и поднял над головой. Акенон заметил его маневр, но было поздно. Солдат с силой опустил руку и ударил его рукояткой по затылку.

Акенон рухнул как подкошенный. Другой солдат поспешил укутать его голову капюшоном, чтобы его никто не узнал. Они взвалили его на спину лошади и отправились в путь, избегая оживленных улиц.

Когда они были недалеко от места назначения, Акенон пришел в сознание. Голова раскалывалась от боли, в капюшоне он задыхался. Попытался высвободиться, чтобы глотнуть воздуха, но обнаружил, что руки связаны за спиной. В этот момент лошадь остановилась, и Акенон расслышал слова одного из похитителей.

— Брось в подземелье, — презрительно пробормотал он. — Хозяин им займется.

Глава 77 29 июня 510 года до н. э

Ариадна неспешно прогуливалась по общинному саду вдоль кромки пруда. Ее потерянный взгляд блуждал по поверхности воды, где скользил трепетный силуэт оранжевой рыбы.

Обеспокоенный Пифагор шел рядом, пытаясь угадать, что именно она собирается ему сказать. Он искоса посматривал на дочь. Безразличие на лице Ариадны было защитной маской, которую он видел много раз.

«Все те же болезненные воспоминания о прошлом», — думал он.

Пифагор предполагал, что дочь связывают с Акеноном нежные чувства. Быть может, они-то и всколыхнули травмирующее прошлое.

Скорее всего, оно и разрушило ее связь с Акеноном.

Ему не нужно было, чтобы дочь что-то объясняла, он и так все видел и понимал. Но это вовсе не означало, что он знал, как ей помочь. Напряженная атмосфера и ощущение угрозы, нависшие над общиной, усиливали ее душевные муки.

Отец и дочь молча гуляли, погруженные каждый в свои размышления.

«Лучше всего, — подумал Пифагор, приняв наконец решение, — отослать ее на полгода к брату в Катанию».

Он взял дочь за руку и заговорил.

* * *
По пути между общиной и Кротоном великий учитель Аристомах с удивлением услышал, как кто-то окликает его по имени:

— Учитель Аристомах! Учитель!

Он повернулся на голос и инстинктивно отступил к телохранителям. Один из его учеников приближался по северной дороге верхом на осле, с силой вонзая пятки ему в бока.

— Что с тобой, Гиппархид? — спросил Аристомах, когда ученик подъехал ближе. — За что ты так наказываешь бедное животное? Какие новости ты принес? — В общении с учениками он старался выглядеть спокойным, хотя с тех пор, как начались убийства, ему было трудно контролировать свои эмоции.

— Награда, учитель Аристомах, награда Главка…

Гиппархид спрыгнул с седла и на мгновение замолчал, чтобы прийти в себя. Аристомах почувствовал, что его правая рука задрожала. Он обхватил ее левой и осторожно положил на колено.

— Что там с наградой? Говори.

— Учитель… награда нашла своего победителя.

«Это невозможно!»

Лицо Аристомаха застыло от изумления. Он открыл рот и попытался что-то сказать, но лишь хлопал губами, как рыба, вытащенная из воды.

— Вчера утром я был в Сибарисе, — продолжал Гиппархид. — Разговаривал с братом-пифагорейцем, который знаком с секретарем Главка. Этот секретарь сказал, что несколько дней назад Главк выплатил золото, назначенное в качестве награды. Тысяча пятьсоткилограммов золота!

— Но… известно ли… известно ли, кто… как… — залепетал Аристомах.

Гиппархид покачал головой.

— Неизвестно, кому оно досталось, учитель. Секретарь сказал, что золото забрал человек в капюшоне… — Выражение его лица омрачилось, как и голос. — И добавил кое-что еще.

Аристомах сглотнул слюну и дождался, пока ученик закончит.

— Похоже, человек в капюшоне позаботился о том, чтобы всем было понятно: он нашел решение, используя священную теорему нашего великого учителя.

Аристомах в ужасе отступил на шаг.

Теорему Пифагора!

* * *
Хмуря брови, Ариадна размышляла над предложением отца.

Уехать в Катанию…

Золотистые глаза Пифагора обволакивали ее, но она не чувствовала их тепло, как случалось прежде. Она отвела взгляд и отошла на несколько шагов.

«Через полгода Акенона здесь не будет», — подумала Ариадна.

Она была в замешательстве. Ей уже приходило в голову, что, может, лучше вообще не видеться с Акеноном. Однако теперь, когда эта возможность была осуществима, она чувствовала, как сердце сжимается до боли.

Она встревоженно подняла голову. Кто-то торопливо приближался.

«Это Аристомах. Интересно, что у него стряслось?»

Учитель шел настолько поспешно, насколько мог, чтобы не сорваться на бег. Он прилагал все усилия, чтобы сохранить над собой контроль, но на лице ясно читалось, что у него вот-вот случится приступ паники.

Поравнявшись с ними, он негромко заговорил.

— Учитель, Главк вручил свою награду.

Пифагор окаменел.

— Что-нибудь еще известно? — сказал он наконец.

— Да. — Аристомах склонил голову, прежде чем продолжить. Было ясно, что ему не по душе то, что он собирается добавить. — Похоже, приближение к показателю, которое искал Главк, было найдено… с использованием теоремы, носящей твое имя.

Лицо Пифагора сморщилось, словно его укусила змея.

«Боги, это еще одно послание убийцы… — подумал он. — И еще одно доказательство того, что его способности безграничны».

Пифагор не сомневался: задачу решил убийца. Кто еще мог продемонстрировать столь удивительные способности, поправ, таким образом, закон тайны, предотвращающий доступ к высшим знаниям?

Этот человек сделал невероятное открытие и передал его опасному безумцу в обмен на золото.

Ариадна попыталась прочесть, что написано на исхудавшем лице отца. Новость поразила всех, но в первую очередь Пифагора. Кто-то достиг того, что, по его утверждению, было невозможно. И особенно унизительно было то, что он использовал его знаменитую теорему.

Сверхчеловеческое достижение и в то же время пощечина философу.

«С другой стороны, — сказала себе Ариадна, — все это грозит ужасными последствиями».

Это означало, что сила врага превышала возможности любого великого учителя… и даже самого Пифагора. Кроме того, отныне человек в капюшоне, кем бы он ни был, владеет гигантской суммой, которую может использовать для своих преступных целей.

«Восемь миллионов драхм», — подумала Ариадна, вспоминая подсчеты Акенона.

Внезапно она спохватилась, что не видела его целый день.

— Отец, ты не знаешь, где Акенон?

Пифагор поднял глаза на Ариадну.

Взгляд у него был потерянный: он продолжал размышлять о последствиях награды.

— Я видел его сегодня утром, — рассеянно ответил он. — Он уехал в Кротон еще до рассвета.

Ариадна посмотрела на небо: до захода солнца оставалось всего два часа. Затем с тревогой обернулась в сторону Кротона.

Интуиция подсказывала, что случилось нечто непредвиденное.

Глава 78 29 июня 510 года до н. э

Килон чуть не лопался от переполнявшей его радости. Прошло всего нескольких часов — а сотрудничество с человеком в маске уже принесло отличные плоды.

Он созвал в главную гостиную своего особняка двадцать преданных ему членов совета. Такие встречи он устраивал каждую неделю, однако на этот раз появились двое гостей, которые прежде ни разу не перешагивали порога его дома.

Одним из них был сам человек в маске. Прочие гости поначалу удивились, увидев его в углу гостиной; но стоило ему встать и заговорить, как внимание немедленно устремилось к нему. Его слова проникали в душу, все слушали его с благоговением, как будто вместо человека в черной маске перед ними стоял грозный бог Аид. Килону льстил такой могущественный союзник, хотя испытывал он и некоторую зависть.

Вторая новость, которую гласные сообщали друг другу, стала самым важным предлогом их встречи. «Без нее собрание было бы бессмысленно», — сказал себе Килон, удовлетворенно глядя на нового гостя. Это был Геликаон, один из секретарей Совета, чья подпись и печать были необходимы для утверждения протоколов и решений. Прежде секретарь не имел дела с Килоном. Да и на этот раз явился лишь затем, чтобы отказаться от приглашения, с достоинством пояснив, что ни его должность, ни порядочность не позволяют ему присутствовать на подобных собраниях. Десять минут разговора с человеком в черной маске и мешок золота — и он отложил достоинство и порядочность до лучших времен.

По настоянию Килона и человека в маске Геликаон составил запись и скрепил его своей печатью. Килон не отходил от Геликаона, с нетерпением ожидая, когда все будет готово. Потом вырвал пергамент у него из рук и жадно пробежал глазами строчки. Конечно же, он знал его содержание, но ему не терпелось увидеть постановление.

Он предписывал изгнание чужеземца Акенона и конфискацию всего его имущества.

«И все это по закону», — радовался Килон, перечитывая строчки еще раз.

Подобное решение имели право принять как минимум двадцать гласных, вовсе не обязательно принадлежавшие к Тремстам. Если бы Акенон был гражданином Греции, а не простым чужеземцем, его изгнание должно было бы подписать большинство Трехсот. Если же речь шла о вынесении чужеземцу смертной казни, также потребовались бы несколько из Трехсот.

«Но принадлежа к семистам изгоям, имеешь полное право требовать изгнания», — подумал Килон, яростно помахав пергаментом.

Присутствующим раздали чаши с вином. Человек в маске взял свою чашу и поднял, обращаясь к Килону.

— За свержение Пифагора.

Его глухой хриплый голос потряс секретаря Совета, который поспешил поднять чашу вместе с остальными.

— За свержение Пифагора! — воскликнули все хором.

Секретарь опрокинул в рот содержимое чаши, желая заглушить уязвленную совесть. Во всяком случае, он не сомневался, что все сделал правильно. Разговор с человеком в маске помог ему понять кое-что важное, о чем следовало бы не забывать и в дальнейшем.

«Шайка пифагорейцев доживает последние деньки», — мелькнуло у него в голове.

* * *
Через полчаса Килон поднялся в спальню и потребовал услуг рабыни Алтеи, которую называл Ариадной. Он редко пользовался ею до наступления ночи, но сегодня у него было праздничное настроение. Кроме всего прочего, стремительно приближался день, когда женщину, которая усердствовала у него между ног, заменит настоящая Ариадна.

Акенон должен был сесть на корабль, плывущий в Библ, древний финикийский город, который в настоящее время был частью Персии. Его небольшое состояние — о нем Килону сообщил все тот же Кало — в эти минуты, должно быть, уже переходило от опекуна Эритрия в государственную казну.

«Конечно, пифагорейцы попытаются обжаловать и отменить приговор об изгнании и конфискации, — злорадно улыбнулся Килон, — но будет слишком поздно».

Умелые ласки рабыни заставили его закрыть глаза и застонать от удовольствия.

«Через час корабль Акенона отплывет. — Он снова застонал, приближаясь к экстазу. — А ночью мои солдаты сбросят его труп в море».

* * *
— Просыпайся, египетский пес.

Акенон попытался подняться, но сумел лишь встать на четвереньки на мокром каменном полу. Его тошнило, казалось, голова вот-вот лопнет. Он уперся рукой в стену, сделал еще одно усилие и потихоньку поднялся на ноги.

— Иди сюда. И постарайся не делать глупостей.

В дверях его ждали трое солдат с обнаженными мечами. У него отобрали саблю и нож. Он глубоко вздохнул, стараясь собраться с мыслями.

«Лучше всего дождаться, когда Пифагор придет мне на помощь», — решил он. Рано или поздно это произойдет. Если он попытается дать отпор солдатам, его ранят, а может, и убьют.

Он медленно двинулся к стражам.

— Повернись.

Он повиновался и сложил руки за спиной. Его запястья обвили веревкой и крепко стянули.

— Шевелись, дылда, ты отправляешься в путешествие, — глухо сказал один из гоплитов.

Акенон вздрогнул.

— Куда вы меня ведете? — Он старался, чтобы голос звучал твердо.

Главный солдат плюнул ему в лицо. Затем подумал и ответил:

— Город изгоняет тебя, чужеземный пес. Тебя высылают в Персию.

Его толкнули, чтобы он шагал впереди. Прошли по небольшому коридору и вышли во внутренний двор, напоминавший тюремный. Солнце стояло низко, но свет ослепил Акенона. Он закрыл глаза, почувствовав новый прилив головной боли.

У дверей, выходивших наружу, ждали еще трое солдат с лошадьми.

Вот и все шестеро гоплитов из конюшни Этеокла.

— Знакомо? — насмешливо спросил один, показывая капюшон. Он был пропитан кровью. Должно быть, это был тот же капюшон, который ему надевали утром. — Веди себя хорошо, или нам придется снова побить тебя, прежде чем его надеть.

Акенон молча кивнул. Если бы у него был хоть какой-то шанс, он бы им воспользовался, но он не собирался рисковать жизнью, пытаясь бежать, если его всего лишь собираются изгнать из Кротона.

В рот ему засунули сложенную тряпку, чтобы он не мог закричать, пока его ведут к кораблю. Затем закутали голову в капюшон и взвалили на спину лошади.

Когда они тронулись в путь, от тряски кровь снова прихлынула к голове Акенона. Боль усилилась. Он старался следить за дорогой, но через минуту сдался. Он едва дышал сквозь засунутую в рот тряпку и отчаянно потел под войлочным капюшоном, прилипавшим к лицу.

Дорогая была утомительной, но, к счастью, продолжалась недолго. Когда они остановились и стащили Акенона с лошади, он услышал характерные звуки, свидетельствующие о том, что они прибыли в порт. Его подхватили под руки и заставили идти, не снимая капюшона.

Через некоторое время один из державших его солдат сказал ему на ухо:

— Теперь ты должен пройти по трапу.

Акенон поставил ногу, нащупывая путь. Его толкнули, чтобы шагал быстрее. Внезапно почва под ним закачалась. С обеих сторон шумело море, и он испугался, что потеряет равновесие. Его охватила паника, лицо под капюшоном взмокло от пота. Он испугался, что вот-вот упадет в воду со связанными за спиной руками, в капюшоне и с кляпом во рту.

Он умел плавать, но сейчас это умение ему бы не пригодилось.

Его толкнули в спину. Один солдат подхватил спереди, а другой сзади. Он сделал шаг в том направлении, куда его тянули, внимательно следя за тем, чтобы не ступить на край трапа. Почувствовав под ногами палубу корабля, он с облегчением выдохнул воздух, который держал в легких.

Акенона отвели в трюм и усадили на пол. Двое солдат остались его сторожить, остальные сошли на берег. Ему сказали, что корабль направляется в Персию. Однако прежде сделает еще одну остановку в Великой Греции — через два дня, в Локрах. Сопровождавшие его солдаты собирались там сойти.

К тому времени им уже не надо будет никого сторожить.

Акенон проверил прочность своих веревок. Запястья были плотно прижаты друг к другу.

«Персия», — подумал Акенон со смесью смирения и беспомощности. Если в какой-то момент его развяжут, он, возможно, выведет из игры своих стражей. Однако надо учитывать, что команда корабля наверняка считает его изгнание законным. Если Пифагору не удастся спасти его прежде, чем корабль отплывет, единственный шанс — избавиться от охранников и попытаться спрыгнуть на берег во время остановки.

Если же это не получится, придется плыть до конца и возвращаться в Кротон уже из Персии.

Он подумал о Пифагоре и Ариадне и почувствовал прилив гнева, но заставил себя успокоиться. Лучше действовать на холодную голову. Он сделал глубокий, медленный вдох, стараясь расслабить тело. Нужно отвлечься от удушья и тошноты, которые вызывала воткнутая в рот тряпка. Она то и дело сползала в горло, грозя его закупорить. Единственный способ удержать ее во рту — неустанно подталкивать кпереди основанием языка. В то же время ему приходилось сдерживать острую потребность сглатывать слюну, иначе тряпка проскользнет в горло, и он уже не сможет вытолкнуть ее наружу.

В этот момент он заметил, что подняли якорь.

Глава 79 29 июня 510 года до н. э

В то утро один из конюхов забрал лошадь Акенона, оставшуюся в конюшне Этеокла. Он хорошо помнил эту лошадь, она была одной из лучших, которые когда-либо прошли через его руки. Поставив лошадь в стойло, он вышел на улицу и увидел, что какие-то солдаты везут связанного человека в капюшоне. Он присел на корточки и настороженно огляделся.

«Эге, да это Акенон», — подумал он, узнав одежду. Он не хотел проблем с властью, поэтому вернулся в конюшню. Единственное, чем он мог ему помочь, — поставить коня рядом с остальными животными на тот случай, если Акенон не вернется.

Во второй половине дня он встретился со своим двоюродным братом Антиклом, восторженным молодым человеком, который мечтал вступить в пифагорейскую общину. Он сомневался, стоит ли рассказывать ему об Акеноне, но с Антиклом его связывали близкие отношения, и он бы почувствовал себя скверно, скрывая от него сведения, которые, по его мнению, весьма его заинтересуют.

— Антикл, хочу сообщить тебе кое-что важное. Но сначала ты должен поклясться всеми богами, что никому не раскроешь того, что я тебе расскажу.

Антикл выпучил глаза и тут же дал клятву. Двоюродный брат продолжал шепотом:

— Сегодня утром, вскоре после открытия конюшни, к нам явился Акенон. Это сыщик, которого нанял Пифагор.

Антикл кивнул. Он прекрасно знал, кто такой Акенон.

— Через некоторое время пришли солдаты, — продолжал конюх. — Не знаю, что между ними произошло, я ничего не видел, но уехали они вместе с Акеноном, водруженным на одну из лошадей. Он был в капюшоне и, кажется, без сознания. Может быть, даже мертвый.

Антикл схватился за голову.

— Во имя Зевса и Геракла! — испуганно воскликнул он. Мгновение постоял, глядя на двоюродного брата, и вдруг выбежал, даже не попрощавшись.

Через полчаса солдаты, охранявшие вход в общину, загородили ему проход. Сначала они лишь посмеялись, услышав просьбу встревоженного юноши, желавшего видеть самого Пифагора, но, выслушав его историю, немедленно пустили в общину.

Оказавшись перед Пифагором, Антикл пал к его ногам, словно увидел самого бога. Рядом с философом стояли Ариадна и Аристомах, только что сообщивший о том, что Главк вручил кому-то свою награду.

— Вставай, юноша. — Пифагор взял Антикла за плечо. — Расскажи нам, какие новости ты принес.

Молодой человек поспешно выложил все услышанное от родственника. При упоминании о том, что Акенон без сознания, а то и вовсе мертв, у Ариадны остановилось сердце.

— Немедленно отправляемся в Кротон, — сказал Пифагор солдатам. — Половина гоплитов, охраняющих общину, будет меня сопровождать. Пусть гонец немедля предупредит Милона о встрече со мной у Храма Геры. И возьмет с собой всех солдат, которых успеет собрать.

Гоплиты бегом отправились выполнять приказ, а Пифагор бросился к конюшне, чтобы забрать кобылу. Действовать нужно было как можно быстрее, чтобы застать возможных свидетелей. Следовало также расставить патрули на всех дорогах, выходящих из города и ведущих к порту.

«Его задержали утром, — озабоченно думал Пифагор, — а значит, они уже в пути. Надеюсь, мы прибудем вовремя».

На зов Пифагора мигом явились солдаты. Гонец, отправленный предупредить Милона, галопом скакал по дороге в Кротон.

Ариадна сидела у гонца за спиной, крепко держась за его плечи.

Пифагор еще не прибыл в Храм Геры, а Милон и Ариадна уже многое разузнали. Они выяснили, что какие-то солдаты привели в порт пленника в капюшоне со связанными за спиной руками, и немедленно отправились туда в сопровождении двадцати гоплитов. Допросив портовых рабочих, нашли того, кто дал им точные сведения.

— Да, господин. — Человек был потрясен, что его допрашивает сам Милон, который в Кротоне считался героем. — Пленник в капюшоне, его привели солдаты. Я видел их полчаса назад. Пленник и кое-кто из солдат поднялись на тот корабль… — Он повернул голову и кивнул ему вслед. — Ух ты, уже отплыл. — Работяга щелкнул языком, разделяя разочарование собеседников. — Довольно крупное торговое судно… Вон оно, только что вышло из гавани!

Ариадна повернулась в указанном направлении и похолодела. Корабль был в миле от берега, поднял свой большой прямоугольный парус и устремился в открытое море.

Милон проводил глазами уходящее судно, осмотрел гавань и бросился со всех ног к причалу. Ариадна и солдаты озадаченно переглянулись и побежали за ним.

Несмотря на свои сорок четыре года, главнокомандующий оставил далеко позади солдат вдвое моложе его. Он все еще был в превосходной физической форме. Не зря шесть раз выигрывал Олимпиаду по борьбе. Последний раз это было шесть лет назад, с тех пор он не участвовал в состязаниях, но по-прежнему был силен как бык.

Он добежал до дальнего причала, где стояли на якоре самые простенькие суденышки, и запрыгнул в небольшую лодку. Первый из бежавших за ним солдат настиг его и попытался прыгнуть туда же, но Милон остановил его своим мощным голосом:

— Нет! Один я доберусь быстрее.

Он ухватился за весла, поднажал, и лодка быстро заскользила прочь от причала. Несколько солдат отвязывали другие лодки, чтобы следовать за своим вождем.

Милон греб быстрее, чем способен любой другой человек, но расстояние между лодкой и кораблем, увозившим Акенона, не уменьшалось. Широкие паруса надувал попутный ветер, и корабль отошел на расстояние, способное обескуражить любого гребца. Милон посмотрел ему вслед и стиснул зубы. Его мышцы напряглись еще сильнее. Чтобы разогнаться как следует, он начал мысленно считать, постепенно увеличивая темп, как во время марша.

«Раз, два; раз, два; раз, два…»

В ушах гудел ветер, киль с шумом разрезал воду. Задыхаясь, он посмотрел вперед. Действительно ли он приблизился, или это была иллюзия, вызванная нетерпеливым желанием? Нужно было еще увеличить скорость, но Милон начинал уставать.

«Солдат Крисипп подстроил убийство Ореста, а теперь и другие солдаты нападают на братство», — с горечью думал он.

Эти мысли уязвляли его гордость, и он увеличил скорость.

«Раз, два; раз, два; раз, два…»

Через некоторое время снова обернулся.

Его лодка явно приближалась к кораблю. Надо было поддерживать взятый темп.

Он уже был в открытом море. Весла ударились о волну, и его окатило водой. Он потратил много сил, и брызги освежили пылающее от напряжения тело.

Посмотрев на порт, он увидел позади другие лодки. Они не преодолели и половины проделанного им расстояния, хотя в каждой лодке сидели по нескольку гоплитов, которые гребли по очереди.

Милон снова почувствовал, что силы на пределе. Закрыл глаза и вспомнил уроки учителя. Сердцебиение и дыхание замедлились и синхронизировались, он продолжал грести с закрытыми глазами, все больше сосредотачиваясь и не сбавляя темпа.

И вдруг полемарх услышал. Что-то большое затеняло солнце и рассекало ветер где-то совсем рядом. Он открыл глаза и увидел корабль: тот плыл менее чем в двадцати метрах.

Он сделал последнее усилие, поднялся на ноги и закричал.

* * *
В трюме корабля охранявшие Акенона гоплиты дремали, прислонившись к вогнутой деревянной стене. Им нужно было убить время, пока не стемнеет. Тогда они перережут египтянину глотку и выбросят за борт. Надо все сделать так, чтобы матросы ничего не заметили. Им заранее прикрыли спину: капитан корабля получил несколько золотых монет, чтобы никаких проблем не возникало. Если кто-то подаст сигнал тревоги, они скажут, что пленник напал на них сам, и капитан подтвердит их версию.

Ни солдаты, ни Акенон не заметили, что корабль остановился, как вдруг трюм открылся и послышался разъяренный голос:

— Во имя Зевса, Геракла и Пифагора, что здесь происходит!

Солдаты в ужасе переглянулись: откуда здесь взялся Милон?

Главнокомандующий приблизился к ним энергичным шагом, и они вытянулись в струнку.

— Мы подчиняемся приказу, господин. Мы переводим пле… — начал один из сторожей.

Пощечина отбросила его к стене. Затем Милон обрушил удар на другого солдата, который рухнул без сознания. Нагнулся к Акенону, снял с него капюшон и вытащил изо рта кляп.

Акенон большими глотками хватал ртом воздух.

— Спасибо, — хрипло прошептал он. — Спасибо, Милон.

Не говоря ни слова, колосс опустился рядом с ним на колени, вытащил нож и перерезал веревки.

* * *
Ариадна ждала на пристани рядом с только что прибывшим отцом. Вдалеке было видно, как от пузатого торгового судна отделилась крохотная лодка и устремилась к берегу. Ариадна напрягала взор, стараясь разглядеть ее в угасающем свете сумерек, пока не убедилась, что Акенон сидит в лодке и он жив. «Слава богам», — подумала Ариадна, закрывая глаза. В тот же миг она поняла, что не хочет уезжать в Катанию.

Лодка стремительно приближалась. Генерал Милон посадил на весла обоих стражей и заставил их поддерживать изнурительный темп. Когда они высадились на берег, подтолкнул их к своим гоплитам.

— Киньте этих мерзавцев в темницу. Потом мы их допросим.

Генерал удалился вместе с солдатами, а Акенон подошел к Пифагору и Ариадне. Ей хотелось обнять его, но она не осмелилась, и вместо нее Акенона обнял Пифагор.

— Сожалею о случившемся, Акенон. И благодарю провидение за то, что мы прибыли вовремя. — Пифагор положил руки на плечи Акенона и осмотрел его, чтобы убедиться, не ранен ли он. Несмотря на сумерки, он заметил, что шея его испачкана кровью.

— Позволь-ка мне взглянуть.

Акенон показал Пифагору затылок.

— Нехорошая рана, — нахмурился Пифагор. — К тому же засохла. Нужно хорошенько ее промыть, прежде чем зашивать.

Акенон кивнул. Ариадна стояла в отдалении, глядя на него, и он не понимал, что означает ее пристальный взгляд.

Пифагор подождал секунду, а затем извлек какой-то пергамент.

— Мы уже знаем, кто стоит за этим делом. — Он показал Акенону свиток. — Килон добился того, чтобы тебя приговорили к изгнанию.

— Так значит, это правда, — с горечью воскликнул Акенон. — Я изгнан решением Совета. Думал, что это уловка похитителей.

— Чтобы приговорить чужеземца к изгнанию, требуется решение всего лишь двадцати гласных, — пояснил Пифагор, — плюс подпись и печать секретаря. Еще вчера я бы утверждал, что ни один секретарь не подтвердит подобное решение, в первую очередь не поставив в известность нас, но теперь мы знаем, что влияние Килона стало чрезвычайно опасным. В любом случае не беспокойся об этом, мы завтра же аннулируем приговор.

Акенон удивленно посмотрел на Пифагора. Голос учителя звучал устало и огорченно. Он перевел глаза на Ариадну и понял, что случилось что-то еще.

— Что еще произошло? — встревоженно спросил он.

Ариадна опередила ответ Пифагора.

— Мы только что узнали, что Главк вручил свою награду. Кто-то выиграл состязание, задуманное сибаритом… а для решения задачи использовал самую знаменитую теорему отца.

Акенон удивился. У него не было достаточных знаний, чтобы оценить интеллектуальное значение услышанного, однако сам Пифагор утверждал, что решение невозможно. К тому же некто использовал теорему Пифагора…

— Ты считаешь, что использование твоей теоремы — еще одно послание? Думаешь, задачу решил наш враг?

— Похоже на то, — кивнул Пифагор. — Он уже доказал, что обладает редкими способностями, а теперь мы знаем, что способности эти просто невероятны. — Он вздохнул, и в этом усталом вздохе звучало признание того, что враг сильнее. — Чтобы уничтожить Ореста, он использовал тайны додекаэдра, доказав нам тем самым, что имеет доступ к тщательно охраняемым тайнам. Возможно, он один из нас. Теперь он использовал мою собственную теорему, чтобы снова посмеяться над нами. И в то же время в его распоряжении оказалась сумма, на которую можно купить практически все.

Акенон задумался:

— Ты сказал, что секретарь, подписавший мое изгнание, только что перешел на сторону врага?

Философ кивнул.

«Вероятно, — подумал Акенон, — существует связь между получением награды Главка и моим изгнанием».

Он решительно повернулся к Пифагору.

— Скажи, где живет этот секретарь.

Глава 80 29 июня 510 года до н. э

Геликаон, секретарь Совета Кротона, возвращался по темным улицам города. Время от времени он что-то бормотал себе под нос. Он не привык к опьянению, да еще поздней ночью, но пить начал еще на утреннем собрании в роскошном обиталище Килона и пил весь день.

«Даже домой не зашел», — виновато сказал он себе. Ему было стыдно смотреть в глаза жене после того, как он узаконил несправедливый приговор об изгнании. Он до сих пор удивлялся, что его так просто удалось обработать, но в голосе незнакомца в маске было что-то такое, что мысли его будто бы спутались. Конечно, подействовал на него и мешок с золотыми монетами: он надеялся, что благодаря золоту ворчливая супруга будет довольна хотя бы в течение нескольких дней. В тот день Геликаон зашел на невольничий рынок и купил кухарку, о чем то и дело его просила жена, но раньше они не могли себе этого позволить. Он поручил работорговцу прислать кухарку на следующий день утром, чтобы она приготовила для жены на завтрак что-нибудь особенное. Он надеялся, что это успокоит супругу, разгневанную тем, что он явился так поздно, к тому же навеселе.

Геликаон поднял взгляд. Сделав усилие, ему удалось соединить два расплывчатых силуэта в один. Он почувствовал облегчение, увидев, что находится всего в пятидесяти метрах от дома. «Хорошо, что я уже рядом», — подумал он и покачал головой, упрекая себя за безрассудство. Надо было как следует спрятать золото, оставшееся после покупки рабыни. Он все еще носил его с собой, а ночь была пугающе темной. Вдруг кто-то схватил его за шейную кромку туники и потащил в боковой переулок. Он открыл было рот, чтобы крикнуть, но сильные руки схватили его за шею и ударили головой о стену.

* * *
Акенон смотрел на тело, лежащее без сознания у его ног. Он опустился на колени и порылся в одежде секретаря. «Вот он!» — торжествующе сказал он себе. Достал мешочек с монетами, убрал в карман и незаметно исчез среди ночных теней.

Когда он вернулся, в общине все спали. До рассвета оставалось немного, и он решил подождать, сидя на крыльце у Пифагора. Он был слишком взволнован, чтобы уснуть. Вскоре появился философ.

— Пойдем в Храм Муз, — попросил Акенон. — Там мы будем одни.

Войдя в храм, Акенон подошел к священному огню, дававшему достаточно света. Достал кошель секретаря и высыпал на ладонь Пифагора три золотые монеты. Увидев их, философ уверенно кивнул.

— Они из Сибариса, сомнений быть не может, хотя я ни разу не видел их в золоте.

Акенон уже изучил сибаритские монеты. Следуя обычаю, преобладающему в Великой Греции, они были тонкие, украшенные по краям. На сибаритских монетах изображался телец с повернутой назад мордой. На лицевой стороне телец получался выпуклый, а на обратной — вогнутый. Акенон тоже не видел, чтобы эти монеты чеканили из золота. В Великой Греции их, как правило, делали из электрума — сплава серебра и золота — или из чистого серебра.

— Эритрий расскажет тебе о них больше, — добавил Пифагор. — Он лучший знаток монет во всем Кротоне.

Акенону не терпелось подергать за эту ниточку и посмотреть, куда она приведет. Он спешно простился с Пифагором и поехал назад в Кротон. Возле заведения опекуна он оказался прежде, чем оно открыло свои двери. Появившись в сопровождении охранников, Эритрий сначала удивился, увидев Акенона, затем залепетал извинения:

— Прости, Акенон. У них был приговор с печатью. Я не мог возразить. Я просто…

— Не волнуйся, Эритрий, — перебил его Акенон. — Я пришел не за этим. Пифагор заверил меня, что на сегодняшнем заседании Совета приговор будет отменен. Мои пятнадцать тысяч драхм вернутся в твои руки, и я хочу, чтобы там они и оставались. Пойдем внутрь, и я расскажу тебе, зачем явился.

В уединении кабинета Акенон высыпал монеты на стол.

— Я знаю, что они из Сибариса. Можешь сказать что-нибудь еще?

Эритрий зажал двумя пальцами одну монету и внимательно осмотрел ее со всех сторон.

— Никогда таких не видел. — Он молча держал ее на ладони. — Здесь изображен сибаритский телец, это ты уже, вероятно, знаешь, и я даже уверен, что узнаю чекан, который использовали для печати. Однако… — Он взял другие монеты и сравнил. — Есть кое-что странное. Для такого оттиска правильнее было бы сделать новый чекан, а они повторно использовали старый, которым раньше чеканили серебряные монеты. В Сибарисе очень редко можно встретить золотые деньги. — Он продолжал рассматривать монету, задумчиво хмуря седые брови. Наконец подошел к Акенону и ткнул пальцем в лицевую сторону. — Видишь надписи?

Акенон посмотрел на монету. На лицевой стороне действительно виднелись буквы. Одна надпись располагалась над тельцом, другая под ним.

— Что они означают?

— Здесь название города, а здесь — имя аристократа, который их заказал. Это делается, если заказчик — человек известный, да и то лишь в особых случаях. — Он постучал по золотым буквам. — На этот раз монеты заказал Главк.

Опять Главк! Акенон придвинулся к краю стола и растерянно посмотрел на монеты. «Главк отчеканил их совсем недавно, — размышлял он, — да так поспешно, что не успел сделать новый чекан… Вскоре золото появляется у секретаря, подписывающего постановление о моем изгнании…»

Он встал и собрал монеты.

— Спасибо, Эритрий, ты мне очень помог.

Он понесся обратно в общину, то и дело погоняя лошадь. Его переполняла энергия. Было невыносимо сознавать, что они тратили время зря, пока убийца делал все, что ему заблагорассудится; и теперь, когда следствие вышло из тупика, он испытывал понятное возбуждение.

«Главк либо убийца, либо с ним заодно», — решил он.

В любом случае сибарит станет следующим этапом расследования.

Теорема Пифагора

Теорема Пифагора гласит, что в прямоугольном треугольнике квадрат гипотенузы (самой длинной стороны треугольника) равен сумме квадратов катетов (сторон, формирующих прямой угол).

На диаграмме: c2=a2+b2

Более пяти тысяч лет назад в Древнем Египте и других цивилизациях были известны совокупности трех чисел, чьи значения соответствуют сторонам прямоугольного треугольника. Самый простой пример: 3, 4, 5 (52=32+42). Прямоугольный треугольник, в котором длина сторон имеет эти значения, известен как египетский священный треугольник. Считается, что он использовался для проектирования некоторых строений, таких как пирамида Хефрена (XXVI век до нашей эры).

Во времена Пифагора многие народы использовали знания о прямоугольном треугольнике на практике. Однако нам не известно ни о ком, кто бы до Пифагора теоретически доказывал связь между сторонами. Он доказал, что c2=a2+b2 выполняется всегда, а не только в некоторых конкретных случаях, таких как египетский священный треугольник.

Теорема Пифагора — еще одно открытие пифагорейской школы, которое недвусмысленно доказывает связь между арифметикой и геометрией; иначе говоря, между числами и физическим пространством.

Формулировка и доказательство теоремы усугубили безграничное доверие пифагорейцев своим идеям, а сам Пифагор был окончательно причислен к величайшим гениям в истории.

Сокрам Офисис.

Математическая энциклопедия.

1926

Глава 81 1 июля 510 года до н. э

Через два дня тяжелые двери Главка распахнулись. Сибарит вышел на залитый солнцем двор и приветствовал посетителей широкой улыбкой.

— Акенон, Ариадна, как я рад вас видеть! — Он посмотрел на остальных и выпучил глаза, как будто обнаружил приятную неожиданность. — Во имя земли и неба, да это же великий учитель Эвандр! Какая честь принимать в этом скромном доме таких выдающихся гостей. Пожалуйста, не стойте у входа. Проходите, проходите.

Главк посторонился и указал на дворец, широко улыбаясь. За прошедшее время он явно набрал вес, привел в порядок волосы и надел простой чистый хитон. Акенон недоверчиво посмотрел на Ариадну, затем на Главка. Он колебался.

Поездка должна была прояснить роль Главка в убийствах, а также помочь узнать, как с помощью теоремы Пифагора была решена задача с окружностью. Ради второй цели вместе с Акеноном в Сибарис отправился Эвандр. Аристомах был еще более продвинутым математиком, но его душевная хрупкость исключала участие в подобных предприятиях.

Акенон был рад, что к ним примкнул Эвандр, самый открытый и веселый из великих учителей. А главное, что с ними отправилась Ариадна. Она продолжала относиться к нему с некоторой сдержанностью, но за пару дней что-то изменилось. Накануне вечером, когда они въезжали в Сибарис, Акенон обнаружил, что она задумчиво на него смотрит, но быстро отвела взгляд, как будто не желая, чтобы он угадал ее мысли. Может, изменила свое решение? Так или иначе, Ариадна обращалась с ним мягче, и это обнадеживало.

Пифагор вручил им несколько писем на случай, если Главк откажется их пускать. Письма предназначались для правителей Сибариса, посвященных пифагорейцев, которые могли бы повлиять на Главка. Письма не пригодились: в отличие от прошлого раза непредсказуемый сибарит пребывал в отличном расположении духа. И все же, несмотря на радушный прием и защиту десяти элитных солдат, Акенон чувствовал неуверенность.

Главк состроил встревоженную гримасу.

— Вижу по твоему лицу, что ты сомневаешься во мне, Акенон. Понимаю, мое поведение во время вашего последнего визита оставляло желать лучшего. Я был вне себя, но все уже позади, поверь мне.

Видя, что Акенон все еще не спешит войти во дворец, сибарит заговорил снова:

— Кроме того, тебе больше не нужно опасаться Борея.

«Что он имеет в виду?» — удивился Акенон. Он посмотрел на Эвандра и Ариадну. Та пожала плечами. Они договорились, что войдут во дворец, только если им разрешат сделать это в сопровождении солдат. Ариадна была согласна с тем, что столь радикальная перемена в поведении Главка вызывает беспокойство, но он и прежде не казался человеком полностью в своем уме, и его добрая версия нравилась ей куда больше, чем жестокая, проявившаяся в прошлый раз.

Эвандр тоже кивнул, и они вошли во входной коридор вместе с Главком. Солдаты следовали за ними.

Во внутреннем дворе уже не было огромного деревянного круга. Акенон отошел от Главка и шепнул командиру гоплитов, чтобы они оставались снаружи, рядом со статуей Аполлона, и внимательно прислушивались, чтобы прийти на помощь, если он подаст сигнал тревоги. Он уже предупредил их о Борее, и они были настороже, готовые прибегнуть к оружию в случае, если эта гора мышц на них набросится.

Акенон вернулся к Ариадне и Эвандру, и Главк молча повел их в пиршественный зал.

Внешний вид помещения также изменился. Вновь появилась стена, отделяющая зал от кладовки и кухни, серебряные панели были сложены в углу, повсюду горели факелы. Благодаря их свету было видно, что стены по-прежнему покрывают значки и надписи.

Главк повернулся к гостям.

— Это мой новый кабинет.

Сибарит выглядел не вполне нормальным, но лицо его выражало искреннюю радость и спокойствие, словно он удовлетворил свою главную жизненную цель. Движения были мягкими, в них не проскальзывало и следа взрывоопасности, бросавшейся в глаза несколько недель назад. Он указал на столы, стоявшие в центре зла. На них лежали пергаменты.

— Вот мое сокровище. — Он улыбнулся, словно представляя гостям собственного сына. — Оно стоило мне значительной части моего состояния, но заслуживает того. — Он вдохнул и медленно выдохнул. Потом добавил, уже про себя: «Заслуживает».

— Это метод приближения к показателю? — спросила Ариадна, подходя к столу. Она пыталась как можно быстрее увидеть свитки, на случай, если Главк внезапно их спрячет.

— Он самый, — торжественно ответил сибарит. — Отношение между длиной и диаметром окружности с четырьмя десятичными знаками. — Его лицо внезапно просветлело, он осознал, что перед ним великий учитель Эвандр и дочь Пифагора. — Чтобы исключить всякое недопонимание, я кое-чем готов с вами поделиться… — Он медленно покачал головой и развел руками, намекая на то, что такие чувства нельзя выразить словами. — До сих пор про это знают только двое людей на всем белом свете: его первооткрыватель и ваш покорный слуга.

— А кто первооткрыватель? — поспешил спросить Акенон.

— Потом поговорим об этом, — быстро вмешалась Ариадна. — Давайте сначала посмотрим метод.

Ариадна бросила быстрый взгляд на Акенона. Если Главк готов сотрудничать, сначала они выведают у него формулу и лишь затем допросят в связи с расследованием. Если действовать в обратном порядке, есть вероятность, что они не получат ни того ни другого.

Акенон незаметно кивнул, давая понять Ариадне, что он согласен. Они договорились, что так и поступят, но ожидание стоило ему больших усилий: он подозревал, что Главк и есть убийца, и все происходящее — фарс. Кроме того, он не мог отогнать тревогу; хотя сибарит и сказал, что им не стоит бояться Борея, он то и дело посматривал на дверь.

Главк восторженно погладил свитки, а потом повернулся к ним.

— Метод основан на простой мысли: чем больше сторон имеет регулярный многоугольник, тем ближе он к кругу. Мы видим, что восьмиугольник больше похож на круг, чем на квадрат. И тысячесторонний многоугольник на первый взгляд неотличим от круга.

Акенон кивнул одновременно с Ариадной и Эвандром. До сих пор он понимал, что имеет в виду Главк, но боялся, что скоро потеряет нить рассуждения.

— Чтобы вычислить показатель, мы начинаем с квадрата, вписанного в круг. Диаметр соответствует одному, поэтому длина окружности — это показатель, который, как мы знаем, составляет три и немного больше [195].

Периметр квадрата, вписанного в этот круг, будет равен количеству его сторон, умноженному на длину каждой стороны. Поскольку это квадрат, он имеет четыре стороны. И мы видим, что каждая составляет половину корня из двух.

Рассуждая, Главк указывал на значки, начертанные на пергаменте, где четкими линиями был нарисован круг с вписанными многоугольниками. В одной из четвертей круга было много линий, которые и оказались ключом к достижению вожделенного приближения к показателю.

— Следовательно, — продолжал Главк, — первое приближение к показателю, которое мы достигаем, начиная с вписанного квадрата, в четыре раза больше половины корня из двух. То есть оно равняется 2,82.

— Это неверное приближение, раз известно, что оно составляет около 3,1, — возразил Акенон.

— Ни в коем случае! — запальчиво ответил Главк. — На помощь приходит магия метода. Давайте посмотрим, что будет, если удвоить количество сторон. Если мы это сделаем, у нас будет восьмисторонний многоугольник, периметр которого намного ближе к кругу, чем к квадрату. Затем мы снова удвоим количество сторон, и приближение будет еще точнее. После этого мы продолжим удваивать количество сторон: 32, 64, 128…

— Понятно, — вмешалась Ариадна, — периметр этого многоугольника при каждом удвоении будет более точным приближением к показателю. Количество сторон в каждом случае нам известно. Суть в том, чтобы узнать, чему равняется каждая сторона. В случае квадрата очевидно, что это половина корня из двух, но как это узнать для последующих многоугольников?

Возбужденный Главк внезапно повернулся к Ариадне. Обеспокоенный Акенон видел, что щеки его покраснели, а лоб вспотел.

— Точно! — вскрикнул сибарит. — И тут приходит на помощь теорема твоего отца, которая показывает нам удивительно просто и точно длину каждой стороны удвоенного многоугольника с учетом длины стороны исходного. Если мы знаем, чему равна сторона квадрата, а мы это знаем, благодаря теореме твоего отца мы получаем значение стороны восьмиугольника, затем — стороны шестнадцатистороннего многоугольника и так далее.

Акенон заметил, что возбуждение сибарита передалось Ариадне и Эвандру. Наверное, прежде им не так часто доводилось присутствовать при открытии, представляющем собой серьезный прорыв в геометрии.

— Я не знал, как применяется теорема Пифагора, — продолжал Главк, — но тот, кто сделал это открытие, овладел ею в совершенстве и научил меня пользоваться теоремой, чтобы овладеть методом удвоения сторон многоугольника.

Акенону, который разбирался в геометрии, были известны несколько случаев, когда стороны прямоугольного треугольника имеют точные значения; однако теоремы Пифагора он не знал.

— Теперь вы можете оценить гениальность метода. — Рука Главка дрожала над пергаментами, но он этого словно не замечал. От него исходил такой энтузиазм, что, казалось, он окончательно свихнулся. — Обратите внимание, потому что это ключ ко всему: сторона удвоенного многоугольника — это гипотенуза треугольника, длинный катет которого составляет половину стороны исходного многоугольника, а короткий — разницу между радиусом и длинным катетом другого треугольника, чей короткий катет составляет половину стороны исходного многоугольника, а его гипотенуза — радиус.

В зале повисла абсолютная тишина, как будто эти слова приостановили течение времени.

«Я сбился еще в самом начале», — с досадой подумал Акенон. Краем глаза он наблюдал за своими спутниками: они застыли, как статуи, глаза их не отрываясь смотрели на свитки. Затем он тоже сосредоточился на диаграммах, пытаясь хоть что-то разобрать.

Ариадна рассматривала геометрические фигуры, вникая в объяснения Главка. Мысленно она пыталась получить восьмисторонний многоугольник из четырехстороннего. Через некоторое время у нее получилось, и она вновь погрузилась в изучение диаграммы, чтобы проверить, годится ли этот метод для получения шестнадцатистороннего многоугольника из восьмистороннего.

— Работает, —ошеломленно прошептала Ариадна через некоторое время.

Она повернулась к Эвандру: тот тоже закончил свою проверку. На лице великого учителя читалось не меньшее изумление. Если бы рядом не было потенциального врага, они бы заперлись на несколько дней, чтобы странствовать по открывшемуся им геометрическому космосу.

Акенон хмуро рассматривал чертежи и наконец сдался. Возможно, он бы все понял, вдумчиво проанализировав цифры и знаки в спокойной и безопасной обстановке, но только не во дворце у Главка. Он думал о расследовании, все остальное интересовало его гораздо меньше. Тем не менее он осознавал важность открытия для пифагорейцев и чувствовал, что метод имеет огромное значение.

Главк выжидательно молчал, давая им время разобраться. Он заметил, что Ариадна и Эвандр закончили свои подсчеты, и ему стало обидно, что они не разделяют охвативший его восторг.

Эвандр говорил отсутствующим голосом, не отрывая взгляда от свитков:

— Сколько в итоге сторон получено удвоением?

— Двести пятьдесят шесть, — гордо ответил Главк, словно это была его заслуга. — Было произведено шесть удвоений, начиная с квадрата. Операции многоходовые, но первооткрыватель обладает сверхчеловеческой способностью к вычислению. Что любопытно, он использует цифры несколько иначе, нежели было принято до сих пор. Как вы можете видеть, метод остроумен и очень плодотворен.

Ариадна повернулась к Главку, не осмеливаясь задать ему главный вопрос.

— Каково же полученное приближение?

— 3,1415. Но не торопитесь, мои дорогие братья. Я поручу сделать вам копию всех свитков, чтобы вы забрали их с собой в Кротон.

— Ты очень добр, Главк. — Ариадна благодарно улыбнулась, опасаясь при этом, что очередная смена настроения вынудит сибарита отказаться от своего предложения. Поэтому по-прежнему старалась запомнить как можно больше, как и Эвандр. — Откуда ты знаешь, что приближение верно?

— Вы сами можете в этом убедиться. Что касается расчетов, я потратил много дней на их проверку. Система поистине гениальна. Кроме того… есть еще кое-что, о чем я вам пока не рассказал.

Тон его голоса заставил Ариадну и Эвандра поднять глаза от свитков.

— Первооткрыватель метода понял еще кое-что. На самом деле он понял очень многое. — Главк сделал паузу. Его глаза нездорово сверкнули. — Каждый раз, когда мы удваиваем количество сторон, количество данных в показателе увеличивается. Это увеличение оказывается в четыре раза меньше при каждом удвоении. Изобретатель метода не указал мне причину, и я продолжаю над этим работать, но если мы следуем этому правилу, а не удваиваем многоугольники, вычисления намного проще, а продвигаемся мы намного быстрее. Тот, кто это обнаружил, применил правило начиная с двухсотпятидесятишестистороннего многоугольника. За восемь шагов достигается результат в восемь десятичных знаков: 3,14159265 [196].

Ариадна и Эвандр потрясенно молчали. Это превосходило все мыслимое и немыслимое. Придя в себя, они жадно погрузились в свитки, пытаясь найти подтверждение услышанному.

«Они уже получили все, что хотели», — нетерпеливо подумал Акенон. Он сунул руку в карман и вытащил золотые монеты, похищенные у секретаря Совета. Те самые, о которых Эритрий сказал, что их чеканил Главк.

— Главк, узнаешь эти монеты?

Сибарит взял одну из них, несколько мгновений хмуро смотрел на нее и кивнул.

— Конечно. Ими я заплатил за открытие. — Он указал рукой на свитки.

— Кому? — нетерпеливо спросил Акенон.

— Не могу назвать его имя, потому что и сам не знаю. — Довольное выражение сползло с лица Главка, омраченного воспоминаниями. — Он прячет лицо за черной металлической маской и почти не снимает капюшон. Немного горбится, хотя иногда выпрямляется и оказывается с меня ростом. У него странный голос, самый низкий, какой я когда-либо слышал, к тому же какой-то надтреснутый… Хотя теперь, когда я думаю о нем, у меня в ушах стоит только его шепот.

— Может, он скрывал свой настоящий голос? — спросил Акенон, украдкой поглядев в сторону Ариадны. Она должна была бы просмотреть Главка во время беседы, чтобы выяснить, правду ли он говорит.

— Не представляю, как можно подделать такой голос. — Пышное тело Главка вздрогнуло, румянец на щеках погас. — По правде сказать, все в нем было тревожным и зловещим. Я не видел его глаз, но когда он на меня смотрел, мне казалось, что он читает мои мысли так, как умеет делать только Пифагор. А внутри него… — он повернулся к Ариадне, словно извиняясь, — я чувствовал еще бо2льшую силу, чем в Пифагоре.

Акенон посмотрел на Ариадну. Она незаметно кивнула, подтверждая, что Главк не лжет.

— Итак, — продолжал Акенон, — ты ничего не можешь сказать нам о его внешности?

Главк опустил взгляд и медленно кивнул.

— Однажды капюшон приоткрылся. Я разглядел кожу на его шее и краешек щеки. Морщинистая, старая кожа. Я бы сказал, что этому человеку не меньше шестидесяти лет, а может быть, и все семьдесят… хотя по рукам и манере двигаться он вовсе не кажется старым.

«А что, если он изуродован? — подумал Акенон. Он был уверен, что человек в маске, о котором говорил Главк, — тот же человек в капюшоне, который сбил его с ног у конюшни постоялого двора и убил Атму. — В то время у него на лице была черная маска, вот почему мы ничего не увидели под капюшоном».

— Он приходил к тебе один? — продолжал он.

Главк просветлел, радуясь возможности дать более точную информацию.

— С ним был слуга. Грек, высокий, лет сорока. По поведению я бы сказал, что он военный.

«Крисипп!» — Акенон сжал челюсти. Фрагменты головоломки продолжали соединяться друг с другом.

— Примерно моего роста, худой, с умным лицом?

— Да, да. Именно. Ты его знаешь?

— У меня есть кое-какие подозрения. Но вернемся к монетам. Итак, человек в маске попросил тебя их отчеканить?

— Да. Это была неожиданная просьба. Он сказал, что хочет получить всю сумму в монетах, как будто собирался сразу же разбить ее на множество небольших платежей. Я сказал ему, что это займет не менее месяца. Мне бы пришлось просить разрешения у властей, чтобы изготовить соответствующий чекан, а затем разрезать все золото на кусочки подходящего размера и веса. Наконец, сам процесс чеканки длится не менее недели. — Он нахмурился, напрягая память. — Человек в маске ничего не сказал и не шевельнул ни единым мускулом, пока я все это объяснял. Когда я закончил, он прошептал своим странным голосом: «Я вернусь за ним через три дня». — Главк покачал головой. — О Цербер триглавый, вы бы слышали его голос! Отказать было просто невозможно!

Сибарит вздохнул, огорченный неприятными воспоминаниями.

— Разумеется, — продолжал он, — первым делом я придумал, как обойтись без должного разрешения. Немного заплатил здесь и там, чтобы обойти препятствия, и в тот же день мы начали чеканить монеты. Поскольку я не успел сделать новый чекан, мы использовали старый, которым раньше чеканили серебро. Рабочие монетного двора и я сам не спали трое суток. Одни занимались резкой и взвешиванием золота, другие — непосредственно чеканкой.

— Почему ты написал на монетах свое имя?

— Большая честь, когда на монете значится твое имя. Однако прежде всего мне хотелось избежать неприятностей, которые бы непременно возникли, выпусти я монету с чеканкой Сибариса без одобрения властей.

Ариадна разрывалась между допросом и формулами. Теперь она отошла от свитков, оставив Эвандра наслаждаться их содержимым наедине. Для нее было крайне важно оставаться в курсе расследования.

— Ты успел начеканить все золото? — спросил Акенон у Главка.

— Почти. Осталось около ста килограммов, но человек в маске вернулся на третий день и сказал, что ждать не может. Он унес полторы тысячи килограммов, все, что мы успели начеканить.

— Как вы доставили ему золото? — спросила Ариадна.

— В условия входила перевозка награды в то место, куда пожелает получатель. Я понятия не имел, о чем он меня попросит, но я уже говорил, что человеку в маске невозможно перечить. Велел доставить золото в порт, а там предоставить в его распоряжение корабль с командой, а заодно и достаточно средств для недельного плавания, разгрузки, а затем доставки золота по суше. — Он пожал плечами. — В общем, я сделал все, как он просил, и корабль отчалил. Я стоял в порту и видел, что он движется в восточном направлении, пока не исчез за горизонтом. Мне пришло в голову, что он направляется в Коринф или Афины.

«Вероятно, человек в маске пытался сбить нас с толку», — подумал Акенон.

— Команда вернулась? Я хотел бы поговорить с матросами.

— Пока нет, жду их через два-три дня. Я сообщу вам, как только они прибудут.

Ариадна молчала. «Враг оставляет все больше и больше следов», — размышляла она. Допросив членов команды, им, вероятно, удастся подобраться чуть ближе к таинственному человеку в маске. Она взглянула на свитки, возле которых по-прежнему топтался Эвандр, и покачала головой. Разум врага, казалось, был способен на все.

«К тому же отныне у него огромное количество золота. Скверное сочетание», — обеспокоенно подумала она.

Внезапно Главк привлек внимание Ариадны и Акенона:

— Есть еще кое-что, о чем я вам не рассказывал.

Он сделал паузу, и Акенон почувствовал, что это ему не понравится.

— В обмен на золото человек в маске открыл мне метод удвоения многоугольников и приближение в четыре десятичных знака, чего я и добивался. Но кроме этого, как я уже говорил, он научил меня более быстрому способу поиска показателя и дал приближение в восемь десятичных знаков. Последним он поделился неохотно. Но в итоге — уступил в обмен на одну мою собственность, которой тоже жаждал обладать.

Акенон затаил дыхание.

— Отныне человек в маске хозяин Борея, — выдавил Главк.

Глава 82 4 июля 510 года до н. э

Человек в маске достал горсть монет из кувшина, полного золота. Он бросил их в сумку и вышел, склонив голову. Затем запер на ключ небольшой тайник, который был частью гораздо более обширного подземного хранилища. Он был внутри своего нового приобретения: поместья, расположенного вдали от дорог. Он купил его через Крисиппа, потратив все золото, оставшееся от Даарука, в уверенности, что вот-вот получит награду Главка.

Лицо его расплылось в довольной улыбке. Теперь у него будет два убежища, полученное золото он поделит на две половины и будет хранить и там и здесь.

К тому же отныне у него было двое слуг.

Когда он впервые оказался во дворе, прилегавшем к дворцу Главка, он вдруг почувствовал, что позади него кто-то стоит и пристально наблюдает. Обернувшись, он ничего не увидел. Борей подсматривал из окна, спрятавшись в тени одной из комнат верхнего этажа. Человек в маске продолжил путь, пока не добрался до большого зала, где его ожидал Главк. Он объяснил сибариту метод расчета показателя путем удвоения многоугольников, а затем попросил показать раба, спрятанного во дворце.

— Какого раба? — насторожился Главк.

— Того, кто прячется среди теней, — ответил человек в маске, хотя и не сумел разглядеть Борея. — У которого больше силы, чем у любого другого смертного. — Встревоженный Главк обернулся, а человек в маске подошел к нему и прошептал на ухо: — Того, который любит убивать.

Через минуту перед ними стоял Борей в сопровождении двух охранников, которых, казалось, мог раздавить одной рукой. Главк избегал смотреть на него, вид раба пробуждал в нем тяжелые воспоминания. Зато человек в маске впился глазами в гиганта и внезапно почувствовал, что во многом они родственные души. А еще он сообразил, что раб будет счастлив, обретя нового хозяина. Он попросил Главка добавить Борея к награде. Если Главк согласится, он откроет ему не четыре десятичных знака, а восемь. Главк колебался. Дольше, чем ожидал человек в маске. Но в конце концов согласился.

Теперь Борей был его собственностью, и человек в маске радовался, что ему посчастливилось найти такого замечательного раба. Это было не только неожиданное, но и, как оказалось вскоре, чрезвычайно полезное приобретение.

* * *
Борей прогуливался по лесу неподалеку от поместья. Ему нравилось, что отныне он не сидит весь день взаперти. После двух месяцев, проведенных в четырех стенах, вечно скрываясь от Главка, теперь он находил особое удовольствие в том, чтобы разгуливать на природе. Однако самой большой радостью была смена хозяина.

Они прибыли в поместье неделю назад. В первую очередь распрягли мулов и перенесли золото в погреб. Всего их было семь человек: четверо моряков с корабля Главка, человек в маске, Крисипп и он.

Когда все они оказались в хранилище и принялись раскладывать золото, человек в маске подозвал к себе Крисиппа. Борей не обратил на это внимания и продолжал таскать мешки. Затем человек в маске обратился к нему.

— Борей, — хрипло прошелестел он, — покажи, на что ты способен.

Гигант озадаченно посмотрел на человека в маске, стараясь понять, чего именно тот желает. Он не мог видеть его глаза, но в этом не было необходимости. Чувства его обострились, сердце забилось. Он подошел сзади к капитану корабля и выхватил у него меч. Удивленный капитан повернулся, и Борей ударил его изо всех сил. Ему хотелось произвести впечатление на нового хозяина. Меч прошел между плечом и шеей, рассек по диагонали туловище и вышел через бедро противоположной стороны тела. Не успев произнести ни слова, капитан рухнул на землю, рассеченный на два куска.

Началась паника.

Спутники убитого капитана пытались себя защитить, но были слишком медлительны по сравнению с Бореем и к тому же потрясены внезапностью происходящего. Великан описал головокружительную дугу мечом и обезглавил ближайшего. Когда голова матроса отделилась от тела, послышались истерические крики ужаса. Затем Борей сделал два шага вперед, вонзил меч одному из матросов в живот и поднял в воздух. Несчастный, онемев от ужаса и неожиданности, вцепился руками в острое лезвие. Борей повернул рукоятку на девяносто градусов и рывком воздел меч вверх, так что острие вышло через ключицу.

Потом неторопливо повернулся к последнему матросу. Дрожащий матрос метнулся назад и врезался в стену. Он даже не попытался вытащить свой нож. Борей собирался снова воспользоваться мечом, но передумал. «Хозяин сказал: покажи, на что ты способен», — вспомнил он. Отбросил меч, схватил беднягу за шею и поднял, используя только левую руку. Затем двинулся к человеку в маске.

Рядом с хозяином стоял побелевший от ужаса Крисипп. Должно быть, он испугался, что будет следующим.

«Это зависит от воли нашего господина», — подумал Борей.

Оказавшись в паре шагов, он вытянул руку, отстранив от себя неистово бьющегося матроса. Потом откинул назад другую руку, замахнулся и нанес удар. Голова моряка лопнула, как разбитое о стену яйцо.

Изуродованное тело мягко выскользнуло из руки великана и упало на землю.

Борей был перепачкан кровью и другим телесным содержимым. За один миг он растерзал четырех членов команды.

«Возможно, слишком поспешно», — подумал он, глядя на черную маску.

Человек в маске пристально смотрел на него. Борей почувствовал, что под непроницаемыми металлическими чертами блестят глаза, а губы изогнуты в широкой улыбке.

Хозяин остался доволен.

Глава 83 4 июля 510 года до н. э

Феано подошла к дому, в котором жила с Пифагором. Ей нужно было взять пергамент для вечернего чтения с ученицами. Изящной походкой она пересекла внутренний двор и вошла в спальню, освещенную масляной лампой. Проходя через двор, она не заметила, что дверь кладовки приоткрыта. Чьи-то глаза за дверью пытливо следили за каждым ее движением.

Минуту спустя она вышла из спальни, снова пересекла двор и растворилась в теплой ночи. Человек, прятавшийся в кладовке, некоторое время ждал, прежде чем покинуть укрытие. Когда же он это сделал, свет убывающей луны ударил ему в лицо: это была Ариадна.

Почти на цыпочках Ариадна добралась до комнаты матери. Оглянулась, глубоко вздохнула и вошла, закрыв за собой дверь. Спальня была освещена только луной, проникавшей через окно. Этого было достаточно для того, что ей предстояло сделать.

Она отлично знала расположение мебели в материнской спальне. Кровать с деревянным каркасом, изящный ларь, принадлежавший ее семье, стул и стол, как правило, покрытый пергаментами.

Она быстро перебрала разложенные на столе свитки, не слишком надеясь найти среди них то, что искала. Затем принялась вытаскивать пергаменты из-под кровати. Были там и свитки папируса, намотанные вокруг деревянного стержня с рукоятками по краям. Она подносила их к окну и разворачивала, чтобы осмотреть.

И отбрасывала один за другим.

«Я должна найти его, — с досадой подумала она. — Он обязательно должен быть здесь».

Покончив со всеми свитками, она сунула их обратно под кровать. Сложила руки на груди и прикусила нижнюю губу, окидывая взглядом комнату.

Оставался только ларь.

Она подошла к ларю, поспешно откинула крышку и заглянула внутрь. Видимо, там хранилась только одежда. Она порылась, перебирая пальцами ткани, пока не добралась до дна. Ей показалось, что она нащупала нужное. Ариадна осторожно протянула и вытащила два свитка.

Поднесла к окну. Первый был трактатом о золотом сечении. Глаза перескочили ко второму. Она встревожилась: поиски заняли гораздо больше времени, чем она предполагала.

Эврика! Второй оказался именно тем, что она искала.

Но энтузиазм ее испарился в одно мгновение. «Теперь придется столкнуться с последствиями», — подумала она. Спрятала в ларь трактат о золотом сечении, сложила вещи так, как, по ее мнению, они лежали, и незаметно вышла.

Свиток, который она спрятала под тунику, содержал ответ на сверхважный вопрос.

Глава 84 5 июля 510 года до н. э

— Вон еще один. Узнаешь? — прошептал Акенон.

Ариадна подалась вперед и прищурилась. Они стояли на втором этаже дома Гипериона, отца покойного Клеоменида. Гиперион был гласным Совета Трехсот, жившим неподалеку от Килона в самом роскошном районе Кротона. Он позволил им следить за Килоном из окна своего жилища.

— Это Ипподам, — ответила Ариадна, опознав человека, только что покинувшего особняк кротонского политика. — Он всегда был союзником Килона.

Акенон кивнул, и они продолжали наблюдение.

Они покинули Сибарис два дня назад; на прощание Главк передал им копию расчета приближения к показателю. Проанализировав метод, Пифагор заверил, что Килон не мог произвести подобные вычисления. Тем не менее Акенон решил ужесточить слежку за кротонским политиком. Возможно, Килон не был человеком в маске, но благодаря монетам, похищенным у секретаря Совета, они знали, что деньги для взяток политик берет из золота, также принадлежавшего некогда Главку.

«Килон дает взятки деньгами, которые Главк выплатил человеку в маске», — заключил Акенон. Политик имел прямое отношение к таинственному незнакомцу, а значит, был лучшим способом до него добраться.

Дверь в особняк Килона снова открылась.

— Не вижу их лица, — прошептала Ариадна.

Из-за приоткрытой двери появились две фигуры в капюшонах. Наклонив голову, они быстро зашагали по темным улицам.

«Возможно, это новые действующие лица», — подумала Ариадна. Старые союзники Килона ходили с открытыми лицами, не заботясь о том, что кто-то увидит, как они посещают влиятельного политика; однако советники, примкнувшие к Килону недавно, предпочитали скрываться. Килон оставался в меньшинстве, оппозиционном власти. К тому же ходили слухи, что новые адепты отдают ему свою верность в обмен на золото. Присоединившихся к Килону жестко критиковали… что не мешало все более широкой струйке приспешников с готовностью устремляться в его лагерь.

Но все эти мысли мигом вылетали у Ариадны из головы, стоило ей вспомнить про пергамент, который она стащила накануне из спальни матери. Она думала о нем все время.

«Может быть, я должна рассказать обо всем Акенону…» — беспокоилась Ариадна.

Она посмотрела на Акенона и тут же отказалась от своих намерений, как часто бывало с тех пор, как она прочитала содержание свитка. В конце концов она решила не раскрывать тайну.

«Но я не смогу долго скрывать ее», — с тревогой сказала она себе.

Всего в сорока метрах от Акенона и Ариадны, сидя в главном зале особняка Килона, человек в маске наблюдал, как расходятся последние союзники. Он закрыл глаза и обдумывал только что завершившуюся встречу.

«К нам присоединилось еще двое, и все же мы продвигаемся слишком медленно», — рассуждал он.

Он был расстроен. Сколько бы золота он ни тратил, народу на их сторону переходило не так много. Он обращался ко всем, с кем ему удавалось остаться наедине, но только Килон обладал возможностью вербовать новых членов. Способность Килона привлекать политиков к себе истощалась, а для него самого было слишком рано появляться на публике.

Пришло время заняться другими делами. Работа с Килоном была обязательной, и он продолжит сотрудничество, но нужно больше, гораздо больше.

Он открыл глаза и улыбнулся.

«Завтра я сосредоточусь на чем-то совершенно другом», — загадал он.

* * *
Акенон пристально смотрел на усадьбу Килона. Он стоял в шаге от окна, спрятавшись среди теней. Позади себя он чувствовал Ариадну. После последней поездки в Сибарис он верил, что между ними что-то возможно. Ему показалось, что он различает признаки того, что Ариадна готова вновь открыться: взгляд, задержавшийся на нем чуть дольше, чем нужно, тихая улыбка, проникновенный голос…

«Я ошибался», — подумал он, медленно качая головой.

Накануне, когда он искал время поговорить с ней наедине, он заметил очередную перемену. Она снова была холодна, взгляд ускользал, и разговоры ограничивались несколькими словами, она явно убегала от его попыток поговорить.

«Думаю, она поняла мои намерения», — печально размышлял Акенон.

Он был слишком самонадеян. Каждый раз, когда он пытался приблизиться к Ариадне, она ускользала.

Он снова покачал головой, не прерывая наблюдения. Через минуту из дома появился еще один персонаж.

— Это Кало? — прошептал он, повернувшись к Ариадне.

Она вздрогнула и посмотрела в сторону дома Килона. Кало только что вышел на крыльцо и теперь удалялся, преследуемый по пятам двумя телохранителями.

— Да, это он.

Улица снова опустела. Должно быть, все уже разошлись.

Ариадна остановилась в шаге позади Акенона. Скосив глаза, она могла незаметно за ним наблюдать. Она видела его сильный, мужественный профиль, прямой нос, темные, пухлые губы, которые еще совсем недавно целовали все ее тело.

Она стиснула зубы и отвела взгляд.

«Наверное, Акенон решил, — сказала она себе, — что я снова отдалилась в ответ на его попытки приблизиться».

Он не мог знать, что причина ее замкнутости кроется в пергаменте, украденном у матери. Отныне он стал ее главной заботой. Но на сей раз она не могла поговорить даже с отцом.

Ариадна отступила на шаг в темноту комнаты. Теперь она видела только спину Акенона, четкий силуэт, обрамленный окном.

Она никогда не чувствовала себя такой одинокой.

Глава 85 7 июля 510 года до н. э

Крисипп закончил речь и затаил дыхание.

Секунду спустя раздался залп аплодисментов и восторженных криков аудитории.

«Во имя Ареса, как тяжело мне было!» — облегченно вздохнул Крисипп.

Напряженные мышцы расслабились. Он ненавидел публичные выступления, но они были частью его новых обязанностей. С другой стороны, он гордился тем, что стал ключевой фигурой грандиозного плана, разработанного его учителем в маске.

«План, который изменит мир», — в восторге повторял он себе.

Все началось три недели назад, когда он сопровождал человека в маске в Сибарис, чтобы получить награду Главка. Помимо посещения сибарита, они с хозяином несколько дней гуляли по городу. Обходили постоялые двора, рынки, площади… бывали всюду, где собирался народ. Человек в маске молча наблюдал и иногда кивал Крисиппу.

— Этот, — шептал он ему на ухо.

Крисипп подходил к указанному человеку, объяснял ему, что он чужеземец, который должен многое узнать, и приглашал выпить вина в обмен на разговор. Многие относились к нему недоверчиво, в этих случаях Крисипп спешил добавить к обещанному вину драхму, и этого было достаточно, чтобы незнакомец уделил ему некоторое время.

Они отправлялись в ближайшую харчевню, где, сидя в углу, их уже поджидал человек в маске. Со своего места он наблюдал за разговором, который Крисипп вел с незнакомцем. Как правило, пустая болтовня содержала несколько ключевых фраз; от реакции незнакомца зависело, присядет человек в маске за их столик или нет. В этом случае Крисипп замолкал, и человек в маске обволакивал незнакомца своим завораживающим шепотом. Через несколько минут незнакомец выходил из харчевни с несколькими монетами, а заодно и с заданием: на следующий день он должен был снова встретиться с ними и прихватить с собой тех, кто, по его мнению, разделяет идеи, которые они обсуждали.

Когда они отплыли из Сибариса, в их компании уже было более сотни человек. Прощаясь с ними, человек в маске обещал вернуться через несколько дней.

Однако планы изменились.

— Я должен оставаться в Кротоне, и вместо меня в Сибарис вернешься ты, — сказал он, как только корабль отошел от гавани.

— Я, господин? — растерялся Крисипп. — Но… я не знаю, что говорить этим людям. Я не смогу их убедить, они меня не послушают.

— Они послушают тебя, они услышат тебя, — прошептал глухой голос.

Он говорил очень медленно, и слова накрепко отпечатывались в сознании Крисиппа. Через час бывший солдат чувствовал себя увереннее. Теперь он знал, что скажет людям, которые его ждут, а главное, знал, какими словами. Эти люди придут, потому что доброжелательно относятся к тому, что собираются услышать. Надо разжечь пламя, которое уже тлеет внутри, чтобы они воспринимали человека в маске — а в его отсутствие Крисиппа — как своего вождя, в котором они так нуждались.

После того как Борей растерзал матросов и они переместились в другое убежище, человек в маске передал Крисиппу мешок с золотыми монетами. Он должен был дать по монете каждому Главарю, а тот распределит деньги между своими людьми. Крисипп вернулся в Сибарис и в течение недели проводил небольшие встречи. Присутствующие неизменно вели себя так, как и предполагал человек в маске. Когда он снова вернулся в убежище, его господин дал ему новый мешок золота. Задание оставалось тем же: поддерживать пламя своих идей.

Итогом второй недели было только что завершившееся подпольное собрание на складе в порту. Крисиппу удалось собрать более ста человек. Так много народу ни разу не приходило, это и стало причиной его волнения.

Он посмотрел на свою аудиторию, которая после его приветственной речи разбилась на небольшие группы, и удовлетворенно улыбнулся.

«Мы движемся быстрее, чем рассчитывал мой господин», — отметил он.

На следующий день он вернется в убежище. Он радовался, что принесет хорошие новости, и полагал, что снова получит подобное задание.

И не догадывался, что планы господина только что приняли радикально иной оборот.

Глава 86 9 июля 510 года до н. э

Человек в маске приказал Борею несколько часов его не беспокоить.

Перед ним лежали свитки, где содержалось величайшее из открытий — метод получения приближения к вожделенному показателю. Содержание этих записей было настолько грандиозным, что, погрузившись в них на некоторое время, он достигал мощнейшего математического транса. В этом состоянии, сочетавшем максимальную расслабленность и сосредоточенность, он все видел ясно и использовал эти минуты, чтобы скрупулезно продумать свои земные планы.

Он собирался посвятить эти часы дальнейшей разработке новой стратегии, но вскоре почувствовал необходимость вернуться к чистой математике. Неожиданно его охватило неуловимое предчувствие, что там скрывается нечто, выходящее за пределы его возможностей — реальность, спрятанная за горизонтом человеческого познания. Он удвоил концентрацию. Конечно, это связано с методом расчета показателя, но он ничего не находил, разум не мог ничего постичь.

Он в третий раз вернулся к исходной точке и продвигался очень медленно, тщательно пересматривая понятия, связанные с кругом… с теоремой Пифагора… с многочисленными и сложными расчетами, которые приходилось выполнять.

Ключ был рядом, он это чувствовал, но где именно?

Состояния титанической концентрации, превышающей возможности любого человека, все равно не хватало. «Может быть, открывать попросту нечего… — думал он. — Или мне нужно изменить подход, искать совершенно по-другому».

Он мысленно отошел от окружностей и геометрических фигур, от расчетов и символов. Сделал попытку перестать думать, ограничиться интуицией. Он стремился не вырабатывать конкретные идеи, а позволить основам течь внутри себя, проникать в него, сливаться с его существом. В математике скрывалась истина. Она и сама была той самой истиной. Он знал, что природой управляют законы, писанные на математическом языке, языке богов; но ему нужно было выйти за пределы внешних проявлений божественного, к самой сути, из которой все возникало.

Интеллектуальный экстаз заставил его преодолеть свои собственные границы и поставить под угрозу жизнь: частота сердечных сокращений снизилась ниже пятнадцати ударов в минуту.

Дыхание стало едва уловимым.

Он приближался.

Вдруг он заметил, что его пронизывают лучи силы, чистой логики и глубинного понимания…

И вот он снова в своем убежище. Растерянно созерцает свитки. Через некоторое время под маской появилась улыбка. Эти записи могли стать дверью к величайшему из его успехов, превышающему открытие показателя. Он не достиг страшной тайны, которую они скрывают, но увидел ее. Человек в маске прислонился к деревянной спинке. Всю свою энергию и способности он отныне посвятит новому пути в поисках того, что ожидает его по ту сторону.

«Если я сумею в этом разобраться, — зачарованно подумал он, — то полностью уничтожу Пифагора».

* * *
Как ни громоздок был Борей, Крисипп заметил его лишь на расстоянии двадцати метров. Великан притаился в кустах, за которыми скрывалась дверь, ведущая в подземелье, где работал его хозяин. При появлении Крисиппа он не встал. Но как только тот направился к двери, издал предостерегающее рычание.

— Мне нужно с ним поговорить, — возразил Крисипп. — Он ждет меня.

Борей отрицательно качнул головой. Затем устремил на него ледяной взгляд. Крисипп посмотрел на дверь, потом на Борея и решил подождать в сторонке, прислонившись спиной к дереву.

«Не буду же я спорить со зверем», — подумал он.

По ночам его все еще мучили кошмары, в которых Борей разрывал на части членов корабельной команды. Больше всего потрясла гибель последнего несчастного, которому Борей ударом кулака разнес голову.

«Он бы с радостью проделал то же самое со мной», — подумал Крисипп, вспоминая взгляд, которым тот смотрел на него во время расправы.

Сейчас Борей за ним наблюдал. Крисиппу пришлось сделать усилие, чтобы смотреть в другую сторону и забыть о великане.

Прошел почти час, но ни один из них не двинулся с места. Затем послышался резкий металлический звук. Это был знак, что они могут войти.

Борей не шевельнулся. Крисипп прошел мимо, не сводя с него глаз, открыл дверь и спустился по лестнице. Человек в маске сидел перед кучей свитков, лежащих перед ним на столике. Он выглядел усталым.

— Какие новости ты мне принес? — прошелестел он своим глухим голосом.

— Все идет по плану, учитель. Даже лучше, чем предполагалось. — Крисипп с достоинством опустил голову, блаженствуя от того, что принес весть, приятную для его господина. — На последнее собрание пришло более ста участников, и каждый из них представлял не менее пяти человек. В общей сложности, по моим подсчетам, мы собрали более тысячи единомышленников.

Человек в маске одобрительно кивнул.

— А еще мне удалось выбрать вождя. Этот человек давно уже с нами заодно. Его зовут Телис. У него большой авторитет. Когда он начинает говорить, все слушают его, затаив дыхание.

«Телис… — подумал человек в маске. — В Кротоне у меня есть Килон, а в Сибарисе будет Телис… хотя функции его будут совсем другими».

Помолчав, Крисипп заговорил снова:

— Я вернусь в Сибарис, учитель? Хочешь, чтобы я продолжил встречи?

— Вернешься, но сначала мне нужно, чтобы ты передал сообщение кое-кому в Кротоне. Килон должен знать, что несколько дней мы не будем встречаться. Свои слова ты подкрепишь изрядным количеством золота, чтобы он продолжил работу.

Человек в маске подался вперед, стараясь подчеркнуть свои слова:

— А когда ты вернешься в Сибарис, с собой у тебя будет золото, много золота.

«Это вложение, которое в ближайшее время умножится в тысячу раз», — взволнованно подумал он. Откинулся на спинку кресла и продолжил:

— На этот раз ты должен подготовить большое подпольное собрание. Телис тебе поможет, он приведет всех значимых людей, которых знает. Отдай ему половину золота. Другую половину используй, как знаешь, но через неделю я собираюсь лично обратиться ко всем народным Главарям Сибариса. «Чтобы перейти к решительным действиям», — добавил он про себя.

Глава 87 10 июля 510 года до н. э

Акенон отправился в Кротон, полагая, что утро пройдет спокойно.

Теперь он выходил из конюшни Этеокла. Хотел разузнать о судьбе двух купленных у него лошадей, данные о которых должны были сохраниться в записях. Расспросы Этеокла ни к чему не привели, и Акенон собирался вернуться в общину.

Он вскочил в седло, и вскоре навозная вонь осталась позади. Через некоторое время перед ним появился другой конь. Акенону показалось, что лицо всадника ему знакомо, но не успел его разглядеть. Он пожал плечами и двинулся дальше по улицам Кротона. Какое-то время он думал, что другой всадник едет в том же направлении. Однако, покинув город, Акенон направился на запад, в то время как неизвестный двинулся рысью в северном направлении.

И тут Акенон понял: «Я видел его у дверей Килона. Это один из его охранников».

Он натянул повод и задумчиво посмотрел ему вслед. В конце концов решил прислушаться к интуиции и последовал за ним.

Страж Килона двинулся по дороге вдоль берега. Это была довольно оживленная дорога, особенно в окрестностях Кротона, поэтому Акенону не нужно было соблюдать большую дистанцию, чтобы его не обнаружили. Благодаря этому он вовремя заметил, что всадник съехал с дороги и скрылся в лесу.

Акенон тоже свернул с дороги и двинулся за ним следом под покровом светлого негустого леса. Чувство опасности усиливалось. Через несколько минут ему показалось, что охранник остановился. Египтянин спешился, привязал коня к дереву и пошел пешком.

Он услышал какой-то звук и присел на корточки. Это были голоса мужчин, разговаривающих друг с другом. Акенон двинулся вперед, скрываясь за стволами деревьев.

«Вот они», — насторожился он.

На небольшой поляне стояли двое. Рядом паслись их лошади. Один из них был охранником Килона, за которым следил Акенон. Другой держался спиной к нему, и он не видел его лица, пока тот не повернул голову.

«Крисипп!» — мысленно воскликнул Акенон.

Сердце у него лихорадочно забилось. Вот он, солдат-предатель, подбросивший монеты Оресту под кровать.

«Слуга человека в маске», — возбужденно сказал себе Акенон. Он внимательно наблюдал, что будет дальше. Крисипп что-то говорил, а охранник слушал и кивал. Создавалось впечатление, что он получает указания или слушает новости, которые привез ему бывший солдат. Вскоре Крисипп подошел к своей лошади и взял суму, по виду изрядно тяжелую. Он еще что-то сказал и протянул суму охраннику Килона.

«Во имя Осириса, я бы поспорил, что там золото Главка», — размышлял Акенон.

Надо было рассуждать трезво. Он мог выйти из укрытия и сразиться с обоими, но был шанс, что охранник задержит его, а Крисипп воспользуется шансом и убежит. Нельзя рисковать. Главное — поймать Крисиппа, чтобы тот признался, где прячется человек в маске.

А потом пойти туда, захватив с собой целое войско, и уничтожить Борея.

Охранник спрятал суму и сел на коня. Крисипп вскочил на своего, и они вдвоем поехали прочь. Акенон отвязал повод и последовал за ними по той же тропинке, держась в отдалении, пока не добрался до дороги, ведущей вдоль берега. Тут он увидел, что охранник пустил свою лошадь рысью и удаляется в сторону Кротона. Крисипп же направился к Сибарису.

Акенон повернулся спиной к стражнику и поехал за Крисиппом.

* * *
Крисипп ехал весь день, несмотря на утомительную влажную жару. Казалось, он решил провести в дороге всего один день. Видимость была превосходной, и удобного случая, чтобы догнать его и застать врасплох, все не подворачивалось. Главное, он без труда оставался незамеченным: по дороге ехали и другие всадники, которые также направлялись в Сибарис.

С наступлением сумерек ситуация осложнилась. Путники исчезли, с каждой минутой видимость становилась все хуже. Акенону пришлось подъехать ближе к Крисиппу, чтобы не потерять его из виду. Через некоторое время он заметил, что разрыв между ними увеличивается. Лошадь Крисиппа бежала быстрее. Обеспокоенный Акенон тоже прибавил темп.

Дорога напоминала настоящую погоню.

Внезапно Крисипп пустил свою лошадь галопом. Акенон ударил пятками в конские бока. Если он потеряет его из виду, преследуемый может свернуть, и найти его будет невозможно.

Скрываться больше не имело смысла, и Акенон сократил расстояние, пришпорив своего коня, который явно был резвее лошади Крисиппа. Все его тело напряглось, готовясь к бою. Через минуту, когда он находился менее чем в тридцати метрах, Крисипп резко свернул с дороги и нырнул в деревья, не замедляя темпа и рискуя, что лошадь сломает ногу, да и сам он свернет шею, зацепившись за ветку. Акенон погнался за ним с той же скоростью. Он успел разглядеть, как солдат спрыгнул на землю и спрятался в кустах, а лошадь поскакала дальше. Акенон натянул повод и тоже соскочил с коня. Поняв, что уловка не удалась, Крисипп бросился в атаку, яростно размахивая мечом.

Акенон едва успел развернуться и отбить первый удар. Лезвия рассыпали искры в ночной тьме. Крисипп предпринял вторую атаку, а затем без промедления третью. Было очевидно, что он хороший солдат. Четвертый удар он нанес, схватив меч обеими руками и обрушив его сверху вниз на голову Акенона. Тот еще не восстановил равновесие после предыдущих ударов, но был опытен в поединках. Он отбил удар основанием сабли, тем самым отклонив оружие противника, а затем воспользовался моментом, когда Крисипп убрал меч, и ударил его ногой в живот. Противник уклонился, и Акенон его лишь коснулся, но цели своей достиг — инициатива перешла к нему. Крисипп не успел занять хорошую оборонительную позицию, когда изогнутая сабля Акенона с огромной силой обрушилась на его меч и чуть не выбила его из рук. Он отступил назад, чтобы выиграть время, и крепче ухватился за рукоятку.

«Теперь он мой», — подумал Акенон.

Он явно лидировал, к тому же был сильнее и ловчее противника. Он мог прикончить его в любой момент, но Крисипп нужен был живым. Он нанес несколько ударов, стремительно сокращая дистанцию. Крисипп не мог отступать с той же скоростью, удерживая при этом равновесие, и в отчаянии попытался напасть, ослабив оборону. Акенон с легкостью отбил удар, а затем ударил рукояткой сабли Крисиппа в лицо. Солдат все еще держался на ногах, но был оглушен и шатался как пьяный. Акенон выбил у него меч, и противник остался безоружным.

— Все кончено, Крисипп.

Солдат растерянно посмотрел на него. Он все еще шатался. Затем перевел взгляд на меч, лежащий на земле у его ног.

— Даже не думай, — проворчал Акенон.

Внезапно лицо Крисиппа исказила гримаса ненависти. Он бросился на врага. Эта слепая атака удивила Акенона, который не желал рисковать жизнью противника, не узнав от него о местонахождении человека в маске. Тела столкнулись и упали на сухую землю. Крисипп оказался поверх Акенона, а сабля египтянина застряла между двумя прижатыми друг к другу корпусами. Державшая ее рука не могла высвободиться. Акенон попытался отбить удары Крисиппа свободной рукой. Получил удар в висок, затем другой — в нос. Он отпустил саблю, вытащил застрявшую в ловушке руку, развернулся и с силой врезал кулаком Крисиппу в челюсть.

Солдат вытянулся как мертвый. Акенон скинул с себя тело и сел рядом, переводя дыхание. Только сейчас он почувствовал боль под глазом. Ощупал скулу и посмотрел на пальцы. Скула болела и распухла, но крови не было. Он повернулся к Крисиппу. Глаза солдата были закрыты, из приоткрытых губ стекала струйка крови. Надо было подождать, чтобы он пришел в себя.

Акенон встал, подобрал оба меча и пошел к коню за веревкой. «Сколько придется пытать Крисиппа, чтобы он предал человека в маске?» — размышлял он, и лицо его было мрачным.

* * *
От боли Крисипп застонал.

Он заметил, что тело легонько покачивается, но не понимал, что происходит. Растерянно приоткрыл глаза. Сообразил, что случилось, и поспешно их закрыл.

«Я должен заставить Акенона поверить, что все еще без сознания», — подумал он.

Он лежал на спине своего коня, руками и ногами касаясь крупа. Болела челюсть. Он провел языком и нащупал глубокую рану на внутренней стороне щеки и пару наполовину отломанных зубов. Приоткрыл глаз, прижатый к конскому боку. Стояла глубокая ночь, и лошади шли шагом. Он услышал топот копыт слева от себя. Должно быть, Акенон ехал рядом, держа его лошадь за повод. Крисипп осторожно пошевелил рукой, проверяя прочность веревок. И сразу почувствовал напряжение. Пошевелил ногой, и произошло то же самое. «Сбежать на удастся», — сказал он себе. Следовало подождать, когда египтянин его развяжет, и попытаться вырваться.

— Добрый вечер, Крисипп. — Акенон приветствовал его с напускным радушием. Крисипп не ответил, притворившись, что все еще без сознания. — Угадай, кто будет тебя допрашивать.

«Куда мы направляемся?» — спросил себя Крисипп. В таком положении выяснить это было невозможно. Он даже не знал, сколько времени они провели в пути. Должно быть, они направляются в Кротон, в пифагорейскую общину.

— Сначала я хотел допросить тебя в лесу. — Египтянин обращался к нему, и Крисипп задумался, зачемему это нужно. Просто чтобы убить время, пока они едут? Акенон продолжал: — Однако я предположил, что ты не станешь сотрудничать. Зато кое-кто умеет развязывать языки лучше, чем я. Кто бы, по-твоему, мог быть?

Дыхание Крисиппа участилось, но не от страха, а от ненависти. Он ненавидел египтянина и ненавидел себя за то, что подвергал опасности своего учителя.

— Ты думаешь, мы едем в Кротон? — спросил Акенон. — Действительно, такая мысль у меня была, но имеются две веские причины не делать этого. Во-первых, в Кротоне у тебя может быть много союзников. Ты преступник и предатель, но, к сожалению, мы знаем, что многие гоплиты, подобно тебе, продаются Килону или тому, кто им платит, — с иронией продолжал Акенон. — Может, ты надеялся, что тебя спасет Килон? Сегодня утром я видел, как ты встречался с одним из его охранников.

Крисипп не отвечал.

— Вторая причина не ехать в Кротон заключается в том, что мы гораздо ближе к Сибарису. — Крисипп встревоженно открыл глаза. — Вижу, это тебя задело. И хорошо, потому что у тебя все еще есть время, чтобы уберечь себя от чего-то очень неприятного. Возможно, ты предпочтешь поговорить со мной, прежде чем я передам тебе Главку. — Акенон мгновение подождал, чтобы это имя всплыло у Крисиппа в памяти. — Как ты понимаешь, он будет куда менее щепетилен при допросе, чем братья в общине.

Крисипп лихорадочно соображал. Быть может, Главк будет к нему благосклонен, ведь он слуга того, кто передал ему знания, которых он так страстно желал. Однако весьма вероятно…

— Учти, Главк восстановил свои добрые отношения с Пифагором. Почти ежедневно в общину прибывают его гонцы с добрыми посланиями, полными признания и уважения. — Акенон сделал паузу, чтобы его слова дошли до Крисиппа. — Три дня назад Главк передал сообщение, в котором говорилось, что он так и не нашел корабль и команду, которые перевозили золото. На этом корабле были и вы с Бореем. Думаю, Главк захочет услышать что-нибудь от тебя, а тебе нечем будет его успокоить. Не знаю, слышал ли ты об этом, но он очень зол из-за потери корабля. Ты когда-нибудь видел разъяренного Главка?

«Будь ты проклят, Акенон! — подумал Крисипп. — Запугиваешь меня Главком, чтобы я выдал тебе, где прячется мой господин».

Выдавать он не собирался, но и пыток страшился не выдержать.

* * *
Через два часа Акенон и Крисипп были во дворце Главка, в подземелье под кухней. Сибарит разговаривал с Крисиппом, нагревая в очаге железные вертела.

— А знаешь ли ты, что именно здесь твой подельник Борей замучил очень дорогого мне человека?

Крисипп стиснул зубы, и в челюсти вспыхнула боль. Он был привязан к стулу, по обе стороны от него стояли охранники.

— Вы покинули Сибарис более двух недель назад, — заметил Главк с наигранной беззаботностью. — Помимо награды забрали ценный корабль с отличной командой. — Он повернулся к пленнику со странной улыбкой. — Полагаю, Крисипп, что твой господин приказал Борею перебить команду моего корабля, не так ли?

— Я не имею к этому никакого отношения, — ответил Крисипп дрогнувшим голосом.

— Конечно, разумеется, — отозвался Главк чрезвычайно добрым тоном, как будто пытаясь донести до Крисиппа, что он его не подозревает. — Мне и в голову не приходило, что ты имеешь к этому отношение. — Он проверил вертела. Они еще не нагрелись. — Но к сожалению, мы находимся в плачевном положении: ты можешь рассказать нам, где скрывается твой господин, который прячет свое лицо за черной маской, но не хочешь.

Крисипп категорически потряс головой. Ему пришлось сделать усилие, чтобы не заплакать от страха, но руки и ноги предательски дрожали.

Главк поднял на него глаза. Внезапно взгляд его стал таким же холодным, как и бормочущий голос:

— Ты заговоришь, Крисипп, еще как заговоришь.

Сибарит повернулся к Акенону, молча сидевшему на ступеньке лестницы, ведущей в кухню. Однако в следующий момент голос его снова был дружелюбен.

— Мы не хотим делать тебе ничего плохого, Крисипп. Ты сам вынуждаешь нас своим молчанием. Мне крайне неприятна эта ситуация.

Главк устремил на Акенона выжидательный взгляд, и тот, нахмурившись, кивнул. Сибарит словно просил у него морального дозволения пытать Крисиппа. Просил подтвердить, что он хороший пифагореец и лишь в крайних случаях и только во имя братства готов пожертвовать собой и совершить то, что отвергает его природа.

Главк повернулся и подал знак рабу, который разжигал угли: ворошил и раздувал через трубку. Слуга удвоил усилия, и сибарит продолжил:

— Полагаю, твой господин убил моих матросов, чтобы они не выдали, где он прячется. Не сомневаюсь, с легкостью пошел на это, учитывая, что он убийца великих пифагорейских учителей. Сделал все возможное, чтобы мы его не поймали. К счастью, мы поймали тебя.

Главк вытащил еще один вертел. Его кончик раскалился докрасна. Он содрогнулся при мысли, что такая же раскаленная железяка изуродовала лицо его возлюбленного. Он повернулся, держа орудие в руке, и глаза его остановились на Акеноне.

«А ведь это Акенон убедил меня, что Яко мне изменяет», — внезапно подумал он.

Мгновение он колебался, и раскаленное железо было нацелено на Акенона. Наконец покачал головой и двинулся к перепуганному Крисиппу.

Его добродушная улыбка превратилась в зверский оскал.

Глава 88 10 июля 510 года до н. э

Ариадна несколько часов пролежала в постели, но так и не погасила масляную лампу. Она знала, что все равно не уснет. Едва поужинав, ускользнула, пропустив вечернее чтение, и поспешила запереться в спальне. Несмотря на усилия расслабиться, ее одолевала тревога.

Она переживала за Акенона. С утра он отправился в Кротон, чтобы поговорить с Этеоклом, позже она зашла к нему узнать, удалось ли ему выяснить что-нибудь полезное для расследования. Его не было, и разыскивать его она не стала. Она решила, что он проведет день в Кротоне, а вернувшись, не ринется сообщать ей об этом. Даже хорошо, что хотя бы один день они не будут видеться.

Нет, причина ее тоски в другом.

Она села на кровати и вздохнула. Потом рассеянно уставилась в теплый воздух комнаты и медленно покачало головой.

«Не может быть, — ошеломленно подумала она. — Быть того не может».

Однако доказательства были налицо, непосредственно рядом с ней. Она встала и вытащила из-под соломенного тюфяка пергамент. Это был свиток, который она нашла на дне материного ларя. Она изучила его уже сотню раз, но снова развернула с той же тревогой, что и впервые.

Она думала о матери со смешанными чувствами. Если бы у них были более близкие отношения, ей было бы легче справиться с этим. Но их не было. Вот почему она чувствовала огромное одиночество, просматривая в очередной раз содержание пергамента.

Не было никаких сомнений в том, что мать была в этом деле знатоком. Все сходилось с пугающей точностью, не оставляя места для сомнений: десятидневная задержка, повышенная чувствительность, тошнота…

«Я беременна!» — в ужасе думала Ариадна.

Глава 89 10 июля 510 года до н. э

Акенон сидел неподвижно, Главк же двинулся к Крисиппу, держа перед собой вертел красным наконечником вперед, словно меч. Акенон вспомнил первую пытку, во время которой ему довелось присутствовать — в тот раз фараон Амос Второй пытал своего родственника-заговорщика. Он содрогнулся, но не отводил взгляда.

За последнее время Главк набрал потерянный вес. Его громоздкая туша полностью закрывала Крисиппа, словно крупная рыбина, собирающаяся пожрать мелкую. Приближаясь к добыче, сибарит замедлил темп. Он не сводил ледяных глаз с трепещущей от ужаса жертвы и одновременно решал, с чего начать пытку.

Акенон задержал дыхание, его тело напряглось, ожидая сближения раскаленного наконечника с телом жертвы. Учитывая то, что особой стойкостью Крисипп не отличался, он был уверен, что истязание продлится недолго.

Кто знает, сможет ли Акенон остановить Главка после того, как Крисипп заговорит. С тех пор как они прибыли во дворец, сибарит вел себя с подчеркнутым радушием, но в его взгляде поблескивала та же самая искра безумия, как и в тот момент, когда он отдал приказ Борею убивать и пытать своих слуг.

Главк сделал еще один шаг вперед, собираясь броситься на жертву.

«Как мне все это надоело», — подумал Акенон. Хотелось верить, что они наконец-то близки к поимке убийцы. Нужно сразу же уйти в отставку, вести спокойную жизнь в Карфагене и больше не видеть ни пыток, ни убийств.

Ему вспомнилась Ариадна, но звук удара отвлек его от этих мыслей. Он привстал и подался вперед, пытаясь разглядеть происходящее. Главк стоял спиной к нему и прикрывал собой Крисиппа. Сибарит осыпал пленника пощечинами. Затем схватил за волосы и попытался засунуть раскаленное железо в рот.

* * *
Крисипп с ужасом наблюдал, как Главк вытаскивал вертела, чтобы проверить их температуру. Наконец настал момент, когда железо покраснело, он повернулся к Крисиппу и начал приближаться. До этого сибарит вел себя как щедрый хозяин, извиняющийся за невольно причиненные неприятности. Однако сейчас он уже не притворялся. Его лицо излучало ярость, острейшее желание причинить Крисиппу боль.

На поле боя Крисипп никогда не вел себя как трус, но сейчас чувствовал, что от ужаса вот-вот потеряет сознание. Взгляд затуманился, образы плыли перед глазами, голова упала на грудь.

«Держись!» — закричал голос внутри.

Если он немедленно что-то не сделает, все пропало. Он чувствовал, что сибарит будет весьма изобретателен, чтобы продлить его страдания, не позволяя при этом умереть. Главк уже проделал половину пути, еще несколько шагов — и он начнет выжигать лицо, шею, возможно, даже глаза.

На грани обморока Крисипп наклонил голову и ухватился губами за край туники.

«О, доблестный Арес, укрепи мою волю», — взмолился он.

Губы ощутили в ткани уплотнение. Он сжал маленький комок зубами и разорвал ткань. Содержимое попало на язык, и Крисипп поспешил его проглотить.

«Готово», — подумал он.

Прижимая голову к груди, он заметил, что ноги Главка исчезли из поля зрения. Но это было уже неважно. Он чувствовал, как язык дергается, горло сжимается, словно чья-то длань сдавливает его изнутри. Дышать стало тяжело. Пытаясь сделать вдох, он издал свист, который через мгновение превратился в мучительный стон. По судорожным сокращениям мышц его шеи Главк, должно быть, понял, что происходит. Он мигом преодолел разделявшее их расстояние и бросился на Крисиппа с кулаками, заставляя выплюнуть яд. Слишком поздно. Он снова ударил его, завизжав от ярости. Крисипп едва его замечал, сосредоточившись на непостижимой реальности того, что вот-вот случится: он умрет и таким образом спасет своего господина и учителя.

— Плюнь! Плюнь сейчас же!

Сибарит схватил его за волосы и поднял голову.

— Плюнь, я сказал!

Увидев, что челюсти и губы Крисиппа сведены судорогой, Главк попытался сунуть ему в рот раскаленный вертел, чтобы с помощью него открыть челюсти. Вертел стукнулся о зубы, раздалось шипение.

— Стой!

Акенон схватил Главка за руку. Железо упало на пол. Привязанный к стулу Крисипп откинул голову, изо рта показалась белая пена. Охранник набросился на Акенона. Тот высвободился и обеими руками схватил голову Крисиппа.

«Корень белой мандрагоры», — подумал он.

Симптомы безошибочны: этот же яд убил Клеоменида и Даарука.

— Говори, где он!

Обожженные губы судорожно сжались, как будто Крисипп хотел что-то сказать. Акенон в отчаянии пытался разобрать хотя бы слово. Секунду спустя сквозь пену, предвещавшую неминуемую смерть, уста умирающего сумели передать последнее послание.

В предсмертной гримасе на обожженных губах обозначилась победная улыбка.

Глава 90 11 июля 510 года до н. э

Запершись у себя в комнате, Аристомах исследовал метод, с помощью которого человек в маске рассчитывал приближения к показателю. Его щуплое тело нависло над пергаментами, так что со стороны казалось, он вот-вот на них упадет. Провел рукой по взъерошенным седым волосам. Положив руку на стол, заметил, что она дрожит. Как это часто случалось, его раздражало, что он не в силах контролировать этот внешний признак робкого характера.

Он изучал свитки уже несколько дней и пребывал под сильнейшим впечатлением. И не только из-за открытий, сделанных таинственным человеком в маске, но и из-за будущих открытий, которые сулил изобретенный им метод. Сейчас он изучал извлечение квадратного корня из двух [197]. Он ни разу не видел ничего подобного, и это его восхищало и одновременно тревожило.

«Это… это потрясающе», — бормотал он.

Процедура поражала как действенностью, так и простотой. Аристомах исходил из обыкновенной дроби, которая представляла собой приближение к корню из двух: 7/5. Затем перевернул дробь, превратив в обратную (5/7) и умножил на два (10/7). Полученная дробь была еще одним приближением к корню; Аристомах полагал, что лучшим результатом будет промежуточная точка между двумя приближениями, и он находил полусумму. Получив результат, повторил процесс [198]. Метод прост: удвоить обратную дробь и найти полусумму. Результат потрясает.

Аристомах снова и снова просматривал каждый элемент свитков, стремясь постичь обширные знания, которые они в себе заключали, а заодно найти в них какие-либо следы врага. После того как он подвел Пифагора дважды подряд, ему хотелось что-то для него сделать. Первый раз он неблаговидно поступил, когда умер Орест. Кто-то должен был отправиться в Совет в качестве главы братства, пока Пифагор не вернется из Неаполиса. Аристомаху предстояло зачитать обращение, но после нападок Килона он засел в общине, оставив Милона одного.

Второй проступок он свершил, когда готовилась экспедиция в Сибарис, где Главк должен был открыть им метод нахождения показателя. «Я был слаб и труслив», — терзался Аристомах. Вместо Эвандра надлежало отправиться ему самому, он был великим учителем, наделенным выдающимися математическими способностями, уступавшими лишь самому Пифагору.

«А теперь я уступаю еще и человеку в маске», — откровенно признавал он.

Он погрузился в свитки в надежде отыскать хоть какую-то зацепку, хоть какой-то намек на то, кто сумел рассчитать подобное чудо. Он чувствовал, что в свитках заключено гораздо больше, чем то, что он видит, и даже используя все свои дарования, он лишь скользит по поверхности.

Его желание помочь Пифагору проявлялось в горячей признательности, которую он испытывал к учителю. Ему не приходило в голову метить в преемники. Он и так лишился сна, думая о нынешней идее Пифагора — создать синклит преемников, где он будет отвечать за научную работу.

Он еще раз внимательно просмотрел операции с дробями, чтобы вычислить корень из двух.

«Сколько шагов понадобится сделать с этой процедурой, чтобы достичь результата деления, точно показывающего корень?»

Кто-то постучал в дверь, прервав размышления Аристомаха. Он поднял голову, сомневаясь, что действительно что-то слышал.

Удары повторились.

Он вскочил так порывисто, что хрустнули суставы и на лице его изобразилась гримаса боли. Потер колено, затем медленно подошел к двери. За ней стоял один из его учеников, держа что-то в руке.

— Учитель Аристомах, получено послание для тебя.

Аристомах брезгливо протянул руку. Это был холщовый сверток, перевязанный веревкой. Снаружи не было никаких внешних знаков, указывающих на его происхождение.

— Не знаешь, кто его прислал?

— Нет, учитель. Я спросил у гонца, но, похоже, его передали анонимно.

Аристомах с подозрением посмотрел на сверток, пытаясь угадать его содержимое.

— Спасибо, — пробормотал он, закрывая дверь.

Положил сверток на стол и разрезал веревку.

Развернув ткань, он увидел сложенный пополам пергамент. Некоторое время он рассматривал его, не прикасаясь. Внезапно ему показалось, что температура в комнате упала на несколько градусов и за его спиной кто-то стоит. Он быстро оглянулся через плечо.

Нет, кроме него, в комнате никого не было.

«Это всего лишь пергамент», — упрекнул он себя.

Первое, что он увидел, разворачивая свиток, был пентакль. Символ, использовавшийся пифагорейцами для приветствия и опознания своих, успокоил Аристомаха. А он-то думал…

Но что это? Пентакль перевернут и обращен острием к тексту. Дыхание Аристомаха ускорилось, он начал читать, а руки мелко задрожали:

«Брат Аристомах, я рад снова приветствовать тебя».

Его пронзила уверенность в том, что письмо принадлежит человеку в маске, мало того, он с ним знаком. Взгляд затуманился, и ему пришлось схватиться за край стола. Его разум кипел, лихорадочно отыскивая воспоминания об этом человеке: это был некто, с кем он вел сердечные разговоры и чье могущество в ту пору еще не раскрылось с той силой, которая проявилась позже. Это был кто-то…

Он заставил себя продолжить чтение:

«Наверняка тебе интересно, сколько действий нужно сделать в моей процедуре приближения к корню из двух».

Аристомах заглушил крик и уронил пергамент, словно тот обжег ему руку. Он слышал, как смех прокатился эхом, и заозирался по сторонам. Во имя Пифагора и Аполлона, как могло в письме говориться о том, о чем он думал в момент его получения? Он вскочил со стула и прошелся от стены к стене, зубы его отбивали дробь.

«Больше не буду читать», — решил он.

Остановился у двери и напряженно уставился на стол. Он знал, что должен избавиться от пергамента, но в то же время чувствовал к нему странное и непреодолимое влечение. Он пересек комнату и снова схватил свиток.

Это было и письмо, и математическая работа. Он вчитался повнимательнее, и через минуту на лице его изобразился ужас. Он смутно угадывал, что за символами и диаграммами темнеет пропасть. Расшифровать их становилось все труднее, но ему не обязательно было все понимать, чтобы предугадать последствия.

Дойдя до середины письма, он упал на колени. Глаза продолжали углубляться в этот кошмар, равнодушные к его страху и будто бы наделенные собственной волей. Он почувствовал, как густая, мрачная тьма поглощает его тело и проникает в разум.

Аристомах успел закрыть глаза, прежде чем добрался до конца, но было уже поздно.

Он и так понял слишком много.

Глава 91 11 июля 510 года до н. э

Заседание Совета в тот день очень встревожило Пифагора. Хотя его присутствия было достаточно, чтобы держать Килона в страхе, он понимал, что политик продолжает набирать силу.

Он созерцал вечный огонь перед статуей Гестии в Храме Муз.

«У нас слишком много уязвимых мест, — размышлял он, — и все они внушают беспокойство».

Человек в маске все еще был на свободе, к тому же отныне стал хозяином чудовищного Борея; Главк вроде бы успокоился, однако еще совсем недавно вручил гору золота их врагу, а его смесь могущества и неуравновешенности по-прежнему представляла скрытую угрозу; Килон с каждым днем становился все нахальнее и набирал сторонников — по-видимому, ему помогало золото человека в маске; проблема преемственности так и не разрешилась, при этом потеряно несколько лучших людей. Пифагор надеялся решить ее в ближайшее время, создав синклит. И наконец, рост братства зашел в тупик после того, как им пришлось отложить римский вопрос.

Пифагор поднес руку к огню, и по телу пробежали волны тепла. Тревожила его и еще одна тема: с позапрошлого дня местоположение Акенона было неизвестно. После долгих расспросов он узнал, что его видели верхом на северной дороге. Неужели он снова отправился в Сибарис? Почему никого не предупредил? Все указывало на то, что уехал он срочно, и это не давало Пифагору покоя.

Он повернулся к двери. Ему показалось, что до него донесся какой-то шум. Снаружи что-то происходило, и он поспешил к выходу. Вскоре расслышал свое имя, и у него сжалось сердце.

Телохранители по-прежнему находились в нескольких шагах от храма. Со стороны же общинных зданий с криками бежали ученики. Пифагор различил слово «пожар» и увидел столб дыма, поднимающийся из общинных зданий.

— Бегите за водой, — приказал он ученикам.

Несколько учителей выстроились цепочкой, чтобы передавать из рук в руки воду, а он бросился к зданию, откуда валил дым. Он всегда был в отличной физической форме, но сейчас выбился из сил после пробежки на какие-то сто метров. За последние недели он постарел на несколько лет.

«Надеюсь, пострадавших нет», — подумал он, выходя во двор.

«Комната Аристомаха!» — увидев, что именно горит, он застыл от ужаса.

Старался не думать о худшем, пока не оказался в нескольких метрах от пожара. Огонь удалось локализовать, но там, где прежде была крыша, все еще бушевало пламя. Через открытую дверь валил такой густой дым, что ничего не было видно.

Он хотел подойти поближе, но кто-то схватил его за руку. Он обернулся и увидел Эвандра. Тот явно не пострадал, но туника его была разорвана, а лицо перемазано сажей.

— Учитель, надо подождать. Внутрь сейчас не попасть.

— Известно, где Аристомах? — спросил Пифагор.

— Я его не видел… — Эвандр умолк и покачал головой. — Дверь была заперта изнутри. Пришлось ее взломать, но войти было невозможно, и в дыму я ничего не смог различить.

Мгновение Пифагор смотрел на огонь, затем вместе с Эвандром присоединился к цепочке учителей, передававших из рук в руки воду и выливавших ее в комнату. Когда дым немного рассеялся, они осмелились войти внутрь. Их окутал горячий пар, пахнущий мокрым пеплом. Крыша рухнула, а пол был покрыт дымящимися деревяшками.

И тут они увидели лежащее тело.

Пифагор опустился на колени среди пепла и нагнулся к лицу, силясь опознать.

— Помоги мне вытащить его, — торопливо приказал он.

Отодвинул какую-то деревяшку и схватил тело за ноги. Эвандр взялся за руки, и они вместе подняли мертвеца над полом. Он был почти невесомым.

Перед выгоревшей комнатой толпились ученики. Они расступались, в гробовой тишине пропуская их вперед. Когда тело положили лицом вверх на песок во дворе, сомнения рассеялись. Это был Аристомах. Он обуглился, но лицо, уткнутое в пол, оставалось нетронутым. На нем застыло выражение страдания и печали, которые было невыносимо видеть.

— У него что-то в руке, — хрипло заметил Эвандр.

Пифагор не отрываясь смотрел на мертвого друга, с трудом сдерживая слезы. Выражение его лица было непроницаемо. Наконец он отвел взгляд и посмотрел на руку Аристомаха. Она сжимала какой-то клочок, выглядевший как вымазанный сажей пергамент.

— Как он не сгорел? — спросил Эвандр, когда Пифагор взял свиток из неподвижной руки.

Философ покачал головой. Он тоже был удивлен. Рука Аристомаха обгорела, но пергамент остался цел. Он был испачкан, один край потемнел, но большая часть содержания оставалась разборчива. Пифагор повертел его в руках, озадаченно осмотрел.

«Перевернутый пентакль!» — ужаснулся он.

Глаза его углубились в текст, который час назад читали глаза Аристомаха. Способность Пифагора к пониманию была несравнимо выше, поэтому бездна и чернота сгустились над ним быстрее. Лицо побледнело, сделавшись одного цвета с седыми волосами. Пришлось опереться на плечо Эвандра, чтобы удержаться на ногах. Он пробормотал извинение и удалился, оставив учеников возле тела Аристомаха.

Ему хотелось продолжить чтение наедине.

Глава 92 16 июля 510 года до н. э

Человек в маске выглядел необычайно обеспокоенным.

Эта встреча могла определить все его будущее.

Он стоял, прислонившись спиной к стене. Убежище скудно освещала одинокая масляная лампа, стоявшая на полу. Стены терялись во мраке. Рядом с человеком в маске стоял Телис, народный вождь Сибариса. Первое впечатление, которое он производил на других, часто бывало обманчиво. Внешне невзрачный, склонный к размышлениям, однако стоило ему заговорить на публике, он преображался. Движения становились энергичными, а вибрирующий голос передавал энтузиазм, который мигом зажигал всех, кто его слышал.

«Его слабое место — чрезмерная осмотрительность», — подумал человек в маске, внимательно наблюдая за Телисом.

Из-за врожденной осторожности Телис годами оставался в тени, плел заговоры, но никогда не переходил к действиям… Так было до сих пор.

Человек в маске видел краем глаза, как Телис расхаживает туда-сюда. Главарь сибаритов потирал руки и что-то неразборчиво бормотал. Перед ними висела широкая занавеска, которую он в какой-то момент откинул в сторону. С другой стороны открылось помещение, где ожидало две сотни людей, каждый из них представлял целый отряд сибаритов.

Всего их насчитывалось около двадцати тысяч человек.

«Самым большим успехом Крисиппа было знакомство с Телисом», — сказал себе человек в маске и удовлетворенно хмыкнул. Телис сэкономил много месяцев работы и огромное количество золота.

Здание, в котором они собрались, представляло собой амбар. Наскоро сколоченное возвышение — простой деревянный помост, за которым натянули веревку и повесили кусок ткани, служивший занавесом для закутка, где ждали человек в маске и Телис. В амбаре имелась задняя дверь. Ее сторожили Борей и двое телохранителей Телиса, которые рядом с великаном выглядели как семилетние дети. В безмолвном лесу, невидимые в ночной темноте, пряталось еще около двадцати стражей.

За занавеской нарастал возбужденный ропот. Не хватало одного: чтобы один из людей Телиса подтвердил, что все участники прибыли.

За четыре дня до этого человек в маске в сопровождении Борея пришел к месту встречи с Килоном. Политик каждый день отправлял охранника, чтобы поддерживать систему связи. На этот раз человек в маске хотел узнать, как подействовало письмо, которое накануне доставил Аристомаху.

— Аристомах погиб при пожаре, — сказал ему охранник. Человек в маске улыбнулся, однако следующие слова стерли эту улыбку. — Килон поручил мне сообщить вам еще одну новость. Мы только что узнали, что Акенон задержал Крисиппа и отвез его во дворец Главка. Там его пытали, пока он не умер.

— Они убили его? — Голос человека в маске дрожал от страха.

— Думаю, нет, господин, — поспешил ответить охранник. — Главк, присутствовавший при пытках, утверждает, что Крисипп умер сразу же после начала истязаний. Главк и Акенон считают, что все дело в яде.

Человек в маске облегченно вздохнул: «Глупый охранник, ты заставил меня испугаться, что Крисипп выдал мои убежища».

— Скажи своему господину Килону, чтобы продолжал свою работу.

Не обращая более внимания на охранника, он повернул коня и отправился прямиком в Сибарис. Потеряв Крисиппа, он должен был бы сам заняться сибаритскими делами, самой важной частью нынешней стратегии.

* * *
Занавеска откинулась, и из-за нее показалась голова.

— Телис, все собрались.

— Отлично, — отозвался Главарь сибаритов. — Сейчас выходим.

Телис повернулся к человеку в маске. Они обменялись торжественным рукопожатием и шагнули за занавес. Толпа восторженно взревела, хотя подлинного энтузиазма пока не было: обычно он следовал за речами, если все пойдет хорошо. В воздухе ощущалась тревога, которая смешивалась с сухим, сладким запахом хранившегося в амбаре зерна. Каждый из присутствующих серьезно рисковал, отправившись в тот вечер на встречу.

Телис был их давним вождем и общим старым знакомым. Публика принадлежала ему заранее, еще до того, как он открыл рот, но он знал, что встреча слишком важна, чтобы самонадеянно рассчитывать на успех. Он обвел аудиторию взглядом, заглянув в глаза каждому. И он сам, и человек в маске должны были сыграть в глазах собравшихся особенную роль. Следовало говорить убедительнее, чем когда-либо прежде, чтобы иметь возможность потребовать от этих людей нечто, о чем он никогда не просил.

Он поднял руки, призывая к тишине. Затем выждал необходимое время и начал речь, сдерживая звучавшее в голосе волнение.

— Граждане, друзья, братья сибариты…

Человек в маске оставался в тени, незаметно наблюдая за оратором. Он впервые видел Телиса в действии и с первых же минут был более чем доволен. Публика слушала его не дыша. Его мысли вернулись к Крисиппу. К счастью, тот успел раскусить одну из капсул с ядом, пришитую к краю туники.

Крисипп был бесценным помощником, но ему не нужны слуги, которые могли бы выдать, где он скрывается. На данный момент вполне хватало Борея, который был его телохранителем и держал случайных путников подальше от обоих убежищ. Золото было распределено между двумя тайниками. Они часто оставались незащищенными, но со стороны выглядели как две заброшенные виллы, которые не интересовали воров, к тому же находились вдали от оживленных маршрутов.

«Борея более чем достаточно… — повторил он, — пока не наступит день, когда мои слуги будут исчисляться тысячами».

Он обвел толпу властным взглядом. На данный момент почти все шло гладко. Единственным небольшим затыком в его планах был захват Крисиппа и то, что Акенон провалил план Килона изгнать его, а затем убить. Задержание Крисиппа было вопросом времени, рано или поздно это должно было случиться и представляло собой скорее необходимую жертву.

Что касается Акенона, он займется им лично, если его основной план не сметет его, как и остальных.

Ключом к его непрерывным успехам в борьбе против пифагорейцев были глубокие знания человеческой природы. Так, прикончить Аристомаха оказалось до смешного просто.

«Бедный идиот, — подумал он. — Я точно рассчитал, что с тобой будет, когда ты получишь мое письмо».

Аристомах всегда имел склонность все драматизировать. Казалось, его высшим идеалом было отдать жизнь за Пифагора. Что ж, надо было сыграть по-крупному. Сделать самое впечатляющее открытие, а затем отправить его Аристомаху.

При воспоминании об этом по телу человека в маске прошла дрожь. Он и сам до сих пор был потрясен тем, что обнаружил.

Аристомах отдал жизнь, напрасно пытаясь защитить своего бога Пифагора.

Пергамент, который он ему прислал, был пропитан огнеупорным составом. Скорее всего, он пережил пожар и оказался в руках философа.

«Ты тоже собираешься покончить с собой, великий Пифагор? — Человек в маске едва сдерживал смех. — Неужели ты покинешь свое стадо баранов?»

Несомненно, Пифагор сохранит в тайне ужасную правду, которую он открыл. Однако сам философ ее не забудет, и это разрушит его изнутри. Позже человек в маске позаботится о том, чтобы распространить разрушительное знание среди всех пифагорейцев.

Но сейчас было время заняться Сибарисом.

Внезапно раздался громовой залп аплодисментов. Телис договорил свою речь, и публика была вне себя. Его приветствовали поднятыми руками, множество голосов повторяли последние слова предводителя.

«Они готовы умереть за наше дело. — На лице человека в маске изобразилась циничная усмешка. — Как раз то, что мне нужно».

Телис повернулся к нему и протянул руку. Он весь сиял. Он использовал всю свою способность внушать убеждения, за которые сам был готов отдать жизнь.

«Что ж, это хорошо, — кивнул человек в маске, — так ты звучишь более убедительно».

Сам он не верил ни единому слову, которое собирался произнести. В этом не было необходимости: не так сложно обмануть столь преданную аудиторию. Он протянул руку Телису. Двести влиятельных сибаритов смотрели на него сверкающими глазами. Он подошел к краю возвышения и подождал несколько секунд, пока возбуждение толпы достигнет апогея.

Из-под черной маски донесся мрачный голос, мигом овладевший вниманием всего зала.

Иррациональные числа

Числа, которые не могут быть выражены как частное — или дробь — двух целых чисел. Одной из их особенностей является наличие бесконечных непериодических десятичных цифр.

Их открытие повлекло за собой величайший кризис в истории математики.

Вавилоняне и египтяне делали приближения к некоторым иррациональным числам, не в силах понять, что никогда не смогут достичь точного результата. Греки действовали аналогичным образом, но они в конечном итоге обнаружили существование иррациональных чисел.

Для пифагорейцев обыкновенные дроби выражали отношение, или пропорцию, между двумя целыми числами. А также саму реальность, какой пифагорейцы ее воспринимали: все элементы природы должны хранить четкую взаимосвязь. Вывод был сделан на основе того, что им были известны только рациональные числа — выражаемые дробями целых чисел, — а также на основе эмпирических исследований. Пифагорейцы сделали несколько открытий, где пропорция действительно была точной, и были уверены, что подобным способом разгадают все тайны Вселенной.

Подробности открытия иррациональных чисел — загадка. Аристотель утверждает, что это произошло путем применения теоремы Пифагора к треугольнику, чья гипотенуза равна корню из двух, что является иррациональным числом. Единственное, в чем мы уверены — это открытие стало потрясением для всех греческих математиков, в особенности для пифагорейцев, чья научная философия основывалась на убеждении, что существуют только рациональные числа.

Греческие математики следовали путем, который внезапно оборвался. Открытие их потрясло, и они впали в творческий паралич, на преодоление которого потребовалось несколько десятилетий.

Сокрам Офисис.

Математическая энциклопедия.

1926

Глава 93 17 июля 510 года до н. э

Акенон вышел из общинного здания и направился к дому Пифагора. В то утро философ попросил его присутствовать на собрании, где должны были собраться основные члены общины.

«Он не объяснил причины встречи», — заинтригованно сказал себе Акенон.

С тех пор как он вернулся из Сибариса и рассказал Пифагору о случившемся с Крисиппом, они почти не разговаривали.

«Но я не единственный, с кем Пифагор в последние дни вел себя сдержанно», — размышлял он по пути.

После самоубийства Аристомаха Пифагор часто уходил из общины и гулял в лесу, погруженный в свои мысли. Акенон подозревал, что во время этих одиноких прогулок философ обдумывал какие-то решения и теперь вызвал членов общины, чтобы сообщить результат.

Войдя в комнату, он увидел только один свободный стул. Молча присел на него, оказавшись рядом с Эвандром и Милоном.

Через некоторое время Пифагор поднял глаза.

— Я собрал вас, чтобы обсудить вопрос о преемственности.

Присутствовавшие молчали, напряженно ожидая, когда почтенный философ продолжит. Слово «преемственность» для всех было окрашено печальным оттенком поражения и прощания.

Пифагор выглядел измученным, но набрал в легкие побольше воздуха и произнес привычным глубоким голосом:

— Я послал гонцов во все общины. Через десять дней на вилле Милона мы проведем собрание. Уверен, что приедут все великие учителя, а также многие учителя высших степеней.

Милон молча кивнул. Неподалеку от Кротона у него имелся загородный дом, который он предоставлял братству всякий раз, когда Пифагор собирался устроить большое собрание. Это должно было стать самым важным в истории братства.

— На этой встрече, — продолжал Пифагор, — я назначу людей, которые должны сменить меня в управлении сообществом. Моя первоначальная идея заключалась в том, чтобы ту роль, которую я играл в течение тридцати лет, взял на себя один человек. Однако убийство нескольких кандидатов и серьезная опасность, нависшая над всеми нами, побудили меня принять решение о принципиально иной системе управления братством.

Присутствующие слушали его озадаченно. Пифагор обвел их взглядом одного за другим, затем продолжил:

— Я назначу синклит, в котором разные члены общины будут играть каждый свою роль, но при этом вес их голосов будет одинаков для любых вопросов, затрагивающих нашу жизнь. А еще назначу учителей, которые возглавят каждую общину. Кроме того, создам второй руководящий орган, подчиняющийся главному, он будет состоять из великих учителей всех общин. — Выражение его лица стало серьезнее. — Не буду вас обманывать. Роль второго органа будет заключаться в обеспечении выживания и единства братства в случае, если новое преступление унесет жизнь кого-то из нас.

Услышав последние слова, Акенон стиснул зубы. Он злился на себя за то, что не сумел заставить Крисиппа раскрыть, где прячется человек в маске.

— Эвандр, — сказал Пифагор, повернувшись к великому учителю, — на тебя возляжет наибольшая часть политического веса. Надеюсь, смогу помочь тебе в этой работе в течение нескольких лет.

— Да, учитель. — Эвандр смиренно склонил голову, догадываясь, что для него преждевременно брать на себя такую ответственность.

— Гиппокреонт будет поддерживать тебя и давать советы, особенно когда меня больше не будет среди вас.

Скромный Гиппокреонт кивнул. Он ненавидел политику, но прекрасно осознавал всю тяжесть их положения и ради братства готов был сделать все, что в его силах.

Пифагор на мгновение умолк, приводя в порядок мысли; в голову ему тут же пришло воспоминание о великих учителях, которых он потерял: Клеомениде, Дааруке, Оресте и Аристомахе.

Четверо из шести кандидатов умерли.

Последний, Аристомах, покончил жизнь самоубийством, когда Пифагор еще не успел пережить утрату Ореста. Смерть Аристомаха повлияла на него особенно тяжело. Он был для Пифагора беззащитным ребенком, математическим гением со слишком нежной душой. А еще — лучшим математиком, оставшимся в братстве. Он должен был возглавить научную часть дела.

Пифагор молчал, не догадываясь, что присутствующие ждут продолжения его речи. Самоубийство Аристомаха обнаружило страшные вещи. Человек, пославший ему свиток и подтолкнувший к самоубийству, обладал властью над разумом людей, и власть эта ужасала. Он уже доказал свои невероятные способности, заставив других членов братства убить Ореста, но природа Аристомаха, по мнению философа, была ближе к божественному, нежели к человеческому.

Другая проблема заключалась в том, что противник сделал открытие, поставившее его гораздо выше Пифагора. Теперь было ясно, что сам он по сравнению с убийцей был в математике всего лишь учеником.

Размышляя об открытии, Пифагор был уверен, что никогда не сможет оправиться. В письме к Аристомаху враг с той же сокрушительной простотой изложил нечто, низвергнувшее всю его картину мира. Он верил, что во Вселенной, в космосе, все подчиняется пропорции, с которой можно обращаться математическими инструментами, которые разрабатывали пифагорейцы. Враг уничтожил его веру в постижение тайн природы и овладение ими. Открыв иррациональные числа, он распахнул дверь в непостижимую бесконечность.

Философ полагал, что они добились успехов в овладении знаниями, а на самом деле оказались перед пропастью.

* * *
Пифагор по-прежнему молчал, взгляд его был потерян, лицо выражало недоумение. Присутствующие переглядывались, не зная, что делать. Наконец Акенон делано кашлянул, и философ будто бы проснулся. На его лице мелькнула тревога.

«Никто не должен знать, о чем я думаю», — решил он.

До поры до времени он будет держать открытие иррациональных чисел в тайне. Аристомах покончил с собой, чтобы уничтожить все доказательства их существования, включая их отпечаток в собственном сознании. Это была отчаянная попытка защитить братство, к которой его подтолкнуло коварное письмо врага. Пифагор не собирался накладывать на себя руки, но сейчас важно уберечь от этого братство. Расскажи он про открытие, все испытали бы тот же шок, что и он сам. Это могло означать распад братства.

Конечно, убийца может распространить это знание, когда пожелает, но все же оставался шанс, что его поймают раньше. С другой стороны, Пифагор понимал, что существование иррациональных чисел — реальность, от которой не спрячешься.

«Эти числа — факт. Рано или поздно их снова кто-нибудь обнаружит. Путь математического познания непременно приводит к иррациональным числам, к неуправляемой бесконечности. — Незаметно для себя Пифагор медленно покачал головой. — И ничего с этим не поделаешь».

У него не было ответа на вопрос, который он неустанно задавал себе целую неделю.

— Милон, — наконец продолжил он хриплым голосом, — ты тоже будешь в синклите. У тебя нет звания учителя, но ты один из наших самых верных и ценных братьев. Никто не стяжал такого почета среди кротонцев, ты один из самых уважаемых членов Совета Трехсот, тебе подчиняется армия.

— Я сделаю все, что в моих силах, учитель, — взволнованно ответил Милон.

Философ повернулся к жене.

— Феано, на тебя ляжет большая часть научной работы, а еще ты будешь политическим советником. Твое благоразумие и мудрость всегда были поводом для гордости.

— Муж мой, — ответила Феано своим тихим, мелодичным голосом, — я всегда к твоим услугам и к услугам нашего братства. Я с радостью стану членом синклита и надеюсь, что ты тоже будешь там в течение многих лет.

Слова Феано смягчили суровость на лице Пифагора.

— Акенон и Ариадна, — продолжал он, — не войдут в состав синклита, однако будут присутствовать на совещаниях, связанных с расследованием преступлений.

Акенон кивнул. Он думал о свитке, который получил Аристомах незадолго до самоубийства. Осмотрев его, он пришел к выводу, что тот пропитан каким-то составом, защищающим от огня. На вопрос, почему Аристомах пытался сжечь свиток, Пифагор ответил уклончиво. Он запретил Акенону взглянуть на его содержание, позволил лишь осмотреть с обратной стороны и только в его присутствии. Более того, Акенон знал, что Ариадне это письмо даже не показали. Должно быть, там содержалась одна из великих тайн.

Акенон поднял голову и посмотрел на Ариадну, сидевшую напротив. Они почти не разговаривали с тех пор, как он вернулся из дворца Главка, куда доставил Крисиппа. Это было почти неделю назад. Их взгляды пересеклись, и он расплылся в улыбке. Ариадна мгновение колебалась, но почти сразу отвела взгляд. У Акенона было такое чувство, словно она дала ему пощечину.

Ариадна сознавала, что в течение нескольких дней вела себя слишком холодно, но лучше уж так, чем рисковать тайной, которую она так усердно скрывала.

Несмотря на то что материн пергамент, посвященный беременности, она выучила наизусть, время от времени, запершись у себя в спальне, она разворачивала его и перечитывала вновь и вновь. Описанные в нем изменения и симптомы, которые она с некоторых пор обнаруживала в своем теле, еезавораживали. И она с восторгом и ужасом читала о том, что должно было произойти в будущем.

Ариадна машинально положила руку на живот. Она знала, что может покончить с беременностью с помощью особых трав, но нет: ей хотелось родить сына.

Встреча продолжалась. Обсуждались подробности будущего собрания в доме Милона. Ариадна не обращала внимания на собравшихся, как часто случалось в последнее время, полностью сосредоточившись на мыслях о беременности. Нужно выбрать время, чтобы обо всем рассказать отцу, но она уже довольно давно не могла улучить момента, чтобы остаться с ним наедине. К тому же в последние дни он казался таким подавленным, что ей не хотелось обременять его очередной заботой.

Ариадна украдкой посмотрела на Акенона. Она понимала, что беременность безнадежно оттолкнет их друг от друга. Ощущение, что внутри нее зреет жизнь, усиливало потребность защитить себя от всего мира. Размышляя об этом на холодную голову, она догадывалась, что стена, отделяющая ее от Акенона, нереальна: она состоит из неуверенности и страхов. Однако осознание того, что с ней происходит, не позволяло ей что-либо изменить. Будущее дитя делало эту стену еще толще, чем прежде.

Она надеялась, что Акенон вернется в Карфаген до того, как беременность станет заметна.

Глава 94 18 июля 510 года до н. э

С некоторых пор Главк старался следовать многим заповедям Пифагора, но ранних подъемов среди них, разумеется, не было. Вот почему он пришел в ярость, услышав в своем дворце шум, тогда как его усталое тело указывало, что едва рассвело.

Он вышел из спальни, даже не надев сандалий, готовый немедленно наказать виновника суеты и вернуться в постель. Стоя на галерее, он крикнул в сторону комнат, где жили доверенные слуги:

— Актис! Хилоном!

Он тщетно ждал их появления, и это раздражало его еще больше.

— Парфений! — воскликнул он, обращаясь к одному из своих секретарей.

К его удивлению, никто не явился. При этом с другой стороны дворца отчетливо доносилось множество взволнованных голосов.

«Странно, — подумал он, гневно оглядывая галерею. — Сегодня же велю выпороть этих бездельников».

Он прошел мимо алтаря Гестии и вышел в главный двор. Там остановился, уткнув руки в боки и недоуменно озираясь.

Десятки охранников, слуг и рабов толпились во дворе у входа. Начальник охраны громко приказал закрыть все двери. Кучка его людей, казалось, боролась с рабами, пытаясь удержать их взаперти.

«Они что, сбежать хотят?» — запыхтел от ярости Главк.

Он набрал в легкие воздуха и закричал изо всех сил:

— Что здесь происходит?

Все замерли. Ярость Главка часто предполагала смерть того, кто ее вызвал. К нему подошел начальник стражи и помедлил, прежде чем заговорить.

— Я приказал закрыть двери в качестве меры безопасности, господин. — Он сделал паузу, что выглядело странным в поведении человека, который вечно спешит. — Однако… — Он снова остановился.

— Что? — раздраженно взвизгнул Главк.

— Лучше взглянуть на это сверху, господин.

Главк поднял голову и увидел, что на крыше стоят несколько солдат. Они смотрели на улицу. Он испытал внезапный прилив страха. Кивнул и молча поднялся по лестнице позади начальника охраны. В оборонительных целях крыша дворца по периметру была обнесена заграждением. Поднявшись наверх, Главк ухватился за каменный парапет и выглянул наружу, чувствуя, как беспокойство нарастает.

«Что, черт возьми, творится?» — недоумевал он.

Затаив дыхание, посмотрел вниз, на ворота дворца. Ничего особенного он не увидел. Однако в отдалении что-то явно происходило, и он поднял голову.

Глаза его расширились.

Воистину, гнев богов обрушился на город.

Глава 95 18 июля 510 года до н. э

Ариадна уединилась с Акеноном в школьном классе. Это был их первый разговор после встречи накануне в доме Пифагора.

Она задумчиво посмотрела в окно:

— Иногда у меня возникает ощущение, что враг намерен не убить отца, а заставить его страдать, уничтожив все, что для него важно.

Акенон молча кивнул, любуясь профилем Ариадны.

— Во всяком случае, — добавил он через некоторое время, — задержав Крисиппа, мы доказали, что человек в маске тоже уязвим. Если бы Крисиппу не удалось покончить с собой, он бы показал нам, где найти хозяина.

Ариадна не ответила. Когда у них появится еще один шанс, подобный поимке Крисиппа? Какие новые беды обрушатся на них до тех пор? Враг убил почти всех доверенных людей отца, подорвал моральную дисциплину общины, устроив бесчеловечную казнь Ореста, пошатнул политическую поддержку в Совете Кротона и даже обскакал Пифагора в математических познаниях…

Она повернулась к Акенону, чтобы спросить его о письме, но передумала. Он говорил, что тоже не видел содержание свитка, который так расстроил ее отца.

«Он даже не дал мне на него взглянуть», — обиженно подумала она.

Пифагор указал лишь на то, что свиток, несомненно, написал тот же человек, который решил задачу показателя. Враг в маске. И что он, без сомнения, очень хорошо знал Аристомаха. Именно за этим они и встретились с Акеноном: составить список учителей и великих учителей, которые знали характер Аристомаха. В Кротоне оставались только Эвандр и Гиппокреонт, оба не имели отношения к его смерти — отец сделал им просмотр. Однако в других общинах такие люди наверняка были.

Акенон указал на список:

— Они придут на собрание к Милону?

— Отец вызвал их всех, — ответила Ариадна. — Человек, который прячется под маской, может найти какой-то предлог, чтобы не присутствовать, но, похоже, он ничего не боится. Думаю, его извращенный ум получит наслаждение, когда он будет разгуливать у нас под носом, а мы и не догадаемся, что это он.

— Я тоже убежден, что человек в маске придет, если он действительно активный член братства. В любом случае встреча станет отличной возможностью спросить вождей о самых заметных людях у них в общине.

На мгновение Акенон задумался, затем взял восковую дощечку.

— Продолжим список. Из Метапонта прибудут Астил и Пизандр, из Тарента Антагор, Архипп и Лисис, из Катании — твой брат Телавг…

Ариадна резко повернулась и указала жестом, чтобы он замолчал. Со стороны отчетливо доносился детский плач. Плакала девочка. Ариадна переменилась в лице и бросилась к окну вслед за Акеноном. Какая-то девчушка лет шести-семи упала на землю, и учительница ее утешала. На колене девчушки алела царапина, но Ариадна по-прежнему внимательно наблюдала за сценой, вцепившись обеими руками в оконную раму. Акенон потихоньку рассматривал Ариадну. Ее волосы оказались совсем близко к его лицу. Следуя импульсу, Акенон потянулся и коснулся их щекой.

Закрыл глаза и медленно вдохнул.

Глава 96 18 июля 510 года до н. э

Главк не мог отвести взгляда от пожара.

Меньше чем в километре от его дворца пламя, казалось, охватило весь город. Повсюду поднимались столбы черного дыма.

«Несчастный случай? Пираты?» — Главк был ошеломлен и понятия не имел, что происходит. Он заметил несколько очагов возгорания, изолированных друг от друга. Подобное бедствие могли устроить только человеческие руки.

Его мысли тут же перенеслись в подземную камеру, где он хранил свои сокровища. Он должен был как можно скорее решить, отдать ли приказ об эвакуации или организовать оборону дворца.

«С Бореем я чувствовал себя более надежно», — с горечью подумал он.

Он повернулся к начальнику охраны, не зная, что и сказать. Что происходит? Начальник ждал указаний, встревоженный, но дисциплинированный. Остальные охранники, толпящиеся на крыше, цеплялись за каменный парапет и выглядели испуганными.

И тут он услышал.

Далекий гул, на который охваченный беспокойством Главк раньше не обратил внимания. Он снова повернулся к горящей части города. Послышались яростные голоса, воинственные крики, доносившиеся из тысяч глоток.

А мгновение спустя он их увидел. В трехстах метрах вниз по улице. Они выскочили, как разъяренные муравьи из муравейника, и окружили небольшой одноэтажный особняк. Они перемещались вразнобой, их преимущество заключалось только в количестве. Взобрались на стены, высыпали на крышу и десятками спрыгивали во внутренний двор. В считаные секунды заняли его. Двери распахнулись, и толпа ликующе взревела, пытаясь одновременно ворваться в дом. Главк не мог видеть, что происходит внутри, он слышал только непрерывный рев, в котором бушевала ярость.

Через минуту толпа двинулась к следующему зданию.

— Восстание, — прошептал Главк пересохшим горлом, — надо немедленно бежать. — Не сводя глаз с источника кошмарного рева, он повысил голос: — Пусть к воротам хозяйственных построек пригонят мулов и дюжину людей, чтобы их навьючить. Главное — сохранить все, что находится в подземельях.

— Да, господин.

Начальник охраны выкрикнул приказы окружавшим его подчиненным, и все устремились прочь. Главк остался один, глядя на город. Он стоял босиком на крыше дворца, а буквально в нескольких шагах от него кошмар разрастался.

Эректей, владелец следующего особняка, был его другом. Ему сорок пять, он недавно овдовевший один из крупнейших землевладельцев Сибариса. Прежде чем толпа окружила его дом, двери захлопнулись. Двое повстанцев сунулись внутрь, но тут же вылетели обратно, сбитые с ног выскочившими лошадьми. Мятежники рухнули на землю, подмятые копытами, а Эректей, его сыновья и охрана помчались прочь, отчаянно пришпоривая лошадей. К несчастью, в нескольких метрах от ворот высилась стена, которая заставила их повернуть на девяносто градусов. Потеряв скорость, они предоставили своим врагам роковой шанс. Мятежники, вооруженные острыми ножами и палками, принялись яростно тыкать ими в бока животных и ноги всадников. Мятежники хватали поводья и повисали на них всей своей тяжестью. У всадников имелись мечи, но большинство рухнуло на землю, не сумев ими воспользоваться. Как только один падал, разъяренный рой немедленно его окружал и разрывал на куски ножами и голыми руками.

Онемевший Главк, стоя на крыше дворца, успел заметить отчаяние, написанное на лице своего приятеля и наперсника. Эректей увяз в гуще толпы, орудуя ножом влево и вправо и силясь понять, что случилось с его детьми. Острое лезвие меча отрубало пальцы и руки мятежников, пытавшихся стащить его с коня, рассекало лица и шеи облепивших его неприятелей. Вдруг в его спину вонзилась деревянная пика. На мгновение боль его парализовала, и кто-то вырвал у него из рук меч. Нападавший извлек пику, а затем вонзил ее покрепче, вогнав в легкое. Умирающий Эректей поднял голову и закричал, обращаясь к небесам и захлебываясь собственной кровью.

Ожесточенная борьба аристократа дала время одному из всадников спастись бегством. Это был Ликаст, второй из четырех сыновей Эректея. Ему всего двенадцать. Сминая конем стоявших перед ним смутьянов, он проскакал галопом двести метров, но затем остановился, желая проверить, следуют ли за ним отец и братья.

Но вместо них видел толпу, яростно рвавшую на куски рухнувшие на землю тела.

Ликаст остановился прямо под Главком. Тот увидел, что мальчик заплакал. Он был цел, но из шеи коня фонтаном хлестала кровь, на задних ногах животного также виднелись кровоточащие раны.

«Далеко не уйдешь», — подумал Главк.

Юный Ликаст повернул коня и поскакал дальше, оставляя за собой кровавый ручеек. Несколько мгновений Главк провожал его взглядом. Затем, весь дрожа, вновь повернулся к вопящей толпе, прикидывая, сколько у него осталось времени.

«О Аид, они приближаются слишком быстро!» — ужаснулся он.

Глава 97 18 июля 510 года до н. э

Человек в маске верхом на коне терпеливо пробирался сквозь деревья. Рядом шагал Борей, ведя в поводу свою лошадь и десяток привязанных в ряд мулов.

Ожидание затягивалось, и в глубине души человека в маске зарождалась тень сомнения. Он тут же ее развеял и продолжал ждать. Вскоре тишину леса нарушил ритмичный звук. Было очевидно, что это поступь одинокого всадника. Человек в маске пришпорил коня и выехал из чащи на середину обширной поляны.

Один из людей Телиса показался из-за деревьев.

— У нас получилось, господин, — воскликнул он в эйфорической ярости. — Сбежали всего несколько сотен, и за ними охотятся.

В ответ человек в маске лишь кивнул. Всадник повернулся и с силой пришпорил коня, спеша вновь присоединиться к кровавому празднику, охватившему Сибарис.

Черная маска повернулась к Борею.

— Пойдем, — прошептал он, с трудом сдерживая бурлившее внутри него ликование.

Он пришпорил лошадь, и великан зашагал следом, ведя в поводу коня и мулов.

Путь их лежал во дворец Главка.

* * *
Ткань, покрывавшая мостовую богатого квартала, обгорела и порвалась в клочья. От спокойствия, которым прежде дышало это место, не осталось и следа: всюду слышались крики разъяренных бунтовщиков, грабящих и поджигающих особняки. Человек в маске в сопровождении Борея бродил по улицам, наблюдая разрушительные последствия своих интриг. Несколько раз они пересекались с вооруженными патрулями, которые спешили их задержать, однако сразу же отпускали. Все знали, что человек в черной маске был могущественным союзником, поощрял и финансировал народное восстание против аристократов, превращая историческую мечту горстки провидцев в самую настоящую реальность. Кроме того, Телис, Главарь, которому они повиновались, приказал выказывать таинственному незнакомцу такое же почтение, как и к нему самому.

С другой стороны, каждый сибарит знал, кто такой Борей и на что он способен, и не испытывал ни малейшего желания к нему приближаться, тем более сейчас, когда тот разгуливал по городу с обнаженным мечом в руке.

Каменные стены дворца Главка были покрыты красной штукатуркой. «Очень подходящий цвет для торжества крови и огня», — отметил человек в маске. Изнутри поднимался тонкий столбик дыма; дворец, казалось, не пострадал. У ворот толпилось десять или двенадцать вооруженных людей, один из которых вышел вперед, приветствуя их.

— Доброе утро, господин, — произнес он со смесью уважения и гордости. — Меня зовут Исандр, я подручный Телиса. Он приказал мне взять это здание штурмом и передать его в твое распоряжение.

Исандр отошел, пропуская их вперед. Он производил впечатление человека волевого и умного. Однако, как и в прочих участниках восстания, в нем чувствовалось полное отсутствие военной подготовки. Человек в маске помнил, что, в отличие от других греческих городов, граждане Сибариса не несли военной службы.

— Хорошо, Исандр, — прошептал он своим хриплым голосом. — Я благодарен тебе, Телису и всему народу Сибариса. А теперь скажи, вы задержали Главка?

Исандр поморщился.

— Нет, господин. Продвижение по кварталу аристократов было затруднено, потому что большинство из них имели сильную личную охрану. Несмотря на это, мы взяли его всего за два часа, за исключением нескольких особняков, которые держим в осаде. Главку удалось бежать, прежде чем мы оцепили улицы. Мы убили нескольких его охранников, но он ускользнул с горсткой людей.

Трупы, лежавшие рядом с воротами, иллюстрировали рассказ Исандра. Время убирать убитых еще не пришло.

Человек в маске кивнул, и они без лишних слов вошли во дворец. Во входном коридоре они заметили труп, еще три тела валялись по внутреннем дворе. Один из лежавших все еще стонал, но никто не обращал на него внимания. Статуя Диониса во время боя упала с пьедестала; бог лежал на земле, голова и руки откололись от туловища.

Странное чувство испытывал Борей, вернувшись во дворец, где прожил столько лет. Он посмотрел в сторону конюшен. Дым шел оттуда, хотя пламени видно не было. На той стороне двора стояли запряженные мулы, на которых так ничего и не погрузили.

Исандр презрительно фыркнул.

— Главк, должно быть, думал, что я дам ему время забрать золото, — сказал он, кивнув на мулов. — В конце концов ему пришлось бежать с пустыми руками, чтобы спасти свою жизнь… до поры до времени.

— Прекрасно, — прошептал человек в маске. — Я заберу его мулов.

— Да, господин, но… — Исандр колебался.

— Что? — пронзительный шепот вырвался из-под маски, как меч.

— Телис приказал мне повиноваться тебе, как ему самому… но за кое-какими исключениями.

Человек в маске нахмурился. Он условился с Телисом, что в качестве компенсации за золото, с помощью которого он финансировал восстание, ему достанется все содержимое дворца Главка. Это была серьезная уступка со стороны Телиса, поскольку Главарь-идеалист приказал передать все сокровища, конфискованные у богатых, в государственную казну. Он закрывал глаза лишь на неизбежно сопутствующие восстанию грабежи — главное, чтобы не чрезмерные — и готов был расстаться с имуществом Главка, самого богатого сибарита: оно предназначалось человеку в черной маске.

«Мы не договаривались об ограничениях», — подумал тот.

— Речь идет о лошадях Главка, — пояснил Исандр, успокаивая человека в маске. — Телис желает, чтобы лошади аристократов пошли на формирование кавалерийского корпуса новой армии Сибариса.

* * *
Борей проводил хозяина и людей Исандра через дворец, который знал как свои пять пальцев. Они обошли хозяйственные постройки, миновали галерею внутреннего двора, в центре которого возвышалась статуя Зевса, и вошли в главные покои. В одной из стен обнаружилась железная дверца, скрытая гобеленом.

— Можешь открыть? — спросил человек в маске у Борея.

Великан на мгновение задумался и молча вышел из спальни. Во внешнем дворе он отыскал постамент, на котором прежде красовалась статуя Диониса, цилиндрический и ребристый, как толстая колонна, высотой чуть больше метра. Отнес его в покои бывшего хозяина и установил возле стены напротив железной двери. Затем обхватил пьедестал руками, в титаническом усилии напрягая мышцы. Ему удалось взвалить его на плечо, он сделал пару шагов к двери, прицеливаясь, и бросился вперед. Все брызнули в стороны. За два метра до цели он изо всех сил вытолкнул огромный камень вперед. Постамент ударился о железную дверь. Дворец содрогнулся.

Стена треснула, но дверь устояла.

Исандр и его люди испуганно уставились на Борея, который снова направился к камню. Некоторые видели его еще в то время, когда он принадлежал Главку, другие слышали о нем, однако живое свидетельство его огромной силы всех ужаснуло. Чувство опасности усиливалось тем, что гигант, будучи рабом, беспрекословно подчинялся человеку в маске, но к прочим проявлял ледяное презрение.

Борей перекатил камень обратно к противоположной стене и снова взялся за дело. При следующем ударе металлическая дверь поддалась, вырвав петлями крупные куски каменной кладки. За дверью обнаружилась лестница, уводящая под землю. В конце находилось небольшое помещение с каменными стенами толщиной в метр. Делая подкоп снаружи, добраться до него было практически невозможно. Борей не пролезал в дверной проем, но остальные спустились по лестнице, освещая себе путь факелом, и с восхищением убедились, что легенды о богатстве Главка — чистая правда. Награда за нахождение показателя составляла не более четверти легендарных сокровищ Главка.

Через два часа подземелье опустело. Они навьючили его содержимое на восемнадцать мулов: десять, приведенных Бореем и его хозяином, и еще восемь, принадлежавших Главку. Холодная бдительность великана и непостижимые глаза, зорко сверкавшие из-под черной маски, совершили чудо: никто не стащил ни единой монеты.

Человек в маске приказал Борею следовать за собой и отошел на несколько шагов в сторону.

— Выйдем из Сибариса вместе, а потом разделимся. Ты заберешь всех мулов и половину людей и отправишься к тропе, ведущей к высохшему ручью. Там прикажешь людям вернуться в Сибарис. Не трогай их, понял?

Борей кивнул не сразу, зато убежденно. Он готов был полностью подчиняться загадочному человеку, за чьей маской чувствовал великую силу.

Хозяин продолжал давать указания.

— Потом пойдешь один и выгрузишь половину сокровищ в нашем новом убежище. Вторую половину отвезешь в старое и подождешь там, пока я не вернусь. Это может занять несколько дней.

Борей снова кивнул, и человек в маске вернулся к Исандру.

— Половина твоих людей пойдет вместе с Бореем. Ты сам и остальные люди отправитесь вместе со мной к моему человеку в Кротоне. — Конечно, он не стал ему говорить, что его человек — это Килон, один из аристократов, которых так ненавидели повстанцы.

Исандр повернулся к своим людям и отобрал тех, кто будет сопровождать человека в маске.

Дорога в Кротон стала крайне опасной. Она кишела жадными до крови сибаритами, преследующими тех, кого еще несколько часов назад почитали как высший класс и правителей города. Орду возглавлял Телис, в котором человек в маске был уверен, но в окрестностях промышляли многочисленные банды, предаваясь безудержной охоте за людьми.

«Надо как можно скорее добраться до Кротона», — с беспокойством сказал себе человек в маске.

На этот раз он прибудет в Кротон не с кошельком золота, а с целым набитым мешком. Следующий этап его плана зависел от того, сможет ли он воздействовать на Совет Тысячи до того, как события ускорятся.

Глава 98 18 июля 510 года до н. э

Зал Совета постепенно заполнялся: приближалось время вечернего заседания. Милон стоял на трибуне, мрачно наблюдая за прибытием гласных. Войдя, каждый из них мигом бросался к группе, с которой у него имелось наибольшее сродство, и там знакомился с новостями.

Полтора часа назад Милону сообщили о необычном происшествии. Какой-то сибарит бросился к его солдатам, моля о защите. Он ехал на лошади, которая вскоре издохла от усталости, одетый лишь в тончайший спальный хитон, выдававший в нем принадлежность к высшим классам Сибариса. Он уверял, что в городе вспыхнуло восстание, от которого он едва ноги унес. Милон отдал приказ привести его к себе и с удивлением увидел, что это толстяк Пиреней, молодой аристократ-сибарит, член Совета и к тому же посвященный пифагореец.

— Милон, слава богам. — Пиреней с рыданиями бросился ему в ноги.

— Вставай, Пиреней. — Он потянул его за плечи, пока сибарит наконец не поднялся с земли. — Что случилось?

Пиреней покачал головой и заговорил слезливым голосом.

— Я все потерял. Что будет со мной? — Он снова всхлипнул, затем провел руками по лицу, пытаясь собраться с мыслями. — Они напали внезапно. Их было много, очень много. Они были вооружены, в руках держали факелы, чтобы сжечь весь город. К счастью, прошлой ночью у меня случилась бессонница, и я услышал, как они приближаются. Мой дом был одним из первых, подвергшихся нападению.

Пиреней продолжал, давая выход обуревавшим его чувствам. Из его бессвязной речи Милон понял, что в то утро в Сибарисе произошло крупное народное восстание, хотя не знал, каков конечный результат. Пиреней бежал вскоре после начала и ехал весь день, пока не добрался до Кротона. Милон размышлял, не зная, что предпринять. Такие восстания имели свойство распространяться, к тому же смена правительства в соседнем городе всегда была непростым моментом. Если свергнутое правительство состояло из единомышленников, увеличивалась вероятность того, что новое окажется враждебным. С другой стороны, они располагали лишь свидетельством испуганного человека, который, возможно, сильно преувеличивал.

Вскоре слова Пиренея подтвердил еще один сибарит, бежавший от бунта. Он не сказал ничего нового о развитии событий, но его свидетельства подтверждали показания Пиренея. Несмотря на то что стояла глухая ночь, Милон отправил гонца к Пифагору и приказал экстренно созвать Совет Тысячи.

* * *
Пока собралась только половина. По мере появления новых беженцев-сибаритов Милон узнавал все больше.

— По последним данным… — Он дождался, пока ропот утихнет и лица заседающих обратятся к нему. — По последним данным, аристократический квартал Сибариса охвачен пожаром. У нас уже семеро беженцев. У всех имелись отличные лошади, и по дороге они опередили многих сограждан. Мы должны готовиться к гораздо более многочисленному наплыву беженцев, а заодно и к тому, что аристократический режим Сибариса рухнет.

Упоминание о возможном свержении вызвало в зале возбужденный ропот. Пифагор молча сидел в центре передней скамьи, терпеливо прислушиваясь к поступающим со всех сторон тревожным слухам.

«Молю богов, чтобы восстание не увенчалось успехом», — подумал он.

Успех восстания был бы очень опасен для Кротона, поскольку обоими городами управлял совет аристократов, который, в свою очередь, возглавляла пифагорейская элита. С другой стороны, Пифагор был поражен количеством потрясений, случившихся за последний год: казалось, по миру прокатилась бунтарская волна. В Риме Луций Юний Брут сверг царя Тарквиния Гордого. Это означало конец многовековой монархии, поскольку Брут работал над созданием республиканского правительства. В Афинах Клисфен сверг грозного Гиппия, положив конец долгой эпохе тирании, и отныне занимался разработкой реформ, расширяющих власть народа.

Но правительство Сибариса не деспотично, как и правительство Кротона.

Политические идеи Пифагора, претворенные в жизнь благодаря правительствам, которыми он руководил, основывались на справедливой власти, преследовавшей злоупотребления и коррупцию. Происходящее в Риме и Афинах не имело смысла повторять в тех городах, которые он контролировал.

«Видимо, некто подстрекает и обманывает, — размышлял Пифагор. — Фанатичный лидер, баламутящий народ, вместо того чтобы печься о его благе».

Внезапно его поразила ужасная догадка. Неужели это снова человек в черной маске? Но каким боком он относится к восстанию? Зачинщиком народного бунта должен быть вождь, хорошо известный народу Сибариса. Пифагор откинулся на спинку сиденья. Он надеялся, что восстание уже подавлено и известие придет к ним с минуты на минуту.

В дверях появился солдат. Должно быть, прибыл еще один беженец с новостями. Военный пробирался по центральному проходу, преследуемый сотнями встревоженных глаз. Он обогнул мозаику с изображением Геракла и дошел до возвышения. Милон спустился ему навстречу. После короткого обмена репликами он снова поднялся на возвышение.

Гласные смолкли.

— Думаю, мы можем уверенно говорить о случившемся. — Громовой голос генерала Милона отражался от каменных стен. — Восстание было массовым и отлично скоординированным. На рассвете тысячи людей ворвались в квартал аристократов, безжалостно убивая всех, кто попадался под руку. За несколько часов они взяли под контроль весь город, за исключением небольших очагов сопротивления, которые, вероятно, уже сломлены. Одним словом, Сибарис во власти повстанцев. — Он сделал паузу. Потрясенные гласные замерли, как изваяния. — Учитывая сложившуюся ситуацию, я отдам приказ армии не допустить подобного безумства в Кротоне.

Милон подождал несколько секунд на случай, если кто-нибудь захочет возразить. Поскольку желающих не нашлось, главнокомандующий покинул зал и отправился отдавать распоряжения войскам.

Килон наблюдал за Милоном со своей скамьи. Что ж, армия готовится подавить любой бунт, и возразить тут нечего. Напротив, Килон был только рад, что Кротон располагает войсками в отличие от бездельников-сибаритов, которые, не желая проходить военную службу, не имели регулярной армии. В том случае, если город вступит в конфликт с соседом, сибариты полагались на золото, помогавшее оплачивать наемников, однако на постоянной основе держали лишь небольшой отряд, чья лояльность была сомнительна. У самых богатых сибаритов имелась личная гвардия, но многие гвардейцы наверняка присоединились к народу, особенно когда увидели, как улепетывают их господа.

«В нашем городе бунтовщиков не поддержат», — сказал себе Килон более твердо, чем чувствовал на самом деле. Он испытывал неприятное ощущение, что его куда-то насильно втянули. Во всяком случае, ему никогда бы не пришло в голову, что его таинственный союзник имеет отношение к тому, что произошло в Сибарисе.

Килон, подобно Сибарису и Кротону, был всего лишь пешкой в игре человека в маске.

Глава 99 18 июля 510 года до н. э

За несколько часов до беспокойного вечернего заседания Совета Тысячи человек в маске всерьез опасался, что его планы рухнут.

Он ехал без отдыха, чтобы добраться до Кротона прежде, чем там усилят охрану. Он предполагал, что как только прибудут первые беженцы-сибариты, в Кротоне забьют тревогу и попасть в город станет очень сложно.

Когда их группа преодолела две трети расстояния между Сибарисом и Кротоном, они обнаружили Телиса. Вождь повстанцев разбил лагерь возле реки. Разумное решение. Не мог же он взять и ворваться со всей своей ратью в Кротон и наброситься на аристократов.

К отряду Телиса присоединялись все новые и новые вояки, которые не имели возможности продвигаться достаточно быстро или же покинули Сибарис позже. Отныне его отряд насчитывал три-четыре тысячи человек.

— Давай останемся здесь и поговорим с Телисом, — возбужденно предложил Исандр.

— Нет, — ответил шелестящий шепот человека в маске. — Мы должны добраться до Кротона как можно скорее.

Подручный Телиса несколько секунд смотрел на него с сомнением. В конце концов он не стал возражать и отправился дальше в сопровождении пятерых людей. На последнем отрезке пути они догнали нескольких аристократов-сибаритов, спешивших укрыться в Кротоне. Исандр покосился на человека в маске, но тот отрицательно покачал головой. Охота на этих доходяг лишь задержит их продвижение.

В Кротон они прибыли глубокой ночью. Входя в северные ворота, разделились на пары и двигались на расстоянии друг от друга, чтобы охранники, внимательно следившие, не приблизится ли к городу толпа бунтовщиков, не помешали им пройти. После известия о сибаритском восстании улицы были более оживлены, чем обычно в эти часы. Повсюду виднелись горожане, ожидающие свежих новостей, и слуги, разносящие послания. Как это ни парадоксально, всеобщая тревога помогала человеку в маске и его спутникам остаться незамеченными и беспрепятственно добраться до особняка Килона.

Человек в маске спешился и объявил о своем прибытии знакомому охраннику, дежурившему у ворот. Исандр и его люди остановились в нескольких метрах друг от друга, глядя на него со смесью недоумения и враждебности. Кто прячется за маской, к которой так дружественно относились кротонские аристократы? Охранник ответил, что Килон в отъезде, но без возражений пропустил внутрь. Доверенные слуги политика знали, что должны ему подчиняться.

Прежде чем войти, человек в маске повернулся к Исандру и его людям.

— Я на месте. Вы свободны, — тихо сказал он.

Исандру хотелось плюнуть ему под ноги, выразив тем самым свое презрение. В конце концов он лишь бросил ядовитый взгляд и поспешно отправился к лагерю Телиса.

Оказавшись за воротами, человек в маске передал поводья одному из слуг и поманил к себе другого.

— Возьми этот мешок, — прошептал он, указывая на поклажу, навьюченную на его лошадь, — и следуй за мной.

Он пересек роскошный двор, поднялся на второй этаж и прошел по галерее, пока не добрался до покоев Килона. Слуга, сгорбившись под тяжестью мешка, положил груз туда, куда ему указали, и оставил его в одиночестве. Человек в маске сложил на полу несколько подушек и улегся. Глубоко удовлетворенный, он положил руку на мешок с золотом и позволил телу расслабиться. Он полагал, что Килон проведет в Совете всю ночь.

Погружаясь в блаженный сон, человек думал о том, что означает для него содержимое мешка. Часть этих денег пойдет на покупку необходимых голосов в Совете Тысячи.

Благодаря страху и золоту в скором времени он будет контролировать все голосования.

Тем не менее основную часть золота ожидала другая судьба.

* * *
«Куда, будь он неладен, подевался человек в маске?» — размышлял Килон, устало шагая к своему особняку. Его сопровождали двое охранников, освещая путь факелами. На улицах занимался рассвет. Килон терялся в догадках. Он поневоле привык следовать указаниям своего таинственного союзника, однако вот уже две недели его не видел.

В Совете решили прервать заседание и несколько часов передохнуть. Нашествие сибаритов не прекращалось, почти все они были аристократами, подтверждали успех восстания и просили предоставить убежище.

Вернувшись домой, встревоженный Килон почувствовал, что очень устал. Он не был уверен, что уснет. Поднялся в спальню и уселся на край кровати, уронив голову на грудь.

— Вижу, нам обоим нужен перерыв, — раздалось в тишине спальни.

Килон подпрыгнул от неожиданности и повернулся туда, откуда донесся хриплый шепот. В углу комнаты, развалившись на подушках, лежал человек в маске.

— Что ты здесь делаешь? Как ты сюда попал?

Килону показалось, что, прежде чем ответить, человек в маске улыбнулся.

— Если не возражаешь, погощу у тебя несколько дней. Нам предстоит много встреч, — добавил он, похлопывая по лежащему рядом тяжелому мешку.

Килон был раздражен, ему показалось, что человек в маске вертит им как хочет, но он не мог не оценить уверенность, которую тот излучал в эти бурные часы. «А мешок-то, похоже, полон золота», — сказал он себе.

Несколько секунд молча размышлял.

— Хорошо, — ответил наконец. — Я прикажу, чтобы тебе приготовили комнату. Поговорим спокойно, когда отдохнешь.

Заседание Совета возобновилось в полдень. В Кротоне восстания не было, но все пребывали в напряженном ожидании. Община и город приняли уже двести сибаритов, и с каждым часом прибывали все новые беженцы.

Пифагор занимал свое место в первом ряду среди Трехсот. В ожидании свежих новостей его разум вновь и вновь возвращался к иррациональным числам. «Есть ли какой-то способ им противостоять?» — спрашивал он себя, мрачнея.

От сидения на каменной скамье, холодной и твердой, ныли кости. Надо было приносить с собой подушку, как это делали пожилые гласные. Он наклонился вперед и уперся локтями в бедра, ища хоть какое-то облегчение. Со стороны он казался более ветхим, чем прежде, — хмурым стариком, а не могущественным Пифагором.

Падение пифагорейского правительства Сибариса заставило его усомниться в своих политических чаяниях. Восстание народа против правительства, чья власть основывалась на его правилах, на его политической доктрине, пошатнуло его убеждения. Он чувствовал, что теряет энергию, необходимую для осуществления обширных замыслов, которые переполняли его сознание: Неаполис, этруски, Рим…

Погруженный в раздумья Пифагор не сразу заметил, что почти половина скамей незанята. Не хватало Килона и его сторонников, которых в последнее время в Совете было уже около четырехсот.

В одном конце зала, возле двери, Милон разговаривал с только что прибывшим военным. Закончив беседу, он направился к возвышению. Выражение его лица было, как всегда, решительным, но от Пифагора не укрылось, что слова военного его обеспокоили.

— Только что вернулись наши первые разведчики, — серьезно проговорил Милон. — Преследуя аристократов, сибаритские мятежники очень близко подошли к Кротону. Разбили лагерь менее чем в трех часах конной езды.

Его сообщение вызвало встревоженный ропот.

— Сколько их? — спросил кто-то.

Милон сомневался, стоит ли делиться со всеми тем, что касается лишь военных.

— Пять тысяч человек, — ответил он наконец, — и около тысячи лошадей.

Совет содрогнулся от восклицаний ужаса и изумления. «Как это возможно?!» — спрашивали члены друг друга. У Сибариса никогда не было армии, и вдруг откуда-то появились столь заметные силы, да еще конница. Армия Кротона, если учитывать всех резервистов, достигала пятнадцати тысяч; однако кавалерийский корпус насчитывал максимум пятьсот человек: вдвое меньше, чем армия Сибариса.

Пифагор слушал его с беспокойством, затем снова повернулся к скамье, где обычно сидел Килон. Таинственное отсутствие недруга и всей его группы вызывало у него сильнейшую тревогу.

— Что ты задумал? — прошептал он, покачивая головой.

Глава 100 19 июля 510 года до н. э

Главк осторожно высунул голову из-за двери общинного здания. Несколько раз огляделся по сторонам, вышел на улицу и поспешно зашагал к воротам общины, съежившись в тщетной попытке сделать свое тучное тело менее заметным.

Солнце скрылось за холмом позади него. Он прибыл в общину еще до рассвета с жалким кошельком золота, двумя слугами и четырьмя стражниками. Это имущество, не считая лошадей и свитков с расчетами показателя, было единственным, что удалось спасти от безумия, внезапно охватившего Сибарис.

Неподалеку от Главка толпились люди, которые, как голодные рыбины, кидались к каждому, кто приходил из внешнего мира. Они жадно ловили любую новость как от прибывших из Кротона, так и от новых аристократов, избежавших резни в Сибарисе.

«А вот и Акенон!» — мысленно отметил Главк.

Между статуей Гермеса и Храмом Аполлона образовался кружок, в котором стояли Акенон и Ариадна, внимательно слушая рассказ какого-то сибарита.

Главк приблизился.

— Акенон! — Он согнулся пополам и несколько раз судорожно вздохнул, пытаясь прийти в себя. — Слава богам, что я нашел тебя.

Акенон повернулся к Главку. Он слышал, что тот был среди беженцев, но до этого момента его не видел.

Прежде чем заговорить, сибарит сладко улыбнулся:

— В последний раз мы виделись, когда ты привел Крисиппа ко мне во дворец.

Акенон кивнул, сжав губы. То, что Главк напомнил об этом, означало, что он собирается просить его об одолжении. Он не был намерен ему помогать, но, по крайней мере, готов был выслушать.

Подошла Ариадна, и Главк чуть отдалился от кружка, чтобы его никто не услышал.

— Ариадна, дочь великого Пифагора, очень рад тебя видеть. Надеюсь, что свитки, которые я передал во время нашего последнего свидания, пригодились.

— Спасибо, Главк, — ответила она более дипломатично, чем Акенон. — Мне жаль видеть тебя в столь бедственном положении. Можем ли мы сделать что-то еще, чтобы облегчить твои страдания?

Они приняли Главка в общину как беженца. Он был посвященным пифагорейцем, взятым под опеку в соответствии с правилами гостеприимства и братской солидарности. Ариадна была добра к нему, но сознавала, что среди особенностей его двойственной натуры присутствует склонность к насилию и себялюбие. Она не могла забыть, как хладнокровно он приказывал убивать других людей и собирался убить их самих.

— Спасибо, большое спасибо, Ариадна. Есть одна вещь, которую ты можешь для меня сделать. Мне удалось взять с собой пару слуг и четверых охранников, но их поселили в гимнасии неподалеку отсюда, по дороге в Кротон. Мне нужно, чтобы они были здесь, со мной. Хотя бы охранники. Пожалуйста, отдай приказ, чтобы их перевели сюда.

Главк опустился на колени, и Акенон посмотрел на него с презрением.

— Я не могу этого сделать, — ответила Ариадна. — Мы принимаем только посвященных, а сейчас у нас даже в конюшнях нет места. Кроме того, в общину не могут входить вооруженные охранники. Оружие здесь запрещено, за исключением того, что у гоплитов, временно назначенных ради нашей безопасности.

Главк резко отпрянул, в глазах его вспыхнула молния гнева.

— Тогда вы будете ответственны за мою смерть.

Акенон удивился:

— Кто нападет на тебя внутри общины?

— Мои собственные сограждане. Они подозревают меня в том, что произошло в нашем городе. — Он снова испуганно огляделся. — Когда началось восстание, группа мятежников продвинулась слишком далеко вперед, оторвавшись от основной массы своих подельников. Они пытались взять какой-то особняк самостоятельно, но он был хорошо защищен, и в итоге все погибли. Хозяин особняка приказал обыскать трупы повстанцев, валявшиеся у него во дворе. И у Главаря обнаружилось несколько золотых монет с моим именем.

— Это было золото, которое ты отдал за состязание? — спросила Ариадна.

— В том-то и дело. Похоже, восстание финансировалось из моего золота, и это указывает на человека в маске, который недавно его получил. Но сограждане думают, что восстание организовал я. Как они могут быть столь глупы, — яростно воскликнул он, — подозревая меня в такой невиданной подлости?!

Ариадна и Акенон молча переглянулись, размышляя о причастности незнакомца в маске к восстанию. Все это постепенно обретало смысл. Так или иначе, речь шла о свержении пифагорейского правительства…

— Это еще не все, — с горечью добавил Главк. — Некоторые беженцы видели, как Борей вошел в Сибарис, при этом далеко не все знают, что он больше не мой раб. Он шел с каким-то человеком в капюшоне; думаю, это был тот самый человек в маске, и с собой они вели несколько мулов. Наверняка собирались нагрузить их золотом, которое мне пришлось оставить во дворце. — Внезапно он схватил Акенона за ворот туники. — Вы должны помочь мне, или меня убьют!

Акенон крепко схватил его за запястья и оторвал от себя.

— Мы не можем тебе помочь, — возразила Ариадна, — позволив вооруженным людям войти в общину. Но можем попросить, чтобы тебя поселили в гимнасии вместе с твоими людьми.

Главк посмотрел на нее с сомнением.

— Пусть будет по-твоему, — ответил он наконец. — По крайней мере, там я буду под защитой четырех мечей. Надеюсь, этого будет достаточно, пока я не найду способ исправить положение.

Он повернулся и посмотрел в сторону гимнасия. Ему не нравилось ходить по открытой местности, но дорога займет всего несколько минут. В этот момент он увидел Пифагора, который как раз входил в общину. Главку уже приходило в голову с ним поговорить, но при виде философа он застыл в неподвижности. Прошло меньше года с тех пор, как он видел его в последний раз. За это время Пифагор, казалось, постарел на пятнадцать лет. Он оставался все таким же высоким и сильным, но исхудал и ссутулился. Шагал, глядя себе под ноги и не разговаривая с сопровождавшими его учениками.

Ариадна тоже наблюдала за приближением отца, ощущая глубокую печаль. Впервые он показался ей хрупким, нуждающимся в поддержке. Она всей душой желала облегчить его страдания. Образ отца помутнел, и Ариадна заметила, что плачет.

Вытерла слезы тыльной стороной руки.

«Когда ты беременна, у тебя в глазах как будто два ручейка», — вспомнилось ей.

Она вновь повернулась к Главку и Акенону. На египтянине была туникацвета охры. Он указывал в сторону Кротона, что-то объясняя Главку, и было заметно, какая у него крепкая мускулистая рука. Ариадна с живостью вспомнила ощущение тепла и защищенности в объятиях этих рук. Во время поездки в Сибарис, пусть всего несколько часов, она чувствовала себя с Акеноном в полной безопасности.

Но Ариадна немедленно отогнала от себя эти мысли и отошла от Акенона.

Глава 101 19 июля 510 года до н. э

— Мы должны напасть как можно скорее!

С высоты трибуны Милон слышал крики гласных. Заседание вновь затянулось до раннего утра, и усталость делала всех нервными и раздражительными.

— Мы должны обрушиться на них прежде, чем они укрепят свои позиции!

Милон покачал головой, но вмешиваться не стал. Организованные дебаты давно прекратились, люди сбивались в группы, которые ожесточенно спорили друг с другом, не добиваясь никаких результатов. Новостей тоже не было. В течение дня они узнали, что Главаря повстанцев зовут Телис, и, вероятнее всего, мятежники получали поддержку со стороны зловещего человека в маске.

Милон прикинул, что в лагере мятежников собралось уже больше тысячи лошадей и около десяти тысяч человек.

«И все же надо учитывать, что у большинства нет боевого опыта», — сказал он себе. Они все еще могут разбить их без особых препятствий.

— Мятежники не проявляют признаков агрессии, — послышалось из Совета Трехсот.

— Мы не можем напасть на того, кто нам даже не угрожает, — ответил ему сердитый голос с другого конца зала.

— Их присутствие у ворот нашего города говорит само за себя. Очевидно, что явились они не с мирными намерениями. Речь идет о мятеже против аристократов!

— Лагерь разбит в трех часах езды отсюда, а не у ворот Кротона, — возразил кто-то. — Кроме того, они сибариты и впредь будут заниматься исключительно делами своего города. Или вы думаете, что они попытаются свергнуть все правительства Великой Греции?

Милон обеспокоенно посмотрел на Килона и обширную группу, которая его поддерживала. Они вернулись в Совет несколько часов назад и выглядели до странности сдержанными. Потом Милон повернулся к Пифагору. Учитель не вмешивался, хотя ловил каждое слово. Внезапно, словно реагируя на его взгляд, Пифагор поднялся и зашагал к возвышению. Милон показал жестом, что готов спуститься и уступить ему место, но учитель дал понять, чтобы он оставался.

Приблизившись, Пифагор доверительно кивнул и тихо заговорил:

— Не знаю, что задумал Килон, но лучше нам взять дело в свои руки.

Увидев, что Пифагор собирается говорить, зал умолк. Философ уже несколько часов назад знал, что собирается сказать, и лишь дожидался подходящего момента. Теперь все устали и хотели одного: чтобы кто-то прекратил спор и они разошлись по домам. Пифагор тоже надеялся на быстрое разрешение конфликта, у него не было сил ни спорить, ни подбирать правильные аргументы. Он бросил прямой взгляд на гласных, стараясь выглядеть достаточно уверенно, и начал речь:

— Мужи Кротона, я хотел бы представить на ваш суд два предложения.

Голос Пифагора был глубок и звучен, но в его твердости Милон ощутил едва уловимую трещину, которую, как он надеялся, никто другой не заметит.

— Первое предложение — послать на рассвете посольство к Телису. Так мы узнаем об их намерениях, а также об их подготовке. — Пифагор обвел взглядом аудиторию. Слушатели выглядели благосклонно, никто не собирался перебивать его речь. — Второе предложение — вывести всю нашу армию и разбить лагерь в паре километров к северу от Кротона. Я уверен, что демонстрация силы возымеет сдерживающее действие, к тому же между Кротоном и мятежниками-сибаритами встанет наша армия.

Пифагор говорил минут пять. Когда он закончил, Милон поспешил выступить в качестве главнокомандующего, чтобы придать словам философа больше веса. Он поддержал его предложения и объяснил некоторые детали развертывания армии. Помимо прочего лагерь за городом был необходим, потому что с появлением резервистов армия не помещалась в казармах. В сложившихся обстоятельствах самое благоразумное — оставаться в походном строю.

Когда он исчерпал свои доводы, Совет Трехсот заявил о безусловной поддержке. Остальные советники переговаривались между собой. В конце концов они тоже проголосовали «за», кроме Килона и его многочисленной свиты, которая воздержалась.

Через два часа, на рассвете, посольство отправилось из Кротона в лагерь повстанцев-сибаритов. Его составляли трое гласных в сопровождении десяти гоплитов. В первые минуты пути они чувствовали себя так, словно прорывались сквозь кишащий человеческий муравейник: пятнадцать тысяч солдат армии Кротона как раз в это время перемещались на северный фланг.

Войска останавливались, пропуская гласных, на лицах у них появлялось суровое выражение. В сознании гоплитов, привыкших к долгим годам мира, билась одна и та же беспокойная мысль: «Если посольство потерпит неудачу, придется сражаться».

Глава 102 22 июля 510 года до н. э

Телис вежливо выслушал прибывших из Кротона послов.

Несмотря на хорошие манеры, вождь сибаритов заявил, что сейчас не самое подходящее время для переговоров. Кротонские послы ушли с пустыми руками, не договорившись ни о каких соглашениях, не добившись даже того, чтобы сибариты прояснили свои намерения.

Два дня спустя Телис организовал собственное посольство, чтобы выдвинуть кротонцам свои условия.

— Исандр, ты должен настоять на том, чтобы они ответили сегодня же. Дай понять, что мы не примем отсрочек и любые задержки будем расценивать как отказ удовлетворить наши требования.

Подручный с достоинством кивнул. Он гордился тем, что возглавил посольство. Будучи еще три дня назад простым помощником пекаря, он превратился ни много ни мало в правую руку вождя народного правительства Сибариса.

— Не волнуйся, Телис, наши просьбы прозвучат четко и твердо.

Предводитель сибаритов положил руку ему на плечо.

— Если вы выйдете сейчас и вернетесь к заходу солнца, у них будет три-четыре часа, чтобы обдумать ответ.

Исандр снова кивнул. Телис подошел ближе и посмотрел ему в глаза.

— Исандр, то, что мы делаем, станет примером для других народов на многие поколения. — Телис смотрел на Исандра несколько секунд, а потом сжал его в объятиях. — Да пребудут с тобой боги.

Подручный обнял его в ответ, комок в горле мешал ему говорить. Когда они расстались, он сел на коня и отправился на юг в сопровождении пяти человек.

Стоя на границе лагеря, Телис смотрел на их силуэты, исчезавшие на дороге, ведущей в Кротон. Потом повернулся и зашагал между своими людьми вверх по берегу реки.

— Телис, Телис, Телис! — кричали люди, размахивая кулаками в воздухе. Постепенно Телис и к этому привыкал.

Они раскинулись на полтора километра вдоль русла, от устья до подножия холмов. Благодаря тому, что в течение многих дней дождя не было, реку было легко перейти вброд, чем они воспользовались, чтобы перебросить людей и животных на ту сторону и установить лагерь на южном берегу, расположенном ближе к Кротону.

«Мои люди воодушевлены», — задумчиво сказал себе Телис. Это было логично, в конце концов, они оказались в центре величайших событий в своей жизни, окутанные пьянящей атмосферой свободы и справедливости, и, кроме того, до сих пор им способствовал ошеломительный успех. Телис знал, что важно уладить ситуацию с Кротоном до того, как моральный подъем людей поуляжется. Он отвечал на приветствия, и все видели у него на лице присущую ему непоколебимую уверенность. Впрочем, под этим столь убедительным фасадом таилось беспокойство. Он был мудр и опытен исключительно в плетении интриг, но никак не в руководстве армией. «Состоящей к тому же из мясников, пекарей, гончаров…» — с горечью подумал он.

Телис чувствовал тяжесть огромной ответственности, и все же он был не так уж одинок. Среди его людей имелось двести наемников, которые некогда состояли на жалованье у аристократов: мятежники убедили их — конечно же, поддержав убеждения золотом — перейти на их сторону. Присоединилось к ним и примерно такое же количество охранников. Всего четыреста человек, прошедших военную подготовку и владевших оружием. Не так много, но Телис создал из них руководящий корпус и с их помощью организовал импровизированную Народную армию Сибариса, возложив на каждого нового начальника ответственность за отряд неопытных людей. Кроме того, выбрал пятерку лучших, чтобы сформировать военный совет.

Приветствуемый со всех сторон восторженными криками, он думал о человеке в маске с любопытством и восхищением. Он угадывал, что причины его помощи выходят далеко за рамки сочувствия народному движению против аристократов. Таинственный человек попросил в награду содержимое дворца Главка, но Телис был уверен, что есть нечто, интересующее его больше, чем золото.

В любом случае его помощь была неоценимой.

Человек в маске придал их движению силу и одновременно укрепил положение Телиса. Он всегда использовал нужные слова и наделял их способностью к сверхъестественной убедительности. Кроме того, благодаря ему в нужный момент всегда появлялась горстка золотых монет, помогающая убедить противников или сомневающихся и укрепить веру сторонников. Тот факт, что эти монеты Главк уплатил за решение, казалось бы, неразрешимой математической задачи, делал его образ еще более таинственным.

* * *
Дойдя до своего шатра, расположенного на холме, Телис повернулся и посмотрел на северную дорогу. По ней непрерывно прибывали люди, в основном из Сибариса.

«Наша армия не перестает расти и укрепляться», — подумал он с горделивой улыбкой.

Восстание было отлично спланировано, но еще недавно в его задачи входило только преследование сбежавших аристократов. Далее приходилось импровизировать. Телис и представить себе не мог, что они уйдут так далеко от Сибариса и что к движению присоединится столько людей. Когда он опомнился, они уже много часов преследовали аристократов и были ближе к Кротону, чем к Сибарису.

Рядом раздался чей-то голос, вернув его в настоящее.

— Великолепное представление.

Телис повернулся. Это был Бранк, самый ценный член его военного совета — спартанец лет сорока с бронзовой от солнца и ветра кожей, чья циничная улыбка тревожно контрастировала с холодным, пытливым взглядом. Говорили, что в двадцать лет он бежал из Спарты, перерезав шею унизившему его военачальнику. Он был одним из первых наемников, которых Телис принял в свое войско. Столь быстрое падение аристократического квартала было результатом его стратегии и способности командовать боем.

Бранк удовлетворенно посмотрел на ту часть лагеря, где собрались две тысячи лошадей его армии.

— Ты уверен, что их достаточно? — спросил Телис.

— Абсолютно, — ответил Бранк, не сводя взгляда с лошадей. — А если уверен я, то уверены и мужи Кротона. — Он повернулся к Телису. — Мы, греки, не привыкли использовать в бою лошадей, но с такой мощной конницей не потребуются пешие воины, чтобы сокрушить кротонскую армию. Разумеется, при условии, что конницей правильно руководят.

Бранк снова перевел взгляд на лошадей, и Телис почувствовал, что важность военачальника его раздражает. Он то и дело отпускал высокопарные замечания, намекая на то, что они должны быть ему благодарны и он им совершенно необходим.

Действительно, силовое преимущество, благодаря которому они взяли Сибарис, во многом было заслугой Бранка, чей голос лидировал в военном совете. И да, он всегда знает, что нужно делать. Именно он в первую же ночь предложил им разбить лагерь у реки, а на следующее утро настоял на том, чтобы они укрепляли свои позиции на берегу и требовали у Кротона передать им сбежавших аристократов.

«С этим я полностью согласен, — подумал Телис. — Мы должны поймать тех, кто сбежал». Информаторы сообщили, что Кротон приютил около пятисот беженцев. Если не заточить их в тюрьму, через несколько месяцев эти аристократы с помощью могущественных союзников соберут армию и попытаются отбить Сибарис.

Телис покосился на Бранка. В его военной доблести он был уверен, а вот в преданности сомневался. К счастью, люди слепо следовали за этим военачальником, и Бранк вполне мог реализовывать свои способности полководца. В первый же день Телис назначил его главным интендантом. Бранк наладил постоянный обмен гонцов между лагерем и Сибарисом и получал у города все необходимое, чтобы закрепиться на берегу и продержаться несколько дней. Вскоре он расширил лагерь, рассчитывая на все прибывающих свежих людей. Именно в этот момент пожаловало посольство из Кротона. Как только послы отбыли назад, Бранк распорядился, чтобы укрепление лагеря ускорилось.

— Нельзя исключить, что в ближайшее время кротонцы нанесут нам удар, — настаивал он. — Посольство видело, что мы серьезная сила, но все же слабее их.

Они укрепили оборону и отправили в Сибарис срочное послание, чтобы те ускорили отправку людей и лошадей. К счастью, кротонцы оказались трусливы и совершили ошибку, не напав вовремя. Всего за два дня лагерь сибаритов удвоился и уже насчитывал 25 000 человек и 2000 лошадей. Лазутчики сообщили, что кротонская армия, развернутая теперь на подступах к Кротону, состоит из 15 000 человек и 500 лошадей. Хотя разница в людях была в их пользу, кротонская пехота была гораздо опаснее. Она состояла из опытных военных, защищенных кожаными и даже металлическими шлемами, нагрудниками и наколенниками и вооруженных мечами, щитами и копьями. Сибариты были переполнены энтузиазмом, во главе их стояли наемники и гвардейцы, однако они были обычными обывателями без какой-либо военной подготовки и не имели ни кирасы, ни оружия, кроме ножей, серпов и заточенных палок.

«Пока что у Кротона перевес в пехоте, но у нас имеются два преимущества, которые гарантируют нам победу», — с надеждой думал Телис.

Во-первых, из Сибариса продолжали прибывать люди и оружие. Через день или два у них соберется уже 30 000 импровизированных солдат, которых худо-бедно удастся вооружить. Вторым и решающим фактором был перевес в кавалерии. У них было 2000 лошадей, а у кротонцев только 500. Кроме того, сибаритские лошади были крупнее и крепче. Все они еще недавно принадлежали аристократам, при каждой состояло трое или четверо слуг, которым было поручено кормить животных, поддерживать в форме и готовить к конным представлениям, которые так любили богатые сибариты. Их лошади умели двигаться боком и задом наперед, стоять на задних ногах и делать пируэты, как настоящие танцоры. Бранк восхищался этими животными.

— Каждый сибаритский скакун стоит трех кротонских кляч, — сказал он Телису.

Хотя у них не было двух тысяч обученных всадников, четыреста лошадей они выделили наемникам и гвардейцам. Остальные были распределены между самыми сильными и лучше всего вооруженными людьми. По словам Бранка, такой кавалерии было достаточно, чтобы наголову разбить половину кротонской армии и обратить в бегство другую половину. Пехоте сибаритов оставалось добить раненых и выследить убегающих.

Телис подумал о посольстве, которое только что отправил в Кротон, и глубоко вздохнул. На его совести было уже достаточно смертей, он считал их неизбежными, но ему не нравилось наблюдать, как умирают другие люди. Он надеялся, что Совет Кротона поведет себя разумно и выдаст бежавших аристократов.

Ему не хотелось развязывать еще одну резню, но он пойдет на все, если ему не оставят выбора.

Глава 103 22 июля 510 года до н. э

Пифагор дожидался, когда гласные примут решение. Выпрямившись во весь рост, он казался настоящим вождем. Протянув левую руку, придерживал за край свою льняную тунику, такую же белую, как и густые волосы. Взгляд его золотистых глаз перебегал по залу: он пытался угадать, что же произойдет.

Посольство мятежников-сибаритов прибыло два часа назад. Гласные позволили возглавившему его человеку по имени Исандр выступить перед Советом. Речь была ясной и убедительной: в течение двенадцати часов кротонцы обязаны выдать мятежникам всех сибаритских аристократов, в противном случае их ожидают последствия.

Немного помолчав, Исандр добавил:

— Вы уже знаете численность нашей армии, особенно конницы.

Действительно, они знали размеры вражеской армии и понимали, насколько опасна сибаритская конница. Вот почему, когда после отъезда посольства Пифагор обратился к заседающим с краткой, но пылкой речью, он не был уверен, что ему удалось их убедить. Он не сомневался, что Триста проголосуют в защиту беженцев. «Конфликт разгорится, если Совет Тысячи в большинстве своем проголосует против», — размышлял он. Согласно иерархии, голоса Трехсот были весомее Совета Тысячи, и Триста могут принять решение самостоятельно, но на сей раз это сомнительный выход. Если в таком непростом вопросе Пифагор останется в меньшинстве, это приведет к правительственному кризису, который сильно затруднит способность Кротона действовать в это ужасающе ответственное время.

Перед голосованием Совету дали тридцать минут, чтобы каждый мог хорошенько все обдумать. Как обычно, члены толпились группами возле скамей. Время от времени кто-нибудь перемещался из одной группы в другую, делясь новостями. Традиционно самой обширной группой был Совет Трехсот. Однако в последние недели сторонники Килона стали еще более многочисленными. Сейчас они составляли почти четыреста человек.

На раздумья оставалось всего пять минут. Ропот голосов становился все громче. Пифагор уже ничего не мог сделать, лишь дождаться результатов голосования.

«Я был слишком рассеян в последние дни, — упрекнул он себя. — Надеюсь, это не повлияет на голосование».

Открытие иррациональных чисел все десять дней держало его в состоянии глубокого стресса. Существование в природе явлений, которые не могли быть выражены отношениями между целыми числами, стало слишком сильным ударом по его учению. Уверенность в своих знаниях, в своем методе поиска, а следовательно, и в себе самом безнадежно пошатнулась. Он осознавал свою огромную ответственность. Основы его математики были подорваны; возможно, пришла пора снести старое здание и попытаться построить из обломков новое, более прочное.

«Я уже не смогу этого делать, — понимал Пифагор, — но я должен вдохновить других».

Подготовить пифагорейцев к грядущим переменам. Попытаться пересмотреть математику, переосмыслить старые представления об астрономии и музыке, научиться видеть иначе и, главное, смириться с несостоятельностью устоявшейся системы. Но ведь его учение гораздо шире. У них имеются собственные знания о человеческом теле и духе, свои правила внутренней дисциплины и поведения в общине, возвышавшие земную жизнь и приводившие человека к успешному перерождению в цикле реинкарнации. Через шесть дней он встретится у Милона с наиболее значимыми членами братства. Он создаст синклит преемников, который будет отвечать за переосмысление и реорганизацию всей общинной жизни, постарается передать этим людям энергию, которой ему самому с некоторых пор отчаянно недоставало, и тогда…

— Не выдать сибаритам их аристократов означает самоубийство! — крикнул кто-то.

Пифагор очнулся от размышлений и увидел две небольшие яростно спорящие группы.

— Наоборот, самоубийством будет их выдать! — ответил другой голос.

Пифагор не вмешивался. Такие дискуссии были обычным явлением во время дебатов. К тому же время вышло: пора было голосовать.

Старец Гиперион, отец Клеоменида, вышел вперед как представитель Совета Трехсот. Учитывая иерархическое превосходство, Триста голосовали в первую очередь. Он сделал пару шагов, остановился возле мозаики с изображением Геракла и заявил усталым, но решительным голосом:

— Все Триста проголосовали за предоставление убежища.

Больше ничего не добавив, он вернулся на свою скамью. Реакции на его слова не последовало.

Теперь настала очередь остальных. Одна из причин того, что Триста голосовали первыми, заключалась в том, чтобы повлиять на остальных семьсот; однако Пифагор знал, что в столь важном деле, когда на карту поставлена жизнь самих гласных, на подобное влияние рассчитывать не стоило.

Он откашлялся, чтобы слова его звучали более четко.

— Давайте продолжим голосование. Итак, пусть поднимут руку сторонники выдачи аристократов мятежникам-сибаритам.

Рук поднялось гораздо меньше, чем он предполагал, и это заставило его испытать горько-сладкое облегчение. Выдать сибаритов было бы зверством, но защищать их подразумевало борьбу с гораздо более многочисленной армией, что в конечном итоге могло означать уничтожение Кротона. Секунду спустя он понял, что между поднятыми руками зияла обширная брешь.

Килон и четыреста его сторонников не проголосовали.

«Интересно, что это значит?» — обеспокоенно спросил себя Пифагор. В зале послышались гневные восклицания. В конце концов, большинство аристократов-сибаритов были членами братства и правили в соответствии с его учением. Какой интерес преследовал Килон, защищая пифагорейцев?

Двое секретарей занялись подсчетом рук. Пифагор уже пересчитал, их было сто сорок восемь, но дождался, когда секретари завершат свой подсчет.

Первый подошел к нему справа.

— Сто сорок восемь, — прошептал он.

Через несколько секунд второй подошел слева и объявил ту же цифру.

— Хорошо, — продолжал Пифагор. — Теперь поднимите руки те, кто считает правильным оставить в Кротоне аристократов из Сибариса.

Раздались восклицания негодования и протеста. После подсчета подошли секретари и снова по очереди объявили результат.

— Сто пятьдесят шесть.

Килон и его четыре сотни не шелохнулись, и зал обрушился на них с обвинениями. Они сидели с отсутствующим видом, как будто голосование не имело к ним никакого отношения. Пифагор нахмурился. Воздержание также было проявлением волеизъявления при голосовании, но оно редко использовалось, тем более при обсуждении важных вопросов.

«К тому же, — сказал себе Пифагор, — Килон ни за что не станет поддерживать посвященных, а воздерживаться от голосования означает защищать их».

Как же объяснить молчание Килона? Возможно, он хотел воспользоваться правом, позволяющим сказать речь перед голосованием. Но ведь тогда крайне неуважительно было дожидаться, пока не проголосует большинство. Его поведение было настолько необычно, что Пифагор испытал соблазн аннулировать голоса Килона и его приспешников. Он задумчиво прикусил губу. Если он так поступит, начнется долгая утомительная дискуссия.

Но посольство Сибариса назвало жесткие сроки и не станет дожидаться, пока кротонцы разрешат внутренние противоречия.

Килон наслаждался выражением недоумения на лице Пифагора. Однако его ум был занят другими вопросами.

«Не понимаю, — размышлял Килон, — что задумал человек в маске, и мне это не нравится».

На последних собраниях, проведенных у него дома, человек в маске общался поочередно со всеми группами, входящими в состав четырех сотен, которые теперь составляли его фракцию. Всех их околдовала непостижимая магия его темного голоса, и в заключение каждый получил по тридцать золотых монет.

«Всего двенадцать тысяч монет», — прикинул Килон.

Он покачал головой. Он в этом золотом дожде не участвовал: три сотни причитающихся своих уже получил. Угнетало другое: ему не нравилось действовать, не понимая мотива собственных поступков. Он чувствовал себя марионеткой. Несмотря ни на что, до сих пор преимуществ в их сотрудничестве было намного больше, чем недостатков. Человек в маске распоряжался его домом по своему усмотрению и сам принимал решения, но взамен за несколько недель ему удалось нанести Пифагору больше вреда, чем тот получил за десятилетия. Благодарность Килона была огромной, как и его уверенность в том, что последующие решения человека в маске принесут похожие результаты.

Пифагор ждал, когда он заговорит, но он по-прежнему отмалчивался.

— Советник Килон, — сказал наконец Пифагор, сдержав раздражение. — Вы не хотите что-нибудь сказать залу, прежде чем озвучите свое решение?

Время пришло. Проголосовать против предоставления убежища подразумевало выдачу беженцев и предотвращение военного конфликта. Голосовать за убежище — или воздержаться от голосования — означало встать на сторону Пифагора и Трехсот, отвергнуть требования сибаритов и в итоге развязать войну.

Он поднялся с места, в последний раз подумав о человеке в маске. «Хорошо, я сделаю так, как ты мне сказал, — решил он, — пусть даже сам ничего не понимаю».

— Уважаемый Пифагор, — повторил он, делая вид, что удивлен, — я считал, что не обязан ничего объяснять.

Потом пожал плечами, словно все и так было очевидно.

— Мы… — Он сделал неопределенный жест в сторону окружавших его гласных. — Мы воздерживаемся.

Глава 104 22 июля 510 года до н. э

Ариадна устало вздохнула, объявила, что урок окончен, и повела детей в обеденный зал. Дети вели себя хуже, чем обычно, как будто и их заразило напряжение, овладевшее взрослыми.

Ей тоже было не по себе. Она вышла на улицу и направилась к выходу из общины узнать, нет ли каких-нибудь новостей. В саду она обнаружила Эвандра и Гиппокреонта, проводивших сеанс медитации, на котором присутствовала сотня учеников. Не так просто было изолироваться от мира при таких обстоятельствах.

Во время перемены другая учительница сообщила ей последние новости. Их доставил в общину гонец, прибывший час назад: в Совет Тысячи явилось посольство сибаритов. Подробностей известно пока не было.

Идя к портику, Ариадна подсчитала, что вокруг статуй Гермеса и Диониса собралось более шести сотен человек. К ее удивлению, все они молчали, никому не хотелось разговаривать во время мучительного ожидания. Среди собравшихся было около трехсот аристократов-сибаритов. Они ночевали в общине, большинство под открытым небом во внутреннем дворе жилых корпусов. Остальные двести беженцев-аристократов расположились в городе у родственников или деловых партнеров, которые согласились их принять. Получив известие о прибытии посольства сибаритов, все считали само собой разумеющимся, что Телис попросит передать аристократов мятежникам и что в Совете решается их будущее.

Ариадна увидела стоявшего поодаль Акенона и направилась к нему.

— Есть новости о посольстве?

Акенон вздрогнул. Он был настолько поглощен своими мыслями, что не заметил подошедшую Ариадну.

— Последнее, что мы знаем: послы из Сибариса вошли в зал Совета.

Ариадна кивнула, давая понять, что это ей уже известно. Потом уселась и принялась ждать. Она очень устала.

Чуть помявшись, Акенон уселся рядом с ней. Некоторое время они молчали. Акенон заметил, что его пальцы почти касаются руки Ариадны. Он смирился с тем, что они не вместе, но ему было трудно не прикасаться к ней, когда она была рядом. Он не дыша смотрел на ее светлые волосы, спадающие на плечи, на загорелую, гладкую кожу рук… Он сжал челюсти и отвел взгляд. Больше он к ней не прикоснется, но это решение вызывало у него неизбывное чувство потери.

Вернувшись в Карфаген, он постарается о ней забыть.

Ариадна заговорила, глядя на беженцев:

— Просто невероятно. Всегда говорили, что Кротон защищен от нападений, что у него самая сильная армия; и вот на нас того и гляди обрушатся десятки тысяч сибаритов.

Она посмотрела на Акенона.

— Ты видел их войска. Думаешь, они смогут нас победить?

В то утро Акенон сопровождал солдат, шпионивших за сибаритами. Ему хотелось самому оценить их силы.

— Солдаты вашей армии достаточно хороши, — ответил он через мгновение. — В отличие от сибаритов они отлично обучены и вооружены. Думаю, любой из ваших солдат может уничтожить трех или четырех людей Телиса. Учитывая, что соотношение пеших войск составляет два к одному в пользу сибаритов, пехота Кротона может наголову разбить пехоту Сибариса. Если бы не кавалерия, победа была бы неизбежна. Но, надеюсь, сибаритам не придет в голову развязать сражение.

— Я слышала, у них две тысячи лошадей, — сказала Ариадна. — Аристократы воспитывали и обучали этих лошадей, готовя к конным играм, и наверняка это великолепные кони. Однако у них нет умелых всадников, чтобы сражаться верхом. Разве это не уменьшает их преимущества?

Акенон кивнул.

— Уменьшает, но недостаточно. Большинство наемников и гвардейцев — отличные всадники и умеют сражаться верхом. Я видел, как они тренируются и обучают остальных. В целом у этих остальных получается неплохо. Они не строевые воины, но их отобрали из лучших всадников и лучших бойцов, выдали им лучшее оружие. У каждого есть меч, в то время как у пехоты лишь ножи и заточенные палки. — Он покачал головой, выражая сомнение. — Кроме того, кони действительно породистые и крупные. Это также дает преимущество.

— Каков твой прогноз на случай объявления войны?

Акенон сглотнул слюну. Он думал об этом весь день. Ему хотелось ответить мягче, но глаза Ариадны требовали правды.

— Все зависит от того, как они собираются вести бой, но, боюсь, у них хорошие командиры. Их военный лагерь отлично организован, а тренировки, за которыми я наблюдал, проходят под грамотным руководством. Думаю, армия Кротона сумеет уничтожить максимум половину сибаритской кавалерии и, возможно, еще десять тысяч пехотинцев. — Он сжал челюсти. — Иначе говоря, после завершения боя на беззащитный город и общину обрушатся около тысячи конных солдат и пятнадцать-двадцать тысяч пехоты.

Ариадна молча кивнула и отвела взгляд.

«Молю всех богов, чтобы войны не было», — сказала она себе, прижимая колени к груди.

Вскоре среди присутствующих поднялся взволнованный ропот. Ариадна и Акенон встали, чтобы посмотреть, что происходит. На них надвигалось облако пыли. Это был всадник, скакавший со стороны гимнасия. В других обстоятельствах собравшиеся спокойно бы ожидали, пока гонец прискачет в общину и передаст свое послание, однако на этот раз все бросились к портику. Акенон побежал вместе с остальными, но заметил, что Ариадна отстала, пытаясь выбраться из толпы. Он вернулся к ней, и они последними вышли на улицу как раз в тот миг, когда всадник остановил лошадь и передал свое послание. Даже издали было видно, как покраснело его лицо.

— Посольство Телиса требует выдать всех аристократов.

В его словах не было ничего неожиданного, однако многие собравшиеся отреагировали возгласами ужаса. Отдышавшись, посыльный продолжал:

— Совет Тысячи принял решение отклонить просьбу и сообщил об этом посольству сибаритов.

На этот раз послышались вздохи облегчения.

Посыльный закончил послание:

— Сибарис объявил нам войну!

Глава 105 22 июля 510 года до н. э

Будущее в руках человека в маске.

Он находился в подземелье своего первого убежища, сидя перед столом, на котором лежали десятки развернутых свитков.

«Мое величайшее сокровище», — размышлял он, глядя на них.

Он сосредоточился на последних написанных им свитках. Именно они послужили основой для письма Аристомаху. Вспомнив об этом, он широко улыбнулся. Потрясающий успех. Аристомах покончил жизнь самоубийством, а Пифагор, насколько известно, подавлен до такой степени, словно у него отняли душу.

Но времени на злорадство не было. Он сосредоточил свое внимание на свитках, одновременно контролируя дыхание и частоту сердечных сокращений. Он испытал привычное ощущение мышечной тяжести. По коже пробежали волны жара. Затем он сосредоточился на нервных центрах своего тела и заставил напряжение уйти.

Он закрыл глаза. Сейчас зрение только мешало. Он перебирал свитки по памяти, не глядя на начертанные в них цифры и фигуры. Он углубился в измерение, где существовали лишь понятия, и достиг наиболее сложных из них, тех, которые так опечалили Пифагора: иррациональных чисел, неопределенности, математической бесконечности… Не зная об их существовании, пифагорейцы лишь скользили по поверхности, уверенные, что под ней ничего нет, что мир представляет собой измеримую и постижимую скорлупу. Он позволил своему разуму погрузиться в еще более глубокий транс. Это был мир, который даже ему лишь предстояло открыть. Новый и, быть может, невиданный вызов, который он называл пением сирен, представлял собой тусклые светящиеся следы в океане абсолютной тьмы. Он чувствовал, что краткие вспышки ясности, которые он различал, обозначают лишь начало пути к пониманию и овладению этой неизведанной вселенной.

«Глубже», — властно приказывал он себе.

Если кому-то и суждено превратить это неведомое измерение в известный и доступный мир, этим человеком должен стать он сам. Он нащупал границу, готовый проникнуть за ее пределы. Волевым усилием вспомнил, что его туда привело. Он погрузился в этот новый мир, чтобы достичь глубокого транса, который помогал ему максимально овладевать своим разумом. Из этого состояния он мог управлять тем, что у обычных людей пряталось в подсознании. Он попал в это измерение, чтобы охватить разумом больше разрозненных элементов, чем был способен кто-либо другой, и наметить идеальный план.

Он был там, чтобы в мире людей происходило то, что он хотел.

Вспомнился Сибарис. Последние недели он полностью посвятил тому, чтобы на город обрушилась народная лавина. Подготовив бунт, он отошел в тень, но затем вернулся, чтобы забрать несметные сокровища Главка. Такой же была его стратегия в конфликте между Сибарисом и Кротоном. Благодаря золоту и общению с правильными людьми он добился того, чтобы Совет Тысячи проголосовал за предоставление убежища аристократам и, следовательно, за войну, объявленную Сибарисом Кротону.

Ему удалось вызвать новое потрясение.

Однако в Кротоне он не ограничился разработкой этого плана. Помимо раздачи золота гласным, чтобы получить их голоса, он работал над другим начинанием, на которое потратил еще больше золота. Это был очень сложный и не до конца определенный замысел, он не был уверен, что обстоятельства сложатся нужным образом и потраченное золото принесет желанные плоды, но он желал контролировать все и вся. Если в конце концов обстоятельства сложатся — а об этом он в любом случае узнает очень скоро, — золото послужит толчком к еще более разрушительной лавине.

Если ему повезет, он получит полное господство над Кротоном.

Глава 106 22 июля 510 года до н. э

Милон приказал войскам Кротона двинуться форсированным маршем на военный лагерь сибаритов. Он не хотел, чтобы Телис и его люди успели отреагировать на известие о том, что Кротон двинулся в наступление.

После того как посольство сибаритов объявило войну, Милон решительно принял командование. Кротонские законы и личный престиж позволяли ему принимать решения, которые он сочтет уместными, не испрашивая согласия Советов.

— Задержите послов-сибаритов, — таков был первый приказ. — Когда армия уйдет подальше, освободите их.

— Это позор! — воскликнул Исандр, подручный Телиса, возглавлявший посольство. — Бесчестье для всего Кротона!

— Успокойся, сиятельный посол, — иронично ответил Милон. — Через несколько часов ты сможешь бежать вместе с Телисом. К тому времени твои стражи уже сообщат о нападении нашей армии. Зато теперь вы поймете, что мы не желаем давать вам дополнительный шанс.

Разгневанный Исандр попытался вырваться, и его пришлось связать. К счастью, перед входом в Совет у послов отобрали оружие. Когда Исандра связали, Милон подошел к нему, чтобы сказать несколько последних слов. Пришло время применить план, подготовленный на случай начала войны, о котором знали только их доверенные военачальники и Пифагор.

— Сегодня ночью вы пожалеете, что объявили нам войну, — сказал Милон. — Прощайтесь с солнцем, когда оно зайдет за горизонт, потому что нового рассвета вы не увидите.

Задержать послов и сообщить им, что они собираются напасть в ту же ночь, было первым пунктом стратегии. Разумеется, если бы они в самом деле собирались напасть, он бы этого не сделал.

Милон вышел из Совета и покинул город через северные ворота, чтобы возглавить свою армию. Он тут же отдал приказ о наступлении. Когда авангард армии Кротона продвинулся на несколько километров, их галопом обогнали Исандр и остальные послы. По иерархической цепочке командования был передан приказ не трогать послов, что не помешало обрушить на них град оскорблений, а то и запустить камень за те десять долгих минут, которые потребовались бедолагам, чтобы обогнать кротонское войско.

Пятнадцать тысяч воинов, пятьсот лошадей и сотни вьючных животных не умещались на узкой дороге, поэтому большая часть армии двигалась по пересеченной местности. Достигнув холмов, им пришлось сузить фронт и вытянуться в колонну. Авангард более чем на час опережал завершающих.

Было несколько причин, по которым Милон решил отвести войска от Кротона. Во-первых, надо было помешать вражеской армии грабить город во время боя, чего нельзя было исключить из-за численного превосходства сибаритов и отсутствия у них дисциплины. В случае поражения гонцы передадут известия в город за два-три часа до прибытия противника, если же сражение пройдет у ворот, вслед за поражением начнется грабеж. Кроме того, Милону нужна была подходящая местность, где он бы мог без помех разворачивать различные подразделения своей армии. Правильное расположение и передвижение войск были ключевыми условиями для исхода боя, только при их соблюдении могли проявиться опыт и дисциплина. Местность к югу от лагеря сибаритов идеально подходила для боя.

Милон огляделся направо и налево. Его лучшие командиры ехали рядом с ним. Тревога на их лицах смешивалась с решимостью достойно встретить свою судьбу. Милон подумал, что у него, должно быть, такое же выражение лица. Он тоже был преисполнен решимости и одновременно встревожен.

«Проклятая кавалерия!» — с раздражением думал он.

Эта мысль то и дело возникала в его голове с тех пор, как два дня назад он узнал, что конница Телиса в четыре раза превосходит его кавалерийские войска. Всадники Кротона лучше обучены, но лошади Сибариса крупнее и сильнее. Даже если им удастся перебить их одного за другим своей конницей, тысяча пятьсот коней растопчут их пехоту, как траву.

Он машинально прикусил губу, обдумывая различные тактики, которые разработал со своими командирами для каждого из возможных поворотов событий. Следовало признать, что большинство из них были невыполнимы. Они обсудили то лучшее, что можно было сделать в каждом из случаев, но ни сам Милон, ни его командиры не верили, что победа возможна при перевесе в две тысячи лошадей.

С севера надвигалось облако пыли. Солнце только что село, хотя было еще довольно светло. Приближавшийся всадник не был перехвачен передовыми войсками, а значит, это был кто-то из их армии. Вскоре Милон увидел: один из его разведчиков. Он уже несколько дней посылал их одного за другим, благодаря чему каждые полчаса получал свежие новости из вражеского лагеря.

— Никаких перемен, господин. — Конь разведчика зашагал рядом с Милоном. — За полчаса до моего отъезда в лагерь вернулось посольство сибаритов. Похоже, послы не убедили их переместить войска, по крайней мере, до того как я завернул обратно почти час назад.

— Позиция по-прежнему оборонительная?

— Да, господин.

Несколько мгновений Милон размышлял.

— Хорошо. Отличная работа, дружище. Возвращайся в тыл и как следует отдохни.

* * *
Два часа спустя, когда небо было уже черным, как дурное знамение, Милон приказал начать обманный маневр. Они только что приступили к разбитию лагеря, прибыла только треть армии, но было необходимо сделать это как можно скорее.

Сибариты предпочитали бой при дневном свете, простой и четкий — только такой бой позволял им использовать свое численное превосходство. Они думали, что армия Кротона захочет сражаться ночью, чтобы компенсировать разницу в численности большим военным опытом.

«Я бы без колебаний атаковал ночью, если бы мог застать их врасплох», — думал Милон, наблюдая за развертыванием своих войск.

Неожиданная и сокрушительная ночная атака могла уничтожить в десять раз превосходящие силы противника, но сибариты были настороже. Слишком настороже. Вот почему Милону понадобились маневры, которые он сейчас затевал.

В течение всей ночи, сменяя друг друга каждые два часа, чтобы по возможности выспаться, пятьсот солдат делали вид, что вся армия Кротона готовится к внезапной атаке. Подобное впечатление могли без труда произвести несколько солдат, лошадей, вспыхивающих там и сям костров и перемещающихся факелов. Задача Милона состояла в том, чтобы основная часть его войска отдыхала всю ночь, в то время как сибариты бодрствовали и пребывали в максимальном напряжении, особенно конница.

Такая тактика ослабила бы противника, хотя вряд ли компенсировала огромную разницу в силах.

«Если бы воевала только пехота…» — сокрушался Милон.

Ему казалось, что на них обрушилась немилость некоего неведомого бога. Он очень гордился своими солдатами, и его заранее возмущала несправедливость, если они проиграют бой импровизированной армии восторженных любителей. Пятнадцать тысяч его воинов могли бы сокрушить двадцать пять или тридцать тысяч сибаритов, не понеся и тысячи жертв. Как правило, самая ожесточенная резня происходила в тот момент, когда одна из армий рассыпа2лась и начиналось бегство. Он был уверен, что большинство его солдат продержится до смерти, но не отступит. Зато среди сибаритов при столкновении с трудностями почти наверняка возникнет паника, и они бросятся наутек. Скверно, что сибаритская кавалерия не позволит этому произойти.

Иногда две армии подолгу стояли друг против друга, не начиная сражение. Они могли топтаться на месте дни напролет, то выстраиваясь для боя, то сворачиваясь и отдыхая в ожидании перемен, не решаясь сделать бесповоротного шага. Иногда это заканчивалось отступлением одной из армий, так и не вступившей в бой. Однако Милон знал, что сейчас этого не произойдет. Если одна из армий не начнет бой на следующий день, это сделает другая. Сибариты были слишком распалены, чтобы спасовать перед лицом врага, а им хотелось воспользоваться усталостью, которую сибариты будут испытывать наутро после бессонной ночи.

Кроме того, с каждым часом к сибаритам поступало все больше людей и оружия.

Милон повернулся к расположенному в двух километрах лагерю противника. Облаказакрывали полную луну, но это не мешало ему различать притаившуюся вдали армию Сибариса. Он задумчиво смотрел на море костров, полыхающее на другом конце равнины. Возле одного из этих костров стоял Главарь-сибарит.

Милон напряг взгляд.

«Телис, один из нас двоих умрет на рассвете», — пообещал он невидимому противнику.

Глава 107 23 июля 510 года до н. э

Ариадна сидела на краю кровати, сложив руки на коленях и склонив голову. Она обливалась потом и с трудом подавляла тошноту. Она не знала, виною ли тому беременность или драматические обстоятельства, которые всем им суждено было переживать.

Она подняла голову и заставила себя сделать медленный, глубокий вдох. Ей казалось, что в комнате жарко и душно. Нужно было подышать свежим воздухом, она надела сандалии и вышла на улицу.

Небо над головой простиралось черным покрывалом. На горизонте, над морем, тьма начинала робко светлеть. Повсюду Ариадна заметила множество теней. Это были аристократы-сибариты и ученики, которые всю ночь не смыкали глаз. Она наполнила легкие чистым утренним воздухом и отправилась к портику, шагая между людьми. Проходя мимо, различала усталые и озабоченные лица. Все ждали, молча устремив глаза на северную дорогу.

«Оттуда вернется наша армия… а может, набросятся орды сибаритов», — подумала Ариадна.

Шагая среди напряженного молчания, она вспомнила краткую речь, которую Пифагор произнес накануне, обращаясь ко всем присутствующим в общине — как к сибаритам, так и к ученикам. Слушая эту речь, она с облегчением поняла, что отец постепенно преодолевает последствия смерти Аристомаха и знакомства с загадочным свитком, найденным рядом с телом. Его слова были тверды и спокойны, в них чувствовалась неподдельная искренность. Он сказал, что каждый из них волен уйти. Если какой-нибудь ученик захочет покинуть общину, когда-нибудь он сможет беспрепятственно вернуться. Он попытается защитить тех, кто остался, но обещать ничего не может.

Через час половина сибаритов ушла. Но ни один из учеников не ушел из общины.

«В любом случае, — подумала Ариадна, — покинуть Кротон становится все труднее и труднее». В общине укрывались шестьсот учеников-насельников плюс триста беженцев-сибаритов (столько их было до предыдущего вечера), при этом у них было всего двадцать ослов и мулов да старая кобыла. Почти все сибариты прибыли верхом, но многие лошади вскоре пали, изнуренные многочасовой скачкой или в результате полученных ран. Цена на лошадей взлетела, а достать билет на корабль было практически невозможно. Тысячи кротонцев уходили пешком по южной дороге, зная, что в считаные часы на них может обрушиться грозная вражеская конница.

Накануне в разгар отчаяния группа из сорока сибаритов договорилась и совместно приобрела небольшое торговое судно.

— Среди них был Главк, — вспомнила Ариадна, нахмурившись.

Непредсказуемому сибариту посчастливилось заниматься торговлей, и как раз незадолго до этих событий многие его корабли отправились в плавание. Некоторые из них вернутся в Сибарис и, вероятно, попадут в руки мятежников, однако другим он может передать сообщение, чтобы они направились в Сиракузы. Оттуда он сможет выстроить заново свою торговую империю.

Сибариты, которые приобрели корабль, покинули общину накануне. Ариадна и Акенон были среди сотен людей, вышедших к воротам общины, чтобы посмотреть им вслед. Атмосфера была напряженной, почти никто не разговаривал. По дороге потянулась процессия сибаритов, направлявшихся к порту Кротона. Ариадна увидела, что к ним присоединился Главк. Четверо солдат окружали его, как живой щит. Она не разговаривала с ним уже три дня после того, как сибарит требовал позволить ему разместить в общине личную охрану.

Физиономия Главка осунулась, под глазами темнели фиолетовые круги. Казалось, он целыми днями не спал. Проходя мимо Ариадны, он посмотрел на нее и быстро отвел взгляд, но потом, казалось, передумал и повернулся к ней, не сбавляя шага.

— Я уезжаю в Сиракузы, — сообщил он с почти враждебной сухостью. — Там у меня есть клиенты, которые задолжали достаточно, чтобы поселить меня в своем городе.

С той же резкостью он повернулся к ней спиной и зашагал прочь. В этот момент к нему подбежал один из сибаритов, остававшихся в общине. Это был пожилой мужчина, такой худой, что выглядел нездорово. Он просочился между охраной Главка и схватил его за одежду.

— Возьми меня с собой, Главк! — Солдаты попытались его оттолкнуть, но он так крепко вцепился в накидку, что ткань порвалась. Жирный белесый торс Главка обнажился. — Я брат твоей матери, Главк! Сделай это ради нее, не бросай меня на верную смерть!

Отчаянные крики этого человека потрясли всех присутствующих. Главк набросился на дядю и начал дубасить его кулаком по голове.

— Пусти, ублюдок!

Лицо Главка внезапно покраснело, на нем обозначилась необузданная ярость. Пожилой дядя попытался сопротивляться, не выпуская ткани, но племянник ударил его в третий раз, и старик рухнул на грунтовую дорогу.

Главк был вне себя.

— А ну, дай мне свой меч! — крикнул он одному из охранников.

Мгновение солдат колебался. Главк сделал шаг к нему, схватил рукоятку меча и вытащил его из ножен. Повернулся к дяде, лежащему без сознания, и поднял меч.

Все произошло очень быстро.

Раздался металлический звон, и меч Главка вылетел у него из рук. Он схватился за запястье, скривившись от боли. Его солдаты поспешно развернулись и встали перед мускулистым египтянином, разоружившим их господина.

Главк повернулся к Акенону. Его первым побуждением было приказать убить его, но холодный, решительный взгляд египтянина заставил его поколебаться. Акенон явно полагал, что сможет противостоять его охранникам.

«Проклятый Акенон, ты бы не был так уверен в себе, если бы со мной был Борей», — с ненавистью подумал Главк.

Он яростно стиснул зубы и медленно обвел взглядом присутствующих. Ариадна вздрогнула: глаза толстяка были наполнены ненавистью и презрением. Физиономию исказила злобная гримаса, и он издал громкий, неприятный смех.

* * *
«Надеюсь, я больше никогда его не увижу», — вздрогнула Ариадна при воспоминании о смехе Главка.

Она отошла от центральной тропы и села на землю, превратившись в очередную выжидательную тень. В ближайшие нескольких часов погибнут тысячи. Будут ли они сами среди мертвых, отныне в руках судьбы.

«Они могут превратить нас в рабов», — Ариадна стиснула зубы. Защитный инстинкт заставил ее сложить руки на животе.

Раннее утро было прохладным, и через некоторое время кожа покрылась мурашками. Она потерла руки, чтобы хоть немного согреться, потом согнула ноги и обняла колени. Она больше не чувствовала тошноты. Ей хотелось, чтобы солнце взошло и воздух побыстрее прогрелся, но до рассвета оставалось еще полчаса.

Заря, занявшаяся за горизонтом, позволяла видеть лучше. Положив голову на колени, Ариадна обвела взглядом окружавших ее людей. Она вдруг заметила, что перед ней, в десяти шагах по диагонали, стоит Акенон. Лицо его было напряжено, челюсти сжаты, брови нахмурены.

«О чем он думает?» — спросила себя Ариадна.

А еще она видела, что у него сабля. Он был единственным вооруженным человеком в общине, поскольку гоплитов, назначенных для обеспечения безопасности, забрали в армию для борьбы с повстанцами.

Она наблюдала за ним, не двигаясь, и Акенон ее не замечал. Потом Ариадна перевела взгляд на северную дорогу. Небо наполнялось сиянием зари, а она думала о насмешливом взгляде Главка.

«Кажется, он уверен, что все оставшиеся в Кротоне умрут», — сказала она себе.

* * *
Борей стоял на вершине холма, с любопытством наблюдая за последними приготовлениями к бою. У ног его простиралась равнина, на которой произойдет сражение. До него доносился напряженный гул и запах дыма костров. Холм, на вершине которого стоял Борей, был частью возвышенности, ограничивающей равнину с одной стороны. С другой стороны, в километре от холма, лежало море.

«Отлично подготовленная армия», — усмехнулся Борей.

Один из флангов кротонской армии доходил почти до холма. Борей видел ближайших солдат, их разделяло чуть более ста метров. Авангард состоял из шеренги кавалерии. Сразу за ней располагалось подразделение гоплитов, составлявшее треть пехоты. Оно включало в себя семь рядов. Среди них выделялось некоторое количество солдат с трубами, двойными флейтами и другими инструментами. Борей предположил, что их задача — передавать приказы в разгар битвы. Далее виднелось свободное пространство в десять шагов, еще треть пехоты, снова свободное пространство и, наконец, остальные солдаты. Шеренга кавалерии и три пехотных подразделения простирались от подножия холма до самого моря.

Армия Кротона, с фронтом шириной в километр, с вершины холма выглядела впечатляюще. Видел Борей и армию сибаритов, располагавшуюся километрах в двух слева. Сибариты казались менее организованными, однако их было вдвое больше, чем кротонцев; к тому же их кавалерийский отряд исчислялся несколькими рядами.

Борей дал волю воображению. Он мечтал, что находится в центре битвы. Он готов был еще раз отдать свой язык в обмен на то, чтобы хозяин позволил ему участвовать в сражении. Головы бойцов едва достигали бы его груди, а сами вояки весили бы вдвое меньше. Перед ним бы простиралось море голов, которые он бы давил без конца. Убийство доставляло ему неописуемое наслаждение, но оно всегда оказывалось слишком кратким и эфемерным. В такой битве он сможет убить сотни людей. Он сможет отнимать жизни часами. Он…

Рот его наполнился слюной, и ему пришлось сглотнуть. Он посмотрел на хозяина. Тот обещал Борею, что если ситуация будет под контролем, он позволит ему поохотиться на убегающих кротонцев. Что ж, хоть так.

«По крайней мере, я сделаю их смерть медленной», — с наслаждением думал Борей.

* * *
Под своим металлическим лицом человек в маске улыбался.

Он заметил, что Борей возбужден, но гигант его беспрекословно слушался. Он не стал бы действовать самостоятельно, он лишь выполнял его приказы, а на этот раз приказ звучал однозначно: защищать хозяина во время битвы. Находиться так близко к сражающимся армиям предполагало определенный риск. Они могли встретить группу разведчиков, как кротонцев, так и сибаритов. Кроме того, если битва будет проходить по намеченному плану, он хотел встретиться с Телисом, чтобы занять видное место во время наступления на Кротон. Добраться до Телиса сразу после битвы будет опасно: его окружат тысячи людей, опьяненных кровью и насилием.

Борей будет его лучшей защитой.

Сибариты вели себя именно так, как он хотел. Происходящее было организовано с помощью нитей, за которые он дергал в Сибарисе неделю назад. После битвы настанет время снова подергать за нити, но до тех пор он предпочитал держаться в стороне. Благодаря своему влиянию на Килона и его последователей ему удалось столкнуть между собой Кротон и Сибарис.

«Они в самом деле глупы, — думал он. — Если бы, вместо того чтобы воздержаться, они проголосовали за выдачу аристократов, им удалось бы сохранить мир».

Он издал короткий смешок. Какое изысканное удовольствие: подталкивать к самоубийству как великих пифагорейских учителей — до чего жалок и предсказуем оказался Аристомах, — так и целые города.

Но не это заставляло его улыбаться, наблюдая за тем, как две армии готовятся к битве. Более всего его радовали другие нити, которые он привел в движение через Килона. Политик организовал ему встречи с продажными гоплитами, которых держал на жалованье, а через них ему удалось добраться до гораздо большего числа кротонских военных.

В общей сложности каждый пятый командир армии Кротона получил причитающееся ему золото.

* * *
«Проклятый Милон…»

Спартанец Бранк ехал верхом в полутьме, проводя последний осмотр сибаритских войск. Из-за Милона он всю ночь глаз не сомкнул и сейчас был усталым и угрюмым. К сожалению, следовало признать, что кротонский главнокомандующий проявил превосходную военную смекалку. Задействовав нескольких солдат, он шесть или семь раз за ночь поднял на ноги всю армию сибаритов. То им казалось, что их атакуют с фланга, то вдруг обнаруживалось, что сотни гоплитов подкрадываются к другому концу лагеря. Им мерещилась настоящая атака, и они беспорядочно метались взад и вперед, думая, что стали жертвами отвлекающего маневра, и лишь затем обнаруживая очередной обман.

«Благодарю Ареса за то, что по-настоящему на нас так никто и не напал, — думал Бранк. — Лагерь всю ночь представлял собой полнейший хаос».

Минуты две Бранк продвигался по свободному коридору между кавалерией и пехотой. На мгновение он прикрыл глаза и представил, как имя его гремит на всю Спарту, на весь греческий мир, как имя человека, победившего легендарного Милона Кротонского и его могучую армию. Он улыбнулся уголком рта и сосредоточился на пехоте, расположенной справа от него. Солдаты выглядели изможденными; однако страх держал их в напряжении.

Они продержатся еще несколько часов, прежде чем скажется ночной недосып.

Было очевидно, что лучше бросить их в бой как можно скорее.

Бранк с восхищением отметил способность полемарха стремительно перемещать всю свою армию. Накануне они появились на другом конце равнины значительно раньше, чем предполагалось. Тем не менее он никогда бы не начал битву так, как планировал Милон. Он бы занял узкий перевал в нескольких километрах к югу. При менее численной и более дисциплинированной армии стоило бы избегать прямого противостояния.

«Наверняка он уверен в преимуществе, которое обеспечивает дисциплина. — Бранк покачал головой. — Но сегодня она не поможет».

Эта битва была не похожа на любую из тех, о которой Бранк когда-либо слышал. Кавалерия никогда не использовалась для нападения, только для защиты с флангов и для преследования противника. Но в нынешних условиях было логично напасть с помощью кавалерии, учитывая ее необычную мощь, а также пугающую неопытность их пехоты. Однако для Милона разумным было бы избежать прямого противостояния и использовать свою дисциплинированную армию для молниеносных атак и отступлений, которые, возможно, в конечном итоге разгромят сибаритскую армию.

«Ты выиграл множество состязаний по борьбе, Милон, — шептал Бранк, — но эту битву ты проиграешь».

Добравшись до конца войска, Бранк увидел Телиса. Предводитель сибаритов наблюдал за последними передвижениями своих людей, стоя на возвышении в двадцати метрах от последнего ряда. Он сидел верхом на великолепном коне, был облачен в доспехи и вооружен отличным мечом. Несмотря на это, Бранк отметил, что он сдержан и молчалив, как и многие воины перед своей первой битвой.

«Сражение с армией — это тебе не охота за жирными богачами», — подумал он, внезапно почувствовав презрение. Тем не менее постарался его ободрить.

— Все в порядке, Телис. Это будет быстрая и несложная победа.

Он поравнялся с лошадью сибарита, и оба повернулись к войскам. В авангарде располагалась кавалерия. Она занимала четыре передних ряда: лучшие люди верхом на двух тысячах лошадей, с любовью откормленных и выдрессированных в аристократических кварталах Сибариса. В том месте, где они находились, ширина равнины составляла полтора километра; однако чем дальше на юг, тем ближе холмы подходили к морю. Это придавало местности форму воронки, сужающейся в направлении к кротонцам. Вот почему Бранк заставил сибаритский авангард занять всего один километр, растянувшись на такую же ширину, что и кротонский. Если бы они этого не сделали, им бы пришлось сужаться по мере продвижения, что полностью нарушило бы их строй.

— Ты уверен, что они не нападут? — спросил Телис менее твердо, чем ему бы хотелось.

— Не нападут. Они заинтересованы в том, чтобы сражение проходило в узкой части, чтобы хоть так компенсировать свою малочисленность.

— В таком случае почему бы им не отступить еще дальше?

— Полагаю, Милон посчитал, что для имеющихся у него сил это идеальная позиция. На более тесной территории он не сможет воспользоваться подвижностью своих дисциплинированных войск.

Упоминание о достоинствах кротонской армии встревожило Телиса, поэтому Бранк поспешил сменить тему, перейдя к разработанной ими тактике:

— Мы не дадим им времени ни на какую стратегию. Двинемся кучно, впереди кавалерия, за ней пехота, а когда останется сотня шагов, бросим все войска разом. — Телис подмигнул. — Застанем их врасплох, доказав, что тоже способны маневрировать во время боя.

Бранк имел в виду обходной маневр, которым они надеялись поразить кротонцев. Разведчики исследовали местность и пришли к выводу, что обойти боковой мыс невозможно, а значит, следует придумать нечто другое. Они дождутся, пока первый ряд кавалерии не врежется во вражескую армию. В этот момент сто лошадей по краям третьего и четвертого ряда атакуют кротонцев с фланга. Те дрогнут под натиском кавалерии и не сумеют отбить атаку. Как на склоне холма, так и на берегу их затопчет лавина лошадей, которая в итоге нападет сзади. Их ряды будут прорваны, и, что еще важнее, они потеряют возможность отступить.

Это будет не победа, а истребление.

— Хорошо, во имя Зевса, давай уже приступим, — воскликнул Телис.

Бранк пропустил Телиса вперед. Сибарит займет место посреди четвертого ряда кавалерии, в самой безопасной точке во всем построении. Его прикроют спартанский наемник и несколько доверенных людей.

«Благодарный человек всегда щедрее», — усмехнулся Бранк.

Заняв свое место среди солдат, спартанец оглянулся. Тридцать тысяч сибаритов, составлявших пехоту, занимали полосу шириной в пятьдесят метров. Они не были подготовлены как настоящая армия, но были собранны и молчаливы. Бранк привстал и всмотрелся внимательнее, пытаясь различить кого-нибудь из солдат последнего ряда. Он кивнул в их сторону. Накануне разъяснил войску задачи последнего ряда пехотинцев: казнить любого, кто попытается отступить.

Он повернулся вперед. Телис смотрел на него так, словно он возглавляет армию.

«Так и есть», — сказал себе Бранк, наслаждаясь пьянящим ощущением власти.

Краем глаза он видел, что вот-вот взойдет солнце. Он высоко поднял правую руку. У них не было ни инструментов для передачи приказов, ни войск, способных выполнять их во время боя. Вот почему он собирался отдать всего два приказа. Первый — начать наступление. Второй — броситься в атаку, когда они окажутся в ста метрах от неприятеля.

Он опустил руку.

Равнина задрожала.

* * *
Милон нахмурился: сидя верхом на коне, он увидел, как армия сибаритов зашевелилась. Через мгновение до него дошли звуки наступления.

Он был в центре первого ряда своей армии, среди конницы, справа и слева от него располагались по трое командиров. Пехота за их спиной вела себя так тихо, что, казалось, ее и нет вовсе. Конница тоже безмолвствовала. Глядя на врага, Милон испытывал тревожное чувство, что посреди равнины он очутился один.

Пять минут назад он получил последнее сообщение. Разведчику едва исполнилось двадцать, и было заметно, что он сильно встревожен.

— Они готовы двигаться вперед, господин. Свою кавалерию они выстроили в четыре ряда. Сразу за ней единым блоком стоит пехота.

Милон задумчиво кивнул и велел солдату занять свое место. Сибариты делали то же самое, что делал бы он в их обстоятельствах. Они были намного сильнее благодаря кавалерии, но не имели военной подготовки. Лучше всего как можно скорее нанести удар. Никакой тактики, одна лишь грубая сила.

Но организовать такую атаку было непросто, не говоря о том, что их армия состояла из обычных горожан. Он беспокойно повел головой из стороны в сторону. Это было еще одним доказательством того, что сибариты получали советы военных.

Он вытянулся на коне, чтобы взглянуть на дальние пределы своей армии. Слева они компактно занимали первые несколько метров склона. Справа постирался пляж шириной метров тридцать. Их войска стояли на светлом песке, а замыкающим людям пришлось зайти в море, так что вода доходила им до колена.

«Будет катастрофа, если враг ударит с флангов», — подумал Милон.

Он снова посмотрел вперед. Породистые сибаритские лошади располагались менее чем в километре. Они приближались медленно, словно прогуливались. Не было видно ни знамен, ни каких-либо других заметных отличий. Милон, напротив, был безошибочно узнаваем среди своих людей. Не только из-за его поразительного телосложения, но и из-за двух венков на голове. Лавровый символизировал семь побед на Пифийских играх, а из веток оливы — шесть побед на Олимпийских. Он гордился своими венками, к тому же они служили для поддержания дисциплины и морального духа войск, напоминая, что главнокомандующий — величайший герой в истории Кротона, овеянный славой.

Несмотря на уверенность и престиж Милона, сейчас большинство его солдат и командующих боялись, что он приведет их к гибели. Враг находился всего в полукилометре, и было очевидно, что он намерен смести их с лица земли просто самой своей массой. Все они целыми днями обсуждали две тысячи сибаритских лошадей, которые увеличивались в размерах при каждой новой беседе у костра. Кротонцы смотрели на собственную кавалерию и качали головами: еще бы, у них только один конный ряд, тогда как у врагов целых четыре. Они смотрели на свободные промежутки между лошадьми и представляли, как туда вломятся разъяренные сибаритские животные. И зачем потребовалось Милону столько людей, вооруженных трубами или флейтами вместо мечей? Неужели так важно отдавать звуковые сигналы приказов, пока враг сокрушает их, словно гигантская волна?

Армия Сибариса неумолимо наступала, и они в отчаянии наблюдали за ее приближением. Не понимая, почему полемарх расставил кротонцев так редко. Не видели смысла в лобовом столкновении. Если бы заранее знали, что Милон собирается вести битву таким образом, они бы взбунтовались.

Теперь им оставалось лишь попытаться выжить.

Когда сибариты оказались в трехстах метрах, солнце уронило на них свои первые лучи. Их авангард был виден более отчетливо, и отчетливее стали неуверенность и страх, овладевшие кротонцами. Они вздрогнули, видя в этом знак того, что боги поддерживают врага.

«Они боятся», — подумал Милон, глядя краем глаза на своих командиров. Затем вновь сосредоточил все свое внимание на сибаритской армии. Их разделяло метров двести, и уже было видно, что надвигавшиеся лошади в самом деле необычного размера. Они приближались очень медленно, чтобы поддерживать строй и поберечь силы пехоты.

Образ учителя Пифагора всплыл в сознании Милона, придав ему некоторое спокойствие. «Мы поступаем правильно», — подумал он. Это самое главное, даже если тысячи людей умрут в это утро. Возможно, погибнет и он сам.

Он повернув левую руку, вцепившись в ремни круглого щита. Приподнял его и украдкой посмотрел на толстый металлический наконечник, торчавший спереди. Щит служил как защитой, так и оружием для нападения. Затем взглянул на острие меча, который достал из ножен и держал наготове. Перед боем он всегда проверял оружие, это был его ритуал. Он глубоко вдохнул и повернулся к пехоте, сначала налево, а потом направо. К нему были прикованы сотни глаз, ожидая приказов, чтобы мгновенно передать их всей армии. Острие его меча указывало в небо. Тысячи солдат взялись за рукоятки своих мечей.

В тот миг, когда расстояние, разделявшее обе армии, сократилось до сотни метров, конница сибаритов бросилась в атаку.

Это было похоже на землетрясение.

Земля загудела под ногами кротонцев. Металлические пластины, покрывавшие их доспехи из кожи или льна, застучали друг о друга, во рту заклацали зубы. Этот звон становился все громче, как и топот вражеской конницы. Пятнадцать тысяч кротонцев взмолились Гераклу, Зевсу, Аполлону и Аресу, но по-прежнему стояли неподвижно, сжимая челюсти под бронзовыми шлемами.

Милон ждал, подняв меч. Его люди смотрели на него и на две тысячи лошадей, устремившихся им навстречу. Они были всего в семидесяти метрах, а Милон все еще не отдавал приказа перейти в наступление.

Шестьдесят метров. К небу поднялись сотни труб. Трубачи с трудом удерживали воздух, наполнявший щеки. Почему Милон не опускает меч? Почему они не выставили пики и не вырыли заранее рвы, которые могли бы смягчить удар противника?

Пятьдесят метров. Грозная конница Сибариса обрушилась на армию Кротона, как ураган. Вслед за двумя тысячами лошадей бежали тридцать тысяч разъяренных воинов, готовых завершить бойню.

Милон взревел как зверь и направил свой меч в сторону врага. Трубы пронзительно протрубили приказ в атаку. Опередив своих людей, герой Кротона бросился на конницу сибаритов.

Глава 108 23 июля 510 года до н. э

Армии должны были вот-вот столкнуться в точности напротив человека в маске.

«О боги, какая великолепная картина», — мысленно отметил тот.

С холма, на котором он стоял, открывалось потрясающее кровавое представление, подсвеченное багрецом восходящего солнца.

Конница сибаритов бросилась в атаку, и человек в маске задержал дыхание. Он был потрясен тем, что вот-вот должно было произойти, потрясен плодом собственных махинаций.

Пятьдесят тысяч человек, убивающие друг друга только потому, что он этого захотел.

Он жадно ловил каждое мгновение. В первую же минуту у него на глазах погибнут тысячи людей. Грядущее зрелище вызывало эйфорию, а ведь это всего лишь начало его неминуемой славы.

«Я сам решу, кто выживет, а кто умрет», — загадал он.

Когда оставалось всего пятьдесят метров, отделяющих внушительную кавалерию сибаритов от тонкого рядка кротонской конницы, Милон по-прежнему держал меч поднятым, не пуская своих людей в бой. Они стояли неподвижно, молча, а вражеская кавалерия и пехота надвигались на них, издавая боевые возгласы. «Почему они не нападают?» — удивленно спросил себя человек в маске. Нападение принесет им мало пользы, но стоять неподвижно, не имея никакой обороны, было просто самоубийством.

В этот момент Милон опустил меч, заревел и бросился на врага. Он сделал это с такой неистовостью, что его люди мигом вырвались на несколько метров вперед. Будучи вот-вот поглощенным сибаритской лавиной, он походил на одинокую мышь, стоящую на пути стада быков.

«Милон — один из рабов Пифагора, к тому же его зять», — отметил человек в маске.

Неминуемая гибель кротонского героя вызвала у человека в маске особую радость.

* * *
Конница Сибариса нависла над Милоном, как грозовая туча.

За спиной главнокомандующего по всей равнине истерически визжали трубы, воспевая войну и смерть. Кротонцы начали массированный натиск. На бегу они громко кричали, превращая свой страх в ненависть и ярость. К яростному крику присоединился грохот сотен двойных флейт и сиринг [199], цимбал и бубнов. Охваченный этим грохотом, герой Кротона стремительно приближался к напиравшим на него лошадям. Он заметил зазор между двумя лошадьми и изменил траекторию, чтобы прорваться посередине. Его ноги крепко сжимали конские бока, всадник и конь будто бы превратились в кентавра. Он поднял щит, чтобы защитить себя от удара, который вот-вот нанесет противник слева, и отвел руку, державшую меч. Разум был пуст, его поступки руководствовались природной воинской интуицией.

Он бросил последний взгляд на всадника слева и переместил щит, чтобы отразить удар вражеского меча. В следующий миг сосредоточил свое внимание на воине справа. Глаза противника всегда указывали, каков будет его следующий шаг. Всадник смотрел на его голову, меч его был поднят, бок защищен щитом. Выражение лица было яростным, без намека на страх. Он, несомненно, был опытным наемником. Милон сосредоточился, чтобы остановить удар.

Когда они оказались в нескольких метрах, ярость на лице противника сменило удивление. Несколько секунд назад он пришпорил скакуна, пустив его тяжелым галопом, как вдруг конь резко затормозил. Всаднику пришлось наклониться вперед, ослабив защиту. Милон сунул меч под вражеский щит, пронзил кожаную кольчугу, как шелк, и острие меча вонзилось в печень наемника. Конь Милона продолжал двигаться вперед. Полемарх извлек меч из тела врага, существенно расширив рану. В это мгновение Милон выдвинул свой щит и почувствовал сильный удар. Он услышал крик боли и заметил, что всадник слева упал на землю. Он придержал коня, продолжая углубляться во вражеские ряды, которые почти остановились. Наклонился влево, плотно прижав щит к телу. В мощном порыве сокрушил еще одного врага. Теперь кавалерия сибаритов окружала его со всех сторон. Внезапно конь остановился, врезавшись в неподвижно застывшую огромную лошадь. На мгновение его охватила паника, он почувствовал, что падает, но сумел удержаться в седле. Лошадь справа поднялась на задние ноги и сбросила всадника. Какой-то человек направил на него свою лошадь, но та почему-то двинулась наискосок, подставив Милону левый бок соперника. Он повернулся, воткнул меч под том подмышку и быстро отдернул.

Он проник уже в третий ряд вражеской армии. Быстро огляделся, чтобы выбрать другого противника, и обнаружил, что в сибаритской кавалерии царит полный хаос. Лошади останавливались и кружились на месте, вставали на задние ноги или шли бочком очень изящным, но бесполезным для боя шагом. Сибариты в отчаянии дергали повод. Они бешено колотили коней, которые их не слушались. Двести всадников, намеревавшиеся прорваться с флангов, не могли сдвинуться с места. Воспользовавшись неразберихой, кротонские всадники вклинились в сибаритскую конницу, кроша и рассекая направо и налево.

Сибаритские лошади были обучены одному: радовать взор своих владельцев-аристократов. Их с рождения заставляли танцевать под музыку. Зная это, в первых рядах своей армии Милон разместил сотни музыкальных инструментов. И отдал приказ подпустить вражеских лошадей на расстояние, с которого те лучше услышат музыкантов. Те старались изо всех сил: издавали пронзительный звуки, стремительно надвигаясь на неприятельскую армию.

«Сработало!» — ликующе подумал Милон.

В нескольких метрах от него, в четвертом ряду кавалерии, в ужасе застыл Телис. Он смотрел то в одну, то в другую сторону, не понимая, что происходит. Натиск сибаритов казался неудержимым, и вдруг, под звуки грохочущей музыки, доносившейся из кротонских рядов, лошади пустились в пляс. Даже его собственный конь выписывал круги, ритмично встряхивая гривой.

Когда грянула музыка, Телис видел, что Милон движется прямо на него. Кротонский колосс, увенчанный лавровым и оливковым венками, мчался во главе своей скудной кавалерии. Телис был убежден, что его сейчас растопчут. Именно в этот момент лошади начали вести себя странно. Милон словно только этого ждал: мигом рассек мечом одного воина, ударил щитом другого. Пробираясь между рядами конницы, протаранил щитом третьего солдата. К счастью для Телиса, который увидел, что кротонец направляется прямо к нему, какой-то огромный конь встал как вкопанный на пути и остановил его лошадь. В это мгновение Бранк, расположенный справа, издал крик и погнал своего коня на Милона. Конь поскакал на кротонского главнокомандующего, как вдруг развернулся и затрусил вперед бочком, нарушая всякую стратегию Бранка. Хотя спартанец быстро с ним справился, Милон, на удивление проворный для своего могучего телосложения, вонзил меч ему в бок.

Увидев, как рухнул замертво его самый ценный воин, Телис почувствовал ледяной укус паники.

Милон впился в него взглядом. Герой Кротона не мог знать, кто перед ним, ведь они никогда прежде не видели друг друга, но избрал его в качестве цели и бросился на него, как молния Зевса. Ловко увернувшись от коня Бранка, он оказался рядом с Телисом. Тот отчаянно пытался держаться лицом к Милону, но конь под ним по-прежнему танцевал. Он повернулся в седле и поднял руку, целясь мечом в полемарха. «Я должен задержать его, пока кто-нибудь не придет мне на помощь», — с тревогой подумал он. Милон нанес удар, и Телис покачнулся. Боли он не чувствовал, но, отведя глаза, с ужасом увидел, что кисть и предплечье исчезли. Ниже локтя ничего не было. Обрубок выплюнул струю крови, обагрившую гриву коня. Он подумал, что сейчас умрет. В следующий миг меч проломил ему ребра и вошел в легкие. Он недоверчиво уставился на Милона. На лице его он не увидел ненависти, только решимость.

Его соперник вытащил меч из груди, причинив у острую боль.

— Боги, — пробормотал Телис.

И рухнул на лошадь. Проклятое животное продолжало кружиться. Телис соскользнул и упал ему под ноги. Он лежал на боку, уткнувшись лицом в землю. Прежде чем в глазах у него потемнело, он созерцал странный лес лошадиных ног. Меж ними, словно перезрелые груши, падали тела его товарищей.

Глава 109 23 июля 510 года до н. э

Резня шла своим чередом, ярость и ожесточение возрастали.

Милон все глубже врезался во вражеские ряды, пытаясь воспользоваться уникальным моментом. Он перемещался от одного неприятеля к другому, не останавливаясь ни на секунду. Он не видел особой доблести в том, с какой легкостью убил уже нескольких всадников вражеской кавалерии. «Не я развязал эту битву», — повторял он себе, погружая меч в очередное тело.

В нескольких метрах впереди вопила окутанная пылью пехота Сибариса, подбираясь все ближе к месту сражения. Милон оглянулся и увидел, что его собственные пехотинцы врезались в неровные ряды сибаритской конницы. Кротонские солдаты бросались на вражеских всадников, как рой разъяренных пчел. Некоторые сибариты пытались спешиться, чтобы продолжить сражение на земле: они спрыгивали с обезумевших лошадей, но стоило им коснуться земли, как их пронзили кротонские мечи и копья. За несколько минут после начала битвы под копытами истекало кровью более половины всадников Сибариса, самых ценных и хорошо вооруженных солдат этой разношерстной армии.

Неопытные солдаты сибаритской пехоты бежали за кавалерией вслепую, окутанные плотным облаком пыли. Такого поворота события они никак не ожидали.

— Наша кавалерия сотрет с земли армию Кротона, — не раз уверяли их новоявленные командиры. — А вы всего лишь пройдете следом, чтобы добить оставшихся в живых.

Вместо этого перед ними выросла почти непроходимая стена танцующих лошадей. Воины-сибариты, занимавшие первые ряды, замедлили бег, перейдя на неуверенную рысцу, а затем и вовсе остановились в нескольких шагах от конной стены. Через несколько секунд они с ужасом увидели, как к ним приближаются первые кротонские всадники.

Милон первым направил коня на испуганную сибаритскую пехоту. Вскоре после этого остальная конница кротонцев с пылом набросилась на тридцать тысяч неопытных и плохо вооруженных обывателей. «Во имя Зевса, это все равно что напасть на толпу, собравшуюся на рыночной площади», — подумал Милон. Он почувствовал, что пыл его ослабевает, но немедленно взял себя в руки. Любое проявление милосердия до того, как противник начал отступление, могло привести к гибели его собственных солдат. Он махал мечом направо и налево, открывая водоворот крови и смерти. Заметил, что ноги у него изранены и исколоты, но на нем была прочная кожаная кольчуга, а нападавшие были вооружены лишь острыми палками да столовыми ножами.

Через некоторое время вокруг его лошади образовалась пустота. Милон выпрямился в седле, чтобы проверить обстановку позади себя. Он разделил свою пехоту на три подразделения. Первые два завершали истребление всадников-сибаритов и присоединялись к коннице, тесня армию сибаритских обывателей. Третье подразделение, видя, что в битве оно оказалось лишним, а продвигаться вперед невозможно, разделилось на два отряда и зашло с флангов. Солдаты поднимались по склону холма или заходили в море, пока не окружили поле боя. Обойдя сибаритскую армию с другой стороны, они бросились на пехоту.

Милон зарычал, довольный действиями своих командиров, и снова устремил взор на наступавших врагов. Сибариты топтались на месте, сталкиваясь друг с другом и пытаясь отъехать подальше, но несколько солдат явно намеревались вступить с ним в бой. Он стиснул зубы и бросился на них.

Лобовая атака кротонской кавалерии в сочетании с боковыми атаками третьего подразделения заставила пробившихся вперед сибаритов отступить. Тем не менее инерция толкала их чрезмерно разбухшее войско вперед, посылая прямиком на кротонские мечи. У большинства несчастных даже не было щитов. Первые удары приходились на плечи или руки, которые они поднимали перед собой в тщетной попытке хоть как-то себя защитить.

С высоты своего статного коня Милон видел, что нечто подобное происходит повсюду: паника заставляла сибаритов отступать, прокатившись по их армии до последних рядов. Замыкающие солдаты все еще продолжали проталкиваться вперед, не видя, что происходит на передовой линии. Окутанные густой пылью, они напирали на сорок передних рядов, толпящихся без всякого построения. Вокруг слышались непрекращающиеся вопли, полные ужаса и агонии, но задние ряды не знали, кому они принадлежат. Когда они заметили, что масса отталкивает их назад, некоторые принялись отступать. Но вскоре наталкивались на острые мечи тех, кто был призван помешать отступлению. Тем не менее некоторые обратились в бегство. Их безжалостно закалывали, а остальные с удвоенной силой кидались в бой.

— Вперед! — испуганно кричали они товарищам. — Продвигайтесь, во имя Зевса, продвигайтесь вперед, или нас всех перережут!

Все новые и новые ряды кротонцев врезались в сибаритскую армию. Отступавшие двигались вспять непрерывной волной, к ним присоединялись те, кто подвергался атакам с флангов. Сибаритская армия, вытянувшаяся лентой шириной в километр и глубиной в тридцать метров, представляла собой колышущуюся массу людей, мгновенно перешедших от эйфории к истерическому ужасу. Иногда волны этой толчеи начинали двигаться в противоположные стороны. Там, где они встречались, лопались грудные клетки.

* * *
Музыканты играли уже минут двадцать.

За это время армия Кротона уничтожила почти две тысячи сибаритских всадников. Исключение составляли тридцать или сорок солдат, которым удалось совладать со своими конями и бежать с флангов. Сейчас они скакали к Сибарису.

Вскоре сибаритская пехота отступила. «Пала четверть их солдат», — подсчитал Милон. Смерть замедлила свое кровавое пиршество, завалы трупов в зоне битвы затрудняли продвижение. Чтобы продолжать атаку, кротонским гоплитам приходилось карабкаться по грудам мертвых тел. Иногда приходилось вручную освобождать себе путь, разгребая тела, доходящие им до пояса.

К несчастью сибаритов, пытавшихся спастись, их окружило третье пехотное подразделение Кротона. Бегство было настолько повсеместным, что им удалось прорвать окружение в нескольких точках, и в итоге были убиты тысячи людей. Остальные бежали к реке, туда, где находился их лагерь и где они еще совсем недавно мечтали о легкой победе. Пехота Кротона бросилась вслед за ними; однако оружие и кольчуги замедляли преследование, позволяя нагнать лишь тех, кто был в плохой форме или же ранен.

Милон еще не отдавал приказа брать пленных. Для разоружения и охраны противника требовались войска, необходимые пока для ведения боевых действий. Теснимые враги падали от полученных ран, но в любой момент могли подняться на ноги и атаковать со спины. Фронт продвигался вперед, и оставлять врагов живыми было крайне опасно. В нескольких метрах позади фронта кротонские воины, временно покинувшие сражение, вонзали мечи в грудь — или, если мешала кольчуга, то в шею — поверженных сибаритов.

Милон натянул поводья, позволяя отступить сибаритам, на которых чуть не упал. Его руки и ноги были перепачканы его собственной и чужой кровью. Вокруг было столько трупов, что едва виднелась земля. Он наблюдал за тем, как рассыпается вражеская армия. Вся равнина от моря до холма представляла собой сплошное скопище бегущих людей. Он поднял руку, махнул мечом и закричал, чтобы привлечь внимание командующих конницей.

— За мной! Мы должны взять их в плен!

Он несколько раз повторил: «в плен». Полемарх знал, что если этого не сделает, сибаритов перебьют всех до одного.

Он поскакал к реке, объезжая поле боя со стороны холма и обогнав своих пехотинцев, а затем сибаритов. Половина его конницы следовала за ним. Он посмотрел направо. Остальные всадники продвигались по берегу моря, замыкая окружение.

Сибариты, которых он обгонял, пребывали в полном отчаянии. Они видели, что им удалось уйти от вражеской пехоты, но изнурительный бег не спасал. С обоих концов равнины к ним устремились конные ряды с явным намерением отрезать путь к отступлению. Некоторые остановились, но сразу же побежали дальше, увидев, что на них вот-вот набросятся кротонские гоплиты.

Не снижая темпа, Милон продумывал следующие шаги.

«Мы не сможем догнать сбежавших всадников», — беспокоился он. Эти всадники прибудут в Сибарис на закате дня и оповестят весь город. Тем не менее он надеялся, что Сибарис сдастся легко. Их армия потеряла большую часть боеспособных людей. Им придется принять все выдвинутые условия, первое из которых — восстановление аристократического правительства. Кроме того, эти условия их заставят выполнить немедленно. Если предоставить хоть малейшую свободу действий, они используют золото, конфискованное у богачей, и наймут новую мощную армию.

Не переставая пришпоривать коня, Милон обернулся. Он уже обогнал группу бегущих сибаритов метров на двести. Он заметил, что некоторые уходят по склонам холмов. Невозможно было рассчитывать только на помощь горстки всадников, которыми он сейчас располагал. Он сделал знак наступающему к морю кавалерийскому отряду, и тот повернул, чтобы встретиться посередине пути. В этом месте они замкнут окружение.

Два ряда конных воинов соединились в один и повернулись к противнику. Сибариты все еще бежали в их сторону. Многие из тех, кто оказался ближе к холмам, изменили траекторию, чтобы присоединиться к бегущим по склонам. Как только прибудет пехота, кротонцы замкнут окружение, и тогда уже никто не уйдет.

Сибариты замедлили бег, остановившись в нескольких шагах от всадников. Они оглянулись, вытаращив от ужаса глаза, и увидели, как их догоняют измученные товарищи. За ними гнались пехотинцы, которые того и гляди их настигнут. Они уставились на всадников с обнаженными мечами. Было очевидно, что смерть неизбежна.

Милон пришпорил коня и высоко поднял меч.Сибариты и кротонцы уставились на него в таком напряженном молчании, что можно было услышать шум волн.

— Пленники, лечь без оружия! — Он указал на землю перед ближайшими к нему сибаритами. — Я сказал, на землю!

Мгновение сибариты колебались; однако слово «пленники» пробудило в них проблеск надежды. Стоявшие перед Милоном солдаты легли, не сводя глаз со всадников.

Милон повернулся.

— Двигайтесь к морю, — приказал он нескольким своим людям. — Держитесь вдоль берега и проследите за тем, чтобы сибариты понимали: если они сдадутся, им сохранят жизнь. Донесите мой приказ и до нашей конницы.

— Да, господин! — Всадники затрусили прочь, выкрикивая его указания встречным конным кротонцам и сибаритам.

Милон повернулся к другому отряду.

— Поезжайте к холмам. Передавайте всем то же сообщение. — Он повернулся к третьей группе всадников. — А вы — за мной.

Милон поскакал вперед. Лежа на земле, испуганные сибариты увидели, что кротонский главнокомандующий мчится прямо на них с поднятым мечом. Они откатились в сторону в отчаянной попытке предотвратить удар, но Милон ограничился тем, что проскакал мимо поверженных сибаритов, пока не достиг первых кротонских пехотинцев. Там он разделил свою группу всадников и поскакал между двумя рядами, передавая приказ брать сибаритов в плен. Ему пришлось дважды проделать один и тот же путь, пока убийства не прекратились.

В конце концов удалось окружить около десяти тысяч человек. «Должно быть, сбежали пять или шесть тысяч», — сказал себе Милон. Он оглядел обе стороны равнины, и ему вдруг пришло в голову, как сейчас мучаются неизвестностью жители Кротона. Он подозвал пару гонцов и послал их в Совет и общину, чтобы они передали весть о победе и истреблении грозной сибаритской конницы.

Когда гонцы ускакали, Милон отдал приказ созвать командующих и двинулся к северной части равнины. Он был доволен захватом стольких пленных. Этого было достаточно, чтобы взять в плен весь Сибарис. Тридцать тысяч человек, которые так неразумно решили поиграть в войну, значительно превышали цифру, которую мог позволить себе потерять этот город. Если они не вернут хотя бы десять тысяч пленных, Сибарис безнадежно увянет.

Через несколько минут он встретился с пятью своими командирами. Время поджимало, поэтому они даже не спешились.

— Что с Телемахом? — спросил Милон про единственного отсутствующего командира.

— Он погиб, господин, — ответил командир Полидамант. — Его конь упал на землю, столкнувшись с сибаритской конницей. Ему удалось уничтожить нескольких врагов, но затем…

Полидамант понурил голову и замолчал. Телемах был его двоюродным братом. Милон вздохнул и покачал головой. В начале битвы он сомневался, можно ли заставить лошадей танцевать под музыку. Что, если план не сработает? Он знал, что в таком случае погибнут все. Однако, выведя из строя сибаритскую кавалерию, он бы неизбежно потерял какое-то количество человек. И надеялся, что среди погибших не будет никого из его командующих-ветеранов.

«Мы воздадим ему должные почести, но с этим придется подождать», — подумал он.

— Каковы наши потери?

На этот раз вновь ответил Полидамант. За ним водилась заслуженная слава одним взглядом определять численность армии.

— В кавалерии мы потеряли около двухсот лошадей и сто всадников. Среди них несколько раненых, но большинство мертвы. В пехоте потери меньше тысячи. Может быть, восемьсот. Одна треть убита, остальные ранены.

Милон нахмурился и посмотрел в землю. Эти цифры были хороши по сравнению с тем, что могло бы произойти, но сейчас он не был ими доволен: сражение прошло слишком успешно для подобных потерь.

— Хорошо, — сказал он наконец, — сделаем следующее: половина первого пехотного подразделения встанет лагерем вокруг пленных. Остальная пехота отправится к Сибарису. Мы отправим вперед кавалерию, чтобы попытаться отрезать путь тем, кто сбежал. Думаю, их около шести тысяч. — Он посмотрел на Полидаманта, тот кивнул, показывая свое согласие с цифрами. — Надеюсь, мы сможем захватить хотя бы половину. Для этого третий пехотный отряд должен продвигаться форсированным маршем, а затем мы сделаем то же, что и здесь: конница их остановит, затем прибудет пехота и возьмет их в окружение. Пленных по возможности не убивайте.

Он умолк, и командиры кивнули.

— Взяв пленных, мы отправим их под конвоем сюда, на эту равнину, чтобы удерживать всех вместе. Затем разобьем лагерь неподалеку от Сибариса, пусть как следует испугаются. Сегодня они не уснут, и завтра будут в подходящем состоянии, чтобы вести переговоры.

Он посмотрел на север. По холму с другой стороны реки бежал какой-то человек. Сибаритских лошадей видно уже не было.

— Сбежавшие всадники сообщат им последние новости, но у города больше нет средств, чтобы с нами сражаться. — Милон взглянул на солнце. — Я хочу добраться до Сибариса, пока не стемнело. В путь.

Глава 110 23 июля 510 года до н. э

Глаза за черной маской холодно смотрели на равнину. Их хозяин не шевельнулся с тех пор, как началась битва. Он едва дышал, положив руки на бедра и ослабив поводья. Солнце ярко сияло на фоне безоблачного неба. День обещал быть жарким, поэтому ветерок, пока еще прохладный и свежий, через несколько часов принесет липкое зловоние мертвечины.

От подножия их холма до самого берега моря человек в маске видел одну и ту же картину: горы убитых людей и лошадей, пропитанная кровью земля и несколько солдат, помогающих раненым. Кое-где виднелись уцелевшие сибаритские лошади. Кротонские солдаты отгоняли их, чтобы позаботиться о них позже. Для военной кампании против Сибариса невозможно будет использовать лошадей, которые танцуют под пение духовых.

«Действительно гениальная уловка… — отметил человек в маске. — Наверняка подсуетился сам Пифагор. Старик все еще способен на дельные мысли. Не стоит его недооценивать».

Человек в маске перевел взгляд на север. Равнина была усеяна трупами на целый километр, дальше стояли кротонские солдаты, сторожившие тысячи пленных сибаритов. Основная часть армии Кротона форсированным маршем продвигалась вдоль реки к Сибарису.

— Вернемся в убежище, — прошептал человек в маске, повернувшись к Борею.

Великан неподвижно смотрел на поле брани. Через несколько секунд он очнулся и последовал за хозяином.

Пока они спускались с холма по склону, ведущему прочь от равнины, человек в маске спокойно обдумывал следующие шаги. Невозможный сценарий — победа армии Кротона — сделался реальностью, однако на самом деле это лишь приближало его к собственной цели — отмщению и господству. Если бы победили сибариты, он бы спустился сейчас с другой стороны холма, чтобы присоединиться к Телису при взятии Кротона. Теперь же он отправится в убежище и оттуда вновь свяжется с Килоном.

Он с надеждой подумал о золоте, которое отсыпал многим кротонским командирам. Он сделал это на всякий случай, чтобы контролировать их действия после маловероятного разгрома сибаритов. Если бы командиры погибли, золото оказалось бы потерянным впустую, но теперь оно должно обеспечить ему успех.

— Абсолютная власть над Советом Кротона, — прошептал человек в маске.

* * *
Через три часа после окончания битвы чьи-то крики прервали раздумья Пифагора. Он размышлял о собрании, которое должно было состояться через пять дней у Милона. Он был уверен, что оно прояснит и упрочит будущее братства.

Он отвел взгляд от священного огня и переключил свое внимание на возгласы, доносившиеся снаружи.

— Учитель Пифагор! Учитель Пифагор!

В голосе, проникавшем сквозь каменные стены, звучали нотки ликования.

«Сработало», — сказал он себе, вздохнув.

Пифагор улыбнулся каменным музам, но в улыбке его проскальзывала печаль. Войны означали нелепую смерть многих невинных людей. Он повернулся и вышел во дворик полукруглого храма. Десятки людей толпились возле колонн, обрамлявших вход. Ученики и сибариты-беженцы окружили совсем молодого, улыбающегося солдата. Было очевидно, что это гонец.

— Приветствую тебя, воин. Ты от Милона?

— Да, учитель. — Гонец поклонился, смущенный внушительным видом философа. — Он поручил мне доложить тебе, что наша армия одержала великую победу. Когда напала их кавалерия, музыканты заиграли на сотнях инструментов, и сибаритские лошади пустились в пляс. Всего за полчаса мы уничтожили всех всадников и половину пехоты. Около пятнадцати тысяч солдат с вражеской стороны… — Гонец нахмурился, испытывая радость пополам с горем. — И пятьсот с нашей.

Пифагор почувствовал боль в груди и закрыл глаза. От Главка он знал, что за восстанием в Сибарисе стоит неизвестный в маске. Люди погибли в битве из-за ненависти и ожесточения его противника.

Гонец продолжал:

— А еще у нас десять тысяч пленных. Сбежали около шести тысяч сибаритов, но Милон преследует их, двигаясь к Сибарису. Сегодня ночью наша армия разобьет лагерь возле города, а завтра потребует от сибаритов безоговорочной сдачи.

Сибаритские аристократы восторженно загалдели. Сутки напролет они не отрываясь пристально смотрели на северную дорогу, боясь, что в любой момент появится вражеская конница.

Пифагор поблагодарил гонца за новость и пошел назад. Несколько сибаритов бросились ему навстречу, желая услышать его мнение об исходе битвы, но он на ходу остановил их, подняв руку, и снова исчез в Храме Муз.

«Иногда бывает очень больно поступать правильно», — подумал он.

Идея вывести из строя сибаритскую конницу с помощью музыкальных инструментов принадлежала ему. Это был единственный выход, но он чувствовал бесконечную печаль, представляя себе недавнюю резню. Музыка играла огромную роль в его учении. Он часто использовал ее для достижения определенных эмоциональных состояний, не раз она помогала вылечить недуги тела или разума.

Но он впервые использовал ее силу для убийства.

Иногда ради созидания приходится уничтожать, напомнил он себе. Таков один из законов природы, но в эти минуты он принес ему слабое утешение.

Он сосредоточился на вечном огне богини Гестии. Пламя танцевало задумчивый танец. Он закрыл глаза и заставил себя расслабиться. Они переживали критический момент, община нуждалось в нем больше, чем когда-либо.

Ему быстро удалось успокоить свой дух. Впрочем, в голове вертелась еще одна тревожная мысль: «Надеюсь, Милон добьется от Сибариса быстрой и бескровной сдачи».

Глава 111 24 июля 510 года до н. э

До рассвета оставалось два часа.

Андрокл, заслуженный командир пехоты Милона, обходил лагерь по периметру, ведя в поводу чужого коня. Он был напряжен и полон противоречивых чувств. Осуществить его план было бы куда проще, если бы армия разбила лагерь у ворот Сибариса, как предполагалось изначально.

Он презрительно сплюнул на землю.

«Сибаритские псы», — подумал он.

Накануне, разгромив вражескую армию, Милон отправился вперед с конницей, чтобы захватить больше пленных. Ему удалось окружить два отряда, насчитывавших в общей сложности три тысячи человек. Каждый раз приходилось останавливаться и ждать, пока их догонит кротонская пехота, чтобы захватить пленных. Кроме того, в тот день несколько отрядов покинули Сибарис с намерением присоединиться к Телису. Всего две тысячи человек. По дороге бежавшие с поля боя всадники-сибариты предупредили их о разгроме. Получив известие, люди отступили к реке, которая находилась на расстоянии около пятнадцати километров от Сибариса. Перебрались через реку, сломали два переброшенных через нее моста и остановились на другом берегу, понимая, что они — последняя защита Сибариса. В это время года реку легко можно было перейти вброд, только так они могли спастись от кротонской армии. Они знали, что в итоге им придется сдаться. Оставалось сделать все возможное, чтобы представлять собой в глазах кротонцев хоть какое-то препятствие. Возможно, это позволит им объявить более выгодные условия для капитуляции.

Андрокл по-прежнему шагал вперед, пока не достиг конца лагеря. Оттуда открывался вид на другую сторону реки. Целое море костров. К двум тысячам отступивших сибаритов позже присоединились еще три тысячи солдат из злополучной армии Телиса плюс пять тысяч тех, кто вышел им на помощь, покинув Сибарис.

«Около десяти тысяч трусов, крестьян и стариков», — заметил Андрокл.

Он не одобрял милосердия Милона. Если бы решение принимал он, на другой же день эти десять тысяч сибаритов спустились бы в царство мертвых, а их женщины стали военной добычей победителей.

Он криво усмехнулся и отошел на несколько метров от лагеря. Дойдя до ближайших кустов, остановился. Из темноты до него донесся тихий свист. Он свистнул в ответ и обошел кусты.

— Во имя Ареса, Андрокл, я уж подумал, что ты не приедешь!

Его собеседник также был командиром кротонской армии. Он имел то же звание, что и Андрокл, но принадлежал к кавалерийскому корпусу.

— Успокойся, Дамофонт. Важно сохранять спокойствие.

— Легко тебе говорить, — пожаловался Дамофонт. — На кону моя шея.

— Мы все рискуем жизнью. — Андрокл поморщился. — Но человек в маске щедро нам заплатил. Не забудь, мне придется объяснить твое исчезновение Милону. Если он поймет, что я лгу, он собственными руками разорвет меня на две половины.

Дамофонт решил не возражать. За последние несколько дней они несколько раз спорили о том, кто из них покинет лагерь. Ему не нравилась эта идея, но было уже решено. Возвращаться к этому не имело смысла.

Он протянул руку и взял лошадь за повод.

— Мне лучше убраться как можно скорее. — Он вскочил в седло. — Хочу быть по ту сторону от Сибариса до восхода солнца.

Андрокл ждал, когда Дамофонт исчезнет в ночи. Потом вернулся в лагерь, сопровождаемый журчанием речной воды. Он знал, что каждый пятый командир в курсе того, что должно произойти. «Надеюсь, остальные станут жертвами обмана», — сказал он себе, стиснув зубы. Солдаты, не задействованные в заговоре, готовы были повиноваться своим командирам. Успеху способствовало и то, что их план подстегивал основные страстишки людей: месть, похоть, гордыню… Подобный расчет естественным образом приводит к успеху — кажется, именно так рассуждал человек в маске. Андрокл ему поверил.

На южной оконечности лагеря дожидались его люди. Он незаметно просочился между ними.

— Разбудите спящих, — сказал он, проходя мимо. — Через несколько минут я отдам приказ.

* * *
Выставив охрану, Милон приказал разбудить его за полчаса до рассвета. До этого времени оставался еще час, но главнокомандующий уже давно бодрствовал. Во время походов он спал мало, даже если ситуация была спокойной, как сейчас.

Он ворочался на своем спартанском коврике, прикрытый льняной простыней. Ему казалось, что внутри палатки слишком душно. Он бы с удовольствием спал под открытым небом, как и большинство его солдат, но для безопасности и он, и прочие командиры ночевали в укрытии.

Милон был уверен, что стычек не ожидается. Он отдал приказ, чтобы его люди не пересекали реку, да и сибариты не были столь глупы, чтобы нападать.

«Довольно они от нас натерпелись», — подумал Милон.

Было очевидно, что единственным желанием сибаритов было задержать их хотя бы на несколько часов. Милон предполагал, что за это время они постараются вывезти из города женщин и детей. Наверняка они боялись, что кротонская армия разграбит Сибарис.

Они же не знали, что грабежей он не допустит.

Утомленный жарой, он лег на спину и встряхнул хитон, так что поток воздуха пробежал между тканью и кожей. Пот испарялся, он ощутил приятную прохладу. Сосредоточился на том, чтобы расслабиться и отдохнуть, даже если уснуть не удастся.

Несколькими часами ранее, когда они добрались до реки, он отправил в лагерь сибаритов гонца. Порученное гонцу послание было простым и ясным: на рассвете город обязан сдаться, иначе будет уничтожен. Перемирие продлится несколько часов. У сибаритов не оставалось сил сопротивляться. Кроме того, он предпочитал, чтобы Сибарис брали отдохнувшие воины. Сначала сражение на поле боя, затем многочасовой поход. Не было ни малейшей необходимости заставлять людей прорываться в город на исходе дня.

Он снова встряхнул хитон, чтобы немного остыть.

«Надеюсь, с этим мы быстро разберемся», — подумал он.

Ему было до ужаса неохота сражаться с сибаритами, но Сибарис должен сдаться. Бросить дело наполовину означало бы для Кротона недопустимый риск. На золото, которое мятежники конфисковали у аристократов, они могли купить целую армию наемников, достаточно сильную для вторжения в Кротон.

На рассвете он заставит их сдаться, возьмет город под контроль и как можно скорее вернет правление сибаритским аристократам.

«Придется оставить войска для их поддержки, — размышлял он, — пока аристократы не соберут достаточно сил, чтобы навести порядок. Двух тысяч солдат будет достаточно. Остальная армия через несколько дней вернется домой».

Неожиданно он понял, что вот уже некоторое время в отдалении раздаются голоса. Он открыл глаза и пристально уставился в свод палатки, слабо освещенный масляной лампой. Голоса были далеко, но ему показалось, что до него доносятся характерные отзвуки схватки.

Он поспешно встал, взял меч и вышел из палатки. Двое часовых, стоявших у входа, вытянулись в струнку. Снаружи крики и звон металла звучали отчетливее. Они доносились из противоположного конца лагеря.

— Приведите мне лошадь!

Милон сделал несколько шагов к берегу и вгляделся в темноту. Лагерь сибаритов простирался прямо перед ним и выглядел спокойным. Проблема была на южной стороне лагеря.

«Похоже на стычку между своими», — подумал Милон.

Он удивленно поморщился. Его люди получили приказ не пересекать реку, и было бы безумием, если бы на нечто подобное решились сибариты.

Подошел часовой, ведя в поводу коня. Милон вскочил в седло и поспешил на звук. Было темно, но, приблизившись, он разглядел, что его люди перешли реку.

— Что происходит? — крикнул он часовому.

— Похоже, кто-то из сибаритов пробрался в наш лагерь, господин. Затем они бежали, а наши бросились вдогонку.

«Проклятие, неужели кто-то оказался столь глуп, что…» Приказ не пересекать реку был предельно ясен. Они не имели права его нарушать, даже погнавшись за противником.

— Кто из офицеров перешел реку первым?

Часовой поколебался, прежде чем ответить.

— Думаю, Андрокл, господин.

Выражение лица Милона стало жестким. Он был почти уверен, что Андрокл — один из получивших от Килона золото. Это была столь распространенная практика, что, наказав всех, кто это делал, он лишился бы половины войска.

Милон задумался. Что делать дальше? Возможно, у Андрокла имелась веская причина переправиться через реку.

«Единственный способ это узнать — отправиться вслед за ним», — подумал Милон. Это было рискованно, но не станет же он сидеть сложа руки. Будить весь лагерь из-за единичного случая, который явно не представлял особой угрозы, также не имело смысла.

Он достал меч и пришпорил коня, направляясь к реке. Хотя русло было довольно широким, река обмелела. До противоположного берега он добрался без осложнений.

«Здесь никого нет», — сказал он себе, всматриваясь в темноту. Лагерь сибаритов переместился к северу, как будто предвидя атаку с фланга.

Он осторожно продвигался меж погасшими кострами. Источник шума находился впереди, шагах в пятидесяти. Было так темно, что Милон ничего не мог разглядеть. Только трупы, разбросанные по земле. Мертвые сибариты.

Крики удалялись. Он пустил коня рысью и тут же догнал группу кротонских солдат.

— Где Андрокл?

Гоплиты вздрогнули, увидев, как из ниоткуда появляется их главнокомандующий. Они были так удивлены, что лишь махнули рукой куда-то в темноту. Милон обогнал еще один отряд, пока не настиг нескольких солдат, которые на его глазах вонзали мечи в лежавших на земле сибаритов.

— Андрокл! — возопил Милон своим громовым голосом.

Один из людей мгновенно повернулся.

— Я здесь, господин.

— Что здесь происходит, ради всех богов?

Командир сглотнул слюну.

— Несколько сибаритов незаметно пересекли реку. Они прятались, пока мимо них не прошел Дамофонт. Затем набросились на него и схватили. — Казалось, он бубнит заученные наизусть фразы. — Все произошло очень быстро, господин. Когда поднялась тревога, они уже пересекали реку в обратном направлении. Мы сразу же бросились в погоню, но вместо того чтобы сразиться с нами, они продолжали удирать. Минуту назад мы атаковали тех, кто шел впереди. — Он указал мечом в сторону трупов. — Однако нам не удалось освободить Дамофонта. Перед смертью сибариты признались, что небольшой отряд конницы увез его в Сибарис. Скорее всего, они решили, что это какой-то высший чин. У нас нет лошадей, господин. Я как раз собирался вернуться в лагерь, чтобы предупредить кавалерию.

Милон выслушал рассказ Андрокла, нахмурившись. Он сомневался, что это правда, но сейчас было не время для выяснения, так оно или нет.

— Возвращайся в лагерь со всеми своими людьми, — холодно ответил он.

Повернулся и пустил коня рысцой. Ему хотелось вернуться как можно скорее, но было бы глупо скакать галопом среди такой кромешной тьмы.

Подъехав к реке, он заметил в лагере какое-то движение. Казалось, все проснулись. Сотни факелов зигзагами кружили у воды.

«В чем дело? — раздраженно спросил он себя. — Еще один самоубийственный набег?»

Он остановился и прислушался. До него донесся торопливый топот тысяч ног и громкие крики — казалось, на них напала целая армия.

Он почувствовал приступ паники.

«Сибариты нападают на нас толпами?!» — ужаснулся он.

Неужели он допустил роковую ошибку, недооценив силы противника? А что, если внутри Сибариса скрывается наемная армия? Внезапно он понял, что через реку переправляются его люди. Он озадаченно нахмурился. Какой мотив мог заставить командиров дать приказ о нападении? Что за безумие они творят?

Все это казалось диким, будто ночной кошмар. Он с силой пришпорил коня, пересек русло реки и объехал лагерь по берегу, крича замыкающим солдатам, чтобы те отступали. Но остановить их было уже невозможно.

В нескольких метрах от себя он различил Полидаманта: тот, сидя верхом, бранил младших командиров.

— Полидамант! — проревел Милон, подъехав ближе. — Что происходит, ради всех богов?

Тот, как всегда трезвый, обернулся: на лице его было написано отчаяние.

— Не знаю, господин. Внезапно по всему лагерю послышались возгласы, что на нас напали. Войска бросились к реке, чтобы отразить атаку.

— Ты видел этих напавших? — крикнул Милон, размахивая мечом. — Видел сибаритов на нашей стороне реки?

Полидамант потупился.

— Ну… я не видел ни одного сибарита, господин, но такая тьма, что в десяти шагах ничего не разобрать.

Милон повернулся к реке. Армия топотала где-то впереди, исчезая во тьме. Он так сжал челюсти, что зубы едва не сломались. Что-то тут не так… и все же нельзя было сбрасывать со счетов имеющиеся у него сведения.

— Пусть немедленно скомандуют отступление, — решительно приказал он. — Окружим сибаритов, постараясь сократить боевые действия. Обгоним их с конницей и отрежем отступление, как сделали вчера. Потом возьмем в плен и отведем к воротам Сибариса. Похоже, они захватили одного из наших кавалерийских командиров. Если они полагают, что пленник — это причина для переговоров, посмотрим, что они скажут о тысячах наших причин.

Глава 112 26 июля 510 года до н. э

— Перед нами деяния, которые покрывают нас позором и бесчестием! — выкрикнул Килон с высоты трибуны. — Самое унизительное событие в истории Кротона!

Кипя от возмущения, Килон сопровождал свою яростную речь энергичными жестами. Его слова держали в напряжении тысячу заседающих. Неистовый Килон подытожил недавние события. Два дня назад армия Кротона разбила лагерь на берегу реки, недалеко от Сибариса. На другом берегу стояли десять тысяч сибаритов, в основном крестьяне и старики, не имевшие ни кольчуг, ни щитов, ни мечей. Кротонская армия напала на них ночью, перебила тысячи и взяла в плен остальных. Затем они отправились на Сибарис, жители которого были готовы сдаться. Несмотря на это, кротонские войска ворвались в город и начали мародерство, которое продолжалось до сих пор.

— Гнев богов обрушится на нас! — Килон бушевал, размахивая руками. Он был похож на вестника Аида, бога мертвых. — От нашего имени солдаты подожгли город, разграбили храмы, перерезали горло беззащитным старикам… — С каждым перечисленным злодеянием он распалялся все больше. — Они насиловали женщин и убивали детей!

Пифагор слушал Килона, сидя на передней скамье. Политик разорялся уже более получаса, украшая свою речь бесстыдными подробностями, о которых не ведал даже сам Пифагор.

«Его посланники приносят ему больше сведений, чем посылает нам Милон», — отметил он.

Лицо старика казалось невыразительным. Слушая Килона, он тщательно скрывал нарастающую тревогу. Атмосфера Совета становилась крайне опасной.

— Я спрашиваю себя, — продолжал Килон, — я спрашиваю себя, уважаемые мужи Кротона: кто понесет ответственность за все это варварство и беспредел?

Он сделал долгую паузу, обвел взглядом собравшихся и картинно кивнул.

— Милон, — ответил он наконец гораздо более спокойным тоном. — Милон — главнокомандующий, а значит, он отвечает за все, что вытворяют его солдаты. — Его голос вновь перерос в грозный рев. — Но Милон обязан подчиняться городу, подчиняться Совету, а потому его поступки запятнали всех нас. И все же, — рявкнул он, — скажу вам прямо, и все вы знаете, что слова мои отражают истину: Милон повинуется в первую очередь Пифагору. — Он указал на философа дрожащим от возмущения пальцем. — Вот почему вина за бесчестье, за этот ужасающий позор лежит на Пифагоре!

Он резко умолк, и эхо его слов отдавалось в ушах присутствующих. Пифагор молчал. Если бы он ответил поспешно, у всех создалось бы впечатление, что он считает себя виновным.

— Говори, Пифагор! — послышалось со всех сторон.

— Отвечай на слова Килона!

Философ встал и сделал несколько шагов вперед. Оказавшись посреди зала, он остановился и медленно повернулся вокруг своей оси. Он показал советникам свои руки, такие же голые, как и та правда, которую он готовился им сообщить.

— Разграбление Сибариса — презренный поступок, который кажется мне таким же безобразным и отвратительным, как и всем вам. — На мгновение он подумал о том, чтобы выступить от имени Совета Трехсот, но понял, что лучше их не упоминать, чтобы обвинения Килона сосредоточились на нем одном. — Как вы знаете, я разговаривал с Милоном перед его отъездом. Мы вместе разработали стратегию, чтобы заставить вражескую конницу плясать под музыку. — Его голос внезапно обрел мощь и наполнился негодованием. — Мы придумали уловку, которая позволила нам одержать победу в битве на равнине, когда казалось, что наша армия будет разбита; когда казалось, что на следующий день мятежники-сибариты уничтожат Кротон. — Он сделал паузу, чтобы сказанное проникло в их сомневающиеся умы. — А еще мы говорили о том, что делать после победы. И уверяю вас, ни Милон, ни я не думали ни о чем, кроме переговоров о мирной сдаче города. Уверяю вас…

— Должны ли мы доверять словам Пифагора? — взвился Килон. — Должны ли мы верить человеку, который обманывал нас и держал в страхе перед боем? Только он и его зять Милон знали, как будет действовать наша армия в этой битве. Только они знали о зверствах, которые солдаты совершат потом. Разве армия не повинуется своему начальству?

Пифагор, одиноко стоявший посреди зала, внимательно наблюдал за вопящим и трясущимся Килоном. Тот набросился на Пифагора с неожиданной яростью, но за его словами явно стояло что-то еще. Скрытое намерение, которое он до поры до времени старался не показывать.

«Готовит почву для чего-то гораздо худшего», — сказал себе Пифагор, прищурившись.

Он вспомнил пророческое видение, которое случилось у него три месяца назад в Храме Муз. На миг он увидел будущее, полное крови и огня. Было ли разграбление Сибариса знаком того, что ужасное видение начинает сбываться? Он не сомневался, что зло сгущается — холодное и темное, как затмение. Он должен бороться изо всех сил, чтобы его остановить.

Пифагор сосредоточился на зале Совета, стараясь разгадать настроение тысячи. Враг продолжал кричать, но философа интересовали не слова, а действие, которое они произвели на других.

Закончив просмотр, он понял, что борьба будет еще сложнее, чем он полагал.

Отныне Килона поддерживало большинство.

* * *
Акенон глубоко ошибался, думая, что его ожидает скучное утро.

Он вел свою лошадь в поводу, неторопливо шагая по улицам Кротона. Повсюду виднелись кучки людей, обсуждающих последние новости, доставленные гонцами. Люди толпились у дверей лавок, на площадях, перед храмами… Когда мимо проходил Акенон и его свита, голоса тут же смолкали.

Небольшой отряд, который сопровождал Акенона, состоял из восемнадцати человек и вьючных животных. Четыре аристократа-сибарита, их семьи и прислуга. Они достали билеты на торговое судно и просили сопроводить их в порт.

«Неудивительно, что в Кротоне эти люди больше не чувствуют себя в безопасности», — подумал Акенон.

Еще два дня назад укрывшиеся в общине сибариты надеялись, что чуть позже смогут вернуться в свой город. Они с большим воодушевлением приветствовали победу кротонской армии над войсками повстанцев. «Пришлось им по душе и известие о том, что Милон идет на Сибарис, чтобы добиться полной капитуляции», — вспоминал Акенон. Аристократы представляли себе возвращение в свои дворцы к комфортной и безмятежной жизни, к которой привыкли. Однако чуть позже стало известно, что кротонские военные начали варварский грабеж. Они похищали их золото, убивали сибаритский народ — их рабочую силу — и жгли особняки.

«Им больше некуда возвращаться», — с горечью думал Акенон.

Несмотря на то что Пифагор пытался их успокоить, сибариты с ужасом наблюдали за тем, как кровожадная армия возвращается в Кротон. Всем хотелось поскорее покинуть город. Кто мог, отплывали на корабле, но многие уходили пешком.

Углубившись в гавань, Акенон скорчил недовольную гримасу. Ему вспомнился день, когда он был там в последний раз. Он должен благодарить богов, что Милону удалось спасти его в последнюю минуту.

В порту кипела жизнь. Повсюду сновали рабочие, начальство покрикивало, чтобы погрузка и разгрузка производились как можно скорее. Чуть дальше от берега, покачиваясь на волнах, ожидала сигнала причалить вереница судов. Всеобщее оживление также было связано с последними событиями в Сибарисе.

Устремившиеся туда многочисленные корабли поворачивали назад, увидев, что над городом поднимаются столбы дыма. Половина направлялась на север, в Метапонт или Тарент, другая половина устремилась через Кротон на юг.

Акенон попрощался с сибаритами и вышел из гавани как можно быстрее. Дело не только в том, что пребывание в порту напоминало ему тот день, когда Килон попытался его изгнать; напоминало оно и о том, что для возвращения в Карфаген ему придется сесть на один из этих проклятых кораблей.

Мысль об отъезде заставила его вспомнить Ариадну. В то утро, покидая общину, он заметил, что взгляд ее изменился… как будто она сняла маску равнодушия, которую носила столь долгое время.

«Возможно, она собиралась сказать мне что-то важное», — думал Акенон.

Он остановился, и их взгляды на несколько секунд встретились, но в следующий миг она повернулась к нему спиной и вернулась в общину. Акенон продолжил путь, присоединившись к сибаритам и унося с собой образ Ариадны. Она показалась ему красивее, чем когда-либо. В ней было что-то особенное: светящаяся кожа, подчеркнутая чувственность…

Он ускорил шаг. Ему хотелось увидеть ее снова, хотя он не знал, как будет себя вести, когда она вновь окажется перед ним. Возможно, лучше для них обоих оставить все, как есть.

— Акенон!

Вздрогнув, он обернулся. Это был Пифагор: он спешил к нему в сопровождении двоих учеников.

— Ты в общину? — спросил учитель.

Акенон кивнул.

— Только что проводил в порт последних сибаритов, — ответил он, стараясь выбросить из головы Ариадну.

Лицо Пифагора омрачилось.

— Я не виню их за то, что здесь они больше не чувствуют себя в безопасности.

Акенон внимательно смотрел на Пифагора. Казалось, учителя беспокоит что-то еще.

— Как прошло заседание? — спросил он.

Пифагор покачал головой и вздохнул.

— Сегодня, впервые за тридцать лет, Килона поддержало большинство, — ответил он. — Однако никаких конкретных действий он не предпринимал. Как будто что-то его сдерживает. Он чего-то ждет, но я не знаю, чего именно.

— Думаешь, им руководит человек в маске?

Пифагор задумчиво кивнул.

— Если бы Килон действовал самостоятельно, он немедленно потребовал бы голосования, чтобы использовать своих сторонников против нас. Сегодняшнее его поведение показывает хитрость и хладнокровие, которые на самом деле ему не присущи.

После этих слов Пифагор ушел в себя, и до городских ворот они шагали молча. Акенон сунул руку под тунику и нащупал золотое кольцо Даарука. Некоторое время он рассеянно крутил его в пальцах, затем вытащил.

Это кольцо он нашел в пепле погребального костра, где был сожжен убитый учитель, и давно не держал его в руках. Пифагор велел оставить его себе. Акенон долго рассматривал маленький пентакль в центре кольца. Очень простой и одновременно сложный символ. Благодаря Ариадне он знал, что он содержит фундаментальные тайны устройства вселенной. Он вспомнил, как Ариадна объясняла ему тайны пентакля. Живо представил, как она едет рядом с ним, положив руку на его обнаженное бедро и бросая на него взгляды, куда более красноречивые, чем слова…

«Я должен как можно скорее добраться до общины», — подумал он, держа кольцо дрожащими пальцами.

Образ пентакля не покидал его сознание. Молча шагая рядом с Пифагором, он размышлял о свойствах этой геометрической фигуры. Невероятно: в этом символе представлено золотое сечение, совершенная и чистая пропорция, которую так часто можно встретить в природе.

Внезапно он остановился. На него снизошло такое мощное откровение, что у него перехватило дыхание.

— Учитель, мне пора, — пробормотал он, садясь на своего коня.

Философ собирался спросить, чем вызвана такая поспешность, но Акенон уже удалялся по улицам Кротона.

«Почему он вдруг так заспешил?» — удивленно подумал Пифагор.

Он пожал плечами и продолжал путь вместе с двумя учениками. Решил, что расспросит Акенона позже, когда они встретятся в общине.

Он ошибался.

Глава 113 26 июля 510 года до н. э

— Дети, продолжайте писать. Я вернусь через минуту.

Ариадна вышла из класса, не заметив, что по-прежнему держит в руке восковую дощечку. Все это время она поглядывала в окно и наконец увидела отца, проходящего мимо школы. Сделав усилие, чтобы не сорваться на бег, она поспешила к Пифагору.

Философ разговаривал с Эвандром. В неумолимых лучах полуденного солнца его волосы и борода казались воздушными и блестящими, как морская пена, а сам он выглядел божеством. Ариадна мгновение колебалась, прежде чем решилась прервать их беседу.

— Отец. — Ее смутила тревога, звучавшая в собственном голосе.

Пифагор обернулся, его лицо просияло, как всегда, когда он смотрел на Ариадну.

— Ты не видел Акенона? — спросила она с притворным равнодушием.

— Я встретил его в Кротоне, на выходе из Совета. Мы собирались вернуться вместе, но он вдруг вскочил на коня и ускакал, будто бы что-то вспомнил. — Пифагор нахмурился. — Выглядело это немного странно.

Мгновение Ариадна стояла перед отцом, молча прикусив губу.

— Я просто так спросила.

Она зашагала обратно в школу. Было очень жарко, и на ходу она обмахивалась дощечкой, как веером.

Она вспомнила то утро, когда она стояла у ворот общины, провожая уходящих сибаритов, и Акенон перехватил ее взгляд. Мгновение он смотрел на нее с любопытством. Ариадна удивилась, почему он так на нее смотрит, и вдруг поняла, что сама притянула к себе внимание Акенона. Он заметил, с какой нежностью она на него смотрела, это выражение возникло на ее лице бессознательно. Ариадна смущенно повернулась и поспешила прочь, не понимая до конца, что произошло. Теперь она продолжала себя об этом спрашивать. Она копалась в своих чувствах и замечала, что что-то изменилось.

«Знаю одно: мне нужно увидеть его снова», — подумала она.

Глава 114 26 июля 510 года до н. э

Все чувства Акенона обострились.

«Как я раньше не понял?» — упрекал он себя.

Он находился в часе езды от Кротона. Ведя коня в поводу, шагал через лес, где не бывал прежде. Пять часов подряд он объезжал окрестности и начинал замечать усталость, вызванную напряженными поисками. Влажная от жары одежда прилипала к телу.

Внезапно треснула ветка.

Он испуганно повернулся в направлении звука и задержал дыхание. В пятнадцати шагах от него простирались густые заросли, идеальное место для того, кто желал спрятаться. Он отпустил повод, выставил перед собой меч, готовясь защищаться, и принялся медленно обходить кусты.

Треск.

В зарослях шевельнулось что-то крупное. Возможно, животное, но интуиция подсказывала: нечто другое. Он сделал еще пару шагов вперед. Вдруг кусты зашевелились, словно ожили, и перед ним появились двое с поднятыми руками.

Акенон отпрыгнул назад. На них была потрепанная и грязная одежда. Спутанные волосы и сумрачный взгляд придавали им свирепый вид. Но в следующий миг Акенон понял, что обоим нет и двадцати и что они сами испуганы. Должно быть, жили в лесу одни и дела у них складывались не слишком успешно: оба превратились в скелеты.

«Возможно, это беглецы», — подумал он.

Юноши молчали. Перед ними стоял высокий сильный египтянин, килограммов на тридцать тяжелее каждого из них, к тому же вооруженный кривой саблей. Они спрятались в кустах, надеясь, что он пройдет мимо; однако им не повезло, и теперь египтянин стоял перед ними. Они бы предпочли избежать столкновения, но не колеблясь взялись бы за ножи, если бы этот человек напал.

— Я не причиню вам зла, — сказал Акенон.

Его голос звучал искренне, но они не поверили. Напротив, воспользовались проявлением доброй воли, чтобы опустить руки и схватиться за рукоятки ножей.

Акенон заметил сходство юношей и предположил, что они братья. Младшему было бы не больше шестнадцати лет. Ему стало их жалко. Не теряя бдительности, он порылся в тунике, достал драхму, высоко поднял и показал им.

— Вы получите эту монету, если мне поможете. Я ищу заброшенное поместье, совсем небольшое. Возможно, недавно в нем кто-то поселился.

Юноши жадно смотрели на ценную монету. Серебряная драхма могла кормить их от пуза три-четыре дня. Старший заглянул в глаза младшему и кивнул. Затем протянул руку и сделал жест, предлагая бросить монету на ладонь.

Акенон подбросил драхму в воздух, и парень поймал ее на лету. Недоверчиво осмотрел с двух сторон, передал младшему юноше и указал вправо.

— Видишь тот дуб, самый толстый?

Акенон посмотрел в указанном направлении и кивнул.

— Пройдешь мимо него, затем пройдешь еще немного, — продолжал парень, — и доберешься до дома, о котором говоришь.

— Там я уже искал, — возразил Акенон.

— Он покрыт зеленью. Увидеть его можно только вблизи. Ты должен идти в этом направлении, — настаивал юноша, снова указывая рукой. — Перед тобой будет большая поляна. Дом на другой ее стороне.

Акенон вспомнил, как проходил мимо поляны, на которую указывал юноша.

— Благодарю. — Он бросил на них последний взгляд и повернулся, чтобы поймать свою лошадь.

— Египтянин, — позвал его старший мальчик.

Акенон остановился.

— Будь очень осторожен, — сказал мальчик. — Мы не приближаемся к дому с тех пор, как увидели страшилище.

Сердце Акенона учащенно забилось.

— Как он выглядит?

— Ты большой и сильный, — сказал парень, указывая на него. Потом вытянул руки, как мог. — Но страшилище намного больше и сильнее тебя. Даже Геракл не смог бы его одолеть.

«Борей!» — мелькнуло у Акенона

Он вздрогнул. Сомнений не было: он вот-вот столкнется с человеком в маске… и его исполинским рабом.

Акенон кивнул в знак благодарности и зашагал к поляне, думая о Борее. Он бы отдал все свое серебро, чтобы сейчас рядом оказались вооруженные люди, но Милон и кротонские солдаты еще не вернулись из Сибариса. Он покачал головой. «Борей всего лишь человек. Его можно ранить мечом так же, как и любого другого», — подумал он, но мысли эти не успокаивали. Он вспомнил легкость, с которой гигант голыми руками разрывал человека, его холодный, умный взгляд и хищное проворство.

Он ехал по лесу, пока не оказался в полукилометре от указанного места. Спешился и привязал коня к дереву. Стягивая узлом повод, заметил, что дрожат руки. Несколько раз глубоко вздохнул, вытащил саблю и зашагал пешком, внимательно прислушиваясь к любому шуму. Через некоторое время перед ним появилась большая поляна, на которую указывал юноша. Он обошел ее по периметру, перемещаясь от дерева к дереву. Оказавшись на противоположной стороне, заглянул за сплошную стену зелени.

Неудивительно, что он его не заметил.

Со всех сторон поместье скрывали густые заросли. Кроме того, кто-то укрыл стены дома ветвями. Акенон выждал некоторое время, но никакого движения не наблюдалось. Затем устроился среди кустов, откуда хорошо было видно дом, и принялся ждать.

Через полчаса он пожалел, что не взял с собой флягу с водой, привязанную к седлу. Было жарко, пот заливал глаза. Но он по-прежнему неподвижно сидел в укрытии.

Через час показалась лисица и беззаботно уселась прямо перед лачугой. Поведение лисицы его успокоило, и он решил, что выждал достаточно.

«Так, а теперь попробуем войти», — прошептал он.

Вытащил длинный острый кинжал и медленно двинулся к хижине. Крепко сжал рукоятки двух своих орудий и заглянул внутрь. Перед ним было расчищенное пространство метров в семь или восемь. По другую сторону находился домишко, обратив к нему одну из боковых стен.

«У дома нет окон, лучше всего подойти к нему под этим углом», — размышлял он. Так он быстро доберется до стены и снова остановится.

Он огляделся по сторонам. Растительность создаваламножество невидимых укрытий; однако все это время он вел себя так бдительно, что теперь не сомневался: за ним никто не следит. Его первой целью было проверить, есть ли кто-нибудь в доме. Если есть, он подождет возле входа или на крыше, чтобы атаковать врасплох, когда кто-нибудь высунет нос.

Все еще прячась в зелени, Акенон снова посмотрел влево и вправо. Глубоко вздохнул, схватил кинжал и саблю и бросился вперед.

Прежде чем добраться до стены, он вдруг остановился. Краем глаза он различил какое-то движение. Что-то большое стремительно приближалось к нему сзади.

Он повернул голову, и у него остановилось сердце.

Глава 115 26 июля 510 года до н. э

В это время вся пифагорейская община с нетерпением ждала послание полемарха Милона.

Пифагор с надеждой распечатал свиток. Они собрались у него дома, в обеденном зале, где встречались обычно. Напротив философа располагалась большая часть синклита преемников: Феано, Эвандр, Гиппокреонт, а также Ариадна. Не хватало Милона; должен был явиться на эту встречу и Акенон, но они не сумели его разыскать.

От Ариадны не укрылось, что, прочитав первые строки, отец чуть заметно улыбнулся.

— Милон говорит, что заставил армию покинуть Сибарис, поэтому грабежи прекратились. Для поддержания порядка остаются только доверенные войска. — Дальше он читал молча, и лицо его потемнело. — Чтобы остановить мародерство, ему пришлось казнить сотни солдат и командиров… некоторых он умертвил собственноручно. — Он остановил чтение, закрыл глаза и потер виски. Феано склонилась к нему и положила ему на плечо руку. Через некоторое время Пифагор продолжил, в голосе его зазвучала бесконечная печаль: — Милон рассказывает, что подверг пыткам нескольких командиров, чтобы те признались, почему ослушались его приказа. Это подтверждает, что за всем стоит Килон и человек в маске.

— Разве этого недостаточно, чтобы схватить Килона? — вмешался Эвандр, едва сдерживаясь.

— Разумеется, это преступление более чем достаточное основание, — ответил Пифагор. — И, возможно, через Килона мы могли бы выйти на человека в маске. Проблема в том, что сейчас они пользуются поддержкой большинства Совета и, по-видимому, значительной части армии. Мы должны действовать очень осторожно, иначе рискуем развязать гражданскую войну, — заметил он Эвандру, подчеркивая последние слова.

Ариадна резко откинулась на спинку кресла. Она чувствовала разочарование и раздражение. Они уже обнаружили совпадения — яд, монеты, математические формулы; раскрыли преступления Атмы, Крисиппа и других участников; разыскивали, допрашивали, наблюдали… Благодаря расследованию им удалось узнать, что человек в маске стоит за убийствами Клеоменида, Даарука, Ореста и Аристомаха, а также за приказом об изгнании Акенона, восстанием против аристократов-сибаритов и разграблением Сибариса.

И все это бесполезно. Они не сумели его поймать, даже не узнали, кто он. А самое скверное то, что теперь, когда у них появился шанс схватить его через Килона, у них связаны руки, потому что враги подмяли под себя половину города.

«Я уверена, что не случайно след человека в маске становится более заметным именно тогда, когда мы теряем контроль над Советом», — сказала она себе.

Слова отца вывели ее из оцепенения.

— А еще Милон сообщает, что возвращается завтра днем. Придется потратить много времени, чтобы контролировать ситуацию в Совете, но мы должны сосредоточиться и на подготовке нашего собрания.

«Осталось всего три дня», — с удивлением вспомнила Ариадна. Жаль, что долгожданная встреча пройдет в такой суматохе. Для пифагорейцев это уникальное событие: соберутся десятки великих учителей и вожди всех общин; будут назначены органы управления, спланировано будущее братства…

Ариадна беспокойно пошевелилась на скамье. Перспектива собрания была захватывающей, но ее разум снова и снова возвращался к Акенону.

Глава 116 26 июля 510 года до н. э

Акенон почувствовал, как от ужаса стынет в жилах кровь.

Борей набросился на него с невероятной быстротой. Босой, в одной лишь набедренной повязке, гигант впечатывал свою сокрушительную силу в каждый стремительный прыжок. Акенон вскинул саблю и выставил перед собой кинжал, готовясь обороняться. Уклониться от нападения чудовища было невозможно, оставалось надеяться, что оно не наброситься, опасаясь выставленного вперед острия.

Борей надвигался, не меняя траектории и не замедляя скорости. В последний миг он сделал какое-то неуловимое движение, ускользнувшее от Акенона, который инстинктивно ткнул саблей туда, куда, как он думал, нацеливалась лапа гиганта.

Но это не помогло.

Борей поймал его за правое запястье. В следующее мгновение вцепился в руку, сжимавшую рукоять кинжала. Акенон вздохнуть не успел, как был уже обездвижен. Он дернулся изо всех сил, но не сдвинул гиганта ни на миллиметр, словно перед ним была бронзовая статуя.

Акенон испытал мучительное чувство беспомощности.

Чудовище подняло его руки кверху, и на физиономии расплылась улыбка кровожадной радости. Весь вид Борея говорил, что он уже давно дожидается этого момента. Он выпрямился во весь рост и сжал предплечья Акенона своими железными лапами. Акенон зарычал от боли. Его кулаки против воли разжались, и оружие упало на землю. Он посмотрел на великана в отчаянии. Борей был на полметра выше его и в два раза шире. Тем не менее сила его была несопоставима даже с его размерами. Если верования греков были правдой, это чудовище-полубог — плод союза человека с каким-нибудь злым божеством.

Великан без видимых усилий поднял руки. Акенон взлетел над землей, пока их головы не оказались на одной высоте. Он впился взглядом в безжалостные глаза Борея. Не сводя с него глаз, он нанес удар в промежность противника. Борей увернулся с кошачьей ловкостью, и стопа египтянина лишь скользнула по внутренней стороне его бедра. Затем Акенон изловчился и ударил его ногой в живот.

Это было похоже на удар по дереву. Борей даже не поморщился. Он издал лишь глубокое, низкое рычание, словно ощущение его порадовало. Затем согнул руки, чтобы приблизить своего ничтожного противника, откинул огромную голову и резко ударил лбом в лицо.

Послышался жуткий хруст сломанных костей.

Глава 117 26 июля 510 года до н. э

Ариадна гуляла в общинном саду уже третий час, с тех пор, как собрание у отца закончилось. Она сидела под пышным каштаном, в нескольких метрах от нее молча медитировали ученики. Ариадна завидовала безмятежности, которую излучали их лица.

Она решила дождаться Акенона в саду. В ожидании всматривалась в свое сердце и ум, пытаясь разгадать, что там происходит. Печальный ответ заключался в том, что она утратила цельность. С одной стороны, понимала, что часть ее души изранена, и это мешало ей привязаться к этому человеку. С другой стороны, влечение, которое она испытывала к Акенону, вопреки всем ожиданиям не только не остыло, но и разгоралось все сильнее и сильнее.

Она тысячу раз вспоминала их ссору в Сибарисе на следующий день после того, как они переспали. Тогда она высказала Акенону все свое возмущение: еще бы, он решил отправиться один во дворец Главка, бросив ее на постоялом дворе, желая защитить, как маленькую девочку. Он в самом деле все решил за нее, однако следовало признать, что его поведение было, скорее, исключением: Акенон всегда относился к ней, как к равной.

К тому же он был такой красивый, умный, чувствительный… Ариадна яростно топнула ногой. Она ненавидела своих насильников, а главное, того, кто все это подстроил. Они сделали ее неспособной вести нормальную жизнь. Она всей душой желала узнать имя зачинщика.

Беременность еще больше мешала ей открыться Акенону. Теперь эмоциональная броня защищала и ее, и крошечное существо, которое она носила во чреве. Она не сможет с этим справиться.

Кроме того, она не могла признаться Акенону, что беременна. Он был слишком ответственным человеком и позаботился бы о ней и ребенке, даже вопреки желанию. В конечном итоге всем от этого будет только хуже, к тому же она никогда не сможет быть с кем-то, кто ее не любит. Есть только одно решение: Акенон должен сам доказать, что хочет быть с ней вместе.

«Но и это помогло бы только в том случае, если бы я была способна на близость».

А это невозможно.

* * *
Проходили часы, и она не на шутку тревожилась, что Акенон до сих пор не вернулся. Нередко случалось, что он целый день занимался расследованием за пределами общины, но странное предчувствие, своего рода инстинктивная тревога настойчиво твердила, что Акенон в опасности.

Волосы на затылке встали дыбом, она вздрогнула, несмотря на жару. За последние несколько недель Ариадна научилась больше доверять своей интуиции, как будто беременность ей помогала. Она пристально смотрела на дорогу, ведущую в Кротон и к берегу моря. Темнело, и было трудно разглядеть что-либо на таком расстоянии.

Она почувствовала, как внутри живота что-то сжалось. Вытянула ноги и откинулась назад. Ощущение на мгновение отступило, но через минуту вернулось. Она наклонилась вперед, и неприятное потягивание превратилось в боль. Она застонала, стараясь, чтобы ее никто не услышал, и закрыла глаза.

В следующий момент открыла их вновь.

«О нет, нет! Боги, нет!» — повторяла она.

Дрожащей рукой ощупал промежность. Кончики пальцев окрасились красным.

Она почувствовала, как внезапно кровь отхлынула от лица. В пергаменте, взятом у матери, она вычитала, что в первые три месяца беременности была вероятность выкидыша. И что выкидышам благоприятствуют сильные потрясения или страх.

Она встала, изо всех сил сдерживая слезы. Ее сжавшийся, ноющий живот едва позволял переставлять ноги. Она стиснула зубы и побрела к себе в спальню. На каждом шагу она чувствовала, что с ней что-то не так. Улеглась в кровать и постаралась выкинуть из головы мучительное подозрения, что жизни Акенона угрожает опасность.

Глава 118 26 июля 510 года до н. э

Вода с силой ударила в лицо.

Акенон открыл глаза, резко придя в себя, но ничего не увидел. Он сидел на стуле, запрокинув голову назад и глядя в потолок. Понял, что естественный свет отсутствует, как будто он находится в подземелье. Наклонил голову, чтобы вода стекала с глаз. Он не смог пошевелить руками, они были привязаны к стулу, как и ноги. Сглотнул слюну и понял, что не может дышать через нос. Все лицо саднило, правый глаз едва открывался. Несколько раз он моргнул. К счастью, второй глаз пострадал не так сильно.

Борей стоял напротив, в паре шагов от него. В руках он держал кувшин, из которого лил воду ему на лицо. Акенон вспомнил, что случилось в лесу: он нашел лачугу, но откуда-то подобно адскому видению возник Борей и схватил его, как мальчишку.

Когда к Акенону вернулась память, дыхание участилось. Того, что с ним произошло, он боялся всю свою жизнь. Быть отданным на милость безумного изверга. Который того и гляди начнет его истязать.

Вместе с ужасом нахлынули ярость и разочарование. Он заставил себя смотреть Борею прямо в глаза и сжал челюсти. Правую скулу обожгла жгучая боль. Он зажмурился, тьму за сомкнутыми веками пронзили вспышки желтого света.

Когда он снова открыл глаза, Борей все так же стоял напротив. Казалось, его что-то сдерживает. Акенон оторвал взгляд от великана и посмотрел налево.

«Человек в маске!» — ужаснулся он.

Больное, опухшее лицо невольно отразило все его чувства. Не только страх перед неумолимым убийцей, но и ненависть, которую он испытывал к самому жестокому и изобретательному врагу, которого встречал в своей жизни. К своему сожалению, он не смог избежать минутного очарования. Этот человек излучал силу, намного превосходящую ту, которую чувствовал Акенон прежде, когда лицо у того было открыто. Тогда ему, вероятно, приходилось сдерживаться, чтобы случайно не выдать своих невероятных возможностей. Непостижимая черная маска, казалось, шла этому чудовищу гораздо больше, чем человеческое лицо, хорошо знакомое Акенону.

Человек в маске подошел ближе и оказался в шаге от него.

— Рад снова тебя видеть, — прошелестел он своим странным голосом.

* * *
Акенон бросил презрительный взгляд на щели, проделанные в черном металле. Человек в маске наклонился к нему, издав рычание, отдаленно напоминавшее смех.

— Знаешь, кто я? — Он впился взглядом в Акенона, который почувствовал, как ледяной нож медленно проникает в его мозг. — Ого, — продолжал человек в маске через несколько секунд, — неужели догадался? Как тебе это удалось? — Его тон, притворно дружелюбный, вызывал озноб.

Акенон отвел взгляд, но продолжал ощущать давление. Он закрыл глаза и попытался сосредоточиться. Разум человека в маске больше не мог проникнуть к нему в голову. Ощущение было похоже на попытку удерживать рот закрытым, когда чьи-то могучие руки пытаются его открыть.

— Думаешь, тебе удастся этого избежать? — В глубоком и вкрадчивом шепоте человека в маске звучала насмешливая нотка. Ему явно было весело.

Акенон сопротивлялся всей своей волей. Он был профаном в мире эзотерических сил, но ему казалось, что он способен помешать человеку в маске проникнуть внутрь своих мыслей.

Надежда длилась до тех пор, пока враг не использовал силу своего голоса.

Следующие несколько минут он говорил не умолкая. Акенон не понимал, что происходит, но чувствовал, что воля его будто бы растворяется. Речь противника обладала неумолимой логикой. Он использовал точные слова, каждая фраза казалась острой, как меч, но гораздо опаснее. Исподволь он убеждал Акенона впустить его в свои мысли и воспоминания. Акенон хотел было взбунтоваться еще более решительно, но толком даже не попытался. Он уступал. Он понимал, что происходит, и… внезапно захотел, чтобы это произошло. Слова человека в маске были инструментами математической точности, однако сами по себе они бы его не сломили. Непреодолимой властью их делал произносящий их шепот, свистящий, обволакивающий, подчиняющий. Шершавое, завораживающее бормотание, разрушавшее его упрямство, подобно ручью, подтачивающему гору.

И он уступил.

Разум человека в маске ворвался в его голову, подобно бушующему потоку. Он копался во всем, что имело отношение к расследованию, рылся в каждом уголке, как мародер в чужом доме, и в конце концов выяснял, как узнал Акенон, кто он и где скрывается.

Когда человек в маске наконец оставил его в покое, Акенону показалось, что он проснулся после ночного кошмара. Потом его охватила ярость и отвращение к себе, он испугался, что его вот-вот вырвет.

— Как ты был безрассуден, — удовлетворенно прошептал человек в маске. — Никто не знает, что ты здесь, ты никому не сказал, кто я. Единственное, что делает тебя не совсем полным идиотом, — изобретательность, благодаря которой ты отыскал мое убежище.

Он заложил руки за голову.

— Нет смысла носить здесь маску, к тому же слишком жарко.

Он развязал ее и осторожно убрал с лица.

Акенон знал, кого увидит, и все же испугался, когда перед ним возникло знакомое потное лицо.

Противник повернул маску и провел пальцем по внешней стороне. Потом снова заговорил. В его шелестящем шепоте звучали жесткие нотки.

— Ты очень досаждаешь мне с тех пор, как прибыл сюда, Акенон. Ты заставил меня изменить мои первоначальные планы, и ты догадываешься, как это было для меня тяжело. Но ты и дальше продолжал быть помехой, особенно когда поймал Крисиппа. — Он приблизил свое лицо к лицу Акенона, не меняя его холодного выражения. — Я давно мечтаю с тобой покончить. Но был занят более важными делами, иначе ты бы давно был мертв. Ты просто обязан был умереть. Через Килона я приказал изгнать тебя, и гоплиты, которые тебя охраняли, собирались убить тебя там же, на корабле. Однако глупец Милон помешал моим замыслам. — Он улыбнулся, изобразив неприятную гримасу. — Думаешь, тебя и на этот раз кто-то спасет?

Акенон посмотрел на человека в маске, затем на Борея. Гигант не сводил с хозяина преданных глаз, как собака, которая едва сдерживается, ожидая команды напасть. «Он разорвет меня, как только позволит его хозяин», — понял Акенон. Он сожалел, что он не может даже поднять руки, чтобы защитить лицо.

— Ты действительно думал, что все может быть иначе? — продолжал неприятель. — Что это меня привяжут к стулу, а ты будешь допрашивать? — Он медленно покачал головой. — Такое высокомерие выглядит просто жалким.

Наступило молчание. Человек в маске наблюдал за ним, и Акенон понял: тот ждет, когда он начнет его умолять. Он был в ужасе, но не собирался доставлять ему подобного удовольствия.

Через некоторое время неприятель продолжил. Акенон почувствовал, как хриплый, шершавый шепот медленно просачивается ему в уши.

— Вероятно, ты догадываешься, мой дорогой Акенон, что я не могу позволить тебе жить, зная, кто я такой.

Эти слова отпустили невидимый поводок, удерживающий Борея. Великан сделал два шага, вытянул руку и обхватил шею Акенона своей огромной лапищей.

Потом потянул вверх.

Акенон в отчаянии напряг мышцы. Он почувствовал, как ноги отрываются от пола. Борей держал его осторожно, стараясь не сломать шею раньше времени. Он хотел продлить его агонию. Акенон повис на руке гиганта. Вес его тела и тяжесть стула, к которому он все еще был привязан, грозили в любой момент вывихнуть ему шею. Он пытался дышать, но сдавленное горло не пропускало воздуха. Единственное, что ему удавалось, — мучительная смесь удушливого хрипа и сдавленного рычания.

Борей наслаждался каждым мгновением. Он согнул руку, чтобы поближе рассмотреть перекошенное лицо Акенона, глаза которого, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Взгляд египтянина утратил всякую надменность. Он отражал то же, что и глаза всех прочих, кого Борей пытал: ужас, вызванный физическими страданиями и неизбежностью смерти.

Хозяин Борея заговорил снова, словно хотел скрасить последние мгновения жизни своей жертвы.

— Хочешь знать, какими будут мои следующие шаги? — спросил он риторически. — Через Килона я контролирую Совет Кротона и всю свою политическую власть использую против Пифагора. — Имя философа он произнес с презрением. — А еще я позабочусь о твоей подружке Ариадне. Перед тем как убить ее, передам от тебя привет.

Акенон закрыл глаза. Разум был охвачен неистовым вихрем, это был хаос, где смешивалось все сразу — невыносимые страдания, опасность, нависшая над Пифагором, поразительная личность убийцы, страдающая Ариадна, Ариадна в его объятиях…

Шейные позвонки издали грозный щелчок.

Он еще шире раскрыл глаза. Борей стиснул зубы, улыбаясь. Стоя позади раба, за сценой наблюдал довольный хозяин. Картинка потемнела, и Акенон перестал чувствовать свое тело.

Гораздо более плотная чернота окутала его душу.

Сознание Акенона растворилось в бесконечности.

Глава 119 27 июля 510 года до н. э

Наутро Борей беспечно шагал по лесу, ведя в поводу своего коня и коня своего хозяина. Он вел животных к ручью напиться. Шагал босиком, как обычно. Все его тело покрывала толстая грубая кожа, а на подошвах она была такой же твердой, как кожа сандалий.

В то утро они перебрались во второе убежище, где хозяин собирался забрать несколько свитков.

— Осмотри как следует окрестности, — велел ему человек в маске, поворачиваясь спиной. — Я все утро буду занят.

Борей обрадовался приказу хозяина. Он любил природу. Холод, нынешняя жара — все ему было нипочем.

«Я мог бы жить в лесу», — мечтал он.

Внезапно он замер. Вдали слышался грохот воды, но ему показалось, что он различает еще какой-то звук. Через несколько секунд он понял, что так оно и есть. Недалеко от него кто-то двигался по лесу перпендикулярно его траектории.

Борей как можно тише привязал лошадей к ветке дуба и двинулся вперед бесшумно, как волк. Вскоре он заметил двоих всадников. Один ехал на осле, другой на кобыле. Один из них…

«Ариадна!» Сердце Борея забилось. Он поверить не мог в такую удачу. Вчера Акенон, сегодня Ариадна. Боги решили отдать ему обоих людей, получить которых он желал с такой страстью. Встреча с Акеноном была подарком судьбы, а беззащитная Ариадна посреди леса — настоящей мечтой.

Рот Борея наполнился слюной. Дочь Пифагора показалась ему еще более соблазнительной, чем в воспоминаниях. Желание охватило Борея с неистовой силой, у него возникла сильнейшая эрекция. Такого возбуждения он не испытывал с тех пор, как пытал и насиловал Яко, юного любовника Главка.

Он двинулся следом, держась на расстоянии шагов в двадцать. Земля чуть слышно поскрипывала под ногами. Если бы Ариадна его обнаружила, она бы пустила кобылу в галоп и сбежала. Он не мог этого допустить.

Борей вспомнил, как увидел ее впервые, она пряталась в одном из покоев Главка. Тогда он испытывал такую же похоть, как и сейчас.

«Но теперь я смогу ее удовлетворить», — сказал он себе, оскалившись.

Он подошел чуть ближе, стараясь держаться у нее за спиной, чтобы его не заметили. Он обожал азарт охоты. Ариадна повернулась, чтобы что-то сказать своему спутнику. Борей насторожился, но она его не заметила.

Она была так близко, что он задыхался.

* * *
Ариадна чувствовала отчаяние. Она искала Акенона с ранней зари, но так и не нашла никаких следов. Когда-то давно они пришли к выводу, что у человека в маске есть тайное убежище недалеко от Кротона. Ариадна подумала, что, возможно, Акенон отправился его искать. Вот почему она бродила по лесу, хотя понимала, что поиски наугад ни к чему не приведут.

Она выбилась из сил, поясница ныла. Накануне вечером, вернувшись к себе, она обнаружила, что кровотечение прекратилось. Крови вышло всего несколько капель, но это все равно означало, что беременность под угрозой. Она улеглась в постель и проспала до рассвета. Когда же пробудилась, тоска по Акенону стала невыносимой. Вот она и решила отправиться на поиски. Небо окрашивал голубовато-серый рассвет. Пересекая общину, она встретила Телефонта, одного из учеников, сопровождавших ее в Сибарис, где она встретила Акенона впервые. В ту пору Телефонт имел статус акусматика, и ему не разрешалось разговаривать, но теперь запрет сняли: недавно он достиг степени математика. Он предложил отправиться вместе с ней, и у Ариадны не было сил отказать. Кроме того, четыре глаза определенно видят лучше, чем два.

Лес шумел в вышине, и полуденное солнце светило в полную силу.

Она обернулась к Телефонту.

— Подойдем к ручью. Мне нужно освежиться.

Телефонт кивнул, обеспокоенный ее измученным видом. Ариадна тяжело дышала приоткрытым ртом и была очень бледна.

Она пришпорила кобылу. В этот момент позади послышался резкий шорох, словно бросилось наутек крупное животное. Она повернула голову, кобыла шарахнулась.

У нее перехватило дыхание.

К ним на полной скорости приближалось чудовищное существо. Оно имело человеческое обличье, но по размерам и телосложению намного превосходило любого человека. Было почти голым и совершенно лысым. Красноватая кожа блестела от пота, а мышцы были огромны, придавая существу сходство с непропорционально сложенной статуей. В одно мгновение оно преодолело расстояние, отделявшее его от Телефонта, и ударило ее спутника изо всех сил. Послышался жуткий хруст, и тот отлетел на двадцать шагов от осла.

Ариадна окаменела. Великан одной рукой отшвырнул осла и бросился к ней. Она вонзила пятки кобыле в бока, заставив ее свернуть на тропинку, открывавшуюся справа. Животное дрогнуло и начало набирать скорость.

Ариадна оглянулась.

Позади никого не было.

Она снова посмотрела вперед. Что-то заставило ее повернуть голову вправо. Чудовище неслось по диагонали прямо через деревья. Ариадна ударила лошадь пятками, встряхнула поводом и отчаянно закричала.

Великан возник между деревьями и бросился на нее, как бык. Его плечо ударилось о круп кобылы. Задняя половина животного взлетела в воздух и ударилась о ствол дуба. Ариадна с ужасом почувствовала, что падает. Она рухнула на землю и покатилась, боясь удариться спиной о дерево.

Когда падение наконец прекратилось, все ее тело болело. Она не могла понять, где очутилась. «Надо бежать!» — сказала она себе, пытаясь подняться.

Рядом с ней выросли исполинские ноги.

Глава 120 27 июля 510 года до н. э

Человек в маске стоял перед свитками, мысленно странствуя по открывшейся ему математической вселенной. Он обошел знакомую территорию и теперь плыл в бесконечности иррациональных чисел. Он угадывал, что в этой непостижимой бездне тоже имеется своя логика.

«Понадобится время, чтобы разгадать ее тайны, — сказал он себе. — Сейчас у меня его нет».

Следовало подождать несколько недель, пока он не покончит с Пифагором и не сделается правителем Кротона.

Он услышал позади себя шум. Удивленно взглянул на дверь, недоумевая, как осмелился Борей прервать его уединение. Дверь открылась, великан вошел. На плече у него лежала женщина.

Он узнал ее, как только увидел лицо.

— Свяжи ее, — шепотом приказал он Борею. Он не на шутку встревожился. Как узнала Ариадна место его второго убежища?

Он молча наблюдал, как раб привязывает ее к стулу. Она не сопротивлялась, но взгляд у нее был упрямый и непокорный. В поведении тоже сказывался ее ум: она экономила силы и внимательно следила за происходящим.

«Достойная дочь Пифагора», — презрительно подумал человек в маске.

Ариадна молча смотрела на своих похитителей. Ей не хотелось выдавать свой страх. Было очевидно, что похитивший ее великан — тот самый Борей. Прежде она ни разу его не видела, но Акенон подробно его описал. Знала она и то, что Борей принадлежал человеку в маске — Главк отдал его месяц назад. Поэтому ее не удивило, что гигант притащил ее прямиком к нему.

«Но я до сих пор не знаю, — думала она, — кто скрывается за маской».

По взгляду Ариадны человек в маске понял, что она не знает, кто он.

— Как ты нашла это место? — прошептал он, приближаясь.

Борей зарычал, и хозяин поднял на него глаза. Гигант знаками объяснил, что поймал ее далеко от этого места и проникнуть в убежище она не пыталась.

Человек в маске разразился неприятным смехом и повернулся к Ариадне.

— Так это была случайность. Ты попала в наши руки, не зная, кто я и где я прячусь. Верно?

Ариадна заметила, что разум врага вплотную приблизился к ее мыслям. Она изо всех сил старалась его не впускать. Через несколько секунд напряженного молчания человек в маске снова заговорил.

Его властное бормотание гипнотизировало. Слова нежно убаюкивали разум, но потом сделались оглушительными, сковывая мысли и волю Ариадны.

Через несколько минут он отступил.

— Что ж, ты сильнее, чем я думал, поздравляю; однако это не спасет ни твоего отца, ни общину.

Ариадна уронила голову, совершенно измученная. Враг был настолько могуществен, что большинство не выдерживало напор и сдавалось. Это объясняло, почему Борей доставил ее сюда, не тронув ни волоска, несмотря на страстное желание, мелькнувшее в его смущенном взгляде.

— Твой друг Акенон оказался более сговорчив, — продолжал человек в маске весело и одновременно жестоко. Ариадна вздрогнула, услышав имя Акенона, теперь она слушала человека в маске с удвоенным вниманием. — Он сообщил мне обо всем вашем дурацком расследовании. На самом деле единственный стоящий шаг он сделал лишь вчера, выяснив, кто я и где находится мое первое укрытие. Там мы его и поймали. Эти два открытия показывают присутствие в нем проблесков ума, однако при этом он оказался настолько глуп, что никому заранее не сообщил о том, куда и зачем направляется и где в итоге найдет свою смерть.

Последние слова прогремели в ушах Ариадны, как молния Зевса.

«Акенон… мертв!» Она почувствовала такую боль, как будто ее ударили ножом в грудь. Разум оцепенел, не в силах осознать эти слова. Какое-то время она даже не дышала. Ее глаза, обращенные на врага, наполнились слезами и сводящей с ума ненавистью.

Человека в маске весьма позабавило выражение страдания и одновременно враждебности, застывшее в глазах Ариадны. В этот миг он отметил, что Борей смотрит на нее похотливо, с явной примесью изуверства. Внезапно у него мелькнула идея. Он схватил тунику Ариадны за ворот и с силой дернул вниз. Ткань порвалась, и одна из ее грудей, из-за беременности еще более пышная, чем прежде, выскочила наружу. Ариадна попыталась наклониться, чтобы скрыть наготу, но у нее ничего не вышло, запястья были привязаны к спинке стула.

Борей взревел, как бешеное животное. Вид полуобнаженной Ариадны сводил его с ума. Человек в маске схватил обнаженную грудь и сжал ее.

— Хочешь насладиться ею? — спросил он Борея, затем снова повернулся к Ариадне, по-прежнему сжимая ее грудь. — Похоже, ты вызываешь у мужчин настоящую страсть. Вот и Акенон поддался твоим чарам. А известно ли тебе, что Килон готов отдать все что угодно, лишь бы тобой обладать? Это по его приказу тебя похитили и изнасиловали пятнадцать лет назад.

Действительно: однажды Килон хвастался этим геройством, пытаясь произвести на него впечатление. Теперь человек в маске был ему благодарен. Он подарил ему еще один инструмент, чтобы причинять боль дочери своего соперника.

Ариадна снова подняла голову и презрительно посмотрела на человека в маске. Это было единственное, что она могла сделать. В отместку тот с силой скрутил ей сосок. Боль пронзила Ариадну, волоски на теле ощетинились, но выражение лица не изменилось. Затем черная маска приблизилась почти вплотную к ее лицу.

— Подумай обо всем, что я тебе сказал, — злобно прошептал человек в маске. — Сейчас у нас нет времени, чтобы заняться тобой как следует, но уверяю тебя, мы вернемся.

Ариадна различила глаза сквозь прорези в маске. Она сразу поняла, кто за ней скрывается. Это было непостижимо и бесконечно печально. И теперь это открытие уже никому не поможет.

Человек в маске повернулся, взял свитки и вышел прочь, не обращая на нее внимания. Как будто она для него больше не существовала. Борей что-то прорычал своим безъязыким ртом, пожирая его взглядом, однако покорно поплелся вслед за хозяином.

Оставшись одна, Ариадна зарыдала.

Глава 121 29 июля 510 года до н. э

Прошло два дня после того, как Борей поймал Ариадну, и в Совете Тысячи вот-вот должно было начаться очередное заседание. На протяжении веков его будут помнить как самое знаменитое за всю историю Кротона.

В зале царила суматоха. Бормотание, вызванное грызней и замечаниями гласных, было громче, чем когда-либо. На скамье рядом с Килоном сидел главный герой поднявшейся суеты.

Человек в маске явился в Совет.

Более половины собравшихся его уже знали, на собраниях у Килона он выдавал им свое золото, и их околдовывала его темная харизма. Но Триста были возмущены и испуганы. Пифагор сообщил им, что расследование привело к человеку в маске, именно он зачинщик убийств, восстаний и грабежей. Они предполагали, что человек с закрытым лицом, стоящий рядом с Килоном, ответственен за эти преступления.

Пифагора и Милона в зале не было. В тот день началось общепифагорейское собрание. На ближайшие два дня философ затворился в загородном доме Милона с наиболее видными членами братства. Накануне, пытаясь предотвратить нападки Килона, Пифагор встретился с Тремястами и предупредил, что политический враг воспользуется его отсутствием, чтобы предпринять решительную атаку.

— Вы должны держаться стойко, — сказал им Пифагор, окидывая их безмятежным взглядом. — Меня не будет два дня, но собрание сделает нас сильнее. Как только оно завершится, мы направим всю нашу энергию на восстановление политической поддержки, утраченной за последние месяцы.

Эти слова несколько ободрили Трехсот. Однако всякая бодрость улетучилась, как только они вошли в зал и увидели на скамье человека в маске.

* * *
Килон встал, готовясь держать речь, но к трибуне не пошел. Выступая с места в окружении сторонников, он рассчитывал, что в итоге его голос поддержат более половины заседающих.

Он перекинул плащ через левую руку и поднял правую. Потом огляделся по сторонам. Ропот стих, установилась напряженная тишина.

— Уважаемые мужи Кротона, — энергично провозгласил он, — мы снова собрались, чтобы обсудить поведение нашей армии. Вчера мы выслушали объяснения Милона, которого поддержал его начальник Пифагор, — некоторые из Трехсот недовольно загудели, — и сегодня настал день, когда мы готовы вступить с ними в дебаты.

Триста поднялись со скамей, готовясь возразить. Человек в маске со своего места улыбнулся. На самом деле накануне Килон позволил Милону и Пифагору говорить, сколько вздумается, и никто их не перебивал. Политик добросовестно следовал указаниям человека в маске: ничего не делать до тех пор, пока Милон и Пифагор не уйдут. Человек в маске обещал Килону, что настанет время, и он сам придет в Совет, чтобы выступить вместе, сосредоточив все свои силы на единственном и окончательном ударе.

— Тем не менее, — продолжал Килон, не обращая внимания на протестующий ропот, — Пифагор и его люди вновь продемонстрировали, как мало они учитывают мнение нашего Совета. Оказывается, они не могут участвовать в нашем заседании, у них, видите ли, собрание секты!

Многие из Трехсот вскочили, закричали и замахали кулаками на Килона. Человек в маске был вне себя от радости. «Кричите, кричите, пока у вас есть такая возможность», — думал он.

Килон умолк, стоически выдерживая яростные восклицания и свист, обращенные к нему Тремястами. Его упрекали в том, что Пифагор и Милон задолго предупреждали, что в эти два дня их не будет.

— Конечно, вам обидно, потому что ваш великий вождь предупредил о своем отсутствии. — Килон сделал паузу, обводя взглядом аудиторию, и вдруг закричал: — Но неужели преступление перестает быть преступлением, если преступник заранее предупреждает, что собирается его совершить?

Пифагорейская фракция разразилась новой лавиной криков и оскорблений. Некоторые попытались пересечь зал, чтобы броситься на Килона. Другие неподвижно стояли на своих местах, обеспокоенно спрашивая друг друга, к чему это приведет. Дерзость Килона не предвещала ничего хорошего.

«Хорошо, очень хорошо». Человек в маске кивнул, довольный его выступлением. Килон послушно следовал его указаниям. Он велел ему сосредоточить обвинения на Пифагоре, а не на Милоне, и хорошенько разогреть публику, создавая более благоприятную атмосферу для того, что они намеревались совершить всего через несколько минут.

Килон сурово продолжал:

— Пифагор правит городом через Совет Трехсот. Однако он убедительно доказал, что его личные и сектантские интересы намного выше интересов Кротона. Всем известно, что я много лет боролся за то, чтобы не позволить городу мириться с этим безобразием. Однако сегодня не только мой голос будет свидетельствовать об этой непростительной исторической ошибке. — Он повернулся к человеку в маске, протянул ему руку и снова посмотрел на гласных. — Есть человек, более чем кто-либо другой заслуживающий места в Совете. Сотням из нас уже посчастливилось руководствоваться его мудрыми словами. Кроме того, он отлично знает Пифагора и его пагубное учение.

Человек в маске поднялся на возвышение, взявшись за руку Килона. Самые внимательные были ошеломлены благоговейным молчанием, с которым незнакомец был встречен большей частью Совета.

Через несколько секунд напряженного ожидания из-под черной маски раздался странный, наводящий оторопь голос, громкий свистящий шепот, который сразу же поглотил внимание всех присутствующих.

— Кто меня знает, знает и мои намерения. — Он посмотрел на собравшихся, намеренно избегая встречаться взглядом с членами Совета Трехсот. — Вы знаете, что я полностью защищаю ваши интересы. Вы знаете, что я хочу лучшего будущего для Кротона.

— Он убийца! — крикнул один из советников-пифагорейцев.

— Не слушайте его, он наш враг!

Человек в маске протянул руку к Тремстам, по-прежнему на них не глядя.

— Да, я враг: враг Пифагора, истинного врага Кротона!

В ответ на новые энергичные протесты он вытащил из туники свиток.

— Как известно, Пифагор в очередном проявлении своего себялюбия не пожелал, чтобы его учение распространялось в письменной форме. Тем не менее часть этого учения он записывает в пергаментах, которые ревниво скрывает. — Он сделал паузу и высоко поднял свиток. — Этот пергамент — отрывок из книги, которую Пифагор написал собственной рукой и которую сам он называет своим «Священным словом».

Человек в маске понизил голос до шепота. Впрочем, этого было достаточно, чтобы все присутствующие прекрасно его слышали. Умолкли даже члены Совета Трехсот, напряженно ожидая того, что произойдет дальше, и не в силах противостоять пьянящему воздействию его голоса.

— Этот текст доказывает, что Пифагор — худший из тиранов. — Вновь послышались негодующие протесты Трехсот. Человек в маске заговорил громче. — Это доказывает, что добродушный вид Пифагора — не более чем притворство, которое делает его еще более опасным. В «Священном слове» Пифагор называет себя пастырем народа. Он говорит, что его задача и задача его учеников — пасти неразумное стадо. Он то и дело выказывает свое презрение ко всем, кто не принадлежит к его секте, утверждая, что они низшие существа, которые должны во всем его слушаться, чтобы не погружаться в низость и грязь.

В криках Трехсот послышались нотки отчаяния. Враг использовал самую опасную ложь — ту, которая содержит толику истины. Пифагор в самом деле считал себя пастырем и полагал, что без его учения человек с большей вероятностью будет вести примитивную жизнь.

В то же время он испытывал огромное уважение к каждому, как и к свободному праву каждого решать свою судьбу. Пифагор не желал навязывать свои правила жизни, он лишь предлагал эти правила и помогал выполнять их тому, кто ждет от него помощи. Верно и то, что он выступал за правление элиты, однако правители должны были достичь высочайшей степени морального совершенства. Он хотел, чтобы к власти приходили наиболее способные люди, да и то лишь после того, как приняли обязательство вести себя справедливо и щедро.

Когда заговорил человек в маске, Килон сел. Теперь он встал рядом с ним, чтобы продолжить речь.

— Пифагорейцы уже тридцать лет смеются над народом Кротона! — взревел он с притворным возмущением. — Эти триста пастухов, — он гневно указал на Трехсот пальцем, — решали за всех нас, потому что для них мы всего лишь животные: семьсот неразумных баранов! — Рев возмущения потряс зал Совета. — Пифагор и Триста рисковали жизнью всех кротонцев, отправив нас на войну. Напомню, мы воздержались во время голосования о предоставлении убежища аристократам, но они… — Он потряс пальцем, который все это время указывал на Трехсот. — Они проголосовали против их выдачи, а значит, за войну. — Он вопил как резаный, чтобы перекричать отчаянные протесты Трехсот и обвинительный рев остальной части Совета. — Но даже этого пифагорейцам показалось мало: они решили разрушить сдавшийся город, обременив совесть всего Кротона кощунственным разграблением храмов, омерзительными убийствами и массовыми изнасилованиями. Вот я и спрашиваю вас, уважаемые представители народа Кротона, я спрашиваю вас: оставим ли мы безнаказанными тех, кто запятнал нашу честь в глазах других народов, опозорил перед богами, или омоем наше имя, наказав виновных так, как они того заслуживают?

Некоторые из Трехсот не дождались, когда Килон закончит речь. Они понимали, что оставаться в зале означает рисковать жизнью, и к тому же надо было немедленно предупредить о происходящем Пифагора. Они покинули скамьи и поспешили к дверям. Отдельные попытки вскоре превратились в повальное бегство, сопровождаемое агрессивными выкриками остальной части Совета. Отстающие были задержаны и схвачены, в то время как первые достигли дверей и выскочили на улицу.

Внезапно те, кто последовал за ними к дверям, затормозили. Выбравшиеся наружу резко подались назад, наталкиваясь друг на друга. Началась давка. В этот миг, расталкивая людей гигантскими распростертыми ручищами, в двери ворвался Борей.

Человек в маске торжествовал. Члены Совета Трехсот в ужасе смотрели друг на друга. Могучая политическая партия Пифагора превратилась в дрожащее испуганное стадо. Позади Борея появились десятки солдат с обнаженными мечами и окружили пифагорейцев.

— Хватайте их! — приказал Килон. — И не отпускайте, пока не решим, что с ними делать.

На самом деле все уже было решено, но сейчас у них не было времени разбираться. Некоторые из Трехсот принадлежали к самым богатым и влиятельным семьям Кротона: им предложат публично отречься от нынешних убеждений. Остальных же повесят.

Человек в маске встал со скамьи. Обошел мозаику Геракла и направился к возвышению.

«Время пришло», — вздрогнув, подумал он.

Он собирался обратиться к Совету, состоящему отныне всего из семисот человек, преследуя две цели. Во-первых, укрепить свои позиции единственного вождя Кротона.

«Килон смирится со своей второстепенной ролью, иначе придется его ликвидировать», — подумал он.

Вторая цель выступления состояла в том, чтобы осуществить самый важный этап своего плана. Вершину отмщения.

Он поспешил к возвышению и внезапно вспомнил об Ариадне. Она сидела взаперти уже два дня, полуобнаженная, привязанная к стулу. Он не позволял Борею к ней прикасаться: быть может, она понадобится для переговоров.

Он подошел к великану.

— Займись Ариадной, — прошептал он, чтобы их никто не услышал.

Борей посмотрел на своего хозяина с нескрываемой жадностью. Это означает…

Человек в маске кивнул.

— Делай с ней все что захочешь.

Глава 122 29 июля 510 года до н. э

Загородный дом Милона был просторен и незамысловат. Глинобитные стены, деревянный потолок. Всего один этаж, внутренний двор, вокруг которого распределены комнаты. Самый большой зал полностью занимал одну из сторон. Он предназначался для собраний братства. Войти можно было со двора, наружу выходило только одно окно. Сейчас и дверь, и окно были распахнуты, чтобы ветерок хоть немного рассеивал духоту, которую претерпевали находившиеся внутри сорок человек.

Приглашенных насчитывалось пятьдесят, но десять из них прислали извинения, сожалея, что не смогут присутствовать. Они утверждали, что виною тому проблемы с дорогой или безопасностью, вызванные войноймежду Кротоном и Сибарисом.

«Разумные доводы, — думал Пифагор, — и все-таки очень жаль, что они не прибудут». Особенно он скучал по своему сыну Телавгу, вождю общины Катании. Он не виделся с сыном уже несколько месяцев и был уверен, что, несмотря на трудности, тот непременно явится, как и большинство приглашенных.

Посреди комнаты возвышался длинный прямоугольный стол. На нем стояли миски с оливками, сыром и фруктами, лежали ячменные лепешки. Присутствующие располагались вокруг стола и сами брали себе еду. Вопреки традиции греков, вино не подавалось.

Первым выступил Пифагор. Он подытожил драматические события последних месяцев и изложил свою идею назначить синклит. Затем попросил представителей каждой общины рассказать о положении братства в их регионе.

Выступления представителей Гимеры и Метапонта заняли остаток утра. Когда время перевалило за полдень, выступил с речью Архипп из Тарента — лет сорока, крепкий и энергичный, он получил звание великого учителя всего несколько месяцев назад.

— Приветствую вас, братья. От имени Антагора, вождя общины Тарента, я прошу прощения за то, что он не смог присутствовать. Здоровье не позволило ему отправиться в столь дальнее путешествие.

В ответ раздались возгласы понимания. Антагору было восемьдесят, и он уже давно не покидал Тарент из-за больных костей.

Архипп объяснил, что и он, и Лисис явились от имени Антагора. Лисис сидел рядом с Архиппом. Он еще не стал великим учителем, и ему было всего тридцать пять лет, но Пифагор знал, что Антагор считает его своим лучшим учеником.

«Антагор организовал свой собственный синклит преемников», — одобрительно подумал Пифагор. Этот учитель поступил так же, как собирался поступить он сам. У него не нашлось преемника, который объединял бы в себе все необходимые качества, и тогда он собрал нескольких учеников. Философ посмотрел вправо: Милон, Эвандр и Гиппокреонт внимательно слушали Архиппа.

Все трое входили в синклит, которому суждено возглавить пифагорейское братство. Не хватало только Феано, которая оставалась присматривать за общиной Кротона в течение двух дней, пока длится собрание.

Пифагор склонил голову и уперся лбом в ладонь, на мгновение отключившись. Он очень беспокоился об Акеноне, о котором не слышал уже три дня; однако более всего его печалило отсутствие Ариадны. Два дня назад дочь бесследно исчезла. Милон посылал на ее поиски многочисленные патрули, но все безрезультатно.

Пифагор почувствовал, что глаза его увлажнились, и прикрыл их ладонью. Он опасался худшего.

* * *
Человек в маске ехал через лес к своему второму убежищу. Он думал о только что завершившемся заседании Совета.

«Как просто ими манипулировать, — удовлетворенно отметил он, — раз — и они набросились на Трехсот, как хищные звери».

После того как солдаты похватали пифагорейских гласных, он выступил перед оставшимися членами Совета. Обращался к ним от себя лично, чтобы они привыкали отделять его образ от образа Килона. Он знал, что в скором времени все будут относиться к нему с тем же благоговением, которое проявили к Пифагору в его лучшие времена.

«Нет, не с тем же, — поправил он себя в яростном упоении. — Меня они будут почитать как бога».

Он улыбнулся, показав из-под маски зубы. Им овладело такое мощное ощущение собственной силы, словно он обрел бессмертие.

Он посмотрел направо. Сияющая физиономия Килона свидетельствовала о том, что мечта его жизни тоже сбылась. На мгновение человек в маске задумался о своем политическом союзнике. Вряд ли у него возникнут с ним проблемы. Килон повиновался без возражений, казалось, ему достаточно всего лишь уничтожить пифагорейцев, а уж это он обеспечит.

Человек в маске пристально всмотрелся вперед. Из-за деревьев что-то приближалось. Через мгновение появился один из солдат, которых послали на разведку.

— Я добрался до дома Милона, — сказал солдат. — Это всего в пяти минутах отсюда. Они выставили патруль в лесу, десять отборных солдат, еще пятеро караулят у дверей дома, и, возможно, столько же прячутся внутри.

Человек в маске молча кивнул. «Пифагор, жалкий старик, — подумал он, — всего двадцать гоплитов отделяют меня от тебя и твоих великих учителей». Он повернулся к Килону. Политик смотрел на него выжидательно. Он явно ждал, что человек в маске возглавит операцию.

Он развернул лошадь, чтобы увидеть солдат, выехавших из леса. Осмотр его удовлетворил, и ему пришлось приложить усилия, чтобы сдержать эйфорию.

Триста вооруженных гоплитов ждали его приказов.

Глава 123 29 июля 510 года до н. э

Ариадна была привязана к стулу так крепко, что запястья и лодыжки онемели. Она их больше не чувствовала. Однако по спине и рукам растекалась острая боль. К счастью, она использовала учение своего отца и умела избежать физических страданий. Благодаря учению она переместила свой разум на уровень, до которого не доходили жалобы тела.

Но даже учение отца не помогало ей избавиться от душевных мук.

Смерть Акенона ввергла ее в мучительную тоску. Она предполагала, что ей тоже скоро суждено умереть, но гораздо больше ее волновала мысль о том, что мертв Акенон. И все же, несмотря на боль, она не сдавалась. Она готова была бороться до последнего вздоха. Скорее всего, шансов не было, но жизнь, трепетавшая во чреве, давала достаточно энергии, чтобы хотя бы попытаться.

В течение двух дней, проведенных взаперти, она много думала об отце. Ее ужасала мысль о том, что она не сможет раскрыть ему, кем неожиданно оказался человек в маске. Иногда она грезила наяву и представляла себе отца и Акенона, а у их ног — закованного в цепи врага. Но грезы не меняли реальности, и она выбрасывала мечты из головы, заставляя себя вернуться к трагическим обстоятельствам.

Внезапно она подняла голову. Снаружи, со стороны входа, послышался шум. Она посмотрела в его сторону. В светящейся щели под дверью виднелась чья-то тень, замершая с наружной стороны. Дыхание ее участилось. Вдруг дверь с грохотом распахнулась, ударившись о стену. Ворвался яркий солнечный свет, Ариадна зажмурилась. Она ничего не видела, но до нее донеслось рычание, от которого волосы встали дыбом. Она почувствовала чье-то присутствие, кто-то неумолимо приближался. В нос ударил крепкий запах пота.

Она страшилась того, что увидит, но все равно открыла глаза.

Наполнивший ее ужас превосходил все кошмары, пережитые в отрочестве.

Глава 124 29 июля 510 года до н. э

Андрокл, пехотный командир кротонской армии, неторопливо направлялся к вилле Милона. Он вышел из леса и шел по пустырю перед домом. Вид у него был исключительно мирный, казалось, он просто гуляет.

Однако за ним следовали еще пятьдесят солдат.

Савр, начальник стражи, выставленной Милоном у ворот его загородного дома, обнажил меч и велел своим людям встать рядом.

Андрокл с удовлетворением отметил, что Савр позвал на подмогу солдат, дежуривших внутри дома. К тому же не подал сигнал тревоги. Скорее всего, пифагорейские учителя ничего не подозревали.

Он остановился в паре метров от Савра, который смотрел на него враждебно. Все знали, что Андрокл — наемник Килона и один из главных виновников в разграблении Сибариса.

— По приказу Совета я пришел арестовать Пифагора, — спокойно заявил Андрокл.

Савр вскинул брови и выпрямился. Такого он не ожидал.

— Мы здесь для того, чтобы никого не впускать в этот дом, — сухо ответил он. — Это приказ Милона, главнокомандующего и, следовательно, твоего высшего начальства.

Андрокл посмотрел на Савра с презрением. Его раздражали такие военные: вечно навытяжку, готовые в любой момент исполнить свой долг.

— Милон не выше Совета, — только и сказал он.

Савр внимательно изучал лицо Андрокла. Не похоже, что этот продажный командиришка прислушается к доводам разума.

— Схожу за Милоном, — неохотно отозвался он. — Посмотрим, кому ты в итоге повинуешься.

— За меня не переживай, — насмешливо возразил Андрокл.

Савр еще мгновение колебался. Затем повернулся, лихорадочно соображая, что предпринять. «Нас десятеро против пятидесяти, — подумал он, — мы не можем с ними сражаться». Лучше бы Пифагору и учителям бежать через окно, пока они пытаются удержать незваных гостей.

Пока Савр удалялся, его солдаты выстроились перед Андроклом, держа в руках обнаженные мечи. Продажный командир повернулся спиной, и они не заметили, как он вытащил нож и крепко зажал в руке.

Все произошло за считаные мгновения. Андрокл поднял руку. Одним прыжком он догнал Савра, и клинок по рукоятку вонзился в спину уходящего.

Это был сигнал: пятьдесят гоплитов бросились в атаку.

Глава 125 29 июля 510 года до н. э

Глядя на Ариадну, Борей сгорал от вожделения.

Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, и у нее дрожали губы. Ее страх распалял Борея, но больше всего его возбуждала внутренняя сила, которую он угадывал в этой женщине. Она была в ужасе, но не теряла самообладания, как это случалось с большинством его жертв.

«В конце концов она будет умолять меня, чтобы я ее убил», — решил Борей.

Он медленно приближался, смакуя каждое мгновение. Лицо Ариадны было прекрасно, как у богини. Рот приоткрыт — это подчеркивало пухлость дрожащих губ. Кожа на шее была тонкой и гладкой, как и на обнаженной груди. Она вжалась спиной в стул, инстинктивно пытаясь отстраниться и не догадываясь, что таким образом грудь выглядит еще соблазнительнее.

Неторопливость Борея казалась Ариадне такой же пугающей, как и его невероятное телосложение. В нем угадывался холодный, изощренный ум изувера, он вызвал в ней новую волну ужаса, прокатившуюся по телу. От Борея не укрылось, что кожа у нее покрылась мурашками, а соски затвердели. Великан вытянул руку и провел по груди шершавым пальцем. Потом с неожиданной деликатностью погладил торчащий сосок. Она вновь почувствовала озноб. Эту зловещую обходительность гигант любил не меньше, чем разрывание жертвы на части.

Ариадна догадывалась, что ей суждено испытать на себе обе крайности.

Огромная голова Борея приблизилась к ее лицу, и Ариадна отвернулась, насколько ей позволяли путы. Великан схватил ее голову, прильнул губами к уху и что-то прошептал, обдав теплым, влажным дыханием. Его толстые губы коснулись уха Ариадны, но из-за отсутствия языка до нее донеслось лишь непонятное бульканье.

Влажный лепет заполнил ухо, на глазах у нее появились первые слезы.

Борей начал ее раздевать. Поскольку она была привязана к стулу, пришлось разорвать ткань. Великан сделал это осторожно, обеими руками, чтобы не поранить Ариадну, словно рассчитывая, что она оценит его доброту.

Стащив остатки одежды, Борей отступил на шаг и зарычал от удовольствия. Жертва была полностью обнажена. Веревки, стягивающие ее запястья и лодыжки, удерживали руки позади тела, колени были раздвинуты, будто приглашая войти. Он почувствовал такое возбуждение, что боялся потерять над собой контроль.

«Я должен сдержаться, чтобы не убить ее слишком быстро», — подумал он.

Ариадна всхлипывала со смесью ярости и страха. Она закрыла глаза, но вскоре открыла, сообразив, что уже некоторое время не слышит Борея.

Великан по-прежнему стоял перед ней, пожирая глазами. Он снял набедренную повязку и остался совершенно голым.

Его эрегированный член был столь же огромен, как и прочие части тела.

Глава 126 29 июля 510 года до н. э

— Тише!

Архипп из Тарента был удивлен, что его прервали на полуслове — с поднятыми руками и приоткрытым ртом. Он повернулся к тому, кто так бестактно его перебил.

«Возможно, я немного затянул свое выступление, — с некоторым раздражением подумал он, — но это не оправдывает подобной дерзости».

Возле дверей сидел Диокл из Гимеры, великий учитель лет шестидесяти. Обычно его лицо казалось спокойным и умиротворенным, но сейчас Диокл хмурился. Он наклонился к двери и одновременно поднял руку, чтобы никто не заговорил.

* * *
Милон сидел напротив Диокла. Как и остальные присутствующие, он насторожился и прислушался. Военный опыт подсказывал, что донесшийся до них звук был не чем иным, как звоном мечей. Слышались крики сражающихся и стоны раненых.

Он вскочил так поспешно, что опрокинул стул. Его меч стоял, прислоненный к стене возле двери. Он пробежал по залу, провожаемый испуганными глазами учителей. Схватил меч и обнажил короткое острое лезвие.

Он уже собрался выскочить вон, но дверь была заперта. Милон толкнул ее, пытаясь открыть, но с другой стороны на нее, должно быть, навалилось несколько человек. Мгновение спустя снаружи раздался грохот, словно к двери прислонили что-то тяжелое.

— Кто там, разрази вас Зевс?! — рявкнул Милон. — Я полемарх Кротона. Открывайте сейчас же.

Единственным ответом был шорох, указывающий на то, что снаружи дверь запирают еще крепче.

Милон обернулся. На него испуганно смотрели учителя. Секунду никто не шевелился, словно окаменев от напряжения.

В глубине зала поднялся один из самых молодых учителей:

— Давайте вылезем в окно! — Голос его звенел от волнения.

Несколько приглашенных вскочили со своих мест и бросились к окошку, казавшемуся единственным путем побега.

— Осторожно! — воскликнул Милон.

Он предупредил слишком поздно.

Как только первые учителя добрались до окна, туда влетело несколько с силой пущенных копий. Копья упали на пол, не причинив вреда, но одно поцарапало бок Архиппу, а самое меткое вонзилось в шею Гиппокреонта.

Великий учитель рухнул на пол, ухватившись за древко и пытаясь его выдернуть.

Пифагор вздрогнул, как будто копье пронзило его шею. Он бросился к упавшему ученику и принялся оттаскивать его прочь от открытого окна.

И не заметил следующего копья.

Металлический наконечник впился в левое бедро, хрустнули сломанные кости. Пифагор упал на пол, сдержав крик боли. Левой рукой он ухватил копье и вырвал. Затем снова вернулся к Гиппокреонту, и наконец оба оказались вдали от окна. Он склонился над учеником, чтобы осмотреть его, и едва подавил рыдания. Гиппокреонту удалось вытащить копье. В горле зияла страшная рана, похожая на черно-красный разинутый рот, извергавший потоки крови. Великий учитель хрипел и булькал, пытаясь дышать.

Пифагор заставил себя успокоиться. Он взял руку Гиппокреонта и пристально всмотрелся ему в глаза, готовясь сопровождать его в последний момент. Ученик бросил на него благодарный взгляд и медленно моргнул. Он был готов к переходу. Несколько секунд спустя они молча простились, и лицо Гиппокреонта расслабилось.

Пифагор закрыл ему веки. Затем прислонился лбом ко лбу своего ученика и верного друга.

Наконец он вернулся к происходящему. Учителям удалось закрепить одну ставню. К ней придвинули большой деревянный шкаф. Теперь дверь и окно были закрыты, и комната погрузилась в полутьму.

Рядом с Пифагором на коленях стоял Эвандр. Он молча смотрел на своего покойного друга.

— Учитель, вы ранены, — заметил он, и голос его дрогнул.

Пифагор коснулся своей левой ноги. Она была залита кровью и не могла пошевелиться. Он ухватился за Эвандра и встал, лицо его исказилось от боли. Затем молча огляделся. В полумраке он различал светлые пятна одеяний, но не видел выражения лиц. Тем не менее настроение собравшихся было очевидно. Выдержка учителей позволяла им держать эмоции под контролем, но в воздухе ощущался страх.

Он печально закрыл глаза.

«Боги, что я наделал?» — подумал он.

Их встреча давала врагу отличную возможность прикончить разом почти всех членов братства. Если бы он не собрал их у Милона…

— Я сдамся, — провозгласил философ.

Он устремился к окну, прыгая на одной ноге. Милон поспешно поднялся.

— Пифагор, я отдам свою жизнь, лишь бы не позволить тебе оказаться в руках этих убийц.

— Учитель, — вмешался Эвандр, держа его за плечо, — мы не допустим этого, так же как и ты не позволил бы нам сдаться.

Полумрак наполнился одобрительными возгласами присутствующих. Пифагор собирался возразить, но с другого конца зала раздался крик:

— На крыше кто-то есть!

Все посмотрели вверх, затаив дыхание. Послышались осторожные шаги одного… двух… нет, как минимум трех или четырех людей.

— Что они делают? — прошептал кто-то.

Этот вопрос задавали себе все учителя. Милон внимательно слушал, вцепившись в свой меч и не замечая, что костяшки пальцев побелели. Его смущенный разум пытался угадать планы напавших.

Шум на крыше стих через пять минут.

«Спустились», — с тоской подумал Милон. Он посмотрел по сторонам. Вид у учителей был растерянный. Никто не мог придумать, что теперь делать. Они были заперты, окружены солдатами и понятия не имели, что происходит.

«Их должно быть много, если они так быстро покончили с моими гоплитами», — прикинул Милон.

Что еще хуже, его товарищи по заключению были не вооруженные военные, а сорок безоружных мирных учителей, к тому же их средний возраст был шестьдесят лет.

«Мы полностью во власти врага», — сказал он себе с бессилием и яростью.

Стоя рядом с Милоном, Пифагор услышал, что снаружи доносится шум иного рода. Его различали все присутствующие, поскольку все пребывали в выжидательном молчании. Пифагор прислонился к стене и приложил ухо к ее шершавой поверхности. Казалось, снаружи поднялся сильный ветер.

«На крыше что-то происходит», — заключил он через несколько секунд.

Он закрыл глаза, стараясь сосредоточиться. Вскоре открыл их вновь. Вдохнул, расширив ноздри. В этот момент учителя испуганно закричали, озвучив его мысли:

— Пожар!

Глава 127 29 июля 510 года до н. э

Ариадна не желала смотреть на Борея и все же не могла отвести от него завороженный взгляд. Это чудовище было воплощением самых ужасных кошмаров.

Оба вспотели от жары и напряжения, капли пота скользили по их обнаженным телам. Веревки не позволяли Ариадне сомкнуть ноги, и это заставляло ее чувствовать себя совершенно беззащитной; однако у нее все еще оставалась слабая надежда.

«Борей не может изнасиловать меня, пока я привязана к стулу», — сообразила она.

Гигант должен был бы ее развязать, и в этот момент она сделает все возможное, чтобы убежать.

Теперь Борей стоял позади Ариадны, вне досягаемости ее взгляда. Какое-то время она даже не слышала его дыхания, до нее доносился только мускусный запах. От предчувствия неизбежных прикосновений по спине у нее пробежал озноб. Внезапно великан положил руки ей на плечи, переместил их к грудям и принялся грубо их ощупывать.

Его волосатые лапы толщиной в мужское бедро оказались рядом с ее лицом. Первым желанием было вцепиться в них зубами, но страх заставил ее сдержаться. Кровь ее закипала от ярости. Она вспомнила, что когда ее похитили в возрасте пятнадцати лет, ее парализовала паника. Это породило глубочайшее чувство униженности и вины, преследовавшее ее в течение многих минувших с тех пор лет.

Она склонила голову к руке великана, вцепилась в нее и с силой стиснула зубы.

Борей убрал руки, схватил Ариадну за волосы и резко дернул ее голову назад. По его предплечью бежала струйка крови. Ариадна напряглась, ожидая удара, но чудовище лишь посмотрело на нее сверху вниз и снисходительно улыбнулось. Казалось, именно такого поведения он от нее и ожидал. Он отпустил ее и присел возле стула на корточки.

Ариадна заметила, что гигант распутывает узлы на ее онемевших запястьях.

«Отвязывает веревки!» — сообразила она.

Покончив с веревками, Борей обошел стул и опустился на колени между ног Ариадны. Он развязал ей лодыжки и снова встал позади, так что она не могла его видеть.

Первой мыслью Ариадны было бежать. Она находилась всего в семи или восьми шагах от двери, которую гигант оставил открытой, чтобы в подземный зал проникал свет. Однако ноги так онемели, что она даже не могла встать.

Она понимала, что Борей нарочно дает ей время прийти в себя.

Он хотел заставить ее сопротивляться, чтобы с ней поиграть.

Ариадна наклонилась вперед, уперлась грудью в бедра и потерла лодыжки, пытаясь восстановить кровообращение. У нее был всего один шанс, и не имело смысла пытаться бежать, если она даже не чувствовала собственных ног. Но и медлить было нельзя, она ведь не знала, сколько времени даст ей Борей.

Не поворачивая головы, Ариадна окинула взглядом подземелье. Должно быть, это был какой-то склад. Слева, у стены, лежала сломанная тачка и какие-то инструменты для обработки почвы. Ей показалось, что к ногам возвращается чувствительность. Она продолжала растирать лодыжки, сглатывал слюну и мысленно готовясь рвануться вперед. Бросила быстрый взгляд на предметы возле стены, затем посмотрела на светящуюся полоску света.

«Пора!» — скомандовала она себе.

Стиснула зубы и попыталась превратить одолевавшие ее страх и ярость в энергию, необходимую для побега. Приподнявшись, почувствовала, как лодыжки обожгло болью. Она догадывалась, что они, скорее всего, ее подведут, но старалась не замечать боли. Встала и сделала шаг к двери. Часть ее внимания была сосредоточена на том, что происходит позади.

Борей позволил Ариадне преодолеть половину расстояния, отделявшего ее от внешнего мира. Затем сделал бросок. Ему пришлось пригнуться, потому что потолок был на пядь ниже его головы. Одним прыжком он очутился с ней рядом и протянул руку, чтобы схватить Ариадну, прежде чем она достигнет порога.

Ариадна старалась не обращать внимания на боль в лодыжках. До двери оставалось всего два шага, всего один шаг… Она перенесла тяжесть своего тела на правую ногу, затем на левую. Пальцы Борея коснулись ее обнаженной спины, не успев сцапать добычу. Гигант стукнулся головой о потолок и на пару секунд замешкался.

Этого оказалось достаточно, чтобы Ариадна добралась до инструментов, сваленных у стены.

За время своего неподвижного сидения она присмотрела нечто, похожее на палку с толстым наконечником. Ариадна надеялась, что эта штуковина послужит ей оружием, так или иначе, у нее не было времени искать альтернативу. Вблизи она увидела, что это доска длиной около трех пядей, а на конце торчит ржавый железный гвоздь длиной сантиметров пятнадцать. Она резко затормозила, нагнулась, схватила деревяшку и изо всех сил ткнула ею перед собой. Ржавый гвоздь пронзил воздух и… Борей ухватил деревяшку одной рукой. Вырвал из рук Ариадны и отбросил в сторону.

Ариадна замерла. Она совершила обманный маневр, сделав вид, что собирается выбежать наружу, но это не помогло. Потная обнаженная гора мышц стояла перед ней. Гора с любопытством наблюдала за Ариадной, ожидая ее следующего шага. Сопротивление возбуждало Борея еще больше.

Ариадна вновь повернулась к стене и бросилась за какой-то палкой, отточенной на конце. Прежде чем она до нее добралась, огромная рука Борея обхватила ее и подняла в воздух. Ее спина ударилась о грудь великана. Борей с силой ее сжал. Одной руки было достаточно, чтобы полностью ее обездвижить.

Удерживая Ариадну в воздухе, Борей сунул свободную руку ей между ног и пошевелил пальцами.

Он пытался раздвинуть ей бедра.

Глава 128 29 июля 510 года до н. э

— Пожар!

Разум учителей был охвачен вихрем страха и растерянности. Инстинкт подсказывал, что следует немедленно убраться подальше, но все по-прежнему стояли не шевелясь. За стенами дома поджидали солдаты, которые их убьют, как только они высунутся наружу.

Казалось, единственное, что остается, — выбор между двумя способами умерщвления.

Запах дыма усилился. Кто-то закашлялся. Милон чувствовал себя ответственным: только он мог придумать способ бежать. На них напали солдаты — солдаты его же собственной армии, во имя всех богов! — а он был мастером в разработке военных стратегий. К тому же все это происходило на его вилле, и именно он лучше всех знал дом, а также каждую черточку окружающего ландшафта.

Он в отчаянии покачал головой. От дыма першило в горле.

— Ложитесь! — крикнул кто-то. — На полу дыму меньше.

Милон опустился на колени и с благодарностью убедился в том, что снова может дышать свежим воздухом; однако дымная завеса неумолимо снижалась. Вскоре она чувствовалась даже на полу.

Громкий треск над головой заставил Милона вздрогнуть. Потолок над дверью треснул. Из трещин вынырнули языки огня. Пламя жадно лизало деревянные балки, заливая зал мерцающим оранжевым светом. Густая пелена дыма почти скрывала потолок. Учителя сидели и лежали на полу, стараясь ухватить глоток чистого воздуха.

Милон пригнулся сильнее и снова посмотрел на огонь, вырывавшийся с потолка.

* * *
Пифагор смотрел на пламя, распространяющееся над их головами. Собрание братства, на которое он возлагал столько надежд, грозило стать огромным погребальным костром для всех его участников. Он вспомнил недовольство, которое вызвало у него завещание Даарука, второго из убитых великих учителей, где тот потребовал, чтобы его кремировали, а не хоронили.

Он был уверен, что Даарук станет единственным кремированным пифагорейцем, однако враг собирался сжечь заживо их всех.

Она полз по полу, помогая себе здоровой ногой, пока не добрался до деревянного шкафа, придвинутого к ставне. Прислонился к нему и бросил быстрый взгляд на своих товарищей. Все повернулись к нему спиной и смотрели на пламя, расползавшееся по деревянным балкам. Он воспользовался моментом, уперся ногой в стену и толкнул шкаф обеими руками. Нарастающий рев огня заглушал шум тяжелого предмета, отъехавшего в сторону по земляному полу.

— Достаточно. — Он встал и подошел к окну. Никто его не заметил.

Солдаты снаружи увидели, что окно приоткрылось и сквозь него валит густой столб дыма. Килон и человек в маске в восторге созерцали пожар, сидя верхом позади солдат.

Послышался мощный бас Пифагора, который они мигом узнали:

— Я хочу сдаться! — крикнул он. — Пусть остальным сохранят жизнь!

Несколько гоплитов метнули копья. Одни ударились о стену, другие воткнулись в ставню, которая тут же захлопнулась.

— Я должен был хотя бы попытаться, — вздохнул Пифагор, снова усаживаясь на пол. Было очевидно, что помилования не будет.

Секунду спустя он поднял голову.

— Милон, — сказал он твердым голосом. — Тебе придется начать самый неравный бой в твоей жизни.

Милон размышлял о том же, о чем говорил Пифагор: собрать свои скудные силы и сразиться с врагами, чтобы продать свою жизнь подороже. Скорее всего, все они погибнут в первую же минуту, но лучше умереть, сражаясь, чем ждать, пока горящая крыша обрушится тебе на голову.

Герой Кротона оглянулся. Учителя сидели на полу, ожидая его ответа Пифагору. Их лица были на удивление спокойны, несмотря на то, что они готовились вот-вот умереть.

«Как было бы хорошо, если их плоть была такой же сильной, как дух», — подумал Милон, глядя на учителей.

— Берите стулья, — решительно приказал он. — И ломайте: будем использовать сиденья в качестве щитов, а ножки как дубины.

Он взял ближайший стул и разбил об пол. Сиденье отлетело. Потом отломал от стула три ножки. Оставшуюся использовал, чтобы укрепить импровизированный щит. Взял еще один стул и повторил процесс. Надо было раздать дубины и щиты учителям, у которых недоставало сил ломать собственные стулья.

Пока они поспешно готовили импровизированное оружие, голова Милона работала на полную мощность. Он все еще не знал, что они собираются предпринять. Невыносимая жара подсказывала, что прежде всего нужно покинуть дом. Но как? Выбраться через окно невозможно, придется выходить через дверь, но он не знал, сумеют ли они ее открыть. Дверь была заперта снаружи, а потолок над ней полыхал изнутри, превращая зал в настоящую печь. Не говоря уже о том, что во дворе толпились солдаты, готовые метнуть свои копья.

Милон посмотрел на Пифагора. «Жаль, что учитель не может сражаться, — подумал он. — Он был бы одним из наших лучших бойцов».

Философ сидел над телом Гиппокреонта.

Пот заливал ему глаза, он кашлял, как и все остальные, но лицо не покраснело от жары и цветом напоминало воск. Копье разорвало тазобедренный сустав, и он едва терпел боль. Милон бросил быстрый взгляд на остальных учителей. На них были тонкие льняные туники, а не кожаные и бронзовые панцири гоплитов, с которыми им предстояло столкнуться. Несколько учителей уже взяли в руки свое примитивное деревянное оружие. Некоторым приходилось прилагать немалые усилия, чтобы удерживать его в руках.

«Они не смогут сражаться», — подумал Милон, качая головой.

Дверь вела во внутренний двор. К счастью, он был не очень велик, и в лучшем случае там помещались две дюжины солдат. Если случится чудо и они победят, доберутся до главных ворот, а оттуда — наружу, где их встретит целое войско.

Он снова покачал головой.

* * *
Андрокл стоял во внутреннем дворе с двадцатью гоплитами. Копья они держали наготове, пристально следя за запертой дверью, но время шло, и постепенно они расслабились. Благодаря маслу, вылитому на крышу, за несколько минут занялся настоящий пожар.

«Интересно, они уже умерли?» — спросил себя Андрокл. Время от времени он отправлял солдата на улицу, чтобы спросить отряд, ожидающий с наружной стороны дома, не пытались ли пифагорейцы выбраться из окна. Ему сообщили, что окно открылось только один раз, минут пять назад. Дождь копий заставил тут же его закрыть.

«Если мы простоим тут какое-то время, тоже умрем». — Андрокл смахнул с глаз капли пота. Несмотря на то что солнце падало вертикально, в первую очередь их поджаривал огонь, пылавший в нескольких метрах.

Ему показалось, что дверь задрожала. Он ничего не слышал, рев пламени мог перекрыть любой звук. Он уставился на дверь. Ее подпирали две длинные доски.

Доски сдвинулись на сантиметр.

— Осторожно!

Дверь разлетелась вдребезги, прежде чем он успел закричать. Он замахнулся копьем. На миг показалась голова Милона, появилась и снова исчезла.

«Чтоб тебя!» Андрокл знал, что одного короткого взгляда Милону хватит, чтобы в точности оценить, сколько их и как они расположены. «В любом случае, — подумал он, — это не помешает их убить».

На самом деле он был очень встревожен. Неприятно сознавать, но он боялся Милона.

Вдруг Милон выскочил из-за двери, как стрела, и бросился к нему, издав оглушительный боевой клич.

— Метайте копья! — испуганно взвизгнул Андрокл.

Гоплиты бросили копья одновременно. Они боялись своего законного главнокомандующего и понимали, что он — единственная опасность, которая им грозит. Остальные участники собрания — безоружные философы.

Милон схватил два стула, соединил их и держал за ножки левой рукой. Таким образом, у него был щит, который защищал большую часть туловища и голову. Импровизированная защита спасла ему жизнь, остановив полет нескольких копий. Наконечник одного из них пробил дерево и вонзился ему в предплечье. Еще три копья попали в тело. Одно ранило в бок, другое во внутреннюю часть правого бедра, третье ударило над левым коленом. К счастью, ни одно из них не застряло. Это позволило Милону на полной скорости устремиться к Андроклу.

Продажный командир поднял свой круглый щит, готовясь к удару. Он не обращал внимания на непрерывный поток пифагорейцев, хлынувший из-за лопнувшей двери. Выбравшись наружу, те устремились к ним в своих белоснежных льняных туниках, с квадратными щитами и деревянными дубинами.

Андрокл предполагал, что в последний момент Милон уберет свой странный щит и ударит его мечом. Однако кротонский колосс бросился на него с нечеловеческой силой и придавил командира к его же солдатам. Тесное пространство двора заставило их сбиться в тесную кучу, и теперь половина застряла в свалке тел и оружия.

Солдаты, которым удалось уйти от Милона, не смогли напасть на него под градом ударов, наносимых деревянными дубинами. Это позволило Милону на шаг отступить, выставить щит и обрушить свой меч на врагов. Андрокл успел поднять меч, но Милон ударил с такой силой, что сломал ему запястье. С болью пришла паника. Вытаращенными глазами Андрокл смотрел на своего командира, пытаясь отступить. Следующий удар Милона снес ему голову с плеч.

Ни разу в жизни не бился Милон с такой яростью. Он знал, что преимущества внезапной атаки хватит всего несколько секунд, он должен уничтожить как можно больше врагов, прежде чем они успеют что-то предпринять. Его правая рука двигалась с такой скоростью, что гоплиты едва замечали ее траекторию. Он расчищал перед собой пространство, отбивал все атаки, поражал одного врага за другим. Двор наполнился криками, брызгами крови и хрустом костей. Краем глаза Милон увидел, что учителя удерживают позиции, заменяя новыми бойцами тех, кто упал. Землю устилали трупы в пропитанных алым одеждах.

Эвандр извлекал максимальную пользу из своего массивного телосложения. Деревянной булавой он разбил две головы подряд и одним ударом сбил с ног третьего солдата; однако он понимал, что большинство его товарищей падают замертво, не успев нанести и первого удара.

Один из гоплитов поднял меч, готовясь напасть. Эвандр укрылся своим потрепанным деревянным щитом и отбил удар, но ножка стула сломалась. Сиденье упало на землю, оставив учителя незащищенным. Солдат снова поднял меч. На мгновение он замер, и Эвандр увидел, как Милон вонзил ему в бок свое оружие.

— Возьми щит и меч! — крикнул Милон, не переставая отбиваться.

К этому времени сам Милон уже раздобыл настоящий щит. Он теснил им гоплитов, окруживших Эвандра. Мощный учитель воспользовался секундой, чтобы нагнуться и поднять с земли новый меч. Получив настоящее оружие, он ощутил приток свежей энергии. У него не было опыта битвы с мечом, не дрался он и с булавой, однако же сумел вывести из строя троих врагов.

На земле лежало двенадцать солдат и двадцать пифагорейских учителей. Сражаться, не наступая на тела и не спотыкаясь о них, было невозможно. Милон с тревогой заметил, что гоплит, оказавшийся ближе всех к воротам, выскочил наружу.

«Он предупредит остальных», — подумал он.

Если прибудет вражеское подкрепление, их разобьют за считаные секунды. Единственное, что могло оттянуть поражение, это выстроиться у ворот, чтобы атаковать их можно было только в лоб. Прокладывая себе дорогу щитом, Милон пробрался к выходу. Позади него раздался крик. Обернувшись, он увидел обезумевшее лицо Архиппа из Тарента.

— Мы не можем ее сломать! — кричал Архипп.

Милон не знал, что делать. Покидая горящий дом, они задумали, что он, Эвандр и прочие учителя, способные сражаться — кроме Архиппа и Лисиса, — попытаются обезвредить солдат во дворе. Тем временем Архипп, Лисис и прочие из тех, кто не мог сражаться, бегут из сгоревшего зала, пересекут внутренний двор и скроются в той части дома, что напротив. Там нет окон, выводящих наружу, и задача Архиппа и Лисиса состояла в том, чтобы вышибить внешнюю стену, используя в качестве тарана дверь. Затем они выйдут через полученное отверстие и попытаются уйти в лес.

Но сломать стену не удавалось.

Эвандр кивнул Милону.

— Уходи! — крикнул он без тени сомнения. — Спасай Пифагора!

* * *
Милон бросился в последнюю бешеную атаку. Потом повернулся спиной к Эвандру и покинул поле боя.

Оказавшись напротив, он впервые заметил, что ранен. Он потерял много крови, в боку зияла рана, бедро было разорвано. Раны были не смертельные, но если их вовремя не зашить, он истечет кровью.

В помещении помимо Пифагора, Архиппа и Лисиса находились еще семеро пожилых учителей. Последний в отчаянии держал дверь, которой они пытались пробить стену.

— Давайте втроем, — сказал Милон.

Он бросил оружие, они втроем ухватились за дверь и ударили в стену. По ее поверхности пошли трещины. При следующем ударе импровизированный таран разлетелся на куски. Милон не колебался ни секунды. Взял щит и вышел во двор. От бушующего неподалеку пламени шел нестерпимый жар. Он положил щит на плечо и бросил быстрый взгляд на дверь. Земля была усеяна окровавленными трупами. Он видел, что Эвандр и другие учителя стоят у центральных ворот. В живых остались четверо солдат, но они уже не сражались: вышли на улицу и ждали скорого подкрепления.

Милон отступил еще на пару шагов, пристроил щит на плече, ворвался в комнату и на полной скорости врезался в стену.

Удар был колоссальным.

Несколько секунд Милон лежал, не зная, что случилось. На лбу багровела царапина, еще одна — над правым ухом. Ему помогли встать. Милон оказался по ту сторону стены, кругом валялись обломки. Он поднял щит, кто-то протянул ему меч. Это был Архипп, поддерживающий Пифагора.

— Бегите. — Милон кивнул вперед, все еще оглушенный. В двадцати шагах от дома сплошной стеной высился лес, куда уходила тропа в метр шириной.

Лисис остался внутри дома, помогая расширить пробоину в стене, чтобы в нее могли пролезть учителя постарше. Милон посмотрел налево и направо. Это помещение вне наблюдения, а главная часть скрывала их от гоплитов, стоявших с другой стороны.

Но надежда улетучилась в одно мгновение.

Двое конных солдат выскочили из-за угла и быстро приближались. Оба увидели Пифагора и бросились к нему, подняв мечи. Не зря человек в маске предложил награду в пятьсот золотых монет тому, кто доставит ему голову философа.

Архипп и Пифагор продвигались вперед ужасающе медленно. Они преодолели лишь половину расстояния, отделяющего их от лесной тропы.

«Они не получат его». Милон стиснул зубы, подбежал к Пифагору и встал перед ним. Всадникам в последний момент пришлось сменить цель. Они поскакали к Милону, пригнувшись и выставив мечи, готовые атаковать его с двух сторон. Милон повернул меч в воздухе, схватил за острие и изо всех сил метнул во всадника справа. Меч сломал тому зубы, вошел в рот и пронзил голову от неба до макушки.

Острейшее чувство тревоги предупредило Милона о том, что он пренебрег защитой, бросив меч. Он не успел среагировать. Меч второго всадника обрушился между его левым плечом и шеей, сломал ключицу и рассек часть мышцы.

Полемарх упал на землю, перевернулся и сделал попытку встать. Но почувствовал нестерпимую боль и остался на четвереньках. Коснулся свежей раны, нащупал обломок кости. Сама рана была пугающе глубокой. Он попытался пошевелить левой рукой. От боли потемнело в глазах, но все же ему удалось поднять щит.

Упавший всадник лежал рядом на спине. Милон сумел подняться на ноги, пошатываясь, двинулся вперед и поспешил выдернуть меч из головы убитого. Выпрямившись, он увидел, что Архипп схватил за повод лошадь и остановил солдата. Теперь он направлялся к Пифагору, который, оставшись один, упал на землю.

Второй всадник развернулся, вонзил пятки в бока своего коня и снова бросился на философа.

Архипп подошел к Пифагору и помог встать. Оба повернулись спиной к всаднику, не подозревая, что тот направляется прямиком к ним. Милон снова бросился на защиту. Он изо всех сил пытался бежать, но упал на колени. Потеря крови ослабила его. Побледнев, он созерцал трагическую сцену. Он понял, что не может даже кричать. Снова взял меч и прищурился, стараясь прояснить зрение. Всадник разгадал его намерения и закрылся щитом, по-прежнему двигаясь к Пифагору. Милон откинул руку назад и со сверхчеловеческим усилием метнул меч.

Он понимал, что не попадет в солдата.

Меч сделал полтора оборота в воздухе и вонзился в грудь коня. Передние ноги его подогнулись, животное брыкнулось и рухнуло. Падая, конь подмял под себя всадника.

Милон тяжело двинулся к солдату, чтобы достать свой меч. Солдат заворочался и попытался встать, но рухнул на землю и застыл. Архипп и Пифагор успели сесть на второго коня и крикнули ему что-то, но Милон не разобрал. Он махнул рукой, указывая на тропу. Архипп пришпорил лошадь, и они исчезли.

Меч вышел без труда. Лошадь ржала и билась, но так и не встала на ноги, захлебываясь кровью.

«Ты была моим последним шансом», — подумал Милон. Прежде чем метнуть меч, он подумал, что единственный способ уйти живым — захватить лошадь. Эта горькая мысль не изменила его решения. Пройдя по лесной тропинке пару километров, он бы добрался до берега, где стояла рыбацкая хижина. Рыбаки сочувствовали братству, и у них было две лодки. Они могли бы помочь сбежать дюжине людей.

«Спасение ждет нас через полчаса…» — подумал Милон.

Но сам он не мог сделать и двухсот шагов.

Шатаясь, он преодолел расстояние, отделявшее от тропы. В глубине леса по-прежнему виднелся Лисис, помогавший продвигаться раненому учителю. Остальные исчезли из виду. Он остановился в начале тропы и обернулся. В двадцати шагах от него из пробоины появились первые гоплиты.

«Они убили Эвандра», — с тоской подумал Милон.

Проем в стене был узок, и солдаты выскакивали по одному. Они продвигались к нему, но выглядели неуверенно, то и дело оглядывались назад, чтобы убедиться, что их отряд продолжает расти. Преданный главнокомандующий, славный Милон Кротонский, стоял перед ними, загораживая въезд на лесную тропу. Должно быть, именно по ней сбежали немногие пифагорейцы, пережившие бойню во дворе. Они готовы были устремиться в погоню, но сперва предстояло разделаться с самым опасным кротонцем.

Окровавленный Милон выглядел еще внушительнее. Льняная туника едва ли не полностью утратила первоначальный белый цвет. Раны, покрывавшие тело, выглядели ужасно, но он все равно держался прямо, выставив перед собой щит и меч.

Солдаты не догадывались, что Милон уже почти ничего не видит. Он различал лишь медленно надвигавшиеся размытые пятна. Всю свою силу он сосредоточил на том, чтобы устоять на ногах. Каждая секунда увеличивала вероятность того, что кто-то из учителей доберется до берега.

Бойцовская гордость оказалась сильнее боли и изнеможения. Его последняя военная хитрость удалась. Силы были ужасающе неравны, и все же получилось спасти нескольких человек. Он улыбнулся. Килон и человек в маске уверены, что все они погибли. Вскоре им сообщат, что Пифагор и еще несколько учителей сбежали, проделав дыру в стене, за которой никто не следил.

«Глупцы», — с презрением подумал Милон.

С одежды капала кровь. Взгляд потемнел. Он не понимал, стоит ли по-прежнему на ногах или уже упал, но изо всех сил держал наготове щит и меч.

И когда его пронзили первые копья, полемарх почти не почувствовал боли.

Глава 129 29 июля 510 года до н. э

Ариадна чувствовала себя абсолютно беспомощной.

Все попытки вырваться оказались тщетны: рука, прижимавшая женщину к исполинской груди, не поддавалась ни намиллиметр. Она могла двигать только ногами. Отчаянно размахивала ими, чтобы не дать лапе великана полностью себя обездвижить, но огромные пальцы скользили меж ее бедер, как черви.

Борей хотел изнасиловать ее, держа на весу.

Ариадна подумала было, не попытаться ли его отговорить, признавшись, что беременна. Но сразу же отбросила эту затею. Ничего не поможет, к тому же она не хотела, чтобы чудовище знало о ней что-то сокровенное.

Борей мог осквернить ее тело, но не душу.

Она чувствовала на внутренней стороне бедер омерзительные прикосновения и сжала ноги. Борей тяжело задышал ей в ухо и выпятил грудь, заставляя принять нужное ему положение. Все еще сжимая ноги, Ариадна почувствовала, как ступни коснулись стены. Она прижала их покрепче и изо всех сил выпрямила ноги. Ее внезапный порыв застал Борея врасплох, он вздрогнул и отступил на пару шагов назад. Попытался выпрямиться, но потолок был слишком низок, и он продолжал топтаться на месте. Вдруг что-то запуталось у него в ногах. Стул, на котором сидела Ариадна. Борей предпочел рухнуть на спину, чем выпустить ее и удержать равновесие.

Оказавшись на упавшем великане верхом, Ариадна снова услышала его громоподобный смех. Ее охватила ярость: любое сопротивление лишь усиливало удовольствие чудовища. Оба рухнули на пол, и у нее перехватило дыхание. Тело гиганта смягчило удар, но рука врезалась ей в живот, как удар кулаком.

Через секунду давление на живот уменьшилось.

«Еще одна уловка, чтобы позабавиться со мной?» — подумала Ариадна.

Она обеими руками оттолкнула руку великана, скатилась по его груди и упала на пол. Отползла на четвереньках, с ужасом предчувствуя, что рука Борея вот-вот схватит ее лодыжку. Наконец встала и бросилась к двери.

Рев великана заставил ее вздрогнуть. Не сбавляя темпа, она обернулась.

«Что он задумал?» — спросила она себя, подозревая, что это новая игра. Борей лежал неподвижно, вытянув руки вдоль тела и уставившись в потолок.

Ариадна достигла двери, положила руку на дверной косяк и снова обернулась. Ей казалось, грудь вот-вот лопнет от нетерпения, инстинкт вопил, что надо бежать, и все же она внимательно наблюдала за Бореем.

И тут она увидела.

Под головой Борея лежала та самая доска, которой она пыталась его ударить. Гвоздь торчал острием вверх и, когда гигант рухнул на пол, вонзился ему в затылок. Ариадна заметила, что он вошел всего на три-четыре сантиметра, но, видимо, этого оказалось достаточно, чтобы его обездвижить.

«Беги, пока есть время!» — вопил у нее в сознании голос инстинкта.

Ариадна стояла у порога, на границе между свободой и темницей, где провела два дня в ожидании пыток и смерти, не в силах отвести взгляд от Борея. Гигант чуть слышно зарычал, и по его лицу прошла судорога.

«Я не могу бежать», — подумала Ариадна.

Она отошла от двери и осторожно двинулась к Борею. Страх, преследовавший ее всю жизнь, с каждым шагом становился сильнее, но она не останавливалась.

Голова Борея была приподнята, подпертая двенадцатисантиметровым острием, пронзавшим затылок. Ариадна остановилась рядом и с тревогой его осмотрела. Борей впился в нее взглядом. Его физиономию исказило выражение бесконечной ненависти, и Ариадна содрогнулась. Ни разу в жизни не видела она на человеческом лице такой злобы. Она не сомневалась, что, вернись к Борею подвижность, играть с ней он больше не станет. Он придумает самую лютую пытку, стараясь как можно дольше растянуть ее предсмертные мучения.

Ариадна подошла к великану и заставила себя выдержать его взгляд.

— Теперь ты в моей власти, — прошептала она.

Борей зарычал, лицо его исказилось. Он силился преодолеть паралич. Ариадна горела желанием ударить его, но понимала, что, сколько ни колоти, удары не причинят ему никакого вреда. Хуже того, могут заставить подняться.

Она огляделась с нарастающим беспокойством. Сломанный и опрокинутый стул лежал у ног изверга. Ариадна подошла и подняла его с пола. У стула недоставало спинки и одной из задних ножек, но сиденье было массивным, и стул все еще был очень увесистым.

Держа его в руках, она встала над головой Борея.

— Посмотри на меня.

В глазах великана полыхала угроза, но Ариадна смотрела на него не отрываясь. Ей хотелось, чтобы он видел ее решимость, ее уверенность. Ей хотелось, чтобы он видел, что она полностью владеет ситуацией. Чтобы знал, что она накажет его за то, что он сделал с Акеноном и хотел сделать с ней.

— Посмотри на меня внимательно, потому что я буду последним, что ты увидишь в своей жизни.

Ариадна схватила стул за передние ножки и ударил краем сиденья по лбу гиганта. Раздался звук, как будто удар пришелся по камню. Борей все еще смотрел на нее, но теперь глаза его были широко открыты. Она заметила, что толстый гвоздь вошел ему в голову еще глубже. Он зарычал и оскалился, как бешеная собака. Потом открыл безъязыкий рот и заревел с такой силой, что Ариадна отпрыгнула. Но тут же снова подалась вперед и посмотрела сверху на огромную голову Борея.

Лицо великана ужаснуло ее звериной свирепостью. Взгляд источал ненависть. Он ревел, брызгая пеной.

— Умри, проклятое чудовище!

Ариадна приподняла тяжелый стул, откинула назад голову; на мгновение замерла, мышцы ее напряглись, как тетива лука, и тогда она закричала и обрушила на Борея сокрушительный удар, выплеснув наконец всю скопившуюся ярость.

Пятнадцать сантиметров ржавого железа пронзили мозг великана.

Глава 130 29 июля 510 года до н. э

«Пришло время уничтожить общину», — размышлял человек в маске.

Он вернулся в Совет после нападения на виллу Милона. Стоя на возвышении, он наблюдал за залом: семьсот повернутых к нему напряженных лиц и зияющая пустота с левой стороны, где раньше сидели пифагорейцы.

Из-под черной маски донесся хриплый, обжигающий шепот, потрясший гласных:

— Мы обезглавили змею, но теперь нам предстоит сделать то же самое, что сделал Геракл с Гидрой: убедиться, что не вырастут новые головы. — Человек в маске наклонился в сторону слушающих, затем продолжил более энергично: — Или вы хотите, чтобы братство — это чудовище, которое полностью подчинило себе вашу волю — снова превратило Кротон в стадо баранов?

— Нет! — в один голос взревели семь сотен.

Человек в маске удовлетворенно кивнул: обида и насилие опьянили Совет, они сделают все, о чем он попросит. Следует продержать их в этом состоянии как можно дольше, пока он не уничтожит все, что связано с Пифагором.

Он воздел руки и продолжил речь, не скрывая ликования, отчетливо звучавшего в голосе:

— Тогда мы должны использовать нашу силу, нашу армию, чтобы стереть общину с лица земли. Камня на камне не должно остаться от логова тех, кто десятилетиями обманывал и позорил Кротон!

Слушатели восторженно зааплодировали. Он продолжал их подогревать, хотя ему не терпелось перейти к делу. Килон настаивал, что действовать необходимо через Совет, и следовало удовлетворить это его требование. Чтобы использовать армию, нужно было опираться на закон… по крайней мере, до поры до времени.

«Скоро я упраздню Совет и стану единственным правителем Кротона», — усмехнулся человек в маске.

Со своей скамьи Килон наблюдал за человеком в маске, очарованный абсолютной властью, которую тот отныне воплощал. Он прекрасно понимал, что этот человек использовал его, чтобы достичь желаемого положения; однако не собирался совершать ошибку и ему противостоять.

«Самое разумное — оставаться его правой рукой», — размышлял он.

Человек в маске заявил, что они обезглавили змею, на самом же деле все было иначе: Пифагор сбежал. И Килон, и сам человек в маске были тому свидетелями. Обойдя пронзенный труп Милона, они двинулись по узкой тропинке, ведущей к берегу. Прибыв к морю, в пятидесяти метрах от берега они увидели лодку, еще одна только что отчалила. В дальней лодке они явственно различили Пифагора. Солдаты попытались направить лошадей в море и метнули копья в ближайшую лодку, но никого не задели. Других лодок на берегу не оказалось, преследовать беглецов было невозможно, и у них не оставалось выбора, кроме как молча смотреть им вслед.

«Мы его поймаем», — пообещал себе Килон — впрочем, без особой уверенности.

Но они в самом деле нанесли братству удар, от которого оно вряд ли оправится. Напав на пифагорейское сборище, они уничтожили большинство великих учителей и общинных вождей. Килон осмотрел трупы во дворе Милона и видел среди них нескольких наиболее значимых пифагорейцев, таких как великий учитель Эвандр.

«А теперь отправимся в главную общину», — подумал он, трепеща от предвкушения.

Четверть армии подчинялась подкупленным командирам. Кроме того, после смерти Милона не осталось никого, кто мог бы построить остальные войска достаточно быстро, чтобы предотвратить следующую атаку. Они собирались окружить общину тысячами солдат и покончить со всеми пифагорейцами в считаные минуты.

«Кроме тех, кого мы сделаем своими рабами», — поправил он себя с улыбкой.

Килон не знал, что человек в маске поймал Ариадну. Он был уверен, что она скрывается в общине, и мечтал о том времени, когда она попадет в его руки. У него слюнки текли, когда он представлял одну и ту же сцену: двое солдат держат Ариадну, а он насилует ее прямо в общине.

«Пришлось ждать целых пятнадцать лет, чтобы ею насладиться», — подумал он, вспоминая то давнее неудачное похищение. Тогда Пифагору удалось ее спасти, прежде чем она попала к нему в руки. Теперь не оставалось никого, кто мог бы ей помочь.

Подумывал он и том, не сделать ли рабыней Дамо, вторую дочь Пифагора, а ныне вдову Милона. А может, и Феано, жену Пифагора — ее можно отправить на кухню. Он не любил пожилых женщин.

Он закрыл глаза, чтобы во всех подробностях воссоздать момент, о котором столько мечтал. Перед ним предстал Пифагор в той сцене тридцатилетней давности. Он унизил Килона перед всеми, публично заявив, что у него нет качеств, необходимых для члена братства.

Лицо Килона просветлело, когда он представил себе опустошение, которое ожидает то место, где его так жестоко и несправедливо унизили.

* * *
Ариадна въехала рысью в северные ворота города.

Она двигалась по улицам Кротона, не сбавляя скорости. Увидев ее приближение, кротонцы в ужасе жались к стенам домов. Ариадна сидела верхом на огромном коне Борея — единственном животном, которое она обнаружила, покидая подземную темницу, где теперь лежал труп великана.

Все ее мышцы напряглись, когда впереди показалось здание Совета. Перед открытыми дверями стояло больше солдат, чем обычно. Она знала, что охранники никому не позволяют врываться посреди заседания.

Но ее им придется выслушать.

Один из солдат вытаращил глаза при виде невероятной картины: светловолосая женщина верхом на громадном коне скачет к Совету с пугающей решимостью. Охранник спустился с крыльца на три ступеньки и с удивлением ожидал ее прибытия. На ней была лишь разорванная туника, перевязанная веревками.

Когда их разделяло несколько метров, солдат поднял руку, чтобы женщина остановилась.

Но Ариадна пришпорила коня и бросилась в распахнутые двери.

Глава 131 29 июля 510 года до н. э

Человек в маске остановился на полуслове, не веря своим глазам: Ариадна ворвалась верхом в зал Совета. Через секунду вбежали гоплиты, но она оставила их позади, следуя рысью мимо мозаики с изображением Геракла и Кротона, а плитки на полу подпрыгивали, как гравий, под копытами огромного коня.

Заседающие заголосили удивленно и возмущенно. Килон вскочил на ноги.

— Остановите ее! — встревоженно закричал он. Дочь Пифагора ехала прямо к возвышению, казалось, она собирается затоптать человека в маске своим громадным конем.

Возвышение было метра полтора в высоту. Ариадна остановила коня рядом с его основанием так, что оказалась нос к носу со своим врагом. Некоторые, стоявшие ближе других, бросились к нему и окружили, чтобы защитить. Тот отшатнулся, обвиняюще указал на Ариадну пальцем и заговорил настолько громко, насколько позволял его разбитый, глухой голос:

— Это дочь Пифагора! Вот она, змея!

Ариадна тоже указала на него пальцем и закричала таким же мощным и твердым голосом, как у отца:

— Человек, которого вы слушаете с таким восторгом и который прячется за маской, чтобы творить зло, — ученик Пифагора!

Ее слова вызвали единодушное изумление, а она продолжала, обращаясь одновременно ко всем:

— Это предатель и преступник! Он пытается манипулировать вами благодаря своему темному дару, чтобы вы совершали поступки, недостойные правителей!

Ариадна поняла, что солдаты вот-вот на нее набросятся. Конь пританцовывал на месте, и благодаря этому ей удавалось удерживать их на расстоянии. Человек в маске пытался заговорить, но она перекричала его всей мощью своих легких.

— Человек, который стоит на трибуне уважаемого Совета, — великий учитель, и он обманывает вас так же, как обманул моего отца! Он был частью его самого близкого круга, пока несколько месяцев назад не инсценировал свое убийство!

Гласные впились взглядом в человека на трибуне. Ариадна снова повернулась к человеку в маске.

— Человек, который прячется за черной маской, — она снова указал на него и крикнула изо всех сил: — Даарук!

Ропот мгновенно стих, повисла оглушительная тишина. Все знали, что Даарук был одним из великих учителей, которые всегда сопровождали Пифагора, но недавно его отравили и он умер. Помнили они и о том, что тело Даарука было кремировано на погребальном костре в соответствии с традициями его чужеземной культуры.

Человек в маске зарычал от ярости. Все смотрели на него в полном недоумении. Килон колебался; он хотел остановить Ариадну, но было бы политическим самоубийством поддерживать этого человека, окажись он в самом деле Дааруком.

Солдаты надвигались на коня, пытаясь стащить с него Ариадну. Она натянула повод и направила коня прямо на врага. Топот копыт слышался теперь более отчетливо.

— Убейте ее. — Приказ человека в маске был хриплым криком ненависти. Несколько мгновений он вибрировал в напряженной тишине зала и наконец стих. Никто не реагировал.

Человек в маске не отрицал обвинения.

Внезапно какой-то старый гоплит вскочил на возвышение, растолкав толпу, и подкрался к человеку в маске сзади. Никто не успел вмешаться: он схватился за маску и рывком сорвал ее.

Советники, солдаты и даже сама Ариадна застыли с открытым ртом, увидев его лицо. Смуглая кожа, толстые губы, цвет глаз… да, это, несомненно, был Даарук. Однако кожа на лбу и на правой щеке была воспалена и покрыта волдырями, напоминающими ожоги. Половина рта и веко одного глаза были так сильно изуродованы, что не закрывались.

Даарук бросил быстрый взгляд по сторонам. Он попытался ответить на обвинения Ариадны:

— Причина, по которой…

Ариадна завопила, стараясь перекричать хриплый шепот Даарука:

— Даарук желал возглавить Совет, притом что он даже не грек!

Это вызвало немедленную волну гневных протестов. У греков имелось глубоко укоренившееся народное самосознание. Всякий, кто не был греком, считался варваром.

— Я скажу вам, где его тайник! — закричала Ариадна, прежде чем Даарук успел возразить. — Там вы найдете труп чудовищного раба и тысячи килограммов золота!

Ариадна знала, что большей части своего влияния Даарук добился благодаря взяткам. Теперь она предлагала огромную сумму всякому, кто восстанет против него. Она была уверена, что это лучший аргумент, чтобы привлечь на свою сторону переменчивых и продажных гласных.

«Но я все равно дам им больше», — подумала она, стараясь, чтобы в ее взгляде не проскальзывало презрение, которое она испытывала к этим людям.

— Вы знаете, как Даарук получил свое золото? — Гласные следили за ее словами, на Даарука уже никто не обращал внимания. — Это он организовал восстание в Сибарисе! Он помог повстанцам, а те позволили ему разграбить дворец Главка! — Совет взревел, и Ариадна продолжила еще громче: — Даарук лгал, хитрил и манипулировал повстанцами, правительствами, армиями… Все трагические события последнего времени — результат его интриг! Он один виноват во всем случившемся!

Придавленный оглушительными обвинениями, Даарук понял, что окончательно проиграл битву. Ариадна выдвинула последний аргумент, располагавший Совет в ее пользу. Политики знали, что и народ, и армия потребуют ответа, а Ариадна только что предложила объяснение, которое освобождало их от ответственности за недавние события… и оставляло полученное золото. Несомненно, всем выгодно, что виновником оказался злобный чужеземец.

* * *
«Нужно срочно выбираться отсюда». Даарук огляделся, как загнанный зверь. Возвышение было заполнено членами Совета и солдатами, окружавшими его со всех сторон, свободное пространство было только впереди, но там на коне гарцевала Ариадна, обращаясь к Совету с поднятой рукой. В этот момент она оказалась к нему спиной. Бывший великий учитель метнулся к краю возвышения и прыгнул. Он рухнул на спину коня, врезавшись в спину Ариадны.

Сбросил проклятую дочь Пифагора и вонзил пятки в бока животного, которое тут же бросилось вскачь.

Падая с коня, Ариадна уцепилась за руку какого-то гласного, но все равно оказалась на полу. Подняв голову, она увидела, что солдаты у ворот трусливо отпрыгнули в стороны, уступая дорогу коню.

Даарук выскочил из ворот как молния.

Глава 132 29 июля 510 года до н. э

Разбитый нос Акенона не позволял ему дышать.

Воздух мог попасть в легкие только через рот. Он попытался проглотить слюну и почувствовал, что задыхается. Испугавшись, попытался выругаться, но боль в шее сдавила горло. Он понял, что вот-вот задохнется, им овладела паника.

«Я задыхаюсь!» — воскликнул он.

Собрал всю свою волю и максимально расслабился, чтобы мышечный спазм прошел. Воздух вновь медленно проник в его грудь.

Ни человека в маске, ни Борея он не видел с того дня, как его поймали. «Вернутся ли они, чтобы продолжить пытки, или же они бросили меня на медленную смерть?» — спрашивал он себя, стараясь что-нибудь разглядеть в мучительной тьме. Он пришел в сознание всего два часа назад, проведя в беспамятстве три дня. Хотелось снова провалиться в небытие, чтобы избавиться от удушья и боли.

Его окружали сумерки, руки и ноги были привязаны к стулу. Свет, сочившийся сквозь щели в запертой двери, свидетельствовал о том, что снаружи день. Он наклонился и протяжно застонал. Боль в шее усиливалась, стоило ему подвигать головой, пора было проверить, сможет ли он двигать руками. С огромным усилием он скользнул кончиками пальцев по подлокотнику кресла. Повернул голову и сделал то же движение другой рукой. Окружающее он видел сквозь узкую щелку. Голова Борея, сломавшая ему нос, повредила всю правую сторону лица, и он не мог как следует разомкнуть веки.

Он закрыл здоровый глаз и вспомнил тот миг, когда узнал, кто скрывается за маской. Он тогда прогуливался вместе с Пифагором в Кротоне. Рассеянно вытащил кольцо Даарука и вдруг понял, что он-то и есть человек в маске. На несколько мгновений откровение его парализовало. Как только он обрел дар речи, спешно попрощался с Пифагором и отправился к Эритрию, опекуну. Он попросил показать ему опись имущества, принадлежавшего Дааруку. В нем упоминалось старое поместье в лесу, где жили родители великого учителя и которое десятилетиями стояло заброшенным. Он немедленно отправился туда.

«И Борей обезоружил меня, как ребенка», — с горечью подумал он.

Связав его, Даарук снял металлическую маску. Его обезображенное огнем лицо перенесло Акенона на несколько месяцев в прошлое, в тот день, когда Атма, раб Даарука, приготовил для своего хозяина погребальный костер. Акенон и Ариадна были свидетелями последнего этапа возведения костра, а также момента, когда Атма его поджигал.

И не заметили обмана.

У него были некоторые сомнения относительно того, как именно было разыграно представление, но в общих чертах он его представлял. Скорее всего, на погребальном костре Атма смазал тело и ткани, в которые был завернут Даарук, не горючим веществом, как полагали они с Ариадной, а наоборот, чем-то огнеупорным. Масло вылил по краям костра, чтобы пламя окружало Даарука, не касаясь тела. Огнеупорное вещество должно было защитить хозяина в течение минуты или двух. Этого было достаточно, чтобы затем он бросился в воду и улизнул под покровом ночи, однако случилось так, что пламя обожгло ему пол-лица. Судя по тому, как он говорил, горячий дым проник и в горло.

Акенон предполагал, что между дровами погребального костра, разведенного под Дааруком, Атма подложил чей-то труп. Обгоревшие кости безвестного мертвеца он и собрал на следующий день. Обман был продуман до мелочей: Атма даже надел на другое тело кольцо Даарука.

«И все-таки он совершил ошибку», — размышлял Акенон в одиночестве заключения.

Доказательства этой ошибки все время были перед ним, но задумался он о них всего три дня назад, рассеянно осматривая кольцо. Великий учитель, которого он видел несколько раз, всегда носил пентакль на правой руке.

А у трупа, лежавшего в погребальном костре, кольцо было надето на палец левой.

Глава 133 29 июля 510 года до н. э

Даарук остановил коня на вершине холма. Обливаясь потом, он осматривал высохшую пыльную равнину, оставленную позади.

«Никто не преследует», — с облегчением подумал он.

Он пришпорил коня, стремясь как можно скорее добраться до убежища, где хранилась половина его золота и математические свитки… «И Акенон», — подумал он со злобной ухмылкой на обожженных губах. Борей так отчаянно набросился на египтянина, что чуть его не прикончил. Тем не менее, пролежав без сознания три дня, Акенон все еще был жив.

По крайней мере, в последний раз он его видел живым.

Это было в то утро, когда он отправился в Совет, чтобы бросить в тюрьму Трехсот и напасть на пифагорейское собрание. Акенон был так плох, что он бы не удивился, если бы за это время тот испустил дух.

Даарук сжал веки, чтобы стряхнуть слезы, навернувшиеся от ветра. Земля летела под ногами коня. Через пять минут он доберется до старого поместья своих родителей. Акенон узнал от нем через опекуна Эритрия, но Даарук рассчитал, что пока за ту же ниточку потянет кто-то другой, пройдет слишком много времени. В эти минуты политики и солдаты соревновались, кто первым доберется до другого убежища — того, где еще недавно томилась Ариадна.

Все собственными ушами слышали, что там спрятаны тысячи килограммов золота.

Он недоверчиво покачал головой. Как Ариадна умудрилась прикончить Борея? И все же даже для такой исключительной ситуации подготовлен план.

С самого начала он вел себя решительно, но осторожно. Помимо старой виллы родителей у него был уединенный дом — он приобрел его специально, чтобы хранить полученное золото в разных местах. Прежде чем спровоцировать войну между Сибарисом и Кротоном, он все продумал с таким расчетом, что ему благоприятствовал любой исход. Из осторожности держал Акенона и Ариадну отдельно: так у него всегда оставался заложник, чтобы вести переговоры, если кто-то проникнет в одно из укрытий. И последнее проявление его смекалки — на крайний случай, который сегодня как раз настал — пришвартованный в соседней бухте корабль, готовый к отплытию.

«Сбегу по морю, они и опомниться не успеют, как я снова буду у руля», — размышлял он.

Он остановился перед убежищем и внимательно осмотрел дом. Никто его не найдет; он была укрыт в чаще леса и замаскирован ветвями.

Спешился и вошел в конюшню. Вывел оттуда четырех мулов, подвел к дверям подвала и привязал поводья. Золото хранилось в мешках около десяти килограммов каждый, чтобы можно было легко переносить их с места на место. Он подсчитал. Через полтора часа он погрузит мешки на мулов. Если до того кто-то появится, он использует Акенона как заложника, чтобы сбежать.

«Он мне еще пригодится», — размышлял он.

Неспроста он помешал Борею, готовому растерзать египтянина. Когда он погрузит золото на мулов, Акенон станет не нужен.

Жестокая улыбка исказила изуродованное лицо, когда он подошел к двери.

Он заранее предвкушал, с каким удовольствием прикончит Акенона.

Глава 134 29 июля 510 года до н. э

Дверь подземелья со скрипом распахнулась. Акенон поднял голову и растерянно посмотрел в сторону светлого прямоугольника.

Даарук переступил порог и подошел к нему, злорадно шепча обожженным ртом:

— Рад видеть, что ты очнулся.

Акенон уронил голову на грудь и в ответ застонал. Свет падал на него сбоку, подчеркивая бедственный вид. Половина лица посинела и распухла. Ручеек засохшей крови стекал от разбитого носа на грудь.

— Тебе плохо? — усмехнулся Даарук, стоя перед Акеноном. — Не волнуйся, как только закончу свои дела, мигом прекращу твои страдания.

Даарук несколько секунд смотрел на Акенона, который следил за ним, склонив голову и закрыв глаза. Потом отошел от египтянина и отодвинул в сторону стол, на котором покоились свитки. Опустился на колени, нашел в земле замаскированное кольцо и, потянув его, поднял люк. Открылась лопость. Площадью два метра на метр, она была забита мешками, полными золота. Даарук поднял два мешка, зарычав от напряжения, и исчез снаружи, чтобы погрузить их на мулов, затем вернулся за остальными.

— Сегодня утром я был в Кротоне и приказал арестовать Совет Трехсот, — прошептал он, проходя мимо Акенона. — Затем солдаты напали на сборище пифагорейцев. — Акенон не открывал глаз, но Даарук заметил, что он едва заметно качнул головой. — Мы подожгли дом Милона со всеми учителями, — продолжал Даарук, хватая еще два мешка. — Пифагору удалось уйти, но я видел, как ему вонзили копье в бедро. Надеюсь, он уже мертв.

Проходя мимо Акенона, он на мгновение остановился и со свирепым присвистом произнес:

— Точно знаю, что погибли Милон и большинство великих учителей. Среди них мои бывшие товарищи Гиппокреонт и Эвандр.

Лицо Акенона исказилось от боли. Даарук удовлетворенно посмотрел на него, затем продолжил свой путь, оскалив зубы в зловещей улыбке.

Акенон застонал.

«Эвандр. Гиппокреонт. Милон…»

Горькие слезы стекали по окровавленному лицу.

* * *
Даарук вернулся за новыми мешками. Он говорил, не останавливаясь:

— На следующий день после твоего ареста Борей поймал Ариадну. Я держал ее взаперти в другом убежище… — На мгновение он замолчал, пытаясь поднять тяжелые мешки. — Зато сегодня утром шепнул Борею, что он может делать с ней все, что захочет.

Он стоял перед пленником, стараясь поймать его взгляд. Глаза Акенона были закрыты, в сжатых челюстях играли желваки. Даарук удовлетворенно хрюкнул и отошел, заканчивая фразу:

— Судя по тому, как он на нее смотрел, первым делом он ее жестоко изнасиловал.

Он умолк, чтобы последние слова звенели в ушах Акенона, и вышел. Солнце клонилось к горизонту, вокруг все было спокойно. Он приторочил мешки к седельным сумкам ближайшего мула, вернулся в подземелье и прошагал мимо Акенона. Достал еще два мешка и вышел, не говоря ни слова.

Он возвращался за мешками несколько раз, всякий раз молча, пока не выбился из сил и не уселся на пол перед пленником.

— Сейчас загружу второго из четырех мулов. — Он сделал паузу, чтобы прийти в себя, и продолжил свой зловещий шепот: — Когда все четыре будут погружены, настанет время прощаться.

Акенон медленно поднял голову. На уцелевшей половине лица появилось выражение смертельной ненависти. Даарук злорадно посмотрел ему в глаза и продолжил:

— Не переживай, Акенон, Ариадна — одна из моих следующих целей, но пока она еще жива.

Он предпочел не осквернять свое торжество ложью: взгляд Акенона сделался умоляющим. Египтянин не сдержал своего обещания защитить братство и поймать убийцу. Он был полностью сломлен, узнав, что Пифагор тяжело ранен, большинство великих учителей мертвы, а убийца разгуливает на свободе и вот-вот прикончит его самого.

Акенон по-прежнему смотрел на него с ненавистью.

— Полагаю, Борей слишком увлекся, насилуя Ариадну, а она воспользовалась удобным случаем и вонзила в него нож или что-то подобное. Одного не понимаю, — задумчиво добавил он, — почему перед смертью он не разорвал ее на куски. — Он пожал плечами и продолжил, словно разделяя с другом снедавшую его печаль: — Ариадна ворвалась в зал Совета, всем разболтала, кто я такой, после чего атмосфера стала, скажем так, несколько напряженной, — прорычал он, словно собственные слова его забавляли. — Я предпочел удалиться, но скоро вернусь.

Он с усилием встал и ухватился за очередные мешки.

— Ариадна меня узнала, когда увидела сквозь маску мои глаза. Ты меня вычислил, и должен признать, в этом ты большой молодец; однако она убила Борея, в то время как ты не нанес ему ни царапины. Разве это не унизительно?

Он презрительно захихикал и вышел. Вскоре вновь появился и продолжил:

— Появление Ариадны в Совете заставило меня ненадолго отложить второй этап моих планов. К счастью, я уже успел осуществить первый этап — покончить с Пифагором и уничтожить братство.

Он взвалил на плечо очередной мешок, но тут же поставил обратно на пол. Поднял руку и потер правое плечо. «Борей перетаскал бы эти мешки в одну минуту», — раздраженно подумал он. Массируя плечо, он продолжал говорить с Акеноном в тоне дружеской беседы.

— Уверен, нам не помешают, — сказал он так, словно Акенона это обрадует. — Ариадна совершила ошибку, заявив всему Совету, что золото хранится в другом убежище. Наверняка весь Кротон кинулся на поиски сокровищ. С другой стороны, я подкупил и обманул столько солдат, что кто-нибудь обязательно помешает меня поймать или поможет сбежать. Да и из Совета я смог убраться лишь потому, что солдаты освободили мне путь. — Он приблизился, теперь его обожженное лицо оказалось рядом с лицом пленника. — Хочу избавить тебя от ложных надежд.

Акенон приоткрыл здоровый глаз и произнес несколько слов.

— Что ты сказал? — спросил Даарук, приблизив ухо к его рту.

— Как ты симулировал свою смерть? — повторил Акенон.

* * *
Даарук усмехнулся.

— Очень хорошо, Акенон, отлично, — прошептал он добродушно, и голос его звучал почти искренне. — Пытаешься удовлетворить свое любопытство даже на пороге смерти. Это делает тебе честь. Знание — верная стезя, всегда верная. — Он задумался на пару секунд, прежде чем продолжить. — Вероятно, ты думаешь, что я съел лепешку, отравленную корнем белой мандрагоры.

Акенон нахмурился. Он помнил, как Даарук упал перед ним на пол, как изо рта у него текла пена. Наверное, яд был не в лепешке, а в капсуле, которую прятал Даарук, но он лично отыскал следы яда с помощью особого вещества. Даарук не скрывал, что это был экстракт белой мандрагоры, крайне токсичное вещество, которое в достаточных дозах убивает за нескольких секунд. Даарук должен быть умереть.

— На самом деле, — продолжал Даарук, вытаскивая мешок с золотом, — яд был в куске лепешки, который я прятал в тунике, а в нужный момент достал так, что никто и не заметил. Тот же яд, которым я отравил Клеоменида: я знал, что ты проверишь это первым делом. Будучи уверен, что это одно и то же вещество, ты перестанешь о нем думать. Однако вместе с белой мандрагорой я подготовил мощное противоядие и проглотил оба разом.

Акенон напряг память. Он знал пару отличных противоядий, но это ничего не объясняло. Он сам убедился в том, что у Даарука нет пульса.

Враг гордо улыбнулся.

— Ключ в третьем компоненте — экстракте корня черной мандрагоры. Его действие напоминает белую, но в правильных дозах он вызывает каталепсию. Сердце и дыхание замирают; однако если в течение двух дней ввести противоядие, человек быстро восстанавливается.

Отдельные фрагменты складывались в единую картину. Акенон набрал воздуха в легкие и с усилием прошептал:

— Полагаю, Атма влил тебе в рот противоядие из черной мандрагоры, прежде чем поджечь костер.

Даарук кивнул, внезапно помрачнел и взял еще пару мешков.

— Атма оказала тебе большую услугу, — продолжал Акенон. — Но ты убил его. Почему? Потому что он знал, кто ты?

Бывший великий учитель пересек подземелье и молча вышел. Вернувшись, через силу ответил:

— Да, он слишком много знал, к тому же был слаб. Он бы не выдержал допроса.

— Не то что Крисипп.

— Крисипп выполнил свой долг и покончил с собой, прежде чем меня предать. Он был верным слугой… — Даарук поморщился и чуть слышно добавил: — Однако лучшим рабом, которого только можно себе представить, был Борей. Мне будет очень его не хватать.

Акенон попытался проглотить слюну. Пересохшее, опухшее горло ответило болезненным спазмом, и некоторое время он едва мог дышать.

— Первым ты убил Клеоменида, — начал он. — Ты надеялся, что Пифагор назначит тебя преемником?

Даарук уронил мешки и повернулся к нему, лицо его было искажено. Акенон впервые видел, как тот теряет контроль, и испугался, что он убьет его прямо сейчас.

— Я был единственным преемником Пифагора! — Шепчущий голос Даарука стал более хриплым и напряженным, чем прежде. — Слепота этого величайшего глупца обрекла их всех на смерть!

Даарук разжал кулаки и глубоко вздохнул, чтобы успокоиться. Затем прищурился и обратил к Акенону ненавидящее лицо, по которому расплылась дьявольская улыбка.

«Ты тоже умрешь из-за Пифагора», — подумал он.

Поднял с пола мешки и вышел прочь. Когда он вернулся, на его лице виднелась обычная и холодная усмешка.

— Как ты успел убедиться, мои таланты значительно превышают возможности любого великого учителя, включая самого Пифагора. Однако он не сумел оценить мои достоинства и решил назначить преемником Клеоменида. Я прочитал это в его взгляде. — Он кивнул в сторону Акенона, признавая, что тот был прав, задав свой вопрос. — Вот почему я приказал Атме отравить чашу, из которой должен был пить Клеоменид.

— Так значит, всему виной — месть?

Даарук презрительно фыркнул:

— Ты слишком узко мыслишь, любезный Акенон.

Он вышел из подвала и приторочил золото к седельным сумкам второго мула. Больше животное не потянет, пора переходить к третьему. Он подвел его к двери, чтобы сэкономить силы, таская мешки, затем посмотрел на небо. Солнце исчезло, хотя было еще довольно светло.

«Месть…» — задумчиво повторил он.

Он вспомнил свои первые годы в братстве. Тогда он восхищался Пифагором и с готовностью посвящал учебе все свое время. Побил все рекорды, перескакивая с одной ступени на другую, но когда достиг статуса великого учителя, начал утаивать свои открытия, придя к выводу, что отдает гораздо больше, чем получает. Его товарищи ничего ему не давали, да и сам Пифагор больше не открывал ему свои тайны, бережно сохраняя их для того, кто станет преемником.

«Я всегда считал, что им буду я», — подумал он, углубившись в прошлое. Он сделал усилие, чтобы сдержать вновь охватившую его ярость. Выбор Пифагора казался ему унизительным, хотя в глубине души он был к нему готов. Пифагор понимал, что Даарук — самый способный ученик, но, возможно, догадывался и о том, что он давно уже скрывает свои достижения; и, конечно же, понимал, что ученик не разделяет его способ руководства.

«Пифагор всегда был слабаком», — презрительно подумал Даарук.

Сдержанность и сердечность отличные подспорья для поисков политической поддержки, но их время прошло. Братство должно было железным кулаком удерживать правительства, на которые оказывало влияние, уничтожать противоборствующие группы и подавлять всякое вольнодумство. Объединить армии разных городов и стремительно разрастаться, усиливая военную мощь благодаря силе учения. Братство могло стать основой великого царства. «Моего великого царства», — добавил Даарук. Если же братству это не по силам, оно должно исчезнуть с лица земли, чтобы не помешать его восхождению к вершинам власти над новым миром.

«Нет, Акенон, речь идет не только о мести», — заключил он.

* * *
Прежде чем взяться за следующие мешки, Даарук запустил в один из них руку и достал несколько золотых безделушек.

«Это сгодится». — Он взял длинный острый золотой кинжал, похожий на ритуальный нож, и подошел к Акенону.

— У тебя будет роскошная смерть, — прошептал он, показывая кинжал. Затем положил на пол так, чтобы пленник его видел.

Акенон опустил голову, стараясь не смотреть. Его дыхание было медленным и тяжелым.

— Почему ты просто не отравил Ореста? — с трудом прошептал он.

Даарук весело рассмеялся.

— Думаешь, давая мне возможность поговорить, ты тем самым оттягиваешь свою смерть? Я же пообещал, что никто сюда не явится. Через час закончу погрузку мулов, а потом, — он схватил подбородок Акенона и поднял его лицо, — воткну кинжал в твое сердце.

Акенон выдержал его взгляд единственным глазом, который способен был открыть.

— Хорошо, — продолжал Даарук, оставив в покое Акенона и шагая за очередным мешком, — буду считать твои вопросы последней просьбой приговоренного.

На самом деле отвечать ему было приятно. Совершенство задумок вызывало у него несказанную гордость. Кроме того, его слова помогали терзать Акенона.

— Устранив Клеоменида, я догадывался, что Пифагор остановил свой выбор на Оресте. В то время я уже понимал, что он никогда не сделает меня преемником, и принялся разрабатывать новую стратегию. Твое прибытие в общину ускорило события. Пока круг приближенных учителей не стал слишком тесным, я инсценировал свою смерть. Таким образом сбежал из общины и получил через Атму деньги, завещанные мне родителями, и старую виллу, где мы с тобой встретились и где никто не сумеет мне помешать. Я решил, что уничтожу всех возможных преемников Пифагора. — Он вышел с мешками и тут же вернулся. — Убийство преемников было необходимо для моего собственного будущего, но я не хотел ограничиваться их уничтожением; я старался сделать это наиболее болезненным для Пифагора способом… чтобы наказать за слепоту и высокомерие. — Он остановился перед Акеноном. — Согласись, гениальная затея — убить Ореста руками его же товарищей. Однако меня осенила еще одна мысль, ставшая уже верхом мастерства: Аристомах покончил жизнь самоубийством, прочитав мое послание об иррациональных числах.

Акенон наморщил лоб.

— Ага, — усмехнулся Даарук, — вижу, что Пифагор сохранил в тайне содержание письма. Так я и думал. Ты не можешь понять, что такое иррациональные числа: их существование подразумевает, что изыскания Пифагора в корне своем неверны. Этим открытием я разрушил его математическое учение так же, как перебил его жалких преемников. — Даарук не смог удержаться от гордой улыбки. — А заодно решил задачу, которую Пифагор объявил неразрешимой. Мне пришлось приложить максимум усилий, чтобы справиться с ней с помощью теоремы Пифагора, но оно того стоило.

Когда Даарук снова покинул подземелье, Акенон медленно покачал головой.

«Месть и власть», — сказал он себе.

Таковы были цели его врага. Каждый шаг чудовищного плана помогал продвинуться к достижению обеих. Все его действия были преисполнены высокомерия и презрения. Он играл с ними. В каждом преступлении сознательно оставлял свой след, считая само собой разумеющимся, что они не сумеют его вычислить.

На память пришли слова Ариадны: «У меня такое чувство, что враг намерен не убить отца, а заставить его страдать, уничтожив все, что для него дорого». Ариадна была права, Даарук стремился лишить Пифагора всех важнейших составляющих его жизни — преемников, политического влияния, учения… Но уничтожив все, что было для него дорого, Даарук все же стремился убить и самого Пифагора.

* * *
Акенон смотрел на лежащий на полу золотой кинжал, направленный острием на него.

«Он держит меня в живых на случай, если ему придется использовать меня в качестве заложника», — подумал он.

Даарук утверждал, что никто не придет, пока он не вынесет все золото, но если бы он был так уверен в этом, он бы уже его убил. Акенон посмотрел на дверь. Даарук отсутствовал дольше, чем раньше.

Интересно, что у него случилось?

Но в этот миг Даарук вернулся.

— Загружаю последнего мула, — предупредил он.

Пересек подземелье и минуту постоял, зажигая масляную лампу.

Акенон заметил, что свет, проникавший через открытую дверь, сделался тусклым. «Наступает ночь», — удивленно подумал он. Он понятия не имел, сколько времени пробыл в плену.

— У тебя есть сообщники в братстве? — с трудом проговорил он.

— Сообщники? Это было бы неразумно. Неужели ты не понимаешь: я могу найти сообщников когда угодно, стоит только захотеть.

— Таких, как Килон, — задумчиво произнес Акенон. — Через него ты контролировал голосование в Совете. — Он сделал паузу, чтобы набрать в легкие воздуха. — Это ты заставил Совет Тысячи предоставить убежище аристократам из Сибариса, зная, что решение повлечет за собой войну с мятежниками-сибаритами.

— Надеюсь, ты способен оценить всю выгоду этого предприятия, — хвастливо ответил Даарук. — Чтобы начать войну, проще всего было бы поддержать Трехсот и голосовать за убежище. Однако при воздержании я получил сразу две выгоды. Во-первых, началась война. Во-вторых, впоследствии Трехсот обвинили в том, что только они несут ответственность за войну. В конце концов, они проголосовали «за», а мы воздержались.

Акенон задумчиво кивнул. Он вынужден был признать, что впечатлен преступным гением Даарука.

— А еще ты руководил Главарями в Сибарисе, — пробормотал он. — Ты хотел, чтобы они взбунтовались против аристократов: это был косвенный способ развязать войну между Сибарисом и Кротоном, а в качестве оплаты за помощь тебе позволили забрать золото Главка.

— Без меня эти смутьяны ничего бы не добились. Они всего боялись, им не хватало дисциплины, они попросту не понимали, чего хотят.

— Ты бы предпочел, чтобы они выиграли войну?

— Я был уверен, что они выиграют, — признался Даарук, доставая мешок, предназначенный для последнего мула. — Наблюдал за битвой с холма, готовый присоединиться к Главарям-сибаритам. Хотел убедиться, что после сражения они уничтожат Кротон и общину. Однако сибаритские лошади пустились в пляс, и вы перебили всех сибаритов. Невероятное зрелище. — Он самодовольно улыбнулся. — Разумеется, победа Кротона также вела меня к нужной цели. Благодаря купленным мной командирам почти вся армия подчинялась мне, а не Милону. Они разорили Сибарис с такойжестокостью, что Совет бросился искать виновного.

— А сегодня утром ты приказал им поджечь дом Милона, — пробормотал Акенон.

— Это было несложно. Им не терпелось снять с себя вину. Секрет манипуляции заключается в том, чтобы доходчиво объяснить человеку, каково его самое горячее желание. — Глаза Даарука впились в глаза Акенона и сверкнули так, что пленник вздрогнул. — И уверяю тебя, мой жалкий Акенон, что шкурные и разрушительные импульсы всегда оказываются сильнее прочих. Не требуется особых усилий, чтобы натравить человека на собратьев.

Акенон отвел взгляд и некоторое время молчал. Когда он снова заговорил, его голос был слаб, но в нем звучал вызов.

— А Ариадну, которая прогонит тебя из Совета, ты тоже предвидел?

Даарук не обратил внимания на враждебность его тона.

— Как я уже говорил, это означает лишь небольшую заминку в моих планах. Месяц назад я приобрел корабль, всегда готовый к отплытию. Через несколько часов выйду в море, а через два-три дня попытаюсь взять под контроль другое правительство.

Акенон набрал в легкие воздуха и продолжил расспрос.

— Ты начинаешь с нуля или заранее все продумал?

— Бедный Акенон, — прошептал Даарук, — ты всегда от меня отставал и вдруг в последние свои минуты хочешь узнать будущее. Разве ты не понимаешь, что твое любопытство — всего лишь попытка уцепиться за мир, жить в коем тебе не суждено?

Он замолчал, чтобы достать еще два мешка.

— Четвертый мул почти готов, у нас мало времени, — отозвался он, направляясь к своей золотой дыре. — Полагаю, ты догадываешься, что ситуация в Кротоне необратима. Возможно, Трехсот освободят, но они не вернутся к власти. Кроме того, недовольство в Кротоне, где всегда располагалось ядро братства, будет на руку политическим группам в других городах, желающим потеснить пифагорейцев. Я проникну в эти группы так же, как сделал это в Кротоне. Заставлю их изгнать пифагорейских политиков и разрушить общины.

Он вышел, чтобы навьючить последние мешки. Вернувшись, подошел к столу и занялся свитками, сворачивая их и засовывая в деревянные цилиндры.

— Известие о событиях в Кротоне разлетится по всей Великой Греции, — сказал Акенон охрипшим голосом. — В любом городе тебя поймают, стоит тебе где-нибудь появиться.

— Не думаю. — Даарук прошел перед ним со свитками в руках. — Все произойдет иначе. Я появлюсь без маски и заявлю, что никто не знает Пифагора лучше меня. Скажу, что повидал свет и знаю, что Пифагор — воплощение зла. — Он издал неприятный смешок. — Меня встретят с распростертыми объятиями. Не лги себе, Акенон, ты же видел, с какой легкостью я управлял судьбами Сибариса и Кротона. Через несколько недель я возьму под контроль другой город, а через год стану правителем большей части Великой Греции. И, конечно же, не забуду Пифагора. Если он оклемается от полученных ран, я отправлю за ним столько наемников, что даже боги не сумеют его защитить.

Даарук исчез со свитками, а Акенон неподвижно смотрел в открытую дверь. Была уже ночь. Вскоре убийца вернулся. На сей раз он закрыл за собой дверь.

Акенон перевел взгляд на золотой кинжал, лежащий на полу и направленный на него. Сердце бешено колотилось. «Что ж, время пришло», — подумал он. Даарук направился было к нему, но прошел мимо. Возле стены он остановился перед большим бронзовым зеркалом. Верхний край рамы украшала фигура Цербера — чудовищного трехголового пса, охранявшего доступ в подземный мир. Даарук стоял в нескольких сантиметрах от полированной поверхности и задумчиво смотрел на его огнедышащую пасть.

— Есть еще одна причина, по которой я убил Атму, — медленно прошептал он своим обожженным горлом.

Отзвук слов растворился в напряженной тишине подземелья. Акенон видел лишь спину Даарука, освещенную масляной лампой, стоящей на столе. Он попытался сглотнуть слюну и едва заглушил болезненный стон.

Даарук обернулся.

— Уверен, что ожоги появились из-за того, что Атма спешил и неправильно разжег погребальный костер.

Он медленно подошел к Акенону. Напряжение исказило его изуродованное лицо.

— И знаешь, что я думаю, — продолжил он шепотом, — Атма плохо защитил меня от огня, потому что ты за ним следил.

Он тяжело нагнулся и поднял золотой кинжал. Провел пальцем по лезвию, потом посмотрел на Акенона. Пленник едва дышал от обезвоживания и боли. Шея и половина лица представляли собой один огромный синяк, покрытый засохшей кровью. Вид его был жалок, но Дааруку внушал только ненависть.

— Хочешь еще что-нибудь узнать перед смертью?

— Нет.

Твердость ответа разозлила Даарука: он бы предпочел, чтобы Акенон молил о пощаде. Несколько секунд он пристально смотрел ему в глаза. Затем откинул руку с кинжалом и изо всех сил вонзил его в сердце пленника.

Удар достиг своей цели, причинив нестерпимую боль.

Глава 135 29 июля 510 года до н. э

После бегства Даарука в Совете поднялся переполох. Ариадна все еще лежала на земле, сбитая с лошади учителем-убийцей, когда Килон повысил голос, пытаясь взять под контроль ситуацию, грозившую стать для него роковой.

— Я не знал, кто человек в маске! — провозгласил он, окруженный со всех сторон казнящими взглядами. — Он обманул меня, как обманул всех вас!

Советники и солдаты не сводили с Килона глаз, кто-то с недоверием смотрел друг на друга. Килон знал, что управлять людьми легче, пока они озадачены и не имеют готового решения. Он поднял руки и повернулся влево и вправо, словно показывая им свою обнаженную душу. Голос его звучал тверже и искреннее, чем когда-либо прежде.

— Клянусь богами, я не знал, кто скрывается под маской, и действовал на благо города!

Прибегнуть к клятвам было, возможно, наивным решением, тем не менее оно подействовало. Килон продолжал без устали произносить клятвы, краем глаза наблюдая за людьми, стоявшими на трибуне, на полу и вдоль скамей. Убедившись, что все его слышат, использовал самый надежный аргумент:

— Мы должны смотреть только вперед, и первым делом надо отобрать у проклятого Даарука все его золото!

Он почувствовал, что враждебность пошла на убыль.

— Ариадна сказала, что у Даарука хранятся тысячи килограммов золота. Теперь мы знаем, где оно спрятано, и должны помешать Дааруку его забрать.

При упоминании «тысяч килограммов золота» лица гласных смягчились.

«Слава богам», — вздохнул Килон, заметив, что враждебность почти улетучилась.

В этот момент словно ледяной ветер ворвался под его тунику: он вздрогнул, услышав энергичный голос Ариадны:

— Я расскажу вам, как добраться до места, где лежит труп Борея и спрятано золото.

Килон повернулся к Ариадне. Она стояла посреди зала, глядя на него. Лицо ее было непроницаемо.

«Она предложит золото в обмен на мою голову», — с ужасом подумал Килон.

Все присутствующие повернулись к Ариадне. К удивлению Килона, она отвела от него взгляд и принялась подробно объяснять, как добраться до хижины Даарука.

— Как вы понимаете, — добавила Ариадна, закончив наставления, — я не хочу возвращаться в то место, но вы легко его найдете.

Некоторые из Совета хорошо знали этот лес и поняли, какое именно место она имеет в виду.

— Это поместье, принадлежавшее Гипсикреонту, — заметил один из них, — работорговцу, умершему в прошлом году. Я покажу дорогу.

Килон поспешил взять слово:

— Хорошо, в таком случае ты нас поведешь. В путь!

Килон удивился: Ариадне, столь ловко разоблачившей Даарука, явно хотелось поскорее уйти, не пытаясь настроить против него Совет.

Толпа двинулась к выходу. Ариадна воспользовалась моментом и ускользнула, как кошка.

«Я не забыла о тебе, Килон, но сейчас у меня другие планы», — подумала она.

Когда она уже собиралась выйти наружу, раздались крики.

* * *
Ближайшие к дверям люди в ужасе подались назад. Страх наполнил воздух, и Ариадна инстинктивно присоединилась к отступлению, встревоженно оглядываясь. В открытые двери вошел Полидамант, самый верный соратник Милона. За ним, словно воды переполненной реки, ворвались десятки гоплитов.

Из-за дверей доносился взволнованный ропот тысяч солдат.

Это началось несколько часов назад. Верные гоплиты подобрали в лесу растерзанное тело Милона, главнокомандующего и героя Кротона. Они украсили тело лавровыми и оливковыми венками и перенесли его в Храм Геракла.

Когда стало известно, что Милон погиб, верные ему военные пришли отдать ему дань уважения. До них дошли слухи, что Килон и человек в маске за спиной остальной армии организовали нападение на его дом, прихватив с собой единомышленников. Через пару часов Полидамант объявил, что идет в Совет арестовать виновных, и его могут сопровождать все желающие. Бесчисленная армия, толпившаяся вокруг Храма Геракла, последовала за ним в едином порыве.

При виде ворвавшихся солдат политики отбежали в другой конец зала. Все стремились быстрее убраться с передовой.

Полидамант сделал несколько шагов вперед и обнажил меч. В предчувствии бойни зал содрогнулся.

— Немедленно выдайте мне того, кто виновен в смерти Милона.

Военачальник уже знал, что за этим стоит Килон. Знал он и то, что тот пользуется поддержкой многих в Совете, но не собирался потрошить руководящий орган Кротона. Он хотел лишь вырвать сорняк, уничтожить мозг, задумавший злодеяние.

Советники сразу поняли, кого имеет в виду Полидамант. Все глаза обратились к Килону. Стоявшие рядом с ним отошли в сторону, словно не желая осквернить себя чужой виной.

Килон увидел, что между ним и Полидамантом мгновенно образовалось обширное пустое пространство. Он попытался затеряться среди своих сторонников, но те бесцеремонно вытолкнули его на середину зала. Он смотрел на военного, чувствуя себя совершенно беспомощным. Настало время пустить в ход всю мощь своей риторики. Он шагнул к Полидаманту с раскинутыми в стороны руками, лицо его превратилось в живое воплощение искренности.

— Давайте не будем жертвами очередного обмана, — яростно воскликнул он. — Я первый оплакиваю смерть славного Милона, человека, которым гордится весь наш любимый город…

Ариадна скользнула вдоль стены к дверям, но в этот момент остановилась и сжала кулаки. Ее воля разрывалась между настойчивым желанием как можно скорее исчезнуть и стремлением вмешаться, чтобы Килон не ушел невредимым.

Но вмешательства ее не потребовалось. Полидамант презрительно посмотрел на Килона и, не обращая внимания на его слова, повернулся к гоплитам.

— Закуйте его в цепи и бросьте на дно подземелья. И не давайте ни еды, ни воды.

Он подошел к Килону и с отвращением проговорил:

— Завтра тебя ждет военный суд. Там и решим, как тебя казнить.

Ариадна почувствовала мрачную радость. Килон попытался вырваться, но его держало множество железных рук, которые с силой потащили его наружу. Он яростно извивался, выкрикивая угрозы, потом мольбы. Пока солдаты окружали Килона, осыпая оскорблениями и плевками, остальные гласные хранили трусливое молчание.

Подхватившая его толпа схлынула, а политики поспешили сообщить Полидаманту и гоплитам о сказочном сокровище, которое ждет в лесу. Все перебивали друг друга, поднялся спор, как лучше организовать поход за золотом Даарука. Каждый жаждал хорошенько поживиться.

После долгих прений Полидамант, используя свое нынешнее положение, заявил, что половина золота поступит военным, четверть политикам и еще четверть — в городскую казну.

Ариадна выскользнула из Совета в разгар спора и спустилась по лестнице. Она с тревогой всматривалась в лица военных. Наконец узнала кавалерийского командира, посвященного в братство.

— Архелай, слава богам, — воскликнула она. — Я только что узнала, что они напали на дом Милона во время собрания. Не знаешь, убили ли они кого-нибудь еще, кроме Милона? И где отец…

Голос у нее сорвался, и Архелай поспешил ответить:

— Твой отец сбежал, но он ранен. Думаю, тяжело. Остальные… Погибли почти все, включая Гиппокреонта и Эвандра.

Ариадна почувствовала, как мороз прошел по коже, и окаменела, не в силах осознать масштабы трагедии.

— Мне нужно… — Потрясение было столь велико, что ей пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить о нынешней цели. — Мне нужно, чтобы ты дал мне коня и меч.

Не задавая вопросов, Архелай протянул ей свой меч и уступил лошадь. Ариадна схватила повод и неуклюже вскочила в седло, не в силах оправиться от потрясения. Вонзила пятки в лошадиные бока и галопом покинула Кротон.

Глава 136 29 июля 510 года до н. э

От удара он на несколько мгновений потерял сознание.

Придя в себя, он обнаружил, что сидит все в том же подвале, а рот у него полон крови. Он попытался ее выплюнуть, но едва шевельнул губами, и кровь заструилась по подбородку.

«Что случилось?» Даарук открыл глаза и поднял голову. Акенон стоял перед ним, потирая кулак, которым его ударил.

Как он вырвался? Даарука охватил ледяной ужас. Акенон сделал шаг к нему и пнул в живот.

— Удивлен, Даарук? — Он с силой пнул его в ребра. — Веревки не сдерживают меня вот уже несколько часов. — Новый пинок в живот. — С того момента, как Ариадна их развязала.

«Ариадна?» Даарук поднял голову, глаза его широко открылись.

Акенон ударил его ногой в лицо. Нос убийцы хрустнул, брызнула кровь. Акенон согнулся и уперся руками в колени, чтобы немного прийти в себя.

— Убив Борея, — заговорил он прерывисто, — первым делом Ариадна помчалась к Эритрию. Она расспросила его о доме. Узнала, что поместье принадлежало твоей семье, и поспешила сюда в надежде застать меня живым, хотя ты ей сказал, что я мертв.

Даарук корчился на полу, стеная от боли и ярости. Лицо у него было залито кровью, он едва дышал. Акенон выпрямился, но у него закружилась голова, и он снова склонился. Пару раз глубоко вдохнул и продолжил, зная, что его слова причиняют Дааруку не меньшую муку, чем пинки.

— Освободив меня, Ариадна бросилась в Кротон, чтобы тебя разоблачить. Эритрий рассказал, что видел тебя утром: ты направлялся в Совет. Однако мы решили, что я останусь здесь. — Он поднял глаза и презрительно улыбнулся, увидев, как яростно скривилось лицо Даарука. — Мы знали, что, если задержим тебя в Кротоне, появятся подкупленные тобой солдаты, которые в конечном итоге тебя освободят. Мы решили, что ты сбежишь из Совета и направишься сюда, а тут уже некому тебе помочь. Вот почему я остался. Если бы я появился в городе, ты бы сюда не вернулся. Но увидев Ариадну, ты подумал, что здесь будешь в безопасности.

Кровь закипела в жилах Даарука. Какое унижение: он угодил в ловушку. Но, несмотря ни на что, он постарался очистить разум, сумел сосредоточиться и, все еще лежа на полу, внимательно посмотрел на соперника. Крепкий египтянин был намного сильнее его, но он был ранен, к тому же три дня провел без движения, еды и питья.

«Мерзавец заставил меня поверить, что совсем… впрочем, он и правда едва держится на ногах», — с надеждой подумал он.

Кинжал лежал в двух шагах. Даарук медленно перемещал тело, пока не оказался достаточно близко, чтобы стремительно схватить кинжал. Затем замер, вслушиваясь в голос Акенона. Голос выдавал, что разум египтянина помрачен. Акенон был на пределе своих сил.

«Но я тоже ранен, — лихорадочно размышлял Даарук. — Надо напасть на него, прежде чем он снова меня ударит».

Он искал взгляд Акенона. Когда их глаза встретились, направил всю свою силу в глаза, чтобы попытаться его обездвижить.

Почувствовав давление в голове, Акенон умолк. Он увидел, что, не сводя с него глаз, Даарук тянется к золотому кинжалу. Убийца ухватил рукоятку и вскочил, подняв руку.

Акенон зарычал, стиснув зубы, и врезал кулаком в окровавленное лицо Даарука. Давление в голове мгновенно отступило. Даарук отпустил кинжал, вскрикнув от боли, и повалился на спину, прижав руки к лицу. Удар пришелся на сломанный нос. Он свернулся клубком на полу.

— Даарук, ты слишком долго добивался своего, — заговорил Акенон, — и теперь недооцениваешь врага. Твое высокомерие помешало тебе понять, что ты проигрываешь. — Он нагнулся, схватил кинжал и швырнул его в другой конец подвала. — Ты сделал именно то, чего мы от тебя ждали. Знаешь, почему я не напал на тебя сразу? Я хотел, чтобы ты все мне рассказал, по-другому я бы не заставил тебя это сделать. Важно было выяснить, есть ли у тебя сообщники в братстве или какой-то план, который не потребует твоего присутствия. Ты наделен сверхъестественной способностью подчинять других, но достаточно было подстегнуть твое глупое тщеславие, чтобы ты выложил все без остатка.

Даарук приподнялся, ослепленный гневом и разочарованием: все, что говорил его враг, было правдой. Как могло случиться, что простой египетский сыщик и женщина — женщина! — обвели вокруг пальца того, кто достиг величия богов? Он указал пальцем на Акенона и заговорил мрачным шепотом, в котором горели презрение и гнев.

— Мерзкий египтянин, недостойный даже смотреть на меня, не смей…

На этот раз удар Акенона пришелся по губам.

— А еще я должен поблагодарить тебя за то, — язвительно продолжал Акенон, пока Даарук выплевывал кровь и зубы, — что ты сделал для меня в последние несколько часов. Угадай, что я имею в виду?

В глазах Даарука полыхала ненависть, но голова по-прежнему была прижата к груди, а сам он съежившись лежал на полу. Акенон наклонился к нему и улыбнулся.

— Ты избавил меня от погрузки мулов.

Глава 137 29 июля 510 года до н. э

Ариадна ехала по лесу. Лицо ее было мрачно, голова охвачена вихрем мыслей и чувств. Нужно было успокоиться, чтобы правильно сделать следующий шаг, но свежие новости об отце засели в горле комом, который она не могла проглотить.

Она ехала без отдыха и через полчаса добралась до хижины, принадлежавшей родителям Даарука. Перед тем как отправиться в Совет, она уже там побывала и развязала Акенона. План состоял в том, чтобы Даарук вернулся в хижину после побега из Совета и Акенон вывел его из строя; однако Ариадна боялась, что тяжелое состояние египтянина помешает осуществить этот план.

Она пришпорила коня. Образ Даарука, убивающего Акенона, маячил в сознании с болезненной остротой. А что, если она обнаружит Акенона мертвым…

Стояла ночь. Ариадна спешилась, достала меч и осторожно преодолела последние метры. Дверь подвала была закрыта. Рядом стояла привязанная лошадь и четыре нагруженных мула. Она подошла, стараясь двигаться так, чтобы животные не встревожились, и внимательно прислушалась.

«Даарук покинул Кротон почти на два часа раньше меня», — подумала она, прижав ухо к двери. Этого более чем достаточно, чтобы Акенон выведал у него всю необходимую информацию. Затем он должен был задержать Даарука.

Из-за двери не доносилось ни звука. Однако лошадь и мулы были на месте, а значит, Даарук никуда не исчез. «Что случилось?» — с тревогой спросила себя Ариадна.

Рывком распахнула дверь и бросилась внутрь, держа наготове меч.

На полу лежали два человека. Казалось, они борются, и Ариадна почувствовала панику, но быстро сообразила, что Даарук лежит на полу, а Акенон, усевшись на него верхом, связывает ему за спиной руки.

Облегчение от того, что с Акеноном все в порядке, быстро сменилось волной ярости. Ариадна подбежала к Дааруку и ударила его распростертое тело.

— Проклятый предатель, подлый убийца. Ты убил своих товарищей. — Она повернулась к Акенону, который бессильно опустился на стул. — Они подожгли дом Милона! — воскликнула она, и из глаз ее хлынули слезы. — Убили почти всех. Отец ранен и, может быть, уже мертв.

Акенон чуть заметно кивнул, стараясь оставаться в сознании.

— Знаю. Он мне сказал.

Ариадна посмотрела на Даарука. Тот лежал на спине, повернувшись к ней лицом. Он смотрел на нее с ненавистью, но в его твердом взгляде сквозило самодовольство, которое постепенно расползлось по всей физиономии.

— Думал, что сбежал, забрав у меня лошадь? — крикнула Ариадна. — В своем тщеславии ты не заметил, что я нарочно выпустила тебя, чтобы ты вскочил на лошадь и убрался оттуда. В итоге ты оставил позади людей, которые могли тебе помочь.

На мгновение обгоревшее и окровавленное лицо Даарука, подобно молнии, исказила гримаса обиды и ненависти, но в следующий миг он по-прежнему смотрел безмятежно, а на губах кривилась циничная, наглая улыбка.

Ариадна почувствовала, как внутри у нее полыхает огонь. Ее лицо превратилось в каменную маску, она сжала кулаки. Потом заметила, что в правой руке все еще держит меч. Она о чем-то задумалась и снова посмотрела на Даарука. Учитель-убийца повернулся к ней, зарычав от напряжения. Ариадна медленно приблизила меч к его шее. Даарук посмотрел на нее с вызовом. Она уперла острие ему в горло и слегка нажала, пронзая кожу.

Внезапно Даарук издал протяжный, хриплый, подобный карканью, смех, родившийся где-то в глубинах его извращенной души. Его тело сотрясали конвульсии, а острие меча вонзилось глубже, так что по шее потекла струйка крови. В его смехе звучали победные нотки.

Ариадна крепко сжала рукоять меча. Мышцы ее напряглись до предела. Не двигая мечом, он наклонился к Дааруку.

— Я знаю, — сказала она, кивнув.

Даарук застыл, внезапно встревоженный тем, что прочел в ледяных глазах Ариадны. Она отбросила меч и медленно пошла прочь.

Произнесенные ею слова стерли высокомерное выражение с лица Даарука.

— Смерть была бы для тебя слишком легким наказанием, — бросила на ходу Ариадна.

Глава 138 1 августа 510 года до н. э

Через три дня после нападения на виллу Милона Пифагора без сознания доставили в Метапонт.

Во время долгого пути лодка лишь единожды причалила к берегу неподалеку от Сибариса. Беглецы наполнили сосуды пресной водой и перевязали философа, заменив первую повязку, сделанную из обрывка одежды. После перевязки кровотечение полностью прекратилось, но Пифагору нужен был отдых, которого беглецы не могли себе позволить. Они тут же вернулись в море, плавание продолжилось, и состояние здоровья философа с каждым часом ухудшалось.

Причалив наконец в безопасном месте, члены команды поспешили отнести Пифагора к Тирсену, известному лекарю из общины в Метапонте.

Тирсен с тревогой осмотрел рану и его неподвижное, бескровное лицо.

— Учитель потерял много крови. — Лекарь покачал головой. — Не знаю, придет ли он в сознание. — Он осторожно ощупал контур зияющей раны. — Мы должны сделать так, чтобы рана не воспалилась. К тому же сломан сустав. Даже если я спасу учителю жизнь, я не уверен, что он снова будет ходить.

* * *
Пифагор очнулся на третий день и озадаченно осмотрелся по сторонам. Он лежал на кровати в маленькой каморке. В стене напротив виднелось окно с закрытыми ставнями, и внутри царила полутьма. Несмотря на это, стояла удушающая жара, от которой тело философа покрылось потом. Его наготу скрывала лишь узкая полоска ткани, лежавшая поверх бедер. К бедру крепилась искусно наложенная шина, вынуждавшая лежать на спине, не меняя положения и не сгибая ногу.

Постепенно в памяти всплывали образы последних дней, воспоминания, которые сами собой отпечатывались в сознании, пока философ был в полузабытьи. Он вспомнил, что находится в пифагорейской общине Метапонта, насчитывающей немногим более ста членов и возглавляемой Астилом.

«Астил…» — боль скривила лицо Пифагора, и он закрыл глаза. Великий учитель Астил, вождь пифагорейцев Метапонта, был одним из погибших во время нападения на собрание.

— Тебе больно?

Пифагор вздрогнул, открыл глаза и увидел перед собой маленького человечка. Лицо человечка было озабоченно. Это был Тирсен, лекарь общины. Пифагор несколько раз встречался с Тирсеном во время поездок и смутно помнил, что тот ухаживал за ним последние несколько дней.

Тирсену было около шестидесяти, но лыс он не был, и в черных спутанных волосах не наблюдалось ни проблеска седины. Живые глаза внимательно смотрели на Пифагора.

— Нет, мне не больно, но я вспомнил о нападении. — Пифагор покачал головой. — Астил был одним из тех, кто погиб.

Тирсен вздохнул и уселся возле кровати философа.

— Все, что случилось… — Врач развел руками, давая понять, что не в силах выразить обуревавшие его чувства. Потом снова вздохнул и продолжил: — К счастью, ты уцелел. Ты потрясающе вынослив. Тело восстанавливается, как будто ты вдвое моложе своего возраста.

— Так было всегда. — Пифагор печально улыбнулся. — Но последние несколько месяцев сделали меня стариком.

— Да, тяжелые времена, — кивнул Тирсен. — К счастью, виновные больше не смогут причинить тебе вреда.

Пифагор нахмурил брови и сделал попытку приподняться.

— Как… — Резкая боль не позволила ему закончить фразу.

— Лежи спокойно. — Тирсен положил твердую теплую ладонь на плечо Пифагора и подождал, пока болезненное выражение исчезнет с его лица. — Ты знаешь лишь то, что на тебя напали… — Он задумался, вспомнив новости, поступавшие из Кротона за последние дни, а потом продолжил: — Перед нападением Килон явился в Совет Тысячи вместе с неким человеком в маске. При поддержке большей части Совета и множества подкупленных военных они арестовали Трехсот и сколотили отряд, который и напал на дом Милона.

— Сколько наших уцелело? — спросил Пифагор, боясь услышать ответ.

— Только те семеро, которые добрались до берега, остальные погибли.

Пифагор подавил рыдания. Он сжал веки и поднял руку, чтобы Тирсен немного подождал. Он и раньше догадывался, что Милон, Эвандр и остальные учителя, отправившиеся сражаться во двор, скорее всего, мертвы, но подтверждение этих догадок его оглушило.

Через некоторое время он сделал Тирсену знак продолжать.

— После нападения они вернулись в Совет, — продолжал лекарь. — Похоже, следующим их шагом было разрушение общины, но вмешалась твоя дочь Ариадна и разрушила все их козни.

— Ариадна! — изумленно воскликнул Пифагор. — Она исчезла за два дня до собрания; это последнее, что я о ней знал.

— Да, твоя дочь Ариадна ворвалась на коне посреди заседания Совета. Говорят, это было потрясающее зрелище. Она говорила так твердо и убежденно, словно ты сам сидел в седле, силой слова отстаивая справедливость и одновременно гарцуя, чтобы стражники не остановили коня. — Тирсен улыбнулся, увидев, что это взбодрило Пифагора. — Каким-то чудом Ариадна узнала, кто тот враг, который преследовал вас с давних пор, как зовут человека, который прячется за маской.

Глаза Пифагора открылись еще шире. Он был горд поступком дочери и одновременно заинтригован личностью человека в маске.

— Кто же это? — спросил он.

— Один из твоих великих учителей — Даарук.

«Даарук?» От изумления Пифагора не в силах был вымолвить ни слова. Он отвел взгляд от Тирсена и уставился в потолок. Мгновение спустя нахмурился. «Как это возможно?» — спросил он себя, откинув голову на подушку. Он собственными глазами видел, как Даарук упал на пол, как изо рта у него текла пена, как он лежал бездыханный. Акенон уверял, что у Даарука нет пульса. Раб Атма сжег его тело на погребальном костре.

Это казалось невозможным… но постепенно он понимал, что каким-то образом чувствует, что это правда. Он не представлял себе, как Даарук мог так ловко инсценировать свою смерть, зато теперь стали обретать смысл все те подсказки и наводки, которые тот нарочно оставлял, чтобы посмеяться над ними.

«Даарук, Даарук…» Пифагор покачал головой, заново проживая ощущение, которые ученик вызывал в нем все эти годы. Когда он был юношей, едва посвященным в братство, он учился с поразительной быстротой. Приобретенные знания удивительным образом сочетались с его собственными идеями. Потом продвижение замедлилось, казалось, он достиг максимума. Пифагор не удивился, этот процесс он видел и в других блестящих учителях.

Значит, Даарук лишь притворялся, что достиг вершины.

Пифагор понимал, что Даарук тщеславен и не так великодушен, как его товарищи, поэтому никогда бы не назначил его преемником. Тем не менее он и представить себе не мог, что достигнутый им предел обманчив и Даарук упорно двигался вперед, чтобы превзойти его самого.

Методы приближения к показателю с использованием его теоремы и приближения к значению квадратных корней, открытие иррациональных чисел…

Какие еще тайны вселенной разгадал бы этот гениальный злой дух?

Вдруг Пифагор почувствовал, что в каморке стемнело, как будто погасло солнце. Рядом раздался встревоженный голос Тирсена. Он хотел ответить, но не смог.

Он снова потерял сознание.

* * *
Обморок Пифагора был вызван ужасающей слабостью. Несмотря на то что он успешно шел на поправку, Тирсен решил, что не будет сообщать ему новости, пока учитель не восстановит силы.

Однако на следующий день обнаружилось, что ждать Пифагор не намерен.

— Тирсен, расскажи, что произошло дальше, — потребовал он, как только лекарь вошел в комнату. — Обещаю больше не падать в обморок, — пошутил он.

Тирсен молча смотрел на Пифагора. Философ изо всех сил старался улыбнуться, но губы лишь слабо подрагивали.

«Старается изобразить бодрость, которой у него нет», — подумал лекарь. Он вздохнул и опустился на то же место, что и накануне.

— Даарук ухитрился отобрать коня у твоей дочери и сбежал из Совета. С тех пор его никто не видел. Ищут, чтобы задержать, но общее мнение сводится к тому, что гласные не очень-то заинтересованы в его поимке. Они довольны тем, что отыскали убежище Даарука, про которое им рассказала твоя дочь, просидевшая там несколько дней. В тайнике обнаружили труп великана по имени Борей — по-видимому, его так боялись, что многие не осмелились приблизиться, хотя он был уже мертв. А еще там обнаружилось столько золота, что каждый гласный присвоил себе по нескольку тысяч драхм.

Пифагор на мгновение закрыл глаза. Он пытался успокоиться, чтобы Тирсен продолжил рассказ, но сердце билось тяжело, а грудь ныла. «Моя девочка была заперта вместе с Бореем, этим жестоким чудовищем». Он изо всех сил старался проглотить комок в горле и наполнить легкие воздухом. По крайней мере, он знал, что великан мертв, а Ариадна бежала.

— Где она сейчас? — спросил он хриплым голосом.

Тирсен смутился. Было очевидно, что Пифагор устал, но он не мог покинуть его, не ответив на этот вопрос. Лекарь с беспокойством посмотрел на учителя. Дышал Пифагор с трудом, а длинная белая борода прилипала к шее.

— Последнее, что я о ней знаю, — мягко ответил он, — это то, что она исчезла, разоблачив Даарука.

По голосу Пифагор угадывал, что Тирсен от него что-то скрывает.

— Расскажи все, — твердо прошептал он.

Учитель бросил на лекаря властный взгляд, и тот опустил глаза. Ответил он не сразу.

— Мы слышали, что она забрала коня и меч у военного-пифагорейца. Вскочила верхом и ускакала из Кротона, и никто ее больше не видел.

Пифагор закрыл глаза, не меняя выражения лица. Он чуть заметно махнул рукой, и Тирсен удалился. Услышав, как хлопнула дверь, Пифагор вздрогнул.

«Ариадна отправилась в погоню за Дааруком, — подумал он. — Если она напала на его след и встретилась с ним лицом к лицу…»

* * *
Вечером лекарь снова навестил Пифагора. Учитель спросил об Ариадне, и Тирсен ответил, что новостей нет.

— Хорошо, — смирился Пифагор. — Расскажи мне, что еще произошло в Кротоне.

Тирсен смотрел на учителя спокойнее, чем утром. Он уселся рядом и явно был расположен поболтать.

— После того как Даарук бежал, Полидамант ворвался в Совет с половиной армии, чтобы отомстить за смерть Милона.

Пифагор нахмурился, опасаясь, что произошла новая бойня.

— Полидамант действовал разумно и арестовал только Килона, — продолжал врач. — А еще приказал освободить Трехсот. Тем не менее Совет Трехсот не восстановил свои полномочия. Когда Полидамант ушел, гласные посовещались и решили, что не желают, чтобы над ними кто-то стоял.

— А как отреагировали Триста?

— Они обратились к Полидаманту. Но поскольку Полидамант не принадлежит к нашему братству, он обещал им физическую безопасность, но добавил, что не намерен вмешиваться в политические вопросы. Теперь Кротоном правит Совет Семисот.

Пифагор задумался.

— Мудрое решение, — к удивлению Тирсена, сказал он. — Иначе в ближайшее время дело закончилось бы очередной трагедией. — Он помолчал. — Килон всегда мечтал уничтожить Совет Трехсот. Кто бы мог подумать, что день его самого большого триумфа станет также и днем его самого большого поражения. Что с ним случилось?

— На другой день после ареста его судили и повесили. Затем прибили тело к деревянному столбу и поставили рядом с северными воротами, у всех на виду. К исходу второго дня животные и насекомые оставили от него одни кости.

Мысленно Пифагор созерцал образ своего политического врага, прибитого у ворот Кротона.

«Этой казнью Кротон искупил грехи», — с горечью подумал он. Более половины Семисот были сторонниками Килона и разделяли ответственность за большинство преступлений; однако, вместо того чтобы платить по счетам, они очистили свои имена и совесть смертью Главаря.

Тирсен посмотрел на изможденное лицо учителя.

— Достаточно на сегодня, Пифагор. — Лекарь приложил руку ко лбу учителя. Кожа была потной, но лихорадка спала. — Тебе нужно отдохнуть. Завтра продолжим разговор.

Философ кивнул, не в силах ответить.

Когда Тирсен вышел, Пифагор задумался о политическом будущем братства. Разгром, который они пережили в Кротоне, политическом сердце пифагорейства, наверняка воодушевил политических конкурентов в других городах. Его братство по-прежнему контролировало десяток правительств, но в отдельных местах равновесие было шатким.

«А в городах, где ситуация стабильна, все может быстро измениться», — сказал он себе, вспоминая горький урок, полученный в Кротоне.

Он наполнил легкие горячим воздухом каморки и медленно выдохнул. Он не сомневался, что в ближайшие месяцы пройдет волна недовольства правительством по всей Великой Греции. Оппозиционные группы, а заодно и простые люди сделают попытку повторить события, потрясшие Кротон. Они с надеждой взирают на народное восстание в Сибарисе, на свержение царя Тарквиния в Риме, на падение тирана Гиппия в Афинах.

«Кротон, Сибарис, Рим, Афины…» Наступали времена перемен, им предстояло двигаться по течению или рисковать множеством жизней, цепляясь за власть.

«Главное — избежать новых смертей», — подумал Пифагор и чуть заметно кивнул. Даже лежа в кровати он будет руководить выходом пифагорейцев из правительств там, где оппозиция грозит насилием.

Лицо философа сохраняло мрачное выражение: он принимал одно из самых трудных решений в своей жизни. С глубокой печалью он сознавал, что придется похоронить мечту о создании сообщества народов. Принципы гармонии, развития и справедливости, скорее всего, никогда уже не будут определять их судьбы.

* * *
Спустя неделю пребывания в Метапонте Пифагора появилась неожиданная весть.

Был вечер, уже почти стемнело. Жара в комнате начинала спадать. Философ размышлял, рассеянно глядя в потолок, как вдруг дверь открылась и вошел Тирсен. В руках он держал запечатанный свиток.

— Тебе письмо, — серьезно сказал лекарь. Секунду он колебался, затем подошел к кровати: — Послание от Совета Кротона.

Пифагор молча протянул руку и взял свиток. Тирсен вышел, затворив за собой дверь. Оставшись в одиночестве, Пифагор осмотрел свиток, и по спине у него прошел озноб. Ему вспомнился пергамент, который Аристомах получил перед самоубийством. Он сломал печать и быстро осмотрел послание с обеих сторон. На нем не было перевернутого пентакля, только печать кротонского Совета.

«Совета, чьи руки в крови невинных», — подумал он с неприязнью.

Он погрузился в чтение, страшась плохих новостей для общины Кротона. Однако обнаружил, что Семьсот, похоже, вполне удовлетворены своим приходом к власти. Они не только не собирались вредить общине, но и приглашали его вернуться в Кротон. При условии, что он не будет заниматься политикой.

Пифагор опустил свиток на грудь и положил голову на подушку.

«Я не вернусь», — сказал он себе.

По крайней мере, не в качестве руководителя общины. Он был не только возмущен поведением политиков, но и недоволен военными и народом: так или иначе, никто из них не выступил против преступников, вершивших несправедливость и бесчинства. К тому же он тяжело ранен, измучен событиями последних месяцев и раздавлен гибелью друзей.

«Шестьсот учеников общины Кротона заслуживают кого-то, кто поведет их за собой мужественно и решительно», — сказал он себе.

Убрал пергамент с груди и положил на пол рядом с кроватью.

«Пусть Тирсен напишет от меня послание Феано», — решил он.

Он попросит жену не ехать сюда, а остаться в Кротоне и взять на себя руководство общиной.

«Я должен сосредоточиться на других делах», — решительно подумал он.

Пифагорейским учителям предстояло уйти из политики по всей Великой Греции. Это займет месяцы, если не годы. С другой стороны, надо будет обнародовать существование иррациональных чисел. Даарук использовал свое открытие, чтобы заставить Аристомаха покончить с собой, но не сделал его публичным. Вероятно, он собирался раскрыть его позже наиболее разрушительным для братства способом.

«Где же сейчас Даарук?» — спросил себя Пифагор.

Он слышал лишь о том, как Даарук бежал из Совета, а за ним погналась Ариадна. При мысли о дочери он опечалился. Он до сих пор ничего о ней не знал. Возможно, она жива и здорова, вернулась в общину Кротона, и в любой момент Тирсен явится к нему с новостями.

Десять дней назад Даарук бесследно исчез и сейчас мог появиться где угодно. Возможно, он возобновил свои атаки на братство и рассылает письма общинам, рассказывая об иррациональных числах.

Пифагор покачал головой: «Неважно, кто их открыл, Даарук или кто-то другой, рано или поздно бездна станет видимой».

Даарук опередил время, обнаружив существование явления, о котором никто не догадывался. Благодаря его открытию Пифагор понимал, что его математические исследования, вся его теория устройства мироздания натолкнулись на камень — точнее, гору — иррациональных чисел.

«Мы должны их принять, — думал он, — но очень осторожно, так, чтобы они не уничтожили все, чего мы достигли за это время».

Пифагор вовсе не желал похоронить величайшее открытие. Для начала он собирался посвятить в эти числа небольшой кружок великих учителей. Вместе они решат, как распространить новые знания среди пифагорейцев наименее травмирующим образом.

Он посмотрел в единственное окошко своей каморки. Ставни были открыты, но с кровати он видел только небо. Сероватая облачная дымка закрывала звезды, и ночь опустилась преждевременно.

Он снова погрузился в раздумья.

Была еще одна проблема, которая серьезно осложняла будущее.

Утрата политической поддержки, отсутствие притока новых учеников и дезертирство старых неизбежно подорвут экономическую стабильность братства.

Он вспомнил о золоте, которое Главк передал Дааруку. Получи они хотя бы часть этого золота, братство бы справилось со всеми трудностями.

Неожиданно дверь распахнулась, и Пифагор вздрогнул. Он повернул голову, чтобы посмотреть, кто вошел.

Его лицо озарилось изумленной улыбкой.

Глава 139 8 августа 510 года до н. э

— Отец!

Ариадна кинулась к Пифагору, упала на колени перед кроватью и уткнулась лицом в его грудь.

— Ариадна, — прошептал Пифагор, гладя волосы дочери. Крепко обнял ее и тихо заплакал. Не поднимая головы, Ариадна тоже всхлипывала.

Акенон стоял в дверях, наблюдая трогательную встречу отца и дочери. Лекарь Тирсен сообщил, что рана Пифагора заживает, но Акенон боялся, что это всего лишь милосердная ложь, чтобы успокоить Ариадну.

«Слава богам», — подумал он, наблюдая за сценой. Философ был худ и бледен, но не походил на умирающего, которого он ожидал увидеть.

Накладка на бедре Пифагора — удивительное изобретение. Несколько деревянных реек, перевязанных полосками ткани, проходили от колена до середины туловища, не позволяя ноге сгибаться. Льняная повязка скрывала рану. Акенон незаметно втянул носом воздух. Сладковатого запаха, свойственного гниению плоти, не чувствовалось. Учитывая, что прошло уже десять дней с тех пор, как философа ранили, это был очень хороший знак.

Ариадна подняла голову и улыбнулась, смущенная тем, что заплакала, как девочка. Она сжала руки отца, и некоторое время они молча смотрели друг на друга. Потом Пифагор повернулся к Акенону.

— Друг мой, как я рад тебя видеть.

Акенон улыбнулся, шагнул вперед и пожал его правую руку. Ариадна все еще держалась за левую.

— Полагаю, это работа Даарука. — Пифагор указал на лицо Акенона. С правой скулы до сих пор не сошел синяк, нос искривился, а на шее виднелась неровная коричневая полоска.

Акенон кивнул:

— Даарук и Борей поймали меня и собирались убить, но благодаря Ариадне нам больше не следует бояться ни одного, ни другого.

Пифагор попросил рассказать обо всем подробнее. Так он узнал, что Акенон выявил Даарука по кольцу, Ариадне удалось прикончить Борея, затем она отправилась на виллу, где прятали Акенона, и развязала его, а после поскакала в Кротон, чтобы разоблачить Даарука. Ариадна не выдержала и засмеялась при воспоминании о том, как Даарук бежал из Совета в свою нору, полагая, что там он будет в безопасности, а в итоге Акенон его обхитрил.

— Когда Эритрий объяснил, где находится поместье родителей Даарука, — рассказывала Ариадна, — я попросила его никому про это не говорить. Никто не должен был вмешиваться в наши планы. Нам предстояло провести в этом доме ночь: Акенон был тяжело ранен и не мог ехать верхом. На следующее утро, еще до рассвета, я отправилась в порт, чтобы отыскать корабль, который увез бы нас из Кротона. В гавани встретила Эшдека.

Ариадна подняла глаза на Акенона, и тот кивнул:

— Эшдек — мой друг из Карфагена, я ему полностью доверяю. Богатый купец. Последние годы я работаю почти исключительно на него. В Кротоне он оказался случайно, следуя в Сибарис. Узнав о том, что произошло у сибаритов, он решил пристроить свои товары в Кротоне. К счастью, я рассказывал о нем Ариадне, вот она и отправилась прямиком к нему, и Эшдек немедленно предложил помощь. Он подобрал нас на одном из своих кораблей и приютил на несколько дней у себя. Его люди докладывали обо всем, что происходит в мире. Узнав, что ты в Метапонте, мы тут же пустились в путь на кораблеЭшдека.

— Что вы сделали с Дааруком? — спросил Пифагор, глядя на дочь.

Лицо Ариадны омрачилось. Она опустила глаза и смущенно молчала. Вместо Ариадны заговорил Акенон.

— Он прикован к веслу на корабле Эшдека. Мы не отдали его кротонскому правосудию: он подкупил слишком много людей, которые пришли бы ему на помощь в надежде получить еще больше золота. — Мгновение он колебался. — К тому же мы опасаемся зловещей силы его взгляда и гипнотического голоса.

Помрачнев, Пифагор кивнул. Ариадна молча встала и выглянула в окно. При виде ночных теней ее охватила меланхолия. Она всегда чувствовала, что не до конца вписывается в братство, теперь же у нее появилась болезненная уверенность, что из-за Килона и Даарука расстояние, отделявшее ее от пифагорейского сообщества, сделалось непреодолимым. Отец любил ее, но не одобрял дремавшие внутри нее темные чувства, часть ее натуры наравне со всеми другими.

Пифагор с грустью посмотрел на дочь, потом повернулся к Акенону.

— Собираешься вернуться в Карфаген?

Акенон ответил утвердительно, но Ариадна не обратила внимания на его слова. Она вспоминала второй день, проведенный на корабле Эшдека. Она меняла повязку на лице Акенона, когда явился один из матросов и сообщил, что Килона казнили.

— Тело выставлено у северных ворот Кротона, — добавил матрос.

В этот момент Ариадна почувствовала непреодолимую потребность увидеть это мертвое тело. С наступлением ночи надела плащ с капюшоном и покинула корабль. Она не предупредила Акенона, понимая, что тот попытается помешать.

Когда она подошла к телу Килона, ее охватило разочарование: опухшее, изуродованное лицо было едва узнаваемо. Тем не менее полчаса она неподвижно стояла перед ним, прислушиваясь к собственным чувствам. Будучи дочерью Пифагора, она обязана была испытывать всепрощение или сострадание, но ничего подобного она не чувствовала. По приказу Килона ее похитили и изнасиловали. Это он приказал напасть на дом Милона и пытался растоптать отца и его сподвижников… Вспоминая все это и созерцая мертвое тело, она испытывала невероятное облегчение, которое вскоре сменилось чувством опустошенности.

* * *
Через два дня Ариадна и Акенон покинули маленькую общину Метапонта. Большую часть времени они проводили с Пифагором, состояние которого продолжала улучшаться благодаря заботам Тирсена.

Почти тысячу килограммов золота, добытого на вилле Даарука и теперь спрятанного в трюме корабля, Ариадна и Акенон поделили пополам. Перед отъездом из Метапонта Ариадна отдала отцу почти все свои сокровища, а Акенон уступил половину своих. Неожиданно Пифагор стал владельцем более семисот килограммов золота, что составляло около четырех миллионов драхм.

«Это покроет расходы всех пифагорейских общин в течение нескольких лет», — подумала Ариадна.

Вскоре они добрались до места, где стоял на якоре корабль Эшдека. Они не разговаривали с тех пор, как пустились в путь. Ариадна осторожно посматривала на Акенона и хотела что-то ему сказать, но промолчала. Было очевидно, что мысли египтянина витают где-то далеко.

«Он думает о Карфагене, — гадала Ариадна. — Должно быть, воспринимает свое возвращение как освобождение после всего, что с ним здесь произошло».

Ариадна отвела взгляд. Прежде чем попасть в руки Даарука и Борея, ей казалось, что она неспособна к близости. Однако одолев великана, она заметила, что что-то изменилось. У нее по-прежнему вызывала неприязнь мысль о том, чтобы быть с кем-то, но ступор и непреодолимый ужас исчезли. Больше не было травмы, которая стояла между ней и Акеноном.

«Главное, не говорить ему, что я беременна», — решила она. Если она все ему расскажет, он почувствует себя обязанным заботиться о ней и ребенке, а значит, она никогда не узнает его истинных чувств.

Последние несколько недель были настолько бурными и трагическими, что все остальное отошло на второй план. Однако в последние дни у них появилась возможность беседовать более спокойно. Акенон и словом не упомянул об их отношениях. К тому же она не раз слышала, как он говорил с Эшдеком о желании поскорее вернуться в Карфаген.

Пытаясь думать о чем-то другом, Ариадна вспомнила прощание с отцом. У нее тут же увлажнились глаза. Она стиснула зубы, чтобы не расплакаться, но по лицу медленно скользнула предательская слеза. Поцеловав отца в последний раз, она направилась к двери. В этот миг ее охватила мысль, что у нее за спиной на лице у отца наверняка отразились чувства, которые он испытывает к ней на самом деле. Скорее всего, это печаль и осуждение: ее отношение к врагам, злопамятность и жажда отмщения мало соответствовали его духовному учению. Приблизившись к порогу, она испытала неудержимое желание обернуться. Да, она заслуживала неодобрения, заслуживала худшего из наказаний — видеть на лице Пифагора, что он прочитал ее темные мысли. Она резко повернула голову, чтобы застать его врасплох. Его величественные белые волосы, каждая черта могучего и достойного человека передавали то же, что и взгляд золотистых глаз.

Нежность отца, который обожает свою дочь.

Глава 140 12 августа 510 года до н. э

Акенон опирался на борт обеими руками, довольный тем, что его ни разу не укачало с тех пор, как два дня назад они отплыли из Метапонта. Плавание может быть вполне терпимым, если море спокойно и берег не исчезает из виду.

Эшдек предупредил, что в море повсюду рыщут пираты, поэтому их сопровождал карфагенский военный корабль, роскошная трирема [200]. Акенон любовался его внушительным бронзовым тараном и огромными свирепыми глазищами, нарисованными на корпусе по обе стороны. Говорили, что служат они для того, чтобы корабль видел все вокруг и внушил врагам страх. Акенон представил себе несущуюся на него трирему с более чем сотней гребцов, заставлявших ее лететь над водой, и признавал, что это в самом деле ужасная картина.

Судно, на котором они плыли, было широким, пузатым торговым кораблем длиной тридцать метров, по двенадцать гребцов с каждой стороны. Бриз раздувал огромный квадратный парус, и гребцы отдыхали.

Рядом с ним появился Эшдек. На нем была короткая туника с широким кожаным поясом, на лице обычная насмешливая улыбка.

— Ты станешь одним из богатейших людей Карфагена. Когда-нибудь думал, что будешь делать с такими деньжищами?

Акенон посмотрел на горизонт.

— Куплю себе спокойную жизнь, — ответил он.

Эшдек хотел пошутить, но что-то в голосе Акенона его удержало. Он покосился на его разбитое лицо и встал рядом у борта, молча наблюдая за морем.

Через некоторое время снова повернулся к Акенону.

— Вам лучше спуститься в трюм. — Он указал головой в сторону берега. — Через полчаса мы будем в Кротоне.

Акенон кивнул. Самым благоразумным было спрятаться, пока люди Эшдека не выяснят, как обстоят дела на берегу. Шесть дней назад, когда они отплыли в Метапонт, в Кротоне все было спокойно; тем не менее лучше не доверять городу, в котором только что произошли насильственные перемены как в правительстве, так и в армии.

На другой стороне судна стояла Ариадна, поглощенная созерцанием Кротона. Акенон подошел к ней и положил руку ей на голое плечо. Она испуганно вздрогнула, но, увидев его, улыбнулась. Мгновение они смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Ариадна наблюдала за искорками его карих глаз и улыбающимися, красивыми губами. «Он снова похож на того Акенона, с которым я познакомилась несколько месяцев назад», — подумала она. Возможно, его окрыляло скорое возвращение в Карфаген.

— Нам нужно спуститься в трюм, — сказал Акенон.

Ариадна кивнула, но не пошевелилась. Она продолжала смотреть ему в глаза, задаваясь вопросом, что означает эта рука, нежно лежащая у нее на плече — дружеское прикосновение или что-то большее.

Лицо Акенона слегка напряглось, и он отвел взгляд.

* * *
Спускаясь, Ариадна вдруг остановилась.

— Я хочу увидеть его в последний раз.

Не дожидаясь ответа, она покинула Акенона и направилась в отсек гребцов. Воздух там был горяч, влажен и настолько наполнен человеческим зловонием, что было не продохнуть. Гребцы были закованы в кандалы, надетые на лодыжки, и связаны друг с другом длинными цепями, которые, в свою очередь, удерживали их на месте. Несчастные дремали, уронив голову на грудь и забыв о веслах.

Глаза Ариадны остановились на первом гребце справа. Он спал, лицо его было спрятано в ладонях, но было видно, что кожа на лбу обожжена.

«Даарук… — подумала Ариадна. — Как один человек мог принести столько несчастья?»

Спящий и закованный в цепи гребец казался безобидным, но гипнотическая сила его взгляда и вкрадчивый голос привели к смерти тысячи людей. Он практически обрек на гибель Сибарис, город с населением в триста тысяч человек. Он стал причиной кровавых восстаний против аристократов, войны с Кротоном и последующего варварского грабежа. Каждое из этих событий означало удар по Сибарису, и теперь город умирал.

Ариадна подошла к Дааруку, все ее тело напряглось. Бывший ученик отца, один из тех, кто принадлежал к его внутреннему кругу, почти уничтожил пифагорейское братство. Он добился того, что братство потеряло в Кротоне весь свой политический вес и, вероятно, скоро покинет правительство других городов; одна из самых влиятельных организаций в мире оказалась на грани исчезновения. Ариадна почувствовала, что дыхание у нее участилось. Ученик-предатель убил всех кандидатов на смену ее отцу, а заодно и многих других великих учителей, сначала уничтожая по одному, а затем всех разом во время нападения на собрание.

«Ты собирался убить моего отца, — она остановилась в шаге от Даарука, стиснув зубы. — И Акенона. — Даарук зашевелился, словно почувствовав чье-то присутствие. — Ты приказал Борею изнасиловать и убить меня».

Даарук резко поднял голову. Он повел носом влево и вправо, как крыса в темноте. Глаза его были мутны: люди Эшдека прижгли их раскаленным железом. Он не мог видеть Ариадну, но впился в нее слепым взглядом. Обожженные губы сжались, как у свирепого пса, обнажив оскаленные, дрожащие от ярости зубы. Он издал низкое рычание, лицо исказила злобная гримаса. Он излучал такую ненависть, что Ариадна вздрогнула и сделала шаг назад, но с усилием сдержалась и продолжала смотреть. Затем предатель разразился яростным ревом, обрушив на нее неразборчивые проклятия; его тело дернулось, сдерживаемое цепями, лицо исказилось, а жилы на шее вздулись, словно вот-вот лопнут. Внутри его рта Ариадна увидела уродливый обрубок — все, что осталось от вырванного щипцами языка.

«Больше не сможешь творить свои гадкие дела», — мысленно пообещала она.

Ариадна подняла подбородок и отвернулась, не сказав ни слова. Позади звучал безумный рев бывшего учителя. Она уходила, думая о том, что Даарук мечтал о безграничной власти, о том, чтобы его почитали как бога, а вместо этого проведет остаток своих дней в цепях, погруженный в молчание, накапливая в душе презрение и ненависть к Пифагору, к Акенону, к ней и ко всему человеческому роду, пока не наступит день, когда захлебнется в собственной ярости.

* * *
Через несколько часов люди Эшдека сообщили, что больше им ничего не грозит и они могут сойти на берег. Если кто-то спросит о судьбе Даарука, достаточно сказать, что они ничего о нем не знают.

Ариадна стояла на палубе, глядя в сторону общины. Она не могла видеть ее — общину закрывали дома Кротона, но знала, что там находится сердце братства, которое отец основал и вел за собой в течение тридцати лет.

Она провела там всю свою жизнь.

Несмотря на это, она не чувствовала, что община — ее дом. Тем более теперь, когда там больше нет Пифагора.

Уже довольно давно ею владело ощущение, что заканчивается некий важный этап жизни, однако при этом она не чувствовала, что открывается другой, новый. Она вздохнула и коснулась живота. Пока что она будет по-прежнему жить в общине, а со временем решит, что лучше для ребенка. У нее оставался небольшой мешочек с золотом, этого будет достаточно, чтобы вести скромную жизнь вдвоем.

Обернувшись, она увидела, что Акенон и Эшдек оживленно беседуют на носу корабля. Дела Эшдека шли лучше некуда, и через три дня его корабли вернутся в Карфаген.

Через некоторое время Ариадна заметила, что все еще смотрит на Акенона.

«Забудь его. — Она закрыла глаза и медленно, глубоко вздохнула. — Нельзя говорить Акенону, что я ожидаю ребенка».

Нельзя допускать, чтобы он оставался исключительно из чувства долга.

Она заметила, что ее челюсти и губы сжались, и снова сделала усилие, чтобы расслабиться. Было бы лучше сойти на берег и как можно скорее перестать видеть Акенона. Она знала по опыту, что время лечит любые раны.

«Впрочем, иногда это занимает много времени», — добавила она про себя. Она с трудом удержалась, чтобы еще раз не взглянуть на него, и направилась к трапу, касаясь рукой борта.

Внезапно сильные руки взяли ее за плечи. Она не слышала, как он подошел сзади. Напрягла мышцы и закрыла глаза, не оборачиваясь. Ей больше не хотелось прикосновений и намеков, они только мешали выбросить его из головы.

Руки Акенона ее обняли. Ариадна почувствовала, как кожа затрепетала под этими ласковыми пальцами, не позволяя изображать равнодушие. Акенон приблизил губы к ее уху и заговорил; в голосе слышалась легкая дрожь.

— Поедем со мной в Карфаген.

Письмо моим читателям 15 марта 2013 года н. э

— Так и было на самом деле?

Этот вопрос звучал множество раз. Его задавали люди, которые помогали мне вычитывать первую рукопись романа и знакомились с описанными в нем событиями. Мой ответ почти всегда звучал утвердительно:

— Да, так и было.

Я старался быть максимально верен исторической правде. Однако документальные источники о Пифагоре и его времени часто оказывались противоречивы или ненадежны, к тому же грешили обширными белыми пятнами. Реконструируя эпоху, приходилось решать, какой из нескольких несовместимых источников выбрать, в других же случаях использовать воображение для восстановления фактов, безнадежно потерянных в сумерках времени.

Моя задача состояла в том, чтобы написать правдиво об известном и корректно — о неизвестном. Кроме того, мне хотелось, чтобы роман получился увлекательным. Для этого я позволил себе включить в повествование отдельных персонажей и их приключения, являющиеся исключительно плодом моего воображения.

Описанные события произошли, насколько мы можем предполагать, в указанный мною год: 510 г. до н. э. Что касается более конкретных дат, для удобства чтения я использовал месяцы из привычного нам григорианского календаря. В то время греки использовали лунно-солнечный календарь, где количество дней и месяцев не совпадало с григорианским. Названия свои они получали в честь праздников и верований, бытовавших в разных городах или регионах.

Сам Пифагор — персонаж, разумеется, исторический. Необычные факты о его личности и деяниях отражены в исторических источниках. Он, несомненно, был одним из главных учителей человечества, как с интеллектуальной, так и с этической точки зрения. Кроме того, существуют многочисленные свидетельства о том, что пифагорейское братство широко распространилось не только среди отдельных граждан, но и среди правительств, сделав философа одним из самых влиятельных людей своего времени. С другой стороны, история не дает сведений о конце его жизни. Кое-кто утверждает, что он уморил себя голодом после того, как стал свидетелем разгрома своего братства, другие рассказывают, что жил после этого долгое время. Я предпочитаю думать, что последние годы он посвятил передаче учения грядущим поколениям. Действительно, пифагорейство успешно пережило волну восстаний, которые вытеснили его из политики Великой Греции: его математические открытия легли в основу более поздних исследований, его философия, среди прочего, повлияла на платонизм и христианство, а как религиозное движение оно существовало в первые века Римской империи. Следы пифагорейства можно проследить на протяжении двух с половиной тысяч лет, от гениального человека, который его основал, до небольших организаций, действующих по сей день и сохранивших многие первоначальные идеи и символы, включая клятву хранить тайны.

Термин «сибарит» в настоящее время означает человека, стремящегося к изысканным удовольствиям. Он произошел от названия древнего города Сибарис, который я пытался воссоздать так, как описывают его историки древности. Они рассказывают о Телисе как о вожде сибаритов, который возглавил народное восстание, а затем потребовал от кротонского Совета передать им аристократов-сибаритов, укрывшихся в Кротоне. Похоже, отказ Совета стал поводом для войны между двумя городами. Историческим фактом является и трюк кротонцев с танцующими сибаритскими лошадьми, благодаря которому удалось победить импровизированную армию, факт и последующее разграбление Сибариса. На этом сюжет романа заканчивается, однако несчастья сибаритов продолжились. Спустя некоторое время Кротон изменил русло реки Кратис, которая прошла через Сибарис, опустошив город, в результате чего сибариты не имели возможности селиться на прежнем месте. Это означало конец легендарного города, и сбежавшие сибариты, такие как Главк, вынуждены были признать, что у них больше нет места, куда можно было бы вернуться.

О Милоне Кротонском известно, что на протяжении десятилетий он был непобедимым чемпионом в соревнованиях по борьбе — это отмечено в списке победителей Олимпийских игр древности. Сохранились документальные источники, указывающие на него как на зятя Пифагора, а также командующего войсками, которые привели Кротон к победе над Сибарисом. Можно найти истории о его геркулесовой силе. Кроме того, существует легенда, которая приписывает ему печальную смерть от хищников. Поскольку исторических фактов о его смерти не сохранилось, я осмелился изложить свою версию, по которой он отдал жизнь во имя спасения Пифагора, что гораздо более соответствует судьбе величайшего героя Кротона.

Что касается Килона, бесчестного аристократа и кротонского политика, он действительно стремился войти в общину Кротона и был отвергнут Пифагором. Это унизило его настолько, что он на всю жизнь затаил обиду, стремясь обратить Совет Тысячи против философа. Многие аргументы, которые Килон использует в романе для изгнания из правительства Трехсот, я почерпнул непосредственно из «Жизни Пифагора» Ямвлиха [201].

Другие исторические персонажи — Дамо, дочь Пифагора, и Феано, его жена. Феано сделала ряд открытий и написала значимые трактаты по математике и медицине. Она занимала важное место в общине Кротона после ухода Пифагора, а после его смерти в течение многих лет играла видную роль в организации. Ее общественное положение было редкостью для греческого общества, которое считало, что роль женщины состоит в том, чтобы заботиться о доме; в этом океане дискриминации пифагорейское братство было островком относительного равенства.

* * *
Семя романа было посажено в 1989 году, причем цели мои были далеки от литературы. Это произошло так:

Мне было семнадцать лет, и я сидел на уроке математики. Я был плохим учеником — с огромным трудом удерживал внимание во время занятий и тем не менее учиться любил. Меня поразили слова учительницы: она уверяла, что во времена Пифагора было известно лишь то, что Пи равняется 3 плюс что-то еще. Пифагорейцы не были уверены даже в первом десятичном. Я знал, что Пи равняется 3,14, и мне показалось странным, что Пифагор, первооткрыватель знаменитой теоремы, не сумел просчитать хотя бы эту пару десятичных знаков. Вскоре я отвлекся от объяснений и начал рисовать геометрические фигуры. Вернувшись домой, продолжал думать о задаче. Мне хотелось получить несколько десятичных знаков Пи, используя математически знания, которыми владел Пифагор, сделать то, чего он не достиг, но мог бы достичь. Мне показалось, что ключ в том, чтобы удвоить стороны квадрата с помощью теоремы Пифагора и сделать это несколько раз: так полученный многоугольник становился бы все более похожим на круг.

У меня ничего не вышло, и все же я чувствовал, что стою на правильном пути, и сохранил листочки с расчетами. В 2003 году после переезда я с удивлением наткнулся на эти листочки, о которых с тех пор не вспоминал. Я решил, что на этот раз не брошу задачу на полпути, и приложил столько усилий, что в конце концов работал над ней мысленно, не делая записей. Когда я закрывал глаза, передо мной появлялись диаграммы, которые я столько раз зарисовывал. Однажды я проснулся на рассвете и, лежа в постели, созерцал тени на потолке, пытаясь мысленно решить задачу. Я сталкивался с одним и тем же препятствием: неуловимой линией, которую никак не удавалось рассчитать. Внезапно как будто яркий свет озарил мои мысли, меня охватило чувство, которое я могу описать на манер древних греков одним словом: «Эврика!» Я возбужденно вскочил с постели и побежал за бумагой и карандашом, боясь, что головоломка развалится. Я все это зарисовал и несколько раз проверил решение… Усилия увенчались успехом, я во всем разобрался.

Я понимал: мое решение не имеет практического применения — есть другие методы расчета Пи, а компьютеры получили уже миллионы десятичных знаков — однако это было мое личное достижение, и во времена Пифагора его можно было бы считать бесценным открытием, которое защищала клятва. Поскольку времена Пифагора остались в далеком прошлом, я просто с любовью сохранил свое маленькое достижение, в уверенности, что оно никогда не выйдет за пределы папки.

Несколько лет спустя, в 2009 году, я закончил некий литературный проект, и в голове у меня вертелись разные идеи, которые привели бы меня к новому роману. Я был полон решимости посвятить ему пару лет, положив в основу исторические факты и документы, поэтому основные элементы должны были по-настоящему захватывать (в биографии Дарвина я прочитал, что в конце своей жизни он горько сожалел о том, что восемь лет посвятил изучению усоногих [202]. Признаться, это меня напугало). И вдруг понял, о чем собираюсь написать, и на следующий день поделился своими идеями с другом:

— Напишу роман о числе Пи. Возможно, свое маленькое открытие добавлю как элемент сюжета.

— Тоска какая! — ответил друг.

В качестве первой оценки будущего проекта его слова звучали не слишком обнадеживающе, но у меня уже имелись другие элементы сюжета, которые, как я надеялся, покажутся более заманчивыми.

— Действие будет разворачиваться во времена Пифагора, и он станет одним из главных героев. Невероятный персонаж!

— Все равно звучит занудно.

Тут я призадумался. Я несколько лет изучал философию, и Пифагор стал одним из моих любимых философов. Ответ друга давал мне понять, что следует быть очень осторожным, тщательно соблюдая баланс между познавательностью и приключениями. Роман мог получиться скучным, если бы я позволил себе увлечься лишь миром Пифагора; если же меня будет преследовать страх показаться занудой и я уберу всю историю и философию, роман получится занимательный, но пустой. Я взялся за первые главы со всеми возможными предосторожностями: друга-скептика попросил быть одним из моих редакторов.

Когда я читаю книгу, мне нравится не только развлекаться, но и узнавать что-то новое, то же самое происходит и со многими. По этой причине, а также из-за моей увлеченности Пифагором я стремился включить в текст хотя бы основные элементы пифагорейской философии. Что же касается математических или геометрических понятий, таких как пентакль, число Пи и золотое сечение, я попытался раскрыть их настолько, чтобы создать общее представление о них и объяснить роль, которую они играют в романе. Заинтересованный читатель без труда найдет более подробную информацию об этих понятиях. Тем не менее человек в маске — еще в ту пору, когда никто не знал, что под ней скрывается Даарук — делает открытие, для понимания которого требуется более тщательное объяснение.

Метод расчета числа Пи, за который Главк вручает награду человеку в маске (1500 килограммов золота плюс великан Борей), — мой. Метод объясняется в романе, когда Ариадна, Акенон и Эвандр отправляются в Сибарис, чтобы Главк его изложил. Я описал его довольно подробно, поскольку он важен для сюжета. Главк излагает основные принципы метода: он емок, но настолько сложен, что только Эвандр и Ариадна, математические гении, сумели его понять, зато Акенон, несмотря на познания в геометрии, вынужден признать, что мало что понимает. Предполагаю, что, подобно Акенону, большинство читателей, пытающихся понять метод, также отказались от своих попыток. Чтобы следить за его развитием, требуется помощь диаграмм, а также более подробные объяснения, которые перегрузили бы роман. На моем сайте (www.marcoschicot.com) есть раздел, посвященный книге, где я объясняю в видео метод вычисления Пи с использованием теоремы Пифагора [203].

* * *
Некоторые редакторы были удивлены, обнаружив многочисленные параллели между Пифагором и Иисусом Христом, и спрашивали меня, не несет ли образ греческого учителя черты Назареянина. И правда, трудно не заметить, что Пифагор проповедует ученикам и многочисленным последователям необычное учение о солидарности и братстве; его современники верили, что он творит чудеса, властвует над стихиями и исцеляет больных; и, конечно же, шокирует то, что греческий учитель рассуждает о бессмертии души и об ее связи с божественным, пока душа не совершит грех и не обрекает себя на соединение со смертным телом, и о том, что человек должен вести праведную и строгую жизнь, чтобы вернуться к божественному.

Подобное сходство может навести на мысль, что Пифагора вдохновил христианский Мессия; однако следует помнить, что философ жил и проповедовал свое учение почти на шестьсот лет раньше Иисуса Христа. Вероятно, учение Пифагора вылилось в ту же реку человеческого знания, из которой впоследствии черпало христианство, как прямо, так и косвенно испытывая сильнейшее влияние платонизма.

Пифагор был так же почитаем в свое время, как Иисус Христос в свое, и оказывал на своих современников огромное политическое и интеллектуальное влияние. Однако политические враги и клятва молчания, соблюдаемая последователями учения, сделали образ философа на страницах истории недостаточной четким. К счастью, полностью он не стерся. Глубокая мудрость этого выдающегося учителя дошла до наших дней. Западное общество утратило ценности и правила поведения, которые, подобно другим великим учителям, проповедовал Пифагор; но каждый из нас лично по-прежнему обладает свободой следовать его учению.

* * *
В этом письме рассказано о героях романа за пределами событий, развернувшихся в книге. Однако не о будущем Ариадны и Акенона. Мы оставили их на корабле Эшдека после пережитого, едва не стоившего им жизни. Благодаря этим людям мудрость пифагорейства, несмотря на нанесенный удар, будет и дальше просвещать человечество. Даарук пожираем ненавистью и прикован к веслу, а в трюме корабля хранится целая гора золота, которого более чем достаточно, чтобы обеспечить безбедную жизнь Акенону, Ариадне и их будущему ребенку.

Их жизнь в Карфагене представляется безоблачной, такой она и будет в течение трех лет, пока…

Не отчаивайтесь: если хотите узнать больше и готовы пережить с Ариадной и Акеноном новые удивительные приключения, приглашаю прочитать роман «Братство». Надеюсь, чтение доставит вам удовольствие.



P.S.:

На моем сайте вы найдете некоторые истории, которые я не включил в этот роман по причине излишнего объема. Там же есть раздел контактов, где я с удовольствием отвечу на все вопросы, критику или предложения. Можете следить за мной в «Твиттере» и особенно в «Фейсбуке», где я поддерживаю связь с читателями и регулярно сообщаю о своих публикациях и других проектах, в которых участвую.

И в заключение я хотел бы напомнить, что 10 % моих доходов с книг идет на помощь людям с ограниченными возможностями. Спешу выразить свою благодарность за то, что вы не только мои читатели, но и участники замечательных акций (в заголовке моего сайта есть ссылка на проекты, которыми я занимался в последние годы).

От моего имени и от имени всех людей, которым мы помогаем, — огромное спасибо.

Благодарности

Пока я корпел над романом, мне очень помогали:

В первую очередь мои родители, Хосе Мануэль и Милагрос: они первыми возвращали мне каждую версию текста, испещренную красными пометками. Затем, в алфавитном порядке: Хесус Альварес-Миранда, Кармен Бланко, Лара Диас, Хавьер Гарридо, Максимо Гарридо, Наталия Гарсия де Сото, Пако Гонсалес, Хулиан Лили, Мария Маэстро, Антонио Мартин, Карлос Перес-Бенайас, Фернандо Россике, Синтия Торрес, Татьяна Сарагоса, Ольга Чикот и Артуро Эстебан.

Книга вряд ли бы состоялась, если бы не помощь всех этих людей.

И наконец, хочу поблагодарить мою дочь Люсию за то, что она озаряла каждый мой день своей неисчерпаемой любовью и добротой.

Эйнсле Ганс Я, Минос, царь Крита



ОТ АВТОРА


Греки классического периода[204] считали мифы, повествующие о Миносе, царе Крита, истинными. Позднее, предположительно при римлянах, к ним уже относились как к вымыслу. В настоящее время историки, лингвисты и археологи — лучший пример тому Генрих Шлиман — ищут в мифах и в произведениях Гомера, Гесиода и других античных авторов ссылки на точное местонахождение ушедших под воду городов и погибших царств.

Где же грань, отделяющая историческое описание от сказания?

Подтверждение известных указаний Ветхого Завета относительно Древнего Египта и Месопотамии было воспринято с некоторым удивлением. Ещё больше поразило учёных то обстоятельство, что эпические поэмы Гомера, посвящённые Троянской войне, отчасти соответствовали действительности.

Мифы и сказания рассказывают о существовании Минотавра и принцессы Европы. Современная археология отвергает эти определения как вымысел, однако признает, что некоторые мифы представляют собой не только плод фантазии поэтов, ибо во многих случаях в их основе лежат крупицы исторической правды.

Гомер даёт описание Крита после Троянской войны. В своём повествовании он опирается на сказания различных исторических эпох, а также на свидетельства современников, возможно знавших Крит. Некоторые источники относятся, предположительно, даже к периоду расцвета минойской культуры.

Не Критом ли был остров феаков, где Одиссей встретил прекрасную Навсикаю? Разве нельзя отнести к минойцам следующие слова: «...что доставляет нам радость на протяжении всего года, так это пиры, звуки лиры и танцы...»? В другом месте читаем: «...наши мужчины — превосходные мореходы...», «...и сегодня и во веки веков никто не рискнёт приблизиться к нам с враждебными намерениями. Боги очень любят нас. Мы живём вдали от людей на нашей родине, омываемой морем...». Пожалуй, Феака — вымышленный остров, но подчёркивание удалённости от людей, владения мореходным искусством и безмерной радости от наслаждения жизнью указывает на минойское время.

Ни одного критского или микенского текста, который содержал бы надёжные сведения о царе Миносе, не существует. Всем, что известно о нём, начиная с Гомера, мы обязаны легендам или мифам. Первые исторические труды, несущие оттенок правдоподобия, — произведения Геродота и Фукидида, — возникли более тысячи лет спустя после эпохи, которая стремится воспроизвести то время и те нравы. Поэтому точно соотнести личность Миноса со временем трудно.

Согласно Геродоту, Минос жил за три поколения до завоевания Трои (примерно в 1200 г. до н. э.)[205].

Гомер датирует годы его жизни вторым поколением перед Троянской войной, некоторые авторы говорят даже о первом поколении.

Поскольку имеющиеся сведения о личности и годах жизни Миноса так неоднозначны, ответ может быть только один: это не один и тот же Минос. Современные филологи даже высказывают мнение, что Минос — всего лишь титул правителя, примерно так же, как фараон.

Значит ли это, что любые сведения о царе Миносе следует признать вымыслом?

Если опираться на мало-мальски достоверные факты, можно обратиться к Паросской хронике[206], которая относит годы жизни царя Миноса к первой половине XV века до нашей эры. Однако она также упоминает о некоем Миносе, указывая 1294—1293 годы, так что мы имеем дело с двумя критскими царями по имени Минос. Гомер знает этого второго Миноса под именем стареющего монарха Идоменея. Эусебиус Чезари относит похищение Европы, легендарной матери Миноса, к 1445, 1433 и 1319 годам. Миф о принцессе Европе и Зевсе в образе быка имеет микенское происхождение, поэтому в случае с первым Миносом мы вправе сделать вывод о некоем микенском узурпаторе.

Сказания очень точно характеризуют Миноса как законодателя, поборника справедливости и властителя, который правил в Кноссе и разительно отличался от прочих критских царей.

Нам известно, что при восемнадцатой династии[207] между Критом и Египтом существовали прекрасные отношения. Символические изображения правителей страны Кефтиу, как называли Крит, можно увидеть в гробнице визиря Речмера в Гурне близ Фив. Речмер служил фараону Тутмосу II, правившему в XV веке до нашей эры. Слово «Кефтиу» упоминается примерно в пятнадцати египетских текстах, что также свидетельствуют о том, что торговые связи между Египтом и Критом в этот период были весьма оживлёнными. Исторические исследования показывают, что особенно прочные отношения между Критом и Египтом существовали при Аменофисе II и Тутмосе IV, а это означает, что в указанную эпоху остров Миноса процветал и правление царя Крита Миноса должно быть отнесено к этому времени.

После Аменофиса II документы хранят молчание, из чего можно заключить, что Крит утратил свою самостоятельность среди «островов моря». Аменофис III правил с 1408 по 1380 год, и можно предположить, что в 1400 году царство Миноса прекратило существование.

Артур Эванс утверждает, что с 1400 года дворец в Кноссе заселили «недостойные», а в Фесте, Маллии и других местах жизнь окончательно замерла. Профессор Ф. Матц в своём труде, посвящённом Криту, также констатирует, что дворцы больше не восстанавливались, а «мелкие люди» кое-как обживали грандиозные руины. «Бывшие государственные постройки покрыли временными крышами и использовали в качество кладовых и мастерских».

Закат минойской культуры в 1400 году означал прежде всего конец городской жизни. Забвению предаётся на время искусство письма и чтения.

Египетские тексты и изображения описывают взлёт державы Миноса, относя его к первой половине XV века до нашей эры. Документы, в том числе Паросская хроника, утверждают, что в это время царём Крита был микенец — тот самый Минос, которому страна обязана своим расцветом. Крупный греческий археолог Спиридон Маринатос тоже говорит, что после разрушений, вызванных извержением вулкана на Санторине, остров Крит был занят микенцами, поставившими царём одного ахейского принца.

Факты говорят, что в 1423 году Крит оккупировали микенцы, что это привело к периоду расцвета поздних дворцов и в эту эпоху рождается сказание о Европе. Доказано также, что в 1400 году дворцы и поместья были разрушены и началось позднеминойское время, «последворцовое».

Историки датируют возникновение сказания о Тесее и Ариадне периодом между 1450 и 1400 годами, что опять-таки свидетельствует о том, что царём Крита в это время был Минос.

Хронология Египта не бесспорна. При написании этой книги я опирался главным образом на работу французского исследователя древности Поля Фора под названием «Крит, жизнь в царстве Миноса» и на труд Марианны Нихоль, озаглавленный «Когда миром правил Зевс». В исторических романах не принято перечислять использованные источники, однако необходимо сказать, что при создании своего романа я привлёк самую серьёзную специальную литературу.

Я посвящаю эту книгу всем своим помощникам. Я считаю себя обязанным выразить им здесь свою благодарность. Особенно признателен я профессору Иоганнису Сакелларакису, директору Археологического музея в Ираклионе, и господину В. Д. Нимейеру из Немецкого археологического института в Афинах. Оба в значительной степени помогли мне в выяснении многих вопросов.


Кенигсбрунн, сентябрь 1987 г.

Ганс Эйнсле


Глава первая



Я стоял в оконной нише и смотрел на улицу. Мне было всего девять лет. Земля дрожала уже несколько часов, и с востока доносился такой шум, словно приближалось многотысячное вражеское войско и каждый из наступавших бил в барабан или трубил в рог.

Дом стонал и охал. Мне казалось, будто при каждом сотрясении каменных стен балки вздыхают и всхлипывают.

Продолжалась ли ночь или уже наступило утро? Этого я не знал, а мог только догадываться, и с напряжённым любопытством глядел, как надвигаются низкие угрожающие тучи. Они накрывали крыши домов, поля и деревья. Казалось, будто с неба падают белые хлопья, похожие на снег.

Особенно завораживало меня то, что эта ночь, этот мрак прорезался вспышками света, каким-то загадочным пламенем — или это были пожарища? Земля по-прежнему издавала устрашающий, неясный гул. Этот звук наводил на мысль, что она вот-вот треснет. Теперь я видел, как внизу, на улице, рушились дома, стоявшие в низине вдоль склона.

В этот момент в мою комнату ворвалась Гайя:

   — Минос, земля трясётся, нужно выбираться наружу! — кричала она, словно обезумев.

Не обнаружив меня в первую минуту, она запричитала, обливаясь слезами. Я любил Гайю, рабыню из Финикии, которая некогда досталась моим родителям в уплату дани в придачу к драгоценным сосудам из золота. Цветом кожи и характером Гайя пошла в своих предков, в числе которых были белокожие хетты и смуглые обитатели Анатолии. Её кожа имела приятный оттенок, делавший её очаровательной. Гайя была мне служанкой, подругой, заступницей и почти матерью. Сейчас она искала меня, охваченная безумным страхом, словно я был её собственным ребёнком.

Я прятался, потому что в храме жалобно звучал колокол. Может быть, там подняли тревогу? Совсем рядом шатался чей-то дом, а за моей спиной с грохотом рухнула и разлетелась на куски на каменном полу колонна с изображением божества, покровительствующего нашему дому.

Наконец Гайя обнаружила меня. Она рванула меня к себе и побежала на улицу.

   — Минос! — плакала она от страха. — Наступил конец света. Деревня там, в долине, уже целиком исчезла!

Родителей со мной не было. Они находились в царском дворце в Афинах. Учителя и слуги сидели вместе с Гайей по дворе на корточках, выжидая и едва осмеливаясь шевельнуться. В нескольких метрах от них расположились рабы: одни громко молились, остальные тряслись от страха. Многие держались так скованно, словно малейшее движение их тела могло привести к новому дрожанию земли и грохоту с небес.

События этой ночи были только началом. Всё лето земля не знала покоя. После нескончаемых незначительных колебаний в первый осенний месяц последовали два более сильных толчка, а четырьмя днями позже — три очень мощных; они разрушили не только всё то, что уцелело в мае, но и всё, что успели построить за это время.

Это первое землетрясение принесло бы, вероятно, ещё больше жертв, если бы не прокатилось двумя волнами. Все, кто воспользовались короткими промежутками между толчками и поспешили выскочить наружу, отделались сравнительно легко. А тому, кто находился в опасных районах и угрожающих рухнуть домах, суждено было погибнуть, если он не внял предупреждающим знакам и ничего не предпринял.

За эти месяцы я научился предугадывать, как поведут себя земля и небо, и в этом отношении Гайя тоже проявила себя мудрой наставницей. Она была знатоком природы, и инстинкт, который нередко представлялся мне загадочным, помогал ей предвидеть многие опасности. Будучи рабыней, она не имела права указывать мне, но как-то она попросила меня не входить в дом. Сама же направилась прямиком к дверям, хотя ей было страшно. Мы все видели это. Она бесстрашно повиновалась велению своего сердца. Спустя некоторое время она вернулась: даже несмотря на смуглый цвет её кожи, было заметно, как она бледна.

   — Теперь ты снова можешь отправиться в свою комнату, Минос, — тихо сказала Гайя, и по её глазам я заметил, что она ещё не вполне оправилась от испуга.

   — Что это было? — полюбопытствовал я.

Может быть, мои родители запретили ей рассказывать мне об опасностях, которые подстерегают нас в жизни, и наказывали скрывать правду? Она отделалась общими фразами и перевела разговор на другую тему. Спустя несколько часов я узнал от одного из рабов, что на мусорной куче в саду обнаружили очень большую ядовитую змею с размозжённой головой.

Предчувствовала ли Гайя появление этой змеи? Может быть, она прыгнула ей на голову обеими ногами и таким образом убила её?

Всем было известно, что Гайя боится змей, пауков, мышей и крыс. Почему же она преодолевала страх, когда сталкивалась при мне с какой-нибудь из этих тварей?

Рабы рассказывали, что частенько поднимали Гайю на смех, потому что она убегала от самого маленького паучка и вообще была крайне пуглива. Почему же она никогда не подавала виду, что ей страшно, когда мы обнаруживали в моей комнате паука или мышь, которая выскакивала из-под моей кровати?

Она часто называла меня царевичем. Когда же была не в силах справиться со своими чувствами, называла Миносом. Правда, мой отец был повелителем Афин, мой дядя — царём Микен, а второй дядя — царём Тиринфа, но я оставался мальчишкой со всеми присущими этому возрасту слабостями и дурными привычками.

Мне было приятно, когда холодными ночами Гайя согревала меня своим телом. Почему я не благодарил её за это? Разве царевичу не подобало воздавать должное за услугу, означавшую нечто большее, нежели изъявление преданности?

Может быть, доброта была недостойна меня, может быть, мягкость была проявлением слабости, а симпатия — началом подчинения?

Неужели я унаследовал суровость своего отца, который лишь кивал, когдакакой-нибудь посол или торговец складывал у подножия его трона подарки, что пришлись ему по вкусу? Неужели в дальнейшем и я стану всего лишь благосклонно наклонять голову, когда Гайя сделает мне добро?

Я не терпел, когда мне возражали, и нередко сердился и упрямился. Мне казалось, что пора доказывать, что когда-нибудь я стану царём и мне должны повиноваться уже сегодня.

Однажды я схватился за лезвие меча и убедился, что об него можно очень сильно пораниться; чтобы понять, что и для меня, сына царя, существуют определённые границы, потребовалось, чтобы меня укусила рассвирепевшая собака. Я находился в том самом возрасте, когда делают именно то, что по каким-то причинам запрещено или нежелательно.

Частенько я набивал себе шишки, пугая учителей, воспитывавших меня с шестилетнего возраста, а также слуг и рабов, так что они всё больше окружали меня незримой оборонительной стеной, опасаясь наказания со стороны моих родителей. Я собственными руками соорудил для себя тюрьму, но, к сожалению, понял это слишком поздно.

И вновь наступила ночь, когда задрожала земля и заполыхал огонь. Мы сидели во дворе и ждали. Некоторые рабыни плакали; двое слуг, съёжившись, сидели передо мной на корточках: они боялись, что с неба вот-вот посыплются камни. Впрочем, один из моих учителей, Патрикл, сидел выпрямившись, словно с ним ничего не могло случиться. Другой — и я невольно улыбнулся этому контрасту — лежал на земле, царапая её ногтями, словно пытаясь вырыть для себя спасительное углубление.

Из своего дома вышел виноторговец Кельмис. Было жарко. Его жена, нянчившая маленького ребёнка, попросила мужа принести молока. Вернувшись через несколько минут, он застал своё жилище в развалинах: жена и ребёнок погребены под балками и щебнем. Соседка Кельмиса, пожилая женщина, у которой жил сын с женой и четырьмя детьми, отправилась в сад. Ей было любопытно узнать, отчего так гремит небо, почему так темно и так колеблется земля под ногами. Она увидела обрушивающиеся дома, увидела, как трясёт квартал, где она жила. Женщина собралась вернуться домой, чтобы предупредить семью. Внезапно она услышала поблизости мощный треск, а спустя несколько мгновений все её домочадцы очутились посреди поля. Какая-то сила швырнула их в воздух, и они, описав большую дугу, упали на землю, чудом оставшись невредимыми.

Следующую ночь мы опять провели под открытым небом. Мрак вновь и вновь прорезали огненно-красные молнии. Они развеселили меня. Когда при виде особенно яркой вспышки я принялся смеяться, Пандион, один из моих учителей, впервые за всю мою жизнь упрекнул меня на глазах у всех. Он сказал, что мне следовало бы молиться богам, а не кощунствовать.

С детской наивностью и в то же время с почти безжалостной трезвостью я установил, что после молнии, которая действует подобно какому-то демоническому знаку, ночь становится намного темнее.

Несколько дней мы прожили спокойно. На некоторых улицах зияли широкие и глубокие трещины. Мосты были разрушены. От рабов я слышал, что в окрестностях повреждено больше пятидесяти деревень, а около тридцати — полностью разрушено. Какой-то город близ Афин — воспитатель, которого мы все величали «философом», назвал его «окаменевшим гимном Богу» — целиком превратился в развалины.

Шли месяцы. Земля не раз принималась дрожать, а небо — сотрясаться от грохота. Гайя по-прежнему заботилась обо мне, словно мать. Когда землетрясение становилось очень сильным, она увлекала меня на улицу, мы сооружали где-нибудь ложе из одеял и шкур, и нередко она закрывала меня своим телом. В такие часы я догадывался, что может дать мужчине любовь женщины. Правда, мне уже исполнилось десять лет, но я всё ещё оставался ребёнком. Гайя дарила мне такую нежность, что я чувствовал себя счастливым, одновременно испытывая и замешательство, однако с радостью принимал её любовь.

В любую секунду, когда грозила опасность, руки и ноги Гайи, её бёдра, её губы и щёки давали мне такую защиту, что этот наш союз наложил на меня свой отпечаток и сформировал меня.

Я с удивлением убедился, что старые слуги и рабы прекрасно проявляли себя. Именно они добровольно выносили раненых и погибших из разрушенных и грозящих рухнуть домов.

— Посейдон спас нас, — с благодарностью и верой заявила Гайя как-то утром, хотя все мы знали, что она молится другим богам. Моего бога она похвалила только в угоду мне.

Какой же стоял месяц — сентябрь или октябрь? Я ещё не знал этого, однако видел, как жители разрушенных домов сооружали временные жилища, убогие хижины. Поздняя осень принесла с собой ужасную непогоду, ливни и град, а несколько раз налетали даже снежные бури. Деревни с их плохими дорогами утопали в грязи. Затем начались оползни и уничтожили немало домов.

Отец прислал работников, чтобы вернуть к жизни нашу деревню, служившую ему летней резиденцией. Одни были благодарны уже за одно то, что рабы уберут балки и щебень, чтобы соорудить из этих материалов новые жилища; другие хотели, чтобы помощники в первую очередь вытащили домашний алтарь, амфоры из винного подвала, украшения, ящики с одеждой или даже только детские игрушки. Я смеялся наивности многих людей, и эта их глупость послужила мне хорошим уроком.

К весне нашу деревню удалось кое-как восстановить, и тут опять начались мощные подземные толчки. К счастью, на этот раз жертв было немного, потому что большинство жителей при первых признаках беды поспешили выскочить наружу.

На Аттику ещё несколько лет обрушивались землетрясения, бури, огонь и пепел. Потом наступила та ночь, которую предрёк мне Прокас, старый критянин, о нём шла молва, будто он умеет предсказывать. Именно он на мой вопрос, наступит ли теперь конец света, отрицательно покачал головой.

   — Нет, царевич, — ответил он тихо, — это боги моря разрушают остров. Его часто называют Каллисто — «Очень красивый». Долго ли ему ещё оставаться красивым? Ему грозит гибель, и это должно послужить очищением. Мне не ведома степень греха, я знаю только, что боги уже не один год предупреждают обитателей этого острова. Но обратят ли там внимание на их предостережения?

Он помолчал, а потом продолжал задумчиво:

   — Ваш Посейдон хочет добра. Он — бог моря, чтобы помочь людям, он сотворил лошадь[208]. Ваш Зевс — сами мы почитаем Загрея — повелитель небес и земли, он — отец всех богов. Так что Посейдон действует с остальными морскими божествами по его поручению. Гибель Каллисто должна послужить нам всем предостережением...

   — А как погибнет этот остров? — спросил я, глядя в его задумчивые глаза.

   — В земле повсюду горит огонь. Если ваш Зевс взовет к нему, он вырвется наружу и погубит всё живое. На Каллисто его призывают многие боги.

Я высокомерно улыбнулся:

   — Ты стареешь, Прокас, и увлекаешься сказками.

Он рассеянно кивнул, но после недолгого молчания ответил:

   — Разве это выдумка, что земля так часто трясётся, а небеса разговаривают с нами?

Я не нашёлся, что ответить.

   — Заметь, царевич, боги знают все, они распоряжаются жизнью и смертью. Может быть, Каллисто взорвётся, весь остров разлетится на части и погрузится в море. Но возможно, боги лишь предостерегают жителей острова и оставят в море его обломки, и тогда потомки будут знать, что некогда здесь существовала процветающая страна, но боги разгневались и наказали её. Ведь мы ничто, царевич, и только одни боги распоряжаются нашим бытием и небытием.

Поскольку я был сыном царя, то повсюду имел доступ, никто не осмеливался отказать мне, если я даже ночной порой — часто от скуки, ибо целыми днями спал и не испытывал усталости — входил в дома. Я многое видел и слышал, но многого и не понимал.

Я никогда не задумывался о том, имел ли я право вторгаться в чужие жилища, открывать шкафы и сундуки. Мне слишком часто внушали, что всё принадлежит моему отцу, царю; разве я, его старший сын, не являюсь его представителем?

Когда солнце село за горы, я снова отправился на поиски. Что, собственно говоря, я стремился найти?

Где-то всхлипывала женщина, а чей-то низкий голос примирительно ворчал в ответ. В одной каморке о чём-то молилась девушка, и, войдя, я увидел, что она лежит под одеялом рядом с какой-то пожилой женщиной. В другом помещении без окон, напоминающем подвал, на полу бранились совершенно нагие дети. Они вели себя так, словно были уже взрослыми.

В свою комнату я возвращался совершенно безмятежный. Было ли тут дело в Гайе?

Гайя?

Чем старше я становился, тем больше она занимала мои мысли. Я мало что знал о ней. Некогда она попала сюда из Библа рабыней; когда она начала опекать меня, то сама была ещё почти ребёнком.

Я подолгу задумывался над тем, когда же она попала ко мне: когда уже была собственностью моего отца?

В моей голове сменялись картины, которые приводили меня в замешательство. Были ли то мечты, фантазии или правда? Разве вначале отец не отдал её управляющему имением, которое очень ценил и использовал в качестве летней резиденции для нашей семьи? Разве не ходили слухи, будто однажды Гайя влепила управляющему пощёчину и швырнула ему в голову драгоценную вазу? Рассказывали, что однажды летним днём она выскочила из комнаты управляющего голой и угрожала убить любого, кто до неё дотронется.

Что она имела в виду под словом «дотронется»? Разве я то и дело не дотрагивался до неё?

Мне нравилась её кожа. Когда я проводил по ней кончиками пальцев, то сразу же начинал ощущать необычайную нежность и уже через несколько минут замечал, как блестели глаза Гайи.

Гайя во многом сформировала меня, воспитала своей женственностью, покорностью и самоотверженностью. Хотя за несколько лет у меня побывали самые разные учителя, общение с Гайей было совершенно иным.

Что за таинственная сила тянула нас друг к другу? То ли это были её губы, часто целовавшие меня? Или тайна заключалась в её руках, которые ласкали и защищали меня? Или это был всего лишь запах её тела — масло, которым она умащивала кожу?

Меня снова и снова мучили вопросы, на которые я редко находил ответы. Я был царевичем и, по крайней мере, здесь, в имении, представлял своего отца. Ему принадлежало всё: страна, люди, дома. Корабли и поместья. И в первую очередь, разумеется, все рабы.

Разве я не имел права, нередко спрашивал я себя, домогаться рабыни, которая мне нравилась, и увлекать её в свою комнату? Разве она под страхом наказания не должна была беспрекословно повиноваться мне и быть готовой на всё?

Какой-то внутренний голос подсказывал мне, что рабыня должна была подчиняться мне, что я даже имел право убить её, если бы она воспротивилась моей воле.

Вскоре я обнаружил, что у одной девушки мне нравится лицо. А у другой — цвет кожи или волосы. У одной мне нравились ноги, у другой — манера двигать руками. Некоторое время я был влюблён в дочь одного чиновника только потому, что у неё был приятный голос и мне нравилось, как она держится.

Это была ночь, какие бывают часто. В моей комнате стояла такая тягостная жара, что Гайя распахнула все окна и двери, чтобы устроить сквозняк. Но мне, несмотря на это, не удавалось заснуть, и я вышел наружу, в темноту. До моего слуха донеслись любовные крики, вздохи и нежные слова.

Каким-то образом я очутился в комнате, где кружком сидели несколько мужчин и поочерёдно прикладывались к небольшой амфоре.

Они тут же угостили меня вином. Оно оказалось крепким, очень сладким и быстро ударило мне в голову. С каждым глотком я всё больше приходил в восторг.

Разве мне не говорили, что я, царевич, не должен допускать фамильярности и мне ни при каких обстоятельствах не следует становиться на короткую ногу со слугами и рабами?

Не это ли мешало мне быть чистосердечным с Гайей? Пожалуй, были моменты, когда я был готов покрывать поцелуями её глаза и губы, однако я испытывал какую-то робость, какую-то застенчивость, которую никак не мог преодолеть.

А сейчас я сидел среди мужчин, которых никогда прежде не видел, и был в чём-то похож на них.

У одного был искалеченный нос, словно ему когда-то перебили носовой хрящ. Другой, с лицом шакала, казался очень тощим. Рядом со мной сидел человек с одутловатым лицом. При каждом слове щёки у него тряслись. Почему он сразу пришёлся мне по душе, хотя обычно я не признаю толстяков? Напротив был человек с нечестными глазами. Даже по его рукам было видно, что он — лжец и обманщик, и всё в нём — сплошное притворство. Я улыбнулся ему.

Вино оказалось чудесным, оно давало неведомое мне прежде ощущение счастья. Всё представлялось простым и легко разрешимым. Землетрясение и бури, крики умирающих и стоны раненых были всего лишь далёким сном, и чем чаще я прикладывался к амфоре, тем светлее и прекраснее становилась жизнь.

Откуда-то издалека доносился голос, повествующий о встрече с женщиной. Я различал слова, описывающие груди и ноги. Совсем близко мне почудилось лицо Гайи. Разве каждая частица её тела не источала любовь и страсть?

   — Страсть? — спросил я.

   — Это всего лишь похоть, — осклабился лжец.

Я ему не поверил.

   — Любовь — это теплота, это счастье и искренняя дружба, — возразил я.

   — Ты когда-нибудь видел, — спросил мой сосед, — быка, который, полный теплоты и счастья, — передразнил он меня, — влезает на корову? Всё это чепуха, — закончил он.

   — Она мне нравится и добра ко мне, — защищал я Гайю.

   — Тогда спи с ней. Может быть, она уже много месяцев ждёт этого. Так есть и так будет всегда...

   — Мы — люди, мы должны быть выше этого, наши помыслы должны быть благороднее.

   — Вздор, — пьяно буркнул другой и протянул мне амфору. — Женщины только и думают, что о постели, так уж они устроены. Ты ещё ребёнок, многого не знаешь, но все мы подчиняемся законам природы.

   — Я хочу любить! — с пафосом воскликнул я.

   — И, — снова бросил этот человек, — залезть на самку. Так диктует природа, будь ты хоть жеребец, хоть бык, хоть человек.

   — Должно же существовать нечто большее! Когда она прижимает меня к себе, обхватывает меня руками и ногами...

   — Тогда ты должен дать ей то, что ей нужно, — промолвил кто-то.

Я пил и всё больше погружался в какой-то призрачный мир. Я вновь и вновь хватался за амфору, словно в ней было моё спасение, пил, и разговоры мужчин снова становились близки мне.

   — Почти два года я провёл в Микенах, — сказал лжец.

   — Там правит мой дядя, — вставил я с гордостью.

Никто не обратил на мои слова ни малейшего внимания.

   — Пей, малыш, — напомнил лжец. — Ты, конечно, ещё веришь, что маленьких детей находят в капусте, что они, словно цветы, растут на лугах.

Он насторожился и испытующе взглянул на меня. По-видимому, он меня ни во что не ставил, поэтому не интересовался, кто я, а лишь заметил, что я ещё вряд ли знаю жизнь.

   — У тебя уже есть подружка? — спросил тот, кто сидел рядом со мной.

Я кивнул — ведь Гайя и в самом деле была моей подружкой.

   — Сколько раз ты уже успел с ней переспать? — добродушно поинтересовался он.

   — Я пока не могу... — ответил я помедлив.

   — В твоём возрасте я не упускал ни одной, что подворачивалась мне под руку, — ответил он почти по-братски.

   — Тогда они лишаются своей чести, — пробормотал я самому себе.

   — Ничего-то ты ещё не знаешь. Любая женщина хочет, чтобы её соблазнили. Если тебе это удастся, она будет любить тебя, будь ты хоть кривой, хоть горбатый. Всё прочее тогда не имеет для неё никакого значения.

   — Пей! — сказал один из мужчин и протянул мне амфору.

Со мной происходили странные, почти загадочные вещи: чем больше я пил, тем быстрее кружились вокруг меня в танце обнажённые девушки, тянули мне свои губы и руки, предлагая своё тело так, словно были готовы на самые безрассудные поступки.

Я попытался встать, потому что земля начала ходить ходуном — я понимал, что Гайя будет теперь разыскивать меня, — зашатался и так, покачиваясь на нетвёрдых ногах и ощущая во всём теле бесконечную лёгкость, вышел в ночь.

Добравшись до своей комнаты, я разделся и улёгся спать. Я чувствовал такую усталость, словно таскал неподъёмные тяжести.

Спустя несколько секунд возле меня очутилась Гайя.

Неужели именно я раздел её?

Её тело дышало восхитительной прохладой, в то время как сам я горел. Я увлёк Гайю в свою постель — снилось мне всё это или происходило на самом деле? — прижал к себе, ощущая всем телом. Правда или нет, что я искал её губы и прижимал голову к её великолепным грудям?

Ночь была полна фантасмагорий и безумных видений. Наконец я услышал вдалеке грохот и гул, которые постепенно сменились жалобными стонами. Я беспокойно заметался, но потом снова впился в плечи и бёдра Гайи, целуя и лаская её, наслаждаясь блаженством, которое она мне дарила. Неужели это был сон?

Я очнулся оттого, что дом стонал и кряхтел. Затем заскрипела крыша, задрожала земля, и я услышал, как совсем рядом трещит дерево.

Неожиданно раздался грохот. Я почувствовал, что Гайя закрыла меня своим телом. И вдруг вскрикнула и захрипела.

Я обвил её руками, стремясь доказать, как сильно я её люблю, но тут раздался приближающийся шум возбуждённых человеческих голосов. Рядом, с ужасом глядя на меня, стояли Прокас и какой-то пожилой раб.

   — Минос? — донёсся от окна чей-то голос.

Лишь теперь я почувствовал лежавшее поперёк меня сведённое судорогой тело Гайи.

Лампа озарила окружавшую меня тьму. Я увидел, что стена моей комнаты превратилась в груду развалин, крыша рухнула и одна балка раздробила спину Гайи.

В эту ночь в имении погибло семь человек, все они были погребены под рухнувшими стенами.

Наступила ночь. Во дворе, перед алтарём, на котором мы приносили жертву своим богам, лежало семь трупов. И среди них — Гайя.

У меня полились слёзы, но Прокас резко одёрнул:

   — Афинянин никогда не плачет!

Во время траурной церемонии я не видел никого, кроме Гайи. Я гордился ею: её лицо выражало радость и сознание исполненного долга. Я знал, что Гайя была преданна мне до последней капли крови и бесконечно любила меня.

Почему ей воздают особые почести? Может быть, в благодарность за то, что ценой собственной жизни она спасла меня, сына царя?

Но как мог отблагодарить её я?

Служители отца привели жертвенное животное. Как и положено, бык был совершенно белым. Женщины уже успели вычистить и украсить животное, его рога были увиты гирляндами из цветов и покрыты позолотой.

Предварительную жертву принёс управляющий: вокруг алтаря обнесли воду и ячмень. Затем всю воду использовали, смачивая в ней руки и кропя вокруг, а зёрна ячменя рассеяли по ветру.

Пока быка готовили к закланию, зазвучали флейты. Стратос срезал с животного со лба шерсть и бросил в священный огонь. Затем раб одним ударом оглушил быка. Когда он рухнул наземь, его опять подняли на ноги и перерезали артерию, собрали льющуюся кровь в чашу и вылили её на алтарь.

Выпотрошив животное, с него содрали кожу. Кусок хвоста, предназначенный в жертву богам, как и обложенные жиром кости, сожгли на ступенях алтаря. Раздалось пение, и женщины подняли ритуальный плач, а мужчины продолжали повторять священные слова.

За поминальной трапезой ели не только жареное мясо быка, но и фрукты и мёд, ячмень и пирожки, запивая молоком, вином или маслом. Рабы принялись курить горящими листьями лавра, а управляющий под конец празднества зажёг фимиам[209].

Пока все сидели и пили, я находился в другом мире, я принадлежал Гайе, целовал и ласкал её так, словно стремился многое наверстать.

Целыми днями я был словно больной, мало ел, всё время был погружен в свои мысли. Учителям, которые окружали меня с шестилетнего возраста, приходилось нелегко; когда они о чём-нибудь рассказывали, пытались объяснить мне значение цифр и знаков — я их не видел и не слышал.

Теперь я почти каждый вечер наведывался в тот дом, где собирались мужчины, игравшие в кости и потягивавшие из маленькой амфоры крепкое вино.

   — Так ты и в самом деле Минос, старший сын царя? — недоверчиво спросил один из присутствующих.

   — Забудь об этом, — отмахнулся я, — я, как и все вы, — человек, и я страдаю.

Я выпил и вскоре вновь очутился в иллюзорном мире. Мужчины тоже захмелели и заговорили о слоновой кости.

   — А откуда привозят эту слоновую кость, ведь никаких слонов у нас нет? — спросил я.

   — Из Сирии, а возможно, и из Египта. Резчики упоминали Ливию.

   — Однажды, — заметил один из мужчин, — я видел в одном из дворцов в Египте фриз, где было изображено, как кефтиу преподносят в подарок или в виде дани какому-то фараону слоновую кость и животных.

   — Кефтиу? — спросил я.

   — Так египтяне называют жителей Крита.

   — Кефтиу — Крит? — задумчиво повторил я и погрузился в размышление. — Ты уже побывал в Египте? — удивился я.

Мужчина кивнул.

   — Это страна чудес. Я видел огромные города с прекрасными широкими улицами, великолепными домами и гигантскими пирамидами.

   — Пирамидами, — повторил я.

Мужчина снова утвердительно кивнул:

   — Пирамида в Гизе сложена из гранитных блоков весом почти в шестьсот талантов, их нередко доставляли с расстояния до шести тысяч стадиев и составляли в высоту более четырёх футов. Каменотёсы фараона Хеопса умели так точно разрезать гигантские каменные блоки, что зазор между ними составлял не больше нескольких волосин по всей длине. В Египте было немало мудрецов, которые обладали огромными знаниями. Уже закладка города с дворцами, домами и улицами таит много секретов.

Я вновь погрузился в необычные размышления.

— Закладка города с дворцами, домами и улицами таит немало секретов, — повторял я почти с благоговейным шёпотом.

Очутившись в своих комнатах, я вылепил из глины дома и расставил их вдоль улиц. Затем я расположил их вокруг дворца и проложил улицы, направив их к нему в виде сходящихся лучей. Потом я забросил затею, сказав себе, что город должен стоять на море или на судоходной реке и иметь гавань.

Так я начал закладывать города, придумывать административные здания, лавки, кварталы домов для торговцев, ремесленников и жрецов. Потом я сделал порт, вылепил из глины корабли, помещения для зимовки и для хранения товаров.

В своих играх я выступал в роли планировщика городов, архитектора и строителя, и ночами меня всё чаще обуревали мечты заложить города и улицы, которые однажды станут процветающим центром для живущих там людей.

Мне очень не хватало Гайи. С ней я мог бы обсудить многое, собственно говоря, всё. Она любила то, что доставляло мне радость, и отвергала вещи, которые были мне не по душе.

Спустя примерно десять дней после гибели Гайи отец призвал меня к себе в афинский дворец. Он по-хорошему побеседовал со мной, представил меня одному египетскому сановнику, и мне было позволено даже присутствовать на торжественном обеде, который давали в честь этого гостя. На прощание египтянин пообещал прислать мне подарок.

Не прошло и месяца, как мне привезли Шиту, рабыню, в качестве дара сановника.

Управляющий привёл девушку, окинув меня при этом критическим взглядом, произнёс несколько ничего не значащих фраз и указал рабыне комнату, которая находилась как раз напротив помещения, где я спал. Стоило мне немного приподнять голову, как я сразу же видел, что она делает.

Первые дни и недели были для меня тяжёлыми: Гайя до такой степени заполняла моё сердце, что я отвергал Шиту, не желая видеть её возле себя. Но мало-помалу я начал присматриваться к ней. Говорила она мало, только заботилась обо мне. Она видела во мне лишь мальчугана неполных шестнадцати лет, который носил имя Минос и был сыном афинского царя.

Из разговоров, которые вели между собой во дворе рабыни, я знал, что Шита моя ровесница и подошла бы мне лучше, нежели Гайя.

   — Царевич становится мужчиной, и ему нужна девушка, которая делила бы с ним ложе...

Образ Гайи не покидал меня. Но как-то однажды Шита тихонько вошла в мою комнату и поставила возле меня корзиночку со свежими фруктами, и я впервые увидел в ней женщину.

У Гайи была бронзовая кожа, а кожа Шиты имела светло-коричневый оттенок, свидетельствующий о том, что в ней немало анатолийской крови и в то же время в её роду встречались чернокожие предки.

Спустя примерно час она принесла мне кружку свежей воды.

   — Сегодня так жарко, — заметила она просто, — и свежая вода тебе не помешает.

   — На тебе красивая одежда, она мне нравится, — ответил я, улыбнувшись.

   — Такие ткани ткут у нас на Ниле... Они дают прохладу и в то же время согревают. Я очень люблю эти яркие цветные полоски.

   — Тебе нравится у нас? — спросил я, любуясь ею.

Она помолчала, подыскивая слова:

   — У тебя, царевич, пожалуй; однако я пережила тяжёлые времена, которые долго не смогу забыть.

   — Ты красивая, — заметил я, с восторгом глядя на неё.

Шита отпрянула, словно мои слова ранили её.

   — Я причинил тебе боль? — обескураженно спросил я.

   — Нет, — ответила она помешкав, — но...

   — Что «но»?

   — Когда мужчины говорили мне такое, они всегда испытывали какое-нибудь желание. И...

   — Не волнуйся, — успокоил я, — теперь ты под моей защитой.

Поблагодарив меня кивком головы, она присела рядом и принялась обмахивать меня веером.

   — Ты ещё не знаешь, какой жестокой бывает жизнь, — вздохнула она. — Это очень, очень тяжело.

Она сидела передо мной, скрестив ноги.

   — Ты когда-нибудь уже любила мужчину? — спросил я, чувствуя ревность.

Шита опустила голову, ища слова, потом открыто посмотрела на меня. Мне казалось, что она глядит сквозь меня в какую-то туманную даль.

   — Собственно говоря, нет. Но я ещё очень молода, хотя девушки в моём возрасте часто уже замужем. Пожалуй, были мужчины, которые говорили мне о любви, а в голове у них было совсем другое. Бывали моменты, когда мне казалось, что я люблю, однако это была всего лишь мечта, которая улетучивалась так же быстро, как и появлялась. — Она опять взглянула на меня. Взгляд её был чист. — Ты хороший, тебя я могла бы полюбить, — прошептала она, — если бы не была рабыней.

   — Для меня ты не рабыня, — возразил я.

Она кивнула.

   — И тем не менее, — ответила она серьёзно. — Это непреодолимая преграда, царевич.

Она снова смолкла, о чём-то задумавшись.

   — Есть вещи, о которых не говорят, — заметила она тихо, потом подняла на меня глаза, и мне показалось, что она намеревается взглядом определить глубину моей души. — Хотят, чтобы завтра я получила новое имя. У вас принято, чтобы это имя выбирал господин. Как ты будешь называть меня?

Она снова испытующе посмотрела на меня. Глаза её были прозрачными, как хрусталь. А на губах играла полуулыбка.

   — Ты родом с Нила, — ответил я. — Бога этой реки вы называете Осирисом. Он был женат на своей сестре Исиде и считается богом плодородия. Ты мне — как сестра, поэтому ты — моя Исида. — Я горделиво посмотрел на неё. — Ты мне очень нравишься, поэтому я, может быть, сделаю из Исиды Изу. Ещё красивее было бы имя Айза, оно звучит загадочнее. — Я встал и провёл рукой по её длинным тёмным волосам. — Да, раз уж ты моя Исида, моя Иза из Египта, я буду звать тебя Айза. Такое имя тебе нравится?

   — Иза, Айза, Египет?

Шита сияла от счастья; она приблизилась ко мне и подставила губы.

Когда мы оторвались друг от друга, нас обоих немного шатало, словно мы находились в состоянии какого-то опьянения, которое лишало нас рассудка.

   — Я рада, — счастливо вздохнула она и вновь подставила мне тёплые губы. — Я охотно осталась бы с тобой навсегда, — вздохнула она, — однако ты царевич и когда-нибудь станешь царём. Правитель не должен открыто иметь дело с рабыней. Если он любит её, такая любовь возможна лишь под покровом ночи, а потом, потом он стыдится своей слабости. Я не хочу, чтобы ты презирал меня.

   — Я никогда не причиню тебе страданий, — сказал я серьёзно.

Шита задумчиво кивнула.

   — Ты говоришь правду. Сегодня — нет, и завтра — нет. А что будет через три года, через четыре или пять лет? Тебя станут добиваться многие девушки из благородных семейств, самые красивые Женщины будут готовы разделить с тобой ложе. Вскоре ты наверняка женишься, потому что тебе нужна царица, к тому же у тебя будет ещё несколько женщин. Совсем недалеко то время, когда мне придётся раскаиваться в том, что я любила тебя, или ненавидеть моих родителей за то, что они произвели меня на свет.

   — Я всегда буду защищать тебя! — воскликнул я страстно.

   — Всё течёт, всё изменяется, Минос, — сказала она боязливо, — ничто не вечно под луной.

   — Пожалуйста, останься со мной, даже если я когда-нибудь, повинуясь желанию отца, буду иметь царицу.

Шита мягко улыбнулась.

   — Было бы замечательно, если бы мне это позволили, однако нашу судьбу определяют боги. Когда ты станешь царём, найдёшь ли ты в себе силы освободить меня? Я бы не вынесла, если бы оставалась для тебя тем, что я есть, — рабыней. Я не хочу, чтобы мной воспользовались, а потом вышвырнули.

   — Разве с тех пор, как ты у меня, я хоть раз давал тебе почувствовать, что ты несвободна?

   — Минос, — взволнованно ответила она, — я ещё молода и полна страстных желаний. Ты долго не смотрел в мою сторону, не удостаивал даже взглядом. Это может повториться, если твоё сердце завоюет другая женщина. Мне страшно, потому что царь, даже если становится старым, ещё молод. А рабыня становится старой в тот момент, когда её сердце наполняется печалью.

   — Спроси женщин, — сказал я тихо, — они расскажут тебе о Гайе. Я многим обязан ей, даже собственной жизнью. Она пожертвовала своей жизнью ради меня. Ни мне, ни тебе не сделало бы чести, если бы я сразу, только потому, что ты понравилась мне, принялся бы таращиться на тебя.

   — Так кто же я тогда? — удручённо спросила она после некоторого молчания.

   — Ты — жизнь и любовь. Ты напоминаешь мне египетскую богиню. Ты — Исида, великая мать плодородия.

   — Минос! — благодарно прошептала она.


На следующий день явился торговец, который принёс отцу вазы, кружки и миски с Крита. Он сообщил, что там тоже сильное землетрясение и разрушительные бури. Самые большие опустошения они вызвали на северном побережье острова.

Спустя несколько часов мне позволили принять участие в совещании, проходившем в тронном зале дворца в Афинах. Радамант и Сарпедон должны были оставаться в тени и наблюдать за происходящим издали, поскольку они были ещё недостойны выступать в официальной роли.

Прибыли мои дядья из Микен и Тиринфа, а также властители Фив, Пилоса, Спарты и Юлкоса.

Когда вечером слуга собрался доставить меня в поместье, где я жил и воспитывался, снова явился торговец с Крита и вручил отцу в качестве подарка чудесную чашу. В знак признательности отец кивнул и провёл по росписи кончиками пальцев, и торговец с гордостью заметил:

   — Это Крит.

   — Тебе знаком и Кносс? — спросил отец.

Мужчина улыбнулся:

   — Я живу там.

   — Расскажи мне, — приказал отец, взглянув при этом на меня так, словно давал мне какое-то поручение. Глаза его горели, поэтому я почти с благоговением ловил каждое слово критянина.

   — Могу я позволить себе сравнивать, царь? — почтительно спросил тот.

Отец кивнул.

   — В наших домах, как и в ваших, главную роль играет внутренний дворик. Масло у нас, как и у вас, служит не только для питания, но и для освещения и для умащивания тела. Торговцы живут чаще всего в портовых городах. Не будь у моего отца собственности в Кноссе, я бы определённо поселился в Амнисе, поскольку там стоит на якоре моё судно. Уже сотни лет мы заходим на своих парусниках почти во все страны, расположенные у Средиземного моря, и доставляем туда посуду, кожу, слоновую кость, вино, масло и мёд. Особенно высоко ценится повсюду наша керамическая посуда — она красива и изящна по форме. Два раза в год я отправляюсь в Египет, везу туда зерно, фиги и другие продукты, ароматические и лечебные травы, пряности и конечно же рабов. — Он вопросительно поднял глаза и любезно добавил: — Твои Афины, царь, — большой город на материке, но самый древний город, который нам известен, всё же, по-видимому, Кносс.

Теперь отец смотрел на торговца почти скептически.

   — Предания гласят, — напомнил он, — что самыми крупными и самыми древними городами являются Иерихон и Ниневия. В Уре, говорят, находятся гробницы знаменитых царей. Утверждают, будто в Финикии, в Угарите, существует школа писцов, там было придумано искусство письма. Есть ещё Хаттусас — столица хеттов, а ты хвастаешься здесь Кноссом? — Помолчав, он насмешливо продолжал: — Ты говоришь про город Кносс, а там только дворец Астерия, царя Крита?

Торговец учтиво кивнул, с трудом скрывая улыбку:

   — Ты совершенно прав, царь: в Двуречье существуют города, которые пользуются некоторой известностью. — Он задумался, после чего взглянул на меня, словно я мог чем-то помочь ему. — Крит располагается на полпути между Афинами и Египтом. Для нас это не расстояние. Верно, центр Кносса — дворец царя. Его воздвигли на холме, и он окружён виноградниками и оливковыми рощами, но не только вокруг него высятся дома чиновников и работников, которые не живут во дворце. Центром дворца служит просторный внутренний двор, а вокруг него возвышается бесчисленное количество залов, комнат и комнаток, коридоров и лестниц. Все эти постройки занимают огромное пространство, а иные дома достигают трёх-четырёх этажей. Один этот дворец, царь, — добавил он небрежно, почти высокомерно, — больше многих городов, которые ты только что перечислил.

   — А насколько велик вал, который защищает его? — спросил отец.

Торговец расплылся в улыбке:

   — Нам не требуется никаких стен, никакой защиты. Что толку врагам завоёвывать город с дворцом? Ведь они получают несравненно больше, если не угрожают ему, потому что, если бы не власть царя, не было бы из года в год всех тех товаров, которые мы поставляем во все самые отдалённые уголки, где в них нуждаются.

Отец погрузился в размышления об услышанном, а торговец продолжал свои восхваления:

   — Царь такой же господин, такой же властитель, как ты здесь. За счёт своих связей с другими странами он обеспечивает нас сырьём и пищей, в которых мы нуждаемся. На Крите имеются запасы превосходной глины, которая дала толчок расцвету нашего гончарного искусства. Однако руки, которые изготавливают изящные вазы, блюда и кружки, расписывают их, обеспечивая тем самым превосходный сбыт, представляют собой собственность царя. Ему принадлежат мастерские литейщиков, каменотёсов, резчиков по дереву, а также мастерские, где изготавливают изделия из кожи и металлов. Разрушив Кносс, завоеватель погубит и искусство его ремесленников. А какой прок от мёртвого горшечника? Даже мёртвый раб ни на что не годен. Так что нам нет нужды в оборонительных стенах, — добавил он запальчиво. — А если бы и нашёлся враг, стремящийся нанести ущерб нашему Криту, то наш флот встретил бы его ещё в море и уничтожил.

Поскольку отец продолжал хранить молчание, торговец рассказывал дальше, перейдя к архитектуре дворцов, к критским богам, поведал о том, что стены и потолки многих помещений украшены цветными изображениями, что женщины носят богатые и изысканные наряды и что во дворцах имеются ванные, туалеты с водяным смывом, мусоропроводы и даже отличная канализация.

   — А город? — спросил отец.

   — Дворец стоит в окружении двориков и господских домов, в окружении целого пояса жилищ. Лучшие ремесленники трудятся, естественно, во дворце, однако и крестьянам нужна посуда, нужны плетёные корзины для зерна, столы и скамьи, постели и бочки, хотя для хранения воды, зерна и масла достаточно пифосов.

   — Бесчисленное множество залов, комнат и комнаток... — задумчиво повторил отец. — Всё это должно походить на лабиринт, верно?

   — Так у нас строят все города, — ответил торговец. — Как это лучше объяснить? — Он искал подходящего слова. — На северном побережье нашего острова на небольшом холме располагается Гурния. Это город обывателей. Я хорошо знаю это место, потому что там живут двое моих братьев. И в этом городе все постройки располагаются вокруг дворца губернатора. Вместе с двориком, где происходят торжественные церемонии, он служит центром, а вокруг высятся дома. Улицы узкие, но очень чистые. Здесь строят впритык, стена к стене, ищут защиты от солнечных лучей, любят, чтобы бок о бок жили соседи. И так повсюду: все нуждаются в помощи. В доме моих братьев семь комнат. Старший брат занимает с семьёй две последние, задние комнаты. Чтобы попасть туда, ему приходится проходить через помещения, где обитает второй брат. На улицу ведёт всего одна дверь. Может быть, такой дом смахивает на лабиринт, но подобная планировка имеет смысл. Хотя врагов у нас нет, но существуют хищные звери, змеи, насекомые и нечистые на руку люди. У меня в Кноссе тоже так. Хотя у меня и есть кое-какое имущество, обворовать меня невозможно, потому что вору пришлось бы переходить из комнаты в комнату и его непременно сразу же заметили бы. Мы думаем о семье и живём семьёй. Все знают друг друга, и мы не опасаемся ходить по комнатам, что бы там ни происходило.

   — Значит, Кносс — это город? — поинтересовался я. — Я думал, что там всего один дворец.

Торговец удивлённо покосился на меня: по-видимому, он не ожидал, что юнец, которому едва исполнилось шестнадцать лет, задаст такой каверзный вопрос.

   — Да, Кносс — город, — сказал он убеждённо. — Вероятно, города впервые возникли на Востоке, пожалуй, тогда, когда человек оказался в состоянии обрабатывать пашню и выращивать скот. Развитие земледелия и животноводства позволило освободить часть людей от этих забот, чтобы дать им возможность добывать руду и плавить металл. Другие стали ремесленниками. Возникла потребность в священниках и солдатах, а их требовалось кормить. Предпосылкой для возникновения городов послужил переход людей к оседлому образу жизни. Поэтому Кносс стал городом не из-за гигантского дворца, а из-за того, что его окружает множество вилл и деревень. Мой брат однажды посетил Ур — это столица Вавилонии. Ты не поверишь, но в Кноссе почти в два раза больше жителей. Любой город необходимо кормить. В Кноссе живут неплохо. Чтобы содействовать процветанию сельского хозяйства и торговли, там проложили даже мощёную улицу. В других странах к северу от Крита ничего похожего до сих пор нет. Улица ведёт от портов южного побережья и деревень Мессарры через весь остров к Кноссу. Сперва по этой улице попадаешь в гостиницу, а затем через крытую лестницу с колоннадой к южному входу во дворец. От этой улицы ответвляется другая и к западу от дворца ведёт через весь город на север, к портам. Я уверен, что любой город благоденствует только в том случае, если его связывают с окрестностями хорошие дороги.

Когда торговец удалился, отец снова взял в руки великолепное блюдо.

   — Тому, что мы есть, — заметил он задумчиво, — мы обязаны людям, которые жили раньше нас. Нас сформировал Египет и Финикия. Хаммурапи был мудрым властителем Вавилона — он покровительствовал искусствам и дал своему народу хорошие законы. Запомни, сын: твоей самой важной задачей, когда ты станешь царём, будет дать подданным мудрые законы. — Он провёл рукой по лбу. — У хеттов прекрасный вкус, и даже цари Крита — торговец убедил нас в этом — дают миру очень много. Нам нужно стремиться развить в себе такое же чувство прекрасного, как и у них; возможно, по сравнению с ними мы просто варвары.

Пришёл капитан, которого он очень ценил.

   — Подожди немного, — приказал отец.

Я стоял в соседней комнате и глядел на дорожный экипаж во дворе. Мои мысли были заняты чужими странами, чужими городами; я принялся играть с орехами, лежавшими на блюде; крупный орех изображал дворец, вокруг него я расположил дома, не забывая о прекрасных улицах, ведущих к порту.

И вот я снова оказался рядом с отцом. Капитан почтительно, с глубоким поклоном протянул ему вырезанную из слоновой кости фигурку.

   — Это Апис, священный бык, — объяснил он.

   — Слоновая кость почти белого цвета, — заметил отец. — У меня есть дощечка из того же материала, вероятно из Египта, ибо на ней изображён лежащий сфинкс. А цвет почти желтоватый.

Капитан кивнул.

   — Цвет зависит от страны, откуда добыта эта кость. Слоновая кость из Восточной Африки отличается беловатым оттенком, из Западной — от желтоватого до красноватого, а из Центральной Африки имеет нередко даже зеленоватый цвет.

Отец с тревогой рассказал капитану, что Аттика то и дело страдает от землетрясений, причиняющих много горя и уносящих немало человеческих жизней.

Капитан понурил голову.

   — Не знаю, в чём дело, но вот уже целых два года я испытываю страх перед моретрясением, перед волнами, которые внезапно, буквально в один миг, вздымаются вокруг нас. При полном штиле они могут стать опасными. Кажется, — сказал он словно про себя, — будто злые духи собираются ввергнуть мир в катастрофу. Я уже более тридцати лет владею судном. Теперь я стремлюсь, если есть возможность, до наступления темноты укрыться в гавани, потому что не хочу стать игрушкой сил преисподней, когда меня окружает тьма. Пока светло, я вижу волны, могу определить их направление и в соответствии с ним вести судно. Да, — заметил он серьёзным тоном, — когда опускается ночь, я ищу гавань или, по крайней мере, бросаю якорь вблизи побережья, чтобы спастись вместе со своими людьми, если что-то случится.

Спустя несколько дней я проснулся среди ночи от того, что землю сотрясала лёгкая дрожь. Я испугался, что моя комната рухнет и балки засыпят мою постель.

Я позвал Айзу. Она тут же пришла и прилегла рядом. Она была напугана, взяла меня за руку и прижалась ко мне плечом, стараясь вселить в меня спокойствие и уверенность.

Я почти сладострастно вцепился в её тело. Неужели я уже стал мужчиной?

Когда солнце разбудило меня, я опять почувствовал, как содрогается земля. Айза, утомлённая, лежала рядом со мной, забывшись глубоким сном.

   — Ты прекрасна! — прошептал я взволнованно, лаская её. Через несколько мгновений она проснулась.

   — Ты прекрасна! — повторил я, ища её губы.

Мои поцелуи становились всё горячее. Айза мягко отстранила меня.

   — Минос, — попросила она, — прошу тебя, не надо...

   — Почему? — спросил я, уязвлённый в своём тщеславии и гордости.

   — Скоро ты станешь царём. Боги не желают этого, они покарают нас. — Она замолчала, печально глядя перед собой, потом тихо продолжала: — Я бросила свои магические палочки — они знают всё. Этому не суждено сбыться, с помощью палочек богидают понять, что я приношу тебе страдания. Да, когда я очень люблю тебя, я причиняю тебе страдания.

   — Разве всех, кто любит друг друга, ждёт кара? — скептически спросил я.

Она безмолвствовала.

   — Разве нас ждёт наказание только за то, что я сын царя Аттики, микенец, а ты всего лишь рабыня?

Она опять не проронила ни слова.

   — В обычае наших богов, — продолжал я почти умоляющим тоном, — скрепление узами брака братьев и сестёр. Матери любят своих сыновей, отцы — дочерей. Почему им всё можно?! Почему они должны покарать нас за нашу любовь?

Поскольку Айза по-прежнему молчала, я воскликнул:

   — Ведь и ты родом из страны, в которой боги поступают по-своему. Ваш Осирис, — перешёл я в наступление, — женился на собственной сестре. Я, правда, не бог, но я царевич и имею много прав, и они позволяют мне любить тебя.

Айза прижалась ко мне и прильнула губами к моим. Когда мы отстранились друг от друга, она вполголоса сказала:

   — Ты не бог, ты — микенец. Вы все — солдаты, и твой дядя пользуется репутацией сурового воина. Ваши мужчины — прирождённые бойцы. Если вы и находите время для любви, то это всего лишь недолгие минуты. Умеешь ли ты любить всерьёз, способен ли подарить свою любовь на долгий срок? Я не хочу, чтобы меня любили всего лишь мимолётные мгновенья. Может быть, в том, что я приношу тебе страдания, виновата я сама, моя натура?

Теперь она лежала рядом со мной почти надувшись. Одежда на ней сбилась к самому горлу, так что я мог вновь любоваться линиями её плеч, гладкостью кожи на спине и очаровательными очертаниями её грудей. Потом я перевёл взгляд на её лицо, на длинные ресницы, на бёдра, нежно прижимавшиеся к моим.

Что мне особенно нравилось в Айзе, так это то, что, в отличие от других рабынь из Египта, она обычно носила свои длинные иссиня-чёрные волосы заплетёнными в две тяжёлые косы. Я любил играть её волосами, расчёсывал их, собирал в пучок, перевязывая какой-нибудь светлой лентой. Потом снова заплетал в толстую длинную косу, которая, смотря по тому, как она лежала, украшала груди или спину Айзы. Иногда я распускал её волосы, и тогда они напоминали маленьких змеек сладострастия, украшая щёки девушки и создавая восхитительные контрасты.

   — Хорошо! — стонала Айза, когда я гладил и целовал её волосы.

Как-то я заплёл из них множество тоненьких косичек.

   — Такую причёску носят у нас на Ниле, особенно когда влюблены, — вздохнула она, прижимаясь ко мне.

   — Часто ты делила ложе с мужчиной? — спросил я с замиранием сердца. Каков-то он будет, её ответ?

Она грустно улыбнулась.

   — Ах, Минос, что ты знаешь о жизни, о тех жестокостях, которые люди то и дело проявляют по отношению друг к другу? На рассвете нашу деревню оцепили работорговцы, и тех, кто остался в живых, они заковали в цепи и увели с собой. В то время я была почти ребёнком. В первую же ночь они сделали девушек женщинами, а женщин — матерями.

   — И тебя?

   — Мне посчастливилось... Я оказалась, наверное, единственной, кто избежал этой участи. За несколько дней до этого нападения у меня началась лихорадка, я была очень слаба, временами почти лишалась сознания. Меня можно было принять за мёртвую. На судне мужчины снова стали домогаться женщин — больше всего доставалось девушкам. Мать спрятала меня, накрыв канатами... Там я и лежала, едва не задыхаясь от жары и духоты.

   — А потом? — робко спросил я. — Сколько мужчин успели полюбить тебя?

Вместо ответа Айза принялась гладить и ласкать меня, прижимаясь ко мне своим восхитительным тёплым телом.

   — Ночью, накануне того дня, как меня доставили к твоему отцу, какой-то пьяный надсмотрщик затащил меня к себе в постель. Он сделал меня женщиной... — Она приподнялась с постели и теперь сидела рядом со мной, ещё более очаровательная. — Прошу тебя, Минос, никогда больше не спрашивай меня о моём прошлом. Важно только то, что происходит сейчас и что нас ждёт в будущем. То, что когда-то было, уже прошло. Так что не задавай вопросов, потому что ты из-за этого расстраиваешься сам и расстраиваешь меня. Смотри в будущее, — сказала она убеждённо.

   — И ты целовала этого человека? — всё-таки спросил я, дрожа от ревности.

   — Уже не знаю, — уклончиво ответила она. — Человек — всегда тайна, для него существует лишь то, что происходит сегодня, сейчас. Я уже говорила тебе, что тот человек был пьян. Мне ещё повезло, что он проявил ко мне определённое уважение, нежность и даже учтивость. — Она опустила голову, с трудом переводя дыхание. — Это скрасило мою беду и даже побудило меня испытать к нему известное чувство благодарности.

   — Благодарности? — ошеломлённо воскликнул я.

Айза кивнула, снова, лаская, склонившись надо мной, и когда она, словно мать, провела руками по моим вискам, это наполнило меня ощущением счастья.

   — Мне трудно объяснить тебе это, — ответила она, старательно подбирая слова. — Если тебе говорят, что ты получишь двадцать ударов бичом,' то станешь целовать руки тому, кто истязает тебя, если он прекратит экзекуцию после десятого удара. — Она вновь погрузилась в раздумья. — Что стоит вода, если её в избытке? Что стоит воздух — ведь он всем достаётся бесплатно. И тем не менее воздух — бесценный дар. И то же с водой, она даже священна. Если умираешь от жажды, то будешь бесконечно благодарен тому, кто протянул тебе кружку с пресной водой. Ты не заметишь грязных рук, а будешь видеть только добро, которое тебе сделали, и, может быть, от радости даже отдашься ему.

Она выпрямилась и задумалась о чём-то, глядя вдаль.

   — Девушка из моей деревни, ей как раз исполнилось тринадцать лет, испытала много горя, пока её не продали в Афинах на невольничьем рынке. Какой-то старик крестьянин купил её за бесценок, потому что она была очень больна. Он выходил её, и с тех пор эта девушка, которая даже моложе меня, любит этого неопрятного старика, от которого пахнет овцами, козами и ослами, который редко моется, почти не имеет зубов, а по возрасту годится ей не то что в отцы, а даже в деды. — Она медленно поднялась с постели.

Айза стояла рядом со мной, одежда с большим вырезом у горла сползла с её плеча, обнажив правую грудь.

   — Вот так-то, Минос, — произнесла она, — в нас немало такого, что подчас непонятно, здесь следует основательно разобраться. Может быть, тогда мы и обретём настоящее счастье. Эта девушка опять здорова, любит старого, потрёпанного жизнью человека и с радостью отдаётся ему. Так и хочется узнать, что же такое счастье, в чём оно заключается и что можно предпринять, чтобы сохранить его?

Она задумчиво, почти испытующе, взглянула на меня.

   — И что же? — спросил я, словно желая выяснить, о чём она теперь думает.

   — Как-нибудь потом, сейчас не могу, — ответила она и выскользнула из комнаты.

Через открытую дверь мне было видно, как она раздевается, моется и натирает своё тело маслом. Я видел, как она рассеянно расчёсывала волосы и проверяла в зеркале, как сидит на ней грубое ожерелье. Разве она не знала, что я следил за ней? Неужели всё, что она сейчас делала, было всего лишь женской хитростью?

Она втирала масло в свои маленькие, твёрдые груди, тронула соски и снова встала перед зеркалом.

Я залюбовался Айзой. Эта игра нравилась мне, хотя я догадывался, что она, возможно, лишь соблазняет меня.

Но разве меня то и дело не соблазняли?

Я опять взглянул на Айзу. Теперь она снова заплетала волосы в множество мелких косичек. Разве она не говорила, что это — знак любви?

Вошёл Прокас, старый критянин, один из моих учителей. Он учил меня, как вести учтивую беседу, как считать и писать по-египетски. Он рассказывал о своём, критском Зевсе, которого называл Загрей, что тот родился на Крите в одной пещере, а когда умер, был погребён на вершине горы. «Каждый год он рождается заново», — произносил он торжественно.

Чаще всего его поучения сводились к оракульским изречениям:

   — Когда-нибудь ты сам увидишь и убедишься: не всё то золото, что блестит. — Или: — Привыкай внимательно слушать речи другого человека и по возможности старайся понять душу говорящего.

Главным его поучением было такое:

   — Часто бедный богат, а богач — беден.

Если я спрашивал о деле, которое он не знал или не желал говорить на эту тему, он говорил лишь, что мне следует искать ответ самостоятельно.

   — Ты признаешь только такой ответ, какой дашь себе сам. Никогда не суди по внешнему виду, всегда доискивайся до сути — это единственная истина. Ищи ответ самостоятельно, иначе никогда не узнаешь, что вода не течёт вспять.

Другой мой учитель, Келиос, был воином, отличившимся во многих сражениях. Он научил меня владеть мечом, копьём и луком. Я восхищался им, хотя нередко тяготился грубостью и неблагозвучностью его языка. Долгими часами он показывал мне, как следует обращаться с мечом. Одним могучим ударом, в который была вложена вся сила меча, он мгновенно разрубал толстые сучья.

   — Делай, как я! — приказывал он.

Мне понадобилось много дней, прежде чем я овладел его искусством.

Однажды, в очередной раз отрубив одним ударом толстый сук, Келиос взглянул на меня с вызовом, и я подыскал себе ещё более толстый. Несколько рабов, которые это видели, начали посмеиваться.

Я схватил меч, взмахнул им и одним мощным ударом, едва не вывихнув плечо, обрушил его на выбранную цель.

Обрубленный сук упал наземь. Я покосился на рабов — они опустили головы.

Келиос был суров, он не ведал сострадания. Может быть, таков и был типичный микенец?

   — Подойди! — только и сказал он, привязав к дереву козу. — Отсеки ей голову одним ударом.

Я исполнил его приказание...

Как-то жарким днём он привёл меня в ущелье.

   — Змеи — священные твари, — немногословно заметил он.

   — Однако среди них встречаются очень опасные, — испуганно ответил я.

   — Только для тех, кто их боится и настолько глуп, что позволяет укусить себя. Зачем лезть на рожон? Тебе уже шестнадцать. Учись сражаться, тебе всегда придётся это делать, — поучал он. — Воюй не только мечом, но и умом. Нередко он — ещё более надёжное оружие. Смотри...

На скале грелась на солнце гадюка. Едва Келиос приблизился к ней, как она тут же высунула жало. В мгновение ока Келиос отыскал сук, обломал его с таким расчётом, чтобы конец сука превратился в вилку, и прижал ею змею к скале.

   — Вот видишь, — произнёс он почти насмешливо, схватил гадюку за шею и поднёс отчаянно сопротивлявшегося гада ко мне. — Теперь она беззащитна. — Потом он приказал: — Теперь возьми её!

Я заколебался, и он строго добавил:

   — Микенец никогда не пасует перед врагом. Он его побеждает. Ты принадлежишь к микенской элите. Учись одолевать своих врагов!

Я взял гадюку: она извивалась в моей правой руке.

   — Переложи её теперь в левую, учись пользоваться обеими руками.

Змея шипела, пытаясь освободиться.

   — Держи её подальше от себя, — предостерегал Келиос. — Иначе сильные твари могут задеть тебя хвостом, а это бывает опасно.

Тренировка со змеёй продолжалась больше часа. Мне пришлось несколько раз отшвыривать гадюку от себя, затем вновь ловить её раздвоенной палкой и поднимать вверх, взяв за шею.

По пути домой Келиос учил меня тренировать мышцы: он показывал, как напрягать их, потом расслаблять, наращивая тем самым их силу.

   — Тебе следует быть менее чувствительным, — заметил он как-то и научил меня удару ребром ладони; этим ударом мне пришлось убивать кроликов, молодых собак и кошек.

Когда я упражнялся в стрельбе из лука, он неожиданно спросил меня:

   — Айза спит с тобой каждую ночь?

Я смутился, опустил голову и робко ответил:

   — Нет.

   — Что значит «нет»? Как это понять? Каждую вторую ночь или...

   — Очень редко, она приходит, только когда мне страшно, — несмело пролепетал я.

   — Царевичу не подобает лгать — ведь все знают, что она бывает часто возле тебя.

Я промолчал.

   — Если она тебя не устраивает, отдай её мне — она мне нравится. Если ты считаешь, что не можешь делить ложе с рабыней, взамен я готов прислать тебе свободную. Я получил её от одного фракийца. Она тебе понравится. Давай поменяемся?

   — Я оставляю Айзу, — со всей решительностью ответил я.

Келиос умолк, выпустил несколько стрел в дерево, служившее нам мишенью.

   — Айза тебе ни к чему, — продолжил он. — Зачем она тебе, если ты не спишь с ней? — Помолчав, он добавил: — Ты должен постепенно становиться мужчиной и учиться любви. Для микенца это очень важно. Когда стемнеет, я пришлю тебе Гелике.

   — С меня довольно Айзы, — воспротивился я.

Келиос с раздражением опять выстрелил в дерево.

   — Айза тебе не подходит, — пробурчал он.

Я взял свой лук и вложил стрелу.

   — Почему? — спросил я и выстрелил, попав точно в середину дерева. — Мне уже шестнадцать, Айза мне ровесница. А этого достаточно, — произнёс я почти торжественно.

   — Зачем она тебе, если она не способна делить с тобой ложе? Тебе нужна Гелике — она знает, что делать, чтобы ты стал мужчиной.

   — Келиос, — ответил я, загадочно улыбаясь, — ведь ты — любитель искусства, не так ли? Разве в твоём доме не стоят прекрасные вазы и блюда?

   — Само собой разумеется, — сказал он, глядя на меня так, словно сомневался, в своём ли я уме.

   — Какое вино лучше? — задал я новый вопрос. — Молодое или старое? То, которое с гор, или то, что из долины?

   — На такой вопрос нельзя дать однозначного ответа. Всё зависит от вина. Каждое вино требует своего времени, только оно придаёт ему зрелость...

Я прервал его.

   — Верно, всему своё время. В том числе и зрелости. Ты согласен, что существует немало вещей, которые доставляют нам радость самим своим существованием? Вазы и блюда нельзя съесть, только их созерцание доставляет нам удовольствие. Всё дело в сути. У Айзы есть душа, которая действует на меня, подобно благородному вину. Разве этого мало? — заключил я, и выпущенная мной стрела снова угодила в дерево. После этого я покинул Келиоса.

Каждый вечер Айза приносила мне на ночь кружку воды и свежие фрукты. Почему сегодня она не пришла? Когда я заглянул в её комнату, она лежала на кровати, заливаясь слезами.

   — Что с тобой? — спросил я нежно, склонился над ней и попытался поднять.

   — В кухне болтают... да нет, — взволнованно заговорила она, — уже все знают, что ты собираешься отдать меня Келиосу, а взамен получить Гелике!

Я поцеловал её в щёки.

   — Келиос хотел этого, но я отказался и заявил ему, что оставлю тебя навсегда. Ты довольна?

Айза перевернулась на спину, посмотрела на меня счастливыми глазами, и я отнёс её к себе в постель.

Почему я осмелился только поцеловать её, почему ограничился невинными нежностями?

Я чувствовал, что Айза ждёт большего, я чувствовал, что я — мужчина. Почему я отказывался от того счастья, которого мы оба жаждали?

Неужели потому, что между нами стояла Гайя? Или же я видел в Айзе рабыню?

Нет, я знал, что многие чиновники моего отца имели наложниц, даже имели детей от рабынь. Совсем рядом, всего через несколько домов от меня, жил управляющий имуществом. У него были две наложницы и четыре красавицы рабыни, которые — это ни для кого не было секретом — делили с ним ложе.

Может быть, я боялся?

Но чего? Я подумал о словах Айзы, что боги не хотят нашей любви и она принесёт нам одни страдания.

Я едва не произнёс вслух: «Что скажут мне египетские боги?»

Эти мысли мелькали у меня в голове, пока я целовал Айзу, ласкал её спину и груди. Какой-то внутренний голос не давал мне покоя, он нашёптывал мне вкрадчиво:

«Через десять или двадцать лет Айза перестанет удовлетворять тебя. Ты станешь царём, а она останется глупой рабыней. Вокруг тебя будет так много умных и прекрасных женщин, что ты и не захочешь смотреть на Айзу. Добром это не кончится. Возможно, она убьёт тебя из ревности, отнимет у тебя любимую женщину или причинит ещё какой-нибудь вред».

Когда на восходе солнца я оторвался от Айзы, мы уже успели подарить друг другу счастье, которого жаждали. Мы испытали большую радость, и осознание этого таинственным образом связывало нас.

Айза, словно пьяная, пошатываясь, направилась к двери, остановилась возле неё и снова вернулась ко мне. С бесконечной нежностью она подставила мне губы для поцелуя.

   — Тебе нечего опасаться, — произнесла она серьёзным, необычным тоном.

   — Опасаться? Чего?

Она смущённо потупилась, подыскивая слова и не находя их. Потом посмотрела мне прямо в глаза.

   — Многие рабыни, если им довелось разделить ложе со своим господином, готовы сделать всё, лишь бы забеременеть. Они полагают, что, родив ребёнка, сумеют улучшить своё положение в обществе. При всей своей любви к тебе я обещаю, что ни секунды не помышляю о том, чтобы с помощью подобного трюка привязать тебя к себе. Можешь мне поверить: я не собираюсь привязывать тебя к себе обманным путём. А если нашей любви суждено иметь последствия, — она печально улыбнулась, — ты вправе выдать меня замуж за кого-нибудь по собственному выбору, чтобы наш ребёнок приобрёл родину.

Она сделала несколько шагов к двери, опять остановилась и обернулась ко мне.

   — Боги против нас. Я приношу тебе несчастье, — прошептала она удручённо и прошла в свою комнату.


Это произошло в тот же самый день. Айза помогала на кухне, а я лежал на своей кровати и дремал. Дверь в комнату тихо отворилась, и я моментально проснулся.

Передо мной стояла красивая девушка с длинными белокурыми волосами.

Я сразу же понял, что это Гелике.

Она медленно приблизилась ко мне, стягивая с себя одежду. И осталась совершенно обнажённой.

Я встал с кровати. Айзе было около шестнадцати, девушке, стоявшей передо мной, вряд ли больше. Почему она кажется более зрелой, более женственной, более чувственной?

Мне нравились тёмные, иссиня-чёрные волосы Айзы, однако мне приглянулись и светлые волосы этой девушки, напоминавшие золотые нити.

Я сопоставил груди и очертания тел обеих. Когда я увидел, в какой непристойной позе, словно уличная девка, стоит передо мной незнакомка, мои симпатии снова обратились к Айзе.

   — Я хочу доставить тебе радость, — сказала девушка хриплым голосом.

   — Тебя прислал Келиос? — спросил я, отступая на шаг.

   — И да, и нет.

Она бросила на меня оценивающий взгляд, а затем резким движением головы откинула назад волосы.

   — Он хотел, чтобы я пошла к тебе ещё вчера, но у тебя была гостья, — прозрачно намекнула она. — Сегодня я здесь по собственной воле. Ты красив и силён — я люблю молодых, крепких мужчин. У тебя есть желание?

Я вопросительно взглянул на неё.

   — Сейчас тебе меня не понять, — ответил я, помедлив. — Ты хороша собой. Почему бы тебе с твоим красивым телом, твоим единственным достоянием, не продать себя с большей выгодой?

Девушка впилась в меня глазами, словно ожидая, что я скажу дальше. Я серьёзно заметил:

   — Старайся, чтобы твоя любовь исходила из твоего сердца, а не только из лона.

Вместо ответа она своеобразным движением провела гребнем по волосам и подобрала прядь с виска. Потом руками погладила свои груди и бёдра.

   — Неужели я действительно не нравлюсь тебе? — спросила она пересохшими губами.

Я улыбнулся, почти любуясь ею.

   — Отчего же, ты очень хороша. Но мне не хочется разочаровывать Айзу. Лучше отдать всю свою любовь одному человеку, чем делить её между несколькими.

Взглядом я дал ей понять, что она очень нравится мне.

   — Не секрет, что всё, что произошло бы между нами, уже завтра, да нет, тут же стало бы известно всем. У стен есть уши... Неужели ты намерена всю жизнь валяться в ногах у мужчин? Если хочешь большего, нужно вести себя иначе. Ты красива — это твой шанс. Используй его. — Заметив, что она не перестаёт бросать на меня призывные взгляды, я решил предостеречь её: — Сейчас ты молода. Это самое надёжное твоё оружие в борьбе за собственное счастье. Что будет, когда ты сделаешься старой и больной? Подумай о своей старости, подобно мудрому торговцу, уже сегодня. Кто собирается собрать урожай, должен прежде бросить зерно в землю.

Ничего не ответив, девушка задумчиво поглядела на меня и молча удалилась. Я поспешил вслед за ней.

   — Ты забыла свою одежду! — крикнул я хрипло и накинул её на Гелике. Когда я коснулся её тела, мы оба вздрогнули и, как загипнотизированные, уставились друг на друга.

   — Иди, — сказал я сдавленным голосом и вытолкнул её во двор.

Подойдя к окну, я стал смотреть на уходящую Гелике. Сердце моё сильно билось. Её длинные белокурые волосы очаровали меня, гордая походка, плавное покачивание бёдрами, словно в танце, линии её тела и изящное движение головы, каким она несколько раз отбрасывала волосы за спину, едва не заставили меня крикнуть ей, чтобы она вернулась...

Теперь в моей душе соперничали две женщины: Айза и Гелике.

Вечером я снова отправился к мужчинам, которые пили из амфоры густое сладкое вино.

Разве могли они знать, что меня угнетало?

Они играли в кости, пили, молчали, но всякий раз отыскивали меня глазами.

   — Голике была у тебя? — равнодушно поинтересовался один из них. Все тотчас подняли головы и с любопытством уставились на меня.

Я кивнул.

   — Ну и как она?

Я взял амфору и стал пить. И сразу же ощутил сладость и приятную расслабленность. После очередного глотка мир посветлел. Краски сверкали, соединялись вместе, какие-то фигуры кружились в танце: это были обнажённые женщины.

Какая-то девушка, до которой, как казалось мне, опьяневшему, рукой подать, делала непристойные движения, словно это была Гелике. Очертания её грудей, покачивание бёдер и плавные движения рук непрестанно напоминали мне о Гелике.

Издали, появившись из розового тумана, ко мне приблизилась какая-то другая танцовщица. Я тотчас же узнал её — это была Айза. Её косички раскачивались, свидетельствуя, как она сама утверждала, о любви. Выдавало её и характерное покачивание бёдер.

Я благодарно кивнул, млея от счастья, ибо всё, что я видел, была Айза.

Розовый туман всё больше сгущался. Издалека ко мне, словно призрак, приблизилось какое-то лицо. Вот оно уже совсем рядом, я вижу на нём одни глаза. Потом я различаю губы и слышу бесконечно добрый голос: слова, которые он произносит, трогают меня, словно тёплые руки:

   — Однажды спросили орла: «Почему ты растишь своих птенцов так высоко в воздухе?» Орёл ответил: «Если бы я не вёл их к свету, они бы видели только землю! А этого нельзя допустить!»

Танцуя, ко мне приближались другие лица, они сливались, исчезали и на смену им появлялись новые.

   — Пей! — произнёс один из мужчин и поднёс к моим губам амфору. Потом принялся, усмехаясь, рассказывать, что соблазнил девушку, и та родила ему ребёнка.

   — Должно быть, в ту ночь, когда я увлёк малышку в свою постель, я был пьян.

   — Почему ты так решил? — спросило лицо, состоявшее из одних ушей.

   — Она уродлива, у неё рот, словно у лягушки. Единственное, что меня в ней привлекло, это фигура, она покорила меня. К тому же эта девица всегда бросала на меня такие взгляды, будто изнывала от желания.

   — От желания? — спросил я.

   — Ну да. Ведь все мы слабые существа, которые целиком находятся во власти чувств. Что делает мужчина, когда женщина откровенно предлагает ему себя?

   — Но ведь девушка, которую ты упоминал, была безобразна, — заметил я.

   — Так и есть, да только я сам не могу понять. Всё развлечение заняло не более пяти минут, а теперь я отец ребёнка, который постоянно будет напоминать мне о том, что был глупцом и потащил к себе в кровать похотливую дурнушку. Разве мужчине так уж трудно устоять перед сгорающей от вожделения женщиной?

Мне хотелось ответить ему, но мои губы слушались с таким трудом, что я едва мог пошевелить ими.

   — Так Гелике всё-таки спала с тобой? — спросил кто-то и с любопытством посмотрел на меня.

Лжец гордо обвёл глазами слушателей и заявил, что она очень быстро возбуждается. В уголках губ у него блестела слюна.

   — Она очень красива, — пробормотал я уклончиво.

   — И она так жарко целовала тебя? — спросил кто-то другой.

Я посмотрел на него так, словно не понял его слов, и он подробно объяснил, что однажды Гелике прониклась к нему такой нежностью, что облизала его, словно животное.

   — Если Келиос отдаёт её тебе, то лишь потому, что ему уже не под силу справиться с ней. Ты молод и силён и сумеешь доставить ей радость, — промолвил мой сосед и по-братски положил мне на плечо руку.

Мне опять предложили кружку, и своеобразный вкус вина, отдающего маком, вновь распространился по моим членам, подобно некой таинственной силе. Меня вновь охватила сладостная слабость, породившая новый туман. Я погрузился в мечты. Ко мне приблизились лепестки роз, и в каждом цветке лежала обнажённая девушка. Они протягивали руки, а вблизи танцевали Гайя и Айза. Они обе домогались меня, и я безвольно стонал:

   — Я люблю вас, я люблю вас!

Я принялся всё громче бормотать что-то несвязное. Один из мужчин пододвинул мне блюдо с орехами. Я отставил его и пьяно настаивал:

   — Нет, я хочу есть цветы, хочу, чтобы передо мной прямо сейчас танцевала Айза. Позовите её...

   — Пей, царевич! — произнёс какой-то человек и опять протянул мне кружку.

   — Нет, — простонал я, — это мне уже не на пользу.

   — Всё, что доставляет радость, на пользу. Разве это вино не принесло тебе счастья?

   — Конечно, конечно, — прошептал я. — Но у меня такое ощущение, будто я лишился всякой воли. Я так устал, что готов улечься прямо на земле, словно больное животное. Но я — царевич, и мне не пристало корчиться на земле, подобно какому-нибудь мямле. И я не стал бы водить дружбу ни с кем, кто не знает меры, не умеет владеть собой, держать себя в руках. Сделать ребёнка какой-то глупой уродливой девице из одного лишь сладострастия невозможно, — возвысил я голос. — Такие вещи допустимы лишь по взаимной любви. Мы должны стать благороднее, иначе мы просто скоты. Самое страшное, отчего страдает мир, — заметил я со всей серьёзностью, — это не зло, а наша слабость. Человечество, лишённое идеалов, не что иное, как клубок ленивых червей.

Мужчины поднялись.

— Пойдём с нами! — позвали они. — Ты увидишь такое, чего уже никогда не забудешь.

Спустя несколько минут мы очутились в каком-то доме, где были приготовлены самые соблазнительные яства. Меня окружали мужчины в причудливых одеждах, необычной обуви и с замысловатыми причёсками. Колеблющееся пламя светильников озаряло нечто, что испугало меня. Почему многие мужчины одеты женщинами, а красивые девушки — уличными шлюхами?

Мне хотелось пить, я глотал воду, и она казалась мне отборным вином. Почему же я захмелел от неё? Почему немного позже мясо напоминало на вкус яблоко, а рыба — оливки?

Внезапно я перестал ощущать вкус поглощаемой пищи и уже не мог отличить мясо от фруктов. Потом я заметил рядом мужчину с длинными волосами. У него были огромные, как у совы, зрачки, а нос напоминал хобот, и всякий раз, когда он разевал рот, я видел громадную дыру.

Мне показалось, что глаза этого человека заглядывают прямо мне в душу. Меня обдало почти болезненным жаром подобно тому, как гигантская пенящаяся волна сперва яростно набрасывается на скалу, чтобы затем покорно отхлынуть назад. Мой мозг был словно парализован. Волны набегали и откатывались, несколько секунд я был без сознания, а потом опять пришёл в себя.

Только теперь я заметил, что стены помещения, в котором я находился, были отделаны разными позолоченными украшениями. Картина, нет, скорее фриз изображал женщин, которые ползком пробирались через тростник, преследуемые мужчинами. Или это были кентавры?

Каждый мой нерв снова чувствовал болезненное тепло. Эти волны жара всё учащались и усиливались. Ощущения, которые они порождали, приводили меня в экстаз. Неожиданно я очутился в море света, переливавшемся такими чистыми, гармоничными красками, какие можно увидеть только в радуге.

Помещение пересекала нагая девушка, почти ребёнок, предлагая каждому ложку какой-то зеленоватой кашицы.

Спустя несколько минут мне показалось, что я летаю. Внизу я заметил огромную пирамиду, блестевшую на солнце, словно золото. Это зрелище закрыла какая-то пелена, и теперь пирамида предстала моим глазам сложенной из гигантских дынь. Я растерянно всматривался в эту гору зелёных плодов. Потом я сидел на верблюде, меха которого почти невозможно было заметить под сверкающими драгоценностями, украшавшими его. Песок под ногами верблюда был усеян крупицами золота. Меня окружали изысканные благовония, и со всех сторон я слышал музыку сфер. Мимо мелькали тысячи радуг.

Я возликовал, потому что стал властелином природы. Духи света и цвета, духи запаха, духи музыки и движения повиновались отныне мне.

Девушка, обносившая всех зелёной кашицей, стояла теперь на небольшом подиуме. Она исполняла танец. Движения её тела походили на движения змеи, длинные чёрные волосы обвивались вокруг плеч и обрамляли небольшие груди. Танец становился всё темпераментнее, а из уст девушки временами вырывались громкие стоны.

Я как заворожённый смотрел на юную танцовщицу. Какое-то время она вся была воплощением движения, неподвижными оставались только ступни, она словно приросла к полу. Она раздвигала в танце колени и разводила бёдра, однако её ноги продолжали находиться на прежнем месте. Она то резко подавала вперёд лоно, то принималась вращать бёдрами.

Танец делался всё необычнее, превращаясь в разнузданное зрелище, и когда тело девушки сотрясала сильная дрожь, она не могла сдержать глухих криков. Эти вопли перешли в хриплый стон, который будоражил меня, буквально разрывая душу. Может быть, этот звук стал порождением женского желания, вопль первозданного сладострастия?

Наконец девушка рухнула наземь и забилась, как будто ей перебили спинной хребет.

Пока несколько мужчин уносили её прочь, тело её продолжала сотрясать дрожь; часто дыша, словно ей не хватало воздуху, она выкрикивала какие-то непонятные слова и вела себя как одержимая...

Когда я приплёлся в свою комнату, на востоке уже занимался новый день. Айза бросилась мне навстречу, испуганно вцепилась в меня.

— Я повсюду тебя искала, — повторила она несколько раз.


После полудня отец прислал мне критского раба Ритсоса, который переходил в мою личную собственность. Ритсос приковылял ко мне: его правая нога оказалась скрюченной, вероятно, после удара мечом. Лицо тоже было изуродовано: от правого уха к губе тянулся глубокий страшный шрам.

Что мне делать с этим калекой, ведь он ни на что уже не годен? Как отцу могло прийти в голову подарить мне такого безобразного раба?

Я недружелюбно уставился на критянина, а он, отступив на шаг, встретил мой взгляд с высокомерным, почти пренебрежительным выражением, как будто именно я ему не понравился.

Келиос, случайно оказавшийся возле меня, бичом подогнал его ко мне.

   — Отвечай, собака, — спросил он сурово, — есть у тебя хоть какое-то имя?

   — Ритсос, — пробормотал тот.

   — Ты был пиратом. Моли Зевса, чтобы твоя жизнь была немного лучше смерти!

   — Я только исполнял свой долг. И тебе тоже приходилось выполнять приказы, которые тебе отдают, — бесстрашно защищался раб.

   — Ты мучил и убивал, — упрекал его Келиос.

   — Это было моей обязанностью, — гордо ответил критянин.

   — Все пираты заслуживают смерти, — сказал Келиос, немного смягчившись. — Откуда ты?

   — Из Закроса.

   — Не знаю такого города, — промолвил Келиос.

   — Он расположен на восточном побережье моей страны. В центре Закроса находится дворец царя.

   — Почему ты стал пиратом? Если бы ты был на что-нибудь годен, тебе бы нашлось более достойное применение.

Раб промолчал.

   — Говори! — приказал Келиос и ткнул его бичом.

   — Я был учителем во дворце царя.

   — Ты лжёшь, — констатировал Келиос и снова ударил его бичом.

   — Я был учителем, — повторил критянин, — я любил одну девушку, которая была собственностью одного высокопоставленного чиновника.

   — И что дальше?

   — Мойя забеременела, и её господин не простил мне этого. Спустя несколько дней я оказался на корабле.

   — И стал пиратом и убийцей, — подытожил Келиос.

   — Господин, — покорно вздохнул критянин, — я преподавал живопись, учил разбираться в цветах, говорил о красках, которые мы используем при изготовлении керамики и при росписи стен во дворцах. — Он испытующе посмотрел на меня. — Если мяснику прикажут убить животное, он сделает это не задумываясь. Я люблю птиц и благородные запахи, люблю свет и гармонию цветов. Я учил тому, что знал сам, и это, — он задумался на некоторое время, — сформировало меня. На человека часто накладывает отпечаток то, чем ему приходится заниматься. На мясника — умерщвление животных, на рабов — каменоломня, где они тупо добывают камень, на меня — мечта, потому что искусство всегда остаётся мечтой. Когда Мойя в наказание за свой проступок была на моих глазах растерзана дикими псами, я почувствовал, что во мне что-то произошло. С тех пор я потерял душу, превратился в неодушевлённый предмет, который выполняет всё, что ему прикажут. Да, — он бесстрашно посмотрел на меня, — я делал буквально всё, что мне поручали. Я мучил и убивал, хотел тем самым отомстить за Мойю, которую очень любил.

   — Вот ты опять лжёшь: эта история слишком хорошо выдумана, чтобы быть правдивой. Только трус привык прятаться за такими словами. Будь ты настоящий мужчина, ты бы сознался в своих деяниях.

   — Пытайте меня, — ответил критянин. — Убейте меня. С тех пор как Мойю, словно дешёвую девку, отдали на съедение собакам, моя жизнь потеряла всякий смысл.

   — Пойдём! — сказал я и повёл раба за собой. Мне показалось, что этот опустошённый и разочарованный человек больше, нежели иной священник, способен поведать мне о небе, которое может быть внутри нас, когда мы его ищем.

   — Садись! — приказал я, когда ему отвели комнату и он снова предстал передо мной.

   — Как выглядят у вас дворцы, где вы молитесь вашим богам? — спросил я.

Ритсос задумался. Получив ответ, я начал догадываться, почему отец выбрал его мне в слуги и, значит, в спутники на всю жизнь.

   — Все культуры, за исключением Крита, создали для своих божеств дворцы. В Египте они уже многие сотни лет сложены из громадных камней, в Месопотамии существуют большие, построенные из кирпича дворцы и гигантские зиккураты. Дворцы приняты у жителей Вавилона и Ассирии, у хеттов и многих других народов. Единственный дворец, который существует на моей родине, расположен в Ахарне, к югу от Кносса. Наша вера не признает других дворцов, она незнакома и с крупными культовыми изображениями, рельефами и монументальними изваяниями того или иного божества. Мы тоже почитаем своих богов, но не нуждаемся для этого ни в каких помещениях. Нам достаточно открытого неба, священных рощ, горных вершин, но особенно близки мы к нашим богам в пещерах. Мы любим наши поля и наши стада, печёмся о них, молим о плодородии. Мы живём за счёт земли и за счёт моря, поэтому молимся богине природы — охотнице, повелительнице животных, богине моря, богине земных недр, но в особенности богине плодородия.

   — Вам ведомы только богини? — удивился я.

Критянин помедлил, потом сказал:

   — Мы знаем и богов, однако они нередко соединяются с божествами женского рода, с Великой богиней. Она — повелительница гор и зверей, морских глубин и земных недр.

   — Пещеры тоже служат у вас местами отправления культа?

   — Да, царевич. С незапамятных времён самым священным местом у нас считается пещера под Амнисом. Мы верим, что богини находят прибежище в пещерах и что там появляются на свет и вырастают молодые боги. Нередко мы приносим туда священные жертвы. Во многих пещерах входы сложены из кирпича, там предусмотрены помещения для жилья, алтарей и молитв. Кроме того, у нас существуют обнесённые каменной стеной круглые площадки. В них возвышается Священное Дерево или один или несколько алтарей — всё под открытым небом. Приносим мы наши дары и на священные горные вершины.

   — И во дворцы? — спросил я.

   — Святынями там служат небольшие домашние алтари, колоннады и ниши. Для культовых обрядов, в которых всегда принимает участие большое число людей, нам необходимы грандиозные крыльца и просторные дворы. Дворец Феста имеет чудесное крыльцо такого рода. Кроме того, во дворцах, например в Кноссе, есть Священные улицы, где устраиваются процессии.

Я был восхищен услышанным. Я испытывал одновременно и удивление и страстное желание как можно ближе познакомиться с этим загадочным островом. Я взволнованно спросил, надевают ли там во время религиозных празднеств праздничную одежду.

   — Женщины являются на них босиком, с обнажённой грудью, облачённые в открытую спереди культовую юбку. В этом одна из наших особенностей: культовые ритуалы выполняют главным образом женщины. Ты спрашивал, известны ли нам божества мужского рода. Совершая молитвы, жертвоприношения и ритуальные танцы, мы уверены, что на протяжении всего празднества над людьми царит молодой бог. Он необходим для акта оплодотворения в животном и растительном мире. Он, этот витающий над всеми бог, — великий оплодотворитель, тот самый бог, который ежегодно дарит любовь Великой жрице. Он, бессмертный, совокупляется со смертной царицей, но нередко является Великая жрица, чтобы подарить людям божьего сына. Этот Священный брак[210] между богом и смертной женщиной для нас самый главный, святой праздник.

   — Ты упоминал о богине плодородия, Богине-Матери? — спросил я. — Мой отец получил как-то в подарок статуэтку. Она изображала женщину с открытым лицом, обнажёнными по локоть руками и голой грудью. В каждой руке, вытянутой в сторону, она держала извивающуюся змею, а на её головном уборе воспроизведён миниатюрный леопард. Пояс у неё настолько тесен, что подчёркивает неестественные размеры грудей. Сборчатая юбка доходит до самых ступней. Что означает эта фигурка? Ведь должен же в ней быть заложен какой-то смысл?

   — Это жрица, царевич, которая служит богине змей, богине земли, а значит, и плодородию. Змея одновременно символизирует землю и небо. И в других культах, — объяснил он, как будто бы знал всё на свете, — можно встретить прообраз Богини-Матери, матери-земли. Её статуэтки непременно с голой грудью, мощными ягодицами, а иногда с тучным телом. Мне приходилось создавать картины, изображающие Богиню-Мать, которая усмиряет львов, быков или даже мифических существ — грифов или сфинксов.

   — Один торговец рассказывал, что во дворце Кносса бесчисленное множество комнат, ходов, дворов и царских покоев. Он уверял, что их около тысячи. Это верно?

   — Да, Кносс — самый большой дворец. Там есть даже дома в два, три и больше этажей. Все дворцы, в том числе и в Маллии и Фесте, Закросе и Ахарне, а также поселения, как Гурния и Пелкин, оборудованы разветвлённой системой канализации. В каждой части дворца существует своя система такого рода. Вот он каков, Крит, — сказал он с гордостью.

Я недоверчиво покачал головой.

   — Дождевая вода, — с воодушевлением продолжал мой собеседник, — по трубам, устроенным в стенах, отводится с крыши в подземные каналы, которые вентилируются с помощью воздушных шахт. Вода стекает по глиняным трубам с насадками в форме воронок. Поэтому вода занимает большую поверхность, и чрезмерных отложений не образуется.

   — Из какого же материала строят у вас дома?

   — Во всех домах усиленные древесиной каменные стены, сужающиеся книзу деревянные колонны, окна, просторные залы, нередко даже ванные и туалеты. Повсюду открытые дворы, окружённые комнатами, коридорами и лестницами. А в больших дворцах размещаются склады и подсобные помещения, где хранят продукты и товары. Служащие подчас имеют во дворце собственные комнаты, а ремесленники — мастерские. Строительный материал? — переспросил он и посмотрел на меня. — В деревнях подвалы обычно из камня, однако верхние этажи — из древесины.

   — Выходит, что дворец — не только резиденция царя?

   — Нет, это и культовый центр и место, где размещается администрация и ведётся торговля, где трудятся ремесленники. Это одна из причин, почему наши дворцы-города пользуются самой широкой известностью, — сказал он грустно.

   — Сколько у вас городов?

   — Пожалуй, около девяти десятков. Во всех прекрасно замощённые улицы, вдоль которых возвышаются двух- и трёхэтажные дома из камня или кирпича. На каждом этаже — окна.

Мы помолчали, глядя друг на друга, как братья. Крит всё больше связывал нас; мы уже не прочь были стать друзьями. Внезапно мне пришла в голову одна мысль. Я испытующе посмотрел на своего раба, затем пересилил себя и чистосердечно признался:

   — Если я стану царём, мне хотелось бы строить города и порты, прокладывать улицы. Смотри, — и с этими словами я провёл его в соседнюю комнату.

Мы остановились перед городом моей мечты, который я возвёл во время игры.

Ритсос обрадованно посмотрел на меня.

   — Города немыслимы без улиц, только с их появлением они начинают оживать. У нас имеются даже мощёные улицы. Одна ведёт с юга и заканчивается у Кносса, другая соединяет Кносс с портом Порос. Другие дороги связывают Кносс с портами на северном побережье. Ими охотно пользуются гонцы в другие города. По этим хорошим дорогам торговцы и зажиточные крестьяне перевозят тяжести в низких повозках, запряжённых волами. Но чаще всего товары навьючивают на ослов или их несут носильщики — на спине или по двое на длинном шесте.

Он осмотрел глину, из которой я лепил дома своего города. Уже после непродолжительной сушки на солнце ими можно было долго пользоваться.

   — Можно мне попробовать? — спросил Ритсос.

Улыбнувшись, я кивнул.

Он взял немного глины, размял её и вылепил повозки и суда.

   — Улицы в городах должны быть такой ширины, чтобы на них могли разъехаться две повозки. А гавань должна давать в плохую погоду пристанище двум-трём десяткам судов.

Он взял ещё глины, раскатал в длинную колбаску и уложил перед гаванью, словно защищающую её руку.

   — В море необходимо соорудить дамбу, которая будет противостоять волнам и ветру. Хорошая гавань даёт укрытие всем судам, а это благотворно сказывается на торговле. Много людей найдёт себе работу и будет жить в достатке. Могу я и впредь помогать тебе в осуществлении твоей мечты построить счастливый город?

Несколькими днями позже у меня появился новый учитель, Пандион,которому было поручено познакомить меня с моей родиной. Я мог найти у него ответ практически на любой вопрос.

   — Верно ли, — спросил я его, не откладывая в долгий ящик, — что мой отец очень богат?

   — Смотря что считать богатством, царевич, — уклончиво ответил он. — Да, у него есть склады, полные пшеницы, ячменя, оливкового масла и вина. Ему принадлежат огромные стада коз и овец, дающих мясо, сыр и шерсть, и небольшие стада баранов, с которых можно настричь больше шерсти, чем с самок. Потом у твоего отца есть быки, волы и коровы. Их используют по большей части в качестве вьючных животных, для принесения в жертву и для даров. Но богатство твоего отца покоится на труде свободных и подневольных работников, которые находятся в его распоряжении. К числу искусных ремесленников принадлежат прежде всего плотники, каменщики, гончары, строители судов, золотых и бронзовых дел мастера, а также оружейники, валяльщики и ткачи.

   — Кто больше знаменит — мой дядя в Микенах или мой отец? — не раз задавал я Пандиону этот вопрос.

   — Микены хотя и славятся военным могуществом, но именно Афины играют доминирующую роль в передаче богатств культуры и способствуют расцвету изобразительных искусств. Возможно, когда-нибудь скажут, Минос, что Эллада пошла от Афин.

   — А дворец моего отца тоже окружает город, как повсюду у нас?

   — Да, царевич. Тебе приходилось бывать в Микенах или Тиринфе? Их дворцы, наверное, самые грандиозные из тех, что мы знаем.

   — Когда я навещал в Микенах своего дядю, я был ещё почти ребёнком, — оправдывался я.

   — Тамошний дворец сооружён на довольно крутой горе, которая, правда, кажется со стороны моря ниже, чем на самом деле. Если смотреть из павильона с минеральным источником на морское побережье, то вид открывается грандиозный. Представь себе, Минос, стены там толщиной в триста дактилей.

   — Чьи горшки лучше, Пандион, — наши или те, что из Микен?

Учитель улыбнулся:

   — Спорный вопрос. Могу я ответить уклончиво?

Не успел я кивнуть в знак согласия, как он уже начал свой рассказ, будто и в самом деле знал всё на свете:

   — Если у нас, в Микенах или Тиринфе, взглянуть на керамику, которая, как известно, не бьётся, то убедишься, что нередко она родом из Египта, Финикии или Крита.

   — Что, собственно, в Крите такого, что отец так любит его? — задал я, пожалуй, главный для себя вопрос.

   — Его культура превосходит нашу. Особенно отличается религия критян. Больше всего их заботит, царевич, — и это существенно, — жизнь, а не смерть. В своих культовых пещерах они молят о даровании плодородия, исцеления, здоровья и энергии. Жители Крита восприняли благотворное влияние, которое оказали на них Египет, Ливия и прочие страны, и создали нечто новое, более совершенное в архитектуре, керамике, резке по камню и дереву, одежде и даже музыке. Критяне — поразительный народ, они из поколения в поколение не перестают изумлять нас своей энергией и работоспособностью.

   — Мне говорили, что критяне грубы и суеверны, — заметил я, задетый за живое.

   — Нет, царевич, это неверно, это скорее можно отнести к нам. Мы — воины, а критяне — художники. Именно у нас действуют жестокие по отношению к иноземцам законы, хотя они чётко регулируют нашу жизнь. Возможно, на Крите ты встретишь более выдающихся и знатных людей, чем у нас. Во многих отношениях Крит влияет на нас, хотим мы того или нет. Всё чаще мужчины заимствуют критскую причёску. Если же вернуться к керамике, Минос, то у них она лучше и красивее. Купольные гробницы, существующие на материке, берут начало от критских образцов.

Пандион смолк и взглянул на меня, словно не мог решиться продолжить свой рассказ.

   — Коль скоро мы завели речь о захоронениях: в Пилосе воры обчистили гробницу некоего князя, но не заметили на полу великолепной камеи. На этой золотой печати, которую князь, возможно, носил на запястье, изображён царственный грифон с распростёртыми крыльями. Помимо княжеской печати на полу остались втоптанные в землю золотые пластинки. Всё это показывает, с какой роскошью некогда был похоронен неизвестный князь. Совсем недалеко грабители обнаружили гробницу, которой, вероятно, было более сотни лет. Чтобы освободить место для новых покойников, скелеты прежних извлекли вместе со всеми атрибутами. Один сосуд, которым их снабдили в последний путь, был критского происхождения, а второй покрыт росписью, свидетельствовавшей о несомненном критском влиянии. — Он задумался. — Когда вскрывают гробницы для свежих захоронений, то в одних обнаруживают критские кинжалы, в других — сосуды из Крита. Золотой кубок, найденный в Вафио, также был изготовлен, наверное, каким-то критским художником.

Мы говорили с ним о многом, но всякий раз неизменно возвращались к проблемам Крита.

   — Что ещё отличает нас от Крита, — заметил Пандион, — так это дворцы. Если мы, микенцы, видим основу нашего могущества в силе нашего оружия, то критяне демонстрируют в дворцах и виллах своё богатство. Крепости в Микенах, Тиринфе, Мидеа и Аргосе — центры сильной военной власти, в то время как незащищённые центры критян разбросаны по всей стране.

Пандион собирался продолжить свой урок, но к нам подбежала очень красивая рабыня. Она была явно испугана. Ещё издали она закричала:

   — Скорее, Пандион, твой дом горит!

Мы помчались туда, но вскоре вздохнули с облегчением: огнём был охвачен только флигель. Позже мы узнали причину пожара: одна из рабынь опрокинула масляный светильник, и пламя тут же охватило солому.

Пандион всегда держал себя в руках. Не прошло и часа, как он принялся прививать мне понятие о верности, благодарности и приличиях, говорил о благоразумии, о добром и злом в человеке.

Когда я одновременно заставал Ритсоса и Пандиона, сразу же завязывались замечательные беседы. Они начинали рассуждать о Крите, а я часто оставался всего лишь восторженным слушателем.

Как-то Ритсос с гордостью заметил, что его царь настолько могуч, что его флот способен одержать победу над любым врагом.

   — Но ведь и у нас немало кораблей, Пандион, не так ли? — спросил я.

Гордость заставила Ритсоса забыть про учтивость, и он перебил учителя:

   — На побережье к северу от Кносса находятся три важных порта: Сития, Закрое, Иерапетра. В Ханье, а также в Ритимоне есть верфи.

   — Как выглядят ваши корабли? — спросил я.

   — У наших кораблей высокая носовая часть, в движение их приводят гребцы, но они оснащены и парусами. Эти суда доставляют в Египет кедры, а оттуда везут товары в порты твоей страны. Из рудников Кипра они доставляют медь, а в финикийских портах Угарит, Арвад и Библ меняют вино, оливки, керамику и кожу. Наше вино, да и оливковое масло, любят повсюду, их везут в прекрасных кувшинах. Близ южного побережья моей страны воздвигнут дворец Феста. Он торгует с Египтом, а Кносс на восточном побережье ведёт торговлю преимущественно с вами. Нас кормит море, — сказал он тихо. — Во дворце Кносса есть фреска, на которой изображён дельфин. Многие амфоры расписаны изображением каракатицы, которая считается лакомством.

   — А у вас растут бананы? — спросил я по наивности.

   — Да, царевич, но они очень малы, хотя очень сладки. У нас растут и яблоки, и гранаты, и фиги. В некоторых областях снимают урожаи миндаля, фисташек, груш, айвы, каштанов и даже сладкой чёрной смородины.

Мы подошли к моей комнате, и я пригласил обоих войти со мной. Айза тут же принесла нам фрукты и поджаристые лепёшки из ячменя.

Критянин, будучи рабом, подождал, пока я немного подкрепился, и с благодарностью взял медовую коврижку.

Мимо прошёл Кадмос, тоже критянин. Я окликнул его и познакомил с Ритсосом, но Кадмос окинул того критическим взглядом.

   — Ты критянин? — неприязненно спросил он.

Ритсос утвердительно кивнул.

   — Какого цвета колонны в Кноссе? — скептически поинтересовался он.

   — Красного.

   — С каким оттенком?

   — Поскольку дворец — священное место, значит, священны и его колонны. В дни религиозных праздников их мажут кровью жертвенных животных. Так что они имеют кроваво-красный цвет.

   — Что означает у нас двойной топорик?

   — Это лабрис — символ божественности, — коротко отозвался Ритсос.

   — А что такое пифос? — не унимался Кадмос.

   — Большой сосуд для запасов. В Кноссе, Фесте, Закросе и какие там ещё есть дворцы, они стоят длинными рядами в кладовых, однако без них не обойтись и ни одному крестьянину: он хранит в них воду, вино, масло и зерно.

   — Кем ты был, прежде чем сделался рабом?

Учителем, сам занимался живописью и преподавал критское искусство во дворце Закроса.

   — Что оно собой представляет? — уже немного смягчившись, спросил Кадмос.

   — Художественный стиль Крита, а именно в нём я вижу своё призвание, — ответил Ритсос, — требует наличия матового фона, на котором коричневой и красно-бурой красками изображают дельфинов, рыб, морские раковины и каракатиц с расправленными щупальцами. Свободное пространство фона мы заполняем изображениями морской травы, кораллов и обломков скал. Когда мы рисуем прыгающую косулю или крадущуюся кошку, то запечатлеваем их непосредственно в движении. Точно так же мы изображаем и человека, танцует ли он или прыгает через быка, участвует в кулачном бою или поклоняется божеству. На многих картинах можно заметить, что дворцовые дамы не носят головных уборов, а предпочитают искусно сделанные причёски. Чаще всего они перевязывают свои длинные распущенные волосы лентой или заплетают их в косу, которая свободно спускается вдоль спины.

   — Да, а во время религиозных торжеств все они надевают праздничные одежды, — заметил Кадмос.

Ритсос удивлённо поднял глаза.

   — Во время религиозных торжеств? — повторил он. — Это верно. Мужчины и женщины даже меняются одеждой. Тогда женщины надевают короткие набедренные повязки, а мужчины — длинные платья. Странно, — пробормотал он, словно про себя, — наш художественный стиль предписывает изображать кожу женщин белым, а кожу мужчин — красно-бурым цветом.

Как-то после полудня я отправился на виноградники и в оливковые рощи. Дорогой мне повстречался Пандион. Мы успели обменяться всего несколькими словами, как в Пандионе снова заговорил учитель, и он озабоченно принялся убеждать меня не ошибиться и выбрать в жизни правильный путь.

   — Послушай меня, Минос! Твоей конечной целью неизменно должно оставаться всеобщее благо! Когда-нибудь ты станешь царём. Настоящий царь — слуга собственного народа. Тебе нужны законы, без них ничего не получится. Запомни: кто в своей строгости превосходит законы, тот — тиран!

   — Трудно решить, что в жизни хорошо, а что — плохо, — задумчиво ответил я.

   — Не ищи руководящих принципов, Минос, а всегда ставь перед собой цель и стремись к ней. Запомни: чем лучше мы сами, тем лучше будут и окружающие нас люди.

   — Полагаю, — неуверенно ответил я, — что много зависит от помощи добрых советчиков. Если они мудры, я смогу принести людям счастье и мир.

Некоторое время мы шли молча. Вдруг Пандион остановился и пристально посмотрел на меня.

   — Вокруг тебя будут твориться и добрые и дурные дела. Если тебя настигнет зло, то можешь возроптать на богов и возненавидеть людей, которые в этом виновны. Но подумай, может быть, источник зла был в тебе самом, и нет оснований обвинять богов или проявлять враждебность в отношении какого-то человека. В том, что боги не делают для нас явным всё тайное, есть свой смысл, Минос, — нам самим надлежит находить лучшее. Знай, — это будет особенно важно, когда ты станешь царём, — каждая несправедливость, с которой ты смиришься, сделает тебя соучастником свершившегося зла.


Я взял Гелике к себе — не мог иначе, она слишком овладела моими чувствами. Вскоре после этого я встретил Келиоса.

   — Гелике у тебя? — резко спросил он. — За это я получаю Айзу. Такой был уговор.

   — Не забывай, — сердито ответил я, — я — Минос, сын царя. Я вправе приказывать и решать. Айза и Гелике останутся у меня.

   — Тогда защищайся! — в бешенстве вскричал Келиос и, взмахнув кинжалом, ринулся ко мне.

Я парировал удар. Лязгнул металл по металлу. Раз... второй... третий... Келиос крепче сжал рукоятку кинжала, и я понял, что он готовится к новому нападению. Во мне боролись страх и стремление доказать, что значит быть сыном царя.

Келиос отскочил на шаг в сторону, сделал обманное движение и нанёс удар. В последний момент мне удалось увернуться, и остриё кинжала едва не задело моё горло. Он тут же развернулся и снова взмахнул кинжалом. Мне снова удалось избежать удара.

Затаптывая цветы и ломая кустарник, мы нападали друг на друга, наносили друг другу удары, уклонялись от них, наступали, отскакивали назад.

   — Защищайся! — в очередной раз бросился на меня Келиос.

Я попытался отскочить, оступился и потерял равновесие. За считанные доли секунды Келиос припечатал меня к земле и приставил к горлу кинжал. Мысленно я уже попрощался с жизнью.

   — Я мог бы сейчас убить тебя, — тяжело дыша, произнёс Келиос. — Поклянись, что немедленно освободишь Гелике, прогонишь её из своего дворца. Но мне она больше не нужна, пусть отправляется на улицу и подыхает, как собака. Поклянись, что не передашь меня в руки правосудия за то, что я угрожал твоей жизни. Поклянись!..

Я воспользовался этой короткой передышкой и сбросил с себя Келиоса. Мы оба снова были на ногах и продолжали поединок.

   — У тебя был выбор! — ревел Келиос. — Пусть боги простят меня, но теперь я убью тебя!

Он вновь напал на меня, мы столкнулись грудь с грудью. Теперь счастье было на моей стороне. В ответ на моё обманное движение Келиос прыгнул прямо в цветы, поскользнулся, упал, и на этот раз уже я лежал на нём, прижимая остриё кинжала к его груди.

Он с ужасом глядел на меня, жадно глотая воздух; сделав неловкое движение, он выронил своё оружие.

   — Я мог бы убить тебя, — сказал я, повторяя его слова. — Но теперь мы квиты. Я готов забыть, как ты грозил мне, сыну царя, смертью.

Когда я поднялся, Келиос заплакал от стыда. Это были странные звуки, они встречали сочувствие на небесах. Я знал, что на моих глазах страдает микенец...

По пути в свою комнату я повстречал Пандиона. Он мельком окинул меня взглядом и задумчиво произнёс:

   — Ответственность означает, что человеку известно, что он собой представляет и что он отдаёт себе отчёт в незаменимости другого.

Я поблагодарил его и двинулся дальше, размышляя.

   — Другой незаменим? — пробормотал я.

Сон никак не приходил ко мне. Меня вновь мучили внутренние голоса. Может быть, всё это из-за поединка с Келиосом? Чтобы заставить их замолчать, я несколько раз поднимался с постели и подходил к окну. Неожиданно до меня дошёл голос из самых глубин моей души. Он шепнул, что мне следует брать пример с фараона Аменофиса, сына прославленного Тутмоса[211].

Почему с Аменофиса? Я пытался ответить себе на этот вопрос. Это был тот самый фараон, при котором были порабощены иудеи. Говорят, в результате десяти египетских казней[212] им удался исход из Египта. Это был тот самый фараон, который пережил извержение вулкана на Каллисто и потоп, едва не погубивший Крит.

Я начал считать и пришёл к выводу, что от этой катастрофы нас отделяет время, не превышающее жизни одного поколения.

В голове у меня снова пронёсся вихрь мыслей. Почему, собственно, вспомнил Аменофиса?

Вскоре я понял. Предание гласит, что фараон не был мстительным. Он запретил выкалывать глаза пленным, подвергать их пыткам и сажать на кол.

«Он был благороден», — шепнул мне один внутренний голос. Другой иронически заметил: «Ты тоже мог бы быть благородным. Но одного стремления недостаточно — нужно не только хотеть, но и что-то делать».

Не знаю, что послужило причиной — нравоучения Пандиона, поединок с Келиосом, заботы моей матери, а может быть, рассказы Ритсоса достигли своей цели, но как бы то ни было, я стал учтивее в обращении, благодарил даже детей, если они дарили мне цветы или фрукты. Я стал понимать, что у каждого человека есть душа и что она тоже, как и тело, требует пищи.

Я был счастлив и горд, мне казалось, что я узнал самое важное: царь должен служить своему народу, любить каждого из своих подданных.

С этого дня я начал проверять себя, действительно ли я «служил» и «любил».


Расположившись напротив меня, Ритсос рассказывал мне о Крите, и во мне всё сильнее крепло желание узнать самому этот остров. Оно до такой степени овладело мной, что ночами я просыпался и шептал:

— Мне хотелось бы служить тебе, Крит!

Каждый раз, когда я сидел с Ритсосом на скамье под открытым небом и слушал его рассказы о Крите, он становился мне почти что другом. Чувствовала ли это Айза?

Она часто подходила к нам со свежими лепёшками на мёду, разными плодами и охлаждённым вином.

   — Она принадлежит тебе, царевич? — спросил Ритсос.

Я только кивнул в ответ, потому что моя голова была занята мыслями о Крите.

   — Она родом, несомненно, из Египта и очень хороша собой. Верно?

Я снова кивнул, размышляя о Кноссе, о критской вере в богов и о том, как странно, что религия находится там в руках женщин.

   — Сколько у тебя женщин? — участливо спросил Ритсос.

Но мысли мои и на этот раз были далеко. Я пытался представить себе царя Крита, затем переключился на фараона Аменофиса. Как выглядел этот повелитель Египта, кто он был? Он стоял на страже закона, сам издавал законы и был милостив с пленными — это я знал.

Почему Айза стала теперь приходить чаще? Она то поправляла блюдо или кувшин, то обмахивала меня веером, так как солнце всё дальше проникало под навес, под которым мы сидели.

Каждый жест, каждое движение Айзы я знал как свои пять пальцев. Отчего мне вдруг показалось, будто я никогда ещё не видел её такой близкой и такой очаровательной? Стоило её наряду хоть немного приоткрыть плечо или шею, как я тут же обрывал разговор и впивался глазами в Айзу, любовался каждым её шагом, каждым движением рук, восхищался её косами и изяществом её ног.

Ночью Айза принесла мне кувшин свежей воды. Она опустилась возле меня на колени, поправляя фрукты в плетёной вазе, и каждый наклон обнаруживал красоту её тела.

   — Айза! — воскликнул я, пытаясь обеими руками прижать её к груди.

Она поднялась с колен, глаза её сверкали, губы были влажными... Несколько минут она оставалась недвижимой, затем склонилась надо мной. Мы робко поцеловались. Словно защищаясь, она выпрямилась, но глаза её лучились счастьем, а руки, казалось, превратились в бабочек. Сперва они вспорхнули к волосам, потом к плечам, затем помедлили и освободили тело от одежды.

   — Ты! — прошептала Айза.

Мы взяли друг друга за руки, сгорая от желания. Наши губы уже соединились, но пол под нами неожиданно задрожал и весь дом заходил ходуном. Вокруг стоял грохот и гул.

Мы видели, как одна стена накренилась, а пол вздыбился. Масляный светильник упал на соломенную циновку, и через несколько секунд она вся была уже охвачена пламенем. Огонь моментально перекинулся на ковры, лари, столы и скамьи.

— Минос! — в страхе закричала Айза и бросилась ко мне, пытаясь защитить своим телом.

Я воспротивился. Я хотел быть мужчиной, хотел доказать, что я — микенец. Нельзя допустить, чтобы я, сын царя, ещё раз оказался заслонённым от опасности телом женщины и позволил себе спастись подобным образом.

Айза не отступала. Тревога о моей жизни придала ей силы. Мы стали бороться. Она обмякла только после того, как мне удалось бросить её на пол ударом, которому научил меня как-то Келиос. В этот момент запылала звериная шкура, на которую она упала. Я наклонился, подхватил Айзу на руки и вместе с ней выскочил из комнаты.

Со всех сторон полыхал огонь, чёрный едкий дым постепенно обволакивал меня. Я стал задыхаться. Споткнувшись о какую-то балку, я упал и ударился головой о стену. Айза лежала рядом, её спина кровоточила. Я долго не мог собраться с силами, чтобы встать. Шатаясь, я всё же поднял Айзу на руки и ощупью двинулся сквозь обступавший меня мрак. Передо мной снова выросла стена огня.

Мне показалось, что я слышу какие-то крики и голоса. Закрыв глаза, я как сумасшедший бросился навстречу этим звукам, упал, опять поднялся. Пройдя несколько шагов, я повис на тонких жердях, переплетённых тростником. И опять почувствовал мерзкий запах дыма, затруднявший дыхание.

Освободившись, я собирался взять на руки Айзу, но почувствовал резкую боль в плече. По солоноватому вкусу во рту я понял, что язык у меня в крови. Голова закружилась. Я с ужасом заметил, что прямо передо мной с балки свисает змея.

Обессиленный, я опустился на землю, и мне почудилось, что я слышу женское пение. Может быть, я уже на пути в рай? Может быть, я слышу голоса жриц, оплакивающих мою смерть?

Вдруг я увидел, что змея подползает к нам. Пасть её была открыта. Она непрерывно двигала жалом и не сводила с меня холодного гипнотизирующего взгляда.

   — Минос! — в страхе вскрикнула Айза и вцепилась в меня, не спуская глаз с гадюки.

Я вспомнил Келиоса. Теперь я знал, что делать. Он говорил, что змеи опасны только для тех, кто позволяет им укусить себя. «Сражайся не только мечом, призови на помощь и разум — он гораздо более надёжное оружие!» — учил он, и я прекрасно усвоил его уроки.

Я освободил обе руки, левую протянул к гадюке, предлагая укусить себя, а сам осторожно следил за каждым движением её тела. Голова змеи медленно приближалась к моей руке, словно она охотилась за мышью. Теперь она видела только эту руку, а я тем временем схватил её правой рукой у самого основания головы.

Змея сопротивлялась, отталкиваясь от меня сильными ударами хвоста, однако Келиос научил меня, что змею нужно держать на вытянутой руке, тогда она совершенно беспомощна.

Айза забилась в угол и с облегчением взглянула на меня, лишь когда я ногой раздробил гадюке голову и швырнул ещё извивающееся пресмыкающееся в огонь.

Со всех сторон до нас доносились новые раскаты, и огонь начал брать нас в кольцо.

   — Неужели мы погибнем?! — воскликнула Айза и с плачем бросилась на землю.

Я снова взял её на руки и побрёл в какое-то помещение, где увидел небо и звёзды. Потом я почувствовал, что пол подо мной дрожит, колеблется, а стены рушатся. Меня окружали клубы дыма и тучи пыли. Повинуясь инстинкту самосохранения, я натянул на нас лежавшее передо мной одеяло, пытаясь таким образом укрыться от нестерпимого жара Рухнула ещё одна стена, рядом обрушилась балка.

У меня опять закружилась голова, и накатила сильная дурнота. Недоставало сил дышать. Я привлёк к себе Айзу, стараясь защитить её, и отдал себя в распоряжение духов смерти.

Глава вторая


Энос был торговцем и одновременно владельцем имения. Дом, где он жил, был двухэтажным и имел несколько флигелей. Специальные работники обслуживали устройства для получения виноградного сока, выжимания оливкового масла, изготовления тканей и формования и обжига гончарных изделий. На всей керамической посуде, которую он производил, ставилась его печать, изображавшая быка с опущенными для нападения рогами.

Энос гордился своим домом, в котором был предусмотрен красивый двухдверный вход, двенадцать помещений и широкий коридор для подношения даров богам; вместительный резервуар круглый год обеспечивал его водой.

Жилище Эноса находилось недалеко от дворца Маллии. От него было видно две дороги: одна вела на восток, в Гурнию, вторая — на запад, через Херсонес в Амнис, один из портов Кносса.

Лато, жена Эноса, отворила загон, куда на ночь запирала овец и коз, и выгнала скотину на ближайший склон.

Алко, дочь сестры Лато, повесила во дворе над костром котёл с водой. Обычно они ели там, где от палящих лучей солнца их защищали лубяные маты. Ветры со стороны моря всегда продували это тенистое место. Когда тростниковая стенка слегка качалась, Лато считала, что море посылает привет горам Дикти и пещере Диктинны, богини гор, которая жила в ней со своим божественным сыном.

Маллия представляла собой один из самых значительных центров торговли на северном побережье. Энос с гордостью огляделся кругом: на севере виднелось море, а на юге — горы с бескрайними кипарисовыми лесами, древесина которых так ценилась во многих странах.

Энос не мог припомнить, кто именно из его сыновей — Ансу, старший, или Энума, младший, — высказал мысль, будто бы высокие деревья могут задержать тучи и заставить их пролиться дождём.

Что толку от резервуаров для воды, если нет дождей? Вода — это жизнь, это плодородие, это радость. Разве будет что-нибудь расти, если в один прекрасный день не станет лесов, которые задерживают тучи и вынуждают их отдать свою влагу земле?

Энос озабоченно всматривался в леса, взбегавшие по склонам. Древесина, которую они дают, требуется в Египте и в Финикии для сооружения домов и строительства судов. Один крупный пожар мог уничтожить все леса. Если деревья исчезнут, тучи станут беспрепятственно плыть дальше: воды в таком случае больше не будет и источники непременно иссякнут.

Энос склонился к земле, словно его согнула забота о воде. Когда он вновь распрямился, то увидел очертания гор. Казалось, что склоны покрыты пёстрым ковром. Земля вокруг была красноватого оттенка. Оливковые деревья отливали серебристо-серым, бананы имели свой особый цвет, как и виноградники, смоковницы, миндальные и фисташковые деревья. Фоном служил золотисто-жёлтый созревший ячмень.

Когда в предрассветной дымке с полей поднимался туман, это было великолепное зрелище. Первым начинал сиять кроваво-красный мак. А когда сквозь зыбкую пелену проступали очертания гор, казалось, что видишь сон.

Из ближней деревни доносились голоса. Там тоже принимались за работу. Слышались крики ослов; овец и коз выгоняли на луга и убранные поля. Энос радостно кивнул. Там жил его отец.

— Маллия! — благодарно прошептал Энос.

Потом он увидел стены собственного владения. Ступени вели на верхний этаж. С перил так густо свисали цветы, что разглядеть коричневое дерево удавалось с немалым трудом. Белые каменные стены утопали в листьях и цветах. По обеим сторонам дверей, выходящих на улицу, росли огромные розовые кусты. Кто же их вырастил? Лато?

Вспомнил. Алко ещё маленькой любила цветы и животных. Если приносили птицу со сломанной лапкой или перебитым крылом, ей всегда удавалось выходить бедняжку. Удивительно, как она понимала язык растений, знала, когда их необходимо обрезать, полить или пригнуть. Когда Алко исполнилось шесть лет, она посадила у входа маленькие кустики роз и с тех пор ухаживала за ними. Теперь, если распахнуть двери, кажется, что они ведут в страну чудес.

Энос огляделся, словно что-то искал, понюхал ветер и землю; он услышал лёгкую поступь ослов, прислушался к шелесту листвы от дуновения утреннего бриза, прилетевшего с моря.

С наступлением дня крестьяне, погоняя ослов, к которым обычно привязывали овец или коз, потянулись на поле.

Энума позвал отца, и Энос поднялся к нему на крышу. Юноша показал ему зерно, которое разложил на солнце для просушки.

   — Смотри, отец, — гордо сказал он, — я довольно часто натыкал тут веток. На ветру они колышутся и отпугивают птиц. Если мы не примем никаких мер, они быстро всё склюют, а ведь мы не для того трудились.

Энос похвалил юношу.

В тот вечер, а это было в начале лета, земля начала колебаться под ногами. Дни теперь нередко превращались в ночи, а ночью подчас становилось почти как днём, потому что пламя одолевало ночную тьму. Казалось, горит само небо, затмевая звёзды. Все боялись, что наступает конец света.

Энос отправился в Священную пещеру и принёс жертвы, чтобы задобрить богов ветра, моря и луны.

Возвращаясь, он увидел, что на побережье перекатываются волны. Всё было залито водой. Казалось, море собирается поглотить сушу.

Он вспомнил о жертвоприношениях и рассердился.

   — Я дал и вправе ожидать воздаяния, — громко сказал он. — Я принёс жертвы, и боги должны сжалиться надо мной.

Внутренний голос начал укорять его:

«Уж не намереваешься ли ты торговаться с богами? Неужели ты и впрямь думаешь, что их можно купить?

Ты что же, ребёнок, который принёс подарок и тут же ждёт благодарности?»

«Но в таком случае мои жертвы бессмысленны!» — заметил Энос.

«Отнюдь нет, но это и не покупная цена. Принося жертву, ты взываешь о внимании. Более же глубокий смысл состоит в том, что ты покоряешься, готовишь себя к проявлению милости».

«К проявлению милости?» — переспросил Энос.

«Не строй из себя глупца — ты знаешь, что я имею в виду. Боги милосердны, но могут и наказывать людей, нередко до третьего или четвёртого колена. Если ты совершаешь добро, то тем самым являешь своё смирение и вскоре почувствуешь, что страдания, которые ты испытываешь и об избавлении от которых просишь, в действительности твоё счастье — ты мужаешь, набираешься опыта и знаний. Тебе нужно учиться...»

«У кого?»

«У богов. У вас ложь стала в порядке вещей, а правда — не более чем пустой звук. Когда ты отправляешься к богам, проси, чтобы они просветили твой разум. Принося жертву, ты должен склониться. А знаешь ли ты, что тем самым демонстрируешь свою покорность?»

Энос сгорбился, будто ему предстояло взвалить на себя тяжёлый груз и тащить его. Распрямившись вновь, он с благодарностью оглядел свои оливковые деревья. Они принадлежали его семье уже много, очень много лет. Они давали обильные урожаи, получая от земли её соки, а от солнца — свет. Энос кивнул. Да, солнце олицетворяло и рождение, и смерть, оно дарило жизнь, но и порождало хаос. Его утренние лучи ласкали плоды, а послеполуденные уподоблялись палящему дыханию пламени.

Прошло уже много дней и ночей, сопровождавшихся землетрясением, грохотом и гулом.

   — Берега моря поднимаются, — в страхе сообщил сосед.

Какой-то рыбак возразил:

   — Да нет, они опускаются, и море всё чаще вторгается далеко на сушу.

К ним приблизился незнакомый капитан:

   — И то, и другое верно, — произнёс он, задумчиво покусывая ус. — Некоторые порты оказались вдали от моря, а другие полностью погрузились в воду. Да, земля становится всё беспокойнее... Мало того что землетрясение приносит такие разрушения, так ещё и ветры. Часто они уносят прочь весь перегной. Случаются поразительные вещи: в одном месте в море неожиданно появляется остров, которого во время моего предыдущего плавания не было, а в другом месте остров, наоборот, исчезает.

   — Мы должны принести Зевсу жертву, должны просить его перестать наказывать нас, — вмешалась какая-то старуха.

   — Какую жертву? Неужели человеческую? — с ужасом спросили несколько женщин, которые сидели перед домом, прислушиваясь к разговору мужчин.

Один старик задумчиво заметил:

   — Если боги собираются наказать нас, нам нужно воспринимать это без всяких возражений. Они, властители земли и неба, знают, что делают.

Много часов люди обсуждали, умилостивит ли богов человеческая жертва. Они засиделись на деревенской площади до утра. После голосования выяснилось, что большинство уверены: подобная жертва умиротворит Зевса.

Потом они заспорили, можно ли предложить богу раба или какого-нибудь больного, которому и так уже недолго осталось жить на этом свете.

   — Нечистой жертвой вы оскорбляете Талоса, — предупредила та самая старуха, что посоветовала принести жертву.

Солнце уже начало окрашивать деревья в золотисто-красные тона, когда с моря неожиданно надвинулись тёмные облака. Они опустились на дома и пашни и так плотно их окутали, что с одной стороны улицы только с большим трудом можно было различить противоположную. Земля снова задрожала, и отовсюду послышались глухие раскаты грома.

   — Смотрите! — крикнул кто-то, указывая на высокий кипарис, проступавший сквозь пелену, словно предостерегающий палец. Его вершина задрожала, и дерево начало медленно клониться набок. В тот же момент дома сдвинулись со своих мест, заскрипели, застонали и стали оседать.

Землетрясение продолжалось совсем недолго — за это время можно было разве что налить кружку вина из пифоса, — и тем не менее почти половина деревни превратилась в развалины.

   — Нужно скорее принести жертву Зевсу и Талосу! — кричали женщины пронзительными голосами.

   — Только невинная девушка умилостивит богов!

Какой-то пастух сказал:

   — Нет, мы должны принести две жертвы: одну — Зевсу и одну — Талосу.

   — Двоих детей — они ещё невинны, — промолвил мужчина, который часто помогал жрецам во время празднеств, устраиваемых в честь богов.

   — Двоих детей? — повторил Энос, и у него сжалось сердце.

   — Надо спешить, — сказал какой-то крестьянин. — Может быть, уже сегодня настанет конец света. Нужно принести жертвы сейчас, иначе будет слишком поздно...

Пятеро старейших мужчин деревни перечислили семьи, в которых были дети. Таких набралось двадцать пять. Потом сорвали двадцать пять листьев фигового дерева и разложили на земле. Под двумя из них спрятали по палочке — одну длинную и одну короткую. Маленькая палочка означала, что отец должен пожертвовать самым младшим из детей, длинная — что жребий пал на самого старшего ребёнка в семье.

Выбрав свой листок, Энос обнаружил под ним короткую палочку...

   — Тебе придётся пожертвовать Энумой, — сказал сосед и участливо приложился щекой к щеке Эноса.

В тот самый час, когда крестьяне деревни Маллия приносили в жертву богам девочку и мальчика, жрец, жрица и храмовый служка тоже пытались умилостивить богов, принеся им в жертву в Святом доме, культовом святилище дворца Ахарна, человеческое существо. Жребий пал на юношу восемнадцати лет, который теперь лежал связанный на алтаре. Остро отточенным ножом жрец перерезал ему горло, как того требовал ритуал и в случае принесения в жертву животных. Потекла кровь, которая стала священной, божественной кровью. Жрица принялась собирать её, чтобы наполнить ритон — жертвенный сосуд из золота и серебра в форме головы быка. Потом она передала сосуд храмовому служке. Когда тот двинулся через притвор к культовой статуе, сильнейший подземный толчок разрушил сперва крышу, а затем и стены дома. Обрушившиеся балки и камни погребли жреца рядом с трупом жертвы. Смерть нашли и жрица, и храмовый служка.

Землетрясение продолжалось четыре дня. Из моря вырывались огромные языки пламени, волны высоко вздымались и пенились. На воде плясала какая-то раскалённая докрасна масса.

Однажды день неожиданно сменился ночью. Из тёмных туч, которые одна за другой надвигались с моря на сушу, на протяжении нескольких часов падали белые хлопья, опускавшиеся на землю, словно пепел. Прошли считанные дни, а поля во многих местах покрылись этими хлопьями слоем толщиной в руку. Цветы и плоды, посевы и урожай погибли. Деревья лишились из-за падающего пепла листвы, а ветви были обломаны крупными камнями. В течение долгих часов в воздухе клубились облака пара, который опускался на головы людей, издавая едкий и удушливый запах.

К Эносу, прихрамывая, приблизился Ануто и устало опёрся на свою суковатую палку.

   — Поля и деревья долго не будут плодоносить, — посетовал он. — Кажется, будто всякая жизнь умирает. Мне только что попались на глаза деревья... они торчат из пепла, будто обгоревшие пни. Можно подумать, что небо извергает огонь.

Запыхавшись, прибежала какая-то женщина. Она была просто в восторге.

   — Скорее на берег! Скорее на берег! — кричала она ещё издали. Отдышавшись, она объяснила: — Море далеко ушло от берега. На отмели осталась рыба и крупные лангусты. Остаётся только подобрать их. Боги помогли нам, они сжалились над нами!

Вооружившись сумками и корзинами, люди со всех сторон бросились на берег. Они отыскивали и собирали добычу. Внезапно волны повернули вспять и, словно стая голодных собак, набросились на людей, жадно подбиравших рыбу: они так радовались своим находкам, что не заметили надвигающуюся опасность.

Раздался крик, затем ещё и ещё... Когда настал вечер, стало известно, что волны унесли в море или разбили о камни более тридцати жителей деревни.

Ночь миновала, и забрезжило утро. Энос поднялся. Его одолевало беспокойство. Он медленно направился к берегу, и Алко последовала за ним.

   — Можно я с тобой? — попросила она. — Мне страшно одной.

Взявшись за руки, они пошли вдвоём, прислушиваясь к необычному шуму и грохоту моря. Немного постояли на небольшом холме, глядя на море, где вздымались бесчисленные волны. Они были огромные и шумели всё громче и громче.

С неба опять посыпался пепел, воздух сделался горячим и удушливым. Запахло серой и расплавленной лавой. Вдруг волны с бешеной скоростью начали расти. Вскоре на севере образовалась гигантская стена воды. Если измерять её высотой деревьев, то их понадобилось бы сорок или пятьдесят, а может, и того больше...

Энос и Алко поспешили укрыться за большим домом, который, правда, лежал в руинах: несколько десятков лет назад он пострадал от сильного пожара и больше уже не восстанавливался.

   — Скорей! — крикнул Энос и увлёк девушку в небольшое углубление среди тёсаных камней фундамента. — Держись крепче! — Сам он изо всех сил запустил пальцы в землю, нащупал корень дерева, вцепился в него и попробовал спрятать голову в спасительное углубление рядом с Алко.

   — Скажи, — с ужасом спросила Алко, — эта огромная волна, что набегает на нас, и есть наша смерть?

   — Это наводнение, — ответил он, прислушиваясь к нарастающему с каждой минутой шуму и грохоту.

Потом он увидел её, эту накатывающую стену воды, за которой следовала вторая, ещё более опасная и пугающая. Под натиском огромных волн стены дома шатались.

Многочисленные подземные толчки серьёзно повредили фундамент, но эти руины и так уже почти не давали шансов на спасение. Огромное строение с уцелевшими кое-где высоко вздымающимися стенами напоминало жертвенного быка, который покорно склонил голову, чтобы принять от жреца смертельный удар. Тёсаные камни двигались, словно игрушечные. Одна стена рухнула. Деревянные части трескались и раскалывались, длинная балка несколько секунд ещё держалась в вертикальном положении, будто сопротивлялась чудовищной силе, но потом тоже упала в воду.

— Держись крепче! — в отчаянии простонал Энос и снова попытался протиснуться в небольшое углубление рядом с Алко.

Он чувствовал, как вода окружает его, и жадно глотал воздух. Рёв и грохот стихии напоминали дракона, который уверен, что добыча от него не уйдёт, поэтому не отказывает себе в удовольствии поиграть с ней.

Повинуясь какому-то инстинкту, Энос развязал верёвку, которой был подпоясан. Он собирался закрепить ею ворота загона, чтобы не дать разбежаться испуганным животным. Но теперь уже не до этого, теперь главное — выжить. Ухватившись левой рукой за корень смоковницы, он барахтался в бурлящей воде, ловил ртом воздух и всё старался защитить голову от ревущих волн, кружившихся вокруг него, грозя утопить. Были среди них такие, которые могли раздробить и расплющить всё, что встречалось на их пути. Камни плавали на них так, словно это были пробки. Сталкиваясь друг с другом, плыли вырванные с корнем деревья. Где-то поблизости плакал и стонал человек.

Хотя правая рука Эноса была повреждена и два пальца почти не действовали, он пытался продеть верёвку между корнями, за которые держался так судорожно, словно в них было его единственное спасение. Высокая волна подняла его и швырнула к скалам. Окровавленными пальцами, которые почти отказывались его слушаться, Эносу всё же удалось привязать себя к корням. Торопливо — дорога была каждая секунда, ибо приближалась новая гигантская волна — он обмотал верёвку вокруг пояса Алко.

Клокочущая волна перехлестнула через стену и набросилась на них. Энос прижался к земле, стараясь упереться ногами в стену, чтобы не быть разбитым о неё. Ему опять не хватало воздуха. Он почувствовал боль в сердце, но не сразу понял, что это из-за камня, о который он ударился, отброшенный сильной волной.

Волны накатывались теперь с почти одинаковым интервалом и набрасывались на них, напоминая гигантских чудовищ, а пенистые гребни волн походили на брызжущие слюной пасти этих чудовищ.

Эносу казалось, будто он лежит в реке, вышедшей из берегов во время небывалого половодья. Мимо проплыло дерево, а на нём висела какая-то женщина. Она что-то пронзительно кричала.

Волны сделались немного меньше, но это продолжалось считанные минуты. На горизонте опять показалась тень, превратившаяся в новую, уничтожавшую всё на своём пути водяную стену.

Энос увидел в нескольких футах от себя обломки парусника. Похоже, он свалился прямо с неба, ибо до наступления водной стихии Энос не замечал ни одного судна. Мачты корабля свисали в сторону берега, в корпусе зияла пробоина, а в волнах плавали несколько амфор.

Потом Энос заметил на руинах фундамента того самого дома, позади которого лежали они с Алко, повисшее дерево с вцепившимся в него человеком. У него были совершенно безумные глаза.

— Я не могу, не могу больше! — простонал он.

Энос отвязал от корней верёвку и хотел было снять незнакомца, однако тот так крепко вцепился в сучья, что помочь ему, казалось, невозможно. Эносу не оставалось ничего другого, как отыскать подходящий камень и ударить несчастного по рукам. От сильной боли тот разжал пальцы. Стены воды приближались, счёт пошёл уже на секунды. Быстро, как только мог, Энос за ноги потащил бедолагу к спасительным скалам, бросил возле фундамента, где спасался вместе с Алко, и попытался снова привязать себя, спасённого незнакомца и Алко к твёрдым, как камень, корням.

Опять закружились вокруг них с дикими криками тысячи духов преисподней. Когда чудовищная волна с клокотанием опоясала скалы, Энос обеими руками упёрся в них, чтобы волны не разбили его о камень.

Кто знает, сколько продолжалась эта борьба со стихией — то ли дни, то ли часы?

Наконец вода схлынула, однако небо было ещё тёмным, где-то далеко почти непрерывно сверкали молнии и слышались раскаты грома. Энос медленно поднялся, помог Алко и незнакомцу. Обессиленные и мокрые до нитки, они заковыляли туда, где находилась их деревня. Она исчезла. Лишь небольшие холмики из камней, черепицы и деревянных балок свидетельствовали о том, что некогда здесь стояли дома. Не было больше ни деревенской площади, ни больших платанов, под сенью которых проходило не одно торжество. Волны уничтожили всё.

Энос и Алко были настолько слабы, что, пройдя несколько шагов, падали и продолжали путьна четвереньках. Их мучил голод, и они искали коренья, насекомых, жуков и ягоды, которые уцелели под натиском водной стихии. Вскоре они заметили человека, карабкавшегося вверх по склону; с пеной на губах он кричал как сумасшедший.

В отчаянии Энос держал Алко за руку и тащил девушку за собой, словно мешок. Ему казалось, что он не в состоянии больше думать: когда он собирался что-то сказать, изо рта у него вырывались какие-то непонятные слова. Он чувствовал в груди болезненную тяжесть, словно в лёгких были тяжёлые камни, и эти камни тянули их в желудок. Руки дрожали, а пальцы ног ничего не чувствовали, будто омертвели. Он мог пройти лишь несколько шагов выпрямившись, после чего непременно спотыкался. Из последних сил он подхватил Алко, падавшую на него. Они лежали на скользкой земле, вцепившись друг в друга, словно тонущие, жадно глотали воздух и смотрели друг другу в глаза, полные слёз. Поднявшись наконец, они взялись за руки и поцеловались. Потом стали бродить по тому месту, где остались руины деревни. Как ни искал Энос, всё было напрасно: ни его дома, ни Лато, его жены, ни сына, Аспу, больше не существовало.

Опустившись на землю, Алко скулила от голода. Энос знал, что им необходимо что-то съесть. Среди покрытых трещинами стен он углядел старую кожаную сумку, из тех, в которых пастухи и крестьяне берут с собой в поле еду.

Соображал он с трудом. Сперва он надеялся, что в сумке ещё остались оливки или кусок лепёшки. Потом появилось желание, чтобы кожа оказалась пропитанной оливковым маслом — это тоже сулило спасение от голода. И Энос принялся собирать всякую кожу. В одном месте он подобрал ремень, настолько пропитавшийся жиром, что всё ещё оставался мягким, в другом ему попался кожаный стаканчик, в котором сохранилось немного мёда.

Алко удалось обнаружить котелок, и она стала искать дерево для костра. Понадобилось немало времени, прежде чем нашёлся сухой кусок твёрдой древесины, с помощью которого Энос мог развести огонь. Он взялся за дело.

Алко закричала от радости. Ей повезло найти горшок, который стоял под защитой стены и благодаря этому уцелел. Мало того, в нём даже было немного воды.

   — Я сварю суп, — пробормотала она, бросив в закипевшую воду несколько кусков кожи, и стала помешивать варево. Энос отправился на поиски какой-нибудь съедобной зелени, чтобы заправить суп.

У подножия скалы он заметил змею, которая была готова скрыться в расщелине. Он поймал её, камнем отделил голову от туловища и целиком бросил обезглавленное пресмыкающееся в котелок.

   — Как-никак мясо! — вздохнул Энос.

Потом ему попался небольшой ёж. Наскоро ободрав с него шкуру, он и эту добычу отправил в кипящий бульон.


Спустя много дней из Маллии явился какой-то человек. Незнакомец рассказывал, что лишился своего судна, которое огромной волной швырнуло прямо в здание дворца.

— Всё море покрыто плавучими островками из кусочков пенистой лавы. Они медленно движутся в нашу сторону. Эти островки плывут с севера на юг. — Он кивнул, словно чувствуя необходимость подтвердить свои слова. — В это время года ветры дуют с севера. При южном ветре их гнало бы к материку — туда, к микенцам.

   — Что, собственно, произошло? — спросил рассказчика крестьянин из погибшей деревни — один из немногих, кто уцелел.

   — Мы держали курс сюда и видели, как гигантский огонь поглотил остров Каллисто. Мне рассказывали, что уже много дней остров сотрясали подземные толчки, предшественники извержения вулкана. Когда вулкан уничтожил остров, в воздух выбросило огромные массы мельчайшего пепла. А во время извержения летели даже крупные камни. Всё это мы видели собственными глазами. От Каллисто наверняка остались только небольшие островки. У нас в Маллии разрушен дворец, в Закросе тоже. Вчера я узнал, что Кносс ещё стоит, он пострадал лишь частично. Мой брат живёт поблизости от него. Он сказал, что Ида покрыта толстым слоем пепла и что волны, порождённые подводным землетрясением, унесли жизни тысяч и тысяч людей.

   — Мне говорил один очевидец, — добавил какой-то человек, — что где бы Талос ни коснулся суши, она тут же тает. А когда нахлынут огромные волны, многие города и деревни уходят под воду.

   — Умей я писать, я бы всё это записал, — вставил Энос.

Капитан рассказывал:

   — После первого извержения наступило затишье. Затем начались небольшие взрывы, они становились всё сильнее, и в конце концов высоко в воздух стали взлетать огромные обломки скал.

   — У меня на пашне пепел лежит слоем толщиной в пять ладоней, — пожаловался один человек. Кто он такой, никто не знал, но он искал у них убежища, поскольку у него тоже не осталось ни дома, ни семьи.

   — Нам в самом деле следует всё это записать, — вполголоса заметил один старик, — чтобы потомки знали, что у нас произошло. Нужно было бы ещё отметить, что летом вулкан разорвал Каллисто.

Капитан поднялся и принялся возбуждённо расхаживать взад и вперёд.

   — Да, мы должны всё записать и собрать эти записи вместе. В первый же день я стал свидетелем того, как с неба, не прекращаясь, падала мелкая пыль. На другой день всё моё судно оказалось засыпано словно белым песком. А потом сделалось темно.

Другой капитан сказал:

   — Я шёл на своём судне из Библа на Крит. Последние два дня я почти всё время видел в больших количествах плывущую пенистую лаву. Ещё раньше, когда мы пристали к одному острову пополнить запасы пресной воды, я обратил внимание, что его поверхность покрыта слоем пепла в ширину ладони. И, — он задумчиво посмотрел в пространство, — я обнаружил рыбачью лодку очень далеко от берега, а это значит, что её швырнула туда волна высотой, должно быть, около тридцати древесных стволов. — Он снова сделал паузу и беспомощно опустил глаза. — Волны развеяли стены дворцов Запроса и Маллии, словно увядшую листву. Говорят, разрушен даже Фест.

Пожилая женщина грустно поведала:

   — Волны пощадили мой дом, но он рухнул под тяжестью толстого слоя пепла.

   — Повсюду мертвецы, — жаловался один ремесленник. — Похоронить их у меня не хватает сил. С гор почти каждый день приходят голодные люди. Одни просят подаяние, другие готовы убить за пригоршню зерна.

Рыбак с острова Анафи говорил так тихо, что его было едва слышно. У них толщина слоя пепла превышает высоту кипариса. Всё живое погибло. Он судорожно глотнул и добавил:

   — Даже деревья не вынесли такого.

   — В Амнисе волны просто-напросто смыли один дом начисто, будто его никогда не было на этом месте. Подумайте только, — вмешался другой рыбак, — волны оказались настолько сильными, что увлекали за собой огромные тёсаные камни и относили их далеко на сушу.

Энос покачал головой и серьёзно, с трудом выдавливая слова, сказал:

   — Моя семья погибла, от дома остался только небольшой холмик, ни камней, ни балок даже не видно — всё покрыто пеплом и илом. Должно быть, волны, которые разрушили моё жилище и всю деревню, были высотой не меньше тридцати — сорока стволов. Говорят, будто многие видели волны высотой более пятидесяти деревьев.

   — Мне встречались суда, — рассказал капитан судна, выброшенного на здание дворца в Маллии, — которые оказались на суше вдали от побережья. Возможно, весь критский флот погиб.

   — А вдруг все жители Каллисто погибли? — спросил Энос, обводя взглядом мужчин, которые стояли кругом или, обессиленные, сидели на корточках.

   — Говорят, — осторожно ответил капитан, — что вулкан давал знать о приближающемся извержении, и люди оставили города. Но суда с беглецами, слишком поздно покинувшими остров, потопило огромными камнями, которые выбрасывал вулкан, или они погибли из-за взрывных волн и штормов.

   — Южный Крит тоже пострадал?

   — От волн — нет, только от мелкого пепла, который покрыл всё живое. Землетрясение причинило, разумеется, колоссальный ущерб всей стране. Волны дошли до самых гор. Ландшафт на Крите, — добавил капитан, — стал совершенно непривычным. Деревья, поля и источники, дающие жизнь, почти полностью погублены.

   — А сейчас вулкан на Каллисто снова утих?

   — И да, и нет. Он всё ещё довольно часто извергается, однако не приносит больше никакого ущерба. Там теперь есть горячие источники, которые бьют из одного из кратеров перед островом, одновременно выбрасывая газы, содержащие серу. Нет худа без...

   — Без чего? — спросил Энос.

   — Без добра.

   — Как так? Не понимаю.

   — А вот как. Теперь туда отправляются рыбаки. Они швартуют свои суда у скал и ждут, когда ядовитая вода источников очистит днища кораблей от водорослей и древоточцев. Затем вновь принимаются за свою привычную работу. — По лицу капитана нетрудно было догадаться, что потеря корабля глубоко потрясла его. Его губы продолжали дрожать от пережитого шока, руки не находили покоя.

   — Жизнь подобна ветру, — сказал Энос. — Она приходит и уходит, в ней чередуется светлое и тёмное, радости и страдания. Похоже, она подчиняется некоему ритму, как природа, сменяющая времена года. Сначала человек младенец, потом становится ребёнком, затем взрослеет, а как только по-настоящему начинает понимать жизнь, умирает. Ничего нет неизменного, сплошные взлёты и падения, метания из стороны в сторону, от одной крайности к другой. Солнце встаёт на востоке и перемещается на запад. А если допустить, что всё, происходящее с нами, всего-навсего сон? Действительно ли у меня был когда-то прекрасный дом с несколькими комнатами, или всё это мне приснилось? Неужели наши помыслы всего лишь иллюзия? Верно ли, что у меня когда-то была жена и двое сыновей? — Он обнял Алко, сидевшую рядом.

   — Ты, по крайней мере, у меня ещё есть, — тихо произнёс он. Потом продолжил: — Но землетрясение и гигантские волны, которые многое разрушили на Крите, извержение вулкана на Каллисто — всё это есть на самом деле. Куда ни глянь, нигде не осталось ни дерева, ни кустика. Даже источники иссякли. Верно и то, что люди в горах умирают с голоду, и у нас запасов пищи осталось всего на несколько дней: это жалкие крохи, которые нам с трудом удалось наскрести по погребам и закромам.

   — Вы все говорите и говорите, — упрекнула их одна из женщин. — Этим сыт не будешь. Что толку болтать — сделайте же что-нибудь, иначе мы все умрём с голоду.

Она устало поднялась, взяла небольшой нож и принялась срезать траву, уцелевшую после разгула стихии под поваленными деревьями и у подножия скал. Затем сложила её, словно бесценное сокровище, в фартук, отнесла к развалинам своего жилища и разложила на земле, чтобы до захода солнца трава успела высохнуть.

Подъехал человек на осле. Они посмотрели на него как на чудо.

   — Тебе удалось спасти животное? — спросили они его почти одновременно.

   — Я получил его на южном побережье, отдав взамен свою дочь! Вы уже были во дворце? Как он выглядит?

Капитан подошёл к нему:

   — Сохранились только жалкие остатки дворца. Кое-где возвышаются огромные тёсаные камни, сохранилась лестница, которая никуда не ведёт. Уцелели основания колонн, а сами колонны, сплошь покрытые трещинами, разбросаны по всей территории. Местами можно различить ещё жилые комнаты, залы, коридоры и лестницы. Средний двор голый и пустынный. Я помню здания, где размещались мастерские резчиков по слоновой кости и золотых дел мастеров; их больше не существует. Позади, близ кладбища, я наткнулся на целую гору трупов, наполовину занесённых илом и засыпанных обломками. Тут из неё высовывается чья-то рука, там торчит нога...

   — А где же царь, его свита, чиновники, слуги и рабы?

   — Этого я не знаю, вероятно, все они погибли...

   — Нам нужен новый царь, — сказал какой-то пастух, — сами мы слишком слабы, слишком измучены, чтобы восстановить страну.

   — Зевс даровал нам цикл, состоящий из трёх периодов по восемь лет — Великий год, и этот цикл является продолжительностью правления царя. Придёт время, и Зевс снова пошлёт нам царя, — серьёзно ответил Энос.

   — А будет ли восстанавливаться Маллия? — спросил кто-то.

   — Кто это сделает? — закричали все почти в один голос. — К чему, если у нас нет царя? Где найти ремесленников? Мы сами не в состоянии, пожалуй, даже убрать пепел с полей, отыскать в ущельях и на склонах участки, на которых можно было бы возделывать ячмень. Оливковые деревья засохли. Пройдёт много, очень много лет, прежде чем у нас опять будет масло. Погибли не только деревья и поля, погибли и животные. Вам приходилось в последние дни видеть мышей или крыс? Да и птицы все вымерли.

Алко прижалась к Эносу и схватила его обеими руками за правую руку.

   — Знаешь, — шепнула она ему, — меня мучает голод и жажда. Разве негде достать немного воды? Иначе я умру.

Один из мужчин взялся за лопату.

   — Нужно что-то делать, хватит обсуждать. Кто мне поможет? Я знаю один источник, — сказал он. — Вероятно, он, как и остальные, засыпан. Если мы уберём пепел и расчистим его, у нас опять будет вода. Он на той стороне, в долине. Конечно, таскать воду сюда мы не сможем. — Он повернулся к человеку, пришедшему со своим ослом. — Ты останешься у нас? — спросил он.

Тот помедлил с ответом, и к нему приблизились несколько человек.

   — Оставайся, пусть твой осёл поможет нам. Когда источник даст воду, мы могли бы подыскать для тебя неплохую работу. Даже если пашню нельзя будет обрабатывать несколько лет, мы, по крайней мере, заложим небольшие сады, но им требуется вода.

Энос и ещё один гончар, помогавший ему, взялись налаживать жизнь выживших обитателей деревни. Четверо мужчин отправились к источнику, восьмерым предстояло соорудить из обломков временные жилища. Женщинам поручили отыскать места, где стена дома или скала ослабили ветер, приносивший пепел, и где он лежал небольшим слоем.

   — Мы должны возделать небольшие участки земли и выращивать там все растения, семена которых найдём, — распорядился Энос.

После утомительной работы к нему подошла Алко и радостно известила:

   — Пойдём, я кое-что нашла!

Энос последовал за нею. Под стеной одного дома, которая была опрокинута волнами и очень мало засыпана пеплом, она обнаружила участок плодородной земли. На ней уже были самым примитивным орудием проведены борозды, и если засеять их и поливать водой, земля обещала дать урожай.

Он обрадовался уже подготовленной земле и возблагодарил богов за то, что они снова помогали Криту.

   — Что толку от всех этих молитв, если у нас нет воды, — сказал какой-то человек, который, обессилев, присел на корточки и, наверное, видел, как Алко убирала пепел и разбивала глиняную стену, чтобы по кускам оттащить её в сторону. — Боги против нас, — пробормотал он вполголоса.

   — Они в самом деле против? — спросил Энос.

   — Ты же сам видишь, — последовал лаконичный ответ. — На улице опять лежат двое покойников. Они упали от голода и умерли.

   — Я принёс в жертву сына, — сказал Энос.

   — И чего ты этим добился?

   — Не знаю, — прошептал Энос. Он взглянул на Алко, рыхлившую землю, и порадовался её энергии.

   — Алко! — тихо позвал он.

Она подняла на него глаза и улыбнулась.

   — Теперь у меня осталась только ты, — проговорил он и задумался.

Ена, сестра его жены и мать Алко, погибла, когда деревню, где она жила, захватили пираты. Её мужа они увели в рабство. Когда Лато взяла Алко к себе, девочке было всего четыре года. Повлияло ли на то, что Энос принял её так, словно она была плоть от плоти и кровь от крови его, то обстоятельство, что у него были только сыновья и ни одной дочери? Как ни сильно любил он сыновей, Алко всегда была для него чем-то особенным, и их связывали друг с другом какие-то таинственные узы.

   — Да, — сказал он, вздохнув, — теперь у меня осталась только ты. Тебе придётся нелегко, ведь ты ещё девушка и в то же время должна стать женой. Хватит ли у нас сил уважать друг друга и многие годы помогать друг другу?

   — Я всегда буду с тобой, — ответила она, засияв от счастья.

   — Всегда? А когда появится мужчина, которому ты будешь нужна и который станет домогаться тебя?

   — Никому я не нужна так, как тебе. Я буду любить тебя, пока жива.

   — Много ли нам ещё осталось? Говорят, многие уже умерли от голода..

   — С этим мы справимся, — уверенно произнесла она. Потом тихо добавила: — Я справлюсь, потому что очень люблю тебя.

   — Ты? — спросил Энос и нежно погладил её по голове.

   — Да! — ответила она и, припав к нему, спрятала лицо у него на груди.

   — Когда-то я принёс в жертву сына. Ты не боишься меня?

   — Почему я должна бояться? Ведь ты отдал его богам.

   — Но они не приняли этой жертвы: выходит, он умер напрасно.

   — Ты думаешь? — спросила она.

Энос кивнул.

   — Да! — ответил он, целуя её в висок.

   — Ты отдал богам Энуму. Есть отцы, которые не смогли принести такую жертву. Значит, они менее достойны? Неужели боги слышат нас, только когда получают богатые дары? Если это так, то они продажны, и покупать богов при помощи жертвоприношений непорядочно.

Энос смущённо глядел на Алко. Она выпрямилась, поправила волосы и сейчас стояла перед ним словно его жена, Лато.

   — Использовать богов в своих интересах нельзя, — сказала она, убирая со лба упавшую прядь. — Безумие думать, что ими можно пользоваться как сундуком с одеждой: выбирать из него то, что нам необходимо. В общении с богами нужно лучше понимать их и постоянно помнить, что они не продаются.

Эноса охватило ощущение огромного счастья. Он крепко взял Алко за руки, он искал её глаза и губы, покрывал их поцелуями, а когда они отпрянули друг от друга, сердца их колотились так сильно, что им было трудно дышать.

   — Мы будем очень счастливы, — торжественно прошептала Алко и снова поправила причёску.

   — Что значит счастливы? — в замешательстве спросил он.

   — Когда снова будем досыта есть, когда сможем насладиться домашним уютом и когда...

   — Что?

—...когда я смогу навсегда остаться с тобой.

   — Поверь мне, Алко, — серьёзно ответил Энос, — твоё счастье в том, чтобы встретить однажды мужчину, который подойдёт тебе, который будет любить тебя и которому ты — поскольку твоё древо жизни должно приносить плоды — подаришь детей.

   — Этот мужчина — ты, — произнесла она едва слышно и опустила голову, будто бы решив проверить, достаточно ли глубоки борозды в земле, чтобы принять зерно.

   — Когда-нибудь ты станешь матерью...

Она кивнула и нежно улыбнулась.

   — У меня будут дети, я знаю, и я буду очень их любить, — прошептала она.

Энос снова задумался, а потом сказал:

   — Ты ещё очень молода. А я скоро состарюсь. У меня впереди немало трудов и забот, и я сделаю всё, чтобы мы опять были счастливы.

   — Мне бы навсегда остаться с тобой! Я нужна тебе!..

   — Есть мужчины, которые больше подходят тебе по возрасту, которым ты тоже нужна и которые могут дать тебе больше счастья.

   — Я хочу всегда быть с тобой, — повторила она. — Ты дал мне представление о жизненных ценностях, воспитал меня.

Вечером обессиленный Энос рассказал Алко, что им удалось расчистить источник, и если он раздобудет на часок осла, то у них будет теперь вода. Алко радостно кивнула.

На ночь они, как всегда, улеглись за стеной, защищавшей их от холодного северного ветра. Прежде чем оба заснули, Алко поднялась.

   — Ещё так жарко, — едва слышно прошептала она, словно извиняясь, — я хочу немного остыть.

Энос видел, как она встала, походила взад и вперёд, словно хмельная, а затем стянула с себя одежду и обмотала бёдра полотенцем. При свете звёзд её тело блестело.

Снова укладываясь рядом с ним, она была взволнованна, и дыхание выдавало её.

   — Тебе тоже жарко? — спросила она и сбросила с бёдер кусок ткани. — Хорошо, — вздохнула она, обнимая Эноса, — что с тобой я чувствую себя такой защищённой. Что бы я без тебя делала?

Энос погрузился в сон. Его мысли унеслись к Тигру и Евфрату. Разбудил его какой-то голос:

   — Жены становятся там матерями, и они означают бесконечную плодовитость. Такая мать одновременно может быть дочерью, сестрой и возлюбленной.

Другой голос окончательно прогнал его сон:

   — Как дочь она принадлежит небесному богу, как жена отдаётся отцу. Поскольку так есть и будет всегда, дочь в своей материнской ипостаси низводит небо на землю.

Энос не спал, пристально глядя на звёзды. Рядом лежала Алко, во сне она так крепко ухватилась за него, что он едва мог шевельнуться.

   — Ты? — неожиданно спросила она, вставая.

   — Я, — ответил он, осторожно вытягивая руки и ноги, однако так повернуть голову, чтобы не коснуться её грудей, ему не удалось.

   — Есть религии, которые толкуют о Священном браке, видя в нём наивысшую форму слияния мужчины и женщины. Что есть такая наивысшая форма слияния, что есть блаженство, которое она дарит? — спросила Алко.

Прежде чем он успел ответить, она добавила:

   — Может быть, это слияние и есть последнее счастье в любви, а любовь — всегда блаженство?

Он опять попытался ответить, но не успел.

   — Однажды я слышала, что во время заключения Священного брака бог Инанна и богиня Энки сами в Уруке не присутствовали, а повелели представлять там свои персоны. За богиню явилась верховная жрица храма. Знаешь, — увлечённо продолжала она, — каждый город имеет собственного бога — это правитель, — и он олицетворяет бога Инанну. Если он... — Она запнулась, играя засушенным цветком, который нашла и хранила словно бесценное сокровище, хотела рассказывать дальше, однако Энос прервал её мысли, нежно сказав:

   — Ты!

Алко странно улыбнулась, опустилась рядом с ним на колени, кончиками пальцев отыскала его губы и прижалась к ним своими губами.

   — В Священном браке людская любовь принадлежит небу, а значит, высшему блаженству.

Они замолчали. Алко положила голову на правое плечо Эноса и не переставая гладила его лицо.

   — Ты меня любишь? — спросил Энос, покрывая её шею и плечи поцелуями.

   — Любила всегда и люблю, — прошептала она, прижимаясь к нему всем телом. — Но нам необходимо ежедневно искать и отыскивать источники, ежедневно засевать землю. Любовь — это... — она запнулась, после чего, помедлив, продолжила: — ...непрестанный посев. Если мы справимся, — сказала она почти грубовато, — посев должен дать всходы. Да, — громко воскликнула она и выпрямилась, — нам постоянно придётся сеять и поливать, потому что и любовь требует покорности и жертв!

   — Кто научил тебя этому?

   — Жизнь, — рассудительно ответила она. — А может быть, и любовь.

   — Что такое любовь?

   — Исполнение мечты.

Потом она в свою очередь спросила его:

   — Что такое желание?

Энос молчал, размышляя над ответом.

   — Что труднее, скажи, — наконец спросил он, — отвечать молодой девушке, которую очень любишь, или возлюбленной?

   — Отвечай девушке, которую очень любишь.

Он снова задумался.

   — Мы живём в крестьянской стране, в стране, где обрабатывают землю и ухаживают за скотом. Почти каждый день — ребёнком тебе, вероятно, приходилось видеть это — мы становились свидетелями спаривания домашних животных. Когда быки покрывали коров, мы, мальчишки, стояли рядом и отпускали шуточки. — Он снова не мог подобрать подходящих слов. — Непросто говорить с тобой о подобных вещах.

   — Почему? Ведь я уже женщина и всё знаю...

Энос удивлённо взглянул на неё.

Некоторое время они не сводили друг с друга глаз и молчали. Каждый упивался дыханием другого. Потом Алко легла на землю. Её тело покрылось потом, губы вздрагивали от боли, и Эносу казалось, что по её телу пробежали судороги. Неожиданно Алко вскочила на ноги, схватила доску и ударила ею по остаткам небольшой стены, словно перед нею был враг. На неё посыпались штукатурка и щебень и окутали девушку облаком известковой пыли. Она вновь ударила доской по стене, сражаясь с незримым врагом, и снова её, будто таинственную богиню, облёк известковый туман.

В полном изнеможении, бурно дыша, она опять бросилась на землю. Глаза у неё блестели, как у безумной.

Энос попытался успокоить её, положив одну руку ей на живот, по которому ещё пробегали судороги, а другой лаская её груди.

   — Да, — чуть не плача, сказала она, — да, да!..

Он тотчас убрал руку — ему показалось, что он коснулся пламени и получил ожог.

   — Алко! — простонал он. — Ал... — Голос его прервался. Он положил голову ей на грудь. Листья и солома под ними шуршали. Почему это волновало его? Разве не сверкала где-то зелёная трава, разве не означала она жизнь? Ведь посев и урожай — это родина, это мир и счастье...

   — Да, — повторила шёпотом Алко, обеими руками лаская его лицо на своём теле.

   — Да? — тоже шёпотом спросил он, целуя её пальцы, скользнувшие по его губам.

Так они лежали некоторое время и были счастливы.

   — Когда-то, — рассказывала Алко, и её голос доносился словно издалека, — мы ходили к источнику стирать наши простыни. Все мы сидели там полуголые, потому что мять и колотить бельё было не так-то просто. Когда нам становилось слишком жарко, мы поднимали юбки, а мужчины считали, что этим жестом мы предлагаем им себя! Это было забавно! — усмехнулась она. — Многие из нас, девушек, были не прочь принять мужчину. Что это — закон природы или судьба, когда мужчины и женщины приползают друг к другу, и это всё продолжается и продолжается? В душные вечера многие спят под открытым небом или укладываются на крышах домов. Разве это закон, — в отчаянии спросила она, — когда мужчины и женщины снова и снова женятся? Как можно, чтобы женщина нашёптывала мужчине про любовь к нему, а не пройдёт и часу, признавалась теми же словами другому? Как может человек в течение считанных часов любить различных партнёров? Ведь мы не животные!

Энос промолчал, ища ответа, и Алко сказала:

   — Я видела мужчин и женщин, которые ни о чём не спрашивали друг друга, не произносили ни слова, однако сжимали друг друга в объятиях, а потом отдавались друг другу, словно были знакомы уже долгие годы. Разве это любовь?

Он снова не нашёлся, что ответить.

   — Может ли наслаждение, продиктованное темпераментом, быть причиной встречи, которая, в сущности, возможна лишь по праву любви?

   — Ты уже испытывала подобное наслаждение? — спросил Энос, со страхом ожидая ответа.

   — Нет, в сущности нет.

   — Что ты имеешь в виду, говоря «в сущности»? — спросил он с подозрением.

   — Существует ли «высшее наслаждение»? — ответила она вопросом на вопрос.

   — Разумеется, — промолвил он. — Это растворение друг в друге без остатка, полное единение двух тел. — Он удивлённо поднял на неё глаза: — Ты задаёшь такие странные вопросы. Почему они тебя интересуют, откуда ты всё это знаешь?

   — Я это слышала и наблюдала, — тихо ответила она. — Знаю и о контактах, которые никогда не были любовью. Бессмысленно, — заметила она, — если два человека уверяют друг друга в своих чувствах, а сердца их остаются глухи. Бессмысленно, если два человека вступают в плотскую связь и не растворяются без следа в любви а лишь подчиняются инстинкту.

Дни шли за днями, проходила неделя за неделей. Чтобы выжить, люди объединялись в группы и холодными ночами искали за развалинами домов защиты от ветра, набивались под навесы, защищавшие от дождя.

Энос нашёл временное пристанище в подвале: на него упала крыша другого дома, предохраняя это убежище от осадков.

С наступлением утра люди разбредались кто куда в поисках земель, которые можно было немного расчистить от пепла и засеять. Женщины непрерывно таскали воду и поливали посевы. Мужчины строили новые дома. От стариков требовалось собирать зёрна из чудом уцелевших колосьев.

Ежедневно приходилось решать трудную задачу: сколько зёрен можно употребить в пищу, а какую часть, не мешкая, использовать в качестве посевного материала.

На ночь все они, обессиленные, укладывались прямо на землю, и, наверное, не было среди них ни одного, кто не мечтал бы о жареном мясе, медовой лепёшке и ячменной каше.

   — Ты, — только и произносил Энос с наступлением ночи, ложась на землю рядом с Алко.

   — Ты, — отвечала она, хватаясь за него, словно без памяти влюблённая. Этот ритуал повторялся со всеми подробностями уже очень давно.

Но Энос допустил оплошность. Однажды дождь привёл в их подвал незнакомца. Он улёгся рядом с Алко и мгновенно заснул. Ночью Энос почувствовал, что Алко дрожит всем телом: рядом с ней стояла чья-то коленопреклонённая тень, протягивая к ней руки.

   — Нет, нет, — шептала она, однако казалось, что, несмотря на отказ, тело Алко придвигалось к этому незнакомцу.

Энос слишком устал, чтобы вмешиваться. Единственное, что он сделал — привлёк Алко к себе и закрыл её тело обеими руками. Как бы она ни ложилась — на спину, на правый или левый бок, он неизменно обхватывал её руками, крепко прижимаясь к ней.

Потом это ежевечернее обхватывание Алко руками превратилось в своеобразный ритуал, совершая который оба чувствовали себя счастливыми. Затем Алко стала требовать большего, а он только отвечал:

   — Этого нельзя!

   — Почему нельзя? — слышал он традиционный вопрос. — Боги позволяют это.

   — Я не бог, — шептал Энос.

   — Не возражай, — страстно говорила она. — Ты для меня — всё!

   — Любовь требует порядка, — защищался он. — Любовь подчиняется законам, — устало говорил он.

   — Каким?

   — Этого я не знаю, но чувствую, что та привязанность, которой суждено продлиться до конца наших дней, требует порядка.

   — До конца наших дней... — задумчиво повторила она. — А что, если мы умрём с голоду? Люди умирают повсюду. Мы лишаем себя счастья, которое, возможно, могло бы спасти нас.

   — Что ты хочешь этим сказать? — в замешательстве спросил он.

   — Мы в бедственном положении, находимся на грани, за которой нас ждёт конец. Речь идёт о жизни и смерти... Любящие обнаруживают скрытые силы. Они, правда, не заменяют пищи, однако становятся приправой, облегчающей многое. Страстно влюблённые не воспринимают голод как бесконечную муку. Страдание перестаёт быть изнурительным бременем. — Она задумалась, затем продолжила: — Легко любить, когда молод, здоров и полон оптимизма. Трудно не разлюбить другого, если он болен или силы покинули его. Это — настоящее испытание.

   — И ты по-прежнему будешь любить меня, когда я стану стариком? — спросил Энос.

   — А ты сохранишь любовь ко мне, когда я увяну? — поинтересовалась она.

   — Я буду любить тебя всегда, — серьёзно промолвил он, — молодая ты или старая, здоровая или больная!

   — Почему? — допытывалась она. — Только потому, что я — родственница твоей жены?

   — Пожалуйста, — заметил он, — никогда так больше не говори. Даже в словах нельзя быть неразборчивыми.

Всякий раз, когда опускалась темнота, Алко подползала к Эносу и принималась обеими руками ласкать ему щёки, плечи и бёдра, порой приникая к ним губами.

Утреннее солнце спозаранок ярко освещало их подвал, и они отправлялись на берег искать рыбу, раковины и выброшенные приливом предметы. Раздеваясь, чтобы сберечь свою одежду, Энос отворачивался. Алко стояла совсем рядом, нежно поглядывала на него и принималась беззаботно и небрежно стаскивать через голову свой наряд.

   — Смотри! — кричала она, входила в море и бросалась в пену набегающих волн. — Смотри! — требовала она и извивалась, словно змея, раскинув руки и радуясь, как ребёнок. — Иди, иди ко мне! — приглашала она.

Они бегали по волнам, боролись, и победитель, которому удавалось припечатать соперника к мокрому песку, удостаивался нежного поцелуя.

Почему Энос охотно позволял побеждать себя? Не потому ли, что хотел лишний раз полюбоваться Алко, когда она в позе победителя наступала ему на грудь ногой, после чего опускалась рядом с ним на колени?

   — Ты? — спрашивал он счастливым голосом.

Алко вначале кивала, а потом торжественным тоном заявляла:

   — Я.

   — Этого не может быть, это уже не любовь, — воскликнул он, заставляя её тем не менее улечься рядом.

   — Именно теперь нужно было бы доказать её, — вздыхала она.

   — Пойдём! — напоминал он, вставая и увлекая Алко за собой. — Нужно раздобыть поесть. Пригоршни дикого ячменя, которую мы находим в иные дни, слишком мало, чтобы жить. Но как нам запастись рыбой без сети и остроги!

Они бродили по набегающим волнам и держались за руки.

   — Расскажи о твоей первой любви, — ревниво попросил Энос.

   — По сути, она была единственной, — тихо ответила она и боязливо прижалась к нему.

   — Кто же он был? — задумчиво спросил он.

   — Все остальные были не более чем второстепенные, ничтожные встречи.

   — Кто же он был? — сурово повторил он, остановившись и крепко взяв её за плечи обеими руками.

   — Ты, — гордо ответила она.

   — Я?

Алко кивнула. Нежная ласка её рук подтвердила сказанное.

Энос замолчал и задумался.

   — Пожалуйста, не лукавь, — потребовал он, нежно прижимая к себе её голову.

   — Вообще-то я всегда была неравнодушна к тебе, но когда мы прятались за стенами сгоревшего дома, увидела тебя в каком-то новом свете. Волны бушевали вокруг нас, несколько раз мы едва не утонули. Спасая меня, ты постоянно затискивал меня между скалами. Водная стихия не раз разлучала нас, но мы всегда находили друг друга. Когда мы выдержали натиск огромных волн, мы поцеловались, как не целовались никогда прежде. Ты — моя первая, моя большая любовь, — сердечно сказала она.

Энос смущённо гладил её по голове.

   — Что со мной? — недоумевал он. — До тебя я знал Лато, мою жену, имел от неё двух сыновей. Почему у меня такое ощущение, словно я родил и тебя, и ты — моя дочь?

   — Но я тебе не дочь, — торжественно произнесла она. — Что я такое? — Она смолкла и погрузилась в раздумья. — Я — ничто. Впрочем, — поправилась она, — я кое-что представляю собой. Я — это ты.

Она опять нежно поцеловала его.

   — Если мужчина не любит душу женщины, он ничего о ней не знает, — едва слышно сказала она. — Ищи меня, постигай меня, — соблазняла она его теперь во весь голос. — Если ты ищешь небо, я хочу быть твоим небом, если землю, твоя земля — я. Если ты ищешь родину — это я. Может быть, мне сделаться родником? Сделай так, чтобы я иссякла. — Она с трудом перевела дыхание. Отдышавшись, грубовато сказала: — Выпей меня до дна, опустоши меня, я хотела бы без остатка раствориться в тебе.

   — Нам нужно искать пропитание... — напомнил он.

Когда через несколько часов, которые они провели наполовину во сне, наполовину в игре, они вернулись, единственной их добычей оказалась пригоршня раковин.

Какая сила гнала их с наступлением ночи в тот угол их пристанища, где ложем им служили листва и солома?

   — Я хочу есть, — призналась она и заплакала.

Он сказал «Пойдём!», привлёк её к себе и положил её голову себе на колени. Его руки ласкали её, даря радость и счастье.

   — Ты? — cпросила она.

   — Да, любимая!

   — Если бы ты был царём города, а значит, и его богом, любил бы ты меня?

Он кивнул.

   — Если бы я очутилась в храме жриц луны, если бы я пришла в него в тот день, когда там происходит священное совокупление, ты и тогда бы продолжал любить меня?

Он снова кивнул.

   — Если существуют боги и цари, я стану священной гетерой. Говорю тебе об этом заранее... Ты придёшь?

   — Мне очень сложно ответить, Алко. Я не царь, а ты — не жрица луны...

   — Но в тот день, когда происходят большие торжества, я могу стать священной гетерой?

Он молчал, целуя её в глаза, щёки, губы. Алко вцепилась в него обеими руками, почти легла на него, шепча:

   — Я жду ответа.

Он снова промолчал, но она прочла ответ в его глазах, глядя на него с любовью.

   — Ты придёшь, если я стану служить богине луны, богине плодородия? Тебе придётся, конечно, заплатить за это. Если всё снова станет так, как должно быть, у тебя найдётся столько денег, чтобы ты всегда мог купить меня?

   — Да, — прошептал он, страстно целуя её.

   — Разве нет никакой возможности для меня уже теперь служить богине луны, чтобы ты сделал меня священной гетерой?

   — Нет, — серьёзно ответил он.

   — Если бы ты очень сильно любил меня, ты бы нашёл, — упрямствовала она.

   — Именно из-за любви к тебе мне приходится считаться с тем, что ты ещё очень молода.

   — Разве это любовь, если ты смотришь на меня только как на храмовую гетеру?

Вместо ответа он снова нежно поцеловал её.

   — Как забавно устроен мир, — охнула она. — Гетерой ты бы любил меня...

   — Но таковы законы.

   — Законы, — горько усмехнулась она, — Я хочу есть. Любая работа, даже самая лёгкая, даётся мне с трудом. На день у нас всего два ведра воды. А для полива требуется больше — я едва осмеливаюсь немного попить. Я знаю... — заплакала она, — Ты больше не любишь меня, потому что я почти не моюсь. Может быть, раньше и любил, а теперь!..

   — Алко, я всё равно любил бы тебя, будь ты старой, увядшей, больной и грязной.

   — Поклянись!

   — Даю тебе слово, этого достаточно, — торжественно отчеканил он.

   — Предания говорят, — сказала она, — что в Вавилоне влюблённые вели себя очень свободно. Партнёров нередко определял жребий.

Энос удивился:

   — Скажи, откуда тебе всё это известно?

   — От отца одной подруги. Он прожил там в рабстве больше десяти лет, но ему удалось бежать. Апау участвовал в храмовой службе и даже знал, какие слова предписываются ритуалом Священного брака. — Она приподнялась, подумала немного и сказала: — В день возлежания, а это новый год, в день пророчества, для повелительницы устанавливают ложе. Ей поправляют подушку, чтобы обеспечить комфорт. Затем её моют для общения с царём.

   — И всё это было доподлинно известно отцу твоей подруга? — скептически спросил он.

   — Да, он мог даже наизусть слово в слово воспроизвести законы. Апау был очень мудр и многому меня научил. Постой, — сказала она, — существует одно чудесное изречение: «Она всходит на его ложе подобно верной жене. Она осталась возле его уха и в избытке одарила его подобно Тигру во время разлива».

   — Глубинный смысл такого брака заключается, по-видимому, в том, чтобы зачать ребёнка?

Она кивнула.

   — В Египте это Исида и Осирис, кто празднует свадьбу на Ниле. А в Двуречье всё живое берёт начало от материнского духа вечной любви.

Они снова прижались друг к другу, и Алко отдалась во власть ласкающих её рук.

   — Апау рассказывал, — продолжала она, — что храмовые ворота в Двуречье являются вратами неба и в то же время входом в лоно матери. За дверным проёмом расстелена циновка из тростника. С обеих сторон любовного ложа стоит по пучку из четырёх стеблей тростника; верхние концы стеблей связаны в кольцо. Четыре стебля символизируют четыре стороны света и становятся таким образом единым целым. Богиня является в одно и то же время возлюбленной, дочерью и супругой. В украшенной рогами короне, которая свидетельствует о том, что её обладательница — повелительница луны и всего живого, она спускается в преисподнюю, откуда ещё никто никогда не возвращался. Эта Священная возлюбленная так преисполнена своим долгом вернуть свободу и вечную жизнь, что при этом едва не умирает, — тихо вздохнула она, ложась на землю. Продолжить рассказ она смогла лишь после того, как Энос улёгся рядом.

   — Существует несколько мифов о любовных отношениях матери с сыном, отца — с дочерью. Во многих богиня вынуждена уступать какому-нибудь мужскому богу, который мог бы быть её братом. Он имеет преимущество. В отношениях между матерью и сыном, между отцом и дочерью всегда есть трудности. Может быть, эти символические высказывания содержат намёк на то, что все проблемы можно решить только с помощью любви?

   — Но под ней они подразумевают постель, — твёрдо заявил он.

   — Каждый претендует на власть, — как бы размышляя вслух, промолвила Алко. — И отец, и мать. Я смотрю дальше тебя. В этих историях отцу говорят, что дочь хочет стать матерью. Чувство материнства, чувство зачатия — вот что существенно. В споре за собственное «я» дочери приходится использовать свою женственность.

   — Но это опять означает постель, — упрекнул он.

   — Культ луны — вспомни хотя бы о деяниях наших жриц луны, — напомнила она, — это культ плодородия, а значит, культ матери. Если я зачинаю от тебя во время церемонии Священного брака, во время культового соития, наша чувственность поднимается на более высокую ступень.

   — Более глубокий смысл, по-видимому, в том, что после такого события женщина уже никогда больше не сможет сочетаться браком с мужчиной под влиянием одного только влечения.

   — Серп луны напоминает о коровьих рогах богини, тем самым она напоминает Диктинну. Богиня превращается в священную корову, которая заключает брак со священным быком.

Алко неожиданно вцепилась в него, и её стала бить дрожь. Долгие минуты они находились в объятиях друг друга, нашёптывая нежные слова и обмениваясь поцелуями.

Когда они отпрянули один от другого, Алко привела в порядок свои волосы, хотя оба лежали в темноте. Потом она поднялась и тихо заплакала.

Энос снова привлёк её к себе и принялся осыпать её ласками и поцелуями.

   — Тебе известно, что я очень люблю тебя. Да только забудь об этом. Как люди рассудительные, мы не должны забывать: когда я состарюсь, ты будешь ещё очень молодой. Возможно, и ты станешь тогда искать смерти, потому что один мужчина тебя уже не устроит.

   — На это есть только один ответ.

   — Какой же?

   — Подари мне много детей. Они до такой степени заполнят мою жизнь хлопотами, что у меня не возникнет даже мысли о каком-то другом мужчине. А почему бы и нет? Я так люблю и уважаю тебя, что с моей стороны было бы предательством, если бы... Какое обаяние исходит от женщины, когда она становится матерью по воле мужчины, которого страстно любит! — прошептала она, обращаясь, кажется, скорее к себе самой. — В некоторых храмах, — продолжала она едва слышно, — существует культ фаллоса. Я бы никогда не рискнула на такую близость к богу. Кроме того, этот лингам был бы святотатством. Я целиком и полностью, до последнего вздоха принадлежу тебе. В тебе для меня все начала и все концы, поэтому желание моё возвышенно. Любая ласка, которую дарят мне твои губы, твои руки, — это праздник... Он навсегда останется для меня прекрасным и светлым.

В ответ он принялся робко ласкать её тело.

   — Существуют такие культы, когда во время определённых празднеств мужчина надевает женскую одежду, а женщина щеголяет в мужской. Что есть отцовство, что естьзачатие? — спросил он, помолчав. — Что такое дочь или сестра, отец или сын? В далёком прошлом, много тысячелетий тому назад, люди не знали таких понятий. Знали они только одно — чтобы выжить, нужно производить на свет детей...

   — Это так, — согласилась она. — Нам неизвестно, выживем ли мы. Подари мне детей, тогда у нас появится долг — сделать всё возможное, чтобы они были счастливы.


Изо дня в день Алко продолжала поиски клочка земли, который можно было бы использовать под пашню. Она прокладывала борозды и молилась за каждое зёрнышко, которое потом, несмотря на голод, осторожно опускала в землю.

Когда обессиленная Алко садилась на землю рядом с ним, достаточно было проявить к ней хоть чуть-чуть нежности, и это снова возвращало её к жизни. Спустя несколько секунд она опять опускалась на колени возле борозд, принявших в себя зёрна, и страстно восклицала:

   — Я — мать, я — прародительница. — И поглаживала землю. — Я — жизнь, я стану матерью, — торжественно произносила она. Затем вновь бережно проводила руками по засыпанным бороздам, скрывавшим зёрна, и истово шептала: — Урожай собирает только посеявший, рожает только зачавший!

   — Ты для меня — богиня земли, луны и плодородия. Когда я произношу «ты-ы-ы», меня переполняет нежность, которую я готов отдать тебе.

   — В таком случае я тоже могу сказать тебе «ты-ы-ы», когда меня переполняет желание?

   — Сейчас ты произнесла это «ты-ы-ы» так, что оно прозвучало словно зов, словно вздох; точно так же ты вздохнула, когда мы едва не погибли в волнах.

   — Тогда я очень испугалась — ведь вокруг бушевала стихия, грозившая нам смертью. Но ты поддержал меня, и, несмотря на окружавший нас ужас, страх у меня вдруг исчез. Я почувствовала себя счастливой... Я почувствовала себя под твоей защитой, и эта твоя забота обо мне была просто чудесной, — с благоговением призналась она.

Алко снова опустилась на колени, одежда, соскользнув, обнажила её плечи, спину и груди. Эносу вдруг показалось, что он ещё никогда не видел Алко такой прекрасной. Он приблизился к ней, поднял с земли и принялся целовать её лицо, шею и плечи.

Алко обернулась, целиком отдавшись во власть его ласк. У них захватило дыхание, и Энос не сразу заметил приближавшуюся к ним пожилую женщину, которая принялась хныкать:

   — Я больше не могу, я умираю от голода, подайте мне что-нибудь съестное!

Они поделились с ней небольшой рыбёшкой, которую Эносу случайно удалось поймать.

   — Завтра с утра я с Алко отправляюсь к морю. Может быть, прибой выбросил на берег немного рыбы, — успокаивающе сказал он.

Снова спустился вечер, потом наступила ночь. Обнажённая Алко легла рядом с Эносом. Собравшись приласкать её, он обнаружил, что она заснула. Близость её тела так взволновала его, что у него снова перехватило дух. Он пролежал несколько часов, не в силах оторвать глаз от очертаний её тела. Мало-помалу и его одолел сон, но как только Алко осторожно, чтобы не разбудить его, поднялась, тут же проснулся. Её тело казалось воплощением красоты. Первые солнечные лучи осветили его, и Энос вновь залюбовался её женственностью. Ему представлялось, что он созерцает замечательное произведение искусства. Её упругое тело двигалось настолько естественно, как будто нагота была для него само собой разумеющимся состоянием.

На завтрак им пришлось довольствоваться горстью дикого ячменя.

   — Надеюсь, сегодня нам повезёт, — сказала Алко надтреснутым голосом. — Скоро я уже больше не смогу...

   — Вчера сильно штормило. За скалами определённо осталась рыба, — утешал её Энос.

   — Не сходить ли мне к Лоскасу?

   — Этому торговцу маслом? — спросил он. — О нём идёт дурная слава. Он по-прежнему толстый, жирный — тут и слепому ясно, кто он и что он.

   — Я попрошу у него мешочек ячменя.

   — За что?

   — За то, что на одну ночь разделю с ним его ложе.

   — И ты могла бы решиться на такое? — ошеломлённо спросил он.

   — Ради тебя я пойду на всё. Я согласилась бы даже провести у него несколько недель, если он пообещает помочь тебе построить дом.

   — А как же я без тебя?

   — Да ведь я вернусь. — Она насмешливо скривила губы. — Скорее всего, он будет разочарован во мне — ему не нужна такая любовница. Это значит, что мне придётся уйти, и я снова буду с тобой.

Он замолчал, глядя на неё с несчастным видом. Она задумчиво сказала:

   — Если ты не против, мне хотелось бы провести с тобой больше тысячи недель. Разве на этом фоне стоит говорить о каких-то двух или трёх неделях, когда меня не будет? Решай сам: нужен нам с тобой мешочек ячменя, нужна тебе помощь в постройке дома? Оплату я беру на себя...

   — Это должна решать ты, — тихо ответил он. — Ты мне не жена.

   — Разве я не больше чем жена? — спросила она.

На его удивлённый взгляд она ответила прямо:

   — Я для тебя больше чем жена. Я это знаю!

   — Захвати корзину, — в замешательстве попросил он и сам взял сумку, сплетённую из тростника.

Прибой и в самом деле выбросил на берег, за камни, немало рыбы. Она ещё продолжала барахтаться в отступающей воде, но та, что оказалась на суше, успела уснуть. Она выглядела жирной, упитанной.

Они сидели на песке и радовались богатой добыче.

   — Этого хватит на несколько дней, — ликовала Алко.

   — А эта вздулась, — показал Энос, — ею можно отравиться, — и отложил рыбу в сторону.

   — Нет! — воскликнула Алко, бросаясь к рыбе, словно желая закрыть её собственным телом.

   — Поверь, в ней таится смерть.

Когда они возвращались, он рассказывал ей о празднествах во дворце, о голубе — символе плодородия.

   — Знаешь, — продолжал он, — топор — священное орудие, а обоюдоострый топор ещё более свят.

   — Почему?

   — В культовых обрядах ромб символизирует половой орган женщины.

Он говорил и говорил, не решаясь повернуть голову, потому что рядом шла возбуждающая его Алко, гордая своей наготой, осознающая, что её нагота — власть, с помощью которой она многого могла бы добиться.

   — Ты думаешь о Лоскасе? — спросил он.

   — А кто это?

   — Торговец, — ответил он, — которому ты собиралась отдаться за мешочек ячменя.

   — Зачем ты говоришь об этом? — серьёзно спросила она и остановилась. — Могу я попросить тебя кое о чём?

   — Разумеется.

   — Никогда не обижай меня, потому что я очень чувствительна к таким вещам. Ты можешь презирать меня как женщину, ты можешь сделать меня уличной девкой, ты можешь поколотить меня, но... — она запнулась и задумчиво опустила глаза, но потом снова подняла их и внимательно посмотрела на него, —...но никогда не обижай меня.

   — Разве я сделал это?

   — Неужели ты так мало знаешь нас, женщин? Твоя ревность меня радует, но не занимает мои мысли. Я прямодушна, будь и ты таким же. Если ты правдив, тебе нет нужды беспокоиться обо мне.

Он вопросительно взглянул на неё, и она тихо, сама себе, сказала:

   — Возможно... — она пыталась собраться с мыслями и найти подходящие слова, — когда-нибудь я стану принадлежать богам. Может быть, мне придётся пойти на это, чтобы доказать тебе свою любовь. Знаешь, — она снова запнулась в поисках слов, — мне хочется облагородить зов своей плоти, возведя его на высший уровень. Мне хочется возвысить себя этим поступком и тем самым освятить своё лоно.

Они сидели во дворе перед подвалом, служившим им домом. Алко перебирала рыбу, а Энос потрошил её.

   — Эта испортилась, — заметил он, отбрасывая одну в сторону.

Алко подняла глаза.

   — Если сегодня мы съедим её, остальную можно будет сохранить до завтра. Для этого придётся, правда, положить её в яму — там холодно.

   — Она мне не нравится, — повторил он.

   — А я на что? — не задумываясь, сказала она, взяла вздувшуюся рыбу и сунула её в золу костра. — Эту съешь ты — она не ядовитая, — пошутила она, — а ядовитую возьму я. Я молодая, переживу.

Уже светила луна, когда у Алко началась рвота и она стала корчиться от боли. Энос клал её на спину и на живот, придавая её телу такие положения, которые могли помочь ей облегчить желудок.

С восходом солнца Энос обмыл Алко и уложил её в постель.

Теперь они оба знали, что рыба действительно была испорчена.

Больше десяти дней Энос боролся за жизнь Алко, делал всё, что было в его силах. Он кормил её изо рта, разжёвывал зёрна ячменя и языком проталкивал образовавшуюся кашицу между её губами.

Дышала Алко тяжело, словно находилась на пороге смерти.

Жизнь медленно возвращалась к ней. Она уже могла сидеть в тени, но была очень слаба.

В первый же день, когда она вновь была в состоянии ходить, она обеими руками оперлась на его руку.

   — Теперь я много чего могла бы сказать, — с трудом выговаривала она, — но достаточно и нескольких слов. Я люблю тебя. Люблю не только потому, что обязана тебе жизнью, но потому, что окончательно стала ТОБОЙ! — Спустя несколько мгновений она торжественно произнесла: — Я — это ты!

Энос подвёл её к скале, освещённой лучами заходящего солнца.

   — Сядь, — сказал он нежно, — и оглянись кругом — мир снова принадлежит тебе.

   — А я целиком и полностью принадлежу тебе, и это замечательно.

Она медленно, словно во сне, стянула с плеч одежду и подставила солнцу груди и спину. Помолчав, она негромко, даже робко, спросила:

   — Скажи мне, что я должна делать, чтобы всегда нравиться тебе?

   — Хватит того, что ты есть, больше мне ничего не нужно, — ответил он и, примостившись у неё за спиной, принялся ласкать её шею и плечи.

   — Помнишь, — сказала она, — я рассказывала тебе об одном пожилом человеке, отце моей подруги, который мне многое показал и растолковал. Он немало знал о Священном браке и священной проституции и сумел тактично объяснить мне всё это. Нередко он говорил — при этом я не вполне его поняла, и тебе придётся как-нибудь растолковать мне всё это, — о культовом целомудрии и культовом разврате. Говоря о законе Хаммурапи, который действовал в Вавилоне около двухсот лет назад, он сказал, что женщины, которые отдавались, как то предписывал культ, — священные женщины. Может быть, он видел и то, что происходило с Утной?

   — Кто такая Утна?

   — Его дочь. Я рассказывала тебе об этой подруге.

   — Что же произошло с Утной? — обеспокоенно спросил он.

   — Она была обещана одному мужчине. Когда он пришёл в гости и вручил отцу свадебный подарок, тот благословил свою дочь. Меня поразило, что гость стал любить Утну на наших глазах. Мы всё видели. Мне пришлось стать свидетелем этой сцены, — сказала она задумчиво. — Неужели любви нужно учить? — спросила она. — Ты научишь меня ей?

   — Что поделаешь, мы в крестьянской стране! Мы все живём бок о бок. Нередко вся семья размещается в одном помещении. Так что все всё видят, слышат, ощущают. Ребёнком я не раз навещал дядю, спал с ним на циновке, на которой он любил свою жену.

   — Да, да, — ответила Алко, хотя её мысли были далеко. — А ты смог бы смотреть, как меня любит кто-то другой?

Энос усмехнулся:

   — Мой ответ ты знаешь. Даже мой самый близкий друг не посмел бы и пальцем тронуть тебя. Пойдём, — позвал он её, — мне нужно поискать дрова в развалинах домов. Садись рядом, смотри на меня и отдыхай.

На краю покрытого руинами поля, которое он пересёк в поисках дров, ему попалась на глаза убогая лачуга, где жили люди. Войдя в жалкую хижину, он заметил в глубине двух женщин, от страха поднявших крик.

На шум прибежал крестьянин.

   — Это мои дочери, — словно извиняясь, пояснил он. — Они давно не видели посторонних мужчин.

Вскоре крестьянин уже беседовал у края пашни, состоящей не столько из гумуса, сколько из пепла, с двумя мужчинами помоложе.

   — Это мои сыновья, — представил он.

   — А почему они не живут с тобой? — спросил Энос.

   — Так лучше. Так меня больше устраивает. Трое мужчин и две женщины... хлопот не оберёшься.

Когда Энос вдвоём с крестьянином вернулись в бедную лачугу, младшая дочь, Нопина, хозяйничала по дому. Эноса удивило, что она не имела ни малейшего представления о чистоте. Пол был усеян объедками: костями, луковой шелухой и подгнившими стеблями растений. На столе лежали заплесневевшие грибы и ягоды.

   — Что вы делаете с кедровыми орехами? — поинтересовался Энос, заметив разбросанную повсюду скорлупу.

   — Жмём из них жир.

Энос поразился множеству берёзовых лучин, сложенных в углу.

   — Мы втыкаем их в стену, и какое-то время они дают нам свет, — пояснил крестьянин.

Нопина подошла к отцу и по-детски прижалась к нему. Он заботливо расчесал ей волосы и привёл в порядок её одежду. Немного погодя она спросила, отправляться ли ей на поиски дров, и при этом покосилась на Эноса, словно предлагала ему помочь ей в этом деле.

   — Подожди, — приказал крестьянин, — пока не уйдут твои братья.

Девушка покорно отошла в глубь помещения и уселась на пол, вульгарно раздвинув колени.

   — Подожди, — ещё раз сказал отец.

   — Нет, — заупрямилась она.

Была уже почти ночь, когда Энос и Алко добрались до своего подвала и в изнеможении улеглись на пол. Алко чувствовала такую слабость, что все её попытки снять платье через голову окончились неудачей. Она подползла к Эносу, и он помог ей освободиться от одежды. Когда он случайно задел при этом её груди, по всему её телу пробежала дрожь.

   — Да, да! — прошептала она, легла на спину и протянула к нему обе руки, будто ища помощи.

Энос бережно отнёс её на постель, которую вскоре залила своим светом яркая луна.

   — Помнишь, — спросила она, — как ты обхватывал меня руками, защищая от незнакомца, который оставался у нас на ночлег?

Он кивнул, погруженный в свои мысли: в одно и то же время он находился и в Египте и в Вавилоне. Его мысли уносились к Хатор и Исиде. Один жрец однажды описал их ему как прекрасно сложенных молодых женщин. Обеих венчала божественная корона в виде двух больших коровьих рогов, обрамляющих диск. Были ли они богинями луны, знали ли там и богинь мака? Он вновь углубился в размышления: один жрец рассказывал ему, что обе зачали детей, оставаясь девственницами. Потом его мыслями завладела церемония Священного брака, который справляли во дворцах царь и верховная жрица. Он ещё прекрасно помнил, как жрец торжественно заявил, что дети, появившиеся на свет спустя девять месяцев, — дети бога.

   — О чём ты думаешь? — внезапно спросила Алко и вернула его к действительности.

Он поделился с ней своими размышлениями, которые наполовину относились к области фантазии.

   — Разве не всякий мужчина, который влюблён, бог? — спросила она. — Разве его подруга не всегда богиня или верховная жрица?

   — Боги требуют соблюдения обрядов, — сказал он. — Всему своё время, всё подчиняется своим законам, — промолвил Энос.

Они обнялись, как дети, которые ищут друг у друга защиты, и заснули.

Словно из бесконечной дали Энос услышал голос, прозвучавший в его душе:

«Будь благоразумен, сравни, сколько лет тебе и сколько — Алко! Ты годишься ей в отцы! Если вы свяжете свои судьбы, ничего хорошего из этого не выйдет».

«Всё будет хорошо», — упрямо ответил он, встал и осторожно накрыл спящую Алко циновкой.

Не от этого ли она проснулась?

   — Ты подошёл ко мне, потому что стало холодно? — спросила она, ещё не вполне отойдя ото сна.

   — Когда мы проснёмся, дорогая, нас ожидает трудный день. Ведь ты ещё не совсем поправилась.

Вместо ответа она обняла его жаркими руками и увлекла к себе под циновку.

Когда взошло солнце, они пробудились почти одновременно.

   — Что тебе снилось? — спросила Алко.

   — Запомнил только какие-то Обрывки сновидений, — ответил он. — В Маллии, во дворце, проходило большое празднество. Во главе Священной процессии по улицам ходил царь, а следом за ним — жрицы луны. Одни были облачены в тонкие покрывала, другие совершенно обнажены. Ты была самой прекрасной среди них...

   — А мне снилось, будто я — жрица в каком-то храме в Вавилоне и должна прислуживать Великой богине, богине Земли. Весь ритуал мне как-то не понравился...

   — Отчего?

Алко запнулась, медля с ответом. Потом сказала уклончиво:

   — Вокруг меня разыгрывался культ лингама, я воспротивилась этому и убежала.

Вечерело. Они как раз волокли большую балку в развалины, которым в будущем предстояло стать их домом, когда заметили, что по дороге из Амниса скачет всадник, за которым следовал раб-нубиец с тяжёлым тюком на спине.

   — Далеко ещё до дворца? — спросил всадник, поравнявшись с ними и придерживая лошадь. — Я направляюсь из Мемфиса, из Египта. Я — верховный жрец и ищу царя.

Египтянин высокомерно поглядывал на обоих путников в рваной, грязной одежде и на убогий подвал за их спинами.

   — Дворец разрушен, — нерешительно заметил Энос.

   — Где же царь, где же его свита? У меня важное поручение, — сказал тот.

   — Не знаю. Говорят, что там свирепствовало наводнение и было много сильных толчков.

Египтянин вновь бросил презрительный взгляд на Эноса и на подвал.

   — Я устал. Могу я до завтра остаться у вас? Мой фараон ждёт вестей. Для нас Маллия — важный перевалочный пункт в торговле с северными странами. Мы хотим помочь вам, но, разумеется, на определённых условиях. Я уполномочен фараоном предложить верховному жрецу Священного дома десять девственниц, если он даст взамен десять девушек для наших храмов.

Энос положил на тлеющие древесные угли рыбину, и вскоре Алко протянула угощение пришельцу, предложив ему присесть на пододвинутую балку. Тот поблагодарил, а раб принёс им мясо и ячменные лепёшки. Они говорили об извержении вулкана на острове Каллисто, спорили о причинённых разрушениях, и Энос поведал незнакомцу, что для умиротворения богов ему пришлось даже принести им в жертву собственного сына.

Египтянин испытующе посмотрел на него, открыл было рот, чтобы что-то сказать, но тут же опять закрыл его. Критически оглядываясь кругом, он, казалось, сомневался, достоин ли вообще этот бедно одетый критянин, сидящий перед ним, чтобы к нему обращались. Помедлив, он всё же сказал:

   — До землетрясения и извержения вулкана к нам часто приезжали греки позаимствовать наши знания. Пирамиды в символической и аллегорической форме воспроизводят тайные знания посвящённых и законы, которым подчиняется наш мир вплоть до солнца и луны. Можешь мне поверить: мы, люди, способны осознать наше бытие лишь при помощи философии.

Он поднялся и принялся взволнованно расхаживать взад и вперёд, затем остановился перед Алко, спустил с её плеч одежду и залюбовался её грудями. Затем снова продолжил хождение, разглагольствуя при этом:

   — Если меня спросят, под каким небом человеческий дух достиг наивысшего расцвета, осмыслил проблемы жизни до самых основ и при этом нашёл их решение, я не могу не назвать небо Египта. Если меня спросят, в какой стране мыслят самым масштабным и универсальным образом, делают жизнь человека достойной, не ограничиваясь только земным существованием, я опять могу назвать только Египет. Укажи мне страну, где бы искусство, архитектура, филология и религия были в таком почёте?

Он наклонился, притянул к себе голову Алко и проверил её глаза, уши и губы.

   — Хорошо, хорошо, — деловито заметил он и продолжил свою речь: — Египет — это источник, из которого все народы и страны черпают свои знания и свою религию. Наша страна... — он сделал паузу, снова испытующе взглянул на Алко, словно обращался только к ней, и горделиво закончил: — ...колыбель любой цивилизации и культуры.

Он оглянулся, ища своего раба, потом присел рядом с Эносом и принялся ласкать Алко.

   — Я заберу её с собой, а тебе оставлю взамен свою лошадь, — сказал он непререкаемым тоном.

Алко испуганно вздрогнула, взглянула на Эноса и протянула к нему руку. Успокоилась она только после того, как Энос ободряюще кивнул ей.

А верховный жрец продолжал говорить, словно находился в храмовой школе и учил жриц.

   — Совершенно невозможно представить себе, чтобы в сочетании тела и духа, которое представляет собой важную предпосылку всех форм жизни, только тело подчинялось закономерностям, определяющим развитие или деградацию различных органов, то есть здоровье или болезнь организма. Дух тоже живёт по особым законам. Если же согласовать друг с другом дух и тело не удаётся, в нас возникает хаос.

   — Человеческий дух всегда останется для нас загадкой, — возразил Энос.

   — Верно, — согласился египтянин. — Но если мы не начнём задумываться над этим, если не станем исследовать себя, то никогда не обретём мир и счастье. Нам следует обращать внимание не только на состояние собственного тела, но и на здоровье своего духа.

Знаком он подозвал к себе раба и указал на угол двора. Нубиец поклонился и принялся раскладывать там соломенный матрац.

   — У нас в Египте самый почтительный дар гостю состоит в том, чтобы предложить ему на ночь свою жену или дочь. Ведь ты окажешь мне честь переспать с твоей дочерью?

Энос попытался перевести разговор на другую тему. Он сказал, что Алко ему не дочь, и спросил о размерах Египта и о его богах.

   — Наша страна простирается от Критского моря до Нубийской пустыни. Верблюд преодолевает это расстояние более чем за двенадцать или четырнадцать дней пути. Жизнь нам даёт Нил, орошая поля и пастбища, тем самым обеспечивая пропитание людям и животным. В каждой из множества провинций правит свой царь. Раньше города враждовали друг с другом. С тех пор как образовалась северная и южная страны[213], в которых господствуют свои города и правящие династии, кичащиеся правами своих божеств, наступило примирение. Великая богиня у нас — Хатор. Сын Исиды получил в Дендере прозвище «Бык своей матери», что означает, что он был её возлюбленным и супругом.

   — Исида — повелительница луны? — спросила Алко. — Поэтому её корону украшает лунный серп?

   — Да, — подтвердил египтянин и приказал ей спустить свою одежду до бёдер.

Она не рискнула перечить, и когда Энос заметил, как почти кокетливо она обнажала своё тело, на сердце у него стало тяжело. Он попробовал помешать диалогу между Алко и жрецом и рассказал, как однажды у него в гостях оказался некий капитан из Египта.

   — Ты оказал ему честь и предложил свою дочь? — спросил верховный жрец, любуясь молодыми грудями Алко.

Энос не стал повторять египтянину, что она — ему не дочь, надеясь, что так ему удастся лучше защитить её, и продолжал:

   — Этот капитан знал стихи о любви между братом и сестрой.

Египтянин энергично кивнул.

   — В религиозном и общественном сознании сестра — признанная возлюбленная и единственная законная супруга. Поэтому Исида и Осирис представляют для нас Святое семейство, поэтому они служат образцом для бесчисленных браков между братьями и сёстрами в семьях властителей.

   — Всегда ли такими счастливыми были подобные браки? — поинтересовалась Алко. Однако по ней было заметно, что это только предлог, и она не жаждет ответа на свой вопрос.

   — Я убеждён, что в браке между братом и сестрой возникает меньше ссор, чем в любом другом. — Жрец мельком взглянул на Эноса оценивающим взглядом. — Вы попали в бедственное положение и стремитесь выжить. Если теперь брат возьмёт в жёны сестру, это обеспечит супругам наилучшие отношения и особое взаимопонимание, потому что оба хотят одного и того же. Речь идёт об обеспечении быта, о внутреннем мире и о регулировании основных потребностей. Они единодушны почти во всех делах, вплоть до необходимости иметь детей. Дети — это счастье, они становятся помощниками, какой бы профессией ни занимался их родитель, «отец». — Он вновь окинул Эноса испытующим взглядом. — Вы спите на одной циновке? — спросил он, особенно выделив слово «одной».

   — Да, — откровенно сказала Алко. — Сегодня у нас праздник, день нашей свадьбы. Всякий раз с наступлением полнолуния мы вступаем в брак. Мы узнали друг друга в то время, когда Крит едва не погиб от землетрясения и наводнения; нас выбросило волнами на скалы, несколько раз мы тонули. Сегодня как раз двадцать пятая луна. — Она смиренно склонилась перед жрецом, мастерски играя свою роль. — Прошу тебя, окажи нам честь и благослови эту ночь.

Жрец только кивнул, словно одобряя этот союз.

Он вновь призывно взглянул на Алко, потом сделал знак рабу, который принёс небольшую амфору с каким-то напитком. Затем нубиец налил из амфоры доверху небольшой бокал и почтительно подал его Алко.

   — Не знаю, как у вас, — помолчав, начал египтянин, — а у нас публично признают свою причастность к совокуплению мужчины и женщины. Есть города и деревни, где женщины устраивают шествия в честь полового органа мужчины. Впереди они как святыню несут гигантских размеров фаллос. Говорят, созидательницей этого культа фаллоса была богиня Исида. Это свидетельствует о том, что некогда она сама была женщиной. С достаточной уверенностью можно сказать, что раньше наши боги были людьми и жили среди нас.

После недолгого молчания Энос ответил:

   — У нас богами стали силы природы, проявляются ли они землетрясениями или извержениями вулканов, сезонами засухи или дождей, эпидемиями или ужасными болезнями. Даже контакт с нашими жёнами зависит от благосклонности богов. Разве и для зачатия не требуется их помощь?

Жрец оставил этот вопрос без ответа.

   — Так Алко — твоя дочь? — спросил он Эноса. — Говори правду.

   — Нет, она — дочь сестры моей жены, но мне она как дочь, впрочем, нет, — больше чем дочь.

   — Мы обменяемся, — повторил своё предложение египтянин. — Ты получишь мою лошадь, а я получу её. Алко мне очень нравится. Как только я побываю в Маллии и Закросе и переговорю там с царями и жрецами, я отдам тебе свою лошадь. Видишь ли, — сказал он, — мы хотим помочь вам, подсказать, как преодолеть беду с помощью богов. — Он опять с вожделением взглянул на Алко и тут же снова обратился к Эносу: — Я отдам тебе свою лошадь, ты окажешься в выигрыше, потому что у вас тут знают только ослов[214]. Имея лошадь, ты быстро сделаешься влиятельным человеком. Правда, тебе нужна жена, но теперь заиметь её не составит труда, особенно если у тебя будет лошадь.

   — Мы ещё поговорим об этом! — уклончиво ответил Энос.

Алко тоже попыталась изменить ход мыслей египтянина и спросила его:

   — Исида была замужем за Осирисом. Они что же, приходились друг другу братом и сестрой?

   — Мало того, отцом и дочерью, как гласит предание.

   — Гор тоже был сыном Хатор-Исиды?

   — Подобный случай кровосмешения не был, пожалуй, единичным, — заметил жрец. — В тяжёлые времена, на грани жизни и смерти, никакой морали не существовало. Да и что такое мораль?

   — Когда всё происходит по правилам, — ответил, не задумываясь, Энос.

   — А что такое правило? Потерпевшим кораблекрушение, если они попали на необитаемый остров, приходится забыть о правилах. Там женщина — просто женщина, а мужчина — просто мужчина. Так распорядилась природа. Наш культ, — продолжал жрец, — вкупе со всеми преданиями — это нечто особое. У нас заходящее солнце каждый вечер опускается в лоно матери, а каждое утро вновь рождается, покидая его. Хатор становится богиней солнечного диска, а с парой рогов — богиней судьбы. Коровьи рога, обрамляющие золотой диск солнца, изогнуты наружу, словно серпы нарождающейся и убывающей луны. Ты? — спросил он Алко, глядя на неё гипнотизирующим взглядом.

   — Да, — страстно ответила она, словно искала какой-то новый, более интересный для неё мир.

   — Я устал, не пора ли укладываться спать? — спросил египтянин. — Когда я получу Алко — перед тобой или же после тебя?

   — У нас с ней сегодня святой день, — ушёл от ответа Энос.

   — А потом? Алко ведь ещё молода...

Энос кивнул:

   — Я и говорю. Ведь она ещё почти ребёнок...

   — Ну и что с того?

Энос ничего не ответил, и жрец добавил:

   — Я долгое время делил ложе с двенадцатилетней.

   — Это же совсем ребёнок! — негодующе воскликнул Энос.

   — В таком возрасте у нас многие девушки уже выходят замуж.

   — Но ведь они ещё совсем дети, — сказал Энос. — Не следует ли нам, если нами движет не одна только похоть... не следует ли нам, тем, кто старше и более зрелый, соблюдать меру? Мы пробуждаем в молодых девушках такую страсть, которая способна превратиться во всепобеждающую силу. Она до такой степени овладевает ими, что они полагают, будто всё на свете сводится к плотским наслаждениям. Однако в жизни есть много чего другого.

Жрец сдержанно улыбнулся.

   — Юная девушка способна испытывать точно такое же удовольствие, что и зрелая женщина.

   — Но этого не может, нет, нет, — поправился он, — не должно быть. — Он вспомнил деревню, где до наводнения жили его родители, деревню, которая теперь превратилась в безлюдную пустыню. Там тоже были девушки, жаждавшие плотских утех, словно величайшего чуда.

   — Нам нужно смотреть на желания нашего тела как на закон природы и считаться с ними, — осторожно заметил египтянин. — Это относится к людям любого возраста, будь то мужчина или женщина. Важно, особенно при ранних любовных отношениях, чтобы молодой человек встретил партнёра, способного помочь ему в раскрытии личных достоинств, способствовать его социальному развитию. Исходя из этого, я пожелал бы всякой молодой девушке, чтобы её первым партнёром оказался не похотливый малый, не бездушный школяр, а мужчина с опытом и тактом. Именно зрелый мужчина способен стать мудрым наставником девушки и создать ей условия для эмоционального развития. Важно, — вещал он, — чтобы этот партнёр опекал девушку после столь сильного переживания и заботился в дальнейшем о её здоровье. Молодыми парнями движет только похоть, чаще всего они ведут себя, словно сластолюбивые козлы. Такие партнёры могут испортить девушке всю последующую жизнь. Трагедия девушек, — при этом жрец посмотрел на Эноса так, будто у того был кривой нос или уродливый рот, — трагедия девушек, — повторил он, — состоит в том, что их совращают юноши одного с ними возраста, не способные ничего дать им ни в духовном, ни в каком-либо ином смысле, и в результате они испытывают скорее страдания, нежели радость. У нас почти все девушки в возрасте от тринадцати до четырнадцати лет вступают в первые сношения со своими сверстниками. Многие девушки начинают жить с юношей, который скорее ребёнок, чем мужчина. Но в таком возрасте женщина для него — второстепенное дело, ему важен половой акт как самоцель. Ему безразлично, кто его партнёрша: какая-нибудь старуха или девственница четырнадцати лет от роду. Однако для девушки такого возраста не нужна случайная встреча, ей требуется истинная, глубокая привязанность.

Алко слушала его словно загипнотизированная. Когда он умолк, она поднялась и прошла в угол, где стояли кувшины с водой. Энос проводил её глазами, спрашивая себя, нашла ли она в словах египтянина подтверждение собственным воззрениям.

Жрец хотел продолжить разговор о силе влечения у молодых девушек. Но Энос попробовал отвлечь его и попросил Алко принести воды. Она протянула кувшин, и все припадали к нему, словно в нём был какой-то священный напиток.

Некоторое время собеседники молчали, потом снова отхлебнули из кувшина.

   — Вода, — задумчиво произнёс жрец. — Нил мы считаем священным. Подъём и снижение воды обусловливают рост и гибель растений, а значит, жизнь и смерть, зарождение и увядание. Семьдесят два дня у нас свирепствует засуха. В начале июля уровень воды начинает расти, вода затопляет пахотные земли и луга, покрывает растения. Это сулит им смерть. В конце октября уровень воды в Ниле снова начинает снижаться, а в мае достигает минимума. Затем снова начинается подъём уровня и расцвет всего живого. Мой Египет... — вздохнул он. — Приблизительно двести семьдесят лет назад его завоевали гиксосы. С ними не только пришли новые цари, но и установился новый общественный строй, новое распределение земельной собственности и новое право. Около ста десяти лет назад удалось изгнать их, и с тех пор опять правят египетские властители.

   — Мир ваших богов переменчив ничуть не меньше, чем мир наших, — заметил Энос. — Боги носят у вас самые разные имена, и описать их подчас труднее, чем очертания гонимых ветром облаков.

   — Так сегодня у вас святой день? — спросил жрец.

Энос только кивнул в ответ.

   — Она хороша?

   — Что ты хочешь этим сказать?

Египтянин иронически скривил губы.

   — Да, очень, — ответил Энос.

   — Используй свой шанс.

   — Ты опять говоришь загадками! — сказал Энос.

   — Подобный брак может вознести на вершину блаженства или низвергнуть в бездну. Если вы воспарите, то в эти минуты преодолеете три временных измерения.

   — Три временных измерения? — недоверчиво переспросил Энос.

Египтянин кивнул:

   — Настоящее, прошлое и будущее. В состоянии высшего экстаза, который подобен упоению, человек способен подняться над самим собой. В нашем храме есть жрица-предсказательница. Один жрец во время богослужения впадал в такой экстаз, что нередко поднимался над землёй на высоту двух ладоней. Во время одного очень пышного празднества другой человек прошёл сквозь огонь, не получив ни малейших ожогов. Это как раз то, что я собираюсь поведать вашим жрецам в Закросе и Маллии: в преданности богам, граничащей с экстазом, можно победить жизнь со всеми её страданиями. Тогда ты уже не ведаешь слабости, ты больше не глуп и можешь строить дома по наитию, даже если тебя этому искусству не учили. Мы искренне хотим помочь вам, чтобы вы вновь обрели жизнь и радость.

Он сочувственно глядел на Алко, раскачиваясь, будто находился в состоянии транса, взад и вперёд.

   — Да благословит вас Исида, чтобы твоё тело принесло плод.

Энос сгорбился, словно нёс непосильный груз.

   — Таков закон природы, — заметил египтянин, — подумай об этом, богам это угодно.

Энос поднял на него глаза, поблагодарил.

   — Мы, критяне, верим, что высшая божественная власть — женского происхождения и олицетворяется женщиной, которую мы вправе представлять себе обычной смертной. Хотя у нас Великая богиня принимает много образов, в том числе и образ Пресвятой Девы, мы, восхваляя её, вносим в её образ и сексуальный элемент. — Он мельком взглянул на Алко и нежно кивнул ей. — Для нас многое свято: посвящённые, отдельно стоящие колонны, деревья, символы рогов, которыми украшены алтари, шкафы и здания, рога живых быков, вершины гор, сталагмиты, которым приносят жертвы в пещерных святынях. Все они для нас олицетворяют власть фаллоса. Я уже говорил, — обратился Энос к жрецу, — что ромб священного топора повсеместно считается символом женщины, а топорище, загнанное в отверстие обоюдоострого топора, имеет сексуальный смысл. Во время своей поездки ты вряд ли сможешь удостовериться в этом, поскольку Крит погиб, однако во дворцах и святынях можно увидеть, что обоюдоострый топор очень часто находится между символической парой рогов. Везде и всегда обоюдоострый топор ассоциируется с богиней и никогда — с божеством мужского рода.

Энос отправился спать на свою циновку, где его ожидала Алко. Глаза её сверкали, а всё тело горело.

— Будь мужчиной! — крикнул вслед ему египтянин и побрёл в угол, где раб приготовил для него спальное ложе. Всё стихло.


Спустя примерно три недели жрец возвратился из своей поездки в Маллию и Закрое.

   — Ну как дворцы? — почти в один голос спросили его Энос и Алко.

Египтянин опустил голову.

   — Повсюду хаос и запустение. Кое-где на полях всё ещё можно видеть не преданных земле мертвецов. Это ужасно, — пожаловался он. — Я видел развалины имений и загородных вилл и дорожных постов. От многих деревень остались только кучи глины, зарастающие сорняками и превращающиеся в небольшие холмы, под которыми иной раз ещё угадываются контуры погребённых домов. Они служили для меня опознавательными знаками, что под илом и пеплом погребены поселения. Мне попадались вырванные из земли какой-то чудовищной силой осколки глиняных урн — мы называем их ларнаксами — больших погребальных сосудов, напоминающих ваши пифосы. Землетрясение и водотрясение уничтожили всё, вывернули наизнанку всю землю. Я собирался осмотреть гробницы ваших царей, однако обнаружить их оказалось нелегко, хотя я щедро заплатил проводникам. В одной деревне близ Закроса я обнаружил детей, которые развлекались тем, что швыряли в пламя костра изделия из бронзы. Пламя тотчас же окрашивалось в зелёный цвет. — Он задумался. — Всё должно светиться, иначе это не имеет никакого смысла, — тихо проговорил он про себя. — Ощущали ли вы внутренний свет, переживая счастливые моменты? — спросил он. Не дожидаясь ответа, он продолжал рассказывать: — Удивительно, что многие достижения мы рассматриваем почти как второстепенные и само собой разумеющиеся вещи. Плуг — одно из величайших изобретений человека, может быть, именно с него началось истинно человеческое бытие. Вы, критяне, в некоторых отношениях обогнали нас, и доказательством тому может служить ваш плуг. Египетский плуг имеет две рукоятки, следовательно, его нужно направлять обеими руками, а это значит, что запряжённых в него животных должен вести второй человек. Ваш плуг снабжён единственной рукояткой, значит, свободной рукой можно направлять и погонять запряжённых в него волов. Ваш культ быка, вероятно, тоже был заимствован у нас. Мы рассказывали, что первобытный бык повсюду считался самым внушительным, самым сильным, а потому и стал символом силы и мужественности. Саму Великую Мать изображают укрощающей быка. Мы чтим бога в образе быка, а вы во время празднеств прыгаете через быков.

   — Дворец в Закросе ещё стоит? — озабоченно спросил Энос.

   — Сохранились только занесённые илом руины. Что бросилось мне в глаза в отличие от Маллии...

   — Что же это? — спросила Алко, прижавшись к Эносу, словно ища у него защиты.

   — Маллию разграбили. Во многих местах я замечал, как копают лазы. Иногда удаётся проникнуть в подвальные помещения.

   — Это голодающие, — высказал предположение Энос. — Многие умирают, ибо поля больше не дают урожая; они надеются, что в складах ещё уцелели продукты: ячмень, горох, чечевица, бобы, дикорастущая пшеница и просо. У нас дворцы служили одновременно центрами торговли, производства и создания запасов продовольствия.

   — Маллия разграблена, а Закрое — нет. Меня это удивляет, ведь там возле дворца был порт, через который вы вели торговлю с нами и Малой Азией. Почему в Маллии искали пифосы с продуктами, а в Закросе никто на них не обратил внимания? Те, кто остались живы, окажутся там в ещё худшем положении, потому что в восточной части Крита земли не слишком плодородные. Хуни, мой раб, случайно наткнулся на запасы продовольствия в Закросе. Склад конечно же оказался разрушенным и покрытым толстым слоем ила. Когда он тыкал в развалины палкой, то обнаружил пифос, почти до краёв наполненный бобами.

Энос и Алко молча посмотрели друг на друга, пытаясь догадаться, что там произошло.

   — Не может быть, чтобы все погибли, — сказала Алко.

   — Вероятно, те немногие, кто уцелел, сочли, что эти разрушения произвели разгневанные боги, и теперь думают, что там бесчинствуют духи преисподней?

   — Нет, — возразил египтянин. — Голод, как и чувственность, способен побороть любые опасения. Есть только один ответ, — мрачно заметил он, — все погибли, а те немногие, кто остался в живых, предались горю и умерли от голода.

   — Однажды эти дворцы уже разрушали, — едва слышно промолвил Энос. — Было это очень давно — с тех пор сменилось более десяти поколений. Их заново отстроили, и они стали ещё грандиознее и прекраснее. Однако верховная власть отошла с тех пор к царю Кносса.

   — При фараоне Тутмосе я был там. Что мне тогда бросилось в глаза в Маллии, так это множество алтарей на равнине, окружавшей дворец. К ним приносили благодарственные жертвы несчётным богам. А сегодня я уже не обнаружил керноса, который находился на юго-западной стороне центрального двора. Вероятно, он оказался погребённым под слоем ила.

Энос горделиво кивнул.

   — Кернос — это небольшой круглый алтарь, похожий на увеличенный мельничный жёрнов. В центре его находится углубление круглой формы, а по окружности предусмотрены двадцать четыре круглые выемки поменьше. Во время празднеств в честь богини земли мы укладывали в них плоды первого в году урожая со всех деревьев, кустов и полей. Мы предлагали их богине, чтобы она даровала нам хороший урожай. Разумеется, мы не жалели для неё ни оливкового масла, ни вина.

   — Так вы приносили символическую жертву со своего первого урожая?

Энос утвердительно кивнул и серьёзно добавил:

   — А когда жрец благословлял эти дары, мы обращали взоры к горам Дикти, к Священной пещере.

   — Дворец в Закросе не похож на дворец в Маллии. Когда по приказу Тутмоса мне довелось побывать у здешних царей, я посетил также и Фест, Кносс и Ахарну. Всем тамошним дворцам свойственно нечто общее, но тем не менее они отличаются друг от друга. В Маллии меня сразу же поразило то, что, в отличие от Кносса, дворец не защищён и открыт со всех сторон, выходя прямо на равнину. Из его внутреннего двора открывается вид на горы, возвышающиеся на юге. Там вели роскошную придворную жизнь, все сооружения отличались какой-то величественностью. А теперь, — вздохнул он, — повсюду разбросаны лишь холмы, из которых кое-где торчат остатки былых сооружений, словно предостерегающе поднятые пальцы. На каждом шагу завалы из камней, через которые просачивается вода. Песок и пепел покрывают их слоем толщиной в несколько ладоней. А некогда с трёх сторон дворца располагались жилые покои, залы, лестницы и коридоры.

Египтянин грустно улыбнулся и рассказал, что встретил старую женщину, которая бродила в этом хаосе в поисках пищи и неожиданно наткнулась на большой арбуз...

   — Она заплакала от радости и поспешила прочь, прижимая к груди свою находку, словно это было бесценное сокровище.

Они увидели Алко, спускавшуюся с двумя амфорами по узкой тропинке, ведущей от источника к их жалкому жилищу. Раб Хуни порывался помочь ей нести тяжёлые кувшины, но она, не церемонясь, отказалась от его услуг, презрительно оттолкнув от себя нубийца.

   — В чём дело? — крикнул Энос.

   — Он плохой, он очень плохой, — пожаловалась она, заливаясь слезами.

Жрец поднялся со своего места и подошёл к ней:

   — Он что-нибудь сделал тебе?

   — Нет. Но...

   — Что ты натворил? — обратился он крабу.

   — Я только... — начал было тот, но закончить не успел, потому что был избит своим господином. Раб бросился наземь и униженно пополз на четвереньках к египтянину. Может быть, он намеревался, подобно собаке, лизать ему ноги, лишь бы заслужить прощение? Жрец дал ему несколько сильных пинков и едва не затоптал насмерть.

   — Что он тебе сделал? — возбуждённо спросил он Алко.

   — Ничего, только...

   — Что? Говори же, что ты мнёшься! Что там у вас случилось? — воскликнул он.

   — Он приставал ко мне. Стоило мне оказаться с ним наедине, как он начал домогаться меня, — тихо созналась она.

   — Пойдём! — приказал египтянин тоном, не предвещавшим ничего хорошего, и пинками погнал раба вперёд. Потом нашёл палку и обрушил на Хуни град ударов, направляя к берегу. Там он заставил раба взобраться на вершину скалы. Внизу шумел и клокотал прибой, из пены выступали острые скалы, походившие на острия мечей и кинжалов...

   — Прыгай! — сурово повелел он.

   — Господин! — Раб обернулся в надежде вымолить прощение.

   — Прыгай, или я задушу тебя как шелудивого пса!

   — Боже, Боже... — вознёс молитву Хуни, зажмурился и прыгнул.

Его тело ударилось о скалу, послышался крик несчастного. Он лежал, корчась от непереносимой боли. Затем волна смыла его и увлекла в ревущую пучину.

   — Стоило ли так сурово наказывать его? — спросила со слезами Алко.

   — Он был рабом, — безапелляционно заявил египтянин. — Если сегодня мы будем снисходительны к их проступкам, завтра они убьют нас. Мой брат служит управляющим при царском дворе. В подчинении у семи египтян около двух сотен рабов. Малейшее снисхождение, проявленное египтянами, может быть истолковано как слабость и закончится смертью. Кроме того, нельзя допустить, чтобы раб посягал на свободную женщину. У нас это сурово карается. Ворам отрубают кисти рук, мошенников лишают зрения, тяжкие преступления мы караем, бросая преступников крокодилам или отдавая священным змеям.

Когда они снова оказались в своём подвале, жрец обратился к Эносу:

   — Сегодняшнюю ночь я буду спать с ней. Завтра ты доставишь меня к моему судну в Амнис, передашь её мне, а за это возьмёшь мою лошадь.

Энос попытался перевести его мысли на другое и спросил:

   — Почему бы тебе не съездить в Фест и Кносс? Ты мог бы узнать там немало нового для себя, особенно в Кноссе.

   — Я прибыл вместе с двумя старшими жрецами нашего храма, и мы распределили свои обязанности. Я посетил Маллию и Закрое, пытаясь наладить там контакты. — Он наклонил голову, вертя в руках небольшие кусочки застывшей лавы. — Наша страна тоже прошла через нелёгкие испытания. Мы знали, чего хотели, и нам удалось снова создать свободный Египет. Тутмос I повелел воздвигнуть на берегу Евфрата памятник победы и вернулся после битвы с телом поверженного вражеского принца, который был подвешен вниз головой на носу его корабля. Тутмосу III удалось снова превратить Египет в великую державу, и многие враждебные властелины склонились перед ним. Я мог бы рассказывать вам о славных деяниях этого фараона много дней и ночей. — Произнося эти слова, жрец чуть не задыхался от волнения. — Так мы и стали завоевателями и колонизаторами. Эти победы способствовали тому, что нашей стране удалось расширить торговые связи. В некоторых фиванских гробницах есть изображения посланцев далёких стран, даже вашего острова, которые привозили свои изделия для обмена на египетские товары. В гарем фараона попадали принцессы многих других народов. Среди них были даже принцессы Митанни, которые некоторое время были фаворитками. Лекари однажды не смогли помочь фараону избавиться от какой-то болезни, и тогда он попросил у царя Митанни статую Иштар, богини любви из Ниневии, в надежде, что её прославленная исцеляющая сила вернёт здоровье и ему.

   — Иштар? — переспросил Энос. — Эго имя я уже слышал.

   — Её называют также Истар. Оба эти имени — ассирийское название богини Астарты.

Когда на остров опустилась ночь, египтянин увидел, как Алко укладывалась на циновку рядом с Эносом. Она заботливо укутала его и себя одеялом.

Эноса разбудил свет луны, заливавший пол, словно он был охвачен огнём. Он почувствовал, что Алко нет рядом. Окончательно очнувшись от сна, он увидел её — она лежала с жрецом, тесно прижавшись к нему.

Когда Энос поднялся, был уже день. Он наполнил чашки свежей водой и высыпал на середину обеденной циновки горсть дикого ячменя вместо завтрака.

Первой пришла Алко. Она поправила свою одежду и вместо приветствия робко обняла Эноса. Затем рядом с ней очутился египтянин. Он отхлебнул воды из чашки. Заметив ячмень, он покачал головой, отправился к своему багажу и вернулся с сухой лепёшкой в руках, которую разделил на всех.

   — Алко проводит меня в Амнис, — сказал он, помолчав.

Энос только кивнул.

Навьючив свою лошадь, жрец посадил Алко в седло впереди себя, ещё раз проверил поводья и надёжно ли приторочена с обеих сторон поклажа.

   — Я буду поминать твой Крит в своих молитвах, — сказал он по-деловому просто и пустил лошадь рысью.

Сидевшая впереди египтянина Алко подалась вперёд, скорчившись, словно от боли.

Энос хотел спросить, вернётся ли она к нему, но ржание лошади заглушило его голос.

С трудом, словно сгибаясь под тяжестью непомерной ноши, он добрался до укромного уголка обжитых ими руин. Он уселся на то самое место, где недавно была расстелена циновка египтянина, на которой с ним рядом лежала Алко.

Вздыхая и плача, в глубокой печали он гладил рукой пол.

   — Алко! — повторял он. — Алко! — взывал он в бесконечной тоске.

Близился вечер, когда Энос вернулся с берега моря. Он положил на деревянную колоду, служившую столом, несколько рыб, которых подобрал за скалами, куда их забросил прибой. Затем тщательно выбрал из сумки собранные зёрна дикого ячменя, осторожно ссыпал их в кувшин и отправился к источнику за свежей водой.

Когда он, расстроенный, возвращался назад, отыскивая дорогу среди заиленных холмов, он снова плакал как ребёнок, спрашивал себя, имеет ли смысл продолжать жить в этом мучительном одиночестве.

Словно лунатик, свернул он к тому холму, из которого вдвоём с Алко отрыл остатки дома, уже на протяжении более двадцати лун служившего им временным жилищем.

К действительности его вернуло лошадиное ржание. Потом он увидел и саму лошадь. Животное было привязано к балке, торчавшей из земли наподобие коновязи.

   — Я уже заждалась тебя! — услышал он знакомый голос, и в тот же момент к нему как ни в чём не бывало бросилась Алко.

   — Я всё устроила, — радостно сообщила она.

   — Что именно? — спросил он, уклоняясь от её поцелуев.

   — Что мы приобрели лошадь, и я вернулась к тебе.

Они опустились на землю и молча стали глядеть друг на друга. Спустя некоторое время она негромко сказала:

   — Я боялась, что ты уступишь меня в обмен на столь нужное животное. Наверное, я лишила бы себя жизни, если бы ты потребовал от меня дать согласие, хотя я на твоём месте совершила бы такой обмен. Имея лошадь, ты уже богат, ты становишься влиятельным человеком. С ней ты сможешь преодолеть невзгоды и, — она скривила губы и несколько раз провела по ним кончиком пальца, — помочь спасти Крит.

Восемьдесят лун после этого страшного наводнения, в котором погиб Крит, занимали своё жилище Энос и Алко.

С лошадью они могли помогать там, где людям приходилось труднее всего. Им тоже помогали. Иногда все вместе отмечали праздники, и тогда к радости примешивалось горе. Не было такого человека, который не потерял бы своих близких. Многие снова и снова заводили речь о неумолимом голоде, косившем и больных и здоровых.

   — Когда начинаются ветры, — сказала пожилая женщина, — мне становится страшно, что они снова принесут беду.

   — Ветры посылают боги, — благоговейно произнёс какой-то крестьянин. — Боги дают, боги отбирают.

Среди гостей оказался один капитан, покупавший товары у Эноса для перепродажи. Крит пока ещё мало что мог предложить на продажу, однако сбор камней и раковин оправдывал себя. Агат и яшма пользовались большим спросом у резчиков печатей и изготовителей фетишей. Пемза, которую море выбрасывало на побережье, служила строительным материалом, очищающим средством и обезжиривателем в гончарном производстве, средством для исцеления от нарывов и избавления от опьянения. Знатоки различают мужской, более серый, и женский, более белый, виды пемзы. Дети помогали собирать раковины. Почти повсюду встречались самые разнообразные раковины. Обитавшие в них моллюски шли в пищу, а пустые раковины — на продажу. Раковины Тритона жертвовали храмам, где их использовали в качестве сосудов для питья и трубили в них. Пастухи созывали с их помощью людей или животных. Очень ценились пурпурные раковины. В каждом экземпляре содержалась капелька этого редкого красителя. Аметистовые раковины тоже давали краску, которой очень дорожили красильщики.

Энос с гордостью поглядывал на своих гостей, ибо мог предложить каждому даже по бокалу вина. Вино? Гости уже давно успели забыть его вкус.

Энос вновь отыскал капитана.

   — Судоходство возобновляется, Адесо? — поинтересовался он.

   — Это нелёгкое дело. На четыре корабля, погибших во время морских сражений, приходится минимум один, пропавший из-за шторма. Среди моряков известна странная поговорка. Они утверждают, что для флота существует четыре гавани. Первая гавань — июнь, вторая — август. Третья гавань — море, и четвёртая, — он скривил рот в горькой усмешке, — скалы. — Необходимо как следует изучить особенности района мореплавания и знать собственное судно вдоль и поперёк. Самому забитому крестьянину известно, что осла можно навьючивать только до определённых пределов и что любая балка и конструкция дома способна выдерживать определённую нагрузку. Всякий капитан должен знать, на что способно его судно. Бессмысленная храбрость может привести к смертельному исходу. Тщеславие у нас не в почёте. Однако что толку от всех этих знаний, от накопленного опыта, если налетает штормовой ветер, который может, если поднять не те паруса, быстро опрокинуть судно? Едва возникнув, такие ветры порой очень быстро достигают ураганной силы. Особенно страдает от них южное побережье Крита и некоторые группы островов к северу от него.

Ещё кто-то рассказал, что очень опасен ветер, дующий со стороны Африки: о нём говорят, будто он разносит в щепки мебель, выворачивает душу и гонит моряков к северу, то есть на скалы южнее Крита.

   — Только и слышишь: ветры, ветры! — насмешливо произнёс человек средних лет, служивший раньше при дворе гончаром, обводя глазами присутствующих. — Мы, люди, если захотим, умеем побеждать природу. Мы обрезаем деревья, разводим животных, облагораживаем виноградные лозы, смешиваем медь с цинком для получения бронзы, из которой изготавливаем оружие, украшения и другие прекрасные предметы. Должна же быть какая-то возможность использовать и эти ветры?

   — А что толку? — отозвалась какая-то женщина. — Разве с их помощью мы сможем победить смерть, предотвратить землетрясение и извержение вулкана? Мы не в силах даже справиться с засухой и наводнениями! Да и что мы вообще можем? Разве мы не беспомощная щепка, которую река несёт по течению?

   — Правильно, — согласился капитан, — победить ветры мы не в состоянии, зато можем прекрасно использовать их на море. Мы знаем, когда можно пересекать под парусами Критское и Ливийское моря во всех направлениях. Мы можем маневрировать, можем ходить на вёслах, бросать якорь и дожидаться попутного ветра. Но дело в том, что торговля морским путём в октябре практически замирает и до следующего мая судам приходится стоять в портах. В Ритимоне, Ираклионе, Ситии и во многих других местах для этого созданы все условия. И только весной снова начинают дуть ветры, позволяющие плыть на Восток и на Север.

   — После всего услышанного я ни за что бы не стал капитаном, — улыбнулся гончар.

   — Просто нужно знать всякое дело до тонкостей. Это касается всего — разводишь ли ты виноград или оливки, торгуешь ли пряностями, керамикой, солью или рабами.

   — Рабами? — испуганно спросила Алко.

   — Это ходовой товар, их почти повсюду дают в обмен. Если мне удалось выгодно продать их в Библе, Афинах или Кноссе, сделка удачная. Если же мне достанутся рабы — а такое случалось со мной несколько раз, — с которыми во время захвата обошлись так жестоко, что на борт они попали искалеченными телом и душой, то может случиться так, что в пути они перемрут как мухи. Если я плыву под африканским солнцем, в трюме такая жара, что там задохнётся и здоровый. Те, кто захватывает людей в рабство, часто поступают неразумно.

   — Как это? — спросил Энос, прижимая к себе оробевшую Алко.

   — Если, например, я куплю на Ниле быка... белого, а значит, священного, чтобы продать его в Кноссе или Маллии, было бы глупо лишать его воды и пищи или же подвергать ещё каким-нибудь мучениям. А люди ещё более уязвимы. Почему так много желающих унижать и мучить пленных и рабов? Глупее трудно что-нибудь придумать: сперва с трудом захватывать людей в рабство, а потом истязать их. Зачем тогда нужно было их захватывать? Мне часто приходилось видеть, как вполне здоровые люди бессмысленно мучили рабов. Одну молодую девушку заставили танцевать, она была настолько истощена, что, сделав несколько шагов, рухнула наземь. Её чуть ли не забили насмерть бичом, хотя у неё и в самом деле не было сил двигаться. Я был свидетелем того, как скуки ради насиловали старых женщин, унижали мужчин, принуждая их совершать отвратительнейшие вещи. Я мог бы часами перечислять вам безобразные выходки, которыми случайно дорвавшийся до власти — чаще всего надсмотрщик, чиновник или моряк — беспрерывно унижал слабого. Я говорю только о том, с чем мне приходилось сталкиваться по роду своей профессии, но подобные жестокости сплошь и рядом встречаются во время войн. Вы не поверите, на что способен опьянённый кровью или вином «победитель», чтобы показать свою власть! На всё! Странно, но каждый такой победитель знает плеть и умеет ею пользоваться. А что делает алкоголь, особенно в жаркие дни! Люди, обычно мягкие и добрые, превращаются в зверей, гоняются за женщинами и девушками, ловят их и мучают, а на следующий день рассчитывают продать как своих рабов и недоумевают, когда торговец не проявляет ни малейшего интереса к тому, что осталось от этих человеческих существ.

   — В таком случае те, кто захватывает рабов, — неважные коммерсанты, — заявил гончар. — Я всегда обращаю внимание на качество глины, на температуру в печи, где обжигаются изделия. Весь день я слежу за тем, чтобы правильно сделать то одно, то другое. Так и рабов следует хорошо кормить и хорошо обращаться с ними, поскольку за жизнерадостных и здоровых рабов дороже платят.

   — В одном порту на севере Африки, — рассказал капитан, — рабы, которых я собирался приобрести, двинулись ко мне с песнями и танцами. Их напоили каким-то наркотическим зельем, чтобы сделать «жизнерадостными». Должно быть, это было очень сильное средство, потому что долгие часы они пребывали почти в диком экстазе. Мужчины умоляли дать им нож — они жаждали отрезать себе палец на руке или ноге, чтобы доказать таким образом свою храбрость. Женщины превратились в потаскух. Они преследовали матросов и хотели, чтобы их то и дело любили. Дети не отставали от них: они тоже были готовы на любое безрассудство, лишь бы доказать, какие они уже взрослые. А когда рабов пытались утихомирить, они уверяли, что испытывают наивысшее блаженство, говорили о большом счастье, переполнявшем их, и утверждали, будто боль, которую они себе желали, доказывает их покорность.

   — Действительно ли существуют средства, — спросил кто-то, — с помощью которых можно побороть страдания, угнетающие душу, или даже обратить боль в радость?

   — В Кноссе я видел жриц — служительниц луны и, следовательно, плодородия. Перед своими танцами все они употребляли мак. Есть даже богиня мака, и наверняка есть бог мака.

   — Богиня мака, — задумчиво повторил какой-то старик. — Странно, что этот культ чаще всего исповедуют женщины.

   — Они — сама жизнь, они производят нас на свет.

   — Но ведь семя порождаем мы, женщины только принимают его, — вставил гончар. — Почему у них, собственно говоря, так много прав по сравнению с нами?

   — Что значит семя без почвы, которая его принимает?

   — Первым человеком, как говорят предания, был мужчина.

   — Действительно ли он был мужчиной? — серьёзно спросил капитан. — Есть мифы, утверждающие, что он был одновременно и мужчиной и женщиной. А разделение произошло позже. Не в этом ли изначальная идея, изначальное бытие, начало начал человека?

   — Мужчина и женщина одновременно? — усомнился Энос. — Не отрывайтесь от земли...

   — Но ты не можешь не согласиться, что существуют бесполые боги. Вот, например, сирены и нимфы. Какого они пола: мужского или женского? Если опустить второстепенные детали, расцвечивающие предания, можем убедиться, что боги чаще всего не имеют пола. Почему же культ в руках женщин? Ведь служат богам преимущественно жрицы.

   — Вероятно, женщины ближе богу?

   — Может быть, — сказал капитан. — Правда то, что в силу своей эмоциональности они лучше познают и принимают богов. Говорят, что женщины тесно связаны с Луной и с Солнцем, лучше чувствуют день и ночь, раньше различают добрых и злых духов. Мы, мужчины, слишком грубы, черствы, нередко не замечаем даже соседа. У меня была наложница, она заболела...

   — По твоей вине? — пошутил кто-то.

   — Нет, нет, — ответил капитан, — по вине окружения.

   — Но ты ведь тоже был «окружением»?

   — Я был слишком большим эгоистом. Чтобы человек после сна бодрствовал, его прежде необходимо разбудить. Свет начинают узнавать, только познав прежде полный мрак. Счастье ощущают, испытав сначала несчастье.

   — Может быть, женщина более восприимчива к скрытому от законов природы? Может быть, она более чутко реагирует в силу иного душевного склада?

   — Должен существовать мужской и женский душевный склад, — возразил гончар. — Именно мы, критяне, несколько столетий назад стали создавать культуру, ставшую предметом всеобщей зависти. Мы возводили города и дворцы, мы пришли к выводу, что нам не нужно никаких оборонительных стен и валов, потому что наши корабли в состоянии защитить нас от любого врага.

Капитан поднялся первым.

   — Завтра утром мне нужно в Афины, — сказал он, — хочу воспользоваться попутным ветром. Нужно успеть поспать несколько часов.

Вскоре за ним последовали и все остальные гости. Они поблагодарили Эноса и ушли в ночь, на смену которой придёт новый день со своими трудами и заботами.

   — Благодарю тебя за всё, — сказала Алко, когда они остались вдвоём, — за этот прекрасный дом, за мир, который ты даёшь мне, за радость и... — Она сделала небольшую паузу и закончила: — ...за счастье.

Энос взял её голову в свои руки.

   — Нет, любовь моя! Это я должен быть благодарен тебе. Ты дала мне силы. Не будь тебя, я никогда бы ничего этого не сделал.

   — Нам всё по плечу, — гордо произнесла Алко.

Глава третья


Мне не спалось... Может быть, причиной тому была буря, бушевавшая за окнами? Я не находил покоя, ворочаясь с боку на бок. Наконец я, наверное, всё-таки задремал, ибо мне приснился Пандион. Он стоял передо мною, подняв вверх палец, и предостерегал: «Минос, не забывай, что люди приходят и уходят, что всё проходит». Потом он добродушно взглянул на меня и наставительно продолжал: «Бесспорная истина состоит в том, что треугольник всегда будет составлять половину прямоугольника, что Луна всегда будет затмевать Солнце, а кипящая вода всегда будет способна выбросить в воздух камень. Мир преходящ, вечной остаётся только мудрость, и горе тому, кто соблазнится суетными вещами и забудет вечные истины».

Должно быть, я опять заснул, но меня замучили какие-то путаные сны. Я метался взад и вперёд, мне чудилось, будто меня придавила огромная тяжесть, которую никак не удаётся сбросить. Какой-то кошмар выжимал из меня тихие стоны, а потом мне привиделось, что передо мной стоит Пасифая.

Несколько дней назад я женился на ней по воле своего отца. Он убеждал меня, что этот брак свяжет два владетельных дома, ведь Пасифая — единственная дочь одного из влиятельных родственников.

И я покорился. Церемониал требовал, чтобы я заехал за ней в сопровождении многочисленной свиты в золочёном экипаже. Свадьба состоялась в Афинах, во дворце моего отца. Жрецы, которые сочетали нас узами брака с подобающей пышностью, были отвратительны. Один говорил, что Пасифая — драгоценный камень, который мне предстоит теперь оправить в самое прекрасное кольцо. Другой патетически восклицал, что Пасифая — самое дорогое достояние её родителей, которое они доверяют мне. Один министр принялся нудно перечислять её добродетели. Если верить льстивым восхвалениям, Пасифая — необыкновенное создание, а мужчина, которому она досталась, будет чувствовать себя словно в раю. Потом начали превозносить меня. Один министр обнародовал, на какие доходы я могу рассчитывать, какие блага мне обещаны, чтобы я как старший сын своего отца мог вести достойную жизнь.

За свадебным столом превозносили хорошее воспитание Пасифаи, один министр моего отца упомянул мои заслуги и охарактеризовал меня как примерного сына и супруга.

Неожиданно я проснулся, повернулся на правый бок, чтобы избавиться от сумбурных сновидений, однако воспоминания о свадебной церемонии беспокоили меня, будто застрявший в ране наконечник стрелы — он вызывал боль, не давал покоя.

Меня очень раздражало замечание отца Пасифаи, что мне следует набраться терпения, поскольку его любимая дочь привыкла стоять на своём. Потом он выпил большой бокал вина, словно у него с души свалился камень, и посмотрел на меня так, как будто я был ребёнком, которому только что преподнесли строптивого жеребчика.

   — Минос, — с пафосом произнёс он, — имей терпение, знай, что моя власть над моим замком и моим государством заканчивается у ворот сада моей дочери. Пусть твоё знание женщин поможет тебе. Ты должен произвести на неё большее впечатление, нежели я.

Мысли мои крутились вокруг великолепного банкета. Потом я снова подумал о Пасифае. Когда жрец передавал её мне, она окинула меня внимательным взглядом. При этом она показалась мне уже весьма опытной девицей.

Пока звучала музыка и танцовщицы раздавали гостям вино и цветы, мой отец восхвалял Пасифаю.

   — Ты очаровательна, — сказал он. — Чем дольше я смотрю на тебя, тем отчётливее мне кажется, что у тебя больше сходства с жрицей, чем со счастливой супругой.

   — Я счастлива, царь, — ответила она строго. — Не оттого, что вышла замуж за твоего сына, а...

   — Брак не доставляет тебе радости?

   — Нет, он не привлекает меня.

   — Зачем же ты тогда дала согласие на этот союз?

   — Я сделала это ради своего отца. Но главным образом, потому что так хочешь ты.

   — Так Минос не нравится тебе?

   — Отчего же, он красив, он твой старший сын, значит, когда-нибудь станет царём. Но, — она критически оглядела его, — если бы не желание моего отца, я не стала бы его женой. Я буду делать всё, что он от меня потребует, буду рожать ему детей, а всё прочее... всё прочее он найдёт у своих любовниц.

   — Он знает об этом?

   — Да, я сказала ему в первый же день. Свой супружеский долг я исполню, но любить его я не могу. — Отец растерянно уставился на неё, и она с вызовом добавила: — Мне двадцать лет, уже шесть лет, как у меня есть поклонники. Так что я знаю, какой недолгой может быть любовь.

Даже проснувшись, я никак не мог забыть этот сон. Я вспомнил, как во время и после банкета около неё всё время вертелся Таурос, и оба нет-нет да и обменивались нежными взглядами. Когда я впоследствии искал Пасифаю, то чаще всего находил поблизости от её друга Тауроса, которого она официально назначила камергером и офицером своей личной охраны.

Когда я вступил во двор летней резиденции, которую среди прочих владений получил в качестве свадебного подарка от отца, ко мне поспешил гонец и, с трудом переводя дыхание, сообщил:

   — Минос, у нас теперь есть целый корабль с критскими ремесленниками!

   — Что, были схватки, есть потери?

   — Нет, царевич. Наши воины ночью высадились на берег и пробрались в город. Мы знали, где живут гончары и золотых дел мастера, литейщики и каменотёсы, инструментальщики и каретники.

Вскоре явился предводитель солдат, захвативших в плен критских ремесленников, и доложил моему отцу, который удостоил меня визитом:

   — Царь, — произнёс он учтиво, с поклоном, как того требовал церемониал, — боги помогли нам. Я захватил даже двух человек, владеющих искусством письма.

Он ещё раз поклонился и взволнованно поведал отцу о повозке, о великолепных мечах и о человеке, умеющем делать замечательные стулья, скамеечки для ног и столы.

   — Представь себе, царь: стулья, которые я привёз с собой, изготовлены из чёрного дерева и украшены изящной инкрустацией из слоновой кости.

   — Что у тебя в корзине? — спросил я, потому что офицер держал её так бережно, словно там находились какие-то хрупкие драгоценности.

   — Чудесные кувшины, чаши и кубки. — Он горделиво улыбнулся и заметил, что у него есть и гончар, который изготовил эти единственные в своём роде керамические изделия. — Царь! — воскликнул офицер. — Разве этот кувшин с носиком не великолепен? Как необычны эти расположенные по спирали глазки, которые оканчиваются в круге с широкой точкой в центре. — Он продемонстрировал нам чаши и кубки. — Это настоящее критское искусство. Ты видишь изображённые с наклоном стебли злаков и оливковые ветви. А вот чаши без ручек, они имеются в хозяйстве любого критянина, у нас таких нет. Вот сосуд, прекрасно имитирующий плетёную корзину. Его узор в виде рядов обоюдоострых топоров между изображениями, похожими на холмы, воспроизводит те же мотивы, что используются для украшения алтарей. А этот двойной культовый сосуд, наверное, бесценен.

Я повертел в руках керамику и передал её отцу. Затем, возбуждённый увиденным, отправился в свои покои.

В коридоре мне встретилась Пасифая. Мы обменялись на ходу приветствиями. На ней, как обычно, была одежда, скрывавшая фигуру до самого горла. Пышные рукава в сборку ниспадали на руки, так что не было видно даже пальцев.

   — Почему ты так странно смотришь на меня, у меня что-то не так? — спросила она с обидой.

   — Да ведь в свои двадцать лет ты всё ещё молодая женщина. Зачем ты всегда одеваешься, словно мумия?

   — Такова мода, — с вызовом ответила она. — Что ты понимаешь в женщинах?

   — Возможно, больше, чем ты в мужчинах. Одежда призвана украшать, молодить и доставлять радость. Ведь женщине очень хочется нравиться, не так ли? Одеваясь красиво, ты проявляешь уважение к своей семье, к тому кругу, в котором вращаешься, а значит, и ко мне. Почему ты ведёшь себя как старуха? Девушки стремятся доставить радость мужчине своими броскими нарядами. Теперь у тебя есть муж, и ты полагаешь, что он — твоя собственность, значит, тебе больше нет нужды украшать себя для него. Но это большое заблуждение.

   — Ты был у Сарпедона?

   — Нет, а зачем?

   — Он болен, тебе следовало бы навестить его.

   — Я собираюсь на охоту, — отмахнулся я. — У моего брата есть лекари, несколько жён и рабы, которые выполняют малейшую его прихоть. Что мне там делать?

   — Проявить участие. Но сочувствие, — она насмешливо взглянула на меня, — похоже, тебе чуждо.

   — Хочешь поехать со мной? Я приказал заложить экипаж...

   — Ты же знаешь, что я ненавижу, когда убивают животных...

Я кивнул и прошёл мимо. Пока я переодевался, раб сообщил, что во дворе меня ждёт Келиос с охотничьим экипажем.

   — Передай ему, что я сейчас приду, — распорядился я.

Когда я очутился рядом с Келиосом, он поинтересовался:

   — Твоя жена поедет с нами?

   — Нет, но...

Он улыбнулся и указал рукояткой бича на окно.

   — Айза?

Собственно, я уже несколько дней не вспоминал об Айзе, хотя знал, что она любит охоту и быструю езду в экипаже.

   — Приведи её, — сказал я, отправляясь за своим оружием.

Когда я вновь оказался во дворе, Айза уже была там. Она стояла, кокетливо прислонившись к колесу экипажа, и улыбалась мне счастливой улыбкой.

   — Что ты можешь, предложить нам, Келиос?

Тот поглядел вдаль и сделал вид, будто принюхивается к запаху животных, на которых можно поохотиться.

   — Пора отправляться, — сказал он. — Кроликов, серых куропаток и диких гусей мы найдём всегда. Мы могли бы поискать косуль и кабанов. Я знаю одну долину, где встречаются дикие быки, но там нам потребуются борзые. — Потом он с сомнением оглядел меня. — Ты не взял ни одного дротика, только лук со стрелами, поэтому, самое большее, мы добудем несколько косуль.

   — Экипаж превосходный, — похвалил я и поднялся в него. Айза проворно, словно газель, последовала моему примеру и расположилась так близко за моей спиной, что я чувствовал её дыхание.

   — Этот экипаж твой отец получил около месяца назад от одного владельца поместья, — скупо отозвался Келиос. — Это ежегодная дань. А с ним ещё пару лошадей, пятьдесят овец, несколько кувшинов с мёдом и четырёх рабов, каждый из которых нёс огромный чан с пшеницей.

Келиос хлестнул лошадей, и они сразу же рванули галопом.

Левой рукой Айза держалась за экипаж, а правой — за моё плечо.

   — Вот здорово, — ликовал я. — Оружие, лошади, собаки, сражения, охота и прекрасные женщины!

На одном из поворотов — Келиос так правил лошадьми, словно участвовал в состязании колесниц — Айза потеряла равновесие и обеими руками уцепилась за меня.

   — Ты ещё любишь меня? — неуверенно спросила она, подставляя мне губы.

   — Очень, — негромко произнёс я в ответ.

   — И Пасифаю?

Я криво усмехнулся.

   — Ты ведь знаешь её. Она одевается, будто мумия, и ко многим вещам совершенно безразлична. Мне пришлось жениться на ней, потому что она — единственная дочь царя, которого отец очень ценит. Кроме того, её отец — важная персона в Микенах. Я должен был повиноваться своему отцу и... — я страстно поцеловал её, — и вот у меня жена, холодная и бесчувственная, словно камни дворца, в котором она выросла.

   — Гелике ещё приходит к тебе? — спросила она, взглянув на меня почти раболепно. При этом она задела Келиоса. Случайно это получилось, или она сделала это намеренно, чтобы привлечь его внимание к нашему разговору?

   — Я не люблю Гелике, — добавила она.

Я заметил, как ожесточилось лицо Келиоса. Он выдвинул подбородок, словно опять готовился к борьбе. Боялся ли я его? Я с ужасом припомнил, как мы с ним недавно орудовали кинжалами, и так и не мог понять, почему не решился тогда казнить его.

   — О чём ты думаешь? Почему у тебя такое злое лицо? Ведь могу же я признаться, что не люблю Гелике?

Случайно или нет, но говорила она очень громко.

Потом она взяла мой лук и попробовала натянуть его.

   — Кажется, он сделан из рогов дикой козы? — спросила она, и мне почудилось, что она произнесла эту фразу, лишь бы что-то сказать.

Я кивнул и стал любоваться, как искусно Келиос управляется с лошадьми.

Мы проезжали мимо склона, заросшего кустарником и покрытого невысокими деревьями.

   — Косуля! — крикнул Келиос, показав бичом вправо, и принялся нахлёстывать лошадей. Те заржали, а по дну долины промелькнуло, словно тень, стадо косуль.

   — Стреляй, стреляй! — взвизгнула Айза, затопала от радости ногами и начала обнимать меня, так что в цель попала только четвёртая моя стрела.

Домой мы возвратились с одной-единственной косулей.


Когда мне исполнился двадцать один год, мне разрешили принимать участие в важных заседаниях и переговорах. Однажды прибыл какой-то египетский министр, преподнёсший моему отцу в качестве подарка от своей страны чудесные меха, два огромных слоновьих бивня и трёх рабынь.

   — Покажи мне этих девушек! — попросил отец и мельком взглянул на меня. Я знал его привычки. Когда он так внимательно смотрит на меня, значит, за этим что-то кроется.

Невысокая полноватая девица была родом из Анатолии, вторая оказалась такой чёрной, с такими густыми вьющимися волосами, что её происхождение не вызывало ни малейшего сомнения. Потом я взглянул на третью рабыню. Бледная, с длинными и густыми чёрными волосами, она мне очень понравилась.

Я взглядом попросил разрешения у отца. Он утвердительно кивнул, и на губах заиграла поощрительная улыбка.

   — Кто ты? — спросил я девушку и хотел взять её за руку.

   — Не будь таким дерзким, — грубо пресекла она мою попытку.

   — Она иудейка, — пояснил египтянин.

   — Иудейка? — испуганно воскликнул один из придворных.

Другой пошутил:

   — Что за беда? Ты думаешь, что иудейка не так сладка, как египтянка? Просто они более гордые, и по этой причине с ними труднее... — он задумался, подыскивая подходящие слова, — иметь дело, но это придаёт их любви особую прелесть.

Кто-то из свиты отца, окружавшей его трон, неприязненно заметил:

   — Женщина Израиля скорее умрёт, чем согласится лечь. Иудеи едят свинину и убивают кошек. По-моему, это вовсе не так уж плохо, потому что свинина...

   — Глупости, — перебил его чиновник. — Свинину они не едят и кошек не убивают. Я бы с удовольствием взял иудейку в свой гарем.

Я с вожделением смотрел на девушку.

   — Как твоё имя и сколько тебе лет? — спросил я.

   — Не смей притрагиваться ко мне. Твоей любовницей я никогда не стану...

   — С чего ты это взяла? — Я был поражён.

   — Ты смотришь на меня так, словно я уже лежу в твоей постели.

Эта девушка нравилась мне всё больше и больше.

   — Сколько тебе лет? — снова спросил я.

Она помолчала, потом разжала губы, и я испугался, что она покажет мне язык.

   — Во время исхода моего народа из Египта мне было шесть лет. Не знаю, умеешь ли ты считать. Сейчас мне тридцать лет.

   — Не может быть, — удивился я, — я в это не верю!

   — Почему?

   — Ты ещё почти девочка.

В первый раз я увидел, как она улыбается.

   — Как ты стала рабыней? — поинтересовался я.

   — Тебе в самом деле хочется это знать? — насмешливо ответила она.

Я опять смотрел на неё с восхищением и желанием.

   — Одного из наших предков звали Иаков. Он жил в Беерсебе и ехал в Харран. Во сне ему явился наш бог Ягве и сказал ему: «Я — Ягве, бог твоего праотца Авраама и бог Исаака». Когда Иаков продолжил свой путь, ему вновь повстречался Ягве и сказал: «Впредь твоё имя должно быть уже не Иаков, а Израил». Из Двуречья в поисках земель на Иордане уже прибывали небольшими группами арамеи, предки иудеев. Попал туда и Иаков со своими жёнами, служанками и одиннадцатью детьми. Он поселился на Иордане и основал там со своим родом Ханаан. У них был один бог, они были единым народом и имели единый закон. А затем разразилась великая засуха, а с ней пришёл голод. Многие племена искали спасения в Египте. Египтяне страстно ненавидели гиксосов. Поскольку те тоже пришли с берегов Тигра, египтяне и нас вдруг приняли за гиксосов и обрекли мой народ на подневольный труд. Моих братьев и сестёр сгоняли в одно место, и им пришлось жить вместе с другими беженцами, с ворами и преступниками и выполнять самые тяжёлые работы. Жизнь из года в год становилась всё невыносимее, ибо египтяне боялись нас, ведь численностью мы превосходили тамошний народ. Когда нам удалось бежать, фараон стал преследовать нас на шести сотнях отборных военных колесниц. Он посадил своих воинов и в другие боевые повозки, и они гнались за нами до самого моря.

Я впился в девушку глазами.

   — Мне было как раз шесть лет, — задумчиво произнёс я, — когда земля начала трястись и дрожать. Спустя несколько лет небо обрушило на наши головы огонь и раскалённый пепел. Потом проснувшийся вулкан уничтожил остров Каллисто.

Теперь мы не сводили друг с друга глаз.

   — Как твоё имя? — опять спросил я, испытывая какую-то неловкость.

   — Сарра, — тихо ответила она, умоляюще глядя на меня, словно в моих силах было снова вернуть ей желание жить. Она нерешительно продолжала рассказывать: — Именно при фараоне Аменофисе II наш бог Ягве наслал на египтян десять казней, которые позволили нам покинуть Египет.

   — А ты?

   — Моей семье не повезло. Мы провели в пути всего несколько дней, но отца ужалила змея, и он умер. Это подкосило мою мать, мы сделали остановку, и неожиданно нас окружили солдаты фараона. С тех пор я стала рабыней... Мы очень любили нашу египетскую родину. Когда солнце находилось в созвездии Сириуса, вода в Ниле поднималась, а снижаться её уровень начинал, когда солнце приближалось к созвездию Весов. Чтобы круглый год сохранять столь необходимую для жизни воду, крестьяне соорудили огромную сеть каналов, а для защиты от разлива возвели дамбы. Орошение полей, очистка каналов, ремонт плотин — всё это требовало организации. Среди египтян встречались отличные строители, превосходные астрономы. — Она огляделась кругом, будто только что пробудилась от сна, а потом деловито добавила: — Народ Египта подобен телу, в котором фараон олицетворяет волю, сословие жрецов — разум, а отдельный человек — послушную плоть. — Она снова задумчиво помолчала. Затем скривила губы в усмешке и сказала: — Фараон повелевал и правил, жрецы придумывали, а народ должен был работать.

   — И вы любили край, который обжили в Египте?

   — Очень, — ответила она не задумываясь, — хотя у него были свои особенности. Поблизости находилась пустыня.

   — Ты говорила о египетских казнях, которые наслал ваш бог Ягве, чтобы облегчить ваш исход из Египта.

   — Он наслал на страну тьму, дни превратились в ночи, а вода в Ниле сделалась красной, словно кровь. Вредные насекомые, комары, лягушки и саранча мучили народ. Потом с небес пал огонь, людей и животных поразили странные болезни. Предводитель нашего народа напророчил фараону все эти напасти и предупредил, что его ждут новые беды, если он не позволит нам уйти. Только после этого фараон разрешил нам покинуть страну.

   — Верно, верно! — взволнованно воскликнул я. — Это был как раз тот год, после которого фараоном у вас стал Аменофис II. В это время у нас начались ужасные землетрясения, потом вулкан уничтожил остров Каллисто, а многие острова вокруг погубили небывалые наводнения. Реки у нас тоже окрасил красный дождь. Образовались озёра и болота, рассадники возбудителей болезней. Из-за этого начались массовые заболевания. Знаешь, — сказал я, и мне показалось, будто на меня нашло прозрение, — десять египетских казней, о которых ты говорила, сопровождали то чудовищное извержение вулкана на Каллисто.

Сарра подняла на меня глаза, потом снова устремила свой взор вдаль.

   — Покидая Египет, мы захватили с собой весь мелкий и крупный скот. Когда мы расположились в Этаме на краю пустыни, с отцом случилось то, о чём я тебе уже рассказывала. Мы оказались в плену и сделались рабами.

   — Пойдём, — сказал я и проводил её в свою приёмную, приказав, чтобы нас оставили одних.

Церемониал требовал, чтобы я шёл первым, однако меня подмывало посмотреть, как выглядит эта иудейская рабыня сзади. Поднимаясь впереди меня по лестнице, она немного приподняла одежду, и я увидел её красивые ноги.

   — Садись! — предложил я, указывая ей на кресло.

Однако Сарра осталась стоять, прислонившись спиной к стене. Рот её был полуоткрыт, руки висели как плети.

Я приблизился к ней и попытался обнять, но она отстранилась и воскликнула:

   — Нет, нет! — Казалось, будто ей не хватает воздуха.

   — Ты не хочешь присесть? — удивился я.

   — Нет, оставь меня в покое. Я не выношу мужчин, которые считают, что рабыня для них всего лишь игрушка.

   — Я — Минос, — сказал я серьёзно. — Моему отцу, царю, принадлежит вся страна, ему принадлежат все дома и все поля, все реки и горы. Ему принадлежит даже твоя одежда, твой рот и... твоё лоно. Я мог бы приказать высечь тебя плетьми, я мог бы убить тебя, и никто не осудил бы меня за это, — сказал я, потеряв терпение.

   — Изволь, если у тебя такой характер. Пусть меня подвергнут пыткам. Сила против силы.

Мною овладело странное волнение. Может быть, причина была в том, что рабыня противилась? Я задумался. Я знал только то, что никто не смеет нарушить мой приказ. Если бы кто и осмелился на подобный шаг, то был бы убит за неповиновение. Может быть, мне недостаёт опыта общения с женщинами, хотя я был женат и держал в своём гареме, помимо Айзы и Гелике, других наложниц?

   — Разденься, ты очень красива, — сказал я почти умоляющим тоном, — мне хочется посмотреть на тебя.

   — Нет.

   — Иди сюда, мы будем спать вместе. — Она по-прежнему смотрела на меня отчуждённо. Я не выдержал: — Приказываю тебе лечь рядом со мной!

   — И всё-таки я не разденусь, таково моё условие, — ответила она тихо. Голос у неё при этом дрожал.

Я закрыл драпировки, и в комнате воцарился полумрак. Когда я подошёл к кушетке, на которой каждый день отдыхал часок в полдень, Сарра легла рядом, придерживая обеими руками подол своего одеяния.

Я перестал понимать и самого себя и женщин, потому что иудейка без малейшего сопротивления позволила обнажить своё тело до самых бёдер, явив прелестные груди, но не позволила мне раздеть её полностью.

После первых же поцелуев она сделалась податливой и позволила мне ласкать всё её тело.

Сарра ответила мне страстным желанием, она стала носком в моих руках, но так и не разрешила полностью раздеть себя.

Когда на следующий день я взял её к себе во дворец, она обрадовалась. Для меня долгое время оставалось загадкой, почему все добивались моей благосклонности, а она не делала этого, ведя себя так, словно я был ей безразличен как мужчина. Если же я просил её разделить со мной ложе, она быстро воспламенялась и зажигала меня своей любовью.

Как-то после полудня она стояла передо мной в лучах солнца, по собственной инициативе спустив с себя одежду до бёдер.

   — Неужели я в самом деле жёлтая... я хочу сказать, — запнулась она, подыскивая подходящие слова, — неужели у меня и впрямь кожа жёлтого цвета?

   — Кто это тебе сказал? — изумился я.

   — Истинные египтяне гордятся медным оттенком своей кожи и презирают чернокожих эфиопов и белых жителей стран, расположенных к северу от Крита. Нам они внушают, что якобы у нас желтоватая кожа...

   — У тебя кожа белее алебастра. Я не вижу даже намёка на желтизну, — заверил я.

   — Удивительно: медный оттенок кожи позволяет египтянам отличать свой народ от чужеземцев. Этот оттенок больше крепит единство нации, чем религия, которую можно принять, или язык, который можно изучить.

Спустя некоторое время она задумчиво произнесла:

   — Когда Ягве явил чудеса, мне было шесть лет от роду...

   — Мне тоже было шесть лет, когда разразилось землетрясение и с небес стал падать огонь.

   — Выходит, нам обоим по тридцать лет, — испуганно заметила она.

   — Почему это огорчает тебя?

   — Потому что я слишком стара для тебя. Ты царевич, поэтому всегда можешь получить самых красивых девушек от пятнадцати до двадцати лет. А я уже не слишком молода.

   — Так знай же, что в моём гареме ты самая прекрасная! — успокоил я Сарру.

   — Айза лучше, и у Гелике замечательная фигура, — возразила она. — Впрочем, при чём тут годы? Двадцатилетняя может быть уже старой, а тридцатилетняя — ещё очень молодой.

   — Ты молода и прекрасна, — настаивал я.

   — Удивительно устроен мир, — прошептала она, задумчиво покачивая головой. — Отправляясь на войну, египтяне берут с собой огромное количество повозок, слуг и рабов. Почти каждого офицера несут в паланкине четверо рабов. За ним следует доверху нагруженная двухколёсная боевая колесница. Там и большая палатка, и сундуки, полные одежды, самой изысканной провизии, даже кувшины с пивом и вином. За офицерами всегда следует множество певиц, танцовщиц и музыкантов; некоторые девицы строят из себя знатных дам и требуют отдельную повозку. У вас почти то же самое. Каждый мужчина, считающий себя персоной, имеет несколько наложниц. По-моему, фаворитки — всегда молодые девушки.


Спустя несколько дней меня вызвали к матери в Афины. Повёз меня Пандион. Всякий раз, когда я ехал по Священной дороге, соединявшей Элевсин с Афинами, я с большим волнением ожидал очередного её поворота. Солёный морской воздух смешивался с ароматом пиний, которые росли по краям дороги.

Летняя резиденция моих родителей находилась близ храма Аполлона. Я уже не раз ездил в Афины, и тем не менее, достигнув наивысшей точки перевала Айгалеос, мы обязательно ненадолго останавливались. Перед нами расстилалась равнина Афин, и на ней возвышался холм с дворцом моего отца, окружённый верхним городом.

Над равниной господствовали три горы: Гиметт, Парнас и Пентеликон. Каждая из них имела собственные краски и свой собственный характер.

Вершина Гиметта голая, она с незапамятных времён так изрезана расщелинами, что напоминает спинной хребет выброшенного на берег кита. Внизу, на склонах, растут окружающие источник высокие платаны и эвкалиптовые деревья. Несмотря на отсутствие растительности на вершине, гора славится своими пчёлами. Народ утверждает, что именно здесь родилось искусство строить ульи и приучать пчёл к труду.

Парнас выше и имеет более дикий вид; он покрыт густыми лесами. Охотники очень любят его, потому что там встречаются волки, медведи и дикие свиньи.

Пентеликон — самая выразительная из гор, окружающих Афины. Здесь находятся мраморные карьеры.

Всякий раз, когда я вижу дворец своих предков, на память мне приходит богиня Афина, заставляющая распуститься священное оливковое дерево. Дворец был очень древним, он служил резиденцией Кекропу и Эрихтонию, а также культовым центром богам Пантеона.

Раз в год я сопровождал родителей в Элевсин на мистерии. Культовые обряды исполнялись главным образом в телестерионе, просторном, почти квадратном зале, потолок которого покоился на сорока двух колоннах. По направлению к скальной стене поднимаются восемь рядов ступеней из мрамора, отчасти вырубленные в скале. Попасть на верхний этаж можно было только по наружной лестнице и уступу в скале.

Однажды жрец торжественно объяснил мне, что в мистерии посвящение проходит с помощью особых обрядов и мисты обязаны хранить абсолютное молчание. За всеми посвящёнными строго следили, держат ли они своё обещание.

Когда мы подъехали к дворцовому холму, я подумал о Микенах. Там пригодное для застройки пространство было таким ограниченным, что на нём должны были одновременно разместиться дворец, жилые дома, храмы, кладовые и кладбище. Тем не менее Микены были центром Арголиды. Из царского дворца можно было видеть даже Навплию и море.

Пандион сделал небольшой крюк. Обычно мы проезжали мимо заброшенного дома, расположенного в лощине, сплошь заросшей цветущими сорняками. Море самых разнообразных растений — мальвы и вики, молочая и чертополоха — уже наполовину скрыло обветшавшие стены. Узкая дорога была ровной. Светило солнце, небо было ярко-синим. Над кустами лаванды щебетали птицы, а пятнистая змея, извивающаяся на земле, ничуть не уступала им в красоте расцветки.

Пандион гордился своим умением въезжать во двор дворца галопом и неожиданно осаживать лошадей. Меня уже поджидал чиновник, сообщивший, что отец желает поговорить со мной.

После обычных церемоний я вступил в тронный зал, и отец благосклонно приветствовал меня. Сперва он завёл речь о второстепенных вещах и лишь потом перешёл к делу.

— Ты ищешь радости, — сказал он. — Это хорошо. Женщины для мужчины нечто вроде лекарства. Как тебе известно, у меня помимо твоей матери, да благословит её Зевс, есть несколько наложниц. Кроме того, в женских покоях живут рабыни, которые ожидают меня. Всякая женщина, которой я дарю своё расположение, считает себя по этой причине достойнее других. Теперь ей подавай служанку, рабов, которые несли бы её носилки, рабынь, чтобы убирать покои. Подавай ей даже любовников. В конце концов на свет появляются дети. — Он несколько раз тяжело вздохнул, словно его одолевали непростые заботы. — Однажды я попал в одно место, где давно не был, навстречу мне вышла женщина с крепкой трёхлетней девочкой на руках. Она заявила, что это моя дочь и я должен завещать ей несколько полей, чтобы облегчить её жизненный путь. В другом месте ко мне обратилась девушка, ещё совсем ребёнок. Она просила дать ей приданое, потому что она собирается замуж, а я — её отец. — Откашлявшись, он продолжал: — Ты — наследник престола, я намерен возложить на тебя важную миссию. Я дал тебе прекрасных воспитателей. Учись у них. Утром ты должен помнить, что грядущий день не станет для тебя хорошим, если твои первые мысли не были хорошими. Вечером тебе следует помнить, что последняя мысль обладает способностью благополучно завершить этот день или испортить его.

Он наклонил голову, помахал мне на прощанье рукой, и я был отпущен.

После этого я отправился в приёмную матери. Она всё ещё была красивой женщиной. В её глазах, лице и прежде всего в её высокой фигуре было столько величия, что люди не могли не склонить перед ней голову, даже если бы встретили её, в одиночестве бредущей по улицам в одежде жрицы.

Когда я вошёл к ней, она восседала в кресле, украшенном цветной инкрустацией. На подушечке возле ног лежала её любимая собака, а по левую руку стояла, преклонив колени, чернокожая рабыня с веером в руках. Справа находился её секретарь, жрец.

   — Как твои дела? — спросила она. — Что делает твоя жена? — Увидев, что я медлю с ответом, она улыбнулась: — Я понимаю, что ты пополняешь свой гарем, но, кажется, твоё сердце завоевала иудейка? Мне нравится Айза. Тебе не делает чести, что ты так быстро забыл Гайю, которая отдала за тебя жизнь.

   — Это не так, матушка, — возразил я.

   — Если бы не эта Сарра с её жёлтой кожей...

   — У неё вовсе не жёлтая кожа, у неё тело белее самого благородного мрамора, — прервал я её.

   — Если бы не появилась эта Сарра с её жёлтой кожей, — не отступала она, — я сегодня дала бы тебе очень красивую рабыню-финикийку, которую твой отец несколько дней назад получил в качестве дани вместе с золотыми сосудами. Ты никогда прежде не видел такой красоты... Но, похоже, иудейка тебе милее...

   — Это ложь, — настаивал я, — что у иудеек жёлтая кожа.

   — Ты рассуждаешь, как ребёнок из самого низкого сословия жрецов, — сказала она, пожимая плечами. — Разве тебе неизвестно мнение наших жрецов, что жёлтый народ многочисленнее и могущественнее нашего?

   — Ах, матушка, — ответил я почти с насмешкой. — Иудеи бежали из Египта, когда взорвался остров Каллисто. Они всё ещё ищут себе страну, блуждают по пустыне, мечтают о новой родине. Откуда у них могущество и богатство?

   — Не забывай, — заметила она, — что иудеи унесли из Египта больше сокровищ, чем можно добыть трудом нескольких поколений. Говорят, будто дочери этого народа скорее выберут смерть, нежели согласятся разделить ложе с иноземцем, которого не любят. А если и отдаются, то с единственной целью — расположить его к себе и использовать в собственных интересах.

   — Матушка! — вскричал я с негодованием. — Ты ошибаешься!

   — Сын мой, — задумчиво ответила она, — кому высокомерие и гордость мешает прислушаться к мнению благоразумных советчиков, того вскоре постигают беды, и счастье от него отворачивается.

Я возразил:

   — Для тебя я по-прежнему маленький мальчик. Не забывай, что мне уже скоро тридцать.

   — Да, да, — пустилась она в философствования. — Жизненные впечатления не накапливаются у тебя, словно бесценное достояние, — они больше напоминают брошенные в землю семена, готовые дать всходы. Знаешь, не далее как вчера один жрец, которого я очень ценю, изрёк мудрые слова: «Нужно всячески стремиться к тому, кто умён и честен, быть начеку с тем, кто умён, но лжив, сочувствовать тому, кто глуп и честен, и всеми силами избегать того, кто глуп и лжив». Твоя иудейка глупа... — Она замолчала, испытующе поглядела на меня и закончила: — ...лжива.

   — Почему ты так решила? — озабоченно спросил я.

   — Она глупа, полагая, что сможет надолго обрести с тобой счастье, будучи рабыней. Возможно, заметь это себе, что она влюблена в тебя и в то же время интригует, чтобы только использовать тебя в своих целях. Айза рассудительнее и мудрее. Эта новая рабыня лжива, иначе она никогда не разделила бы с тобой ложе. Ах, — вздохнула мать, — когда ты только поумнеешь? Твой отец, царь, серьёзно озабочен.

Я вопросительно поднял на неё глаза и, чтобы успокоить, мягко коснулся её руки, и она едва слышно, так что я с трудом разобрал, как бы про себя сказала:

   — Среди жрецов волнение. Они могут выступить против твоего отца.

   — Против отца? Но почему? Что за причина?

   — Их целых три, — саркастически ответила она. — Первую зовут Минос, вторую — Сарпедон, а третью — Радамант.

   — В чём же жрецы упрекают сыновей царя?

   — Ты — cловно дитя, тебя больше интересует охота, азартные игры и красивые женщины. Сарпедон — очень вспыльчивый, совершает немало глупостей, скоро твой отец уже не сможет оберегать его. А младший твой брат, Радамант, всей душой отдаётся самым необычным религиозным культам, поэтому его с негодованием отвергают. Вас трое сыновей, и ни один не годится в наследники твоему отцу. Что же будет с престолом?

Оказавшись снова в своих покоях, я не мог найти себе места, мечась, словно затравленный зверь. Передо мной возникло лицо отца, словно он был у меня в комнате. Он снова и снова заводил речь о Крите, направляя на него мои мысли.

Почему? Ведь говорили же, что землетрясение и невиданное наводнение разрушили значительную территорию этого острова. Северное побережье словно вымерло, а западное и южное подавали ещё признаки жизни. Там и захватили в плен ремесленников, которые изготавливали теперь во дворце серебряные сосуды, золотые кольца и мечи с изображениями охоты и военных сцен.

Разве мы не вели себя как разбойники, задавал я себе вопрос, ибо ходили слухи, что солдаты, получившие приказ захватить ремесленников, разграбили и найденные во дворце предметы культа?

   — Позови мне Сарру! — приказал я рабу.

Спустя несколько минут она уже стояла передо мной. Она была ещё красивее, чем прежде. Всякий раз, приходя ко мне, она сперва проявляла какую-то неприязнь, и мне требовались определённые усилия, чтобы преодолеть её.

Разве она не говорила, что покорить её можно только любовью?

   — Часть твоего народа ещё продолжает жить в Египте? — спросил я. — Я слышал, что, когда дни превратились в ночи, в бегство обратились не все.

Она только кивнула в ответ и взглянула на меня.

   — Египтяне — мудрый народ. Ведь должны же существовать записи о событиях, которые помогли вам бежать?

   — Всё, что они записывают и увековечивают на стенах дворцов и гробниц, служит восхвалению правящего фараона. Расписывая его благодеяния, они не жалеют красноречия, словно он бог, — насмешливо заметила она. — Когда же речь идёт о неприятных вещах, они, как правило, очень немногословны. Кроме того, они мало что знают о том, что происходит за пределами Египта. Они почти не проявляют интереса и к нам, ведь мы были людьми, которым полагалось трудиться. Все их помыслы о собственной стране и её благе. Простой египтянин почти не интересуется событиями в чужих странах.

   — Но ведь они поддерживают обширные торговые связи? — спросил я. — Им требуется много древесины.

   — И особенно лишайника, — добавила она.

   — Что за лишайник? — удивился я. — Это, наверное, какая-нибудь пряность?

   — Вовсе нет. Этим лишайником они набивают мумии. Освобождённую от внутренностей полость в теле умершего заполняют этим лишайником, считается, что он обеспечивает рельефность мышечной ткани. К тому же лишайник имеет приятный запах и передаёт его мумии. Для погребения египтянам нужна ещё смола пиний и кедровая древесина. Говорят, они получают всё это с Крита и Ливана. — Она задумчиво глядела на меня, несколько раз порываясь что-то сказать. — Как-то в Мемфисе, где я была рабыней, я слышала жалобы одного жреца: «Где взять кедр, чтобы делать гробы для наших мумий? Ведь жрецов хоронят в них, предварительно набальзамировав их тела кедровым маслом. Однако наши поставщики, кефтиу, больше не появляются... Да и золота становится меньше...»

   — Кефтиу? Ведь это же критяне! Выходит, эти сетования тоже свидетельствуют о том, что торговля с Критом оказалась прерванной и как поставщик этот остров отпал.

Мы замолчали, и мои мысли обратились к Криту. Когда Сарра догадалась об этом, она рассказала, что видела гробницы высших чиновников, украшенные настенными росписями с изображениями людей кефтиу; на одной из них критяне подносили фараону дань.

   — Это в самом деле были критяне? — спросил я.

   — Конечно. Все они были в привычных коротких юбках с характерными для кефтиу мешочками для фаллоса. На другом изображении один из критян держит ритон в виде бычьей головы. Особенно запомнилось мне настенное изображение, где четырнадцать критян преподносят дары какому-то министру; и среди этих даров медные слитки и слоновий бивень.

   — Как это критяне согласились платить дань, ведь до извержения вулкана на Каллисто они слыли весьма могущественной страной?

   — Но и отец и дед нынешнего фараона были ещё сильнее. Поэтому египтянам принадлежали порты, которые использовались критянами. Чтобы иметь доступ к этим портам, критяне завоевали благосклонность фараона щедрыми дарами. То, что речь шла о мирных дарах, ясно из надписи, которая гласит примерно следующее: «Они приходят с миром от владык страны кефтиу...»

   — Ты не только красива, но и умна, — похвалил я и обнял её.

Вскоре меня снова вызвали к матери в Афины.

После обычного церемониала я позволил себе сесть. Мать задумчиво и пытливо подняла на меня глаза.

   — Минос, — сказала она, — никогда не будь излишне любопытным и никогда не предавайся пустым заботам.

   — О чём ты? — спросил я, не поняв её предостережения.

   — Ты стремишься быть умным, — едва слышно произнесла она, — однако заметь себе, что мудрецом считает себя только тот, кто живёт среди людей.

   — Это Айза изрекла?

   — Айза, говоришь? Она весьма разумна, а твоя Сарра, похоже, всё больше прибирает тебя к рукам. Хочешь ты того или нет, но ты готов танцевать под её дудку.

   — Это Сарпедон наговорил на меня? — спросил я.

   — Он не более чем глупец. Ах, Минос, — вздохнула она, — кто не знает, чего хочет, тому ничто не поможет; кто не постиг серьёзности жизни, никогда не наберётся ума. Кто не видит ограниченности нашего человеческого бытия, никогда не будет в состоянии нести ответственность.

Некоторое время она сидела молча и, казалось, грезила. Затем она выпрямилась и добродушно сказала:

   — Скоро тебе исполнится тридцать. Мы беспокоимся за тебя. Ты больше думаешь о Сарре, чем о своей миссии сына и преемника царя. Завтра отец пришлёт к тебе мужчин, у которых ты сможешь многому научиться.

Было ещё раннее утро, когда раб известил меня о приходе Папоса.

Он прибыл из Микен для того, чтобы научить меня владеть малым и большим мечами. Хотя Келиос был мне неплохим учителем, вскоре я убедился, что Папос — настоящий мастер своего дела. Мы с ним сражались разным оружием. Долгое время я думал, что дело лишь в благородстве, рыцарстве, и только потом, намного позже, я узнал, что если бы в единоборстве со мной учитель причинил мне своим мечом хотя бы ничтожный порез, то это закончилось бы для него смертью. Он учил меня орудовать мечом левой, правой рукой, а также обеими руками. Нередко он кричал мне:

   — Отруби мне левое ухо! — Или: — Попробуй рассечь мне левое плечо!

Папос оставался для меня загадкой. Благодаря Келиосу я уже умел владеть мечом и мог одним ударом обезглавить козу или телёнка, обрубить толстый сук и расколоть толстую колоду. Короче говоря, я был не новичок в этом деле. Тем не менее Папос защищался одной только дубиной. Нередко он вышучивал меня, поднимал на смех, так что от возмущения мне иной раз хотелось убить его, однако он сражался лучше меня и побеждал при помощи одной дубины.

Нелей был старым афинцем. Его белые волосы спускались до плеч. Я долго размышлял, какое у него лицо — гладкое или морщинистое. Так и не поняв, я пришёл к заключению, что его гладкое лицо изрезано морщинами.

Обучение у Нелея сводилось, собственно говоря, к одним разговорам.

   — Что есть жизнь? — вопрошал он.

   — Не более чем знание того, что ты живёшь, — ответил я.

   — Будь мудрее, — советовал он.

   — Зачем? — высокомерно ответил я.

   — Мудрец невозмутимо взирает на то, как гибнет в огне какой-нибудь абстрактный дом, ибо знает, что тот сразу же возродится ещё более красивым.

Уже вскоре я почувствовал себя несмышлёным ребёнком. Потом стал уважать Нелея. Я чувствовал, что ему удалось зажечь во мне какой-то свет. Он помогал мне набираться ума, став учтивым и благородным.

Однажды мы разговорились о благодарности.

   — Чувствовал ли ты хоть раз благодарность от всей души? — спросил он задумчиво.

   — Чувствовал, когда Гайя спасла меня. Она отдала за меня жизнь. Тогда я испытывал огромную благодарность.

   — Нет, нет, — удручённо заметил он, — благодарность ещё прекраснее, когда она исходит от сердца, она дороже высказанных жалких слов.

В другой раз он спросил:

   — Был ли ты хоть раз по-настоящему счастлив?

   — Был, когда отец подарил мне первую лошадь и первых собак.

Афинянин неодобрительно покачал головой:

   — Это не было счастьем. Истинное счастье — не что иное, как свобода и спокойствие. — Он поправился: — Разумеется, я имею в виду внутреннюю свободу и внутреннее спокойствие. И то, и другое — извечное стремление человека, — пояснил он. — Нужно только присовокупить к понятию свободы слово «счастье». Счастье — свобода, а свобода — всегда счастье.

Как-то я возвращался со стадиона, где обучался борьбе на коротких кинжалах. Мне повстречался Ритсос, и я, возбуждённый и гордый, увлёк его в свои покои и завёл разговор о спортивных площадках, домах, дворцах и башнях.

   — Когда я стану царём, то возведу много крепостей и замков, — хвастался я. — Приходи тогда ко мне, и мы построим город, в котором будут не только храмы, порты, улицы, но и спортивные сооружения.

Критянин задумался, ухватил пальцами шерстяную нитку, торчавшую из скатерти, и принялся вытягивать её.

   — Улитка не строит своего дома, он сам вырастает из неё. Дай всем расти достойно, иначе в твоих городах и дворцах некому будет жить.

К нам подошёл Нелей. Он кивнул Ритсосу, и я почувствовал, что оба прекрасно понимают друг друга. Я принялся критиковать своих братьев, но Нелей мудро заметил:

   — Разве какой-нибудь цветок или какое-нибудь дерево говорит другому: «Ты безобразен, я не хочу стоять рядом с тобой»? Разве все они не растут из одной и той же земли, разве не существуют все они благодаря одному и тому же солнцу?

Раб принёс вино и свежеиспечённые лепёшки. Мы выпили, помолчали, потом вновь заговорили о разных проблемах, и вдруг заметили Пандиона, который стоял на террасе и прислушивался к беседе.

   — Да, — сказал он, — когда-нибудь ты станешь возводить города, чтобы принести счастье многим людям. Однако, — он замялся в поисках нужных слов, — тебе не следует забывать и о том, что люди, которые будут жить в этих городах, могли подчиняться порядку.

   — Что ты имеешь в виду? — спросил я.

   — Страна достигает расцвета только в том случае, если все стороны её жизни регулируются, если всё имеет свой порядок. Он необходим и крестьянину и горожанину. Порты, охрана побережья, строительство и ремонт судов, рыбная ловля, горное дело — всё нуждается в собственных законах, способных обеспечить защиту и всестороннее регулирование. Помни, Минос, тебе надлежит совершенствовать этот порядок, если он недостаточно хорош.

Ритсос кивнул.

   — Государство имеет права, но оно должно иметь и обязанности.

Пандион задумался, но затем продолжал:

   — В обществе существуют различные сословия: жрецы, воины, крестьяне и ремесленники. Закон призван заботиться о том, чтобы они не конфликтовали друг с другом.

   — Царевич, — вмешался Ритсос, — нужно помочь и чужеземцам, крепостным и рабам. Почему раб вроде меня лишён всех прав?

Я тотчас воскликнул:

   — Когда я стану царём, я позабочусь, чтобы подневольный человек обладал одинаковыми правами со свободным!

Сооружая из глины игрушечные города, порты и улицы, я попутно начал интересоваться тем, какие законы существовали у нас и в других странах.

Спустя несколько дней ко мне в комнату вошёл Пандион и прямо с порога сказал:

   — Человек жаждет справедливости; что бы ты ни делал, не забывай об этом!

   — Справедливости... — повторил я и кивнул. — Да, я хочу быть справедливым, когда-нибудь я стану издавать мудрые законы.

   — Представь себе, Минос, около двух веков назад был царь по имени Хаммурапи. Он был величайшим царём Вавилона, ибо издавал хорошие законы. Уже царь Ура, его звали Урнамму, считался не только могущественным правителем, но и прославленным законодателем. Рассказывают, что он отменил несправедливые налоги, вёл борьбу со злом и насилием. Он установил семь единиц измерения и заботился о том, чтобы заносчивость и обман не оставались безнаказанными.

   — Когда жил этот Урнамму?

   — Приблизительно шестьсот лет назад. Впрочем, у хеттов гоже были образцовые законы. — Помолчав, он продолжил: — Было бы неплохо, если бы существовал родовой суд, ибо только мудрецы рода могут судить, что хорошо и что плохо. Супруг помимо обязанностей должен иметь и известные права. Если у него жена предаётся противоестественной любовной страсти, позоря честь семьи, он должен иметь возможность со всей суровостью приструнить эту женщину, не нарушая тем самым закон, — закончил он.

Почему в этот момент я вспомнил о Пасифае?

Ритсос поднял руку. Я кивнул в знак согласия, и он горячо заговорил, что необходимо больше защищать женщину.

   — Мы все рождены женщиной, она дала нам жизнь и заслуживает за это благодарности. Есть страны, где дети получают фамилии матерей, а не отцов[215]. Если кто-то из детей поинтересуется, кто он такой, ему назовут фамилию его матери и перечислят её предков по женской линии. Мать обладает особыми правами. Если свободная гражданка вступает в связь с рабом, их дети считаются благородного происхождения. У нас на Крите женщинам отводятся самые важные роли в служении богам — они жрицы, танцовщицы и богомолки. Прежде, когда культуры ещё не существовало, всё находилось в общей собственности, в том числе и женщина; она была такой же собственностью, как пашня. Это нехорошо, царевич, нужно воздать должное и критским матерям.

Направляясь в храм, мы повстречали Сарру.

   — Почему ты так странно смотришь на меня? — спросила она почти испуганно.

   — Твоя прежняя жизнь была нелёгкой. Ребёнком ты попала в неволю, стала рабыней. Когда же начались ваши беды в Египте?

   — Мы попали в кабалу около ста десяти лет назад, когда египтяне изгнали гиксосов. Они обращались с нами как с пленниками, хотя мы были свободными людьми.

   — Все не без греха, — заметил я. — В характере вашего народа несомненно есть нечто такое, чего вам не прощают. Может быть, вы делаете что-то, чего не должны были бы делать, живя бок о бок с другими народами?

Словно не слыша моего вопроса, она поведала, что уже её бабушка и дедушка были в неволе и страдали от бичей надсмотрщиков.

   — Нас сгоняли в одно место, обращаясь с нами, словно мы преступники. Нас заставляли выполнять самые тяжёлые работы, которые у самих египтян вызывали отвращение. Предводители моего народа не прекращали переговоров с министрами. Те много обещали, но ничего не выполняли. Потом наступил исход, и вокруг нас стали происходить чудеса. Мы двигались через топи близ моря. Неожиданно вода отступила так далеко, что нам удалось пройти, почти не замочив ног. Потом появились воины фараона на своих боевых повозках.

   — И что же?

   — Когда они очутились среди топей, с запада накатили гигантские волны и смыли их.

   — Говорят, что и Крит едва не был смыт какими-то огромными волнами, — заметил я. — Может быть, те самые волны и разрушили Крит и уничтожили преследовавших вас египтян?

   — Не египтян, а народы, живущие у моря, — уточнила она вполголоса.

   — Кого ты имеешь в виду?

   — Людей из Кафтора, это твой любимый Крит, о котором ты так часто упоминаешь, потом ливийцев, арамеев, финикийцев и хеттов.

Из ближайшей комнаты внезапно вышла Айза с блюдом свежих фруктов в руках. Она приветствовала меня наклоном головы, потом уставилась на Сарру и с укором сказала:

   — Царевич спрашивал тебя, что в иудеях такого, за что вас нигде не любят. Почему ты не ответила ему? Вы — гордый народ. Вы не покоряетесь, не хотите работать, вам бы только властвовать.

Сарра поджала губы:

   — Есть двуногие и четвероногие существа, которые ни на что не годятся. Ты тоже из их числа. Тебе лишь бы быть здесь, ты на всё готова, почти непрерывно гнёшь спину и пресмыкаешься. Хорошо, пусть я тоже рабыня. Тебе известно, что такое преданный раб? Это, — она язвительно скривила рот, — неодушевлённый предмет, нет, — сказала она сурово, — скорее опора для ягодиц. Как женщина ты немногого стоишь, да к большему и не стремишься. А я сопротивляюсь, я в самом деле горда и не хочу превратиться в одну только опору для ягодиц.

   — Ты тоже будешь чистить выгребные ямы, если тебе прикажут, — возразила Айза. — И тебе придётся гнуть спину и пресмыкаться, если не захочешь испробовать бича!

   — Верно, но я ставлю себя выше этого. Несмотря на побои, внутри нас должен существовать порядок.

   — Мы же рабы, мы — собственность, мы лишены всяких прав...

   — Разве тебе никогда не хочется быть чем-то большим? — удивилась Сарра.

   — Зачем? — почти беспомощно спросила Айза.

   — Только затем, — запнулась Сарра, — что тебе так хочется. Не оттого, что ты кого-то любишь и стремишься показать себя в глазах любимого в наилучшем свете.

   — Но ведь я могу любить, не подчёркивая на каждом шагу своего «я», не привлекая постоянно внимания к себе...

   — Кто как смотрит на эти вещи, — с иронией ответила Сарра. — Ты можешь молить Зевса — или нет, ведь ты поклоняешься другим богам, значит, можешь молить Осириса и его сестру и супругу Исиду послать тебе жареного голубя, а потом усесться на землю и ждать дара небес. Это не по мне. Если я захочу голубя, я его себе добуду. Жарить его я тоже буду сама, потому что не верю, что жареные голуби падают с неба. В этом разница между нами.

Спустя какое-то мгновенье они сцепились. Айза ударила Сарру по лицу, а та Айзу — в живот. Они подняли крик, дерясь с таким ожесточением, словно каждая собиралась убить соперницу. Мне приходилось разнимать их, и они, казалось, немного успокаивались, но одного-единственного брошенного слова оказывалось достаточно, чтобы они вновь набрасывались друг на друга, рвали волосы и принимались, словно одержимые, колотить друг друга.

Я позвал рабов, велев им принести воды. Мужчины с готовностью опорожнили на дерущихся несколько амфор. Когда женщины опомнились, они походили на ощипанных гусынь. Впрочем, Айза, возбуждённая завязавшейся дракой, казалась мне гораздо привлекательнее, чем раньше. У Сарры изо рта струилась кровь, но она этого не замечала. Она никак не могла отдышаться, однако стояла передо мной гордая, сжав кулаки, бледная как полотно.

   — Вы, египтяне, сами не знаете, чего хотите, — бросила она Айзе, мало-помалу успокаиваясь.

   — А вы, иудеи, считаете, что знаете всё на свете, — парировала та выпад Сарры.

   — Мы верим только в единого бога, Ягве. Существовать может только один бог, — серьёзно произнесла Сарра. — Всё то, во что верите вы, глупость. Бог Хепри у вас в образе жука, богиня Мут в обличье льва. Вы верите в Геба, бога земли, и в богиню небес Хатор, в Исиду и Осириса. — Она задумчиво покачала головой. — Тота, бога луны, бога счёта времени и мудрости, вы изображаете с головой ибиса или в образе сидящего на корточках павиана. Как вообще можно изображать бога? Да ещё в виде павиана?

К нам, учтиво поздоровавшись, приблизился Прокас.

   — Царевич, — начал он и запнулся.

   — В чём дело?

   — Возьми меня с собой... Пожалуйста...

Я рассмеялся:

   — Я захвачу тебя, потому что ты — часть моей юности. Может быть, без тебя я был бы ничто...

   — Ты — сын царя, — почтительно ответил он.

Я снова рассмеялся.

   — А куда мы отправимся?

   — Во дворце говорили, что ты собираешься на Крит.

   — Что? — Я удивлённо взглянул на него. — Всего несколько дней назад моя мать говорила, что у меня в голове одни глупости.

Он покачал головой и, подумав, ответил:

   — Даже плохое дело учит жить, царевич. И бремя, которое ты несёшь, может сделаться живой силой.

Я задумался над его словами, потом спросил:

   — Отчего встречаются плохие люди?

   — Они нужны для нашего очищения. Если бы мы на каждом шагу не видели и не слышали плохого, мы не могли бы стать лучше.

   — Крит... — произнёс я едва слышно, и какое-то таинственное предчувствие зародилось во мне. Очнувшись от своих размышлений, я цинично сказал: — Всё, что связывают с Критом, не больше чем пустая болтовня. Во дворце много чего выдумывают...

   — Уже давно на моей родине царит голод и страдание.

За десять лет почти не было возможности сеять и получать урожай. Пепел, который покрывает всю землю, медленно разлагается и становится землёй. За горсть зёрен у нас легко могли убить. Твой отец, царевич, считает, что мой парод может ещё кое-что дать миру и поэтому собирается — уже формируются боевые группы — послать тебя. Гебе предстоит завоевать Крит... — Он опустил голову и с тоской поглядел на меня. — Возможно, тебе даже не придётся завоёвывать мою родину. Она напоминает созревший плод — стоит тебе прийти и коснуться его, как он сам упадёт в руки.

   — Зачем тебе понадобился этот Крит? — спросила Сарра, и на её лице появилось пренебрежительное выражение. — Тамошние жители неотесаны и грубы, они исповедуют какие-то невероятные культы, питают такую страстную любовь к быкам, что становится противно. Посети лучше Египет, фараон будет очень благосклонен к тебе. А на Крите только и есть что горы и никакого Нила. — Она принялась восторгаться Египтом, не замечая, как забеспокоился Прокас, а Айза всё чаще сжимает кулаки.

   — Подумай, Минос, — продолжала Сарра, — Нил — самая большая и самая могучая река из всех, что известны людям. Даже на территории Верхнего Египта она шире любой реки, которую вы знаете. Она протекает через Луксор с его многочисленными садами и украшает собой храмы. А что по сравнению с Египтом Крит? — вновь спросила она. — С незапамятных времён египтяне владеют иероглифическим письмом, они знают систему мер, знакомы с искусственным орошением и основами астрономии. В то время как у вас здесь, в Греции, живут в примитивных деревнях, Египет славится замечательной культурой. Колонны в храме Луксора достигают высоты четырёх кипарисов. Самый маленький ноготь на ноге статуи фараона достаточно велик, чтобы на нём можно было сидеть. А по сравнению с гигантским храмом в Карнаке этот луксорский храм — ничто. Входные ворота достигают в нём высоты десяти домов и тянутся почти на четыре кипариса. Зал окружает лес грандиозных колонн. На западном берегу Нила находится некрополь Фив с множеством гробниц, вырубленных в скалах. В расположенной поблизости Долине царей свыше пятидесяти гробниц фараонов. — Она замолчала, мечтательно глядя вдаль, а потом торжественно произнесла: — На цоколе статуи одной богини выбита замечательная фраза: «Во мне — всё: прошлое, настоящее и будущее». Запомни это, Минос, — загадочно прошептала она. — Во мне — тоже прошлое, настоящее и будущее.

   — Ты просто ненормальная! — воскликнула Айза. — Я тоже из Египта, люблю свою родину, но никогда не позволила бы себе хаять то, о чём грезит Минос, наш господин. I то мечты должны быть нашими мечтами. Разве тебе это не понятно?

   — Ты навсегда останешься только опорой для ягодиц! — высокомерно ответила Сарра.

Я прошёл вместе с Прокасом в свою приёмную и придвинул ему кресло.

   — Господин, — смиренно произнёс он, — не верь этой иудейке. Её душа полна лжи.

   — Однако всё, что она говорила, возможно, соответствует действительности, — добродушно ответил я и положил руку ему на плечо, чтобы погасить ненависть, которая светилась в его глазах. — Сарра не лжёт, — заметил и, — Но она очень горда, поэтому задевает многих. Это скоро пройдёт.

   — Ты возьмёшь меня с собой на Крит?

   — Пока я ещё не слыхал, чтобы отец желал этой поездки. Если же я отправлюсь туда, то, разумеется, захвачу всех своих женщин, слуг, рабов и друзей, в том числе и тебя. Так есть и так будет впредь.

   — Она не покорится и вскоре начнёт действовать против тебя, если тебе не удастся соответствовать её представлениям.

Я гордо улыбнулся:

   — Послушай, Прокас, господин здесь я, и ты увидишь...

   — Говорят, — предостерёг он, — что один женский волос способен одолеть меч. Эту женщину из рода Израилева нельзя укротить, словно необъезженную лошадь.

   — Она покорится, — сказал я, насмешливо скривив губы. — И что мне в этом Крите? — пробормотал я. — Но у меня ещё два брата. Они тоже отправятся со мной? Мы с ними не очень-то понимаем друг друга!

Пока я беседовал с Прокасом о Кноссе, Маллии и Гесте, о природе и о людях Крита, прибыл посыльный, передавший мне приглашение отца явиться к нему.

Сопровождавший меня Прокас не переставал поучать:

   — Будь учтив, Минос. Учтивость — это мудрость.

   — В таком случае невежливость свидетельствовала бы о глупости, — ответил я. Он в замешательстве поднял на меня глаза, и я сказал: — Я убеждён в том, что нередко учтивость — не более чем фальшивая монета, а подчас даже ложь.

   — Верно, — согласился он, — Тем не менее было бы неразумно скупиться на неё. Щедрость здесь тоже чаще всего мудрость. Однако тот, кто в угоду учтивости жертвует своими интересами, уподобляется человеку, дающему золото за дешёвую монету. Впрочем, как бы комично это ни звучало, учтивость очень часто оправдывает себя, — сказал он.

Не вполне поняв смысл его слов, я посмотрел на него, и он заметил:

   — Это как с воском, который от природы твёрдый и хрупкий, а при небольшом нагревании становится настолько мягким, что способен принимать любую форму. Так и самых упрямых, враждебно настроенных людей можно сделать податливыми и уступчивыми, прояви немного учтивости и дружелюбия. Следовательно, учтивость оказывает на человека такое же действие, как тепло на воск.

Он взглянул на меня, ожидая ответа. Я промолчал, и он заговорил медленно, словно взвешивая каждое слово:

   — Учтивость даётся нелегко, поскольку требует максимального уважения ко всем людям, хотя подавляющее большинство из них этого вовсе не заслуживает.

   — Могу ли я покорить Сарру учтивостью? — спросил я.

   — Она из того народа, который живёт по собственным законам. Я не знаю.

Отец, как всегда, когда ему приходилось встречаться с посланниками, или влиятельными посетителями, или же принимать дань, восседал на троне. Я учтиво поклонился, как того требовал церемониал, и взглянул на него, думая о своём.

   — Ты мечтаешь, Минос? — спросил отец.

   — С чего ты взял? — ответил я.

   — Ну как же. Ты стоишь передо мной, знаешь, о чём пойдёт речь, а на меня почти не смотришь.

   — Я ни о чём не знаю, — возразил я.

   — В таком случае ты глуп, — отрезал он. — Что же такое с вами происходит? Сарпедон мне не нравится, Радамант тоже мечтатель.

   — Отец, — скромно ответил я, — если бы я придавал значение сплетням из дворца, я, возможно, лишился бы сна.

   — Что ты хочешь этим сказать?

Мне было известно, что нападение — лучший способ защиты:

   — Говорят, будто жрецы собираются идти своим собственным путём и могли бы стать для тебя опасными. Утверждают также, что рабы готовят восстание, потому что хотят быть свободными. Где бы я ни был, мне нашёптывают то одно, то другое. Ты вывез с Крита ремесленников, чтобы они служили тебе и обогащали нас своим искусством, однако...

   — Мы многому можем поучиться у Крита, — прервал меня отец, показав, что у него на этот счёт свои собственные соображения. — Критская керамика славится повсюду. Корабли народа кефтиу до самого извержения вулкана на Каллисто были желанными гостями во многих странах. Такие критские города, как Кносс, Амнис и Сития, стали знаменитыми. Египтяне сообщают о тридцати шести городах, но некогда, говорят, их было даже девяносто. Нужно признать, сын мой, что критяне опередили нас в смысле культуры. Что есть высокая культура, Минос?

Не получив от меня ответа, он продолжал:

   — Высокая культура — это обладание техникой, это стабильная политическая и экономическая организация, это духовная и нравственная позиция, которая лучше и крепче, нежели у других народов. Высокая культура, — глубоко вздохнул он, — это обладание душой, которая проявляется прежде всего в религии и поэзии, в искусстве и в самостоятельном ремесле. Заметь себе ещё одно, Минос: на Крите строили лучше, чем у нас, занимались сельским хозяйством и жили тоже лучше. Всё, что мы имеем, возникло на Крите. Там зародилась великая культура, к которой мы должны питать уважение.

Он повернулся к одному из высших чиновников и заговорил с ним; казалось, они обмениваются друг с другом вполголоса какими-то тайнами.

   — Я полагаю, что время там работает на нас, — задумчиво заметил отец и вновь испытующе поглядел на меня. — Среди критян нет единства, они борются друг с другом, ссорятся из-за прав, торгуются из-за мелочи, испытывают друг к другу зависть из-за воды и пашни, голодают и не думают о том, что всегда будут существовать четыре непохожих Крита.

   — Четыре непохожих Крита? — ошарашенно переспросил я.

Отец неодобрительно покачал головой.

   — Сейчас тебе тридцать, ты охотишься и волочишься за женщинами, и кроме этого у тебя нет никаких серьёзных интересов. На Крите преобладают горы и равнины. Они делят остров на четыре части. Существует четыре крупных центра правления, средоточием которых являются дворцы, царские города. В одних на первом месте обработка сельскохозяйственных угодий, в других — разведение скота. Ещё накануне грандиозного наводнения жители Лариссы постоянно враждовали с жителями Кносса. Жители Северного Крита враждуют с жителями Южного Крита, жители Востока — с жителями Запада. Это опять четыре Крита. Но что меня очень привлекает в критянах, так это то, что они придают религии неведомую до сих пор окраску. Главная её забота — и это я считаю положительным — о жизни, а не о смерти. Даже силы преисподней молят о помощи там, где воздух самый свежий, а свет — самый незамутнённый, — на вершинах гор. Свои крупные храмы они ориентируют с учётом восхода светил. Это трудно понять, но по счастливому стечению обстоятельств культура на Крите, в этой крестьянской стране, создаётся художниками. Таков этот народ, — взволнованно сказал отец, — который сильно привержен земным богам, проповедует такт, поэзию, изящество, чувство изысканности. Всё это можно было бы назвать почти чудом.

В дверях тронного зала появился офицер. Почтительно остановившись, он взглянул на меня и сказал:

   — Твоя мать, царевич, желает говорить с тобой.

Отец дал мне разрешение уйти.

Когда я вступил в приёмную матери, на подушке возле её ног опять лежала собачка, чернокожая рабыня стояла с опахалом в руках, отгоняя мух и освежая воздух. Особому придворному было, похоже, поручено следить за тем, чтобы мать узнавала только то, что ей можно было знать, чтобы не нарушался установленный церемониал и ей оказывались надлежащие почести.

   — Ты отправишься на Крит, — сказала она, ответив на моё приветствие.

Я промолчал, скривив губы.

   — Ты рад?

   — Чему? — спросил я.

   — Тому, что очутишься на Крите, — удивилась она.

   — Как я могу радоваться тому, о чём не имею представления, о чём при дворе ходят только слухи? В этих слухах чаще всего одна только ложь.

   — Отец желает, чтобы ты завоевал Крит.

   — Тогда ему следовало бы сказать об этом мне, а не тем людям, которым нет до этого совершенно никакого дела. Любой раб знает больше меня. Вас удивляет, что я целиком поглощён охотой й женщинами. А разве вы пытались пробудить во мне интерес с чему-то иному? Ты родила троих сыновей и недовольна их образом жизни. Сделала ли ты что-нибудь, чтобы твои сыновья получили хоть какое-то поручение? Ладно, я знаю, что я — старший сын царя. Но этим всё и ограничивается...

   — Твой отец нераз позволял тебе принимать участие в переговорах и торжественных обедах, демонстрируя тебе свою благосклонность.

   — Видишь ли, матушка, — миролюбиво заметил я, — несколько дней назад я наблюдал в мастерских ремесленников за работой кожевников. Они изготавливали сандалии, набедренные повязки, культовые одеяния, щиты, шлемы, футляры, оснастку судов и много другого. Шкуры они дубили маслом и разнообразными минеральными и растительными веществами. С помощью морской соли они размягчали приставшее мясо и удаляли его, известковым молоком сводили шерсть. В одном месте кожу промывали, в другом дубили дубовой корой. В объёмных чанах лежали чернильные орешки, жёлуди и стручки акаций, чтобы предохранить кожу от гниения и придать ей водонепроницаемость. Некоторые куски натирали оливковым маслом или коптили. Я видел, как несколько мужчин стояли кружком и снимали шкуру с крупного быка. Группа ремесленников занималась изготовлением исключительно мешочков для фаллоса в форме раковины. Все они, вплоть до последнего юнца, знали, что им следует делать, — сказал я почти сердито и повторил ещё раз: — Все знают, что им следует делать, и только я, сын царя, этого не знаю. А теперь вы заявляете, что я должен завоевать Крит. Не пора ли, матушка, — серьёзно сказал я, — поговорить со мной откровенно?

Рабыня протянула ей собачку, и, пока та лежала у неё на коленях, с благодарностью облизывая ласкающие её руки, мать промолвила как бы вскользь, словно разговаривая с собакой, что это дело мужчин и она этого решать не может.

   — Почему же ты спрашиваешь меня, радуюсь ли я, что еду на Крит, хотя от придворных тебе наверняка известно, что со мной об этом пока никто не говорил?

   — Крит знает универсальные истины — те истины, которые неподвластны времени. Там любят жизнь, наслаждаются театром, мистериями, принимают участие в состязаниях. Египтяне завидуют критянам из-за их познаний в области лечения растениями, обращения с числами и наслаждения танцем.

Я поклонился:

   — И это всё, что ты хочешь мне сказать?

В ответ она слегка улыбнулась:

   — Каждый человек должен идти своим путём. Чтобы знать, куда идти, нужно знать, чего хочешь.

   — И что же хочу я? — упрямствовал я.

   — Наконец сделать что-то, что-то доброе.

   — И всё это на Крите?

Мать кивнула.

   — Этот необычайно интересный остров сейчас в беде. Спаси людей, приведи их к счастью. Там у тебя появятся и друзья и враги. Над тобой станут насмехаться, но любая радость, которую ты подаришь, станет для тебя наградой.

Появившийся служитель сообщил, что меня ещё раз желает видеть отец.

И вот я снова стоял перед ним в ожидании, когда он заговорит со мной.

   — Через четыре дня вы отправитесь на завоевание Крита, — сурово приказал он. — Твоя задача — высадиться в Ираклионе, порту Кносса, занять его и Кносс. Я дам тебе четыре боевых корабля и два судна с припасами. Твой брат Сарпедон захватит Маллию, а Радамант — Фест.

   — Могу я взять с собой свою семью, слуг и рабов? — спросил я, всем своим тоном подчёркивая, что не прошу, а требую.

   — Они — твоя собственность, — только и ответил отец.

   — Есть у тебя особые повеления, пожелания?

   — Чти нас. — Отец глядел на меня строго. — Я рад, что поручил тебе взять под нашу власть Кносс, а значит, и Крит. Всё остальное обсудишь с Кладиссосом. Не позволяй ввести себя в заблуждение и действуй энергично. Если сумеешь разобраться в проблемах, которые встанут перед тобой, то окажешься победителем. Если не будешь знать, чего хочешь, победят тебя.

Отец величественно поднялся с трона, обнял меня и сердечно поцеловал.

   — Желаю тебе много счастья, сын мой. Чти нас.

Обернувшись у дверей тронного зала, чтобы ещё раз поклониться отцу, я увидел, что он взволнованно машет мне вслед...

Глава четвёртая


Когда мы покинули гавани и вышли в открытое море, день уже клонился к вечеру. Медленно сгущались сумерки, и паруса надувались ветром, который должен был доставить нас на Крит. На нас неуклонно опускалась ночь. Солнце полностью скрылось за горизонтом, зажглись первые звёзды; появилась ажурная сеть из бесчисленного множества сверкающих точек, а рядом с ней отливающий перламутром лунный серп.

Ветер крепчал. Моряки взбирались на ванты, паруса наполнялись ветром. Судно всё больше напоминало плуг, который глубоко вспахивал морскую гладь. Вдруг я заметил, что парусник носит название «Толос».

   — Толос... — обескураженно повторяли про себя. — Такое имя для корабля? — спросил я, взглянув на капитана.

Тот учтиво приблизился ко мне и спокойно ответил:

   — Да, ваша милость. Так мы именуем круглые гробницы, которые бытуют у нас на Крите у южного подножия Иды, высочайшего горного хребта острова. Подобные захоронения можно встретить и в восточной части Крита. Это напоминающие ульи купола из камня с низким входом с восточной стороны. В Платаносе, откуда я родом, тоже можно встретить такие толосы. Они имеют в диаметре почти тридцать шагов. Подобные гробницы возводили у нас на Крите уже много поколений назад; их использовали для захоронения целых родов. Оказывая последние почести усопшему, ему всегда укладывали в гроб его украшения, оружие и сосуды.

   — Мне знакомы эти толосы, — ответил я. — Почему ты выбрал для своего корабля название, которое... — Я хотел продолжить, но разве мог я признаться ему, что ни за что не выбрал бы такое мрачное название для судна?

   — Я сделал это в память о своих предках. Их души сопутствуют мне. Не будь у меня знаменитых предков, этого судна не существовало бы, и меня самого никогда бы не было на свете. Я — представитель известного на Крите рода. Всех наших покойников мы хоронили в нашем толосе. Когда-нибудь и я найду там свой последний приют; мне кажется, я тогда вернусь домой и обрету свой последний кров. Разве не прекрасно осознавать это?

Мы замолчали и обратили взоры на волны. Вдруг он удивлённо спросил:

   — Разве у вас тоже есть толосы, царевич?

Я кивнул и перевёл взгляд на дельфина, который уже некоторое время сопровождал нас. То ли он резвился, то ли хотел лишь продемонстрировать, что способен сравняться с нами в скорости?

   — Население Крита живёт бренной, земной жизнью, а мы, микенцы, напротив, заботимся о жизни после смерти. Вероятно, этот культ принесли мои предки, которые помогали египетскому фараону изгнать гиксосов. — Я помолчал, погрузившись в раздумье, а потом сказал: — Вначале мы хоронили своих покойников в иных гробницах. А примерно через два поколения после возвращения наших воинов из Египта мы тоже стали сооружать толосы. Недостаток такого погребения заключается в том, что подобные гробницы видны отовсюду и быстро подвергаются разграблению.

   — Говорят, что и критяне помогали изгнать гиксосов из Египта.

Я посмотрел на него и с сомнением произнёс:

   — Возможно, но лично я в это не верю.

   — Почему?

   — Культура твоей родины лишена воинственности: те немногие солдаты, которые у вас есть, — неважные воины. Вероятно, ваша помощь заключалась в предоставлении судов, на которых вы, опытные мореплаватели, доставляли в Египет ахейцев. С тех пор мы союзники.

Я снова задумался и потом сказал, что на воинов, вернувшихся из Египта, произвёл немалое впечатление тамошний культ мёртвых, и они принялись переделывать примитивные захоронения в гробницы. До того времени у нас покойникам клали в могилу только небольшую глиняную вазу. Отныне они стали получать всё необходимое для загробной жизни: оружие, украшения и столовую посуду. Многим клали на лицо золотые маски, как у египтян, а некоторых владык подвергали бальзамированию.

   — Удивительно, — признался я, — ты, критянин, которому суждено однажды найти упокоение в толосе Платаноса, служишь нам, микенцам?

Задумчиво глядя на волны, окружавшие корабль, он негромко ответил:

   — Мой народ утратил веру в себя и больше не в силах помочь себе сам. Начался разброд, все ссорятся из-за пустяков, этим пользуются мнимые цари, которые на деле оказываются болтунами и обманщиками. Во время гибели Крита я, двадцати лет от роду, оказался на греческом судне, державшем курс в Западную Африку. Это спасло мне жизнь, потому что гигантские волны не достали нас. Если я, критянин, служу вам, то делаю это только оттого, прости меня, благородный царевич, что верю, что тем самым помогаю своей родине. Крит снова воспрянет, когда почувствует сильную руку — сильную, но милосердную. О тебе говорят, Минос, что ты мудр. — Помолчав, он продолжал: — Я плаваю уже более трёх десятков лет, повидал удивительные вещи, которые никогда не забуду: чудовищ, способных проглотить корабль; чёрных, будто эбеновое дерево, женщин с благородными, безгрешными телами, напоминающих скорее богинь. Я видел радуги, сверкавшие, будто райские тропики, и зверей, каких не увидишь даже во сне. Но всё это ничто, благородный Минос, по сравнению с тем счастьем, которое я испытываю оттого, что именно мне позволено доставить тебя на Крит!

   — Ты ведь знаешь, — осторожно заметил я, — что мы намерены завоевать твою родину. И это не мешает тебе быть счастливым?

Он мечтательно посмотрел на меня:

   — Ты спасёшь Крит, вновь подаришь ему счастье. У нас многие страдают от голода. Пожалуйста, благородный Минос, научи мой народ опять смеяться.

Я медленно прохаживался взад и вперёд, погрузившись в свои мысли. Одного взгляда мне оказалось достаточно, чтобы убедиться — судно прибавило ход. Мне казалось, что даже тучи, собравшиеся отовсюду, хотят подарить нам свежий попутный ветер. Я залюбовался игрой волн, и мне почудилось, будто на них пляшут тёмные тени...

   — Это корабли-призраки, — таинственно прошептал капитан, приблизившись ко мне. — Они прокляты и обречены до скончания века бороздить моря. И когда шторм приводит воду в сильное волнение, белые кости утопленников поднимаются из глубины на поверхность и пляшут на волнах, словно обломки застывшей лавы.

Десять дней спустя в предрассветных сумерках перед нашими глазами появились пока ещё неясные очертания берегов Крита. Потом я разглядел горы, которые всегда играли важную роль в жизни острова. Они одаривали столь драгоценной водой, посылали облака и источали прохладу. Они служили прибежищем, наблюдательным пунктом и храмом. На нас, приближавшихся к ним с севера, горы производили сильное впечатление — они казались нам колыбелью богов.

Меня одолевали противоречивые чувства. Отец желал, чтобы мы завоевали Крит по возможности бескровно. Он постоянно внушал, что нам следует вести себя так, чтобы жители острова видели в нас освободителей и спасителей. Но что будет, если они станут обороняться и дело дойдёт до серьёзных стычек?

Каждому боевому кораблю было указано, куда причаливать. Перед каждым была поставлена своя задача. По мере приближения к берегам Крита я всё больше задумывался о войне и мире, о страданиях и радости. Что принесут с собой ближайшие часы?

Капитан стоял рядом со мной.

   — Жители различаются по своим обязанностям, — пояснил он. — Первая и самая важная группа населения — жрецы, за ними идут воины, на третьем месте — крестьяне, а на четвёртом — ремесленники.

   — Воины? — переспросил я. — А мне говорили, будто Крит не нуждается в воинах, что его города не обносятся оборонительными валами...

   — Во многих местах существует охрана. — Он повернулся, чтобы отдать кое-какие распоряжения. — На острове мало воинов, поскольку война не является для нас необходимостью, она всего лишь форма обороны. Но Криту всё время приходилось защищаться от пиратов и торговых конкурентов. Ведь создавались новые рынки, а это не всегда обходится без применения оружия. Не будем забывать, что каждый дворец был центром той или иной сферы влияния, и это неизбежно приводило к раздорам. Во все времена спорили из-за охотничьих угодий и пастбищ, за право владеть источниками воды и пахотными землями. Так что каждому царю требовались солдаты. Для мелких стычек, разбойничьих набегов и отражения нападений вполне хватало пращников, лучников и мечников. Более крупные военные операции проводились только в благоприятное время года, то есть с весны до осени. Завоёванные земли разграбляли и затем сжигали дотла, а их жителей превращали в рабов. Впрочем, так происходит повсюду, — по-деловому добавил он.

   — Я-то считал, — ответил я, помедлив, — что критяне, обладая такой высокой культурой, были некогда миролюбивым народом!

   — Видишь ли, царевич, — заметил он, — каждый человек борется за своё существование, будь он крестьянин или пастух, рыбак, ремесленник или торговец. Повсюду существуют господа и слуги, победители и побеждённые, и древняя мудрость гласит, что победитель обладает властью, а вместе с нею и всеми правами. Имеется, правда, ещё один мотив для завоевания деревень, — заметил он как-то двусмысленно.

Я вопросительно взглянул на него, и он ответил, что победитель, чаще всего владелец дворца, раздаёт завоёванные деревни вместе с живущими в них крестьянами жрецам храмов и солдатам. Так он вознаграждает их за оказанные услуги.

   — Через считанные часы, — печально сказал он, — мы причалим к острову, население которого всё ещё страдает от голода. Многие жители умерли. Могу представить себе, как оставшиеся в живых дрались за каждую горсть ячменя. И вот приходим мы, сытые и богатые, мы — чужеземцы. Я очень удивился бы, если бы они встретили нас благожелательно.

   — Мы поможем им, — с энтузиазмом ответил я. — Мы протянем им руку, дадим работу и хлеб. Не забывай, что мы обеспечиваем их будущее. — Потом я восторженно произнёс: — Уже многие годы я люблю Крит и сделаю всё, чтобы он снова был счастлив. Я собираюсь покончить с голодом и подарить людям радость.

   — Это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

   — Разве избавить других от страданий или облегчить их — не замечательная, может быть, даже самая замечательная цель? Однако это не должна быть помощь, которую иногда оказывают по настроению или из сострадания, — она должна стать главным делом нашей жизни.

— Да, — задумчиво заметил капитан, — пора наконец учиться быть людьми.

Когда перед моим взором появились горы и обрывистые берега Крита, я с гордостью взглянул на Ритсоса и Прокаса, моих критских учителей, затем на Келиоса и Пандиона, которые, как и я, были микенцами. Я кивнул им, перевёл взгляд на приближающиеся берега, и у меня возникло ощущение, что передо мной — моя родина, я почувствовал, что когда-нибудь там будет погребено моё сердце.

Наши суда скользили к берегу, подобно каким-то демоническим гигантским рыбинам. Торговцы заранее предупредили меня, что портовые сооружения Ираклиона разрушены и береговая линия претерпела изменения. Поэтому нам пришлось бросить якоря на некотором расстоянии от порта и добираться до берега на небольших лодках или вплавь.

Паруса убрали, и начинающийся день наполнился короткими командами и скрипом корабля, покачивающегося на волнах.

Моих воинов возглавлял Кладиссос — надёжный, храбрый микенец. Его распоряжения были точны и лаконичны. Солдаты, вооружённые пиками и короткими мечами, прыгали прямо в воду; немногочисленные лодки заполнялись лучниками с колчанами, полными стрел, и пращниками, которым не доплыть с их мешками камней.

Когда мы оказались на суше, каждый приготовил своё оружие, ибо за скалами, за развалинами, за каждым домом нас могли поджидать критские воины, готовые к нападению.

Медленно, шаг за шагом, ежесекундно ожидая атаки, мы приближались к группе домов.

Я распорядился не убивать людей, лишь отражать нападение, а любого критянина, который направлялся бы к нам с мирными намерениями, предупреждать, что и мы стремимся к миру.

Территория порта оказалась малонаселённой. Нам попались только рыбаки со своими семьями, несколько торговцев и крестьян.

Нашей целью был дворец Кносса. Мы знали, что многие его помещения пострадали от пожара, однако часть зданий осталась нетронутой.

Мы снова и снова расспрашивали, есть ли в Кноссе солдаты, какова их численность, кто там правит. Ответы были самые противоречивые. Никто не мог сказать нам, нужно ли нам ожидать сопротивления и велико ли число возможных защитников.

Неожиданно рядом со мной появился мой критский раб Ритсос. Его глаза блестели, щёки от волнения раскраснелись; он прислушивался, сгорая от нетерпения, словно охотник.

   — За мной! — скомандовал он группе воинов й прокрался с ними к зданию, которое лежало в руинах: впрочем, сохранившаяся часть огромной башни давала представление о том, как оно могло выглядеть до катастрофы.

   — Там живёт отец одного моего знакомого. Он, наверное, уже стар. Его брат служит или служил чиновником в Кноссе. Может быть, этот брат живёт сейчас с ним и знает, есть ли в Кноссе солдаты и сколько их.

Мы окружили развалины дома. Ритсос проник в небольшое помещение и вскоре вернулся вместе со стариком критянином.

   — Твой брат живёт в Кноссе или с тобой? — спросил он.

Крестьянин, который не мог взять в толк, что мы от него хотим, кивнул, испуганно косясь на нас. Вероятно, он принял нас за пиратов, потому что не переставал клясться, что он беден, дом разрушен землетрясением и небывалым наводнением, а его поля и деревья почти не дают урожая.

   — Сколько солдат защищают дворец? — спросил Ритсос.

   — Не знаю, — ответил старик.

   — К заходу солнца ты будешь это знать, — пригрозил Ритсос. Из обломков стен и сучьев он соорудил небольшую клетку. Она получилась такой низкой, что в ней едва можно было сидеть. Он втолкнул туда крестьянина, привязав его склонённую голову к ногам.

   — Долго он не выдержит в такой позе, — сказал Ритсос. — Вскоре у него так разболится спина, что он заговорит. Он слишком стар, чтобы выносить такие мучения.

   — Что вы с ним делаете? — вступился какой-то лучник. Весь его вид говорил о том, что он участвовал не в одном сражении.

   — Мы хотим знать, есть ли в Кноссе охрана, сколько там солдат и следует ли нам остерегаться применения особого оружия?

   — Особого оружия? — переспросил я.

Ритсос кивнул.

   — Кипящего масла во время схваток на улицах и в домах, корзин с ядовитыми змеями или раскалённых камней, которые в вас швыряют, — пояснил он.

   — Так мучить не годится, — продолжал лучник. — Этот человек стар. А что, если ему ничего не известно?

   — Такова его участь, — возразил Ритсос. — Однажды мне тоже не повезло. Для многих жизнь — горькое зелье, которое приходится глотать, хотят они того или нет. То, что мы делаем, и впрямь нехорошо, но разве лучше, если при осаде Кносса половина наших людей погибнет?

Старик, сидевший скорчившись, с привязанной вниз головой, начал стонать в своей клетке.

   — Позволь мне начать? — попросил Ритсос.

   — Что? — неуверенно ответил я.

   — Дай мне час времени, и я буду знать, что ожидает нас в Кноссе.

Вокруг меня толпились воины, матросы, придворные, слуги, рабы и жрецы. Из одной лодки только что высадилась Пасифая с детьми с несколькими служанками, из другой — Айза, Телике, Сарра и остальные рабыни моего гарема.

Множество глаз впились в меня, и я почувствовал, что сын царя должен принимать решение: мне предстояло проявить себя. Двое солдат, ожидавших моего ответа, буквально дрожали от нетерпения: они надеялись отыскать во дворце Кносса большие сокровища.

Вопросы и ответы вихрем проносились у меня в голове. Разве ещё на корабле я не слышал, как мои воины собирались после одержанной победы разбиться на отдельные группы, чтобы как можно быстрее добраться до золота? Одна группа намеревалась обшарить казначейство, другая — кладовые. Двое матросов услышали от Ритсоса, который знал дворец, что в его восточном крыле существуют сокровища; солдаты были в полной уверенности, будто помещения под шестиколонным залом храма сулят им богатую наживу.

   — Позволь мне начать? — снова попросил Ритсос.

Я не знал, что он собирается делать, но сознавал, что нам нужно использовать любой шанс.

   — Начинай, — не слишком уверенно согласился я.

Один мечник вытащил крестьянина из клетки, другой освободил его привязанную голову.

   — Пошли! — скомандовал Ритсос, распрямляя старика и заглядывая крестьянину в глаза. Потом он с размаху стукнул его сжатой в кулак левой рукой в правое ухо. Раздался глухой удар... Старик взвизгнул. Его лицо исказилось от боли. За этим первым ударом тут же последовал второй, но на этот раз уже в левое ухо. Старик застонал и принялся растирать ушибленные места.

   — Сколько воинов защищают Кносс? — спросил Ритсос. Не дождавшись ответа, он ударил старика по затылку. — Сколько солдат защищает дворец? — повторил он свой вопрос.

В ответ старик только стонал. Тогда Ритсос рванул его левую руку вверх, вывернул её и заломил пальцы назад.

   — Так сколько там солдат? — прошипел он, и его тон не предвещал ничего хорошего.

Старик продолжал молчать. Тогда Ритсос извлёк из кармана тонкую иглу.

   — Усадите этого человека на скалу, а мне принесите толстый сук, — приказал он солдатам.

Спустя несколько мгновений обе руки старика были крепко привязаны к узловатой палке.

   — Ты будешь говорить, — мрачно проговорил Ритсос, — тебе придётся развязать язык, если не хочешь расстаться с жизнью.

И он вогнал иглу под ноготь большого пальца своей жертвы.

Старик взвыл от боли.

   — Сколько там солдат? — настаивал Ритсос.

   — Откуда мне знать? — простонал критянин. — До дворца чуть не полдня езды. Как мне туда добраться? Я стар! Откуда мне знать, есть ли там солдаты?

   — Но ведь твой брат живёт в Кноссе, а братья ничего не скрывают друг от друга... — с издёвкой ответил Ритсос.

   — Мой брат! — жалобно воскликнул старик.

   — Так сколько солдат во дворце? — не отставал Ритсос.

В ответ на горестное молчание старика Ритсос схватил камень и, ударив им по игле, ещё глубже загнал её под ноготь критянина.

Крестьянин издал ужасный вопль. Какой-то матрос приставил к тыльной стороне ладони старика остриё своего кинжала и начал медленно вонзать его.

Старик дрожал всем телом, что-то бессвязно бормотал, но не давал ответа, которого от него добивались.

Теперь и я поверил, что ему что-то известно, иначе из-за этих ужасных болей он вёл бы себя по-другому.

Точно рассчитанными ударами, не торопясь, Ритсос стал ещё глубже загонять иглу в палец крестьянина. На каждый новый удар несчастный отвечал ужасным воплем.

Ритсос тоже стал кричать. Лицо старика налилось кровью, на щеках выступил пот, из глаз ручьём лились слёзы. Он, как безумный, озирался кругом, подобно зверю, которого загнали в угол, не оставив никаких надежд на спасение.

   — О-о-о! — стонал он. Воздух с хрипом вырывался из его лёгких. Он опять задрожал, заплакал, и из груди у него вырвался душераздирающий крик...

Я почувствовал, что его сопротивление сломлено.

Когда он замолк, Ритсос снова насел на него:

   — Так сколько же там солдат?

Последним усилием старик попытался вскочить с камня, на котором сидел, и матросы с трудом вернули его на место.

Наконец он сник, выдавив только одно слово:

   — Воды!

Ему позволили сделать один небольшой глоток.

Когда крестьянин начал говорить, первые слова вырывались из его пересохшего горла со свистом.

   — Сколько солдат? Отвечай! — вскричал Ритсос и взмахнул камнем, словно собираясь окончательно загнать иглу под ноготь страдальца.

В конце концов мы выяснили у старика, что дворец защищают приблизительно сорок солдат и такое же количество вооружённых рабов.

   — Ты удовлетворён? — спросил меня Ритсос, горделиво оглядываясь по сторонам.

Не имея возможности ответить иначе, я утвердительно кивнул. Да мог ли я, сын царя, для кого цель была всем, а человеческая жизнь — ничем, дать какой-то другой ответ?

Вечер ещё не наступил, а нам уже удалось перебить защитников и занять дворец.

   — Где царь, где царица, где жрецы и чиновники? — не переставал интересоваться я, бродя почерневшими от сажи улочками с разрушенными землетрясением и огнём зданиями.

   — Что здесь произошло? — спросил я одного раба, боязливо выползшего к нам из какого-то подвала.

Критянин посмотрел на меня так, словно не понял моих слов. Тогда я спросил:

   — Как случился такой ужасный пожар?

   — Это жители гор. Они погибали от голода и от безысходности напали на дворец. Думали, что кладовые полны зерна и масла, но, разочаровавшись, пришли в бешенство...

   — Ты уже был здесь, когда землетрясение и гигантские волны разрушили остров?

   — Нет, я был тогда со своими родителями и пережил случившееся поблизости от Ахарны, где мы жили при имении царя. Мы проснулись от гула, исходившего из земли. Весь дом содрогался. Потом с потолка стал кусками отваливаться гипс, пол медленно вздыбился, а по стенам пошли трещины. В ужасе мы выскочили из дома. Других, которым повезло меньше, швырнуло на пол. Они уже не смогли выбраться наружу и погибли под обломками своих обрушившихся жилищ. Некоторые толчки шли снизу-вверх, иные — сбоку. — Он печально взглянул на меня: — Потом вспыхнул огонь от опрокинувшихся светильников и расколовшихся печей. Ткани, изделия из соломы, дерево, сено, высушенное зерно, масло — всё было охвачено пламенем. Те, кого засыпало обломками, задохнулись или сгорели заживо... с тех пор мы постоянно следим за всякими приметами.

   — Какими?

   — Когда домашние животные становятся беспокойными, крысы спасаются бегством, собаки начинают выть. Испуганное вспархивание птиц и раскачивание подвешенных предметов тоже служит предостережением.

Мои мысли обратились к Гайе. А раб продолжал свой печальный рассказ:

   — У северного побережья море отступило на несколько сотен шагов. Все волноломы, затопленные прежде гавани и дома вновь обнажились. В некоторых местах берег поднялся почти на две ширины ладони.

   — А где царь, где его свита?

   — Все были убиты во время нападения. Теперь теми немногими делами, которые здесь ещё можно уладить, руководит один жрец с несколькими жрицами, — грустно пояснил он.

   — А где они живут?

   — Внизу, в жреческом доме. Из уважения к покойному царю и его приближённым никто не решается переступить порог уцелевших помещений дворца.

Вокруг меня были дома, почерневшие от пожара стены. Хотя мне доводилось видеть немало городов и замков, но даже в мечтах я не мог вообразить столь величественное сооружение.

   — И здесь всегда жили только цари? — взволнованно спросил я. — Или, может быть, часть помещений дворца предназначалась для отправления культа, служила, например, центром мистерий?

Раб сдержанно улыбнулся.

   — Если бы эти здания служили исключительно для отправления культа, где располагались бы дворцы царей, жилища для чиновников, кладовые, мастерские ремесленников? Да, здесь всегда жили только цари со своим двором. — Он с гордостью посмотрел на меня. — Жрецам для их обрядов тоже отводились специальные помещения, но из свыше тысячи помещений царю и его приближённым принадлежало не менее шестисот, если не семисот. Хочешь взглянуть на то, что сохранилось после землетрясения и нападения горных племён? Я с удовольствием покажу тебе.

С трудом отыскивая дорогу, спотыкаясь, мы преодолели горы мусора и перебрались через стены.

   — Вход во дворец с северной стороны, — пояснил раб. — Вот это — центральный двор, а там, — он указал рукой на каменные завалы, — западный двор. Видишь, он расположен ниже и дышит красотой и гармонией. Нам всем он очень нравился. Где бы ни были, мы всегда видим гору Юхтас. Это священная гора, символизирующая богиню земли. — Пройдя несколько шагов, он сказал: — Руины к востоку, задняя стена которых возносится к небу словно стрела, были некогда залом священных обоюдоострых топоров.

Мы бродили по проходам и коридорам, поднимались по лестницам, отыскивали тропинки и проходы, поскольку многие улицы были завалены обломками рухнувших строений.

   — Здесь жила царица, — рассказывал раб, производивший хорошее впечатление своей образованностью и осведомлённостью. — Там располагались подвалы и кладовые.

Я с волнением осматривал фрески, украшавшие многие помещения.

   — За этими обугленными колоннами находились покои царя, — словно издалека, долетели до меня слова, пока я с удивлением осматривал город развалин. — Строители дворца превзошли самих себя. Одна только эта просторная лестница делает им честь. Они приняли в расчёт даже климат: летом в помещениях прохладно, а зимой — тепло.

Я снова и снова вглядывался в часто встречавшиеся изображения жриц. А может быть, это были богини, принимавшие жертвенные дары. Я размышлял, а не принадлежала ли власть здесь царице, а не царю?

   — А это — коридор процессий, — продолжал свои пояснения раб.

Затем мы пересекли небольшой внутренний двор в восточном крыле дворца, и я увидел фреску, на которой был изображён юноша, прыгающий через быка. Другая фреска запечатлела единоборство какого-то атлета со священным быком. Я не раз задерживался перед алтарями, чашами для омовения, столами для жертвоприношений, святилищами, украшенными обоюдоострыми топорами и парами рогов.

   — Эти помещения предназначались для отправления культа, — услышал я, — они принадлежали богам, которым царь поклонялся с невиданной пышностью и приносил жертвы в дни празднеств.

Ко мне подошёл Кладиссос, предводитель моих воинов, и доложил, что никого из защитников в живых не осталось — он осмотрел всё кругом и привёл все дела в порядок. Я понял намёк, содержавшийся в словах «привёл все дела в порядок», и поблагодарил Кладиссоса.

   — Здесь всегда совершался ритуал Священного брака, — торжественно объявил он.

Я вопросительно поднял на него глаза, а он сказал, что, в отличие от других стран, царь вступал здесь в связь с верховной жрицей не втайне, а у всех на глазах.

   — Обряд Священного брака, — ответил я, — известен и в Междуречье. Там это происходило на вершине зиккурата, а значит, втайне. А внизу народ радостно отмечал это событие и ликовал, превращая его в великий праздник.

   — Во всех дворцах существовали возвышенные места, с которых можно было лицезреть культовые танцы и обряд Священного брака.

   — Разве среди жриц не было волнений — я имею в виду борьбу за власть, — спросил я, — когда царь выбирал партнёршу для этого ритуала? Ведь могло случиться так, что выбор его падал на самую красивую, но, в глазах остальных, может быть, не самую достойную?

   — И очень даже часто. Я уже говорил, что царю разрешалось дарить свою любовь только верховной жрице. Так что они чередовались, и в результате во дворцах затевались интриги. Многие считали себя достойной стать верховной жрицей, требовали этого, и нередко вспыхивали серьёзные стычки. С тех пор как я наблюдал этот ритуал, прошло уже много лет, — грустно признался раб.

   — Разве это было таким уж крупным событием?

   — Обряд служил плодородию. Все — и крестьяне, и пастухи, и горожане, и даже мы, рабы, — зависим от него. Мы все живём ради наших детей, потому что они обеспечивают наше будущее.

   — Дети? — с удивлением спросил я.

   — Ты — не критянин, иначе не задал бы такого вопроса. Мы живём семьями. Я забочусь о тех, кто доверился моему попечению, а когда придёт время и я больше не смогу этого делать, они будут заботиться обо мне. Со мной живёт сестра. Она вдова. Замужем пробыла всего несколько месяцев, и её муж погиб здесь, во дворце, во время восстания горных племён. Чем ей жить? Где поселиться матери с маленьким ребёнком? Ей едва исполнилось тридцать лет, а она уже без мужа. Одиноких женщин, как она, легко опозорить. Вдовам не разрешается жить одним, иначе вскоре на них начинают смотреть как на неполноценных. Так что сестра живёт у меня. Возможно, — задумчиво добавил он, — когда-нибудь, когда никого из семьи не останется, я буду жить у своего брата.

   — Ты можешь проводить меня к верховной жрице? Я хотел бы попросить её о помощи, когда я возьму здесь власть.

   — Лучше сходи сначала к верховному жрецу, — посоветовал критянин, странно посмотрев на меня.

   — Кто он? — спросил я. — Я хочу сказать, что он за человек?

   — Верховный жрец слишком стар, а верховная жрица слишком молода. Он скоро умрёт, а где преемник, у которого хватит сил снова навести порядок в делах культа?

   — Удивительно, — заметил я, — оба служат одним и тем же богам, имеют общую цель и не понимают друг друга?

Раб опять как-то странно посмотрел на меня — мне показалось, он хочет заглянуть мне в душу.

   — Одну женщину можно считать просто симпатичной, а другую любить, находясь с обеими в близких отношениях, — уклончиво ответил он. — Свободную можно находить очаровательной, а сердце отдать несвободной, рабыне. Человек — игрушка сил и страстей, которым он почти не может противостоять.

Он снова испытующе посмотрел на меня, и я спросил:

   — О чём ты думаешь?

   — Каждый вечер я молю богов, чтобы силой и знаниями меня превосходили только разумные и добродетельные люди.

   — Что ты сказал? — Я не уловил смысла его слов.

   — Каждый вечер я молю богов, — повторил он, — чтобы силой и знаниями меня превосходили только разумные и добродетельные люди.

   — Почему ты хочешь иметь рядом только добродетельных людей?

   — Потому что только так мы достигнем счастья. Быть добродетельным — значит ограничивать себя во всех желаниях и влечениях. Приходилось ограничивать себя даже в употреблении спиртного. Рекомендаций, как правильно изготавливать вино, полно, но ни одной, как правильно его пить. — Он опять замолчал, погрузившись в размышления. — Мы кое-что знаем, — вновь заговорил он, — однако наши знания нередко в разладе с совестью.

   — Сколько тебе лет? — уважительно поинтересовался я, ибо не мог не отдать должное его зрелости и мудрости.

   — Восемьдесят четыре года.

   — А мне — тридцать.

   — Тогда ты ещё замечательно молод и у тебя есть силы, чтобы подчинить себе власть, которой обладают жрицы.

   — Молод?

Он кивнул.

   — Не будь воспоминаний молодости, мы никогда не чувствовали бы своего возраста. Только отсутствие возможности сделать что-то такое, что мог сделать прежде, и составляет суть старости. Поверь мне, — проникновенно сказал он, — старик не менее совершенное создание, чем молодой.

В толпе чиновников, слуг и рабов я заметил Сарру и окликнул её.

   — Это твоя жена? — спросил критянин.

Улыбнувшись, я отрицательно покачал головой.

   — Будь осторожен, — предостерёг он. — Она может стать для тебя опасной.

   — Каким образом?

   — Она очень хороша собой, но уже не девушка. По ней видно, что она неглупа. Она поймёт, что стоит на пороге старости, и будет всеми силами добиваться твоей благосклонности. Женщина... — Он задумался, подыскивая нужные слова, а потом сказал откровенно: — ...готова на любые жертвы, чтобы затем, если добьётся своего, не жертвовать ничем. Она станет танцевать, если будет уверена, что этим завоюет тебя, а потом даже не вспомнит, что танцевала. Она будет говорить тебе слова, которые забудет, как только ты сделаешься её собственностью. А в итоге, если полюбишь её, ты станешь очень одинок...

   — Кто же ты? — удивлённо спросил я.

   — Раб.

   — И всегда был рабом?

   — Может быть — да, а может быть — нет.

   — Как тебя понимать?

   — Я родом с южного побережья, вырос в Лариссе. Царь Кносса вступил в борьбу с царём моей родины и одержал победу. Ещё вечером я был свободным гончаром. — Опустив глаза, он тихо произнёс: — Моя керамика славилась повсюду. — Потом опять посмотрел на меня: — А на следующее утро стал рабом.

   — На вас напали?

   — А разве на нас не нападали постоянно? Когда мы любили, занимались торговлей, своим ремеслом... Теперь я приставлен к храмам, прислуживаю жрицам. Многие из них хорошие, но немало и плохих. Как все мы, они всего лишь люди...

   — Но ведь жрицы должны быть девственницами? — спросил я. — Когда-то я слышал, что это непременное условие.

   — И да, и нет.

   — Так да или нет? — настаивал я.

   — Из эгоизма — так я считаю — верховные жрецы настаивают на девственности, однако...

   — Что?

   — Делают исключения, — сказал он двусмысленно.

   — В каких случаях?

   — Если женщина или девушка очень красива и особенно привлекательна. Таких никогда не отвергнут, — философски добавил он. — И ещё охотно берут умных девушек.

   — Ты сказал, что жрецы отдают предпочтение девственницам из эгоизма...

   — Нужно ли мне отвечать тебе? — ответил он, многозначительно улыбаясь.

Я посмотрел на него таким вопрошающим взглядом, что ему всё же пришлось ответить.

   — Нетронутая девушка таит в себе особую привлекательность для любого мужчины. Поставь перед свободным мужчиной пятерых вдов и одну девственницу, и почти наверняка он остановит свой выбор на ней. Он имеет возможность быть её наставником и учителем в любви. У нетронутой девушки редко бывают собственные желания, она отдаётся, испытывает восторг и считает, что всё, что она испытала, наивысшее блаженство. Это удовольствие для любого верховного жреца, ведь он тоже мужчина.

Несмотря на свой возраст, раб стоял передо мной гордо выпрямившись. Потом медленно склонил голову и печально сказал, что испытал за свою жизнь уже два поражения.

   — Первое, когда тебя сделали рабом в Лариссе? — спросил я.

Он с достоинством кивнул. Потом неожиданно вздрогнул.

   — Что я тут наговорил? — испуганно спросил он.

   — Что за свою жизнь ты уже дважды терпел поражения.

   — Нет, нет, — возразил он. — Мне грозили два поражения, но я не сдался и сделался свободным.

   — Как это?

   — В Лариссе я стал рабом. Мне удалось подчинить себе обстоятельства, и теперь служба в храмах доставляет мне немало радости. Я служу и потому становлюсь свободным. — Он мельком взглянул на меня, словно стремясь опять заглянуть мне в душу, потом негромко заметил, что жизнь грозила сломить его ещё в детском возрасте.

Я вопросительно взглянул на него.

Он ответил почти с гордостью:

   — Ребёнком я хромал на одну ногу и мог остаться на всю жизнь калекой.

   — Так ты преодолел себя?

Старик кивнул:

   — Я не сдавался, разрабатывал больную ногу. На это ушло немало лет. Разве по мне можно заподозрить такой дефект? — спросил он. — Мне страстно хотелось нормально ходить. Это моя победа. Будучи рабом, я свободен, я превозмогаю болезнь и к тому же иду в ногу со временем. Я даже выиграл, — радостно признался он, — потому что стал гончаром и сумел показать себя.

Рядом со мной очутилась Сарра и принялась всячески соблазнять меня.

От толпы людей, сгрудившихся возле величественных руин, отделилась Айза. Она иронически улыбалась и указывала на Сарру.

   — Она никогда не станет критянкой! — c ненавистью промолвила она.

   — Почему?

Сарра подначила:

   — Близится время Египта!

Но раб возразил:

   — Нет, время Крита!

Меня ошеломил наряд Айзы, она была одета как критская жрица: на ней был открытый корсаж, не скрывавший грудей.

Я перевёл взгляд на Сарру: та была полностью одета, но тонкое одеяние не скрывало очертаний её тела.

   — Минос, — сказала Сарра, горделиво оглядевшись. — Здесь почти всё напоминает Египет: вазы и статуэтки, картины и колонны. Мне кажется, будто я вновь очутилась поблизости от своей родины.

   — Я тоже родилась в Египте, — вмешалась Айза. — А вы стали оккупантами...

   — Нет, беженцами, — возразила Сарра. — В любой стране изгой, бежавший от несчастья, — гость.

Меня окружили слуги и рабы. И тут я увидел Пасифаю и своих дочерей Ариадну и Фёдру. У меня возникли недобрые мысли, потому что до сих пор Пасифая рожала мне лишь дочерей и ни одного сына.

   — Где мы будем жить? — высокомерно спросила она ещё издали.

Возле неё был Таурос, уже несколько недель повсюду следовавший за Пасифаей.

Я сделал вид, будто не слышал её вопроса, отвернулся, подозвал начальника личной гвардии и приказал ему выставить посты возле помещений, в которых мы намерены жить.

Одному из чиновников я крикнул, чтобы он занялся размещением моей семьи, наложниц и рабынь, поскольку у меня другие заботы.

Хотя я недолюбливал своих братьев Сарпедона и Радаманта и не находил с ними общего языка, я надеялся, что и они при взятии Маллии и Феста так же быстро одержали победу.

Спустя несколько дней стало ясно, что смена власти произошла почти без насилия и практически не встретила сопротивления. Пришли сообщения и от моих братьев о столь же успешном достижении цели. Удалось ли им переломить и самих себя? Я чувствовал, что в тот день, когда ступил на землю Крита, я стал другим человеком. Я сделал серьёзный и честный выбор, и я сознавал, что пришло время проявить себя.


Теперь Крит принадлежал нам, микенцам. Во всём районе Эгейского моря отныне ничто не мешало расцвету нашего могущества и нашей культуры.

Сколько я ни ломал себе голову, но никак не находил ответа на вопрос, почему жители острова покорились почти без борьбы. Другой вопрос, оставшийся без ответа, состоял в том, отчего Крит продолжает жить в нас. Мы, победители, всё больше становимся критянами. Была ли какая-то мистика в том, что мы, завоеватели, оказались вовлечёнными побеждёнными в их столь чуждую нам культурную среду?

Мы стали заимствовать их культуру. Наш Зевс и прочие наши боги не утратили, правда, своей роли, однако мы переняли критскую Богиню-Мать, Великую Мать, в качестве покровительницы нашего царского рода и приносили ей жертвы в посвящённых ей местах. Иной раз мы даже называли её Афиной. Афина? Это имя не было греческим. Пользовались ли им и критяне? Не от критской ли Богини-Матери заимствовала Афина змею, птицу, копьё и щит[216]? Может быть, Афина берёт начало от Великой Матери критян?

Меня удивляло, что женщины, прибывшие вместе со мной на Крит, сразу же стали чувствовать себя на острове как дома.

«Несмотря на нужду, здесь умеют так радоваться жизни, — говорил мне внутренний голос, — что это умение оказывает на женщин почти магическое действие. Здесь мир солнца и покоя. А разве наша страна не культивирует прославление войны?»

Каким-то непостижимым образом критская земля придавала мне новые силы. С каждым днём я всё яснее ощущал это.

Прошло всего несколько месяцев, а запряжённые волами повозки стали доставлять грузы к возрождающимся портам.Транспортным средством, обеспечивающим связь с деревнями, где торговцы и ремесленники предлагали нам свои услуги, служили ослы и рабы. Рабы несли корзины и тюки или на спине, или на длинных шестах, опиравшихся на плечи пары носильщиков.

Почти ежедневно к нам прибывали критяне в поисках работы. За свой труд они получали от нас пропитание. Ремесленники селились в сохранившихся помещениях дворца и принимались за изготовление амфор и блюд, тарелок и кувшинов, тканей и кожаных изделий, словно работали на меня уже не одно поколение. Вскоре в моём распоряжении были уже архитекторы и каменщики, забойщики скота, кожевники, сапожники, каретники, повара и булочники. В Ираклионе и Амнисе осели судостроители, гребцы, здесь же делали паруса.

За короткое время дворец вновь превратился в мирской и религиозный центр, подчинил себе деревни и рыбачьи посёлки, рынки и порты. Он обеспечивал кров мне, моей семье, моему двору, дал приют самым разнообразным мастерским, административным помещениям и вместительным кладовым.

Критяне восхищались лошадьми, которых мы захватили с собой. Чуть ли не с благоговением рассматривали они боевые повозки. Я был счастлив и горд, твёрдо уверенный в том, что столь успешное развитие подвластной мне территории острова — исключительно моя заслуга. Меньше радовало меня то обстоятельство, что Пасифая всё чаще поступала по-своему, и не прекращалась вражда между Айзой и Сарррой. Огорчала меня Гелике, ибо намеревалась разделить со мной ложе, как нарочно, именно в те ночи, когда у меня находились Айза или Сарра. Мне говорили, что Гелике стала ещё прекраснее. Она была самой страстной из всех; я чувствовал, что, если отвергну её, она выберет время и страшно отомстит за это.

Верховный жрец умер, и буквально на следующий день мне предстояло назначить его преемника. Я был так поглощён восстановлением портов в Ираклионе и Амнисе, что поручил урегулировать вопрос с преемником одному из своих министров.

На следующий день ко мне явился Манолис, представившись новым верховным жрецом.

Был ли он свидетелем ссоры с Пасифаей или умел читать мысли?

   — Главное, что мешает совершенствованию человека, это то, что люди прислушиваются не к умнейшим, а к тем, кто громче всех говорит, — сказал он словно самому себе.

По моим глазам он догадался, что я его не понял, и заметил, что женщина приносит и счастье и страдание.

   — Две женщины, — промолвил он, — приносят двойное счастье, но и двойное страдание. Эта новая рабыня — я имею в виду ту, что ты получил от Келиоса...

   — Гелике — не рабыня, — прервал я его. — Она свободная и пришла ко мне по собственной воле.

Жрец только кивнул.

   — Она добровольно отдалась тебе во власть и в результате лишилась свободы.

   — Разве все мы не ищем счастья? — возразил я.

   — Разумеется. Наша жизнь так бедна, что никакие сокровища мира не в силах сделать её богатой. Все источники наслаждения вскоре начинают казаться пошлыми, никчёмными, и мы тщетно ищем истинную радость, подлинное счастье.

Чтобы сменить тему разговора, я поинтересовался:

   — До катастрофического наводнения Крит был многонаселённым островом. Куда же все подевались? Возможно ли, чтобы так много народу погибло?

   — Вчера я повстречал в Ираклионе одного египетского капитана. Он рассказал, что в период землетрясений, который продолжался около семи лет, многие критяне покинули родину, перебравшись или на другие острова, или на материк. Особенно много, говорят, осело на Пелопоннесе, однако некоторые племена добрались до Финикии и теперь живут в стране филистимлян.

   — Критяне, живущие на подвластной мне территории, удивительно быстро покорились мне, — задумчиво произнёс я.

   — Тебе помогали боги, а также разобщённость обескровленного населения. Твой успех объясняется их нуждой и страхом, — почти высокомерно ответил он.

   — В пещерах в горах по-прежнему живут люди. Они бежали туда только из-за того, что оказались разрушенными дома? — спросил я, помолчав.

   — Да. Но мало-помалу они возвращаются, хотя на это потребуются, пожалуй, ещё многие годы. Эти пещеры всегда были излюбленным местом критян. Там укрывались от непогоды, туда перебирались на лето, поскольку там царит прохлада. Во время военных действий пещеры служили убежищем, сторожевым и наблюдательным пунктом. Их использовали в качестве хлева; в них хранили сено и ставили ульи; туда изгоняли провинившихся, там заточали, там хоронили и казнили. Они служили каменоломнями и хранилищами для воды, играли роль священных мест и храмов.

Я решил перейти к делу и поведал Манолису о том, что моим братьям — Сарпедону в Маллии, а Радаманту в Фесте — тоже удалось одержать победу.

   — Им тоже помогли боги, — стоял на своём Манолис.

   — У нас на материке много царств. Мой отец хочет, чтобы так было и здесь. Я — царь Кносса, Сарпедон — Маллии, Радамант — Феста. Надеюсь, у обоих всё будет в порядке, они беспокоят меня.

   — Мы пришли и победили; я почти не сомневаюсь, что мы пришли и позволили победить себя.

   — Ты сказал «мы», но ведь ты — критянин?

Он кивнул.

   — Я пришёл с вами, но я — критянин.

   — Что ты имеешь в виду, говоря, что мы позволили победить себя?

   — Искусство Крита оказало большое влияние на материковые царства. Особенно громкой славой пользовались повсюду золотые и бронзовые изделия критских ремесленников. Все ли они попали на материк благодаря торговым связям? И теперь мы почти каждый день становимся свидетелями того, как критское искусство снова подчиняет нас своему влиянию.

Я скривил губы:

   — Мы не раз брали в плен критских ремесленников и заставляли их трудиться в наших дворцах. Они изготавливают по своему вкусу оружие и утварь, керамику. Можно сказать, что во многих делах Крит дал нам важный импульс. И это, похоже, опять повторяется.

Я задумался о том, что в результате соприкосновения микенцев с критянами могло явиться чудо некой новой культуры, которая ещё сильнее, нежели критская, была бы способна оплодотворить весь мир.

Словно прочитав мои мысли, Манолис сказал:

   — Каждая форма культуры развивается за счёт других. Микенский народ ценил военное ремесло, а критский, наоборот, предпочитал миролюбивое художественное творчество; там почитались война, смерть и пышное погребение героев, а здесь превозносились земные радости. Да, — тихо проговорил он, — если бы вам удалось объединить культуры Крита и Микен в единое целое, способствовать новому мышлению, привить новое понимание красоты и смысла жизни, вы заложили бы основы чего-то такого, что могло бы воодушевить и осчастливить весь мир.

Его слова произвели на меня сильное впечатление. Внутренний голос подсказывал мне, что это должно стать одной из моих важнейших задач.

   — Мне требуется твоя помощь, благородный Минос, — продолжал Манолис. — Мы должны обновить культы, ориентируя их на Богиню-Мать, Великую богиню.

   — Мы, микенцы, ценили Крит и открыто завидовали ему, — сказал я. — На протяжении долгих лет наши женщины носили критские одежды и предпочитали великолепные ткани из Кносса. Мужчины противились этому, возможно из тщеславия или непомерной гордости, и повсеместно облачались в туники, отпускали бороды и, в отличие от критян, предпочитали спорту и играм войну.

   — А теперь было бы разумно ликвидировать эти различия. Вы должны стать критянами. Мало забрать наши места торговли и пользоваться трудом наших ремесленников. Вам следовало бы перенять и наш культ и увязать его с вашими представлениями о богах. Новое мышление вы можете обрести только в том случае, если мы будем стремиться к этому сообща.

   — Что ты имеешь в виду? — поинтересовался я.

   — До разрушительного наводнения существовал обряд Священного брака — совокупления царя с верховной жрицей.

Я усмехнулся:

   — А если она стара, морщиниста и кривобока?

Жрец ухмыльнулся, а потом сделался серьёзным.

   — Я позабочусь, чтобы жрицы, которых здесь нередко называют пчёлами, всегда имели верховную жрицу, достойную Священного брака. Мы могли бы подправить ещё кое-что, что отвечало бы обеим традициям.

   — Что ты хочешь этим сказать? — снова спросил я.

   — Для вашего общества характерен богоподобный царь, который правит из дворца. Ему подчиняются помещики, владеющие обширными земельными угодьями с арендаторами и рабами. Все они обязаны платить тебе налоги. Ты становишься царём города и, значит, его богом. Ты должен быть богом не только здесь, в Кноссе, а и в других городах и деревнях и потому вступить в Священный брак. Возможно, мы восстановим и священную проституцию...

   — Зачем?

   — Священные рощи и пещеры должны служить не только тем, кто имеет общения с богами, но и местом божественной радости.

   — Разве здесь, на Крите, это было?

   — Во имя вящей славы богов это существует во всех культах плодородия. Особенно почитают плодородие на Крите. Было бы неплохо, если бы мы восстановили этот забытый культ.

Я с сомнением взглянул на него, и он добавил, что уже изучил настроения в стране и убедился: люди весьма благосклонно отнесутся к тому, чтобы в день Священного брака жрицы были готовы заняться и священной проституцией. Это самый яркий и самый прекрасный символ плодородия.

Раздумывая над ответом, я принялся неспешно расхаживать взад и вперёд. Манолис молча следовал за мной.

   — Не лучше было бы отвести для священной проституции другой день, а не тот, когда празднуется Священный брак? — спросил я.

Жрец непонимающе посмотрел на меня. Я пояснил, что народ только выиграет, если праздников станет больше и они будут соответствующим образом обставлены.

   — Священный брак — один повод, — заметил я, — а священная проституция — другой. Оба культа мы претворили бы в самостоятельные празднества.

Манолис опять взглянул на меня так, словно до него не дошёл смысл моих слов.

   — Видишь ли, царь, — ответил он, помедлив, — для нас, критян, верховная божественная власть — женского происхождения и воплощается, бесспорно, в образе женщины. Хотя Великая богиня существует во многих ипостасях, в том числе и в образе девственницы, её почитание включает в себя и прославление сексуального начала. Этот культ всегда стоял на службе желанного плодородия. Священные столбы и колонны, священные деревья, символическое изображение пары рогов, которым украшались алтари, шкафы и здания, рога быков, горные вершины, сталагмиты, которым в пещерных храмах приносились жертвы, были символом плодородия. Самым известным и часто встречающимся символом является, однако, обоюдоострый топор. Для критян обоюдоострый топор — символ Великой богини. Её величают Лабрис, поэтому место исполнения культовых танцев народ прозвал здесь, в Кноссе, «лабиринтом». Культ Крита целиком пронизан служением плодородию.

   — Один раб, выросший поблизости, рассказал мне, что в священных рощах нередко исполнялись религиозные танцы, которые были посвящены Великой богине, и они казались очень разнузданными и исступлёнными.

   — Во время этих танцев, напоминавших оргию, — танцев, которые знакомы многим культурам, употребляли наркотическое вещество, чаще всего сок мака.

Я кивнул:

   — Несколько дней назад на глаза мне попалась фреска, где были изображены танцовщицы, которые производили впечатление одержимых, находящихся в состоянии, похожем на транс.

   — Здесь многое священно. Особенно почитаются белые быки, поскольку их всегда посвящали луне. Верховная жрица, которой предстоит участвовать с тобой в обряде Священного брака, становится жрицей луны, и ты получаешь от неё прозвище «лунного существа». Поскольку бык является небесным животным, он достоин того, чтобы быть принесённым в жертву богине земли и плодородия. С этой жертвой всегда был связан ритуальный свадебный танец, во время которого участники надевали магические маски в форме голов быка. И ты, благородный Минос, должен участвовать в обряде в маске быка.

   — В данном случае жрица луны должна, наверное, облачиться в маску с коровьими рогами? — пошутил я.

   — Да, — подтвердил он.

   — Значит, потребуются и наркотические вещества? — запальчиво спросил я.

   — И да, и нет. Под воздействием мака мы способны воспарить, забыть собственное «я», лучше понять богов и их мир. Мы можем принять наше бытие за бытие богов и обрести иное, более высокое мышление. Это — важно, — закончил он серьёзным тоном.

   — Что именно? — спросил я, потому что думал совершенно о другом.

   — Обретение. Ты должен обрести любовь, приготовиться. — И вдруг, без всякой связи с предыдущим, он заметил: — Среди женщин, к которым ты благоволишь, есть Гелике. Говорят, ты к ней весьма неравнодушен. Будь осторожен, опасайся её, хотя, — он умолк, подбирая слова, — и твоя иудейка приготовит тебе в своё время неприятные сюрпризы.

Улыбнувшись, я ответил, что твёрдо держу в руках обеих женщин.

   — Любовь делает мужчину слепым, — заметил он и возбуждённо продолжал говорить: — Нам придётся возобновить прыжки через быка.

   — Не бессмысленная ли это игра? — скептически спросил я.

   — Нет, царь. Если ты не воспринимаешь Крит как реальность, тебя всегда будет окружать разлад и раздоры.

   — Да и этот так называемый Священный брак не что иное как бессмыслица, — возразил я.

Мы оба взглянули на раба, проходившего мимо нас с двумя амфорами, полными, по всей вероятности, вином. На левом плече раб нёс длинный шест, балансируя привязанными на концах амфорами. Мы следили за покачиванием амфор. Верховный жрец дотронулся до меня рукой:

   — Мы не замечаем собственных ошибок и пороков, а только недочёты других, глаз так устроен, чтобы смотреть вокруг себя, а не внутрь себя. В лице другого мы имеем некое зеркало, в котором обнаруживаем собственные недостатки. Подчас мы уподобляемся собаке, которая лает, глядясь в пруд, поскольку ей кажется, будто она видит другую собаку. Критикуя других, мы трудимся над собственным усовершенствованием.


Спустя несколько дней жрец явился в тронный зал, где я собрал нескольких вождей племён и старейшин деревень. После обычных слов приветствия я сказал, что мы прибыли помочь и по истечении немногих лет, которые мы провели здесь, стало очевидно, насколько оживилась здесь успевшая заглохнуть жизнь.

   — Торговцы предлагают свои товары, вновь возобновили работу порты, улицы стали проезжими, и восстановлено немало мостов, — констатировал я. — Есть города и деревни, которые сделались доступными благодаря новым дорогам. Уже сейчас о Крите снова вспомнили во всём мире, и клянусь вам, — торжественно заверил я, — что он станет ещё более могущественным и красивым, чем прежде.

Слова попросил верховный жрец. Он повернулся лицом к присутствующим и важно сказал, что в день полнолуния состоится игра с быками.

   — Критяне! — воскликнул он. — Многие острова вновь шлют своих девушек, которые будут танцевать перед быками, и своих юношей, которые станут прыгать через них.

Все захлопали в ладоши и закричали от радости.

Когда собравшиеся покинули дворец, я предупредил Манолиса, что приду со своей семьёй, со своими наложницами, чиновниками, солдатами, слугами и рабами.

   — Женщины, я убеждён, оденутся по-праздничному. Должны ли они, как встарь, явиться с обнажёнными грудями? — усмехнулся я.

Манолис сделал вид, будто не расслышал моего вопроса.

   — Если мы вновь вводим эту культовую игру, мы, — пояснил он, — покажем танцы до и после ритуала, продемонстрируем соревнования и кулачные поединки. Трибуны уже празднично украшены.

   — Бык... — задумчиво произнёс я. — У нас, особенно в Микенах, его тоже уже давно считают священным животным. Во время погребения какого-нибудь прославленного воина в могилу кладут сосуд в форме головы быка. Голова изготовлена из серебра, а рога и розетка на лбу — из золота. Позолотой покрывались также ноздри животного и внутренние поверхности ушей.

   — Для Крита культовое значение быка имеет давние традиции, — рассказывал Манолис. — Недавно на месте фундамента одного дома я обнаружил останки жертвенных животных. Говорят, что прежде черепа этих животных нередко укрепляли даже на стенах алтарей.

   — Вероятно, эти игры с быками имеют мирское происхождение?

   — Да, — согласился Манолис. — Однако они почти всегда заканчивались принесением быка в жертву Великой богине, Богине-Матери. Странно, — сказал он, — бык — символ мужской силы, значит, игры с быками свидетельствуют о том, что наша религия носила мужской характер.

   — Мужской? — спросил я. — Разве в действительности о сексуальной силе мечтает мужчина? Разве нельзя утверждать, что это — желание женщины и поэтому культ имеет женскую направленность?

   — Эта игра, по крайней мере по своей сути и по своему завершению, служила интересам божественной власти: плодородию. Поскольку рога быка представляют собой священные символы Богини-Матери, сам бык и игры с быком являются важной стороной нашей веры. Игры с быком носят скорее культовый характер, нежели характер кровожадной травли животных. Как и в былые времена, мы устроим эти игры на центральном дворе, в виду священной горы богини.

   — На одной из стен мне попалось изображение такой игры с быком — там участвовали мужчина и девушка, — заметил я.

   — Там две девушки, — уточнил Манолис. — Одна девушка стремится успокоить животное, находясь сбоку от него, украшает его голову и рога. Затем в игру вступает мужчина: он хватает животное за рога, вскакивает ему на спину и делает сальто назад. Другая девушка ловит его или, если он неуверенно приземляется, приходит ему на помощь.

   — Для этого требуется не только недюжинная ловкость, — заметил я, — но и мужество. Я вполне могу себе представить, что подобное сальто не всегда заканчивается благополучно.


В установленное время я торжественно прошествовал вместе со своей семьёй, наложницами и придворными на центральный двор, где уже столпились в ожидании игр многие сотни людей. Верховный жрец проводил меня на специально сооружённый прямоугольный помост, откуда всё было прекрасно видно. На другой стороне заняли свои места и жрицы.

Игры начались со священного танца женщин. Следом вышли два танцора-мужчины. Один мужчина запел, аккомпанируя себе на лире. К нему присоединились другие музыканты и принялись перебирать струны своих треугольных арф и дуть в сдвоенные флейты. Танец опять возобновили женщины. Это были жрицы. Взявшись за руки, они торжественно сходились и отступали назад, находясь на некотором расстоянии друг от друга. В центре стояла жрица, играющая на лире, а хоровод окружал её подобно венку из порхающих цветов.

Я чувствовал, что этот танец уходит корнями в древние религиозные традиции.

   — Когда они вдали от посторонних, — шепнул мне верховный жрец, — в священных рощах, под деревом или возле колонны, они впадают в экстаз и исполняют танцы, нередко заканчивающиеся обрядом плодородия. Знакомы им и танцы в честь Диониса, напоминающие оргии.

   — Прежде в пещерах тоже отправлялись культы плодородия? — тихо спросил я, глядя сверху вниз на двор. — Мне рассказывали о Диктенской пещере и пещере на северном склоне горы Ида.

   — Все пещеры, — рассказал верховный жрец, — были символами материнства, а следовательно, и тем местом, где женщины возносили молитвы о ниспослании им детей или оказании помощи во время родов. Одна пещера была посвящена богине разрешения от бремени, она находилась недалеко от Амниса.

   — Мне не раз попадались на глаза картины и статуи, где у жриц — или они олицетворяют богинь? — вокруг бедра или в руках змеи...

   — Змеи символизируют землю, они являются покровительницами семьи и домашнего очага. Ту роль, которую в других странах играют, наверное, кошки, избавляя людей от мышей и крыс, у нас исполняют змеи. В ритуалах, связанных с божествами природы, они играют определённую сексуальную роль. Земля и вода неизменно ассоциируются с богинями. Воздух и огонь, наоборот, всегда считались стихиями мужского рода. Отсюда почти неизбежно следует, что критяне, будучи островитянами, обращаются к богиням.

   — Я слышал, будто бы здесь существовали и змеиные дома...

   — Да, чаще всего они располагались вблизи городов и также служили местом отправления культа. Жрицы луны, — добавил он, — покровительствовали этим домам, а в особых случаях там появлялись и члены царской семьи.

Я смотрел на девушек, танцевавших всего в нескольких шагах от меня.

   — Цари Крита были, пожалуй, не только могущественными правителями, но и умелыми торговцами, — пробормотал я.

   — Твои предки, — учтиво заметил Манолис, — тоже были мудрыми владыками.

Я кивнул.

   — У нас тоже была возможность класть в могилу своих усопших золото. Мы получали его из Египта, потому что своего у нас не было. Впрочем, — я самодовольно улыбнулся, — мы получали золото и из сокровищниц Кносса.

Жрец ошеломлённо взглянул на меня, и я лаконично ответил:

   — Мои предки поступали дальновидно, вступая в брак с критскими принцессами. Те приносили с собой, — я снова ухмыльнулся, — не только золото, но и свои моды, свою бытовую культуру и свой критский церемониал.

   — Наверняка и распространённый у нас культ быков. Мы кое-что дали вам и в этом отношении.

   — Когда сравниваешь критские захоронения с нашими, — сказал я, глядя на двор, куда только что привели разукрашенного быка, — замечаешь прямую противоположность обычаев погребения. Вы, критяне, не придавали особого значения смерти и погребению. Мы, имевшие очень тесные контакты с Египтом, заимствовали пышность погребения фараонов и приступили к сооружению великолепных могил. Мы нередко устраивали их на склонах гор. К вырытому в земле помещению вёл незакрытый, более или менее горизонтальный ход. Чаще всего на месте захоронения насыпался земляной холм. Сперва у нас были кладбища, затем мы перешли к строительству купольных гробниц.

— Игра начинается! — крикнул мне кто-то из придворных.

Я уже заметил, что юноши и девушки, готовые к игре с быком, собрались в особом помещении. За ними и за быками присматривал верховный смотритель.

Мне рассказывали, что многие острова соперничали друг с другом, стремясь послать для игры с быком самых красивых своих девушек и самых ловких юношей — победителей спортивных состязаний. Я знал, что очерёдность, в которой девушкам предстояло танцевать перед быками, а юношам — прыгать через них, определялась жребием.

Толпа зрителей заволновалась: в центре двора появился первый бык. Он казался дрессированным. Следом не спеша вышла девушка, облачённая лишь в облегающий короткий передник из кожи. Остановившись на мгновение, она принялась танцевать. Бык пристально глядел на неё, возбуждённо сопел и рыл копытами землю. Девушка приблизилась к нему, что-то ласково сказала и накинула на рога венок. Увидев, как спокойно отреагировало на это животное, девушка прижалась к его шее, словно влюблённая, и принялась целовать его.

Мною овладело какое-то странное беспокойство. Мне чудилось, что теперь девушка говорит с быком, как самка с самцом. Может быть, бык тоже являлся участником таинственных мистерий — ритуалов посвящения?

Через несколько минут девушка немного отступила, и во дворе появилась другая, которая встала позади быка. Потом перед животным очутился юноша и, схватив обеими руками быка за рога, собрался опереться о них, чтобы вскочить на спину животному. Однако при соскоке он оступился, упал на землю; бык поддел его на рога и затоптал насмерть.

Народ закричал, зааплодировал, восхваляя быка и почти с наслаждением наблюдая, как его поймали и увели прочь, как за ноги утащили со двора погибшего юношу.

Привели другого быка. На краю двора его уже поджидали две девушки и юноша. Как и предыдущая, одна из девушек исполнила танец, затем к животному приблизился юноша, ухватил быка за рога и взметнул своё тело вверх, на мгновенье коснувшись спины животного руками. В тот момент, когда из стойки на руках он собирался выполнить сальто назад, бык сделал непроизвольное защитное движение и юноша соскользнул с него.

Бык вознамерился развернуться и поднять неудачника на рога, но на его шее повисла девушка, которая совсем недавно исполняла свой танец. Она нашёптывала быку какие-то успокоительные слова и разговаривала с ним так, словно была влюблена в него. Девушка, стоявшая позади быка, подскочила к юноше, оттащила его подальше и помогла подняться на ноги. Потом все покинули двор.

Показался ещё один прыгун, сопровождаемый двумя новыми девушками. Движения этой троицы были прекрасно согласованны, как и полагалось, наверное, в подобных случаях. Вероятно, эти трое уже не раз выступали вместе. Но и на этот раз прыгуна подвели руки: они соскользнули со спины животного. Юноша упал, и девушкам пришлось приложить усилия, чтобы успокоить животное и оттащить упавшего.

По рядам зрителей прошёл шёпот. Я заглянул на боковой вход на двор и заметил, что на середину площадки устремилась какая-то женщина. Ей было, пожалуй, около сорока, и она казалась слишком старой для участия в столь опасной игре. Как и на девушках, на ней был только короткий кожаный передник. Волосы ниспадали ей на спину, у неё была изящная фигура, и вообще она мне понравилась.

На этот раз привели очень крупного быка. По всему было видно, что животное сильно возбуждено.

Я снова забеспокоился. Женщина такого возраста в игре с быком? Но где же прыгун, где вторая помощница?

Женщина пустилась танцевать. Её тело было натёрто маслом и блестело на солнце. Танец произвёл на меня глубокое впечатление: меня восхищало всё — и танец, и женщина с её прекрасной фигурой.

Зрители принялись шушукаться между собой. К центру двора неспешно направлялся юноша лет двадцати и девушка такого же возраста. Они почти касались друг друга плечами. Казалось, ещё немного, и их руки станут искать друг друга, даря ласки.

   — Кто эти люди? — взволнованно спросил я.

Верховный жрец не знал этого и обратился к какому-то чиновнику.

   — Женщину зовут Алко, она критянка, а её муж у нас настоящая знаменитость, — ответил тот.

Женщина бесстрашно приблизилась к быку, в бешенстве рывшему копытами песок, которым была посыпана земля, чтобы было не слишком больно падать. Казалось, женщина гипнотизировала животное: она неподвижно стояла перед ним, глядя ему прямо в глаза. Бык угрожающе опустил голову, выставил рога. Зрители закричали, думая, что он намеревается напасть на женщину, пометь её рогами и заколоть.

Однако женщина нежно, воркуя, словно влюблённая, успокоила его, пощекотала ему лоб и отошла в сторону.

К быку рассчитанными движениями подбежал юноша. Ухватившись за опущенные рога животного, он вскочил ему на спину. Опершись о неё руками, он мастерски сделал сальто и уверенно приземлился. Обрадованная девушка поймала его и заключила в объятия.

Зрители захлопали и восторженно закричали, стали просить повторить прыжок.

Женщина с девичьей фигурой снова очутилась в центре двора.

Но почему привели другого быка? Он казался ещё крупнее предыдущего, на лбу у него красовалось белое пятно, которое делало его особенно почитаемым животным. Рога сверкали позолотой, и на ветру трепетали серебряные ленточки. Бык был возбуждён и рассержен и носился по двору, словно стремился вырваться на свободу или отыскать жертву. Увидев женщину, он остановился, роя копытами землю, задрал голову и замычал.

Женщина медленно направилась к животному, ещё издали протягивая к нему руку.

Мы затаили дыхание: бык был неспокоен и тяжело, вразвалку двинулся навстречу женщине. Казалось, в следующее мгновение он поднимет её на рога... Расстояние между ними неуклонно сокращалось. Вот уже их разделяет шесть футов... пять... Бык уставился на женщину, глаза его были налиты кровью, изо рта падала пена.

Она отступила на шаг в сторону, бык промчался мимо, а потом неожиданно упёрся рогами в землю и остановился. Теперь она подошла к нему, обняла его за шею и начала что-то говорить. Некоторое время она прижимала правой рукой его голову, а левой гладила его лоб.

Когда она убрала руку и отошла на шаг, юноша прыгнул.

Была ли известна животному эта игра? Оно тут же ловко наклонило голову в сторону, и прыжок юноши закончился неудачей: он упёрся о спину быка одной рукой и, потеряв равновесие, рухнул наземь.

Зверь тут же обернулся, затопал копытами, заревел, намереваясь затоптать лежащего на земле прыгуна.

Быстро подскочившая женщина отвлекла внимание быка. Мы все были уверены, что теперь он нападёт на неё, однако ей удалось успокоить быка, и двое мужчин увели его прочь.

Со всех сторон послышались возгласы ликования. Мне ничего не оставалось, как подняться со своего места, я прошёл во двор и преподнёс женщине свою любимое кольцо.

   — Тебя зовут Алко? — спросил я, и мои глаза сказали ей, что она мне очень нравится.

Женщина кивнула.

   — Девушка и юноша сделали своё дело очень хорошо, — похвалил я.

   — Это мои дети.

   — Твои дети? — удивился я. — Ты выглядишь юной девушкой. Твой муж тоже здесь?

Женщина замялась, глядя на меня своим открытым взглядом. Всё в ней дышало искренностью: глаза, губы, каждое движение тела. Потом она подала какой-то знак, и появился мужчина лет шестидесяти. Он тоже понравился мне: его прямая походка, борода, гордый взгляд. Во всём облике этого критянина было нечто царственное.

   — Это Энос, мой муж, — простодушно сказала женщина.

Я с недоумением уставился на неё, и она без обиняков пояснила:

   — Нас свела беда. Когда большая вода разрушила нашу землю, он несколько раз спасал меня от смерти. Все люди в окрестностях Маллии многим ему обязаны. Он организовал дело так, чтобы жизнь снова возродилась, очистил источники и пашни, научил людей восстанавливать разрушенное. Его все уважают, потому что он вернул всем нам счастье.

Потом обрадованная женщина сделала знак своим детям и, когда они подошли, представила их мне. Сына звали Алкаиос, а дочь — Риана.

Манолис взял дочь Алко за руку и торжественно произнёс:

   — В твоих жилах течёт кровь матери. Не хочешь ли ты посвятить себя служению богам и стать жрицей?

Я откровенно любовался матерью и дочерью, но покашливание отца девушки вернуло меня к действительности.

   — Я хотел бы купить у тебя жену, Энос, — сказал я серьёзным тоном.

Критянин приветливо глядел на меня, не выказывая ни малейшего неудовольствия:

   — Алко — часть моей жизни. Я — её второе «я», а она — моё.

   — Ты уже стар, а твоя жена ещё молода, — возразил я.

Он отрицательно покачал головой, ничуть не теряя своего достоинства.

   — Мы любим друг друга, — ответил он попросту. — А когда любишь, возраст не имеет особого значения.

Верховный жрец подошёл ближе:

   — Ты готов отдать свою дочь богам?

   — Если она этого хочет, то да. Боги подарили жизнь мне и моей жене. Однажды я уже принёс им в жертву сына, но они не заметили моего дара.

Он рассказал, что прежде был женат, но лишился семьи во время ужасного наводнения.

   — Если Риана хочет стать жрицей, я ничего не имею против.

Лишь теперь я внимательно пригляделся к девушке, которую верховный жрец прочил для служения богам. Она была так же хороша, как и мать. Они были так похожи друг на друга, словно приходились друг другу сёстрами.

Хотя Айза, Сарра и Гелике стояли от меня всего в нескольких шагах, наблюдая за мной, хотя Пасифая сидела на возвышении в окружении моих дочерей Ариадны и Фёдры, держа на коленях моего сына Главка, я подошёл к Риане и тихо сказал ей:

   — Я охотно взял бы тебя в свой гарем.

В ответ она подняла на меня свои горящие глаза. Мне казалось, будто передо мной стоит богиня, от которой исходит какое-то сияние.

   — Ты в самом деле хочешь стать жрицей? — спросил я. Тон, которым был задан мой вопрос, свидетельствовал о том, что я ожидаю отрицательного ответа.

   — Крит пережил невыразимые страдания, — негромко ответила она. Голос её звучал словно музыка. — Годы со времени ужасного наводнения прошли под знаком нужды и смерти. Мы словно звери копались в золе, отыскивая зёрна, ели кору с деревьев, если она не превратилась в уголь, когда с неба упал огонь. Многие из нас не выжили. Мой отец вёл себя как герой. Он боролся за жизнь и днём и ночью, голыми руками соскребал с пашни пепел и искал в горах и долинах зёрна для посева. Переполнявшая его сила была дарована ему богами, которые смилостивились над моей родиной. Разве отблагодарить их — не мой долг?

Она о чём-то переговорила со своей матерью.

   — Это ты, Манолис, верховный жрец? — обратилась она к стоявшему рядом со мной жрецу.

Он утвердительно кивнул.

   — Каким богам ты служишь? — продолжила она свои расспросы.

   — Я критянин и служу критским богам...

   — Разве ты — критянин? Говорят, что ты прибыл к нам с микенцами.

   — Да, я — критянин. Верно и то, что я прибыл на кораблях с материка шесть лет назад. Мне было двадцать четыре года, когда моя мать перебралась на материк...

   — Вы с ней бежали?

   — Дом, в котором мы жили, обрушился во время землетрясения. Отец и почти вся моя семья погибли. Мы лишились родины и потому бежали.

   — Туда, к микенцам? — спросила она почти насмешливо.

   — Да. Мой дядя был у царя Микен золотых дел мастером, он и приютил нас.

   — А потом ты стал микенским жрецом?

   — Человеку свойственно всё время меняться. Теперь мне пятьдесят четыре года, я повидал много людей и хорошо их изучил. Именно из-за того, что в своё время я познал нищету на родине, я устремился к богам. Невозможно жить в радости и питать надежды, не поддерживая с богами непосредственного контакта. Они приходят к нам; когда мы открываемся перед ними, они помогают нам и проявляют милосердие. Я знал, что критский Загрей — то же, что и Зевс, отец жизни и смерти. Ведь мы хотим, чтобы наша родина снова обрела счастье? — торжественно спросил он.

Риана с гордостью кивнула.

   — В таком случае нам следует неустанно повторять критянам, что Загрей и Зевс — один и тот же бог! Для нас существует только Зевс и только Великая Мать. Мы должны снова укреплять людей в этой вере и... — Он на мгновение погрузился в раздумья. —...Этого мы добьёмся только в том случае, если будем жить со своими богами и привлекать их ко всем своим делам.

   — Я готова служить нашим критским богам, — твёрдо ответила Риана.

Манолис размечтался:

   — Во время ритуала Священного брака, который я собираюсь восстановить, верховная жрица, показываясь перед народом, должна будет в соответствии с древними традициями надеть коровьи рога. Как видишь, я верно воссоздаю критские культы.

   — Священный брак, — задумчиво произнесла Риана.

Жрец кивнул:

   — Царь становится богом, а верховная жрица — богиней.

   — И верховная жрица будет носить коровьи рога, как гласит предание? — спросила она.

   — Да, — торжественно сказал Манолис. — А царь — маску быка. В каждой религии — свои мистерии. На материке проводят мистерии в Дельфах, Самофракии и Элевсине. — Он взял Риану за руку и взволнованно произнёс: — Лишь в мистериях человек всем своим существом сливается с богами.

Когда я увидел, как пламенно говорит верховный жрец, держа девушку за руку, у меня возникли недобрые мысли. Если Манолису удастся возобновить на Крите мистерии, он станет ревнителем этого культа, а одновременно властителем участвующих в нём людей, их поступков и их мыслей. Уже через несколько лет у него появится возможность, в зависимости от положения дел, формировать представления и менять их, а может быть, и злоупотреблять ими.

Ещё одна мысль пришла мне в голову. Мне было ясно, что Крит примет меня только в том случае, если я соединю мир богов своей родины с миром здешних богов, однако — и это не давало мне покоя — существовала опасность, что жрецы упрочат свои властные позиции, станут государством в государстве и таким образом смогут сделаться опасными для меня. Так случилось и с моим отцом: в последние годы ему пришлось предоставить жрецам право участвовать в решении политических проблем. Теперь многие решения зависели от их одобрения. Ему приходилось ставить их в известность даже при установлении новых торговых связей. Пропасть между жрецами, воинами и торговцами всё увеличивалась. Ересь была способна породить новых богов, измыслить династии богов, родственные связи между ними, браки и дружественные привязанности и даже враждебные отношения и найти приверженцев в народе. Любое из таких изменений могло бы повлечь за собой притязания со стороны жрецов на земную власть, на взимание дани, на земли, где расположены священные рощи или священные пещеры, которые нередко становятся центром деревни или города. Верховного жреца одолевает соблазн не столько служить богам, сколько добиваться господства над людьми и с их помощью претендовать и на престол. Я раздумывал, как бы ограничить поле деятельности жрецов, чтобы они перестали представлять для меня угрозу.

   — Наша душа — это дар богов, — заметил Манолис, убеждая Риану. — Он приносит нам просветление. Мы должны освободиться от тьмы, — сказал он, — мы должны пройти очищение в мистерии.

Почему он снова и снова говорил о мистериях? Может быть, с их помощью он преследовал собственные интересы?

Затем я подумал о нашей богине Деметре, которая тщанием преданных критских жрецов заняла место прежней Богини-Матери[217]. Её сделали сестрой Зевса, в результате чего она приобщилась к сонму нашего божественного семейства, хотя была родом с чужбины. Разве первоначально она не была там богиней луны, Великой Матерью?

Я подошёл к Риане и бросил ей всего три слова:

   — Иди ко мне!

Манолис тут же встал между нами, и в этот момент я возненавидел его. Он сказал, что Риана изъявила готовность стать жрицей.

   — На следующий год она непременно станет верховной жрицей. — Он помолчал и странно поглядел на меня. — И тогда она вступит с тобой в Священный брак.

Я обрадовался и недоверчиво посмотрел на Риану; мне показалось, что она кивнула мне.

С того дня я чувствовал себя просто околдованным. В своей жене я видел Риану и, зачиная ребёнка, повторял её имя.

Мы испытывали большую потребность в меди для изготовления оружия и инвентаря. Близ Пелкина я наблюдал за ручной сортировкой добытой руды. Оставляли только те куски породы, которые были богаты медью. Остальные после дробления промывали на наклонной деревянной поверхности или на гладкой скале, снабжённой желобками. На сложенные штабелем дрова укладывали первый слой породы — толстые куски руды, на него второй слой — куски помельче, а последним слоем — рудную пыль. Потом один из рабочих зажигал огонь для обжига руды. Мне пояснили, что эту операцию приходилось многократно повторять. Затем обожжённую руду вместе с древесным углём и кремниевым шлаком засыпали в каменную печь, которая внутри была обмазана глиной и имела в полу отверстие. Самый старый из рабочих шепнул мне, что плавление руды представляет собой большую тайну, которую строго хранят. Он улыбнулся и признался, что его многие считают колдуном.

   — Благородный Минос, — торжественно заявил он, — главное требование к тем, кто хочет познать тайну плавления, это умение в совершенстве владеть огнём.

Мы разговорились, и я узнал, что плавильщики меди тесно сотрудничают с лесорубами.

   — Видишь ли, царь, — пояснил он, — для обжига руды нам требуется очень много древесины.

   — Для кого ты работаешь? — заинтересовался я.

   — Для Феста, для царского дворца.

Потом я наблюдал, как расплавленную медь заливают в прямоугольные песчаные формы с немного вогнутыми краями.

   — Образующиеся слитки называют талантами, — пояснил мне мастер. — Как видишь, они напоминают плоские подушки. Эти слитки весьма удобны для торговли, чаще всего они весят шестьдесят мин. Чем чище металл, тем выше стоимость слитка. — Помолчав, он добавил: — Принято плавить эти слитки с кусками олова[218]. Тем самым мы производим товар, быстро находящий спрос. К сожалению, запасов олова у нас немного, поэтому мы пытаемся придавать меди твёрдость с помощью мышьяка, цинка и никеля. Самый лучший сплав получается из одной части олова на девять частей меди.

   — Откуда вы получаете олово?

   — Чаще всего из Библа — из Финикии, а также с Анатолийского нагорья.

Обратный путь лежал мимо великолепных вилл и садов торговцев, мимо лавок ремесленников и рыбачьего квартала недалеко от мест стоянки судов в порту. Из-за одного забора до меня донеслись удары молотков, а затем я увидел шпангоуты строящегося судна, окружённого лесами.

В порту стояли на якоре самые разнообразные парусники. Большая часть их была из Леванта, один из Библа — из него как раз выгружали большую партию оловянных слитков. Хорошо охраняемое судно с Кипра ещё не приступало к разгрузке медных слитков. Приходили и уходили мелкие суда, доставляя грузы с островов. Местные корабли изящно маневрировали недалеко от мола, доверху нагруженные рыбой. Давно ли — а ведь минуло уже несколько лет — я сам прибыл сюда на «Толосе», вокруг высокого носа которого вздымались пенные гребни волн?

После непродолжительного осмотра гавани я направился вдоль улицы, где селились рыбаки. На особых этажерках сушились скаты, тунцы и полипы. Проезжая мимо начальника порта, я кивнул ему. В честь моего посещения тот облачился в полагающийся по должности наряд, а свой жезл держал с таким достоинством, словно это был царский скипетр.

Вернувшись в Кносс, я, как всегда, увидел стражей с копьями. Они стояли у входов на верхний этаж, у лестницы, ведущей к центральному двору, и в начале коридоров, ведущих к храму.

Рабы-садовники поливали королевские лилии, которые я очень любил. Я заговорил с управляющим усадьбой, принадлежащей дворцу. Это был Келиос, который когда-то обучал меня единоборству на мечах и показал, как обращаться со змеями. В своё время, отражая нападение пиратов, он был ранен несколькими стрелами: в результате его левое плечо оказалось парализованным. Почему я назначил его на должность управляющего имением — то ли из одного лишь чувства благодарности за его храбрость или же как компенсацию за то, что некогда отнял у него Гелике?

Я похвалил его, ибо он выращивал высокие урожаи пшеницы и ячменя, а его овцы давали прекрасную шерсть. Он сообщил мне, что увеличил посевы льна, надеясь, что самое позднее черезгод добьётся неплохого урожая и этой культуры, ведь красивые белоснежные одеяния жриц и негнущиеся передники вельмож изготавливались не из шерсти, а из льна.

Затем я обошёл дворы и дворцовые угодья. Дворец со всеми окружающими его постройками взбегал по холму — он напоминал остров, окружённый садами и оливковой рощей. Я с гордостью поглядывал на дома, на сверкающие красные колонны, и мне казалось, будто дворец парит в воздухе.

Я медленно брёл по центральному двору, ненадолго задержался перед священным ларцом, затем прошёл в большой зал, радуясь, что многие стены уже расписаны заново.

Мои мысли обратились к Ритсосу. Я помнил, как, высадившись на Крите, он мучил старика критянина, но, в сущности, это был тонкий художник, любивший благородные ароматы, изысканные цветы и изящных птиц. Не успели мы прожить в Кноссе несколько дней, как он потянулся к кистям и трудился день и ночь не покладая рук. Я даровал ему свободу и сделал своим придворным, и теперь ему было поручено заново оформить Кносс. Как одержимый он бросился расписывать стены. Фронтальную сторону нижнего зала он украсил сюжетом со скалами и растениями, отличавшимися замечательными красками. Куда ни бросишь взгляд, повсюду стены покрыты фресками с играющими животными, сидящими и порхающими птицами, резвящимися дельфинами. Да мало ли чего там ещё было изображено!

Пандион был афинцем. Когда мы поднимались на суда, направлявшиеся на Крит, он неожиданно обратился ко мне:

— Господин, могу я отправиться с вами? Мой друг Ритсос ещё полон злобы, а это плохо. Ты, царь, собираешься создать нечто новое. Это великая, замечательная цель, но достигнуть её непросто. Возможно, я тебе пригожусь. Поможет тебе не тот, кто знает аксиомы, а тот, кто обладает чувством меры. Учти, Минос, чтобы иметь право проявлять « .мягкость к другим, ты должен быть строг по отношению к самому себе.

Его я сделал министром. В его ведении была школа писцов, мастерские ремесленников, ему подчинялись все чиновники, отвечавшие за порядок, за состояние садов и фонтанов. Именно он в определённые дни и часы собирал в Кноссе детей и учил их быть учтивыми и благодарными, учил добросердечию и готовности прийти на помощь. Однажды я спросил его, как ему пришла мысль наставлять детей на путь преданности и морали. Он ответил в своей возвышенной манере:

— Нет большего счастья, чем открывать в человеке человека!


Неприязнь между Айзой и Саррой росла. Гелике нападала на Пасифаю и поднимала её на смех за манеру старомодно одеваться. Вокруг меня плелись интриги, распускалась клевета, вспыхивали бессмысленные ссоры.

Разве долг не предписывал мне вступиться за Пасифаю? Разве не я должен был позаботиться и о том, чтобы между Айзой и Саррой вновь установился мир?

На женской половине моих покоев обитали наложницы и рабыни. Пасифая со своими служанками занимала прекрасный, уютный дом. Чаще всего я виделся с ней во время трапез, однако её присутствие нередко вызывало у меня досаду. Может быть, это объяснялось тем, что она охотно собирала вокруг себя красивых молодых придворных, слишком часто хвалила генерала Тауроса и вела себя словно самовлюблённый павлин?

Я размышлял, отчего среди рабынь нет никаких интриг, никакой борьбы за власть, и в этот момент явился Прокас, один из моих афинских наставников. Он был критянином, и многочисленными разумными советами подсказывал мне, как себя вести. Теперь он стал моим секретарём, моим советчиком, почти другом.

Сейчас он стоял передо мной и торжественно глядел на меня, держа в руках какой-то глиняный диск так осторожно, будто он был очень хрупким.

   — Благородный царь, — сказал он с пафосом, — самое прекрасное искусство — это искусство письма. Гляди, Минос, я покажу тебе кое-что.

Он благоговейно передал мне из рук в руки диск из обожжённой глины, испещрённый с обеих сторон иероглифами, расположенными по кругу. Они воспроизводили мужские и женские фигуры, изображения рыб, птиц, растений. Все символы располагались по направлению от края к середине или, если угодно, от центра к периферии. Я разглядел на диске предметы обихода, корабль с высоким носом, небольшого жука и дома.

   — Где вы нашли этот диск? — удивился я.

   — В Фесте. Он принадлежал камергеру, и тот хранил его как дар богов.

   — Ты уже спрашивал наших писцов, что означают эти знаки?

   — Никто этого не знает, все считают, что это очень древний критский шрифт.

   — Существуют какие-либо предположения, когда этот шрифт стал использоваться здесь, на Крите?

Прокас задумался, глядя в пространство.

   — Некоторые из иероглифов можно сравнить со знаками, которые употребляли в Египте перед изгнанием гиксосов. Я сказал бы, что этот шрифт применялся приблизительно за двести лет до гигантского наводнения и до того дня, когда вулкан уничтожил остров Каллисто.

Некий чиновник, отвечавший за строительство судов, попросил о неотложной аудиенции. Я поблагодарил Прокаса за диск из Феста, который он мне показал, и принялся обсуждать проблемы судостроения. Я приказал заложить ещё больше верфей, потому что Криту — если он снова собирается господствовать в Средиземном море — потребуется много кораблей. Потом я завёл речь о том, как облегчить участь моряков. Крупные суда чаще всего достигали в длину сотни футов, им требовалось по тридцать гребцов, четыре марсовых, один рулевой, один капитан и один надсмотрщик за галерными рабами. На борт часто брали торговцев и солдат. На корабле было тесно, не хватало пищи. Обычно питание состояло из сдобренной маслом каши, оливок и твёрдого, как камень, сыра. Я распорядился, чтобы отныне каждое судно держало в кувшинах рыбу и брало с собой в мешках бобовые культуры и орехи.

Примерно час спустя передо мной стоял министр, отвечавший за укрупнение портов. Требовалось расширить существующие порты, возвести новые и защитить их все волноломами, чтобы в ненастную погоду Крит мог укрыть у себя суда из любой страны.

Меня частенько огорчали братья. Особенно досаждал Сарпедон. Он провоцировал меня, не пуская торговцев из подвластных мне земель и взимая с них пошлины. К тому же он считал, что лучше меня относится к критским богам.

Отец повелел нам в своё время встречаться каждые три месяца и обсуждать, каким образом объединить Крит. Но мы относились друг к другу враждебно, и каждый являлся в окружении вооружённых воинов.

Не по этой ли причине ухудшались наши отношения с материком? На третий или на четвёртый год моего пребывания на Крите мы с отцом мало-помалу перестали понимать друг друга. Постепенно между нами произошло отчуждение, мы неуклонно, исподволь становились врагами.

Однажды ночью меня разбудила Айза.

   — Тебя спрашивает какой-то гонец, — объяснила она. — Он утверждает, что это очень важно.

Когда я вступил в небольшой зал, то увидел перед собой Тауроса, который уже несколько месяцев командовал воинами моего брата Радаманта в Фесте.

После надлежащего церемониала, занявшего несколько минут, он ещё раз почтительно поклонился и затем сообщил о внезапной кончине брата.

   — Человек рождается на свет, выполняет своё предназначение и умирает, — задумчиво произнёс я.

Генерал Таурос ошеломлённо взглянул на меня. Я никак не мог собраться с мыслями и продолжал:

   — Живёшь только для того, чтобы умереть... Пасифая родила мне четырёх дочерей и четырёх сыновей, — ответил я, наконец придя в себя. — Главк доставил мне однажды немало волнений, когда упал в бочку с мёдом. Хорошо, что удалось вызволить его из царства мёртвых...

Я чувствовал, что Таурос ожидал иных слов... Может быть, мне следовало выглядеть опечаленным? Но разве моё положение позволяло мне выказывать участие?

   — Отчего умерло так много женщин, которые любили меня? — спросил я его. — Во время ознакомительных поездок я посещаю города и деревни, священные рощи и священные пещеры, отправляюсь на подвластные мне острова. Всякий раз, когда со мной делила ложе какая-нибудь красивая девушка, через несколько дней или недель её настигала необъяснимая смерть. Люди умирают, — философски заметил я, — только боги живут вечно. Пожалуй, я мог бы повелеть установить причину их смерти, но что мне с того? Я бы лишь убедился, что у меня есть враги, которые наносят мне удар там, где я легко уязвим. Похоже, — теперь я смотрел прямо в глаза главнокомандующему покойного брата, — что своей любовью я приношу смерть.

Произнося эти слова, я думал о Пасифае. Я знал, что между ней и Тауросом существовали самые тесные отношения, что они часто встречались. Я едва не спросил, не с её ли помощью мой брат Радамант строил планы против меня.

Генерал сообщил, что завтра брат будет предан земле со всеми подобающими почестями.

— Я приеду, — ответил я и задумался, стоит ли брать в эту поездку вместе с Айзой и Гелике ревнивицу Сарру. Ей исполнилось уже тридцать шесть лет, где уж ей соперничать с молодыми девушками. От неё можно ждать только ссор — в этом я нисколько не сомневался.

Во время моих поездок иногда радушные хозяева в знак особого расположения и уважения предлагали мне собственных жён, чаще всего они были молоды и прекрасны, однако мне доводилось делить ложе и со старыми и некрасивыми женщинами. Ритсос не раз предупреждал никогда не отказываться на Крите от подарков, потому что это наносит дарителям оскорбление. Поэтому в одном месте мне однажды пришлось есть ужасную мучную кашу с привкусом сыра, в другом — суп, заправленный личинками, жуками и червями. Многие долины Крита ещё оставались разорёнными. Я понимал, что эти подарки были дороги, иногда это была немалая жертва со стороны принимающих меня людей. Но опасение, что мне снова придётся делить ложе с какой-нибудь старой, морщинистой женщиной с высохшей от возраста кожей, отнюдь не добавляло мне оптимизма.

Я скакал в середине колонны, медленно продвигавшейся в направлении Феста. Случайно обернувшись, вместо повозки с Пасифаей и детьми я обнаружил позади себя небольшой двухколёсный экипаж, в котором сидела Сарра. Она держалась обеими руками, потому что повозка подпрыгивала на ухабах, гремела и грохотала при езде. Тем не менее Сарра сохраняла величественный вид, каждое её движение было совершенно естественным и непринуждённым — казалось, это сама царица.

В Лариссе нас встретила депутация царского двора Феста. У подножия холма на северном склоне было приготовлено место погребения Радаманта, напоминавшее небольшое здание, углублявшееся в склон.

Проходя мимо дворца Феста, я с удовлетворением заметил, что несколько зданий отмечены печатью моей родной культуры, хотя дворец существовал ещё до нашего появления на Крите. Сама улица выглядела, правда, критской, хотя храм, портик и мегарон выдавали архитектурный почерк микенских мастеров-строителей. Что касается кладовых, зала и прочих помещений, они тоже несли отпечаток критской культуры.

Вспомнив, что этот дворец существует уже добрые три сотни лет, я почувствовал благоговение. Мне рассказывали, что весь ансамбль дворца не раз серьёзно повреждали землетрясения, пострадал он и от пожара, случившегося около двухсот тридцати лет назад.

Когда мы вступили в пределы некрополя, там нас уже ожидала большая толпа. Меня торжественно проводили на моё место, с которого я мог наблюдать за всей церемонией. Мои глаза то и дело возвращались к могильнику, ставшему последним приютом моего брата. Я вспоминал о Радаманте, о наших с ним играх и о том, как он боялся землетрясения и огня, падавшего с небес. Он всегда чего-нибудь боялся, будь то дикие собаки, змеи, слухи про разбойников, и испытывал отвращение к прокажённым.

Мои руки не находили себе места, сердце колотилось в груди, потому что впервые во время таких пышных похорон смешались критский и микенский культы и объединилось критское и микенское искусство, чтобы воздать последние почести царственной особе. Может быть, именно сейчас зарождается даже некая новая форма искусства?

Офицер моего брата спросил меня, намерен ли я осмотреть гробницу внутри, поскольку после погребения вход туда будет замурован.

Войдя туда, я заметил на полу какой-то прямоугольный глиняный ящик.

   — Здесь кто-то уже был похоронен? — спросил я офицера. Тот нехотя кивнул:

   — Любимая рабыня твоего брата. Он был очень привязан к ней и повелел похоронить её с царской пышностью.

Наконец я остановился возле каменного саркофага.

   — Критские гробы, царь, — учтиво пояснил чиновник высокого ранга, — почти всегда изготавливают из терракоты, а саркофаг твоего брата мы изготовили из известняка.

Углубившись в гробницу, я увидел брата. В парадных одеждах на роскошных носилках, стоявших на полу, он лежал, подогнув колени, будто спал.

Несколько минут я не отрывал глаз от Радаманта, разговаривал с ним как с живым. Я напомнил ему, что в детские годы он обижал меня и довольно часто причинял мне боль.

Откуда он возник, этот голос, что звучал во мне, заполняя всю мою душу и уверяя, будто брат говорил мне злые слова и всячески досаждал исключительно из зависти?

«Несмотря на свою вспыльчивость, ты был силён и полон величия. А я, стоя рядом с тобой, чувствовал себя бесконечно маленьким!»

Погруженный в свои мысли, я вернулся к саркофагу. Он был немного наклонен, потому что с одного торца ножки оказались выше, чем с противоположного. В днище было проделано пять отверстий, расстояние между которыми было примерно одинаковым.

Я медленно обошёл кругом это вместилище из камня и заметил, что оно расписано спиралями, полосами и декоративными лентами синего, жёлтого, белого и красного цветов. Я с гордостью констатировал, что наряду с минойскими безошибочно можно опознать и микенские декоративные элементы. Со всех сторон между полосами и лентами были изображены фигуры людей. Трое мужчин несли дары, символически предлагали их жрице; в другом месте женщина, облачённая в звериную шкуру, выливала из вместительного сосуда какую-то жидкость. Я оторопел: на голове у неё сверкала корона, которая по праву могла принадлежать только мне — царю и жрецу Кносса. Может быть, чтобы воздать должное Радаманту, здесь в качестве царственной жрицы изобразили царицу или её дочь?

Прочие фигуры были искусно нанесены на белый фон. Можно было разглядеть музыканта, играющего на лире, а также трёх эфебов, каждый из которых держал в руках по телёнку и по лодке. Художник изобразил также моего брата: облачённый в наряд из меха, он стоял перед каким-то сооружением, возможно, своей гробницей.

На другой — продольной — стенке саркофага роспись, благодаря фону различных цветов, была поделена на четыре поля. Справа шагали пять женщин. Та, что впереди, шла с вытянутыми руками, напоминая царицу с короной на голове. На другом поле было изображено принесение в жертву быка под звуки сдвоенной флейты. Я увидел нарисованный кувшин с двумя носиками, корзину, полную яблок и фиг, а позади алтаря можно было разглядеть обоюдоострый топор с птицей.

Изображения были на обоих торцах саркофага, что характерно для микенского искусства: на светлом фоне был нарисован экипаж, запряжённый двумя крепкими лошадьми; в экипаже сидели две женщины. А экипаж на противоположном торце везли два грифона с большими пёстрыми крыльями.

Я несколько раз обошёл саркофаг кругом. У меня сложилось впечатление, что художник хотел нарисовать некое непрерывное действие.

Особенно заинтересовало меня одно изображение. На нём был воспроизведён жертвенный стол, перед которым стояла жрица в праздничном одеянии. Над столом парил кувшин с носиком. Сопровождавший меня офицер указал на этот кувшин и заметил:

— Кувшин явно микенского производства!

Возле меня остановился один из моих придворных и со всех сторон оглядел саркофаг. Затем обратился ко мне:

   — Царь, — начал он, взглядом спрашивая меня, будет ли ему позволено продолжить, — гробниц, подобных египетским, критяне не знали. Если мертвеца не зарывали просто в землю, его помещали или в ларнакс, или в пифос. До нашего появления здесь существовал также обычай сжигать трупы. А пепел хранили чаще всего в бронзовом или глиняном сосуде.

Верховный жрец умершего брата позвал меня наружу и проводил на почётное место.

   — Теперь, царь, мы отдаём твоего брата, нашего царя Радаманта, богам.

Из гробницы послышалась музыка, а находящиеся снаружи жрицы запели и принялись исполнять ритуальный танец. Медленно приближалась процессия. Первыми шли музыканты, играющие на арфе, за ними — танцовщицы, далее следовал белый бык, рога которого были украшены цветами, а за ним — хор жрецов. Из ближайшего дома выпорхнули другие танцовщицы в тонких одеяниях и исполнили перед входом в гробницу священный танец, а жрецы тем временем воскурили в нескольких сосудах благовоние.

Двигаясь торжественным шагом, жрицы описали круг возле покойного царя, которого к тому времени уже вынесли из гробницы наружу. Повсюду слышались вопли плакальщиц. Одни вцепились в носилки, другие заклинали жрецов не забирать у них любимого царя. Женщины от горя царапали себе лицо, рвали на себе волосы; некоторые набрасывались с кулаками на придворных, которым предстояло нести носилки. Повсюду слышались стенания и пронзительные вопли обезумевших от горя людей.

Между тем шли приготовления к жертвоприношению быка. Этот ритуал совершался только в честь царей, цариц и их дочерей. Я с удивлением ещё раз отметил про себя, насколько твёрдо здесь, на Крите, уверены в божественной природе царской власти.

Связанного быка с трудом уложили на жертвенный стол. Нескольким мужчинам пришлось крепко держать животное, потому что оно яростно защищалось. Под его голову подставили сосуд для сбора крови.

Когда быку перерезали горло, играла флейта. Всю собранную кровь отнесли к жертвеннику, а обескровленному быку по ритуалу торжественно отрезали голову. Высшие чиновники высоко подняли носилки с телом Радаманта и в скорбной торжественности отнесли его в гробницу. Глухо рокотали барабаны — солдаты прощались со своим царём.

Снова раздались причитания плакальщиц. Затем, произнося соответствующие заклинания, моего брата опустили в саркофаг. Зазвучали фанфары, запели жрецы.

Среди предметов, которыми снабдили покойного, помимо украшений и парадного оружия, находились глиняная статуэтка женщины, бритва и резной камень с изображением сфинкса.

Саркофаг накрыли крышкой под молитвы жриц и жрецов; громко заплакали флейты и грустно вздохнула лира.

Девушки снова исполнили танец, и хор жрецов воздал моему брату последние почести.

Ко мне подошёл офицер, обративший моё внимание на изображённый на саркофаге микенский кувшин.

   — А что означает лодка, которую символически изображают в качестве дара покойнику? — спросил я.

   — Должно быть, это изображение навеяно египетскими обычаями погребения, — ответил он. — Подобными лодками снабжали фараонов для путешествия на тот свет.

Поблагодарив его, я приблизился к жене и детям покойного брата и выразил им своё сочувствие. Какая-то непонятная робость помешала мне участливо обнять невестку, чтобы утешить её. Я завёл разговор с её старшей дочерью, похвалил Радаманта, сказав, что он, как и я, тоже просил у Зевса совета в пещере Иды и правил мудро.

После того как гробница была замурована, меня торжественно проводили во двор дома средних размеров, окружённого колоннами. Стены дома оказались сплошь покрытыми росписью.

В бронзовых сосудах, висевших на цепях, горело яркое пламя, распространяя благоухающий дым.

Двор был поделён на две половины, одна часть оказалась пустой, вторая была заставлена множеством столов и кресел. На каждом столе красовались большие чаши с цветущими растениями.

Поминальная трапеза открылась священным танцем, который сопровождали своим пением несколько жриц. Затем на середину площадки вышла какая-то жрица и певучим голосом воскликнула:

   — Ловите дни счастья, поскольку жизнь длится всего лишь мгновение! Упивайтесь счастьем, ведь когда вы рано или поздно отправитесь к богам, вы будете покоиться в вечности! Посвятите весь день счастью!

Один из жрецов запел под аккомпанемент жалобных звуков лиры:

   — Мир рождается и умирает, он состоит из дня и ночи, из радости и страдания. Не отчаивайтесь, предавайтесь радости, но не растрачивайте впустую своё сердце. Знайте, что все стенания не вернут тому, кто покоится в гробу, ни секунды счастья! Истинно, нет человека, которому удалось бы захватить с собой свои земные блага. Оттуда никто не возвращается, поэтому ловите счастье!

Наконец мальчики и девочки внесли серебряные тарелки с мясом и ячменные лепёшки, принесли вино и блюда, полные великолепных фруктов.

Жрец снимал пробу с каждой первой тарелки и первой кружки и лишь потом передавал их дальше.

Когда я поблагодарил верховного жреца за то, что достойно предали моего брата земле, он предложил мне в знак своего расположения самую красивую из жриц, только что исполнявших танец, пятнадцатилетнюю девочку.

Пока я наслаждался едой, звучала музыка, и женщины в богатых муслиновых одеяниях с обнажёнными, украшенными драгоценностями грудями длинной чередой проходили мимо меня, почтительно кланялись, а потом выстраивались посреди двора. Четыре танцовщицы остановились возле меня, словно воздавая мне должное. Рабыни и рабы, все молодые и красивые, облачённые в белоснежные, розовые и небесно-голубые одежды, вносили жареную дичь, мясо и рыбу, увенчивали гостей венками из цветов.

За столом мне прислуживали Айза, Сарра и Гелике, как того требовал церемониал. Пасифая резала мясо и наливала вино.

Внезапно послышались поспешные шаги и раздался ужасный крик.

   — Пропустите меня! — кричал грубый мужской голос. — Где царь, где Минос?

Я услышал звон падающих сосудов и треск разбиваемых стульев.

   — Где царь? — не умолкал пронзительный голос неизвестного.

Я вскочил, отодвинув в сторону солдат и слуг, намеревавшихся защитить меня. Первым делом я увидел в соседнем зале гору перевёрнутых столов и стульев, за которыми укрылись гости.

Солдаты, обнажив мечи, бросились к дверям. Рабы и танцовщицы вновь попытались удержать меня.

   — Оставьте меня в покое! — отмахнулся я и вышел наружу. При виде меня какой-то обнажённый, забрызганный грязью человек с кровавыми рубцами на спине рухнул на колени, протягивая ко мне руки. Всё это произошло прямо на ступенях лестницы.

   — Помоги мне, Минос, помоги, благородный царь! — молил он.

Из соседнего двора прибежали воины; один из них взмахнул дубинкой, собираясь обрушить её на несчастного.

   — Не трогайте его! — вскричал я. — Чего ты хочешь? — спросил я незнакомца.

   — Со мной поступают несправедливо, благородный царь! Здесь совершается большая несправедливость!

   — Он — вор! — воскликнул верховный жрец. — Он осмелился явиться на поминальную трапезу с разбойничьими намерениями.

   — Скажи, что тебя удручает? — благосклонно спросил я. — Оставьте его, — приказал я, увидев, что слуги хотят выдворить несчастного.

   — Я Сиррос, крестьянин. Главный надсмотрщик над рудниками приказал мне работать в каменоломнях. Более двух месяцев я тружусь там, но не получил ни оплаты, ни пропитания. А мне необходимо содержать семью.

Я поманил главного надсмотрщика, стоявшего поблизости.

   — Что скажешь по этому поводу? — спросил я его.

   — Этот человек обманщик и пьяница.

   — Неправда! — вскричал крестьянин. — Не только я, но все, кто работает в каменоломнях, не получают платы за свой труд. На что нам жить? — в исступлении спросил он.

Я с подозрением посмотрел на надсмотрщика.

   — Они все получают плату, — защищался он. — Что я могу сделать, если они пропивают её?

   — Это неправда! — возмутился крестьянин. — Мы не получаем ни ячменя, ни рыбы, ни масла. Когда мы вчера взбунтовались, каждого пятого исхлестали бичами. На моей спине, Минос, следы этих побоев. Я понимаю, не бить нельзя, — вздохнул он. — Но ведь мы трудимся, мы выполняем свой долг, а чиновники и надзиратели тоже обязаны выполнять свой долг и давать нам то, что обещали и что нам причитается.

   — Этот человек, царь, — ответил главный надсмотрщик, — нанёс нам вместе со своими людьми большой ущерб. Достаточно взглянуть на эти многочисленные разбитые сосуды...

   — Возмущение не получивших вознаграждение за свой труд, а значит, обманутых рабочих наносит больше ущерба государству, нежели стоят все эти драгоценности, — строго заметил я.

Послышались голоса:

   — Бунт отрывает этих людей от работы и ложится камнем на сердце царя. Это неслыханно! Уже два месяца рабочие не получают платы!

Я с угрозой обратился к главному надзирателю:

   — Уведи его, и чтобы ни один волос не упал с его головы! Завтра я хочу видеть здесь рабочих этой каменоломни и лично проверить, правду ли сказал жалобщик.

Выйдя на следующее утро из комнаты, где я провёл ночь, на свежий воздух, я спросил главного надзирателя, подошедшего ко мне, пришли ли уже рабочие.

   — Да, царь. Они ожидают тебя.

   — Сиррос с ними?

Чиновник скривился:

   — Нет, благородный царь. Сегодня ночью произошёл странный несчастный случай. Мы заперли его в пустой комнате. Этот лжец и преступник взломал дверь и пробрался в подвал, где хранилось вино. Он выпил несколько небольших амфор и опьянел до такой степени, что отдал богу душу.

Я рассердился на него:

   — Ты и впрямь веришь, что этот человек мог быть настолько глуп?

   — Приходится это признать, — самоуверенно ответил он, — потому что у меня нет никаких доказательств иной причины его гибели.

Ко мне подошла Айза и предостерегла меня:

   — Не ищи, мой повелитель, вину там, где не можешь её распознать и где нет ни одного свидетеля. Если даже этот крестьянин был задушен по приказу главного надзирателя, он ни за что не признается в этом, а сам мертвец уже не в состоянии давать показания. Да и что значит это обвинение против главного надзирателя твоего умершего брата? Сперва необходимо избрать наследника престола, а до той поры ни один суд не начнёт расследование...

   — А если я прикажу провести его? — заупрямился я.

   — На это у тебя нет прав. Даже если твой приказ и выполнят, то докажут невиновность чиновника. Ты только осрамишься, и ничего больше. Не забудь, что с этого момента главный надзиратель и вся прочая администрация Радаманта станут твоими врагами. Ты уже достаточно ссорился с Сарпедоном, так зачем здесь, в Фесте, ты хочешь опять подлить масла в огонь?

К нам подошла Сарра:

   — Может быть, этот человек был пьяницей? А если нет, значит, он сумасшедший. Он два месяца не получал платы, его колотили, а у него ещё хватило наглости врываться во дворец и докучать тебе своими бреднями! Не забудь, Минос, — продолжала Сарра, — что чиновники и надзирателя — пастыри твоих стад. Если один из них и подоит украдкой одно животное, тебе не стоит сразу же гнать его прочь. Баранов у тебя достаточно, может быть, даже слишком. А пастырей найти не так просто...

Я задумчиво кивнул и отправился вместе с главным надзирателем туда, где меня ждали рабочие каменоломни.

Это были мужчины в белых колпаках и такого же цвета передниках. В первом ряду стояли рабочие с кирками, во втором — с кайлами, а в третьем — с заступами в руках. Замыкали толпу носильщики.

Не успел я остановиться перед ними, как они хором закричали:

   — Здравствуй многие годы, о царь Кносса! — и опустились передо мной на колени, коснувшись лбами земли.

Я приказал им подняться и внимательно оглядел их.

   — Вовремя ли вы получали плату? — спросил я, всем своим видом показывая, что требую сказать мне правду.

   — Да! — единогласно подтвердили они. — Мы счастливы и довольны и рады трудиться в царской каменоломне.

   — Повернитесь! — приказал я.

Они исполнили мой приказ: почти у каждого из них спина была покрыта глубокими шрамами, которые ещё не вполне зажили. Было видно, что побои достались им, возможно, лишь несколько дней назад, а были и совершенно свежие раны, кое-где ещё даже не запеклась кровь.

Я подошёл к главному надзирателю и громко сказал:

   — Ну и свинья же ты!

Потом велел позвать министра. Когда он предстал передо мной, я не смог сдержаться и накричал на него.

   — Поскольку наследник престола ещё не назначен, вся власть здесь принадлежит мне. Приказываю хлестать бичами главного надзирателя до тех пор, пока его спина не станет такой же, как у подчинённых ему рабочих. А затем — и это тоже мой приказ — пусть он и вся его семья станут рабами. И выплатить рабочим всё, что им причитается, сполна.

Я отвернулся, желая остаться один. И вдруг заметил среди людей, смотревших на меня, Риану.

   — Риана! — позвал я и, подойдя к ней, хотел заключить её в объятия, но между нами возник верховный жрец Манолис.

   — Она принадлежит богам, — сурово произнёс он.

   — Я — царь и являюсь посланником богов, — отрезал я, в ярости отстраняя его.

   — Не нарушай законов, Минос, — предостерёг он. — Именно сегодня ты как царь обязан их соблюдать.

   — Она мне нравится, — ответил я, снова распаляясь.

   — Через несколько дней я возведу её в ранг верховной жрицы, — с таинственным видом шепнул мне Манолис.

Я недоверчиво поглядел ему в глаза:

   — Манолис, говори только о тех вещах, за которые готов держать ответ.

Он тоже испытующе поглядел на меня:

   — Мудрецы во все времена говорили одно и то же, а глупцы, то есть большинство, во все времена поступали наоборот. Так, наверное, будет и впредь.

Вдруг стоявшая рядом со мной Айза громко рассмеялась. Неодобрительно посмотрев на неё, я понял, в чём дело. Маленькая девочка не более пяти лет от роду, повинуясь детскому нетерпению, подошла к корзине с фруктами, которую какой-то торговец поставил на лестнице, ведущей в дом. Она критически осмотрела яблоки, взяла было одно, но тут же снова положила его назад, потом схватила другое, взглянула в нашу сторону и впилась в него зубами. При виде этого не удержалась от смеха и Телике.

   — Чем больше в человеке детского, — заметил Манолис, — тем простодушнее он смеётся. Люди с напускным смехом бессердечны и неумны. — Он покосился на Пасифаю, стоявшую возле меня с таким видом, словно она дурно провела ночь. — То, как человек смеётся, — продолжал он, — всегда характеризует его.

Я взял Риану за руку, вытянул её из толпы и отвёл на несколько шагов в сторону.

   — Взгляни, — сказала она, и её голос звучал как музыка, — на рожковом дереве уже растут стручки. Было бы замечательно, если бы они уже созрели: они гладкие, как мёд.

   — После разрушительного наводнения у нас начался голод. Вам очень тяжко пришлось в эти годы?

Мы поднимались по небольшой улочке. Риана кивнула, а её рука судорожно вцепилась в мою.

   — Я была мала, однако всё хорошо помню.

Я ответил стихотворением, которое когда-то слышал — оно до такой степени понравилось мне, что выучил его наизусть:

   — Кто остаётся несгибаем, на том держится мир. К нему тянутся слабые. Всё кругом подвержено переменам, но только не сердце — оно остаётся верным!

Она прижалась ко мне.

   — Стихи, — прошептала она, — это дар незримого мира — дар, который нельзя отвергнуть. Настроение, порождающее их, подобно редкой бабочке, возле которой нужно быть очень осторожным, чтобы она не улетела прочь.

   — Твоя мать обворожительна, — похвалил я.

   — Отец очень любит её, и мы тоже. Она всегда была храброй, — задумчиво произнесла она, словно про себя. — Когда мы голодали и перед сном могли позволить себе только горсть дикого ячменя, а жизнь для нас почти потеряла всякий смысл, мать укачивала нас с братом, непременно рассказывая нам чудесные истории.

   — Да, жизнь... — ответил я рассеянно. — Что она такое? Сон?

   — Жизнь — это песня, — не задумываясь, выпалила она.

   — Песня?

Она утвердительно кивнула.

   — Позволь рассказать тебе одну историю. Я знаю её от матери.

Ласково улыбнувшись ей, я обнял её за талию, и мы двинулись дальше.

   — На одном дереве сидело много птиц. Они разговаривали друг с другом. Внезапно одна из них прервала громкое щебетанье и спросила: «А что такое, собственно говоря, жизнь?» Никто не нашёлся, что ответить. Из земли возле корней дерева вылез крот и воскликнул: «Жизнь — это борьба в темноте!» Птицы недоумённо переглянулись и посмотрели вниз. «Я полагаю, жизнь — это развитие», — прошептал цветок бабочке, опустившейся на его лепестки. В ответ бабочка наградила цветок поцелуем и радостно произнесла: «Жизнь — не что иное как радость!» В этот момент к дереву подлетел ворон и прокаркал, помрачнев больше обычного: «Жизнь — это печаль, ни больше ни меньше». Какая-то цикада почесала у себя в затылке и прозвенела: «Жизнь — всегда лишь короткое лето!» Маленький муравей, тащивший к своему жилищу сухую былинку, простонал: «Это непрерывный труд!» Над ним покачивалась на ветке небольшая красная птичка. Она прочирикала: «Жизнь — не более чем шутка!» — и в тот же момент поймала зазевавшуюся мошку. Неожиданно пошёл мелкий дождь. Каждая его капля вздыхала: «Жизнь — это долина слёз!» «Нет! — запротестовал орёл, величественно паривший в небе. — Жизнь — это сила и свобода!» Между тем наступила ночь, и какой-то воробей раздражённо чирикнул: «Все вы ничего не смыслите в этом деле, пойдёмте лучше спать!» Со стороны моря подул ночной ветер, и все листья на дереве зашелестели: «Жизнь — это сон!» Потом всё стихло, все заснули: кто-то видел сон о радости и веселье, кто-то — о заботах и печалях. Когда утреннее солнце снова озарило дерево, все сошлись во мнении, что жизнь — всегда начало. «Каждый раз наступает новый день! — прозвенел жаворонок и, улетая, запел: — Жизнь — это песня!»

Риана подняла на меня глаза:

   — Что скажешь об этой истории, царь?

Вместо ответа я задал ей вопрос, который не давал мне покоя:

   — Ты в самом деле решила стать жрицей?

   — Да, — серьёзно ответила она. — Верховный жрец уже несколько дней готовит меня к этому. Сегодня, когда настанет полнолуние, я должна прийти к нему в священную пещеру. Мне немного не по себе, — созналась она. — Что он потребует от меня?

   — Я слышал, что молодые жрицы получают какое-то наркотическое вещество, которое позволяет им танцевать ритуальный танец совершенно раскованно. А твои родители согласны, чтобы ты стала жрицей?

Она кивнула.

   — Тем не менее мне стоило немалого труда впервые прийти к Манолису. Я никому не говорила об этом и захватила с собой корзину, будто бы собиралась искать дикий ячмень. Я пришла к нему и сказала, что готова...

   — А он?

   — Он заявил, что прежде я должна спать с ним.

Во рту у меня пересохло, но я спросил как ни в чём не бывало:

   — И что дальше?

   — Я этого не хотела. Он приказал мне полностью раздеться, потому что ему необходимо видеть меня всю. Я приподняла одежды до грудей. — Она смущённо взглянула на меня, потом вполголоса продолжила: — Он раздел меня полностью, мне пришлось опуститься перед ним на колени, и всякий раз, когда он о чём-либо спрашивал меня, я должна была, ответив, касаться лбом земли.

   — О чём же он спрашивал?

Она снова смутилась.

   — Он много чего хотел знать, в том числе и о моих родителях, верю ли я ещё в Зевса, готова ли я служить новым богам. Он поинтересовался, девственница ли я, потом обследовал меня, заметив, что ему предстоит проверить, гожусь ли я вообще в жрицы.

Во мне снова проснулась злость, я стал всё сильнее ненавидеть Манолиса.

   — Известно ли тебе, — спросил я, — что верховный жрец намеревается исполнить с тобой обряд Священного брака и тебе предстоит стать верховной жрицей?

Она смущённо кивнула. Потом простодушно взглянула на меня:

   — Пожалуй, я не прочь служить богам, но не хочу стать игрушкой в руках жрецов. Я готова танцевать, но только если они не будут сидеть вокруг меня голыми и после нескольких глотков вина таращить на меня свои остекленевшие глаза, а потом лапать меня спьяну.

   — Тебе уже приходилось... — запнулся я, стараясь подобрать подходящие слова, — принимать участие в таком танце?

   — Да, — ответила Риана. — Я выпила небольшой бокал этого вина, совсем небольшой, но мне показалось, будто я заново родилась на свет. Забавно, — покачала она головой, — но мне вдруг почудилось, что я — оставшаяся в живых жрица древнего культа. Душа моя воспарила, тело охватил божественный восторг, меня окружали видения. Во время первого танца я находилась в священной пещере, которую прежде никогда не видела, и принимала участие в мистерии. Я и сейчас ещё могла бы подробно описать тебе эту пещеру, хотя благодаря наркотику, содержащемуся в вине, вряд ли чувствовала себя на этой грешной земле. Уже через несколько минут в меня вонзился свет множества масляных светильников, мне казалось, будто я стою в лучах света, будтр у меня пылает сердце, а по моим жилам струится таинственный огонь. Меня не покидали удивление и восхищение. Спустя некоторое время жрецы затянули хвалебное песнопение, моля богов снизойти к ним. То, что я испытала, был вовсе не сон, я прекрасно помню обо всём, что происходило вокруг. В глубине пещеры я внезапно увидела очень красивую обнажённую женщину. Она пела. Временами она поднималась и принималась хлопать себя по всему телу. Эти удары подчинялись какому-то сложному ритму и были каким-то образом согласованы друг с другом. Иногда получался лёгкий шлепок, а иной раз получался полновесный удар.

Мы молча шли по тропинке, и Риана глядела себе под ноги, словно изучая каждый камень, на который собиралась наступить. Похоже, она опасалась споткнуться.

   — Затем женщина запела громче, — продолжала она рассказывать, — удары сделались жёстче, и с каждым шлепком, заполнявшим своим звуком пещеру и заставлявшим жрецов с восторгом прислушиваться, мне всё больше казалось, будто я превращаюсь в богиню.

Она умолкла и поглядела в сторону, где вспорхнула какая-то птица. От неожиданности она оступилась и ухватилась за меня левой рукой.

   — Знаешь, — сказала она, — животный мир не знает никакого бога, не имеет представления о религии. Зверь не в силах представить себе ничего, что выходит за пределы его практического опыта. Ему не ведомы ни прошлое, ни будущее, он не знает иного уровня существования за исключением того, на котором находится. Должно быть, было время, когда человек, оставив позади себя животное прошлое, впервые мало-помалу осознал эти возможности. Когда он постиг благовоние, сопутствующее идее бога, он сделался сторонником этой идеи.

   — Может быть, наши праотцы...

   — Или праматери? — спросила, перебив меня, Риана.

   — Может быть, наши прародители, — продолжил я, — в поисках пищи и в знак благодарности за то, что всегда находили что-то съедобное, познали чудо благоговения перед богами? Наверное, к этому открытию их подвели многие обстоятельства, далеко отстоящие друг от друга во времени и пространстве.

   — И тайну этого открытия будут строго охранять, пряча её в гротах и пещерах, — ответила она, легко повиснув у меня на руке.

   — Всегда, у всех народов и во все времена были и будут ясновидящие, мистики, пророки и поэты, которым дано тайное видение вечных истин.

Она кивнула в знак согласия.

   — В пещере, где я в первый раз вкусила священное вино, обитает какой-то жрец, который почти ничего не ест и не пьёт. Когда он впадает в священный экстаз — в который пришли и мы, выпив вина, — он видит богов и разговаривает с ними.

   — Ты тоже была пьяна? — озабоченно спросил я.

Она теснее прильнула ко мне, словно ища защиты.

   — Этим путём я хотела попасть к богам, — торжественно произнесла она, — и была готова на жертвы. Может быть, под влиянием вина или того таинственного, что заполнило пещеру, я ничего не видела, не слышала и ни слова не сказала.

Она прижалась головой к моему плечу, а её рука по-прежнему оставалась в моей.

   — Когда я стала превращаться в женщину, мать сказала мне: «Тебе следует знать, что многие из тех, кто говорит тебе добрые слова или оказывает любезность, рассчитывают получить что-то взамен, ибо считают тебя должницей и никогда не забывают, что они дали. Будь как виноградник, — наставляла она меня, — который счастлив тем, что даёт виноградные грозди. Будь подобна пчеле, которая перерабатывает в себе мёд. Если сделаешь благое дело, не труби об этом, а продолжай делать добро, словно оливковое дерево, которое в урочное время всегда приносит оливки. Всегда держись тех, кто делает добро бескорыстно, не извлекая для себя никакой пользы».

   — Что же ещё хотел от тебя Манолис? — спросил я с тяжёлым сердцем, немного помедлив.

   — Когда я собиралась воспарить в небеса, он предупредил, что с богами я встречусь только в том случае, если отдамся ему по своей воле. Каждый человек стремится к божественному, к воссоединению с силами, которые управляют нами.

Я не сразу нашёлся, что ответить, но потом на память мне пришло высказывание одного старого раба, которого я очень ценил за его мудрость.

«Помни, Минос, — говорил он мне, — то, что движет тобой, словно с помощью незримых нитей, скрыто внутри тебя. Там, глубоко внутри, и есть истинная жизнь. Там причина твоего человеческого бытия. Никогда не путай этого внутреннего человека с окружающей его оболочкой, под которой я подразумеваю тело с руками, ногами и головой. Всё это дано ему от природы».

   — И что же? — спросил я её. — Неужели экстаз, охвативший тебя в пещере, до такой степени привёл в замешательство твою душу, что ты отдалась верховному жрецу?

   — Сделать меня податливой, словно воск, ему не удалось, — с гордостью ответила она.

   — Ты сумела отказать ему? — недоверчиво спросил я.

   — Да, — просто ответила она. — Когда он схватил меня, я спросила, видят ли всё это боги и по их ли воле он собирается делать то, что задумал.

   — И... — Я едва сдерживал своё нетерпение.

   — Он повторил, будто всё, что он делает, совершается с согласия богов и при их незримом присутствии. По мере того как мистическое опьянение всё больше овладевало им, он страстно убеждал меня, что, если я разделю с ним ложе, бог глубоко проникнет в мою душу. Он потратил немало слов, чтобы сделать меня покорной, однако я не могла уже видеть его губ: они сделались влажными, а в уголках рта появилась пенистая слюна. Он попытался насильно затащить меня на ложе, но я не поддалась.

Я никак не мог собраться с мыслями.

   — Ты говорила о состоянии опьянения, которое испытывала в пещере во время мистерий. Что это были за мистерии?

Онарассеянно взглянула на меня, а потом принялась следить за бабочкой, порхавшей от цветка к цветку, которые кое-где росли вдоль дороги, которой мы шли.

   — Мистерии бывают самые разные. Во время одних происходит инициация молодых мужчин, во время других — женщин. Существует посвящение в жрицы. Самой главной фигурой здесь является верховный жрец, прислуживают ему два или три простых жреца. Через определённые промежутки времени они читают молитвы — мне приходилось принимать в этом участие. Затем девушки, готовящиеся стать жрицами, должны были танцевать. Вино приводило нас в состояние божественной раскованности, и в этом состоянии мы почти произвольно совершали священные поступки и жесты, обнаруживая священную готовность отдаться.

   — Отдаться? — испуганно воскликнул я.

В ответ она смущённо улыбнулась, но не отвела глаз.

   — Верховный жрец часто повторял, что я должна разделить с ним ложе, якобы это — одно из испытаний. И ещё ему хотелось знать, что я понимаю в любви. — Она опять посмотрела мне прямо в глаза. — На такие вопросы я не давала ответа.

   — Почему?

   — Я всегда делаю только то, что подсказывает мне сердце, за что готова держать ответ перед самой собой.

   — Тогда ты не сможешь поступить несправедливо, — обрадовался я.

   — Может быть, не знаю. Впрочем, мне кажется, что часто несправедливо поступает тот, кто ничего не делает. Я имею в виду, что он не оказывает сопротивления и мирится с несправедливостью.

Вернувшись во дворец, я услышал голос Сарры, звавшей на помощь. Доносился он из стоявшего неподалёку дома.

   — Подожди, — попросил я Риану и поспешил к открытым дверям. Уже через несколько шагов я увидел Сарру. Она боролась с каким-то человеком. Оба тяжело дышали, осыпая друг друга проклятьями. Противником Сарры оказался мужчина средних лет. Он ударил Сарру палкой, а она в ответ стукнула его кулаком по носу. Мужчина выронил палку и наклонился, чтобы поднять её. Но едва его пальцы обхватили лежавшую палку, как Сарра наступила на них. Мужчина закричал от боли.

В этот момент Сарра заметила меня и собралась побежать навстречу, надеясь на мою помощь. На какое-то мгновенье она забыла про своего противника, и тот воспользовался этим: он поднял палку и нанёс удар по ногам иудейки. Она вытянула обе руки, чтобы защитить ноги, но мужчина ударил её по плечам и по груди. Стоило ей, обороняясь, поднять руки, как он осыпал ударами её живот и бёдра.

   — Чего ты хочешь? — в страхе закричала Сарра.

   — Наказать тебя.

   — Что я тебе сделала? Я тебя совсем не знаю.

   — Ты вымотала мне всю душу, — задыхающимся голосом ответил старик.

Сарра опасливо отступала, двигаясь в мою сторону, потом, прижавшись спиной к стене, принялась судорожно шарить по оказавшемуся рядом столику в поисках какого-нибудь оружия. Старик одним прыжком очутился рядом с Саррой и жадно обнял её.

Я перестал понимать себя... Почему я не вмешиваюсь?

Мужчина был вооружён только палкой, я же — клинком, так что превосходство было целиком на моей стороне. Но что со мной происходит? Я почти сладострастно наблюдал, как старик обнимал Сарру, ища её губы. Или мне хотелось видеть, победит ли Сарра?

Лёгкая одежда ещё больше подчёркивала её формы. Мужчина продолжал искать её губы. Сарра, насколько смогла, откинулась назад; из-за этого её бёдра только теснее прижались к бёдрам старика. Она подняла правую руку, чтобы отвернуть его лицо от своего. Старик тут же схватил её пальцы и так сильно сдавил их, что они захрустели.

   — Ты делаешь мне больно! — закричала она.

В ответ он распустил ей волосы, которые она носила высоко заколотыми, так что они длинными прядями заструились по её плечам.

   — Нет! — закричала Сарра, отбиваясь, когда он срывал одежду с её плеч. — Нет, нет! — умоляла она, когда он обеими руками схватил её за обнажённые груди. Она заплакала, пытаясь своими острыми ногтями расцарапать лицо старика.

Я смотрел и не мог решить, кого хотел бы видеть победителем. Старика или Сарру?

Мною овладело сладострастие, повергшее меня, похоже, в состояние опьянения. Сарра защищалась отчаянно, и когда я увидел её сверкающие глаза, искривлённые гневом губы, её движения, я почувствовал необычайное возбуждение.

Между тем старику удалось стащить с неё одежду, и она оставалась совершенно обнажённой. Собрав последние силы, Сарра оттолкнула его. Споткнувшись, он упал наземь и остался лежать. Сарра одержала победу.

Неужели я не желал ей этой победы? Неужели мне приятнее было бы видеть, если бы она оказалась побеждённой? Может быть, мне хотелось знать, что сделал бы с ней этот человек, если бы взял верх?

Когда Сарра наклонилась за своей одеждой, старик подполз к ней и протянул её одеяние. Он жадно глазел, как она натягивала одежду через голову.

Она подошла ко мне, мимоходом потрепав старика по щеке. Я увёл её на воздух, обняв правой рукой за талию.

Риана продолжала ждать меня на том месте, где я её оставил. Я благодарно кивнул ей, однако сказать ничего не мог, потому что мне не давал покоя вопрос: отчего Сарра потрепала старика по щеке?

Я приказал солдату из моей личной охраны, который, стоя на почтительном расстоянии, наблюдал за мной, чтобы защитить в случае необходимости, передать старика в распоряжение закона.

Я обратил внимание, что Сарра с необычной поспешностью увлекает меня в ту часть дворца, где были мои апартаменты. Неужели единоборство с этим человеком пробудило в ней любовную лихорадку?

Едва мы очутились в моей спальне, как она улеглась на мою постель и привлекла меня к себе, осыпая страстными поцелуями. Её кожа всё ещё блестела от пота, выступившего во время поединка, но руки оставались прохладными, а тело дрожало от возбуждения.

Когда я овладел этим возбуждённым телом, Сарра застонала, лепеча бессвязные слова.

Немного успокоившись, она выпрямилась одним резким движением.

   — Ты разгуливаешь с девицей, которую Манолис намерен привлечь для отправления какого-то странного культа плодородия, — ревниво заметила она.

Не успел я ответить, как она вновь откинулась на спину, взяла бронзовое зеркало и принялась разглядывать своё отражение. Казалось, она вполне довольна собой, потому что весьма доверительно призналась мне, что видела странный сон.

Я с удовольствием любовался её прекрасным телом, нежной кожей и чёрными, как вороново крыло, волосами.

Помедлив, она приступила к пересказу:

   — Мне снилось, — начала она рассеянно, — будто я прогуливаюсь в каком-то парке. Возле пруда стояла очень красивая женщина в прозрачном одеянии и беседовала с маленьким мальчуганом. Потом, утомившись, она улеглась на траву и тут же заснула. Она лежала на спине, представляя собой очаровательное зрелище. Спустя несколько секунд ребёнок подкрался к спящей, осторожно опустился рядом с ней на колени, опасливо распахнул её одежды и принялся ласкать её. Всякий раз, когда женщина начинала проявлять беспокойство, он отдёргивал руку, выпрямлялся и делал вид, будто любуется прудом... Ты мудр, Минос! — обратилась она ко мне. — Ты можешь растолковать этот сон?

   — Ты опасаешься, что с тобой играют, а ты не замечаешь этого и не можешь защитить себя. — Я замолчал, а затем спросил — это был скорее напускной интерес, нежели истинное любопытство: — А что ты, собственно говоря, делала в этом доме?

   — Я стояла у окна, наблюдая за тобой. Мне хотелось посмотреть, что ты станешь делать с этой критской девицей, — ответила Сарра. Говорила она медленно, словно с трудом подбирая слова.

   — А дальше?

   — Потом в комнату вошёл этот старик. Он уже несколько дней не давал мне проходу, уверяя, что безумно влюблён и не мыслит своей дальнейшей жизни без меня. Иногда мне казалось, что он потерял рассудок: он уверял, будто я украла у него душу...

Она выпрямилась, прислонилась спиной к стене и скрестила руки над головой. Знала ли Сарра, что в этой позе она особенно привлекательна?

   — Ведь ты сам мужчина, — сказала она. — Его клятвы не более чем обычные пустые слова, которых вы, мужчины, не жалеете, добиваясь своего. Стоит только вам удовлетворить своё желание, и всякое опьянение у вас проходит. Тогда чувствуешь себя опустошённой.

   — Почему ты так негативно настроена? Может быть, всё дело в твоей расе? У меня был один воспитатель, кстати, критянин... Однажды он обратился ко мне с сентенцией: «Не бойся прекращения собственной жизни, бойся того, что пока не начал вести достойную жизнь. Ибо только тогда ты станешь человеком, достойным этого мира и своих родителей».

   — Неплохая мысль, — похвалила Сарра.

Сарра устроилась возле меня, словно мурлыкающая кошка, и положила голову мне на колени.

   — Говорят, — сказала она будто бы про себя, выводя пальчиком круги на своём обворожительном бедре, — что ты намерен публично совершить с этой критской девицей половой акт. Ведь это же отвратительно... Не понимаю, как ты можешь пойти на это?

   — А рабыне и не нужно это понимать, — ответил я намеренно резко. — Не хочу огорчать тебя, но на многие вещи ты смотришь очень узко. Ведь я царь, а в глазах критян даже царь-бог. Как мне объяснить тебе всё это? — спросил я, подыскивая подходящие примеры и слова. Потом сказал, стараясь быть убедительным: — Здесь существует церемония инициации. Это означает, что мальчики и девочки, начиная взрослеть, должны пройти обряд посвящения. Мудрые мужчины и женщины собирают вокруг себя этих молодых людей и обучают их многим вещам, знакомят с законами. Такие посвящения распространены повсеместно. Девушек, которые собираются стать жрицами, называют пчёлами, юношей — медведями, козами, а подчас и циклопами. Их воспитателями, в зависимости от местности и поставленной задачи, становятся пастухи, кузнецы, гончары, охотники, музыканты или пророки. Мальчики должны научиться преодолевать страх. Учителя нередко надевают маски и облачаются в звериные шкуры. Нечто специфически критское, что показалось мне странным, состоит в том, что мальчики и девочки меняются одеждами: девочки становятся мужчинами, а мальчики — женщинами.

Я нежно поцеловал Сарру, и она счастливо прильнула ко мне.

   — Ты, конечно, видела, — продолжал я, — изображения Минотавра — наполовину коня, наполовину мужчины. Иногда его изображают в виде мужчины с головой быка. Мужчина с головой быка не кто иной, как бог Велханос. Для критян многое священно. Они празднуют начало сева, сбор урожая, распечатывание кувшинов с вином, уход и возвращение стад на пастбища. Люди отправляются в священные пещеры и священные рощи, поднимаются в высокогорные храмы. И свадьба у них священна — это праздник плодородия.

   — И мужчина публично соединяется с женщиной, царь — с жрицей. Это же постыдно! — возмутилась она.

   — Многие культуры знают обряд Священного брака, — возразил я.

   — Но не любовное соитие у всех на глазах.

   — Ты несправедлива.

   — Почему? — удивилась она.

   — Если бы тебе оказали честь на виду у всех вступить в Священный брак с царём, царём-богом, ты бы сразу согласилась.

   — С тобой, но не с первым попавшимся сладострастником.

   — Пусть так, — сурово ответил я. — Риана соединяется со мной, а не с каким-то там сластолюбцем. К тому же я люблю её, она для меня воплощение Крита. Всё, что у нас есть, мы получаем от богов. Если я люблю Риану, я познаю богов.

Чтобы привести молодёжь к богам, — продолжал я, — у критян и существуют эти посвящения. Если мы собираемся здесь жить, Сарра, — предупредил я её, — если мы хотим быть счастливы среди людей, которые вокруг нас, мы должны смириться с этими культами. А потому тебе следует смотреть на Священный брак как на религиозный обряд.

   — Я — иудейка и не изменю своей вере. Существует только один бог — Ягве, — упрямо сказала она.

   — Тогда ты навсегда останешься здесь чужой.

   — Люди все разные. Есть слабые, есть сильные... Я хочу быть сильной и не покорюсь.

   — Ты действительно принадлежишь с несговорчивому народу, — с упрёком заметили. — Если не покоришься, тебя сломают.

   — Скажи ещё, что ты ешь улиток, как все критяне. И всё это только для того, чтобы понравиться им, чтобы показать, что ты смирился.

   — Нет, — поспешно ответил я, — я их не ем.

   — Ты же видишь, как после последних весенних и первых осенних дождей все критяне ворошат кусты и переворачивают камни в ущельях в поисках этих улиток. Они просто жить не могут без этих мерзких тварей!

   — Многие из них очень бедны и живут впроголодь. Пашни и деревья дают ещё недостаточный урожай. Попробуй-ка изо дня в день питаться одной кашей. И тогда, может быть, и улитка покажется тебе лакомством!

Сарра приподняла ногу и пошевелила пальцами. Я нисколько не сомневался, что она просто хочет продемонстрировать мне, как она ухаживает за своим телом и как красиво накрасила ногти на ногах.

   — Надо быть выше обыденного, повседневного, Сарра, иначе жизнь не сложится. Даже игры с быком имеют здесь глубокий смысл. Бык — символ плодородия, мужчины, дотрагиваясь до рогов огромного быка, надеются приобрести его способности производить потомство. В некоторых странах верховный бог нередко отождествляется с быком. В Египте почитают священного быка Аписа. А фараон там просто считается небесным быком.

   — Минотавр — мужчина в маске быка, — сказала она, — а получеловек-полулошадь называется иначе, не так ли?

Я удивлённо посмотрел на неё:

   — Да, такое существо называют кентавром.

   — А на самом деле Минотавр и кентавр когда-нибудь существовали?

   — Нет, это сказочные персонажи, мифические существа.

   — Тебе нравится Крит? — безразличным тоном спросила она.

   — Да, — ответил я, не задумываясь. — Я полюбил его ещё ребёнком; ради Крита я готов даже есть улиток. Едим же мы морских моллюсков. Что мне ещё очень нравится здесь, так это дикие цветы, растущие по обочине просёлочных дорог. Солнце окрашивает их светящейся желтизной и огненной краснотой. Ты когда-нибудь видела, — с воодушевлением спросил я, — как простираются к северу, в сторону моря, поля, окрашенные жёлтым и зелёным? Представь себе, как всё это заиграет, когда земля вновь станет плодородной. Вчера я видел во дворце гранатовые деревья, и их цветы на гладких блестящих листьях были словно ярко-красные бабочки. Меня поражает, что солнце каждый раз по-новому освещает горы. Иной раз оно посылает яркий свет, в котором все краски будто начинают играть. А когда наступает вечер, Крит напоминает скорее побережье Африки, нежели материковую Грецию. А ты слышала по утрам дроздов?

Сарра, ничего не понимая, уставилась на меня, а я мечтательно произнёс:

   — Дрозды поют как ни одна другая птица, своей мелодичной песней они встречают новый день. И у коноплянок, и у славок, и у коньков, и у воробьёв — у всех есть собственная песня, но тем не менее это всего лишь фон для ежедневной утренней песни дроздов.

Глава пятая


С часу на час в среднем дворе должен был состояться ритуал Священного брака. Манолис точно определил путь, каким мне следовало двигаться. Проще было бы воспользоваться винтовой лестницей, которая вела прямо во двор, но будет эффектнее, полагал он, если я пройду через святыню и только потом покажусь народу.

Едва забрезжил рассвет, как зазвучали рога и заворковали литавры, предвещая приближающийся обряд. Ровно за час до начала празднества запрещалось бить человека или животное. Если осуждённому на смерть преступнику удавалось доказать, что приговор ему зачитывали именно в тот час, когда повелитель земли вступал в связь с жрицей неба, ему облегчали наказание. Разве час Священного брака не был часом проявления силы и неотделимого от него великодушия?

Неожиданно мои мысли обратились к Гелике. Уже два дня я не видел своей любимой собаки. Один из рабов сообщил, будто видел, как Гелике выманила её из дворца и повела в ближайшую пиниевую рощу. Зачем она украла мою собаку, зная, как сильно я к ней привязан?

Я рассеянно вошёл в коридор, думая о маске быка, которую мне предстояло надеть, и остановился перед дверьми, вошёл в маленький, залитый светом двор и заглянул в помещение, почти мне незнакомое. В глубине его находилась ниша, закрытая каким-то занавесом. Я обратил внимание на необычный рисунок занавеса и тут обнаружил, что занавес колышется. Чья-то рука ударила по нему, запуталась в складках, и занавес упал наземь.

Моим глазам открылась неожиданная картина: в объятиях какого-то мужчины, лепеча что-то бессвязное, лежала Гелике.

   — Гелике! — возмутился я.

Она тут же поднялась и принялась смущённо приводить в порядок свою одежду. Одним движением руки я заставил незнакомца, оказавшегося рабом, упасть на колени. Гелике немедленно последовала его примеру.

   — Прости! — умоляюще прошептала она.

Моё негодование сменилось отвращением.

   — Тебе не следовало делать это, — только и сказал я и крикнул стражу. Обоих заковали в цепи и увели прочь.

Закон требовал от меня быть беспощадным. Не прошло и часа, как Гелике насмерть забили камнями, а раба бросили в яму со змеями.

Я знал, что немало зевак прилипнет к окружающей яму стене, чтобы увидеть, как умирает человек от укуса змей. Почему, спрашивал я себя и не мог найти ответа, большинством зевак оказывались женщины?

Мои мысли опять вернулись к Гелике. Я вспомнил, как в летней резиденции моего отца, там, на материке, она, соблазнительная, вошла в мою комнату и предложила себя. Кажется, это было только вчера.

Мои мысли путались, всё чаще возвращаясь к прошлому. Хотя Гелике была очень чувственной и её можно было получить за бокал вина, она доказала мне, что любая женщина хочет, чтобы ею восхищались.

Мои мысли снова изменили направление. Ещё в юношеском возрасте я усвоил, что достаточно мне только приказать, и любой человек, будь то мужчина или женщина, безусловно покорится моей воле. Впрочем, тогда мне не хватило мужества, чтобы осуществить это на практике.

Одним своим словом я мог бы принудить Гелике совершить самые невероятные вещи. Теперь стража увела обоих: достаточно оказалось одного мановения руки, чтобы обречь их на смерть.

Я никогда не стремился добиться любви — гораздо привлекательнее для меня был сам процесс соблазнения. Что толку от девушки, которая будет делить со мной ложе, оставаясь бесчувственной, как мраморная статуя?

Перед моим мысленным взором возникла сперва Айза, затем Сарра. Припомнился день, когда я вступил в брак с Пасифаей — это была пышная церемония. Впрочем, Пасифая мне никогда не нравилась и стала моей женой исключительно по желанию отца.

На многие годы моей отрадой сделалась охота. Охотился я и за женщинами, и игра в любовь стала едва ли не смыслом моей жизни. То мне нравилась молодая жена какого-нибудь чиновника, то дочь какого-нибудь раба. Мне никогда не было нужды приказывать: я уже знал все ухищрения, позволявшие добиваться исполнения моих желаний. Немалую роль играло и то обстоятельство, что я был сыном царя, которому не смела отказать ни одна женщина. Таким образом, я всегда поступал как хотел и вёл жизнь, целиком отвечавшую моим тогдашним прихотям.

Во дворе уже начали собираться первые зрители. Хотел ли я сам этого Священного брака, или же он служил только средством, чтобы завладеть Рианой?

Я подумал о том, что должен буду овладеть ею у всех на глазах. Ещё ребёнком, бродя по домам и покоям, я видел, что мужчины и женщины предавались любви, не стесняясь посторонних. Разве не была священной эта любовь? Разве соитие не было наилучшим в человеческой жизни, как утверждали предания?

Явившиеся рабы облачили меня в праздничный наряд. Манолис, верховный жрец, надел на меня маску быка. Жрецы сопровождали меня, пока я следовал во двор. Я прошёл сквозь толпу, благоговейно воззрившуюся на меня, и был встречен жрицами луны.

Когда я уже стоял на небольшом возвышении, с другой стороны двора привели Риану в сопровождении поющих жриц.

Я видел только Риану. На голове у неё красовался убор с коровьими рогами. Её тело окутывали покрывала, слегка трепетавшие на ветру, дувшем с моря. Под ними на ней ничего больше не было. Поддерживаемая жрицами, она торжественно возлегла на алтарь лицом вверх.

Манолис читал молитвы, а жрецы повторяли их нараспев. Жрицы исполняли ритуальный танец. В чашах дымились благовонные травы; звучали флейты, и с ними перекликалась лира. Манолис отвесил нам торжественный поклон, и мы остались на небольшом возвышении вдвоём.

   — Риана! — негромко позвал я.

   — Минос! — нежно отозвалась она.

Я знал, что теперь каждый шаг и каждое движение должны быть в строгом соответствии с церемониалом, преданием, культом.

   — Поговори со мной, — прошептал я. — Я с удовольствием бы посмотрел на тебя без маски, но это запрещено. Давай мне понять хотя бы словами, счастлива ли ты.

   — Минос, Минос! — в возбуждении шептала она...

Выпустив её из своих объятий, я нежно поцеловал её, почтительно поклонился и медленной походкой вернулся в свои покои, сопровождаемый песнопениями жриц.

Словно из бесконечной дали до меня доносились не смолкавшие голоса зрителей, выкликавших моё имя. Они ликовали, потому что стали свидетелями того, как бог соединился с богиней. Снова послышалось песнопение жриц, жалобные звуки лиры и гнусавые напевы свирелей.

Я долго лежал на своём ложе и грезил. Я был взбудоражен и никак не мог найти ответа на вопрос, отчего моя душа была охвачена таким торжеством. Не потому ли, что и вокруг меня царило всеобщее ликование?


Спустя несколько дней мне пришлось отправиться в Египет. Предстояло заключить новый торговый договор с Тутмосом, новым фараоном, сменившим прежнего владыку страны Аменофиса. Астролог из жрецов сказал мне, что время для поездки благоприятное. Боги очень благосклонны к этой дате, изрёк он, а кто появится в эти дни на свет, доживёт до глубокой старости. Это очень удачный период и для беременных женщин.

Я предложил Пасифае поехать вместе со мной, но она шутливо отказалась.

   — У тебя достаточно женщин, — ответила она, — и, насколько я тебя знаю, ты везде найдёшь такую, которая разделит с тобой ложе.

Дорога заняла пять дней. На рассвете шестого дня мы прибыли в египетский порт в устье Нила. Я осмотрелся. Невдалеке от места нашей стоянки шла разгрузка судна, прибывшего с Крита. Рабы таскали тюки с шерстью, амфоры с оливковым маслом, корзины и мешки с бобами и зерном.

С невольной гордостью я отметил, с каким высокомерием критские моряки поглядывали на народ, прогуливающийся по набережной.

Манолис, сопровождавший меня вместе с несколькими видными чиновниками, сообщил о приближении египтян.

Вернувшись вместе с ним на судно, я спросил, почему с нами не поехала Риана.

   — Она принадлежит только богам.

   — Значит, ты собираешься стать богом? — насмешливо поинтересовался я.

   — С чего ты взял?

   — Ведь ты так домогаешься её...

Торжественный караван приближался. Верблюдов сопровождали всадники на великолепных белых лошадях. Через три дня состоится наша встреча во дворце Мемфиса.

Дворец располагался ниже города. Путь к нему пролегал через ворота с двумя пятиярусными башнями. Стены из серого песчаника были сверху донизу покрыты резьбой. Вершину ворот венчал герб, символ фараона. Немного ниже я разглядел череду богов, которым фараоны приносили жертвы. На боковых столбах в пять рядов располагались выбитые на камне изображения богов; под ними виднелись надписи, сделанные иероглифами. На стенах каждой башни было огромное каменное изображение деда нынешнего фараона. В одной руке он держал занесённый топор, а в другой сжимал, словно пучок кореньев, несколько человек, держа их за волосы. Над ним в два ряда стояли или сидели боги. Ещё выше толпа приносила жертву, а непосредственно у вершины пилонов можно было видеть изображения крылатых змей и скарабеев.

Эти пятиярусные пилоны с утончающейся кверху трёхъярусной аркой ворот, которая их соединяла, производили гнетущее впечатление. Фрески, в которых сочетались мрачная фантазия, набожность и суровый эгоизм, уязвляли моё эстетическое чувство. У меня было такое ощущение, что вступать в этот мрак было весьма тягостно.

Крит, наоборот, был полон лёгкости и поэзии, в нём чувствовалось изящество. Чтобы осознать это, мне потребовались годы. Хотя на острове всё ещё страдали от голода, да и смерть была там самым рядовым явлением, Крит дышал радостью. Здесь, наоборот, царили высокомерие и жестокость.

Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы войти: казалось, отсюда уже не выйти, ибо жизнь здесь, похоже, полна тягот.

Через ворота, перед которыми стояли глазевшие на меня солдаты и несколько мелких чиновников, я попал во двор, опоясанный обходными галереями на одноярусных колоннах. Я увидел замечательный декоративный сад. Небольшие алоэ, пальмы, апельсиновые деревья и кедры, растущие в кадках, стояли строгими рядами, умело подобранными по высоте. В центре бил фонтан, дорожки были посыпаны разноцветным песком. Под галереями сидели или прохаживались, перешёптываясь друг с другом, видные придворные.

Сопровождаемый солдатами и мелкими чиновниками, я миновал двор и, пройдя высокие двери, очутился в зале с двенадцатью рядами треугольных колонн. Зал был просторным, но обилие массивных колонн зрительно уменьшало его размеры. Освещался он небольшими окнами в стенах и огромным прямоугольным отверстием в потолке. Здесь царила приятная прохлада. Полумрак, напоминавший предрассветные сумерки, позволял, однако, видеть жёлтые стены и ряды покрытых росписями колонн. Самый их верх украшали листья и цветы, ниже были изображены боги, а ещё ниже — люди, которые несли лики богов или совершали жертвоприношения. Эти группы рисунков разделялись иероглифическими надписями. Краски были ясные, почти крикливые: зелёные, красные и синие.

В зале собрались закутанные в белые одеяния босоногие жрецы, высшие придворные, военный министр и полководцы. Все молчали. Министр попросил меня присесть. Он сообщил, что его святейшество фараон Тутмос по своему обыкновению перед любыми переговорами приносит жертвы богам в своём храме.

Я устал и охотно последовал приглашению министра, поблагодарив за фруктовые соки и небольшие лепёшки, которые мне предложили.

Из отдалённых покоев часто появлялись то чиновник, то жрец, оповещая о ходе богослужения.

— Он только что закрыл за собой двери, — задыхаясь, сообщил наконец очередной посланец.

На лицах присутствующих, несмотря на все старания сохранить подобающее достоинство и невозмутимость, отразилось волнение и обеспокоенность.

Я услышал звон колокольчиков и лязг оружия. Первыми в зал вступили гвардейцы из личной охраны. Их было более дюжины, и они шли в два ряда. Наконец, окутанный облаками благовоний, показался сам фараон, которого несли прямо к трону. Он был немного старше меня. Фараон был облачен в тогу, его голову украшал красно-белый шлем с изображением золотой змеи, а в руке он сжимал длинный скипетр.

При появлении процессии все присутствующие опустились на колени и склонили головы. Я был осведомлён о церемониале, но остался стоять и только слегка поклонился, Разве я не был царём Кносса, повелителем Крита?

Носилки остановились перед балдахином, под которым на некотором возвышении стоял трон из эбенового дерева. Фараон с достоинством покинул носилки, мельком взглянул на присутствующих и, уже усаживаясь на трон, обвёл глазами зал, сделав вид, будто только что заметил меня.

Справа от Тутмоса стоял главный жрец, слева — судья с жезлом. Головы обоих были покрыты огромными париками. По знаку судьи все опустились на колени, и писец обратился к фараону:

   — Наш господин и могущественный повелитель, — начал он, — Минос, всесильный царь Кносса, прибыл выразить вам своё преклонение!

Фараон снова смерил меня таким взглядом, словно я был зачумлён или облачен в лохмотья.

Судья почтительно поклонился и объявил:

   — Жрецам, чиновникам и личной охране разрешено покинуть зал. — И первый сделал это.

Повсюду царила роскошь и безраздельно властвовали жрецы, диктовавшие едва ли не каждый пункт церемониала.

Мой дворец тоже расположен на возвышенном месте, подумал я, но в нём нет этих редких деревьев и декоративных садов. Здесь же в оформление дворов и площадей искусно вписаны кедры, ели и великолепные баобабы, которые благодаря изощрённому искусству садоводства наверняка проживут много лет и вырастут очень большими.

В этот момент Тутмос поднялся с трона, приблизился ко мне и обнял меня, как брата. Я был поражён.

   — Садись, — сказал он, пододвигая мне кресло. — Я слышал, что твой народ связывает с критянами общее искусство и одна религия. Вы используете даже одинаковые суда и одни и те же торговые пути. — Он улыбнулся. — Сто лет назад обитатели Крита вторглись к вам на материк, основали поселения, а теперь вы прибыли на Крит — зелёный остров, как мы его называем. — Он задумчиво посмотрел на меня. — Мой достойный отец Аменофис, — он приподнялся и благоговейно поклонился, — не раз после великого наводнения на Крите посылал туда верховного жреца, чтобы помочь населению. Мы всегда проявляли интерес к острову Кефт и поэтому называли его обитателей кефтиу. — Он опять взглянул на меня. — Иудеи, которые некогда обрели у нас родину, называли Крит Кафтором. Кафтор — небесные врата, — пробормотал он. — Может быть, горы Крита и впрямь небесные столпы?

Мы долго беседовали об обмене товарами, о праве на совместное использование портов, торговых поселений и складов. Договорились в отношении обеспечения морских судов.

   — А как тебе понравился мой дворец? — неожиданно спросил фараон.

   — Он просто замечательный, — не задумываясь, признался я.

   — Я знаю, что и дворец в Кноссе очень красив. А как выглядит дворец, в котором ты рос? Он такой же величественный, как в Кноссе?

Я подробно обрисовал ему особенности планировки, отделки и назначения дворцов на Крите и на материке.

   — Выходит, вы, микенцы, отличаетесь от критян, — констатировал он, выслушав мой рассказ. — Ваши дворцы невелики и напоминают скорее крепости. Критские же, напротив, построены с размахом, их жилые помещения и залы приёмов окружают просторный двор. — Он усмехнулся, — Для критян вы — воинственные бородатые северяне, жадные до власти, которые не признают красоты, элегантности и деликатного обращения. Вам следует объединиться. Станьте критянами в лучшем смысле этого слова, а критяне пусть позаимствуют все положительные качества микенцев. Получилось бы неплохое сочетание...

   — Наши дворцы в Микенах и Тиринфе — грандиозные резиденции, — не сдавался я. — Один египтянин, однажды побывавший у нас, заметил, что мощные стены Тиринфа впечатляют не меньше, чем ваши пирамиды.

   — А дворец твоих предков в Афинах? — любезно поинтересовался фараон.

   — Он не столь велик, но наверняка переживёт все остальные. Наши Афины богаты и могущественны, там сосредоточена культурная жизнь. За много лет мой отец сумел собрать замечательных мастеров своего дела: гончаров, ткачей, резчиков. Живут они в нижнем городе. Впрочем, — улыбнулся я, — между вами и нами, я хочу сказать, между твоей и моей страной, есть нечто общее, но особого рода...

   — Что же именно? — удивился он.

   — Во избежание споров и вражды из-за наследования престола цари и их сыновья нередко женятся у нас на дочери брата.

   — А у нас — даже на сёстрах, — серьёзно заметил фараон.


Мы встречались почти ежедневно, и я убедился, что Тутмос — умный и гостеприимный хозяин. Как-то ближе к вечеру мы разговорились о культе мёртвых.

   — В Книге мёртвых[219] жрецы описали всё, что нам следует знать, чтобы облегчить покойнику путь в лучший мир, — сказал он. — Мы не хотим, чтобы наши тела превратились в прах, поэтому в этой книге перечислены все приёмы, которые необходимо знать, чтобы уберечь тело от тлена. Бог Анубис обучил нас искусству предохранять труп от разложения.

   — Но почему тело не должно обращаться в прах? — удивился я. — Ведь всё на земле рождается и гибнет. И это происходит постоянно.

   — Если тело сохранится невредимым, душа, покинувшая умершего, может в любое время, пусть даже через тысячи лет, возвратиться и воскресить его. А если покойник истлел, душа не находит приюта и обречена на вечные скитания. Пока жрецы декламируют наизусть главы из Книги мёртвых, труп тщательно бреют. Потом из него извлекают внутренности, а через нос вводят особое устройство для удаления мозгов. В теле можно оставить только сердце. Изнутри труп тщательно промывают вином и заполняют брюшную полость воском, особыми травами, корицей, жареными семенами лотоса и набивают тканью. Вместо глаз вставляют эмалевые заменители. Лёгкие, печень, желудок и кишечник, перед тем как поместить в четыре погребальные урны, непременно бальзамируют. — Он рассеянно улыбнулся. — Первым делом покойника, разумеется, прихорашивают, красят ему губы, ногти, ладони и подошвы ног. Когда всё это сделано, труп обматывают бинтами, предварительно пропитанными смолой. Среди них закладывают амулет, главным образом священного скарабея.

   — А мы признаем только священного быка, — сказал я и принялся разглядывать праздничное одеяние фараона.

   — А мы настолько чтим священного скарабея, что, отправившись однажды на решающее сражение, сошли с дороги, поскольку по ней два священных жука катили перед собой навозные шары. Скарабеи для нас — золотое подобие солнца. Тогда мы были готовы примириться с потерей времени и скорее согласиться с тем, чтобы столь необходимая для нас победа обернулась поражением, чем помешать жукам заниматься своей работой.

   — Недавно умер мой брат Радамант, — сказал я. — Он был царём Феста. Мы положили с ним его меч, украшения, несколько золотых сосудов и скарабея, которого ему в своё время подарил жрец, прибывший к нам по твоему поручению.

   — Книга мёртвых предписывает, — серьёзно ответил фараон, — что покойнику нужно дать с собой всё, чем он владел на этом свете.

   — Всё? — удивлённо переспросил я.

   — Да, женщинам даже их румяна и парики, мужчинам — оружие и боевые колесницы; мы даём им с собой даже мумифицированные части туши животных и вино в запечатанных кувшинах. Каждый получает и свои одежды. Писцов снабжают приспособлениями для письма и подсчёта, а мужчины получают даже статуэтки голых женщин, чтобы и на том свете они наслаждались любовными утехами.

Он скривил губы и иронически заметил, что и мёртвые должны иметь свой гарем.

Когда мы прощались, фараон задумчиво заметил:

   — Кафтор — это врата неба. Со времени большого наводнения это название Крита можно перевести как «залитая лавой страна» или «затопленная страна».

Был уже вечер, когда я возвратился домой, вернее сказать, в дом, который предоставили в моё распоряжение.

Полуголые слуги, спешившие мне навстречу с факелами в руках, упали на колени, подобострастно приветствуя меня.

Я снял свои одежды и окунулся в каменную ванну. Оттуда я вышел освежённым и облачился в большой кусок ткани, скрепив его под горлом и завязав на поясе с помощью шнура. Потом я поужинал пшеничными лепёшками, финиками и кружкой лёгкого пива...

Едва я проснулся и успел подкрепиться несколькими лепёшками, как ко мне явились министр и верховный жрец, собираясь показать мне храм.

   — Когда пришли гиксосы, наша страна испытала немало горя, — поведал министр. — Чтобы изгнать их, потребовались многие годы. Дед нынешнего фараона был победоносным воителем. Его победам посвящено много изображений и рукописей. Под его владычеством наша страна достигла наивысшего расцвета. Фивы стали самым благоденствующим и самым многолюдным городом на свете. Царица Хатшепсут велела воздвигнуть там сто обелисков солнца.

   — Мы на Крите, — сказал я своим спутникам, когда они благоговейно замерли перед изображением быка, — любим игры с быками: ведь и у нас они — священные животные.

Вскоре мы очутились перед храмом Священного быка. Храм был воздвигнут ещё при жизни животного. Я знал, что Осирис во время своего второго пришествия на землю примет образ этого быка.

Аллея сфинксов, ведущая к храму, начиналась двумя пилонами. Перед храмом находилось кладбище священных быков, каждый из которых имел собственную могилу[220]. Вышедший к нам жрец пояснил, что в определённые дни года или в связи со смертью Аписа и погребальными торжествами в его честь здесь собираются жители Мемфиса.

В другом храме я увидел могилу кошки[221]. Меня поразило, что ей оказана такая честь. Её могила очень напоминала могилу человека. В голове и ногах надгробной плиты были высечены изображения богинь Исиды и Нефтиды. Надпись сообщала, что могила была сооружена «под руководством самого старшего, любимого сына фараона и верховного жреца Мемфиса Тутмоса».

Я никак не мог поверить, что этот каменный саркофаг действительно принадлежит кошке, однако Пенонурис, так звали министра, подтвердил это, сказав, что здесь похоронена любимица Тутмоса.

   — Кошка? — не мог успокоиться я.

Пенонурис заверил, что так оно и есть.

   — Наши владыки велят мумифицировать и помещать в небольшие бронзовые сосуды даже соколов, змей, ибисов, крыс, жаб и обычных навозных жуков. Мумифицировали и предавали земле даже ящериц — у них был собственный священный город — Крокодилополь в провинции Файюм — и все посетители были в восторге от красоты храмов, садов и прудов, где полно птиц, претендующих на мумифицирование по первому разряду.

   — Значит, у вас бальзамируют не только царей, но и высших сановников и священных животных? — несколько насмешливо поинтересовался я.

Министр кивнул.

   — Разумеется, каждый египтянин желает, чтобы его бальзамировали. Впрочем, для этого нужны деньги, — заметил он. — Кто не в состоянии потратиться на дорогостоящее бальзамирование, выбирает для себя дешёвое.

   — Это что?

   — Его проводят помощники настоящих знатоков этого искусства. Чтобы сэкономить деньги, умерших подвешивают на стенах, а после удаления внутренностей тела укладывают друг на друга в огромные чаны, каждый из которых вмещает не менее пяти трупов взрослых. Там они лежат тридцать дней в растворе соли. После этого родственники или друзья покойного забирают покойника. Кому гроб не по карману, заворачивают умершего в воловью шкуру и прилагают папирус, где написаны магические формулы из Книги мёртвых.

   — А как поступают бедняки?

   — Им и на том свете приходится довольствоваться малым, — цинично ответил министр. — Если близкие в состоянии приобрести гроб, на его стенке чаще всего начертана молитва только о еде и питьё. Необходимую утварь и всё прочее, чем полагается снабдить покойника, рисуют на внутренней поверхности гроба. После соляной ванны совсем уж бедных обматывают бинтами и закапывают в пустыне прямо в песок.

   — Египет будет жить вечно, — взволнованно произнёс я, обходя с обоими спутниками храм и то и дело поглаживая рукой огромные колонны.

   — Да, он вечен, — согласился министр. — Пирамиды тоже будут жить вечно.

   — Сфинкс кажется фантастическим животным, он производит на меня впечатление существа из иного мира, — обратился я к жрецу.

Однако министр решил, что я адресуюсь к нему, и ответил вместо жреца:

   — Сфинкс неусыпно стережёт пирамиды, эти последние прибежища фараонов. Он сохраняет запретные пределы и мумии фараонов, он слушает музыку планет, на краю вечности он следит за всем, что было и что ещё будет.

Назад во дворец мои носилки несли шестеро чёрных рабов. Следом за мной шли трое мужчин: первый нёс опахало, второй — мой меч, а третий — ларец с моими личными принадлежностями.

Стража, выставленная вдоль дороги, была скорее данью уважения к моей персоне, нежели средством защиты. Да и кому придёт в голову в стране с таким суровым режимом причинить зло царю Кносса?

Повсюду я видел поля, обсаженные пальмами, на которых зеленели лен и клевер, золотились пшеница и ячмень второго посева. Из хижины, прятавшейся под деревьями, появились люди с бронзовым цветом кожи. Вся их одежда состояла из набедренной повязки и шляпы, защищавшей голову от солнца.

Некоторые из них направились к каналам, чтобы расчистить их от ила или набрать воды, другие рассыпались между деревьями и кустами, собирая фиги и виноград. Голые дети играли, деловито сновали взад и вперёд женщины, облачённые в белые, жёлтые или красные одежды без рукавов. Мимо промчался конный отряд, вооружённый копьями. Затем приблизились лучники в шлемах: на левой руке они несли луки, за спиной торчали колчаны со стрелами, а в правой они сжимали топоры. За ними следовали пращники. Мешки с камнями они держали в левой руке, а в правой — короткие мечи. Сзади, отставая всего на несколько шагов, двигались два небольших отряда пехоты; один был вооружён пиками, второй — топорами.

Я невольно стал сравнивать увиденное вооружение с нашим, микенским, отмечая преимущества и недостатки того и другого, но вскоре мои мысли вернулись к более насущным делам. Мне предстояла ещё беседа с Тутмосом по поводу обмена товарами. Египет мог предложить много, чего нельзя было сказать о Крите. Египетские строители нуждались в древесине, однако наши леса, медленно растущие после грандиозного наводнения, были ещё слишком молоды, так что поставлять лес я не мог. Зато керамику мы могли производить в достаточном количестве. То же можно было сказать о небольших произведениях искусства из бронзы, слоновой кости, стеатита, фаянса и золота. Охотники покупали и нашу медь в слитках. А прежде, до наводнения, Крит поставлял масло самых разных сортов, оливки и рыбу, а также зерно, бобовые культуры и миндаль. Египет ввозил с Крита серебро, которое ценилось вдвое дороже золота. Древесиной торговали чаще всего в виде досок и бруса.

У меня возникла новая мысль. Могу ли я предложить фараону суда? Собственно говоря, Криту они были нужнее, однако теперь важно поставлять товары, чтобы получать взамен продукты питания. Но если я предложу фараону свои суда, которые быстроходнее египетских, то он сможет получить преимущество в торговле, а это было бы опасно для нас.

Неожиданно я нашёл спасительный выход. Если я воспользуюсь хорошими отношениями с микенскими родственниками и стану выменивать там изделия, которые нужны египтянам, то смогу выдавать их за критские.

Когда я отдыхал в своей резиденции, Айза и Сарра невольно подалимне полезную идею. Пока они массировали меня и натирали мазями, я придумал, что ещё мог бы поставлять в Египет: сырьё, необходимое для крашения и дубления. Критяне знали толк в приготовлении красителей, необходимых для ухода за телом и для живописных работ.

На Айзе было ожерелье из критской яшмы и горного хрусталя. Если привлечь к их добыче больше людей, можно будет поставлять и эти полудрагоценные камни.

Прибывший гонец сообщил, что сын богов, фараон Тутмос, соизволил принять меня. Я поднялся, надел парадную одежду и несколько раз оглядел себя в этом наряде. В это время Айза принялась упрашивать меня, чтобы я разрешил ей навестить деревню, где она некогда жила.

   — Может быть, там есть ещё люди, которые помнят меня. Очень хочется знать, остался ли у меня здесь хотя бы кусочек родины.

Сарра оттолкнула её.

   — Брось эти глупости! Ты — рабыня и не вправе высказывать никаких желаний. Повинуйся, прислуживай и ни на что большее не претендуй!

   — Ах ты, грязная иудейка! — воскликнула Айза, бросаясь на Сарру. — Ты воображаешь, будто выше меня? Кто дал тебе право, дочь лживого народа, так говорить? Ты тоже всего лишь рабыня!

Гонец фараона, довольно важная персона, оттащил Сарру за волосы.

   — Прекрати, чужеземка израилева племени, — приказал он ей.

Когда он сопровождал меня в зал аудиенций, я поинтересовался, отчего он так ненавидит иудеев, ведь к тому времени, когда у нас на Крите произошло страшное наводнение, большинство из них уже перебралось в Ханаан.

   — Они жестоки, как гиксосы, и не знают жалости, — ответил он.

Возвратившись после беседы с фараоном, я застал в своих покоях плачущую Сарру.

   — Что случилось? — участливо спросил я.

Поминутно вытирая слёзы, она поведала мне, что произошло.

   — Я отправилась в храм и на пороге сняла, как предписывает закон, свою обувь и двинулась дальше босиком. Но тут меня окружили мужчины, которые потребовали, чтобы я не входила в храм с грязными, покрытыми дорожной пылью ногами. Один из них явился с тазиком воды, другой — с полотенцем. Их собралось много, и каждый норовил вымыть и вытереть мне ноги. — Она запнулась, а потом продолжила свой рассказ: — Неожиданно я увидела перед собой зеркало и своё отражение в нём. Мне были видны руки, которые после обряда омовения ног жадно щупали меня... Нет... — воскликнула она, закрыв лицо руками, и опять залилась слезами.

Пытаясь утешить, я обнял её за плечи.

   — А что случилось потом? — спросил я, испугавшись неожиданно проснувшегося во мне любопытства, больше похожего на сладострастие.

   — От страха я принялась отбиваться...

Я вдруг подумал: отчего Сарра и Айза до сих пор ни разу не забеременели?

Я спустился в сад и уселся на скамью. Мысли мои путались. То ли от жары, то ли от бесед с фараоном, то ли от рассказа Сарры?

Мало-помалу я успокоился и отправился к себе. Случайно или нет, но я оказался рядом с комнатой, занимаемой Саррой. Когда до неё оставалось несколько шагов, я различил звуки ударов.

Войдя в комнату, я увидел Сарру. С искажённым от ненависти лицом она колотила стоявшую перед ней на коленях рабыню-египтянку, которую приставили к ней с самого первого дня.

В первый момент я хотел отругать Сарру, но потом передумал: она смотрела на рабыню прямо зверем. Глаза её сверкали, на губах блестела слюна, а палка в её руках так и мелькала, словно сама собой.

Я двинулся дальше, размышляя о том, почему у Сарры был такой отвратительный вид, когда она сердилась.

Встретив её час спустя, я спросил, что вызвало такой гнев.

   — Эта мерзавка опрокинула мои румяна!

   — Разве это такой серьёзный проступок?

Сарра вначале не нашлась, что ответить, но, помедлив, призналась:

   — Это ты виноват, я была сердита на тебя...

   — На меня? — удивился я.

   — Да, Минос. Я самая преданная твоя служанка, я твоя покорная рабыня, верная как тень. Я знаю, что я — твоя собственность, но мечтаю, чтобы ты, если любишь меня, по крайней мере, не вёл себя как господин и повелитель. Почему ты всячески напоминаешь мне о пропасти, которая нас разделяет? — Она замолчала и прикусила губу. — Ты очень любишь свою собаку — любишь до такой степени, что захватил с собой в Египет. Мне порой кажется, что она тебе ближе, чем я. Вчера ты пришёл с ней ко мне. Пробыл у меня считанные часы, и всё это время собака лежала рядом с тобой, лежала на том самом месте, которое по праву должно принадлежать мне. Я попыталась её прогнать, но она зарычала и оскалила зубы. А ты только посмеялся и нежно запустил руку в шерсть этого противного животного точно так же, как запускал в мои волосы, когда ласкал меня. И с тех пор я ненавижу эту собаку, которая отнимает у меня твои ласки. И ты всё время думаешь о бабах, — упрекнула она.

   — Брось эти глупости, — сурово сказал я. — Я думаю о своём Крите, я хочу там построить такие же дома, как мы видим здесь, проложить такие же дороги. Я собираюсь дать Криту благоденствие, а с ним и счастье!

И я снова принялся размышлять о том, как устроить так, чтобы на каждое полнолуние фараон получал судно, груженное медью. Не хватало рук, чтобы восстановить нормальную жизнь. Урожаи были ещё низкие, и люди по-прежнему голодали. Когда я ездил по своим владениям, люди подходили ко мне, полубезумные от голода и жажды. Из-за пригоршни зерна или небольшой лепёшки они душили друг друга, забивали камнями.

Разве не было для меня, царя, самой насущной задачей накормить своих подданных и лишь затем снова обеспечить Кноссу и всему Криту главенство среди стран, окружающих Критское море?

Перед моим мысленным взором возникали лица людей, с которыми мне приходилось сталкиваться за те шесть лет, что я находился на Крите. Внезапно мне вспомнился Манолис. У него было лицо подлеца, страдающего многими пороками. Его присутствие бывало мне порой так неприятно, что я едва мог с ним разговаривать.

Потом я подумал о Пасифае. Она всё чаще выставляла себя на посмешище, собирая вокруг себя людей, исповедовавших самые необычные культы. Затем мои мысли вернулись к Сарре, которая тоже начала вести собственную жизнь, выставлявшую её в сомнительном свете. И вот я уже спрашивал себя, верна ли мне по крайней мере Айза, желает ли только меня?

Солнце уже клонилось к закату. Над крышами домов вдоль реки начал подниматься, постепенно густея, туман. Лёгкий ветерок понёс его на север, к морю, даря прохладу деревьям, умиравшим от жажды.

Разыскивавший меня раб передал приглашение министра. Я с благодарностью принял его, потому что этот человек уже дал мне немало дельных советов. Айза и Сарра сопровождали меня. Посадили их почему-то не рядом со мной — министр взял их к себе за стол, и это насторожило меня.

Едва я успел занять место за столом, как мне со всех сторон стали предлагать самые изысканные блюда.

— Мы любим жизнь! — воскликнул министр, поднимая кубок. — Минос, благородный царь Крита, желаю тебе, чтобы тебя всегда окружали мудрые люди! Поощряй их, поощряй музыку, искусство и храмы. — Он снова поднял кубок и спросил: — Сколько храмов в твоей стране?

Я немного замешкался с ответом. Не помню точно, кто именно как-то дал мне совет: никогда не говорить всё, что знаешь, но всегда знать, что говорить. Какой-то внутренний голос подсказал мне: «Лгать опасно, но говорить правду подчас ещё опаснее».

Поэтому я сказал полуправду:

   — Южнее моего дворца в Кноссе расположена летняя резиденция. Там лежат в руинах остатки культового сооружения, а поблизости некрополь, которым я собираюсь воспользоваться со временем для своей семьи. Мы, критяне...

   — Ты — микенец, — учтиво, но решительно прервал меня египтянин.

   — Каждый — то, что он есть, или, — я добродушно улыбнулся, — то, чем хочет быть. Верно, я прибыл из Афин, я — из микенцев.

Я замолчал. Мои мысли обратились в прошлое, в те дни, когда я появился на Крите. Я сразу полюбил его. Он был таким суровым и приветливым, таким древним и таким пленительно юным, таким жестоким и таким прекрасным, таким преходящим и в то же время вечным. Это была страна, которую боги любили и не могли не дать ей снова своего благословения.

   — Только от меня зависит, кем стать, — продолжил наконец я. — Если я явлюсь на Крит диктатором, меня не будут любить, если же я приду спасителем и помощником, меня будут уважать. Я знаю, что стану критянином.

   — Сколько у тебя жён? — поинтересовался хозяин.

   — Одна и несколько наложниц. — Зная, что египтяне считают за счастье иметь много детей, я сказал с известной долей тщеславия: — У Пасифаи, моей жены, благословенное лоно. Она родила мне четырёх дочерей и четырёх сыновей.

   — Почему первыми ты называешь дочерей?

Я замялся, не зная, как ответить, а потом беспомощно сказал, что в жизни мужчины женщины подчас играют очень важную роль.

   — Для нас, египтян, важны сыновья, а дочери, — он ухмыльнулся, — всего лишь побочный продукт.

Я хотел было возразить ему, что и дочери имеют право на существование, однако он прервал меня, заявив, что они привлекательны для него только в тех случаях, когда делят с ним ложе.

Заметив моё удивление, он объяснил, что в Египте на такое совокупление смотрят как на соитие с богами:

   — Если женщина забеременеет, от этой связи появляются на свет дети бога. Один мудрый писец посоветовал мне хорошо обращаться с женщинами. «Наполни их тело, — сказал он. — Прикрой им спину. Радуй их сердце, пока ты жив».

Он сделал знак музыкантам, которыми тоже были женщины, стоявшие друг против друга кто с лютней и арфами, кто с флейтами в руках. Зазвучала музыка.

Министр привлёк к себе жену, нашёптывая ей ласковые слова, а потом обернулся к рабыне, которая ему прислуживала. Как и остальные рабыни, она была почти нагая, и мне стало неловко смотреть, как непринуждённо он прижался щекой к её грудям.

   — Сразу видно, что ты представитель иной культуры, Минос!

Празднество, устроенное в мою честь египтянином, продолжалось. Музыканты играли, девушки танцевали. То и дело подавали вино, и мне со всех сторон протягивали самые разнообразные лакомства.

Чтобы развлечь меня, свои трюки выделывали акробаты. Какой-то заклинатель змей, решив доставить мне удовольствие, попытался положить мне на плечи крупную кобру.

Айза и Сарра танцевали. Первой выступила Айза с танцем живота — это ритуальный танец, исполняемый в Египте во время разлива Нила.

Затем флейты и арфы зазвучали громче, и Айзу сменила Сарра. Она забыла об окружающих и видела только меня. Её танец был очень грациозным, и когда она откидывалась назад, её груди двигались в такт музыке, а лоно отчётливо обрисовывалось под воздушным одеянием. В этом зрелище не было ничего вульгарного — это была мистерия, доставлявшая к тому же массу удовольствия зрителям.

Но жена министра громко обратилась к своему мужу:

   — Ты не должен допускать, чтобы здесь танцевала иудейка. Это наносит бесчестье нашему дому!

Сарра, несомненно слышавшая эти слова, тем не менее запела немного в нос жалостливую песню.

В зале появился старик, которого министр представил как своего отца.

   — Гоните прочь эту иудейку! — воскликнул старик. — Она колдунья. Своим чародейством она задержит разлив Нила. А что наша страна без воды?

Жена министра вскочила и выпроводила старика из зала. В следующее мгновенье вышел жрец и, подняв руку, призвал к тишине:

   — Ежегодно с приходом месяца тота Нил начинает разливаться. Разве хоть раз было иначе, хотя в нашей стране всегда было много чужеземцев? Чем злобствовать, лучше молитесь! Разве вам когда-нибудь приходилось слышать, чтобы женщине удавалось воспрепятствовать воле богов? Чем крепче будет ваша вера, чем больше будет ваше смирение, тем скорее вы узрите знак божественной милости!

Вскоре мы вышли во двор. Небо уже было усыпано яркими звёздами, такими близкими, что их, казалось, можно достать рукой.

Певец, недавно восхвалявший красоту Айзы, неожиданно запел снова. Я не смог сдержать улыбку, потому что на этот раз он превозносил красоту Сарры.

Едва он смолк, как кто-то воскликнул с раздражением:

   — Ты поёшь хвалу иудейке, глупец, а она своим колдовством препятствует разливу Нила!

Сарра пересекла двор, стараясь разглядеть обидчика.

   — Будь ты проклята, чужеземка, чьи грехи останавливают воды Нила!

   — Эта грязная иудейка мешает разливаться водам Нила! Горе нам! Голод и нищета постигнут Нижний Египет!

   — Глупцы! — возмутился министр. — Сколько раз чужестранцы, которые находились у нас в плену и изнемогали от непосильного труда, могли насылать на нас проклятья! Да разве любой из них не отдал бы жизнь, лишь бы над Египтом никогда больше не всходило солнце и Нил не разливался в начале года, как ему положено? Что проку от ваших молитв и проклятий? Да и зачем женщине, которая благоденствует рядом со своим господином, царём Крита Миносом, насылать на нас несчастье?!

   — И всё же Моисей, пророк иудеев, наслал на Египет тьму и мор! — возразили ему.

   — Перестаньте, египтяне! Поверьте мне! Возвращайтесь в свои жилища! Прежде чем вы переступите порог своего дома, Нил начнёт разливаться!

Ночной ветер шевелил листья пальм. На окружающие нас белые стены падали причудливые тени.

   — Вижу свет! — пронзительно закричала вдруг какая-то женщина.

Все бросились к дверям, откуда открывался прекрасный вид на окрестности. Всё верно — на башне Мемфиса действительно горел огонь.

   — Нил поднимается, Нил поднимается! — ликовали кругом.

Мы спустились на берег, где уже пылали многочисленные огни...

Месяц тот сменился месяцем паофи, который приходился на вторую половину июля. Воды Нила, сперва зеленоватые, теперь сделались белёсыми, а затем красноватыми. Дворцовый мерный бассейн в Мемфисе показывал уровень воды почти в два человеческих роста. А Нил продолжал разливаться, каждый день его уровень повышался на ширину двух ладоней. Самые нижние поля оказались уже затопленными, с остальных спешно убирали лен, виноград и хлопок. Там, где утром было ещё сухо, к вечеру плескались волны. Шаг за шагом они отвоёвывали у пашни всё больше площади. Когда вода добиралась до обширных низин, на их месте возникали небольшие озёра.

Куда ни бросишь взгляд, повсюду расположенные на холмах небольшие имения превратились в труднодоступные острова. Иной раз, отправляясь утром из дому пешком, человек возвращался вечером на плоту. Число лодок и плотов значительно увеличилось. В воздухе стоял шум от поднимающейся воды, слышались крики испуганных птиц п вдохновенное пение людей.

В период с половины сентября до половины октября поды Нила достигли максимального уровня, после чего он стал постепенно снижаться. В садах рабы собирали плоды тамариндов, финики и оливки, повторно зацвели деревья.

Фараон удовлетворил мою просьбу, и я получил возможность отправиться в Фивы. Для этого путешествия было выделено больше десятка великолепно украшенных судов. Меня не оставляло желание, которое я ещё ребёнком высказывал Гайе, — строить города и порты и прокладывать дороги. Теперь я увижу город, столицу. Именно из Фив началось изгнание гиксосов и восстановление Египта. Удастся ли мне когда-нибудь стать единовластным повелителем Крита? Радаманта, правда, уже не было в живых, но за его наследство боролись несколько его сыновей. Беспокоил меня Сарпедон, прирождённый интриган, я чувствовал, что мне ещё предстоит изнурительная борьба с ним.

Я забыл обо всём, любуясь красотой ландшафта. Когда мы поднимались вверх по Нилу, я обратил внимание, как узка его долина. Позади полей, засеянных хлопком и сахарным тростником, непрерывно тянулись пустыни: Аравийская — по левую сторону и Ливийская — по правую. Удобно устроившись, я слегка задремал... Внезапно перед моими глазами, подобно миражу, возник мой брат Сарпедон.

Я спросил, что ему надо.

   — Как шторм гонит птиц в пустыню, так и злость прибивает человека к берегу несправедливости. Ты удивляешься поведению своих жрецов, подозреваешь их, утверждаешь, что они невозможны, а между тем ты сам невозможен.

   — Я не понимаю тебя.

   — Ты, царь, имеешь много женщин. Чем же тебя так привлекает эта иудейка Сарра?

   — Ты говоришь словами матери! — посетовал я.

   — Твоя достойная мать души в тебе не чает. Верно, Сарра ей не по душе. Из чувства противоречия я сказал ей, что мне нравится твоя Сарра и в шутку заметил, что ты однажды подарил мне свору охотничьих собак и двух сирийских лошадей, которые тебе наскучили. Так что я жду, пока тебе не наскучит и эта женщина Израилева племени и ты не отдашь мне её в наложницы.

   — Что ж, ты верен себе.

   — А ты мало-помалу стареешь. Не понимаю, ты мог бы иметь самых красивых девушек, а отдал своё сердце иудейке, которая уже начала покрываться морщинами. Что с тобой творится? Ты мог бы не только пить лучшие вина, но и купаться в них. А между тем пьёшь скверное солдатское вино и питаешься, как они, сухими лепёшками, натёртыми чесноком. Откуда у тебя такой грубый вкус? Ты самый видный царь Крита, многие женщины сочли бы за счастье готовить тебе пищу. Ты выставляешь себя на посмешище не только тем, что протягиваешь руку за едой, но ещё больше тем, что сам умываешься и одеваешься. Ох, Минос, Минос, — вздохнул он, — что будет с твоим царством, если ты живёшь как простой крестьянин?

Какой-то шум заставил меня вскочить на ноги. Может быть, я заснул? Я посмотрел туда, где стоял Сарпедон, но там никого не оказалось...

Плавание по Нилу утомило меня. Хотя ночами я хорошо спал, а слуги и рабы заботились обо мне наилучшим образом, я был рад, когда мы достигли цели путешествия. На землю Фив мы ступили около полудня.

Любовь египтян к роскоши проявлялась в грандиозных храмах. Моё воображение поразил лес колонн в храме Амона: я насчитал их больше сотни. Потом я увидел высочайший обелиск Египта. Он был изготовлен из красного гранита по распоряжению царицы Хатшепсут, единственной женщины на египетском троне, на шестнадцатом году её правления.

На следующий день мы переправились на другой берег Нила и поскакали к городу мёртвых Фив. Там, на западной стороне, где солнце садилось в пески пустыни, было царство отошедших в вечность. Целый городской квартал трудился над жилищами мёртвых: в глазах рябило от множества ремесленников, ваятелей, бальзамировщиков, каменотёсов и рабов.

Я увидел холм, изрытый подобием кроличьих нор. Там находились могилы министров и придворных. Стены гробниц покрывали росписи, изображавшие охоту на птиц, сбор налогов, уборку урожая и прочие сцены повседневной жизни.

Оказалось, богачи сооружали себе гробницы ещё при жизни, заставляя художников изображать на стенах даже сцены собственного погребения.

Мне было известно, что во многих странах обилие детей считается наивысшим счастьем, дарованным богами, но тем не менее удивился, услышав от офицера, не отходившего от меня ни на шаг, что один фараон имел семьдесят девять сыновей и пятьдесят девять дочерей.

В последний день моего пребывания в Фивах я пожелал посетить оставшуюся незаконченной гробницу архитектора, который создал для Хатшепсут чудесный храм. Мне показалось, что я вижу сон: я прочёл, что работы были прекращены на двадцать девятый день четвёртого месяца разлива Нила. На потолке гробницы была изображена карта неба. Созвездия были воспроизведены совершенно верно, особенно удивило меня точное воссоздание Сириуса.

Узнав, что я не египтянин, сторож объяснил мне, что в Египте вся жизнь, особенно сельскохозяйственные работы, зависит от Нила. Он разливается всегда в одно время. Один гениальный жрец, живший, вероятно, в Мемфисе, даже оставил для крестьян календарь, в котором восход Сириуса знаменует начало официального года и возвещает начало земледельческого цикла.

Чтобы я мог вернуться в Мемфис, фараон послал за мной быстроходный парусник.

Наступил месяц тоби — конец октября и начало ноября. Уровень воды в Ниле понизился, превышая обычный всего на полтора человеческих роста, и каждый день освобождал от разлившейся воды всё новые участки тяжёлой чёрной земли. Там, где вода отступила, тут же появлялся узкий деревянный плут, запряжённый парой волов. За ним шёл крестьянин, а следом — сеятель. Проваливаясь по щиколотку в ил, он разбрасывал семена пшеницы.

Настал последний день моего пребывания в Египте. Рабы уже привели в порядок мой багаж, а я отправился прощаться с фараоном, министрами и верховным жрецом.

Возвращаясь в свою резиденцию, я думал о Сарре. Она отправилась вызволять из тюрьмы старика иудея, посаженного за оскорбление верховного жреца. Я добился его прощения, пользуясь своим положением гостя фараона. Сарре давно пора уже было вернуться. Я спросил у одного раба, не видел ли он её. Тот почтительно ответил, что она недавно возвратилась вся в слезах и уединилась в своей комнате.

Я тут же направился к ней и замер в изумлении. Такой я её ещё ни разу не видел. Она лежала на полу, дрожа как в лихорадке, волосы её были в полном беспорядке, а руки бесцельно шарили по пёстрому ковру.

   — Что случилось? — с тревогой спросил я.

   — Я забрала иудея из тюрьмы и передала родственникам, поджидавшим его возле ворот. Когда я возвращалась назад, за мной увязался какой-то человек. Я испугалась и попыталась избавиться от преследователя: наняла комнату в первой попавшейся гостинице. Заперев за собой дверь, я прилегла немного отдышаться. Потом я решила вымыться. На маленьком столе я заметила кувшин с водой и таз для умывания. Едва я приступила к мытью, как дверь в мою комнату отворилась, хотя я её заперла, и появился мой преследователь. Я крикнула, чтобы он немедленно оставил мою комнату, но он не уходил. Он попробовал распустить руки, но я ударила его кулаком. Он был сильнее: перехватил мою руку, а другой рукой попытался схватить меня за грудь...

   — Он обесчестил тебя? — сердито прервал я Сарру.

Она опять залилась слезами.

   — Он решил, что уже овладел мною, но я в отчаянии ударила его в грудь кинжалом, с которым никогда не расстаюсь, — сказала она едва слышно, почти шёпотом.

   — Правильно, — похвалил я.

   — Ты только подумай, Минос, — продолжила она упавшим голосом, — я, рабыня, иудейка, возможно, убила свободного египтянина. Наверное, я навредила тебе...

   — О чём ты говоришь! — возмутился я и немедленно отправился к министру.

Я рассказал ему об этом случае с Саррой и потребовал освободить её от наказания. После долгого молчания он ответил:

   — Смысл всякого наказания, Минос, в том, чтобы люди уважали законы, так что оно имеет воспитательное значение. Что скажет мой народ, узнав, что какая-то критская рабыня безнаказанно убила египтянина? Конечно, ты наш гость, благородный Минос, но я тоже обязан уважать законы. А ты, царь, веришь в необходимость наказаний?

   — Да.

   — Рад слышать. Многие из ложно понятого милосердия полагают, что лучше простить и забыть. Когда говорят, что прощенье — божье дело, это означает, что только богам дано право прощать. А люди должны карать преступления для блага человечества. Вот подлинная справедливость и подлинная мораль. И не стоит забывать, — он внимательно посмотрел на меня, — что твоя рабыня — иудейка, а в их религии существует заповедь: «Око за око, зуб за зуб».

Я осторожно ответил:

   — В Афинах у меня был учитель, с которым я нередко беседовал о необходимости законов и наказаний. Он считал, что нужно различать два вида преступлений — умышленное и неумышленное. Он утверждал — я долго не понимал этого, — что многие совершают предосудительные поступки неосознанно. Если это верно, значит, некоторые преступления совершаются в конечном счёте не по доброй воле.

   — Твоя рабыня должна быть наказана за смерть человека.

   — А разве этот человек не убил себя сам? — спросил я.

   — Как тебя понимать?

   — Тот, кто подвергает себя опасности, может от неё погибнуть. Не стоит нападать на женщину, ибо у неё может оказаться кинжал для самозащиты. Вор обязан иметь в виду, что встретит отпор. Он уподобляется человеку, который входит в клетку со змеями и рискует быть укушенным. Он и был укушен, — строго добавил я. Потом я посмотрел прямо в глаза министру: — Все мы должны судить по справедливости, а царь должен служить образцом справедливости. Я тоже человек и у себя на Крите совершаю регулярные паломничества в пещеру Ида. Я намерен издавать мудрые законы, — сказали, помолчав. — Когда-нибудь обо мне скажут, что я был справедлив. Пусть знает любой критянин, что я издаю лучшие законы. А в этой пещере я получаю важные импульсы.

   — Лучшие законы... — повторил египтянин. — Что значит лучшие законы?

   — Закон обязан защищать.

   — От чего, от кого?

   — Право — это защита одного человека от другого. Право признано стоять на страже морали. Возможно, оно выражает стремление к справедливости. Закон защищает право, однако не будь людей — многих людей, — образцово выполняющих требования законов, дело с законами обстояло бы не лучшим образом.


Вернувшись в свою резиденцию, я всё ещё кипел от гнева. Крепкое вино, которым меня угощал министр, сделало своё дело. Я улёгся на кровать и только закрыл глаза, как вдруг передо мной возникла очень юная прекрасная танцовщица. Вся её одежда состояла из тонкого, как паутина, покрывала и венчавшего лоб золотого обруча, который очень шёл ей.

   — Кто ты? — спросил я, изумлённый её появлением в моей спальне, несмотря на множество рабов, охранявших дом.

   — Я — жрица, и мне поручено служить тебе.

   — Как ты собираешься это делать? Я устал и сильно раздосадован!

   — Подойди сюда, сядь, — попросила она, подводя меня к креслу. — Я встану на цыпочки, чтобы быть выше твоего негодования. Этим покрывалом, которое я велела освятить, я прогоню от тебя духов гнева. Прочь! Прочь! — воскликнула она, принимаясь кружиться вокруг меня в танце. — Прочь! Прочь! — Она порхала возле меня не слишком близко и не слишком далеко. — Позволь моим рукам отогнать от твоего чела мрачные тучи, — шептала она, — а моим поцелуям — вернуть прежнюю ясность твоим глазам! Разве ты не слышишь, как бьётся моё сердце?

И, не переставая нежно целовать меня, она снова принялась порхать вокруг, напоминая то лебедя, расправившего крылья, то бабочку, вьющуюся перед моими глазами.

   — Тихо, тихо! — попросила она, когда я попытался что-то спросить. — Любовь требует тишины, такой тишины, что перед ней должен утихнуть самый сильный гнев.

Я потянулся, чтобы обнять её.

   — О нет, этого тебе нельзя, — отстранилась она.

   — Почему?

   — Я — жрица великой богини Астарты. Сперва ты должен воздать должное моей покровительнице, принести ей жертвы, прежде чем она позволит тебе целовать меня.

   — Но ведь ты можешь...

   — Я могу всё, потому что я — жрица. Проси мою покровительницу о благосклонности, и я охотно подарю тебе своё расположение.

   — Зачем ты пришла ко мне?

   — Чтобы прогнать твой гнев. Я добилась этого, благородный царь, и теперь ухожу.

   — Где живёшь ты и твоя покровительница?

   — В храме Астарты. Когда наступит полнолуние, со всех сторон стекаются мужчины, чтобы поклоняться ей. Они приносят жертвы, а мы, жрицы, благодарим их.

С лёгким сердцем я поспешил в сад на поиски Сарры. Но слуга сообщил мне, что её забрали в тюрьму...

Отправившись в дворцовую тюрьму, я вскоре отыскал Сарру. Она сидела в углу мрачного помещения, где, помимо неё, томилось ещё множество несчастных. Все узники были совершенно беззащитны перед мириадами чёрных мух — настоящего проклятья Египта. Они облепляли нос, рот, глаза людей, покрывая их лица словно чёрной шевелящейся коркой. Бедняги были закованы в цепи и не имели возможности отогнать насекомых. Воздух был отравлен испарениями множества тел, пропитанных пылью и песком; стояла невыносимая жара.

Я не мог преодолеть отвращения при виде того, как здесь обращаются с заключёнными. Преисполненный праведного гнева, я схватил надзирателя, который тыкал заострённой палкой в молодую девушку, и приставил к его горлу кинжал.

   — Ты немедленно освободишь эту женщину, — потребовал я, указывая на Сарру. — Считаю до трёх, — громко произнёс я. — Раз... — сделал паузу и продолжил: — Два, — взглянул на него и уже приготовился считать дальше.

Надзиратель заскулил, словно побитая собака, и разомкнул кандалы на руках и ногах Сарры. Я поднял её, согнал мух с её лица и, взяв за руку, вывел из тюрьмы, пиная ногами ползущего передо мной на четвереньках надзирателя.

К нам поспешил старший надзиратель. Я влепил ему пощёчину, объяснив, кто я, и, сбив с ног подскочившего охранника, покинул тюрьму.

Глава шестая


Увидев в порту корабль, который должен был доставить меня обратно на Крит, я сразу определил, что его строили критяне.

Я вышел из носилок и прислушивался к приветственным звукам флейт и барабанов и к громким возгласам моряков.

   — Наконец-то я снова на родной земле, — с гордостью сказал я и залюбовался судном.

Микенские парусники были длиннее и изящнее. Они были лучше вооружены, поскольку строились именно для военных действий. Критским морякам море помогало достичь других стран, а наши видели в нём поле битвы. Тем не менее этот критский корабль был красив. У него был мощный киль и высокий нос в виде рыбьей головы. Критские парусники строились с таким расчётом, чтобы их было легко вытаскивать на берег. Мой корабль достигал в длину десяти футов и имел у каждого борта по два десятка гребцов. Посередине возвышалась мачта с парусом. Каюта находилась на корме, и капитан распорядился празднично украсить её.

Поблизости стояли на якоре суда сопровождения. Ахтерштевень одного был выполнен в виде головы льва, другого — в виде головы грифа. Борта украшали разноцветные изображения львов, дельфинов и голубей.

Капитан заметил моё восхищение кораблями, которые должны были сопровождать меня на Крит.

   — Наши корабли, благородный Минос, элегантнее и удобнее египетских, хотя по конструкции они почти одинаковы. — И он принялся подробно объяснять мне их преимущества.

Рабы между тем грузили на борт мой багаж. Отовсюду спешили любопытные: мужчины, женщины и дети. Слышались рёв ослов и верблюдов, ржание лошадей.

Местные воры, вероятно, решили воспользоваться сутолокой. Толпа подняла крик, прибежали смотрители порта со своими палками. Вероятно, они перепутали воров с честными людьми. Завязалась потасовка, женщины подняли плач, а снующие повсюду дети только усугубляли неразбериху.

Заметив поднявшихся на палубу Айзу и Сарру, капитан обратился ко мне:

   — Прошу прощения, благородный Минос, но я мог бы раскинуть для твоих жён палатку.

   — Не стоит, — остановил я его, — обе будут спать со мной.

В глазах Сарры читалось недовольство, Айза тоже смотрела на меня с обидой. Я почувствовал, что они разочарованы моим решением. Каждая надеялась, что, по крайней мере, здесь, на корабле, предпочтение будет отдано именно ей.

Пока моя свита отыскивала для себя места поудобнее, устраиваясь между свёрнутыми канатами, тюками и бочонками, Сарра опять затеяла скандал.

   — Микенцы — суровые, безжалостные воины, — бросила она. — Живут разбоем, грабежом, истреблением целых областей. Жестокость — типично греческая черта. Мне рассказывали, что враждующие братья, — теперь она почти неприязненно смотрела на меня, — потчевали друг друга во время праздничной трапезы превосходно приправленными трупами детей своего врага.

Айза испуганно поёжилась и отступила на шаг.

   — Разве Фиест не был микенцем? — спросила Сарра. Её губы напоминали пасть ядовитой змеи, которая высовывает язычок в ожидании подходящего случая для нападения.

Я ничего не ответил, а только смотрел в её сверкающие глаза. Вообще говоря, столь дерзкие слова обязывали меня немедленно убить её ударом меча. Однако она до такой степени нравилась мне, что я не нашёл в себе сил даже одёрнуть её.

   — Этот Фиест родил от собственной дочери Пелопии сына Эгисфа[222], который впоследствии, — так мне, по крайней мере, говорили, — убил царя Микен. Правда ли, что Эгисф был женат на собственной матери и она делила с ним ложе, будучи второй женой?

Ситуацию спас Манолис. Он подошёл к Сарре и, не сказав ни слова, бросил на неё уничтожающий взгляд, указав рукой на каюту.

Когда Сарра ушла, он вернулся к нам и стал слушать капитана, утверждавшего, что египтянам не удалось построить ни одного стоящего судна, и, видимо, поэтому Египет никогда не был по-настоящему крупной морской державой.

После традиционной церемонии прощания с министром фараона, его высшими чиновниками и верховным жрецом мои суда почти одновременно подняли паруса и сразу после удара колокола погрузили вёсла в воду.

Войдя в каюту, чтобы освежиться и сменить пропитанную потом одежду, я увидел Айзу и Сарру, неподвижно, словно изваяния, стоявших на коленях. Их обнажённые спины покрывали рубцы от ударов бичом.

   — Ты не против, благородный Минос? — спросил меня офицер моей личной охраны. — Я наказал обеих. Можно ли допустить, чтобы эта иудейская рабыня говорила тебе такие дерзкие слова, а вторая, слышавшая это, тут же не вступилась за тебя?

Офицер снова поднял бич, рассчитывая, видимо, заслужить моё особое расположение.

   — Оставь, — приказал я и выпроводил его из каюты. Этот человек был микенцем и наказал их, как принято у нас на материке. А как бы поступил на его месте критянин? Действительно ли мы более жестоки?

   — Встаньте! — сказал я.

Айза и Сарра поднялись с колен, молча вымыли меня и помогли облачиться в более лёгкую одежду. Пока Айза причёсывала меня, Сарра растирала мне пятки.

Потом, сославшись на усталость и головную боль, я велел обеим рабыням оставить меня одного. Я прилёг на постель и моментально заснул.

Возвращение на Крит заняло около четырёх дней.

Однажды я проснулся, разбуженный громкими голосами. Я поднялся и, выйдя из каюты, увидел, что судно приближается к Амнису. Отовсюду навстречу нам спешили украшенные лодки. Чем ближе к берегу подходили наши корабли, тем больше народу устремлялось к месту, где мы должны были бросить якоря.

Я сошёл на берег в сопровождении Манолиса. Со всех сторон нам бросали цветы и венки. Зазвучала музыка, и на ветру заполоскалось множество флагов.

Ступив на критскую землю, я, сам не зная почему, опустился на колени и поцеловал её. Может быть, я сделал это от избытка чувств, от радости, что я вновь на Крите, вновь дома?

Люди вели себя словно безумные: каждый стремился увидеть меня и мою свиту.

Оглядевшись по сторонам, я наконец заметил Манолиса. Он стоял шагах в ста от меня, о чём-то возбуждённо переговариваясь с несколькими чиновниками. О чём он говорит с этими людьми? Не о Риане ли? Уж не случилось ли с ней чего?

Манолис с достоинством приблизился ко мне в окружении группы жрецов и встал рядом. Народ вновь возликовал, и мне не оставалось ничего другого, как обнять его и подставить обе щеки для поцелуя, благосклонно улыбнувшись его спутникам, державшимся немного поодаль. Когда я направился к ним, они расступились, и навстречу мне вышла Риана.

Едва только я почтительно склонил перед ней голову, как толпа опять разразилась ликующими криками. Наши глаза встретились. Её лицо озарила радость.

   — Ты сможешь сегодня прийти ко мне? — спросил я, любуясь ею. — Или мне следует прийти к тебе, — я тщательно взвешивал каждое слово, — если тебе не удастся одной попасть во дворец?

Задумчиво взглянув на меня, она ответила:

   — Манолис обладает большой властью, он мог бы стать для тебя опасным. Не приходи ко мне — этим мы только зря рассердим его. Я попробую улизнуть и к вечеру буду у тебя. Будь и ты осторожен: во дворце у многих стен есть уши...

По пути в Кносс я приветствовал чиновников и солдат, крестьян и пастухов. Кругом шли разговоры, будто я возвращаюсь из Египта с новыми идеями, намерен ещё больше заботиться о крестьянах и ремесленниках и собираюсь построить флот, для которого ищу кораблестроителей, рассчитываю оживить торговлю и снова превратить Крит в цветущий остров, который будет господствовать на море.

Добравшись до дворца, я умылся и переоделся. В коридоре стоял гул многих голосов. Выглянув в окно, я увидел бурлящую толпу просителей, которые вели себя весьма бесцеремонно. Не успел я пригласить в тронный зал одного из них, как с ним вместе ввалилась целая толпа. И так повторялось не раз и не два. Зачастую все говорили одновременно, так что уже через несколько часов я почувствовал себя совершенно разбитым. Вернувшись в свою спальню, я приказал охране не впускать ко мне никого, кроме Рианы.

   — Пусть приходят завтра, — вздохнул я.

Я очнулся только тогда, когда почувствовал, как чья-то рука убирает мне со лба волосы: рядом со мной стояла на коленях Риана и подставляла мне губы для поцелуя.

Я словно заново родился. Одно только её присутствие возбуждало меня, и я ощутил непреодолимое желание.

Мы не произнесли ни слова, только смотрели друг на друга. Обнявшись, мы очутились в чудесной стране, с наших губ срывался какой-то детский лепет: привычные слова были бессильны выразить то, что мы испытывали.

   — Я полюбил тебя с первого взгляда, — признался я, вновь заключая её в объятия...

После её ухода я отправился бродить по дворцу. Мне повстречалась Айза — казалось, она ждала меня. Я одарил её мимолётным поцелуем, сказав, что очень устал. У дверей своей спальни я увидел Сарру.

   — Наконец-то тебя опять можно увидеть! — с иронией заметила она.

Её я тоже равнодушно поцеловал в щёку, сообщив, что собираюсь выспаться, потому что завтрашний день сулит мне много работы.

   — Не эта ли так называемая верховная жрица, которую ты любил у всех на глазах, так измотала тебя? — усмехнулась она.

Я ещё раз убедился, что во дворце и у стен есть уши. Я был обескуражен, а она продолжала:

   — Кстати, то, что Манолис любит только пухленьких девиц, неверно. Тут тебе твоя Риана насочиняла.

Откуда она могла узнать то, что Риана шепнула мне на ухо?

Я перевернул свою спальню вверх дном, пытаясь отыскать потайную дверь, потайное отверстие или любую другую возможность для подслушивания и подсматривания, но ничего подозрительного не нашёл. Затем обследовал две примыкавшие комнаты. Окна там были открыты настежь, так что попасть туда и потом скрыться не составило бы никакого труда. Я припомнил, что мы с Рианой в основном говорили шёпотом, и задумался.

Назавтра я обнаружил, что верховный жрец упорядочил доступ посетителей. Первыми были допущены важные персоны: жрецы, министры, посланцы Финикии, Греции, Ассирии и Нубии. За ними последовали высшие офицеры, судьи, верховные писцы и смотрители кладовых. Они ничего не требовали, а просто изъявляли радость по поводу моих намерений вернуть Криту былую славу. Я чувствовал, что меня загоняют в какие-то сети, которые всё больше стесняют мою свободу. Люди приходили и уходили, и это продолжалось до самого вечера.

На следующий день явились представители среднего сословия. Они пришли с дарами. Купцы с глубоким поклоном складывали перед моим троном драгоценные камни, чудесные ткани, плоды и ароматные травы. Их сменили архитекторы с планами новых зданий. Скульпторы приносили свои проекты и тоже оставляли их у подножия трона наподобие жертвенных даров. За ними потянулись гончары и плотники, кузнецы, литейщики, кожевники, бондари и ткачи. Все они спешили поделиться со мной своими мыслями. К вечеру я ощутил такую усталость, что уже не мог разобраться, что верно, а что нет.

В душе я стал восхищаться верховным жрецом: ведь именно он создал этот незримый порядок, который пошёл мне на благо.

Наконец наступила очередь бедного люда: инвалиды, вдовы, сироты — все просили меня о помощи.

Крестьяне сетовали на плохие урожаи, на бесчинства солдат, на пьянство моряков. Женщина, потерявшая мужа во время обороны Крита от нашего вторжения, просила дать ей денег. Какой-то писец привёл шестилетнего сына, он утверждал, что его жена была изнасилована одним из моих солдат, в результате чего и появился на свет этот ребёнок. Врачи предлагали новые лекарства, что немедленно избавят критян от кожных болезней, которыми многие из них страдают уже два года. Родственники заключённых протягивали прошения о смягчении наказания, а приговорённых к смерти — о помиловании.

Почти два часа ко мне шли одни только женщины. Матери предлагали своих дочерей, если взамен я буду отпускать им каждый месяц по две меры ячменя. Предлагали и себя: поскольку я был царь-бог, они изъявляли готовность разделить со мной ложе на одну ночь. Потому что это было бы для них большой честью, но некоторые хотели получить за это деньги.

На десятый день я уже дошёл до крайности: всё это время я был окружён людьми, что-то просившими у меня или просто глазевшими, словно я был каким-то диковинным животным. Нервы у меня до того расшатались, что я не хотел больше видеть ни свою жену Пасифаю, ни детей, ни Айзу с Саррой. Стоило мне подумать, что Пасифая всё толстеет и стала такой грузной, что её шаркающие ноги слышны издалека, как мне делалось плохо.

Бывали, правда, моменты, когда я скучал по Айзе или Сарре, однако чувствовал себя слишком утомлённым даже для беседы с ними. К тому же Сарра хотела, чтобы её каждый раз завоёвывали заново.

Чаще я думал об Айзе. Она была рабыней в полном смысле слова, в любое время готовой на всё: она бы стерпела, даже если бы я положил ноги ей на спину, как на скамеечку. Беспокоило меня в ней только то, что она часто бывала у верховного жреца, поддерживала с ним какую-то связь, которая мне не нравилась.

Может быть, Манолис собирался сделать её своей любовницей? А возможно, Айза была для него только средством для достижения своих целей, может быть, он требовал от неё подглядывать за мной и подслушивать?

Сарра тоже начала меняться. Я всё чаще стал замечать, что она приходит ко мне только тогда, когда это видят другие. Зачем ей это надо?

От слуг и рабов я знал, что она создала вокруг себя так называемый «круг друзей», которому протежировала. Мелкие писцы быстро вырастали в чиновников, а преданных подруг она подсовывала министрам. Она участвовала в придворных интригах и в борьбе за власть.

Деля со мной ложе, она была, если я старался, необыкновенно пылкой, однако день ото дня добивалась от меня всё больших уступок для своих друзей.

Для себя она ничего не требовала, однако если я что-нибудь ей дарил, например, браслет или золотое блюдо, она никогда не забывала так превозносить меня за это«доказательство» моей любви, что я чувствовал себя обязанным вновь и вновь приводить ей подобные вещественные свидетельства своего расположения.

Собственно, осознал я это, только когда она стала просить за одного торговца, пользовавшегося неважной репутацией. Его склады находились в Ираклионе — порту западнее Амниса, который я собирался расширять из-за его выгодного расположения.

Брат этого торговца держал там постоялый двор. На первом этаже находилась пивная и трактир, где обретались матросы, носильщики, ремесленники и солдаты. Состоятельные люди и те, кто поблагороднее, устраивались на втором этаже и на галерее, опоясывающей двор.

Простолюдины сидели на камнях, ящиках и бочонках, а к услугам посетителей почище были столы, скамьи и кресла. В комнатах стояли даже низкие ложа из подушек, на которых усталый гость мог немного поспать.

Онатас, торговец, и Донтас, владелец постоялого двора, были замешаны во многих тёмных делишках. Особенно не любили Донтаса: говорили, что он ссужает деньги, а в качестве процентов требует от крестьян их дочерей. А кому в эти трудные годы не были нужны деньги? Без инвентаря не обработаешь землю, без строительного материала не восстановишь дом, без пресса не добудешь ни масла, ни вина. Этот Донтас ставил условие: за каждый год пользования ссудой — девушку!

Поскольку по истечении года ни один крестьянин не мог вернуть ему долг, число девушек на постоялом дворе возрастало. Ходили слухи, что те из крестьян, кто не имел дочерей, добывали девушек силой. Отправляясь небольшими группами в горы, они буквально охотились на несчастных. Особенно тревожила меня молва, будто бы немало девушек у Донтаса умирало. Что с ними случалось?

И вот теперь Сарра лежала рядом со мной, шептала нежные слова и тут же просила, чтобы я разрешил Онатасу управлять всеми складами Ираклиона. Для Донтаса она добивалась права содержать охрану, поскольку пьяные простолюдины нередко затевают ссоры, из-за которых иногда достаётся и почтенным горожанам.

— Если у него будет несколько человек охраны, то любой критянин сможет безбоязненно зайти на постоялый двор, — убеждала Сарра.

Слушая её, я вспомнил разговоры, будто Донтас уже сколотил шайку из нескольких дебоширов и с их помощью обирает людей; были случаи, когда моряков грабили и убивали.

Выходит, Сарра знается с преступником, собравшим вокруг себя настоящий сброд? Разве ей неизвестно, что Донтас терроризирует весь порт?

   — Любимый, — ласкалась она, — ведь ты позволишь Донтасу создать такую охрану? Она позаботится, чтобы в порту снова воцарился порядок.

Я уже не понимал себя и негодовал оттого, что держу Сарру в объятиях. Уж не пригрел ли я по своей слабохарактерности на груди змею?

   — Дай мне подумать, — учтиво ответил я.

   — Но ведь ты мне уже почти обещал, — не унималась она.

   — Я — царь и должен принять справедливое решение. Наберись терпения!

   — Бог с тобой! — вздохнула Сарра, испытующе глядя на меня.

   — По нашим верованиям, Еве пришлось из-за Адама покинуть рай. А ведь этот Адам был наверняка самым могущественным царём самого прекрасного царства! Я готова остаться с тобой, всегда любить тебя, но и ты должен считаться со мной...

   — Разве я с тобой не считаюсь?

   — Тогда разреши Донтасу держать охрану. В этом случае и он и я будем рады и впредь служить тебе...

   — Довольно! — прикрикнул я. — Не тебе судить о словах и поступках царя! Я — свободный человек, а ты — рабыня, твой долг — отдавать, не спрашивая, что ты получишь взамен! Оставь эту болтовню, будто покинешь меня, как Ева, если я не выполню твоё желание! Уходи!..

Я долго стоял у окна, занятый своими мыслями. Я знал жрецов, которые разглагольствовали о жертвенной любви, а дома унижали и колотили своих рабов. Я знал жрецов, которые повелевали приносить богам жертвы, а потом пользовались ими сами. Я знал, что многие жрецы готовят себя к беседе с богами, отказываясь от жизненных благ, но встречал и обманщиков, симулировавших умерщвление плоти, а на деле склонявших простодушных верующих к диким оргиям.

Для любого критянина бык являлся священным животным. Я не раз становился свидетелем, как люди падали на колени, когда его вели мимо них, и молились ему. В Египте, где тоже почитают священного быка Аписа, мне приходилось наблюдать, как его избивали, если он не хотел покрывать корову, которую ему приводили, чтобы она зачала нового священного быка. Давая быкам корм, жрецы пинали их ногами, издевались над ними, а когда оказывались с этим животным на глазах у народа, делали вид, будто бы тоже почитают его.

Меня одолевали сомнения. Я размышлял о себе и приходил к выводу, что как царь слишком слаб. Что я собой представляю? Удастся ли мне когда-нибудь сделать Крит счастливой страной?

Отвечая себе, я признавал себя самым первым слугой государства и понимал, что как творец законов должен быть примером. Как иначе я мог вершить справедливость, обеспечивать право?

Могущественный человек мог избить простолюдина, не опасаясь наказания. Чиновники могли, приди им на то охота, колотить крестьян, принимать подарки, даже требовать их, и без особых усилий обзаводиться рабами, особенно рабынями. Я знал, что есть немало тех, кто любит меня. А сколько было таких, кто не прочь продать меня за пригоршню бобов?

Была ли искренней Сарра? Способен ли Манолис на предательство?

Не стоял ли я на краю пропасти? Не слишком ли высоко я поднялся? Падение с такой высоты может превратить меня в ничто...

Мои мысли снова обратились к Сарре. Неужели она предлагала мне себя исключительно из желания помочь Донтасу, чтобы он под моим покровительством мог сколотить шайку из своих людей?

Ни один день не пропадал у меня даром. Я отправил по стране гонца с поручением вербовать способных ремесленников. Им предстояло жить у меня во дворце и в теснейшем контакте с Пандионом, которого я часто в шутку называл министром искусства, изготавливать вещи, приносящие славу Криту.

Вскоре ткачи уже производили ткани, пользовавшиеся небывалым спросом в разных странах. Велел я организовать и школу гончаров. Золотых дел мастера изготавливали великолепные браслеты, серьги и кольца. Я распорядился выпускать и предметы культа, однако уже через несколько дней усомнился в правильности такого решения, ибо тем самым укреплял власть жрецов, способствовал возникновению государства в государстве.

Я обдумывал закон о семейном праве, который помимо всего должен был затрагивать и такие преступления, как убийство, похищение людей и воровство, а также право наследования и другие проблемы. Ведь у меня, кроме законной жены, Пасифаи, были наложницы, которых я был обязан защищать. К тому же я имел законных и внебрачных детей: именно последним необходимо было обеспечить известные права на наследство.

Я прилагал немало усилий к расширению портов, созданию дополнительных рынков, прокладыванию новых улиц. Предстояло усилить флот, а Пандиону надлежало как можно быстрее основать школы для торговцев, ибо в торговле я видел ещё одну возможность для Крита занять ведущее место в Средиземном море.


...Ко мне пришла Риана, и обычный день превратился в праздник. Мы отправились с ней бродить по склонам гор и всё чаще замедляли шаги. Желание исходило от наших глаз, от наших губ, от каждой клеточки наших тел. Мы взялись за руки и остановились. Казалось, будто нас окутывает какой-то туман.

   — Как прекрасна эта земля! — вдохновенно произнёс я, опускаясь на колени. Затем увлёк за собой Риану...

Она подарила мне себя, словно невинная девушка. Глаза её лучились счастьем, ресницы трепетали.

   — Я умираю!.. — простонала она.

Земля стала нашим ложем, а небо укрыло нас от всего окружающего мира. Мы сами стали одновременно и небом и землёй.

Ещё ребёнком я полюбил землю, и вот теперь я воспринимал её, как прежде, но уже через тело любимой женщины.

Мы не произносили ни слова, понимая, что любые слова бессильны передать наши чувства.

   — Я хотела бы иметь от тебя ребёнка, — прошептала она наконец, — ты останешься жить в нём... для меня...

   — А что скажет на это Манолис? — спросил я.

   — С этого момента он станет ненавидеть тебя и утверждать, будто ты обесчестил меня. Если же ребёнок родится у меня от него, он представит его как дар богов. Вот он какой...

   — Тогда нам нужно сделать всё, чтобы этого не случилось.

   — Я верю, — сказала она, глядя на облака, плывущие над горами со стороны моря, — что ребёнок, который, если будет угодно богам, у нас родится, станет нашей судьбой.

На следующий день после полудня я велел двум рабам доставить меня в Ираклион. В небольшом лесочке я переоделся в костюм богатого торговца. Несколько часов назад у меня опять побывала Сарра — она снова хлопотала о Донтасе. Я чувствовал, что вокруг меня плетётся сеть интриг. Да и предостережения верховного жреца заставляли меня задуматься. Поэтому я решил, оставаясь неузнанным, увидеть этого Донтаса и его постоялый двор и отправился по улицам пешком.

Квартал Ираклиона, населённый иноземцами, располагался к востоку от порта, по пути в Амнис. Он насчитывал более пятидесяти домов, где жили египтяне, финикийцы, ассирийцы и греки. По хорошему состоянию дорог и каменным жилищам нетрудно было догадаться, что иноземцы — люди состоятельные. В подвалах домов хранилось сырьё, в первых этажах располагались лавки, а над ними обитали владельцы.

Многие здания были украшены фресками. Огромный дом купца из Финикии расписан сюжетами, рассказывающими о том, как опасно занятие его хозяина. Один изображал пиратов, угрожающих торговому судну, другой — ужасное морское чудовище с огромной разинутой пастью, собирающееся проглотить корабль. Дом врача рекламировал искусство своего хозяина, исцеляющего раны и даже возвращающего молодость и красоту.

Особенно оживлённой казалась улица, ведущая к гавани и к складским помещениям. Продавцы воды монотонными голосами предлагали свой товар, крестьяне сидели на корточках у стен домов, разложив на листьях плоды своего нелёгкого труда: виноград, дыни, фиги, огурцы, бобы. Мимо сновали носильщики, ремесленники и просто зеваки. Люди покупали и продавали, торговались, бранились и снова мирились.

Наконец я увидел постоялый двор — большой квадратный дом с десятью окнами на каждую сторону. Я обошёл его кругом, внимательно разглядывая.

Затем я не спеша вошёл во двор, делая вид, будто кого-то ищу, а сам внимательно разглядывал девушек, которые обслуживали посетителей.

Какой-то человек — это мог быть только Донтас — обошёл помещение и, остановившись в дверях, обратился к греческим морякам:

— Ешьте и пейте, дети мои! Таких жареных голубков вам нигде не найти, даже если вы объездите весь свет! Я слышал, будто возле Каллисто вы попали в непогоду. Да, Каллисто! — вздохнул он и повернулся ко мне: — Во время извержения вулкана я был ребёнком. Моё счастье, что я посещал школу писцов в Угарите. Мои родители, братья и сёстры погибли, наш дом превратился в жалкие развалины. Тысячи людей умерли от голода или утонули. — Он невесело оглянулся по сторонам, однако его смышлёные глаза выдавали, что он всего лишь намерен посмотреть, кто его слушает. И он снова обратился к морякам: — Наверное, крестьяне правы, что возводят свои новые деревни на безопасном расстоянии от моря, на возвышенных местах и холмах, до которых морю добраться не так-то легко.

Какой-то моряк поднял свой кубок:

   — Вкусное вино, — похвалил он. — Оно с Крита?

   — Клянусь честью, мои греческие сынки, я торгую только критским вином.

Лжёт, подумал я, потому что аромат, стоявший во всём постоялом дворе, свидетельствовал о том, что вино было с Кипра или с Родоса: наши вина не обладали таким стойким запахом.

Другой моряк заметил:

   — Есть ещё одна причина, что крестьяне переносят свои деревни вглубь страны: там они лучше защищены от нападения пиратов. — Отхлебнув вина, он неожиданно сказал: — Вот что удивительно, — когда-то Крит господствовал над Грецией, а теперь она завладела Критом. Но побеждённый Крит одолел победителя, показав ему, что такое искусство. Когда пришли микенцы, искусство вновь ожило. Критяне даже обратили победителей в свою веру и преподнесли им самый драгоценный дар — передали своё мастерство. Вера критян в богов уходит своими корнями в религиозное мышление греков.

Донтас взглянул на меня и полюбопытствовал:

   — А ты грек?

   — Как посмотреть, — уклонился я от прямого ответа. — Родился я в Греции, был в Египте, а вот теперь здесь — собираюсь заняться торговлей.

Между тем постоялый двор заполнялся новыми людьми.

   — Прибыли сразу два судна! — крикнул Донтасу какой-то раб.

Хозяин извинился перед нами и сосредоточил всё своё внимание на вновь прибывших.

   — Ешьте и пейте, уважаемые господа! — обратился он к ним. — У меня есть куропатки, гуси, свежая рыба и отличное жаркое из косули. С Кипра я получил самое лучшее вино, которое когда-либо там делали...

Моряки, возле которых я стоял, рассмеялись:

   — Вот негодяй! А нас уверял, что это настоящее критское вино!

Я поднялся по лестнице на второй этаж и присел за стол; отсюда я мог видеть двор и целый ряд комнат. Я заметил странника, который сидел на галерее на ковре, поджав под себя ноги. В одной руке он держал несколько фиников, а в другой — кружку с водой.

На вид ему было лет шестьдесят. Пышные волосы и чёрная как смоль борода обрамляли тонкое благородное лицо с проницательными глазами. Понаблюдав за ним, я скоро пришёл к выводу, что он, по всей вероятности, жрец.

«Жрец? — усмехнулся внутренний голос. — Разве жрец зайдёт на постоялый двор, где случаются оргии?» Другой голос возразил: «Безусловно зайдёт, если хочет принять участие в мужских играх. Жрецы ведь тоже люди».

Вдруг моё внимание привлёк слуга, который вёл себя как-то странно. Притаившись за ближайшей дверью, он палкой поддел котомку старика и исчез вместе с нею.

Вскоре к нам поднялся Донтас. Проверив, хорошо ли нас обслуживают, он обратился к чернобородому:

   — Мне только что рассказали, что воры похитили твою котомку, — в высшей степени учтиво сказал он. — Я мог бы помочь тебе. Эти прохвосты подчиняются одному человеку. Если ты заплатишь ему десятую часть от стоимости похищенного, то получишь свои вещи назад.

   — В моей стране, — с достоинством ответил старик, — никто не вступает в сделку с ворами. Я живу у тебя и, значит, нахожусь под твоей защитой и возлагаю ответственность за утрату на тебя.

   — В суд идти бесполезно, — ответил Донтас, — там обычно всего одна дверь — та, через которую входят, и очень редко другая, через которую выходят. А между ними ничего хорошего — только пытки и побои, — задумчиво добавил он.

   — Невиновного боги проведут сквозь стену, — возразил старик.

   — Невиновного? — рассмеялся Донтас. — Да где его найти в этой стране рабства? Говорят, — продолжил он, понизив голос, — что Минос собирается вводить новые законы. Они на пользу только тем, кто правит, но не нам, простому народу. Мы должны всё оплачивать. Скоро наступит время, когда самый невиновный окажется виновным, если осмелится возразить и вовремя не поклонится! Новые законы!.. — горько рассмеялся он. — Благодаря им судьи станут ещё толще, а чиновники — ещё лживее. — Он смолк и с иронией посмотрел на чернобородого старика. — Зачем я говорю тебе всё это? Мы, критяне, сторонимся всяких иноземцев и правильно делаем. А что привело тебя к нам? Ты кто — торговец, жрец или... соглядатай?

Гость ничего не ответил и невозмутимо отправил в рот финик. Донтас наклонился к нему:

   — Ты соглядатай? Ты из Финикии или из Иудеи?

Старик продолжал хранить молчание, словно ничего не видел и не слышал.

   — У тебя есть деньги, нужны тебе помощники? Если чего-нибудь хочешь от Миноса, то во дворце у меня добрые знакомые, которые могут помочь, — предложил Донтас.

На улице послышалась музыка. Очень скоро во дворе появились четыре почти обнажённые девушки-танцовщицы. Моряки и носильщики с восторгом приветствовали их; даже степенные торговцы, расположившиеся на галерее, с любопытством взглянули на них и принялись обсуждать их прелести.

Три музыканта отошли в сторону, и две самые юные танцовщицы, взявшись за руки, пустились в пляс под аккомпанемент двух барабанов. Это было очаровательное зрелище. Вдруг затрещала барабанная дробь, и вот уже во дворе закружились в танце четыре девушки. Ни один из посетителей, когда они к нему приближались, не упустил случая, чтобы не приподнять их муслиновые покрывала и не ущипнуть их.

Пока три танцовщицы любезничали с ними, четвёртая, самая старшая, обходила столы, собирая подарки.

   — Жертвуйте на храм божественной Исиды! — призывала она. — Помогите и нам здесь, на Крите, возвести храм богини, которая берёт под свою защиту всякое живое существо. Чем щедрее вы будете, тем больше обретёте счастья. Жертвуйте на храм матери Исиды! — призывала она нараспев.

Кто клал ей на блюдо кусок медной проволоки, кто — крупинку серебра или золота. Пожилой ремесленник вручил ей, очевидно, нечто ценное, потому что танцовщица поцеловала его в щёку.

   — Могу я наведаться к тебе? — тут же спросил он. В ответ она только улыбнулась и кивнула.

Когда танцовщица поднялась к нам на галерею, чернобородый подарил ей золотое кольцо:

   — Исида — добрая богиня, возьми на её храм.

Девушка подсела к нему, съела несколько фиников и громко, чтобы слышали все, сказала:

   — Ты, кажется, богат. Когда стемнеет, приходи ко мне. Я живу у дороги, что ведёт в Кносс. Дом освещён, ты его найдёшь. Перед входом растёт несколько высоких кипарисов.

Пококетничав со стариком, она протянула ему цветок из своего венка, висевшего на шее, на прощание прижалась к нему и отправилась к следующему столу. Я не знал, что и подумать.

Старик производил впечатление благородного человека, но, вероятно, это была только видимость, иначе он бы не принял приглашение танцовщицы.

«Может быть, он пойдёт к ней только потому, что тоже чтит Исиду?» — спрашивал я себя.

Внутренний голос отрезвлял меня: «Он сотворит молитву, одарит девушку поцелуем, а потом разделит с ней ложе. Так всегда бывает. Принято хвалить цветы или дом, восторгаться вином или жарким, но как часто это, увы, всего лишь пустая болтовня!»

Мои мысли были прерваны таинственным стариком. Он подозвал Донтаса и попросил найти ему провожатого, поскольку после захода солнца он решил навестить жриц.

   — Ты поступаешь опрометчиво, — предостерёг старика Донтас. — Они отнимут у тебя деньги да ещё и заразят. Всего за десятую часть той суммы, которую ты оставишь там, чтобы удовлетворить свои желания, ты можешь получить у меня всё, что захочешь. Что толку давать тебе провожатого? А кто приведёт тебя обратно? А что, если на тебя нападут воры или грабители, пока ты будешь один искать дорогу в ночном мраке или в предрассветных сумерках?

Старик ничего не ответил, медленно жуя финик.

   — У меня есть несколько девушек, готовых исполнить любые прихоти, — не унимался хозяин постоялого двора. — У тебя найдётся второе такое же красивое кольцо, которое ты подарил танцовщице? За него я дам тебе двух молодых девушек...

   — И они станут моей собственностью? — спросил чернобородый.

Донтас поглядел на него с удивлением.

   — Теперь мне ясно: ты хочешь купить девушек. Какие тебе нужны? Ещё невинные или уже преуспевшие в искусстве любви? — Он склонился к старику и прошептал: — Я мог бы помочь тебе.

Тот отказался.

   — Мне нужен провожатый, который отвёл бы меня к жрицам, когда стемнеет.

Донтас повернулся к старику спиной и, ворча, ушёл.

   — Странный незнакомец, — задумчиво произнёс он, — ест одни финики, вина не пьёт, а ещё хочет, чтобы кто-нибудь из моих рабов проводил его к дому жриц...

   — Что же тут удивительного? — засмеялся какой-то моряк. — Девиц, которые окружают его дома, он знает как облупленных. А здесь критянки. Только глупец не пьёт вина на Кипре и не любит на Крите критских девушек!

   — Но он смахивает на жреца: умён, имеет деньги и изъясняется культурно.

   — Да и ты, Донтас, смахиваешь на жреца, а сам торгуешь вином и бабами, — засмеялся моряк. Он был в крепком подпитии. — Баран остаётся бараном, даже если накинуть на него львиную шкуру.

Я подошёл к чернобородому и после слов приветствия признался, что очень интересуюсь культом Исиды. Но старик, назвавшийся Авраамом, не сразу согласился захватить меня с собой к жрицам.

Узнав об этом, Донтас снова принялся подсовывать своих девиц, уверяя, что они доставят нам больше удовольствия за меньшую мзду, нежели жрицы Исиды. Мы стояли на своём...

В провожатые нам дали раба-нубийца, высокого ростом и чёрного как смоль. Улицы уже опустели, но в некоторых домах ещё горел свет, а из окон доносились музыка, пение и смех. Где-то ссорились, время от времени до меня доносились крики о помощи.

Улицы, по которым мы шли, были по большей части узкие, кривые и грязные. Чем дальше мы углублялись в окраинные кварталы, тем ниже становились дома. Потом пошли сплошь одноэтажные жилища, окружённые обширными садами.

Всю дорогу я продолжал размышлять, почему Авраам отправился к жрицам Исиды. Что он задумал? Если он ищет лишь встречи с красивой девушкой, то на постоялом дворе он действительно мог бы получить её дешевле.

За оградами виднелись смоковницы, акации и оливковые деревья. Наш провожатый остановился, огляделся кругом и обратился ко мне:

   — Или мы уже пропустили дом, или оказались не на той улице.

Он попросил подождать его, направился назад, мимоходом шепнув мне следовать за ним. Пройдя несколько шагов, он сказал:

   — Господин, ты кажешься честным человеком, твои глаза чисты. — И смолк. Я почувствовал, что он не решается говорить дальше. Я положил ему руку на плечо и успокоил:

   — Не бойся, я — твой друг.

Нубиец благодарно кивнул.

   — Будь осторожен, господин. Донтас, мой хозяин, двуличный человек. Он строит из себя врага жриц Исиды, а на самом деле он их друг.

   — Разве он критянин? — удивился я.

Нубиец как-то беспомощно поглядел на меня:

   — Не знаю, господин. У него нет причин ненавидеть тебя?

   — А какое это имеет отношение к жрицам Исиды?

   — Я не знаю, кто ты, господин. Возможно, ты очень порядочный и важный человек...

   — Донтас совсем не знает меня, — оборвал я его.

   — Это мне неведомо. Но если ты знаменит, какой-нибудь посетитель постоялого двора мог узнать тебя и сразу же сообщить моему хозяину.

   — А для чего Донтасу причинять мне вред? — терялся я в догадках.

   — На то есть причина, господин. — Вглядевшись в меня, он спросил: — Ты — жрец?

   — Нет, — ответил я с улыбкой.

   — Будь ты критским жрецом, Донтас мог бы замышлять против тебя недоброе, потому что уверен, будто бы именно жрецы помогли микеннам, когда те прибыли захватить власть. Здесь немало найдётся людей, которые недолюбливают микенцев. Возможно, Донтас из их числа. — Нубиец огляделся. — А вот и дом, который вам нужен. Подожди, я позову чужеземца...

Я вошёл вместе с иудеем в сад. Раб остался на улице и предложил подождать нас. В глубине сада мы увидели дом, выглядывавший из-за кипарисов.

Ночь была безлунная, однако звёзды светились так ярко, что мы ясно различали деревья и дорожку. Подняв голову вверх, я нашёл созвездие Большой Медведицы, прямо над нами сиял Орион, а над ближайшим кипарисом — Сириус.

Не успели мы сделать несколько шагов, как нас внезапно окутал густой туман. Прямо в лицо мне угодила летучая мышь, и я от неожиданности испуганно схватился за плечо старика, который шёл так уверенно, словно знал дорогу.

Наконец мы очутились перед дверью. Иудей толкнул её, и мы двинулись по коридору, пока дорогу нам не преградила завеса.

   — Кто вы? — спросил чей-то голос.

   — Я — Авраам, иудей, а мой спутник — знаменитый торговец.

   — Входите, — ответили нам, однако когда мы отодвинули в сторону завесу, то никого не обнаружили, а только слышали звуки музыки, доносившиеся через открытую дверь.

   — Вы пришли с чистым сердцем? — спросил нас тот же голос.

Как я ни озирался по сторонам, всё равно никого не заметил.

Иудей отвечал почтительно:

   — Я не сделал ничего дурного ни мужчине, ни женщине, ни ребёнку. Мои руки не запачканы кровью. Я не ем нечистой пищи и ни разу не взял чужого.

Я, сменив иудея, сказал:

   — Я — Атанос, торговец из Кносса.

   — Ты тоже чист?

Я кивнул:

   — Своих рабов я не бью. Мои женщины любят меня за то, что я добр к ним. Я твёрдо намерен дать счастье людям, за которых отвечаю.

Иудей вопросительно взглянул на меня. Дверь отворилась, и мы вступили под своды просторной комнаты, освещённой лампой.

   — Можете говорить со мной, — сказал египетский жрец в белом облачении.

   — Твои жрицы просили меня прийти к ним, — ответил Авраам.

   — И ты удивлён, увидев здесь жреца?

Иудей только покачал головой.

   — Я пришёл к вам именем всемогущего и вечного бога. Есть лишь один бог, — торжественно произнёс он. — Только разные народы дают ему разные имена.

Египтянин поклонился ему.

   — Не будем ссориться, — тихо сказал жрец.

   — Ты мудр, — ответил иудей. — Я пришёл из страны, где тоже есть мудрецы. Наши пророки учат нас, что все люди, какого бы цвета ни была у них кожа и каким бы богам они ни служили, жаждут любви и мира.

Египтянин ничего не сказал, только посмотрел на старика.

   — Я бывал во многих странах, — медленно продолжал тот, словно подыскивая слова, — и повсюду убеждался, что священное сословие жрецов вырождается. Они копят золото и собирают вокруг себя женщин, проводят жизнь в наслаждениях. Мудрость у них не в чести. Ты ещё сохранил власть над незримым миром? Многие из вас утрачивают высшие знания, вступают на путь лжи и ловкими словами одурачивают людей, которые им верят.

   — К сожалению, это правда, — печально ответил египтянин.

   — Вам издавна был известен ход светил, ваша страна стала знаменитой, ибо умела читать предостережения звёзд. Несколько лет назад Криту выпало такое же ужасное расположение звёзд, какое было и у вас в Египте, когда к вам нагрянули гиксосы. Я хотел бы прийти на помощь, хотел бы открыть своё сердце всем людям, которые умеют думать. Молодёжь идёт по ложному пути, чиновники обманывают, солдаты проявляют жестокость. Если мы не поможем критянам, вновь разразится катастрофа, как тридцать лет назад. Только это не будет землетрясение и с небес не будет падать лава — в человеке вновь возобладает зло, и все примутся уничтожать друг друга. Вот почему я здесь. Я пришёл не к жрицам — я следую зову богов.

   — Твои слова мудры, — похвалил египтянин.

   — Разве тебе неизвестно, что происходит? — спросил иудей.

   — Не спрашивай меня о том, что я знаю, но не могу сказать. Люди страдают оттого, что утрачены благочестие и смирение.

   — Самое главное — уменьшить нужду критян. Голодные скорее поддаются злу. Я видел здесь крестьян, которые изнемогают под бременем труда, и многие восстают против гнёта чиновников. Если мы действительно хотим служить нашему богу, мы должны помогать людям. Нельзя допустить, чтобы ты строил новые храмы, а у людей, для которых они предназначены, были кровавые шрамы на спинах. Нельзя допустить, чтобы жрецы злоупотребляли своим званием жреца для завоевания власти и приобретения богатства!

Потом мы приняли участие в отправлении культа и принесли жертвы...

Когда мы в сопровождении дожидавшегося нас нубийца возвращались на постоялый двор, была уже почти полночь. Неожиданно иудей задал мне вопрос:

   — А ты кто будешь?

   — Человек, допускавший ошибки, но стремящийся впредь их не совершать.

   — Ты — критянин?

   — Отчасти да, — улыбнулся я.

   — Отчасти?

   — Ну, скажем, да, — ответил я. — Но кто ты? Мне известно только твоё имя...

   — Я тоже человек, допускавший ошибки, но стремящийся впредь их не совершать, — повторил он слово в слово мой ответ.

   — А ты не критянин?

   — Нет, иудей; я всего лишь человек, который ищет любовь.

   — И ты рассчитывал найти её у этих танцовщиц? — пошутил я, но в тот же миг устыдился своего упрёка.

   — Они должны были послужить только мостиком...

   — Мостиком? Куда?

   — К этому жрецу. Я надеялся отыскать у него пути к счастью.

   — А что такое счастье?

   — Любовь — тоже счастье.

   — У меня есть жена, дети, рабыни. Во время моих поездок на островах и в городах меня ждут девушки, готовые любить меня.

Старик усмехнулся.

   — Любовь приходит и уходит. Существует только одна любовь, которая длится вечно. Ищи именно её.

   — Где? — озадаченно спросил я.

   — В себе.

Этот ответ огорчил меня. Может быть, я его не понял?

Когда мы двинулись дальше, я услышал за стеной сердитую команду, и на нас набросилась целая свора злобных собак. Я попытался отогнать их камнями. Иудей же ничего не предпринял, он только повелительно простёр правую руку. Собаки отпрянули назад, рыча и глядя на него со страхом.

   — Прочь! — приказал иудей. — Прочь!

Собаки поджали хвосты и растворились в темноте, повизгивая, словно их побили...

Когда на другое утро я вышел из своих покоев, мне сообщили, что несколько часов назад загадочной смертью умерла Айза.

Я испугался. Это был уже не первый случай, когда за несколько дней умирали любившие меня женщины и девушки. Мне вспомнился разговор иудея с жрецом Исиды. Разве не говорил Авраам о неудачном для Крита расположении звёзд? Может быть, это касалось и моей личной жизни? Разве не могло, например, быть, что я был несчастлив в любви и узнавал счастье лишь затем, чтобы потерять?

Я позвал министра и приказал ещё до полудня представить мне ответ, умерла ли Айза естественной смертью или была убита.

Кто мог быть заинтересован в её устранении? Может быть, Сарра?

Взволнованный случившимся, я вошёл в тронный зал. Верховный жрец уже дожидался меня у дверей и учтиво поклонился, как того требовал церемониал.

   — В чём дело? — спросил я расстроенным тоном.

   — Ты неправильно поступаешь, царь, — сказал он.

Я было вспылил и чуть не осыпал его упрёками, но он продолжал:

   — Ты стремишься возродить Крит. Это прекрасная цель, но для её достижения ты избрал ложный путь.

Сперва я подумал, что с помощью своих соглядатаев он прознал о моём визите к Донтасу. Может быть, ему было даже известно, что я вместе с иудеем был у жреца Исиды. Но я тут же отбросил эти подозрения: наверняка я слишком преувеличивал роль Манолиса.

   — Какой же путь, по-твоему, правильный?

   — Тебе следует больше доверять чиновникам.

Я не смог удержаться от насмешливой улыбки и надменно ответил:

   — После погребения брата я убедился, как мало можно им доверять. Каждый старается в первую очередь для собственной пользы и только потом думает о благе государства. Их отношение к просителям, которые попадают сначала к ним, зависит от настроения и запросов. Все невиновные, все, с кем обошлись несправедливо, все, кто до сих пор не получил платы за свою работу, ко мне уже не придут. А попадут ко мне лишь те, кто сумеет пробиться из-за продажности чиновников.

   — И много таких посетителей ты выслушиваешь каждый день?

   — Человек двадцать — тридцать, — ответил я.

   — Это слишком много — так ты самое большее через полгода сойдёшь с ума. Я принимаю всего пять или шесть человек, но это не случайные посетители, а министры, чиновники, главные писцы, главные смотрители и прочие должностные лица. Каждый докладывает мне только о важнейших проблемах. Мне не сообщают каких-нибудь второстепенных вещей, ибо все они, прежде чем прийти ко мне, сперва решают насущные для меня вопросы со своими управляющими. Таким образом, царь, мне достаточно побеседовать за день всего с несколькими людьми, однако я узнаю то, что готовят для меня сотни.

   — И потому получаешь отчёты лжецов и обманщиков, поскольку об истинном положении дел тебе никто не скажет. Ты никогда не узнаешь, как наказывают или убивают невиновных.

   — Верно, благородный царь, — согласился Манолис. — Ты не видишь человека, несправедливо обиженного, не видишь того, кто живёт в нужде, ты не видишь крестьян и ремесленников, не видишь, что ест за обедом солдат. Ты, — верховный жрец распрямился и гордо посмотрел на меня, — это государство. Оно — твоя слава и твоё могущество. Оно — твоя цель и дело твоей чести. Если ты намерен отвечать этим требованиям, то не должен низводить себя до роли выслушивателя жалоб.

   — Если я никогда не отгораживаюсь от забот и тревог критян, то уже исполняю часть своего долга, — строго ответил я.

   — Некогда, — начал рассказывать Манолис, словно не слыша моего возражения, — жил один фараон. Он спросил своего архитектора, какой он должен воздвигнуть себе памятник, чтобы о нём говорили и после смерти. И вот, Минос, какой любопытный ответ дал ему зодчий. Он сказал, что славу сулит лишь нечто непреходящее. И дал такой совет фараону: «Выложи на земле квадрат из шести миллионов каменных глыб — это твой народ. Поверх его положи шестьдесят тысяч обтёсанных камней — это твои чиновники низшего ранга. Сверху помести шесть тысяч гладких камней — это твои высшие чиновники. Установи на них шестьдесят блоков, украшенных резьбой, — это твои ближайшие советники и полководцы. А на вершину водрузи один блок с золотым изображением солнца — это ты сам, фараон». Что толку, царь, — обратился ко мне Манолис, — если сегодня ты накормишь одного бедняка, а завтра накажешь одного вора? Это всё равно что крошечные капли, падающие на раскалённый камень: они живут доли секунды. Всё это мелочи. Твори крупные дела, благородный царь, — с пафосом воскликнул он, — ибо только они прославят тебя. Так считали ещё в Египте, на это опирается его власть над соседними государствами. Только так фараон собирает свою дань. Сильный всегда повелевает слабым. Если хочешь быть сильным, не ройся в земле, а обрати взор к небу. От тебя зависит: брать или давать, приобретать или терять...

   — Не завидуй египетским пирамидам, достойный повелитель, — вмешался чиновник, подошедший к нам во время разговора, — после себя ты оставишь более грандиозные свершения, которые прославят тебя.

   — Более грандиозные? — спросил я. — Какие же?

   — Дороги и прекрасные города, море, кишащее критскими судами, и, — он смолк и вопросительно посмотрел на меня, словно мне самому надлежало дать ответ, — счастливый народ, благоденствующий под твоей властью.

   — Но всё это нельзя сравнивать с величием пирамиды, — возразил я.

   — Отнюдь, благородный царь. Свою гробницу фараон строил тридцать лет, в течение которых более ста тысяч человек трудилось по три месяца в году. Какую пользу принесло это деяние? Кому оно подарило здоровье или доставило радость? Никому. Напротив, от этой работы ежегодно гибли тысячи людей. Усыпальница Хеопса стоила жизни полумиллиону людей. А кто считал перенесённые страдания и пролитые слёзы, кто?

   — Но попробуем взглянуть на это с другой стороны, — сказал я. — Смотри. Если бы несколько человек задумали построить себе пирамиду, они натаскали бы небольшую кучу камней и спустя несколько часов уже завершили бы работу, спрашивая себя, зачем, собственно, это сделали. Сотня или тысяча человек тоже таскали бы камни, и через несколько дней их цель была бы достигнута. Но что им делать с этой пирамидой? Если же египетский фараон, всё государство решит возвести каменный холм, то это потребует труда сотен тысяч людей на многие годы, пока пирамида не будет сооружена. Так что речь здесь не о том, годны ли на что-нибудь эти пирамиды, а о том, что исполнено желание одного человека, однажды им высказанное. Усыпальница Хеопса не только пирамида, она — увековеченная в камне воля правителя. Главное в том, что за этой волей стоял порядок, а за порядком — упорство и настойчивость, присущие лишь богам.

Я посмотрел на Манолиса, потом перевёл взгляд на чиновника.

   — Один воспитатель однажды сказал мне, что воля человека — большая сила, величайшая сила под солнцем. — Я улыбнулся и продолжил: — Для властителей существует несколько заповедей, которые он должен запомнить навек. Одна из них гласит, что нужно уметь заставлять других.

Когда чиновник удалился, я спросил Манолиса:

   — Если я правильно тебя понял, то отныне ты станешь сообщать мне только то, что сочтёшь за благо? Тогда я больше не узнаю о зле, которое творится вокруг тебя и по твоей вине. Ты станешь поступать по собственному усмотрению. Кто мне тогда скажет: правильно или неправильно ты поступаешь? Ты ведь тоже всего лишь человек, Манолис.

Его глаза засверкали — я понял, что задел его за живое.

   — Царь, — ответил он, — неужели ты в самом деле хочешь, чтобы тебе пересказывали весь вздор? Неужели тебе приятно слушать пьяную болтовню солдат или глупые речи крестьян?

   — Мне важно, Манолис, — серьёзно ответил я, — знать про поборы сборщиков налогов, обман жрецов и порочность чиновников. Только так я смогу восстановить мир и вернуть процветание государству. Я желаю всем критянам справедливости, любви и счастья. Я стремлюсь быть справедливым, — взволнованно ответил я.

Верховный жрец посмотрел на меня так, словно сомневался, в своём ли я уме.

   — Ты, вероятно, слышал, что Айза умерла, — печально сказал я. — Она была рядом со мной многие годы, приехала со мной из Греции. Она была частью моей жизни. Я назначил расследование и прошу тебя как человек, а не как царь помочь мне отыскать причину её смерти. Я повелеваю, — повысил я голос, — чтобы всякого, кто бы ни совершил это злодеяние, если Айза действительно была убита, задушили!

Манолис снова посмотрел на меня как на сумасшедшего. Неужели он не понял, что я любил Айзу? Похоже, он жил в таком мире, где мужчина мог полюбить рабыню, а потом прогнать её прочь, смотря по настроению.

Разве Риана не рассказывала мне, что верховный жрец неравнодушен к женской красоте? Разве мне не говорили, будто он очень разборчив при выборе девушек, которым позволено делить с ним ложе?

Несколькими часами позже я услышал разговор Манолиса с одним из чиновников.

   — Что такое происходит с нашим царём? — cпросил Манолис. — Он мог бы получить самых красивых женщин Крита, однако оплакивает смерть какой-то рабыни! Ему ничего не нужно делать, ну совсем ничего, а он вмешивается в мои дела, словно ему известно о тайных целях нашего культа. Он мнит себя богом, а между тем он всего лишь тщеславный и самонадеянный микенец!

Чиновник ответил мудро:

   — И жалкая хижина может быть роскошной, если в ней нашли приют боги, а дворец — наоборот, если бога в нём нет. Знаешь, — обратился он к кому-то третьему, — возрождая Крит, мы могли бы привлечь египетских богов и египетские культы. На карту поставлена судьба нашего острова. Нам нужно воодушевить народ, принять любую помощь, в том числе и со стороны финикийских и хеттских жрецов. Наш царь идёт по краю пропасти и вряд ли догадывается, как низко можно пасть.

Я не стал ничего больше слушать и удалился к себе в спальню, где предался своему горю.

Уже почти наступил вечер, когда верховный жрец явился ко мне с известием об Айзе.

   — Она умерла, — торжественно начал он.

Я не мог скрыть от него своего раздражения.

   — И это всё, что ты можешь мне сообщить? — подчёркнуто спокойно спросил я.

   — Врачи ничего не обнаружили. Кое-кто из них намекает, что у Айзы было слабое сердце.

Ребёнком я редко видел отца в гневе. Но когда он был крайне возмущён, то внезапно превращался в настоящий вулкан. Неужели я унаследовал от него эту черту?

   — Ты — идиот! — в ярости вскричал я. — Такие сведения впору приносить самому глупому рабу, а от тебя я жду большего.

В глазах верховного жреца мелькнуло, как мне показалось, сочувствие. А может быть, это был тайный страх?

Он произнёс несколько слов в своё оправдание, но это ещё больше рассердило меня, так что я буквально выгнал его вон.

Спустя какой-нибудь час я выяснил, что Айза умерла от яда. Немедленно потребовав дальнейшего расследования, я вскоре узнал, что причиной её гибели послужил укус ядовитой змеи.

В моей голове снова появился целый водоворот мыслей. Неужели все женщины, которые в разное время любили меня и неожиданно умирали, тоже погибали от змеиных укусов? Все они находили смерть в постели. Неужели им, как, наверно, и Айзе, подкладывали змей под одеяло?

Утомлённый бессонной ночью и раздираемый сомнениями, я позвал Сарру. Мне хотелось предостеречь её. Но мог ли я признаться, что подозреваю, будто и ей грозит та же опасность? Меня учили, что царь никогда не должен просить, проявлять слабость и показывать свою озабоченность, свой страх и свою любовь.

Потребовалось несколько часов, прежде чем я снова взял себя в руки. Около полудня мне сообщили о прибытии посланца моей матери, который с нетерпением ждёт меня возле священного ковчега.

Этого посланца я знал, он служил офицером в охране дворца; мне было известно, что он близок к моим родителям. После сердечного приветствия я отвёл его в свои покои и приказал как следует накормить. Покончив с трапезой, он вручил мне подарок матери — амфору с вином. При этом он с серьёзным видом заметил, что царица посылает мне этот изысканный напиток, ибо на Крите, как известно, нет хороших вин.

Я задумался, какой смысл в этом подарке, ведь в Афинах знают, что Крит производит лучшие вина. И вдруг меня, словно молния, пронзила догадка, что терпкость этого вина и особый аромат должны напомнить мне о моей родине.

В разговоре с офицером я узнал, что мать не перестаёт интересоваться, нет ли у меня ребёнка от Сарры.

   — Зачем ей это знать? — озадаченно спросил я. У меня были дети не только от Пасифаи.

   — Было бы хорошо, благородный царь, — учтиво ответил посланец, — если бы твоя иудейская наложница родила тебе сына. Так считает и твой отец, который любит тебя и очень заботится о тебе.

Я был удивлён:

   — Сына?

   — Да, благородный Минос. От наших посланников нам известно, что народ Иудеи жаждет иметь царя. В лице своего сына ты мог бы дать им властителя с хорошей родословной, а это было бы нам весьма кстати.

Я расхохотался.

   — Забавно! Моя мать не выносит Сарру из-за того, что она иудейка. А если она родит сына, вся неприязнь тут же превратится в самую горячую привязанность. Почему люди так продажны? Я перестал понимать своих родителей, но и они тоже не понимают своего сына — и это печалит меня.

Насталапора нанести визит в Маллию моему брату Сарпедону. Мы недолюбливали друг друга, нередко воевали. Из надёжного источника мне было известно, что его люди делали набеги на мою территорию, похищая наших женщин и девушек, чтобы сделать их рабынями.

Критские девушки в качестве рабынь в домах таких же критян? Я не допускал даже мысли, что наши женщины становятся рабынями в царстве моего брата!

А разве я не знал доподлинно, что Манолис, так часто разглагольствовавший о добре, любви и милосердии, держит в своём доме на правах заключённых двух девушек из Маллии? Они не имели никаких прав и были вынуждены выполнять самую чёрную работу.

По дороге в Маллию я видел поля, где собирали обильный урожай огурцов, пшеницы и ячменя, чечевицы и гороха, сезама, мака и льна. Я видел миндаль, фиги и яблоки, мушмулу и айву.

Сопровождали меня жрецы и чиновники. Следом за мной длинной вереницей скакали верхом или ехали в повозках придворные, слуги и рабы.

Когда мы проезжали деревни, вдоль дороги стояли жители, радостно приветствуя нас. Где бы я ни останавливался, меня обступали крестьяне, которые протягивали мне венки, а девушки усыпали мой путь цветами. У многих женщин в руках были зеленеющие ветки; нередко слышалось детское пение, звучали флейты и доносился рокот барабанов. То и дело раздавались приветственные возгласы крестьян и ремесленников. Где бы я ни оказывался, повсюду царило ликование.

Моя душа упивалась этими изъявлениями чувств, и я разглядывал людей, стоявших вдоль дороги и махавших мне руками, как вдруг заметил за их спинами мужчин с палками, которые бегали взад и вперёд, подогревали их энтузиазм чувствительными ударами.

Я обратился к министру Сарпедона, посланному мне навстречу, чтобы сопровождать меня на последнем отрезке дороги.

   — Разве у вас радуютея из-под палки? — c иронией произнёс я.

Чиновник сделал непонимающее лицо и ответил уклончиво:

   — Прости меня, царь Минос, у меня стало неважно с глазами.

   — Чтобы люди ликовали, их колотят, — сказал я, но не получил ответа.

Подъезжая к дворцу брата, я с завистью смотрел на необычно красную землю, которой была посыпана дорога. Я знал, что такая земля даёт обильные и ранние урожаи.

Вероятно, и здесь попадались участки, ещё покрытые толстым слоем лавовой пыли, однако, похоже, были источники воды, обеспечившие полноценное орошение. Куда бы я ни бросил взгляд, повсюду видел поля, засаженные огурцами, дынями и бобами.

Сарпедон встретил нас на улице, ведущей в его дворец, ещё издали приветственно махая рукой. Затем представил мне своих придворных, своих жён и их родственников.

Меня удивило, что дворец оказался восстановленным далеко не полностью. Повсюду виднелись развалины, улицы были засыпаны обломками.

К домам, предоставленным мне и моей свите, меня сопровождал молодой офицер с опахалом, дарующим приятную прохладу. Второй шёл рядом с щитом в руках, словно собираясь оборонять меня; третий нёс лук, олицетворяя власть. Сам я шагал под балдахином, впереди меня шёл жрец, кадивший благовониями. Самыми первыми семенили дети, усеивая мой путь лепестками роз.

Празднично разодетые люди с ветвями в руках стояли по обе стороны дороги; они кричали, пели, некоторые, опустившись на колени, почтительно касались лбом дорожной пыли.

И на этот раз я снова обратил внимание, что возгласами ликования меня встречали не все — многие выглядели удручёнными, а их радость была показной. «Что такое государство? — спрашивал я себя. — Разве оно не воплощение власти, принуждения и эксплуатации?»

   — Нет! — выкрикнул я так громко, что мои спутники вздрогнули. Я спохватился. — Государство должно быть родиной, оно должно дарить людям счастье! Государство, прибегающее к принуждению, уподобляется человеку без души!

У брата я пробыл около двух недель. Мы ссорились и мирились, обещали друг другу всегда жить в мире, делали вид, что не видели и не слышали, как солдаты разбойничали на наших территориях, добывали рабов и вели себя как пираты.

С детских лет я знал, что брат умеет праздновать. Аристократы были приглашены непосредственно в дворцовые покои, все прочие расположились под открытым небом, на центральном дворе. Там пировали пастухи, крестьяне, ремесленники. На вертелах жарились бараны, в воздухе стоял аромат жареной домашней птицы и свежеиспечённых лепёшек.

Меня восхищала щедрость брата и прекрасные отношения с высшими чиновниками, которые почтительно прислушивались к каждому его слову и всегда были готовы исполнить любой его приказ.

В ответ на мой вопрос, как он управляет своей территорией, брат лишь снисходительно улыбнулся. Впрочем, мне было известно, что он, как и я, всегда стремился поступать мудро и справедливо.

Когда я упрекнул его в расточительстве, он быстро нашёлся:

   — Лучше пусть я буду чудаком, но вместе со всеми, чем умником, обречённым на одиночество. — И добавил: — Нужно уметь извлекать пользу даже из собственных врагов.

Вероятно, он был прав. Подвластный мне Кносс был больше и значительнее, но Сарпедону тем не менее удалось продемонстрировать мне превосходство своего государства. Не в том ли секрет, что почва здесь плодороднее, а условия для орошения лучше?

Я стремился к справедливости для своих граждан, старался сделать их счастливыми и даровать им мир. Но здесь я был свидетелем того, как народ ликовал из-под палки.

Во дворце брата я с удивлением обнаружил, что к его услугам возницы повозок, лучники, оруженосцы, копейщики, даже десяток носильщиков паланкина; его постоянно окружали повара, виночерпии, цирюльники и множество прочих слуг.

Манолис тоже умел властвовать, использовать людей в собственных интересах. Разве можно подчинять себе людей?

   — Что мне делать?! — крикнул я после небольшой праздничной трапезы, уже немного захмелев. — Что вы хотите от меня, каким должен быть повелитель?

От вина ли, от страха ли, всё сильнее овладевавшего мною, я бродил по двору, не слишком твёрдо держась на ногах. Вдруг я заметил, что ко мне приближаются девушки в прозрачных покрывалах. Они почтительно проводили меня в дом.

...Я сидел в подвале возле чаши, в которой пылал огонь. В него время от времени подсыпали какой-то порошок, распространявший чудесный аромат.

Девушки танцевали, а затем исполнили песнь, посвящённую Великой Матери. Должно быть, я заснул. Вероятно, мне приснился дурной, мучительный сон. Проснувшись от страха, я обнаружил, что лежу на ложе, плетённом из кожаных ремней. Одеяло, которым меня укрыли, сползло в сторону, а на нём, свернувшись, лежала змея. Мне удалось прогнать её палкой.

Не прошло и часа, как в комнате появилась вторая гадюка, сразу почувствовавшая себя хозяйкой положения.

В Кноссе и его окрестностях тоже водились змеи. Может быть, и Айза погибла от укуса гадюки? Хмель, всё ещё туманивший мою голову, помешал мне сразу же покончить с незваной гостьей.

Я думал об Айзе. Случайностью ли был роковой змеиный укус? Случайно ли в помещениях дворца моего брата так вольготно чувствовали себя змеи, словно здесь не было ни стражи, ни слуг, ни рабов?

Я опять погрузился в сон. Была ещё ночь, когда меня разбудило какое-то лёгкое прикосновение. Как будто кто-то поглаживал моё обнажённое бедро. Может быть, меня напугал ветерок, принёсший прохладу?

Медленно приподнявшись на своём ложе, я застыл в этой позе: я разглядел на своём бедре верхнюю половину змеиного туловища. Я зажмурился, лишь бы не видеть змеиную голову с непрерывно шевелящимся раздвоенным язычком.

Снаружи, то ли с улицы, то ли из соседнего дома, донёсся какой-то шум. Змея приподняла голову с раскрытой пастью и принялась покачивать хвостом. Когда я увидел ядовитые зубы пресмыкающегося, по спине у меня пробежал холодок.

Я лихорадочно соображал, как поступить. Вскочить? Прежде чем я успею схватить кинжал, змея наверняка укусит меня. Поэтому мне пришлось лежать не шевелясь, сдерживая дыхание, чтобы не раздражать гада. Хватит ли у меня сил не двигаться и не делать необдуманных движений? Это было бы равносильно смерти!

Минуты казались мне вечностью. Всё замерло, не было слышно ни звука. Из всех пор у меня выступил пот; он струился по лбу, попадая в глаза. Я стиснул зубы и не смел пошевелить пальцем. Левая нога стала неметь. Моё беспокойство возрастало. Почему никто не приходит, недоумевал я и с нетерпением ждал кого-нибудь, кто бы пришёл мне на помощь. Это должен быть смелый человек.

Внезапно змея немного приподняла туловище...

«Исчезни!» — страстно молил я.

Однако получилось как раз наоборот. Казалось, её привлекло тепло моего тела, и она сунула голову под одеяло, сбившееся у меня на груди. Почувствовав гладкую змеиную кожу на своём теле, я собрал всю свою волю, чтобы не шевельнуться.

Я совершенно потерял представление о времени. Сколько же лежало на мне это ужасное создание — несколько минут или несколько часов? Я постоянно боролся с искушением: мне не терпелось молниеносным движением руки схватить змею за шею, вскочить с ложа и вышвырнуть отвратительную тварь из комнаты. Но змея так тесно прижала свою голову к моей коже, влажной от пота, что даже малейшее напряжение мышц моей руки насторожит её, и в ответ она незамедлительно укусит меня. А мне хотелось жить...

Я стал молиться — вернее, умолять Артемиду, Зевса и Афину, и в особенности Гестию — хранительницу домашнего очага, которая покровительствовала даже гостям, переступившим порог дома.

Я опускал глаза всё ниже и ниже, словно ожидая, что мои мольбы моментально подействуют и змея уползёт. Но не тут-то было: она ещё ближе подобралась к моей шее, и я почувствовал её хвост у себя под мышкой...

Услышав какой-то шум, я насторожился и замер в ожидании. Может быть, к моей комнате приближались люди?

Наконец я увидел в дверях двух красивых рабынь из дворца моего брата. Одна несла таз для умывания, вторая — полотенца. Вероятно, они пришли умыть меня, подготовить к утреннему приёму у своего повелителя.

— Благородный Минос, — начала та, что повыше ростом, и, поклонившись, направилась ко мне.

Но тут обе девушки одновременно увидели мои полные ужаса глаза, мокрое от пота, искажённое страхом лицо. Я пошевелил губами, не издав ни единого звука, и несколько раз опустил глаза, указывая на свою прикрытую одеялом грудь. Потом я сложил губы так, как если бы собирался произнести слово «змея». Я никак не мог выговорить это слово, у меня пропал голос, и только губы вновь и вновь силились произнести его.

Рабыни поняли меня, в ужасе переглянулись и бесшумно, словно тени, выскользнули из комнаты. А вдруг они, как дети, теперь забились куда-нибудь от испуга и зажмурились, чтобы больше не видеть моих страданий и поскорее забыть про них?

Я уже совершенно изнемог. Я чувствовал, как утренняя прохлада побуждает змею как можно глубже спрятать голову мне под мышку в поисках тепла.

Внезапно раздалось пение, сопровождавшееся игрой на флейте. Может быть, я грезил? Звуки медленно приближались. Они подчинялись определённому ритму. Я принялся считать: каждый четвёртый звук настолько выделялся своей пронзительностью, что ушам становилось больно.

Змея тоже уловила этот резкий звук. Она забеспокоилась и свернулась в клубок у меня на груди. Подняла голову, поводя ею из стороны в сторону, пытаясь определить, откуда исходят эти раздражающие звуки. Потом змея медленно переползла ко мне на живот и через несколько мгновений, которые показались мне бесконечными, её голова уже свешивалась вниз, почти касаясь пола. Она раскачивалась взад-вперёд, шипела, разинув пасть в поисках врага.

Звуки между тем нарастали, и к ним присоединились крики: «Эй, эй!» Кричал мужчина — это было слышно по голосу. Свои выкрики он сопровождал ударами меча по камням стены. Затем ему начал вторить другой голос.

Змея, оказавшись наконец на полу, приготовилась к атаке. Я опять потерял счёт времени.

Выкрики становились всё ближе, а удары меча — всё чаще.

Когда я набрался смелости взглянуть на змею, то увидел, что она уползала из комнаты...

Я был спасён. По щекам у меня бежали слёзы, но я не стыдился их. Не помня себя от счастья, я горячо обнял обоих слуг, которым удалось прогнать опасную тварь.

Утром я завтракал с Сарпедоном.

   — Отчего ты такой молчаливый? — участливо поинтересовался он. Мне было ясно, что он прекрасно знает о неоднократных визитах ядовитых змей в комнату, где я провёл ночь. Стоило ли обсуждать эту тему?

Сарпедон повёл меня на мельницы. Буйволы с завязанными глазами, двигаясь по кругу, вращали мельничные жернова. Потом мы заглянули в пекарни, которые снабжали лепёшками солдат и команды судов. Мы осмотрели коптильни для мяса и рыбы, кожевенные и сапожные мастерские, литейни, где из бронзы отливали посуду и мечи, затем прошлись по ткацким и швейным мастерским, взглянули, как обжигают кирпич.

Сарпедон представлял мне главных надзирателей и управляющих, объяснял тонкости производства.

   — Знаешь, — заметил он, — я стараюсь объединить все мастерские во дворце или в непосредственной близости от него. Есть старая истина, что работник станет бездельничать, если не будет видеть занесённого над ним бича. Запомни, — продолжал он, — нужно вовремя прозреть. Какой-то мудрец однажды верно сказал, что необходимо уладить свои дела прежде, чем они ввергнут нас в хаос.

   — Я обратил внимание, что на производстве кирпича заняты дети, — сказал я, когда мне протянули бокал с вином. — Меня угнетает мысль, что, вместо того чтобы играть, им приходится работать.

   — Разве у тебя есть рабы, дети которых лодырничают?

Я не нашёлся, что ответить.

   — Дети должны оставаться детьми, — заметил я, помолчав.

   — Дети уже сами плодят детей, Минос, — пошутил он. — Не знаю, спишь ли ты ночами или проводишь время с женщинами. Выбери время и пройдись по подсобным помещениям своего дворца. Да что там подсобные помещения? Ты можешь заглянуть даже к своим чиновникам. Увидишь, как взрослые предаются любви, а дети следуют их примеру. Всего несколько дней назад я видел...

   — Я знаю, — перебил я.


Оказавшись снова дома, в Кноссе, я призвал к себе Манолиса и его жрецов.

   — Я видел, как плачут дети у моего брата, — начал я. — Я наблюдал вещи, которые мне не понравились. У нас такого быть не должно. Посоветуйте, что мне сделать, чтобы наши граждане были счастливы. Существует ли какой-то тайный ключик, который может помочь нам заглянуть им в душу и подсказать, чтобы они знали, чего следует избегать, а к чему стремиться?

   — Такие тайны существуют, благородный Минос, — ответил немолодой жрец, вызывавший у меня симпатию, — однако тебе их знать не позволено, поскольку это разрешено только верховному жрецу.

Я с трудом укротил мгновенно вспыхнувший гнев и сдержанно ответил:

   — Я — царь, а значит, и самый главный жрец!

   — Не всякий жрец достоин проникновения в эти тайны — людей, достаточно зрелых для этого, совсем немного, — сказал старик.

   — Разве это не первейший долг царя — заботиться о собственном народе?

   — Последнее слово остаётся за богами, — ответил старик, дружелюбно глядя на меня. — И ты, царь, должен просить совета у богов. А для этого проси помощи у жрецов.

Я снова пришёл в ярость. Как ни нравился мне седовласый жрец, сейчас я готов был избить его. Я взглянул на Манолиса. Его лицо выражало высокомерие и даже, пожалуй, насмешку. Неужели он считал, что, будучи верховным жрецом, служит богам более, чем я, и днём и ночью заботящийся о доверившихся мне людях? Разве он не видел ран на плечах рабов, слёз в глазах женщин и девушек, страданий в невесёлых играх детей?!

   — Ты, государь, — сказал старый жрец, — прошёл посвящение в жрецы. Однако о тайных сторонах нашей жизни ты ещё не имеешь представления. Они скрыты в гротах и пещерах. Подобно тому, как колдун очерчивает крут, внутри которого он совершает свои действия, как хозяин метит свои владения межевыми камнями, так и святыня — это владение божества. Чтобы оно не теряло святости, его обносят оградой, и такие огороженные места мы называем теменос. В этом священном месте человеческим правам положены пределы. Пойми это, благородный царь! Там действуют лишь самые святые, неписаные законы. Кто окажется в таком месте, тот будет находиться под покровительством богов, даже если это преступник. Во всех священных рощах, у чудодейственных источников, в гротах и пещерах мы служим богам во время мистерий, которые тебе неведомы. Чтобы понять истину, нужно, прости меня, Минос, быть в состоянии познать душу. Говорят, страсти — врата души. Я бы сказал, страдание раскрывает душу.

   — Если ты и впрямь хочешь сделать людей счастливыми, ты должен прийти к нам, очиститься с помощью молитв и воздержания от пищи, — добавил верховный жрец. — Нет ни одного властителя, который постиг бы государственную мудрость иным путём.

Теперь мне всё стало ясно. Он хотел, чтобы я склонился перед ним, спрашивал у него совета, решал с ним все государственные дела. Во мне снова вспыхнул гнев, унаследованный от предков, и я сказал совсем не то, чего от меня ожидали:

   — Так я должен ползать перед вами на коленях, проявлять смирение, чтобы вы могли беспрепятственно преследовать собственные интересы?

   — Мы служим богам, — сказал старый жрец.

   — И при этом думаете о своей выгоде. Ведь ты, Манолис, держишь у себя в доме двух рабынь, которые всего несколько недель назад были похищены в окрестностях Маллии. Разве не так? Теперь что же — свободные критские девушки должны служить тебе?

   — Но у тебя тоже есть рабыни, Минос, — возразил тот, вызывающе улыбаясь.

   — Я — царь, а ты — служитель богов. Вести борьбу — мой долг. А если мечом размахивает и убивает жрец, это — предательство по отношению к богам. Недостойно делать своими рабынями девушек-критянок, которые прежде были свободными!

   — Мне назвать по именам чиновников, которые тоже владеют критскими рабынями?

   — Оставь эти дешёвые уловки, Манолис! Ты — жрец и обязан судить себя по более суровым законам!

   — Послушай, Минос, — прервал нас старый жрец.

   — В чём дело?

   — Можно было бы найти выход...

   — Какой?

   — Довольствуйся своими государственными делами, а нам предоставь искать путь к богам. Тебе даже не нужно являться на богослужения самому, можешь присылать вместо себя какого-нибудь жреца или жрицу. Если же ты хочешь узнать истину в последней инстанции, то должен испытывать благоговение перед богами, ибо они — источник всей мудрости.

Я ответил уклончиво, понимая, что у меня нет времени, чтобы познавать в пещерах и рощах сокровенные тайны.

Через несколько дней и высшие чиновники пригласили меня на празднество. От одного слуги я узнал, что инициатором торжества был Манолис. Я наотрез отказался.

Вскоре ко мне заглянула Сарра.

   — Умоляю, приди на праздник — это доставит тебе удовольствие, — сказала она.

   — Твой Донтас тоже явится туда? — насмешливо спросил я.

   — Непременно. К тому же он пришлёт девушек, которые станут развлекать тебя танцами.

   — Я скорее умру, чем соглашусь встретиться с этим мошенником! — в гневе вскричал я.

   — Будь благоразумен и прими участие в празднестве, — снова попросила она.

   — Сколько тебе заплатили, что ты так усердствуешь?

   — Заплатили? За что? — спросила она, разыгрывая непонимание.

   — За то, чтобы я присутствовал на банкете, который устраивают эти два плута, Манолис и Донтас.

   — Праздник устраивают твои чиновники, — резко сказала она.

Я вдруг заметил, что улыбка на её лице прикрывает жестокость, готовность шагать по трупам.

Мои мысли обратились к Айзе. С каждым днём я всё яснее понимал, как сильно она меня любила. И вот её нет в живых... Кто положил ей под одеяло ядовитую змею?

Взглянув на Сарру, почтительно опустившуюся возле меня на колени, чтобы надеть мне сандалии, я заметил в её глазах странную настороженность: это был взгляд змеи, поджидавшей подходящего момента, чтобы укусить.

Я едва не сказал ей, что она напоминает мне кобру, подстерегающую добычу.

Чего ждала от меня Сарра?

«Змея, настоящая змея!» Я никак не мог отделаться от мысли, что именно она с помощью преданных ей рабов подсунула змею в постель к Айзе.

Это подозрение не давало мне покоя, и я едва сдерживался, чтобы не задушить её собственными руками.

Мысли теснились у меня в голове. Поскольку Пасифая не любила путешествий, не перенося раскачивания носилок и тряски повозки, я часто брал с собой в поездки Айзу и Сарру. Айзы больше не было. Вместе с ней число женщин и девушек, заплативших жизнью за то, что разделили со мной ложе, перевалило за десять. Не могла ли стоять за этими убийствами Сарра?

Мне вспомнился остров Парос, куда я прибыл с инспекционными целями. Там старейшина рода предложил мне свою единственную дочь. Для него, для деревни, для всего острова было большой честью, что я согласился на это предложение. Войдя в отведённую мне комнату, я обнаружил, что пол усыпан цветами, а в небольших плошках курится благовоние. В ту ночь я познал огромное счастье, а спустя несколько дней получил известие, что девушка умерла от укуса ядовитой змеи...

Сарру, деловито хлопотавшую в комнате, я почти не замечал.

Сарра почувствовала моё настроение. Она уселась на маленькую скамеечку и, взяв в руки арфу, заиграла для меня детскую иудейскую песенку.

   — Человек похож на арфу, — сказала она, поглядывая на меня, а её пальцы продолжали извлекать мелодичные звуки. — У него много струн, и чтобы играть на них, необходимо пользоваться всеми десятью пальцами. Однако у большинства их всего пять, и в этом заключается трагизм.

   — Всего пять? — спросил я.

Она кивнула.

   — У большинства женщин пальцев всего пять — второй рукой им приходится украшать себя, краситься и натираться благовониями.

   — У многих мужчин их тоже всего пять, — возразил я. — Одной рукой они обычно носят тяжести, а то приходится пользоваться для этого и обеими руками. Ты видела, какая нужда царит в деревнях? Ты видела убогую жизнь в мастерских ремесленников? Угольщик грязен и чёрен, все руки у него в мозолях, а трудится он день и ночь. У ткача спина колесом, маляру трудно разлепить склеивающиеся пальцы, которые к тому же ещё изъедены известью. Гонец, расставаясь с семьёй, вынужден оставлять завещание, потому что в пути он рискует повстречаться с разбойниками или наступить на змею... — Неожиданно меня осенило: — Единственный, кому труд доставляет радость, это писец. Умеющий писать открывает для себя мир. Ему светло даже в самой тёмной каморке. Искусство письма важнее всех прочих занятий. Кто не владеет им, поверь мне, Сарра, не живёт, а прозябает, даже если досыта ест. А ты умеешь писать?

Она отрицательно покачала головой.

   — Я попала в рабство ещё ребёнком и с тех пор, как себя помню, должна была прислуживать, гнуть спину и повиноваться. У меня были мудрые учителя, однако они научили меня только священным словам.

   — Тогда тебе нужно быстрее выучиться писать.

   — Зачем?

   — Чтобы найти себя, познать себя. Ты умна и должна этим воспользоваться.

   — Ты будешь на празднике? — спросила она и, не дожидаясь ответа, снова запела, аккомпанируя себе на арфе.

Каждая клеточка моего естества противилась тому принуждению, которое сквозило в помыслах и поступках Сарры. Вдруг одежда соскочила с плеч Сарры, обнажив её груди. Преднамеренно или случайно? Разве Сарра не знала, что может в любой момент соблазнить меня? Несмотря на свои тридцать шесть лет, Сарра была ещё очень хороша. Многие женщины в этом возрасте уже блекли, покрывались морщинами и начинали полнеть. Мой брат в Фесте любил женщин тучных, а Сарра была изящной и напоминала скорее девушку, нежели зрелую женщину. Это в полной мере соответствовало моему чувству прекрасного. Её женственность в очередной раз победила меня, и я отправился с Саррой на празднество.

Я воспользовался поездкой, чтобы посетить владения богатых тамошних жрецов. Осмотрев одно из них, я обнаружил, что поля хорошо возделаны, а крестьяне и рабы кажутся довольными жизнью. Я вполголоса заметил, что всё имеет ухоженный вид и критиковать управляющего не за что.

   — Что ж тут удивительного, — отозвался Прокас, сопровождавший меня в поездке. Он часто давал мне хорошие советы и стал моим добрым другом. — Что ж тут удивительного, если не нужно платить налоги, да ещё получаешь пожертвования!

   — Люди здесь выглядят довольными, Прокас. Работники счастливы. Разве счастье — в подчинении, а не в свободе выбора своей судьбы? Выходит, этот жрец умеет поставить перед каждым свою задачу, возложить на него ответственность. И не в том ли счастье человека, чтобы храбро нести взятую на себя ответственность?

Я задумался, а Прокас рассудительно заметил:

   — Кто ничего не делает, тот ничего из себя и не представляет!

Двигаясь дальше, я посетил храм, надеясь, что не встречу здесь Манолиса.

Нубийцы поставили мои носилки наземь в переднем дворе и затянули непонятную песню, где упоминалась Африка: каждый куплет они заканчивали пронзительным криком.

Я стал недоверчивым, за каждой стеной мне мерещились соглядатаи, а в каждом слове чудилась ложь. Почему рабы так странно пели, входя во двор храма? Уж не намеревались ли они оповестить жрецов или даже предостеречь их?

Не успел я сойти с носилок и привести в порядок своё одеяние, как ко мне подбежали несколько младших жрецов. Они с величайшей почтительностью провели меня в храм, где представили мне божьего сына. Им оказался недалёкий нарумяненный мальчуган, которому поклонялись: он, правда, не понимал этого своим детским умом.

Казалось, этот молокосос, надменно стоя передо мной, ждал, что я стану целовать ему руку.

Ярость ослепила меня.

   — На колени! — крикнул я громче, чем требовалось. Он не знал, как вести себя с царём, и мне пришлось показать ему: подойдя к нему, я взял его руками за уши и пригнул голову к земле.

Опустившись на колени, он растерянно посмотрел на меня, готовый расплакаться, словно избалованный ребёнок.

   — Ниц перед своим царём! — приказал я, но он замешкался, и тогда я, поставив ногу ему на голову, продемонстрировал, как это делается, ткнув его лбом в каменные плиты пола.

   — Целуй землю, которая тебя родила! — в бешенстве вскричал я и смягчился только после того, как он несколько раз повторил преподанный ему урок.

   — Благородный царь, — промолвил жрец, — да ведь он...

Я прервал его:

   — Он просто глупец! А глупость так же безгранична, как море!

   — Минос, — вмешался другой жрец, очевидец происходящего, — он сын божий!

   — Сын божий? — воскликнул я, перестав понимать и самого себя, и всё, что творилось кругом. — Как бы не так!

   — Последний Священный брак заключался около сорока лет назад. Чтобы опять снискать любовь богов, у нас на Крите попытались повторить этот обряд в их честь ровно четырнадцать лет назад. Аркасу тринадцать, он появился на свет после соития верховного жреца и верховной жрицы... значит, он — сын божий!

   — Он — зазнайка! — бушевал я. — Сын божий! Да сын божий — плод любви бога и богини! Бог — царь города, а богиня — жрица луны! С каких это пор царём города и, следовательно, богом становится жрец?!

Я не хотел даже замечать мальчугана, хотя жрецы то и дело подталкивали его ко мне.

Почему я ненавидел его?

Разве обряд Священного брака пришёлся мне не по душе? Может быть, я протестовал против того, чтобы этот ребёнок был возведён в сыны божьи? А может, я испытывал ревность: ведь Риана ни словом не обмолвилась, что её совокупление со мной имело последствия? Или меня мучило тщеславие?

Я уже собирался покинуть храм, когда меня остановил жрец.

   — Высокородный царь, благородный Минос, — почтительно начал он, не решаясь продолжить.

   — Говори, — милостиво разрешил я, снова обретя душевное равновесие.

   — Здесь, в этом храме, мы по-прежнему поклоняемся Загрею, нашему критскому богу.

Я лишь кивнул, раздумывая, к чему он клонит.

   — Вы, микенцы, принесли с собой Зевса. Он — греческий бог.

   — Разве мы не говорили, что называем верховного бога Зевсом, а вы его знаете как Загрея?

   — Это не одно и то же, — спокойно ответил он, однако тон его был весьма решительным.

   — В чём же различие?

   — Наш культ — таинство. Мы верим, что в мгновение экстаза, который мы переживаем во время тайных ритуалов и мистерий, Загрей пробуждается к жизни. А вы почитаете своего Зевса приземлённо. Для вас он — патриархальный бог, скорее человек, нежели дух. Продолжать? — спросил он, сделав паузу.

   — Продолжай, — приказал я, положив ему на плечо руку, чтобы поощрить к откровенности.

   — Зевс, которого вы нам навязываете, для нас — бог микенцев. А они — завоеватели. Вы предлагаете нам бога-мужчину, в то время как мы во всех культах служили Богине-Матери. С вашей стороны было бы разумнее всякий раз соединять во время Священного брака и в ритуалах вашего Зевса с нашей Матерью-Богиней. Тем самым вы сделаете его оплодотворителем лона Матери-земли...

   — Наш Зевс станет и вашим богом, — уверенно сказал я.

   — Нельзя предлагать бога словно товар, — возразил жрец. — Тебе придётся нелегко. — В этот момент другой жрец подал ему какой-то знак. — Пойдём, Минос, — сказал он совершенно изменившимся голосом. — Мы караем всякого, кто предаёт и срамит нас, — чересчур громко произнёс он.

Пройдя несколько шагов, мы остановились в небольшом дворике, возле котла с кипящей смолой. Один из жрецов торжественно взял черпак и, окунув в котёл, вылил кипящую смолу в зазор между плитами у нас под ногами.

   — Не надо, не надо! — донёсся снизу чей-то голос, исполненный мук и страдания.

   — Этот человек поносил богов, — шепнул мне жрец. Его слова заглушали стоны и вопли, исходившие из глубины.

Мои спутники выглядели взволнованными и испуганными.

   — Что здесь происходит? — спросил я.

   — Всякий, кто не уважает богов, должен понести наказание за нарушение законов.

   — Каких законов? Придуманных вами или тех, которые необходимы для сохранения государства?

   — Чтобы сохранить веру, должны существовать свои законы, — ответил жрец.

Меня окутал запах горячей смолы. Из-под земли донёсся леденящий душу вопль несчастного.

   — Что здесь, наконец, происходит? — повторил я свой вопрос.

Обступившие меня жрецы вели себя так, словно исполнили святой долг.

Один из них снова взял черпак и вылил смолу в зазор в потолке пыточной камеры.

   — Так будет с каждым, кто провинится перед богами, — торжественным тоном произнёс он.

   — Убейте меня! — послышалось снизу. — Явите же милосердие! Есть ли у вас вообще сердце?

   — Если не чтишь богов — сгоришь заживо! — едва ли не в один голос ответили жрецы.

   — О боги! Как вы можете допустить, чтобы я так страдал?

Наконец мы двинулись дальше. Я был потрясён. Как могло случиться, что боги допускали такие мучения?

Во дворе дома, где устраивалось празднество, пылала чуть ли не сотня факелов. Было светло как днём.

По знаку чиновника двор заполнили музыканты, атлеты, танцовщицы, фокусники и укротители зверей.

Как ни старались хозяева развлечь гостей почти непрерывной чередой выступлений, истинной радости я так и не испытал.

Примерно час спустя у моих ног опустилась обессилевшая вконец танцовщица и залилась слезами. Я поднял её и поинтересовался, что с ней. После долгих уговоров она призналась, что Донтас обращается с ней очень плохо, ещё ни разу не отдал обещанной платы и помыкает ей как рабыней.

   — Нам приходится танцевать целыми днями, — жаловалась она, — а нередко и ночами, если он хочет доставить удовольствие своим приятелям. Бывает, он требует от нас отвратительных вещей...

Я тотчас призвал к себе владельца постоялого двора и отчитал его, пригрозив большими штрафами, если он немедленно не прекратит свои гнусности.

   — Если услышу ещё одну жалобу, тут же лишу тебя твоего постоялого двора и сделаю рабом. Запомни мои слова!

Вскоре ко мне пробрался какой-то писец. Боязливо озираясь, он шепнул мне, что в связи с празднеством хозяин так урезал нормы мяса и ячменя, что вот уже несколько дней, как он, писец, голодает вместе с семьёй.

Я рассердился и назвал министра глупцом, ибо голодные писцы не в состоянии прилежно исполнять свои обязанности.

Потом жалобщики пошли один за другим: ремесленники, слуги, крестьяне, пастухи. Одни высказывали недовольство министром, другие — жрецами.

В ярости я приказал всем высшим чиновникам собраться в соседнем помещении и принялся осыпать их упрёками, ругая предателями, негодяями и подлым сбродом.

Ко мне подошёл один из верховных жрецов.

   — Царь, — сказал он, — доходы за счёт налогов настолько малы, что их едва хватает на содержание твоего двора. Но ведь ты ещё строишь порты, дороги, восстанавливаешь дворцы и господские дома. А судостроение возможно лишь за счёт кредитов Египта.

   — Почему же вы в таком случае не повысите налоги? — возмутился я.

   — А что толку? Это лишь ещё больше озлобит народ. Видишь ли, Минос, дело не только в расколе среди жрецов из-за того, что многие ещё верят в Загрея и отвергают нашего бога, Зевса. Криту недостаёт рабочих рук почти везде. — Писец замялся, подыскивая слова. — Тебе не понравилось, что министр из-за празднества сократил нормы выдачи продовольствия.

   — Верно, и что дальше?..

   — А мы разве лучше? — спросил он.

   — Что ты хочешь сказать?

   — Многие знают, что ты отправляешь зерно в Грецию, вяленое мясо — в Финикию, оливки — в Египет. А народ в это время голодает и вымирает. Знаешь ли ты, Минос, как страдают люди? Чтобы возводить города и сооружать дороги, ты продаёшь другим съестные припасы, которые спасли бы твоих подданных. Прости, Минос, но для большинства пища — это и есть счастье.

Негр-раб принёс мне блюдо с фруктами. Он был хорошо сложен, имел здоровый вид и производил впечатление прилежного и исполнительного работника.

   — Криту нужны люди, — тихо сказал я. У меня вдруг родилась блестящая мысль: если я отправлю своих солдат в Северную Африку для захвата рабов, если использую для этого все имеющиеся суда, то за считанные месяцы мы получим две, три или даже четыре тысячи работников и сможем привлечь их к возделыванию земли и выращиванию скота. Тогда к концу года Крит был бы в достаточной мере обеспечен продовольствием, никто бы не голодал и сумел бы даже уплатить налоги. Эти мысли так взбудоражили меня, что я улизнул с празднества, решив прогуляться в небольшом парке.

Я присел на скамью, откуда были видны недалёкие горы, загадочно озарённые серебристым светом луны, и молча сидел в тени большого фигового дерева. Я не сразу заметил, что в нескольких шагах от меня появился какой-то жрец. Он уселся на соседнюю скамью.

   — Почему ты не принимаешь участия в празднестве? — спросил я.

От неожиданности он вздрогнул — вероятно, считал, что вокруг никого нет. Потом он узнал меня.

   — Я молюсь, Минос, — почтительно ответил он.

   — Если молишься, то разве становишься счастливее? — спросил я.

Немного подумав, он сказал:

   — Несчастнее, по крайней мере, не станешь. А это уже кое-что.

   — Не за того ли ты молишься, — продолжал я, — кого вы недавно убили горячей смолой?

   — Мы не убиваем, — возразил он, энергично замотав головой.

   — Но я был свидетелем того, как недалеко отсюда, в храме, где я совершал жертвоприношение, вы погубили человека.

   — Верховные жрецы владеют множеством тайн, а я всего лишь скромный служитель богов... — Он улыбнулся мне почти скорбной улыбкой. — Я многое вижу и слышу, однако, поскольку речь идёт о тайнах, не смею говорить об этом.

   — В таком случае ты мог бы ответить мне с помощью намёков. Таким образом ты ничего не выдашь и вместе с тем окажешь услугу своему царю.

Жрец поднялся со своего места и принялся расхаживать взад и вперёд. Чувствовалось, что он взволнован. Затем он опять уселся на прежнее место, отломил небольшую веточку от ближайшего куста и начал вертеть её в руках.

   — Я сопровождал тебя, царь, когда хоронили твоего брата. Там я встретил упитанную женщину. Она казалась ухоженной, но была одета по-нищенски. Я поинтересовался, почему она ходит в лохмотьях, хотя выглядит как жена состоятельного чиновника. — Он смолк, опустил глаза, словно ища что-то, рассеянно обрывая при этом листочки с отломанной ветки. — Её ответ, благородный Минос, прозвучал неожиданно. Женщина сказала, что у неё удивительно печальный голос. В дни больших религиозных праздников она разыгрывает роль страдающей от невыносимых болей мученицы: громко плачет от боли и немного успокаивается только тогда, когда жрецы поливают ей больные места святой водой. Это её ремесло, благодаря которому она и растолстела. Ей велят и одеваться как побирушке. Так вот, царь, — грустно подытожил он, — во многих храмах есть люди, которые за деньги жалуются, кричат и корчатся от боли. Это намёк, благородный Минос, ничего больше я сказать тебе не могу.

Я облегчённо вздохнул, поняв, что горячей смолой никого не убили, но в следующую же минуту я задрожал от ярости — как это осмелились разыгрывать передо мной столь гнусный спектакль! Если жрецы не побоялись так провести царя, что им стоит обмануть и народ?

Я снова вспомнил о Египте. Там мне довелось видеть, как жрецы вели священного быка к месту жертвоприношения. Народу они внушали, что их ведёт бык, хотя даже ребёнку было ясно, что всё как раз наоборот.

Меня охватило волнение, и я принялся расхаживать по дорожке. Немного успокоившись, я подсел к жрецу. У него было честное, открытое лицо и ясные глаза. Я не сомневался, что он говорил правду.

   — Я возмущён, что жрецы так обманули меня с этой кипящей смолой!

   — Не поддавайся злобе, она — плохой советчик, — предостерёг жрец. — Ты обязан всегда обуздывать свою фантазию, царь, ты не должен позволять ей разыгрываться и преувеличивать страдания, болезни и тому подобное. Пойми: везде встречаются хорошие и дурные люди, и даже в самых благородных, самых достойных людях изначально присутствует низменное и пошлое. Даже самые мелкие неприятности, если постоянно о них думать, могут разрастись до чудовищных размеров и сломить человека. К любым огорчениям — и это очень важно, благородный Минос, — следует относиться трезво, чтобы как можно легче пережить их.

   — Это трудно, очень трудно, — ответил я. — К сожалению, я унаследовал от родителей вспыльчивость. Бывают такие вспышки ярости, что я даже способен убить человека.

Жрец понимающе кивнул.

   — Если поднести к самым глазам какой-нибудь мелкий предмет, то он заслонит поле зрения, вот так и окружающие нас люди и вещи, какими бы ничтожными они ни были, подчас чрезмерно привлекают внимание и занимают наши мысли. И это весьма и весьма прискорбно, ибо очень неблагоприятно сказывается на важных мыслях и поступках.

   — Откуда ты всё это знаешь? Это... тонкие наблюдения.

   — Знаю, потому что стар. К концу жизни со многими людьми бывает то же, что происходит на культовом празднике, когда маски сброшены. Теперь видно, что на самом деле представляли собой те, с кем сталкивался на протяжении всей жизни. Проявляются характеры, успехи получают свою истинную оценку, и все иллюзии исчезают. Осмысление всего того, что происходит с нами и вокруг нас, требует времени. Но самое удивительное, что даже самого себя и свою собственную цель начинаешь правильно понимать только в конце жизни. Становится горько оттого, что не имел достаточного представления о низости мира, а потому и ставил перед собой более высокие цели, чем было необходимо.

   — Мне часто не везло, — заметил я. — Как царь я всегда обязан принимать верное решение, но кто в беседе со мной скажет правду? Некоторые свои решения я хотел бы пересмотреть.

Жрец отрицательно покачал головой.

   — Желать, чтобы какой-нибудь случай никогда не происходил, — это значит желать совершенно невозможного. Всё идёт именно так, как должно идти, и неразумно размышлять над тем, что было бы, если бы дело обернулось по-другому.

Глава седьмая


Настала ночь. Мне не спалось, и я бродил тёмными коридорами дворца, время от времени останавливаясь, но продолжая напряжённо думать.

   — Пора подобрать Миносу какую-нибудь любовницу, которая помогла бы нам прибрать его к рукам, — донёсся до меня чей-то голос.

   — Неплохая мысль, — ответил другой — он то и дело покашливал. — Но кто больше подойдёт для этой роли? У кого хватит сил и страстности, чтобы воодушевить и переубедить царя?

   — Все они глупые гусыни, — заметил первый собеседник низким ворчливым голосом. — Им бы только наряжаться, румяниться и умащивать своё тело благовонными маслами!

   — А если Риана? После обряда Священного брака она целиком в наших руках. Мне говорили, что она страстно любит Миноса.

   — Но ведь она теперь верховная жрица.

   — Если она нам поможет, мы сделаем её царской жрицей.

   — Я знаю её отца. Он из тех старых критян, которые крепки, как дуб, и цепки, как корни оливкового дерева. Риана не уступит отцу в твёрдости духа, она станет противиться. Можно было бы предложить ей золото, но думаю, она останется неподкупной и будет упорствовать.

   — Тогда мы повлияем на неё через отца. Она очень его любит. К тому же у неё есть ещё мать...

   — Родители, пожалуй, тоже не соблазнятся нашими посулами, — возразил ворчливый голос.

   — Тогда мы их вынудим, — предложил кто-то.

   — А что мы можем сделать?

   — Можно подстроить так, чтобы несколько солдат напали на её мать. Можно было бы утопить её или затравить дикими собаками. Шок сделает Риану сговорчивой и податливой.

   — Самое милое дело — кинжал, — просипел тот, кто страдал кашлем.

   — Яд! — воскликнул другой. — Яд открывает больше возможностей.

При слове «яд» я тут же подумал об Айзе. Может быть, эти люди виновны в её смерти? Я осторожно двинулся вслед за удаляющимися голосами. Несмотря на лунную ночь, разглядеть лица заговорщиков мне не удалось. Вскоре они остановились в тени парапета, украшенного бычьими рогами.

Один голос был мне знаком, но я не мог вспомнить, кому он принадлежит. Я погрузился в раздумья. Может быть, это был голос Манолиса? Может быть, министра или верховного писца?

Я притаился за колонной, рассчитывая дождаться, не пойдёт ли разговор о смерти от укуса ядовитой змеи. Пока я размышлял, не броситься ли к заговорщикам, чтобыузнать их в лицо, они неожиданно исчезли. Долго блуждал я по коридорам, надеясь вновь встретить их, но они как сквозь землю провалились.

Я выбрался из дворца полюбоваться окружающим пейзажем. В темноте мне удалось разглядеть одинокую хижину. Приблизившись к ней, я постучал в дверь, чтобы выяснить, есть ли там кто живой. В этот момент я услышал лёгкий шум, который постепенно усиливался. Листья дерева, под которым я стоял, затрепетали под первыми каплями начавшегося дождя.

Из хижины донёсся какой-то шорох. Я вошёл. Вскоре вместе с обитавшим здесь крестьянином я уже глядел на догорающий огонь. На стенах лачуги висели связки сушёных томатов и лука, на вертеле жарился кусок баранины...

Когда я возвратился во дворец, уже почти рассвело. На востоке из-за гор медленно всходило солнце. Я шёл по коридору мимо храма, как вдруг неожиданно услышал шаги. Спрятавшись за колонну, я увидел медленно приближающуюся процессию. Она двигалась к храму. Впереди поющих жриц выступала Риана. Я не видел её уже давно.

Жрицы прошествовали совсем близко от меня. Риана шла, опустив голову, и молилась. Те, что шли следом, пели: «Загрей сотворил небо, и землю, и всё живое!» Другая группа жриц отвечала: «Загрей сотворил воду и землю, он наделил семя силой превращения в плод. Загрей — наш отец!»

Я вскипел от возмущения. После долгих дискуссий мы с Манолисом договорились, что он будет содействовать религиозному обновлению Крита. Он согласился превратить Загрея в греческого бога Зевса и даже загорелся этой идеей. И вот теперь он учит жриц почитать прежнего бога Загрея, доказывая тем самым, что продолжает лицемерить и лгать.

Я не замечал никого, кроме Рианы. Я пытался погасить своё раздражение. Пение жриц так сильно подействовало на меня, что я буквально замер, не в силах пошевелиться.

Внутренний голос урезонивал меня:

«Эти жрицы едят и пьют, как все остальные. Как все, они копят богатства, однако состоят на службе и подчиняются её законам».

— На какой такой службе? — в замешательстве прошептал я.

«Они служат богам».

«Кто они, эти боги?»

«Высшая идея».

«Кто породил эту так называемую высшую идею?»

«Тяга людей к тайне. Желание понять, кто мы такие, каково наше предназначение на этой земле, если действительно существуют боги».

Неожиданно я вспомнил о том мгновении в школе жрецов, когда грубые руки вынудили меня опуститься на колени. Обида на такое бесчестье охватила меня. И то сказать: в Египте я видел изображения богов. Одни поклонялись им, другие, исповедующие иную веру, осыпали их стрелами и камнями из пращи. Если бы боги действительно существовали, они отомстили бы за подобное святотатство. Они благосклонно взирают на процессии в свою честь и внимают возносимым молитвам, но при этом терпят насмешки и неуважение.

Здесь что-то не так, есть какое-то противоречие. Глупо надеяться на то, что боги будут внимать просьбам и в то же время безучастно относиться к возводимой хуле!

Я нерешительно последовал за процессией. Вдруг мне почудилось, будто чья-то рука коснулась сзади моей головы.

Я тут же обернулся, но поблизости не было ни души, и я пошёл дальше.

Через некоторое время я отчётливо почувствовал, как кто-то схватил меня сзади за плечи...

   — Что это? — насторожился я и опять обернулся. И опять поблизости никого не оказалось.

Мне стало не по себе.

   — Зевс, помоги мне! — взмолился я. — Старая богиня Гера, помоги мне!

Я стоял возле открытых дверей зала и в ярком свете многих светильников разглядывал коленопреклонённых жрецов и жриц, стоявших друг против друга. Перед алтарём особняком стояли двое — Манолис и Риана...

Неожиданно двери храма закрылись, словно по волшебству. Я мог бы снова распахнуть их, как царь я имел право участвовать в этой церемонии, однако мне почудилось, будто чьи-то руки тянут меня назад...

Я вернулся в свои покои и мгновенно заснул, а когда проснулся, меня не покидало ощущение, будто я стал очевидцем чего-то очень красивого. Я снова и снова задавал себе вопрос, вправе ли я посылать своих людей в Ливию за рабами, чтобы облегчить положение Крита.

«Ты избавляешь своих подданных от голода, но обрекаешь множество семей в Северной Африке на страдания и смерть», — мучила меня совесть.

«Но я должен заботиться о Крите», — оправдывался я.

«Посмотри лучше на крестьян — просто кожа да кости, многие из них сгорбились и постарели раньше времени. Их спины покрыты рубцами от побоев, которые они перенесли, оказавшись не в состоянии уплатить сборщикам налогов причитающиеся суммы. У них нет ни ослов, ни волов, им приходится впрягать в плуг своих жён и детей. Mofeira и лопаты из дерева, а потому легко ломаются. У них нет средств, чтобы приобрести одежду, и они нередко трудится голыми, в то время как их деды ещё могли себе позволить праздничную одежду, а бабки щеголяли в богато расшитых нарядах. Чем они питаются? Иногда горстью ячменя и крошечным куском рыбы. Лепёшки-то — редкость, а мяса они почти не видят. Дети от истощения падают прямо на пашне. Трудно поверить, что дети крестьян умирают от голода».

«Моя ли это вина? — спрашивал я себя. — Свободные люди должны ходить с гордо поднятой головой. Я помогу им рабами».

И меня опять начинал донимать мучительный вопрос, вправе ли я причинять другим людям страдания во имя процветания собственного царства.

   — Помогите мне, о боги! — взмолился я.

«Каких богов ты имеешь в виду? — издевался внутренний голос. — Разные народы имеют разные храмы, в которых молятся большим и маленьким изображениям и статуэткам, изготовленным из дерева, камня, а то и из золота. Какие боги тебе нужны?»

«Те, что питают любовь к Криту».

«Боги не слишком-то благоволят к нему. Может быть, ты ещё помнишь, как около сорока лет назад гигантские волны и толстый слой вулканической пыли задушили землю?»

Я вдруг подумал, что ещё со времён моего воспитания в храмовой школе ненавидел жрецов, считая их дешёвыми актёрами, и ставил им в вину то, что зрелищности своих культовых обрядов они уделяют больше внимания, нежели душевному счастью верующих. Я чувствовал, что не только у меня, в Кноссе, но и в Маллии и в Фесте жрецы обретают всё большую власть в государстве, стремятся к единственной цели — создать на Крите религиозное государство.

   — Религиозное государство, — повторил я вслух и, чтобы развеяться, отправился бродить по улицам.

Меня окружала непривычная архитектура. Дворцы моих родителей в Афинах, и особенно моего дядюшки в Микенах, представляли собой настоящие крепости, жавшиеся к скалам. Там, на материке, дворцы казались гигантскими укреплениями, за стенами которых скрывались воины. Здесь, на Крите, город буквально сливался с окрестностями, все помещения во дворце были наполнены светом и пронизаны радостью. В Микенах же огромные стены ограничивали сумрачные помещения и, казалось, создавали безрадостную атмосферу.

Да, именно Крит некогда украсил и облагородил наш суровый воинственный мир...

Как-то ранним утром ко мне пришла Сарра и озабоченно спросила:

   — Что с тобой, Минос? Ты чем-то расстроен?

Я ничего не ответил.

   — Поделись со мной своими печалями, — участливо сказала она. — Пока ты переживаешь в одиночку, сон бежит от тебя. Если ты поделишься с кем-нибудь, тебе станет легче.

Я скривил губы, спрашивая себя, кто заботит её больше: мошенник Донтас из Ираклиона или я. А может, она опять что-нибудь хочет от меня?

   — В чём дело, Минос? — вполголоса повторила Сарра.

   — Видишь ли, Сарра, когда крестьянин не в силах в одиночку доставить урожай с поля до наступления непогоды, ему помогает жена. Она помогает ему доить овец и коз, носит ему обед на пашню и моет его по возвращении домой. Поэтому и считается, будто женщина способна избавить мужа от забот.

   — А ты не веришь в это, Минос?

   — У меня государственные заботы, и ни одна женщина не сумеет справиться с ними. Даже если она так же умна и влиятельна, как моя мать.

Вместо ответа Сарра исполнила танец нимфы. Она превосходно знала мой характер и между прочим добавила:

   — Моисей, один из наших праотцев, говорил, что мужчина покинет отца своего и мать свою и последует за своей женой.

Я мельком взглянул на неё:

   — Я слышал, что из-за женщин многие мужчины теряли своё достоинство, но никогда не слышал, чтобы благодаря женщине хотя бы один из них добился больших успехов. Ты в состоянии дать мне продовольствие, ибо часть моего народа продолжает голодать? Ты можешь найти для меня честных чиновников, поскольку меня окружает слишком много лжецов? Ты можешь указать мне жрецов, которых заботили бы боги, которые беззаветно служили бы своему делу, а не думали только о том, как бы заполучить красивых рабынь или с помощью какого-нибудь нового культа увеличить свои доходы? Я возвожу города, строю деревни, прокладываю дороги, но мне нужны новые порты. Ты способна найти мне дельных ремесленников? Не знаю, рассказывали ли тебе, что я ещё ребёнком начал лепить из глины дома и храмы, города и склады. У меня рано возникло желание строить города и порты, потому что они — средоточие зажиточной, безбедной жизни. Я как раз собираюсь заложить на западном побережье по пути к порту Фаларсана торговый город, который положит начало процветанию в этом районе.

   — На той самой дороге, что пролегает вдоль северного побережья? На той самой дороге, которая построена твоими руками?

   — Да. Я дам этому городу имя Кидония.

   — Кидония? — рассеянно переспросила она.

Я кивнул:

   — Там живёт племя кидонцев. Своё название они получили по имени прежнего царя Кидаса или Кидона. — Помолчав, я добавил: — Ты можешь найти мне архитектора, способного смотреть в будущее?

   — Нет, этого я не могу, это не в моих силах, — смиренно ответила она. — Я ничего не могу!

   — Ну уж нет, — улыбнулся я. — Очень даже можешь. Ты умеешь развеселить меня. Ты танцуешь, как богиня любви. Будь моей богиней любви, облачайся в прозрачный муслин и танцуй, танцуй, сколько можешь. Ты чудесно поёшь, пой для меня всегда. Ты прекрасна. Будь ты не иудейкой, а египтянкой, все тамошние храмы боролись бы за честь видеть тебя солисткой своего хора.

   — Нам, дочерям Израиля, не позволено выступать в храмах любви...

   — Ты овладела искусством танца и пения, — решительно сказал я, — так танцуй и пой. И если я пожелаю, чтобы ты танцевала в прозрачных одеждах, тебе придётся подчиниться. Неплохо было бы угадывать мои мысли, потому что от этого зависит твоя судьба.

Она опустилась возле моих ног и взяла несколько аккордов на своей арфе. Потом запела:

   — Где мне найти того, у кого нет забот? Где мне найти того, кто, отправляясь ко сну, мог бы сказать: «Этот день я провёл без печали»? Где человек, который, сходя в могилу, мог бы сказать: «Моя жизнь протекла без боли и страха»? Первый звук, издаваемый человеком на этой земле, — плач, а вздох — его последний звук. В жизнь он вступает в трудах, а уходит из неё в страданиях. Где мне найти того, кто не вкусил бы горечь бытия? Где человек, у которого душа на месте? Но душа человека всегда и везде переполнена страстными желаниями. В пустыне ему угрожает лев, в пещере — дракон, в траве — ядовитая змея. При свете дня алчный сосед мечтает, как бы прихватить кусок земли другого, а ночной порой хитрый вор нашаривает дверь в чужое жилище. Господь, Создатель, повелитель Израиля, ты направил душу человека в мир, полный интриг и коварства. Ты взрастил в ней страх смерти. Ты отрезал все пути к достижению покоя, за исключением того, что ведёт к тебе. Как ребёнок, ещё нетвёрдо держащийся на ногах, человек протягивает руки к твоему милосердию...

Мне показалось, будто я увидел Сарру в новом свете.

   — Ваши иудеи — запуганный народ. Если бы в Египте, где вы жили, думали так, как поётся в твоей песне, ни у кого не хватило бы мужества смеяться. Влиятельные забились бы от страха в подвалы своих домов, а простой народ, вместо того чтобы трудиться, бежал бы в пещеры и там ожидал милосердия. Наш мир совсем иной, Сарра. Иметь в нём можно немало, но всё необходимо делать самому. Ни один бог не придёт на помощь нерасторопному. Жизнь — это борьба. Каждый стремится выстоять. Крестьяне — не исключение. Если бы они не трудились, не боролись с засухой, они бы до сих пор ели кору с деревьев. Если бы я поступал так, как учат иудейские мудрецы, и ждал помощи небес, то избегал бы вина и сторонился женщин.

— Упаси бог, чтобы когда-нибудь я принадлежала другому господину, чтобы мне понадобился другой повелитель! Ты для меня словно мёд, Минос! У тебя хватка льва и хитрость коршуна!


В горах весна не заставила себя долго ждать. Уже в марте склоны начали одеваться цветочным ковром, запестрели золотисто-жёлтыми и ярко-голубыми цветами. Отовсюду тянуло сладким ароматом, пахло ноготками и геранью, маргаритками и шалфеем, тимьяном и мятой.

Здесь, на Крите, только весной великолепный пейзаж с горами и ущельями, хвойными и кедровыми лесами производил такое впечатление. Я ничего не мог с собой поделать: стоило весне начать разливать свои краски, как я с восторгом встречал это цветение.

Я встретил Риану. Она приближалась ко мне так, будто грезила наяву. После радостных приветствий я спросил, не хочет ли она прогуляться со мной за город. Она немедленно согласилась.

Взявшись за руки, мы направились по узкой тропинке между могучими скалами. Миновав всего несколько поворотов, мы увидели заснеженную вершину Юхтас.

   — Критские горы, — тихо сказала она, — это колыбель богов. Они так же своенравны, как люди, и столь же упорны. Огонь и землетрясения снова и снова разрушают города, но критяне всякий раз восстанавливают их.

Я сжал её руки, и она счастливо улыбнулась.

   — Некоторые города всё ещё лежат в руинах, — продолжала она. — Вскоре они окажутся под наслоениями земли, и, возможно, уже внуки застроят холм, в котором скрыт дворец, погибший при гигантском наводнении... Крит видел немало завоевателей. Но никто из них не понял, что нас им не поработить, поскольку в горах с исполинскими вершинами живут свободные люди. Эти горы несут свободу, и критяне хотят быть свободными.

Теперь мы с трудом отыскивали дорогу. Пейзаж сделался суровым и неприветливым. Неожиданно мы очутились перед руинами домов, где некогда кипела жизнь.

Мы не спеша двинулись дальше, под ногами захрустели ветки. Плеск и журчание указывали на близость источника. Вскоре мы увидели его. Вода вытекала из расселины в скале и скапливалась в небольшом прозрачном озерце. В густых кронах деревьев щебетали птицы. Раскачиваясь на ветках, они внимательно наблюдали за нами.

Неподалёку стоял небольшой дом, перед которым сидел пастух. Я присел рядом, и мы долго беседовали. Потом он проводил нас назад. Дома уже погрузились во тьму, и мы обострённо воспринимали запахи и шумы приближающейся ночи.

Нас снова окружила тишина. Из кустов доносилось стрекотание кузнечиков. Где-то лаяла собака.

   — Манолис хочет создать религиозное государство, — неуверенно, словно опасаясь нарушить тишину, сказала Риана.

   — Я стремлюсь создать государство, в котором люди были бы счастливы, — ответил я. — Молиться и трудиться одновременно невозможно. Руки, воздетые к небу, не в силах направлять плуг, формовать посуду или ковать меч. Я собираюсь построить много судов и расширить торговлю.

Я вспомнил свои инспекционные поездки. Там, где влияние жрецов было не слишком заметно, поля чаще всего были хорошо возделаны, а там, где было много храмов, жили в основном в нищете.

Во мне вновь пробудились внутренние голоса, в последнее время не оставлявшие меня в покое даже по ночам. Один язвительно вопрошал, хорошо ли я разглядел эти поля, ведь хорошие урожаи дают хорошие земли, а пашня, засыпанная камнями и лишённая полива, даёт плохие всходы.

«Если слой вулканического пепла настолько велик, что земля почти не плодоносит, то могущество жрецов здесь ни при чём. Не храмы с их жрецами, а вода и почвы определяют плодородие полей. Каждый крестьянин изо всех сил старается получить хороший урожай, но что толку трудиться, если семена не всходят и не дают плодов?»

Солнце стояло уже высоко, когда на среднем дворе, неподалёку от храма, крипт и тронного зала собралась толпа горнорабочих. На шестах, на спинах и в руках у них были корзины, полные золотых бокалов и замечательных сосудов, украшенных драгоценными камнями. Мне передали их в качестве дара для Пасифаи, Сарры и остальных близких мне женщин. Несколько пожилых мужчин подталкивали ко мне двух девушек, которыми хотели меня одарить.

Обе были ещё почти детьми. Старшая гордо сбросила свою накидку, и тогда стало видно, что ей уже немало досталось в жизни. Тело её, правда, отличалось красотой, однако у неё были натруженные руки, стёртые до крови плечи, а на спине остались следы от ударов бича. Младшая стояла передо мной почти обнажённая, если не считать крошечной повязки на бёдрах, и наивно улыбалась мне. Я принял их обеих в качестве подарка, хотя мне было ясно, что до старшей я никогда не дотронусь.

   — Откуда у вас эти замечательные сосуды? — поинтересовался я и с восхищением провёл кончиком пальца по золотому кубку в форме головы быка, который мне протянули. — Это ритон.

Увидев недоумение на лице крестьянина, я объяснил, что ритон — это сосуд для питья или даров, который до наводнения использовался при совершении культовых обрядов. Словно любовник, погладил я потом рукоятку скипетра, выполненную в виде головы леопарда.

   — Мы нашли его в гробнице вместе с кинжалом и большим мечом.

   — Где они? — нетерпеливо спросил я.

Из толпы вышел человек, держа на вытянутых руках какие-то предметы, покрытые куском необычайно красивой ткани. Когда откинули ткань, моим глазам предстали меч и кинжал прекрасной критской работы.

   — Благородный царь, — промолвил старик, — мы просим тебя помочь нам.

Я кивнул, не сводя глаз с великолепных даров.

   — Мы голодаем, хотя могли бы есть досыта, если бы ты дал нам на несколько лет с десяток рабов.

Рабов? Где мне их взять?

Неужели Сарра умела читать мои мысли? Приблизившись ко мне, чтобы помассировать затылок, она сказала, как бы между прочим:

   — Капитаны твоих судов умирают со скуки, команды обленились. У тебя не найдётся для них дела?

   — Нам нужны рабы... — сказал я вслух.

   — В твоём распоряжении суда и капитаны — почему ты не добудешь себе рабов?

   — Потому что тем самым я оставлю многих детей без родителей, принесу людям несчастье. Нельзя обличать разбой, разбойничая самому, нельзя обвинять других во лжи, если лжёшь сам.

   — В таком случае тебе запрещено есть и мясо, — ответила она насмешливо.

   — Почему? Не понимаю.

   — Ты ведь несёшь ответственность и за убийство животных. Отныне ты не вправе притронуться даже к лепёшке, потому что зерно производят едва живые от голода крестьяне. — Помолчав, она добавила: — Когда я испытываю голод, я ем. А если у меня ничего нет, я достаю пропитание любым способом.

Вечером я потребовал к себе капитана своего судна и приказал ему отправляться в Ливию для поимки рабов.

   — Каждый десятый раб, которого ты мне доставишь, принадлежит тебе. Вели, чтобы склады Ираклиона отпустили тебе достаточно провианта. Позаботься о том, чтобы и рабам, которые окажутся у тебя на борту, было что есть. Если ты хорошо проявишь себя, я мог бы сделать и другие предложения, и ты получил бы неплохой доход.

На другой день в сопровождении нескольких придворных я отправился в Ираклион проверить, действительно ли капитан загрузил судно провиантом и отплыл. Очень скоро мой экипаж вынужден был остановиться, потому что вдоль дороги стояли на коленях мужчины и женщины, которые умоляли меня выслушать их. Я вылез из экипажа и направился к вожаку, старику с длинными седыми волосами.

   — Минос, помоги нам! — молил старик. — Мы — рыбаки, но боги не слишком расположены к нам. Ежедневного улова едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Где уж тут думать о продаже рыбы! А если нам нечего продать, мы не можем получить ни зерна, ни шерсти, ни мяса, ни овощей. А ведь нам нужны ещё соль, посуда и древесина для новых лодок. Правда, наши дети собирают пемзу, которую удаётся обменивать у крестьян и горожан. Однако всего этого мало...

Я собрался спросить, не поможет ли им более крупная лодка, которую я готов подарить, чтобы они могли выходить подальше в море, но старик продолжал:

   — Поблизости находится остров, который не принадлежит никому. Если бы нам было позволено проводить там летние месяцы, то мы занялись бы ловлей губок, их там очень много. Для этого достаточно нескольких семей ныряльщиков. Помоги нам, благородный Минос! — взмолился он.

   — Эти губки снова принесут нам счастье! — добавила одна из женщин.

   — Наши женщины и девушки прекрасно ныряют, а на глубине чувствуют себя словно рыбы, — заметил один рыбак.

   — Кто ты? — спросил я. Этот человек, приблизительно моего возраста, понравился мне.

   — Меня зовут Аранос, а это моя сестра Дурупи. Она самая лучшая ныряльщица.

Девушке было лет двадцать, и она была очень хороша собой.

   — Ты умеешь нырять? — недоверчиво спросил я, всем своим видом показывая, что она мне очень понравилась.

   — Пойдём с нами, Минос, — пригласила она. — Мы живём недалеко отсюда. — У неё были умоляющие глаза. — Брось в море кольцо. Если хочешь, я достану его с закрытыми глазами.

Солнце стояло ещё высоко, когда мы вышли в море. На вёслах сидел Аранос со своими родственниками. Рядом со мной стояла Дурупи, совершенно обнажённая.

Нагота девушки волновала и смущала меня. В Египте я часто видел обнажённых людей. Стенные росписи во дворце изображали нагих танцовщиц. Во время поездок мне всегда попадались целые семьи, трудившиеся голыми, чтобы сберечь одежду. А вот теперь тело рыбачки возбуждало меня...

   — Сколько семей будет трудиться на острове в летние месяцы? — обратился я к ней, чтобы отвлечься.

   — Мы думаем, для начала семей пять-шесть. Если считать, что в семье семь человек — вместе с детьми, которые непременно должны видеть жизнь и не предаваться бессмысленным мечтам, — сказала она, словно извиняясь, — то наберётся около сорока человек, которых мы смогли бы обеспечить водой и необходимыми вещами. А пропитание должно дать море.

   — У тебя есть муж?

В ответ она улыбнулась и пояснила, что работает на брата.

   — У тебя есть друг? — поправился я, испытывая при этом некоторую ревность.

Она попыталась уклониться от ответа, но я настаивал на своём:

   — Есть у тебя друг?

Она отрицательно покачала головой и повторила, что работает на брата.

   — Кто у вас ныряет за губками?

   — Обычно женщины и девушки.

Дурупи стояла на краю лодки и вглядывалась в морскую глубину, словно могла увидеть дно.

   — Ещё несколько гребков, и мы на месте, — сказал Аранос, протягивая сестре пеньковую верёвку.

Она обвязала её вокруг пояса и заткнула за неё бронзовый кинжал.

   — Чтобы срезать губки. Кроме того, кинжал облегчает погружение, служа дополнительным грузом, — пояснил брат.

   — На сколько ты можешь погрузиться? — поинтересовался я у девушки, стремясь скрыть волнение, всё больше охватывающее меня при виде её стройной фигуры.

   — На пять, а то и десять человеческих ростов. Обычно губки прячутся под водорослями и в определённых местах на скалах.

Аранос грёб теперь медленно, осматривая поверхность воды, а его сестра стояла рядом со мной, изготовившись к прыжку. Неожиданно спина её напружинилась, демонстрируя силу и гибкость; верёвка на бёдрах и засунутый за неё кинжал выглядели на Дурупи как украшения. Её дыхание сделалось глубоким, она мельком взглянула на меня и прыгнула в море.

То же происходило и на остальных лодках: обнажённые девушки и женщины ждали приказа последовать примеру Дурупи.

Мне показалось странным, что мужчины были одеты, а женщины — совершенно наги.

Мои мысли обратились к временам моей юности. Я вспомнил о Гайе. Я был ещё ребёнком и мало что знал о противоположном поле. Иногда она дарила мне тепло своего тела, стремясь приласкать меня, а я отчего-то противился. Но бывало, я сам искал её тело, целовал его и нежно прижимался лицом к её тёплой коже. Разве это не было моим первым серьёзным впечатлением? Может быть, я, не сознавая того, любил Гайю?

У неё были прекрасные зубы, тёмные глаза, длинные волосы и шелковистая кожа. Разве я хотя бы раз признался ей, что она мне очень нравится — как можно нравиться ребёнку? Может быть, я и в самом деле любил её?

Когда я вернулся к действительности, Дурупи, тяжело дыша, уже стояла передо мной. От холода морской воды её груди стояли торчком. Она горделиво поглядывала на меня, потому что вынырнула с полной сеткой собранных губок. Усевшись на край лодки, она опустила ноги в воду и, глядя на волны, постепенно восстанавливала дыхание, готовясь к очередному погружению.

Аранос грёб осмотрительно, рассчитывая каждый взмах веслом. Временами он поворачивал голову и улыбался сестре.

В душе у меня зашевелилась ревность. Нет ли между ним и Дурупи более близких отношений? Может быть, каждую ночь они проводят на одном ложе? А что, если он видит в сестре женщину, — нормально это или противоестественно?

Я обратил внимание на ту деловитость, с какой Аранос принимал у Дурупи сетку, словно его интересовало одно — хорошие ли губки она собрала.

«Он спит с ней, но не любит её», — мелькнуло у меня в голове.

Дурупи не раз ещё прыгала в море и всегда возвращалась с битком набитой сеткой.

После небольшой передышки рыбаки снова вышли в море, но я всё ещё не мог разобраться, почему нырять за губками и раковинами приходится именно женщинам. Неужели сидеть на вёслах труднее, чем погружаться в море?

«Погружаться труднее», — подсказывал мне внутренний голос.

Наступил вечер. Мои спутники напомнили мне, что я направлялся в Ираклион, чтобы проверить, сдержал ли капитан судна своё слово. Однако атмосфера, царившая в небольшом рыбачьем посёлке, просто очаровала меня. Оказалось, что его обитатели считали поздний отход ко сну предосудительным и полагали, что день всякого уважающего себя человека должен начинаться как можно раньше. Заход солнца означает смерть, утверждали они.

Все собрались в небольшом домике, затерявшемся среди скал. Жаровни с углями излучали приятное тепло. В небольших корзинках лежали съедобные водоросли. Пахло морской водой, водорослями, рыбой и человеческим потом.

Люди всё прибывали; они ужинали, отдыхали и возносили молитвы.

Пожилая женщина угощала вином. Чаши пошли по кругу. Уже после нескольких глотков собравшиеся оживились.

Рабы стали готовить мне постель, рядом со мной улеглись Аранос и Дурупи. Они заснули обнявшись, словно влюблённые.

Откуда-то появился староста деревушки. Мельком взглянув на меня, он подошёл к Дурупи, разбудил её и шепнул что-то на ухо. Она сбросила одежду и подползла ко мне.

Мог ли я отвергнуть её?

Первый же поцелуй показал, что девушка целиком отдаётся страсти...

   — Ты любишь брата? — ревниво спросил я.

   — Люблю.

   — За что?

   — Он руководит мной.

   — Как это понять?

   — Мне кажется, — она поцеловала меня, — он знает меня лучше остальных мужчин. Знает мои слабости и положительные качества, мои страхи и надежды. Он угадывает, что мне нужно в те или иные моменты...

   — Ты собираешься замуж?

   — Да! — выдохнула она. — Конечно! Всякая женщина подобна дереву, от которого ждут плодов. Иначе жизнь была бы бессмысленной.

Вдруг она вздрогнула, будто испугавшись чего-то.

   — Что с тобой?

   — Завтра тебе действительно нужно уезжать? — спросила она.

   — Увы. Сегодня я собирался попасть в Ираклион. Надо проследить за отходом судна, от его успешного плавания очень много зависит. Впрочем, это может подождать до завтра. А потом меня ждут дела. Очень много дел. Почему ты спрашиваешь?

   — Когда ты рядом, Минос, я нахожу самые большие губки и самые красивые раковины. Ты для меня просто находка. — Она испытующе посмотрела на меня и сказала: — Вся наша жизнь состоит из находок и потерь. Мы всемерно стремимся к находкам и делаем всё возможное, лишь бы избежать потерь. Это касается и любви.

   — Может быть, и ты нужна мне, потому что ты тоже для меня находка, — задумчиво прошептал я. — Мне хорошо с тобой...

   — Только потому, что я молода и красива?

Я снисходительно улыбнулся.

   — Ты честна, Дурупи. У тебя светлая головка, жизнь предназначила тебя для борьбы. Мне нужны энергичные люди с прямым характером, готовые поддержать меня в моих начинаниях. Возможно, я попрошу тебя перебраться ко мне во дворец...

Она отрицательно покачала головой:

   — Я не хочу.

   — Отчего? — удивился я. — Тебе будет хорошо, ты будешь красиво одеваться, сможешь следить за собой и жить в роскоши...

   — Я предпочитаю быть первой в бедной хижине, нежели последней во дворце, — ответила она без обиняков.

Её слова подействовали на меня так, словно я получил пощёчину. Я судорожно проглотил слюну и спросил:

   — Чего бы ты хотела?

   — Всегда оставаться самой любимой твоей наложницей и... — она сделала паузу, подыскивая слова, — и не умереть уже на другой день какой-нибудь загадочной смертью.

   — Откуда у тебя такие мысли?

   — Не секрет, что некоторые женщины, которых ты любил, погибли от яда. Какая-то змея...

Я поднялся и вышел в темноту ночи. Прохаживаясь взад и вперёд вдоль берега, я снова погрузился в размышления: существовал ли какой-то человек, убивавший ядом женщин, которые дарили мне свою любовь?

«Возможно, это Сарра, — нашёптывал мне внутренний голос, — ведь из-за ядовитой змеи она лишилась родителей. А что, если с тех пор она считает, будто владеет способом устранять опасных соперниц?»

«Зачем ей убивать?» — противился я этой мысли.

«Ты наивен. Она хочет, чтобы твоё сердце принадлежало ей одной».

Наутро к морю пришли несколько жрецов. Они благословили его и принесли жертвы.

«Это дело рук жрецов, — заподозрил я, — от моего одиночества и страданий в выигрыше только они».

«Тогда бы не было Рианы, — опровергал я себя. — Именно она могла бы представлять опасность для жрецов».

Я просто терялся в догадках. Моё подозрение падало то на министра, то на торговца, то на писца, то на смотрителя — любой из них мог чувствовать себя обделённым и был способен отомстить...

Ко мне подъехал начальник охраны.

   — Через час мы будем готовы отправляться, — сообщил он. — Не пора ли укладывать твой багаж, благородный Минос?

   — Самое время, — согласился я.

Вскоре я снова сидел в своём экипаже, державшем путь в Ираклион. Впереди и позади меня скакали солдаты, а в других повозках ехали чиновники, слуги и рабы.

Когда дорога стала шире, со мной поравнялся верховой офицер.

   — Нужно усилить береговую охрану, — сказал он. — Пираты теперь совершают набеги даже из Финикии и с островов. Чтобы защитить наши города, соглядатаев, сигнальных постов и сторожевых башен уже недостаточно.

Я подумал о подаче световых сигналов. Разве не рассказывали мне, что на горе Кофинас, на вершине которой находился храм, некогда возвышалась башня? Как только к берегу южнее Мессара приближались подозрительные суда, на вершине башни вспыхивал сигнальный огонь...

Я согласился с офицером и заявил, что ни за что не допущу, чтобы побережье Крита подвергалось нападению или хоть одному городу угрожали враги. Я распорядился выделить дополнительных людей, чтобы при первых признаках опасности они могли быстро укрепить ряды защитников. Согласно моему приказу, при возникновении угрозы нападения население обязано было, прихватив с собой всё наиболее ценное из своих домов, укрыться в лесах или пещерах.

Чтобы повысить безопасность, я пообещал, что любой деревне или усадьбе, обязанным поставлять людей для сторожевых постов, в собственность будет отдано всякое пиратское судно, которое они захватят, со всем его грузом, а пленные пираты станут их рабами.

Прибыв в Ираклион, я с гордостью обнаружил, что расширение порта идёт полным ходом. Затем я проверил, достаточно ли обеспечено провиантом судно, которое я отрядил в Ливию для захвата рабов.

Прошло несколько недель. Убедившись, что Дурупи всё сильнее завладевает моими чувствами, я приказал отправляться к рыбакам, промышлявшим сбором губок, чтобы разобраться с их просьбой.

Дурупи, казалось, ждала меня. Она бросилась ко мне, глаза её блестели, и вообще она вела себя так, словно я уже был частью её жизни. Откуда ей было знать, что я приеду?

   — Взгляни, Минос! — взволнованно сказала она. — Видишь тот остров на горизонте? Если он будет служить нам летом лагерем, то мы наверняка добудем вдвое больше губок.

Спустя некоторое время она не без лукавства спросила:

   — Отчего у тебя нет волшебной палочки, чтобы нам достались в придачу и рабы? Нам очень нужны помощники!

Я подумал, что рабочая сила мне крайне необходима и на рудниках, и в лесах, и на полях, и в ремесленном деле, и в торговле, и на судах.

«Трус! — негодовал внутренний голос. — Если бы у тебя хватило мужества послать вместо одного судна сразу несколько, ты быстро получил бы тысячу рабов, а то и больше!»

«Похищение людей — это пиратство!» — сопротивлялся я.

Через несколько часов, покидая ловцов губок, я разрешил им использовать остров для оборудования летнего лагеря.

Двумя днями позже во дворце появилась депутация крестьян, настоятельно просивших меня запретить ловцам губок высаживаться на остров.

   — Он принадлежит нашей деревне уже многие годы, — доказывали земледельцы.

Но вы же не живете там. Воды там нет, поэтому ддя вас он не представляет никакой ценности. А рыбакам он поможет увеличить добычу губок.

   — Благородный царь, — сказал старейшина деревни, — летом, когда у нас всё засыхает от зноя, мы выпускаем туда своих овец и коз. Не будь этого острова, мы потеряли бы большую часть скота.

   — В таком случае поделите остров между собой. Пасите там ваших животных, а вдоль берегов рыбаки соорудят свои хижины и поселятся в них на сезон лова.

   — Но ведь нельзя же изо дня в день питаться одной рыбой, — осторожно возразил старик. — Я думаю, они будут воровать у нас овец и коз — искушение слишком велико. Наверняка они не смогут устоять. Каждый месяц мы будем недосчитываться четырёх или даже пяти животных.

Он снова почтительно поклонился и сказал, что бессмысленно доставлять на остров небольшие стада, чтобы они пережили летнюю засуху, если к осени все козы окажутся съеденными рыбаками.

   — Вступись за справедливость, встань на сторону закона. Ты не вправе потворствовать воровству!

   — Что со мной такое? — спросил я позже одного писца, которого уважал за его усердный добросовестный труд. — Когда я принимаю какое-нибудь решение, мне приходится долго раздумывать, верно ли оно.

   — Размышление — это диалог души с самим собой или с кем-то другим, — ответил он.

   — Мне, царю, полагается быть справедливым, но что есть справедливость, где истинная правда?

   — Руководствуйся главными добродетелями, тогда тебе будет легче, — посоветовал он. — Над всем стоят справедливость и порядочность. Они должны стать основой для жизни любого общества.

Некоторое время я молча наблюдал, как он вырезает буквы на глиняной табличке.

   — Ты продолжаешь писать древним критским шрифтом? — спросил я.

Писец снова кивнул.

   — Когда ты прибыл, благородный царь, ты повелел пользоваться вашим шрифтом, говорить на греческом языке. Мы стараемся, но это даётся нелегко.

   — А где ты достаёшь папирус ?

   — У одного египетского торговца. Обычно я беру такие высушенные листы — они обходятся дешевле. А торговцы предпочитают небольшие глиняные таблички.

   — Для кого ты ещё пишешь здесь, во дворце?

   — Для управляющих, смотрителей. Поскольку не все жрецы умеют писать, я работаю и на них. Нередко ко мне приходят торговцы, поскольку они особенно нуждаются в записанных сведениях. — Он покачал головой и заметил: — Жизнь подобна рынку: одни приходят снискать почёт и славу, другие намерены покупать и продавать, и только самые благородные, самые свободные являются полюбоваться.

   — Многим приходится так тяжко трудиться, что у них нет времени даже взглянуть на цветок. Если бы мне удалось изменить это! Чтобы столько людей не жили, словно в тюрьме.

   — Плоть — это могила души, — сказал писец, — а мир — тюрьма, из которой нельзя выбраться по собственной воле, поскольку мы не принадлежим себе, мы — собственность богов. Беды, страдания и боль, которые мы переносим, не более чем возмездие.

   — За что? — озадаченно спросил я.

   — Мы расплачиваемся за грехи наших отцов, — серьёзно ответил он.

   — Почему дети должны отвечать за ошибки и слабости родителей?

   — Потому что так угодно богам. Мне, например, приходится расплачиваться за своего деда, который отличался небрежным отношением к труду. От него я унаследовал недостаточную тщательность в написании букв. Я пытаюсь бороться с этим. Горечь, которую я испытываю от сознания того, что написал нечисто, — вот цена, которую мне приходится платить. Прости, царь, но и в твоём характере есть, кажется, черта, которая тебя удручает...

Я сообразил, что он имеет в виду приступы моей ярости, унаследованные от отца. Я задумался и вынужден был признать, что крайне чувствителен к женской красоте. Я нередко вспыхивал, как солома, и горел ярким пламенем, чтобы уже на следующий день догореть и превратиться в пепел. Некоторых я любил всего одну ночь, а потом их постигла судьба цветов в саду, которые не получают ни света, ни воды.

   — Но Риана для меня словно жертвенный огонь! — громко воскликнул я.

Понял ли он смысл моих слов?

   — Говорят, благородный царь, — прошептал он, будто опасаясь посторонних ушей, — что верховная жрица должна вскоре стать царской жрицей, но Манолис чинит ей препятствия. Хотя он и критянин, многие недолюбливают его. Отзываются о нём плохо.


Я не переставал думать, каким образом оставить остров рыбакам на летний сезон для ловли губок. И поэтому вновь посетил их деревню.

Неужели ныряльщики опять узнали о моём приезде? Навстречу мне выбежала Дурупи. Если не считать узкой повязки на бёдрах, она была совершенно голой.

   — Я знала, что ты приедешь, Минос! — счастливо воскликнула она. — Мы как раз собираемся нырять... Хочешь посмотреть? Ну, пожалуйста!

Я кивнул, восхищённо разглядывая её загорелую стройную фигуру.

   — Сегодня тебя интересуют самые красивые или самые умелые ныряльщицы?

Как мужчине мне были бы милее самые привлекательные, но как царь я изъявил желание посмотреть на самых умелых.

   — А разве существует разница? — спросил я.

   — Разумеется. Самые красивые молоды. Но они многого ещё не умеют. А самым опытным обычно за тридцать.

   — Я слышал, будто ныряльщицы рано отцветают и быстро умирают.

   — Разве ты не видел женщин на берегу? Мы погружаемся с шестнадцати лет и занимаемся этим максимум двадцать лет.

   — Почему в море у вас ныряют только женщины и девушки, а мужчины — никогда?

   — Потому что мы выносливее. Если мужчина пробудет в воде около двух часов, то едва не погибает от холода.

К тому же женщины способны дольше задерживать дыхание. И мы спокойнее.

Вскоре я увидел всё это собственными глазами. Самым красивым ныряльщицам не было и двадцати. Своими крепкими загорелыми телами они больше напоминали богинь и жриц, нежели тех, кому приходилось тяжко трудиться.

На этот раз я наконец понял, что у мужчин свои обязанности, требующие определённых познаний и добросовестности. Самые важные сведения давала верёвка, которую ныряльщицы обвязывали вокруг бёдер. Рывок означал, что у ныряльщицы кончился запас воздуха, более резкий — что её жизни угрожает опасность. В этих случаях только быстрая реакция мужчин могла спасти девушку.

На волнах повсюду покачивались лодки, в которых находились одна-две девушки-ныряльщицы. Вблизи берега глубина моря составляла десять — пятнадцать футов, дальше — тридцать, а то и пятьдесят, если не больше. Вглядевшись в морское дно, я различил заросли морских водорослей.

   — А где растут губки? — спросил я.

   — На скалах, прежде всего там, где водоросли гуще всего. С поверхности их разглядеть трудно — приходится опускаться на дно и ощупывать камни и водоросли руками.

   — У каждой лодки своё собственное место лова? — продолжал допытываться я, любуясь девушками, резво прыгавшими в море.

   — Вообще-то нет, — отозвался гребец моей лодки. — Кто проворнее, тот и добывает больше губок. Ссор почти не бывает. Плохо то, что губки стали встречаться реже, потому что растут медленно. Вот почему нам приходится увеличивать район лова. Иначе нам не выжить...

Ну как же всё-таки поступить по справедливости и с рыбаками, и с крестьянами?

Я насчитал вокруг себя до десятка лодок, девушки в них были прелестны. Тела ныряльщиц постарше скользили в воде так, словно находились в родной стихии. Они расходовали очень мало сил, экономили дыхание, поиски вели осмысленно, в то время как молодые понапрасну растрачивали драгоценные силы.

Мне нужно было ехать дальше уже после полудня, а потому я призвал к себе мужчин и объявил, что остров, который я отдал им, уже имеет владельцев и я не могу изменить этого, потому что царь обязан быть справедливым.

Тем не менее мужчины настоятельно просили меня помочь им, женщины плакали. Дурупи подошла ко мне и сказала, что согласна немедленно отправиться со мной в Кносс, если я отдам остров их деревне.

   — В таком случае получится, что я купил тебя, словно кубок вина, — ответил я, с огорчением глядя на неё.

Я поднялся с места.

   — Если бы я мог поступать по велению сердца, вы получили бы этот остров. Но справедливость требует от меня принимать во внимание притязания на владение.

Я кивнул сопровождавшему меня писцу и приказал ему подготовить указ: «Я, Минос, царь Крита, разрешаю рыбакам использовать остров Куфу в летние месяцы для ловли губок. Если крестьяне, выгуливающие там свои стада, недосчитаются коз или овец, то за каждое животное, принадлежащее им, в течение месяца должен последовать платёж. Если по истечении месяца справедливый расчёт за животных не последует, я запрещаю впредь использовать остров для летнего лагеря».

Я был подавлен реакцией рыбаков: только треть из них выразила своё удовлетворение, захлопав в ладоши. Большая часть,очевидно, надеялась, что наряду с разрешением ловить губки они получат и право пополнять своё меню мясом пасущихся там овец и коз.

Когда я собрался в дорогу, за меня обеими руками уцепилась Дурупи.

   — Я пойду с тобой, Минос. Пожалуйста, отдай нашим жителям остров вместе со стадами.

Я отцепил её руки и приказал рабу ехать быстрее.

Не прошло и часа, как мы были уже в Амнисе, где я собирался проконтролировать ход расширения порта. Побеседовав с несколькими капитанами судов, я почувствовал, что общение с морем и знакомство с другими странами сделали моряков свободными людьми. Они держались независимо, не проявляя ни малейшего раболепия. Я встречался с моряками из Мемфиса, Ниневии и Вавилона. Очевидно находясь под гнетом деспотичной власти, многие из них были робки.

Чтобы остаться неузнанным в толпе, я отправился в близлежащую таверну, где и переоделся в незамысловатую одежду критского крестьянина.

В пивном зале мне тут же попался на глаза какой-то подвыпивший греческий моряк. Размахивая руками, он громко поучал посетителей, что все суда, направляющиеся на Крит, должны первым делом держать курс мимо мыса Малея на остров Кифера.

   — Скалы там выступают далеко в море, а коварные течения отравляют нам жизнь. На полпути между Киферой и западной оконечностью Крита лежит остров Антикифера. Там мы бросаем якорь, когда море становится слишком бурным или приближается ночь, а мы идём норд-остом. — Одним глотком он осушил своё вино, отдышался и продолжал: — Я мог бы рассказать вам кое-что любопытное... Однажды, когда море было слишком неспокойным, мы, чтобы скоротать время, нырнули за губками. Первый, кто поднялся на поверхность, выглядел донельзя перепуганным. Он сбивчиво рассказал, что обнаружил на дне людей — мужчин и женщин, с обезображенными лицами, словно они были больны проказой.

Мне стало любопытно, я подсел к его столу и пододвинул ему ещё вина.

   — Там на самом деле лежали люди? — недоверчиво спросил я.

Моряк едва удостоил меня вниманием и продолжал свой рассказ:

   — Когда второй ныряльщик подтвердил слова первого, я сам бросился в воду и обнаружил на морском дне обломки судна, нагруженного статуями из камня и бронзы, изъеденными моллюсками.

Он жадно выпил вино, утёр мокрые губы: теперь он был настолько пьян, что не мог больше связать двух слов.

Несколькими днями позже, уже в Ираклионе, я поведал эту историю нескольким ныряльщикам. Они подтвердили, что тоже видели обломки судна с мраморными статуями.

   — Верно! — согласился капитан, оказавшийся поблизости. — Затонувшее судно направлялось, скорее всего, из Афин. Капитан оказался просто болваном — он так перегрузил свой корабль, что первая же крутая волна отправила его на дно.

   — А встречаются ли ещё находки с погибших судов? — спросил я и пригласил капитана в ближайшую таверну.

   — Часто попадаются амфоры. Одну я даже прихватил с собой. Она оказалась ёмкостью приблизительно двадцать два литра. Совсем рядом с тем местом, где я её нашёл, рифы, во время шторма они нагоняют на нас страх.

   — Почему? — спросил я.

На мне была поношенная крестьянская одежда, и он не узнал меня.

   — Идиот! — вспылил он. — Как можно задавать такие глупые вопросы? Что ты станешь делать при неблагоприятном ветре, когда волны выше твоего судна гонят тебя на рифы? У меня судно надёжное, да и паруса сшиты из лучшей ткани. Во время шторма вся команда на палубе, но всё равно мы беспомощны, остаётся только молиться о спасении души. Однажды я наткнулся на дне на останки парусника, он напоролся днищем на риф. Капитану удалось довести судно почти до самого берега, где оно и затонуло. Всё дно поблизости было усеяно амфорами, блюдами, тарелками и кубками. — Он усмехнулся, потом выпил, заглянул в пустой бокал и снова перевёл взгляд на меня. — Я обследовал это судно — а я неплохо ныряю — и обнаружил в трюме кубки, расставленные чинно, словно в лавке торговца.

Он опять сделал жадный глоток. Было заметно, что он не привык к крепкому вину, поэтому хмелел всё сильнее. Несмотря на это, он вновь поднёс кубок к губам.

   — Эти ныряльщики, — произнёс он заплетающимся языком, — храбрые ребята. Им известны все затонувшие суда, они часто прихватывают себе необходимую посуду для дома.

   — Ныряльщицы лучше, — вставил я. — Они выносливее.

Пьяный капитан посмотрел на меня так, словно я был скотиной, которую ему предстояло забить.

   — Верно говоришь. Да только это касается спокойных вод и если они ныряют недалеко от берега. А между рифами требуются сильные и отважные мужчины. Покажи мне хоть одну женщину, которая достанет там со дна амфору. Таких не найдёшь, болван...

Другой моряк, тоже критянин, рассказывал о подводных рифах.

   — Их можно обнаружить, только когда на море штиль, потому что вокруг них образуется рябь. А во время шторма мы словно слепые, и если боги не придут на помощь, то при встрече с этими рифами нам грозит верная гибель. Вдоль побережья есть немало обширных корабельных кладбищ, насчитывающих подчас не одну дюжину затонувших обломков судов. Однажды мне не повезло, и я наскочил на такой риф. У нашего судна распороло днище. Потом рухнула мачта, и моих людей расшвыряло по палубе. К счастью, корабль не затонул, иначе, — он широко ухмыльнулся, — не сидеть бы мне сейчас вместе с вами...

Пристально глядя на моряка, я тоже одним глотком опустошил свой кубок, словно он был ключом в иной мир.

   — Люди, которые обследуют затонувшие суда на морском дне, позволяют нам заглянуть в прошлое. Отыскивают наконечники стрел, решившие исход войны, скарабеев или небольшие статуэтки, призванные сопровождать усопшего. Если найти амфору, то можно ещё услышать бульканье некогда налитого в неё вина... Представьте себе, — с воодушевлением воскликнул я, — даже прошлое можно заставить заговорить! Обломки, пролежавшие на дне не одну сотню лет, хранят, к примеру, множество исписанных глиняных табличек, готовых поведать нам о минувшем.

Я предложил соседям по столу вина и поднял свой кубок.

   — Выпьем за тех храбрецов, которые открывают перед нами прошлое. Если кому-нибудь из вас доведётся попасть в Кносс, во дворец, спросите там Риану, верховную жрицу храма. Я скажу ей, чтобы за каждую находку, рассказывающую о прошлом, которую вы извлечёте из обломков, она подносила вам большой кубок вина.

   — Кто ты? — спросил один из слушателей, недоверчиво глядя на меня.

   — Я верю во власть богов, — уклончиво ответил я.

   — Ты — жрец?

Я улыбнулся и снова предложил всем вина, сказав лишь:

   — Может быть, и так!

Несколькими днями позже гонец передал мне амфору от верховной жрицы. Это была простая амфора из гладкой светлой глины. От долгого пребывания в воде её поверхность почернела и вся покрылась остатками раковин.

Риана, видно, нашла с моряками общий язык, ибо теперь нередко пересылала мне их находки. В особом помещении я собирал всё, что открывало для меня прошлое. Здесь теснились амулеты и статуэтки, чаши и вазы, оружие и кубки, маски и слитки. В одном углу стояла даже капитель великолепной колонны.


Только что гонец доставил мне от Рианы глиняную фигурку. Я держал статуэтку в руке, дивясь ею. Вероятно, она изображала какую-то богиню или жрицу и сжимала в каждой руке по змее.

Мне было известно, что эти животные олицетворяли души умерших. Я видел сосуды, из которых кормили змей в храмах.

— И что только находят в этих змеях? — спросила вошедшая в комнату Сарра. — В Индии и Египте их почитают, я их не выношу — они для меня враги, олицетворение хитрости и коварства. — Испуганно посмотрев на меня, она вздрогнула и, выходя, бросила между прочим: — Я сейчас вернусь!

И действительно, вскоре, задыхаясь от спешки, она ещё издали показала мне раскрашенную глиняную фигурку женщины с головой змеи. Левой рукой женщина прижимала к груди ребёнка, а голову этой полуженщины-полузмеи венчала корона.

   — Я приобрела её у старика торговца, — пояснила Сарра. — Он считает, что она из Вавилона и изображает Богиню-Мать. Змея, с которой она соединяется, — символ жизни, возрождения и вечности. Старик убеждён, что чары змеи преодолевают последствия смерти и богиня-змея — одновременно источник и дарительница жизни.

Не успела Сарра уйти, как из коридора, со стороны среднего двора, я услышал поспешно приближающиеся шаги. Задыхаясь от быстрой ходьбы, слуга доложил:

   — Царь, возвратился корабль, который ты посылал в Ливию для захвата рабов!

Вскоре передо мной уже стоял капитан, с гордостью докладывающий, что совместно с солдатами, которых я с ним отправил, ему удалось захватить в плен сто двадцать семь мужчин, девяносто восемь женщин и сорок шесть детей.

Я обрадовался. Впрочем, радость сменилась гневом, когда капитан как бы между прочим поведал, что на обратном пути они попали в полный штиль и дрейфовали более суток — от духоты в трюме погибло четыре женщины.

Офицер моей личной охраны заметил, что при транспортировке рабов подобные потери не редкость. Однако днём позже я узнал от недоброжелателей капитана, что эти молодые красивые девушки были изнасилованы всей командой корабля. Когда девушки заявили, что пожалуются властям, их убили и бросили за борт.

Во мне проснулась такая злость, что я приказал исполосовать бичами капитана, допустившего подобное на своём судне, и отправить его в каменоломни. Все моряки, принимавшие участие в насилии, лишались правой руки.

Успокоившись наконец, я начал производить расчёты. Если я отправлю десять судов, то получу примерно две с половиной тысячи рабов. А если послать сотни судов, то количество рабов могло бы превысить даже двадцать тысяч. Мне хватило бы этого, чтобы не только в кратчайший срок полностью переделать порты в Ираклионе и Амнисе, но и направить рабов в имения и на рудники. Через несколько лет плодородие полей возрастёт, а рудники дадут мне тот товар, на который я мог бы многое выменять. Народ, за который я как царь чувствовал себя в ответе, в течение нескольких лет обретёт счастье, и прежде чем испустит дух последний раб из числа захваченных, Крит опять достигнет благоденствия. Ещё одна мысль не давала мне покоя. Моя личная охрана состояла из храбрых микенцев. Если бы я подобрал из числа рабов здоровых, крепких негров и обучил их, я мог бы поручить микенцам более важные дела, где они могли бы приложить свой богатый опыт. Рослые красавцы негры в качестве личной охраны придали бы мне особую представительность во время многочисленных торжеств, важных визитов и поездок.

Мои размышления прервал верховный жрец. Манолису стало известно о захвате рабов в Ливии, и он потребовал, чтобы я отдал ему половину невольников.

   — Боги имеют на это право! — воскликнул он.

   — Боги? — насмешливо переспросил я. — К чему же им рабы?

   — У нас, жрецов, есть поля, принадлежащие храмам. Они требуют возделывания и ухода, как и твои собственные...

   — Выходит, рабы нужны вам, а не богам?

   — Мы служим богам, мы — их посредники и должны заботиться о том, чтобы их почитали.

Глаза Манолиса угрожающе блестели... Не было ли в его словах предостережения? Такие же глаза были у того верховного жреца в школе жрецов, когда я отказывался целовать ему руку.

Исполненный презрения и не скрывая угрозы, я ответил ему в тон:

   — Я не крестьянин и не пастух, чтобы бояться богов. Слишком часто я замечал, как твои жрецы, когда народ этого не видит, пинают священных быков ногами. Ведь это просто смешно, Манолис: на улице, при людях, вы падаете перед быками на колени, представляя их святыми, а без посторонних свидетелей ведёте себя с ними по-другому. Почему боги не карают вас? Почему боги не гневаются, когда иноземные моряки не проявляют к ним почтительности и оскверняют священные рощи и священные деревья? Почему вы сами так мало почитаете быков? Ходят слухи, что ваши ритуалы посвящения нередко превращаются в разнузданные оргии. Крестьяне, — продолжал я, — склоняют голову при входе в храм. А рабочие уже сомневаются. Писцы же просто обманывают богов — не вас: ведь и ты требуешь рабов для богов, а не для себя лично. Объявление того или иного места святыней служит исключительно для того, чтобы не дать похитить твоё золото, а также золото многих твоих жрецов. — Манолис порывался возразить, но я остановил его движением руки. — Мы порочим богов египтян, они насмехаются над нашими. И всё же пока ни один из египетских богов не наказал нас. И никто из египтян, поносивший наши святыни, не понёс кары от наших богов.

— Будем считать, царь, что я не слышал твоих слов, — испуганно прошептал верховный жрец. — Я буду просить богов забыть то, что ты только что сказал.

Оставив его, я вышел в соседнюю комнату и выпил вина. Оно подбодрило меня и дало силы проигнорировать высокомерие жреца. Опустошив второй кубок, я пришёл к выводу, что вёл себя не слишком мудро. С досады я приложился прямо к амфоре. Вскоре я окончательно захмелел, но тем не менее решил впредь высказываться более осторожно и не совершать опрометчивых поступков. «Никогда не говори всего, что знаешь, — вспомнилось мне, — но всякий раз знай, что говорить...»

В детстве мне внушали, чтобы я учился владеть собой. Я не имел права показывать, что обрадован или опечален. Теперь пришло время проявить терпимость и дипломатичность, если я не хочу, чтобы жрецы сделались государством в государстве.


Меня попросили присутствовать у жертвенного алтаря по случаю церемонии погребения одного министра, имевшего большие заслуги.

Место, где совершались жертвоприношения, было окружено толпой верующих. Какая-то мать с грудным младенцем пробралась к лестнице, намереваясь поднять цветок, положенный туда, вероятно, в дар богам.

Верховный жрец, стоявший поблизости в ожидании своего выхода, с возмущением поспешил к ней и ударил ногой в лицо...

Я не стерпел: охвативший меня гнев оказался сильнее, чем стремление проявлять терпимость и благоразумие.

Хотя я понимал, что нарушаю атмосферу траурных торжеств, я закричал на верховного жреца, словно на последнего раба:

   — Если бы какой-нибудь слуга в моём дворце осмелился пнуть ногой суку, вскармливающую молоком своих детёнышей, я велел бы наказать его бичом. А ты ударил женщину с ребёнком. Была ли у тебя когда-нибудь мать, или ты появился на свет в стае волков?! Запомни, лицемер, то, что тебе следовало бы знать самому: мать на Крите — святое слово. Каждый критянин до конца своих дней чтит любую мать!

Вечером я снова пил. Я горько сожалел, что не сумел сдержаться и в гневе поступил неразумно. Как я решился оскорбить верховного жреца во время священного ритуала?

Если бы было можно, я бы отдал год своей жизни, чтобы он не услышал сказанных мною недобрых слов.

Неужели я выдал себя? Неужели проговорился, что не испытываю доверия к жрецам?

Я сделал Манолиса своим врагом. А это, я прекрасно понимал, было более чем глупо.

Я опять жадно опорожнил кубок с вином, словно умирал от жажды. Понимая, что выпитое расслабляет меня, я тяжело вздохнул и поклялся самому себе никогда больше не перебарщивать.

Спустя несколько часов в мою комнату вошла Сарра. Она низко поклонилась и приблизилась, чтобы поцеловать меня.

   — Я наделал глупостей, — сказал я и признался, что перебрал спиртного.

   — Мы знаем, — ответила она.

   — Кто это мы?

   — Все... Верховный жрец нашёптывал об этом каждому, кого встречал и считал влиятельной персоной. Он делал вид, словно делится важной тайной.

   — Никогда больше не буду пить, — заверил я.

Она кивнула.

   — Царю следует остерегаться вина и всех прочих соблазнов.

   — В таком случае мне следует избегать и тебя.

   — Почему же?

   — Потому что и ты — соблазн.

   — Я? — удивлённо спросила она.

   — Конечно. Ведь ты знаешь, что очень нравишься мне. И часто вводишь меня в искушение...

   — Нет, — возразила она, но выглядела при этом смущённой, словно чувствуя за собой вину.

   — Ты достойная дочь своего народа. Твоя забота о братьях в Ираклионе имеет какую-то подоплёку. Возможно, Манолис мне враг. Но я намерен стать критянином и помочь возродиться великому критскому народу, который прославит наш остров на весь мир. Не исключено, что я направлю в Ливию дополнительные суда, чтобы добыть рабов, то есть рабочую силу, которая поможет мне при восстановлении Крита. Ты веришь, что когда-нибудь станешь критянкой?

У Сарры была необычная манера давать уклончивые ответы или отвечать вопросом на вопрос.

   — Зачем ты сказал верховному жрецу, что он обманывает верующих? — спросила она.

Я растерянно поднял на неё глаза:

   — Готов спорить, что всё то, что я ему сказал, он давно знает сам.

   — Однако ты крикнул это ему в лицо?

Я кивнул:

   — Верно. Вино развязало мне язык. — Мне стало смешно, и я подумал, что мне следует, пожалуй, почаще прикладываться к вину.


В последующие дни я почти ежедневно видел Манолиса. Приходя и почтительно приветствуя меня согласно церемониалу, он обычно ограничивался всякого рода напоминаниями. Однажды он посетовал, что я плохо покровительствую святыням и слишком редко бываю на культовых обрядах, принижая тем самым их значение в глазах народа, которому необходимо верить в богов.

Вот тут он был прав. Крестьянам зачастую приходится трудиться как бессловесным животным, и при такой нужде им необходимо верить в богов — помощников и защитников, так же как необходимо им каждый день есть и пить.

Манолис напомнил мне, что как царь города я должен также исполнять обязанности жреца. Он никогда не опускался до того, чтобы обвинять меня, однако — хотя был почти моим ровесником — вёл себя так, словно он мой наставник, которому надлежит приобщить меня к богам. Если он рассыпался в похвалах и льстил мне, то за этим чаще всего следовала какая-нибудь просьба, которую он подчас формулировал в виде требования.


Дневная жара начала мало-помалу спадать, и на небе зажглись уже первые звёзды. Возле меня стояла Сарра. Время от времени она выглядывала в окно, потом принялась осыпать меня поцелуями. Когда же она попыталась опять о чём-то попросить меня, я прогнал её прочь.

Меня обуревали сомнения. Почему она просила за Манолиса? Почему заступалась за него? Я ещё мог понять, что связывало её с этими проходимцами, братьями Онатасом и Донтасом из Ираклиона: они рассказывали об исходе её народа из Египта и заселении Ханаана. Но откуда эта симпатия к верховному жрецу?

«Он пользуется Саррой, поскольку она приближена к тебе», — нашёптывал мне внутренний голос.

«Но ведь и ты пользуешься ею! — возражал другой. — От неё ты узнаешь об уловках чиновников, об интригах министров; она сообщает тебе сплетни, которые нередко содержат крупицу истины и дают тебе важные сведения».

Выйдя во внутренний двор, я заметил какого-то крестьянина. При виде меня он поспешно опустился на колени, коснувшись лбом земли.

   — Помоги мне, достойный Минос! — воскликнул крестьянин.

Я подумал, что уже исполнил немало просьб, но при этом слишком часто принимал ошибочные решения. Чем следует руководствоваться царю? Что должно двигать мной — доброта, милосердие или любовь и мудрость? Я велел крестьянину подняться с земли и подождать, а сам вернулся во дворец.

По пути мне встретилась Сарра.

   — Пойдём, — нежно сказала она и увела меня в свою комнату. Она подставила мне губы, а когда я принялся осыпать её поцелуями, Сарра отстранилась и попросила: — Минос, возлюбленный мой, отдай Манолису половину рабов, которых тебе привезли из Ливии!

Теперь мне ясно, что Сарру использовали в роли ходатая, и она соглашалась на это наверняка не безвозмездно. Я опять усомнился в её любви ко мне, ибо в такие моменты она не могла не чувствовать, что её поведение мне неприятно... Чего она добивалась: унизить меня или воспользоваться моим расположением? А может быть, и того, и другого?

Я был обидчив и не мог скрыть негодования:

   — Жрецы богаты. Они едва ли не каждый день получают пожертвования, так что в состоянии сами позаботиться о рабочей силе. А крестьянам приходится тяжело, и не найдётся среди них ни одного, кто не обрадовался бы рабу, который может облегчить его труд!

   — Крестьянам и положено трудиться — такой их удел, а верховный жрец мог бы ещё лучше служить богам, зная, что его поля дадут хороший урожай...

   — Ты, кажется, пьяна, — резко возразил я. — Тот, кто вступает в разговор с пьяным, не уважает себя! Конечно, ты пьяна, — повторил я, — ибо сама не знаешь, что говоришь!

Этот разговор раздосадовал меня и навёл на мрачные мысли... Я совершенно забыл о крестьянине, ждавшем от меня помощи на внутреннем дворе. Когда я поспешил к нему, словно из-под земли вырос Манолис и затеял разговор о священной роще.

   — Там обитают боги, — с пафосом сказал верховный жрец. — Если ты выделишь нам рабов, люди ещё больше уверуют в ту силу, которая определяет всю нашу жизнь.

   — Астрологи тоже рассуждают о некой силе, — возразил я. — Какая из них воздействует на нас больше? Та, что исходит от богов, или та, которую порождают звёзды?

   — Возвыситься над страданиями, над заботами повседневности помогают человеку только боги, — изрёк он, и я поверил в его искренность.

   — Один крестьянин просит меня о помощи. Страдания и нужда согнули его спину. Почему ни один бог, ни одна звезда не помогли ему?

   — А что, если страдания, которые он испытывает, служат предостережением? Ведь только тьма позволяет нам судить о существовании света... Разве не так?

Во внутренний двор мы вышли вместе. Крестьянин продолжал стоять на коленях, а увидев нас, тотчас упал ниц.

   — Минос, помоги... — шептал он.

Я поднял несчастного, но верховный жрец попытался встать между нами. Казалось, он не желает, чтобы крестьянин поведал мне о своих заботах. Может быть, у того были причины пожаловаться на кого-нибудь из жрецов?

   — Как твоё имя? — cпросил я, оглядывая бедняка.

   — Ану, благородный царь...

Манолис опять попробовал оттеснить крестьянина, разразившись глубокомысленной тирадой:

   — В нас присутствует и добро, и зло. Мы должны бороться со злом, и прекращать эту борьбу нельзя никогда. Так угодно богам. Если бы они посылали нам всегда только радости, мы сделались бы надменными и неразумными и никогда не достигли бы зрелости. Борьбу со злом внутри нас и вокруг нас мы выигрываем только в том случае, — теперь он смотрел на крестьянина почти с угрозой, — если взываем к покровительству богов. Если мы молим их о помощи, они защищают нас. Однако боги никому не навязывают его счастья — каждый волен самостоятельно решать свою судьбу. — Он огляделся по сторонам, сожалея, видимо, что у него так мало слушателей. — Изрыгай проклятья — и они будут омрачать твой путь. Благословляй сам, и в ответ будешь получать благословения. Благодари, и всегда будешь испытывать благодарность — за каждый луч солнца, за каждый глоток чистого воздуха!

   — Благословенный Минос, — прервал его крестьянин, обратившись ко мне, — я живу в уединённой долине. Источники, из которых брали воду для полива земли ещё мои предки, постепенно иссякают. Страшное наводнение опустошило землю, а пепел погубил леса. Между источниками и лесами существует, наверное, какая-то связь. С тех пор как высохли леса, источники вконец оскудели. Я уже не в состоянии платить налоги, и нужда погнала меня к писцу. Я просил его об отсрочке. Я сказал, что мы голодаем и ходим в лохмотьях. В ответ он упрятал меня в темницу. Моя жена умерла от горя, а двое моих детей — от голода. — Он замолчал и облизнул пересохшие губы. — Когда я заболел, писец передал меня врачу. Помоги мне, Минос, — снова взмолился крестьянин, утирая тыльной стороной ладони выступившие слёзы.

   — Чем я могу помочь тебе? — спросил я. Сердце у меня сжалось от сострадания к бедняге.

   — Этот врач осмотрел меня в тюрьме и сказал, что причина болезни в том зле, которое сидит во мне, и решил его вырезать. А меня тяготит лишь многолетний голод да слёзы тех, за кого я отвечал. Никакого зла во мне нет, клянусь тебе! — воскликнул он. — Врач ничего не хочет слушать. Он ещё и жрец, знает много, почти всё, только не признает чужих страданий. Хотя нет, признавать — признает, да только упивается ими, словно бражник вином.

   — Рассказывай дальше! — приказал я.

   — Этот врач мучает нас и радуется, когда мы корчимся и кричим от боли. Раньше, промывая рану или приступая к операции, он заранее давал больному питьё, которое снимало боль или на некоторое время погружало страдальца в сон. А несколько лет назад он заявил, что умеет заговаривать боль. Но его слова не помогают, и больной, хоть и связан, извивается и кричит так, что его слышит вся деревня. Мы всё больше убеждаемся в том, что врачу доставляют удовольствие вопли людей, которых он режет. Если он наслаждается страданиями людей, словно вином, значит, он сам болен, Минос, и посерьёзнее тех, кто ищет у него облегчения своих страданий. Когда видишь, как сияет его лицо, пока он орудует своими ножами во вскрытом теле больного, становится просто страшно! Он наш палач, а мы — его жертвы!

   — Зачем он это делает? — спросил я, впившись глазами в крестьянина.

   — Он стремится унизить нас. Да и не только ему это доставляет удовольствие. В нашей деревне есть каменоломня. Всякий день работа в ней начинается с того, что надсмотрщик наказывает заключённых бичом. Их крики услаждают его душу. Откуда берутся такие жестокие люди?

Я задрожал от ярости и приказал немедленно подать мне колесницу и призвать личную охрану.

   — Не торопись, достойнейший Минос, — предостерёг меня верховный жрец. — Ты хочешь наказать этого врача, но тебе придётся считаться с законами, иначе ты не вправе требовать этого от других.

Я отмахнулся от него, словно от надоедливой мухи.

   — Иди сюда! — позвал я крестьянина и взял его в свою колесницу показать дорогу.

Когда мы ехали по деревне, жители почтительно кланялись экипажу, украшенному царскими знаками отличия. Наконец мы остановились возле дома врача.

К нам выбежали слуги и рабы, сразу же упавшие на колени. Сам хозяин не показывался. Он склонился над особым станком с подвешенной в нём собакой. Она была привязана за лапы, а груз, прикреплённый к голове несчастной каким-то устрашающим приспособлением, тянул её вниз. В помещении стоял вой и визг, отвратительно пахло свежей кровью и экскрементами.

Заметив нас, врач выпрямился, продолжая обеими руками держать трепещущее сердце животного.

Собака дёрнулась ещё несколько раз и затихла. Из её пасти потянулась струйка густой крови.

Врач подошёл ко мне. Глаза его сияли, на лице играла странная улыбка. В уголках рта блестела и пузырилась слюна.

Я с ужасом глядел на этого человека...

   — Взгляни! — восхищённо пробормотал он. — Сердце ещё бьётся...

Во мне снова закипела ярость. Я рванул его к себе.

   — Ты вытворяешь то же самое и со своими пациентами?! — вскричал я и, не сдерживаясь, ударил его по лицу, угодив прямо по носу.

   — Я стремлюсь исцелить их всех — вдохнуть в них новую душу. Однако они бесконечно грязны. Я соскребаю эту грязь, очищаю их и дарую новую, лучшую жизнь, — оправдывался он.

   — Почему ты, изверг, заставляешь людей страдать? Почему не даёшь им средство, позволяющее не чувствовать боли?

Он вытер кровь, капавшую из разбитого носа, и непонимающе посмотрел на меня.

   — Без боли никак не обойтись... Как же человеку без боли?

   — А что ты скажешь о собаке, которую только что замучил? Для неё тоже боль — жизненная потребность?

Он молчал. Глаза его горели ненавистью. Мечтал проделать со мной то же, что и с несчастными животными — в этом я не сомневался.

Водоворот мыслей пронёсся у меня в голове. Я знал, что в тюрьмах и каменоломнях мучают и беспричинно бьют. Крестьяне колотят своих ослов, упавших под тяжестью непосильного труда, заставляя их подняться. Даже дети подчас проявляют бессмысленную жестокость. Они ловят птиц и кошек, чтобы оторвать им лапы, убивают пойманных молодых собак. А разве не мучителен иной брак, доставляющий бесконечные страдания супругам? Разве не погибают ужасной смертью многие люди? Разве их последние минуты на этой земле не бывают величайшим страданием? И боги допускают всё это...

Так и не дождавшись от врача ответа на свой вопрос, я приказал солдату наказать его двадцатью ударами бича по спине.

Каждый удар исторгал у него крик боли. Когда врач снова предстал передо мной, я спросил его во второй раз:

   — Почему ты позволяешь так мучиться больным, которые доверились тебе?

   — Потому что презираю людей, — прохрипел он, ещё не оправившись от случившегося. — Все они так примитивны, так слабы и продажны. — Застонав, он добавил: — Ненавижу слабых людей и стремлюсь доказать самому себе, что силён. Я причиняю им боль, заставляю кричать и чувствую, нет, точно знаю, что я незауряден, могуществен. Да, царь, я тоже могуществен, мне тоже известно, как причинить людям страдания. — Он доверительно приблизился ко мне. — Хочешь посмотреть, как извивается человек, когда его разрывает боль? У меня тут есть одна умирающая... — Он держался так, будто я был его приятелем, и был готов приобщить меня к самой сокровенной тайне. — Через несколько дней эта женщина умрёт. Если я сейчас вырежу ей желудок, она только быстрее простится с жизнью. Она обречена, так или иначе, — я уже сообщил ей об этом. Разве это не благодеяние по отношению к ней, если я дам ей избавление от страданий уже теперь? Что может быть прекраснее, чем наблюдать, как она будет стонать и дёргаться, когда я погружу нож в её тело. Мы, здоровые, бесконечно богаты. А ощущаем это только тогда, когда находимся рядом с человеком, околевающим, будто скотина. — Его лицо опять засияло. — Я — мастер... победитель! Нет ничего прекраснее в жизни, чем возможность причинять боль другим!

Я отшатнулся.

   — Ты серьёзно болен.

   — А разве мы все не больны? — спросил он. — Ты присваиваешь себе право захватывать в Африке рабов, доставляя тем самым страдания многим семьям. Разве ты здоровее меня? Я заставляю мучиться отдельных людей, а ты — сотни. Говорят, ты захватил двести рабов. Это означает, Минос, что ты заставил мучиться родственников этих двухсот людей. Ты отдаёшь распоряжения подвергать пыткам и казнить. Ты приказываешь отрезать уши, выкалывать глаза, холостить мужчин. Это ты болен, царь, — не я!

   — Мои наказания предусмотрены законом и призваны защитить порядочных людей, чтобы воры, мошенники и грабители не лишали их плодов своего труда. Они направлены на устрашение...

   — Кому легче расставаться с жизнью? — цинично спросил врач. — Пастуху, который, разыскивая заблудившуюся овцу, сорвался в пропасть и сломал себе при этом позвоночник, или убийце, которого живьём сажают на кол?

   — Думаю, что одинаково, — ответил я. — Но нельзя же допустить, чтобы ты подвергал больных людей пыткам из-за своей дьявольской страсти.

   — Ежегодно у нас выявляют полторы-две сотни преступников, которые заслуживают самого сурового наказания — смерти. Это грабители, убийцы, растлители детей, похитители домашнего скота и поджигатели. Прежде их бросали в тюрьмы или отправляли в каменоломни. А ведь их можно было бы повесить или замуровать живьём. Но так или иначе, их ждёт скорая смерть... — задумчиво заметил врач. — Издавна ворам принято отрубать правую руку. А ты, Минос, видел в деревнях одноруких? Тебе как царю не кажется, что труд в каменоломне принёс бы больше выгоды? Ещё выгоднее, кстати, было бы передавать их мне для моих экспериментов. Тогда мне, возможно, удалось бы победить смерть, выявить причины преждевременных хворей и тем самым спасти немало людей. И к тому же я устраняю людей, которые не заслуживают дальнейшей жизни, — с пафосом произнёс он.

Ко мне подошёл начальник личной охраны:

   — Этот человек нездоров, государь, он опасен, накажи его.

   — Каждое наказание должно иметь свой резон, — ответил я. — Цель разумного наказания в том, чтобы заставить виновного признать, что он преступил закон, и наказание — это искупление вины. Цель всякого судьи — убедить обвиняемого, что своим поступком он поставил себя вне человеческого общества. Судья, которому это удаётся, мудрый человек.

Я снова приблизился к врачу:

   — Почему ты убивал? Твоя задача — исцелять людей, а не уничтожать их.

Он бросил на меня сердитый взгляд и надолго задумался: но потом нашёл что ответить и снисходительно сказал:

   — Умирающие позволяют мне приобрести знания, которые помогают спасти других. Я служу богам, я — их орудие и выполняю их волю. — Он не спускал с меня глаз, стараясь понять, принял ли я его ответ. — Если я знаю, — продолжал он, — как функционируют органы тела, я лучше распознаю болезнь и могу быстрее вылечить.

   — Наш долг — вступаться за добро и бороться со злом. А ты приносишь одни страдания. Ты никогда не задумывался о том, что ужасные крики больных, которых ты так безжалостно мучаешь, будут звучать в ушах их близких до конца дней?

   — Но без страданий никак нельзя, — ответил он снисходительно, — страдание — это продукт работы души.

   — Глупец, — пробурчал я. — Если ты мучаешь человека с единственной целью — понаблюдать, как долго будет работать его сердце или лёгкие, говорить о продукте работы души при нестерпимых болях — безумие.

   — Ты тоже обрекаешь людей на смерть и на увечье.

   — Это предостережение и наказание.

   — Если тебе угодно так смотреть на вещи, достойный повелитель, я тоже всего лишь наказываю.

   — За что? Кто дал тебе на это право?

   — Многие болеют по собственной вине, ибо нередко болезнь — всего лишь следствие пренебрежительного отношения к своему телу.

   — Ты в самом деле глуп или просто прикидываешься? — недоумённо спросил я. — А разве человек виноват, если попал под копыта разъярённому ослу, сломавшему ему рёбра, или был заброшен ураганом на крышу и получил перелом позвоночника? Ты начнёшь делать ему трепанацию черепа, а рёбра и позвоночник так и останутся сломанными. Ты и так бессмысленно мучаешь людей со своим нездоровым любопытством, да ещё и наслаждаешься болью, которую причиняешь.

   — Именно так, государь! — ответил он, с надеждой глядя на меня.

   — Так убейте же этого изверга, — приказал я своей охране, — но только не сразу, а постепенно. Пусть он прочувствует эти муки на себе!

Когда я направился к своей колеснице, передо мной вдруг возникла Риана.

   — Как ты здесь очутилась? — удивился я.

   — Я беспокоилась о тебе, любимый! Прости его, мы должны проявлять великодушие.

   — Он — жестокий человек и не заслуживает того, чтобы жить. Если его не устранить, он причинит страдания ещё многим людям!

   — Будь великодушен, не уподобляйся ему, прошу тебя!

   — Разве уместно вообще говорить о снисхождении к такому чудовищу?

   — Нам следует быть милосердными хотя бы во имя любви, которая всегда сулит надежду. Верно, этот человек и в самом деле дурной, однако нужно проявлять великодушие. И доброту... Ты должен показать пример. Прошу тебя...

   — Уж не наградить ли мне его? А может быть, увенчать лавровым венком?! — ехидно спросил я, давая понять, что не разделяю её взглядов.

   — Нет, Минос, это ни к чему, — ответила она. — Передай его в руки закона. Этого достаточно.

   — Поедешь со мной в Кносс? — спросил я, показывая на колесницу.

   — Поеду, — ответила Риана, счастливо улыбаясь.

Отдав солдатам необходимые распоряжения, я напоследок заглянул к Ану и благословил его.

На обратном пути моя душа буквально пела. Может быть, всё дело было в Риане, которая стояла позади меня, положив руки на моё плечо?

Когда мы подъезжали к оливковым деревьям, свидетельствовавшим о том, что Кносс уже недалеко, её губы как-то сами собой нашли мои...

   — Помирись с Манолисом!.. — прошептала она.

   — Он такой же лицемер и шарлатан, как этот злополучный врач! — возразил я.

   — Но он любит Крит. Он стремится, как и ты, помочь людям, живущим на этом острове. Он, хотя и по-своему, хочет сделать их счастливыми, — защищала его Риана.

   — А что ты скажешь о моих намерениях? — спросил я её, добродушно улыбаясь.

   — Ты пытаешься дать критянам работу, а значит, и пропитание. За это тебя будут уважать. Но у человека есть и душа. Ей мало воды и ячменя, мяса и рыбы. Ни в одной стране люди не могут обойтись без богов.

   — О них мечтают, — осторожно возразил я, — но их никто ещё не видел.

   — Все мы живём мечтами, Минос. Слишком много людей терпит нужду. Если лишить их мечты, они не выживут. Ты должен поддерживать в них эти мечты — я имею в виду мечты о боге, — ибо они помогают выстоять.

   — Нас окружает множество тайн, — сказал я словно про себя. — И, наверное, величайшая из них — любовь. Любовь — это... — я взглянул на Риану, словно ожидая от неё ответа, — это могучая сила. Кто губит её, становится жестоким, грубым и впадает в отчаяние. Человеческое в человеке требует от него любить и быть любимым. Без любви человек не может существовать — она нужна ему не меньше, чем цветку — солнечный луч.

   — Любовь делает нас другими, — ответила она, нежно прильнув ко мне...

Я сказал, что собираюсь на несколько дней отправиться в горы.

   — Может быть, захватить и Манолиса? — спросил я и сам же ответил: — Пусть убедится, как трудно живётся крестьянам, как нелегко собирать хороший урожай на скудных землях. Я хочу ободрить их, Риана. Им нужно продержаться ещё два-три года. Именно столько времени мне требуется. Да поможет мне Зевс!

В гарную долину мы попали ранним утром. Многие деревни отказывались платить подати, поэтому меня сопровождал сборщик налогов.

Рядом со мной скакал Манолис, позади двигался воинский отряд, замыкали эскорт несколько колесниц.

Неожиданно дорогу нам преградил глубокий и широкий оросительный ров. Пока я осматривался в поисках тропы, по которой могли проехать колесницы, Манолис уже приказал нескольким солдатам засыпать непредвиденное препятствие. Двое взялись за кирки и лопаты, а остальные принялись таскать тяжёлые камни, сбрасывать в ров, засыпая сверху землёй...

Из-за кустов, росших вдоль дороги, вдруг вышел крестьянин — бедно одетый старик. Он в замешательстве уставился на работающих солдат, но быстро сообразил, что происходит.

   — Постойте, остановитесь, не делайте этого! Ведь это ров для воды! Без него мне не видать урожая!

   — Ты что, не видишь, болван, кто перед тобой?! Это наш царь, Минос!

   — Конечно, вижу, — ответил тот упавшим голосом, — но ведь это ров для орошения. Он моя единственная надежда! У меня дети... если земля пересохнет, мы все умрём с голоду...

   — Выполняйте свой долг! — приказал Манолис прекратившим работу солдатам, оттолкнув расстроенного старика.

Тот схватил подвернувшуюся под руки кирку и бросился на солдат.

   — Прочь, прочь! — кричал он. — Это мой ров! С чего мне платить налоги, если я не соберу ни одного колоска?! — Потом он одумался и подошёл ко мне: — Помоги мне, государь! Больше двух лет я копал этот ров, не зная ни дня, ни ночи! О Загрей! — взмолился он. — Помоги мне!

Манолис взглянул на меня. Вероятно, он решил доказать мне свою преданность, потому что в следующее мгновение размахнулся и ударил старика палкой по лицу... Из раны потекла кровь.

   — Два года я копал этот ров! — простонал крестьянин. — Я трудился не покладая рук и в будни, и в праздники. У меня не было времени сходить на могилы погибших родственников. На меня нападали орлы и одичавшие собаки... одолевали змеи. Они как будто хотели помешать мне закончить свой труд.

Он утёр струившуюся по лицу кровь и бросился передо мной ниц. Я понимал, чего он хочет.

   — Выслушай меня, благородный Минос! — взмолился он. — Не дай свершиться несправедливости, достойнейший из достойных!

Во мне кипела злость. Крит голодает, я должен получать налоги, чтобы расширять порты и строить корабли, только это даст мне возможность добывать продовольствие, пока мои земли не начнут давать хорошие урожаи. Сопровождавший меня сборщик налогов угрожающе взмахнул кулаком, но Манолис опередил его: он опять набросился на старика с палкой.

   — Убирайся! — кричал он, пиная крестьянина ногами.

Взглянув на солнце, я понял, что нужно спешить, чтобы до наступления темноты осмотреть несколько деревень.

   — Прочь с дороги! — приказал я. — Может быть, ты и голодаешь... Сейчас на Крите почти никто не есть досыта!

Ров между тем был уже засыпан, и колесницы смогли двигаться дальше.

Обернувшись, я взглянул на старика крестьянина. Избитый, истекающий кровью, но больше всего напуганный, он сидел на земле, вытирая слёзы.

   — Будь проклят тот день, когда я появился на свет! О Загрей, почему ты не защищаешь нас, крестьян, у которых только руки, чтобы трудиться в поте лица, рот, чтобы вопить от боли, и спина, чтобы получать побои! О Загрей, лучше испепели меня!

Прибыв в первую деревню, я с удивлением заметил, что Манолис ведёт себя как сборщик налогов, словно они поступают к нему в карман.

   — Зачем ты это делаешь? — спросил я. — Твоя задача — не размахивать палкой, а агитировать за Зевса. Почему ты не сказал тому крестьянину, когда он взывал к Загрею, что ему следовало искать защиты у Зевса?

   — Как у тебя могла зародиться подобная мысль? — отозвался тот, как-то странно посмотрев на меня.

   — В Афинах я тоже имел дело со жрецами и прекрасно узнал их, пока обучался в их школе. Когда я избавлю Крит от голода, то, по примеру своего отца, да продлят боги его дни, изгоню всех бесчестных жрецов. К счастью, среди них встречаются не только такие, как ты, Манолис, — отрезал я, — которые говорят о Зевсе, а подразумевают Загрея, разглагольствуют о богах, а думают чаще всего о собственной выгоде. Несколько дней назад я стал свидетелем, как один жрец разделил свой хлеб с бедняками и даже подарил крестьянину свои сандалии!

   — Что ты делаешь, Минос? — испугался верховный жрец. — Ты настраиваешь против себя единственных своих помощников. Если ты не сменишь политику, весь народ будет против тебя. Ты не задумывался над тем, кто, собственно говоря, поддерживает тебя, микенца?

   — Мои солдаты, — бросил я.

   — Э, нет, — большая часть из них пойдёт за жрецами. Те немногие, кто верит тебе, подобны пригоршне воды, вылитой на пересохшее от жары поле!

   — И чиновники, — с уверенностью продолжил я.

   — Половина их тоже на стороне жрецов...

   — Прекратим этот разговор, — сказал я. — Сегодня нам предстоит посетить ещё две деревни.

На обратномпути нам попались ухоженные земли и стоящий на них большой дом.

   — Вероятно, владение какого-нибудь жреца, который не платит налогов, — горько пошутил я.

Войдя в дом, мы увидели молящегося жреца. Не обращая на нас ни малейшего внимания, он закончил молитву и, приблизившись к больному, дал ему лекарство.

   — Всемогущий Зевс, помоги этому несчастному, — произнёс жрец, — он добрый человек. — Затем он опустился на колени и снова принялся молиться. Только потом он обернулся в нашу сторону.

Он сразу узнал Манолиса и поклонился ему, потом взглянул на знаки моего царского отличия.

   — Ты Минос, царь Крита?

Я кивнул, спросив в свою очередь:

   — А ты — врач? У тебя прекрасная усадьба и ухоженные земли.

   — Зевс благословил эту долину ручьём, — ответил жрец. — Да, я врач. Но моё главное лекарство в том, что я даю людям пропитание. Голодный человек становится злым, уподобляясь дикому зверю. Взгляни на моих рабов. Они счастливы и... — он замялся и испытующе посмотрел на Манолиса, — не носят на спинах следов от побоев. У людей, которые смеются, в душе царит спокойствие. Знай, Минос, что доброе сердце важнее силы. Слон намного сильнее человека, а всё же уступает ему.

Мы полюбовались землями жреца, побеседовали с наёмными рабочими и рабами. На обратном пути Манолис был задумчив.

Перебравшись через засыпанный утром ров, мы увидели, что на фиговом дереве висит какой-то человек.

   — Что это? — в испуге спросил я.

Солдат поспешил узнать, в чём дело.

   — Это старик крестьянин, который не давал засыпать свой ров! — крикнул он.

   — Хорошо, что он повесился, — отозвался сборщик налогов. — Это был бунтарь. Ведь он видел — для чего же тогда глаза! — что с нами царь! Разве можно противиться желанию царя?!

   — Бедняга, — опечалился я.

Долго ещё у меня перед глазами стоял образ самоубийцы, и не давала покоя мысль, не я ли причина его смерти. Неужели я поступил так несправедливо, так опозорил его, что он не нашёл в себе мужества жить дальше?

Обернувшись, я поискал глазами Манолиса. Зная, что именно он избивал несчастного, я тем не менее спросил:

   — Кто бил этого человека?

Какой-то молодой жрец, сопровождавший Манолиса, вышел вперёд.

   — Я, — покорно произнёс он, не рискуя, однако, смотреть мне в глаза.

   — Дайте ему двадцать ударов, — приказал я. — Бить человека в присутствии царя недопустимо. Разве тебе неизвестно, что я царь, верховный судья? Творя несправедливость в присутствии царя, подданный наносит урон его чести.

Солдаты схватили молодого жреца, обращаясь с ним, словно он был вором или убийцей, хотя знали, что он из чувства долга встал на защиту Манолиса.

Зачем я приказал наказать его? Хотел соблюсти закон. Но разве закон подобен бессердечному человеку?

Молодой жрец лежал на земле. На плечах у него сидел один солдат, на ногах — второй, а третий орудовал палкой, нанося удары по обнажённой спине юноши.

До меня донёсся разговор двух солдат.

   — Жаль старика! — сокрушался первый.

   — Но ведь он был всего лишь рабом, — возразил второй. — Они привыкли, что их женят, разводят, бьют, продают, а иной раз и убивают...

   — А разве мы, солдаты, не те же рабы? — задумался первый.

   — У каждого своё место в этой жизни. Нас же не печалит, что мы — не офицеры? Нет, мы знаем, кто мы. Точно так же знает своё место раб. Так устроен мир. Каждый делает то, что должен делать. Вол пашет, осёл перевозит поклажу, я охраняю царя и сражаюсь за него. Так и крестьянин должен обрабатывать землю и платить за это налоги...

   — Но у того крестьянина пошёл насмарку труд целых двух лет. А ведь у него семья... Теперь они будут голодать, а может быть, даже погибнут.

   — Так ведь и нам придётся умирать, если перевес будет на стороне врага.

   — Себя я как-то не представляю — я понимаю боль крестьянина, безнадёжное положение, в котором он оказался. У него не было никакого выхода, раз он лишил себя жизни. Я вижу страдания многих критян...

   — Тогда закрой глаза. Тебя никто не заставляет смотреть на их горе.

   — Я повинуюсь зову своего сердца... — возразил солдат, и его слова порадовали меня.

Глава восьмая


Несколькими днями позже меня встретил Энос, отец Рианы.

   — Государь! — обрадовался он. — К западу от Ахарны возвышается гора Юхтас. Её видно и из Кносса. Многие жрецы уверяют, что там, наверху, похоронен наш бог Загрей, которого мы теперь называем Зевсом. На вершине горы есть храм, куда я регулярно, два раза в год, совершаю паломничество. Воздав должное Зевсу, я брожу по окрестным долинам и пещерам. В некоторых пещерах с незапамятных времён находятся святыни и могилы...

   — А не видел ли ты там и духов преисподней? — ради шутки поинтересовался я.

   — Не знаю, государь! Однажды неожиданно разыгралась непогода и пошёл сильный дождь, я укрылся в одной пещере. Там я почувствовал запах тления... Он был настолько отвратительным, что я готов был тут же убежать прочь. Но потом всё же пересилил себя и пошёл вглубь... и тогда я увидел его...

   — Кого же? Бога подземного царства?

   — Нет, государь, какое-то небольшое и толстое существо с короткими руками и ногами, на которых виднелись когти. Вдоль его туловища тянулся какой-то нарост с зубцами, напоминавший петушиный гребень.

Я попытался скрыть улыбку.

   — И это существо походило на человека?

   — Разве боги ада имеют человеческое обличье? Не знаю... Впрочем, оно стояло вертикально, упиралось руками о стены и пристально смотрело на меня... Мне казалось, что я умру от страха...

   — Может, ты был пьян? — добродушно спросил я.

   — Я, конечно, не враг вину, однако стараюсь избегать его, ибо чрезмерное употребление вина мешает отличить дозволенное от недозволенного. А от воды из источника не захмелеешь. От овечьего и козьего молока тоже.

   — Выходит, страх гнал тебя из этой пещеры? — допытывался я.

   — И не раз, — признался он. — Однако любопытство каждый раз брало верх, и я возвращался. У этого существа — теперь я точно разглядел — была кожа, как у ящерицы, и колючий панцирь.

   — Это было животное, — сказал я и насмешливо спросил: — Какие же звуки оно издавало? Хрюкало или лаяло?

   — Нет, государь, оно было мертво, и уже очень давно. Оно напоминало мумию. Сухой воздух пещеры, а может быть, и свинец, содержащийся в горных породах, не дал ему разложиться.

   — На кого походило это древнее животное Крита?

   — На крокодила. Когда я рассказал о нём приятелям, они подтвердили, что тоже находили похожие существа, сохранившиеся благодаря воздуху пещер. Один обнаружил в пещере гуся с головой ящерицы и крыльями, как у летучей мыши. Откуда только взялись такие чудища?!

   — Мир, в котором мы живём, возник очень давно, — ответил я. — Однажды мы вели здесь, в Кноссе, строительные работы и сильно углубились в землю. И нашли там предметы, изготовленные людьми ещё из камня. В то время не имели понятия даже о бронзе. А ещё раньше, может быть больше ста тысяч лет назад, люди были наверное ещё примитивнее, жили в пещерах и хижинах. Тогда и животные были наверняка крупнее и выглядели более устрашающе.

   — А ещё раньше, государь? — заинтересовался отец Рианы.

   — Этого и я не знаю... Кстати, покажи мне пещеру, в которой ты был.

Энос тут же изъявил полнейшую готовность.

Солнце палило вовсю. Кругом не было ни души. Я попросил Эноса сделать передышку, и мы расположились под сенью пиний на краю холма. Воздух казался раскалённым.

Некоторое время я лежал без движения, любуясь окружающей природой. Она дышала таким умиротворением и вызвала в моей душе такое волнение, что мне показалось, будто я сливаюсь с ней.

Вокруг гудели и жужжали насекомые, пели цикады. Пахло смолой и миррой, пахло тимьяном, майораном, шалфеем и дикой мятой.

Погруженный в свои мысли, я положил в ладонь горсть земли и обнаружил, что она по-прежнему содержит вулканический пепел.

Невдалеке я заметил деревню. Вздымавшиеся над ней горные вершины делали её маленькой и невзрачной.

Подобные деревни были разбросаны по всему Криту. Одни насчитывали всего несколько домов, в других их было так много, что они больше напоминали небольшой город. Во время своих поездок я каждый раз встречал эти хорошо знакомые мне убогие хижины, крытые соломой. Часто они не имели окон, и свет проникал внутрь через двери. Двухэтажные дома попадались редко — как правило, они принадлежали зажиточным торговцам.

В очередной непродолжительный отдых мы вышли на разъезженную деревенскую улицу. Сейчас, летом, она была покрыта пылью, а в сезон дождей превращалась в непролазное болото.

По этой улице крестьяне изо дня в день гнали своих ослов, овец и коз. Вдоль неё, как и во многих других деревнях, росли кипарисы и оливковые деревья.

Рыночная площадь, расположенная посреди деревни, была окружена небольшими лавками, которые торговали солью, зерном, мясом, тканями, глиняной посудой и, разумеется, вином.

Наконец Энос привёл меня в пещеру и показал мне свои находки. Я с удивлением взирал на мумифицированную ящерицу, а потом увидел в глубине пещеры, в боковом ответвлении, птицу со странными ногами и животное, похожее на слона, только с очень длинной шеей и толстым хвостом. Когда я поддел ногой странную голову животного, она рассыпалась...

На обратном пути меня накрыла чья-то тень. Я невольно вздрогнул — над нами пролетела какая-то крупная птица.

   — Кто это? — испуганно спросил я.

   — Ягнятник... Красавец, верно? — воскликнул Энос.

   — А какие огромные крылья! — поразился я.

   — Это самая крупная хищная птица у нас на Крите. Размах крыльев чуть ли не три метра.

Солнце готово было скрыться за горизонтом, поэтому мы решили переночевать в деревне. Местный староста отвёл мне большой, просто обставленный дом.

Вечер был тёплый, и мы с Эносом отправились на деревенскую площадь. Присев к костру, мы решили послушать местных певцов. Вместе с остальными слушателями мы восхищённо рукоплескали выступавшим. Они пели про поля и леса, про домашнюю работу и воспитание детей. В одной из песен промелькнуло какое-то имя, и сидящий возле нас крестьянин шепнул нам, что это имя человека, избавившего деревню от нападения пиратов...

Не спеша, возвращаясь в отведённый нам дом, мы подошли к одному крестьянину. Сидя под деревом, он блаженно потягивал какой-то странный напиток, издававший резкий запах.

   — Как ты можешь пить такое? — удивился я.

   — Все критяне любят эту цикутию за её необыкновенный вкус, — объяснил он. — Хорошо! — И он сделал очередной глоток...

Недалеко от дома я сорвал какое-то растение и принялся его разглядывать. У него были закруглённые листочки, покрытые беловатым пушком, и красные стебли.

   — Это замечательная трава, — подсказал мне Энос, — настоящий критский диктам.

   — Она встречается редко?

   — Нет. Это типично критское растение. Название говорит о том, что впервые его нашли в горах Дикт. Крестьяне прозвали его «радостью гор». Не за какую-то необыкновенную красоту листьев, а за его свойства. Это целебная трава, и её используют повсюду. Употребляют и для крашения, а когда-то из неё приготавливали даже духи. Многие называют её травой счастья и венками из неё украшают новобрачных.

Оказавшись опять в Кноссе, я не мог понять, что со мной. Окружающее я видел словно в тумане. Всё тело у меня болело, а каждый шаг вызывал сильную одышку.

Врачи прилагали всё своё умение, чтобы вернуть мне силы, но ничего не помогало. Мне казалось, что с каждым часом силы покидают меня. Манолис был чрезвычайно озабочен. Он приказал рабам перенести меня в сад под сень хвойных деревьев. Меня кормили рубленым мясом и давали питательные бульоны, заставляли пить много молока и есть много мёда. Это не дало результатов, и тогда меня заставили пить свежую кровь телят, зачатых священным быком.

Прошла неделя, а я всё ещё пребывал между жизнью и смертью. Словно издалека до меня донёсся голос верховного жреца:

   — Ежедневно давайте нашему повелителю по чаше крови невинных детей.

Я видел, как переполошились даже слуги и рабы, ходившие за мной.

   — Ни за что! — крикнул я. Те, кто окружал моё ложе, замерли от ужаса. Потом стали шёпотом совещаться.

   — Наверняка невинны дети жриц... можно было бы взять их кровь! — предложил один.

   — И дети врачей, — подсказал другой. — Известно, что кровь у них здоровая!

Мнения присутствующих разошлись.

   — Если нашему царю каждый день требуется чаша свежей крови, пусть это будет кровь детей крестьян или рабов. Тут нет никакой разницы, — высказался один слуга.

Какой-то чиновник, желая, очевидно, выслужиться перед Манолисом, спросил у него, можно ли ему уже приниматься за поиски подходящих детей.

С трудом приподнявшись, я простонал:

   — Ни в коем случае. Я не собираюсь этого делать. Разве могу я пить кровь критских детей — ведь все они и мои дети...

Обессиленный, я опустился на прежнее место. Верховный жрец виновато поглядывал на меня.

   — Как ты можешь предлагать мне подобное средство?! Это неприемлемо и просто оскорбительно для меня! — еле выговорил я.

   — Выслушай меня, государь, — ответил он. — Во многих странах это средство держат в строжайшей тайне. Его применяют ассирийцы и финикийцы. Они убеждены, что оно изгоняет из крови даже злых духов.

   — Но это же суеверие, глупость! — возразил я. — У нас даже самый тёмный крестьянин не поверит, что кровь невинных детей способна кому-нибудь помочь!

   — Государь, — медленно произнёс Манолис, подчёркивая каждое слово. — Спроси любого опытного охотника, откуда бы он ни был, и он скажет: «Если ты съешь сердце льва, то станешь таким же храбрым». Яйца тигра считаются во многих странах источником незаурядной силы. Мозг умного зверя наделяет тебя мудростью, а кровь благородной дичи — присущей ей быстротой. Внутренности смелого воина, павшего на поле брани, награждают съевшего их такой же отвагой. Так что кровь невинных детей — самое чистое и действенное средство, какое я могу тебе предложить.

Пришёл ещё один врач. Он обследовал меня, время от времени удовлетворённо кивая, будто в моей болезни для него не было ничего неясного. Его слуга протянул ему корзину, откуда тот извлёк небольшую амфору, налил из неё немного в чашу и дал мне выпить. Уже после нескольких глотков я испытал восторг, мою душу объял необыкновенный покой.

Может быть, я грезил с открытыми глазами?

Мне виделось солнце, заливающее своими лучами всю землю. По воздуху плыла лодка с рыбаком, выбирающим сеть. Потом я увидел крестьян. Они несли орудия труда, а за ними двое детей гнали овец и коз. Теперь летел и я, заглядывая в дома. Кое-где горели масляные светильники, кое-где — лучины. Перед священным дубом собрались на молитву люди. Я слышал крики журавлей, любовался стаей прекрасных голубей. Я всматривался, вслушивался, целиком отдаваясь картинам, которые передо мной открывались. Я летел, паря над каким-то врачом, стоявшим на коленях рядом с больным и молившимся, чтобы тот как можно дольше не выздоравливал. Я видел кравшегося вора, молившего о хорошей поживе. Молитвы возносились повсюду. Они поднимались ввысь подобно стрелам, но так же, как и стрелы, не достигали цели.

«Стрелы летят, — подумал я, — и разваливаются на куски. Молитвы творятся, но остаются пустыми словами...»

Перед глазами у меня снова возникли видения. Гордый парусник боролся с волнами, стоявший на палубе капитан молился, чтобы ветер ещё несколько дней дул с востока, а капитан какого-то другого судёнышка молил о западном ветре. Один крестьянин просил богов, чтобы его источник давал больше воды, а другой исступлённо молился, чтобы его источник иссяк, перестав превращать хорошую землю в болото.

«Они противоречат друг другу, — подумалось мне. — Одни хотят дождя, другие просят солнца, вор мечтает о ночи потемней, а охотник жаждет ясного дня, чтобы получить завидную добычу».

Может быть, всё это мне снится?

Я продолжал грезить наяву. Я видел себя стоящим возле каменоломни, где заключённые, гремя цепями, откалывали огромные каменные плиты, забивая в толщу породы деревянные клинья и затем поливая их водой. Поблизости толпились торговцы, нуждавшиеся в тёсаном камне. Они просили надсмотрщиков не жалеть бичей, потому что камня им требовалось много. Надсмотрщики не заставили просить себя дважды, и избиваемые молили о милосердии.

Крестьянин молил богов внушить управляющему купить у него побольше продуктов для заключённых, а надсмотрщики просили тех же богов, чтобы узники ели поменьше, чтобы присвоить сэкономленную провизию.

Убитый горем крестьянин молил уменьшить ему налоги, а буквально в двух шагах от него чиновник умолял богов помочь ему собрать побольше налогов.

Я ворочался на своём ложе и чувствовал себя несчастным. Повсюду я наблюдал разлад. Каждый хотел того, что вызывало у другого страх. Каждый стремился к собственному счастью, не думая о том, что оно, возможно, обернётся для другого горем...

Я принялся напряжённо думать. Разве могут дойти до богов молитвы, если одновременно просить у них дня и ночи, если одни просят исцелить больного, а другие послать ему смерть?

Я закрыл глаза, но тут же открыл их снова. Невдалеке я увидел ребёнка, тоже творившего молитву.

   — Благодарю тебя, боже, — говорил он, — что ты сегодня оградил меня от всяческого зла. Благодарю тебя за землю и небеса, которые так прекрасны, за то, что дал для моих стад в достатке воды и корма. Благодарю тебя за прелесть цветов и пение птиц. Благодарю за скорое созревание фиг, бананов и винограда. Ты столько даруешь нам, Зевс, что не любить тебя невозможно! Всем остальным подобает так же любить тебя, как я! Благодарю тебя, Зевс, которого иначе именуют Загреем!

Я неожиданно ощутил радость. Ведь я знал, как молитва этого мальчугана вознеслась в небеса подобно птице...

Несколько дней продолжались мои грёзы наяву. Одолевавшая меня боль отступала перед счастьем, всё сильнее переполнявшим мою душу. Вор, кравшийся во мраке, повернул назад. Стрела, летевшая со свистом в кого-то, бессильно упала на землю. Занесённый бич надсмотрщика не коснулся спин заключённых. Больной забыл о своих страданиях, а рабы — о своих цепях. Везде царил мир, и солнце, медленно скрывавшееся за горизонтом, ещё раз щедро одарило землю своим золотом...

Благодарный, я закрыл глаза, а когда вновь открыл их, то обнаружил возле себя Сарру.

   — Ты грезил? — спросила она, участливо склонившись ко мне.

Я кивнул.

   — Ты видел хороший сон?

   — О да, мне привиделись люди, возносившие молитвы.

Она выпрямилась и снисходительно спросила:

   — Конечно, это были жрецы?

   — Нет, обычные люди. Больше всего мне понравился один ребёнок. Он не просил, он только благодарил... — Я глубоко вздохнул, чувствуя, что прежние силы возвращаются ко мне. — Мир, Сарра, — это гигантский водоворот, в котором кружатся все люди. Своей молитвой ребёнок показал, что нам нужно. Скромность, забвение и покой... Понимаешь?

Она промолчала и отошла, уступив место подошедшему врачу, который дал мне ещё немного своего чудесного снадобья. Уже через несколько минут я почувствовал новый прилив сил. Поблагодарив врача за помощь, я поспешил спросить:

   — Ты тоже молишься?

   — Да, государь.

   — Как врач?

Он кивнул.

   — Именно так... — Врач улыбнулся. — Усердная молитва способствует устранению у больного сокращения мышц. Когда он молится вместе со мной, это помогает ему успокоить нервы, избавиться от гнева, который служит причиной многих болезней. Этого достаточно, — спросил он, добродушно глядя на меня, словно мы с ним были давнишние приятели.

Спустя несколько дней Манолис устроил торжество по случаю моего выздоровления.

   — Ко мне, — задумчиво проговорил Манолис, — однажды явился человек и сказал: «Я хочу видеть вашего Зевса!» — «Ты не сможешь», — ответил я. Он стал настаивать: «Смогу!» Я повернул его лицом к солнцу: «Взгляни сперва на солнце!» Он признался: «Не могу!» На это я сказал: «Солнце — лишь одно из множества слуг Зевса, а ты говоришь, что не можешь смотреть на него. Так как же ты собираешься увидеть самого Зевса?!»

Мы выпили.

   — Нас окружает бедность и нищета, — начал я после долгой паузы. — Почему же боги допускают это? Во многих странах дети рождаются только для того, чтобы провести всю жизнь в нужде.

   — Минос, — прошептал Манолис с таким видом, словно речь шла о какой-то тайне, — добро и зло будут всегда. Смерть приходит и к великим, и к малым мира сего. Но предсмертный вздох человек испускает всегда таким, каким пришёл в этот мир — нагим и ничтожным. Мы должны честно жить и достойно умереть.

В этот момент земля задрожала, со стен и потолка посыпалась пыль. Потом произошёл ещё один толчок, и всё опять стихло.

Мы в страхе прислушивались, не повторится ли это снова.

Манолис нарушил молчание:

   — Это разбушевались боги моря. Они предупреждают нас.

   — Отчего ты не назвал Посейдона? — неодобрительно спросил я. — Ведь мы договорились... Чтобы предложить критянам новую, спасительную идею, называть их богов именами наших. Загрея — Зевсом, а полновластного повелителя морей — Посейдоном. Деметра у нас — богиня земледелия, а Гермес — покровитель торговли. Он ведает ветрами, наполняющими паруса кораблей, и заботится о безопасности рынков и торговых путей по воде и по суше.

На этот раз мы выпили молча, ища ответ в вине.

Я вгляделся в лицо Манолиса. Колючие глаза, спутанные волосы, чёрные кустистые брови и всклокоченная борода делали его не слишком красивым. И уж совсем не нравилось мне, как он пьёт вино: жадно, большими глотками. Всякий раз, когда он отрывался от кубка, вино капало с уголков рта прямо на бороду.

   — Минос, — пробормотал он, тяжело ворочая языком и с трудом выговаривая слова. — Всё это детские сказки! Да, — кивнул он, — я... нет, все мы... хотим служить богам... Только они могут спасти нас. Разве все люди не стоят на краю пропасти? — Он вопросительно поднял на меня глаза, подумал, стоит ли продолжать в таком тоне, словно он всезнающий отец, а я — неразумное дитя. — Тебе известно, что люди больше не в силах переносить страдания? Убивают надсмотрщиков и даже в состоянии аффекта — собственную семью, беспричинно убивают детей и бесчестят женщин. Похоже, люди просто не выдерживают. Крит нуждается в коренном обновлении. — Он впился в меня глазами, словно ядовитая змея, готовая сделать завершающий укус. — Огонь — это всегда обновление. Сожжённые дома неизбежно должны быть отстроены заново — это необходимо тем, кто уцелел при пожаре. Заново строят лучше, красивее и разумнее прежнего. Все, кто любит Крит, должны свыкнуться с огнём. Война — тоже огонь. Пламя очищает, освобождает, ликвидирует грязь и прижигает многие раны. Во многих религиях принесение жертвы огню — это последнее, самое надёжное средство.

   — Манолис, — начал я, чувствуя, что и моя речь малопонятна из-за выпитого. — Манолис, — повторил я и забыл, что собирался сказать верховному жрецу. — Манолис, — ещё раз произнёс я, уже начиная терять самообладание, и наконец уже просто крикнул: — Манолис!

Я смолк, кляня себя, ибо царь даже во хмелю должен оставаться царём.

   — Огонь, — медленно выговорил я и принялся обдумывать каждое слово, которое намеревался произнести. — Огонь... разрушает и уничтожает.

Верховный жрец утвердительно кивнул, и я с удовлетворением отметил про себя, что он нетвёрдо держится на ногах и вот-вот упадёт.

   — Царь, — сказал он, взяв себя в руки, — всё плохое должно быть разрушено и уничтожено, будь то в религии, культуре, политике или в человеке. Таким средством очищения часто служит огонь. Всякое очищение сопровождается болью. Без боли никак нельзя обойтись, ибо только она порождает зрелость, необходимое обновление.

   — Неужели человеку для собственного развития действительно необходима боль, которая чаще всего сопряжена с тяжёлыми страданиями? — беспомощно спросил я. Я был поражён и стал пить вино прямо из амфоры. Я попытался вернуть её на прежнее место, где она стояла очень устойчиво, но не смог этого сделать. Амфора опрокинулась, и из неё на светлый ковёр из овечьей шерсти полилось красное вино.

   — Она истекает кровью, — медленно произнёс я.

   — Кто? — спросил Манолис.

   — Амфора.

   — Амфора не может истекать кровью.

   — Да нет же, может, — упорствовал я. — Я был свидетелем того, как кровоточили горы, деревья и...

В этот момент дворец снова содрогнулся. Мы прислушались, ожидая нового толчка.

   — Это — Крит, — иронично заметил Манолис.

   — Почему? В других странах тоже случаются землетрясения.

   — Но здесь — часто, возможно, даже слишком. То, что рухнуло, должно быть восстановлено заново. Зло — такова воля богов — должно быть сломлено и предано огню. Ты же знаешь, что за землетрясением нередко следуют пожары. — Он поднял руку и посмотрел на меня так, словно был ясновидящим. — Учись любить огонь — он очищает раны.

Послышался осторожный стук в дверь, и в комнату несмело вошла рабыня; в руках у неё было блюдо с орехами и медовыми лепёшками, а также новая амфора с вином.

Манолис обеими руками схватил девушку, та пыталась сопротивляться, как могла. Чем настойчивее она пыталась вырваться от него, тем крепче он впивался пальцами в её плечи.

   — Манолис! — прокричал я.

   — Достойнейший повелитель, — растерянно пролепетала девушка, — я только хотела принести свежее вино, — и в страхе отпрянула от жреца.

Но тот пытался сорвать с неё одежду. Я поднялся и в бешенстве крикнул:

   — Оставь девушку в покое! Своим поведением ты оскорбляешь мой дом!

   — Государь, я могу уйти? — попросила рабыня.

   — Иди! — разрешил я и с улыбкой подбодрил её: — Передай матери, что дочь у неё — красавица!

Она смущённо кивнула:

   — Мать считает, что это принесёт мне немало горя.

Манолис шагнул к ней:

   — Как твоё имя?

   — Лидо.

Он попробовал было опять привлечь её к себе, но потом взял себя в руки и сурово приказал:

   — Чтобы через час ты пришла ко мне!

   — Нет, — ответила она. — Я могу уйти? — снова обратилась она ко мне и робко направилась к двери.

Манолис крикнул ей вслед:

   — Не делай глупостей! Своим отказом ты можешь навлечь на себя и свою семью гнев богов!

   — Почему? — удивилась она.

   — Ты должна служить богам, а значит — и мне! — Он попытался догнать её, она уже растворилась во мраке ночи, крича:

   — Нет, нет!..

Её отчаянное «нет» ещё долго звучало у меня в ушах.

   — О боги! — вздохнул Манолис. — Такая молодая, а уже в самом соку!

Я укоризненно посмотрел на него, и он, оправдываясь, сказал:

   — Она уже перезрела! Ты видел её груди?! Они стоят торчком и разжигают сладострастие!

   — Глупец! — рассердился я. — Неужели в нашей жизни нет ничего, кроме этого?

   — Разве есть что-нибудь прекраснее женщины?!

   — Конечно, — ответил я, — боги, за которых ты так ратуешь! А тебе не показалось, что эта девушка ещё очень молода?

   — Ей достаточно лет, чтобы познать любовь, — деловито заметил он.

   — Разве нужна тебе такая любовь? — удивился я.

Он цинично скривил губы.

   — Об этом можно было бы долго говорить, но я уже слишком много выпил. У твоих ног, Минос, стоит тебе только пожелать, будут самые красивые женщины. Они сочтут за счастье, если ты разделишь с ними ложе!

   — А у тебя разве иначе?

   — И да и нет, — ухмыльнулся он. — Женщины, которые приходят ко мне предложить себя, стремятся испытать высшее наслаждение и верят, что испытают его именно со мной.

Он подошёл к очагу согреть руки, а потом принялся расхаживать передо мной взад и вперёд, сжимая кулаки и жалуясь:

   — Ты счастливый — тебя постоянно окружают молодые соблазнительные девушки. А я — жрец, мне труднее. Ко мне чаще всего приходят женщины в возрасте. Что они могут мне предложить? Конечно, мы, жрецы, имеем жён, а подчас и гарем, но те, кто предлагает мне себя, хотят от меня получить нечто такое, чего я не в силах им дать! Ты, — пьяно захихикал он, — можешь затащить к себе на ложе любую. А я обязан прежде спросить, действительно ли она хочет предложить себя богам в моём лице. Ты можешь быть мужчиной — я же лишь крошечная фигурка в этом большом театре.

Мы прилегли возле тлеющего огня. Манолис был изрядно пьян. Новая рабыня принесла пушистое покрывало и накрыла верховного жреца. По её глазам было видно, что она не впервые видит Манолиса в таком состоянии.

Мы долго размышляли каждый о своём, глядя на пылающие поленья. Наконец Манолис потянулся и начал ощупывать пол и стену, возле которой лежал.

   — Мы живём и умираем в темноте, — пробурчал он.

   — А я витаю в розовых облаках и вижу свет, — гордо ответил я.

   — И это притом, что Пасифая любит твоего генерала Тауроса и частенько проводит с ним ночи?

   — У меня свои ночи, — уклончиво сказал я.

   — Но ведь ты — царь, а она...

Мы снова стали смотреть на языки пламени.

   — У кого из нас нет недостатков? — сказал я. — Разве я нормален? Или ты? Кто вообще нормален? Ты знаешь, Манолис, что я не люблю тебя, но, поскольку ты служишь богам, уважаю. А что такое религия без морали? А что такое интеллект без морали? Я частенько опасаюсь, что ты лишён её.

   — Мы, жрецы, — совесть людей, — ответил он.

   — В таком случае именно у тебя она должна быть, — резко заметил я.

Он кивнул. Некоторое время он лежал, как бесчувственное тело, но затем медленно начал говорить, подыскивая слова:

   — С завтрашнего дня начну стыдить всех. Пройму каждого. Если хочешь дождаться от деревьев плодов, их необходимо обрезать. Люди как деревья — они тоже склонны расти дичками. Палка, заметь себе, Минос, делает человека счастливее, чем все твои пустые разговоры о счастье.

Я смотрел на него почти со страхом.

   — Хотя ты — жрец, а я — царь, задача у нас одна — помочь людям. Любовью можно добиться этого быстрее и легче, нежели палкой.


На другой день я опять встретил Манолиса. Он возвращался после богослужения. Мы поздоровались, обменялись ничего не значащими фразами и неожиданно для себя опять заспорили о богах. Я снова завёл речь о своём желании объединить мир греческих и критских богов.

   — Мы почитаем одних и тех же богов, только они носят разные имена, — увещевал я его. — Что критский Загрей, что наш Зевс, — это одно и то же. Между греческими и критскими богами много общего. Если ты поможешь, мы могли бы слить воедино и греческое искусство с критским, и тогда мы послужим развитию многих народов. Новая вера в богов и более тонкое восприятие искусства придали бы людям новые силы.

Я проследил по его лицу за действием, которое производили на него мои слова, и потом добавил:

   — Мы многое заимствовали из Египта и Финикии — объединив все их знания со своими, мы должны сформировать новый идеал.

   — Царь, — надменно ответил Манолис, — человек редко видит благородство, ему нужен страх. А чтобы он не зазнавался, ему требуется палка. Неужели ты и впрямь надеешься, что крестьянин станет умнее овцы из собственной отары? Хорошо, мы получим новых людей, но добьёшься ты этого не ссылкой на благие цели, а лишь кнутом.

Я был шокирован услышанным.

   — Что ты за человек! — воскликнул я. — Долг жреца не карать, а с любовью вести людей к богам. Только проповедуя милосердие богов, ты завоюешь сердца бедняков, больных и слабых.

Он уклонился от прямого ответа, и я расстался с ним, испытывая неудовлетворение от состоявшегося разговора.


На рассвете следующего дня я отправился со свитой в местность, расположенную к западу от Кносса. Мне рассказывали, что там живёт жрец, который известен своей добротой и великодушием.

Он сердечно встретил меня, не проявляя ни малейших признаков подобострастия, говорил свободно, не скрывая своих мыслей. Сказал, что особенно заботится о заключённых и рабах, которые трудятся в каменоломнях и на рудниках.

   — Работа настолько тяжела, что трудятся там чаще всего лишь узники и рабы, и жизнь у них очень нелегка.

Хотя жрец пришёлся мне по душе, я спросил его с некоторым сарказмом:

   — Ты что же, единственный, кто заботится о них? А разве нет чиновников, надсмотрщиков и торговцев, проявляющих милосердие?

   — Ах, государь, трудно быть человеком. Встречая нового человека, я каждый раз спрашиваю себя, хотел бы я оказаться в его власти, и далеко не всегда отвечаю утвердительно.

   — Разве все мы, люди, не путники? Каждый шаг — это разрыв с прошлым, покорение настоящего — это уже приближение к лучшему будущему.

   — Это верно, государь. Может быть, самое прекрасное в человеке то, что он способен изменяться.

   — Если он того хочет, — с горечью ответил я. — Мне рассказывали о тебе немало хорошего, — продолжал я. — А умеешь ты читать в душе человека и разгадывать его самые сокровенные мысли?

Жрец отрицательно покачал головой.

   — Скорее человек поймёт, что происходит в толще скал, — ответил он, — чем постигнет чужую душу. Она — тайна даже для богов, и только смерть обнаруживает скрывавшиеся там мысли.

   — Ты говорил, что труд в рудниках и каменоломнях тяжёл и опасен, — сказал я.

   — В Финикии утверждают, будто бог горняков обитает в Кафторе, значит, у нас. День и ночь он отыскивает в недрах земли золото, серебро и все те металлы, которые необходимы нам для украшения дворцов.

Я почувствовал, что жрец мнётся, не решаясь говорить дальше.

Я ободряюще кивнул ему, и он продолжил:

   — Недалеко находится рудник, где, несомненно, есть золото. Представь себе, государь! Хочешь осмотреть его?

Я немедленно согласился и сказал своей свите, что желаю остаться со жрецом с глазу на глаз и через несколько часов вернусь.

Мы двинулись в долину, а потом вскарабкались по склону. Я чувствовал себя настоящим искателем приключений: а вдруг мне и в самом деле удастся обнаружить золотоносный рудник? На золото я мог бы обменять практически всё: рабов, руду, древесину, продовольствие, сельскохозяйственных животных. Возможно, мне удалось бы вдвоём с Ритсосом осуществить мою самую заветную мечту: развести на его подворье лошадей. До сих пор нам приходилось ввозить их: перевозка была нелёгкой и многие животные попадали к нам едва живыми.

   — Минос! — окликнул меня жрец. Мы стояли перед глубоким рудником. Меня сразу же заинтересовал вопрос: как он возник? Может быть, здесь добывали золото ещё много лет назад. Был ли он создан демонами или его сотворили боги для блага людей?

Спуск оказался тяжёлым: мы скользили и падали чаще, чем хотелось бы.

   — Взгляни сюда, государь, — прошептал жрец.

Через всю стенку тянулась золотая жила пальца в два шириной... На дне лежали обломки скальной породы, нередко наполовину состоящие из золота.

   — Это поможет мне дать счастье Криту! — обрадованно вскричал я. Но жрец, ничего не ответив, вдруг принялся с беспокойством озираться.

   — Что случилось? — спросил я.

   — Насекомые начинают беспокоиться... Надвигается буря, нужно скорее возвращаться...

   — Оставь меня, — отмахнулся я. — Я хочу побыстрее осмотреть рудник...

Я забыл обо всём на свете и опомнился только тогда, когда жрец коснулся моего плеча.

   — Нужно уходить отсюда, государь! — озабоченно сказал он.

Мы промучились почти целый час, но никак не могли выбраться из рудника. Куда бы мы ни ступали, повсюду осыпались камни. Потом сделалось темно, и разразился ураган. С неба хлынули настоящие потоки воды. С этого момента я перестал быть царём, а рядом со мной уже не было никакого жреца — осталось двое стремившихся выбраться живыми. Мы стояли уже по колено в воде, которая стекала отовсюду, и её уровень продолжал подниматься.

   — Это конец! — вздохнул жрец, когда на нас обрушился ледяной ветер.

   — Сколько может продлиться такая непогода? — простонал я.

   — Дня два-три.

   — Можем закусить камнями, — пошутил я, — выпивки у нас тут сколько угодно!

Вода, в которой мы стояли, была близка к замерзанию.

   — Нас будут искать, — сказал я, — но темнота затруднит поиски. — Я снова попытался шутить и предположил, что к утру мы превратимся в ледяные статуи, и богиням придётся немало потрудиться, чтобы извлечь из-подо льда наши души и доставить их Зевсу.

Жрец смотрел на меня с величайшим почтением.

   — Ты будешь жить, государь, — уверенно сказал он.

Я скептически посмотрел на воду, которая не переставала подниматься и уже доставала нам до бёдер.

Жрец начал молиться вслух:

   — О боги, помогите мне спасти от гибели царя! — И вдруг его осенило. — Я нашёл выход! — радостно воскликнул он.

   — Какой же?

   — Видишь там, наверху, длинный корень, что спускается из расселины в скале?

Я кивнул.

   — К сожалению, у нас нет под руками лестницы!

   — Зато есть я, — вполне серьёзно отозвался он.

   — При чём тут ты?

   — Взбирайся мне на плечи и привяжи себя поясом к этому корню.

   — А ты?

   — Я стану молиться и вручу свою судьбу богам.

Карабкаться на спину жрецу при сильном ветре, под проливным дождём оказалось очень нелегко. Но всё же я сумел это сделать и привязал себя к корню.

Сколько времени прошло? Я был не в силах думать, я слишком изнемог.

   — Что с тобой, государь? — спросил жрец снизу. Он стоял, расставив ноги и не переставая молить богов о помощи.

   — Мне плохо...

   — Возьми эту маленькую амфору. В ней эликсир, который придаст тебе силы. Выпей несколько капель, и ты всё преодолеешь.

   — Мы поделим его, — решительно сказал я.

   — Нет, государь. Моя жизнь принадлежит богам. Они её дают, они же и отнимают. Я — маленький человек, Минос, а от тебя зависит счастье многих.

   — Я не возьму этот эликсир, — гордо отказался я. — Я не вправе лишать тебя жизни.

   — Ты должен взять эликсир, — настаивал он. — Не забывай, Минос, что критский народ связывает с тобой все свои надежды!

   — Сейчас, перед лицом смерти, мы оба просто люди. Кто из нас нужнее, предоставим судить богам! Или давай поделимся твоим снадобьем.

   — Нет, его хватит только на одного. Если мы выпьем оба, наступающей ночи не переживёт ни один.

   — Ты наводишь порядок, пресекаешь немало злоупотреблений. Порядок необходим человеку, без этого он не может жить. Мы все не без греха. Но допускать ошибки и не исправляться — значит, совершать новые. Ты, Минос, находишь в себе мужество видеть ошибки и устранять их. Верно, твой путь нелёгок. Возможно, ты прошёл его только до половины, но не проявляешь слабости. Многие пасуют перед оставшейся половиной, а ты пройдёшь свой путь до конца. Ты находишь время выслушивать жалобы крестьян. Ты заботишься о людях Крита, словно о собственных детях. За это я благодарен тебе, и поэтому ты должен жить. Знай, Минос, не эликсир и не я спасаем тебя — тебя спасает народ Крита, признательный тебе в эти минуты за твоё милосердие!

Я промолчал. Меня охватил страх. С небес продолжала лить потоками вода. Было очень холодно. Я впился в корень. Меня качало из стороны в сторону. Руки мои кровоточили, плечи болели, спину ломило. Иногда у меня так перехватывало дыхание, что казалось, будто я вот-вот задохнусь. Вдруг я почувствовал чью-то руку. В ней была зажата маленькая амфора.

   — Выпей несколько капель, — донеслось до меня снизу.

Я подчинился и сразу почувствовал в себе чудесную перемену: боль ушла, холод перестал мучить меня, я повеселел и крепче вцепился в спасительный корень.

Теперь я даже испытывал любопытство, когда вокруг меня сверкали молнии, гремел гром. Время от времени я принимал по нескольку капель эликсира, и мне сразу же становилось легче, хотя вокруг хозяйничала смерть...

Наверное, я всё-таки потерял сознание... Когда я открыл глаза, то в первое мгновенье не понял, что надо мной: луна или солнце. Потом заметил факелы, увидел людей, услышал голоса.

Моя свита с помощью более полусотни заключённых и рабов каменоломни обыскала всю округу.

Спустившиеся по верёвкам люди отвязали меня и подняли наверх. Они хотели уложить меня на носилки.

   — А что со жрецом? — обеспокоенно спросил я.

   — Каким жрецом?

   — Тем, что показывал мне рудник. Он спас меня...

Жреца выловили в мутной воде, заполнившей рудник.

Он был мёртв. Вероятно, так и утонул стоя...

Я посмотрел на носилки, куда его положили. Лицо его было умиротворённым, даже смерть не смогла стереть красоты и благородства, которым оно дышало.

   — У этого жреца была святая душа, — сказал я и, приподнявшись со своих носилок, приблизился к усопшему. Я опустился возле него на колени и помолился, затем взял его на руки и, отказавшись от помощи, отнёс вниз, в долину, где и похоронил под священным деревом.

На следующее утро я встретил Риану. Она улыбалась мне ещё издали.

   — Я горжусь тобой! — крикнула она мне.

   — Почему?

   — Ты проявил почтение к жрецу.

   — У него была святая душа, — серьёзно ответил я.

Риана посмотрела на меня.

   — Ты сумеешь обновить Крит, многое сделаешь красивее, благороднее, чище. Ты снова дашь людям счастье, я знаю...

   — Однако очень многие бегут в таверны, чтобы напиться, обрести радость в вине. Они не знают, что эта радость — мнимая.

   — В полнолуние на священной площади состоится большое торжество. Ты придёшь?

   — Манолис снова решил прославиться и доказать, что он всё может? — с иронией заметил я. Но, увидев её разочарованные глаза, извинился и обнял её. — Прости, любимая! — нежно сказал я.

   — Пожалуйста, приходи! Мы хотим ещё раз порадовать людей и приблизить их к богам.

   — А Манолис прославит себя, — опять не удержался я.

   — И всё-таки он от чистого сердца хочет ещё больше наладить отношения с богами...

   — Тогда зачем он лжёт? Зачем весь этот театр?

   — Я бы употребила другое слово.

   — Какое?

   — Я бы сказала «церемониал».

На следующий день на перекрёстках и на площадях да и в деревнях посланцы жрецов созывали народ игрой на флейте. Когда собирались люди, флейтисты нараспев объявляли, что в течение трёх дней в храме будет проходить большой праздник жертвоприношения во славу богов.

   — Приходите! — приглашали они. — Когда над горами взойдёт полная луна, приходите к храму Великой богини!

Уже на рассвете торжественные процессии потянулись от центрального дворика к священному ковчегу, останавливались там для совершения молитвы, а затем направлялись кспециально украшенному месту проведения торжеств. Стекались отовсюду: из многих деревень и городов. Первым делом все шли к площадке для жертвоприношений и возлагали там свои дары. Корзин с фруктами становилось всё больше, появился пифос, до краёв наполненный вином, с ним соседствовали куры и связанный барашек.

Несколько жрецов еле успевали уносить пожертвования, а их место уже занимали новые.

Не это ли было истинной причиной назначенного торжества?

Куда бы я ни бросил взгляд, везде были толпы людей. Народ всё прибывал и прибывал. Чувствовалось, что предвкушение ожидавшего их торжества наполняло людей такой радостью, что они не мешкая начинали его отмечать, предаваясь самым разнузданным оргиям.

В окно я видел женщин и девушек, которые вели себя, словно пьяные. Одурманенные то ли наркотиками, то ли крепким вином, они срывали с себя одежду и предавались любви.

«Неужели празднество в честь Великой богини дало толчок такой распущенности? — спрашивал я себя и отвечал: — Могучая сила, что сейчас беспрепятственно вырывается наружу, это сексуальность. Нередко она превращается в самоцель. Во время подобных торжеств люди получают возможность полностью раскрыться».

Мой внутренний голос обвинял жрецов. Для меня не было секретом, что творится в священных пещерах, я знал и о том, что там приносят в жертву детей. Мне вспомнилась одна история, которую часто повторяли в своём кругу слуги и рабы. Шторм загнал как-то в удалённый порт несколько судов со сломанными мачтами и изорванными парусами, где они, беспомощные, и стали на якорь. Жрецы посоветовали тогда капитанам принести искупительную жертву, выбрав для этого детей. В пещере разожгли огромный костёр, а потом стали приходить матери, предлагая жрецам своих чад. Утверждали даже, будто жрецы рекомендовали приводить в первую очередь девочек, якобы им легче умилостивить разгневанных богов.

Каждую приведённую к ним девочку жрецы украшали цветами, натирали благовониями и провожали к священному огню. Вскоре до ушей верующих, ожидавших перед входом в пещеру, донеслись предсмертные крики детей.

Однажды я отправился к этому храму и, принеся там жертву, спустился в долину, где встретил раба, принадлежавшего жрецам. Мы стали беседовать, и разговор коснулся храма и жестокости жертвоприношения детей. Раб нехотя признался, что детей в огонь не бросали, что всё это был спектакль. Жрецы собирали отовсюду девочек и направляли их в особую школу, где из них растили жриц, которые фанатично верили в богов и ради них были готовы на всё.

   — Но ведь это обман, — сердито заметил тогда я.

Раб почтительно поклонился и сказал:

   — Никогда не смотри на внешнюю сторону, государь, а всегда вникай в суть. Ты и впрямь веришь, будто врач излечивает водой, которой окропляет больного лихорадкой? Все его действия не более чем символ. А суть в том, что он, пользуясь своими магическими способностями, приказывает лихорадке уйти. В жизни многое, — добавил он, — всего лишь видимость, внешняя оболочка. Но люди часто нуждаются в этом. Прикажи своей душе, — убеждённо закончил он, — и сумеешь добиться многого...

Наступил вечер, стало темно. Площадка, где происходили торжества, освещалась светом факелов.

Едва я успел занять своё место, как на середину вышло несколько обнажённых мужчин. Самый старший воткнул в землю три коротких копья наконечниками вверх и с помощью особых пассов усыпил самого младшего. Затем двое других подняли спящего и положили на острия пик таким образом, чтобы голова его опиралась на первый, спина — на второй, а ноги — на третий наконечник.

Юноша будто одеревенел: он лежал на остриях так, словно они не могли поранить его. Старший сделал какой-то таинственный жест рукой — казалось, будто он что-то убирает — и потянул к себе копьё, на котором лежали ноги спящего. Через некоторое время он удалил второе копьё — из-под спины — и, наконец, третье, поддерживавшее голову юноши.

Всё это происходило на глазах тысячи с лишним жителей. Юноша, лишённый всякой опоры снизу, продолжал горизонтально парить в воздухе.

Я спросил у одного из стоящих за моей спиной министров, что он думает по поводу увиденного. Он ответил, что всё это, конечно, колдовство.

   — Так этого юношу заколдовали? — недоверчиво заметил я.

   — Не юношу, государь, а нас.

   — Нас?

Министр уклонился от ответа и рассказал, что однажды в Египте он наблюдал, как один волшебник бросил вверх верёвку.

   — Она осталась стоять, словно шест... — задумчиво сказал он.

Видя моё недоверие, он решил удивить меня ещё больше. Оказывается, по этой верёвке начал взбираться юноша, который вскоре исчез в облаках.

   — Ни один человек не в силах стать невидимым, государь, ни одна верёвка не может достать до облаков, сделавшись твёрдой, как палка. Всему этому есть только одно объяснение. Волшебник обладает способностью вводить в заблуждение зрителей. Поскольку человек не может и свободно парить в воздухе, есть только один ответ: нас заставили поверить, будто мы видим парящего юношу.

Сарра, беспокойно сидевшая позади меня и, вероятно, наблюдавшая за мной, вдруг спросила:

   — Почему ты всегда ссоришься с верховным жрецом?

   — Скоро перестанем, — утешил её я. — Я прогоню его прочь или сброшу со скалы в пропасть...

   — И тем самым объявишь войну всем жрецам, войну до последних дней своей жизни. Не делай этого, Минос. Жрецы знают всё, что когда-то было, что происходит сейчас и что будет на земле и на небе. Им известны самые сокровенные мысли людей. Они так же подчиняют себе души людей, как ветер — листья на дереве. Без них, Минос, тебе никогда не узнать, чего хотят боги, как тебе служить богам и каким путём идти, чтобы Крит обрёл счастье!

   — И это говорит мне иудейка, которая верит в одного бога! — Я скривил губы. — Где он был, твой бог, когда твоего отца укусила змея? Где был твой бог, когда ты стала рабой? Разве ты, пока не попала ко мне, не проводила в молитвах бессонные ночи, чтобы он помог тебе? А ты по-прежнему рабыня, хотя когда-то была свободной — и твой бог не пришёл тебе на помощь!

Я замолчал, глядя на факира, который глотал огонь, а потом поднёс к своему лицу голову кобры и медленно взял её в рот.

   — Вот тебе мой ответ, — сказал я. — Отталкивать от себя жрецов я не намерен: мне тоже нужна помощь богов. Только пусть они — пожалуйста, постарайся понять меня, — займут подобающее им место и не претендуют на большее. Пусть опекают души, утешают бедняков, вселяют надежду в больных и ведут людей к богам. Что они смыслят в посевах, урожаях, торговле и политике?

   — Но ведь они тоже владеют землями, — перебила она.

   — Рабыне не позволено прерывать мысли и речи своего господина, — оборвал я. — Мне известно, что честных и разумных жрецов не так мало, но пусть и остальные, жаждущие власти, остаются жрецами и не строят козней.

   — А ты не забыл, благородный Минос, — обратился ко мне один вельможа, — что и сам был посвящён в жрецы, однако не владеешь высшими тайнами?

Я старался понять, что он имеет в виду, какой смысл вкладывает в это завуалированное предостережение. Потом вспомнил, что Манолис однажды уже говорил об этом.

   — Верно, — согласился я. — Я — царь, а потому — бог города для своих подданных. — Я смотрел на него с насмешливой улыбкой. — Так вот, я — бог города, но тем не менее не могу выполнять обязанности жреца высокого ранга... Разве это не абсурд, не постыдная игра?!

   — Государь, — возразил вельможа, — коль скоро у тебя другие обязанности, тебе следует назначить жреца высокого ранга, который будет выполнять за тебя нужные ритуалы...

Манолис почти теми же словами пытался ограничить меня.

   — Ты имеешь в виду, что во всех своих поступках я должен быть подотчётен жрецам. Тогда я превратился бы в пустое место, в куклу, которая вынуждена вести себя так, как заблагорассудится тем или иным «генералам от религии», — с издёвкой сказал я, чеканя каждое слово.

Во второй половине следующего дня я отправился в Ираклион проверить, как идут работы по сооружению порта. Со мной поехала Риана. Манолис попросил взять его с собой: он собирался осмотреть тамошний храм.

Мы встретились с ним в условленное время у мола. Опускающийся вечер позолотил водную поверхность. Это было настолько впечатляюще, что мы погрузились в рыбачью лодку и велели её владельцу выйти в море. Сперва мы шли на вёслах, а затем хозяин лодки поднял парус. Нам казалось, что всё происходит во сне. Я взял Риану на руки, а у Манблиса хватило такта сделать вид, будто он не видит, что его верховная жрица вступила в контакт с мужчиной.

   — Что это? — воскликнул вдруг рыбак и, приподнявшись, указал в сторону горизонта.

Мы тоже поднялись со своих мест и стали вглядываться в морскую даль.

   — Там что-то плывёт! — вскричала Риана.

Рыбак направил лодку, куда она указывала. Скоро мы обнаружили обломки парусного судна. Мачта его была сломана, а паруса порваны.

   — Там человек! — показала рукой Риана.

Нам казалось, что прошла целая вечность, прежде чем мы достигли обломков. В воде была девочка лет двенадцати, судорожно вцепившаяся в доску. Она казалась полумёртвой, ноги её бессильно свисали в воду, открытые глаза смотрели на нас бессмысленным взглядом — живыми представлялись только руки, удерживающие её на поверхности моря.

Рыбак осторожно направил лодку к обломкам судна, качавшимся на волнах. Манолис перегнулся за борт, а я держал его, не давая упасть в воду. Он разнял судорожно сжатые пальцы девочки и втащил её к нам в лодку. Она лежала у наших ног, не подавая признаков жизни. Моя охрана увидела с берега, что требуется помощь, и поспешила к нам на нескольких лодках.

Едва добравшись до берега, Манолис приказал солдатам повесить жертву кораблекрушения головой вниз. Он собственноручно принялся надавливать на живот и рёбра девочки, чтобы освободить её желудок и лёгкие от воды, которой она наглоталась.

Девочка оставалась недвижимой, и Манолис положил её на спину. Затем вытащил из деревянной шкатулки, скрывавшейся у него под одеждой, большое бронзовое кольцо диаметром примерно в ладонь. Взяв его в том месте, где было два небольших выступа, он принялся сосредоточенно водить им над телом девочки в разных направлениях, следуя определённому плану. Некоторое время он держал кольцо над теменем девочки, затем медленно переместил его над её лицом до сердца, немного помедлил в этом месте, после чего передвинул его к желудку. Прочитав короткую молитву, он повторил свои действия, перемещая кольцо на этот раз вдоль рук до ладоней, а под конец вдоль ног до ступней.

Ещё когда он держал кольцо над сердцем, грудная клетка девочки немного приподнялась, а при дальнейших манипуляциях она начала ритмично дышать и мало-помалу приходить в себя.

Манолис вновь поместил кольцо над сердцем девочки, и она открыла глаза, посмотрела на нас, приподнялась и тут же бросилась на колени перед Манолисом и обняла его ноги. Потом произнесла несколько слов, которых мы не поняли.

Положение спасла Риана. Она указала на себя и несколько раз внятно произнесла: «Риана». Потом указала на меня и сказала: «Минос».

Девочка поняла и, ткнув в себя пальцем, прошептала: «Мена».

   — Что будем с ней делать? — спросил я.

Риана бросила взгляд на Манолиса и решительно заявила:

   — Я возьму её к себе. В школе, где мы готовим жриц, у нас уже есть несколько детей. Мене будет там хорошо, я возьму её под своё особое покровительство.

На обратном пути Мену уложили на носилки, а Манолис с Рианой ехали в моей колеснице.

   — Что это за кольцо? — поинтересовался я у верховного жреца. — Какой силой оно обладает?

Манолис поморщился, словно от боли.

   — Ты ещё не прошёл последнего посвящения, благородный Минос, а потому и не приобщился к нашим высшим тайнам.

Я рассердился и ответил:

   — И поэтому из меня делают глупца? Ну уж нет! — вскричал я. Но Риана не дала мне продолжить.

   — У многих людей есть свои тайны. Они хранят их до тех пор, пока не сочтут своего преемника достаточно подготовленным. У гончара, литейщика, художника свои секреты мастерства. — Она улыбнулась и лукаво добавила: — Возможно, свои секреты есть и у иных сборщиков налогов, которым удаётся собрать дань с крестьян и ремесленников без всяких конфликтов. В любви тоже есть свои тайны. Но о них не принято говорить — они принадлежат только самим влюблённым. И это хорошо. Тайны — также достояние культов. Их необходимо хранить от непосвящённых, чтобы те не причинили себе зла. Так и воспринимай это, Минос.

   — И с таким кольцом тоже связана тайна, которую мне не положено знать?

Манолис долгим взглядом посмотрел на меня.

   — Риана владеет тайной кольца. Я разрешаю ей поговорить с тобой об этом. — Он выразительно взглянул на Риану, не сказав больше ни слова.

Вернувшись в Кносс, мы высадили Манолиса возле дома жрецов, и Риана увлекла меня в небольшой дворик. Шум воды в фонтане, аромат цветов пробудили в нас нежность. Взявшись за руки, мы опустились на скамью.

   — Каждое живое существо, Минос, обладает энергией — мы называем её жизненной силой, — начала Риана. — Этой энергии может быть в избытке, если её беречь и приумножать, и наоборот — она может быть растрачена, и тогда её не хватает. Больной испытывает слабость именно из-за нехватки жизненной силы...

   — А можно её увеличить?

Она кивнула.

   — Разумеется, любимый. Существуют видимые и невидимые источники такой энергии. Они могут быть даже искусственного происхождения. Жизненная сила — это ощущение счастья. Добиться его можно с помощью вина или других возбуждающих средств. Росту жизненной силы помогает вера в богов. Если больной взывает к богам, прося помощи, он получает её. Чем усерднее он молится, чем больше верит в помощь богов, тем скорее избавится от того, что снижает его жизненную силу.

   — А какое отношение имеет ко всему этому кольцо?

   — Наш организм таит в себе немало загадок. Когда-нибудь их, наверное, разгадают. В некоторых рудниках добывают руду, обладающую силой, способной притягивать мелкие металлические предметы. Встречаются рыбы, которые, защищаясь, выделяют через хвост некую энергию, вызывающую паралич. Скрытая в нас жизненная сила подобна силе, присущей этим рудам или энергии рыб, поражающих хвостом человека. У Манолиса есть хрустальный шар. С его помощью он может привести человека в такое состояние, что тот подробно описывает место своего рождения, хотя и покинул его совсем маленьким ребёнком.

   — И это кольцо тоже обладает такой силой? — спросил я.

   — Есть люди, умеющие лечить руками. Они делают ими определённые движения над телом больного, и тогда больной расслабляется, спазм исчезает, и боль, вызванная им, проходит. Это кольцо подобно исцеляющей руке. Оно поглощает слабую жизненную силу больного, увеличивает её во много раз и при движениях кольца над телом возвращает назад. — Она нежно посмотрела на меня. — Вино бодрит, исцеляющая рука придаёт силу, а кольцо улавливает жизненную энергию, концентрирует в себе, а затем возвращает. Проверь на себе, любимый... Допустим, у тебя болит голова или какая-нибудь мышца. Проведи по больному месту пальцем. Когда обнаружишь точку, где боль особенно сильна, нажми на неё кончиком пальца, и через несколько мгновений она исчезнет. Однажды я наблюдала, как крестьянин лечил заболевшего вола. Он сильным нажимом водил по животному тыльной стороной ножа. И такое энергичное поглаживание устраняло болезнь. Так и Манолис, совершая кольцом круговые движения, вернул девочке утраченную жизненную силу. Вот и всё. — С этими словами она вновь взяла меня за руку, словно желая зарядиться моей энергией.

Немного поразмышляв, я опять задал вопрос:

   — Тогда я не понимаю, для чего делать из кольца тайну? Не для того ли Манолис окружает тайной самое естественное дело, чтобы в нужный момент показать себя человеком, обладающим способностями мага? Тогда эта тайна не более чем обман.

   — Нет, дорогой, скорее в ней величайшая мудрость. Есть лекарства, которые помогают только больным: если давать их здоровым людям, те могут погибнуть. Чтобы лечить этим кольцом больного, требуется опыт и незаурядная интуиция.

   — Оно помогает людям, которые находятся на грани смерти?

   — Да, любимый! Нужно знать, болен человек или здоров, и досконально владеть тайной этого кольца. В руках непосвящённого оно может причинить немалый вред, а может и убить.

   — Убить? — насмешливо переспросил я.

   — Да, Минос, — серьёзно подтвердила Риана. — Если водить кольцом над телом больного неверно, можно настолько нарушить ток энергии, приводящий в движение сердце, что человек умрёт. Кольцо несёт в себе ещё одну тайну, — прошептала она. — Если его правильно использовать, можно преобразовать низшую энергию в творческую. Оно всегда излучает ту энергию, какую в него вкладывают. Если кольцо попадает в руки дурного человека, он только умножит свою негативную энергию за счёт кольца и сделается ещё хуже. Тогда он способен стать разрушителем. Если ты вложишь в это кольцо любовь, то и отдашь любовь и сам наполнишься любовью. Теперь понимаешь, милый, почему посвящённые жрецы так хранят свои тайны и передают их только особенно подготовленным собратьям? Ведь и врачу, и литейщику, и гончару необходимо соответствующее образование. И вот что мне хотелось бы ещё добавить: кольцо не только улавливает ничтожную энергию больного и возвращает её усиленной, но свою собственную энергию добавляет и жрец, который им манипулирует. Девочка получила заряд жизненной силы и избавилась от своего прежнего состояния. Манолис правильно воспользовался кольцом, передал с его помощью ту энергию, которая была необходима.

Я спросил:

   — Значит, Манолис сообщил кольцу и какую-то свою энергию?

   — Да, свою волю. — Она заметила с лукавой улыбкой: — Некоторые даже не догадываются, что у них есть воля. Задай вопрос образованному человеку, как людям удаётся ходить. Он ответит, что для этого надо сокращать мышцы ног, которые и приводят в движение сначала одну, а затем другую ногу. А что заставляет сокращаться мышцы?

   — Воля, — ответил я.

   — Правильно. Если ты чего-то захочешь и потом делаешь это, то даёшь задание дремлющей в тебе силе. Поэтому люди должны прилагать усилия для укрепления и воспитания своей воли. С силой воли тесно связана сила мысли. Её тоже необходимо развивать и стремиться направлять на благие дела. А это обязанность жриЦ и жрецов. Поскольку сила нашей мысли имеет божественно-творческую природу, то цель, к которой она стремится, — бог.

Наступил вечер. Я ещё раньше вызвал к себе нескольких высших чиновников, намереваясь поговорить с ними о создании системы орошения с помощью ветряных насосов. Первые испытания дали превосходные результаты. Я сказал, что создам сотни подобных механизмов и вскоре поля будут приносить хорошие урожаи.

Чиновник, к которому я особенно благоволил, поднял руку.

Получив разрешение говорить, он с похвалой отозвался о моих планах орошения полей, потом принялся расхаживать взад и вперёд. Наконец он остановился.

   — Минос, — начал он, — государь, твоя идея хороша, даже великолепна, однако напоминает повозку, лишённую колёс.

   — Что ты хочешь этим сказать? — удивился я.

Чиновник замялся.

   — Говори, — подбодрил я.

   — Видишь ли, больших урожаев крестьянам не собрать. У каждого всего пара рук. Пашни плохо ухожены, потому что у крестьян не хватает сил. — Разволновавшись, он снова принялся ходить по комнате. — Нам нужно больше рабов, Минос. Что такое судно без команды? Зачем иметь золотой рудник, если его нельзя эксплуатировать? К чему этот фантастический способ орошения полей за счёт ветряных насосов, если земля тут же не ответит хорошим урожаем? Народ просит тебя о помощи, государь! И ты в состоянии быстро оказать её, незамедлительно отправив несколько судов на захват рабов.

«Рабы, рабы, опять эти рабы», — крутилось у меня в голове, не давая покоя. Мог ли я уклониться от этого требования?

Я приказал позвать Кладиссоса и, когда он предстал передо мной, дал ему все полномочия. Моего личного советника Прокаса я назначил министром по делам рабов. Он был мне другом и поэтому прекрасно знал, чего мне стоит причинить страдания ливийцам...

   — Будь милосерден, — напутствовал я его. — Распределяй рабочую силу разумно. Следи за тем, чтобы с рабами обращались как с людьми и не доводили до уровня животных!

Спустя несколько дней корабли отправились в плавание. Уже первому из парусников повезло, и он доставил полторы сотни рабов.

Может быть, память о жреце, отдавшем за меня жизнь в руднике, повлияла на моё решение, но, как бы то ни было, я приказал Прокасу направить этих рабов преимущественно на рудники. Серебро ценилось в Египте дороже золота, и мы теперь вели оживлённую торговлю серебром, поставляя также и медь, и свинец, и различные полудрагоценные камни.

Вскоре вернулись второй и третий корабли. Прокас направил новых рабов на верфи, и на четырёх верфях одновременно были заложены четыре судна.

Рабов, доставленных остальными судами, Прокас определил в сельское хозяйство. Сразу повысились урожаи. Спустя несколько месяцев на рынках появились самые разнообразные продукты: мясо, зерно, овощи и фрукты. Когда я, переодевшись, бродил по рынку, повсюду видел улыбчивые, радостные лица. Какой-то крестьянин, торговавший бобами, заметил, обращаясь ко мне:

   — Ты радуешься, господин...

   — Радуюсь, — ответил я. — Я доставил радость другим, и теперь она возвращается ко мне...

Когда я вновь оказался во дворце, слуга доложил, что прибыл посланник Финикии и просит разрешения побеседовать со мной. Заинтересованный, я поспешил в тронный зал. Я испытывал уважение к народу Финикии. Она была для нас важным поставщиком сырья, и я теперь был готов предложить ей помимо продовольствия и другие товары.

Я подумал, что сорок лет назад, когда началось землетрясение, многие критяне бежали из страны. Частично они осели в Пелопоннесе, частично на островах, но многие обрели новую родину в Финикии. По мере того как Крит приходил в упадок и терял влияние в восточной части Средиземного моря, Финикия стала осваивать порты и торговые пути, что привело к её расцвету. Угарит, Библ, Сидон и Тир сделались самыми крупными торговыми центрами Финикии.

Я сразу же проникся доверием к финикийскому посланнику, у него был умный взгляд и честное лицо. Рапану было очень много лет, поэтому я предложил ему присесть.

   — Я недостоин такой чести, — скромно ответил он. — Ты мудр, благородный Минос. Твои законы вызывают восхищение. Почти за двадцать лет, что ты правишь на Крите, тебе многое удалось восстановить.

   — Ты весьма учтив, — ответил я, поблагодарив его за добрые слова. — Однако у нас всё ещё есть местности, настолько отравленные вулканическим пеплом, что продолжают оставаться бесплодными. Нам потребуется ещё много лет, — добавил я, — пока все пахотные земли станут давать высокие урожаи.

   — У тебя умелые ремесленники, — похвалил он. — Твои гончары трудятся без устали, да и кожевенники, ткачи и красильщики поставляют изделия, пользующиеся огромным спросом.

   — Я собираюсь улучшать дороги и хочу строить больше судов. — Чтобы заинтересовать его, я добавил, что в портовых складах растёт количество товаров и Крит готов поставлять различные виды масла, вина, пряности и медикаменты. — Мы предлагаем теперь оливки и консервированную рыбу, расфасованные в амфоры, и зерно, бобовые культуры и миндаль в мешках. Я могу поставлять даже доски и балки. Наша керамика высоко ценится повсюду, сокращать её производство мы не собираемся. Переживает расцвет и выпуск оружия — мне кажется, во многих городах скоро станет хорошим тоном приобретать критские мечи, кинжалы, шлемы, щиты. И очень большой популярностью пользуются украшения из золота, изготовленные нашими мастерами.

Финикиец благодушно улыбнулся:

   — Во многих прибрежных странах даже одеваются, как на Крите. Министр фараона Тутмоса возвёл себе дом по образцу ваших и украсил его самыми прекрасными изделиями твоего острова. Теперь он строит себе гробницу и намерен убрать её изделиями твоих искусных мастеров.

После небольшого завтрака посланник вновь завёл разговор, а я следил за его живыми чёрными глазами, сверкавшими умом и юмором. Рапану рассказывал о своих богах, о человеческих жертвоприношениях и храмовой проституции. Его слова оказывали на меня какое-то магическое действие: мы прекрасно понимали друг друга, будто родные братья.

До поздней ночи мы спорили, то и дело возвращаясь к проблемам торговли и судоходства. Чтобы польстить мне, финикиец сказал, что я теперь не только царь Крита, но и повелитель всех морей.

Засмеявшись, я бурно запротестовал.

   — Мы не стремимся завоевать владычество на море, даже если многим так представляется. Мы хотим торговать и, создавая повсюду торговые пункты, конкурируем с вами — искушёнными торговцами. Если на некоторых островах и в кое-каких городах мы и добились заметного успеха, то это от умения отдельных торговцев. Многие из них используют в качестве своих агентов братьев и сыновей. Те поселяются' в торговых центрах и женятся на уроженках этих мест. — Я усмехнулся, заметив, что у критских мужчин неплохой вкус и они, несомненно, возьмут в жёны самых красивых женщин. — Добавь сюда усердие — и вот уже критский торговец становится первым среди прочих. Так обстоит дело. Нельзя сбрасывать со счетов и тот факт, что наши суда и наши моряки лучше египетских. Египетским торговцам никогда не удавалось добиться прочных позиций в странах Средиземноморья.

Мы не захватываем островов вплоть до вашего побережья, а защищаем их и создаём торговые опорные пункты.

   — Ты доволен? — спросил посланник.

Я улыбнулся.

   — То, что несколько лет назад представлялось недостижимым, сейчас становится повседневным делом. Мои суда доставляют из Египта даже длинношёрстных обезьян. Многие семьи теперь считают, что, приобретая их в качестве домашних животных, они демонстрируют своё благосостояние.

Финикиец снова и снова возвращался к вопросу о моём мнимом владычестве на море. Может быть, он завидовал моим успехам в торговле?

   — Знаешь, — сказал я, — мы рассматриваем море как мост, соединяющий нас с другими народами. Благодаря моим ветряным насосам мне удалось осуществить дополнительное орошение плодородных земель. Мы возделываем земли, выращиваем скот, используем леса; мы ведём оседлый образ жизни и любим свою родину. Мы не стремимся становиться завоевателями — мы добиваемся благосостояния. У нас любят танцевать. Мне всегда доставляет удовольствие наблюдать, как самозабвенно люди танцуют.

Когда посланник завёл речь об интригах финикийских жрецов, я признался, что тоже опасаюсь своих жрецов, потому что они могут ограничить мою свободу в принятии решений.

   — Знаешь, Рапану, — сказал я, — я всегда разрабатывал свои законы с чистым сердцем и чистой совестью. Но это меня не удовлетворяет — я хочу сделать их ещё совершеннее.

   — Благородный Минос, — ответил он. — Путь каждого человека предопределён, никому не уйти от своей судьбы. Но если бы ты, несмотря на своё негативное отношение к тайным знаниям жрецов, воспользовался бы ими в собственных интересах, тебе удалось бы принимать ещё более справедливые решения, потому что ты знал бы истинные настроения людей. Душевного равновесия, без которого невозможно быть справедливым, ты достигнешь только в том случае, если добьёшься слияния с космосом.

   — Боги помогут мне, — уверенно заявил я.

   — Их благосклонность ты завоюешь опять-таки с помощью тайных знаний. Каждому человеку приходится изо дня в день бороться со злыми силами, а тебе, царю, особенно. — Он закрыл глаза, словно грезил. Потом опять заговорил: — Все мы, благородный Минос, должны страдать, и мы обязаны с достоинством переносить эти страдания, поскольку без них невозможны зрелость и продолжительное счастье. Звёзды говорят мне, что тебе суждено ещё немало страдать. Эти страдания станут пробным камнем твоей души, и ты познаешь, что есть добро и что есть зло. Ты научишься отличать мудрость от глупости.

Мне всё больше казалось, что финикийский посланник — мой брат. Мы сидели друг против друга за праздничной трапезой, и я начал расспрашивать его о жизни.

   — Ты родом из Финикии... — начал я.

Посланник помолчал, а потом отрицательно покачал головой.

   — Мой царь, Хаггусили, да хранят его боги, хетт.

   — Я считал, что ты финикиец? — удивился я.

Старик тонко улыбнулся:

   — Моя родина — Угарит, так что по рождению я — финикиец. Однако отец нашего царя сделал нам так много хорошего, что мы охотно пошли под его власть, и видим в многочисленном хеттском народе не поработителей, а своих друзей. Я служу по убеждению и из чувства благодарности хеттскому народу. — Он опять выразительно посмотрел на меня. — Народы средиземноморских государств начинают представлять всё большую опасность. Возможно, уже через несколько лет нужно будет принимать какое-то решение. Неплохо, благородный Минос, если бы наши народы стали союзниками.

   — Вы пользуетесь другой письменностью? — спросил я через некоторое время.

Посланник кивнул.

   — У вавилонян мы позаимствовали клинопись, однако усовершенствовали её, — с гордостью заметил он.

   — Ведь ты — из Угарита, — повторил я.

   — Собственно говоря, из Хаттусаса. Его порт очень важен для нашей торговли, и я нередко бываю там со специальной миссией. Знаешь, — подчеркнул он, — Угарит поддерживал тесные связи с Критом ещё до катастрофического наводнения.

Некоторое время мы ели и пили молча.

Я первым нарушил молчание:

   — В Угарите есть дворец?

   — Да. Он раскинулся на большой территории. В нём семь входов и более семидесяти помещений. А ещё в Угарите открыта школа письменности.

   — Школа письменности, — повторил я. — Она финикийская или хеттская?

   — Этот вопрос делает тебе честь, благородный Минос, он говорит о том, что ты улавливаешь разницу. Наша школа — пример слияния народов и их языков. Ученики отбираются очень придирчиво: им предстоит изучить не только грамматику, но и самые разнообразные способы написания. Мы, естественно, заботимся о своём финикийском языке, но и о языке хеттов тоже. Аккадский язык[223] — это язык религии и дипломатического общения со странами Междуречья. Не менее важен для нас и египетский, потому что это язык самого крупного торгового партнёра.

   — Вы пишете, вероятно, как и мы, на глиняных табличках. И это замечательно, — серьёзно заметил я.

Встретив его вопросительный взгляд, я пояснил, что глиняные таблички в большинстве случаев неподвластны времени и расскажут потомкам спустя тысячу с лишним лет о жизни хеттов и финикийцев.

   — И о микенцах, — добавил он.

   — Надеюсь, только хорошее? — пошутил я.

   — И да, и нет... Микенцы возвели внушительные дворцы, проложили немало дорог, мостов и соорудили огромные купольные гробницы. Для этих работ им требовались рабы. Не знаю, откуда ты, благородный Минос, берёшь рабочую силу для расширения портов, восстановления дворцов на Крите. Твои родственники на материке видят в работорговле, прости мне такой вывод, весьма прибыльное дело.

Да и твои пиратские суда нередко приходят к нам и увозят жителей в рабство...

   — Я посылал их только в Ливию... — попробовал оправдаться я.

Он кивнул и напомнил, что ведь у меня есть ещё брат.

Когда мы с ним прощались, было уже далеко за полночь.


Солнце позолотило бычьи рога, украшавшие дома жителей. Уже несколько часов на улицах и площадях толпились любопытные, собравшиеся поглазеть на пышную церемонию возведения Рианы в достоинство царской жрицы.

Я оказал ей честь, исполнил возле священного ковчега обязанности носителя даров. Потом во главе торжественной церемонии я сопровождал Риалу в тронный зал дворца и почтительно просил её занять место на троне рядом с собой, ибо прошедшее посвящение делало её теперь перед богами моей женой.

Мы оба были взволнованны, её глаза светились, словно в каждую клеточку её тела вселилась Великая богиня, словно она сама была Великой Матерью.

Ритуал сблизил нас, но тем не менее мы с ней оказались дальше друг от друга, чем когда-либо прежде. Здесь, во дворце, она была теперь царской жрицей, однако свой дом ей разрешалось покидать только в сопровождении нескольких жриц.

Я почти не сводил глаз с Манолиса. Ведь это именно он подал эту мысль сделать Риану царской жрицей. Сколько я ни размышлял, какую цель он преследовал, ни одного довода против него не находил. Поскольку главенствующая роль в культе принадлежала жрицам, возвышение Рианы могло иметь последствия, которые во многих случаях будут ему наверняка не по душе. Я спрашивал себя, не стремится ли верховный жрец благодаря этому шагу расположить меня к себе? А может быть, во время мистерий происходило что-то такое, что могло стать опасным для Манолиса и неудачу он теперь рассчитывал приписать Риане? А что, если это возвышение имело целью повредить Риане и способствовать её устранению?

Не знаю, что послужило причиной, то ли эти мучительные для меня вопросы, то ли полнолуние, но в ту ночь я не сомкнул глаз, ворочаясь с боку на бок. Убедившись, что сон ко мне не идёт, я поднялся со своего ложа и принялся расхаживать взад и вперёд, решив убить Манолиса, если окажется, что возвышение Рианы служило для него средством подчинить её своему влиянию.

Лучи солнца, залившие утром мою спальню, не принесли мне успокоения. Аппетит совершенно пропал, и я не мог взять в рот ни крошки. Чтобы немного отвлечься, я поехал в Ираклион, свой главный порт. Мне хотелось самому посмотреть, достаточно ли быстрыми темпами продвигаются там строительные работы. Этот порт был мне особенно нужен, поскольку располагался одинаково удобно для торговли со странами к северу, к западу и к востоку от Крита.

Убедившись, что строительство идёт успешно, я присел на один из обтёсанных каменных блоков, громоздившихся на берегу и предназначенных для сооружения мола, которому предстояло надёжно защитить гавань от морских волн.

Странное беспокойство не покидало меня. Через некоторое время я заметил невдалеке ребёнка, который, встав на колени, ловил каракатицу. Поймав её, он ударил свою добычу о камень, как это делает прачка, стирая бельё. Положив животное на камень, мальчуган принялся мять его и тереть, пока не выступила и не потекла, пузырясь, в воду тёмно-серая жидкость. Ребёнок раз за разом погружал мёртвую каракатицу в волны и тёр её на камне. Маленькому критянину было, наверное, лет девять-десять, а он уже умел ловить моллюсков, чтобы помочь родителям приготовить неплохой обед.

Я залюбовался им. До меня долетали крики носильщиков и возниц, торговцев и покупателей. Блеяли козы и овцы, раздавалось кудахтанье кур[224]. Неожиданно налетевший с моря свежий ветер принёс облегчение. Он оживил меня, и я стал жадно ловить запахи порта. Пахло жареной рыбой, лекарственными травами, илом и разного рода отбросами.

Услышав громкие голоса, я обратил внимание на торговца, возмущавшегося двумя носильщиками, которые разбили амфору с эфирными маслами. Они предназначались для втирания в тело и представляли для торговца несомненную ценность. И вот теперь черепки амфоры лежали на земле, а её содержимое распространяло вокруг великолепный аромат.

Я поднялся с каменной плиты и направился вдоль строящихся стен, которые приказал возвести для того, чтобы противостоять нападению пиратов.


Когда я возвратился в Кносс, близилась ночь. Я с удивлением заметил, что мой раб, завидев меня, поспешил спрятаться, а между тем опасаться ему не было причин, потому что я был им очень доволен. Вдоль коридора, который вёл в мои покои, шла Сарра. При виде меня она на мгновение застыла на месте, а потом убежала, словно гонимая страхом.

Во дворе стоял Манолис. Сарра промчалась мимо него, что-то крикнув на ходу, он развернулся и быстро зашагал по направлению к храму.

Меня охватил непонятный страх. Что могло произойти? Что от меня собирались скрыть?

В мою комнату вошла Дурупи. Неделю назад её брат дал согласие, чтобы она стала моей наложницей. Все любили её за весёлый нрав, но теперь у неё был такой вид, будто она больна.

Я вопросительно уставился на неё, и она всхлипнула. Голос прерывался от сдерживаемых слёз:

   — Я не могу, не могу!.. Почему именно мне суждено причинить тебе такую боль?

   — А что случилось? — взволнованно спросил я.

   — Риана, которую ты так любишь, пришла ко мне в надежде поговорить с тобой. Я сказала, что ты в Ираклионе. Она выглядела очень озабоченной и усталой, и я предложила ей мою постель. Несколько раз я заглядывала, хорошо ли она спит. Увидев, что глаза её закрыты, я сразу же затворяла дверь. Когда спустя несколько часов я пришла разбудить её, она лежала скорчившись в какой-то странной позе. Я подошла ближе и тогда заметила её...

   — Кого?

   — Змею, — выдавила она.

   — И что же? — простонал я.

   — Риана была мертва — она умерла от укуса змеи. Мы отнесли её в храм.

Мне казалось, что весь мир рухнул. Я плакал и пил, пил и плакал — дальнейшая жизнь представлялась мне бессмысленной. Несколько раз меня обступали люди и пытались заговорить со мной. Но я не видел и не слышал их. Я не переставая кричал: «Нет! Нет!» — и царапал побелевшими пальцами своё ложе.

Вино подарило мне несколько часов сна. Едва я проснулся, как увидел Манолиса.

   — Мы все безутешны, благородный Минос, — горевал он. — Я позабочусь, чтобы её похоронили по-царски. Укажи мне место её последнего упокоения.

Мои мысли обратились к судну, которое доставило меня на Крит. Оно называлось «Толос».

   — Пусть Риану погребут с подобающими почестями в толосе.

Я распорядился призвать всех министров. Когда они собрались, я приказал в присутствии Манолиса:

   — В случае моей смерти погребение должно состояться в толосе Ахарны. Там следует незамедлительно соорудить дополнительную камеру и со всеми почестями, подобающими жрице, похоронить в ней Риану. — У меня не было сил продолжать. Но, взяв себя в руки, я едва слышно произнёс: — Потом замуруйте эту камеру, чтобы никто не мог видеть умершую и нарушать её покой.

Я снова принялся мучительно размышлять, кто мог быть этот человек, при помощи змеи опять лишивший меня той, к кому я был сильно привязан. Может быть, убить намеревались Дурупи и Риану смерть нашла чисто случайно? Этот вопрос так угнетал меня, что я велел позвать Дурупи. Неужели всё, даже жизнь и смерть, до такой степени зависят от воли случая, что ядовитая змея могла отправить человека в царство теней «по недоразумению»?

Верховный жрец помогал мне допрашивать Дурупи. Он высказал подозрение, что девушка, может быть, сама спрятала в своей постели змею и сделала это исключительно из ревности. Спустя примерно час мы выяснили, что змея предназначалась Риане, потому что её сунули в постель Дурупи перед самым обедом. Днём Дурупи никогда не ложилась, и змея вряд ли оставалась бы под покрывалом, она бы непременно уползла.

   — Кто знал, что Риана ляжет в твою постель? — задал я вопрос.

Дурупи после долгого раздумья едва слышно ответила:

   — Во-первых, я. К тому же я предупредила слуг и рабов, чтобы они не заходили в мою комнату, потому что Риана устала и хочет немного отдохнуть. — Подумав ещё немного, она добавила: — Знали об этом и все женщины в доме, стало быть, и те, что вхожи в твои покои.

Потратив несколько часов на допрос всех подозреваемых, мы так и не пришли ни к какому выводу. Расстроенный и сбитый с толку, я отправился к Пасифае, чтобы известить её о смерти Рианы, но её рабыня сказала, что госпожа ещё утром уехала в Фест навестить генерала Тауроса, который собирался показать ей летний дворец в Пелкине.

Почему меня не беспокоило, что моя жена всё больше времени проводит в обществе этого человека? Почему я испытывал даже некоторое облегчение от этого?

Когда я в сопровождении нескольких высших сановников прибыл в Ахарну, был уже почти вечер. Толос находился в Фурни. Большая группа рабов заканчивала приготовление дополнительной камеры в толосе.

Манолис назначил торжественное погребение Рианы на следующий день...

Вернувшись во дворец, я приказал принести две небольшие амфоры с вином. Я пил и то и дело повторял вслух:

— Кто убил Риану? Где искать убийцу? Почему и ей было суждено умереть от укуса змеи?

Чем больше я пил, тем громче звучали мои вопросы, а под конец я вообще перешёл на крик. Никто мне не ответил... Я рассердился и успокоился только тогда, когда, окончательно захмелев, опустился на пол.

К Фурни, некрополю Ахарны, тянулась длинная вереница колесниц, всадников и паломников. Улицу, по которой она двигалась, обступили со всех сторон любопытные. Погребальную церемонию распорядился открыть верховный судья, который накануне контролировал сооружение дополнительной камеры в толосе.

Жрицы исполняли ритуальный танец, музыканты играли, плакальщицы голосили и рыдали.

Привели жертвенного быка. Его связали и уложили на жертвенный стол. Орудия убийства и предметы культа лежали наготове. Среди них находились кинжал, топор и чаша для собирания крови.

Вначале быка оглушили ударом топора, затем жрец перерезал ему горло. Возле жертвенного стола стоял человек, негромко наигрывающий на флейте. Торжественно отделили от туловища голову убитого быка, и теперь музыка зазвучала со всех сторон.

Меня с почётом проводили в дополнительную камеру, где уже находился ларнакс, глиняный саркофаг. В него жрицы заранее уложили тело Рианы. Её одеяние было обшито жемчугом. Волосы украшала спираль, на руках красовались браслеты, а на пальцах — кольца.

После того как под торжественное песнопение ларнакс накрыли крышкой, в углу камеры, смотрящем на юго-восток, поставили десять бронзовых сосудов с пищей, необходимой усопшей на время путешествия в иной мир. Под саркофаг, стоящий на четырёх ножках, поместили ещё три бронзовых сосуда. Вдоль западной стены поставили несколько глиняных кувшинов с дорогим вином.

Прощаясь с Рианой, жрицы сделали ей знак рукой и возложили на закрытый саркофаг жемчужины, золотые ожерелья и два золотых кольца, чем очень тронули меня.

Риане была оказана ещё одна честь: жрецы собственноручно замуровали вход в камеру и вставили в отверстие стены ещё кровоточащую бычью голову.

Я знал, что быка приносят в жертву только божеству, значит, тем самым Риану возвысили до богини. Отрубленная голова жертвенного быка должна была явиться символом принесённой жертвы как для умершей, так и для богов.

   — Царскую жрицу очень уважают, — шепнула одна женщина другой.

   — С чего ты взяла? — удивилась та.

   — Ну как же? Все одеты в те цвета, которые полагается носить по торжественным дням. Разве ты не видишь? Жрецы — в белом, солдаты — в красном, крестьяне и скотоводы — в чёрном, а ремесленники — в зелёном.

Я чувствовал, что в ближайшие недели буду доставлять своим приближённым всё больше неприятностей. Не оттого ли, что много пью, часто прихожу в ярость и в результате становлюсь несправедлив?

Ни днём, ни ночью мне не давал покоя вопрос: кто же мог так ненавидеть Риану, чтобы решиться на убийство? Кто выиграл от её смерти?

Собственно говоря, только Дурупи и Сарра...

Когда мне не спалось, я постоянно разговаривал с Рианой. Мне казалось, она стоит передо мной как живая. Я видел её глаза, её волосы, её губы. Мне чудилось, что я вижу её руки, которые умели так успокаивать, и слышу её голос. Однажды я спросил, что за человек Манолис, она ответила:

   — Он — критянин и любит Крит. Он любит всё, что помогает Криту обрести счастье. А всё, что может навредить Криту, ненавидит. Он стремится превратить Кносс в центр всеобщего религиозного возрождения. Он призывает восстановить все храмы и культовые пещеры. Он много разъезжает по городам и деревням, не гнушается самым мелким торговцем, ремесленником, самым захудалым крестьянином и пастухом. Где бы он ни оказался, он не устаёт восхвалять богов и охотно даёт людям за готовность служить богам любые обещания, хотя потом, когда добивается своего, часто не выполняет их... Одному крестьянину он пообещал каждый день приносить за него жертвы, если тот отдаст свою дочь жрицам или отпустит сына служить богам, и не сдержал слова. Он отнял у вдов пашню, которая была для них единственным источником существования, обещая взамен свою помощь, однако, очутившись спустя несколько недель в том же месте проездом, даже не поздоровался с ними...

Мне вспомнилось, что она не раз говорила мне: верховный жрец не прочь стать царём Кносса и всего Крита.

Беспокойство не оставляло меня, так что после погребения Рианы я много дней и недель бродил по дворцу, заводя разговоры с чиновниками, слугами и рабами.

Чтобы отвлечься, я заглянул к гончарам, удивляясь, как быстро им удаётся сделать из куска глины прекрасное блюдо.

Потом зашёл к специалистам по обработке кожи. Они изготавливали немало изделий, начиная со щитов и кончая кузнечными мехами.

Не пропустил я и мастерскую, где делали печати. Почти поголовно неграмотное население использовало печати вместо подписей, а также для удостоверения свой личности. По мере расширения торговли спрос на геммы неуклонно возрастал. Я стремился добиться от гравёров изготовления печатей, которые стали бы столь же ходовым товаром, как и до наводнения, тем более что критяне преуспели в этом искусстве.

Вскоре я возобновил свои поездки с инспекционными целями, избрав на этот раз несколько селений в горах.

Однажды я остановился на отдых в небольшой деревушке, и меня пригласил к себе в дом какой-то старик. Я знал непреложность закона гостеприимства и никогда не отказывался от подобных приглашений.

Я очутился в небольшом помещении без окон, свет проникал в него только через дверной проем. У стены стояли две небольшие скамейки и стол. На противоположной стороне находился сложенный из кирпича очаг. Постелью служил брошенный на доски соломенный тюфяк.

Почти священнодействуя, старик крестьянин положил в очаг два полена, сделав это с таким расчётом, чтобы занялись только их концы. Дождавшись, пока разгорится небольшое пламя, он поставил на него горшок с овощами, сдобрив их несколькими каплями масла. Как только кушанье было готово, он тут же загасил огонь: дрова по-прежнему стоили дорого и их приходилось экономить.

Я ел вместе с хозяином, похваливая угощение. На десерт он подал несколько семян кунжута, и я, в угоду ему, делал вид, будто наслаждаюсь сладостью растения.

Выйдя на улицу, я увидел одних мужчин. Сбившись в кучки, они толковали о дурных предзнаменованиях, ожидая вскоре нового ужасного землетрясения или, как предсказывали жрецы, страшного наводнения. Какой-то древний старец мрачно предрёк:

   — Чего доброго, боги снова расколют остров Каллисто...

Один торговец возбуждённо рассказывал о встреченной им толпе прокажённых с обезображенными лицами и лишёнными пальцев руками. Несчастные с мольбой протягивали к нему свои изуродованные болезнью конечности.

Я вернулся во дворец. По дороге к тронному залу передо мной вырос Манолис. Он жаловался, что я до сих пор не дал ему ни одного раба.

Немного позже слуга доложил о том, что верховный судья настойчиво просит принять его.

   — Что скажешь? — спросил я судью.

   — Я лишился покоя, благородный царь. Расположение звёзд не сулит ничего хорошего, и со времени того страшного наводнения боги всё ещё не проявляют к нам своего расположения. Не знаю, может быть, дело в жрецах?

   — Говори дальше! — заволновался я.

   — Несколько дней назад произошло необычное событие, причём сразу в нескольких местах. Только боги могут толкнуть людей на такое...

   — Рассказывай, что случилось! — приказал я.

   — В одной деревне крестьянин убил свою жену и всех детей, а потом утопился в священном пруду. Похожие несчастья произошли в Ахарне, Камаресе и в других местах.

   — Эти люди были больны?

Чиновник замялся:

   — Нет, думаю, они уже больше не могли так жить...

   — Может быть, здесь моя вина?

   — Как тебя понять, государь?

   — Им приходилось платить большие налоги. Может быть, крестьяне меньше страдали бы от голода, если бы налоги были ниже? Более трёх десятков судов привезли мне рабов, однако мне пришлось направить их на рудники, в помощь гончарам и кожевенникам, которые выпускают товары для торговли. Если бы я дал рабов крестьянам, жить им стало бы наверняка легче. Всю партию рабов с одного корабля я передал в мастерские, которые в больших количествах поставляют мне ветряные насосы. Получили рабов и крупные имения...

   — Ты мудр, повелитель, мы все убеждены в этом, — польстил судья.

Я досадливо поморщился.

   — Государь, — робко продолжил он, заметив моё недовольство, — самоубийства совершаются всё чаще.

Я не нашёлся, что ответить.

   — И много ещё таких неприятных фактов? — спросил я. — Говори правду. От жрецов мало что можно узнать — они недовольны, потому что я не дал им рабов.

   — Везде неспокойно. Люди всё чаще высказывают своё возмущение, — рассказывал он. — Похоже, народ охватила эпидемия какой-то непонятной болезни.

   — Оставь этот пафос, — охладил его я. — Будь правдив, мы оба знаем: жрецы недовольны мною и подстрекают народ. Особенно преуспел в этом Манолис. Он распространяет ложь, будто я отвергаю критских богов и караю каждого, кто продолжает в них верить. — Помолчав немного, я испытующе посмотрел на судью: — Если уж я требую от тебя правды, то буду искренен и сам. В обвинениях верховного жреца преобладает ложь, однако есть и некоторые действительные факты. Мы, микенцы, чтим Зевса как своего главного бога, здесь поклоняются Загрею. Это один и тот же бог, но только под разными именами. Я стремлюсь объединить мир греческих и критских богов. Признаюсь, это даётся мне нелегко. — Я принялся расхаживать взад и вперёд по комнате, пытаясь успокоиться. — Если я намерен слить греческие роды с критскими, если хочу создать единый народ, я должен объединить и мир богов. И в этом не все критские жрецы со мной заодно. Они сопротивляются, и это мешает делу. Тут они ничем не отличаются от гончаров, которые отказываются использовать гончарный круг, от крестьян, ломающих с трудом нажитые бочки для воды, чтобы доставать её из грязных луж. Почему жрецы против единого мира богов? Для чего в погоне за властью они придумывают новые мистерии и тем подстрекают народ? Почему они противятся преобразованию символа веры? К чему это бессмысленное противостояние? За исключением имён мир богов не претерпел бы никаких изменений. Богиня луны и впредь будет Великой Матерью.

   — Да, государь, — почти испуганно ответил судья, — жрецы недовольны тобой. Возможно, они натравливают народ на тебя, но...

   — Ничего не приукрашивай, — подбодрил я, приглашая его продолжать. — Не следует искажать факты.

Верховный судья согласно кивнул, но не сумел скрыть огорчения, словно в том, что народ всё активнее выступает против меня, была его вина.

   — Несколько дней назад взбунтовались рабочие медных рудников в Элиросе, Зиртакосе, Канданосе и Пелкине. В горах Ида несколько крестьян убили сборщика налогов. Я мог бы долго перечислять тебе названия мест, где отмечены нападения на царские склады и убийства управляющих. В золотом руднике близ Кидонии работавшие там заключённые избили надсмотрщиков и разбежались.

   — А мог бы ты указать причины этого возмущения народа? Одну мы уже знаем: народ подстрекают жрецы. А кроме этого?

   — Я могу назвать две, — сказал судья, озабоченно глядя на меня.

   — Целых две?

Верховный судья утвердительно кивнул.

   — Во многих долинах народ продолжает голодать. К тому же много бесчестных и продажных чиновников. Повсюду обман. — Он вздохнул. — Люди вынуждены воровать, лгать и обманывать, чтобы как-то прожить.

   — Что я могу сделать? — спросил я.

   — Виновных нужно наказать, но голода ты этим не победишь. Крестьянам необходима твоя помощь, благородный Минос. Они трудятся в поте лица, выбиваясь из сил, но еле сводят концы с концами.

   — Что мне нужно сделать? — повторил я.

Верховный судья беспомощно пожал плечами.

   — Нам срочно требуются рабы, чтобы они помогали крестьянам. И, — он виновато посмотрел на меня, — ты должен снизить налоги. Они непомерно высоки.

   — Но я хочу сделать Крит сильным государством, хочу властвовать на море! — воскликнул я.

   — А твои крестьяне умирают от голода, — тихо заметил он. — Есть только один выход. Если ты не поторопишься, государь, может оказаться слишком поздно. Пошли ещё раз суда, какие есть, за рабами. Если тебе удастся снова добыть многих рабов, на ближайший год голод Криту грозить не будет.

   — Не могу же я сделать несчастными ещё больше людей только ради счастья Крита! — рассердился я.

   — Тебе решать, государь, — серьёзно ответил он. — Только не забывай, что голодный вол отказывается пахать и ложится на землю, а голодная лошадь встаёт на дыбы и не в состоянии везти поклажу. Так и голодный человек не в силах трудиться, самое большее, на что он способен, — дать понять, как тяжко ему живётся.

Подойдя к нему, я сурово сказал:

   — Ты обязан следить за соблюдением законов. Государство без морали становится лёгкой добычей, а самое скверное животное на земле — человек.

   — Кого же мне наказывать за нарушение законов, государь? — спросил судья, задумчиво глядя на меня. — Крестьянина, который убил несчастного сборщика налогов? Сборщика налогов, который хотя и выполняет свой долг, но понимает его слишком буквально, а может быть, не упускает при этом и собственного интереса? Заключённых, взбунтовавшихся из-за голода, или надсмотрщиков, которые бьют и пытают их, упиваясь своей властью?

   — Тут я полагаюсь на твоё судейское чутьё, — ответил я.

Когда верховный судья ушёл, я призвал чиновника, который отвечал за изготовление ветряных насосов:

   — Полагаю, что наши насосы — настоящее чудо. С их помощью мы могли бы обеспечить водой больше полей и скорее добиться хороших урожаев.

   — Эти насосы и в самом деле едва ли не чудо, государь, но...

   — Что? — обеспокоенно спросил я.

   — Уже после нескольких дней непрерывной работы они требуют ремонта. Несколько ремесленников постоянно заняты устранением поломок...

   — Каких поломок? — недоверчиво спросил я.

   — Сначала я делал насосы из обычной древесины, но вскоре убедился, что она не годится. Тогда я добыл в горах твёрдую древесину. Но всё равно колеса и деревянные приводы снашиваются. Зубчатые колеса, преобразующие силу ветра в энергию для подачи воды, слишком быстро выходят из строя. Теперь я заменил их бронзовыми, однако они тоже оказались слишком мягкими. Мне нужен металл твёрже бронзы. Когда-нибудь такой будет, уверен. Доживём ли мы до этого времени? Возможно, это случится через несколько столетий... А до той поры, — вздохнул он, — придётся довольствоваться механизмом из бронзы. Это означает, что увеличить выпуск насосов я не сумею, государь.

   — Есть ли выход из этого положения?

Чиновник задумался.

   — И да, и нет, государь. Мне нужно несколько хорошо обученных искусных ремесленников, которых я мог бы посылать в те места, где приводы насосов требуют ремонта. — Он помолчал. — Да, государь, мне нужно больше опытных ремесленников...

Отпустив чиновника, я обсудил вопрос о ремесленниках с Костасом. Тот, не мудрствуя, заявил, что дело только за хорошим вознаграждением мастеров.

Я тотчас же вызвал казначея.

   — У меня только что был Костас. Нам требуется больше опытных ремесленников для ремонта ветряных насосов. Чем располагает казна, чтобы достойно платить этим людям?

Казначей смущённо переминался с ноги на ногу, избегая смотреть мне в глаза. Помолчав, он ответил:

   — Сейчас положение трудное. В казне почти ничего нет. Многие критяне не в силах своевременно платить налоги. Сборщики налогов всё чаще встречают открытое сопротивление...

   — А какова прибыль от налогов?

   — Честно говоря, она меньше затрат на содержание твоего двора. Здесь, во дворце, царят изобилие и роскошь, а за его стенами — бедность и нищета. Здесь то и дело устраиваются празднества, разных кушаний не счесть, вино льётся рекой, а во многих деревнях воды не хватает даже для поливки полей. В выгребных ямах дворца пропадает масса выброшенного понапрасну съестного, которое могло бы спасти от голода целые деревни.

   — Но ведь, насколько мне известно, в сокровищнице сундуки набиты золотом, серебром, платиной и драгоценными камнями.

   — Ничего этого больше нет, государь, — прошептал казначей. — Твои расходы настолько велики, что мне пришлось, чтобы оплатить их, потратить всё то, что ты перечислил.

   — А платина?

   — Платина необходима для даров храмам. Тебе известно, благородный Минос, что по большим праздникам мы должны приносить богам жертвы. В тот день, когда был заключён Священный брак, мне пришлось в знак уважения к тебе пожертвовать храмам щедрые дары. — Он сделал особый акцент на последнем слове.

   — Разве мы всегда это делаем? — удивился я.

Казначей кивнул.

   — Да, Минос, это древний критский обычай. Прежде, я имею в виду до большого наводнения, критские цари, чтобы добиться благосклонности богов, одаривали жрецов по-царски. Есть письменные свидетельства, что некоторым храмам преподносили в дар целые города. Храм Амниса ежегодно получал, к примеру, судно, два десятка коров, пятьдесят мер зерна, столько же амфор с хорошим вином и десять рабов в придачу. Другой храм получал около сотни кувшинов с мёдом, маслом и ладаном, один слиток золота и три слитка серебра. А поскольку жрецы тоже хотят есть, им нередко дарили земли и часть урожая.

   — Что?! — возмутился я. — Дарить кучке жрецов города и корабли, скот и зерно, вино и рабов?! Ладно, что было, то было! Но разве сегодня они не требуют часть налогов, разве не получают столько даров, что не могут не накопить огромных богатств?! Они все богатеют, а наше государство становится всё беднее!

   — Не нужно забывать, государь, — прервал меня казначей, — что жрецы поддерживают больных и бедняков, учат врачей, что у них тоже есть слуги и рабы, которых приходится кормить. По праздникам им требуется масло для светильников, особое одеяние для надлежащего отправления культов. Алтари и дома жрецов, священные рощи и пещеры необходимо содержать в порядке.

   — Зато жрецы вовсю пользуются трудом бедняков. Тем приходится — обычно бесплатно — убирать храмы, таскать воду, да ещё выступать в роли благодарной публики во время любых празднеств. Бедняки, — продолжил я, всё сильнее раздражаясь, — для жрецов то же самое, что овцы — для крестьян!.. Благодарю тебя, — сказал я казначею, — Теперь я знаю, что я нищий и что мне не удалось вывести Крит из хаоса, в который его ввергло гигантское наводнение...

Вернувшись в свои покои, я жадно припал к амфоре с вином. В этот момент ко мне пробралась Сарра. Вероятно, она собиралась утешить и ободрить меня, потому что прямо на ходу принялась стягивать с себя одежду...

   — Нет, — пробурчал я, — оставь меня в покое.

   — Может быть, тебе прислать ту молодую девушку, ныряльщицу за губками?

   — Нет, — повторил я, — оставь меня в покое.

Я выставил её из комнаты и опять вернулся к амфоре, чтобы утопить своё горе в вине. Но едва я собрался припасть к ней губами, как охрана доложила о приходе Манолиса.

Всё во мне протестовало против него, я готов был обрушиться на него с бранью, даже собрался было отказать ему. Однако мало-помалу я успокоился и велел пригласить верховного жреца.

Манолис упал передо мной на колени, несколько раз униженно коснувшись лбом пола.

   — Что это значит? — грубо бросил я.

   — Ты знаешь, достойнейший повелитель, что во многих местах вспыхнули мятежи. Крестьяне и ремесленники, не говоря уже о заключённых и рабах, взбунтовались... Побережье, горы и долины охвачены восстанием.

   — В чём же причина? — спросил я, разыгрывая неведение.

   — Ума не приложу... по-моему, на Крите нет человека, который не ценил и не любил бы тебя, который не был бы готов отдать за тебя жизнь. Повсюду благословляют твоё имя...

   — Прекрати ломать передо мной комедию, — сурово оборвал я Манолиса. — Сборщики налогов обирают народ, да и вы, жрецы, ничуть не лучше. Горе арендатору, который не в состоянии расплатиться с вами. Вы не менее жестоки, чем надсмотрщики и прочие чиновники. Ты глубоко разочаровал меня, Манолис! С того дня, как я отказался дать тебе рабов, которых ты просил, ты начал строить мне козни. Почему ты не стал моим союзником в восстановлении Крита? Если я что-то сделал не так, честно скажи мне, что именно. Я хотел бы иметь человека, критянина, с которым мог бы поделиться своими заботами, который давал бы мне добрые советы, направленные на благо всех критян. Было время, когда я надеялся, что таким человеком будешь ты!

Я заметался, как затравленный зверь, но всё же, взяв себя в руки, продолжил уже более спокойным тоном:

   — Я собирался выслушивать о горестях, нуждах и чаяниях несчастных и гонимых от них самих, поэтому отказался от твоей цензуры и не последовал твоим советам. Я хотел, чтобы виновные были наказаны, а к пострадавшим проявляли чуткость и восстанавливали попранную справедливость. Может быть, всё это было моей ошибкой?!

   — Народ недоволен, государь...

Я прервал его:

   — Разве мало критян, которые опять счастливы? Торговля процветает, многие зарабатывают на этом, на рынках есть овощи, фрукты, мясо.

   — Купить всё это могут только те, кто живёт в достатке. Те же, чьи поля не приносят урожая, голодают. Пять десятков голодающих способны взбунтовать всю округу. Согласись, одна ядовитая змея может отправить на тот свет целую деревню! Ты дал людям работу и пропитание. Однако крестьяне трудятся до изнеможения. Тот, кто раньше обливался потом на полях с восхода до заката, сегодня вынужден приходить за час до восхода и заканчивать работу спустя час после захода солнца. И хотя труд его стал более изнурительным, из-за чрезмерных налогов он остаётся голодным. Ты строишь города и прокладываешь дороги и не видишь, что многие крестьяне продолжают жить в нужде. Раньше существовал обычай, чтобы каждый десятый день у людей было время посетить могилы близких и побеседовать там с тенями предков. Сегодня это стало невозможным. Прежде работа на улицах и площадях, на колодцах и в лесах засчитывалась в налог, а сегодня всё это приходится делать безвозмездно, да ещё и платить налоги. Это плохо, государь...

   — А как мне быть? — удручённо спросил я. — Я хочу добиться владычества Крита на Средиземном море. Возрождение требует немалых жертв. Разве ты смотришь на это иначе?

   — Ты приказываешь мне отвечать?

   — Да, приказываю.

   — Верни опять людям каждый десятый день. Распорядись, чтобы они трудились только с восхода до заката, позволь им и впредь бесплатно работать на богов.

   — В таком случае вы, жрецы, снова получаете особые права. Разве вы важнее государства? Моя борьба за возрождённый сильный Крит идёт на пользу всем критянам. У тебя есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Оглянись кругом, прислушайся — ведь мы уже кое-чего добились. Мы должны продолжать идти этим путём вдвоём — ты как жрец, и я как царь!

   — Пойми меня, благородный Минос, — ответил Манолис. — Если люди будут меньше трудиться, у них останется больше времени для служения богам. Только боги в состоянии поселить в их душах мир. Если боги будут каждый день слышать молитвы, они опять станут милосердны к критянам. Боги карают и воздают, отбирают и даруют. Мы, жрецы, призванные указать путь к богам, должны требовать от людей усерднее молиться и приносить больше жертв...

Возмутившись, я остановил его:

   — И это поможет победить голод?! Всё это одни пустые слова, — воскликнул я, — далёкие от правды, это спор о Загрее и Зевсе!

   — Смотри на вещи трезво, Минос. Мы опекаем и исцеляем, учим детей, показываем крестьянам, как лучше обрабатывать землю и выращивать скот. Мы стремимся сформировать человека. Ведя людей к богам, мы открываем им глаза и делаем свободными. Крестьянин, приобщившийся к богам, будет трудиться лучше, чем тот, кто затаил в сердце ненависть. Религиозный человек, вверяющий свою болезнь в руки богов, выздоравливает быстрее — и это не выдумка жрецов. Рабочий, который носит в душе богов, обнаружит в руднике больше руды, чем тот, кто тупо копается в земле подобно зверю, — и это не ложь во спасение, поверь! Только этим путём можно привести Крит к счастью, Минос!

Он испытующе посмотрел на меня, словно желая удостовериться, что я уже вполне спокойно восприму то, что он ещё хочет сказать. Я догадался, что он приготовил для меня дополнительный весомый аргумент, и не ошибся.

   — Человек, испытывающий радость, трудится лучше. Я провёл на землях, принадлежащих одному из храмов, несколько опытов. К десяти рабам, занятым рыхлением земли, я велел приставить музыканта, поручив ему подбадривать их. Оказалось, что под музыку они работают лучше и не так быстро устают.

   — Это правда? — удивился я.

   — Истинная. Я повторял свои эксперименты на кожевниках, красильщиках и гончарах. Все они трудились с большим подъёмом.

   — Вы можете позволить себе такую роскошь, потому что отовсюду получаете подарки.

   — Почему ты всегда так настроен против жрецов? — спросил он, недоброжелательно взглянув на меня.

   — Потому что вы не помогаете мне. Именно вы препятствуете сотрудничеству. Почему меня не поддерживают, по крайней мере, умные и порядочные жрецы? Почему боги позволяют некоторым жрецам, рвущимся к власти, так злоупотреблять доверием людей?

   — Не надо так говорить, Минос. Тебе известно, что немало жрецов самоотверженно служат богам, а значит, и людям. Есть сильные и слабые люди и, следовательно, сильные и слабые жрецы. Согласись, Минос, что после хаоса, вызванного большим наводнением, нам, жрецам, всё же удалось вновь зажечь во многих людях свет веры в могущество богов! — Некоторое время он сидел задумавшись, а затем продолжил: — Пусть светильники не блещут чистотой, а налитое в них масло распространяет зловоние, тем не менее они дают свет, без которого люди жили бы во мраке и дикости.

Я понял намёк верховного жреца и ответил:

   — Я тоже не хочу угасания божественного света. Пусть и впредь жрецы будут оплотом веры в богов и опекают людские души. Но только надо, чтобы и они отдавали государству то, что ему причитается, и — в этом наши с тобой представления расходятся, — не были государством в государстве. Религиозные законы распространяются на всех — столь же обязательными для всех должны быть и законы государства. Нельзя допускать, Манолис, чтобы жрец избегал суда за совершенное преступление. Не должно существовать особых прав ни для кого, будь то чиновник или крестьянин, ремесленник или жрец. Каждый критянин стремится к счастью. Но пути достижения этой цели столь же различны, сколь не похожи друг на друга и сами люди. У каждого собственное представление о счастье. Я как царь обязан быть выше всего этого, быть справедливым и следить за тем, чтобы никому не оказывалось никаких предпочтений.

Оставшись один, я бессильно опустился в кресло, чтобы ещё раз перебрать в памяти разговоры, которые мне пришлось сегодня вести. Был уже вечер.

Я припал губами к амфоре, словно умирал от жажды. Вино придало мне уверенности и сил.

   — Несмотря ни на что, я сделаю тебя счастливым, Крит! — поклялся я самому себе. — Я спасу тебя, Крит!

В этот момент у меня появилась удручающая мысль. Я вспомнил, что и в окрестностях Кносса уже были отмечены бунты, спровоцированные жрецами, чьи предводители явно не согласны с моими законами. «Пещера Иды!» — мелькнуло у меня в голове...

Всякий раз, когда я не находил выхода, когда нуждался в совете, я становился паломником, который проделывал последний отрезок пути к этой пещере, как обездоленный крестьянин.

И вот теперь перед моим внутренним взором вздымались горы, расстилались долины и где-то вдалеке виднелся вход в пещеру.

На следующий день я отправился туда. По обыкновению, мы оставили колесницы в деревне Аногия, а дальше поехали верхом.

Мы приблизились к отвесной скале, у подножия которой зиял вход в пещеру.

   — О, Зевс! — бормотал я. Слуга, много лет ходивший за моей лошадью, рассказывал мне, что здесь вырос Зевс. Тогда я был горд тем, что слуга говорил о Зевсе, а не о Загрее.

Слева от входа стоял алтарь, на который я принёс свою жертву. И только после этого осмелился ступить в святая святых.

Уже через несколько мгновений меня окружила загадочная, таинственная темнота. Казалось, будто камни ожили и у них есть лица и голоса. Потом мне почудилось, что я вижу какие-то тени. Может быть, это богиня гор Диктинна со своим божественным сыном или Зевс в окружении нимф?

   — Диктинна! — взволнованно воскликнул я. — О, повелительница священной горы!

Воспрянув духом, я обратился к Зевсу. Не переставая повторять его имя, я двинулся вперёд, опустился на колени и начал разговаривать с ним.

Мало-помалу в мою душу снизошёл покой, и я нашёл ответ на многие мучившие меня вопросы...

Очутившись опять в Кноссе, я обратился к звёздам:

   — Что есть мудрость? Справедливы ли мои законы?

Меня стали мучить новые вопросы, и я потянулся к спасительной амфоре с вином...

Наверное, я захмелел, ибо стены моей комнаты зашатались, раздвинулись, и я опять увидел пещеру Иды. Я видел череп быка, жертвенные дары и колеблющееся пламя масляных светильников; я видел паломников, благоговейно склонившихся и счастливых от сознания, что могут поведать о своих страданиях самому Зевсу.

Зевс... Разве не приходил он ко мне на помощь всякий раз, когда я взывал к нему? Разве не от него я нередко слышал последний ответ?

Обессиленный, я сидел в кресле, пытаясь собраться с мыслями. Вдруг кто-то громко произнёс моё имя:

   — Минос!

Я встал и огляделся. Нигде ни души...

   — Минос! — снова услышал я.

На этот раз я встал и обошёл всю комнату в поисках говорившего. В помещении я был один...

Едва я опять уселся, как всё повторилось снова:

   — Минос!

   — Да! — откликнулся я наконец.

   — Чти богов, следи за знаками, которые они подают. Знай, что без их помощи тебе ничего не добиться. Самая сильная земная власть для них ничто. Не скупись на жертвоприношения, чтобы последствия твоих ошибок не отравляли тебе душу!

Я прислушался, терпеливо ожидая, не будет ли сказано что-то ещё. Но голос молчал.

Ещё раз осмотрев всё, я опять убедился, что поблизости никого нет.

Кто же говорил со мной?

Мне вспомнилось посещение храма, где я слышал душераздирающие крики человека, которого обливали горячей смолой. Но всё это оказалось видимостью и обманом, чтобы заставить меня покориться жрецам. Не был ли и голос, который я только что слышал, такой же уловкой?!

Когда я, разгорячённый вином, вышел в коридор, мне встретилась Сарра. Я смотрел на неё сейчас какими-то другими глазами, словно только теперь узнал. Она являла собой образец предельной целеустремлённости, жажды власти, доходящей до болезненности и эгоизма. Каждое её движение, все её манеры говорили о том, что она не создана быть рабыней.

Сарра искала меня. Подойдя ко мне, она тут же взволнованно заговорила:

   — Послушай, Минос, что я скажу! Меня разбудил какой-то голос. Он сказал, что ты идёшь по ложному пути и потому подвергаешь себя большой опасности! Голос убеждал меня, что ты напрасно отверг посвящение в жрецы, да к тому же в недопустимых выражениях!

   — Обрати внимание, Сарра, трусливая собака всегда громко лает, — раздражённо ответил я. — Почему ты, рабыня, позволяешь себе судить меня, почему отстаиваешь интересы верховного жреца, а не мои? Ты же знаешь, что я хочу добра Криту! Чтобы его народ снова обрёл счастье, я должен положить конец мошенничеству и обману!

   — Ты неосторожен, Минос! — воскликнула она. — Жрецы очень сильны, может быть, даже сильнее тебя! Вся страна взбунтуется, стоит только жрецам внушить людям, что ты не веришь в богов, которые остаются для многих единственной надеждой. Не лишай их этой надежды! Достаточно одной искры, чтобы вспыхнуло пламя, способное поглотить и тебя и Кносс!

   — Что за глупости ты несёшь?! Я не собираюсь развенчивать богов, я только хочу объединить греческих с критскими! Великая богиня некогда превратилась в Загрея, а он превратился в Зевса.

   — Стоит только сказать голодным, что в их страданиях виновен ты, стоит только тебе заявить страдающим, что нужно верить в твоего Зевса, а их вера в Загрея ложна, как тебя убьют. И дело здесь не в истине, Минос, и не в твоих желаниях, а в нужде, которую терпит множество критян. Ты сам говорил: нужда не признает законов. Простой человек верит тому, что ему говорят. Он легко поддаётся внушению. Если жрецы примутся убеждать, что спасение только в вере в древнего критского бога Загрея, то тех, кто заведёт речь о Зевсе, не оставят в живых. Мне всё чаще приходится слышать об ужасных вещах...

   — Знаю, во многих местах вспыхнули мятежи. Но виноваты в этом только жрецы.

   — Ты действительно так думаешь, Минос? Не слишком ли ты упрощаешь дело? Ты искренне хочешь помочь критянам. Хорошо. Иди и дальше этим путём, но не теряй бдительности. Ядовитая змея, даже мёртвая, может причинить зло своему неосторожному убийце.

   — Что ты знаешь о ядовитых змеях? — насторожился я. — Что тебе известно о смерти от яда?

Она уклонилась от ответа и, отступив на шаг, обезоруживающе улыбнулась:

   — Только то, что обсуждают между собой слуги и рабы. Вероятно, у тебя есть враги, Минос? Впрочем, у кого их нет?

Возвратившись в свою комнату, я долго не мог заснуть. Я понимал, что между мной и жрецами началась борьба, но силы оказались неравными. Я был у всех на виду, и мои недруги могли поразить меня, оставаясь невидимыми. А против кого бросить своих солдат мне? Против жрецов, которые падали передо мной на колени и склоняли головы, стоило мне только вступить в пределы храма? Против звёзд, которые говорят о том, что я ещё не нашёл самой главной истины?

«Зачем тебе выискивать врагов, которые неуловимы подобно воде, уходящей сквозь пальцы? — шептал мне внутренний голос. — Все мошенники станут опасаться твоей справедливости, все обманщики начнут негодовать и обвинять тебя в безбожии. Будь твёрд. Отдавай повеления, а тех, кто откажется их выполнять, можешь считать своими врагами. Пошли за ними своих людей и привлеки к суду».

День ото дня я всё отчётливее видел, что образуются две партии. Первая состояла из моих сторонников, которые являлись, таким образом, врагами жрецов. Во вторую входили мои противники, а значит, приверженцы жрецов. Они убивали надсмотрщиков, писцов и чиновников, бунтовали и давали клятву убить меня, поскольку своим безбожием я якобы вызвал к жизни злые силы.

Во время поездок по деревням мне нередко приходилось слышать выкрики:

   — Долой Миноса! Долой этого чужеземца, который оскорбляет наших богов! Крит должен принадлежать критянам! Смерть пришельцам из Греции!

Немало вреда приносила мне коррупция, процветающая среди моих подданных. Мой брат Сарпедон, обосновавшийся в Маллии, теперь открыто выступал против меня, и случаи набегов его солдат на мои земли участились. Чтобы смягчить недовольство критян, которое оборачивалось и против меня, поскольку и я, как и брат, был микенцем, я напал на Маллию и вынудил Сарпедона и его сторонников покинуть Крит[225]. Моя личная охрана препроводила его на парусник, капитан которого отвечал мне головой, что высадит брата в Малой Азии.

Удовлетворение, которое я почувствовал, сделавшись царём всего Крита, не было полным, ибо мне, ненавидевшему насилие, пришлось прибегнуть к подобному средству во имя спасения страны.

Я избавился от офицеров, злоупотреблявших вином и игрой в кости, убрал и тех, кто издевался над наёмниками. Если меня предостерегали от излишней суровости, я отвечал:

   — Когда корабль на волоске от гибели, не время ссориться с гребцами!

Я опять предался размышлениям. Я был государством, но в то же время никогда прежде не был столь ничтожным, как теперь. Ночами я не мог сомкнуть глаз, меня мучили тревожные сны. Однажды государство приснилось мне в виде гигантского лабиринта из огромных стен, которые невозможно было разрушить.

Потом я задумался о могуществе жрецов, которые также составляли государство, обладая, следовательно, огромной властью.

«Что есть государство? — думал я. — То ли это непрерывная стройка, бесконечная и грандиозная, словно пирамида, то ли песочный холм, который любой властитель может насыпать или развеять по собственной прихоти?»

— Если это так, — громко произнёс я, — то я намерен установить незыблемый порядок.

Во дворце тоже стало неспокойно, и я перебрался в западный флигель и разместил поблизости преданных мне греческих наёмников. Первый этаж заняла моя личная охрана. Жрецы, также расположившиеся в западном крыле дворца, там и оставались, однако отчуждение между нами возросло — я перестал приглашать старших жрецов к себе на трапезы, да и вообще редко с ними встречался. Когда мне сообщили, что им пришлось ограничить свои гастрономические потребности, я почувствовал удовлетворение.

Слуги призывали меня быть осторожнее: ведь жрецы посредничали с богами, и если я буду изысканно кормить жрецов, то тем самым продемонстрирую свою почтительность к богам.

Даже друзья отшатнулись от меня. Поддерживал меня и хранил верность казначей. Он советовал продолжать жертвовать богам гирлянды цветов и благовонные масла.

Случайно я узнал, что жрецы стали сомневаться, не лучше ли перебраться поближе к священному ковчегу, поскольку там им будет проще влиять на верующих и побуждать их к более щедрым жертвоприношениям.

Я решил сокращать расходы, причём по всем статьям. Нашлись, например, министры, которые содержали более двух десятков наложниц. Выяснилось также, что количество обитателей дворца день ото дня растёт. Я знал, что люди голодают и надеются найти у меня работу, а значит, и возможность выжить, однако никак не мог допустить катастрофического роста расходов за счёт увеличения численности поселившихся во дворце. Верховный писец докладывал мне, что во дворце обосновалось более сотни вдов с детьми и прислугой, которых мне предстояло кормить. Рассердившись, я потребовал от главного смотрителя двора с особым тщанием следить за тем, чтобы во дворце остались только те, кто на меня работает. Их и следует кормить с дворцовой кухни.

— Просто недопустимо, — бушевал я, — чтобы вдовы брали с собой сестёр и братьев, тоже с детьми и слугами (на Крите привыкли жить целыми родами) и кормились за мой счёт.

Это было уже чересчур, и я принялся проводить всё более жёсткую экономию. Участились случаи, когда вдовы обращались к Сарре, умоляя помочь им, ибо главный смотритель выставил дядюшку или тётушку за пределы дворца. Ко мне тоже приходили плачущие женщины с просьбой о снисхождении.

Едва Сарра касалась моего ложа и принималась дарить мне ласки, как тут же заводила речь о той или иной женщине, прося помочь. С трудом вытерпев неделю подобной «любви», я запретил Сарре приходить ко мне.

   — Не могу больше выносить твою болтовню! — крикнул я ей вслед. — Что ты за человек... отдаёшься не любя и несёшь при этом всякий вздор!

Моим наложницам всё стало известно — я знал, что у стен есть уши. Вскоре после изгнания Сарры ко мне пришла Дурупи. Взяв меня за руку, она, гордясь собой, увлекла меня в какое-то помещение с расписанными стенами. По углам стояли экзотические растения, стены украшали роскошные ткани. Рабыня принесла мне вино и небольшие лепёшки, а из соседней комнаты тем временем донеслись звуки флейты и лиры.

Я с удивлением глядел на Дурупи, оставшуюся в одной накидке. Она грациозно исполняла какой-то неведомый мне танец, совершая при этом соблазнительные движения животом и верхней частью тела...

   — Это танец живота, — пояснила пожилая рабыня, как раз ставившая на пол блюдо с фруктами.

В ответ на мой вопросительный взгляд она добавила:

   — Этот танец, повелитель, прежде посвящали плодородию — он служил подготовкой к рождению ребёнка.

Я восхищался Дурупи, которая в эти минуты вращала животом, время от времени легко вскидывая им.

Шёпотом, словно выдавая какую-то тайну, старая рабыня сказала мне:

   — Женщины в гаремах царей и вельмож в Анатолии и Финикии исполняют этот танец, чтобы развлечь своего господина или его друзей. Танец живота уходит своими корнями в незапамятные времена.

Кончив танцевать, Дурупи увлекла меня на своё ложе. Когда мы заключили друг друга в объятия, она сказала:

   — Минос, любимый, будь осторожен! Все, кого ты изгнал из дворца, станут отныне твоими врагами...

Эпилог


Меня окружали сотни предателей, и лишь единицы продолжали верить, что я способен спасти страну. Я постоянно искал обнадёживающие признаки, но не обнаруживал их.

Я издавал законы, однако помнил о существовании законов природы, которыми и мне следовало руководствоваться. Движение листьев на дереве указывало мне направление ветра. По уровню воды в резервуарах я мог определить, достаточно ли влаги скопилось в почве. Я знал, что за днём неизбежно приходит ночь, а семь засушливых лет нередко сменяются семью урожайными. И разве издавна не было известно, что за периодом упадка следует период подъёма?

Волнения в деревнях всё росли. Едва ли не каждый час приносил мне подтверждение, что многие из зачинщиков были обманщиками и болтунами, которые дурачили крестьян, одержимые в действительности безмерной жадностью. Имея деньги, каждый оборванец мог обзавестись свитой и даже нанять солдат. Он мог присвоить себе любой воинский чин. У кого денег хватало всего на десятерых, становился таким образом «капитаном»; вдвое большее количество нанятых делало такого проходимца «полковником». Тот же, кто оказывался достаточно богатым, чтобы вооружить целую армию, мог произвести себя в «генералы».

В городах всё чаще встречались разряженные бездельники, самовольно присвоившие себе право командовать. До меня доходили слухи, что между этими новоявленными командирами происходили подчас ожесточённые столкновения. Уже сейчас спорили из-за добычи, которую ожидали захватить в храмах, из-за сокровищ, которые надеялись обнаружить в моём дворце. Заранее разгорелась борьба за мои земли, делили даже моих наложниц и рабынь.

Страхом и обеспокоенностью людей не преминули воспользоваться шарлатаны. Они предлагали на рынках приносящие счастье амулеты, которые охотно раскупались. Многие бросились к предсказателям и ясновидцам.

Капитаны судов и торговцы рассказывали в тавернах самые противоречивые истории о мятежах. Одни уверяли, будто в Гурнии крестьяне разрушили храм. По утверждению других, эти самые крестьяне защитили от солдат-мародёров место жертвоприношения. Каждое судно, приходящее в Амнис и Ираклион, привозило всё новые сведения, но они только мешали уяснить истинное положение дел.

Во многих местах простые крестьяне провозглашают себя правителями и первым делом объявляют всех моих чиновников рабами.

Я вспомнил о своих судах, отправившихся добывать рабов. Мне не давала покоя мысль, вправе ли я ущемлять человеческое достоинство рабов только для того, чтобы возрождать города, — возвращая Криту былое могущество.

В поисках ответа на мучившие меня вопросы я, переодевшись и взяв на спину большую корзину, отправился по деревням просить подаяние.

— Будьте милосердны, подайте что-нибудь служителю мудрости! — повторял я.

Чаще всего мне подавали женщины: в одном месте я получил пригоршню ячменя, в другом — несколько олив. Случалось, что на меня спускали собак и забрасывали камнями. Как-то мне пришлось ночевать в хлеву на связке тростника, и я слышал, как туда забралась любовная парочка: они шептали друг другу нежные слова и безбоязненно предавались любви...

Я задумался. Когда происходит смена власти и одного царя сменяет другой, когда страну потрясают мятежи и войны, в души людей закрадывается страх, и они стремятся заглушить его, предаваясь чревоугодию, пьянству и плотским утехам.

   — Люди напоминают деревья: хотят расти, невзирая на дожди и засуху, — произнёс я вполголоса. — Так не лучше ли, чтобы успокоить их, дать им возможность петь и танцевать, плакать и смеяться, когда им заблагорассудится?

На другой день судьба привела меня в какую-то горную деревушку. Ближе к вечеру местные крестьяне побросали работу и собрались на сельской площади.

   — Пойдём послушаем бедного жреца, — переговаривались они.

Я тоже пошёл. Старик был слеп, и от дома к дому его водил юноша. Он играл перед собравшимися на флейте, а впаузах старик, устремив мёртвые глаза куда-то вдаль, негромко говорил:

   — Мы должны быть благодарны богам и справедливым владыкам. Вы все знаете, что по утрам солнце восходит на востоке, а по вечерам заходит на западе. Мужчины зачинают детей, женщины производят их на свет, мы все дышим воздухом, который даруют нам боги. Но не забывайте, что рано или поздно все родившиеся опять вернутся туда, к истоку всякой жизни. Наполните же вашу жизнь смыслом. Чтите богов и уважайте добродетель. Пусть ваши дни будут радостными. Преподносите своим жёнам благовония, украшайте цветочными гирляндами. Смейтесь и пойте! Отгоните от себя заботы и радуйтесь...

Мой внутренний голос возразил:

«Ничего нет скучнее моря, когда на нём царит штиль. И только когда разыгрывается шторм, оно становится прекрасным».

Вернувшись во дворец, я увидел группу что-то горячо обсуждавших жрецов. Я подошёл и поинтересовался, о чём идёт спор.

Один из них неуверенно, словно боясь выдать какую-то тайну, ответил, что завтра на небе появится знамение.

Я удивился:

   — Знамение? Ничего не понимаю! Настаёт день, настаёт ночь, солнце восходит и заходит...

   — Это знак, государь, — сказал пожилой жрец, — и он обычно сулит несчастье...

Успевший подойти Манолис злорадно заметил:

   — Теперь люди узнают, что над нами властвуют боги — повелители небес и земли. Завтра они испытают потрясение и страх и тогда убедятся в своём бессилии и в могуществе богов. Многие из них словно несмышлёные дети — чтобы донести до них истину, их нужно сперва подвергнуть порке.

   — В чём же заключается эта истина? — иронически поинтересовался я, чувствуя, что во мне опять закипает злость.

   — В том, что мы — ничто. Чтобы чем-то стать в этой жизни, необходима помощь богов!

   — И ты полагаешь, Манолис, что это знамение заставит народ вернуться к покорности?

   — Да, государь. Всё, что происходит, люди принимают как естественное, само собой разумеющееся, будничное, как луну и звёзды.

Чтобы не наговорить лишнего, я отвернулся, однако слышал, как верховному жрецу задали вопрос, сколько продлится грядущее знамение и как всё это будет. Уже удаляясь, я расслышал его ответ:

   — Среди дня настанет ночь... Она начнётся в полдень и продлится столько времени, сколько потребуется, чтобы пройти тысячу шагов.

Выйдя на другой день на террасу, чтобы взглянуть на небо, я заметил спешивших отовсюду полуголых вооружённых людей, стекавшихся к дворцу. Кое-кто уже карабкался на стены. Офицеры подняли по тревоге солдат. Я уже решил, что кровопролития не избежать, однако обе стороны, обменявшись несколькими словами, начали брататься. Вожаком полуголых оказался рослый кузнец. Его оружием был огромный молот. Он помчался к храму, где собрались жрецы, и обрушил на ворота град сильнейших ударов.

   — Открывайте! — ревел он. — Мы хотим убедиться, что вы не изменили нашему царю!

   — Сын мой! — обратился к кузнецу Манолис, бесстрашно приблизившись. — Пади ниц и моли богов о прощении, ибо ты осмелился явиться с оружием в священное место!

   — Это ты проси богов, чтобы защитили тебя! — вскричал кузнец, замахнувшись на него молотом.

В этот момент жрец швырнул в лицо нападавшему небольшой сосуд... Вероятно, содержавшаяся там жидкость разъела кузнецу глаза. Он зашатался, захрипел, схватился обеими руками за лицо и рухнул наземь...

   — Отомстим за Адапу! — послышались голоса из стана нападавших. — Ломайте ворота!

Манолис воздел руки к небу. Когда толпа притихла, он крикнул громовым голосом:

   — О боги! Отдаю это святое место под вашу защиту! Покарайте грешников, которые осмелились поднять руку...

И вдруг откуда-то, словно из морской пучины или недр пещеры, раздался незнакомый, грозный голос:

   — Если критяне причинят зло тем, кто мне служит, если осквернят хоть одно из священных мест, я прокляну их и на них падёт тьма!

Мне показалось, что я сплю, й я несколько раз протёр глаза. Как бы то ни было, не успело отзвучать первое слово, произнесённое неведомым голосом, как солнечный свет стал постепенно меркнуть. Когда голос умолк, на землю опустилась ночь. Вместо солнца в небе висел чёрный диск, окружённый огненным кольцом...

У людей, намеревавшихся штурмовать храм и жилище жрецов, вырвался крик ужаса. В страхе они побросали оружие, одни воздели руки, моля о прощении, другие упали на землю, скуля и дрожа всем телом. Среди солдат тоже поднялась паника. Их ряды рассеялись, многие отшвырнули прочь оружие и завыли от страха.

Когда тьма мало-помалу начала отступать, центральный дворик был почти пуст. Он весь был усеян копьями и топорами, большими камнями и балками, с помощью которых нападавшие собирались проникнуть в помещения, занимаемые жрецами.

— О боги! — вскричал Манолис, и голос его разнёсся далеко. — Будьте милостивы и явите несчастным свой лик!

И в тот же момент опять засверкало солнце, и мне показалось, будто никогда не было никакого знамения, столь всесильного, что ему удалось изгнать солнце с небес.

Со всех сторон раздавался плач и громкие молитвы. Люди снова хлынули на центральный дворик, приветствуя возвращение светила радостными криками. Совершенно незнакомые люди заключали друг друга в объятия и отовсюду ползли на коленях к храму, чтобы припасть губами к его камням.

Я узнал, что в других местах, от Амниса до Кидонии, жрецам удалось заманить своих противников, чтобы заклеймить их затем проклятием богов.

Мне ещё раз пришлось убедиться, что жрецы представляли собой на Крите реальную силу, которую я недооценивал в своих расчётах. Благодаря ловкому использованию затмения солнца Манолис сделался практически неуязвимым, в то время как я был словно безоружный солдат, которому нечем обороняться, кроме собственных кулаков. У меня было столько потенциальных противников, что я чувствовал себя совершенно беззащитным.

Я оказался плохим дипломатом — всегда игнорировал жрецов, слишком часто оскорблял их и выставлял на посмешище.

Народ везде праздновал благополучный исход солнечного затмения. Люди отовсюду устремлялись к святым местам, собирались на улицах и площадях.

Казалось, они находились под влиянием какого-то дурмана. Теперь почти не проходило дня, чтобы не отмечался какой-нибудь праздник. На улицах появлялось всё больше процессий, деревенские дороги оживляла музыка и танцы в окружении горящих факелов. Люди вваливались в дома соседей и вытаскивали их, нередко ещё сонных, на улицу, где устраивались попойки. У меня во дворце тоже что-то постоянно праздновали. Казалось, что люди разных сословий — офицеры, чиновники, жрецы, фокусники и акробаты, певцы и танцовщицы — успели побрататься. Устраивались оргии — особенно по ночам, — на которых звуки арфы чередовались с бормотанием пьяных и истерическим смехом женщин и девушек.

Почти каждый вечер, когда одурманенные вином придворные теряли бдительность, я тайком покидал дворец и бродил по улицам в крестьянской одежде. Где бы я ни появлялся, я встречал людей, утративших представление о дисциплине, учтивости и морали, искавших одних только чувственных наслаждений.

Я присел на край резервуара в квартале ремесленников и задумался. Какой-то жрец, заметив меня, протянул мне ячменную лепёшку и кружку молока.

   — Ты болен? — участливо поинтересовался он. — Оглянись вокруг, сейчас самое лучшее время года. Ночи длинные и звёздные, земля в цветах и колосьях. Вода чистая как хрусталь, и если ты откроешь душу, то услышишь пение, щебетанье и жужжание. Очнись! — призвал он.

   — Моя душа больна, — прошептал я, — меня окружают сотни предателей, где найти человека, готового помочь мне?

   — Ты говоришь прямо как наш царь Минос.

   — Ты имеешь что-нибудь против него?

   — Он — воинственный царь, а народ ненавидит войны. Он готов скорее носить золотые браслеты, нежели меч. Он хочет хорошо жить и не голодать, как голодают остальные из-за строительства портов и улиц, новых судов и торговых центров. Он хочет смеяться и не хочет плакать. Минос, да хранят его боги, должен заботиться о хороших певцах и танцорах, а не о том, чтобы посылать в рудники рабов и заключённых. Медью сыт не будешь...

Торговцы прекрасно воспользовались оживлением, царившим на улицах. Они подходили с корзинами, полными ячменных лепёшек, к солдатам и крестьянам, ремесленникам и прочим зевакам. Они носили кожаные мешки и кувшины с вином и предлагали первому встречному совершенно бесплатно. На вопрос, почему они не берут денег, одни отвечали, будто это я, Минос, всех угощаю, другие же уклончиво замечали:

   — Ешьте и пейте, кто чтит богов; кто знает, не ждёт ли нас новая кара за наше безбожие? — Это были сторонники жрецов.

Мне не раз доносили, что уже появились агенты, которые под большим секретом рассказывают людям, будто бы я собираюсь разрушить все храмы и прогнать жрецов.

Происходящее напоминало какую-то странную болезнь, которая поражала всё больше и больше людей. В некоторых местах народ подстрекали не повиноваться мне, в других убивали нищих и жрецов, которые обвиняли меня и желали мне смерти. Ещё больше накаляли обстановку одержимые. Они голыми бегали по улицам и бичевали себя в кровь, сопровождая побои пронзительными криками:

   — Горе Криту! Безверие взяло верх! Скоро всех нас ждут новые кары!

Я знал, что восторг и страх подобны вину в амфоре: чем больше его разливают, тем меньше остаётся. И вдоволь насладиться может только тот, кто вовремя подставит чашу. Поэтому я запретил командирам своих наёмников принимать меры против черни. Заметив озабоченность на лице начальника своей личной охраны, я успокоил его:

   — Опытный мореплаватель не противится ни течению, ни ветру — он даёт им возможность помогать судну двигаться в нужном направлении.

Как бы уверенно я ни старался держаться, меня крайне обеспокоило известие, что к Кноссу отовсюду стекаются толпы крестьян, вооружённые топорами и палками. Вскоре офицер притащил к подножию моего трона связанного жреца. Его схватили в дворцовой кухне, где он пытался подсыпать в пищу, которую для меня готовили, яд.

И вот я воочию увидел огромную толпу, приближавшуюся к центральному дворику. Те, что шли в первых рядах, были вооружены мечами, остальные — топорами, секирами и дубинками. До моего слуха донёсся тысячеголосый неразборчивый крик. Он напоминал шум урагана, а волнующаяся масса людей — разбушевавшееся море.

— Крит — критянам! — кричали они. — Долой пришельцев из Греции!

Толпа непрерывно росла, увеличиваясь за счёт непрерывно присоединявшихся к ней людей, которые подхватывали выкрики и возбуждённо размахивали руками.

Несколько чиновников и слуг вышли навстречу, пытаясь не допустить разгорячённых людей во дворец. Они сделали всё возможное, чтобы успокоить разбушевавшуюся толпу.

Народ ринулся на них со звериными воплями и, охваченный слепой яростью, принялся бить ненавистных ему обитателей дворца. До меня доносились их отчаянные крики, вскоре утонувшие в рёве толпы. Меня до глубины души потрясло, что разнузданная толпа состояла не только из городской черни — в ней оказались все слои населения.

Вечером, проходя по залу, куда перенесли всех раненых и где за ними ухаживали врачи и слуги, я видел истекающие кровью тела. У одних были исполосованы спины, у других следы побоев остались на руках и на груди, на лицах и на ногах, даже на ступнях.

Мне пришло на память изречение одного старого военачальника, вынужденного подавлять восстание в горных деревнях несколько лет назад. «Чернь — это не войско, которому можно приказывать. Если она пришла в движение, остановить её удаётся редко, как поток грязи!»

Отчасти это так и было, но какими бы бессмысленными ни казались их действия, мятежники знали, чего хотят. Они прибывали отовсюду и напоминали голодных крыс.

В тот вечер я рано улёгся спать и тут же заснул. Днём меня донимали внутренние голоса, теперь на смену им пришли сны, как всегда сумбурные.

Мне снилось, будто совсем рядом со мной раздавалось щёлканье бича. Этот отвратительный звук издавал бич надсмотрщика, который шёл рядом со мной и время от времени, подчиняясь собственной прихоти, обрушивал его на спины рабов, несущих мои носилки. Когда надсмотрщик особенно жестоко обошёлся с одним из рабов, я попытался вскочить с носилок, но не смог даже пошевелить пальцем, потому что оказался запелёнутым с головы до ног, словно мумия. Руки у меня были скрещены на груди, смотреть я мог лишь вперёд и вверх. Передо мной маячили только спины рабов. Поверх их голов мало-помалу проявлялись очертания деревни. Я узнал её: это была Ахарна... Рабы сняли меня с носилок и, взвалив на спину, понесли к толосу, где я некогда с царскими почестями похоронил Риану...

Тут я услышал громкие крики плакальщиц. Я проснулся и понял, что плакальщицы мне не приснились: я отчётливо слышал их причитания...

Мной овладело неприятное предчувствие. Похоже, этот сон не сулит ничего хорошего. Может быть, меня ждёт смерть?

Вскоре я с личной охраной пробился к руинам старого дворца. В одном из его небольших двориков мятежники заперли пленных. Когда нам, не сразу, удалось освободить их, нашим глазам открылось ужасное зрелище, как страх способен лишить людей последних моральных устоев. Они осыпали друг друга проклятьями и бранью. Молитвы заглушались криками ярости и воплями сошедших с ума — такого мне ещё видеть не приходилось. Отчаяние привело в неистовство смирных по характеру людей, они набрасывались друг на друга с кулаками. Ожидание смерти довело их едва ли не до безумия.

Накал борьбы немного ослабел только ночью. Я был совершенно без сил.

Опустившись на пол храма, мы переглянулись с невесёлой улыбкой. Мы понимали, что борьба ещё впереди и исход её неясен.

Однажды я наблюдал, как кошка играет с мышью. Всякий раз, пытаясь улизнуть, мышь оказывалась в лапах у кошки, которой эта игра, похоже, доставляла удовольствие. Мучения маленького зверька продолжались не один час. Под конец обречённая мышь уже не имела сил убегать — она лишь бесцельно тыкалась то в одну, то в другую сторону. Помню, я решил вмешаться и убить мышь, чтобы прекратить отвратительное зрелище. Но чем я мог помочь тем многим тысячам мышей, которые в этот момент испытывали такие же мучения?

Я задумался. А разве у людей иначе?! Сколько оказалось в положении измученной и затравленной мыши, под угрозой смерти?

С наступлением дня мы возобновили оборону. Я сам взобрался на крышу и пускал оттуда стрелы в мятежников.

Вооружённые столкновения переместились к северо-востоку. Одна улица оказалась свободной. Только я решил подняться, чтобы расправить руки, онемевшие от долгого лежания с луком, и размять ноги, как услышал громкий шум и призывы о помощи. Кричали женщины. В ту же минуту я заметил группу горланящих юнцов. Они громили лавки со съестным и с хозяйственной утварью, дрались из-за вина. Погромщики — или уже победители? — опрокидывали корзины и кувшины; их содержимое смешивалось, превращаясь в тошнотворную кашу из муки, зерна, плодов и кусков солонины.

На груде сушёных фиг я приметил труп женщины. Одежды на ней почти не было. Видимо, её успели несколько раз изнасиловать и потом убили...

Вначале я думал, что вспыхнувший мятеж расколет людей на два противоборствующих стана — тех, кто поддерживает меня, и тех, кто меня ненавидит. Однако происходившие то тут, то там стычки всё больше убеждали меня в том, что восставшие стремятся не к победе, а к разрушению. Они били и убивали, ломали, обирали и грабили, чувствуя себя счастливыми оттого, что дорвались до власти. Они считали, что теперь сделались хозяевами положения, и доказывали это всеми способами, какие только приходили им в голову. Крушили превосходную мебель, колотили замечательную посуду, бессмысленно губили продукты.

Как объяснить то, чему я стал свидетелем? Что это — стремление к свободе или месть? Разве это не было бунтом плотского в человеке против духа, который ему хотели навязать?

Я видел детей, что набрасывались на людей подобно диким зверям и убивали с невиданной жестокостью. Они не спрашивали, кто перед ними: друг или враг, — они давали волю своей дикости, своему варварству. Небольшими стайками они нападали на женщин, даже не зная толком, что с ними делать. Дело доходило до ужасных вещей, приводивших меня в содрогание.

Я бы понял, если бы эти бесчинства творили восставшие рабы, но среди них были и свободные люди!

Я чувствовал, что нам ещё долго не справиться с мятежниками, имевшими многократный перевес. К вечеру их разношёрстные толпы расположились на центральном дворике. Рассевшись, они развели небольшие костры, на которых готовили пищу неприглядного вида женщины. Но многим было не до еды — они жадно рассматривали награбленное.

На рассвете до меня опять донеслись женские крики о помощи. Где-то вспыхнул пожар. Ветер гнал пламя в нашу сторону: жар сделался просто невыносимым, так что мне с небольшой группой верных людей пришлось искать другое убежище.

До нас, всё приближаясь, долетал шум сражения. Может быть, это солдаты из Амниса и Ираклиона выступили против мятежников?

Кем я был теперь? Кем были остальные? Имело ли смысл скрываться и надеяться на помощь? Я не сомневался, что личная охрана и мои греческие солдаты помогли бы мне, но живы ли они? Зачем нужно бесчестить павших, насаживая их отрубленные головы на копья и демонстрируя их как символ победы?

Мы осторожно крались коридорами, подвалами, руинами. Увидев невдалеке большую группу разгорячённых мятежников, мы поспешили укрыться в каком-то подвале, и я не сразу заметил, что в нём полно девушек и женщин. Некоторые узнавали меня, хотя на мне была крестьянская одежда, а лицо почернело от дыма.

Спустя несколько минут у входа показались пьяные мужчины. Девушки, порой ещё просто дети, испуганно попрятались за корзины и тюки шерсти. Однако отблеск неожиданно вспыхнувшего невдалеке пожара осветил многих из них. Мужчины ворвались в подвал и, словно звери, набросились на них, будто на заклятых врагов. Если какая-то из девушек молила пощадить её честь или убить, её принимались пинать ногами и избивать бичом. Вскоре мало кто из них был в состоянии оказывать сопротивление насильникам. Многие предпочли смерть поруганию...

Мужчины принялись обшаривать подвал. Чтобы спасти свою жизнь, я притворился мёртвым. Но меня мучил стыд. Разве не был я обязан как царь спасти женщин от насилия, оказать сопротивление пьяным развратникам и, если придётся, поплатиться жизнью?! Разве имел я вообще право жить?!

В углу подвала лежал раненый офицер. Каждый из мятежников, проходя мимо, давал ему пинка или презрительно плевал на него. Потом появились несколько неопрятных парней, от которых шёл дурной запах. Как в тумане я видел, что они потащили раненого к огню, над которым висел котёл. Один из оборванцев поворошил дрова; языки пламени сразу взметнулись вверх, и вода в котле стала закипать.

Другой оборванец вышел на середину и, испытующе обведя глазами испуганно притихших женщин, сказал:

   — Судите сами, разве я не похож на царя Миноса?!

   — И то правда. Очень похож. Просто вылитый Минос, — послышались голоса.

   — Он — мой отец. Когда-то этот негодяй от скуки изнасиловал девушку, а потом забыл про неё. Этой девушкой была моя мать, а мой так называемый отец ни разу не вспомнил обо мне.

Издевательски улыбаясь, он взял офицера за запястье:

   — Полюбуйтесь на эти ручки. Они нежные, будто руки девушки. И сравните мои ладони — они сплошь в мозолях, на левой руке не хватает к тому же двух пальцев. А вам известно, что вот этими холёными ручками этот негодяй из личной охраны царя частенько лупцевал своих солдат?!

Женщины зашумели.

   — Вы только взгляните на эту обезьяну, — продолжал оборванец. — Она любовалась, глядя, как мы голодаем, а во дворце в это время обжирались и пили сколько влезет...

Ни одна из женщин не проявила сочувствия к пленнику. Все согласно закивали, когда обличитель во всеуслышание заявил, что для офицеров личной охраны царя простой человек всего лишь грязное животное.

   — Пора обезвредить эти женственные ручки! — выкрикнул какой-то крестьянин, которого я никогда прежде не встречал.

   — Разденьте эту свинью. Этот парень появился на свет голым, таким же пусть и покинет его, — истерически выкрикнула какая-то девица, почти ребёнок.

Несколько мятежников бросилось к лежавшему на полу офицеру. Я с ужасом увидел среди них двух женщин. Они сорвали с раненого одежду, приподняли и поставили босыми ногами на пол возле костра.

Самозванец, утверждавший, что я его отец, подтащил офицера к котлу и быстрым движением окунул его руки в кипящую воду. Женщины застонали от ужаса. Лицо мученика покрылось мертвенной бледностью, глаза широко раскрылись, и по щекам покатились крупные слёзы.

Внезапно воцарилась абсолютная тишина. Слышно было только дыхание людей и клокотание кипящей в котле воды. Затем самозваный палач достал из кармана нож, сделал им продольный надрез на правой руке офицера и медленно начал снимать пузырящуюся кожу... В котёл крупными каплями стала стекать кровь.

Офицер не издал ни единого звука. Мой так называемый сын вытащил снятую кожу из котла и показал всем:

   — Глядите, я ободрал её!

Женщины запричитали и стали всхлипывать; кое-кто из мужчин одобрительно закивал головой.

Не в силах смотреть на страдания несчастного офицера, я закрыл глаза и почти с облегчением вздохнул, когда, услышав глухие удары, догадался, что его прикончили, избавив тем самым от мук. Словно издалека до меня донёсся женский голос:

   — Он умер достойно!

Низкий мужской голос почтительно добавил:

   — Он был критянином, храбро жил и так же храбро принял смерть!

Всё происшедшее казалось мне сном. Вдруг опять раздалось бряцание оружия. Эти звуки всё приближались, приближались... Я уловил греческую речь и понял, что наконец прибыли солдаты из Амниса, чтобы подавить мятеж.

Неимоверная тяжесть свалилась с моей души; счастливый, я устремился навстречу солдатам и облегчённо вздохнул, увидев наконец микенские мундиры.

   — Вы появились как нельзя более кстати! — радостно крикнул я. — На карту поставлено само существование Крита!

В этот момент послышался глухой гул, и земля у меня под ногами задрожала. Стены домов покрылись трещинами, зашатались. Некоторые, не устояв, обрушились. Из дверных коробок выскакивали двери и с грохотом падали наземь.

Со всех сторон, гонимые страхом, бежали люди — все вместе: и друзья, и враги. Послышались крики:

   — Это божья кара! Зачем мы пустили на Крит этих безбожников микенцев?!

Внезапно толчки прекратились. Землетрясение продолжалось считанные секунды, но привело к немалым разрушениям.

Люди ещё не успели опомниться, как оно повторилось...

Наконец ужасный гул стих. Немного успокоившись, я обнаружил, что вместе с мятежниками во дворец сумели проникнуть сотни оборванных нищих. Изголодавшись, они жаждали добраться до запасов еды и вина. Все они были вооружены — кто пращой, кто — косой, а кто и просто палкой. Днём эти бродяги не показывались на глаза, появляясь только под покровом ночи, чтобы с рассветом опять исчезнуть в подвалах и развалинах. Они ждали победы мятежников.

Мои солдаты пытались изгнать нищих, но безуспешно. Стоило выдворить их из одного дома, как они тут же занимали другой, дожидаясь своего часа, словно стервятники — падали.

Один офицер, изловив дюжину таких молодцов, приказал своим солдатам раздеть их, привязать к деревьям и как следует выпороть. Крики наказуемых были слышны далеко вокруг. Потом их отпустили, чтобы они послужили другим устрашающим примером.

   — Сомневаюсь, что наказание их остановит, — безнадёжно махнул рукой офицер, руководивший экзекуцией. — Они годами жили впроголодь, а сейчас прослышали, что в лавках и на складах можно неплохо поживиться. Их такими сделала нужда...

Земля снова пришла в движение, готовая вот-вот разверзнуться, и я вместе с несколькими солдатами пробрался в ближайший подвал. Тут нас и застиг очередной толчок. Пока мы выбирались из-под обломков и осматривали ушибы и раны, из соседнего помещения на нас напали вооружённые топорами люди. Они делали своё дело молчком, словно палачи, которым нужно побыстрее разделаться со своими жертвами. Один удар раздробил мне левое плечо, другой пришёлся по правой руке. Я упал, обливаясь кровью. Какой-то солдат бросился ко мне, пытаясь закрыть собой, но тут же был убит.

Потом всё стихло. Я слышал, как где-то монотонно капает вода. А может быть, это кровь?.. Я уловил какие-то стоны и хрипы и не сразу догадался, что они вырываются из моих уст.

Через разрушенный потолок в подвал проникли лучи света. Стало светло.

И тут я увидел Пасифаю. Сопровождаемая рабыней, она осматривала каждого раненого и убитого, явно кого-то ища.

   — Пасифая! — прохрипел я.

Она заметила меня. Я жестом попросил помощи.

Она кивнула и направилась ко мне, двигаясь словно неживая. Рабыня последовала за ней. И вот они уже возле меня.

   — Я только что сполна расплатилась с твоей Саррой, — ледяным тоном произнесла Пасифая. — Я умертвила всех тех, кто считал тебя самым замечательным мужчиной на свете. — Её лицо исказилось, внезапно превратившись в отвратительную маску. — Я радовалась, видя, как ты страдаешь, потеряв Айзу и Риану. — Голос её задрожал от сдерживаемой ярости. — Мне доставляет наслаждение видеть твои мучения. А сейчас ты будешь скулить от страха. Я уничтожу тебя! — Её голос превратился в крик ненависти. — Тебя ждёт жалкая смерть!

Пасифая сделала знак рабыне открыть шкатулку, которую та держала в руках так бережно, словно там хранилась хрупкая ваза. Рабыня исполнила приказание своей госпожи и вытащила из шкатулки гадюку, уверенно держа её пальцами позади головы. Змея была сильной, она всячески старалась выскользнуть из руки нубийки. Раздразнив гадюку, нубийка, повинуясь приказам Пасифаи, осторожно стала опускать змею к моему лицу, держа её на вытянутой руке за кончик хвоста.

   — Ниже! — скомандовала госпожа. И я увидел прямо перед глазами раскрытую пасть гадюки, её раздвоенный язычок, ядовитые зубы.

   — Всё... Хватит... — остановила рабыню Пасифая. Голова змеи уже касалась моих щёк, губ, глаз...

Первый укус я получил в верхнюю губу, второй — в нос. Изо рта у меня струилась кровь.

   — О Крит! — простонал я. И потерял сознание.

Очнулся я оттого, что почувствовал на своём пылающем лбу живительную прохладу. Чьи-то руки скользнули по моему лицу. Застонав, я с трудом разомкнул веки и увидел склонившегося надо мной Манолиса. Глотая слёзы, он пытался облегчить мои страдания.

   — Государь, — пробормотал он, — поверь, я не хотел этого... Ведь я люблю Крит не меньше твоего.

Он снова провёл своей прохладной ладонью по моему лбу и щекам.

   — Прости меня, благородный Минос, что я оказался всего лишь человеком...

Я разглядел, что ему выкололи глаза...

   — Как же ты разыскал меня? — благодарно спросил я.

   — Меня вела любовь...

   — Любовь?!

   — Да, государь, любовь к нашему Криту.

Его голова склонилась мне на грудь... Он был мёртв...

Вокруг меня раздавались вздохи и стоны. Раненые кричали от боли.

   — Тише! — попросил я. Никто не внял моей просьбе. — Тише! Слышите? — повторил я.

Теперь все отчётливо услышали пение птицы. Каждая нота, вырывавшаяся из её горла, рвалась в небеса.

   — Слушайте! — простонал я, хватая ртом воздух. Я хотел продолжить, но мог только прошептать: — Она поёт нам про свои полёты над лесами и островами, оливковыми рощами и плодовыми садами, над белыми деревнями и развалинами знаменитых городов. Слушайте! — Я задохнулся от страшной боли. — Теперь она поёт о Греции... — Я замолк, чтобы все могли послушать пение птицы.

Потом я снова заговорил:

   — О Крит, я любил тебя! Я желал тебе счастья! О, Зевс, помоги Криту! Пусть он объединится с Грецией!

В этот момент я услышал какие-то голоса. Может быть, ко мне приближались богини? Может быть, это Риана ждёт меня у входа в царство мёртвых?

Голоса пели мне о Крите, о том, что законы, которые я издавал, и критское искусство, которое так ценил, останутся жить в веках...

   — Крит! — успел напоследок прошептать я. Богини понесли меня ввысь...

СЛОВАРЬ


Алтарь — в древности природное или искусственно сделанное возвышение для жертвоприношений умершим, героям и богам.

Аменофис II (греческая форма египетского имени Аменхотеп) — египетский фараон (ок. 1448 — 1423 гг. до н. э.). Возможный свидетель извержения вулкана на Фере (Санторине) и огромных разрушений, которые оно причинило. На его правление пришёлся исход евреев из Египта (ок. 1447 г. до н.э.).

Аменофис III — египетский фараон (ок. 1408 — 1380 гг. до н. э.). Вероятно, был современником гибели критских дворцов (ок. 1400 г. до н.э.).

Амнис — один из крупных городов на острове Крит.

Амон — высшее египетское божество. Изображался человеком с двумя перьями на голове или бараньей или гусиной головой. Со 2-го тысячелетия до н. э. центром его культа стали Фивы, где Амон почитался как бог-создатель и бог плодородия.

Амориты (амореи, амурру) — кочевой народ семитского происхождения, выходцы из Аравии. В 1894 г. до н. э. захватили Вавилон и основали царство. Постепенно смешались с местным населением Двуречья, Сирии и Палестины.

Анатолия — в древности название Малой Азии.

Анафи — один из Кикландских островов в Эгейском море.

Анубис — египетский бог смерти. Изображался в виде лежащего шакала или собаки, а также в виде человека с шакальей или собачьей головой. Анубис покровительствовал мумифицированию, рассказывал судьям об умершем.

Апис — священный бык у древних египтян, одно из главных божеств. Древние верили, что бык, выпущенный на поля, повышает их плодородие.

Аргос — во 2-м тысячелетии до н. э. микенская крепость.

Астарта — богиня любви и плодородия у финикийцев и других семитских народов. Обычно изображалась в виде обнажённой женщины с длинными волосами. Астарте соответствует ассиро-вавилонская Иштар, греческая Афродита и римская Юнона.

Астерий — по одним источникам критский царь, по другим — царь Аттики. Приёмный отец Миноса.

Ахейцы — одно из древнегреческих племён.

Ахтерштевень — кормовая часть судна, продолжение киля.


Библ — греческое название финикийского торгового города Гебала, поддерживавшего тесные экономические связи с Египтом. В Библе греки покупали папирус (byblos по-гречески — папирус).


Вафио — селение на севере Пелопоннеса, близ которого в разрушенной купольной гробнице были найдены два золотых кубка с чеканными рельефами, натуралистически изображающими быков, пасущихся на воле, и укрощение быков человеком; кубки датируются XVI в. до н. э. и, вероятно, вывезены с Крита.


Гера — верховная греческая богиня, царица богов, супруга Зевса. Как богиня женщин Гера покровительствовала браку.

Геродот (ок. 484 — 425 гг. до н. э.) — греческий историк, автор состоящего из 9 книг «Изложения событий» — труда, охватывающего весь исторический период, включая мифологическую эпоху. Цицерон удостоил Геродота почётного имени «Отец истории».

Гесиод (ок. 700 г. до н. э.) — первый исторически верно установленный греческий поэт. Легенда гласит, что в поэтическом соревновании между Гесиодом и Гомером приз был присуждён первому.

Гиза — египетский город в дельте Нила.

Гиксосы («повелители чужеземных стран») — семитский народ, предположительно хурриты, которые ок. 1700 г. до н. э. захватили Египет и властвовали там как раз в то время, когда туда, спасаясь от засухи, перебрались евреи. В начале XVI в. до н. э. египтяне освободились от их господства.

Гор — египетский бог неба и солнца, сын Исиды и Осириса.

Гурния — густонаселённый город эпохи расцвета критской культуры (XVI в. до н. э.) на востоке Крита с узкими переулками, площадями (рыночной и предназначенной для торжеств), небольшим дворцом.


Дактиль — греческая единица длины, равная 1,85 см.

Двуречье — то же, что Месопотамия — один из древнейших очагов цивилизации в среднем и нижнем течении рек Тигр и Евфрат.

Диктинна — критская богиня, отождествляемая с Артемидой; почиталась охотниками и корабельщиками.

Дромос — крытый коридор, ведущий в камерную или купольную гробницу.

Европа — в греческих легендах дочь финикийского царя Агенора и Телефассы. Зевс, превратившись в ручного белого быка, увёз на себе Европу через море на Крит, где она родила Миноса, Радаманта и Сарпедона.


Загрей — древний бог плодородия, сын Зевса Критского и Персефоны. В греческой мифологии одна из архаических ипостасей бога Диониса.

Закрое — минойское поселение XVI в. до и. э. в Восточном Крите. Состояло из портового города, дворца с обширным дворцовым хозяйством и некрополя.

Зиккурат — месопотамский ступенчатый храм.


Ида — центральный горный массив на Крите. Согласно мифу, в пещере на северном склоне горы в так называемом идейском гроте родился Зевс; здесь был древний культовый центр с жертвенником.

Идоменей — в греческой мифологии царь Крита, внук Миноса, предводитель критян, сражавшихся на стороне греков в Троянской войне.

Иерихон — город 7—2 тысячелетия до н. э. в Палестине (современная Иордания). Открыты остатки укреплённых поселений эпохи неолита и бронзы, руины города с мощными стенами XVIII—XVI вв. до н. э. Разрушен в конце 2-го тысячелетия до н. э.

Инанна («владычица небес») — в шумерской мифологии богиня плодородия, плотской любви и распри. Первоначально Инанна была местной богиней — покровительницей Урука.

Инициация — обряд перехода из юношеского возраста в возраст взрослых.

Ираклион — портовый город на Крите. Вблизи него найдены руины древнего Кносса.

Исида — египетская богиня плодородия, сестра и супруга Осириса.


Камарес — поселение у южного склона горы Ида на Крите.

Карнак — комплекс храмов (XX в. до н. э. — конец 1-го тысячелетия до н. э.) на территории древних Фив с обелисками, статуями, аллеей сфинксов.

Кекроп — в греческой мифологии первый царь Аттики.

Кернос — сосуд с несколькими углубления для приносимых в жертву фруктов и прочих даров.

Кидония — город на северо-западном побережье Крита, один из центров минойской культуры. Поселение здесь существовало со времён неолита.

Кифера — остров, лежащий к югу от Пелопоннеса против мыса Малея. Центр культа Афродиты со знаменитым святилищем богини.

Кносс — древнее поселение на Крите с обширными дворцовыми постройками. С 1900 г. Кносс стал центром археологических исследований минойской культуры.

Коньки (шеврицы) — небольшие птицы семейства трясогузковых.

Кратер — кувшин для смешивания воды и вина. Обычно изготавливался из глины, бронзы или мрамора и имел два горлышка. Кратеры отличались разнообразием форм.

Крипта — подземная гробница.

Купольные гробницы — круглые, чаще всего похожие на плетёный улей гробницы, которые получили распространение ещё в бронзовый и железный века на Кипре, Крите и в материковой Греции («Сокровищница Атрея» в Микенах).


Лабрис — священная секира, двойной топорик.

Ларнакс — минойский саркофаг из глины.

Левант — общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря (Сирия, Ливан).

Ливан — горный хребет в древней Сирии, протянувшийся вдоль Средиземного моря. Славился кедровыми рощами.

Ливия — так древние греки называли северо-восточную часть Африки (к западу от Египта).

Луксор — египетский город в среднем течении Нила, известный своим грандиозным храмом, построенным в XV—XII вв. до н. э., статуями-колоссами, аллеей сфинксов.


Малея — мыс на юге Пелопоннеса.

Маллия — древний город на северо-восточном побережье Крита, возникший в 3-м тысячелетии до н. э. Сохранились развалины дворца.

Мегарон — прямоугольная постройка с входом и вспомогательным залом в торце. В главном зале находился очаг. Мегарон послужил прообразом первых греческих культовых сооружений.

Мессара — плодородная низменность на южном побережье Крита — житница острова. Возведённые там дворцы были в эпоху крито-микенской культуры центрами политической и экономической жизни.

Микены — крепость и город в северной части Арголиды, во 2-й половине 2-го тысячелетия до н.. э. один из центров культуры, получившей название микенской.

Микенская культура — культура материковой Греции и островов Эгейского моря в эпоху развитого бронзового века (2-я половина 2-го тысячелетия до и. э.). Название происходит от се центра Микены. Города характеризовались высоким уровнем ремесленного производства и роскошными строениями.

Мина — счётно-весовая единица Древнего Востока и античной Греции, равная 436,6 г (60 мин составляли один талант).

Минойская культура — названная по имени легендарного царя Миноса культура острова Крит, достигшая расцвета в 3— 2 тысячелетии до н. э. Доказано, что начиная с XVI в. до н. э. оказывала сильное влияние на культуру материковой Греции. Начало изучению неизвестной до этого цивилизации положили раскопки, впервые произведённые в 1900 г. Они показали, что Критское царство представляло собой мощную морскую державу с высоко развитыми торговыми связями. Обнаружены следы широкого культурного взаимодействия с государствами Передней Азии, главным образом с Египтом. Ярким свидетельством минойской культуры явились дворцы (например, в Кноссе), городские строения, великолепные керамические изделия, резные печати, украшения и фрески. Наивысший расцвет минойской культуры приходится на XIX—XVIII вв. до н. э. и на конец XVII в. Расцвет оборвался с разрушением Кносса и других поселений, произошедшим около 1400 г. до н. э. в результате землетрясения, нападения врагов или внутренних усобиц.

Минотавр (лат. «бык Миноса») — в греческой мифологии чудовище, человекобык, рождённый Пасифаей, женой Миноса, от быка.

Мистерии — ритуалы посвящения в божественные таинства. Человек, посвящаемый в таинства, мист, проходил целый ряд испытаний, которые символизировали его смерть и последующее воскрешение из мёртвых. Подробности мистериалыюго ритуала считались сокровенным знанием, доступным лишь посвящённым, и не разглашались.

Митанни — государство в Северной Месопотамии в XVI— XIII вв. до н. э. Уничтожено Ассирией.

Моисей — величайший из пророков в иудаизме. Моисей был чудом спасён, когда фараон повелел убивать всех еврейских младенцев. Воспитанный при дворе фараона, он стал вождём и учителем своего народа и вывел евреев из Египта.


Навплия — портовый город в Арголиде. Первые поселения на этом месте относятся к микенскому периоду.

Навсикая — в греческой мифологии юная дочь царя феаков Алкиноя. Закончив стирку белья на берегу моря, куда она пришла по побуждению Афины, Навсикая обнаружила потерпевшего кораблекрушение Одиссея и привела его во дворец своего отца. На своём корабле Алкиной велел доставить Одиссея на родину.

Нефтида — египетская богиня, сестра Исиды.

Ниневия — столица Ассирийского царства в VII в. до н. э. Разрушена в 612 г.


Пантеон — храм, посвящённый всем богам.

Пелопия — см. комментарий к с. 473.

Пилон — башнеобразное сооружение в виде усечённой пирамиды. Пилоны воздвигались по обеим сторонам входов в древнеегипетские храмы.

Пилос — город с гаванью в Мессении на юго-западе Пелопоннеса. К северу от города была расположена неплохо сохранившаяся микенская крепость, основанная в XV в. до н. э„ которая была разрушена около 1200 г. до н. э. пожаром.

Пифос — большой глиняный сосуд для хранения запасов масла, зерна и т. п.

Платанос — город на северо-западном побережье Крита.


Ритимон — город на севере Крита.

Ритон — сосуд из глины, металла или камня, обычно в форме рога или головы животного. Использовался для питья или жертвоприношения. Отверстие на нижнем конце ритона закрывали пальцем, когда палец убирали, вино стекало в рот или в жертвенную чашу.


Санторин — современное название греческого острова Фера (Тира), разрушенного в результате сильного извержения вулкана примерно в середине 2-го тысячелетия до н. э. При этом был разрушен цветущий минойский город. К началу 1-го тысячелетия остров был заново заселён.

Сидон — важный торговый город на Средиземном море к югу от современного Бейрута.

Сития — прибрежный город на востоке Крита.

Скарабей — навозный жук. В Древнем Египте скарабей служил символом созидательной силы, считался священным и приносящим счастье. Его изображения были популярны в геммах, кольцах-печатках, амулетах. Важную роль играл в культе умерших.

Стадий — греческая мера длины, равная 176,6 м (олимпийский стадий был немного больше, дельфийский, наоборот, немного меньше).

Стамнос — напоминающий амфору пузатый сосуд для хранения вина с коротким горлом и двумя ручками.

Стеатит — минерал, разновидность плотного талька.


Талант — самая крупная единица массы и денежно-счётная единица. Как единица массы в Аттике равнялась 26,6 кг.

Талос — герой критских легенд, медный великан. Подарен Зевсом для охраны Крита. Три раза в день Талос обходил остров и, когда приближались корабли чужестранцев, бросал в них камни. В некоторых мифах сделанный Гефестом Талос называется медным человеком, в других — медным быком. Происхождение мифа, возможно, связано с огромными медными статуями людей и быков, которые герои впервые увидели на Крите.

Тамаринд — тропическое вечнозелёное дерево.

Тир — финикийский приморский город. Теперь в этом месте ливанский город Сур.

Тиринф — город с крепостью в Арголиде, южнее Микен, построенный во 2-й половине 2-го тысячелетия до н. э.

Толос — архитектурное сооружение круглой формы с колонным залом внутри или без него, использовалось в культовых целях, позднее как гробницы.

Тритон — морское божество, которое изображалось с рыбьим хвостом вместо ног, с трезубцем и раковиной в руках.

Тутмос I — египетский фараон в 1538 — 1525 гг. до н. э. Завоевал часть Нубии.

Тутмос III — египетский фараон в 1525 — 1473 гг. до н. э. Вёл войны, в результате которых восстановил господство Египта в Сирии и Палестине.

Тутмос IV — египетский фараон в 1423 — 1408 гг. до н.э. Во время его правления произошла оккупация Крита микенцами.


Угарит — город-государство 2-го тысячелетия до н. э. в Финикии.

Ур — город 5—4 тысячелетия до н. э. в Месопотамии.

Урук — древний город-государство в Шумере. В XXVIII— XXVII вв. до н. э. под гегемонией Урука были объединены города-государства Южного Двуречья. В XXIV в. был столицей Шумера; в XX в. царь Урука Утехсгаль создал в Двуречье объединённое «царство Шумера и Аккада». Разрушен в III в. до н. э.


Файюм — плодородный оазис в Центральном Египте к западу от Нила. Здесь были найдены древние папирусы, содержавшие ценные сведения о жизни небольших сельских общин.

Феаки — живущий на чудесном острове сказочно счастливый и беззаботный народ, занимающийся мореплаванием.

Фест — знаменитое минойское поселение на юге Крита. Фестский дворец в период культуры древних дворцов (2000 — 1700 гг. до н. э.) был, вероятно, политическим и экономическим центром острова и только в позднедворцовой эпохе (1700 — 1375 гг. до н. э.) был вытеснен в этой роли.

Фиест — см. комментарий к с. 473.

Филистимляне — народ, населявший юго-восточное побережье Средиземного моря. В VIII в. до н. э. покорены Ассирией. От филистимлян происходит название Палестина.

Финикийцы — семитский народ. Финикийские торговцы и моряки до 1000 г. до н. э. господствовали на Средиземном море, где основали многочисленные колонии. Изобрели буквенное письмо — прообраз латинского алфавита.

Фукидид (460 — 396 гг. до н. э.) — афинский историк. Излагал прежде всего события своего времени, занимался изучением и описанием жизни великих людей.


Хаммурапи — царь Вавилона в 1792 — 1750 гг. до н. э. Издал свод законов из 282 параграфов, регулировавших различные сферы жизни.

Ханаан — древняя страна, которая занимала обшир1гую полосу земли, протянувшуюся с севера на юг вдоль восточного побережья Средиземного моря. Сейчас на этой территории расположены Ливан, Израиль и западная часть Сирии. Древнейший очаг земледелия.

Хатор — в египетской мифологии богиня неба. В древнейший период почиталась как небесная корова, родившая солнце. Впоследствии изображалась женщиной с рогами и иногда ушами коровы. Считалось, что Хатор охраняет фараона, дарует плодородие, выступает как Богиня-Мать. Почиталась и как богиня любви, веселья, музыки и пляски.

Хатор-Исида — Исида, связанная со многими богинями, восприняла от иконографии Хатор коровьи рога и солнечный диск.

Хаттусас — древний город в Анатолии, столица Хеттского государства в XVII—XIII вв. до н. э.

Хаттусили — вероятно, речь идёт о Хаттусили III — царе Хеттского царства в 1-й половине XIII в. до. н. э., при котором произошёл последний подъём государства.

Хатшепсут — древнеегипетская царица в 1525 — 1503 гг. до н. э. Соправительница своего мужа Тутмоса II и пасынка Тутмоса III, Хатшепсут фактически отстранила их от власти. Вела большое храмовое строительство.

Хеопс — египетский фараон IV династии (XXVII в. до н. э.). Пирамида-усыпальница Хеопса в Гизе — крупнейшая в Египте (её высота 146,6 м).

Хетты — племена, населявшие во 2-м тысячелетии до н. э. государство Хатти в центральной части Малой Азии, которое затем распространилось почти по всей Малой Азии, а также в Северной Сирии.

Хурриты — древние племена на территории Северной Месопотамии и прилегающих областей. В XVI—XIII вв. до н. э. образовали государство Митанни.


Цикутия — дистиллят из виноградных выжимок, получаемый обычно в домашних условиях.


Шлиман Генрих (1822 — 1890) — немецкий археолог. Руководил раскопками доисторических памятников Трои, Микен, Тиринфа, Орхомена и финансировал их из своих личных средств. Эти раскопки доказали, что ранний греческий период (2-е тысячелетие до н. э.), который специалисты-классики считали легендарным, является историческим фактом.


Эванс Артур (1851 — 1941) — английских археолог, инициатор раскопок дворца в Кноссе.

Эгисф — см. комментарий № 19.

Элевсин — древний греческий город, расположенный в 22 км от Афин.

Энки («владыки земли») — одно из главных божеств шумеро-аккадского пантеона. Энки — хозяин подземного Мирового океана пресных вод, а также поверхностных земных вод, бог мудрости и заклинаний, защитник людей перед богами.

Эрихтоний (Эрехфей) — мифический царь Афин. Афина передала его младенцем дочерям Кекропа для присмотра. Став царём, Эрихтоний ввёл в городе культ Афины.

Эфебы — в Афинах и других греческих городах юноши старше 18 лет. Они вносились в гражданские списки и два года служили в воинских формированиях, находясь на государственном обеспечении. После одного года службы они приносили клятву на верность Афинскому государству.



Эрнст Экштейн Нерон

Часть первая

Глава I

Три солдата римской городской префектуры вели по Кипрской улице пленника. Молодому человеку двадцати трех лет был вынесен смертный приговор: рука палача должна была обезглавить его, а затем закопать на выгоне, где погребали преступников.

Прохожие, встречавшие конвоиров и их жертву, останавливались и смотрели им вслед. Бледное, но, однако, решительное лицо несчастного возбуждало участие к нему даже в легкомысленных римлянах. Казалось, внезапное сострадание овладело этим народом, на глазах которых каждый год тысячи гладиаторов истекали кровью и умирали на арене цирка и который считал лучшей на свете музыкой предсмертные хрипы жертв. Женщины особенно сокрушались о красивом Артемидоре. Правильные, словно высеченные из мрамора черты лица, темные, мечтательные глаза с черными ресницами, благородный лоб и роскошные волосы — все в нем напоминало величавого Нехо, жреца бога Пта, очаровывавшего знатных римлянок как своим прорицательским искусством, так и своей привлекательной наружностью.

Артемидор был также уроженец Востока. Он родился в далеком Дамаске, был куплен в Иерусалиме сенатором Флавием Сцевином и вместе с ним прибыл в семихолмный город. Скоро получив свободу, он служил своему бывшему господину казначеем, чтецом и библиотекарем и сделался уже почти его доверенным во всем, когда внезапно неожиданный переворот разрушил мирное течение его жизни и бросил его во власть ищеек.

Чем ближе становилась плаха, к которой солдаты вели юношу, тем медленнее и тяжелее двигался он, и начальник конвоя должен был не раз обращаться к нему со строгими упреками.

Был чудный октябрьский день. Рим казался плавающим в жидком золоте. Красная листва винограда, с видневшимися из-под нее темными гроздьями, одевала стены садов или вилась вокруг развесистых вязов. Улицы дышали весельем и свежестью. Мужчины, приободрясь, расправляли плечи, а женские лица сияли особенной красотой и привлекательностью.

Так по крайней мере казалось бедному осужденному, который скоро должен был расстаться с этим прекрасным миром.

Куда девалось его равнодушие к смерти, еще так недавно наполнявшее его сердце, подобно предвкушению лучшего, недоступного человеку бытия?

Взглянув на колеблющиеся от ветерка пурпурные лозы, он вспомнил красивую девушку, стыдливо зардевшуюся, когда однажды он украшал ее таким венком в блаженном уединении тенистого парка, принадлежавшего его господину.

— Хлорис! Хлорис! — со страстной мукой вздохнул он.

Какое несчастье, что образ возлюбленной предстал перед ним как раз в то мгновение, когда он нуждался в непреодолимой силе духа и презрении к жизни, чтобы показать, с какой радостью и светлой надеждой последователь Сына назарянского плотника идет по стопам своего Спасителя.

Как ни старался он забыть о прошлом, оно вставало перед ним во всем блеске минувшего счастья.

Он увидал Хлорис лишь несколько недель тому назад в доме Кая Кальпурния Пизо, где она играла на девятиструнной гитаре и пела радостную любовную песнь Алкея. Это было ее первое появление в полной опасных соблазнов столице и в то же время ее первый триумф. Все рукоплескали ее мастерской игре и чудному голосу.

Находившийся в свите своего господина, Флавия Сцевина, Артемидор был очарован и с этого мига мысль о ее любви не покидала его.

Но рядом с этой мыслью, у него возникла другая, более возвышенная: спасение ее души! После незабвенного мгновения, когда он впервые поцеловал ее уста, в нем возгорелось страстное желание спасти погибавшую. В глазах верующего юноши она должна была погибнуть, если ему не удастся просветить ее небесной истиной, открытой Иисусом Христом.

И Артемидор с таким же рвением старался овладеть ее душой, с каким он раньше добивался ее сердца.

К сожалению, его усилия были напрасны.

Хлорис знала жизнь только с ее лучшей стороны. Мир представлялся ей душистым увеселительным садом, предназначенным исключительно для счастья и наслаждений. Верная своей природе, гречанка пугалась всего сурового и мрачного; учение Христа, требовавшее воздержания, отречения от земных благ, было недоступно ей, проникнутой лучезарным культом древнегреческих богов. Прекрасная певица пожимала плечами, улыбалась, наконец, объявила Артемидору, что он ей надоел и, после долгого неприятного спора, на все его доводы решительно произнесла с насмешкой: «Никогда!»

После этого «никогда», он в гневе оставил возлюбленную. Гнев его был направлен не на нее, — ведь она неповинна в том, что злой дух так опутал ее безрассудное сердце, — но на коварство старых богов, сохранивших еще такую власть даже над самыми чистыми и благороднейшими из смертных, несмотря на пришествие Спасителя.

Вот что было причиной его осуждения на позорную смерть: обвинение в хуле на государственную религию…

Но, быть может, постигшее его несчастье было наказанием, ниспосланным на него единым истинным Богом? Быть может, Он хотел уничтожить его за упорство в любви к насмешливой Хлорис?

Все эти мысли беспорядочно толпились в его мозгу и, задыхаясь, он боролся с охватившими его чувствами. Он попытался молиться.

— Блаженны гибнущие за учение Христа, — дрожащими губами прошептал он и замолк.

Солнечные лучи золотым потоком заливали дорогу, в лицо ему пахнул благоуханный ветерок и, громче всяких спасительных истин, в замиравшем от страха сердце его раздался вопль:

— Горе твоей цветущей юности!

Сияющая вокруг него теплом и жизнью природа еще сильнее обостряла сознание грядущей участью.

«Умереть так, вдали от нее!.. — беспрерывно проносилось в его пылающей голове. — Вдали от нее, вдали от нее!..

Да, неумолимое Божество осудило его на величайшую из земных мук — глубокое отчаяние. Если бы он мог взглянуть в последнюю минуту в глаза возлюбленной, какое это было бы утешение! Но умереть так, — значило умереть еще заживо!

«Вдали от нее! — звучало кругом него. — Вдали от нее!» Колени его подкосились и в глазах потемнело.

— Не шатайся! — сказал начальник конвоя. — Если уж ты должен умереть, то умри как мужчина!

Артемидор взял себя в руки. Слабость его прошла. Он перевел дух и спокойно и твердо пошел дальше.

Конвой свернул влево, по юго-восточному направлению от Кипрской улицы, и здесь их окружила такая густая толпа мужчин и женщин, по большей части бедно одетых, что стражники вынуждены были остановиться на несколько минут.

— Артемидор! — со всех сторон раздались голоса. — Будь тверд, Артемидор! Прощай, Артемидор! Не забывай твоих друзей! Молись за нас перед престолом Всевышнего!

Иные хватали связанные руки юноши и целовали их, другие торжественно затягивали жалобные гимны, в которых имя Иисус произносилось с особенным чувством.

Сквозь толпу протеснился высокий и худой пятидесятилетний человек, широкое, блестящее золотое кольцо которого выдавало его принадлежность к благородному сословию.

— Позволишь ли ты мне, — обратился он к старшему конвойному, — прежде чем свершится судьба, еще раз обнять осужденного?

Солдат нахмурился. Такое множество сочувствующих Артемидору, очевидно, внушило ему некоторое сомнение, и он не осмеливался грубо отказать этому мрачному человеку с величаво и грозно закинутой за плечо тогой.

— Поторопись! — нерешительно отвечал он. — Хоть я сотворен не из камня и железа, но если префект узнает об этом, мне будет худо.

— Никодим! — прошептал Артемидор, в то время как друг целовал его в лоб. — Какая страшная участь!

— Мужайся, сын мой! Будь тверд до конца! Твой поступок, может быть, безрассуден и опрометчив, но он тем не менее благороден. Счастливая юность не знает, что спокойная рассудительность ведет к цели гораздо вернее, нежели гнев и увлечение!

— Ты прав, — отвечал Артемидор. — Вы все смотрели в будущее с такими радостными надеждами, что, быть может, мне, как одному из младших, не подобало это… Но Хлорис, заслуживающая ненависти, возлюбленная Хлорис всему виной с ее ужасным неверием. Я почти лишился рассудка. Все мои убеждения были тщетны! И когда, возвращаясь от нее, я увидал в атриуме отвратительных идолов с их насмешливыми улыбками…

— Молчи! Ты бездумно раздражал римское общество. Здесь никого не оскорбляют за веру. Мы можем и будем тихо и осторожно следовать по пути, ясному для последователей Евангелия. Только без бурь, без насилия! И ты, дорогой Артемидор, был бы участником с таким трудом составленного мной союза. Я не могу утешиться, теряя тебя.

Юноша выпрямился.

— Как? Ты сожалеешь обо мне? Но разве это не высшая божественная милость — победоносно умереть за учение Назарянина?

— Твой пример не пройдет бесследно, Артемидор, — успокоительно прошептал Никодим. — Но ты мог бы жить, жить…

Слова Никодима были прерваны внезапным смятением среди народа.

— Император! — раздались тысячи голосов, и все взоры обратились по направлению Porta Querquetulanа, откуда медленно приближались роскошные носилки с пурпуровым балдахином. Их несли на шестах из позолоченного кедрового дерева шестеро рослых, белокурых сигамбров в ярко-красных одеждах.

Широкие занавеси были отдернуты. На подушках восседала гордая, величественная женщина — Агриппина, мать императора, а возле нее юноша поразительной красоты, с большими, мечтательными глазами и полным, выразительным ртом.

Начальник конвоя вздрогнул, увидев его. Он знал, как неприятны были императору напоминания о всем том, что шло вразрез с его спокойным, ясным характером и в особенности, как его волновали суды и их жестокие последствия.

«Фаракс, ты попался! — сказал себе солдат. — Если префект узнает об этом, твоей спине придется испробовать лозы центуриона! Конечно, это только случайность, но слуга префекта расплачивается и за капризы судьбы…»

— Император! — вскричал Никодим. — Он пройдет в двух шагах от тебя! Проси помилования, Артемидор!

Толпа раздвинулась. Никодим схватил за руку молодую блондинку, с глубоким состраданием смотревшую на осужденного. Девушка вопросительно взглянула на него. В уме Никодима, должно быть, пронеслась блестящая мысль, потому что лицо его озарилось неожиданной радостью, а почти торжествующее выражение губ, казалось, говорило: «Это удастся!»

Наклонившись к девушке, он быстро прошептал:

— Актэ, ты видишь! Само небо указывает нам путь! Если ты еще сомневалась в том, что план мой приятен Господу Иисусу Христу, то эта чудесная встреча должна убедить тебя. Слушай, чего я требую от тебя! По моему знаку ты выйдешь вперед, бросишься императору в ноги и спасешь отважного Артемидора!

— Я сделаю это! — отвечала Актэ. — Молись, чтобы цезарь внял мне!

— Надеюсь на это, — прошептал Никодим. — Только говори так же горячо и искренно, как ты чувствуешь! Ведь тебе жаль цветущей юности, которую безжалостно погубит топор палача?

Актэ молча вздохнула, пристально и робко смотрела она в пеструю толпу.

«Как она прекрасна и молода! — подумал взволнованный Никодим. — Другой такой нет в целом Риме… Это должно удаться, непременно должно!»

— Да здравствует император! — раздавалось все ближе и ближе. К этим крикам теперь присоединились звучные голоса конвойных, римлян и большей части назарян. — Честь и слава императору! Да здравствует Клавдий Нерон, отрада человечества!

Император сделал знак своим сигамбрам, и носилки остановились. После бури приветственных криков, на которые Нерон отвечал приветливым движением руки, наступило полное безмолвие.

— Вот несчастный! — обратился он к Агриппине. — Позволишь ли, дорогая мать, спросить у солдат, какое его преступление?

— Делай, как желаешь, — отвечала императрица. — Властителю мира несомненно подобает вникать даже в мелочи, встречающиеся на его пуги.

— Мелочи? — усмехнулся Нерон, смотря в глаза матери. — Человек в цепях; на его лице отразились страдание и отчаяние… Нет, дорогая мать, ты говоришь так не от сердца! Неужели достоинство императора требует такого же невнимания к несчастью его подданных, какое можно оказать участи вот этой розы, падающей из твоих прекрасных волос?

И изящным жестом он поправил цветок, выскользнувший из-под блестящей диадемы, которая удерживала огненно-красное покрывало Агриппины.

— Кого ведете вы и в чем провинился он? — благосклонно продолжал Нерон, обращаясь к начальнику конвоя.

— Повелитель, — ответил солдат, — это отпущенник Флавия Сцевина.

— Как? Нашего друга, вечно юного сенатора?

— Его самого.

Нерон пристально посмотрел на юношу, стоявшего с опущенными глазами.

— В самом деле, я узнаю его… Это Артемидор, который однажды в парке развертывал перед нами рукописи Энния… Флавий Сцевин так расхваливал тебя, твои качества и ум. А теперь я не понимаю!

— Повелитель, — снова заговорил солдат, — он осужден законом. Один из рабов застал его поносящим домашних богов и затем свергнувшим их с цоколей.

— Артемидор, — обратился Нерон к юноше, — правда это?

Осужденный поднял свое прекрасное, бледное лицо с лучезарным взором.

— Да, повелитель, — твердо отвечал он.

— Знал ли ты, — со спокойной строгостью продолжал император, — что оскорбление домашней святыни наказуется смертью?

— Смертью, в смысле закона — да!

— Что же побудило тебя презреть этот закон?

— Любовь к истине.

— Каким образом?

— Ваши лары и пенаты ложные божества, я же верую в истинного Бога, о котором учил Иисус Христос.

— Ты назарянин?

— Да, повелитель!

— Это было известно твоему высокому покровителю Флавию Сцевину?

— Да, повелитель!

— Он преследовал тебя за это?

— Нет, повелитель.

— Так веруй во что ты хочешь и предоставь другим веровать, во что они хотят. Согласен ты со справедливостью этого требования?

— Иисус Христос завещал нам распространять спасительное Учение и бороться против ложных богов.

— Пусть так! Борись — но только духом! Можно ли убеждать поднятыми кулаками? И разве брань — философский аргумент? Поистине, ты заслужил твое наказание, Артемидор…

Лицо старшего конвойного выразило огорчение. Он был почти уверен, что Клавдий Нерон своей императорской властью отменит исполнение приговора. В этом случае, лоза центуриона, естественно, должна была спокойно оставаться в шкафу. Вместо этого, против всякого ожидания, цезарь одобрял и находил заслуженной казнь, казавшуюся варварской и устарелой даже самому Фараксу и его товарищам! Дело принимало неприятный оборот.

Между тем, повинуясь знаку Никодима, из толпы стремительно выбежала Актэ и упала на колени перед носилками императора. С невыразимой грацией подняв цветущее личико к властителю мира, она воскликнула, вложив в свою мольбу все чары женского обаяния:

— Помилования, повелитель! Помилования моему брату!

Молодой император с изумлением и удовольствием смотрел на стройную фигуру девушки, устремившей на него страстно молящий взгляд. Сама императрица-мать не могла подавить мимолетного сочувствия к ней, и на суровом, гордом лице ее мелькнула мягкая улыбка.

— Я так и думал, — сказал тронутый император. — Тот, у кого есть такая прелестная сестра, может поступать дурно вследствие необдуманности или заблуждения, но не может быть дурным человеком.

Он забылся на несколько мгновений, наслаждаясь ее красотой, а потом, схватив руку Агриппины, заговорил с пафосом театрального актера:

— Третьего дня был день твоего рождения! Я обыскал всех ювелиров среди двух миллионов населения этого города, чтобы создать нечто, достойное тебя! Но нашел одну лишь эту жалкую диадему. Драгоценная сама по себе, она все-таки давит твою божественную голову подобно обручу из коринфского металла. Теперь судьба посылает мне высший дар! Во славу твоего дорогого имени, возлюбленная мать, я пользуюсь своим правом освобождения и прощения.

Он приказал конвойным подвести осужденного к носилкам, между тем как Актэ удалилась, бросив на императора горящий, полный признательности взгляд.

— Ты слышал, — произнес Нерон, — я дарую тебе помилование! Отведите его обратно в дом Флавия Сцевина и передайте о происшедшем моему превосходному другу! Скажите, что я прошу его посадить преступника в заключение на восемь дней. Тебе же, юноша, советую быть благоразумнее и осторожнее! Повторяю: если римские боги кажутся тебе призраками, то поклоняйся Изиде или Гору, или кому знаешь, но обуздай твой невоздержный язык и не оскорбляй чувств квиритов!

Губы юноши дрогнули, будто, несмотря на милость императора, он все-таки хотел возражать ему, но сдержавшись, он скрестил на груди руки и едва слышно произнес:

— Благодарю, повелитель.

Солдаты префекта с обрадованным Фараксом во главе, тотчас сняли с него цепи. С этой минуты с ним начали обращаться вежливо и почтительно, и Фаракс поздравил его крепким рукопожатием.

В доме Флавия Сцевина освобожденный встретил восторженный прием: весть о милости к нему императора еще раньше долетела сюда. Сцевин лично принял его в остиуме. Раб же, с такой поспешностью донесший о неосторожном поступке Артемидора, уже за несколько дней перед тем был подарен кому-то впавшим в глубокое огорчение сенатором.

Глава II

Императорские носилки двинулись дальше среди восторженных криков толпы.

Нерон и Агриппина возвращались из дома Афрания Бурра, начальника преторианской гвардии, некоторое время страдавшего лихорадкой. По отзыву врача, болезнь была не опасна, но влиятельному префекту гвардии следовало оказывать особенное внимание.

Когда носилки и их военная свита покинули Кипрскую улицу, мысли императрицы снова обратились к больному Бурру.

Ее мучило тайное недовольство: чем более она убеждалась в народной любви к некогда обожаемому ею сыну, тем сильнее пробуждалась в ней ревность к столь опасному сопернику. Она старалась освободиться от гнета опасений, думая лишь о том, что могло бы возвратить ей обычную самоуверенность. Начальник гвардии Бурр и бывший воспитатель Нерона Сенека до сих пор с непоколебимой верностью поддерживали ее, когда дело шло о руководстве молодым императором, о ведении государственных дел в ее духе и о внушении ее сыну, что она, Агриппина, есть первое лицо империи, он же, — только второстепенное, на основании естественного закона сыновнего долга.

И если, таким образом, Бурр был ее мечом, а Люций Анней Сенека — щитом, то к чему ей тревожиться из-за ропота или одобрения народа? Что ей за дело до темных, тайных слухов, которые, — она чувствовала это так же, как чувствуют взор враждебного наблюдателя, — повсюду переходили из уст в уста? Лучшего префекта, чем Бурр, она не могла желать: он восторгался ее красотой, был признателен за каждую милостивую улыбку, ибо более всего был поглощен сознанием своего долга и заботами о общем благе. При этом, он понимал, что опытная, способная женщина принесет государству больше пользы, чем едва созревший, мечтательный юноша…

— О чем ты задумалась, мать? — спросил император по-гречески. — Ты не примечаешь поклонов сенаторов…

— В самом деле? Я не видала никого…

— Нам встретился Тразеа Пэт со многими клиентами. Я кивнул ему; ты же не только не ответила на его привет, но даже как бы намеренно скрылась за занавеской.

— Тебе так показалось, — возразила Агриппина. — Хотя та рассеянность простительна матерям, непрерывно занятым благом своих сыновей. Я думала о твоей будущности и, сказать правду, она сильно заботит меня.

— Заботит? Почему? Разве у ног моих не лежит цветущий мир? Разве я не цезарь? Да, клянусь этим ясным небом, я могу разлить счастье до самых отдаленных стран, до тех пределов, где в море еще белеет римский парус! Народ мой любит меня! И сейчас, слышала ты, как из тысячи уст, подобно горному потоку, вырвался оглушительный благодарственный клик? «Да здравствует император!.. Да здравствует Клавдий Нерон, отрада человечества!» О, мать, для меня эти клики звучат подобно праздничной песни бессмертных богов!

Агриппина, вспыхнув, медленно покачала величественной головой.

— Тем не менее я озабочена, мой мальчик. Ты кажешься мне слишком мягким, слишком уступчивым для ужасной обязанности цезаря. Твой невинный взор не примечает страшного коварства, таящегося кругом в закоулках отвратительной зависти. Ты должен с ранних лет править с подобающей суровостью. Хороша народная любовь, но страх народный еще лучше и вернее. В этом, как и в других важных вопросах, доверься моей искушенности! Допусти меня действовать, когда я нахожу это благоразумным! Думаешь ли ты, что так почтительно преклоняющиеся перед твоим величием сенаторы действительно проникнуты им? О, как мало знаешь ты римских аристократов! Они думают: Нерон — цезарь только по нашей милости! И если они замыслят мятеж и тому представится случай, они свергнут тебя так же, как перед тобой свергли Клавдия!

— Клавдия? — с изумлением повторил император.

— Да, твоего отчима, моего высокого супруга. Его отравили члены верховного совета.

— Сенека рассказывал мне другое, — возразил Нерон.

Агриппина побледнела, но внешне сохраняя спокойствие, спросила:

— Это любопытно. Тогда, как тебе известно, сенат воспретил всякое расследование, и одно это…

— Расследование было бы бесполезно, так как отравителя нельзя было обличить. Неужели ты в самом деле не догадываешься?..

Императрица затрепетала.

— Нисколько не догадываюсь, — отвечала она, закрывая глаза.

— Так тебя щадили, — продолжал Нерон. — Преступление совершено личным врагом Клавдия, отпущенником Евтропием.

— Это мне известно, — прошептала Агриппина, — но я полагала, что он был лишь орудием гораздо более высоких лиц.

— Нет! Император Клавдий пригрозил привлечь его к ответственности за многочисленные кражи и преступник поспешил предупредить своего судью. Он исчез бесследно раньше, чем его могли схватить. Но оставим этот грустный предмет. Припоминая предостережения Сенеки, я вижу, что вовсе не должен был касаться его.

Он задернул занавеску, как бы желая защитить чувствительную страдалицу от слишком яркого света. Потом, нежно положив голову на плечо матери, глубоко вздохнул и внезапно спросил ее:

— Как понравилась тебе белокурая девушка, просившая помилования отпущеннику Флавия Сцевина?

— Я не обратила на нее внимания.

— По-моему, она очаровательна! Это детски невинное лицо, эти чудные глаза! Она немного напомнила мне статую Психеи в Акеронии, но в тысячу раз красивее и живее!

— Твои слова звучат вдохновенно. К сожалению, этот тон удается тебе только там, где он не совсем уместен. Если бы ты хоть на половину восхищался так Октавией!

— Мать, я всегда был тебе покорным сыном, и теперь я послушаюсь тебя, тем более, что и покойный супруг твой желал этого союза…

— Послушаюсь! Точно это наказание — жениться на знатнейшей и прелестнейшей девушке столицы!

— Для других, быть может, это было бы неизмеримое счастье, — сдержанно произнес император. — Я не оспариваю ее достоинств, но не умею оценить их. Октавия слишком совершенна для меня.

— Неужели ты уже дошел до этого своим умом? Тебе, конечно, нравилась бы больше цветочница из Аргилета или порхающий мотылек вроде арфистки Хлорис, которой недавно вы расточали такие преувеличенные похвалы? Вас всегда тянет туда, где не обойтись без грязи, как утверждает Энний.

— Не будем ссориться, дорогая мать! Я женюсь на Октавии, буду уважать ее и обращаться с ней сообразно ее положению. Но любить ее меня не могут принудить сами бессмертные боги. Эрос не является по приказанию: он приходит без зова и часто как раз туда, откуда рассудок должен был бы изгнать его. Для него добродетель и высокие качества не имеют значения. Рабыням случалось возбуждать большую страсть, чем принцессам и, как уверяет Сенека, высшее право при этом всегда принадлежит рабыне.

— Пустяки!

— Не пустяки, позволь тебе сказать! В этом случае рабыня представляет собой выражение воли природы; природа же правдивее и искреннее человеческих условностей.

— Так Сенека и этому учит тебя? — с досадливым смехом спросила Агриппина. — Прекрасно! Кажется, своей блестящей теорией он совершенно разбивает мой практический опыт.

— Ты несправедлива к нему. Подобные размышления лишь при случае он присоединяет к разъяснению трагедий. Но нет ни малейшего повода сердиться. Мое сердце свободно. Благодаря моему превосходному воспитателю, я научился воздержанию. Разгул друзей всегда служил мне лишь предметом наблюдений. Я никогда не любил и даже сомневаюсь, способен ли к любви. Тем не менее повторяю тебе, что я отнесусь к нашей Октавии со всей нежностью, на которую имеет право супруга императора. Довольна ли ты, мать?

— Не совсем. Меня огорчает это равнодушие. Октавия создана для тебя. Ее ясное, неподкупное суждение будет большой подмогой мечтателю, ежечасно рискующему забыться в философских размышлениях или в водовороте художественной фантазии. Тебе известен мой образ мыслей. Стоя — прекрасная школа, но она не должна истощать наши силы. Искусство имеет пленительную прелесть, но цезарь не должен превращаться в художника. Мечтай, но не забывай жизни! Строй театры, покровительствуй модным поэтам, бросай деньги, как овес, под ноги певцов и музыкантов, но сам не сочиняй и не декламируй! Не пой, подобно изнеженной девчонке! Предоставь струны певцам! Рука, держащая скипетр, не создана для перебирания струн. Вот мой взгляд на предмет, и Октавия будет влиять на тебя именно в этом направлении.

Нерон улыбнулся.

— Ты мне совершенно напомнила те дни, когда еще драла меня за уши после моих шалостей в Субуре с сыновьями пекарей и харчевников!

— Уж не хочешь ли ты запретить мне порицать выращенного мной сына? — с раздражением спросила Агриппина. — Кто сделал тебя тем, что ты есть? Моя всемогущая рука возвела тебя на престол. Пока ты признаешь это, твой добрый гений будет охранять тебя. Но попробуй возмутиться, и я сомневаюсь, чтобы у тебя хватило силы удержаться на такой головокружительной высоте.

— Ты волнуешься совершенно напрасно. Возмутиться? Ты первая произнесла это отвратительное слово. Я прекрасно знаю, что никого, даже цезаря не бесчестит повиновение советам матери. Одного только мне хотелось бы, так как мы уже заговорили об этом, чтобы ты несколько смягчила и умерила форму этих советов. Вряд ли ты могла бы желать, чтобы кто-нибудь имел право посмеяться над чересчур детской покорностью Нерона.

— Я не знаю, какой повод имеешь ты… — начала императрица с гневом.

— Так, так, мать! Но я вижу, тебе тяжел наш разговор. Прекратим его. Напрасно я упомянул об этом. С течением времени все сгладится само собой.

— Но ведь ты видишь, — живо возразила она, — как я далека от личного честолюбия! Иначе, разве я так хлопотала бы о твоей женитьбе? Брак этот, естественно, уменьшит мое влияние. Октавии, как императрице, принадлежит значительная роль, которая…

— Могу себе представить, — усмехнулся Нерон. — Она взором Аргуса будет наблюдать за тем, чтобы никогда и нигде не была пропущена ни одна церемония, несмотря на всю ее нелепость в моем понимании. Она будет требовать, чтобы я каждое утро молился обожаемому Ромулу, чтобы повесил себе на шею амулет с изображением волчицы и голодных близнецов и чтобы я помогал ей верить, когда в каждом событии она будет видеть непосредственное участие Юпитера и его нежной Юноны.

— А если бы она и делала все это, что тут худого?

— Худого? — повторил император. — Ну, я не знаю, что ты думаешь о божественной истории наших предков. Ты никогда не рассказывала мне о них, Даже когда я был еще мальчиком. Полагаю поэтому, что наши взгляды одинаковы.

— А именно?

— Я не верю народным сказкам.

— Да? А чему же ты веришь?

— Разве это можно сказать сразу? Вместе с Сенекой я верю в существование могучей первобытной силы, скрытого, всеобъемлющего и всепроницающего духа. Дух этот живет и в нас; его воля и его чувства — суть наша воля и наши чувства! Но богов таких, каким поклоняется народ, я считаю вымыслом, необходимым для того, чтобы служить основой разрушающейся нравственности нашего общества.

Агриппина долго молчала.

— Знаешь, сын мой, — сказала она наконец, — ты находишься на самом верном пути к государственному преступлению, в точно таком же роде, как преступление только что помилованного тобой Артемидора.

Нерон улыбнулся.

— Ты имеешь слишком низкое мнение о моей сметливости. Я умею отделять императора от частного лица. Перед сенатом, конечно, я остерегусь легкомысленно выражать мои философские убеждения. Там я буду говорить о многолюбимой Минерве не хуже глупейшего из глупцов. Но это нисколько не помешает мне находить скучным, если и дома, как муж, я вынужден буду продолжать ту же комедию, и если даже в спальне со мной будет жрица, верящая в вола Европы! Чудесный бог был этот эллинско-римский Зевс, переплывший море с дочерью царя Агенора для того, чтобы произвести на критских лугах Миноса и Радаманта!

Агриппина пожала плечами.

— Верить в Юпитера, как в царя вселенной, и принимать за чистую монету фантазии греческого народного поэта — две разные вещи.

— Истинно верующий верует и в фантазии, — возразил Нерон. — Если бы было иначе, то художественные изображения таких глупых эпизодов считались бы оскорблением божества.

— Боюсь, ты сам стараешься во многом убедить себя, — заметила императрица. — Но впрочем, я благодарю тебя за откровенность. Увы! К чему отрицать? Я вижу, ты сын своей матери. Ты угадал, что боги и мне вполне чужды. Я верю только в один Рок, предначертавший наш жизненный путь с начала до конца. Кроме того, я верю еще и в то, что некоторым избранникам дается сила украшать этот путь цветами там, где простые смертные находят одно лишь терние. Я верю в силу духа, иногда принуждающего Рок к уступкам. Для этого необходимы ясность и спокойствие ума, уменье пользоваться всеми преимуществами и постоянство в преследовании цели. Все эти качества у тебя только в зачатке. Октавия же скоро разовьет их.

— Октавия? Тихая Октавия?

— Она тиха только в твоем присутствии. Самая заурядная девушка и та догадалась бы, что ты не разделяешь ее чувств. Она любит тебя всем сердцем, ты же, несмотря на дружелюбие к ней, еще ни разу не говорил с ней голосом любви. От этого, сын мой, она чувствует себя стесненной, почти уничтоженной. Если бы не боязнь возбудить общее внимание и не надежда победить наконец твое равнодушие, она давно порвала бы все.

— Это было бы самое лучшее! — задумчиво прошептал Нерон.

— Это было бы твоей гибелью! — вскричала возмущенная Агриппина. — Признаюсь, что мне давно уже до муки смертной наскучила твоя ледяная холодность к Октавии. Я требую, чтобы ты переменился. И так как тебе не удается роль жениха, то я позабочусь поскорее соединить вас. Быть может, она больше понравится тебе, когда ты будешь обладать ею и вполне узнаешь ее.

— Мать! Ведь мне дан был еще год сроку.

— Это слишком долго!

— Но ты дала слово.

— Я беру его назад. Пожалуй, эту зиму еще ты можешь философствовать и сочинять греческие трагедии. Но как только запахнет весной…

— Тогда придет конец моей весне! — вздохнул император. — Ну, мы еще поговорим об этом!

Носилки остановились перед дворцом.

Сильно расстроенная, императрица-мать отправилась в свои покои. Нерон же тотчас забыл неприятный разговор. В колоннаде приветствовал его Сенека и пригласил прогуляться с ним до обеда. Под высокими деревьями палатинских садов мудрый учитель рассказывал своему любознательному ученику чудесные истории о новом духовном, пока еще тайном и неприметном движении, под именем назарянства распространявшемся с востока на запад, и представлявшем в основах своего учения многие неожиданные точки соприкосновения с римской философией; вследствие чего оно несомненно заслуживало изучения такими свободными от предрассудков людьми, какими были Нерон и Сенека.

Глава III

Прошла неделя.

В Палатинском дворце только что окончился завтрак.

Агриппина сидела на цветастом диване под деревьями и беседовала с небольшой кучкой избранников, среди которых, по обыкновению, первенствовал государственный министр и философ Люций Анней Сенека, блиставший умом и остроумием. Возле него стоял начальник гвардии Бурр, впервые после выздоровления явившийся во дворец и наслаждавшийся лицезрением императрицы, подобно тому, как служитель Митры наслаждается сиянием солнца. Тут же находился и племянник Сенеки, юный поэт Лукан, язвительные эпиграммы которого на римских аристократов послужили ему у императрицы лучшей рекомендацией, чем самые усердные похвалы дяди.

Пока Агриппина, окруженная своим двором, очаровывала тех, кто не находил эту вполне расцветшую, гордую женщину чересчур повелительной и мужественной, Нерон, позабыв серьезные увещевания своего ученого воспитателя, потихоньку исчез.

В молодом императоре, противореча утонченно воспитанному и проникнутому ученостью Нерону, пробуждался иногда и другой, менее выспренный человек, который, под влиянием веселого поверенного, Софония Тигеллина, по временам брал верх над первым и делал робкие попытки практического ознакомления с жизнью и ее разнообразными наслаждениями. Софоний Тигеллин из Агригента сделался известен императору в Circus Maximus, как обладатель лучших, всегда побеждавших рысистых лошадей. Нерон пригласил его в императорский пульвинарий, поздравил, и был так восхищен пленительной любезностью блестящего наездника, что между ними скоро завязалась искренняя дружба. Так как Тигеллин прежде уже занимал место сверхштатного военного трибуна, то Нерон сделал его офицером преторианской гвардии и назначил состоять при своей особе. Сенека хотел было воспротивиться этому, потому что тридцатилетний Тигеллин слыл самым отчаянным покорителем сердец во всей столице, да и вообще внушал к себе очень мало доверия. Но Нерон так напирал на его светские и артистические таланты, что Сенека уступил и только решил с удвоенной бдительностью присматривать за императором.

Софоний Тигеллин впервые пробудил в Нероне склонность к приключениям и, благодаря своей неистощимой изобретательности сумел заставить его перейти от желания к действиям. Императора разбирало иногда страстное желание затеряться в толпе, не будучи узнанным, делать занятные наблюдения, подмечать различные сцены и случаи и отыскивать настоящее, неиспорченное человечество. Сначала выходки императора были крайне невинного свойства, и Софоний Тигеллин опасался слишком откровенно играть роль соблазнителя. Он дорого заплатил бы за это, если бы какие-нибудь слухи дошли до Сенеки. Но он твердо надеялся, что со временем все устроится само собой. То, что теперь казалось почти мальчишеством и ребячеством, должно было, несмотря на предостережения Сенеки, постепенно переродиться в безумную жажду удовольствий и наслаждений, а тогда Софоний Тигеллин становился господином положения. Стоя, вытесненная учением жизнерадостного Эпикура; философская мудрость Сенеки, превратившаяся в тяжкое бремя; он, Тигеллин, приветствуемый как желанный избавитель из этого моря принуждения и скуки: вот план, после осуществления которого до высшей власти оставался только один шаг!

Само собой разумеется, что лукавый агригентец держал про себя все свои соображения. Он притворялся слугой юношеских желаний императора, он, Тигеллин, вкусивший всего и еще мальчиком предававшийся необузданному разгулу! Нерон не понимал разницы между ходом своего развития и развитием агригентца, и верил ему. Он считал избалованного, чувственного кутилу таким же свежим, каким был сам. Он позабыл ту безотрадную жизнь, что он вел после смерти своего отца Домиция Аэнобарба до тех пор, пока второй брак Агриппины, на этот раз — с самим императором Клавдием, не сделал его известным всему Вечному Городу. Кроме того, артистической натуре Нерона казалось вполне естественным влечение взора к картине, ума к мысли, а пламенному воображению к приключениям.

Солнце стояло еще высоко над пологой горой Яникула, когда Нерон и Тигеллин, окутанные легкими плащами, вступили на многолюдное Марсово поле.

Десять германцев из гвардии, для избежания всякого подозрения взятые из Палатинума, уже сидели в одной из больших таверн близ Капитолия и пили за здоровье императора и его веселого поверенного красное сигнинское вино.

День был чудный. Складчатое покрывало, накинутое на головы Нерона и Тигеллина, как бы для защиты от солнечных лучей, скрывало их от прохожих, хотя в Риме, где каждый знатный гражданин выходил на улицу не иначе как с более или менее многочисленной свитой, ни одна душа не заподозрила бы в двух одиноких пешеходах таких высоких особ.

Император полной грудью вдыхал теплый, но при этом освежающий воздух. Над гигантскими деревьями, уже покрытыми осенними красками, сияло темно-голубое небо. Ухоженные дерновые лужайки блестели зеленью. Мраморные статуи, бесчисленные роскошные лавки, колоннады и памятники казались залитыми необычайно ясным светом. По главной аллее двигался нескончаемый ряд носилок и пешеходов. Справа и слева, по проезжим путям неслись горячие кони из Каппадокии, узкокопытные скакуны из равнины Гиспалиса и храпящие пони. Кругом на хитро переплетенных дорожках, между лавровыми и миртовыми изгородями, теснилась пестрая толпа всевозможных сословий: тут были сенаторы в тогах с пурпуровой оторочкой, окруженные многочисленными клиентами и друзьями; знатные малоазийцы в вышитых золотом химатионах; черноволосыеперсы в высоких тиарах и искусно расшитых шальварах; цветущие гречанки в желтых диплоидионах; эфиопы и галлы, свободные и рабы, сборщики податей и щеголи, педагоги с их питомцами, торговцы горохом и украшениями, одинаково крикливо предлагавшие свои товары, предсказатели, матросы, солдаты городской когорты и инвалиды.

— Сознаешь ли ты, дорогой цезарь, — начал Тигеллин, — все благоразумие моего совета — жить, следуя влечениям твоего духа, предоставив тяжелые государственные дела этой превосходной чете Диоскуров, Сенеке и Афранию Бурру? Ты молод, цезарь! Ты должен сначала изучить многоголовое человечество, которым будешь управлять во всех его бесчисленных формах!

— Ты прав, Тигеллин, — отвечал император. — В самом деле, что стал бы я делать без Бурра и Сенеки? А главное: что стал бы я делать без тебя? Клянусь Геркулесом, тебе удается хоть на несколько часов освобождать меня из-под ярма моих императорских обязанностей. Я — цезарь, но прежде всего я — человек и повторяю с поэтом: для всего человеческого во мне бьется пламенное сердце!

Они достигли сверкающего мрамором пространства, где помещалась постоянная ярмарка. Всевозможные лавки и панорамы манили народ во все стороны. Площадки для метания дисков и игры в мяч сменялись харчевнями, кабачками с душистыми горами плодов. Дальше, на берегу Тибра, возвышались деревянные помосты, с которых пловцы, побившись об заклад, бросались в подернутую рябью реку. Повсюду разбросаны были тенистые деревья, высокие кустарники, яркие цветочные клумбы и статуи богов.

Цезарь и его спутник остановились перед полотняной, переплетенной серебряными шнурами палаткой египетского кудесника.

Кир — так, судя по надписи на верху палатки, звали кудесника, — только что прибыл из Александрии и уже сделался центром народного интереса.

Небрежно прислонившись ко входу, сидел длиннобородый человек, с равнодушной усмешкой смотря на массу толпившегося вокруг него народа.

Вдруг, точно озаренный внезапной мыслью, он поставил шести- или семилетнего ребенка на так называемый магический треножник, покрыл его большой, в рост человека, остроконечной персидской шапкой из бумаги, дотронулся до разукрашенной разными изображениями поверхности шапки своим жезлом из слоновой кости и затем приподнял ее.

К неописанному изумлению зрителей, ребенок бесследно исчез.

Затем египтянин вошел в палатку, куда двое курчавых эфиопских рабов, со смешными кривляньями внесли вслед за ним треножник с бумажной шапкой.

Народ громко выражал свое одобрение. Нерон также с большим воодушевлением хлопал в ладоши.

— Славный фокус, — тихо сказал он Тигеллину. — Благовоспитанному светскому человеку удивление неприлично; но спрашиваю тебя: имеешь ли ты хоть малейшее понятие, каким образом он делает это чудо?

Тигеллин пожал плечами.

— Если земля не состоит в союзе с этим египтянином, — отвечал он, — и если она втихомолку не раскрывает свои недра, чтобы поглотить ребенка, как некогда отважного Курция, — то я не могу найти объяснения.

На сколоченный помост вышел глашатай в желтой и красной одежде и три раза громко протрубил в свою звучную трубу.

Затем он пригласил благородных квиритов и квиритянок не медлить.

— Три сестерция! — оглушительно кричал он. — С вас берут по три сестерция для того, чтобы на целые полтора часа превратить вас в богов. Кир, мой увенчанный славой повелитель, звезда Востока, знаменитость Вавилона, Сузы и Александрии, друг азиатских царей, любимец всех народов от востока до запада приветствует вас и желает знать, предлагал ли вам кто-нибудь что-нибудь подобное за три сестерция? «Нет! — ответите вы. — Это возможно только для несравненного Кира!» Поэтому, опустите руку в складки вашей туники и добудьте жетон из слоновой кости, дающий вам право в течении полутора часов дышать воздухом Олимпа! Когда вторично зазвучит моя труба, бессмертный Кир начнет представление.

Пестрыми группами устремились зрители направо к столам, где трое рослых фризов, также в фантастических костюмах, продавали жетоны из слоновой кости. Нерон и Тигеллин последовали примеру толпы.

Давка была такая, что император скоро был оттеснен от Тигеллина.

— Друг, — по-гречески закричал Нерон через головы спешивших к столу молодых девушек, — если мы разойдемся во время представления, то по окончании встретимся около клена Агриппы.

— Хорошо! — кивнул Тигеллин.

Палатка египтянина была необыкновенно вместительна. Сквозь продольное отверстие сверху в ширину триклиниума сильный свет падал на великолепно убранное помещение. Пол устлан был дроковыми циновками. С перевитых серебром шнуров спускались ковры, которые издалека можно было принять за сирийские. Посредине возвышения, отделенного от публики бронзовыми цепями, стоял большой алтарь. Висевший позади него тяжелый занавес из тарентинской голубой шерсти медленно приподнялся, и из-за широких складок торжественно показался маг, между тем как снаружи снова затрубил глашатай.

Нерон — теперь уже намеренно — все дальше отходил от Тигеллина. Он встал впереди, довольно близко к бронзовым цепям и с ожиданием смотрел в блестящие глаза гордого египтянина.

Первое, что маг показал своей публике, был фокус, уже прославившийся в Александрии и называемый «Черная Эвридика». Он дал это имя из известного греческого предания черной голубице, которую он убивал и снова возвращал к жизни.

Пока он на глазах толпы разрывал на части испуганно бившуюся птицу, около императора раздалось тихое восклицание.

Он обернулся.

Позади него стояла та самая белокурая красавица, которая просила его за Артемидора. Странно взволнованному юноше показалось, что он только сейчас увидал всю прелесть этого розового личика. Чудные, полуоткрытые губы, за которыми соблазнительно блестели белые зубки, дышали невинностью, страстью и вместе с тем радостью; выражение изумления и жалость смешивались в ее прелестных детских чертах.

А ее голос!..

В ушах Нерона еще звучало ее восклицание, и им овладело страстное желание заставить ее говорить, несмотря на все чудеса Египта и Вавилона. Тихонько и незаметно подался он назад. Место его было тотчас же занято другим. Он стоял теперь рядом с девушкой и с трепетом прошептал:

— Ты меня знаешь?

— Да, повелитель! — так же тихо отвечала она.

— Не выдавай же меня!

— Как повелишь.

— Ты одна?

Мгновение она колебалась.

— Одна, повелитель, — робко шепнула она.

— Как тебя зовут? — спросил цезарь.

— Мое имя Актэ.

— Родители твои живы? К какому сословию принадлежишь ты?

— Мои родители умерли. Отец был уроженец Медиолана, мать была гречанка. Оба были несвободные по рождению.

— Невозможно! Ты — рабыня?

— Отпущенница Никодима…

— Того, что иногда занимается философией с Сенекой?

— Того самого.

Среди зрителей раздался оглушительный шум.

— Отлично! Превосходно! — ликовала воодушевленная толпа. — Да здравствует Кир, любимец богов!

Удивительный фокус «Эвридика» окончился, но Нерон не видел его. Он стоял неподвижно, как очарованный, в немом созерцании поразительной красоты девушки. Какая из всех знатных римлянок могла сравниться с ней? Ни одна, ни даже сама Поппея Сабина, молодая жена Ото, по которой весь Рим сходил с ума! А Октавия, будущая императрица! Да, с точки зрения греческого скульптора, Октавия была, быть может, совершеннее, она обладала царственной размеренностью движений, но как холодно, напыщенно и безжизненно было все это в сравнении с распускающейся, благоухающей красотой этой рабыни по рождению!

— Невозможно! — повторил цезарь. — Как называешь ты себя, Актэ?

— Отпущенницей.

— Богиня, — прошептал Нерон, страстно сжимая ее руку. — Дитя, ты не знаешь, как ты бессмертно хороша!

— Повелитель, ты смущаешь меня… Я знаю, что сильные мира любят издеваться над бедными и беззащитными. Но я не могу и не смею думать, чтобы ты, благородный освободитель Артемидора, хотел насмеяться надо мной…

— Насмеяться над тобой? Я хотел бы на руках понести тебя, как сестру. Я завидую Артемидору, как мертвый живущему! Если тебе угодно, милое создание, отойдем отсюда в сторону. Там, у входа, на нас не будут смотреть, а мне нужно так много сказать тебе!

Она молча последовала за ним.

— Право, эта мысль не покидает меня, — душевно продолжал он. — Артемидор! Если бы можно было поменяться с ним!

— Я все-таки думаю, что ты смеешься надо мной! Ты, всемогущий повелитель, и Артемидор! Какая непреодолимая бездна!

— Конечно, но только счастье на его стороне! Артемидор имеет чудное право целовать твой лоб, заключать тебя в объятия… Как доволен и счастлив должен он быть, когда твои розовые уста прикасаются к его губам!

— Я не целуюсь с Артемидором, — твердо сказала девушка.

— Как? Не целуешь брата?

— Он не брат мне, с твоего позволения. Клавдий Нерон упустил из вида, что Артемидор уроженец далекого Дамаска, а отец Актэ — италиец.

— Но ты просила помилования брату…

— Да, повелитель — в смысле назарянского учения. По этому учению, все люди — мои братья.

— Так ты схитрила со мной!

— Право, нет! Спроси одного из наших, обманываю ли я тебя! Мы, назаряне, и в ежедневных сношениях называем друг друга братьями и сестрами, так как мы не признаем никаких различий, в глазах народа разделяющих нас. Мы даем это имя одинаково рабу и благородному, ибо мы все люди по рождению, рабами же, благородными и сенаторами делает нас или случай, или же насилие и несправедливость прежних поколений…

Цезарь блестящими глазами смотрел в ее прелестное лицо.

— Девушка, — произнес он, одурманенный ее обворожительной женственностью, — ты весенний цветок, а говоришь с мудростью пифагорейца. То, что ты сказала, не больше и не меньше, как самая суть философии, внушенной мне Сенекой. Ты глубоко пристыжаешь меня. Я считаю себя со своими воззрениями стоящим выше избраннейших, и вдруг нахожу едва расцветающую девушку, чувствующую то же самое, что и я, но выражающую эти чувства яснее и совершеннее, чем мой уважаемый учитель! Или это все сон? Или Платон с Сократом и Зеноном слились воедино, чтобы снова воплотиться в этом юном существе?

При последних вдохновенных словах императора лицо его озарилось внутренним огнем, облагородившим его черты и движения. Большие глаза его впились в темно-голубые глаза Актэ. Полные, едва покрытые молодым пушком губы задрожали так красноречиво, что сама неопытность поняла бы волновавшее его чувство. Это было бурное, пламенное признание первой безумной любви. Но глаза, следившие за императором из толпы, конечно, нельзя было назвать неопытными; лукавый Софоний Тигеллин следил за сценой между императором и краснеющей девушкой с удовольствием учителя, видящего, как всходят посеянные им семена. Клавдий Нерон был теперь близок к тому, чтобы признать ослом заносчивого философа Сенеку и принять за правила жизни то, что доселе составляло лишь исключение.

Малютка с волнистыми белокурыми волосами и созданным для поцелуев ротиком была прелестна. Если бы Нерон так неожиданно не попался на удочку, быть может, сам Софоний Тигеллин не отказался бы… Теперь, конечно, об этом нечего и думать, но, в сущности, это все равно, так как Софоний Тигеллин мог выбирать среди красивейших и знатнейших, ему стоило лишь протянуть руку, и даже сама Поппея Сабина готова была поднести некое украшение своему супругу… Да, да, в этом блестящий Тигеллин не сомневался, и намерен был вскоре заняться этим. Теперь же он был доволен, весьма доволен походом на Марсово поле; против всякого ожидания, Нерон отлично играл ему на руку.

Другая пара глаз, незаметно следивших за императором и его молодой собеседницей, принадлежала Никодиму. Его шпионы и лазутчики донесли ему, каким образом Тигеллин и Нерон намеревались провести время между завтраком и обедом. Он тотчас же поспешил с Актэ на Марсово поле и, увидев императора, быстро отошел в сторону, предоставляя все остальное сметливости молодой девушки. Актэ, прибывшая в Рим лишь несколько недель тому назад (до этих пор, она ходила за больной родственницей Никодима в Остии) в кругу назарян стала уже почти знаменита чудесной силой убеждения и успешностью своих попыток в обращении язычников; обращенные ею последователи Христа считались десятками. И неутомимый, пламенный Никодим решил достигнуть намеченной им великой цели уже не только через посредство Сенеки, но гораздо более прямым путем, сведя императора с увлекательно красноречивой проповедницей нового учения. Никодим, бывший глава крупного торгового дома, познакомился с религией назарян во время одного из своих путешествий на Восток. Смерть любимого сына укрепила в его жаждавшем утешения сердце убеждение в божественной истине христианства и когда эта вера победоносно извлекла его из бездны отчаяния после тяжелой потери, он начал всем сердцем стремиться к тому, чтобы спасительное учение восторжествовало над заблуждениями государственной религии Рима. Хорошо знакомый с философией Сенеки, которому в былые времена он оказывал значительные денежные услуги, Никодим с радостью видел внутреннюю связь между учением Иисуса и полным презрения к миру стоицизмом; на этом-то и основывалась его безумно смелая надежда обратить питомца Сенеки в последователя Сына назаретского плотника.

Актэ казалась ему созданной для того, чтобы быть его орудием, не только по ее горячему, сердечному красноречию, но и потому, что она — хотя он сам себе не хотел сознаться в этом, — была воплощением безукоризненной красоты и женственности. Она повлияет на ум Нерона, быть может, даже на его сердце, но что за беда, если на этот раз, в виде исключения всеспасительная вера проникнет на крыльях земной, скоропреходящей любви? Актэ ведь знает свой долг… В последнюю минуту она найдет в себе силу спасти свою добродетель от бурного потока страсти.

Так рассуждал Никодим…

В глубине же сердца и почти безотчетно для него самого шевелилась мысль: «А если бы и погибла одна эта овца, то погибель ее послужит во спасение всему стаду».

Безумец забывал, что из худа и позора никогда не выходит добра; он был не в состоянии беспристрастно оценивать ситуацию.

С почти демонической радостью смотрел он теперь на быстро возраставшую приязнь между его отпущенницей и Клавдием Нероном. Все это выходило удачнее, чем он смел когда-либо надеяться. На лице императора не было и следа легкомысленной шутливости, обыкновенно отражающей завязку известных отношений с красавицами низшего сословия; напротив, черты его скорее выражали почтительное сочувствие и почти робкое обожание. Если Актэ сумеет умно повести дело, то сердце этого богато одаренного природой юноши в ее руках уподобится мягкому воску.

Беседа между императором и отпущенницей продолжалась. Вдруг Нерон, не в силах преодолеть своих чувств, схватил за руки девушку и страстно прижал их к груди.

— Актэ, — сказал он, — ты уничтожила меня сладкой музыкой твоих речей, божественной прелестью и умом твоих синих глаз… То, что ты очертила лишь несколькими словами, пробуждает во мне могучие, необъятные образы! Будем друзьями, Актэ, настоящими, сердечными друзьями! Теперь только понял я стих юного Лукана, где он говорит, что всякое откровение исходит от женщины. Ты, Актэ, обладаешь чистотой и силой воли, у меня же есть власть. Мне стоит лишь поднять руку и все в мире изменится, подобно тому, как изменяются эти игрушки под волшебным жезлом Кира. Если мы мужественно будем поддерживать друг друга… О, как ты прекрасна, как божественна и очаровательна!

И он со страстной нежностью поцеловал кончики пальцев краснеющей Актэ.

Она старалась высвободить свои руки, и он выпустил их, уступая ее молящему взору скорее, чем ее усилиям.

— Приди ко мне в Палатинум, — продолжал Нерон. — Вот этот перстень откроет перед тобой все двери ко мне во всякое время. Сенека должен узнать тебя. Мне кажется, что ты глубже постигаешь великие цели назарянства, нежели Никодим. Согласна ты, Актэ?

Осторожно сняв перстень с печатью, он подал его девушке, как жених подает розу невесте.

— Благодарю, повелитель, — смущенно произнесла Актэ, — но внутренний голос говорит мне, что я не должна принимать твой перстень и также что мне неприлично переступать порог дворца.

— Пустяки! Если этого требует сам цезарь! А, ты боишься за твое доброе имя? Конечно, коварная злоба тем скорее бросается на свою жертву, чем она милее и прекраснее. Так приходи в сопровождении Никодима…

— Может быть, повелитель!

— Отчего ты не скажешь просто: да? Разве это не похоже на предопределение, что мы снова встретились здесь после того, как я впервые увидел тебя несколько дней тому назад, когда ты уже возбудила симпатию в моей душе?

Актэ сильно покраснела и как бы со стыдом, молча опустила глаза.

— Так ты придешь? — повторил император.

— Я посмотрю, могу ли я это сделать.

— Как ты пылаешь, Актэ! Или ты думаешь, что я хочу обидеть тебя? Ты будешь моей сестрой, моей любимой сестрой, иначе я умру от тоски. Понимаешь ли ты? Нерон протягивает тебе братскую руку, Нерон, чьей благосклонности униженно заискивают цари!

— О, я знаю цену этой благосклонности! — звучным, сильным и убежденно-радостным голосом отвечала девушка.

Нерон был в опьянении.

— Так решено, дорогая, прелестная! Как удачно придумал Тигеллин привести меня на Марсово поле как раз теперь! Это стоит всех сокровищ империи! Ведь он, глупец, человек минуты, враг мысли, но тем не менее он дал мне больше, чем Сенека со всей его мировой мудростью!

Оглушительные возгласы одобрения и вслед за тем громкий звук труб возвестили конец представления.

— Повелитель, — шепнула Актэ, заметив что Нерон собирается следовать за ней к выходу, — если ты желаешь мне добра, то оставь меня. Меня могут заметить, и ты не подозреваешь, какое жестокое и бессердечное осуждение может пасть на меня.

— Хорошо, Актэ! Видишь, я уже покорен тебе почти как раб. Но ты возьмешь перстень? Я прошу тебя от всего сердца!

— Хорошо… — с волнением отвечала она.

Тяжелый золотой перстень скользнул на ее средний палец и пришелся впору, точно был сделан нарочно для нее. Странное чувство овладело ею: это было наполовину радость, наполовину грусть и предчувствие грядущей беды. Ей казалось, что на нее надета цепь, которую уже не разорвет никакая земная сила.

Глава IV

Поспешно протиснувшись сквозь толпу, Актэ вышла из палатки, незамеченная Никодимом. Ее влекло непреодолимое стремление остаться в одиночестве под впечатлением удивительной встречи.

При мысли о том, как ее господин будет расспрашивать ее, как начнет со всех сторон истолковывать каждое слово, сказанное императором, ею овладевал несказанный страх. Ей казалось, что чужая, бесчувственная рука будет рыться в ее драгоценнейших сокровищах. Прежде чем это случится, она хотела хоть короткое время быть их единственной обладательницей, хотела без помехи насладиться только что пережитым и собраться с мыслями.

Почти полчаса ходила она по отдаленным окраинам Марсова поля, с сомнением поглядывая на перстень, надетый на ее палец. Все это казалось ей сном.

На ее руке перстень с императорской печатью, данный ей самим всемогущим цезарем! Не походило ли это на сказку древних пелазгов? В те далекие времена, облеченные эфирным светом Уранионы спускались к дщерям человеческим и приносили небесные громовые стрелы к ногам пастушек Эты. Но здесь, в этой действительности шумного Рима, где повсюду раздавалось вовсе не сказочное бряцанье преторианского оружия, здесь, на берегу Тибра, где все дышало такой новой, полнокровной жизнью — это было непостижимо!

Взор ее устремился в сторону Вечного города…

Несмотря на прозрачность октябрьского дня, южный горизонт подернут был красноватой дымкой. Вдали виднелись залитые солнцем храмы Капитолия; справа от него высились башни Палатинума, резиденция цветущего юноши, властителя всего этого необозримого моря построек, всей Италии, всего мира, — властителя, так горячо, любовно, безгранично доверчиво говорившего с ней, рожденной рабыней!..

Она вздохнула.

— Если бы он был одним из этих жалких рабов, таскающих камни для строительства! — печально думала она. — Я отдала бы все, что имею, за его выкуп; я работала бы целые годы, если бы имущества моего было мало для этого, а потом…

Она закрыла глаза.

Тихий голос внезапно произнес ее имя.

Перед ней стоял человек лет около сорока, в одежде вельможи, с видимым усилием старавшийся придать ласковое и приветливое выражение своим сверкающим серым глазам.

— Актэ, — сказал он, — ты бродишь одна, подобно тоскующей Деметре. Смеет ли новый друг предложить тебе свое сопровождение?

— Господин, я не знаю тебя.

— Этому легко помочь. Мое имя, полагаю, окажется тебе менее чуждым, чем мое лицо. Я Паллас, доверенный императрицы.

— Паллас! — вскричала она с испугом, точно совесть ее была не совсем чиста. — Имя это всем известно и… страшно.

— Оно должно быть страшно только тем, кто не оказывает моей повелительнице должного почтения, не признает мудрости ее действий, противится ее славным целям, или каким-нибудь иным способом грешит против божественной императрицы. Я возвысился милостью Агриппины; благодаря ей я достиг своего настоящего положения, но признательность и верность я все-таки считаю высшими добродетелями!

В глубокой задумчивости смотревшая на перстень императора, Актэ внезапно откинула со лба свои чудные волосы и почти смело спросила:

— Откуда знаешь ты меня и что нужно тебе?

— Я видел тебя недавно, когда цезарь помиловал отпущенника Флавия Сцевина. Я был во главе императорской свиты.

— Да? Я не заметила тебя.

— Это не очень лестно. Но ты была так поглощена своими мыслями, что я прощаю твою невнимательность. Быть может, мне понравилось именно твое увлечение. Ты показалась мне олицетворением сладкого спокойствия посреди вечно мятущейся столицы. Короче: ты очаровала меня…

— К чему говоришь ты мне это?

— Странный вопрос! К чему амфоре говорят о жажде? Я люблю тебя, Актэ, и молю богов, чтобы они расположили ко мне твое сердце.

— Мольбы твои напрасны, — отвечала девушка. — Я не могу любить. На такой вздор у меня нет ни склонности, ни уменья.

— Ты называешь вздором блаженнейшую и единственную отраду жизни? Актэ, Актэ, что говоришь ты? Ты не можешь любить с твоими мечтательно-страстными глазами и прелестными устами, созданными для сладких поцелуев? Обманывай кого-нибудь поглупее меня!

— Я не могу любить, — печально повторила она. — А если бы и могла, то неужели ты думаешь, что я согласилась бы опозорить себя?

— Опозорить? Разве любовь Палласа позорна?

— Для тысячи других, наверное, нет. Поверь, несмотря на мою молодость, я знаю свет и его порочность. Я знаю, как думают римляне о девушках-отпущенницах, знаю, что имя это почти равнозначно разврату и легкомыслию… Многие, очень многие почли бы себя счастливыми разделить свой грех с тобой; ты могуществен и богат, и на возлюбленной Палласа должен отразиться блеск правящего миром добра. Я же презираю подобное возвышение, которое в действительности есть только позор, презираю потому, что прежде всего отвращение к таким поступкам лежит у меня в крови, а к тому же Иисус Христос Назарянин, которому я предана всем сердцем, завещал нам добродетель и чистоту мыслей в жизни.

Паллас помолчал.

— Ты не сказала мне ничего нового, Актэ, — медленно произнес он наконец. — Можно было сразу догадаться, что девушка, просящая помилования назарянину, сама назарянка. Никодим подтвердил мне это. Мне известно также твое отношение к нему; его я знал, встречаясь с ним иногда у Сенеки… Итак, твое гордое возражение меня нисколько не удивляет, но в то же время и не убеждает.

— Почему?

— Потому что ты отвергаешь то, чего не испытала, Актэ! Я вижу тебя в третий раз. Третьего дня, в доме Никодима, я имел полную возможность наблюдать за тобой… Невидимый тобой, я стоял в таблинуме с седоволосым чудаком. Подобно молодой лани двигалась ты по каменным плитам; ты говорила с рабами и для каждого находила приветливое слово; ты поливала осенние розы, кормила голубей зерном и хлебными крошками; один луч присущего твоей душе света ты уделила даже на долю старой больной собаки, лежавшей у бассейна и при виде тебя завилявшей хвостом. Тогда я решился при первом же случае сказать тебе, как я завидую животному, находящемуся в блаженной близости от тебя; сказать тебе… Но что с тобой?

— Ничего, ничего! — с трудом произнесла Актэ. — Пустая мысль… воспоминание… — Она закрыла глаза рукой. Теперь, когда она поняла, что Паллас говорил ей об истинной, настоящей любви, вдруг с поразительной ясностью и живостью перед ней возник образ цезаря в ту минуту, когда он в первый раз восхищался ее красотой; и вместе с этим образом в душе ее поднялась такая сладко-мучительная боль, что она едва удержалась на ногах. Она скоро оправилась, и Паллас с возрастающим жаром продолжал:

— Надеюсь, не мои слова испугали тебя? Или я слишком увлекся? Но в моем возрасте уже не тратят на ухаживанье недели и месяцы. Говорю прямо: Паллас, доверенный императрицы, страшный Паллас, как ты сама назвала его, — хочет иметь тебя своей женой. Слышишь, Актэ? Законной женой, а не любовницей! Что ты ответишь ему?

— Что я благодарю его, — опустив глаза, прошептала она, — и прошу простить меня, если я все-таки отвечу — нет.

— Ты говоришь в лихорадочном жару!

— Нисколько, господин! Именно ясность моих мыслей и придает мне мужество отказаться от этой чести. Такая девушка, как я, не подходит знатному вельможе…

Он покачал головой и положил правую руку на плечо Актэ, устремив сверкающий взор на ее дрожавшую от волнения стройную фигуру.

— Должен ли я сказать тебе, что ты несомненно подходишь мне? Должен ли я унизиться перед тобой? Разве тебе не известно, что я сам рожден несвободным? Антония, мать императора Клавдия, много лет тому назад подарила мне свободу и собственными усилиями я занял положение, которому теперь завидует весь Рим: поверенного божественной Агриппины.

— Да, я знаю, — возразила девушка. — Тем не менее нас разделяет бездна. Какую жалкую роль стала бы я играть в блестящем обществе Палатинума? При одной этой мысли у меня кружится голова.

— Ты не можешь бояться сравнения ни с кем.

— Нет, нет, мне страшно подумать об этом. И к тому же, господин, ведь я уже сказала тебе, что у меня есть душа и нет сердца. Я тебя не люблю, а сделаться твоей женой без любви — значило бы обмануть тебя.

Паллас нахмурился. Он не ожидал такого прямого отказа, и гордость его была уязвлена.

— Девушка, — сказал он, помолчав, — ты поступаешь, как безумная. Я держал в моих объятиях дочерей сенаторов, не особенно церемонясь, а ты отказываешься разделить мою жизнь и положение как моя законная жена? Твое ребяческое упорство так же безумно, как моя неслыханная решимость жениться на тебе. Но я не могу изменить этого: ты очаровала меня с первого взгляда и теперь, когда вместо того, чтобы отдаться мне со слезами благодарности, ты отвергаешь меня, я еще яснее чувствую, что не в силах отказаться от тебя. Подумай, Актэ! Поверенный императрицы ведь не первый встречный, и тот, кто не умеет схватить свое счастье, когда оно само дается в руки и, быть может, всю жизнь будет оплакивать это легкомысленно пропущенное мгновение. Итак, пока прощай! На большой дороге меня ждет моя свита.

И многозначительно склонив голову, он исчез за миртовой изгородью. Между тем уже вечерело. Час ужина давно миновал. Массы оживленно двигавшихся по широким аллеям носилок и пешеходов исчезли, и наступившая тишина, заменившая этот шум, ощущалась еще явсвтвеннее при горячем, красно-золотистом вечернем освещении.

Акта незаметно дошла до Элийского моста; пройдя по выложенному мрамором боковому настилу, она достигла средины моста и остановилась, опершись о перила. Отсюда, с вершины главной арки, ежегодно бросались в воду сотни людей, которым наскучила жизнь, потерявшая для них всякий смысл или изнемогших в непрерывной борьбе с судьбой… Внизу со страшно-заманчивым рокотом шумели и пенились желтоватые волны, вздымались и падали, подобно мерному дыханию живого существа. Одна за другой вырывались они из-под квадратных опор моста и, постепенно успокаиваясь, катились дальше, сливаясь наконец в однообразной глади широкой реки.

— Как это утешает! — прошептала Актэ, подпирая лоб ладонью. — Волны приходят и уходят, и даже самые бурные из них все-таки сглаживаются и мирно текут в море!

Долго в раздумье смотрела она на одно место, где около устоев выше всего взлетали пенистые, крутящиеся струи, пока наконец ей почудилось, что она и мост бесшумно и гладко поплыли назад. Это было невыразимо сладкое, дремотное ощущение, так же благодатно освежившее ее потрясенную недавними событиями душу, как глубокий сон освежает утомленное тело. Солнце уже зашло, когда Актэ вспомнила о своих обязанностях и направилась домой.

Повернув в юго-восточном направлении, минут через сорок она достигла Vicus Longus, «Длинной улицы», отделявшей виминальский холм от квиринальского.

На едва приметном косогоре первого из этих холмов возвышались красивые постройки дома Люция Никодима, который нисходя в четвертом поколении от лакедемонян, по своим нравам и обычаям был чистокровным римлянином.

Актэ боялась, что пылкий патрон встретит ее укорами за продолжительное отсутствие, так как еще недавно, верный священной суровости назарян, Никодим выговаривал ей за то, что она в сумерки стояла со служанкой в остиуме. К тому же нетерпеливое ожидание могло также раздражить его.

Но вместо этого при виде ее Никодим просиял. Он дожидался ее в атриуме и, встретив на пороге, провел мимо таблинума в перистиль. В столовой горели масляные лампы. Уже часа два тому назад окончился обед семьи, состоявшей из хозяина дома, его жены, дочери и семи бывших рабов и рабынь, освобожденных своим господином: учение Спасителя так резко противоречило идее рабства, что даже человек такого устойчивого характера, как Никодим, не осмеливался защищать учрежденного государством невольничества. К тому же все домочадцы были обращены и крещены им самим и уже поэтому он не мог оставить на них цепи, духовно разбитые таинством.

— Ты должна быть голодна, — с почти нежной заботливостью сказал он. — Вот идет Лесбия с блюдами. Она оставила для тебя горячее кушанье, Актэ. Ешь, пей, а потом рассказывай.

Актэ опустилась на край застольной софы, на которой Никодим всегда возлежал за обедом.

— Ешь, ешь! — ласково повторял он. — Ты, наверное, совсем измождена. И руки твои холодны, как лед. Вот чудесное везувианское вино… Я нарочно для тебя достал его из погреба… Оно оживит тебя, Актэ. У тебя такой утомленный вид.

— Действительно, я утомлена, — сказала она, поспешно поднося кубок к губам. — Прости, что я не тотчас вернулась с тобой из палатки египтянина…

— Напротив, — усмехнулся Никодим, — я благодарен тебе за то, что ты усердно и решительно принялась за предстоящее тебе святое дело. Я видел, как цезарь относился к тебе. Если ты будешь благоразумна, то Никодим и вместе с ним Божественный Галилеянин победят раньше, чем наступит второе полнолуние.

Все еще с трудом владевшая собой, Актэ печально покачала головой.

— Нет, господин! — глухо произнесла она. — Не сердись на меня, ради Господа Иисуса, но это невозможно…

— Что невозможно?

— Чтобы я… Чтобы я обратила императора Нерона.

— Ты уже обратила его, если только умело воспользуешься тем, что судьба дает тебе в руки. Он был олицетворением доброты и милости…

— Именно поэтому. Он даже пожал мне руки и предложил быть его дорогой сестрой…

— Что такое?

— Да, это были его собственные слова. Он также приглашал меня в Палатинский дворец и то, что я ему говорила, кажется ему точным отголоском его задушевных мыслей…

— Но ведь это поразительное торжество, Актэ! Это значит покорение Рима, водружение креста Господня на стенах Капитолия…

— Это конец наших радостных надежд, — прошептала Актэ. — Господин, я должна рассеять твое последнее сомнение: я не увижу больше императора!

— Ты помешалась, девушка?

— Слава Богу, нет! Давно уже я не находила в душе моей такой ясности, как теперь. Я буду откровенна и прямодушна, так как я многим обязана тебе. Ты не должен думать, что Актэ из одного лишь упрямства разрушает то, что ты задумал так умно и так благородно. Я… я…

Она запнулась. Лицо ее вспыхнуло жгучим румянцем стыда, между тем как Никодим смотрел на нее бледный и с раскрытым ртом.

— Я чувствую, — сказала она наконец, — что не могу выполнить назначенной мне тобой роли, не потеряв себя. Вы все утверждаете, что я умею убеждать лучше, чем наши красноречивейшие пресвитеры… Не знаю, ошибаетесь вы или нет, но мне ясно одно, что цезарь смотрел на меня иными глазами, чем кто-либо из всех обращенных мной в христианство…

— Ну что же следует из этого?

— Просто то, что он… Что он полюбил бы меня…

— Тем лучше!

— Нет, не лучше, потому что и я полюбила бы его. Да я его уже люблю, господин!

— Скоро же это сладилось! — злобно засмеялся тощий Никодим. — Но к чему мне твои глупые признания? Люби его сколько угодно, но исполняй свой долг распространения нашей божественной веры!

— На это у меня не хватает силы.

— Презренная! — вскричал Никодим. — Не завещал ли нам Христос отречься от всего мирского ради вечного спасения? Не повелевает ли Он умерщвлять нашу плоть и обуздывать греховные побуждения, отвращающие нас от стези праведности и добродетели?

— К этому-то я и стремлюсь, — возразила Актэ. — Если бы я хотела повиноваться моим желаниям, то теперь же пошла бы к нему… Быть с ним, в его объятиях, на его груди, полной таких возвышенных, прекрасных и благородных чувств, — вот к чему влечет меня моя греховная, попирающая всякие обязанности, воля. Но, так как последовав этому влечению, я погрузилась бы в бездну позора и унижения, то решение мое непоколебимо. Никакая земная сила не заставит меня вновь увидеться с человеком, близость которого грозит мне погибелью.

— Но если он сам прикажет тебе прийти?

— Скорее я умру, чем послушаюсь его. Цезарь властен над многим, но он не может помешать умереть тому, у кого на это хватит мужества.

Никодим сидел ошеломленный. Потом, внезапно протянув дрожавшие руки, он с рыданием воскликнул:

— Актэ! Во имя Спасителя, пролившего за нас Свою кровь, не упорствуй! Не разрушай идеи, величайшей со времени смерти Христа! Не разбивай будущности назарянства и его дивной, божественной, спасительной деятельности!

— Мир не может спастись грехом!

— Актэ! Могилой твоей матери, умершей в блаженном веровании в милость Господню…

— Могилой моей матери! — воскликнула тронутая девушка. — Твое упоминание об этой святой превращает мою твердость в непоколебимость!

— Так ты не хочешь? Несмотря на мои просьбы и на мои слезы?

— Нет, тысячу раз нет!

Лицо Никодима исказилось. С губ его готово было сорваться ужасное проклятье… Тонкие пальцы его сжимались, как когти хищной птицы, в груди клокотало, покрасневшие глаза метали полные демонической ненависти взгляды.

Но он мгновенно овладел собой и, еще дрожа, налил в чашу вино и выпил его сразу, как человек, умирающий от жажды.

— Ты не хочешь, — беззвучно сказал он, — но цезарь хочет… и Никодим также… пусть же мелкий камешек попробует задержать низвергающийся в долину великий обвал. Ты знаешь меня. Ступай спать, бедная дурочка! Завтра, быть может, к тебе вернется рассудок!

Он вышел из триклиниума; шаги его звучно отдались в колоннаде; дверь тихо скрипнула, и все замолкло.

Удрученная Актэ осталась одна в наполненной ароматом вина столовой. Угрозы ее господина с убийственной ясностью звучали в ее мозгу. Да, она его знала. Несмотря на всю его доброту и справедливость, он был способен на всякое насилие, если встречал противодействие тому, что он считал целесообразным и необходимым. Она сидела и думала. Все тяжелее и тяжелее давило ее предчувствие близкой беды.

Вдруг ей почудилось, что из глубины тускло освещенной столовой какой-то голос говорил ей: «Беги, беги, или ты погибла!»

Безумный страх овладел ею. Цезарь хочет… Никодим хочет… Но она не хочет и потому должна бежать… Одно только бегство могло спасти ее от греха, от борьбы с собственной слабостью и от злобы Никодима.

Тихо, как преступница, прокралась она в свою спальню. Дрожа всем телом и торопясь, точно спасение ее зависело от каждой тающей минуты, начала она собирать самые необходимые вещи. Золотую цепь, наследие матери, она надела на шею как талисман, накинула на себя плотную верхнюю одежду, затушила лампу и выскользнула из дома.

На утро испуганные домашние тщетно повсюду искали и звали Актэ. Постель ее оказалась несмятой; На двери была приколота полоска пергамента с короткой надписью: «Прощайте все!» Ни по малейшему следу невозможно было угадать, куда скрылась девушка. Никодим, терзаемый сомнением и угрызениями совести, молчал о происшествиях последних дней, и ничего не подозревавшая семья его терялась в догадках, отыскивая причины этого неожиданного бегства. Потеря общей любимицы была для всех большим горем. Ее невинная веселость радовала и веселила домочадцев Никодима; блестящие белокурые волосы ее как бы озаряли весь дом небесным сиянием; ее цветущая наружность, голос, звонкое пение — все это оставило за собой пустоту и сокрушение, подобное сокрушению внезапно ослепшего человека, для которого навеки угасло солнце… Никодим утешал горько плакавшую жену, говоря что-то сквозь зубы о «девичьих капризах», «экзальтации» и о том, что «она скоро возьмется за ум», а затем отправился в префектуру заявить о происшествии. Оказалось, что в отделении префектуры, куда он обратился с этой целью, по случаю оказался и Фаракс, начальник конвоя, который неделю тому назад вел на казнь осужденного Артемидора.

Они узнали друг друга. Услыхав в чем дело, Фаракс воспламенился. Он провел Никодима прямо к префекту и, говоря о милости, лично оказанной молодой девушке Клавдием Нероном, многозначительно заметил, что цезарь, наверное, огорчится, если беглянку постигнет какая-нибудь неприятность.

Префект протянул руку Никодиму.

— Мои военные и гражданские когорты обучены недурно, — сказал он. — Мы разыщем девочку, будь в этом уверен! Впрочем, я готов поставить на заклад моего лучшего скакуна, что раньше чем мы начнем серьезно выслеживать ее, она вернется сама!

Однако она сама не вернулась и когортам префекта также не удалось выследить ее.

Две недели разыскивали Актэ, прибегнув даже к помощи настоящих охотников за рабами, но все напрасно.

Нерон, снедаемый тайной тоской, как бы из участия к безутешному Никодиму назначил значительную награду за розыск девушки и приказал своим преторианцам оказывать всевозможную помощь городским когортам. Но наконец и он должен был примириться с мыслью, что прелестная, очаровательная Актэ, наполнившая его сердце такой божественной музыкой, исчезла навеки и бесследно.

Глава V

Зима прошла, и снова наступила весна.

Яркое апрельское солнце обливало землю живительными лучами божественных небес, лучами, превратившими аристократические кварталы Рима в один цветущий сад. Источники Aqua Claudia и Marcia пенились изобилием вод. Форум и Священная дорога казались покрытыми снегом, столько по ним двигалось гуляющих в белых одеждах. Народные поэты вдохновлялись новыми фантазиями; юноши убирали своих избранниц пурпуровыми розами; девушки мечтали о будущем счастье.

В противоположность своим счастливым подданным, суровый и мрачный цезарь Клавдий Нерон прогуливался в колоннаде в сопровождении своего советника и бывшего наставника Сенеки.

Разговор их часто прерывался продолжительными паузами, и тогда министр украдкой старался заглянуть под опущенные ресницы императора, чтобы разгадать поглощавшие его мысли…

Как изменился молодой цезарь после посещения им палатки египетского кудесника! Бледность его лица говорила о тайной, никому не ведомой внутренней борьбе, о вечной работе пытливой мысли, хотя стремившейся к творчеству, но до сих пор еще не проявившейся ни в какой определенной форме. Действия рождаются лишь из божественной надежды, из веры в их необходимость и мужественного убеждения. Быть может, и сердечная тоска также подсекала крылья молодого императора.

Искусство, доселе бывшее для него радостью жизни, внезапно сделалось ему ненавистно. Творения его любимых авторов лежали в библиотеке неразвернутыми; ни эпос, ни лирика не привлекали его; позабытая арфа печально пряталась под лавровыми венками, поднесенными ему истинными и притворными почитателями его таланта, и давно уже замолкли его веселые песни.

Со времени исчезновения Актэ он всецело посвятил себя философии и добросовестному обсуждению того, что Никодим вместе с Сенекой представляли ему как высшую задачу истинно великого духом правителя.

В этом направлении уже были приняты некоторые меры…

Воспоминание об Актэ, подобно ободряющему гению, повсюду сопровождало мятущуюся душу цезаря. Ведь и она исповедовала религию назарян: смел ли Нерон сомневаться в ней?

Однако он сомневался; сомневался менее, быть может, в спасительности великого переворота, которого от него ожидали, чем в возможности его выполнения.

Да, если бы его сердцу говорила Актэ, живая Актэ, с ее сладким, вкрадчивым голосом, все его колебания растаяли бы, как вешний снег. Но этого не могло сделать одно только воспоминание о ней и хотя оно наполняло его ум священным уважением, которое мы чувствуем к дорогим мертвецам, но вместе с тем, порождало в нем глухую, подавлявшую и угнетавшую его тоску. Роковая загадка!

Какой злобный демон похитил у него звезду его жизни? Как и зачем? На эти вопросы он не находил ответа, а Никодим, знавший о причине бегства Актэ, считал за благоразумнейшее молчать.

Шаги императора и его ближайшего советника зловещими звуками отдавались в пустынной колоннаде. Сюда не показывался ни один раб, ни один преторианец: все чувствовали, что перед наступлением бури благоразумнее держаться в стороне.

— Ты кажешься очень расстроенным, повелитель, — заметил Сенека, приметив, что Нерон с каждой минутой становился все мрачнее.

— Может быть, —отвечал он.

— Так последуй совету опытного друга, который тебя любит и безмерно гордится тобой!

Нерон вздохнул. Написанное на его юношеском лице утомление составляло разительную противоположность ясному спокойствию и довольству, разлитым в старческих чертах его спутника, верившего в свою силу и цель.

— Если ты хочешь победить твое мрачное настроение, — продолжал Сенека, — то принудь себя обратить мысли на то, что далеко от предмета твоей заботы!

— Это легко сказать, — возразил цезарь. — Вздернутый на колесо Иксион, вопреки всей философии, не будет в состоянии думать ни о чем, кроме своих страданий!

— Так ты страдаешь, цезарь? Я думал, что тебе не так трудно будет сдержать данное мне обещание. Неужели ты так скучаешь по беседам с Тигеллином, по уличным приключениям и ночным попойкам?..

— Может быть. Тигеллин был моим верным товарищем, преданным другом. Несправедливо, что я начал так пренебрегать им.

— И теперь, как прежде, ты можешь доказать ему твою благосклонность; но конечно, он не годится в товарищи цезарю, задумавшему столь великое и славное дело… Дорогой сын! Я понимаю, что у юности есть свои права… Но все-таки: величие императора, как бы молод и цветущ он ни был, основано на умеренности. Несомненно, что строго придерживаясь начертанных мной и одобренных тобой основ правления, ты приносишь жертву; но жертва эта необходима, если ты желаешь достигнуть намеченной тобой цели: освобождения человечества. Никто не поверит твоему сочувствию народным страданиям, если ты сам будешь жить в пучине безумных наслаждений.

— Жил ли я так когда-нибудь? — с горечью спросил цезарь.

— Поистине, нет! Ты предоставил это сенаторам и выскочкам, утопающим в золоте, в то время как бедняки и несчастные не имеют одежды, чтобы прикрыть свою наготу.

— Ну так в чем же обвиняешь ты меня?

— Я только хотел сказать: решившись на великое дело, ты не должен отступать перед связанными с ним неприятностями и огорчениями: ни простота твоей частной жизни, ни изумление прежних друзей, ни упреки твоей супруги Октавии, ни даже постоянное неудовольствие Агриппины…

— Разве я выказал слабость в этом отношении?

— Ты исполняешь свой долг насколько это тебе возможно. Но все-таки раздаются голоса, утверждающие, что было бы лучше для общего блага и приличнее для достоинства римского императора, если бы он немного отстранил императрицу-мать от занятий государственными делами.

— Так говорит Сенека, совместно с Агриппиной воспитавший Клавдия Нерона?

— Прости за смелость; но я должен сказать это. Благороднейшие люди Рима разделяют мое мнение. До сих пор все еще шло сносно, но я опасаюсь, что наступит время, когда Агриппина станет на нашей дороге. Она есть совершеннейшее воплощение именно того нефилософского мировоззрения, против которого мы восстаем. Мы стремимся к равенству и справедливости, она же вырывает непроходимую бездну между богатым и бедным, знатным и простым, свободным и рабом. Хотя незнакомая с назарянским учением, она его пламенная противница…

Император остановился.

— Сенека, — странно сдержанным голосом спросил он, — ты действительно веришь, что век наш созрел для гигантских планов Никодима?

— Созрел ли? Разве заурядная толпа когда-нибудь созревает для великих исторических переворотов? Только мыслящее меньшинство трудится над осуществлением новых идей, большинство же, естественно, оказывает им сопротивление. Но разве спрашивают больного ребенка, кажется ли ему целебное лекарство сладким медом? Так и ты, не смотри на эгоизм сенаторов, не хотящих ничего знать о своем человеческом сродстве с рабами и мещанами! Насильно влей им в рот жгучее лекарство, и пусть они ревут, как Филоктет!

— Да, да, это одно уже было бы торжеством, — задумчиво сказал император. — Я ненавижу сенаторов…

— С некоторыми исключениями, конечно; например, Флавий Сцевин…

— И Тразеа Пэт, — докончил цезарь. — Это истинные люди и мыслители, которых я почитаю столько же, сколько тебя, мой дорогой Анней.

— Не почитай меня, а люби! — отвечал старик.

Нерон молча пожал ему руку.

— Эти немногие, — продолжал Сенека, — поддержат нас в борьбе, а их влияние имеет больше значения, чем общее противодействие их неспособных товарищей. Философия на престоле — это величайшая из когда-либо существовавших идей. Я не верю в благочестивые, мечтательно-трогательные вымыслы Востока, которые нам рассказывает Никодим, но смысл их верен и, при настоящем положении вещей, они составляют единственно возможный путь к тому, чтобы сделать доступными и понятными народу самые возвышенные истины стоиков, вместе с основами и нашего нового учения.

Нерон опять остановился.

— В этом-то я и сомневаюсь, — сказал он.

— Как? После того, что вчера только сообщил нам Никодим о палестинских христианах, о их презрении к пыткам, спокойствии и готовности к смерти, которые они проявляют в борьбе с их иудейскими преследователями?

— Да, дорогой Анней! Я не остался бесчувственен к этому красноречивому описанию, но в то же время духом моим овладело тяжкое угнетение. Как мне выразить это? Меня пугает до глубины души мировоззрение, совершенно пренебрегающее земной жизнью, отрицающее все прекрасное и приятное, из одной лишь боязни, чтобы искушения эти не отвратили душу от вечности и от заботы о загробной жизни. Что нам — тебе и мне — в этом бесцветном назарянстве, если мы не верим в их небо?

Сенека закусил было губы, но вдруг величаво выпрямился и медленно произнес:

— Я верю в него, повелитель! Конечно, иначе, чем робкие женщины, скрывающиеся в глубине катакомб от ненависти наших жрецов и презрения высокомерной черни, но все-таки я верю в него. Бытие наше вечно; мы составляем частицу бессмертного божества; осужденные здесь на единичное воплощение, после смерти мы теряем индивидуальность нашу и вновь соединяемся с изначальным источником света.

— После смерти! Но ведь мы живем пока! Неужели мимолетная жизнь эта должна пройти в печали для того, чтобы сделалось возможным воссоединение наше с вечностью? Неужели необходимо мне здесь утратить все, чтобы по ту сторону моего погребального костра найти лишь продолжение безличного бытия?

— Что? Что утратил ты? Говори, сын мой! Давно уже я примечаю, что тебя пожирает печаль, посторонняя нашему делу…

Нерон принужденно улыбнулся.

— Ты ошибаешься, — с достаточной правдивостью отвечал он. — Со мной не случилось ничего нового. То, чего мы достигли, даже радует меня. В особенности же наш эдикт о чужестранных религиях… это твое создание, дорогой Анней…

— Твое, — возразил министр. — Я лишь поднял вопрос, ты же осуществил его. И как осуществил! Вопреки твоей матери, которая, подстрекаемая своим пажом Палласом, объявила все это плебейским вздором; вопреки верховному жрецу и жрецу Юпитера, горячо восставшим против возрастающей смелости восточной и египетской ересей; вопреки твоей супруге, ежечасно ожидавшей, что над нами разразятся страшные юпитеровы громы; наконец, вопреки глупости, вооружившейся на тебя со всех сторон. Ни один обитатель, ни один раб семихолмного города не будет больше преследуем за свою религию! Никакие римские предрассудки не принудят его приносить жертвы государственным богам! Это ли не славное торжество философии?.. А ты все-таки печален?..

Лицо императора прояснилось.

— Да, ты прав, — сказал он, протягивая руку советнику. — Я мог бы быть доволен. Мы уже кое-что совершили; конечно, это только одни приготовления, но тем не менее они славны и возвышенны. Владычество долга — самое слово это звучит подобно божественной трубе, оно вливает в меня силу воздержания и самоотречения. Но я ведь смертный, часто и легко поддающийся своей слабости… Наяву и во сне меня томит страстная, неутолимая жажда счастья…

— Счастье заключается в исполнении нравственных законов, — сказал министр.

— Я исполняю их, но счастье все-таки не рассеивает мрака моей жизни.

— Но чего же тебе недостает? Ты — цезарь, философ, супруг прекрасной, любящей Октавии, готовой умереть за тебя… Хотя она по-своему и противодействует тебе…

— Если бы дело было только в этом! Противодействует! Не думаешь ли ты, что я так нетерпим? Как императрица и супруга, она имеет право выражать свое мнение. Конечно, признаюсь, меня дрожь пробирает, когда по вечерам мне толкуют о гневе всемогущего Юпитера… Но если бы и было иначе, если бы и она была сторонницей свободы, все-таки я не нашел бы успокоения. Не постигаю, что отталкивает меня от нее. Часто мной овладевает почти жалость, и я сам себе кажусь преступником, бесчувственным к ее бесконечной доброте; но все-таки… Вот в чем мое несчастье!

— Ты не любишь ее, — с огорчением сказал министр.

Нерон вздохнул.

— Любовь… любовь! Мне кажется, она увлекает человека как ураган… Она ошеломляет, наполняет сердце смертельно-томительным желанием и в то же время разливает в жилах огонь… В разрывающейся груди нет места для иных мыслей, кроме мыслей о ней! Все, все можно отдать за обладание ею… Даже престол и благодетельную, мировую мудрость Стой…

Страстное воодушевление цезаря росло с каждым словом, и он крепко прижал руку к сердцу, как бы для того, чтобы обуздать бушевавшую в нем бурю.

— Ты так любил! — прошептал Сенека, пораженный внезапным откровением.

— Да! Я должен высказаться хоть раз! Я любил! Любил белокурую, прелестную, божественную девушку, Актэ, отпущенницу Никодима! Горе мне! Счастье мое разбилось прежде, чем я успел вкусить его! Эта очаровательная, обожаемая Актэ, клянусь могилой моего незабвенного отца Домиция — сделалась бы императрицей, если бы нас не разлучила глупая, непостижимая судьба!

— Как? Отпущенница на престоле Палатинского дворца?

— Твое изумление противоречит главному основанию твоей философии, — отвечал цезарь. — Повторяю: я отказался бы от выполнения завещания императора Клавдия; Октавия скоро утешилась бы, а единственная и несравненная Актэ стала бы моей женой. Рукоплещи же, Сенека! Назарянка на престоле — это был бы самый отважный шаг к осуществлению твоего общественного переворота!

— Правда, — пробормотал Сенека, — но я опасаюсь…

— К несчастью, тебе решительно нечего опасаться, — прервал его цезарь. — Императрицу Рима зовут Октавией… Актэ исчезла, как потухший метеор, и Нерон научился обуздывать свои мечты. Но прекратим этот роковой разговор! На сегодня я хочу забыть все заботы и превратиться в эпикурейца. Приглашая императора к себе в гости, Флавий Сцевин, естественно, ожидает найти в нем приятного собеседника.

— Как повелишь. Я спешу переодеться.

Глава VI

Полтора часа спустя густая толпа теснилась перед входом в императорский дворец. Часовые, стоявшие здесь с копьями в руках, едва могли сдерживать напор любопытной массы. Ступени и цоколь соседнего храма были сплошь усеяны народом; на позолоченные статуи карабкались подростки и даже между высокими колоннами палатинского подъезда мелькали любопытные зрители.

— Идут! — раздался вдруг восторженный детский голос.

В возбужденной толпе пробежал ропот как перед началом нетерпеливо ожидаемого представления.

После своего союза с молодой Октавией, император показывался теперь впервые на городских улицах в торжественной процессии, направляясь в дом сенатора Флавия Сцевина, дававшего блестящий пир в честь высокой четы. Впереди медленно ехали два военных трибуна в серебряном вооружении. За ними следовал небольшой отряд преторианцев с огненно-красными перьями на блестящих шлемах; позади них тридцать рабов в вышитых золотом одеждах несли каждый по два незажженных факела. Копья преторианцев, также как факелы рабов, увиты были розами.

— Императрица-мать! — раздались в народе изумленные голоса.

— Как? И в этом даже Агриппина хочет принимать участие?

— Невероятно!

— Это было простительно, пока цезарь не был еще женат.

— Это оскорбление для светлейшей Октавии!

— Берегись, Кай! А в особенности ты, дерзкий Семпроний! Кругом кишат шпионы.

— Шпионы? Что нам до них? Мы защищаем права императора.

— И римские обычаи.

— Покойный Август никогда не потерпел бы этого.

— Нерон любит свою мать.

— Клянусь Геркулесом, если бы он знал…

— Молчи! Или тебе не дорога голова?

Такие и подобные разговоры слышались при появлении роскошных носилок, с достоинством и ловкостью несомых всем известными сигамбрами.

На мягких подушках вместе с императрицей восседала ее фрейлина, испанка Ацеррония.

Двадцатилетняя странная девушка эта, казалось, соединяла в себе опытность матроны с невинной беспечностью ребенка. Иногда в ее сине-зеленых глазах сверкало самое тонкое лукавство; иногда же ее большой, чувственный рот принимал такое детски-наивное выражение, что даже скептик поверил бы в ее простосердечие. В обращении с Агриппиной она совершенно внезапно переходила из тона подруги в тон покорной рабыни, причем в обоих случаях была одинаково неискренна. Ее главную красоту составляли густые, ярко-рыжие волосы, белоснежная кожа и блестящие зубы, при смехе придававшие ее лицу выражение красивой пантеры. Императрица-мать очень дорожила ее обществом, и Ацеррония была единственным лицом, не слыхавшим от своей госпожи ни одного немилостивого слова.

Откинувшись на подушки и подперши рукой свою украшенную жемчугами голову, Агриппина смотрела высокомернее, повелительнее и самоувереннее, чем обычно. Порывы независимости Нерона, несколько месяцев тому назад так неприятно проявившиеся в обнародовании эдикта, о веротерпимости, теперь постепенно слабели. Давно уже он не предпринимал ничего важного без ее совета, принимая ее мнение почти за приказ. Очевидно, эдикт был лишь мимолетной прихотью; она не намерена была затрагивать этот вопрос, так как подобная попытка с ее стороны могла бы снова пробудить почти уже исчезнувший в сыне дух противоречия. Собственно говоря, она имела все поводы быть довольной настоящим положением вещей. Уважение Нерона перед ее высоким умом было едва ли поколеблено… Даже сам Сенека, по-видимому, снова пришел к убеждению, что благоразумная политика невозможна без неограниченного верховенства императрицы-матери, а главное, на ее стороне был начальник преторианцев, честный Бурр, который в случае надобности оказал бы ей энергичное содействие. В последнее время Бурр еще больше запутался в сети своей повелительницы, и она была уверена, что он окончательно, до безумия влюблен в нее, несмотря на то, что она была очень скупа на явные проявления благосклонности.

Непосредственно позади носилок Агриппины шел ее управляющий и частный секретарь Паллас, окруженный толпой рабов.

На шее у него надета была драгоценная цепь, недавний подарок императрицы.

Каких бы упреков ни заслуживала высокомерная женщина, ее нельзя было упрекнуть в неблагодарности, отсутствовавшей среди ее пороков и недостатков.

Овдовевший император Клавдий женился на Агриппине по совету Далласа.

Император, напуганный и опозоренный неслыханным развратом своей казненной наконец супруги Мессалины, сначала противился изо всех сил, но Даллас не унимался. Агриппина, в то время надевшая на себя личину строгой нравственности, действительно казалась ему самой подходящей супругой слабому императору, и, кроме того, она посулила ему такую чудесную награду, что он не только устроил брак, но убедил императора усыновить тогда еще маленького Нерона, сына Агриппины от первого брака.

Она никогда не забывала его услуг. Тайно презираемый аристократами за низкое происхождение, несимпатичный Нерону, Паллас, тем не менее играл весьма значительную роль благодаря милостям императрицы-матери. Негодующие сенаторы не раз бывали вынуждены оказывать любимцу Агриппины блестящие почести и официально выражать благодарность за его услуги государству; а однажды, когда он заболел, они даже воссылали публичные молитвы о его выздоровлении.

Агриппина вполне осчастливила его высшим доказательством своего благоволения. Она дарила ему поместья, виллы, дворцы, рабов, драгоценности, и сверкавшая теперь на его мускулистой шее цепь, быть может, была самым лестным и нежным из всех ее подарков, ибо на каждом звене цепи находились изображения могущественной правительницы.

При дворе Паллас считался одним из немногих, кто вел довольно безукоризненную жизнь.

Отношения его к императрице не носили ни малейшего отпечатка той любезности, которую всегда проявлял в обращении с ней Афраний Бурр.

Много лет назад Паллас был женат, но скоро потерял свою жену, кроткую, покорную гречанку, умершую ужасной смертью. С той поры он исключительно посвятил себя служению разносторонним интересам императрицы-матери.

Попытка ее соединить верного Палласа с фрейлиной Ацерронией потерпела неудачу, скорее благодаря спокойному отказу рассудительного секретаря, чем горячему отвращению рыжей пантеры, которая как дочь кордубанского аристократа, с презрением смотрела на отпущенника и с большой смелостью в присутствии Агриппины говорила ему самые бесцеремонные истины.

Вообще поверенный императрицы не прельщался никем, хотя далеко не все благородные девушки разделяли взгляд на него Ацерронии. Но Паллас вовсе не жаждал нового союза. Его кроткая Андромеда слишком резко отличалась от расчетливых римлянок.

Так думал он до встречи с белокурой, цветущей Актэ.

Тогда внезапно он понял, что она может заменить его потерю. В сердце сорокатрехлетнего человека вспыхнул тот же огонь, который загорелся в нем, когда впервые он увидал на берегу Стабии прелестную фигуру молодой гречанки.

— Теперь или никогда! — подумал он, вспомнив этрусскую песню о колючем кустарнике, давно уже отчаявшемся в себе, а между тем производившем розы… И он улыбнулся не поэтическому образу, но тому, что только теперь вполне постиг смысл этой песни.

Незамеченный Актэ, он второй раз в жизни увидал ее в доме Никодима, а затем между лавровыми изгородями Марсова поля, где он открыл ей свои чувства. Потом она вдруг исчезла, подобно Прозерпине, внезапно похищенной подземным божеством…

Отказ ее был достаточно ясен. Паллас мог только предположить, что причиной ее бегства был он. Поступок этот действительно доказывал ее безрассудный ужас к нему, которого она с самого начала назвала «страшным».

Невыразимая горечь овладела его сердцем. Покоренный ее жертвенным благородством, он, могущественный Паллас, предложил этой безумной свою руку и сердце для прочного союза, вместо того чтобы, как она сама предположила, только добиться ее взаимности; но этот честный поступок возбудил в ней одно лишь отвращение, побудившее ее бежать от него, как от зачумленного!

И она бежала, бросив все, из боязни чтобы он не прибегнул к насилию!

Жалкое разочарование! Мучительное, невыразимое унижение!

Мысль об этом уже несколько недель грызла его. Потерять светозарную Актэ и потерять ее так — это превосходило всякую меру терпеливости!

О действительных побуждениях Актэ он не имел ни малейшего понятия. Усердные розыски цезаря он приписывал его участию к Никодиму, почти другу Сенеки. Знай Паллас истину, он безумствовал бы подобно Аяксу, чей рассудок был помрачен богами.

Теперь, идя за носилками своей повелительницы, окруженный блестящей толпой палатинских рабов, предмет тайной и явной зависти стольких тысяч людей, Паллас примирился со своим разочарованием и, высоко подняв выразительную, энергичную голову, вполне наслаждался своей ролью создателя агриппино-нероновой династии. Тем не менее он казался очень постаревшим.

На сильном человеке, в течении многих лет испытывавшем одно лишь удовлетворение успешностью своей деятельности, а затем внезапно охваченном непреодолимой любовью и тотчас же пораженном горестью разрушенных надежд, события эти оставляют более глубокие следы, чем самые страстные бури в юности.

Свита императрицы-матери шла за золотой лектикой императора и его супруги Октавии.

За этими носилками также следовали тридцать факелоносцев и небольшой отряд гвардии под начальством агригентца Софония Тигеллина.

Блестящий всадник на своем великолепном каппадокийском скакуне ехал рядом с носилками молодой императрицы. По временам конь его пугался шума толпы, что давало агригентцу желанную возможность не только выказать свою наездническую ловкость, но также бросать из-под черных ресниц взгляды на Октавию, с легкой краской на щеках отвечавшую наклоном головы на восторженные приветствия народа.

«Она прекрасна, — думал агригентский сердцеед, — прекрасна, как Диана, но боюсь, что она так же сурова… И он не любит ее, мой всемогущий Нерон! Непостижимо! Просто нелепо! Мне кажется, что если бы в начале моего жизненного пути мне встретилась девушка, подобная Октавии, я никогда не сделался бы неисправимым грешником, так ловко управляющим своим конем. Образ жизни достойного Тигеллина — очень глупая и, в сущности, однообразная история! В каждой цветущей женщине искать небесную Афродиту и всегда находить лишь жалкий обломок, слабое эхо божественной мелодии — это в конце концов становится утомительным. Клянусь Эпоной, иногда мне думается, что в этой комедии мы играем очень смешную роль! Теперь же, впервые… Дерзкий безумец, или ты позабыл Гомера? Конечно, царь Иксион немножко неловко принялся за дело… и… право, она настоящая вавилонская роза, несравнимая с сорванными мной доселе цветами и цветочками… А для героя заманчиво ведь одно лишь героическое!»

Действительно, наружность юной императрицы могла обворожить пламенного агригентца. Прежде живая и веселая, теперь она отличалась необычайной серьезностью и сдержанностью, составлявшими странный контраст с ее кроткими, мягкими чертами. На почти всегда опущенных, длинных, темных ресницах лежало облако печали. Молча сидела она возле своего молодого супруга, бледно-мраморное лицо которого казалось точным отражением ее собственных тайных дум.

Холодное спокойствие этой четы и их видимая отчужденность невольно производили тягостное впечатление на внимательного наблюдателя. Очевидно, что судьба соединила здесь два благородных, но в своих стремлениях и чувствах не соответствовавших одно другому сердца. Как мог Нерон, с его увлекающейся страстной натурой, порывы которой обуздывались лишь искусственными средствами, Нерон отступник, вечно терзаемый внутренними бурями и борьбой, подойти к ясно-непоколебимой, благочестивой Октавии, блаженно веровавшей в унаследованную ею религию предков и отвечавшей на все сомнения своего супруга вздохом сострадания или улыбкой уверенности и надежды?

Если же Клавдию Нерону случалось принять тяжелое решение, выказать великодушие или одержать какую-нибудь иную победу над самим собой — Октавия находила все это только естественным.

Зачем сомнения там, где все так ясно и понятно? Благородный человек и впотьмах видел здесь свой путь…

При таких речах супруги Нероном овладевала странная смесь самых противоположных ощущений: в нем закипали гнев, изумление, стыд, а сильнее всего — упрямое недовольство, по временам походившее на ненависть.

— Да здравствует император! — кричала восторженная толпа. — Да здравствует императрица, кроткая Октавия!

Нерон с глубоким вздохом посмотрел на свою юную подругу и принужденно улыбнулся…

Она на секунду подняла глаза и также со вздохом снова опустила задумчиво-усталый взор.

Действительно, она казалась ужасающе холодной.

«И такой она была всегда», — подумал император.

Даже в день свадьбы она не выказала сладкого волнения, на брачном пороге озаряющего красотой даже некрасивых девушек. Она оставалась немой и холодной, подобно пигмалионовой статуе до одушевления ее Афродитой.

Какая разница — Нерон! Зевс свидетель, что он никогда не любил ее; но все-таки, когда за ними тихо затворилась дверь спальни и он увидел перед собой свою цветущую жену, облитую волшебным, пурпуровым светом лампы, тогда прежнее его равнодушие показалось ему безумием, и в нем вспыхнула такая страсть, какую едва ли чувствовал к Елене нежный Александр. Опустившись на золотую скамью, он бурно привлек ее к себе и с искренним увлечением прошептал:

— Будем счастливы, прекрасная Октавия, счастливы целую долгую жизнь!

Пламенными поцелуями осыпал он ее прелестное лицо, душистые волосы и белоснежные плечи…

Она же — та, о страстной к нему любви которой так часто толковала ему отпущенница Рабония, ее поверенная, — она, «нежная невеста с светлым взором лани», слушала его восторженные речи, как безжизненная мраморная статуя.

Если бы она еще сопротивлялась ему! Но и этого не было; она не разыгрывала стыдливую, но принимала его ласки без сочувствия и без малейшего волнения любви.

С этой минуты Нерон перестал верить в ее любовь. Ему казалось, что она питает к нему только расположение сестры. Сам же он не умел достаточно лицемерить, чтобы долго скрывать свой недостаток чувства к ней. Разрыв был непоправим, и они старались лишь соблюдать наружные приличия.

Позади свиты императорской четы следовал главный доверенный раб императора, тридцатишестилетний Фаон. Правильный, симпатичный, смелый рот придавал нечто юношеское красивому лицу этого стройного человека. По-видимому, Фаон не слишком мрачно относился к великим жизненным вопросам. Философия его подходила под мировоззрение Горация: «Наслаждайся настоящим и не рассчитывай на будущее!»

Возле главного раба шло еще пять или шесть служителей, несших украшенные жемчугом шкатулки из лимонного дерева, полные всевозможных драгоценностей, предназначенных супруге и дочерям Флавия Сцевина в подарок от императора.

Процессию завершали носилки Сенеки, окруженные многочисленными придворными и преторианцами. В носилках рядом с министром сидел начальник гвардии Афраний Бурр.

Громко приветствовал народ своих любимцев.

— Да здравствуют Диоскуры государства! — гремели тысячи голосов.

— Сенека улыбается! — заметил один старый клиент. — Пн доволен, как триумфатор! Наверное, с границы получены благоприятные вести! Его государственный талант покорил самих хаттов, которых не мог покорить меч.

— Не верь этому! — возразил ему богатырь со светлыми, как лен волосами. — Хатты так же умны, как отважны. Но они хотели поддерживать дружбу и мир с Римом, и поэтому скоро мы пришлем наших знатнейших вельмож для приветствий цезарю и заключения с ним договора от имени всего народа.

— И это триумф, — отвечал римлянин. — Я знал это: Сенека улыбается. О, цветущий век философии! Право, тога все-таки еще могущественнее меча!

— Ты думаешь? — возразил германец. — Судя по взгляду Бурра я скорее убеждаюсь в противоположном.

Действительно, эти две характерные головы — глубокого мыслителя и сурового, решительного воина, для серьезного наблюдателя представляли настоящую загадку. Лицо Сенеки было бледно, спокойно, изборождено морщинами; лицо Бурра, красное, как после двадцатого кубка, было мускулисто и почти грубо; который из этих двух людей держал в своих руках судьбу империи? Сенека ли, задумавший ниспровержение тысячелетнего прошлого, или Бурр, в качестве союзника Агриппины, долженствовавший выступить его защитником?

Быть может также, в книге судеб написано было, что ни один из них не повлияет на ход грядущих событий? В таком случае самонадеянная уверенность, написанная в чертах этой столь противоположной пары, могла быть только бесконечно смешной.

Так, медленно и торжественно двигался императорский поезд по Via Sacra, направляясь к кверкетуланским воротам. Напоенный благоуханием и светом воздух уподоблялся дыханию самой весны, и казалось, что сам Юпитер ласково приветствует земное воплощение своего бесконечного могущества.

Глава VII

Флавий Сцевин встретил императорскую фамилию со свитой при входе в дом.

Пока императрица-мать, опираясь на руку Ацерронии, величаво выходила из носилок, рослые преторианцы медленно проходили под украшенной живописью аркой ворот. Не будь розовых гирлянд, обвивавших их шлемы и копья, шествие их походило бы на занятие неприятельской крепости.

Старый сенатор Флавий Сцевин невольно выразил удивление при таком неожиданном зрелище и заметившая это Агриппина, смеясь, сказала ему:

— Наши воины будут служить, кстати, и украшением твоего пира. Я люблю бряцание оружия под весенними цветами. Прошу тебя распорядиться людьми по твоему усмотрению. Смешай их с рабами; собери вместе при играх; приставь их в виде почетного караула к наиболее достойным из твоих гостей; ты долен распоряжаться ими. Они будут повиноваться беспрекословно.

Наполовину обманутый искусным притворством Агриппины, Флавий Сцевин старался убедить себя, что это была действительно лишь милостивая учтивость.

Скоро, однако, ему пришлось разочароваться. На роскошно округленном подбородке императрицы мелькнуло едва приметное насмешливое подергиванье, и выражение злобы убедило Флавия в том, о чем он должен был бы догадаться с самого начала.

Через своих многочисленных шпионов Агриппина знала, что Флавий Сцевин был отъявленным врагом ее властительных стремлений и что вместе с другими значительнейшими сенаторами, как Бареа Соран, Пизо и Тразеа Пэт, он даже неоднократно измышлял средства и способы к низвержению ее первенствующего влияния.

Не отступившая бы ни перед каким преступлением в защиту своего положения, — за что ручалось ее прошлое, остававшееся тайной лишь для Нерона и его супруги — Агриппина от своих противников ожидала такой же решительности и, вступая в логовище льва Флавия, она желала обеспечить себе благополучное из него возвращение.

Пока она, со свойственной ей величественной благосклонностью обратившись к супруге Флавия Метелле, осведомлялась о ее здоровье, хозяин дома приветствовал императора и юную Октавию. Обычай требовал, чтобы в подобных случаях римский цезарь целовал сенаторов. В эту пустую церемонию Нерон вложил такое теплое чувство, которое ясно доказало присутствующим его сыновнее уважение к Флавию. У кроткой Октавии Флавий Сцевин поцеловал руку и глаза его засияли при ласковом привете краснеющей императрицы. Октавия всегда была его любимицей. Он не подозревал ее страданий и считал ее союз с Нероном воплощением тихого счастья.

С горьким ожесточением Агриппина видела, что Флавий Сцевин и не думал отходить от молодой четы, когда Метелла обратилась к ней с приглашением войти в дом.

— Повелительница Агриппина, — сказала она, — если тебе угодно, войдем!

Несмотря на известное ей нерасположение Флавия, Агриппина тем не менее ожидала, что ее введет хозяин дома, а не Метелла, эта ширококостная, преждевременно состарившаяся дочь лавочника (в действительности же Метелла происходила из семьи одного из значительнейших судостроителей и судовладельцев Остии), плебейка, ребенком чинившая старые паруса, а теперь задиравшая нос, точно ей еще в колыбели была обещана обшитая пурпуром тога ее будущего супруга.

Подавив свой гнев, Агриппина заставила себя улыбнуться и величаво прошла в двери.

Обширный коринфский атриум Флавия Сцевина был уже полон блестящей толпой именитых гостей. Сенаторы с женами и дочерьми; всадники, отличившиеся на государственной службе; верховный жрец; жрец трех высших божеств, городской префект; несколько южно-италийских крупных землевладельцев; клиенты, занимавшие видное положение, — все они пестрыми группами двигались по наполовину покрытому навесом помещению.

В нескольких шагах от остиума стоял человек среднего роста, необычайно энергичной и резкой наружности. Сверкавшие умом глаза напоминали Сенеку, но в лице и в осанке выражалось гораздо более непреклонной воли, чем у государственного советника. Эта выдающаяся личность был Тразеа Пэт, суровый судья Агриппины, пламенный патриот, возлагавший все свои надежды и упования на Нерона и вынужденный видеть, как честолюбивая императрица-мать, вопреки явному и тайному противодействию, все-таки распоряжалась существеннейшими государственными делами, поощряла продажность и разврат, раздавала влиятельные должности своим жалким креатурам и даже государственного советника терпела только потому, что односторонность его философии делала молодого императора неспособным к проявлению каких бы то ни было практических способностей. При входе императрицы-матери Тразеа Пэт едва приметно наклонил голову, но на встречу молодой четы он поспешил с еще большей живостью, чем это сделал Флавий. Заключив в объятия стройную фигуру Нерона, он с благоговением трижды поцеловал его в лоб.

При виде этого благороднейшего из римлян Октавией овладело сильное волнение, грудь ее бурно вздымалась и, казалось, самообладание покинуло ее. Ее задумчиво-печальный взор скользнул по лицу супруга. Никогда еще он не был так несравненно прекрасен, и она готова была воскликнуть: «Я отдала бы все радости земные за то, чтобы в пятьдесят лет ты мог обернуться назад на такую же жизнь, какова жизнь этого Тразеа!»

После того как высокие посетители обменялись несколькими словами с избраннейшими из гостей, веселые звуки труб возвестили начало пира. Приглашенные потянулись парами в каведиум, где под темно-синим весенним небом были расставлены два длинных стола.

Вокруг дорической колоннады, на чугунных подставках горели факелы в рост человека и облака благовонного дыма мягкими волнами поднимались к уже темневшему небосклону. Наверху, на карнизе крыши, сверкали огни меньших размеров. При этом ярком освещении незачем было зажигать бронзовые лампы на роскошно убранных цветами столах. Серебряные чаши, драгоценные сосуды и изящные блюда были увиты душистыми гирляндами из роз и фиалок. Триста роскошных венков предназначались для увенчания пирующих. Лепестки роз и нарциссов усеивали пол, а колонны исчезали под зеленью плюща и аканта. Гости были размещены по местам весьма быстро благодаря проворству и ловкости главных рабов и их помощников. Из сада раздалась нежная южно-испанская мелодия, и в то же время рабы и рабыни начали разливать из этрусских кружек в матовые кубки золотое везувианское вино.

На почетном месте, во главе левого от атриума стола, восседала императрица-мать.

Справа от нее находился Афраний Бурр, слева — хозяин дома Флавий Сцевин.

Во главе второго стола сидел император между Октавией и супругой хозяина дома. Обычного, поперечного соединительного стола, на этот раз не было.

Так как одни лишь внешние стороны столов уставлены были скамьями, внутренние же, по римскому обычаю, оставались незанятыми, то Флавий и жена его Метелла не имели соседей. Ряд гостей с одной стороны заканчивался Бурром, с другой — супругой императора.

Соседом Октавии был стоик Тразеа Пэт; возле него сидела богатая египтянка по имени Эпихарис; потом Анней Сенека, а слева от него сорокалетняя жена одного из сенаторов.

С самого начала обеда, когда подали лукринские устрицы и азиатские морские тюльпаны, Пэт вступил в беседу с молодой императрицей.

Октавия обратилась к нему с пустым, вежливым вопросом о недавних играх в цирке, приведших весь Рим в лихорадочное волнение, так как до сих пор еще не выяснилось, кто победил: Фульгур ли Тигеллина или Флава Аницета. Для решения этого мирового вопроса назначен был комитет, где выслушивались свидетели, точно дело шло об уголовном процессе. Пока все шансы были на стороне Аницета, и это тем более сердило сторонников Тигеллина, что Аницет был морским офицером. Незадолго перед этим он командовал флотом при Мизенском мысе и по особому случаю проживал теперь в Риме, где немедленно начал оспаривать всеми признанное первенство агригентца…

Тразеа Пэт улыбнулся на вопрос Октавии, точно не веря в искренность ее любопытства и отвечал таким же тоном, каким сказал бы: «Да, повелительница, погода превосходная».

Октавия рассеянно кивнула и задала второй вопрос; после нескольких уклонений разговор коснулся неистощимого предмета: императора Августа и его изумительных деяний для развития мировой империи.

В разговоре этом приняли участие Нерон и соседка Тразеа — египтянка Эпихарис. Даже сам государственный советник Анней Сенека скоро прервал пустую болтовню своей соседки слева, чтобы при случае вставлять меткие эпиграммы и замечания.

Серьезное направление беседы заставило Нерона почти забыться и вообразить себя в рабочем кабинете дворца, где в течение последних недель философ непрерывно толковал ему о том, что жизнь состоит в отречении, обуздании страстей и исполнении долга.

При этом воспоминании, среди празднично-веселого общества, на молодого императора внезапно напало тоскливое ощущение безграничной пустоты.

В самом деле, поразительные противоречия, открывшиеся его глазам, должны были взволновать художественно-отзывчивую душу Нерона.

Здесь, на верхнем конце стола, произносили чуть ли не целые поучения из области сумрачной Стой, а там дальше раздавались шутки и смех, подобно журчанью болтливого ключа в тибурских садах.

Красивые юноши предупредительно склонялись к своим цветущим соседкам, и между этими молодыми, веселыми парочками невидимо точил свои стрелы крылатый божок.

Пожилые гости оживленно толковали о прошлом, рассказывали забавные эпизоды из их службы в Сицилии или Малой Азии, осушали кубок за кубком и, как бы в извинение себе, цитировали слова греческой застольной песни: «Nyn chre methyskein…»

А вот сидит влюбленный, вечно ревнующий Ото, буквально беспрестанно поглядывающий на свою очаровательную жену Поппею Сабину!

Она была довольно далеко от него, за столом императрицы-матери, и рядом с ней сидел опасный Тигеллин! Поппея Сабина была действительно очаровательна с ее томными глазами и милой манерой склонять набок увенчанную цветами головку. В обладании ею Ото должен был найти полное счастье, и ревность его объяснялась именно этим счастьем: чем дороже сокровище, тем больше забота о его сохранности.

Софоний Тигеллин только что сделал какое-то, должно быть, очень приятное замечание, потому что Поппея, бросив из-под ресниц взгляд лукавого сатира, после мгновенного колебания обнажила свои жемчужные зубки и разразилась таким задушевным смехом, что у ее обуреваемого опасениями супруга Сальвия Ото вся кровь бросилась в голову.

До сих пор Нерон полурассеянно смотрел на смеющуюся красавицу; теперь же взор его остановился на ней с большим вниманием.

Через двадцать лет цветущий ротик этой самой Поппеи Сабины будет обрамлен отвратительными морщинами, лучезарные глаза покраснеют, розовые щечки иссохнут… Лицо ее станет похожим на лицо облысевшего философа — советника Сенеки…

Но тогда она по праву скажет себе: «Я насладилась всем, что мне дала эта преходящая жизнь! Я выпила чашу до дна, прежде чем безжалостная судьба вырвала ее из моих рук! Я не знала страданий из-за того, что называется идеей!»

Мысли императора, казалось, нашли себе таинственный отголосок в душе Поппеи. Доселе всецело предававшаяся обаянию Тигеллина, она вдруг взглянула на Клавдия Нерона и встретила его печально-задумчивый взор.

Яркая краска вспыхнула на ее лице; голова, шея, даже плечи покрылись румянцем, а при мысли, что Нерон должен это заметить, она пришла в неописуемое смущение, изумившее Тигеллина, который шепнул:

— Госпожа, что случилось? Или прекрасная Поппея нездорова?

Она быстро овладела собой.

— Вечный смех бросился мне в голову, — шутливо отвечала она.

— О, я понимаю упрек, — возразил Тигеллин. — Но видишь ли, благородная Поппея, моя должность становится такой серьезной, торжественной и возвышенной, что по временам я должен давать волю моим порывам. Смех сделался нынче редкостью в обиходе у цезаря. Если это еще продлится, то я буду поглощен бездной меланхолии или же примкну к стоикам.

— Это звучит крайне смешно.

— Ты думаешь? Но я говорю правду. Я примечаю свое духовное окостенение. Поэтому я и пользуюсь всякой возможностью и случаем, как например сегодня, чтобы помочь такой прелестной эпикуреанке, как Поппея, в применении на практике ее житейской мудрости.

— Я эпикуреанка? Впрочем, пожалуй… Почему бы мне не быть ею? Разве жизнь наша не достаточно мимолетна? Стоит ли печалиться? Стоит ли еще сгущать ее мрак? Как жаль цезаря, которого Сенека втянул в эту пустыню! Нерон так молод и создан для счастья! Посмотри на его глубокие черные глаза! Они божественны!

— Какое воодушевление! Если бы ты думала обо мне хоть наполовину так благосклонно, клянусь Зевсом, я совсем обезумел бы от счастья и блаженства!

— Не притворяйся! — отвечала Поппея. — Ты, общий любимец, в одном этом каведиуме насчитывающий целые дюжины приятных воспоминаний! Ты, чьи заманчивые приключения известны даже в далекой Испании и Лузитании… Но оставим этот опасный предмет! Лучше последуй дружескому совету, — потому что я тебе друг, несмотря ни на что…

— Весьма обязан! И ты советуешь мне?..

— Основательно противодействовать влиянию Сенеки и его философской бессмыслицы.

— Но как же сделать это?

— Смешно! Убеди императора, что можно быть великим правителем, замечательным мыслителем и благодетелем своего народа, оставаясь в то же время рассудительным человеком! Смотри, вот опять черты его подергиваются дымкой печали, которую я замечаю уже не впервые. Право, если бы меня не удерживали обычаи и глупые общественные приличия, я встала бы без всяких околичностей, положила бы ему руки на плечи, и… и… утешила бы его.

— Да? А что сказала бы ты ему?

— Цезарь, сказала бы я, отчего болит твое сердце? Отчего ты не смеешься? Отчего нахмуриваешь лоб? Оглянись вокруг себя! Ты окружен молодостью, веселостью и красотой! Наслаждайся вместе с нами тем, что нам приносит крылатый час! Будь человеком среди людей! Вот что я сказала бы ему, вкрадчиво и искренно, и, внимая мне, быть может, он сообразил бы, что ведущую к вечному мраку дорогу разумнее усыпать розами, чем слушать глубокомысленные размышления своего министра и при этой чудной музыке сидеть с видом осужденного.

Тигеллин усмехнулся.

— Это была бы действительно гениальная выходка, достойная нашей прелестной Поппеи! Так презри же общество и его глупые толки! Ступай и попытайся!

— Но легче сказать, чем сделать. Ты не принимаешь в расчет гнева моего мужа. Ото распял бы меня за это… Вообще прошу тебя, золотой Софоний, не склоняй ко мне так усердно твою умащенную благовониямиголову! Я вижу, Сальвий Ото уже бросил на меня свой взгляд балеарского бойца… Ты ведь понимаешь? Взгляд, равносильный балеарскому свинцовому шару! Уже на днях, в доме Пизо, он нашел, что ты слишком глубоко заглядываешь мне в глаза. А ведь ты знаешь, я позволила тебе быть только моим братом и другом…

Тигеллин нахмурился.

— Я позабыл, — насмешливо отвечал он. — Прости за минутную забывчивость. Ты была так… оживлена, говоря о Клавдии Нероне. Императору-философу, которого тебе хочется обратить на путь истины, ты, конечно, позволила бы больше, чем ничтожному агригентцу. Это я прекрасно понимаю! Каждому по чину и достоинству!

— Что такое? Что дает тебе право на эти злые замечания? Обуздай свой язык, бесстыдный человек! Хотя все привыкли многое прощать тебе, но нельзя же прощать все!

И снова устремив на Нерона полустыдливый взор, она вздохнула и мечтательно, как бы говоря сама с собой, продолжала:

— Вот разница между чистотой и испорченностью. Цезарь говорил со мной всего лишь три или четыре раза в жизни: но будь он в десять раз ближе ко мне, чем этот ужасный Тигеллин, все-таки я уверена, никогда он не принял бы такого нахального тона. Он уважает, он чувствует, он понимает. Он бог там, где вы все только бренные, рожденные из праха люди!

Между тем Нерон с каждой минутой становился все молчаливее и мрачнее. Он уже не слушал возвышенную беседу Октавии с Тразеа Пэтом. В ушах его шумели лишь волны звуков без смысла и значения, глухих и далеких, словно доносившихся из бесконечного пространства. Мысли его опять перенеслись к тому дню, когда он помиловал отпущенника Артемидора. Он снова видел очаровательную девушку с чудными белокурыми волосами и сияющими голубыми глазами. Он слышал ее сердечный голос, моливший о сострадании. Да, это была она, единственная, несравненная.

Она упала на колени перед императорскими носилками, простирая свои белоснежные руки, — он видел все это, как на картине! Вдруг прекрасный образ исчез и его заменил еще прекраснейший… О! Этот час истинного счастья! Он стоял в палатке египетского кудесника рядом с Актэ, и тот же голос звучал еще глубже и обворожительнее в его трепетавшем страстью сердце.

Актэ! Невыразимо любимая Актэ! Зачем ты исчезла так же, как появилась, подобно однодневному весеннему цветку или мимолетному дыханию эфира, умчавшемуся, едва коснувшись пылающего лба?

Странно! В это мгновение ему показалось, что наконец он нашел разгадку: она бежала от него, от любви к нему, а не к кому-нибудь другому. Она поняла его обожание и хотела избежать предстоявшей неминуемой страшной борьбы.

Он взглянул на горделивую Агриппину.

Да, неумолимая мать осудила бы его любовь!

Отпущенница, бывшая рабыня!

Она едва позволила бы ему сделать ее только своей возлюбленной, а женой — никогда. Конечно, Актэ не могла знать, на что он дерзнул бы ради нее; она не подозревала, что он не остановился бы ни перед какой жертвой, ни перед каким разрывом, только чтобы завоевать ее для себя. Безумная! Зачем скрылась она с этим загадочным «Прощайте все!» Одна строка; одно откровенное слово — и все могло бы еще устроиться.

Он думал и думал, пока им вновь не овладели сомнения. Наза-рянин-мыслитель Никодим утверждал, что бегство Актэ для него совершенно необъяснимо. Даже он не мог понять эту девушку, которую он однако знал уже давно.

Загадка так и оставалась загадкой для печального императора. Он сознавал только одно: что равнодушен ко всему миру, в котором для него существовало только одно счастливое и вместе с тем горестное воспоминание. Какая грустная, безутешная участь! Будь Актэ его женой вместо женщины, совершенно его не понимавшей и при всей своей сердечной доброте оскорблявшей его заветнейшие чувства, как благодатно расцвело бы божественное создание его царствования! Счастье и любовь были бы его вдохновенными руководителями в том, что он совершал теперь с таким трудом и усилиями, движимый лишь холодным учением своего советника и фантастическими намеками Никодима.

Да, он победил бы! Он сделался бы бессмертным творцом славной эры свободы и братства людей! Назарянское небо с его кротко-ясным примирением ведь было действительностью в глазах белокурой Актэ!

Нерон сжал рукой лоб.

Он, первый между римлянами, повелитель обширного, могучего государства, простирающегося от столпов Геркулеса до отдаленной Месопотамии, обожаемый своим народом, богатствами превосходящий царя Лидии, молодой, полный бурных жизненных сил в стремлении к всему доброму, благородному и прекрасному — каким бедным и одиноким был он на своем лучезарном престоле!

Внезапно наступившая тишина заставила его очнуться.

Веселый шум, наполнявший украшенный цветами каведиум, мгновенно замолк.

Флавий Сцевин, высоко подняв правой рукой увитый розами кубок, провозгласил тост за всеобожаемого, августейшего, счастливого Нерона.

Ловким оборотом вплетя в этот тост Октавию и императрицу-мать, он снова обратился исключительно к высокой особе императора, призывая всевозможные благоговения богов на его дорогую, лучезарную, юношескую главу. Буря восторженных кликов последовала за мастерской речью, в которой особенно ярко вырезалось то место, где оратор произнес: «Нерон, Октавия, а за ними благородная мать, воспитавшая образец таких превосходных качеств».

Приверженцам Сцевина, враждебным императрице-матери, это за «за ними» показалось верхом ораторского искусства. В этих словах чувствовалось весьма прозрачное напоминание гостям и вообще всему Риму о необходимости деятельной поддержки противников Агриппины для освобождения Нерона от чрезмерного влияния честолюбивой и тиранической женщины.

В то же время это был первый после долгого промежутка ясный намек по адресу Агриппины, приглашавший ее к добровольному отречению от того, что римляне находили невыносимым игом. Теперь же этот намек имел еще другую цель.

В начале следующей недели в сенате назначено было важное политическое совещание.

Дело шло о раздоре с соседним германским племенем хаттов и легко могло привести к объявлению войны, несмотря на старания римского коменданта крепости Могунтии по возможности удовлетворить справедливым требованиям германцев.

Все надеялись, что из прямодушной речи Флавия императрица поймет общее желание видеть в сенате императора одного и освобожденного от ее опеки.

Оглушительные клики смолкли. Призвав на помощь все свое самообладание, Агриппина принудила себя улыбнуться, в то время как глаза ее метали пламя страшной ненависти. Каждый из гостей вылил в жертву богам по несколько капель ароматного вина, после чего с новой силой раздались возгласы:

— Да здравствует цезарь! Да здравствует всеобожаемый, счастливый!

Медленно встав, Нерон молча благодарил гостей движением руки; искренность этих проявлений тронула его до слез, и он не мог овладеть своим волнением. Но слезы его были вызваны чем-то иным, неизмеримо далеким от шумного праздника: то было воспоминание о светлом образе цветущей девушки, горячо любимой и потерянной навеки.

Глава VIII

Пир кончился. Гости во главе с Метеллой, сопровождавшей императорскую чету, направились в парк через широко раскрытые внутренние покои.

На просторной площадке, как раз позади дома горели бесчисленные канделябры под красноватыми стеклами. Дальше, вверх по холму, в волшебном полусвете мерцали аллеи громадных деревьев, обсаженные лаврами, анемонами и акантом.

Гости разделились на оживленные группы, приветствуя еще не примеченных друзей и подставляя разгоревшиеся лица приятному ветерку, приносившему с цветочных клумб волны благоуханий. Всем было приятно освобождение от обеденного церемониала, и всякий спешил отдохнуть и собраться с новыми силами для наслаждения тем, что еще было впереди.

Прекрасная супруга Ото, Поппея Сабина, опершись роскошной рукой на плечо своей компаньонки, финикианки Хаздры, медленными шагами направилась к парку.

— Уж пора было нашему амфитриону отпустить нас, — глубоко вдыхая прохладный воздух, сказала она. — Какая чудная ночь!

— Чудная, как сновидение! — прошептала страстная Хаздра.

— Что с тобой, дитя? Ты дрожишь?

— Я видела его…

— Кого? Твоего преторианца?

— Моего божественного Фаракса! Пока мы сидели за столом, он два раза прошел по каведиуму.

Поппея засмеялась.

— Неужели же это правда? — с изумлением спросила она. — Моя хорошенькая куколка, маленькая, гибкая финикианка действительно влюбилась в солдата? И еще в такого колосса? Клянусь Эросом, я предполагала в тебе лучший вкус, Хаздра!

— А я, госпожа, клянусь тебе Мелькартом, богом моих отцов, что никакой смертный не может сравниться в благородстве с очаровательным Фараксом.

— Ты влюблена и потому безумно было бы осуждать твоего Фаракса. И я также вполне уверена, что ты вышла бы за него замуж, будь он хоть раб или палач. Если уж ты себе заберешь что-нибудь в голову…

— Да, госпожа, это так. Я безрассудное создание, и меня изумляет то, что ты еще терпишь меня, несмотря на мои ошибки и глупости.

— Я достаточно зорко смотрю, чтобы маленькая варварка исподтишка не перещеголяла меня, вообще же мне нравится твоя бурная натура, при случае прикрывающаяся оболочкой кротости и добродушия. Я ведь знаю, что ты любишь меня и что в нужде я могла бы смело положиться на тебя.

— Моя жизнь принадлежит тебе! — воскликнула Хаздра.

— Благодарю. Но скажи, имеешь ли ты доказательства взаимности божественного Фаракса?

— Да, госпожа. Недавно, когда я случайно встретилась с ним…

— Он посмотрел на тебя, как британец на Капитолий. Это я уже знаю. Но по-моему этого мало.

— По-моему, также. Сегодня, однако, он бросал на меня такие взоры…

— Как по крайней мере три британца! — засмеялась Поппея.

— Даже больше того. Он велел одному из слуг передать мне полоску папируса…

— Дерзкий!

— Истинная любовь всегда смела, — возразила финикианка. — Вот, благороднейшая Поппея, прочти и скажи мне твое откровенное мнение!

Поппея взяла записку и при мерцающем сиянии светильника разобрала следующее:

«Фаракс, преторианец, с глубочайшим уважением приветствует финикианку Хаздру.

Надеюсь, что финикианка Хаздра будет благосклонна к преторианцу императрицы-матери, так как он все-таки оказывает ей большую честь. Мы, преторианцы, не то что простые солдаты, стоящие в нарбонензийской Галлии или в Азии. Мы особые избранники, как это утверждает и начальник наш, Афраний Бурр. Поэтому, если я решаюсь, о, очаровательная Хаздра, говорить тебе о моей любви, то это не то, что искательство простого солдата, а совсем наоборот. Я тебя очень люблю. Пять раз видел я тебя. Ты мила, как роза, и мне этого довольно. Объявляю еще, что, говоря без бахвальства, я в большой милости у императрицы Агриппины. Позавчера светлейшая намекнула мне, что если я буду так продолжать, то мне не долго придется ждать до повышения в центурионы. А центурион ведь уже почти что военный трибун. Я хотел сегодня выразить тебе мои любовь и уважение, чтобы спросить тебя, нравлюсь ли я тебе. Сердце девушек часто бывает так прихотливо. Ответь мне поскорее. Я люблю тебя горячо и посылаю привет в радостной надежде».

— Ну что ты скажешь? — прошептала Хаздра.

— Он делает тебе предложение, — равнодушно отвечала Поппея.

— Ты думаешь, его намерения честны?

— Несомненно. Если ты этого желаешь, тебе стоит только сказать да. Но все-таки я полагаю, что хорошенькая Хаздра, подруга Поппеи, размыслит, прежде чем выйдет замуж за такого плебея.

— Ничуть! — вскричала финикианка, пряча записку. — Лучше сегодня, чем завтра! Плебей! Что мне до его происхождения, когда он сам волнует мое сердце?

Первобытная пылкость девушки тронула холодную натуру Поппеи.

— Мечтательная дурочка! — насмешливо сказала она.

— Какая я есть, такая я и есть, — возразила Хаздра. — И я не понимаю, как может говорить так Поппея, сама знакомая с любовью. Конечно…

— Ну, кончай же!

— Я боюсь, ты сердишься на меня…

— Могла ли ты когда-нибудь упрекнуть меня в мелочности? Говори!

— Хорошо. Я хотела сказать, что я, Хаздра, понимаю любовь иначе, чем Поппея Сабина. Ты любишь твоего супруга Ото, но ты также слушаешь любезности Тигеллина, Кая и Люция, Тита и Тация… Вот это, светлейшая Поппея, для меня было бы невозможно; я могу любить только одного, а другие для меня не существуют.

— Ты можешь любить только одного, — глухо прошептала Поппея. — Хаздра, дитя, клянусь богами, я не знаю, жалеть ли мне тебя или завидовать тебе. Я не люблю никого, никого, даже цезаря, которого хочу покорить…

— Как понимать твои слова?

— Ты должна узнать все, так как ты можешь мне понадобиться раньше, чем ты ожидаешь. Видишь, Хаздра, во мне живет только одно желание: первенствовать. Сначала над женщинами. Я хочу быть прекраснейшей между ними и возбуждать общую зависть. Этого я уже достигла. Весь Рим у моих ног. Я не пренебрегаю никакими стараниями для того, чтобы сохранить и еще возвысить дарованную мне природой красоту…

— Это я знаю. Ты употребляешь драгоценные притирания, маски из теста, молочные ванны… И я знаю также, что ты прекраснейшая из прекрасных. Одна только императрица Октавия, быть может, могла бы поспорить с тобой, если бы не ее вечная бледность, сдержанность и молчаливость.

— Октавия! Не произноси этого имени! Знаешь ли ты, почему я вышла за Сальвия Ото? Из любви? О, младенческая простота! Я рассчитывала приблизиться через него к его другу-императору и овладеть его сердцем, отодвинув на задний план бледный призрак Октавии… Тише! Вот идет Софоний Тигеллин с Ацерронией. Завтра ты узнаешь больше. Мне незачем предписывать строжайшее молчание моей умной Хаздре.

Они повернули к дому, между тем как агригентец с Ацерронией прошли в парк в стороне от них.

— Скажешь ли ты наконец в чем дело? — нетерпеливо спрашивала фрейлина императрицы-матери. — Что? Идти с тобой в вязовую аллею? Ни за какие сокровища Лидии! Агриппина и то будет удивляться…

— Агриппина занята горячей беседой с Сенекой, а уж кого он захватил в свои философские когти…

— Философские когти лучше когтей хищника. Ты коршун, Софоний. Я тебе ни на волос не доверяю. Признайся, что удивительная тайна, которую ты хотел сообщить мне, была пустым предлогом!

— Выслушай и суди сама! Даллас, твой прежний Паллас…

— Мой Паллас? Советую тебе припрятать такие выражения для тех, кому они могут нравиться; например для Поппеи Сабины…

— Ага! Ты ревнуешь…

— Я? Да разразит Юпитер свои громовые стрелы над твоей пустой головой! Я ревную? Уж не к тебе ли, всесветному глупцу, бегающему за каждой юбкой? Для меня ты такой же чурбан, как Макк в ателланских играх! Ну, так что же этот Паллас, до которого мне так же мало дела, как тебе…

— Да? Краснокудрой Ацерронии нет дела до Палласа? О, ты невинность! Как будто вся Италия, со всеми ее островами, не знает о вашей тайной помолвке!

— Это бессовестная ложь! Кто это говорит? Назови мне сплетника, чтобы я могла привлечь его к суду!

— Но ведь ты не будешь опровергать…

— Назови мне негодяя! — яростно повторяла она.

— Это он сам…

— Как он сам? — прервала она его в волнении, не замечая, что без всяких лидийских сокровищ уже вошла за хитрым агригентцем в темную аллею.

— Он сам, — продолжал Тигеллин, неожиданно с непреодолимой силой привлекая ее к себе, — он сам хотя еще не испытал, как целуют губы рыжей пантеры, но твой превосходный друг Тигеллин желал бы наконец лично сделать этот опыт… Не сопротивляйся, прекрасное дитя! Ведь я знаю, что Ацеррония смертельно влюблена в меня.

— Войдем по крайней мере в кусты, — покорно сказала она. — Так вот смысл твоих речей! А история про Палласа…

— Была только предлогом, — прошептал Тигеллин. — Пойдем и не шуми! Еще один поцелуй, моя голубка. Вот так, прелестно! Скажи теперь, что ты хочешь быть счастливой со мной хотя бы один блаженный, мимолетный день. Говори же, очаровательная пантера! Я люблю тебя безгранично!

— Да, — прошептала Ацеррония.

— Какое счастье даешь ты мне! — восторженно воскликнул агригентец.

Приподняв обеими руками ее пылавшую голову, он сразу после банальных нежностей опытного соблазнителя вдруг получил полновеснейшую из пощечин, когда-либо достававшихся на долю этого нахального волокиты.

В то же мгновение вырвавшись от него, Ацеррония с проворством хорька бросилась бежать в освещенную часть парка.

— Маленькая бестия! — усмехнулся агригентец. — Такой же понятный мимический язык, быть может, избавил бы бедную Лукрецию от самоубийства. Отвратительно! Я не получал такой затрещины с тех самых пор как вышел из школы. Но все равно. Я ей дам себя знать! Как раз теперь она меня и манит, а ее поцелуи, даже если и принужденные, все-таки удивительно походили на искренние…

Напевая греческую застольную песню, он медленно последовал за своей удивительной собеседницей.

Между тем Ацеррония присоединилась к первой попавшейся ей группе, центром которой был начальник мизейского флота Аницет. Разговор, естественно, шел о спорной скачке между Фульгуром Тигеллина и превосходной чистокровной кобылой моряка.

«Аницет, — хотела было вскричать разъяренная Ацеррония, — я дала богам великий обет, если они решат спор в пользу твоей прекрасной Флавы!» Но слова замерли на ее губах, она произнесла только имя Аницета и, когда он вопросительно взглянул на нее, прибавила тихо:

— Разве судьи уже вынесли приговор?

Все улыбнулись, даже отпущенник Артемидор, скромно стоявший тут же рядом с рабом Милихом. Внезапное вмешательство рыжеволосой испанки действительно вышло очень неловко; всем было понятно, что произнося эти слова, она хотела сказать что-то совершенно другое.

Спорное состязание между Фульгуром Тигеллина и Флавой Аницета было известно во всех подробностях последнему рабу семихолмного города и все с таким лихорадочным нетерпением ожидали решения знатоков, что быстроглазая Ацеррония тотчас смекнула свой промах. Вопрос ее должен был быть принят или за недостаток такта, или же присутствующие вывели коварные заключения из ее видимого замешательства.

Но никто не знал, что же так внезапно напугало ее…

Странное, загадочное видение пробудило ужас в сердце обыкновенно столь смелой пантеры.

Аницет стоял, прислонившись к статуе Помоны. Когда Ацеррония произнесла его имя, ей почудилось, что глаза его закрыты, как у мертвого, из густых волос струится зеленоватая вода, а широкий нос и полуоткрытый рот как бы застыли в предсмертной судороге. Помона же, величественно возвышавшаяся позади него, приняла черты лица Агриппины.

Ацеррония поспешно отступила; через мгновение страшное видение исчезло, оставив дикий ужас в сердце девушки, тотчас же решившейся обратиться за истолкованием и советом к египтянке Эпихарис, известной своим искусством во всевозможных предсказаниях.

— Я не вижу в этом ничего дурного, — улыбнулась Эпихарис. — В течении года, ты с твоей царственной повелительницей Агриппиной совершишь особенно блестящее морское путешествие, в котором начальник флота Аницет будет играть роль Посейдона, охраняющего и благополучно приводящего вас в гавань. Быть может, вас застигнет буря, но ты ведь видела сама, что ярость ее была все-таки не в силах свергнуть гордую Помону, императрицу-мать, освежающую всех нас своими плодами.

— Благодарю тебя! — вежливо сказала Ацеррония. — Но все-таки тайное смущение не совсем покинуло меня. Этот страшный Аницет…

— Человек в высшей степени образованный, — прервала ее Эпихарис. — Кто знает, Ацеррония, чем было вызвано твое видение? Любовь порождает иногда странные призраки.

— Любовь?

— Ну да! Сейчас шла речь о его горячей, страстной любви к тебе, а нынче ведь мужчины начинают любить, только когда они достаточно уверены во взаимности.

— Помогите мне, боги Лациума! Я, я… Нет, это неслыханно! Вот попалась между Сциллой и Харибдой! Здесь Тигеллин, там Аницет! Один — легкомысленный вдовец, другой — женатый человек! Один дерзок, как нищий возле цирка, другой — пронырлив и хитер, с широким как у эфиопа носом! Так это-то ваша знать, ваше несравненное римское общество? Ну, право, я предпочитаю солдата из преторианской гвардии! Например, вот этого, что разговаривает теперь с противной Хаздрой…

— Неужели?.. — улыбнувшись, спросила египтянка.

— А почему бы нет? Во всяком случае, он наполовину меньше изолгался, чем любой знатный римлянин и, конечно, в тысячу раз интереснее этого последнего!

— Разве ты знаешь его?

— Да, узнала случайно. Его зовут Фаракс, и он явный любимец императрицы.

— Октавии?

— Что за вздор! Говоря об императрице, я всегда подразумеваю одну Агриппину.

Тонкая ироническая улыбка пробежала по губам Эпихарис.

Громкие звуки рогов, к которым присоединился веселый сицилианский плясовой мотив, прервал их беседу.

— Пойдем на наши места! — сказала египтянка.

В сопровождении приблизившегося к ней государственного советника, она направилась к овальной, усыпанной песком арене.

Пиршество в перистиле было не особенно продолжительно. Так называемый конвивиум, коммиссацио, — веселое продолжение его, сопровождаемое оживленной беседой, должно было происходить здесь, в более непринужденной, но зато изысканнейшей форме. Сцевин приказал воздвигнуть под своим знаменитым столетним кленом особую трибуну, с перил которой свешивались голубые индийские ковры с золотыми шнурами и кистями.

Направо и налево от этой роскошной ложи, подобной императорской ложе в цирке, правильными полукругами шли обитые мягкими подушками седалища для остальных зрителей. Вне этой, почти замкнутой, круглой площадки, недалеко от средней аллеи сада, для тех из гостей, которые предпочитали бродить по благоухавшим весной дорожкам парка и заглядывать на арену лишь во время исполнения особенно великолепных номеров, были расставлены красивые бронзовые стулья с ярко-красными кожаными подушками, полукруглые диваны и мягкие софы.

Перед каждым местом, на драгоценном моноподиуме с подставкой из слоновой кости, стояли чаши с золотыми ободками, свежие венки, по корзиночке с пицентинским печеньем и по дроковой плетенке, полной ионийских фиг и кампанского миндаля.

Рабы в цветных одеждах беззвучно скользили между гостей, наполняя их кубки и с услужливой поспешностью предупреждая их малейшие желания. По обе стороны императорской трибуны почетным караулом выстроился отряд преторианцев и в числе их Фаракс, умное лицо которого выгодно выделялось среди заурядных физиономий его товарищей. Остальные гвардейцы скромно и, по-видимому, без всякой задней мысли разместились где попало, или еще оставались в обширном триклиниуме, где Милих, главный раб Флавия Сцевина, угощал их номентинским вином.

Спустя пять-шесть минут из палатки вблизи постикума на арену вышла прекрасная арфистка Хлорис и, звучно ударив по струнам, запела греческий гимн. Гости слушали ее не слишком внимательно; только небольшая часть их успела занять свои места, и между ними, конечно, были императрица-мать и серьезная Октавия.

Но и они казались рассеянными. Молодая императрица вопросительно смотрела на своего супруга; он стоял с агригентцем далеко в стороне, прислонившись к стволу пинии и не выказывал ни малейшего желания занять приличествовавшее ему место между матерью и супругой.

Бедная Октавия теперь приметила, что в последние дни Нерон казался более обыкновенного расстроенным, печальным и как бы обуреваемым внутренней борьбой…

Если бы он только захотел открыть свое сердце ей, так много его любившей! Но он не допускал в ней проявления участия к его печали и когда, не подозревая о ее причине, она благочестиво советовала ему прибегнуть к богам, чело императора омрачалось еще больше, а на лице мелькало выражение уничтожающего презрения или мрачной ненависти.

Неужели он действительно враг богов? Или ей суждено было вызывать его неудовольствие каждым своим словом, хотя бы произнесенным с самыми благими намерениями? Неужели она была тяжелым бременем, препятствовавшим юному мощному орлу взлететь в ясную высь довольства и счастья? Слезы навернулись на ее глаза. Занятая своими мыслями, она не видела, что все еще смертельно бледная Агриппина сидела, подперши голову рукой и тихо шевеля губами. Тост Флавия Сцевина, подобно разъяренному скорпиону, язвил ее честолюбивое сердце, и, смертельно оскорбленная, она уже измышляла отмщение. Ее по временам улыбавшийся рот и трепетно раздувавшиеся ноздри уже выражали отвратительное торжество. Но когда к ней подошел Бурр, лицо этой бесподобной актрисы просияло. Начальник преторианцев не должен догадываться о поглощавших ее мыслях.

— Ты прав, Бурр, — милостиво сказала она. — Эта девушка — большой талант. Я была совершенно увлечена потоком ее мелодии… Но вот она уже кончила!

Кругом раздались рукоплескания; арфистка вежливо поклонилась, но не ушла в палатку.

Теперь площадка была полна зрителей; только человек сорок еще гуляли в одиночку и парами по аллеям, или, беседуя, сидели в отдалении от общего круга.

К этим последним принадлежал и Ото, нежно, но ревниво сжимавший руки своей жены Поппеи и упрекавший ее в чрезмерной благосклонности к человеку с такой дурной славой, как Софоний Тигеллин.

— Ты знаешь, я доверяю тебе, хотя, быть может, это и безумно, ибо сердце женщины подобно облачку, гонимому южным ветром. Оно меняется каждую минуту. Но ты, сладчайшая Поппея, умеешь смотреть так кротко, так обворожительно, что я совершенно теряю рассудок и, вопреки благоразумию, считаю тебя непоколебимо верной мне.

— Вопреки благоразумию, говорит мой обожаемый Ото! — лукаво произнесла она, бросив на него такой волшебный, лучезарный взгляд, что он едва мог удержаться от страстного желания заключить ее в свои объятия.

— Дивная, роскошная роза, — с горячей любовью прошептал он, — не безрассудно ли проводить этот божественный вечер в шумной толпе, вместо того чтобы наслаждаться счастьем в сладкой тиши нашего дома? О, Поппея, глядя на твой улыбающийся ротик, на твою стройную фигуру, я всегда вспоминаю Елену, повсюду возбуждавшую бури страстей…

— Неудачное сравнение! Елена была потерянное создание…

— Ты права. Сравнение неудачно. Я должен был бы сказать: ты прекрасна, как Елена, и верна, как Пенелопа. Но именно поэтому, дорогая, я избегаю даже малейшего повода сомневаться в тебе. Я не могу переносить, когда ты так многозначительно смотришь на такого известного негодяя, как агригентец. Я знаю, он любезен, умеет льстить и в то же время казаться почтительным, а это так нравится женщинам. Неправда ли, из любви ко мне, ты обещаешь избегать его впредь? Уж лучше старайся произвести впечатление на императора Нерона.

— Ты говоришь серьезно? — спросила пораженная Прппея.

— Совершенно серьезно. Постарайся развеселить его! Заставь его полюбить жизнь! Оттесни от него ужасного Сенеку! Вот это можно было бы назвать заслугой!

Вся вспыхнув, молодая женщина покачала головой и задумчиво опустила свои светло-серые глаза.

— Поппея не навязывается, — проговорила она. — Если бы мое общество нравилось цезарю хоть на половину столько, сколько твое, я высоко оценила бы это преимущество. Но увиваться около него, как мотылек около огня, — нет, дорогой Ото, для этого я слишком горда и… равнодушна…

— Ты забываешь, что я всегда считался его другом и знаю его с детства…

Серебристо-звучные струны арфистки Хлорис зазвучали снова и на этот раз к ним присоединился ее мягкий голос. Все разговоры смолкли.

Чудно пела эта гречанка в светло-желтой одежде, прозванная золотой молодежью Рима «родосским соловьем». И с какой благородной осанкой стояла она, держа в правой руке плектрум, а в левой подвязанную бледно-желтыми лентами девятиструнную арфу, с желтыми розами в черных, как ночь, волнистых волосах! Это была фигура гомеровских времен!

В противоположность торжественному, громкому гимну, она пела теперь меланхолическую, жалобную песнь, в звуках которой слышались рыдания об утраченном счастье.

Мелодия эта произвела потрясающее впечатление; испорченное, развращенное до мозга костей, за минуту перед этим весело смеявшееся, шутившее и с увлечением предававшееся любовным интрижкам, общество мгновенно смолкло.

Пьяный сенатор с уродливым лицом фавна, в собраниях на капитолийском холме при каждом удобном случае напоминавший об уважении и страхе к бессмертным богам, а теперь только что шептавший фривольные намеки своей, сидевшей подле него, четырнадцатилетней племяннице, внезапно оборвал грязный разговор и со стоном откинулся на подушки, как будто услыхав страшное предостережение с высот Олимпа.

Нарумяненная кокетка, назначавшая сегодня уже четвертое свидание, тщетно старалась оставаться глухой и равнодушной к мягкому и в то же время звучному голосу, певшему о самом заветном и священном чувстве человеческого сердца. Бесстыдные, пресыщенные юноши, среди плебейских гетер чувствовавшие себя гораздо более уместно, чем в своем семейном кругу, никогда не заглядывавшие в зал суда, но не пропускавшие ни одной пантомимы, ни одной оргии у модных львиц полусвета, — невольно смягчили свой нахальный взгляд и прекратили язвительное перешептывание, которым дерзко встретили появление молодой арфистки.

Короче, ее торжество было полным. С тех пор как она ступила на почву Италии, она никогда еще не пела так вдохновенно; и когда по окончании ее чарующей песни отпущенник Артемидор, по приказанию своего господина Флавия Сцевина встав на колени, подал ей золотой венок, присутствующие разразились восторженными рукоплесканиями и громкими возгласами одобрения.

— Сладчайшая Хлорис, — шепнул Артемидор так тихо, что его слышала лишь одна прелестно зарумянившаяся девушка, — возьми и скажи, что тебе дороже — этот драгоценный венок или мое страстно бьющееся сердце?

— Твое сердце, ты ведь это знаешь! — прошептала певица.

И принимая роскошный дар, она тихонько пожала руку затрепетавшего от восторга Артемидора.

— Какое неизмеримое счастье быть так любимым! — тихо произнес он, изящным движением поднимаясь с колен. — Прежде чем кончится год, она будет моей! А я думал, что мне суждено умереть вдали от нее! Вдали от нее! Эта мысль была ужаснее самой смерти.

— Какой красавец этот Артемидор! — шепнула восемнадцатилетняя жена сенатора своей ровеснице-соседке. — Жаль, что он не свободный по рождению!

— Почему же?

— Кажется, понятно почему…

— Что касается меня, то если бы мне пришлось выбирать между ним и прославленным Софонием Тигеллином, конечно, я предпочла бы Артемидора…

— В самом деле?

— Без всякого сомнения. Ты ведь понимаешь меня? В качестве мужа или даже постоянного… друга, Тигеллин был бы мне приятнее. Но при случае, как мимолетная прихоть… И к тому же, сознайся сама, ведь всякие предрассудки бессильны перед увлечением. А если супруг и поймал бы нас, то, в сущности, ведь ему все равно, благородный наш возлюбленный или нет.

Бесстыдные женщины засмеялись циничным смехом, исказившим их красивые, молодые лица.

Хлорис же, счастливая сознанием своего артистического триумфа и еще более — любви Артемидора, трижды поклонилась на все стороны и, обратившись к оживленно рукоплескавшей ей императрице-матери, воскликнула по-гречески:

— Да сохранит Зевс мать отечества! — после чего скрылась в палатку, уступив свое место двум гордым бойцам-атлетам.

Прежде еще чем раздались оглушительные звуки духовых инструментов, которые должны были сопровождать борьбу, Нерон отошел от Тигеллина. Песня гречанки жестоко растравила рану его изболевшейся души.

Нетерпеливым движением руки остановил он двух своих молодых друзей, намеревавшихся следовать за ним.

— Невероятно! — сказал один другому. — Даже здесь, в празднично разукрашенном саду Флавия Сцевина, он не может стряхнуть свою мрачность. Клянусь Эпоной, право, пора уже подставить ногу отвратительному Сенеке. В двадцать лет обладать рассудительностью и холодностью Зенона — это ни на что не похоже! Какую метафизическую задачу решает теперь этот мечтатель, если даже мы, самые воздержанные из его друзей, в тягость ему?

Да, цезарь решал метафизическую задачу и решал ее не в теории, а на практике: задачу настоящей, искренней любви, не способной дать ответа рассудку на вопрос: почему ты прилепился всеми силами души к девушке, едва мелькнувшей пред тобой и навеки исчезнувшей, между тем как вокруг тебя, подобно ожидающим садовника розам, цветут женщины такие же прекрасные, а быть может, и прекраснее ее? Почему всеми желаниями твоими владеет бывшая рабыня, в то время как у тебя есть подруга — Октавия, благородные черты которой все скульпторы Рима признают божественными?

Сама арфистка Хлорис, так глубоко потрясшая сердце Нерона, несомненно была красивее Актэ.

И все-таки цезарь оставался нечувствителен к ее красоте. Волшебные чары ее искусства вызвали в нем с удесятеренной силой одно лишь мучительно-сладкое воспоминание со всеми его подробностями. Нерон не владел собой. Он должен был бежать от этого блестящего и оглушительно-шумного собрания, он должен был усмирить бурю, весь день непрерывно бушевавшую в его груди.

Гости, наверное, приметили бы его волнение, его слезы, теперь свободно катившиеся по его щекам, — а этого не должно быть. Он — цезарь, он должен уметь обуздывать не только парфян или хаттов, но и свое собственное я, со всеми его страстными, безумными порывами.

Ветер тихо и успокоительно шелестел верхушками деревьев, словно напевая колыбельную песню. Здесь скоро уляжется бурная страсть, ураганом кипевшая в его груди. Приди, священная, мирная ночь! Накинь твой темный плащ на страдания твоего любимца! Дай ему спокойствие, если уж счастье недоступно ему!

Глава IX

Незаметно для самого себя Клавдий Нерон углубился в темные аллеи.

Луна в своей первой четверти матово-серебристым светом обливала посыпанные песком дорожки, обсаженные здесь более молодыми и низкими деревьями.

Вдруг император вздрогнул. Позади лавров, мимо которых он шел, погруженный в свои думы, что-то зашевелилось, и, когда, прислушиваясь, он остановился, в кустарниках раздались человеческие шаги.

Клавдий Нерон был безоружен, а у монарха, даже самого лучшего, всегда есть тайные враги, ненавидящие его до глубины души и не пренебрегающие никакими средствами для его уничтожения. Но царственный юноша, в сознании всеобщего к себе доброжелательства, а еще более, быть может, благодаря врожденному мужеству, не ощутил ни малейшего смущения.

— Стой! — крикнул он тоном сдержанной угрозы. — Кто бы ты ни был, я, твой император, повелеваю тебе выйти сюда!

В кустах затихло.

— Ты слышал? — повторил цезарь. — Не упорствуй! Одно мое повеление — и ты будешь окружен, как зверь на облаве!

— Всемогущий цезарь, — прошептал трепещущий женский голос, — не гневайся на мою медлительность!..

— Актэ! Ты! Ты! — в безумном восторге воскликнул император. — Ты здесь? Во плоти? Живая?

Стройная фигурка осторожно высвободилась из кустарников. В следующий момент она уже была в объятиях цезаря, осыпавшего страстными поцелуями ее блаженно улыбавшиеся губы, словно одной этой минутой он хотел вознаградить ее за все прошлые муки.

— Актэ! — повторял он. — Божественная Актэ, неужели это действительно ты?

Он говорил словно в забытьи и недоверчиво, как будто считая все это одним лишь мимолетным сновидением.

Сначала она в сладком молчаливом оцепенении отдавалась его ласкам, не находя в себе силы к сопротивлению.

Наконец, стыдливо зардевшись, она оторвалась от его уст, но совсем освободиться из его объятий не хотела и не могла. Пылающая голова ее склонилась на плечо бесконечно любимого человека, чей образ она все эти месяцы носила в своем сердце с такой мучительной тоской.

Его жаркие губы прильнули к ее волнистым белокурым волосам, отливавшими золотом и серебром при свете луны.

Ему казалось, что после долгого отчаянного скитания по пустыне наконец он нашел цветок, благоухание которого должно было возвратить ему здоровье и жизнь.

Вдруг она отстранила его.

— Повелитель, ты бесчестишь себя! — почти безумно шепнула она. — Знаешь ли, что ты сделал? Ты, владыка мира, поцеловал рабыню!

— Да, да, я поцеловал Актэ! Я хотел бы крикнуть это всему свету с вершины Капитолия. Я был счастлив впервые с тех пор, как дышу!

— Счастлив, — правда ли это? — с лучезарным взором спросила она. — О, как чудно звучат эти слова! Но все равно! Если это и счастье, то оно позорно и греховно. Позорно — ибо я отпущенница и недостойна тебя. Греховно — ибо у Клавдия Нерона есть благородная, великодушная супруга, чье сердце разбилось бы, если бы она узнала о его вероломной измене!

— Октавия! — с невыразимой горечью воскликнул Нерон. — Я не выбирал ее: я принес безрассудную жертву государственному благу и желаниям моих советников. Но клянусь тебе, никогда не уступил бы я им, даже если бы сама Агриппина, моя светлейшая мать, на коленях молила меня, если бы только я мог угадать, где я встречу единственную обожаемую мной девушку! Актэ, как упорно разыскивал я тебя! Мои люди обшарили весь Рим! Сколько раз я лично расспрашивал о тебе твоего друга Артемидора! Все напрасно! Скажи, где же была ты? Зачем допустила ты любящего тебя человека потерять всякую надежду и тупо отдаться участи, которую едва ли теперь возможно изменить?

— Цезарь, я повиновалась голосу моей совести. При первом взгляде на тебя я почувствовала, что ты овладел всем моим сердцем и душой! Но в то же время я знала, что это безумие: простому полевому цветку стремиться к солнцу, сияющему в недосягаемой эфирной высоте. Я полюбила тебя страшно, сильнее всяких слов…

Она снова на мгновение приникла к его плечу.

— Ты знаешь, повелитель, я христианка, — с достоинством выпрямляясь, продолжала она. — Наша религия и возлагаемые ею на нас обязанности тебе знакомы уже через Никодима и твоего советника Сенеку. Как христианка, я должна была бежать, ибо мы ежедневно просим Господа: «Не введи нас во искушение». В деле обращения, задуманном моими единоверцами, Никодим предназначил мне слишком опасную роль. Он говорил, что братья и сестры любили меня больше, чем других, за мое красноречие и уменье убеждать людей. И я должна была найти доступ к сердцу сомневавшегося цезаря. Он, быть может, остался бы глух к серьезным увещаниям мужчин, и надо было приготовить его к принятию спасительной веры. О, повелитель! С самого начала я сознавала всю ложность этого пути, и все противоречие поступков Никодима с учением кроткого Искупителя, воспрещавшего смешивать мирские дела с делом религии. Окончательно убедившись в твоем опьяняющем, неотразимом очаровании, я твердо решила бежать, хотя бы это стоило мне жизни. Один блаженный час в палатке египтянина ясно доказал мне, что я стою на краю погибели, и я бежала далеко от твоего пленительного образа, на север, в Фалерию, где сделалась служанкой у честных арендаторов.

Клавдий Нерон задумчиво смотрел на ее освещенное луной лицо.

— Но как явилась ты сюда? — после короткого молчания спросил он.

Актэ опустила глаза.

— Повелитель, ты заставляешь меня стыдиться; но я могу признаться и в этом. Уже целую неделю живу я в Риме. Одна знатная дама, случайно увидавшая меня проездом через Фалерию, возымела ко мне симпатию, и так как мне давно уже наскучило однообразие моей жизни, то я с благодарностью приняла предложение богатой сицилианки сделаться ее спутницей и чтицей. С ней приехала я сюда, а завтра ранним утром мы отправляемся в Капую по Аппианской дороге.

— Все это не объясняет мне нашей встречи в парке Флавия Сцевина.

— Ты не догадываешься? — застенчиво прошептала Актэ. — Я знаю через Артемидора, что ты, повелитель, будешь сегодня в гостях у Флавия Сцевина. Артемидор отворил мне калитку, ведущую сюда с вершины холма, и уже целый час я брожу по парку. Я хотела еще раз увидать черты моего повелителя, прежде чем навеки обречь себя на безутешное одиночество.

— Так Артемидор знал, где ты? — с изумлением спросил император.

— Да, повелитель! Я давно дружу с ним; его господин, Флавий Сцевин, провел два лета на берегу Остии, где и у Никодима был дом. Я знала, что Артемидор встревожится об исчезнувшей Актэ гораздо больше, чем все другие. Поэтому я написала ему, что устроилась хорошо, и однажды, когда господин послал его по делу в Куру, он сделал крюк и навестил меня в Фалерии.

— Так вот его благодарность мне за спасение от смерти! — с горечью воскликнул Нерон. — Десять раз спрашивал я его: «Где Актэ?» и десять раз он уверял меня, что это ему совершенно неизвестно!

— Он поклялся мне молчать и знал о моих причинах!

— Он плут. Он обязан быть честным перед своим императором, спасшим ему жизнь. Когда я подумаю, что я потерял благодаря ему и его лжи, я готов собственноручно задушить его!

Молодой цезарь выпрямился, его уста грозно трепетали. Все муки последних недель, печаль о разбитой любви, грызущее душу недовольство выпавшей ему участью — играть роль властителя под вечным давлением людей и нравственных правил и втайне покровительствовать религии, которая теперь, воплощенная в образе Никодима, казалась ему почти ненавистной, — все эти чувства волновались, бушевали и боролись в его тяжело вздымавшейся груди.

Что это за благочестивая община, бремя за бременем нагромождавшая на его плечи и делавшая из Актэ орудие коварной интриги?

Ему неизвестны были кроткие, смиренные христиане, набожно собиравшиеся вокруг своих старшин, чтобы слушать предания о словах и деяниях Спасителя, исцелявшего слепых, утешавшего печальных, поучавшего народ с горы или мальчиком опровергавшего в храме ученых законников… Цезарь знал только хитрого фанатика, проповедовавшего, казалось, лишь одно — то, что всякие, даже самые низкие, средства годятся для достижения возвышенной цели.

Глубоко возмущенный император с равным ожесточением упрекал теперь и Артемидора за его братское покровительство Актэ, и Никодима за то, что он так бессовестно рисковал молодой девушкой. Резким движением откинув свои густые волосы, он сбросил с головы розовый венок, упавший к его ногам на росистую траву, и с внезапной нежностью взял Актэ за красивую, белую руку.

— Позабудем пережитыестрадания! — сказал он с глубоким вздохом. — Ты пришла сюда для того, чтобы еще раз увидать меня; ты меня любишь, сегодня, как и прежде, и, клянусь всем священным, судьба накажет меня, если я когда-нибудь снова отпущу тебя! Разве ты не видишь, Актэ, что нас свел Рок или, по-твоему, Провидение, именно теперь, перед самым часом разлуки, которую ты считала неизбежной? Дай обнять тебя, единственная, способная внести мир в мою душу! Актэ, вечно любимая Актэ, хочешь ли ты быть вполне моей, принадлежать мне телом и душой? Если ты согласна, то я клянусь тебе в верности до гроба. С тобой я буду жить и с тобой же умру. Возле тебя я воздену мои руки к твоему Богу. Я поверю, насколько могу, что Христос умер для искупления человечества. Я воздвигну символ этой религии повсюду, где рука цезаря властна ниспровергнуть алтари Юпитера и всех других богов. После меня мир будет принадлежать Галилеянину, ты же, избранница императора, будешь царить над твоей многочисленной общиной, прекрасная и вознесенная, как ни одна женщина на земле, ни до, ни после тебя!

Актэ печально покачала головой.

— Нет, повелитель, — трепеща отвечала она, — из зла еще никогда не выходило добра. Церковь всемогущего Бога зиждется не на преступлениях, но на незыблемой верности ее приверженцев. Она победит и без меня и без поддержки императора, одной лишь силой своей истины.

— Это ли язык любви? Дорогая, божественная Актэ…

— Подумай об Октавии!

— Я думаю о ней без малейшего укора совести. Октавия не может потерять то, чем она никогда не обладала. Я был твой задолго перед тем, как меня склонили к союзу с ней коварство окружающих, власть по-детски почитаемой матери и безграничная пустота моего собственного сердца. Актэ, если ты опять покинешь меня, я умру. Если ты повелишь, мой кумир, я сегодня же переговорю с Октавией и потребую развода…

— Никогда!

— Ты не хочешь быть моей перед лицом всего мира? Ты опасаешься бури, которую неминуемо возбудит развод императора с его супругой? Хорошо. Твоя воля для меня закон. Пусть долг приковывает цезаря к его жалкой жизни во дворце! Но как человеку, дай мне счастье твоей любви! Да, ты права, отвергая все мои обеты тебе, как христианке! Я должен был бы воззвать только к твоей любви. Я не хочу купить божественную Актэ ценой императорских милостей, но хочу получить ее сердце, как добровольный дар, из ее собственных нежных рук!

Голос его звучал такой безмерной страстью, что объятая блаженным трепетом Актэ затрепетала всем телом.

Неподалеку, под развесистыми ветвями старых платанов, стояла скамья, покрытая тарентинскими коврами.

Клавдий Нерон посадил рядом с собой слабо сопротивлявшуюся девушку и осыпал ее страстными поцелуями. Крепко прижавшись к нему, она плакала несказанно счастливыми слезами…

Когда настала минута разлуки, Актэ со сладостным смущением взглянула на обожаемого ею императора. Но во взоре ее не было раскаяния: в нем выражалась одна лишь безграничная любовь, бесконечная преданность.

— Так ты остаешься? Да? Обещаешь? — прошептал Нерон, снова нежно и горячо обнимая ее. — Актэ! Актэ! Как мне благодарить тебя за твою любовь и доброту? Прощай, моя возлюбленная, моя единственная настоящая, любимая супруга! Я должен спешить к гостям! Боюсь, мое продолжительное отсутствие уже замечено всеми. Я вижу, ты еще носишь мой перстень. Покажи его привратнику Тигеллина. Тебе будет оказано такое же уважение, как императрице, и укажут тебе ложе, где ты можешь спокойно заснуть в сознании нашего, достигнутого наконец счастья. Артемидор же уведомит твою госпожу, чтобы она отыскала себе другую спутницу. Актэ рождена не для того, чтобы прислуживать стареющим провинциалкам. Пожалуйста, напиши что следует вот на этой дощечке: я позабочусь, чтобы записка была доставлена по адресу завтра рано утром. Где остановилась твоя сицилианка?

— В доме ее подруги, египтянки Эпихарис.

— Приглашенной сегодня сюда?

— Той самой. Артемидор сказал мне об этом. Если бы не назначенный на завтра отъезд моей госпожи, и она была бы здесь между гостями.

— Так Эпихарис может передать ей сегодня же твой отказ, — сказал император.

Актэ написала.

— Хорошо, — сказал Нерон, пряча восковую дощечку под тунику. — Теперь иди, моя дорогая, моя обожаемая! О, каким неописуемым блаженством даришь ты меня! В груди моей радость бьет ключом, я хотел бы обнять весь мир. Ступай и прими еще один огненный поцелуй, который скажет тебе, как всецело ты владеешь моим сердцем!

Он приник к ее губам в последний раз. Поднявшись, она направилась к маленькой калитке парка, между тем как Нерон, закинув за плечо тогу, поспешил к средоточию праздника, откуда все громче и яснее долетал до него шум и веселый говор.

Глава Х

Когда Клавдий Нерон подходил к арене, там только что окончилась борьба гладиаторов, за которой возбужденные вином зрители следили с горячим воодушевлением.

Один из борцов, раненый, истекая кровью, упал на колени, а его сломанный меч валялся в стороне на песке арены.

Победитель, вопросительно осмотревшись кругом, остановил свой взор на императорской ложе, ожидая услыхать из уст императрицы-матери решение судьбы обезоруженного противника. Несмотря на нашептывания рыжей испанки Ацерронии, Агриппина, будучи здесь только гостьей наравне с другими, отклонила от себя это право и величаво равнодушным жестом указала борцу на ряды остальных зрителей. Изнеженные юноши и бессердечные кокетки пожелали насладиться кровавым зрелищем до конца, — и все опустили большой палец, что означало: «Избавь Флавия Сцевина от расхода на лечение! Не медли! Наноси смертельный удар!»

После мгновенного колебания, гладиатор глубоко вонзил клинок в грудь своей жертвы. Темная струя крови со свистом и паром брызнула вверх.

Тогда-то среди оглушительных рукоплесканий появился цезарь. Прекрасно-величавый, как Аполлон, вошел он на ступени трибуны и сел между Октавией и Агриппиной.

— Ты не должна была бы допускать этого, — обратился к матери Нерон, — или по крайней мере ты, благородная Октавия, прозванная Кроткой. Конечно, будучи римлянкой с ног до головы, ты привычна к ужасам смерти. Я это понимаю и уступаю. Но только сегодня… сегодня… праздник был так прекрасен, так полон гармонии… не следовало осквернять убийством этот счастливый день.

— Убийством? — изумленно повторила Агриппина.

— Да, убийством, — подтвердил цезарь, — хотя и законным, но тем не менее отвратительным убийством. Разве ты не знаешь, что говорит об этом Сенека? Да и сам благородный Флавий Сцевин, потворствуя жестокому требованию современного вкуса, повинуется единственно лишь обязанности амфитриона, а не собственному чувству. В душе он совершенно согласен с моим бессмертным учителем.

— Битвы гладиаторов — наследие предков, — возразила Октавия. — Сам Цицерон, философ не хуже Сенеки, считал их лучшей школой мужской отваги. Как мне могло прийти в голову противиться воле и обычаям римского народа?

— Так думаю и я! — многозначительно присовокупила императ-рица-мать. Она была рассержена. Смелый тост Флавия Сцевина, которого ее сын теперь открыто хвалил как образец этического направления, с удвоенной дерзостью зазвучал в ее ушах.

— Мать, — обратился к ней Нерон, между тем как двое рабов выносили умиравшего фракийца, — скажи, что с тобой? Ты раздосадована моими словами к Октавии? Но я говорил по глубокому убеждению. У тебя такой суровый, недовольный вид… Я же так радостен, так счастлив, так полон праздничного веселья и жажды жизни, что хотел бы одержать победу и над самой смертью! Мать, я знаю, ты оскорблена тостом Флавия. Хотя искусно скрытая, но все-таки острая отрава его слов уязвила тебя. Видишь ли, мать, многие сенаторы и большинство римлян желают, чтобы я единолично держал скипетр римского императора, но Нерон отлично знает, кому он обязан престолом. Ты останешься правительницей империи, если правление твое будет кротко и не оскорбительно для законов государства. Ты будешь уступать мне в мелочах, только в шутку; во всем же важном тебе предоставляется неограниченная власть. Я не честолюбив, мать. Меня не соблазняют дерзостные речи твоих врагов.

Прежде чем Агриппина успела ответить, из аллеи, усаженной громадными пиниями и находившейся как раз позади арены, раздался отчаянный крик о помощи. Все вскочили со своих мест.

С преторианцами впереди, гости бросились в аллею, по которой медленно, шатаясь, шел Флавий Сцевин, поддерживаемый прекрасной Поппеей Сабиной.

— Убийство! — закричала она своим звучным голосом. — Какой век! Амфитрион не безопасен даже в собственном доме!

В одно мгновение Нерон очутился возле сенатора и бережно обхватил его рукой, коснувшись при этом руки Поппеи, которая вздрогнула, несмотря на все смятение этой минуты, как бы желая дать понять императору, какое сильное впечатление он производит на нее.

— Скажи, что случилось? — заботливо спросил Нерон. — Но прежде всего: как ты себя чувствуешь?

— На этот раз я отделался довольно счастливо, — усмехнулся Флавий Сцевин. — Я гулял с супругой Ото и, очарованный ее остроумной беседой, забыл о моих обязанностях хозяина дома. Вдруг в кустарниках что-то зашумело. Я полагал, что это ночная птица, но едва успел подумать, как меня ударило по правому плечу. «Ото!» — крикнул я и обернулся. Но враг уже исчез, и я почувствовал лишь теплую кровь, струившуюся по моей спине!

— Преторианцы! Оцепите парк и дом! — повелительно воскликнула Агриппина.

— Стена высока, все входы заперты. Жалкий преступник не может ускользнуть от нас!

— Факелы сюда! — приказал Тигеллин, между тем как прекрасная Поппея и Нерон вели в дом окровавленного Сцевина.

— Тщетный труд! — сказал он, бросив странный взгляд на императрицу-мать. — Такие убийцы чрезвычайно хитры и обыкновенно случается, что их преследуют по ложному следу.

Войдя в спальню Флавия, Нерон обратился к стоявшему там испуганному Артемидору.

— Помоги мне уложить твоего господина! — сказал он.

— Пресветлейший император, — возразил отпущенник, — смотри, тут довольно людей и между ними есть врачи. Благородный Сцевин никогда не простил бы мне, если бы я допустил…

— Молчи! — резко прервал его Сцевин. — Слушайся императора Нерона! Он единственный властитель, которому вы обязаны повиноваться, даже если бы он приказал вам… арестовать свою собственную мать!

Клавдий Нерон обменялся удивленным взглядом с прекрасной Поппеей, которая, впрочем, тотчас же приняла обычно томный вид.

Император легко приподнял стан широкоплечего сенатора, которого Артемидор в то же время обхватил за ноги, и они положили его на железную кровать: так повелитель мира и раб вместе исполнили обязанность больничных служителей.

Отойдя, Нерон приметил, что его белоснежная тога местами сплошь пропиталась кровью.

Им овладело странное чувство: кровь в день встречи с горячо любимой Актэ предвещала беду!

Он постарался отогнать эту мысль. «Пустяки! — говорил он себе. — Нерон так же мало верит в басни предсказателей, как в любовные похождения Юпитера. Я сам буду Юпитером, видящим счастье этой мимолетной жизни в объятиях моей обворожительной возлюбленной!»

Рана Флавия Сцевина оказалась неопасной: направленный наудачу кинжал прошел вскользь, не повредив внутренности. Домашний врач Полихимний наложил искусную перевязку и напоил раненого холодной водой с фруктовым соком, что видимо освежило его.

В трогательных выражениях благодарил Флавий заботливого императора.

— Истинно царственная натура, — с воодушевлением прибавил он, — входит в каждое несчастье, стараясь смягчить его, стремится покарать каждое преступление и вознаградить каждый великодушный поступок. Нерон, братски помогающий своим друзьям, может рассчитывать на них в час серьезной опасности! Дай мне руку и ты, достойнейшая из римлянок! — обратился он к Поппее. — Будь я на двадцать лет моложе, я позавидовал бы твоему Ото. Ты прекрасна, как Афродита, и дружелюбна, как Кос. Обещай мне навестить меня на днях! Я должен до конца дослушать интересную историю, которую ты начала рассказывать мне!

— Если дозволено слуге, — вмешался врач Полихимний, — заботиться о благе своего господина, то я посоветовал бы божественному цезарю и благородной Поппее оставить теперь нашего больного. В противном случае, неизбежная в его положении лихорадка может принять угрожающие размеры.

— Ты говоришь мудро, — сказал император. — Пойдем, Поппея, твой нежный Ото и без того должен быть вне себя от ревности!

— Пусть его, повелитель! — лукаво отвечала Поппея. — Ревность — это масло, питающее пламя любви. К тому же… — тихо прибавила она, — ревность к Флавию Сцевину?.. Ты преувеличиваешь его качества.

И она бросила на него пожирающий взор. Между тем они достигли площадки, где господствовало невероятное смятение. Императорские гвардейцы, находившиеся в расставленной вокруг дома цепи, небольшими группами рассыпались по парку, обыскивая бесконечные аллеи и густые кустарники. Каждую группу сопровождал факелоносец.

Храбрейшие из сенаторов и благородных, взяв оружие у Милиха, главного раба Флавия, присоединились к солдатам. Большинство же гостей и среди них вся молодежь, так усердно потягивали крепкое вино Сцевина, что теперь шатались, подобно свите Диониса, и, после бесплодных усилий удержаться на ногах, со вздохами снова опускались на мягкие скамьи. Даже сам Тигеллин, несмотря на свою опытность и привычку к попойкам, с величайшим трудом передвигал ногами. Те женщины и девушки, которые не заснули еще на своих местах, бежали в каведиум. Одна только Агриппина и серьезная Октавия, гордо выпрямившись, сидели в своей ложе и, облитые ясным, ровным светом канделябр, уподобились двум величественным статуям.

Нерон обнажил меч; он хотел лично отмстить за покушение на Флавия Сцевина предательски скрывшемуся убийце.

Поппея Сабина, вынув из чугунной подставки первый попавшийся факел, последовала за ним, так как ее ревнивого Ото нигде не было видно, или же она сумела искусно избежать его…

Осветив массу густых, спутавшихся кустов, Поппея сильно вздрогнула: в небольшой канавке близ дорожки сверкнул стальной клинок: она наклонилась и молча подняла кинжал. Увлеченный преследованием Нерон не приметил ее движения.

На синевато-яркой, трехгранной стали еще виднелись следы свежей крови, ясно свидетельствовавшей о значении неожиданной находки.

Нерон все спешил вперед.

Воспользовавшись благоприятным моментом, Поппея Сабина обтерла кинжал о росистую траву и осторожно спрятала его себе под пояс.

Теперь она поняла все.

По странной случайности, она видела на днях в покоях Агриппины точно такой же кинжал — простой стилет, не способный обличить свою царственную обладательницу.

Происшествие объяснялось очень просто, в то же время напоминая собой искусный замысел сочинителя трагедий.

Поппея мысленно увидела роскошную спальню Агриппины, когда она пришла навестить императрицу-мать по случаю ее легкого недомогания, и принесла чудную гирлянду цветов в виде «привета высокой страдалице»; в действительности же, ее любезность имела одну цель — ради Нерона получить расположение императрицы-матери.

Агриппина была очень приветлива: желтые розы на время завоевали ее сердце.

Она пригласила Поппею к себе и поблагодарила ее.

Кроме больной в комнате находилась только пантера, рыжая испанка Ацеррония.

Вдруг Агриппина упала в обморок. Быть может, запах роз слишком сильно подействовал на ее возбужденные нервы. Ацеррония заботливо подхватила свою госпожу, начала тереть ей лоб и виски и крикнула испуганной Поппее:

— Эссенцию, заклинаю тебя, дай эссенцию! Направо в стенном ящике позади кедровой шкатулки! Флакон с надписью, ты увидишь.

В волнении Поппея не могла сразу найти кнопку ящика и пока она искала пружину, случайно отворилась одна из других, серебряных, утопленных в стену дощечек. Поппея мгновенно сообразила, что сделала опасное открытие: перед ней открылись всем известные хрустальные флаконы отравительницы Локусты и десять или двенадцать кинжалов с трехгранными клинками и круглыми медными рукоятками.

Все это только мелькнуло перед ее глазами, но неизгладимо врезалось в ее память.

Бесшумно захлопнув серебряную дощечку, она тут же нашла ящик с эссенцией и поспешила подать ее ничего не заметившей Ацерронии.

Теперь также никто не должен узнать про странную связь ее находки с прошлым открытием.

Агриппина не должна подозревать, что Поппея Сабина держит у себя на груди доказательство ее виновности в покушении на жизнь Флавия Сцевина и что одним своим словом она может сорвать с императрицы-матери личину перед ее доверчивым сыном. Таким образом, молодая женщина оказывалась госпожой положения. Пока она решилась хранить строгое молчание и выступить на сцену не раньше, чем когда это будет необходимо и уместно. Тогда Нерон узнает, что этот кинжал один из хранящихся рядом с флаконами Локусты!

Все это пронеслось в ее голове с быстротой молнии, и она весело поспешила за цезарем, усердно обыскивавшим кусты.

— Вот и солдаты уже возвращаются, — вздохнув, сказала она. — Кажется, их поиски были так же тщетны, как и наши!

— Ничего и никого, дорогой цезарь! — еще издалека протянул Тигеллин. — Встретившиеся мне трибуны преторианцев также идут с пустыми руками. Клянусь Геркулесом, гвардейцы пронизали своими копьями все лавровые и миртовые кусты и если бы там прятался какой-нибудь негодяй, он, наверное, был бы проткнут, как вертелом.

— Значит, преступник перелез через стену, — сказал цезарь.

— Едва ли, если только у него не было лестницы, а если она и была, то ее, наверное, нашли бы где-нибудь в парке или за стеной. Кроме того, там сторожат преторианцы и прибежавшие сюда на шум солдаты городской когорты.

— Хорошо. Значит, убийца среди нас.

Тигеллин пожал плечами.

— Кто же из гостей мог быть таким отъявленным, низким негодяем? И еще: кто питал вражду к честному Сцевину? Он общий любимец, общий приятель… Его рабы обожают его. Быть может, Артемидор?..

— Артемидор был в доме, когда это случилось.

— Однако он ведь уже бегал от него, тогда, несколько месяцев тому назад.

— То было из страха, а не из ненависти.

— Ну так кто же это сделал? — покачнувшись, спросил агригентец. — Ведь не думаешь же ты, что кто-нибудь из пламенных обожателей нашей Поппеи отмстил шестидесятилетнему старику за его прогулку вдвоем с ней по парку?

— Я вовсе ничего не думаю пока, — отвечал Нерон. — Но ведь ты согласен, что кинжал прилетел не сам собой, подобно голубке Мелинна. Поэтому я сделаю то, что мне предписывает долг. Отыщи Бурра! Прикажи ему созвать своих преторианцев. Городские солдаты могут сторожить снаружи, на случай, если преступник станет скрываться на вершине густого дерева. При настоящих обстоятельствах я не доверяю никому. Все будут обысканы, от сенатора до последнего раба. Пусть знают, как в империи Нерона карают такие выходки бандитов!

Пять минут спустя на звуки труб со всех сторон сошлись преторианцы и гости.

— Войди в нашу ложу, — сказал цезарь Поппее Сабине. — Ты, сопровождавшая Флавия Сцевина в момент позорного покушения, также олицетворяешь собой общественную совесть. Твои печаль и красота внушат преступнику раскаяние и стыд, и облегчат нам раскрытие виновного. К тому же, как находившаяся с ним, ты одна стоишь выше всякого подозрения, ты и мы, императорская семья!

Агриппина бросила холодный взгляд на прекрасную Поппею, которая остановилась слева от императора и со спокойным дружелюбием встретила ее взор. Да и к чему стоило бы раздражать Агриппину теперь? Нет, Поппея была слишком лукава, чтобы в самом начале выдать свои дальновидные планы.

«Но кто же был орудием царственной преступницы? — думала Поппея. — Бурр слывет ее фаворитом. Но я не могу допустить, чтобы он решился на такой поступок: это было бы слишком низко. Или, быть может, центурион Убий, так баснословно быстро делающий карьеру? Да что мне за дело? Довольно того, что мне известен источник покушения».

В душе она искренно смеялась над быстротой и легкостью, с которыми благодаря обмороку Агриппины она проникла в ее игру и таким образом овладела тайной, долженствовавшей рано или поздно доставить ей многие выгоды.

Ничем не обнаруживая свое тайное торжество, она с гордым достоинством внимала, когда негодующий Нерон с горящим взором обратился к толпе гостей.

— Совершилось беспримерно-позорное святотатство, — говорил он. — Помогите мне открыть преступника! Невинные да не сочтут излишним доказать свою невинность! Никто из присутствующих не сойдет с места, раньше чем объяснит, где он находился до этой минуты и не докажет, что на нем нет ни скрытого оружия, ни следов предательски пролитой крови. В особенности же вы, славные преторианцы, опора права и законов, вы больше всего должны стараться об разоблачении виновного! Представьте себе, какой беспримерный позор, если он окажется среди вас самих, среди достославного отряда избранников! Смерть от руки палача была бы слишком большой честью для презренного негодяя!

Кругом раздался одобрительный ропот.

— Так начинай с меня, — произнесла императрица-мать, протягивая руки с видом покорности своей позорной участи.

При этом движении серебряный гвоздь, конец которого торчал из под обивки перил ложи, глубоко оцарапал ей руку, и кровь, брызнув на вооружение стоявшего справа от нее центуриона Убия, капнула и на ее собственную белолилейную одежду. Агриппина вздрогнула и испустила легкий крик.

— Мать, что ты делаешь? — в ужасе воскликнул Нерон. — Опять кровь в этот чудный день, который так лучезарно начался и так божественно завершался?

— Сын мой, это случайность, но в случайностях часто выражается воля бессмертных богов. Быть может, этим они дают понять тебе, своему любимцу, что ты оскорбляешь гостей Флавия Сцевина, превращая его дом в судилище, как будто праздничная площадка в парке сенатора то же самое, что портик на народной площади, где практикующие законники предлагают желающим свои юридические хитросплетения…

Пораженный Нерон схватился за лоб. Неужели он все еще десятилетний мальчик, которого мать бесцеремонно трепала за волосы, когда он являлся домой с разорванной туникой?

Он уже собирался возразить в сдержанных, но энергичных словах, что безопасность его граждан важнее для него всех придворных и светских приличий, когда его опередил начальник преторианцев Бурр.

— Всемогущая Агриппина, — твердо произнес он. — Мой долг предписывает мне немедленно исполнить повеления императора. Как знатная женщина, ты можешь оскорбляться этим, но как мать императора, ты должна будешь признать, что старый, грубый солдат исполнил свою обязанность.

Агриппина пожала плечами. Если начальник преторианцев брал сторону Нерона, что могла она сделать? Но она тут же втайне поклялась опутать этого медведя розовыми цепями, чтобы на будущее время отнять у него всякую возможность к проявлениям неуместного усердия.

Бурр подозвал восьмерых из своих людей, на верность которых он мог вполне положиться, и приказал им основательно обыскать сначала всех преторианцев, затем присутствовавших мужчин, не способных сказать, где они находились в момент покушения, и всех рабов.

Женщинам и девушкам, не желавшим подвергнуться публичному обыску, предложено было под конвоем преторианцев удалиться в атриум. Но ни одна из них не воспользовалась этим дозволением. Против ожидания, обыск кончился весьма скоро.

У каждого гостя оказалось по два и три свидетеля, клятвенно подтверждавших его пребывание в том или ином месте. Также ни у кого не нашлось кинжала, а между тем вид раны не оставлял ни малейшего сомнения в том, что она нанесена именно этим оружием.

Обыск оказался безрезультатным.

— Я говорила, что так и будет! — вскричала Агриппина. — Просим простить нас, благородные гости Флавия Сцевина, если похвальное усердие нашего возлюбленного сына зашло чересчур далеко!

Нерон промолчал.

В душе его уже возникли другие образы. Он молча встал и незаметно передал Артемидору записку Актэ к сицилианке.

В том же порядке, в каком императорская процессия достигла дома Флавия Сцевина, двинулась она теперь в обратный путь. Метелла, супруга злополучного сенатора, проводила до ворот своих высоких гостей.

— Желаю ему скорого выздоровления! — прошептала Агриппина, дружески целуя ее в лоб.

— Того же желаю и я, — воскликнул Нерон, трижды прикоснувшись губами к руке Метеллы.

— И да постигнет наказание коварного преступника, нарушителя твоего спокойствия, — сказала Октавия, нежно обнимая плачущую матрону. — Утешься, любезная Метелла! Полихимний превосходный врач, и рана не опасна!

Процессия двинулась. Ни Октавия, ни Нерон не произнесли ни слова. Безмолвие нарушалось лишь звуками мерных шагов носильщиков, факелоносцев и солдат.

Нерон смотрел навстречу солнцу, обещавшему ему наконец счастливую жизнь.

Октавией же интуитивно овладело мрачное ощущение, что для нее никогда больше не наступит светлый день.

Спокойно-ясная безмолвность супруга казалась ей странно красноречивой. Глаза его сияли, губы улыбались, как у ребенка, которому снится только что подаренная ему кукла.

То, что принесло в его душу мир и спокойствие и разлило по его лицу цветущее юношеское выражение довольства, могло быть только счастье, — та вавилонская роза, которую тщетно ищут миллионы людей…

Бедная Октавия с невыразимой горечью сознавала, что ей нет места в его чувствах, что вавилонская роза в его руках значила для нее вечное горе и отречение от всякой радости.

«В твои руки предаю я мою жизнь, всеблагий Юпитер!» — неслышно прошептала она, ломая руки и вздыхая, словно разбивалось ее сердце, но так же тихо, как молодой спартанец, которому лисица под одеждой разрывала внутренности. Блаженно улыбавшийся звездной апрельской ночи, Клавдий Нерон не должен был догадываться о ее безмерном несчастье.

Глава XI

Прошло шесть недель.

В густой зелени беседки одной из прелестнейших вилл по ту сторону Друзовой арки, на устланной коврами мраморной скамье сидела Актэ и с нетерпеливым ожиданием посматривала на тень солнечных часов. Час ужина уже миновал.

Сегодня Нерон ужинал у начальника флота Аницета и в качестве гостя, а не амфитриона, мог удалиться, когда вздумается. Его влекло поскорее увидеться с той, которую он любил больше блеска своего престола и всей мудрости государственного советника. Молодой император вполне предоставил теперь управление империей Агриппине с ее приближенными; он допускал свою мать и даже Октавию вмешиваться в такие дела, которые до сих пор всегда решались только по личному усмотрению императора. Тост Флавия Сцевина, по-видимому, остался без всяких последствий.

Нерон утверждал все, что представлял на его рассмотрение достойный Сенека, часто действовавший под влиянием Тигеллина. По совету их обоих он удвоил жалованье преторианцам за декабрь, в который он родился, причем во всех четырнадцати когортах прошел слух, что эта политически-знаменательная идея родилась в голове агригентца.

Император присутствовал также повсюду, где этого требовал придворный церемониал или собрания сената.

Но все это он делал как человек, с радостной покорностью исполняющий свою ежедневную обязанность, думая лишь о счастье, ожидающем его в часы свободы.

Мысль об Актэ не покидала его с раннего утра до поздней ночи.

Весь мир составлял лишь рамку для одного драгоценного образа, в тайне хранимого им в нескольких сотнях шагов от шумной Аппианской дороги.

Никто не знал об этом, кроме Тигеллина, которому преисполненный счастья Нерон признался во всем. Он просто задыхался от избытка блаженства, а Тигеллин поклялся духом своей покойной матери не выдавать его тайну.

Актэ, постукивая одна о другую ножками в красных сандалиях, поджидала своего кумира. Он мог явиться каждую минуту. Уютная мраморная скамья среди розовых кустов была его любимым местом, и поэтому она ждала его именно здесь.

Тень на солнечных часах становилась все длиннее. Уверенная, что он придет, Актэ начала думать о своей судьбе, которую она находила завиднейшей из когда-либо выпадавших на долю смертной.

Шесть прошедших недель были одним очаровательно-сладким сном.

О минувшем она не вспоминала; иногда только мелькала у нее мысль о горьких днях разлуки, но сердце ее при этом еще сильнее переполнялось сознанием счастья.

Совесть ее также молчала.

Она знала, что верующей назарянке грешно любить человека, имеющего жену; она сознавала это умом, но не сердцем и не чувством, и уж, конечно, не в те мгновения, когда думала о том, кого так беспредельно любила.

Одного взгляда его чарующих глаз было достаточно, чтобы заглушить в ней последнюю искру самообвинения.

Разве она не сделала все, чтобы избежать императора?

Разве она не решилась удалиться в Сицилию, где никогда больше не достиг бы ее луч непреодолимого очарования императора?

Она хотела в последний раз взглянуть на его прекрасное лицо, с первой минуты запечатлевшееся в ее душе, и только случай или предопределение судьбы превратили этот час разлуки в неразрывный, вечный союз.

Да, вечный!

Такая любовь не проходит, одна лишь смерть может насильно разъединить то, что не властны разорвать никакие земные силы.

И разве она отняла его у холодной жены? Разве он не с самого начала всей душой принадлежал ей, низкорожденной? Разве Октавия когда-нибудь понимала его так, как она?

В последние же две недели молодая императрица начала выказывать необычайную резкость и относиться враждебно к своему супругу. Под предлогом бессонницы и частых припадков головной боли она даже переселилась в покои, совершенно удаленные от покоев императора.

Да, бледная, бессердечная Октавия разделяла с Нероном трон и наружные почести императорского сана; она показывалась рядом со своим супругом всюду, где того требовали обычай или необходимость, но кроме этого, между ней и божественным цезарем не было ничего общего, розно ничего…

Актэ не знала того, что пережила за это время Октавия, иначе она не дерзнула бы называть молодую императрицу бессердечной и холодной.

Как раз две недели тому назад Тигеллин тайно испросил у Октавии аудиенцию, под предлогом весьма важных государственных дел и, попросив императрицу удалить из комнаты отпущенницу Рабонию и двух рабынь, обратился к ней с сдержанной почтительностью.

— Повелительница, — сказал он, — долг мой вынуждает меня сообщить тебе нечто ужасное, и в то же время, к сожалению, я не могу сделать полного признания, будучи связан клятвенным обещанием не выдавать имени виновной.

— В чем дело? — спросила Октавия.

— Дело весьма обыкновенное, но оно большое горе для повелительницы Рима и невыразимое несчастье для нее.

— Ты взволнован. Или я несправедливо судила о тебе?

— Несправедливо, глубоко несправедливо, повелительница, как это делают и многие другие, знающие не настоящего, искреннего, честного Тигеллина, а только ту светскую маску, которая носит мое имя. Поклянись, повелительница, что ты сохранишь все в тайне!

— Клянусь.

— Так знай, что твой супруг любит другую, молодое, прекрасное, обворожительное создание, но не стоящее одной пряди твоих чудных волос. Любовь его на веки потеряна для тебя: она очаровала его, как Цирцея спутников страдальца Одиссея. Ты поражена? Ты шатаешься? Ободрись и доверься мне. Смотри, вот сердце, с радостью готовое принять смерть ради тебя, моего божества.

Почти без чувств она упала в его объятия. Опьяненный Тигеллин с безумной страстью прижал ее к груди.

Она оттолкнула его.

— Презренный! — произнесла она дрожащими устами. — Если бы он был в тысячу раз порочнее и вероломнее, чем ты представляешь его, то все-таки я останусь верна ему до гроба. На кого простер ты свою дерзость? Одной твоей кровью можно смыть такой позор, но я не хочу крови. Сам справедливый Юпитер покарает тебя.

— Повелительница… — пробормотал Тигеллин.

— Оставь меня!

— Так мне не на что надеяться, даже если я докажу, как бесстыдно обманывает тебя Нерон?

— Если ты не уйдешь добровольно, я позову на помощь, — произнесла Октавия, выпрямляясь во всем величии своей молодой красоты. — Что за женщины жили здесь прежде, если такой человек, как ты, осмеливается…

— Я иду, Октавия, — прошипел агригентец, побледнев как полотно. — Я иду! До свиданья!

Об этом печальном случае Актэ не могла знать.

Для нее Октавия была несчастная, не избранная Богом для понимания и счастья императора, жаждавшего любви.

Что выпало на долю ей, низкорожденной, она считала незаслуженной милостью Неба. При мысли о ее безграничном счастье, у нее кружилась голова и на глазах выступали слезы.

— Милосердный Боже! — шептала она. — Прости мне мое счастье! А если Ты не можешь, то осуди меня в будущей жизни искупать каждый день теперешнего блаженства целым веком страшнейших мук, пока наконец я снова, снова соединюсь с ним! И я буду неустанно нашептывать ему, что Ты сходил на землю в образе смиренного смертного, чтобы избавить нас от бремени наших грехов! Я спасу его душу… увы, из себялюбия: какую цену имеет для меня рай со всем его блаженством без того, кого я люблю больше всего в мире!

На ее лице мелькнула светлая улыбка. Ей почудилось, что христианский Бог услышал ее: такое небесное спокойствие и мир наполнили ее сердце.

Она вскочила. В перистиле раздались шаги Фаона, верного, преданного раба, которому Клавдий Нерон поручил заведовать маленькой виллой.

Актэ знала, что означали эти шаги. С верхней галереи Фаон увидал знакомые носилки, где за шелковыми занавесами скрывался прекрасный царственный юноша. Четверо носильщиков-лузитанцев в серых, простых одеждах отличались своей молчаливостью, и никто не обращал внимания, когда они проходили через остиум в наполовину крытый двор. Актэ прошла через перистиль до коридора, и с сильно бьющимся сердцем смотрела, как ее возлюбленный в цветастой тунике, перекинув на руку белую тогу, вышел из носилок и направился прямо к роскошному покою, где пятисвечный канделябр уже озарял мягким светом великолепные обои и драгоценную мебель.

Краска залила лицо Актэ.

Да, восхитительно беседовать там, под дубами, среди душистых роз и повторять уверения в неизмеримой, бесконечной, взаимной любви.

Но здесь, в этом тихом, уединенном покое было еще лучше, здесь не нужно было опасаться любопытных глаз или ушей какой-нибудь нескромной служанки; в этом уголке они были вполне отделены от остального мира.

Маленькая кованая дверь затворилась за ними. На столе из блестящего лимонного дерева, под задернутым легкой занавесью окном стояли серебряный кувшин с греческим вином и две чаши со змееобразными ножками. Перед обитой розовой материей софой стоял столик с душистыми плодами и плоским блюдом, наполненным сухим лимонным печеньем. Нерон усадил Актэ рядом с собой и страстно обнял ее.

— Наконец, наконец я опять с тобой! — прошептал он, целуя ее стыдливо опущенное лицо и роскошные волосы, волной сбегавшие по ее плечам.

Обняв его за шею, она нежно гладила его густые кудри и вдруг в порыве бурной страсти приникла к его груди.

Эти порывы чувства больше всего нравились Нерону; от скромной, почти боязливой застенчивости и сдержанности, Актэ внезапно переходила к проявлению самой горячей, преданной, безмерной страсти.

— Ты любишь меня? — повторял император свой вечный вопрос. — Ты вспоминала обо мне?

— Я думала о тебе каждую секунду, — замирая от счастья, отвечала Актэ. — А ты? Ты меня вспоминал там, среди всей этой знати, где столько прекрасных женщин и девушек, где ты окружен всеми почестями и где повсюду для тебя расставлены всевозможные сети?

— Божественная Актэ, ты преувеличиваешь. Поверь мне, если бы красота всех женщин от Танаиса до берегов океана воплотилась в одном обольстительном существе, я и то не взглянул бы на него, и сказал бы божественной Афродите: все твои совершенства — ничтожество в сравнении с Актэ, моей белокурой красавицей, большие глаза которой так глубоко заглядывают мне в душу и говорят: здесь твоя родина, цезарь!

— Да, так я думаю! Я люблю тебя всей душой, чудный, дорогой человек! Я твоя, и останусь твоей, хотя бы мне пришлось заплатить за это вечной гибелью!

И она закрыла глаза, как бы ослепленная неземным блеском ее боготворимого Клавдия Нерона.

Как она любила его! Такой любви ему не найти во всей империи, думал Нерон, восторженно глядя на нее.

Вдруг лицо его стало печально. Разве не несчастье, что ему приходится прятать это сокровище, как будто любовь Актэ что-нибудь дурное или позорное? Если в людях еще жила совесть, одобряющая добрые дела и порицающая дурные, то он мог быть совершенно спокоен: его совесть была вполне чиста; боги не могли бы пожелать ничего лучшего и более справедливого, чем союз этих двух любящих сердец.

Он начал думать об Октавии, испытывая себя, не отзовется ли в нем внутренний голос в защиту его несчастной жены.

Но сердце его молчало.

Актэ была его идеалом и его жизнью, и, любя ее, он видел перед собой только одну обязанность: быть счастливым с ней и делать ее счастливой.

— Актэ, — сказал он, играя ее золотистыми волосами, — Актэ, моя звезда, моя возлюбленная, счастлива ли ты?

— Бесконечно счастлива!

— Нет ли у тебя какого-нибудь тайного, невысказанного желания?

— Нет…

— Актэ, я вижу, ты краснеешь. Скажи мне правду!

— Ну, я подумала, как было бы чудесно, если бы я могла иногда сопровождать тебя, например, на Марсово поле… Помнишь блаженный час в палатке мага? Но ведь это невозможно…

Нерон подпер рукой свою прекрасную голову.

— Невозможно? — повторил он. — Но кто же может помешать мне в этом, дорогая Актэ?

— Твоя мать… Октавия… сенат… почем я знаю?

— Я докажу тебе, что ты сильно заблуждаешься. Я император, и мне повинуются преторианцы и весь народ. Завтра я не могу… завтра я обедаю у Тразеа Пэта. Но послезавтра, в четвертом часу, мы отправимся вместе на Марсово поле.

— О, как славно! — И она захлопала в ладоши.

Одиночество уединенной жизни на вилле временами порядочно тяготило ее, несмотря на ее усердные и успешные занятия с превосходным Фаоном, ее главным рабом, преподававшим ей государственную историю и естественные науки.

— Теперь я вижу, что ты на многое готов ради меня, — с восторгом продолжала она. — Но я не хочу злоупотреблять твоей добротой. Осторожность есть мать мудрости. Насколько от меня зависит, меня не узнает никто из несносных зевак, вечно бегущих к тебе со всех сторон. Я закроюсь вуалью.

— Делай как хочешь! А теперь забудемся еще на несколько минут в сладкой беседе! Увы, часы моего блаженства летят с быстротой восьмикрылого Гермеса!

— Нерон, мой господин и мой бог!

— Актэ! Актэ!..

Глава XII

В самом радужном настроении направлялся император два дня спустя к девушке, нетерпеливо ожидавшей его.

Солнце стояло еще высоко, но прохладный ветерок, с раннего утра дувший от Тирренского моря, освежал, шелестя зеленью высоких кипарисов и разносил по всему саду аромат пурпуровых роз.

Роскошные носилки с восемью носильщиками-лузитанцами в полушелковых фиолетовых одеждах, вместе с блестяще разодетыми рабами, были подарком императора его безгранично любимой Актэ.

Он сказал ей об этом, когда они вместе уселись на мягких подушках и задернули фиолетовые занавеси так плотно, что без особого усилия никто не мог заглянуть в носилки.

Она поблагодарила его горячим поцелуем, но так, что он понял, насколько ничтожен его драгоценный дар в сравнении со счастьем быть с ним и обладать его любовью.

Вдруг вся покраснев, она припала к его груди, погладила его по щеке и вполголоса сказала:

— Мы теперь точно настоящие муж и жена, правые перед Богом и законом! О, Нерон, это было бы божественно… Я, рядом с тобой, на римских улицах! У меня кружится голова при одной этой мысли. Позволь мне еще немножко отдернуть занавес! Мое покрывало так плотно, что меня нельзя узнать!

— Как желаешь, — отвечал император. — Твой голос для меня — голос судьбы.

— Так лучше виден цветущий Рим, и чудные дворцы, и граждане в ярких тогах… Вот почти перед нами вьется Авентинский холм с храмом Дианы, а дальше, левее, длинный Яникулус. Как красиво граничат со светом темно-синие тени! Скажи, мы пройдем по форуму? Мне хотелось бы посмотреть на твое царственное жилище и вообразить себе, что и я имею право переступить за порог Палатинума!

— Ты имеешь это право, Актэ!

Она закрыла ему рот рукой.

— Не говори! Довольно того, что я вытеснила несчастную Октавию из твоего сердца! Этого более, чем довольно! Но я лучше умру, чем соглашусь на… Нет, Палатинум — храм невинных, и я скорее готова принять жесточайшую смерть у ног Октавии, чем оказаться угрозой для нее в ее собственном доме.

— Не говори так безрассудно! А если бы она сама возымела намерение отказаться от этого святилища и удалиться, оставив меня одного среди этой кесарской пышности?

— Она не сделает этого! Но мы сворачиваем… Это Via Sacra… А там, осеняемый храмом Диоскуров, поднимается к небу величавый дворец императоров, дворец моего страстно любимого Нерона!

Вдруг она откинулась назад.

— О, какая досада!

— Что с тобой? — спросил император.

— Это был Паллас, доверенный императрицы-матери. Он прошел мимо самых носилок и узнал меня.

— Но ты закутана, как египетская волшебница.

— Не совсем так, а у Палласа зоркие глаза. Я тебе рассказала уже…

— Да, ты рассказала мне, что и он поднял взор на небесную Актэ. Как несчастлив должен быть он! Я сожалею о нем от всего сердца.

— Все равно, он узнал меня, и я боюсь…

— Чего же, моя робкая лань?

— Что он повредит нам…

— Разве я не император?

— Конечно… Но именно как император ты имеешь уже довольно врагов, и я считаю излишним создавать новых недоброжелателей среди частных лиц, — в особенности же из таких, как этот угрюмый, мрачный Паллас.

— Ты несправедлива к нему. К тому же если он и узнал тебя, то почему он знает, кто твой спутник? Будь уверена, что его подозрения о моей любви к отпущеннице Никодима были лишь мимолетным предположением. Он ищет своего соперника в другом месте.Клавдий Нерон, конечно, сумеет помешать ему коснуться даже волоска на твоей золотистой головке.

— Ты прав, — прошептала Актэ. — Великий Боже, как здесь чудесно! Все Марсовое поле превратилась в один цветущий сад! Там платаны и дубы, здесь огненные цветы среди лужаек.

— Видишь ты громадные «К. Н.Ц.» перед колоннами мраморной галереи?

— Это значит «Клавдий Нерон Цезарь», — с восторгом вскричала Актэ. — Вся роскошь и весь блеск мира кажутся мне существующими только для того, чтобы чествовать тебя, мой единственно любимый!

— А посреди этой роскоши ты все-таки единственная жемчужина, дающая мне истинное счастье.

— Правда ли это? — лукаво взглянув на него, тихо спросила она.

— Такая же правда, как то, что майское солнце сияет теперь над нашими головами, а вечная весна цветет в наших сердцах! Актэ, Актэ, я не могу выразить словами, как я неузнаваемо изменился с тех пор, как ты любишь меня! Теперь я понимаю природу и самого себя; вечное желание, наполняющее мир, для меня не загадка больше. И я убежден, что это желание — жажда и стремление к счастью — есть единственное плодоносное зерно нашей жизни. Жизнь — любовь; жизнь — желание. И разве чему иному учите вы, назаряне, переносящие это желание даже за порог смерти, где вы надеетесь найти вечную жизнь и вечное счастье?

Актэ слушала с невыразимой любовью, припав к его плечу закутанной в покрывало головкой.

— Вот палатка египтянина, — уже другим тоном заговорил Нерон. — Сколь тяжко воспоминание о том, как дерзко распорядился твоим счастьем лукавый Никодим! Возмутительно! Мудрый и справедливый человек упустил из виду лишь то, что чистое сердце девушки не продажный товар, а сокровище, отдаваемое ею самой по свободному влечению…

— Нет, не по свободному влечению, а под ярмом непреклонной любви. О, я любила тебя до безумия… Если бы тогда ты взял меня за руку, я слепо пошла бы за тобой на край света…

— Да, я упустил случай… — огорченно заметил Нерон, но тут же весело прибавил: — Безумец я! Обладая всем, я еще пускаюсь в сетования! Будем наслаждаться настоящим, Актэ! Печальные мысли безумны при взаимной любви. Да, вот палатка египтянина, но теперь я смеюсь над ней! Разве я не в тысячу раз счастливее, чем был прошлой осенью? Разве теперь я не знаю того, что ты любишь меня, о чем тогда не подозревал?

— Мне нравится, когда ты такой! Смотри, какой блеск и сияние среди аллей! Повсюду я вижу моего возлюбленного, в мраморе, бронзе, серебре, золоте — и повсюду он один и тот же, достойный обожания Геро. У тебя прелестнейший рот, какой я когда-либо видела. Чудные губы, созданные для поцелуев, для песен и красноречия. Нерон, я с ума сойду от самомнения и гордости. Во всем обитаемом мире звучит твое божественно-сладкое имя… — Нерон! — шепчет лузитанец и почтительно преклоняет колени перед твоим изображением. — Нерон, — раздается в Азии и в Африке. — Нерон, — слышится в Галлии и по ту сторону границы, у германцев…

— Которые, однако, ни в каком случае не преклоняются перед статуями императора!

— Нет? Почему нет?

— Потому что они свободный народ и не посылают свои войска следом за римскими орлами.

— Но ты еще недавно показывал мне из верхней комнаты нашей виллы хаттского вельможу в римском вооружении?

— Это был Гизо, сын хаттского вождя Лоллария. Гизо служит у нас, чтобы научиться римскому языку и военному искусству, впоследствии применив свои познания у себя на родине.

— Ты позволил ему это?

— Почему нет? Если бы я запретил, то не было бы это похоже на то, что римская империя боится своих соседей германцев?

— Ты прав, я не подумала об этом.

— К тому же этот молодой хатт уже щедро вознаградил нас за то, чем мы ему были полезны, оказав нам большие услуги в борьбе с восставшими парфянами на востоке и еще двумя северными сарматскими племенами, не проявлявшими ни малейшего уважения к римскому величию.

— Как счастлива была бы я, если бы могла разделять с тобой все твои дела! — вздохнула Актэ.

— Разве ты не примечаешь, что я сам перестал серьезно относиться к ним? Ты и красота природы — вот мой мир, мое настоящее и будущее. Взгляни как внезапно засияла вершина старого храма Минервы! Солнце склоняется к западу, и сама богиня мудрости как бы выражает мне одобрение этим снопом лучей своего рассеивающего мрак светила!

— Да, настоящее и будущее! Сегодня же вечером мы выпьем за процветание… Но скажи, кто эта роскошная женщина в носилках рядом с красивой уроженкой Востока? Носилки бледно-красные, а носильщики в темно-желтых одеждах?.. Она прекрасна, но пламенный взгляд ее глаз пугает меня…

— Ты никогда не слыхала о Поппее Сабине, супруте Ото, друга моего детства?

— Как же, как же… Но смотри, как она глядит на тебя! Она тебя узнала! Ее гордое лицо на мгновение исказилось гневом.

— Что ты делаешь?

— Придерживаю занавеску, пока мы пройдем…

— Чтобы вдвойне привлечь ее внимание?

— Чтобы укрыть тебя от ее дурного глаза. Скажи, Нерон, часто ты встречаешься с ней?

— Очень редко, и к тому же я так же неуязвим, даже для самых дурных глаз, как если бы носил амулет на шее.

— Мы, назаряне, не верим в чудодейственную силу этих вещей, — возразила Актэ. — Но если бы ты отрезал прядь моих волос и всегда носил бы ее с собой, я думаю это принесло бы тебе счастье.

— Сегодня же я похищу золотую прядку! Она защитит меня, даже если все вокруг падет в развалинах.

— Скажи, кто эта черноволосая, что сидела рядом с ней? У нее также какой-то взгляд… словом, они подходят друг к другу!

— Ты думаешь? Это Хаздра, подруга Поппеи Сабины. Про нее говорят, будто она по уши влюблена в Фаракса…

— В Фаракса?

— Ну да, Фаракса, новоиспеченного центуриона гвардии.

— Это тот, который… но нет, тогда он был еще солдатом городской когорты.

— Тот самый, тот самый, который вел тогда Артемидора. Любимцы императрицы Агриппины быстро идут в гору…

— Ну, я предоставляю Хаздру Фараксу и Фаракса Хаздре. Знаешь ли, Нерон, мне хотелось бы, чтобы все кругом были веселы и счастливы. О, если бы я могла повелевать, не было бы больше ни горя, ни страданий, но одна только светлая радость и возгласы веселья…

— Так останови же смерть, вырывающую у матери цветущее дитя, у отца — прекрасного сына! Уничтожь безумные людские надежды, болезни и медленно наступающую старость!

Это были последние серьезные слова их разговора. Как роскошно простирали над дорогой свои развесистые ветви высокие вязы, пинии и клены! При каждом повороте носилок открывались все новые восхитительные виды, то на пятивершинную гору Соракте, то на возвышенности Альбы или на длинный, живописно разорванный ряд сабинских холмов. Башня Мецены величаво выделялась на голубом небосклоне, а кругом, насколько мог видеть глаз, цвели бесчисленные цветы, вились ползучие растения и зеленели свежие, густые кустарники.

Солнце еще не успело скрыться за Яникульской вершиной, как счастливая чета уже вернулась на виллу. Нерон ужинал сегодня у Актэ. Девушка безумно радовалась этой восхитительной прихоти и заказала своему повару самые изысканные блюда. Собственными руками налив в чашу возлюбленному искристое фалернское, она подняла свой кубок.

— Что за чудный день! — воскликнула она. — Выпьем же за настоящее и за будущее, помнишь, как мы условились в носилках!

Он залпом выпил вино и энергичным движением поставил чашу на стол.

— Приди ко мне! — шепнул он, обнимая стройный стан Актэ, обвившей руками его шею…

Вдруг в дверь послышался стук, легкий, сдержанный, но в то же время уверенный, точно стучавший считал себя в праве нарушить уединение любящей четы.

Цезарь вскочил, нахмурившись.

— Что это значит? — дрожа от гнева, спросил он.

— Не понимаю. Из слуг никто не посмел бы… Может быть, Фаон?

— Фаону известно, что я строжайше запретил ему… — сказал император.

— Наверное, случилось что-нибудь необычайное, если он решился ослушаться тебя, — прервала Актэ.

— Хочешь, чтобы я отворил дверь?

— Не отворяй, а спроси отсюда, что нужно.

Она побледнела при внезапном стуке, нарушившем блаженную тишину и прозвучавшем в ее ушах подобно призыву военной трубы.

— Как у меня забилось сердце, — боязливо произнесла она.

— Дорогая дурочка! — сказал он, ласково гладя ее по роскошным волосам. — Чего ты испугалась? Что может угрожать тебе, такой доброй и кроткой и защищенной рукой императора?

Подойдя к двери, он отодвинул задвижку и спросил сквозь щель:

— Это ты, Фаон?

— Да, повелитель! — послышался сдержанный голос. — Прости, если в моем безмерном смятении я пренебрег твоим запретом. Но случилось нечто необычайное.

— Подожди минуту!

Он обратился к Актэ.

— Это Фаон. Может он войти?

— Пожалуй! — уже с любопытством отвечала она, хотя все еще дрожала от внезапного испуга.

Раб вошел с почтительным поклоном.

— Говори! — приказал Нерон.

— Вот в чем дело. Я стоял у входа и любовался прекрасным вечером, как вдруг ко мне подошел какой-то человек, с лицом наполовину закрытым капюшоном его пенулы, и грубо спросил: «Здесь живет Актэ, отпущенница Никодима?»

— Что же ты ответил? — спросил цезарь.

— Ответил коротко и ясно, что он нахал.

— Нужно отдать тебе справедливость, Фаон, ты стоишь выше светского обращения! Как же понравилась нахалу твоя откровенность?

— Бросившись на меня, он схватил меня за грудь и, получив несколько ударов кулаком, злобно заревел. «Уж не хочешь ли ты разыгрывать оскорбленного, презренный сводник? Я пришел от имени высших властей, могущих уничтожить тебя!» — Скажи еще одно слово, и я вобью тебя всего в землю! — рассердившись, крикнул я в свою очередь. Увидав, что меня не легко испугать, он сделался вежливее и после нескольких намеков отдал мне вдвое перевязанную восковую дощечку. «Дело очень спешное, — серьезно прибавил он, — судьба цезаря зависит от немедленной передачи этой дощечки! Спеши же, не теряя ни мгновения!» — И я прибежал сюда, вопреки твоему повелению; прости меня, но я полагал, что, быть может, действительно тут что-нибудь важное и что этого желает судьба.

Фаон ушел.

Взяв со стола серебряный нож для фруктов, император разрезал шнурки дощечки и вполголоса с иронией прочел следующее:

«Бывшей рабыне Актэ, на погибель себе освобожденной римским дворянином Люцием Никодимом, посланием сим предписывается немедленно разорвать свою связь с высоким повелителем империи и без сопротивления возвратить божественного императора его благородной супруге, с отчаянием по нем тоскующей.

Сама Октавия ничего не знает об этом послании, тому свидетель всемогущий Юпитер. Чувства справедливости и благоразумия диктуют эти строки верным сынам отечества.

Если отпущенница Актэ внемлет увещанию и согласится через три дня навсегда покинуть Рим, то приверженцы юной императрицы окажут милость и не станут ни преследовать отпущенницу Актэ, ни предадут ее за проступок на суд эдилам, а напротив, в день отъезда ей выдана будет сумма, которая ее обеспечит на всю жизнь.

Сопротивление же Актэ навлечет на нее самые ужасные последствия. Лицо, направляющее это послание, имеет власть и намерение привести в исполнение все, чем ей угрожают.

Актэ должна сегодня же объявить о своем согласии, взойдя на верхнюю галерею своего жилища в начале второй ночной стражи и явственно произнеся: “Да, я уезжаю”, — когда увидит проходящего мимо человека в сопровождении факелоносца. Отличительный признак этого человека будет огненно-красный платок на пенуле и громко произнесенные слова: “Она раскаивается”!»

Нерон закончил читать. Актэ, как пораженная громом, сидела на бронзовой скамье и из-под полуопущенных ресниц ее катились жгучие слезы.

Спокойно, хотя с тайным смущением, положил Нерон дощечку на стол.

— Возлюбленная! — нежно сказал он, подходя к девушке. — Я узнаю почерк, несмотря на то, что его очень старались изменить!

Плачущая Актэ быстро подняла голову; Нерон обтер ей мокрые щеки полой ее одежды.

— Это почерк моей матери, императрицы Агриппины, — торжественно сказал он. — Она водила стилем с несказанным тщанием, местами проводя линии, долженствовавшие ввести меня в заблуждение. Но я знаю ее письмо, даже если бы она вздумала писать левой рукой. Взгляни на ее А и почти греческое С! К тому же, кто в целом Риме дерзнул бы обращаться к возлюбленной императора с такими чудовищными угрозами?

Актэ вздохнула.

— Твоя мать для меня, конечно, еще страшнее твоей жены.

— Октавия серьезна и сдержанна, — возразил Нерон. — Ее любовь ко мне исчезла уже давно. В этом ты права. Прежде чем заподозрить бедную Октавию в этой интриге, я заподозрил бы некоторых государственных людей, недовольных сенаторов и благородных. Многие, ненавидящие чрезмерную власть Агриппины, охотно послали бы подобное письмо с намерением вооружить нас против моей матери. Некоторые знатные дамы также с неудовольствием примечают, что со времени известного празднества у Флавия Сцевина, я избегаю всяких торжеств. Но все это лишь пустые предположения. Я убежден, что угадал. Обороты речи здесь также обличают высокомерную повелительницу, никогда не выражавшую ни одного желания без того, чтобы оно не было мгновенно исполнено.

— Какое несчастье! — простонала Актэ.

— Несчастье? Как? Кто господин и император Рима, я или Агриппина?

— Она твоя мать!

— Ты хочешь сказать, что она повелевает мной, потому что доселе я терпел ее вмешательство в государственные дела? Ты ошибаешься, Актэ! Если я допускал это до сих пор, то единственно лишь потому, что мне так хотелось. Я не азиатский царь, которому доставляет удовольствие дать почувствовать свое неограниченное могущество даже в отдаленнейших провинциях. Меня не привлекают ни сложный механизм делопроизводства, ни процессы граждан, ни мелочное честолюбие военных. Все, совершаемое мной в этой области, я совершаю по обязанности. Поддерживаемый с одной стороны Сенекой, с другой таинственным Люцием Никодимом, я шел по раз избранному пути; но чем больше спутники мои освобождали меня от обременительной путевой поклажи, тем легче становилось у меня на душе. Я человек, Актэ, друг всего прекрасного и благородного, я художник и поэт. Но прежде всего, я нежно любящий безумец, которому один час в твоих сладких объятиях дороже тысячи триумфов. С тех пор как ты моя, я предоставил все другим. Агриппина с Сенекой правят государством, я же только изредка вижусь с Бурром, да с усердным Тигеллином, при случае поддерживающим расположение ко мне солдат значительными денежными подарками. Теперь же, когда они хотят отнять у меня мое единственное, оставленное мной для себя сокровище, теперь они почувствуют, что одна милость моя сделала их тем, что они есть; я покажу им, кто господин здесь, и до последней капли крови буду отстаивать мое счастье!

— Ты погубишь себя! — воскликнула Актэ. — Не борись против течения! Не восставай безумно против грозной силы! Нерон, любовь моя, ты в заблуждении! Поверь мне, нельзя в одно мгновение схватить выпущенную из рук узду, и, прежде чем ты схватишь ее, твоя Актэ уже будет смята и раздавлена могучими копытами!

Он бурно схватил ее за талию левой рукой и подняв правую, произнес страшную клятву защищать ее до последнего издыхания.

Крепко прижавшись к нему, она целовала его сладко и нежно, как умела она одна, с застенчивостью девушки и страстью женщины.

— Нерон, что же мне делать? — тихо спросила она. — Скажи! Я буду слепо повиноваться тебе, хотя бы мне пришлось умереть!

— Ты спокойно останешься дома, — улыбнулся Нерон, отвечая на ее поцелуи. — Прикажи верному Фаону запереть на двойные запоры остиум и постикум! Я сейчас же пришлю тебе двенадцать моих телохранителей. Если незнакомец, не слыша твоего ответа, сделается навязчив, прикажи ему убираться. Если и тогда он будет упорствовать, ты велишь его схватить. Еще один поцелуй, Актэ! Как чудно пахнут твои волосы! Нарциссами и розами! О, эти губки! Так ободрись же, обожаемое дитя, мое сладкое сокровище!

— Прощай! — прошептала Актэ. — Прощай, милый!

— Дощечку эту я возьму с собой, — деловым тоном сказал Нерон. — Сегодня же я поговорю с Агриппиной. Она не станет отпираться. Во всяком случае, Палатинум узнает, как поступает Нерон при чьем бы то ни было малейшем поползновении коснуться Актэ.

Закинув за плечо тогу, он бросил на возлюбленную последний, бесконечно нежный взгляд и вышел.

— Поспешите! — приказал он своим мускулистым лузитанцам, сидевшим на мраморных плитах между стройными коринфскими колоннами. Мгновенно вскочив, они надели на плечи ремни. Нерон откинулся на подушки.

Фаон стоял возле носилок; сюда же услужливо подбежало несколько рабов и рабынь.

Император бросил им пригоршню золота, кивнул обычным гордым жестом римских вельмож и твердо произнес:

— В Палатинум!

Глава XIII

Носильщики зажгли в остиуме свои роговые фонари; позади шло несколько рабов с узкими, высокими факелами.

Бесконечная Аппианская дорога, которую они достигли, пройдя несколько сот шагов, была окутана молчаливыми сумерками. По небу клубились белые, матовые облака, лишь местами пронизанные лучами месяца. Справа и слева, перед фасадами вилл возвышались памятники — мрачные напоминания о непрочности красоты, мимолетности счастья и тщете земных страстей. Вдалеке, по ту сторону Тибра, виднелись резкие, гордые очертания Яникульской горы, которая одна казалась чем-то реальным и осязаемым в призрачном, поэтическом мерцании этой лунной ночи.

Вступив на Via Sacra, в самом ее начале, носильщики повстречали телохранителей, по приказанию цезаря явившихся сюда в начале первой стражи.

Преторианцы бесшумно последовали за носилками, которые десять минут спустя остановились перед входом в императорский дворец, освещенный факелами.

Сенека, имевший сообщить царю нечто очень важное, поспешил к нему навстречу.

Нерон нетерпеливо отстранил его.

— Все серьезное завтра! Мне еще нужно устроить кое-какие частные забавные дела. Где Октавия? И где императрица-мать?

Сенека величественно завернулся в тогу.

— Супруга императора, — холодно и церемонно отвечал он, — находится, как я осмеливаюсь предполагать, в покоях императрицы-матери. Мой повелитель желает говорить с этими высокими особами? Уже поздно и боюсь, что Агриппина очень утомлена. Только по желанию Октавии, казавшейся сегодня в необычайном волнении, согласилась она бодрствовать дольше, чем обыкновенно.

— Достопочтенный учитель, — произнес разгневанный Нерон, — будь так добр и раз навсегда запомни, что если императору случается иногда заставлять себя ждать, то в этом нет ничего необыкновенного. Доселе это бывало два-три раза, но впредь будет гораздо чаще, причем я не желаю слышать, даже от тебя, которого я так уважаю, никаких неодобрительных намеков. Клянусь Геркулесом, я изумлен, до чего это дошло! Неужели Клавдий Нерон менее свободен, чем сын какого-нибудь выскочки, попавшего в сенат благодаря гнусному золоту?

Из уважения к заслуженному учителю и государственному советнику Нерон произнес свое горячее возражение по-гречески.

— Господин и цезарь, — пробормотал Сенека на том же языке, — прости…

— Оставь теперь твое красноречие, достойный Сенека! Если хочешь обязать меня, то позаботься, чтобы обо мне тотчас же доложили! Я хочу говорить с обеими женщинами вместе. Поэтому пусть Октавия не пытается исчезнуть в боковую дверь, как это стало ее обыкновением в последнее время, когда супруг входит в покой.

Сенека склонил голову и поспешно прошел через полуосвещенный атриум, крепко сжимая правой рукой несколько сложенных рукописей.

— Жду тебя позже в моем кабинете, — сказал ему император, когда он, совсем растерянный от непривычной для него роли, вернулся, исполнив поручение. — Я взволнован, дорогой учитель, несказанно взволнован. Прости, если я обошелся с тобой резче, чем того требует уважение к твоей увенчанной лаврами голове. Ты знаешь, что случилось?

Сенека пожал плечами.

— Я подозреваю, но смею тебя уверить, что я тут ни при чем. Я знаю, со страстью спорить нельзя, от нее можно требовать только некоторых уступок. То, что сегодня, в день вашего обручения, ты так поздно являешься домой, по моему мнению, переходит границы, которые должны быть уважаемы даже цезарем.

— День нашего обручения! — с искренним изумлением воскликнул Нерон. — Я этого не знал. И она также не сказала ни слова. Все равно! После я спокойно выслушаю твои упреки, а теперь — до свидания!

И он вошел в женскую половину дворца. Октавия сидела в серебряном кресле, бледная, как восковая статуя, с опущенными глазами, которые она не подняла, даже когда Нерон с испытующим взором остановился посредине комнаты.

Агриппина же с истинно царственной осанкой поднялась с мягкой софы навстречу сыну и только что собиралась заговорить, как Нерон поднес к ее мрачным глазам восковую дощечку и сказал вполголоса:

— Императрица Агриппина, отвечай: что значит это изумительное послание?

Агриппина взглянула на бледное, гордое, благородное лицо своего красавца сына и невольно отступила.

— Мать, — продолжал Нерон, — можешь ли ты отпираться? Я вижу, Октавии все известно, иначе она приветствовала бы меня, вместо того чтобы сидеть, как пригвожденная к своему креслу. Поэтому мы можем спокойно разъяснить все в ее присутствии. Повторяю: кто написал эти строки?

— Я, — отвечала Агриппина, хладнокровно скрестив на груди руки.

— Так позволь тебе заметить, что ты здесь приняла тон, к которому я не привык и которого не желаю слышать.

— Разве это относится к тебе? — насмешливо спросила Агриппина. — Разве я могла предвидеть, что дощечка эта попадет в руки императора?

— Ты не могла, но я благодарю судьбу за то, что так случилось. Бедная девушка, пожалуй, была бы одурачена. Знай же, мать, что твой тайный посол никогда не услышит желанные слова: «Я уеду». Я, император, повелел, чтобы с этим человеком, если бы он вздумал быть нахалом, поступили бы по законам, предоставляющим право самозащиты каждому римскому гражданину и каждому чужестранцу.

— Ты дерзнул…

— Дерзнул, мать, и так как мы уже заговорили об этом, то я обращаюсь и к тебе, Октавия! Уже давно ты моя жена только по названию. Как же может быть оскорбительно тебе, если я отдаю кроткому, очаровательному существу то, чем пренебрегла гордая Октавия, — весь пыл моего жаждущего любви сердца? Все уважение, подобающее твоему сану императрицы оказывается тебе. Мои доверенные ни одним словом не выдают тайны. Без роскоши и блеска вхожу я в скромное жилище, где я могу быть безгранично счастлив, между тем как здесь меня встречают лишь неподвижные статуи, холодная бесчувственность и безутешная пустота. Я не упрекаю тебя, добрая Октавия! Ты такая, какой создана. Но молю тебя, позволь же и мне быть таким, каким я создан! Позволь мне любить, в то время как ты сама умеешь только размышлять, исполнять обязанности и повиноваться твоим богам!

— Несчастный! — вскричала императрица-мать между тем, как Октавия отвернулась, не сморгнув. — Это ли награда мне за то, что я сделала для тебя и для твоей будущности?

Схватив его за правую руку, она с бешенством менады увлекла его в отдаленный угол комнаты.

— Думаешь ли ты, — продолжала она шепотом, щадя свою союзницу Октавию, — думаешь ли ты, что я на радость себе вышла за отца Октавии? Клавдий был чудовище, слышишь, чудовище — заумный, полный всевозможных бредней глупец, изобретавший новые буквы, в то время как римляне насмехались над ним, как над игрушкой Мессалины. За этого Клавдия я вышла после ее смерти; я сделалась императрицей с отвращением в сердце и поддерживаемая лишь одной мыслью, что через это мой сын со временем достигнет власти…

— Мать…

— Молчи! Это правда! А потом, что делала я? Целые годы внушала я императору Клавдию мысль об устранении от престола Британника и успокоилась только, когда упрямый цезарь уступил и, обойдя родного сына, объявил своим наследником тебя, своего пасынка!

— Прошу тебя, мать, к чему все это?

— При этом он поставил одно условие: твой брак с его дочерью Октавией. Мы согласились, ибо никогда еще не было дочери столь непохожей на своих родителей. Если она что-нибудь унаследовала от нечестивой Мессалины, то только ее красоту. Во всем же остальном, клянусь Юпитером, в целом Риме нет женщины, равной Октавии по добродетели, благородству и скромности. При этом Клавдий не передал ей ни капли своей глупости. После смерти Клавдия ты мог бы разорвать торжественно совершенное обручение, если бы находил его решительно невыносимым. Теперь же Октавия — твоя жена. Она любит тебя, она отпрыск одного из знатнейших, аристократических родов; короче, ты бесчестишь себя, столь дерзко ее оскорбляя к заводя связь с беглой бесстыдной девкой.

— Твои речи жестоки! — вскричал Нерон, с силой вырывая свою руку. — Благодари богов за то, что ты мать человека, чье драгоценнейшее сокровище ты так безмерно порочишь!

— Я имею на это право. Или ты можешь оправдаться?

— Да, мать. Одним словом: я не могу жить без Актэ.

— Ты глупец и бездельник. Повторяю, или ты все позабыл — все мои жертвы и усилия, мои неусыпные заботы?..

— Я узнал, однако, что твое рвение прежде всего послужило на твою же пользу. Называться матерью императора, управлять его именем и опекать его самого, как неразумное дитя, вот о чем ты мечтала!

— Кто это говорит? — с негодованием воскликнула она.

— Люди, не умеющие лгать. Я сам примечаю последствия твоих стремлений. Но все равно, ты моя мать и ради этого я все переносил, хотя часто вопреки собственному убеждению. Я подавлял в себе малейшее поползновение к самостоятельности, как только видел, что это неприятно тебе. Теперь же ты вторгаешься с насилием в область, где господствует один Нерон и где его не остановят никакие упреки, никакие соображения.

— Ты говоришь, как безумец.

— Это так кажется, но я прекрасно знаю, чего хочу. Я хочу раз навсегда порвать петлю, которую ты мне накинула гнетом твоей железной воли. Этот гнет довел нас до брака, но он не может заставить нас полюбить друг друга или даже притворяться любящими…

— Мальчик, что все это значит?

— Выбирай, мать! Или ты поклянешься мне Юпитером, карателем клятвопреступников, что ты оставишь в покое мое дорогое сокровище — бывшую рабыню, как ты называешь ее, или сегодня же наступит конец твоему противозаконному вмешательству в государственные дела. Тогда я не потерплю, чтобы ты рассуждала с Сенекой о будущности рейнских провинций, а с Бурром — о происшествиях в преторианских казармах. У меня есть люди, которые послужат мне в сенате — словом, а на улице — мечом, если дело дойдет до открытой борьбы.

— Вздор! — с притворным равнодушием усмехнулась Агриппина.

Непривычный тон сына заставил ее побледнеть, и ей понадобилось все ее самообладание, чтобы скрыть сильное волнение.

— Прошу еще раз, выбирай! — нетерпеливо повторил Нерон.

Овладев собой, Агриппина нежно погладила его пылающую щеку и с кротким взглядом огорченной матери сказала:

— Как ты волнуешься и произносишь совершенно пустые слова! Что такое Нерон без матери, которая возвела его на престол? Ведь Бурр со своими преторианцами беззаветно, слепо предан мне…

— Что? — вскричал Нерон.

— Беззаветно предан мне! — со спокойной уверенностью повторила она.

Нерон пожал плечами.

— Как ты ошибаешься в римлянах и в гвардии! Пока Нерон считался твоим покорным сыном, все шло прекрасно! Всему Риму ведь известна была моя преданность тебе, и повиноваться тебе, значило повиноваться мне. Но если, — от чего да избавит нас рок, — между нами разверзнется пропасть… слышишь, императрица Агриппина!.. тогда солдаты вспомнят, кому они присягали, тебе или мне!

— Не будем ссориться! — заговорила наконец Октавия. — Я ожидаю здесь не угроз и не цветистых речей, но прямого решения без всяких уверток. Неужели ты не сознаешь ужасного позора, которым ты нас покрываешь? Нерон, император, супруг Октавии, любит простую рабыню…

— Могу тебе признаться, — с горечью и гневом прервал ее император, — что эта простая рабыня умеет то, что недоступно многим весьма высокопоставленным женщинам: она умеет любить, давать счастье…

Октавия была не в силах слушать дальше. Молча встала она и ушла в свою спальню, где бессильно упала на ложе, измученная невыразимыми страданиями последних недель.

— Хорошо, что она ушла, — снова начала Агриппина. — Ее присутствие мешало мне высказаться вполне.

— Ты затрагиваешь мое любопытство.

— Я буду говорить откровенно, без обиняков. Знай, сын мой, что я нахожу твою неверность менее постыдной, чем безграничную бестактность твоего образа действий. Допускаю, что наши предположения относительно доброй Октавии были ошибочны и что, несмотря ни на какие усилия, вас нельзя настроить на один лад. Пожалуй, ищи себе на стороне вознаграждение за эту ошибку, но не превращай мимолетную прихоть в открытую связь. Согласись, что это была настоящая дерзость — твоя публичная прогулка на Марсовом поле с этой… Актэ.

— Мать! — вскричал возмущенный Нерон.

— Дай мне договорить! Скажу больше. Будь это связь с Септимией или другой знатной женщиной, я закрыла бы глаза. Цезарь все-таки — цезарь, и тысячи других людей делают то же самое, без преимуществ императорского сана. Но когда ты играешь эту приторную идиллию с отпущенницей Никодима, поешь ей нежные песни и лежишь у ее ног, представляя из себя посмешище для всех образованных людей, право, это недостойно тебя и, клянусь богами, еще более недостойно меня!

— Мать, если бы ты ее видела, если бы посмотрела на ее глаза, в которых отражается чистая, возвышенная душа, если бы ты слышала ее умные, рассудительные речи…

— Это чистое безумие! — прервала его императрица-мать. — Повторяю: как бы очаровательна она ни была, все-таки ты поступаешь как глупый школьник! «Прекрасный цветок!» Хорошо, так сорви его, как путник срывает шиповник. «Это забава», сказали бы тогда люди, «приключение в духе Зевса, также спускавшегося иногда с божественного престола, чтобы победить смертную». Ты же, вместо того, устраиваешь своей возлюбленной целый дом, даешь ей рабынь, как будто она привыкла повелевать служанками, мечтаешь только о ее любви, ежедневно осыпаешь ее фиалками и розами, словом, ведешь себя как фанатик-жрец Изиды перед статуей своей всемогущей богини. Ей, этой тщеславной кукле, конечно, нравится видеть себя внезапно осыпанной богатствами и роскошью…

— Подожди! — остановил ее сын. — Не подвергай сомнению по крайней мере бескорыстие ее любви. Она с радостью поселилась бы под самой убогой кровлей в квартале матросов; это я навязал ей все это, потому что, по-моему, нет ничего в мире достойного ее и потому, что возлюбленная императора должна жить, как императрица…

Речь эта была подсказана Нерону гневом и злым желанием похвастать тем, чего в действительности не было, так как вилла Актэ была хотя прелестна, но не отличалась ни особенной роскошью, ни изящной архитектурой.

— Возлюбленная! — усмехнулась Агриппина.

— Жена, если тебе это больше нравится. Я так смотрю на нее, хотя, к несчастью, обстоятельства препятствуют мне открыто назвать ее моей супругой.

— Мальчик! В уме ли ты!

— Совершенно. И клянусь тебе, что, не будь я связан с Октавией торжественным брачным обрядом, божественная Актэ сделалась бы моей повелительницей и императрицей, вопреки всей знати могущественного Рима.

Агриппина с отчаянием засмеялась и, задыхаясь, начала ходить по комнате, скрестив руки.

— Девка на престоле Августа! — воскликнула она. — Одна эта мысль есть уже государственное преступление, пощечина для твоей матери!

— Успокойся же! Ведь к этому не представляется ни малейшей возможности. Но если бы это случилось, то не спрашивай у меня ответа на вопрос: какая императрица до божественной Актэ заслужила корону больше, чем она, единственная, несравненная!

— Рабыня! — простонала Агриппина.

— Что ты хочешь сказать этим? Или твой ум так помрачен, что не ощущаешь могучего веяния, которое, подобно духовной весенней буре, проникло в мир от Сирии до Лузитании? Или только я стою так высоко, что до меня одного долетело это таинственное, божественное веяние? Недаром учил меня Сенека, что все люди равны по рождению, что различие между знатными и простыми искусственно и что мнимые преимущества знати основаны только на произволе и власти.

Агриппина вскипела.

— С каких пор проповедует Сенека такое безумие?

— Каждый день с тех пор, как я его знаю.

— Так он должен быть устранен. Презренное чудовище! Я считала его учение полезным, пока оно делало из тебя послушного, любящего сына. Теперь же — долой двуличного софиста!

— Мать, — после долгого молчания заговорил Нерон, — если Сенека возбуждает твое неудовольствие, я отрешу его от должности. Он в достаточной мере философ, чтобы уметь обойтись без Палатинума. Если у тебя есть еще желание: приказывай! Только не жди одного, чтобы я покинул Актэ! Если я замечу хоть малейшее посягательство на нее, я окружу ее собственной германской гвардией.

Агриппина внезапно вздрогнула. Казалось, у нее блеснула мысль, сулившая ей победу.

Несколько времени она стояла с опущенным взором, а потом кротко сказала:

— Скажи мне, дорогой мальчик, говорит ли в тебе упрямство, унаследованное тобой от твоего отца Домиция Аэнобарба, или ты действительно любишь девушку?

— Я люблю ее больше всего в мире.

— Ну, так люби ее! Но прошу, держи свою любовь в тайне! Я попытаюсь утешить несчастную Октавию.

— Мать, ты делаешь меня счастливым! — пылко вскричал Нерон и, бросившись к ней на шею, покрыл поцелуями ее лихорадочно пылавшие щеки.

— Неразумное дитя, — нежно произнесла она. — Но не воображай, что я одобряю то, на что соглашаюсь только по излишней слабости. Я рассчитываю — и это мое единственное утешение, — что время образумит тебя!

— Рассчитывай на что хочешь, и желаю тебе приятных сновидений! Я страшно измучен. Спокойной ночи!

Нерон ушел, сияющий счастьем. В атриуме уже ожидали рабы, обязанные проводить его в спальню.

— Глупый мальчик! — прошептала Агриппина, когда занавес спустился за императором. — Ты хочешь повелевать мной? Какой гнев сверкал в его глазах, когда он угрожал мне! Но благодарение богам: приняты все меры для того, чтобы поток не затопил горы!

Глава XIV

Агриппина поспешила в слабоосвещенную спальню Октавии.

Молодая женщина, рыдая, лежала на постели.

— Не плачь! — строго и в то же время с состраданием сказала императрица-мать. — Если бы ты была умнее сначала, легкокрылая птичка не вырвалась бы от тебя. Я даже не считаю женщиной молодую красавицу, не сумевшую привязать к себе человека, уже раз принадлежавшего ей.

Медленно приподняв заплаканное лицо, Октавия зашевелила губами, как бы пытаясь возразить.

— Оставь! — прервала ее Агриппина. — Я пришла не затем, чтобы упрекать или осуждать тебя. Да это и ни к чему и не повело бы. Напротив того, я говорю тебе, что скоро ты восторжествуешь над соперницей.

— Восторжествую? — с боязливым сомнением повторила Октавия.

— Да. Я решилась. Он высокомерно объявил мне, что одна смерть может порвать его связь с Актэ. Вот об этой-то смерти я и похлопочу.

Октавия, дрожа, закрыла лицо.

— Не тревожься! — успокоила ее Агриппина. — Этого требуют нравственность, добродетель, блеск цезарского достоинства. Мы находимся в положении личной обороны; тут позволительны всякие средства. Разве прославленный историей патриот Муций Сцевола не прокрался тайно, как наемный убийца, в шатер Порсены? Разве Брут не умертвил своих сыновей ради величия своей родины и консульства? Престол же императора выше и блестящее всего остального в мире. Словом, даю ему три недели сроку. Если до тех пор он не прогонит свою любовницу, то участь ее решена. Я прикажу умертвить ее.

— Ради всемогущего Юпитера, — с ужасом вскочив, вскричала Октавия. — Ты не сделаешь этого, ты, мать императора!

— Почему нет?

— Потому что… потому что…

— Есть предел, — сказала Агриппина, — за которым доброта становится нелепостью. Когда я попаду на суд истории, многие из моих деяний будут осуждены, потому что большинство жалких заурядных людей будущего не сумеют понять меня и возвышенные причины моих поступков. Все это для меня вздор и безделица; одно только может привести меня в бешенство: показаться смешной. Теперь я представительница закона и чести императорского дома, и мне, как главе семейства, подобает беречь древнюю славу его и уничтожить виновную, запятнавшую этот блеск.

Октавия подошла к ней.

— Дорогая мать, — трогательно сказала она, — мне меньше всех пристало защищать эту виновную. Но совесть шепчет мне: одна лишь горесть о моей навеки потерянной любви делает меня такой непреклонной в осуждении ее; поступок же твой все-таки будет убийством!

— Называй, как хочешь! Но если ко мне в дом забирается вор, чтобы украсть мои сокровища, я имею право убить его.

— Мать, — зарыдала Октавия, — Актэ ведь не похитила у меня его любви, потому что сокровище это никогда не принадлежало мне. Я ежедневно на коленях благодарила бы богов, принося им жертвы и дары до последнего динария, если бы после многолетних стараний мне удалось овладеть его сердцем, хотя бы на одну лишь мимолетную неделю! Но я не хочу грубого, сухого насилия, мать. Это ожесточит его еще больше; он сочтет меня виновницей его утраты и возненавидит меня, тогда как теперь он только равнодушен ко мне.

— Не опасайся этого! — возразила Агриппина. — Увенчанному императорским венком легко пережить всякое преходящее горе. Если он действительно ее любит, то, оплакав ее, он тем сильнее почувствует потребность восполнить свою потерю. Тогда ты должна быть прекрасной, нежной и обратить в свою пользу некоторые не совсем загасшие воспоминания. Пусть сначала он воображает, что обнимает в твоем лице свою «божественную», как он зовет ее. Ты с ней почти одинакового роста, и его пылкая фантазия легко поддастся обману, пока наконец он научится любить действительность. Тебя же он положительно не может заподозрить в покушении на Актэ. Он знает, как ты почитаешь богов, как ты робка и скромна. В худшем случае я прямо скажу ему: «Я, твоя мать, освободила тебя от Актэ. Мизинец Октавии прекраснее нежели вся твоя погибшая возлюбленная. Сойдитесь и постарайтесь поскорее подарить свету наследника престола! Я не стану сердиться за неприятный титул бабушки, который для Агриппины почти равносилен брани!» Теперь спи, Октавия! Ты, наверное, устала не меньше меня.

— Нет, нет, я не отпущу тебя! — вскричала Октавия, останавливая уходившую Агриппину. — О, ты не знаешь его! Не думай, что с ним так легко справиться! Если он ее действительно любит — как я того опасаюсь, — то ради нее он вступит в борьбу со всеми земными силами. А если ты тайно уничтожишь ту, которую он боготворит, то… да смилуется над всеми нами милосердый Юпитер! Он сотрет в прах меня, тебя и весь Рим в безмерности своей муки. В короткое время, пока он был моим супругом, я успела подметить всю страшную глубину его страстей. Душа его полна самых разнообразных чувств: в ней живут рядом гении добра и зла, счастье и несчастье, божество и всеразрушающее чудовище. Я была бы блаженнейшей из жен, если бы судьба позволила мне развить и укрепить в нем все возвышенное и благородное и навсегда задушить демонов тьмы. Боги, по неисповедимому приговору, отказали мне в этом; Актэ же, как видно, это удалось. Оставь же мне мою жестокую горесть, если только он счастлив и если семена бессмертных деяний процветают в его душе.

Агриппина смотрела на нее тупым, непонимающим взглядом, как будто Октавия говорила на сарматском или готском языке.

— Я не понимаю тебя, — с отчаянием пожав плечами, сказала она наконец.

— Если бы ты любила его столько, сколько я, ты поняла бы меня. Ты тотчас бы заставила его замолчать, увела бы его под каким-нибудь предлогом и избавила бы меня от этой муки. О, что я выстрадала! Какое мученье было слышать, как он сухо и повелительно допрашивал тебя, пренебрегая мной, его женой, до такой степени, что в моем присутствии защищал свою возлюбленную!

— Ну вот видишь сама, как она вредит тебе, эта отвратительная змея! Вот это-то я и хочу устранить! Право, ты так расстроена…

— Нет. Мои мысли ясны… То, что я сейчас сказала, был только вопль, невольно вырвавшийся из моего измученного сердца. Актэ терзает меня до безумия, но все-таки ты не должна убивать ее! Поклянись мне в этом тем, что для тебя священнее всего! Иначе я не буду знать покоя! Иначе я сию же минуту пойду к нему и выдам ему твое намерение!

В чертах императрицы-матери выразилось безграничное негодование.

— У тебя натура рабыни, — с гневом воскликнула она. — Кто, подобно нищему, бросается на пыльную дорогу, не должен удивляться, если его затопчут.

— Я иду к нему, — прошептала Октавия, протягивая руку к накидке.

— Хорошо, — мрачно произнесла Агриппина, увидав, что она решилась, — я поклянусь тебе…

— Священнейшим и высшим на небе и на земле! — подсказала Октавия.

— Моей властью над миром! — поправила ее Агриппина с величавым движением. — Той, о которой ты просишь, не будет сделано никакого вреда. Но я надеюсь, ты согласишься на то, чтобы я употребила все силы для расторжения этой связи каким-нибудь способом. Если ты так равнодушна к самой себе, прекрасно! Для меня же, для матери императора, это — поношение, и я буду действовать, как мне подскажет мое достоинство.

И она ушла не простившись.

Сирийский ковер медленно заколыхался над дверью.

Смертельно измученная Октавия бросилась на колени и начала молиться.

— Милосердная матерь вселенной, — шептали ее дрожащие губы, — покровительница женщин Юнона, сжалься надо мной! Я любила его всеми силами души с самого начала и с мучительным самообладанием оставалась нема и холодна, желая убить надежду в моем боязливо бившемся сердце. А потом наступил короткий блаженный сон, когда мне каждое мгновение хотелось крикнуть: «Не верь моей холодности! Ведь я почти умираю от горячей невыразимой любви! Ведь только оттого, что мне стыдно моих долгих сомнений, только оттого блаженно мое замирающее сердце, оно точно придавлено свинцовым бременем!» Быть может, если бы я высказала тогда все, что кипело в моей груди…Ужасная мысль!

Она опустила голову и ее роскошные светло-каштановые волосы волной рассыпались по прекрасным плечам.

— Милосердая Юнона, — молилась она, — прости меня, если в своей глупой неловкости я сделала ошибку! Сжалься надо мной! Исцели мое смертельно раненное сердце от всепожирающей любви, потуши ее, как ветерок тушит свечу, или дай мне силу вернуть ко мне моего Клавдия Нерона! Я не могу выносить этого дольше. Каждую ночь орошаю я слезами мое одинокое ложе, а чуть забрезжится день, я спрашиваю себя: что мне в этом новом сияющем дне, если он ничего не изменит? Умилосердись надо мной, избавь меня от моей грызущей тоски, и я буду до конца жизни прославлять тебя!

Она встала, немного утешенная.

— Сила природы! — как бы во сне прошептала она. — Что рассказывал он мне о силе природы и ее таинственных целях? Юпитер не разражается громами и Амур не пускает стрел, но все-таки, во всех вещах скрывается божество, а любовь самое могущественное и действительное из божеств. Когда мужчина и женщина воспламеняются взаимной страстью, это происходит во имя скрытого всемогущего духа и для выполнения его непостижимых целей…

Она потерла себе лоб.

— Да, да, он говорил так, или похоже на это… Мужчина любит в обожаемой женщине будущее дитя и оттого — хотя он только смутно это чувствует — он с таким горячим упорством привязывается к той, которая обещает ему красивейшего и совершеннейшего ребенка…

Она закрыла руками зардевшееся лицо.

— Горе, горе мне! — продолжала она. — Если бы я могла теперь подать ему надежду, что он сделается отцом, что у него будет ребенок, похожий на него, да, тогда… Нет, — после короткой паузы вскричала она, — мой ребенок никогда не удовлетворил бы его. Это не было бы дитя его мечтаний. Но если бы Актэ… О, я несчастнейшая из женщин!

Совершенно изнеможенная, она опустилась в кресло.

Через некоторое время в дверь спальни двукратно постучались, и на отзыв Октавии вошли Филлис и отпущенница Рабония.

Пожилая Рабония бросила на Октавию вопросительный взгляд, на который императрица ответила легким наклонением головы. Отпущенница ловко и тихо сняла с Октавии одежду, между тем как Филлис развязывала ей сандалии, снимала браслеты и вынимала из густых волос золотые шпильки. Рабония свила ее волосы узлом и не могла удержаться, чтобы не выразить восхищения перед несравненной красотой душистых прядей.

— Ты хочешь порадовать меня твоей невинной лестью? — сказала молодая императрица. — Благодарю тебя за доброе намерение.

После того как Октавия приняла обычную ванну в соседней комнате, Филлис удалилась с церемонным поклоном. Рабония же, уложив свою прекрасную повелительницу в постель, сама легла перед ее ложем на разостланный ковер.

Голубоватая лампа разливала печальный свет на бледные черты страдалицы, от закрытых глаз которой еще долго бежал сон, между тем как Рабония давно уже заснула.

Часть вторая

Глава I

Две недели спустя в рабочем кабинете Флавия Сцевина сидели шесть человек, погруженные в тихую беседу. Это были: хозяин дома, его супруга Метелла, Бареа Сораний, Тразеа Пэт, богатая египтянка Эпихарис и государственный советник Анней Сенека.

Из-за своего упорного противодействия каким бы то ни было насильственным мерам против юной возлюбленной императора Сенека окончательно потерял расположение императрицы-матери, которая употребила все старания, чтобы лишить его влиятельного положения при дворе.

Вопреки своей теории о всемогуществе стремлений природы, выражавшемся в любви тем решительнее, чем упорнее казалась привязанность, Сенека считал страсть цезаря преходящим увлечением, которое в конце концов минует без вреда для духовного развития Нерона, если его оставят в покое; в противном же случае можно было ожидать самых неприятных последствий.

Агриппина пока еще опасалась прибегнуть к крайности и, обойдясь без Сенеки, привести в исполнение свои планы по собственному усмотрению, ибо сдержанное, безупречно благоразумное поведение Нерона после тяжелого объяснения, так же как весьма скромное поведение Актэ внушали ей известную долю уважения.

Слова нечастной Октавии, быть может, также не были забыты ею.

Тем не менее государственный советник считал, что близится время, когда возможно будет наконец сломить высокомерие Агриппины.

— Друзья, — говорил своим задушевным голосом Тразеа Пэт, — по моему мнению, если нельзя немедленно уговорить Нерона на решительный поступок, то мы должны действовать самостоятельно, хотя и с величайшей снисходительностью. Безбожное нападение на Флавия Сцевина в его саду доказало нам, что убийца императора Клавдия и Британника не избыла своего позорного коварства. Если Анней Сенека, с самого начала знавший об этих преступлениях, до сих пор еще не устранил злодейку, то единственно лишь из уважения к почтительному сыну, не подозревавшему о святотатственных деяниях своей матери. Но Нерон, по-видимому, все больше и больше отдаляется от государственных занятий. Агриппина фактически остается единоличной правительницей и, вместе с немногими разумными мерами, она прибегает к отвратительнейшему произволу всюду, где это ей представляется выгодным.

— Это правда! — вскричали вместе Метелла и египтянка Эпихарис.

— В особенности же, — продолжал Тразеа Пэт, — возмутило меня позорное покушение на Флавия Сцевина. Я промолчал, как я молчу повсюду, где слова преждевременны. Но мне тотчас же стало ясно, что таинственный удар кинжалом был ответом Агриппины на патриотический тост нашего превосходного друга. Много недель пролежал Флавий Сцевин на одре болезни. Теперь он здоров благодаря искусству его честного Полихимния. С согласия Флавия, я пригласил вас сюда, ибо мне кажется, что долг дружбы, равно как и любовь к родине, предписывают нам взглянуть прямо в лицо тягостному положению.

— Ты не сомневаешься относительно виновного лица? — обратился к нему Бареа Сораний.

— Весь свет шепчет, что преступница — Агриппина.

— А где доказательства? Я ненавижу презренную женщину, но я друг справедливости. И речь твоя недостаточно меня убеждает.

— Почему? — спросил Пэт.

— Я понимаю причины, побудившие Агриппину избавиться от императора Клавдия. Он лично был ей противен, вечно надоедал ей своей ученостью, и если действительно он умер, поев отравленных грибов, то я готов поверить, будто она сказала при этом: «Грибы — кушанье, превращающее людей в богов». Все это мне понятно, хотя я считаю это низким и гадким. Потом она влила отравленную воду в вино благородного Британника. И здесь я должен допустить целесообразность ее побуждений, основанных на честолюбии бессовестной женщины. Но я не могу постигнуть причин, заставивших ее немедленно посягнуть на жизнь Флавия Сцевина из-за нескольких слов, в сущности, бывших лишь намеком цезарю на то, что он больше не дитя. Нельзя же стрелять в птиц из метательных снарядов.

Наступила пауза.

— Пэт, — снова заговорил Флавий Сцевин, — ты еще раньше делал мне разные намеки, но врачи не позволяли нам беседовать прежде, чем я поправлюсь совсем. Я полагаю, что тебе известно больше, чем подозревает Бареа Сораний. Так говори же теперь откровенно, для того, чтобы друзья наши, а в особенности государственный советник, узнали все, без утайки.

— Охотно, — возразил Пэт. — Я уже хотел это сделать, когда меня остановил красноречиво подчеркнутый скептицизм друга Бареа. Сенека не удивится, так как он знает нравы императрицы и ее необузданно кичливый характер.

— Действительно, — подтвердил Сенека, — ее дерзость с каждым днем становится все более угрожающей. Я простил ей прошлое ради Нерона и потому, что считаю приличным для истинного философа быть строгим к самому себе и снисходительным к другим. Однако пришла пора преградить бурный поток, иначе он зальет всю страну своими дымящимися красными волнами.

— Вот до чего мы дошли с нашими надеждами! — вздохнул Флавий Сцевин. — Мы дошли до этого под скипетром кроткого, человечного Нерона, страстного поклонника искусств, восторженного друга природы, обладающего лишь одним недостатком — слишком горячо привязываться ко всему, что его вдохновляет.

— Мы заходим в постороннюю область, — заметил мрачный Бареа. — Пэт хотел сообщить нам свои наблюдения.

— Итак, мой дорогой Флавий Сцевин, — начал Тразеа, — преступление, совершенное над тобой императрицей-матерью, было лишь наполовину политическое и, как таковое, оно оказалось крайне безрассудным и преждевременным, ибо оно заставило каждого из нас спокойно и уверенно смотреть в глаза висящей над нашими головами опасности и с двойной энергией приступить к осуществлению наших планов. Из твоего тоста она поняла, что и ты, которого она считала наполовину обращенным, будешь камнем в стене, воздвигаемой против нее древним, непобедимым римским духом. В припадке внезапного раздражения она могла решиться устранить тебя, и как можно скорее. Но раздражение это не было бы столь безмерно, если бы Ото, которому несколько дней тому назад она тайно предлагала свою благосклонность, но не добилась ничего, кроме вежливых уверток (это мне рассказала Поппея), не улыбнулся с таким удовольствием при этом тосте. Это произвело взрыв.

— Но кто же знает, чему он улыбнулся? — прервал его Бареа. — Быть может, красивым формам своей жены или бесстыдной рожице Ацерронии.

— Не горячись, достойный Сораний, — продолжал Пэт. — Все равно, чему бы ни улыбнулся Ото. Факт тот, что он улыбнулся, что императрица заметила его улыбку и отнесла ее к своему затруднительному положению. Я прекрасно видел, как она побледнела при этой, столь многократно упоминаемой улыбке, между тем как Флавий уже давно произнес свои самые резкие слова. В ней вскипел гнев отвергнутой, жаждущей любви женщины. Она хотела показать Ото, от которого она все-таки не отказалась, что выпадает на долю дерзкому наглецу, осмеливающемуся оскорблять прекраснейшую женщину Рима, какой она себя считает.

— Гм! — проворчал Сенека.

После короткого молчания Тразеа Пэт продолжал:

— Я тотчас заметил, что она что-то замышляет. Быть может, этим быстрым наказанием ей вздумалось поразить влюбленного в свою жену Ото. Словом, воспользовавшись первым удобным мгновением, она поручила своему любимому гвардейцу исполнить то, что произошло с такой ужасающей ловкостью, но, благодарение богам, без предполагавшихся последствий.

— Я также видела минутную беседу императрицы с одним из центурионов, — заметила Метелла. — Мне это показалось неприличным, но я подумала, что дело идет лишь о любовной нежности. Мы знаем через Поппею, что Агриппина не имеет предрассудков в выборе любовников. Вчера это знатный юноша, сегодня — рослый солдат: вот ее добродетельные обычаи.

— Но она умеет скрывать все это, — сказала египтянка Эпихарис. — По крайней мере до меня, как я ни прислушивалась повсюду, ни разу еще не доходили рассказы о ее приключениях.

— О подобных вещах болтать было бы неосторожно, — усмехнулся Пэт. — Но тогда публичной тайной было ее полное благоволение к центуриону Галлиену, который и доселе, в известные часы после полуночи, одержим безумной мечтой, будто он, ничтожный солдат, повелевает повелительницей Рима.

— Все это ничего не доказывает, — вскричал Бареа Сораний. — Уверяю вас, что до того мгновения, когда мы услыхали крик Сцевина, центурион не покидал своего места позади ложи его повелительницы.

— Превосходно, — возразил Пэт. — Но мой вечный порицатель Бареа Сораний не хочет допустить, чтобы в продолжение кратких мгновений, протекших между разговором императрицы с Галлиеном и построением стражи вокруг ложи, подобное поручение весьма легко могло быть передано дальше, и личному его исполнителю вручен кинжал, что действительно и случилось на моих собственных глазах.

— Конечно, это весьма важное свидетельство, — отвечал Сораний. — Но все-таки я принуждаю себя сомневаться до тех пор, пока есть хоть малейшая возможность иного истолкования. Неужели все, следующее одно за другим, должно иметь между собой основную связь? Не теряй терпение, Тразеа Пэт! Я только развиваю мою идею. Во всем остальном я доверяю твоей испытанной проницательности гораздо больше, чем моей.

— Даже не веря в мою так называемую проницательность, ты должен был бы поверить моим словам правдивого человека. Я не только подозреваю, я знаю, что убийца — Агриппина. Я это узнал от женщины, присутствовавшей на празднике и достаточно близкой к Агриппине, чтобы изучить ее свойства. Женщина эта нашла даже орудие покушения — кинжал, признанный ею за собственность императрицы-матери.

— Клянусь Геркулесом, теперь я молчу! — воскликнул Сораний.

— Кто эта женщина? — единогласно спросили все.

— Я не могу назвать ее.

— Жаль, — заметил Флавий Сцевин.

— Но я догадываюсь, — сказала Метелла.

— Где же нашла она кинжал? — спросил Бареа Сораний.

— Очевидно, на месте преступления, когда убийца бросил его, — отвечал Сенека. — Но если я могу дать вам совет, то вот он: будем думать о том, что предстоит, а не о том, что прошло. Агриппина поставила себя вне закона: это несомненно. Но будь она так же чиста, как богобоязливая Ифигения, все-таки благо империи потребовало бы ее свержения с престола. Я говорю «свержения», ибо никто лучше меня не знает, насколько она в действительности императрица, между тем как Нерон, мой чудный, божественно-одаренный ученик, держит в своих руках один лишь призрак власти. Сначала это было полезно; теперь же все благородные римляне возмущены тем, что славной империей Августа правит женщина, да к тому же еще тайная любовница преторианцев. С каждой неделей опасность для государства возрастает. Хотите ли вы дожить до того, чтобы Агриппина, в своем все сильнее разгорающемся честолюбии, поступила с родным сыном так же, как с своим пасынком Британником? До того, что она заключит цезаря в цепи или умертвит его ради свободного разгула с гвардейцами и безжалостного высасывания крови из римского народа, подобно ядовитому пауку? Я вижу ее перед собой, и, право, она походит на чудовищного паука. В центре ее паутины стоит Палатинум. Все же остальные нити, до крайних пределов, усеяны солдатами, купленными ею на богатства наших провинций. Она стремится править миром из своей спальни; она льстит всему сенату, на случай если балеарские стрелки откажут ей в своих свинцовых снарядах. Горько раскаиваюсь я в том, что был так уступчив сначала и что, уверенный в способностях Нерона, я сам помогал увеличивать влияние ненавистной женщины.

Он остановился.

Знаменитый оратор никогда еще не говорил с такой убедительной силой выражений и жестов.

Нужно, однако, сознаться, что его весьма вдохновляла забота о собственном благе.

Шпион донес ему, как жестко высказалась Агриппина о нем и его поведении относительно Нерона.

Теперь следовало предупредить императрицу-мать, если он не хотел потерять игру. Тот же шпион — греческий раб, которого он однажды спас от гнева Агриппины своим кротким вмешательством, — кроме того, сообщил ему о том, что говорилось между юным императором и его матерью об отпущеннице Актэ, и Сенека, со своей стороны, сделал попытку отсоветовать цезарю поддерживать эту связь.

В этом случае, то есть если бы Нерон согласился обуздать себя, друзья Тразеа Пэта нашли бы в цезаре сильную поддержку. Но, к несчастью, оказалось, что на содействие влюбленного юноши нельзя было рассчитывать. Вследствие этого заговорщики были лишены могущественнейшего рычага, который неприметно сдвинул бы с их пути тысячу затруднений. С помощью молодого императора удаление Агриппины могло бы произойти без всякого шума, даже под видом добровольного отречения. Теперь же, при существующих обстоятельствах, весьма вероятно было, что придется прибегнуть к насилию.

В продолжение своей речи Сенека взялся указать наиболее доступные пути для такого насилия. Прежде всего, он указал на необходимость привлечь на сторону заговорщиков начальника преторианцев Бурра, а затем и гвардию.

До сих пор Нерон аккуратно выплачивал жалованье преторианцам, при случае удваивая и даже утраивая эту плату.

Стараясь укрепить свое господство, императрица-мать из собственных средств платила гвардейцам больше, чем Нерон, присоединяя к этому особые почетные подарки военным трибунам и центурионам.

Бурр, не проявляя видимого чванства, был, однако, под чарами благосклонности императрицы, отлично умевшей опутать его, и разрушить эти чары казалось делом не легким.

Несмотря на это, Сенека брался выполнить обе трудные задачи.

Влияние на солдат должно было исходить от некоторых центурионов, снабженных огромными денежными средствами.

Что же касается Бурра, то этот медведь, которому так не пристало ухаживанье, прежде всего был солдатом. Служба независимому императору, наверное, покажется ему славнее, нежели его теперешнее положение, совершенно вопреки его характеру напоминавшее Геркулеса за прялкой Агриппины. Как скоро Бурр будет вовлечен в заговор, останется только выполнить последнюю задачу.

Сенека попросит Бурра держать наготове всех преторианцев в большой казарме. Затем государственный советник с высокой свитой из сенаторов и жрецов приведет туда императора и попросит его в короткой речи объявить солдатам, что ради блага империи царствование Агриппины должно прекратиться. При этом людям должна быть подарена сумма, в двенадцать раз превосходящая все дары Агриппины вместе взятые. Между тем военный трибун Юлий Виндекс, которому уже давно все доверено, будет ожидать с отрядом знатных юношей, чтобы в случае непредвиденного сопротивления возбудить народ к борьбе против женского владычества. Под громадными сводами погребов египтянки Эпихарис лежат груды оружия.

Римляне, в своей приверженности к Нерону, несмотря на нынешнюю изнеженность, наверное, вновь схватятся за меч, чтобы доказать, что в них еще не угас дух увенчанных лаврами Фабиев. Тразеа Пэт в собрании сената, немедленно созванном Сенекой в Капитолии, должен силой своего красноречия и своей внушительной личностью уничтожить приверженцев Агриппины, заставить сенат признать совершившееся законным и торжественно выразить заговорщикам признательность спасенного отечества.

Все глубоко перевели дух, когда Сенека окончил свою пламенную речь.

Никто не возражал. Роли казались распределены так удачно, отдельные колеса механизма так точно подходили одно к другому, что нельзя было найти ни одного опровержения.

— Да будет так! — воскликнул наконец Бареа Сораний. — А когда все окончится, тогда открыто обвините императрицу-мать перед государственным уголовным судом как преступницу и сошлите ее под строгим конвоем в Пандатарию, где она может в изгнании размышлять о том, что жажда власти прилична лишь мужчинам, а не женщинам!

Глава II

На следующей неделе, несмотря на разгар весны, небо покрылось густыми тучами. Вечером 2 мая дождь сплошным потоком низвергался на Вечный город, как будто бог погоды задавал свои мрачные декабрьские оргии.

Императрица-мать находилась на своей прелестной даче в Албанских горах, где среди весенних красот роскошной природы она, по-видимому, забывала все, что обыкновенно занимало ее изменчивую душу.

Об этом, под печатью строжайшей тайны, из уст в уста ходили удивительные вести. Фаракс, замечательно сложенный центурион, внезапно возвысился до звания военного трибуна.

Он воспользовался несколькими днями отпуска для того, чтобы достаточно заручиться расположением маленькой ловкой Хаздры — компаньонки Поппеи Сабины. Теперь для осуществления намерений влюбленных требовалось только разрешение императрицы.

Агриппина выказала при этом странную медлительность…

В то же время замечали, что Фаракс часто прогуливался вдвоем со все еще очаровательной императрицей в уединенных аллеях албанского парка, а раз ее даже видели нежно сжимавшей обеими руками его могучую руку…

Между тем разрешение на брак с Хаздрой все откладывалось…

Октавия также покинула город и переехала на свою аппианскую виллу.

Один Нерон еще жил в Палатинуме, где он уединенно проводил утренние часы в тишине библиотеки, в то время как Бурр и Сенека занимались текущими, не представлявшими особой важности, государственными делами, посылали ежедневных курьеров императрице-матери и старались как можно скорее открыть летние каникулы, для того чтобы и для них, этих главных работников империи, пробил наконец час отдыха.

Нерон теперь почти всегда обедал у Актэ.

Он редко возвращался домой раньше полуночи и, оставшись один в своей роскошной спальне, он часто бодрствовал до четвертой стражи, серьезно занятый размышлениями о ближайшем будущем.

При его переселении в одну из очаровательных вилл Кампаньи, его возлюбленная Актэ, конечно, не останется в Риме.

Больше всего ему хотелось тайно снять виллу на берегу озера Бенакуса в Северной Италии, выдав себя за дворянина из Мутины или Вероны, Актэ же — за свою жену.

Но скоро он осознал всю неисполнимость этой идеи.

Если император исчезнет на целое лето, так что даже Октавия и Агриппина не будут знать ни о его местопребывании, ни о цели его отсутствия, это непременно поведет к объяснениям, которых он желал избежать. Насколько тверда была его решимость противостоять Агриппине в одном важном пункте, настолько же был велик его тайный страх перед проявлением ее гнева. Он знал теперь, что в груди этой женщины живет демон, который, раз вырвавшись на волю, может разрушить все.

Поэтому он счел за лучшее остаться еще на некоторое время в Риме, между тем как его поверенный Софоний Тигеллин искал для Актэ уютное гнездышко в многолюдной Байе, где у Нерона была великолепная вилла. Таким образом, в глазах света он будет жить один, не нарушая наружного уважения к своей супруге, и в то же время будет видеться с Актэ так часто и долго, как ему вздумается. Казалось, что по крайней мере на несколько месяцев главнейший вопрос разрешался очень счастливо.

Как раз в ту минуту, когда Нерон принимал это решение в своей спальне и, успокоенный, улегся на ложе, по аппианской дороге промчался отряд всадников с албанских гор.

Широкие кожаные плащи, из под которых виднелись рукоятки мечей, защищали людей от непогоды. Несмотря на беспрерывный дождь, ночь была довольно светлая: луна сияла среди медленно плывших туч.

Во главе отряда ехал окутанный с головы до ног Паллас, доверенный императрицы.

Это он выследил Актэ, открыл ее жилище и вооружил против нее императрицу Агриппину. Теперь он выполнял план, который был ему самому еще более по сердцу, нежели Агриппине.

Его снедала безумная ревность и ярая злоба к счастливой чете, наслаждавшейся в тихой вилле весенним сном первой любви.

Как несправедливо разделяет судьба блаженство и горесть, благословение и проклятие!

Как она должна была обожать этого юношу, если предпочла, подобно римской куртизанке, сделаться его любовницей, между тем как он, Паллас, предлагал ей брачный союз! И разве, несмотря на свое знатное происхождение, Нерон был выше Палласа, отпущенника, сделавшегося из ничего — всем, возвысившегося благодаря самому себе, своим влиянием на императрицу-мать, часто делавший больше, чем воспитанник Сенеки вместе с его учителем?

Уже на третий день после тяжелой сцены между императором и Агриппиной, Паллас осмелился сделать некоторые скромные намеки, был одобрен и, наконец, получил поручение дерзко, по-македонски, разрубить неразрешимое.

Звучно раздавался на аппианской дороге топот скачущих коней; перед отправлением солдат заставили произнести священную клятву навеки сохранить в тайне все, что случится во время ночной экспедиции, в особенности же им было под угрозой смерти запрещено когда-нибудь проговориться, что ими предводительствовал страшный Паллас.

Все дальше неслись всадники по окаймленной памятниками дороге…

Кругом царила мертвая тишина. В окнах роскошных дворцов не горели огни. Владетели их уже переехали на свои загородные виллы, а остававшиеся управляющие давно уже спали.

Через полчаса всадники завернули налево.

Еще триста шагов, и Паллас скомандовал людям спешиться.

Двух солдат оставил он стеречь лошадей. С остальными он отправился к вилле, где Актэ сладко спала, и, трижды громко стукнув молотком в виде пантеровой головы в дубовую, окованную дверь, крикнул измененным голосом подошедшему привратнику:

— Отвори!

— Кто ты? — отвечал раб.

— Ты не узнаешь мой голос?

Привратник помолчал с секунду.

— Нет, — спокойно сказал он. — Но кто бы ты ни был, что тебе здесь нужно в такой поздний час?

— Ты это узнаешь, когда отворишь.

— Я не могу открыть прежде, чем не узнаю.

— Безумец! — вскричал Паллас. — Или тебе не дорога твоя голова?

— Я не знаю, что может угрожать моей голове.

— Именем императрицы Агриппины повелеваю тебе: отвори!

— Агриппина только мать цезаря. Я отказываюсь отворить — именем императора.

— Так я прибегну к насилию.

— Насилие против императора?

— Я сказал. Даю тебе несколько минут на размышление.

— Я употреблю их на то, чтобы поднять весь дом. Нас здесь двадцать человек и между ними двенадцать германских наемников.

— Что значит двадцать против шестидесяти, окружающих вас со всех сторон? К тому же, ты знаешь, все наемники преданы Агриппине. На моем пальце сверкает перстень с печатью повелительницы, который убедит вас, что я действую от ее имени. Со мной есть и послание…

— Хорошо. Подожди.

Конский топот и громкий разговор Палласа с привратником разбудили уже большую часть обитателей виллы.

Сама Актэ, накинув на плечи белоснежный плащ, вышла в атриум. Всюду зажигали факелы и сосуды со смолой. Справа и слева из зал бежали рабы и отпущенники Актэ, вооруженные мечами и копьями, между тем как данный ей императором отряд телохранителей в военном порядке показался из перистиля. Начальник маленького отряда отправился с привратником к входу и тоном, ошеломившем-таки Палласа на мгновение, спросил:

— Что значит этот ночной беспорядок? Я императорский центурион и вполне заменяю здесь повелителя вселенной.

После короткого размышления, Паллас дал ему такое же объяснение, как прежде привратнику.

— У тебя перстень Агриппины, — возразил солдат. — Знай, что у нашей повелительницы перстень божественного императора. Выводи из этого заключение сам!

— Я не вывожу заключений, а действую. Императрица-мать повелевает мне немедленно привезти в албанскую виллу Актэ, отпущенницу Никодима.

— В этот час? — засмеялся солдат. — Ты с ума сошел, господин? Уходи по добру с твоими спутниками и не нарушай больше нашего спокойствия! Нерон, император, повелел нам не впускать сюда никого, кто нам покажется подозрительным, даже днем, не говоря уже о ночи, когда одни только разбойники и грабители выходят на работу.

— Очень жаль, — с иронией сказал Паллас, — но мы не смеем вернуться, не исполнив поручения. Я ручаюсь тебе моим имуществом и положением, что Агриппина не скажет ни одного оскорбительного слова прекрасной возлюбленной императора.

— Имущества твоего мне не надо, кто ты — я не знаю. Едва ли кто-нибудь порядочный, иначе ты не пускался бы на подобные гнусные услуги. К тому же один из наших, видевший вас сверху, говорит, что на вас капюшоны и лица ваши наполовину закрыты. Послушайтесь моего совета и убирайтесь поскорее, пока вас не схватила городская когорта. Пожалуй, строгий префект присудит вас к распятию.

— Так ты противишься?

— Противлюсь.

— Так пеняй на себя. Вперед, солдаты! Ломайте дверь!

— Первого, кто войдет в нее, я положу на месте, — вскричал центурион. — Этот вход мы сумеем защитить.

Трое из солдат Палласа подошли к двери и, выхватив свои топоры, начали осыпать ее могучими ударами.

Широкая железная оковка сначала не поддавалась, но при шестом ударе начала ломаться и обваливаться; дерево затрещало по всем швам, одна петля оборвалась, и в следующее мгновение дверь рухнула с оглушительным шумом. Запыхавшиеся разрушители поспешно отступили, и в отверстие бросилась толпа солдат с грозно сверкавшими мечами.

Телохранители Актэ и даже ее рабы и рабыни готовы были, однако, отразить нападение, и первые четверо ворвавшихся в дверь упали, пронзенные мечами защитников.

Одного из них убил Фаон, верный раб императора.

Но остальные всадники непреодолимым потоком бросились вперед, через тела своих убитых и раненых.

Закрываясь щитами, достигли они остиума, где между обеими сторонами завязалась отчаянная борьба.

Внезапно раздался резкий свисток.

Нападавшие мгновенно отступили.

Так как они почти уже могли назваться победителями, то изумленные защитники Актэ спокойно смотрели на их отступление и не попытались отнять у них и раненых. Даже самому воинственному центуриону казалось благоразумнейшим по возможности облегчить их уход.

Едва успел последний солдат покинуть остиум и честный привратник уже начал изобретать способ снова сложить раздробленные доски, как из перистиля на главный двор с криком прибежала рабыня Кротиона.

— Горе нам всем! — со слезами восклицала она. — Цезарь отдаст нас на съедение своим муренам! Ее украли, ее похитили, нашу кроткую, божественную госпожу Актэ!

— Невозможно! — вскричал Фаон.

— Да, да!

— Так ты предала ее?

— Я? — воскликнула девушка, вне себя от искреннего горя. — Она была сама любовь и приветливость, и добра ко всем нам, как сестра. Я — предать мою Актэ! Стыдись, Фаон, ты этого не думаешь сам! Но послушайте, как все случилось! Она тотчас догадалась, в чем дело. Желая избежать кровопролития, она решилась скрыться через постикум. Мы отперли тихонько, тихонько, и только она хотела свернуть на боковую дорогу, как на нее бросились два разбойника, один поднял ее к себе на лошадь, и прежде чем я успела воскликнуть: «Умилосердись над нами, Юпитер!», негодяй уже исчез в темноте.

— Да умилосердится же над нами Юпитер! — вскричал центурион. — Когда император узнает, как плохо мы стерегли его сокровище…

— Нам уж не так плохо придется, — перебила одна из рабынь, — весь гнев его падет на его мать, Агриппину.

— Кто знает, может быть, это наказание богов, — сказала Кротиона. — Он любил горячо и беспредельно свою очаровательную Актэ, но ведь Октавия его законная жена….

— Глупости, — пробормотала остийская младшая рабыня, обязанная подметать двор. — Ото, супруг Поппеи, также не спрашивал, замужем я или нет, когда покупал меня у Флавия Сцевина. Бессмертным богам много дела и без того, чтобы еще заботиться о всякой жалкой любви.

— Дура! — крикнул на нее Фаон. — Ты все еще продолжаешь свою ребяческую выдумку, будто Ото ухаживал за тобой? Посмотрись лучше в зеркало! Но стыдно нам терять попусту время.

— Товарищи, — заговорил вдруг центурион, словно разбуженный словами Фаона, — мной овладевает сильная тревога. Неужели мы останемся здесь, чтобы встретить первый порыв отчаяния разгневанного императора? Не поспешить ли в албанскую виллу, чтобы заслужить милость императрицы?

— Хорошая мысль, — сказал один из солдат.

— Я служу императору, — заметил другой, — и господство женщин мне ненавистно.

— Мне также!

— Конечно, оно нас бесчестит!

— Хорошо, так останемся! — сказал центурион.

— Император поймет, что нас не в чем упрекнуть.

— И ему, наверное, понадобятся верные слуги в этом разборе с матерью.

— Проклятый народ! — ворчала младшая рабыня, принося метлу и травяные полотенца. — Весь атриум — разбойничий вертеп и больше ничего.

Остальные девушки и женщины в это время занимались ранеными, которых перенесли на лишь недавно покинутые ими постели, перевязали их и напоили прохладительным напитком.

Фаон был невредим. В первую минуту он подумал было о преследовании, но тотчас же отбросил эту мысль. Она была смешна уже потому, что во всей вилле не было ни одной лошади.

Задумчиво ходил он взад и вперед по перистилю. Дождь унялся, но ветер жалобно завывал в пустынной колоннаде, как бы оплакивая ужасную неотвратимую судьбу.

Глава III

Отъехав шагов за тысячу от арены ночного нападения, всадники разделились на два отряда.

Более многочисленный из них, с убитыми и ранеными, поскакал по Латинской дороге к освещенным луной горам, так как густые тучи начали рассеиваться.

Остальные, с Палласом во главе, последовали по аппианской дороге и после быстрой скачки достигли городка Бовиллэ, где и остановились.

Жирный хозяин закопченной таверны у ворот города был немедленно разбужен: после усилий последних часов необходимо было подкрепиться.

Оставив восемь или десять всадников в первой комнате, Паллас со смертельно бледной Актэ, которую он тотчас за последним домом аппианской дороги взял на своего коня, вошли в боковое помещение, предназначавшееся для почетных посетителей.

Прислужница-самнитянка, с растрепанными густыми черными волосами, взобравшись обнаженными ногами на деревянный стол, засветила висячую лампу в виде крокодиловой головы, тускло замерцавшую своим едва тлевшим фитилем.

Попросив Актэ сесть, Паллас открыл свое лицо, скрестил на груди руки и, подойдя к ней, дрожащим голосом спросил:

— Ты узнаешь меня?

— Да, и лучше прежнего.

— Что это значит?

— Прежде я считала поверенного императрицы справедливым и честным человеком, теперь же я знаю, что он негодяй.

Он схватился было за меч, но овладел собой.

— Актэ, — сказал он, — объяснимся вполне. Я с намерением молчал всю дорогу, это ты поняла. То, о чем нам нужно говорить, не должно быть услышано моими людьми.

— Так говори же! — холодно отвечала она.

— Актэ, презренная, проклятая, я любил тебя неизмеримо. Я предложил тебе то, что с гордостью приняла бы даже свободнорожденная: мою руку, мое сердце и мой дом. Актэ, ты могла бы сделаться честной женой честного человека. Ты предпочла быть любовницей сластолюбивого императора, губительницей императорской семьи, преступницей перед Октавией. Весь мир возмущен, весь народ указывает на тебя пальцами… И когда, по поручению императрицы-матери, я являюсь, чтобы разорвать эту позорную связь, бесчестная развратница дерзает называть меня негодяем! Жалкий ребенок, спроси саму себя, не заслуживает ли смерти твоя дерзость?

Актэ подперла голову рукой, и на ее задумчивом лице на одно мгновение отразилось глубокое унижение. Но тотчас же щеки ее вспыхнули, она подняла чудные ресницы и гордым взглядом смерила поверенного Агриппины.

Чем жестче и беспощаднее были его слова, чем более она сознавала их справедливость с точки зрения Октавии и императрицы-матери, тем сильнее шевелилось в ней неясное, но могучее сознание ее прав на возлюбленного, дарованных ей высшей властью.

Доброжелательный назарянин, попытавшийся бы проникнуть в ее душу кротким, ясным увещанием об обязанности всякой христианки отрекаться от личного счастья там, где оно противоречит заповедям божественного Спасителя, быть может, направил бы ее на должный путь.

Но Паллас, говоривший от имени Агриппины и оскорбленного римского общества, в действительности же следовавший лишь влечению собственной страсти, не годился для внушения ей уважения к правам и желаниям императрицы-матери.

Она посмотрела на него и спокойно возразила:

— Нет, я не заслуживаю таких оскорблений. Я говорю тебе в лицо, и не стыжусь этого, потому что это есть зерно моего бытия: я живу только с тех пор, как люблю Нерона! Да, Паллас, я люблю его, люблю как ничто в мире. Я была его женой, и не вижу в этом ничего дурного, ибо меня привлекла к нему одна лишь непреодолимая привязанность. Он же не любовник мой, как вы это понимаете, повторяя болтовню Публия Овидия, но мой настоящий супруг. Он делил со мной все, что волновало его сердце, и если бы не существовала Октавия, без сомнения добрая и благородная, но не удовлетворяющая его глубокого ума, то он открыто и свободно возвел бы меня на престол.

— Ты лжешь! — закричал Паллас.

— Я не лгу. Он клялся мне в этом сотни раз, когда лежал у моих ног. Я отвечала ему: «Оставь это, мой дорогой! Мне не нужен блеск дворца, не нужна даже честь называться твоей супругой перед лицом света; мне нужен только ты, Нерон, один ты, даже если бы ты был последний из твоих рабов!

— Фразы, жалкие, пустые фразы!

— Это правда. И он любит меня так же страстно, как я люблю его. Императрица-мать отлично знает это, и потому кипит такой безумной яростью. Но она не может ничего изменить, ибо любовь его неизмерима, подобно бушующему морю, которое вам не исчерпать, хотя бы вы трудились целые века. Что касается тебя, то я тебя презираю. Ты обманываешь госпожу, которой будто бы служишь. Не справедливость, а ненависть и жалкая ревность твои путеводные звезды.

— Называй как хочешь! Одно лишь верно, и ты должна принять это в соображение: что ты в моей власти.

— В твоей власти? — засмеялась девушка. — Сначала меня ошеломило ваше нападение. Мной овладело почти отчаяние: все мне показалось так странно, так невероятно… Теперь же я говорю тебе: я смеюсь над вашим презренным коварством. В эту минуту, быть может, Нерон уже принял меры к спасению своей Актэ. Рука императора простирается дальше, чем ты воображаешь. И когда ты будешь томиться в цепях, — тогда я замолвлю за тебя словечко в благодарность за то, что ты не был груб со мной, когда вез меня на твоем седле. Да, вы все будете помилованы, ради моего заступничества. Как счастлива и горда я буду, когда он объявит вам: вы свободны, потому что так хочет Актэ, моя белокурая любимица!

Остолбенев от изумления, Паллас смотрел на красавицу, казалось, еще более возвысившуюся в своих чувствах.

— Девушка, — сказал он, — хочешь ты выслушать меня?

— Охотно, — с улыбкой отвечала она. — Если ты раскаиваешься в твоем поступке, я прощаю тебе все, все. Отвези меня назад в мое счастливое жилище, и я еще богато вознагражу тебя. Быть может, стыд сделает тебя верным слугой человека, которому ты хотел изменить.

С горькой улыбкой взял он ее за руку.

— Ты забываешь, что я тебя люблю. Никогда в жизни ты не вернешься к нему. Рука императора простирается далеко, но повелительницу Рима зовут Агриппиной. Через несколько часов мы достигнем Антиума. В стороне от гавани нас ожидает лодка, которая перевезет нас на быстроходный корабль. Твоя судьба определена очень ясно. Я отвезу тебя в Сардинию и продам, как рабыню, главному начальнику государственных рудников, уже давно беззаветно преданному императрице-матери. Там, голубка, за тобой будут тщательно присматривать. Вздумаешь ты бунтовать, тебя на несколько дней спустят под землю, в шахты, где работают каторжники. Никто не узнает, куда делась прелестная Актэ. Люди, напавшие на твой дом, все принадлежат к любимым телохранителям императрицы. Все были закутаны до неузнаваемости. Ни один убитый, чье лицо могло бы выдать нас, не остался в вашем атриуме. Поэтому оставь всякую надежду! Замысел Агриппины удался вполне! Актэ вычеркнута из книги живущих.

Она в смущении смотрела ему в лицо.

— Неужели это правда? — тихо спросила она. — Или ты только мучаешь меня из мести за мой тогдашний отказ? Не делай этого, Паллас! Разве это моя вина? Разве смертные вольны в своих чувствах? Прошу тебя, не вымещай на мне то, чему причиной одна судьба! Неправда ли, ты хочешь только испугать меня? Сардиния! Какое ужасное слово! Я знала молодого лигурийца, сосланного на два года в глубину рудников: он вышел оттуда стариком. Говори же, Паллас! Твое молчание страшнее твоего гнева! Агриппина, мать моего возлюбленного Нерона, не может быть так жестока… но если бы и была, то ты не оказал бы ей содействия в подобном преступлении!

— Как ты прекрасна в твоей боязливой мольбе! — прошептал Паллас. — Но я сказал тебе истину, призываю в свидетели всех богов. Императрица повелела так, и я должен повиноваться, если не хочу потерять ее высокой благосклонности. Есть только одно, единственное средство…

— Назови его! Я не побоюсь никакой жертвы, если она вернет меня к Нерону!

— Не об этом речь, а о твоем жалком заключении. Слушай же! Я спасу тебя с опасностью для собственной жизни, я отошлю близ Антиума моих людей и сяду с тобой, бедным, измученным ребенком, на александрийский купеческий корабль, который на рассвете снимается с якоря. Одного лишь требую я, чтобы ты позабыла Клавдия Нерона. В несметной толпе египетского портового города отдельные личности теряются, подобно песчинкам на морском берегу. Не смотри на меня так гневно! Я не переменился. Ты будешь моей законной женой, не возлюбленной. Я перенесу все, что произошло, хотя мозг мой пылает при одном воспоминании… Я возьму тебя, как невинную девушку, несмотря на то, что ты покоилась в объятиях другого; я буду уважать и почитать тебя, не взирая на твое бесчестье. Подумай, Актэ! Не спеши с ответом! У нас еще есть полчаса времени. А пока, выпей глоток вина и съешь немного хлеба! Я люблю тебя, Актэ! Люблю глубоко и страстно. То, что кажется тебе жестокостью, есть только непреодолимое побуждение моего сердца.

Налив в металлический кубок вино из поставленной хозяином на стол глиняной кружки, он благородным движением подал ее Актэ, в то время как служанка принесла несколько ломтиков ячменного хлеба.

Медленно выпила Актэ весь кубок до дна. Паллас пил, отойдя в сторону, объятый несказанным волнением; лицо его пылало, а рука, державшая стакан, дрожала, как в лихорадке.

Спустя четверть часа он вновь подошел к Актэ.

— На что же ты решилась? — беззвучно спросил он.

— Можешь ли ты еще сомневаться? Сознаюсь, постоянство твоей любви трогает меня, но если ты хоть на одно мгновение вообразил, что я могу изменить ради тебя цезарю, которому я принадлежу душой и телом….

— Не ради меня, — прервал ее Паллас, — но ради тебя самой…

— Все равно! Если ты вообразил, что я могу быть неверна звезде моей жизни, ради спасения своего существования, то ты безумен. Мне следовать за тобой! Мне быть твоей женой! Разве каждая минута моей будущей жизни не была бы полна безутешной тоски и презрения к самой себе? Нет, я предпочитаю худшее! Право, я говорю это не с целью оскорбить тебя. Всякий другой, будь это прекраснейший из знатных юношей, показался бы мне одинаково ненавистен. Разве же я продажный товар? Или Никодим дал мне свободу для того, чтобы явоспользовалась моим правом? Лошади и собаки, копья и картины, кольца и ожерелья могут переходить из рук в руки, не теряя своей ценности, но женское сердце?.. Паллас, признайся: ты чувствуешь сам, как несказанно низка была бы моя уступчивость тебе!

— Да, если бы это зависело от твоей воли. Но ты повинуешься необходимости…

— Я не повинуюсь ей. Говорю тебе коротко и ясно: лучше убить меня, чем заставлять слушать дальше твои предложения. Отвези меня в Рим! Не святотатствуй перед господином, могущим вознаградить тебя или уничтожить!

— Это твое последнее слово?

— Последнее.

— Хорошо же, твоя судьба решена. Через несколько часов ты будешь в открытом море, и Сардиния на веки погребет тебя.

— Бедный, смертный человек! — вскричала Актэ, величаво выпрямляясь. — Можешь ли ты предсказать, что случится завтра? Можешь ли предвидеть, сколько ты проживешь или когда Агриппина вместе с тобой низвергнется в пучину? Не хвались победой, не узнав всей силы твоего противника! Клавдий Нерон обыщет всю землю и найдет меня, ибо теперь я позволю найти себя! Но тогда горе тебе и всем, соединившимся для моего несчастья!

— Ты говоришь так уверенно, — заметил Паллас.

— Да, и я мужественно принимаю эту кару на свою грешную голову, ибо я знаю, что согрешила. Наказание всемогущего Бога очистит меня! Его же, возлюбленного, я увижу снова! Безошибочное предчувствие говорит мне, что мои уста еще прикоснутся нежно к его челу, когда бедной Октавии давно уже не будет, так же как Агриппины и тебя, ее презренного орудия!

— Молчи, или я прикажу связать тебя! — вскричал Паллас, задрожав всем телом. — Я — твой тюремщик, а если понадобится, то и палач. Поэтому не раздражай того, кто может уничтожить тебя. Впрочем, ты узнаешь, что и у Палласа непреодолимая воля. Ты будешь моей, раньше чем ступишь на берег Сардинии… хотя бы это стоило мне жизни!

Актэ сложила руки и губы ее прошептали молитву. Паллас же подошел к двери и, приказав людям собираться, снова обратился к Актэ.

— При первом же твоем крике, — сказал он, — тебя пронзит этот кинжал!

И он поднес оружие к ее лицу.

Пять минут спустя отряд скакал дальше.

Глава IV

Паллас снова взял на лошадь трепетавшую Актэ.

Мозг его пылал от противоречивых стремлений. Им поочередно овладевала то безумная жажда мщения, то нежное милосердие назарян, платящее добром за зло.

— Не бойся ничего! — прошептал он ей под влиянием мимолетного раскаяния. — Мои угрозы были безумны. Прислонись к моей руке, ты не так утомишься. Попробуй заснуть, если возможно. У моего коня очень спокойный шаг. Утешься, Актэ! Будущность ведь в руках богов, и кто знает, может быть, все устроится хорошо.

И Актэ, побежденная усталостью, последовала его совету, как послушное дитя. Доверчиво прислонилась она к плечу врага, в глубине сердца чувствуя, что ее не коснется ничто дурное, пока она останется верна Нерону.

Перед самым Антиумом отряд свернул налево, чтобы избежать приморского города с его рано просыпающимися жителями.

Уже начинало светать. Показалось море и на нем стройный корабль, стоявший на якоре в стороне, за несколько тысяч локтей от берега. Паллас с невыразимой скорбью посмотрел на прекрасное лицо спящей девушки.

Воздух становился все свежее; сняв с плеч свой плащ, Паллас закутал им свою пленницу, и две крупные слезы скатились из-под его ресниц на руку Актэ, которая слабо вздрогнула.

С гневом, как будто стыдясь своей слабости, Паллас провел ладонью по глазам. Но в душе его все жарче и сильнее разгоралось всепобеждающее великодушие. Он чувствовал, что существует самоотверженность, умеющая побеждать заветнейшие желания и жертвовать всем ради достижения одной цели: счастья любимого существа.

Он уже почти было решил вернуться обратно, вопреки Агриппине, отвезти похищенную в Рим и броситься к ногам императора. Помилует ли его Нерон или пронзит его мечом, все равно: Актэ будет счастлива.

Но тут же, словно тигровыми когтями сжала ему горло ужасная картина опьяняющего счастья, которым они снова будут наслаждаться в благоухающей, заросшей цветами и зеленью вилле.

Он дал шпоры коню и поскакал, далеко опередив своих спутников, точно боясь возврата столь мучительно подавленного искушения. Актэ в объятиях торжествующего императора! Лучше вечный упрек в ее гибели! Пусть она умрет жалкой смертью, в томительной муке: поцелуи цезаря никогда больше не будут гореть на ее дивных устах, если Паллас не лишится рассудка!

Всадники ехали уже по широкой прибрежной дороге, ведшей из Антиума в Астуру и Клостру, когда Актэ проснулась и со страхом оглянулась кругом.

Значит, ночное нападение было не сон, а ужасная действительность, и она в руках жестокого, неумолимого Палласа, увозящего ее от единственного сокровища ее сердца!

Восток светлел все больше и больше. Прохладный ветер дул с Тирренского моря на зеленеющий берег. Сочные луга, поросшие медвежьими лапками, поля высокой пшеницы, кое-где уже начинавшей желтеть, сверкали утренней росой. Из разбросанных тут и там хижин и домов вился голубоватый дымок, поднимавшийся с очагов, на которых варилась полбенная похлебка, с незапамятных времен употреблявшаяся римлянами на утренний завтрак.

Вот и ужасный корабль, залитый розовым рассветом! Двойной ряд длинных весел неподвижно опускался в синюю воду. Высокая мачта, реи с зарифленными парусами, скрещенные снасти, все это издалека производило живое, художественное, сильное впечатление, но все-таки Актэ задрожала всем телом.

Позади качавшихся прибрежных камышей она увидала и лодку, в которой ее перевезут на корабль… Милосердный Иисус, неужели же нет спасения от этого несчастья?

Паллас хорошо приметил потрясающее впечатление, произведенное на Актэ видом открытого моря и корабля, и воспользовался ее волнением для последней попытки.

— Подумай еще раз! — сказал он. — Этот корабль может одинаково отвезти тебя или в рабство, или на свободу… Я позабуду все, все. Пусть обрушится на меня гнев бессмертных богов, если я хоть одним словом напомню тебе прошлое! Я буду любить и беречь тебя, как мое драгоценнейшее, святое сокровище. Рана, теперь гложущая твое сердце, постепенно заживет. Ты будешь счастлива и в конце концов поблагодаришь меня за мою неотступность. Слышишь? Отчего ты не отвечаешь? Вот мы приехали…

Он соскочил и помог девушке сойти.

Один из всадников присоединился к ним, остальные уехали обратно со всеми конями, предварительно поспешив стащить в лодку различную поклажу, привезенную ими на седлах.

Загорелый, мускулистый матрос в фригийском колпаке взмахнул веслами…

Лодка быстро понеслась, прыгая по белогривым волнам, прямо к кораблю. Вдалеке лежал Антиум, залитый красными лучами восходящего солнца. На юго-западе, почти на одном расстоянии с Антиумом, виднелся городок Астра. Из обеих гаваней в море уже выходили рыбачьи лодки, казавшиеся белыми или ярко-желтыми точками на подернутой мерцающей рябью темно-синей поверхности…

Паллас сел возле безмолвной Актэ.

Корабль становился все ближе. Уже можно было ясно различать расписанную пурпуровой краской орлиную голову на киле, название корабля «Цигнус» и фигуры гребцов, сидевших рядами на двойных скамьях и с любопытством смотревших сквозь круглые люки.

Каждая из этих фигур казалась палачом для втайне трепетавшей Актэ, и она все с большим ужасом вглядывалась в роковое судно.

— Что же? — прошептал Паллас, под складками своего плаща касаясь ее левой руки.

Она быстро отодвинулась, не отвечая.

— Актэ, — спустя несколько минут, заговорил он по-гречески, — говори со мной на языке твоей покойной матери, если ты стесняешься моих солдат и гребцов. Дело становится серьезно, Актэ, очень серьезно. Через пять минут мы будем на корабле и, клянусь могилой моего отца, что, раз я отдам приказание главному кормчему, уже будет поздно!

Она по-прежнему молчала, но вдруг, ясно и твердо взглянув на него, произнесла на мягком ионийском наречии:

— Отодвинься от меня!

— Зачем?

— Чтобы я могла ответить тебе окончательно. Твоя близость смущает меня.

— Как ты желаешь.

— Так, — тихо продолжала она, — если бы я хотела, мне было бы легко доказать тебе, как мне отвратительно твое ненавистное предложение. Прежде чем ты успел бы помешать мне, я скользнула бы за борт в морскую пучину, и таким образом освободилась бы от ваших замыслов и коварства, от твоей ненависти и мнимой любви…

Паллас хотел вскочить, но она удержала его движением руки.

— Я могла бы это сделать, но не хочу. Сиди спокойно! Моя вера в волю всемогущего Бога запрещает мне это. А еще более удерживает меня сладкая, неотразимая надежда! Да, я еще увижу его, прекрасного, единственного, которого я люблю сильнее, нежели все на небе и на земле! Я увижу его, я уверена в том, мне это говорит тайный голос, не способный обмануть. Клянусь кровью Спасителя, пролитой ради искупления наших грехов, я увижу его! Увози же меня! Исполняй, как покорный раб, нечестивые приказания твоей повелительницы. Мне не нужно никаких сокровищ мира, купленных ценой измены и позорного бесчестья, не говоря уже о жалкой свободе с тобой!

— Развратница! — проскрежетал взбешенный Паллас.

— Молчи и не поноси меня, или я расскажу на корабле, как ты, добровольный раб Агриппины, хотел изменить твоей госпоже ради благосклонности этой «развратницы».

— Посмей только! Я сумел бы наказать тебя за ложь, как ты того стоишь, я убил бы в тебе надежду, которой ты сейчас хвалилась, я ослепил бы тебя. Видишь, вот этим кинжалом я выколол бы тебе глаза, эти проклятые, голубые, лучезарные звезды, вовлекшие цезаря в погибель.

— Ты этого не сделаешь, — смело сказала она. — То, что принадлежит цезарю, раб его обязан беречь, а не уничтожать.

— Нет, я этого не сделаю, потому что не хочу. Ты слишком ничтожна для моего гнева. Ты будешь жить и видеть, чтобы глубже чувствовать свое несчастье. Пусть тебя пожирает безутешное страдание, пусть ты будешь корчиться, как раздавленная змея, стонать и отчаиваться — и во всем этом ты будешь виной сама, и твое ребяческое безумие, подстрекнувшее тебя мечтать о скипетре римской империи!

Она сострадательно пожала плечами.

Скоро Паллас и его пленница уже стояли на палубе корабля. Матросы распускали паруса, и треск снастей напоминал карканье зловещих ворон.

Солдат Палласа оставался в лодке.

Паллас, придав своему лицу ужасное выражение, отвел главного кормчего в сторону, в то время как двое из матросов схватили девушку за руки.

— Я привез осужденную, — прошептал Паллас и тихо прочитал пергамент с подписью и печатью императрицы-матери.

Он так странно подчеркивал некоторые места послания, что кормчий со страхом искоса взглядывал на него. Окончив чтение, Паллас вручил ему пергамент с советом хорошенько спрятать его и буквально следовать его содержанию.

— Агриппина умеет награждать по-царски и наказывать безжалостно, — прибавил Паллас. — Доставь куда следует эту куколку и не забудь надеть на нее цепи, когда ее поведут в дом управляющего. Она быстра, как каппадокийский жеребец и способна на всякую выходку. Во время плавания держите ее в трюме и охраняйте как государственное сокровище!

— Хорошо, господин! Все будет исполнено в точности.

— Тем лучше для тебя. Вот пока кошелек с золотом на твои личные расходы. Как только мы получим уведомление от управляющего рудниками о ее благополучном прибытии, тебе отсчитают втрое больше этого в Савоне, куда вы потом поплывете, и столько же для раздачи твоим людям. Но вы должны быть немы, как могила, или вы погибнете все до последнего человека!

— Не беспокойся, господин!

— Прощай! Да пошлет вам Афродита счастливое плаванье!

При этих словах слева над килем с пронзительным криком промчалась чайка.

— Да не будет это предзнаменованием! — произнес кормчий, согласно римскому предрассудку.

— Да не будет предзнаменованием! — повторил Паллас, сходя в лодку.

Пристав с своим спутником к берегу, он отправился прямо в Антиум. После короткой ходьбы никем не узнанные путники вошли в жилище одного из фаворитов Агриппины, где они подкрепили свои истощенные ночными похождениями силы обильным завтраком и продолжительным, спокойным сном.

Глава V

Четверть часа после похищения Актэ Фаон с несколькими факелоносцами поспешил в Палатинум, куда он имел свободный доступ во всякий час дня и ночи.

Часовые у входа с удивлением спросили, что нужно в такое необычное время доверенному императора.

— Я сам скажу это повелителю, — отвечал Фаон. — Пусть его разбудят и без промедления проведут меня в спальню!

Торопливость и смятение Фаона были красноречивее его слов.

Один из преторианцев провел его в покои цезаря и передал бдевшим здесь рабам желание Фаона.

— Ступай и разбуди его сам! — отвечал главный раб.

Между тем Клавдий Нерон, обуреваемый тяжкими сновидениями, проснулся сам. Услышав сдержанные, взволнованные голоса, он провел рукой по глазам, точно сомневаясь, не во сне ли это, и со вздохом позвал раба.

— Кассий, что случилось?

— Господин, — отвечал вместо него Фаон, — я принес тебе роковую весть. Могу я войти?

— Фаон, ты? Я предчувствую нечто ужасное. Скорее, говори!

Нерон приподнялся на своем ложе.

— Насилие, поступок не имеющий себе равного! — сказал Фаон, входя в спальню. — Актэ, твоя избранная супруга, только что похищена!

И в коротких словах он рассказал о происшедшем.

Мгновенно вскочивший на роскошную львиную шкуру, что покрывала мозаичный пол перед бронзовой кроватью, при мерцанье светло-голубой висячей лампы, Нерон казался освещенной луной восковой статуей.

— Кассий, одень меня! — металлическим голосом приказал он. — Ты, Эльпинор, прикажи седлать лошадей, десять, двадцать, тридцать! Отборные люди из когорты пусть соберутся на Via Sacra! Фаон, пожалуйста, дай глоток воды!

Напившись и продолжая одеваться, император заговорил по-гречески.

— Так вы защищались, Фаон? Мужественно защищались?

— Да, господин! Между нами нет презренных, жалеющих что-нибудь для своего императора. Я поклялся головой моей матери скорее умереть, чем допустить низких разбойников до спальни Актэ… Быть может, мы и одержали бы верх, несмотря на многочисленность врагов…

— Друг мой, — сказал тронутый Нерон, — с этой минуты ты свободен. И чтобы ты мог вполне наслаждаться твоей свободой, я дарю тебе двойное состояние всадника и мою виллу Кирене. Ты безупречно честен и справедлив. Кассий, — продолжал он, — непременно позаботься, чтобы сегодня же секретарь приготовил все нужные документы.

Фаон склонился перед императором и поцеловал его руку.

— Я защищал твое дорогое сокровище не ради вознаграждения, а из любви к тебе. К несчастью, мое усердие было напрасно.

— Напавшие на вас были преторианцы?

— Я так думаю, господин, несмотря на их необычайные плащи и капюшоны. Привратник узнал их предводителя: то есть он не знает его имени, но голос показался ему знаком: это тот же человек, что доставил сюда восковую дощечку императрицы-матери…

— Меня удивляет, что никто из соседей не поспешил вам на помощь. Ведь все знают, что на этой вилле жила возлюбленная императора.

— Доблестный цезарь, ты знаешь осторожность римлян. Ночной шум загоняет их в жилища… А ведь подобные схватки не редкость.

— Ты не знаешь, куда умчались похитители? — спросил император.

— Они поскакали вниз по Аппианской дороге…

— Так еще есть надежда. Агриппина не дерзнет коснуться волоска моей Актэ. Она отлично знает, что, погубив девушку, она погубит меня. Кассий, подай меч! Ты будешь сопровождать меня, Фаон!

Он стоял, опоясанный мечом, подобный молодому богу войны.

— Клянусь Геркулесом! Кто позволил тебе входить сюда без доклада? — внезапно нахмурившись, воскликнул он, увидев входившего государственного советника, который помещался недалеко от комнаты цезаря. Ошеломленный столь резким приемом, Сенека спокойно отвечал:

— Долг, повелитель!

— Каким образом?

— Услыхав во дворце шум в необычайный час, я вывел логическое заключение, что произошло нечто необычайное.

Выхватив меч, Нерон, как бешеный, схватил советника за тунику.

— Да, хорошо, что ты пришел, — свирепо вращая глазами, проскрежетал он, — я вижу, ты все знаешь. Сию секунду ты признаешься, куда вы девали ее, или, клянусь моим цезарским саном, я проткну тебя, как повар протыкает вертелом дрозда!

— Нерон, — возразил Сенека, — ты обезумел! Не поднимай руку на человека, доселе бывшего твоим вернейшим другом! Или нет: лучше убей меня, чем так непростительно меня поносить.

Несколько пристыженный Нерон отступил, но не выпуская обнаженного меча.

— Прости меня, — сказал он, с трудом овладев собой, — но обстоятельства свидетельствуют против тебя.

— Почему?

— Последние недели ты один с Агриппиной занимался всеми государственными делами, и то, что со мной сыграла моя нежная мать, настолько согласуется с ее прежними планами и понятиями о праве и законе, что я могу подозревать твое содействие…

— Содействие? О чем говоришь ты?

— Счастье мое разбито. Актэ во власти Агриппины. Понимаешь теперь? И нисколько не изумлен? Клянусь Зевсом, ты сам сначала порицал мою любовь! Значит, все-таки ты сообщник императрицы.

И он снова занес меч. Сенека хладнокровно утверждал, что он невинен.

— Молчи! — крикнул Нерон. — Я верю тебе. Я был бы негодяй, если бы не поверил. Не может же человек быть до того низок, чтобы на словах желать мне добра, а в сердце измышлять средства для моего несчастья. Но теперь вперед! Агриппина должна отдать ее, должна, или земля разверзнется между ней и ее отчаявшимся сыном. Чего ты хочешь еще?

— Сопровождать тебя, — сказал министр.

— Зачем?

— Мое место возле императора, теперь как и всегда, даже в борьбе с властолюбивой Агриппиной. Мы исправим случившееся во что бы то ни стало.

— Ты говоришь серьезно? Ты, угрюмый старик, тысячи раз повторявший мне, что цезарь должен иметь только одну возлюбленную — империю?

— Я говорю серьезно, убедившись, что Нерон, обладающий этой девушкой, будет лучшим правителем, чем лишенной ее немилосердной судьбой.

На плитах Via Sacra уже слышался стук копыт.

Сенека накинул плащ.

Скоро император и его свита уже сидели в сверкавших золотом седлах.

Десять огромных факелов разливали на молчаливый форум колеблющийся свет, вспыхивавший даже на зубцах Капитолия. Колонны храма Сатурна и мрачные стены Мамертинской тюрьмы поднимались к облачному небу, озаренные багровым отблеском.

Нерон, в сверкающем панцире, с наброшенным на плечи длинным плащом, казался при этом освещении демоном. В нем нельзя было узнать кроткого, приветливого юношу, императора с милостивым взглядом, всегда так благоговейно поднимавшегося по лестнице в заседание сената, или благодарившего народ за восторженные клики «Ave Caesar!»

Впереди отряда поскакали двенадцать преторианцев.

Между целийским и палатинским холмами всадники свернули вправо и, промчавшись под мрачным сводом Друзовой Арки, выехали на бесконечную аппианскую дорогу.

Здесь, к востоку, позади роскошных зданий находилась вилла, где был счастлив Нерон, где в объятиях Актэ он забывал свет с его блеском и страданиями, где из чудных голубых глаз ему сияла разгадка жизни, перед которой он до тех пор тайно трепетал.

Он дико заскрежетал зубами.

Что, если он опоздал? Если Агриппина, в своей страстной ненависти, все-таки переступила границу возможного? Еще вчера он нашел среди рукописных свитков и письменных принадлежностей своего рабочего стола записку, на которую он, однако, не обратил внимания, весь поглощенный лучезарным образом своей возлюбленной. Теперь, при воспоминании об этой записке, у него точно пелена упала с глаз.

«Та, которая некогда оберегала тебя, — было начертано на зеленовато-серой полоске папируса, — теперь задумала твою погибель! Разве тебе неизвестна старинная сказка о львице? Молодой лев, вскормленный ею, наконец перерос ее, и она задушила его, пока он спал. Берегись, лев! Так говорят тебе твои покровители, духи императора Клавдия и несчастного Британника».

Сенека, еще сильный и бодрый, несмотря на свой возраст, в молчаливом раздумье скакал возле цезаря. Только накануне был он у Флавия Сцевина. Заговор, по-видимому, разрастался, однако представились большие затруднения, нежели предполагали сначала. Происшествие с Актэ случилось совершенно неожиданно и придавало заговору необычайно удачный оборот. Даже в случае наружного примирения между Нероном и Агриппиной все-таки раскрылась теперь непроходимая бездна. Сенека был убежден, что Нерон никогда не позабудет всей муки этой страшной ночи. До сих пор советник делал все, чтобы скрыть от сына преступления императрицы-матери. Теперь же, при столь значительной перемене в положении вещей, можно было сделать хоть какие-нибудь намеки…

Так сошлись мысли императора и Сенеки почти в одно мгновение и на одной и той же точке.

Нерон сообщил советнику содержание оригинальной записки.

— Ты попадешь на пытку с моими рабами, — с негодованием воскликнул он, — если не дознаешься, кто дерзнул на такую выходку с императором!

— Повелитель, — с тихим довольством отвечал Сенека, — как тебе известно, египтянин Кир щедр на подобные — прошеные и непрошеные — предсказания.

— Кир, фокусник с Марсова поля?

— Он самый.

— Но как мог он попасть в Палатинум? Его все знают. Часовые задержали бы его.

— Вспомни о его непостижимом искусстве! Разве ты сам… не видел, как он вызывает жизнь из смерти? Человек, ежедневно проделывающий чудо «эвридики», до сих пор никем еще не разгаданное, легко сумеет проникнуть в Палатинум. Во всяком случае, предостережение это кажется мне присланным откуда-нибудь со стороны.

— Львица… молодой лев! — прошептал Нерон. — О, понимаю! Несчастье — превосходный учитель!

Он помолчал.

— Сенека! — вдруг позвал он.

— Повелитель?

— Молодой лев будет защищаться!

— В добрый час!

— В самом деле? Он не совершит преступления, восстав против матери?

— Нет, если она сама нападает на него. Но поверь, все обойдется лучше, чем ты думаешь. Как только львица увидит, что ее могучий сын потрясает гривой, она уступит.

— Еще вопрос! — после короткой паузы продолжал Нерон. — Что значит: покровители — духи императора Клавдия и несчастного Британника? Почему Клавдий и Британник мои покровители?

Сенека пожал плечами.

— С твоего позволения, повелитель, я отложу объяснение на несколько дней.

— Почему?

— Я могу заблуждаться…

— Заблуждаться? Как ты смотришь на меня, Сенека? Так робко, загадочно и вместе вызывающе! Говори! Клянусь Геркулесом, мне надоело вечно бродить во тьме! Знай я больше, я сумел бы воспользоваться временем, чтобы основательнее обсудить положение. Так что же насчет духов Клавдия и Британника?

— Повелитель, ты можешь приказать твоим солдатам заколоть меня, ты властен в этом, но никогда ты не заставишь меня говорить, когда благоразумие предписывает мне молчание. Я должен молчать, цезарь… ради тебя самого. Сначала посмотри, чего ты добьешься от Агриппины. От этого будет зависеть, могу я отвечать тебе или нет. Я считаю себя другом и советником Нерона, но не рабом его произвола.

Император нахмурился. С уст его готово было сорваться жесткое слово, но он овладел собой и сказал спокойно:

— Хорошо, я доверяю тебе. Даже больше: прошу простить меня. В припадке отчаяния я грубо обошелся с тобой. Я стыжусь этого. Мне известно, дорогой Сенека, сколь многим я тебе обязан. Я знаю, что ты значишь для Римской империи и для человечества. Отныне тебе вручена будет еще более неограниченная власть, чем та, которой ты пользовался доселе; ты будешь создавать и делать все, что ты захочешь, пусть ты даже воздвигнешь храмы учению Никодима и откроешь его последователям доступ ко всем должностям: только бы мне возвратили Актэ, мою божественную Актэ! Я не жажду ни славы, ни могущества: оставьте мне мое счастье и тихое созерцание! Видишь ли, когда вы отнимаете у меня одну ее, все остальное для меня ничто. Всего мира не достаточно для восполнения этой ужасающей пустоты.

Сенека кивнул, как бы начиная постигать весь первобытный жар этой страсти.

— Не истолкуй ложно мои слова, — продолжал Нерон, — я и не думаю изменить моим обязанностям правителя. Я исполню свой долг, но свободный от честолюбия и властолюбия. Я буду знатнейшим и усерднейшим слугой империи… Только отдайте мне Актэ! Иначе, я разрушу все! Скажи это моей матери! Твоему красноречию лучше, чем мне удастся раскрыть глаза ослепленной женщине.

— Я сделаю все, что могу, — решительно сказал министр. — Ты знаешь, и сейчас только что упрекнул меня за это, что я с самого начала не одобрял твоей связи с Актэ. Первая обязанность властителя — это уважение к закону. Но теперь мне ясно, что все мы впали в ошибку, соединив с тобой несчастную Октавию. Эрос упрям, он не уступает рассудку. Поэтому я буду изыскивать средства расторгнуть твой союз с Октавией…

— Расторгнуть? — в восхищении вскричал Нерон. — Какое счастье… и для нее также! Свобода! А Актэ? Будет ли тогда возможно?

— Мой юный друг, — сказал взволнованный советник, — необыкновенные люди требуют необыкновенных мероприятий. Благоденствие государства стоит на первом месте, а несчастный властелин — плохой правитель.

— Дорогой, мудрейший, благодарю тебя… Да, государство будет благоденствовать, и мир процветать, как один роскошный сад, если ты достигнешь того, к чему я так страстно стремлюсь.

Наступило долгое молчание. Все выше и выше громоздились перед всадниками Албанские горы, подобно призрачной, изрытой дикими ущельями стене. Казалось, дороге не будет конца.

— Еще полчаса, — сказал верный Фаон в ответ на громко выраженное Нероном нетерпение.

Дальше, дальше!

Наконец взмыленные кони остановились перед подъездом виллы. Фаон постучал. Привратник вопросительно взглянул из-за решетки.

— Император! — повелительно вскричал Нерон. Дверь повернулась на петлях. Старый остиарий почтительно преклонил колени.

— Моя мать… — с возрастающим волнением продолжал Нерон. — Доложить обо мне императрице-матери! Сию же минуту!

Помощник привратника позволил себе робкое возражение.

— На виселицу негодяя! — воскликнул возмущенный Нерон. — Ты доложишь или умрешь!

Теперь приблизилось несколько гвардейцев, которые, узнав императора, почтительно приветствовали его. Нерон повторил им свое желание немедленно переговорить с Агриппиной, назвал их своими верными и бросил им золота.

— Повелитель, — отвечал начальник, — если ты поклянешься нам богами, что не имеешь враждебного умысла против императрицы… С тобой большая свита, быть может, даже вся когорта Бурра…

Нерон побледнел.

— Враждебное? Я — сын, замышляю против матери? В своем ли ты уме?

Преторианец пожал плечами.

— Прости, повелитель… но так говорили…

— Кто?

— Не могу сказать, даже если бы ты приказал пытать меня. Быть может, какой-нибудь солдат или раб… Я слышал только мельком, мимоходом…

Император тяжело перевел дух.

Вот до чего уже дошло! Агриппина опасалась родного сына! Какое ужасающее извращение всех естественных чувств! Право, можно было бы сказать: боящаяся зла, сама способна на зло; говорящая о враждебности, сама носит в сердце враждебные намерения! И разве Нерон не имел яснейших доказательств этого? Даже теперь, в злоключении с Актэ?

— Я позабочусь, чтобы ты был наказан за твои бесстыдные слова, — сказал он солдату и обратился к остальным:

— Я один, в сопровождении только государственного советника, буду ожидать здесь императрицу. А вы, — приказал он своей свите, — ждите моего возвращения у ворот!

— Что за шум! — раздался спокойный голос императрицы-матери, вместе с Ацерронией вошедшей в атриум прежде, чем Нерон успел перешагнуть за порог.

— Это ты, мой милый сын? Дай обнять тебя! Что привело тебя сюда в столь ранний час? Не случилось ли какого несчастья? Заклинаю тебя, говори!

— Не в присутствии твоих телохранителей, — возразил Нерон.

— Так следуй за мной. Ацеррония ведь может остаться?

Нерон сделал движение, не слишком-то лестное для рыжей пантеры.

— Пожалуй, — небрежно отвечал он.

Он подозревал ее в том, что она раздувала гнев Агриппины на Актэ.

При других условиях красивая кошачья рожица с веснушками и зелено-синими глазами, демонически сверкавшими при свете факелов, ответила бы гримасой даже самому цезарю на его жест. На этот раз, однако, краснокудрая гарпия осталась замечательно равнодушна. На ее цветущих губах играла странная усмешка; казалось, она более расположена целоваться, чем кусаться.

Дело в том, что Агриппина, которой уже окончательно наскучил красивый военный трибун Фаракс, вчера впервые намекнула рыжей кордубанке, что она может питать надежды относительно этого привлекательного человека. Фаракс, один из более утонченных и представительных офицеров, свободный по рождению и даже, как «достоверно» открылось недавно, сын всадника, всепочтительнейше изложил императрице свои заветные желания относительно Ацерронии и горячо просил высокую повелительницу поддержать его искательство, что она ему, конечно, обещала, зная о тайной склонности к нему своей фрейлины. В действительности же, императрица посулила своему бывшему фавориту солидное состояние, если он согласится на брак с Ацерронией, после чего, буде он пожелает, ему дана будет отставка, чтобы на свободе проводить приятную жизнь с очаровательной подругой. Пантера, обыкновенно столь сметливая, решительно не подозревала всей этой комбинации; она твердо верила в бескорыстную любовь военного трибуна и была счастлива, как ребенок, получивший желанную игрушку…

Агриппина вошла в маленький покой, убранный с восточной роскошью, где, по ее знаку, один из преторианцев зажег лампу. Нерон следовал за ней под руку с советником. Позади всех шла улыбавшаяся Ацеррония.

— Где Актэ? — спросил император, подступая к Агриппине.

— Что мне за дело до Актэ? — с полным хладнокровием возразила она.

— Ты велела ее похитить. Твои бандиты ночью украли ее.

— Сын мой, я не понимаю тебя.

Кровь бурной волной залила лицо молодого цезаря. Жилы на лбу его надулись, как предвещающие беду змеи.

— Тебе придется научиться понимать меня! — хрипло воскликнул он. — Но я сдержу себя, иначе может произойти несчастье. Сенека, говори вместо меня!

Советник в коротких словах объяснил то, что уже было известно Агриппине и прибавил, что неразумно натягивать лук слишком туго. Он прибег ко всей своей философии и красноречию, чтобы тронуть Агриппину. Тщетно.

— Мать! — воскликнул Нерон, судорожно сжимая кулаки. — Не лги! Я буду презирать тебя, как последнюю девку, если ты трусишь открыть нам правду.

— Хорошо! — отвечала она, бледная как мраморная статуя. — Хорошо же! Ты угадал: Актэ увезена по моему повелению и для блага государства. Я осудила ее на изгнание, и ты никогда не узнаешь, где она… Никогда!

— Ты умертвила ее! — простонал император, пошатнувшись.

— Нет, — твердо возразила Агриппина. — Клянусь моими священнейшими чувствами, моей любовью к тебе, которого я некогда убаюкивала на коленях, я позаботилась о том, чтобы она была ограждена от каких бы то ни было страданий и горя! Веришь ты мне?

— Да. Но все равно: к чему мне это жалкое уверение? Мы разлучены, и в этом уже довольно страдания и горя. Я хочу вернуть ее во что бы то ни стало! Где она? Ты должна и будешь мне отвечать.

— Никогда!

— Никогда? Даже если я от этого умру?

— По крайней мере Нерон умрет незапятнанным, на высоте своего несравненного величия, а не оскверненный вечной любовью к ничтожной, презренной рабыне.

— Мать!

Он занес руку. Дрожь пробежала по его лихорадочно пылавшему телу.

— Знай, что никто, кроме меня, не сумел бы пережить этого мгновения, — сказал он, опуская руку. — Прощай! Я буду искать ее. Клянусь Юпитером, теперь я узнаю львицу, удушающую спящего сына! Берегись, мать, и обдумай все! Не приноси меня в жертву твоему высокомерию, твоей безумной гордости! Иначе…

— Ну? Что же? Иначе?..

— Прощай!

Нерон, вне себя, выбежал из дворца.

Глава VI

Стремительно помчались кони по долине. Скоро пришлось остановиться и дать отдохнуть выбившимся из сил животным. Им дали воды и хлеба и вытерли их вязовыми листьями. Через полчаса двинулись дальше, но уже с умеренной скоростью. Перед императором, подобно пробуждающемуся великану, расстилался озаренный рассветом громадный город. Желтоватый туман, еще окутывавший высокие храмы, театры, дворцы и термы, клубился и волновался словно занавеси…

Наконец появилась Друзова арка. Неподвижно глядя в пространство, бледный император промчался по многолюдному форуму, не обращая внимания на приветствия, громче обыкновенного раздававшиеся вокруг него.

Повсюду стояли возбужденные группы, с лихорадочным оживлением толковавшие о необычайном происшествии — ночной поездке цезаря — причина которой уже сделалась известна благодаря рабыням Актэ, а в особенности Кротионе: едва оправившись от испуга, они поспешно бросились в Субуру для того, чтобы с плачем и сетованиями рассказать торговцам горохом и пекарям о приключениях этой ужасной ночи.

Ничего дурного нельзя было сказать о молодой Октавии, но все-таки общественное мнение склонялось в пользу императора, ибо Октавия, в ее величавом спокойствии казалась равнодушной к своему супругу, между тем как имя Актэ было окружено каким-то чудесным ореолом женственной нежности и любви.

— Я сам видел ее, прекрасную отпущенницу Никодима, — сказал один тощий клиент, только что вышедший из дома своего патрона. — Она обворожительное создание, и я могу представить себе, как цезарь сердится и негодует за свою потерю.

— Это верно, Люций, — отвечал его спутник. — Благосклонность Октавии рядом с пламенной страстью этой Актэ, по-моему, все равно, что душистое массилийское вино в сравнении с самым сладким кипрским. Ему ведь навязали супругу…

— Все шло бы еще сносно, — продолжал клиент, — если бы императрице-матери не удалось наконец получить согласие Октавии на похищение… Как она подстрекала Октавию! Теперь-то будет скандал! Сказать по секрету: Агриппина оказалась более ревнивой и негодующей, чем сама Октавия!

— Да, да! Она боялась, что Актэ со временем приобретет влияние на управление государством.

— Наверное. И она поступила, как крестьянский мальчик, разоряющий гнездо. Но я опасаюсь, что ее безумный поступок дурно отзовется на всех нас.

— Каким образом?

— Разве ты его не видал сейчас? Я говорю про цезаря. Он был подобен распаленному гневом Ахиллесу, явившемуся для отмщения за Патрокла. Никогда еще взор его не горел таким страшным огнем. Я задрожал при взгляде на него.

Так шли они по улицам, мимо людей, боязливо-притихшими голосами обсуждавших тот же самый предмет.

А тот, о котором в это раннее утро говорил весь Рим, в смертельном утомлении бросился на ложе и мгновенно заснул. Никакое сновидение не тревожило его освежающий сон. Казалось, благодетельный рок предоставлял ему запастись всеми силами, которые должны были понадобиться ему в предстоявшей борьбе.

Он проснулся только около полудня и потребовал прохладительное питье, коротко и раздражительно отказавшись от всякой пищи.

Целые часы провел он в своем рабочем кабинете в глубоких размышлениях. Рабы и отпущенники, как тени, скользили мимо запертой двери: никто не осмеливался нарушить уединение Нерона. Даже сам Сенека, осторожно постучавшийся в час ужина, получил в ответ полуповелительное, полуотчаянное приказание:

— Оставь меня!

Давно уже стемнело, когда Нерон наконец отворил дверь и велел рабу Кассию принести огня, хлеба и вина. Придворные и гости могут садиться за стол, когда и как заблагорассудится главному распорядителю. Государственный советник заменит особу императора.

Потом он послал за отпущенником Фаоном.

Когда поверенный вошел, император подал ему расписку в казначейство.

— Трать, расточай! — прошептал он, хватая его за руку. — Разошли повсюду десять тысяч гонцов и сыщиков, двадцать тысяч, сколько хочешь, и каждого на жалованье военного трибуна! Пусть они ищут так, как если бы от этого зависела их жизнь. Кто найдет ее, пусть требует какую хочет награду — хоть самый престол! Только найдите ее!.. Ступай! Я медлил уже слишком долго. Нет, нет, я ничего не хочу слышать… твое присутствие противно мне… ведь ты носишь облик человека!

Глубоко потрясенный Фаон удалился. Нерон снова погрузился в безутешное раздумье.

— Все это тщетно, — простонал он. — Однажды я уже пережил то же самое… Все розыски бесплодны… Я это чувствую… Я это знаю!

Следующий день он провел в таком же состоянии.

Встав с солнцем, украдкой, подобно беглецу, пробрался он в кабинет, где Кассий уже позаботился приготовить завтрак.

Хотя Нерон должен был чувствовать голод, он не прикоснулся к пище. В угрюмом размышлении сидел он за рабочим столом, играя тростниковым пером или перекладывая с места на место желтоватые полосы папируса, сложенные перед ним аккуратными пачками.

Иногда он вскакивал, ходил как тигр в клетке, сжимал кулаки, или ложился, крепко стиснув пальцами горло. Вдруг он испустил крик, подобный крику хищного зверя, со стоном повалился на свое ложе и закрыл лицо руками. Так лежал он с четверть часа, то неподвижно, то содрагаясь всеми членами, как в припадке падучей болезни.

Наконец он встал и, подойдя к столу, за которым так часто писал стихотворения в минувшее блаженное время, взял один из желтоватых листков и написал следующее:

«Клавдий Цезарь Нерон своей высокой матери, властительной Агриппине.

Я нахожусь между жизнью и смертью. Мать, если ты когда-нибудь любила меня, то разреши мне эту ужасную загадку! Я разослал тысячи гонцов, но предчувствую, что они вернутся, не открыв ни малейшего следа моей возлюбленной. Ты слишком могущественна и сильна. Никто не может победить в борьбе с тобой.

Мать, всю мою жизнь я буду носить тебя на руках, если только ты хоть успокоишь меня на счет ее судьбы. Я уже сомневаюсь даже, что она жива. А я любил ее безгранично, безумно!

Мать, отдай ее мне!

Заклинаю тебя прахом моего дорогого отца Домиция!

Неужели ты не в состоянии хоть немного сочувствовать мне, когда я говорю тебе, что я люблю ее?

Мать, ответ твой привезет мне мой раб Кассий. Не медли, заклинаю тебя! Вели дать ему свежего коня! Скажи мне, что я еще могу надеяться! Да сохранит тебя Юпитер!»

Завязав и запечатав послание, он несколько успокоился.

Он позвал раба, отдал ему приказания и затем отведал немного пищи, состоявшей только из молока, пшеничного хлеба и рыбного блюда. Но все казалось ему противно, и горло было сдавлено как в тисках.

Бросившись в роскошное кресло, он начал считать букеты на сирийском ковре, покрывавшем пол, потом бессмысленно уставился на художественно украшенный потолок, как бы не сознавая ни собственного существования, ни окружавшей его обстановки.

Отсутствие Кассия показалось ему вечностью.

Все время сердце его мучительно сжималось страхом за участь Актэ. Вот уже третьи сутки, как он не целовал прелестных губок, при каждом свидании говоривших ему так много милых, ласковых слов. Ее последнее божественно сладкое объятие! Если бы какой-нибудь бог шепнул ему, что случится несколько часов спустя! Быть может, это было последним объятием в этой жизни! Страшное предчувствие подсказывало ему: да, это было последним! Никогда, никогда больше он не будет так радостен, так богат и так счастлив…

Ужасно! Что для него весь обширный мир, если Актэ не наполняет его лучами своей любви? Даже самой пробуждающейся весне он радовался только из-за нее; розы благоухали так прекрасно только потому, что Актэ наслаждалась их благоуханием; багряная вечерняя заря, уносившая его в область поэтических грез, была так божественна только потому, что он мог переносить свой взор с рдеющего небосклона на глубокие лучезарные очи Актэ, в которых так чудно отражался горячий румянец заката. И когда она начинала петь одну из своих нежных песен и он вторил ей на сладкострунной кифаре, голоса их сливались в стройной гармонии, мир казался неизъяснимо прекрасен, а Палатинум с его императорским могуществом так далеко отступал на задний план, что Нерону чудилось, что он должен умереть в этом дивном очаровании, подобно сливающейся с морем волне. Да, это была любовь, это было счастье! А теперь?!

Он встал и открыл один из ящиков черного дерева, стоявших в ряд на длинных бронзовых полках и заключавших свитки рукописей.

Осторожно достал он изящно написанный, с блестящим красивым обрезом, список его любимого греческого поэта.

Как часто, сидя возле Актэ, он вместе с ней перелистывал бессмертную эпопею о возвращении на родину страдальца Одиссея, беззаветно увлекаясь потоком этой несравненной мелодии! Какая грустная перемена!

Печальны и пусты казались ему теперь стихи, некогда восхищавшие его душу и наполнявшие ее художественным восторгом.

А Кассий все не возвращается!

Он продолжал читать, стараясь обмануть свое нетерпение… Вдруг ему пришло в голову, что есть одно только средство для того, чтобы заглушить муку о потере Актэ: меч.

Да, если бы он мог, подобно кудрявым ахейским героям броситься на страшного врага, или разрушить Илион, тогда, быть может, он сумел бы позабыть радужный сон юности и привыкнуть к вечной ночи.

Солнце уже стояло высоко, когда Кассий вернулся из альбанской виллы.

Он привез александрийский, втрое перевязанный пергамент.

Император дрожащими пальцами развязал затканный серебром шнурок.

Послание гласило следующее:

«Агриппина желает своему возлюбленному сыну Клавдию Нерону счастья и благоденствия.

Охотно отвечаю правду на твои строки.

Твое недавнее обращение со мной было слишком резко для того, чтобы его могла перенести мать императора, уважающая высокое достоинство цезаря, и поэтому я отнеслась к тебе суровее, нежели сделала бы это при других условиях.

Узнай же ныне, что бессмертные боги сами навеки разлучили с тобой несчастную девушку.

Помоему приказанию Актэ была привезена в Антиум и там посажена на корабль. Я не замышляла ничего дурного; то, что я сделала, было сделано из чистой, искренней любви к тебе. Я намеревалась, без всякого вреда для нее, изгнать ее на несколько месяцев в Сардинию для того, чтобы дать Нерону возможность позабыть свою безумную забаву. Но корабль, на котором плыла Актэ, еще недалеко от берега, был разбит и потоплен большим испанским купеческим судном, направлявшимся в Остию и налетевшим на него совершенно непостижимым образом. Разбитое судно мгновенно пошло ко дну, чему способствовало также довольно сильное волнение на море; спаслось только несколько матросов, остальные, и между ними Актэ, потонули.

Покорись воле рока, сын мой. Все твои вздохи не воскресят бедную утопленницу. Я с удвоенной любовью буду беречь и лелеять тебя и содействовать тебе в выполнении истинно божественной обязанности, к которой ты призван: в управлении римским народом.

Будь здоров!»

Когда Нерон, судорожно обхватив дрожавшими пальцами ручку своего бронзового кресла, уронил письмо на колени, в комнату осторожно вошел Фаон. С полминуты он стоял у двери, из которой тихо выскользнул испуганный Кассий, подобно собаке, трепещущей от близости льва.

Наконец император вскочил.

— Она лжет, — раздирающим голосом крикнул он. — Она лжет! Актэ утонула! Жалкая сказка, это столкновение с испанским кораблем! Вот, прочти, дорогой Фаон, и подтверди, что это письмо лжет!

Тяжело дыша от глубокого волнения, Фаон быстро пробежал пергамент, и с трудом произнес:

— Повелитель, я отдал бы жизнь за то, чтобы признать ложью послание императрицы. Но я сам только что из Антиума…

— Несчастный! — прошептал Нерон.

— Великий цезарь, преклонись перед волей бессмертных богов! Агриппина говорит правду. Квириты уже знают об этом. Корабль потонул, и все, за исключением главного кормчего и двух матросов, нашли смерть в волнах.

— Но доказательства! Где доказательства? — воскликнул Нерон. — И ты обманываешь меня! Агриппина тебя подкупила! Доказательства, слышишь ты? Или голова слетит с твоих плеч!

— Клавдий Нерон безутешен, но он не сомневается в честности своего верного Фаона. Доказательства иметь не трудно. Испанское судно еще стоит в гавани; при столкновении оно получило значительные повреждения и без страшных усилий со стороны своих гребцов также пошло бы ко дну… Начальники гавани, добросовестность которых тебе известна, приняли экипаж испанца, так же как двух свободнорожденных матросов с потонувшего судна…

— Вернись в Антиум! — задыхаясь, произнес цезарь. — Пусть управляющий гаванью закует в цепи испанцев! Приведи их всех сюда, до последнего человека! Я брошу их на съедение зверям, они медленно изойдут кровью в когтях голодных тигров, эти бездушные негодяи, осмелившиеся ниспровергнуть в пучину сокровище императора!

— Будь справедлив в твоем горе, — сказал Фаон. — Испанцы совершенно не виноваты. Ответственность за ужасное несчастье падает на одного лишь кормчего другого судна, который вовремя не свернул с дороги.

— Так приведи сюда кормчего! Никакая пытка, никакая мука не будут достаточно жестоки для этого презренного. Я сам его задушу, разорву, уничтожу… вот так… так…

Скрежеща зубами, он поднял руки и судорожно согнул пальцы, как бы в жажде убийства и крови, подобно гэтулийскому льву. Потом он пошатнулся. Уничтоженный горем и страданием, упал он на руки верного Фаона, который бережно уложил его на подушки софы. Целительный обморок оковал больного, измученного цезаря.

Сложив руки, Фаон стоял возле него, не зная что делать и не сводя глаз с мертвенно-бледного лица Нерона. Быть может, ему жаль было лишить несчастного этой минуты самозабвения; быть может, также, он думал, что и цезарю и римскому народу будет лучше, если измученный страшными бурями император никогда больше не проснется к жизни.

Очнувшись, Нерон потребовал кубок самого крепкого вина, залпом выпил его и приказал Фаону выйти. С принужденным спокойствием перечитал он еще раз пергамент своей матери и погрузился в мрачную неподвижность.

— Умерла… умерла! — шептал он иногда и снова упорно и молча глядел в пол, ничего не видя и не слыша.

Наступил вечер. Мозг Нерона все еще был окутан тяжелым покровом, скрывавшим от него всю глубину его несчастья. Вдруг покров этот разорвался.

Ужаснувшись самого себя, Клавдий Нерон вскочил с кресла и упал на колени. Со лба его катились крупные капли пота. Он заломил руки, как молящийся грешник, которому боги отказывают в милосердии.

— Все кончено! — простонал он. — Никогда, никогда больше в жизни не скажу я: Актэ, ты моя душа! Никогда, никогда! Кончено! Все разрушено! Если бы я мог еще один раз только взглянуть в ее милые, божественные глаза, окруженные теперь вечным мраком, о, я отдал бы всю мою бессмысленную, жалкую жизнь и с радостью дал бы ей истечь в потоке моей дымящейся крови! О, если бы, умирая, я мог еще раз услыхать ее чудный, кроткий голос! Что это за свет, в котором возможно такое преступление против красоты и добра! Актэ, моя возлюбленная, умерла! И эти бесчувственные стены стоят сегодня, как стояли вчера, и равнодушно будут стоять еще тысячелетия! Многолюдный Рим продолжает по-прежнему радоваться своему ребяческому, жадному до наслаждений существованию! Сенаторы идут в Капитолий, точно ничто не изменилось! Весталки приносят свои жертвы, преторианцы стоят на часах, сластолюбцы едят и пьют и бегают за женщинами, воры воруют, назаряне поют и молятся, точно сегодня то же самое, что вчера! Проклятие жалкой толпе, не остающейся горевать у себя дома, когда у повелевающего ею императора разбивается сердце! Славная верность! Но нет! Я прощаю им. Они не виноваты. Чего могу я требовать от народа, когда собственная мать моя посягнула на единственное счастье сына!.. Актэ! Актэ!

Он вскочил.

— Я пожинаю то, что посеял, — с невыразимой горечью произнес он. — Я был глупец, презренный раб. Зачем я допустил всему этому зайти так далеко? Добрая мать! Она хочет лелеять меня! Она хочет преданно разделять со мной заботы правления! Не заблуждайся, губительница моей жизни! Для того чтобы заживить такие раны, не довольно половины власти! Мир постигнет теперь, кому принадлежит престол Августа: тебе или мне! Фаон! — громовым голосом позвал он.

Казалось, он гигантским усилием подавил свою неизмеримую скорбь, и голос его зазвучал как возглас торжества.

Отпущенник робко вошел.

— Поди и позови ко мне государственного советника! — приказал император.

— Как повелишь.

— Еще одно, Фаон! Неизвестно, кто были разбойники, похитившие мою Акта?

— Нет, повелитель! Все розыски оказались бесплодными. Одни говорят, что это были рабы Агриппины, другие, что преторианцы…

— Молчи! Мой вопрос был неразумен. Даже если бы я знал… ведь они были лишь орудием в руках Агриппины. Позови же советника!

Сенека вошел к императору с достоинством и почти скорбящий.

— Мой друг, — с железным самообладанием сказал Нерон, — не бойся, я не стану сетовать и жаловаться на вечную утрату! То, о чем я хочу беседовать с тобой, касается далекого будущего.

Он коротко и ясно изложил ему свои планы.

— Воистину, ты цезарь по моему сердцу, — сказал Сенека, торжественно заключая его в объятия. — Все, что во власти моей и моих друзей…

— Да, я знаю, вы постоите за меня и, в случае надобности, обнажите за меня ваши мечи. Действуй, Сенека! Соображай, рассчитывай! Мой измученный мозг еще весь в жару…

— Не поддавайся только что побежденной слабости! Клянусь Зевсом, я не допущу этого! Сегодня я переговорю с Тигеллином Первое же сопротивление незаконному властолюбию Агриппины докажет римлянам, что Нерон сознал свой долг, предначертанный ему историей.

— Ты хотел многое рассказать мне об Агриппине, Клавдии и бедном Британнике…

— Подожди еще, даю тебе дружеский совет. Ты будешь величественнее и благороднее в глазах всех, если начнешь действовать только сознав необходимость полной самостоятельности для правителя, нежели на основании слухов, которые, быть может, и в действительности только… слухи.

Нерон наклонил голову.

— Я доверяю тебе, — со вздохом сказал он. — Спаси меня от меня самого! Дай мне могущественный волшебный жезл для того, чтобы отогнать призраки прошлого, полные такой прелести и вместе такой муки…

— Этот жезл — скипетр. Держи его, как Геро!..

— Как Демон, если хочешь!

Глава VII

На шестой день после этих происшествий, атриум императорского дворца еще с рассветом был украшен праздничным убранством.

Мраморный подиум у входа в архив был покрыт драгоценными коврами; здесь стояли два трона на львиных ножках, с возвышавшимся над ними золотым балдахином.

Бесчисленные гирлянды из прекраснейших цветов и роскошной зелени обвивали колонны, свешиваясь со стен и покрывая полы.

Повсюду яркие ковры сливались с великолепной мозаикой стен, даже с крыш спускались тяжелые кисти и бахрома, сверкавшие все ярче в лучах поднимавшегося над горизонтом солнца.

Сегодня, во втором часу дня, должен был начаться торжественный прием послов хаттского народа. Для этой цели, вместо сенатского зала заседаний, было избрано обширное жилое помещение Палатинума, что придавало событию менее официальный, но зато более радушный и величественный вид.

Если бы не предстояло это давно ожидаемое дипломатическое представление, Сенека, вероятно, взял бы отпуск еще на прошлой неделе. Жара последних майских дней становилась невыносимой в городе, и в узком Субурском предместье вчера уже было несколько случаев заболевания лихорадкой. Но приходилось перетерпеть неприятность, так как дело шло о первой возможности нанести чувствительный удар честолюбию Агриппины не только перед собранием сенаторов, но и в присутствии иностранного посольства. Она должна была понять наконец, что в управлении римскими государственными делами начинается новая эра. Хатты, самое способное и развитое из германских племен и непосредственные соседи римлян, ожесточенные неоднократным насилием римских солдат, в течение последнего года возмущались все сильнее и вместе с сигамбрами участвовали во всевозможных враждебных замыслах против римлян. Судя по сведениям, доставленным лазутчиками пропретору, наместнику императора в северных провинциях, все свободные германцы готовились к нападению на Римскую империю.

Но из многочисленных германских племен только среди одних хаттов и сигамбров уже тогда укоренилось понятие о необходимости объединения. Остальные, включая гуттонов и ругов, забывая об эпохе великого Вара, истощали свои силы в междоусобицах и оставались вполне равнодушными к новой, быть может, еще действительно преждевременной идее. Даже между знатными хаттами существовали необузданные семейные распри. В этих условиях и при искусной дипломатической тактике императорского наместника легко удалось, с помощью некоторых уступок, в особенности же посредством уплаты вознаграждения за обиды, склонить хаттов к примирению и представить им значение дружбы с могущественными римлянами в таких блестящих красках, что после некоторого колебания, они решили послать в Рим двенадцать знатнейших вельмож под начальством главного полководца Лоллария, для передачи императору подарков и предложения мирного соседства.

С этой, отчасти театральной, задачей хаттских вельмож связаны были еще несколько более деловых пунктов, которые пропретор не осмеливался решать единолично.

Уже за несколько дней перед этим Агриппина выразила неуместное и, по понятиям римского народа, неприличное и оскорбительное намерение приехать из своей албанской резиденции, чтобы рядом с юным императором принимать посольство и буквально председательствовать при всей церемонии.

В эту-то ахиллесову пяту и собирался поразить Агриппину государственный советник, мягко, но явно для всего народа, отодвинув ее на задний план.

Вообще Анней Сенека не оставался праздным с того дня, когда его призвал Нерон, объявивший, что блеском единоличного владычества он намерен вознаградить себя за счастье, похищенное у него Агриппиной и жестоким роком.

Сенека приветствовал внезапное воодушевление императора таким восторгом, что Нерон начал считать заслугой то, что было для него только потребностью.

В тот же вечер Сенека сообщил Флавию Сцевину, что если продолжится энергичное настроение цезаря, то самого Нерона можно считать в числе заговорщиков против императрицы-матери. Поэтому следовало пока отложить все враждебные Агриппине планы, так как на сенат и вообще на римский народ бесспорно сильнее подействует, если Нерон сам лично возьмет на себя инициативу противодействовать матери. Объяснившись с Флавием Сцевином, советник, однако, все-таки принял необходимые меры предосторожности, дабы оградиться от возможного насилия Агриппины. Ничего не подозревавшего о заговоре Бурра легко было заставить передать начальство над половиной дворцовой когорты агригентцу Софонию Тигеллину, так как с некоторых пор вождь преторианцев уже менее слепо обожал императрицу-мать. До него дошли слухи о необычайной благосклонности Агриппины к военному трибуну Фараксу, и некоторые подробности этого обстоятельства, хотя, конечно, глухие и неопределенные, казались оскорбительными для его гордости солдата. Не то чтобы он почувствовал поползновение возмутиться против повелительницы, но она должна была увидать, что он уж не такое послушное орудие в ее руках, каким она его считала.

Получив от Бурра начальство над дворцовой стражей, Тигеллин тотчас же начал сорить золотом среди солдат, между тем как Нерон, по совету Сенеки, пока воздерживался от каких бы то ни было действий.

В то утро, когда императрица-мать уже сидела в карруце, запряженной четырьмя горячими каппадокийскими конями, и мчалась из своей виллы в столицу, Сенека счел уместным подогреть ожесточение Нерона против Агриппины, рассказав ему то, что он доселе отказывался открыть ему.

Пока рабы одевали цезаря для предстоявшего торжественного приема, дальновидный советник сидел в рабочем кабинете императора, скрестив на груди руки и тщательно обдумывая свою трудную задачу.

Главный раб Кассий уже доложил своему повелителю, что министр имеет обсудить с ним чрезвычайно важные дела раньше появления сенаторов. Нерон нетерпеливо торопил прислужников.

Когда наконец он показался на пороге кабинета в своей отороченной пурпуром тоге, Сенека с необыкновенной важностью подошел к нему навстречу.

— Иди, дорогой! — приветливо обратился он к цезарю. — У нас еще есть свободные полчаса. Садись и выслушай меня!

В коротких словах повторив императору некоторые правила государственной мудрости Августа и в особенности подчеркнув то, что иногда бывает полезно смотреть на прошлые преступления как на вовсе не содеянные, он старался оправдаться после упрека, будто он когда-либо одобрял деяния Агриппины.

— Поверь мне, — с волнением говорил он, — сто раз голос внутреннего божества настойчиво повелевал мне объявить всему народу, что нельзя ждать ничего доброго от Агриппины. Одно лишь всегда удерживало меня: боязливое уважение к тебе, безупречному сыну преступницы. Я знал, как ты искренно почитал свою мать, как один среди всех римлян был ослеплен ею, не подозревая того, что заставляло нас краснеть от гнева и позора.

Нерон слушал, затаив дыхание, и судорожно стиснув ручку кресла. Сенека продолжал еще многозначительнее:

— Нет, дорогой цезарь, я не брежу и слова мои далеко не порождения больного мозга. Спроси Тигеллина, спроси, пожалуй, и Бурра, потому только извиняющего все ее преступления, что, несмотря на свою внешнюю суровость, он чувствительнее любого юного поэта…

— Что это значит?

— Ну, он любит Агриппину… и обладает ею! — отвечал Сенека, веско и монотонно произнося каждое слово.

— Ты говоришь это мне? — громко вскричал потрясенный до глубины души Нерон. — Бурр обладает ею? Мать императора — возлюбленная начальника казарм?

— Успокойся! — с большим хладнокровием произнес советник. — Это не первый случай в истории, когда благородное дерево, приносившее благородные плоды, внезапно поражается внутренним гниением… Потом ты говоришь: начальник казарм! К чему такое пренебрежение? Начальник лучше плебея рядового. Теперь вот толкуют… Прости, но я, право, не в силах выговорить этого!

— Или ты находишь нужным щадить меня? — засмеялся император.

После минутного молчания, Сенека продолжал:

— Все равно. Ты должен узнать все, ибо теперь предстоит вопрос: ты или она? Во всех слоях народа чувствуется грозное брожение. Сенат тайно ропщет. Всадники, мелкие купцы, ремесленники, даже самые рабы пылают яростью на недостойную женщину, по произволу попирающую ногами все государство. Прежде всего: она — пучина разврата! На Бурра я готов закрыть глаза. Но недавно я узнал, что она не довольствуется одним возлюбленным…

— Ты лжешь! — вскочив, вскричал Нерон. — Она может забываться, может осквернять себя, но она никогда не может потерять свою необъятную гордость…

— Быть может, я преувеличиваю! — отвечал Сенека. — Но сделай снова то, что ты проделывал прежде: замешайся, переодетый, в народную толпу в предместье! Зайди в таверны, в харчевни, в лавочки цирюльников! Там ты услышишь много всякого о неком трибуне Фараксе…

Нерон громко застонал.

— И все это — правда? — после продолжительной паузы спросил он.

— Такая правда, император, что ты можешь приказать живым закопать меня в землю, если я лгу! Зачем дрожишь ты, Клавдий Нерон? То, что я рассказал тебе, все человеческие слабости, постыдные, пожалуй, даже презренные, но простительные. Не опускай взора! Какая же печаль поразит тебя, когда я скажу тебе, что это еще не худшие из ее деяний!

— Говори! — воскликнул уничтоженный Нерон. — Теперь я приготовился ко всему. Не связывается ли она также и с погонщиками мулов, привозящими ей благовония и плоды? Мне доставляет мучительное наслаждение зарываться все глубже в эту отвратительную грязь.

— Повторяю, все это свойственно человеческой природе, — отвечал министр. — Пылкая женщина, всегда привыкшая только повелевать, не обузданная ни одним мужчиной, стареющая, но еще юношески-прекрасная, подобная сочной виноградной кисти, такая женщина, естественно, становится жертвой своей ненасытной жажды жизни. Но из-за этого все-таки ей нет надобности становиться убийцей!

При последних словах голос Сенеки зазвучал подобно отдаленному раскату грома.

Бледная, бессмысленная улыбка скользнула по губам несчастного императора.

— Знаешь ли ты, — продолжал Сенека, — каким образом умер твой жалкий отчим Клавдий? Я буду справедлив и не умолчу о недостатках жертвы. Клавдий не годился в мужья Агриппине. Домиций Аэнобарб с его железными кулаками мог сдерживать ее; Клавдий же, вдовец Мессалины, был погибшим еще до начала борьбы. Но все-таки, разве он не любил ее нежно? Был ли он когда-либо виновен в каком-нибудь проступке, не говоря уже о преступлении? Он господствовал, или, лучше сказать, позволял господствовать. Преступление же его в глазах нежной Агриппины состояло в том, что он доверил верховную власть не ей и что он не изгнал или не умертвил бедного Британника, своего собственного сына, которого он уже лишил престолонаследия в твою пользу. Ее всевозможные интриги для захвата кормила правления открыли Клавдию ее намерения. Он решился расторгнуть свой брак с ней и снова возвратить Британнику отнятые у него права. Что сделала Агриппина? Ей предстояло два исхода: кротостью, покорностью и уступчивостью вернуть расположение супруга или же силой устранить его, прежде чем он успеет привести в исполнение свое решение. В те времена любимым оружием ее были капли отравительницы Локусты. Эта закоренелая, позорная злодейка доставляла ей жидкость без запаха и вкуса, обладавшую драгоценным преимуществом отравлять медленно, но зато верно. Любимым кушаньем Клавдия были грибы; выбрав превосходный, крупный гриб, Агриппина приказала одному из поваров пропитать его таким количеством отравы, которая должна была наверное причинить смерть. Блюдо подали на стол. Как заботливая хозяйка, она положила мужу отравленный гриб, имевший такой свежий, соблазнительный вид. Сама же она взяла себе другие грибы с блюда. Когда скоро после обеда Клавдия начало клонить ко сну, все думали, что он выпил лишнее. В течение ночи, однако, он постепенно потерял зрение, слух и способность движения. Он умер в страшных муках.

Сенека замолчал. Молодой император тупо взглянул на него.

— Что за чудовище! — прошептал он наконец. — Но кто же может поручиться, что все эти истории не вздорные сказки, выдуманные ее врагами и разглашаемые народным легковерием?

— Обещай полное прощение отравительнице Локусте, и она подтвердит тебе истину этого преступления, ибо повсюду, где яд играет роль, она была орудием в руках царственной убийцы.

— Сенека, мой учитель и друг, я верю тебе, хотя душа моя содрогается от стыда и отчаяния! Горе мне! Что должен я делать?

И в смертельном изнеможении он опрокинулся в кресло.

Не обращая внимания на отчаяние цезаря, советник продолжал:

— Знаешь ли ты, как умер твой сводный брат, Британник? Я меньше всех сожалел о том, что его лишили престолонаследия. Несмотря на свои превосходные качества, он все-таки далеко уступал сыну Агриппины. Поэтому государство только выиграло от его устранения. Но зачем Агриппине понадобилось затоптать эту цветущую жизнь? Британник был вовсе не себялюбив. Он сделался бы твоим другом и советчиком. Своей рассудительностью и хладнокровием он дополнял бы твою пламенную натуру. Потомство назвало бы вас Дамоном и Финтием, Пиладом и Орестом…

— Не говори мне об Оресте, — задрожав, прошептал Нерон.

— Почему?

— Мне страшно! Орест… умертвил свою мать.

— И хорошо сделал: в сообщничестве со своим любовником мать умертвила его дорогого отца.

Нерон жестом остановил его.

— Итак, — продолжал Сенека, — Агриппина умертвила Британника с такой несказанной хитростью, с таким низким коварством, подобных которым не найдется во всей истории мира. Британник был предупрежден. Он не принимал никакой пищи, не дав предварительно отведать ее рабу. Но мать твоя умудрилась погубить его самым чистым даром природы. Она приказала подать ему пряное вино таким горячим, что для охлаждения его потребовалось прибавить свежей воды. Раб уже отведал дымящийся напиток, зачерпнув немного из чаши. Вино было безвредно. Но когда Британник подлил в него отравленную воду и выпил первый глоток, он тут же упал и уже через минуту превратился в труп.

— Как? — вскричал Нерон. — Но ведь я был свидетелем этого ужасного события. Тогда сказали, что это обморок и что он умер только несколько дней спустя, от удара.

— Так нам сказали тогда, чтобы не прерывать обеда. Поверь мне, мой дорогой, у меня есть доказательства и этого злодейства.

Нерон, бросившись ничком на стол, судорожно схватился за волосы. Сенека тихо подошел к нему и, положив ему руку на плечо, как бы с состраданием прошептал:

— Позволь мне умолчать об остальном! Одно только ты должен еще узнать: что покушение на Флавия Сцевина было также делом разгневанной Агриппины. Его тост смертельно оскорбил ее…

— Молчи, молчи! — простонал император. — Я знаю довольно!

В это мгновение в атриуме раздался голос раба, глашатая часов.

— Пора! — сказал советник. — Успокойся, дорогой друг! Нерон-сын исчез; пусть же Нерон-император тем славнее засияет на высоте своего единовластия! Нет, не так, мой мальчик! Осуши слезы! Смотри на мир смело и свободно, подобно орлу, направляющему свой полет вверх, к солнцу! Покажи северным варварам, что величие и блеск римского имени вполне и совершенно олицетворены тобой, народным любимцем! Будь мужчиной! Будь Августом!

Клавдий Нерон медленно поднялся.

Действительно, казалось, что пережитый им страшный час всецело закалил и ожесточил его. Благородно и величаво стоял он перед своим старым наставником, также мгновенно позабывшим то, что доселе потрясало и волновало его, и вопросительно смотревшим в лицо молодому властителю всемирной империи. Теперь он уподоблялся мраморной статуе бога Аполлона, посылающего не одни лишь благодетельные лучи, но и гибельные стрелы. Все решительнее и спокойнее становилось выражение прекрасного рта, в течение многих блаженных недель знавшего одни лишь поцелуи и смех. Да, при виде этого сиявшего юноши-героя, упрямые хатты должны сказать себе: «Горе народу, имеющему врагом римского цезаря!»

Так вышел он с Сенекой из кабинета и нашел свою свиту, уже с четверть часа ожидавшую его.

Глава VIII

Между тем в атриуме собралось необыкновенное число сенаторов, необыкновенное потому, что большинство их уже переселилось в летние виллы и они прибыли в Рим, лишь повинуясь приглашению императрицы-матери присутствовать при торжественном приеме хаттских послов.

Императорский секретарь Эпафродит приветствовал прибывающих и почтительно провожал их к мягким седалищам, расставленным полукругом справа и слева перед разукрашенными арками. Утреннее солнце уже заглядывало в верхние окна залы. Рассыпанные повсюду цветы, орошаемые рабами мелкой водяной пылью, сверкали подобно цветнику, осыпанному росой, а драгоценные ковры с каждым мгновением казались все ярче и роскошнее.

Советник всегда придавал особое значение тому, чтобы такие торжества, как предстоявший прием посольства, происходили бы со скрупулезной точностью. Почти в то же мгновение, когда Нерон среди своей блестящей свиты направлялся к трону, громко приветствуя сенаторов, Сенека перед входом залы обменивался дружеским рукопожатием с высоким, седобородым вождем германских посланцев. Послы уже соскочили со своих густогривых коней.

Нерон, милостивым движением руки ответив на клик сенаторов: «Да здравствует император!», опустился на одно из двух роскошных кресел под балдахином.

Справа от него стоял Бурр с несколькими военными трибунами. Слева — агригентец Софоний Тигеллин, Ото, супруг прекрасной Поппеи Сабины, молодой поэт Лукан, в последние месяцы пользовавшийся весьма заметным покровительством Сенеки, секретарь Эпафродит и некоторые другие придворные и государственные вельможи с их знатнейшими подчиненными.

Дальше, направо и налево помещались небольшие отряды преторианцев в позолоченных панцирях, с ярко-красными конскими хвостами на блестящих шлемах, мечами на боку и с длинными копьями в руках.

Справа и слева, во главе сенаторов, сидели правящие консулы, должность которых, со времени недавнего государственного преобразования, имела одно лишь внешнее значение, что однако не препятствовало страстно добиваться этих мест.

Советник назначил почетный караул из преторианцев и для германского посольства; отряд этот, пройдя через остиум, остановился в надлежащем порядке слева от входа, прямо против трона. Затем появился государственный советник с предводителем хаттов, Лолларием. Остальные послы, стройные, высокие воины лет тридцати-сорока, все голубоглазые и белокурые, за исключением двоих, темные волосы которых указывали на их южное происхождение, вошли вслед за Лолларием и остановились посредине атриума, между тем как вождь их с вежливым Сенекой приблизились к устланному коврами подиуму.

— Всемогущий цезарь, — начал Сенека, — достойный и отважный воин, вместе со своими благородными товарищами вступивший в Палатинум как друг римского имени, есть князь Лолларий, первый между хаттских вельмож, знаменитый полководец и отличный знаток нашего языка, наших обычаев и законов.

Сказав это, Сенека отступил к Софонию Тигеллину, с изумлением и любопытством рассматривавшему хаттского князя.

Нерон встал и, сойдя до последней ступени подиума, с приветливой улыбкой подал руку послу.

— Привет тебе и твоим собратьям в нашем священном семихолмном городе, — сказал он. — В глазах твоих я вижу прямодушие и мужество. Мне нравится это. Именем собравшихся здесь отцов отечества и свободного римского народа я предлагаю тебе честную дружбу. Ибо, как нам известно от нашего пропретора, соседа вашего на Рейне, вы прибыли в Рим искать нашей дружбы.

— Ты сказал, могущественный император, — на безукоризненном латинском языке отвечал Лолларий. И он так же, как ныне его старший сын, в прежние годы посещал всемирную столицу на Тибре, для изучения римских государственных наук и военного искусства. — После того как наместник твой удовлетворил нашим законным требованиям, я не вижу повода к вражде между хаттами и вами, хотя в то же время я глубоко сожалею о том, что императорские легионы постепенно уже превратили многие древнегерманские области в римские провинции.

— Почему сожалеешь ты об этом? — спросил цезарь.

— Потому что мы, северяне, которых римляне считают отдельными племенами, гораздо теснее связаны между собой, нежели италийцы с испанцами; потому что мы могли бы образовать одно великое, могучее государство, единого происхождения и народности, если бы частью Рим не отчуждал нас друг от друга, а частью нас не разделяли бы нестерпимые междоусобия. Одни только мы, хатты, да честные сигамбры сознают общность всех германских племен и постигают всю силу сплочения в одно государство, то есть именно то, что подняло Рим до его настоящего величия.

Император снова поднялся по ступеням и медленно опустился на свое место под балдахином, между тем как двое рабов, повинуясь взглядам советника, принесли к подиуму золотое седалище.

— Я понимаю это, — благосклонно произнес Нерон. — Прошу тебя, однако, сесть, неприлично заставлять послов, равно священных как по правам народным, так и по законам гостеприимства, стоять дольше, чем длится обмен приветствиями.

После мгновенного колебания Лолларий спокойно и самоуверенно взошел на подиум и сел.

— Лолларий, — продолжал Нерон, — ты видишь: одной нашей встречи было достаточно для того, чтобы выяснить вопрос, который мы намеревались обсуждать. Пока между нами нет открытой и честной войны, ни один римлянин не ступит на вашу почву с недозволенными намерениями. То же самое обещайте нам и вы. Во всем остальном мы также будем поддерживать дружелюбное соседство. Вы будете продавать нам добычу от вашей охоты и рыбной ловли, превосходные звериные шкуры, вкусную дичь и логанские форели. От нас вы будете получать изящные ремесленные орудия, тарентинские ткани, белоснежные одежды для ваших жен и дочерей, пояса и пряжки, а главнее всего — дары бессмертного Бахуса. Ибо, как я слышал, у вас на севере не произрастает веселящая душу виноградная лоза: вы пьете странное варево из пшеницы и ячменя, которое изумительным образом превращаете в нечто подобное нашему италийскому вину.

— Цезарь, — отвечал Лолларий, с улыбкой поглаживая свою большую седеющую бороду, — у нас есть два напитка: сладкий и горький. Первый называем мы медом, второй — пивом, и право, когда пойдут по кругу застольные кубки с медом или огромные рога с пивом, зазвучит воинственная песнь и задымятся сочные ломти оленины или медвежьих окороков, — то и сам ты, цезарь, позабыв о римской роскоши, сознался бы, что германцы умеют жить!

— В этом я не сомневаюсь, — возразил Нерон. — У всякого народа свои нравы и обычаи. Итак, мы достигли цели. Вот моя рука! Мир и дружба! Только ради простой формальности секретарь мой Эпафродит напишет государственный договор, не в виду какого-либо сомнения, но лишь ради включения в архив. Наверное, и у вас есть здания или святилища богов, где вы храните ваши важнейшие акты.

— Жрецы и вельможи наши искусны в письме, — сказал Лолларий. — И хаттам также будет приятно иметь дружелюбные слова императора, начертанными на прочном пергаменте. У нас есть люди, которым при случае следует повторять подобные вещи.

— Завтра же тебе будет доставлен договор для подписания, — сказал император. — Теперь, когда все окончено, прошу тебя, расскажи мне что-нибудь о себе и о твоих товарищах. Кто твои спутники? Ты мог бы привести их сюда.

Лолларий поднялся было, но Нерон удержал его.

— Прежде всего о тебе, — милостиво сказал он. — Тебя зовут Лолларий. Это почти латинское имя!

— Оно изменено на латинский лад для вас, не способных совладать с более грубым северным произношением. На германском языке меня зовут Лаутарто, что значит: великое сердце. Мой замок стоит на берегу Лана, по вашему Логана, недалеко от впадения в реку быстрой Визахи. Дальше тянется лесистая Птичья гора, названная так за бесчисленное множество тетеревов, наполняющих леса своим криком и токованьем. О, земля хаттов — чудная страна!

— Странно, — возразил Нерон. — Мы, римляне, не любим ни горных лесов, ни ущелий. Нас манит к цветущим лугам, лавровым рощам, в особенности же к берегу моря. У тебя поблизости нет ни моря, ни озера?

— Нет, император. У нас только одни безвредные реки: Лан и Визаха. Мы не знаем ваших могучих волн. Но, впрочем, я должен заметить, что всего в ста шагах от моего двора Визаха падает с крутого уступа вниз с таким шумом, который напоминает о прибое Тирренского моря. Народ называет это водопадом, и мой замок поэтому зовется замком на водопаде.

Цезарь продолжал беседовать с бородатым хаттским вождем, как будто собирался сделать ему в течение лета визит в его леса на Логане. При этом, однако, он иногда поглядывал на Сенеку, каждый раз отвечавшего ему едва заметным движением губ: «Еще есть время, повелитель!»

Наконец Лолларий сошел с подиума и привел троих, знатнейших из своих спутников.

Один из них, золотоволосый, румяный Хейло, должен был возвестить императору о почетном подарке: двух живых зубрах, привезенных в нарочно приспособленных для этого повозках по большой левой рейнской военной дороге через Везонцио в Массилию, откуда морем их переправили в Остию.

Корабль с предназначавшимися для императорской арены чудовищами стоял теперь на якоре у авентинского холма, и Хейло просил императора принять, когда ему будет угодно, дружественный дар хаттского народа.

Нерон поблагодарил, и так как Сенека все еще продолжал стоять спокойно, то он принял и остальных участников посольства, обращаясь к каждому с приветливыми речами. Потом он поднял правую руку. По этому знаку из-за колоннады вышли двенадцать придворных служителей в пурпуровых одеждах и подали всем двенадцати послам от имени императора по драгоценному мечу с золотой рукоятью в блестящих ножнах.

Сенаторы, поначалу возроптавшие было за чересчур ласковое обращение цезаря, сочли, однако, приличным присоединиться к приветственным кликам, раздавшимся с той стороны, где сидели Флавий Сцевин, Бареа Сораний, Тразеа Пэт и другие члены высокого собрания. Несколько ярых приверженцев императрицы-матери с трудом могли сдерживать свою тревогу. С каждой минутой на их смущенных лицах все ярче выступал вопрос: где же Агриппина? Почему она не занимает своего места рядом с сыном, которого она возвела в сан императора! Но Агриппина еще мчалась по звонкой дороге в своей карруце с широким верхом.

По обычаю советник направил ей запрос, когда назначить прием хаттского посольства и получил от нее ответ. Агриппина рассчитала с излишком, сколько времени займет ее переезд.

Но разве это вина Сенеки, что император внезапно повелел начать церемонию ровно получасом раньше того, как желала Агриппина?

Она беспечно сидела рядом со своей поверенной, зеленоглазой пантерой Ацерронией и смеялась над необычайной легкостью, с которой можно было подтянуть постромки у разбуянившегося мальчика.

Она считала себя полной госпожой положения и втайне превозносила свою необычайную ловкость, которой так прекрасно помог и случай…

Да, да, эта Актэ оказалась бы опасной для властолюбия императ-рицы-матери; в постоянном общении с Нероном она могла бы наконец сообразить, как мало знания требуется для того, чтобы руководить империей. Страстная, фантастическая любовь была только прелюдией. Через несколько месяцев в ее душе созрели бы другие чувства, другие желания и надежды…

Например, если бы эта Актэ подарила цезарю ребенка, сына? Какое могучее побуждение для матери стремиться к влиянию и власти!.. Нет, судьба распорядилась гениально: Агриппина могла быть спокойна.

Довольная улыбка мелькнула на ее губах.

— Ну, Ацеррония? — произнесла она, покончив с приятными мыслями. — Что ты так холодна и равнодушна сегодня? Ты ни разу не выглянула из окна, несмотря на то, что сам красавец Фаракс предводительствует нашим отрядом. Еще так недавно ты вся кипела восторгом, а теперь вдруг так сдержанна? Уж не поссорились ли вы?

— Нет! — с изумительной резкостью отрезала красивая пантера.

Всякий другой смертный, наверное, навсегда лишился бы милости Агриппины за подобную грубость. Одна лишь Ацеррония в этом отношении пользовалась невероятными привилегиями.

Агриппина схватила ее за руку.

— Что с тобой, голубка? — с материнской нежностью спросила она. — Уже при отъезде я приметила, что ты грустна.

— Ну, уж этот Фаракс! — презрительно воскликнула Ацеррония.

— Он твой жених и, если богам будет угодно, он сделается твоим супругом еще до осени. Я должна была обещать ему это…

— Должна? — переспросила Ацеррония. — Но кто же может заставить тебя?

— Ну, он просил меня, умолял…

— Сколько есть просящих бесплодно!

— Я не понимаю тебя, — сказала императрица. — Или ты раздумала? Ведь Фаракс нравился тебе. С самой первой встречи…

— Да, он понравился мне, и нравится теперь; одно только мне неприятно, что он так сильно нравится тебе!

— Дурочка! — усмехнулась Агриппина. — Ты бредишь или хмельна? Как может быть тебе неприятно, что мне нравится избранный мной для тебя человек? Ты больше хотела бы, чтобы я находила его противным?

— Может быть… иногда мне сдается…

— Что?

— Могу я говорить откровенно?

— Конечно.

— Ну, мне сдается, что ты сама по уши влюблена в него.

Агриппина сделалась чрезвычайно серьезна.

— Благодари богов, что цезарь не слышал твоих слов! Он приказал бы распять тебя!

— Мне все равно! — пробормотала Ацеррония, кусая губы и все больше нахмуриваясь.

— Брось глупости! — внушительно сказала Агриппина.

— Так запрети своим рабам болтать о тебе такие вещи, которые…

— И ты не горишь от стыда? Ацеррония, дочь кордубанского всадника, слушает сплетни рабов! Только теперь я понимаю! Знай же, Ацеррония, собственными ушами я слышала, что болтали между собой две работницы в албанском парке. Они дерзали позорить свою императрицу, ибо низкие души никогда не умеют отличить политическую благосклонность правительницы от любви женщины. Я говорю теперь не стесняясь, потому что мне противно, что именно ты вступаешь в это грязное болото. Одно мое движение, и эти рабыни умерли бы. Но Агриппина слишком высоко ставит свое славное имя для того, чтобы мелочность и низость могли оскорбить ее. Артемизия пускала стрелы в дочерей Ниобеи, но она презирает лягушек в трясине.

Слова императрицы были полны такого достоинства и искренности, что сомнения Ацерронии исчезли.

— Прости меня! — прорыдала девушка, пряча лицо на плече своей покровительницы и как бы ища защиты от самой себя.

Потом она вдруг приподнялась и вытянула руки, словно хищница.

— Но я, я не высокорожденная императрица, я могу снизойти до того, чтобы покарать клеветников, если еще когда-нибудь услышу такие позорные толки. И клянусь Юпитером…

— Успокойся, дитя! — прервала ее Агриппина. — Смотри, мы уже в городе. Оботри слезки! Тебе предстоит играть роль. Ты впервые появишься перед сенатом.

— Почему Паллас не с нами?

— Он лежит в лихорадке. Вчера вечером он прислал сказать, что болен.

— Признаюсь, повелительница, лично я вовсе не желаю, чтобы на меня глядели эти надутые, бессмысленные сенаторы…

— Ты не стесняешься в выражениях… Но это все твоя фантазия. Сегодня, при таком важном государственном событии…

— Мои рыжие волосы еще важнее. Что они прекрасны, ты сама говорила это; они почти не хуже твоих волос, черных, как ночь, а мужчины чем старее, тем безумнее.

Копыта коней стучали уже по мостовой Via Sacra…

Между тем Тигеллин получил известие о приближении экипажа Агриппины.

Пока император еще разговаривал с хаттами, агригентец вышел, чтобы приветствовать императрицу-мать с ее свитой.

— Повелительница, — сказал он. — Прошу тебя, поспеши! Если тебе угодно, пройди здесь в боковую дверь! Перед входом в остиум сидят в креслах послы.

— Как? Уже? — вся вспыхнув, спросила императрица.

— Да, уже. К сожалению императора и сенаторов, ты немного опоздала.

— Я? Как опоздала? Мы аккуратны, как смена часовых. Говори! Что это значит?

Тигеллин с притворной покорностью пожал плечами.

— Так пожелал наш цезарь и повелитель. Я возражал ему, но он сказал, что нельзя заставлять дожидаться хаттов, явившихся с такими превосходными намерениями. Но ведь время еще не ушло, высокая повелительница! Исторический акт еще может быть окончательно скреплен твоим появлением.

Агриппина задрожала. Не дожидаясь Ацерронии и остальной свиты, она величаво вошла в ближайшую боковую дверь.

Сенаторы встали. Агриппина направилась к подиуму.

Сдерживая закипевшую в его груди горечь, Нерон спокойно сошел с трона, поспешил навстречу матери и приветствовал ее обычным церемониальным объятием.

— Какая приятная неожиданность! — воскликнул он, предварительно наученный Сенекой. — Государственные дела уже окончены. Теперь побеседуем все вместе в приятном семейном кругу!

Шепот одобрения, вырвавшийся у большинства сенаторов, показал Агриппине всю полноту ее поражения. Она сознавала, что сделается смешна, если не сумеет проглотить пилюлю. Ее самообладание спасло ее.

— Благодарю тебя, — отвечала она, целуя сына в лоб, — за то, что ты так быстро и счастливо окончил в высшей степени трудное и запутанное дело. Мне кажется, что собравшиеся здесь благородные римляне и хатты ожидают, чтобы цезарь отпустил их. Исполни же их желание! Передай им, что я принимала сердечное участие в осуществлении дружественного союза, и затем следуй за нами к завтраку в маленький триклиниум!

Она удалилась с величественным поклоном. Но в душе ее кипели дикая злоба и ненасытная ненависть.

— Это шутки Сенеки! — заскрежетала она, проходя мимо Ацерронии. — Я замечала в последнее время,что этот негодяй стал отдаляться от меня и вилять. Весть о случившемся полетит по городу, по всей латинской земле, по всем провинциям. Мое влияние поколеблено вконец! Повсюду будут говорить: Агриппина отказалась от власти… Отказалась? Нет и никогда! Время покажет! Терпение и сдержанность! Берегись, Ацеррония. Ни один человек под небом Юпитера, а в особенности он, неблагодарный, не должен подозревать, как глубоко проник мне в грудь этот жестокий удар. Иначе народ восторжествует. Терпение, терпение! Я могу незаметно завоевать обратно то, что он отнял у меня. О, я понимаю его. Это мщение за Актэ! Так я вдвойне радуюсь, что ее проклятое тело досталось на корм рыбам!

Глава IX

Главный кормчий и два матроса, спасшиеся при ужасном крушении корабля, не могли ничего сообщить об отпущеннице Никодима. Все полагали, что Актэ утонула, подобно остальному экипажу злополучного судна. Там, где в борьбе с неумолимыми волнами погибли сильные галлы и мускулистые иберийцы, могла ли уцелеть нежная юная девушка?

Тем не менее все заблуждались. Раньше, чем корабль погрузился в пучину, Актэ, схватившись за одну из оторвавшихся досок борта, бросилась в воду. Не теряя мужества и сознания, она вынырнула из клокотавшей бездны, крепко прижимая к груди доску, и благополучно выплыла из толпы тонувших в мучительной борьбе матросов; моряки по ремеслу, они, в сущности, были плохие пловцы.

Актэ, привыкшей по получасу купаться и носиться по морским волнам, понадобилось лишь легкое усилие для того, чтобы с помощью доски держаться на поверхности. Плыть вперед она и не пыталась; безумно было бы надеяться достигнуть отдаленного берега. Ее должна заметить рыбачья лодка или корабль: в этом была единственная возможность спасения. Поэтому она решилась беречь свои силы и не терять мужества и хладнокровия.

С невероятной энергией отражала она приступы страха, грозившего объять ее трепещущее сердце.

Она убеждала себя, что немыслимо, чтобы ее блаженный сон любви окончился так ужасно. Она старалась вернуть себе небесную самоуверенность, высказанную ею перед Палласом, и уговорить себя, что любовь Нерона охраняет ее и среди бесконечной водной пустыни.

Все напрасно. Несмотря на священный огонь ее чувств, она вполне сознавала свое отчаянное положение.

Между тем утренний ветер усеял море пенистыми гребешками. Несчастную Актэ могли бы заметить только с близко проплывающего корабля; ее бледное лицо, светлая одежда и блестящие волосы сливались с белоснежными гребнями волн. С равномерностью мощного дыхания вздымались и падали высокие водяные горы; Актэ то взлетала на пенившийся гребень, то, без силы и без воли, она скользила в темно-синюю пучину, для того чтобы снова быть подброшенной кверху.

Шум взволнованного моря теперь совершенно заглушал ее крики о помощи. Звонкий голос ее раздавался слабо и глухо. Все возрастающий страх смерти отнял у него его сладкую серебристость.

На восточном горизонте, подобно бледным, туманным призракам, проходили громадные купеческие суда, направлявшиеся в Панормию; но ни одно из них не приблизилось к месту катастрофы. Рыбачьи лодки из Антиума не рисковали пускаться в открытое море при таком ветре. Корабли же, плывшие в Остию из Испании или из Галлии, держались севернее.

Ветер все крепчал и все выше и выше вздымались белогривые Нептуновы кони. Волна за волной обрушивалась на слабеющую Актэ; с волос ее на бледное лицо струилась вода, смывавшая слезы с ее глаз.

В страшной опасности обратилась она к всемогущему Богу с немой, но пламенной мольбой о спасении. В жертву Спасителю она приносила свое сердце.

— Возьми все, — в нестерпимой муке взывала она. — Вся моя жизнь отныне посвящена будет Тебе; я буду странствовать по городам и селам, подобно святым апостолам, распространяя Твое учение до вечных льдов, до страны готов и скандинавов…

И ей показалось, что она видит перед собой кротко улыбающегося Спасителя мира. В ее измученную душу пролилась новая сила, — сила надежды.

Вдруг между ней и Кротким, Милосердным Галилеянином, подобно ночному метеору, встал очаровательный юноша, вчера еще державший ее в своих страстных объятиях.

Черты Спасителя сделались серьезны и строги, и Он отвернулся от нее.

Нет, она не могла молиться. Поступок ее был смертным грехом перед христианским Богом. Она была отступница, изменница.

Конечно, пресвитер часто говорил о милосердии всепрощающего Бога, радостно приветствующего возвращение грешника, если только сердце его преисполнено искреннего раскаяния и сожаления о своей вине.

Но увы! Она не раскаивалась!

Для того, чтобы чувствовать раскаяние ей пришлось бы возненавидеть все, что было ей дорого, пришлось бы отказаться от жизни, от самой себя.

Нет, она не раскаивалась!

А для нераскаянной грешницы нет спасения от этой ужасной смерти. Актэ затрепетала. Вдруг таинственно и загадочно у нее мелькнуло странное воспоминание.

Разве прежде она не знала иных богов, еще кротче и человечнее по чувствам и мыслям, чем Бог назарян?

Разве в раннем детстве глаза ее не устремлялись с верой на престол золотой Афродиты?

Афродита вышла из недр морских. Бурная стихия была ее родиной. Она укротит разыгравшуюся бурю, если к ней с верой обратится Актэ; ведь в глазах богини любовь к Нерону и его сладкие поцелуи не только не преступление, но доброе дело, угодное божеству.

Этот внезапно нахлынувший на нее могучий отголосок детства поверг Актэ в еще больший ужас. Перед ее умственным взором засверкали блестящие башни Коринфа; она слышала красноречивые речи великого апостола, видела его серьезное, выразительное лицо и благоговейное собрание верующих… Это было в то время, когда она три месяца прожила с Никодимом на Перешейке и только что приняла крещение. Громовой голос предостерегающего Павла проник в ее сердце подобно звукам судной трубы. Вечная погибель, адские муки и проклятие были участью отступников, однажды просвещенных милостью Господа и снова впавших в сети отвергнутого ими язычества.

— Единый истинный Бог, прости мой смертный грех! — простонала несчастная. — Спаси, о, спаси меня ради Твоего возлюбленного Сына! Аминь!

Все тщетно!

Среди бушующей пучины не было ни луча надежды на спасение; ничья бессмертная длань не протягивалась к утопающей… Старые боги потеряли свою мощь; они были лишь тени, бессмысленные создания фантазии. Истинный же Бог, пославший на землю Спасителя, безжалостно отвернулся от преступницы.

— Нерон, я умираю за любовь к тебе, — срывающимся голосом прошептала Актэ и почувствовала, что тонет.

Глаза ее застлал сине-зеленый туман, в ушах засвистела вода; кругом, среди бледных молний, носились невиданные чудовища. Потом наступила тишина… Волны по-прежнему вздымались в однообразном движении, а высоко в небе, облитая яркими солнечными лучами, с жалобными криками носилась чайка…

Актэ очнулась в богато убранной спальне.

Пылающая голова ее покоилась на мягкой подушке, покрытой кордубанским полотном. Одеяла были из тончайшей тарентинской пурпуровой шерсти, затканной золотом.

Слева возле больной стояла на коленях девочка-подросток, омывавшая ароматическими эссенциями ее безжизненно висевшую руку.

Пожилая женщина со строгим, но привлекательным лицом, наклонившись над Актэ справа, накладывала ей на лоб холодный компресс. В ее ногах стояла, подобно мраморной статуе, бледная, прекрасная молодая женщина с кроткими, как у лани, карими глазами, слегка потупившимися, когда на них остановился вопросительный взгляд Актэ.

— Где я? — спросила она.

— У доброжелателей, — отвечала старуха, разглаживая компресс морщинистой рукой.

— О, это бесконечное счастье!

— Разумеется, бедняжка!

— Как я попала сюда?

— Помощью богов и человеколюбивого моряка, — отвечала старуха.

— Но ведь я тонула… все глубже и глубже… и мне казалось, что пришел всему конец…

— Так могло тебе показаться. И отважный Абисс, спасший тебя, сначала также думал, что все усилия его тщетны.

— Абисс? Я никогда не слыхала этого имени.

— Он египтянин и старший кормчий на корабле нашей повелительницы.

— И он спас меня?

— Да, мое дитя.

— Но как это было возможно? Кругом не было видно ни одного паруса, ни одного! А я молилась с такой верой! О, я опять тону!.. Тону!.. Помогите! Помогите во имя Христа!

Она закрыла глаза и на несколько минут лишилась сознания. Потом очнулась и пришла в себя.

— Нет, это ничего, — с признательной улыбкой ответила она старухе, заботливо спрашивавшей, каково ей.

— Скажите мне, как все это случилось?

Старуха вопросительно взглянула на высокую женщину, все еще неподвижно стоявшую у постели и, казалось, собиравшуюся с мыслями.

Не услышав запрета от своей госпожи, честная служанка коротко и ясно исполнила желание Актэ.

— Мы отплыли на рассвете далеко в море. Госпожа наша не могла заснуть; свежий воздух должен был успокоить ее. С восходом солнца поднялся сильный ветер. Мы быстро повернули обратно, прямо в гавань. Посреди открытого моря мы нашли красивую куколку, которая теперь лежит здесь. Ты судорожно цеплялась руками за расщепленную доску. Наш Абисс увидал тебя и, недолго думая, как стрела полетел через борт и, как раз в то мгновение, когда разжались твои руки, схватил тебя за мокрые волосы. Корабль наш метался как бесноватый, гребцы не знали, что делать; я в отчаянии взывала к отцу Нептуну, с руля слышались крики: «Спасайся сам, Абисс, и брось утопленницу!» Но госпожа приказала спасти тебя, и Абисс упорствовал, несмотря ни на какие вопли… Наконец он поймал брошенную ему веревку, обвязал тебя ею, и тебя вытащили на палубу. Вслед за тобой влез и отважный пловец, обессиленный, но сияющий гордостью за свою победу. Госпожа безмолвно пожала ему руку; она не сказала ни слова, но мы все видели, как осчастливлен был мужественный Абисс. Мне показалось, что он смахнул слезы с глаз и с той поры он заботится о тебе, словно ты его собственное дитя.

— О, благодарю вас! — прошептала Актэ. — Скажи, как зовут тебя?

— Меня зовут Рабония.

— Добрая Рабония! Чем заслужила я такую заботу о моей ничтожной жизни? Мне кажется, я видела долгий, долгий, тяжелый, ужасный сон. И теперь, при пробуждении, мне так приятно смотреть на твое честное лицо…

— Восемь дней пролежала ты в горячке, — сказала Рабония. — Только вчера тебе стало лучше. Теперь Абисс может уверить нас в твоем выздоровлении.

— Абисс? Который спас меня?

— Тот самый. Он не только искусный моряк, но и врач. Я думаю даже, что в этом отношении с ним не сравнится сам главный лекарь императора.

Актэ вздрогнула. Слово «император» наполнило ее сердце трепетом надежды и любви.

Вдруг она приподнялась на подушках. Взор ее неподвижно устремился на прекрасное, благородное лицо молодой женщины, все еще безмолвно смотревшей на нее.

— Это сатанинское наваждение? — простонала Актэ, дрожащей рукой указывая на неподвижную фигуру. — Октавия, супруга императора!

— Это я, — холодно отвечала Октавия. — Не бойся ничего! Под этой кровлей ты найдешь защиту от всех невзгод.

— Но знаешь ли ты меня? — в безутешном страхе воскликнула Актэ. — Нет, ты не подозреваешь… Горе, горе мне! Вы спасли меня из морской пучины только для того, чтобы подвергнуть мучительной, медленной смерти!

— Успокойся! — отвечала императрица. — Тобой опять овладевает горячечный бред.

— Нет, о, нет! — с волнением вскричала Актэ. — Мысли мои совершенно ясны. — Она сорвала со лба освежающую повязку. — Отошли женщин! Ради всего святого, заклинаю тебя, повелительница, отошли их! Наверное, ты не знаешь меня! Иначе ты не смотрела бы на меня так кротко и сострадательно!

Рабония и ее помощницы удалились.

— Императрица, — простонала Актэ, когда они остались одни, — поклянись мне, что ты предоставишь мне избрать себе род смерти!

— Что это значит? Не хочешь ли ты, едва избегнув ее, наложить на себя руки?

— Я не хочу! — с отчаянием вскричала Актэ. — Но ты, императрица, захочешь умертвить меня, когда узнаешь, кто я. Как? Уже прошло восемь дней? Значит, весь Рим знает об этом! Право, меня безмерно удивляет то, что ты ничего не подозреваешь! О, я задыхаюсь! Слушай же: я Актэ, отпущенница Никодима…

— Возлюбленная императора, — с печальной усмешкой докончила Октавия. — Я знала это, хотя ни разу не видала тебя раньше.

— Ты знала? И не убила меня? Не отравила? Не выколола мне глаза раскаленным железом?

— Нет, бедное, заблудшее создание! Успокойся же! Ты побледнела, как умирающая!

— Всемогущий Боже! — ломая руки, рыдала девушка. — Какое святотатство совершила я! Возможно ли для меня прощение? Повелительница, если бы я могла высказать тебе… ты, ты меня берегла и холила? О, если бы земля разверзлась подо мной, чтобы поглотить мой уничижающий позор!

— Не считай меня добрее, чем я заслуживаю, — возразила Октавия. — Когда в первый раз я подошла к твоему ложу, на котором ты металась в горячке, призывая того, чье имя я не смею произнести, и узнала перстень на твоем пальце, одно мгновение мне казалось, что я брошусь на тебя, как дикий зверь. Но когда ты начала жаловаться и плакать по нему, как ребенок плачет по матери, во мне произошел странный переворот. Мне следовало лишь предоставить тебя твоей судьбе: болезнь сделала бы свое дело и без моего участия. Но в сердце моем заговорил голос, повелевавший мне нечто лучшее. Я пожалела тебя и последовала внушению божества. Мой египетский врач, Абисс, просиживал возле тебя целые ночи, и его искусству удалось оправдать наши надежды.

— Надежды? Как могла ты надеяться на выздоровление твоей соперницы, от которой с ужасом отвернутся все добрые люди?

— Да, ты — Актэ, и весьма возможно, что вместе с тобой я спасла свое собственное несчастье. О, я ведь знаю, вы любили друг друга глубоко, истинно, всеми силами души. Все равно: я не могла поступить иначе. Я охотно перенесу упрек в глупости и соглашусь показаться смешной, если только совесть моя не будет упрекать меня в себялюбии и бессердечной жестокости.

— Ты бредишь, Октавия! — сказала Актэ, бледная как смерть. — Так поступать не может смертная женщина. Нет, никогда, если она действительно любит.

Октавия сильно покраснела.

— Люблю ли я его? — горестно произнесла она, подняв глаза к небу. — Я отдала бы всю жизнь за то, чтобы на один только час овладеть его сердцем так же всецело, как ты!

Женская гордость, до этой минуты поддерживавшая ее, надломилась, слезы потекли по ее лицу, и она отвернулась.

— Ты низкого происхождения, — спустя немного, продолжала она, — но я нисколько не стыжусь завидовать тебе. В любви нет ни звания, ни знатности, пожалуй даже нет закона; ибо все это было против тебя. Императорские почести, прежде почитаемые мной небесным даром, теперь кажутся мне презренным прахом! Я желала бы быть последней рабыней, если бы через это могла добиться от него единственного взгляда, такого, каким он смотрел в твои глаза. Страшно и мучительно было мне слышать отголоски твоего несказанного блаженства, звучавшие в твоих горячечных речах… Я чуть не умерла от горя. И все-таки я перенесла это. Моя любовь к нему так глубока и священна, что и на тебя падает ее примиряющий отблеск.

Актэ сидела как окаменевшая.

— Ты все еще сомневаешься? — спросила Октавия, улыбаясь сквозь слезы. — Дай руку! Я прощаю тебе. Когда ты выздоровеешь, ты уйдешь отсюда свободно, куда хочешь. Что мне в твоем насильственном изгнании, на котором так настаивала Агриппина? Конечно, ты исчезла бы для него, но душа его по-прежнему осталась бы верна тому, что наполняло ее. Для настоящей, истинной любви, так как я ее понимаю, на земле не существует Леты!

Глубоко потрясенная Актэ упала на подушки. Схватив дрожащими пальцами протянутую к ней узкую, маленькую руку, она бурно припала к ней горячими губами. Но лихорадочное пожатие ее ослабело, она побледнела, как полотно, и глубокий спасительный обморок оковал ее измученный мозг, между тем как Октавия, побежденная страстной борьбой своего сердца, со стоном опустилась возле ложа молодой девушки.

Глава X

Труд — всеисцеляющее лекарство. Случись все это зимой, цезарь мог бы броситься в кипучий водоворот внутренней и внешней политики, и кто знает, как сложились бы последующие обстоятельства. Но теперь солнце уже почти достигло созвездия Льва, государственные дела приостановились; по мнению аристократического света, Рим сделался невыносим и, таким образом, оставалось лишь перебраться на виллу в Кампанье с ее безумными, сказочными удовольствиями…

Над прекрасной Байей уже опустилась душная ночь. Шумные улицы постепенно затихали. Кое-где из матросских таверн раздавалась еще застольная песня. В роскошных виллах царило спокойствие пресыщения. Утомленные обитатели их при раскрытых дверях лежали на подушках в своих спальнях, ища по крайней мере хоть отдохновения, раз уж удушливая атмосфера прогоняла сон.

Но дальше, в нескольких сотнях шагов от берега залива, еще горели бесчисленные смоляные плошки, красноватый дым которых почти отвесно поднимался к небу.

Здесь, в розовых садах Сальвия Ото, пировали поздние гости, в беззаветном веселье осушавшие кубок за кубком.

По предложению своего высокого друга, императора, хозяин дома, Сальвий Ото, провозглашен был королем пиршества и с безукоризненным изяществом исполнял свою шутливую обязанность. Богато разодетые рабы беспрестанно наполняли серебряные кубки; прелестные испанки с длинными распущенными волосами, подобно крылатым гениям, мелькали в своих обтягивающих тело прозрачных одеждах, предлагая пирующим так называемые «белларии», пряные лакомства, употреблявшиеся римскими кутилами для возбуждения сил. Король пира, Ото, гордо возлежал на верхнем конце стола рядом с гречанкой из Эпидамна, недавно прибывшей в столицу. Справа от гречанки сидел сердцеед Софоний Тигеллин с супругой одного из сенаторов, молодой Септимией, которая вела себя, как безумная. Взгляд ее буквально впивался в темные глаза ее кавалера. Несмотря на длину его «очаровательно-звучного» имени, она поклялась в течение часа выпить установленное число тостов, то есть осушить за здоровье обожаемого человека столько кубков, сколько было букв в слове «Tigellinus». Она уже дошла до буквы «и».

Слева от короля праздника помещался достойный Сенека, придерживавшийся горациева правила, что нет ничего приятнее, как при случае кутнуть на славу. Быть может также, совесть извиняла его высшей властью высокополитических, государственных причин: по мнению философа, Нерон именно теперь находился на лучшем пути к окончательному уничтожению влияния императрицы-матери. Для успешного поддержания этой оппозиции юный цезарь нуждался в известном опьянении. Несмотря на все открытия относительно прошлого Агриппины, в нем все еще жила его знаменитая сыновняя привязанность; в часы уединения император искал оправданий для преступлений матери, «грешившей всегда лишь ради него»! Поэтому советник считал полезным, когда цезарь вместо того, чтобы предаваться размышлениям, открыто и искренно бросался в шумный праздник жизни. Соседка Сенеки была немногим серьезнее и умнее Тигеллиновой Септимии, но она всегда придерживалась моды, а теперь была мода на философию. По этой причине она нисколько не завидовала своей подруге Септимии. Тщеславие в ней превосходило жажду поклонения.

Нерон сидел на последнем месте в конце стола, для того, как льстиво заметил Ото, чтобы превратить нижний конец в верхний.

Собеседницей императора была Поппея, супруга Ото.

Танцовщицы и флейтисты, жонглеры и декламаторы, по исконному обычаю, наполняли все перерывы пиршества. Было уже за полночь. В сопровождении нескольких факелоносцев показалась всеми любимая певица Хлорис. Следуя за течением столичной жизни, она также покинула Рим в майские дни, и переселилась в Байю, где зарабатывала огромные деньги своим пением в домах богатых аристократов. Против ее собственного желания, вместе с деньгами, она приобретала также симпатии многочисленных кутил, повсюду преследовавших ее и призывавших Юпитера в свидетели их вероломных клятв.

С неподражаемой грацией подняв стальной плектрум, она запела любовную песнь, при свете спокойно горевших факелов поразительно напоминая собой Мельпомену…

— Очаровательная невинность! — прошептала Септимия, нежно прижимаясь к плечу агригентца.

Голос ее звучал насмешливо. Хотя Тигеллин и не принадлежал к числу людей, уважающих непорочность женщины, он все-таки почувствовал себя втайне оскорбленным. Кроме того, его раздосадовало то, что влюбленная Септимия вовсе не оставляла ему времени для одержания над ней победы, но сама прямо так и давалась ему в руки.

— Действительно, девушка эта безупречна, — заметил он. — Вид ее освежает мою душу, подобно благоуханной росе.

— О, я не знала, что ты такой поклонник невинности, — несколько нервно возразила прекрасная Септимия.

— Почему же мне не быть им?

— Ты славишься, как ее самый опасный противник.

— Недурная эпиграмма! Но это клевета.

— В самом деле? Значит, длинный список твоих жертв — миф? Разве ты сам не признался мне час тому назад, что твои походы под орлами Афродиты были не совсем бесславны?

— Смею ли я напомнить прекрасной Септимии, что ее пурпуровые губки с привычной непоследовательностью отклонились от предмета разговора? Ведь речь шла не обо мне и не о моих «подвигах».

— Разумеется, мы говорили о Хлорис. Ты защищаешь ее, ты ручаешься за ее добродетель. Быть может, мой друг Тигеллин потому так уверен в ее неприступности, что недавно сам был отвергнут ею?

— Не я, — со спокойной вежливостью отвечал Тигеллин, — но были другие, и даже очень искусные претенденты, например… но не следует называть имен.

— Мне ты можешь довериться.

— Невозможно!

— Быть может, Ото? — с лукавой улыбкой шепнула она.

— Что с тобой, Септимия? Ото, вечный новобрачный, влюбленный в свою Поппею Сабину!

— Правда, что он влюблен. Но она плохо отвечает ему. Или уж не была ли и Поппея занесена в список Тигеллина?

— Щекотливый вопрос. Нет, Септимия. Наша Поппея, несмотря на свою красоту, всегда оставляла меня равнодушным. К тому же ведь еще неизвестно, не постигло ли бы и меня у Поппеи то же, что постигло твоего высокорожденного супруга у очаровательной Хлорис.

— Что? Моего супруга? Энея Камилла, этого вернейшего и трусливейшего из всех мулов, когда-либо впряженных в супружеское ярмо?

— Ты сказала.

— Я смеюсь над твоими выдумками.

— Это не выдумка, а факт, и я говорю это тебе в наказание за твою насмешку над Хлорис.

— Смотри-ка, как ты защищаешь свою Виргинию! Впрочем, какое же это наказание? Я думаю, тебе известно, что и к величайшей глупости Энея Камилла я так же равнодушна, как к шалости школьника. Ты не поверишь, Софоний, как меня тяготит его любовь. Я благодарю богов за то, что удалось наконец послать его в горы. Врач, мой поверенный, уговаривал его просто до хрипоты, и только с большим трудом добрый Камилл поверил наконец что морской воздух вреден ему.

Тигеллин отвернулся. Эта молодая, красивая женщина внушала ему отвращение.

Септимия осушила еще полный кубок.

— Это за «s». Твое имя окончено.

Она поднялась и громко сообщила о своем подвиге Сальвию Ото.

— Рукоплещите! — воскликнул он. — Тебе, прекрасная Септимия, награда принадлежит по праву. Наша маленькая финикианка Хаздра не замедлит увенчать твое чело венком победительницы.

Поверенная Поппеи, задумчивая Хаздра вышла из-за деревьев, где она все время печально сидела на каменной скамье. Шумный пир с удвоенной силой пробудил страстное горе, хранимое ею глубоко в сердце. Фаракс, пламенно обожаемый ею кумир, несмотря на нескладность его эпистолярного слога, Фаракс, с которым она уже имела тайные свидания, письмом уведомил ее, что его женитьба на ней несовместима с его новым званием военного трибуна. Письмо заканчивалось уверением, что он тем не менее будет вспоминать о ней с искренней дружбой. Но что это было для бедной, хорошенькой Хаздры, которую дружба великолепного Фаракса удовлетворяла так же мало, как голодного — список кушаний? Она была уничтожена. Под ее густыми ресницами сверкала страшная ненависть. Значит, доходившие до нее слухи — правда. Агриппина, мать императора… просто невероятно, невообразимо! Конечно, тот, кого заключала в объятия повелительница Рима, должен был быть поражен до безумства мечтой о своем величии. Финикианка, и без того считавшаяся варваркой, уже не годилась ему; с его стороны было даже милостью снизойти до Ацерронии, дочери кордубанского всадника. О, эта красноволосая пантера с ядовитыми глазами и вечно кривящимся ртом! Но нет! Ведь Ацеррония только орудие Агриппины! Ацеррония невинна в сравнении с императрицей! Агриппина! Имя это для финикианки было равнозначно мучениям пытки. Возле лицемерной тигрицы на престоле Ацеррония была только безвредной дикой кошкой.

Такие чувства кипели во время пира в смуглой груди пламенной Хаздры. Держа в правой руке венок из роз, а левую прижав к сердцу, она с поклоном приблизилась к Септимии, начинавшей теперь ощущать серьезные последствия своего многобуквенного тоста, и грациозным движением возложила ей на голову искусно сплетенное украшение.

— Тигеллин! — прошептала Септимия, томно склоняясь на грудь агригентца. — Я внемлю твоим мольбам. Я хочу быть твоей, Софоний, твоей… твоей…

Тигеллин вежливо высвободился от нее.

Между тем прелестная Хлорис окончила пение, не смущаясь тем, что ее мало слушали во время «коронации» Септимии. Она колебалась, начинать ли новую песнь. Но Сальвий Ото пресек ее нерешительность, высоко подняв увитый виноградом кубок и слегка заплетавшимся языком воскликнув:

— Большой перерыв.

Те, кто еще мог встать, поднялись из-за стола и в одиночку или парами отправились бродить по роскошной роще, разведенной еще отцом Ото.

— Ты извинишь меня за минутку отсутствия, — сказал агригентец своей даме, — мне нужно сказать Хлорис пару слов.

— Арфистке? — удивилась Септимия. — Ты? Значит, все-таки…

— Только по делу. Она нужна мне послезавтра… для морской прогулки, которую я задумал. Я надеюсь, что император и прекрасная Септимия останутся довольны.

Лицо Септимии сияло самодовольством, пока агригентец тихонько отводил в сторону родосскую певицу.

— Так ты придешь? — спросил он, медленно обхватывая своей рукой ее левую руку.

Хлорис затрепетала и молча опустила взор.

— Ты не отвечаешь? — продолжал Тигеллин.

— Я не знаю, позволит ли мне Артемидор, — боязливо отвечала она.

— Артемидор? Отпущенник Флавия Сцевина? Во имя Кастора, скажи, разве он твой опекун?

— Не опекун, но жених.

— Смешно! Какое ребячество! Неужели ты серьезно веришь, что он женится на тебе? Ему это и не снится! Сегодня Хлорис, завтра Дорис! Его возраст — олицетворение ветренности!

— Он дал мне слово.

— Ну даже если и так: разве это составит твое счастье? Ты, свободнорожденная, божественная артистка — и Артемидор, бывший раб, попавший уже однажды в руки палача…

— Господин, — пролепетала вспыхнувшая Хлорис, — он так благороден, так добр…

— Но ты не любишь его! Иначе ты не стала бы выставлять передо мной его преимущества, а просто заявила бы: он мой бог! И я также добр, обворожительная Хлорис, но все-таки никто не станет утверждать, что ты отдала мне твое сердце.

— Конечно, нет!

— Вот видишь! Что значит твое затруднение? Ты обещала мне украсить твоим соучастием мой праздник на заливе: я же лучше тебя знаю вкус моих гостей и хочу сам выбрать подходящие песни из твоей артистической сокровищницы. Неужели это кажется тебе так странно?

— Нет. Но я думала…

— Не думай ты ничего, моя сладкая голубка, а только чувствуй и пой! Итак, завтра, в третьем часу после восхода солнца! Слева четвертая дверь в перистиле. Но входи не через атриум, а через сад! Тебя не должны заметить, иначе весь сюрприз будет испорчен.

Она все еще колебалась. Тигеллин отечески похлопал ее по плечу.

— Ты олицетворение робости, прекрасная родосска! Положим, что Артемидор имеет на тебя право: так разве я требую от тебя что-нибудь худое? И неужели он сердится, если ты твоими рифмами украшаешь буйные пиршества?

— Это мое ремесло…

— И то, чего я от тебя требую, также твое ремесло. Без подготовки нельзя выступать перед слушателями. Ну, обещай же мне именем Аполлона, вождя муз, что ты не заставишь дожидаться самого ревностного из твоих почитателей!

Он протянул ей правую руку.

— Хорошо, я приду, — робко согласилась она. — Но ты, с твоей стороны, также честно исполнишь твое обещание?

— Все, все! — отвечал просиявший радостью агригентец.

— Твой искусный в художествах раб Пирр будет присутствовать при выборе песен?

— Конечно. Его суждение так драгоценно для меня!

— Наверное!

— Наверное! А теперь, взгляни мне в глаза хоть один раз! Неужели же я уж так страшен? Или я дикий зверь? Улыбнись же, очаровательная гречанка! Или ты все еще думаешь об Артемидоре?

— К сожалению, я думаю о нем слишком мало! — вырвалось у нее со вздохом.

В следующее мгновение она раскаялась в своих словах; но было уже поздно. Тигеллин понял, что робкая лань не ускользнет от него. Улыбка горделивого самодовольства мелькнула на его губах. Одна эта победа в его глазах стоила двадцати побед в кругу сенаторов и всадников.

Хлорис удалилась. Пока она поспешно выходила через боковую дверь, Тигеллин вернулся к своей пламенной обожательнице Септимии и любезно подал ей руку.

Она встала и всей тяжестью навалилась на него.

— Я хмельна! Божественный Тигеллин, я хмельна! — беспрерывно хохоча, повторяла она. — Нет, вот так потеха! Все кружится около меня… и ты также, Софоний… ты также! Да держи же меня хорошенько! Так! Так! А теперь отведи меня туда, за пинии и поцелуй меня крепко… знаешь как… ах глупый, добрый Камилл! Ведь этот осел и целовать-то не умеет!

Тигеллин не был жестокосерд. Он храбро потащил в сад свою охмелевшую, спотыкавшуюся на каждом шагу собеседницу и кроме потребованного ею поцелуя дал ей еще несколько впридачу.

Большинство гостей парами гуляли по душистому саду или сидели на скамьях на вершине холма, где воздух казался свежее и чище, нежели за столом под вязами.

Один Сенека, как бы погруженный в размышление, стоял еще перед громадной кружкой и, отклонив услуги рабов, сам наполнял свой кубок.

— Безумный свет! — говорил он себе. — Он ничтожен, а все-таки может во всякую минуту заставить нас позабыть о своем ничтожестве! Пожалуй, Бахус все-таки самая лучшая из философий. Освободитель от забот, я приношу жертву тебе, ибо вот, я держу твое воплощение в моих руках, и мне не нужно предварительно воссоздавать тебя по законам логики.

Он вылил половину содержимого в кубке на землю. Остальную половину он выпил с подозрительной неуверенностью в движениях.

— Эвое! — воскликнул он, размахивая пустым кубком. — Эвое!

Затем, с большой величавостью направившись в дом, он бросился на бронзовую скамью, стоявшую в слабо освещенной колоннаде и, прежде чем замолкло эхо от его грузного падения, он уже заснул глубоким сном опьяневшего человека.

Глава XI

Несмотря на то, что во время пира Септимия всецело владела вниманием Тигеллина, он тем не менее успел приметить странное волнение Поппеи и постоянно изменявшееся выражение лица ее царственного собеседника.

Император казался все более и более очарован обворожительной супругой Ото. Несколько раз он заглядывал на нее взором, полным как бы сердечной признательности. Облако, обыкновенно появлявшееся на его челе посреди самого разгульного веселья, сегодня мелькнуло только на одно мгновение — когда Хлорис ударила по струнам своей арфы.

Тигеллин радовался этой перемене. Глупая история с Актэ, конечно, прелестной девочкой, пожалуй, даже не хуже очаровательной родосски, должна была быть наконец изглажена из памяти императора. Для этой цели Поппея годилась как нельзя лучше. И как благотворны будут ее сети для Палатинума! Там, где господствует Поппея, царят веселье, роскошь и наслаждение жизнью. Если она одержит эту великую победу, то дворец превратится в обитель богов. Тогда уже незачем будет боязливо скрывать свои похождения и сердечные тайны; тогда можно будет расточать миллиарды там, где теперь тратились только сотни тысяч или миллионы; короче, представится полная возможность проявлять свою личность такой, какой ее создали благосклонные боги, и топтать ногами все, что вздумало бы сопротивляться этому проявлению.

Блестящий кутила охотно подслушал бы беседу императора с Поппеей, остановившихся у мраморной ограды парка и смотревших на расстилавшийся перед ними залив. Но «хмельная» Септимия так крепко цеплялась за его руку, что он не мог стряхнуть ее, не выказав грубости.

Поппея и Нерон стояли, близко прислонившись друг к другу.

Они молчали. Император широко раскрытыми глазами смотрел на голубовато-серые воды залива… Поппея с милым кокетством положила ему руку на плечо, как бы желая сказать: «Помни, что возле тебя стоит друг, готовый сочувствовать всему, что волнует твое сердце!»

Долго не нарушалось молчание. Думы цезаря, казалось, унеслись в печальное прошлое.

Наконец Поппея заговорила.

— О чем думаешь ты, цезарь? — спросила она. — Все еще о твоей вечной утрате?

Он не отвечал.

— Я знаю, — продолжала она, — что возвышенным натурам забвение дается лишь медленно и с трудом. Так я возьму на себя задачу постепенно залечить твою сердечную рану. Ободрись, мой друг! Или мне действительно следует сожалеть, что черты мои напомнили тебе умершую? А я надеялась благодаря этому незначительному сходству сделаться еще дороже тебе…

— Это так и есть! — возразил император. — Я чувствую, как с каждым днем ты становишься все необходимее мне…

— Я счастлива этим! О, потерпи еще немного! Твоя горесть о ней будет постепенно смягчаться, и наконец ты совсем перестанешь чувствовать печаль, теперь еще терзающую тебя. Клавдий Нерон! Посмотри на меня! Тебя воспитал великий мудрец Сенека. Можешь ли ты, воспитанник этого героя, вообще впадать в болезненную меланхолию? Покорность неотвратимому — вот в чем состоит мужество мужчины и человека. Ты весь погружен в прошедшее и удивляешься, что для тебя умерла весна!

— Прошедшее! — глухо повторил Нерон. — Ужасное слово! Сияющие подобно бессмертным богам, в течение бесчисленных тысячелетий странствуют над нами звезды; но все-таки наступит наконец час, в который навеки погаснут и они, страшный смертный час великого Пана…

— И час рождения всемирной, всепоглощающей ночи, — вздохнула Поппея. — Как жалка и презренна участь человека! Мы не существовали целую вечность и, когда минет наше мимолетное бытие, мы снова исчезнем навеки. Что же значат печали, заботы, горе в этот короткий, дарованный нам промежуток? Актэ умерла, потому что так хотела судьба. Но все равно, она умерла бы прежде, чем протекло бы это столетие, даже если бы боги продлили ее жизнь до крайних пределов. То же самое относится и к нам, увы! Песок в часах Сатурна может высыпаться и для нас еще сегодня. А умирая, не пожалеешь ли ты о каждой минуте, проведенной тобой без радости, в тоске? Сегодня мы еще живем! Будем же наслаждаться!

Нерон глубоко вздохнул.

— Клянусь Стиксом, ты права! — внезапно выпрямляясь, сказал он. — Все одна тщета, а больше всего — жалобы о прошедшем.

Она взглянула на него полными слез глазами.

— Ты плачешь, Поппея?

— От радости, от счастья…

Нерон нежно обнял ее.

— Сегодня мы еще живем! — прошептал он, полуопьяненный ее непреодолимой прелестью. — Как ты прекрасна!

С ловко сыгранной робостью Поппея старалась освободиться от него.

— Сегодня еще у тебя розы в волосах и розы, розы на цветущих устах!

— Оставь меня, цезарь! — вкрадчиво просила она. — Вспомни Ото!

— Зачем один Ото будет Зевсом? Несравненная Ио слишком обворожительна для этого! Сегодня мы еще живем.

И он осыпал ее страстными поцелуями.

— Что нам до этих ледяных звезд с их унижающей человечество вечностью, когда мы жадно пьем наслаждение минуты? Поппея, в тебе олицетворены Фалес, Гераклит и Платон! Ты затмеваешь Сенеку, как солнце луну. Сладостная утешительница, за тобой я буду следовать всю жизнь!

Как бы в избытке счастья, Поппея бросилась к нему на грудь.

— Нерон, я обожаю тебя! — задыхаясь, прошептала она.

Он снова обнял ее, и ее губы припали к его губам в одном долгом, горячем поцелуе.

— А Ото? — спросил он вдруг, когда она оторвалась от него. — Ото, о котором мне так строго напоминала Поппея?

— Что мне до Ото, когда я знаю, что Клавдий Нерон любит меня? Я смело вооружилась бы долгом в защиту от прихоти властелина: но любовь твоя сильнее всего. Теперь я чувствую то, о чем лишь смутно подозревала прежде: что Ото для меня не более, как посторонний…

— Да, но увы! Ты все-таки останешься с этим посторонним, будешь делить его жизнь и его ложе…

— Что же мне делать? Разве я не жена его!

Наступило молчание.

— Когда и где мы увидимся? — внезапно спросил император. — Я подразумеваю: с глазу на глаз?

— Когда и где повелишь. Но берегись! Ото ревнив, как старик.

Нерон пожал плечами.

— Кому говоришь ты это, прекрасная Поппея!

— Не понимай меня превратно! Я говорю это не ради тебя, но ради себя!

— Что может он сделать тебе? К тому же ему вовсе ничего не следует знать пока. Я поговорю с Тигеллином. Он уж займет его чем-нибудь на стороне. Право, Поппея, ты оскорбляешь мое неожиданное счастье такими мелочными опасениями.

— Да, ты прав, — радостно сказала она. — Будь, что будет: я твоя рабыня…

— Моя путеводительница, — поправил ее Нерон, — моя очаровательная наставница в наслаждениях жизни!

— Да будет так! И я уверена, что мой юный ученик уже завтра позабудет о своей печали. Утром, после завтрака, ты найдешь меня в беседке…

— Я приду, божественная Афродита! О, я умираю от любви! Дай еще раз прижать тебя к сердцу!

— Слушай! Шаги! — сказала Поппея.

— Они далеко. Еще один поцелуй, возлюбленная! Так! А теперь уйдем! Вторая часть праздника сейчас начнется!

Громкие трубные звуки резко пронеслись в голубоватом, ночном воздухе.

Поппея и Нерон, рука в руку, отошли от обвитой плющом стены и безмолвно направились к пиршественному столу.

В сердце молодой женщины звучала победная песнь.

Вялый, пустой, пошлый Ото узнает, на что способна любимая Клавдием Нероном Поппея!

Сам Нерон, по ее непоколебимому убеждению, со временем потребует от нее разрушения ненавистного супружества. Окончательно опьянив его счастьем ее любви, она распишет ему безумную страсть к ней ее мужа… Она разбудит ревность и царственную гордость Нерона и истерзает его сердце до того, что он по собственному побуждению потребует ее развода. Освободившись, она решит, как обеспечить свое положение, и попытается — мысль эта явилась у нее только сегодня — заставить императора, из противодействия страшной Агриппине, отделаться от страстно ненавидимой ею Октавии.

Поппея не могла говорить: так сильно бушевала радость победы в ее честолюбивой душе, не ощущавшей ни любви, ни увлечения. Поппея любила одну себя и, не колеблясь, принесла бы в жертву своему эгоизму решительно все, даже самые священные чувства.

Нерон между тем едва примечал ее молчание. Мысли его мчались, подобно облакам, в ту бурную ночь, когда незабвенную Актэ похитили из ее виллы. Он казался себе изменником.

Обладавший Актэ, мог ли он надеяться на счастье с Поппеей? И не был ли Ото, после агригентца, его лучшим другом? И этого друга он обманывал в его заветнейшем чувстве. Он рыл яму под его ногами и платил ему пунической верностью за нежную привязанность…

Но скоро им снова овладела прежняя горечь и непримиримый гнев на судьбу. Отнимая у друга жену, он делал совершенно то же, что сделали с ним самим бессмертные боги. «Всеблагий» Юпитер отнял у него Актэ, не думая, что разбивает его сердце. Теперь Нерон играл роль Юпитера. Такая перемена казалась ему вполне справедливой. К тому же, если рассуждать по чести, оказывалось, что Поппея сама навязалась ему. Он только пользовался неоспоримым правом пожинать то, что было для него посеяно.

А главное: сегодня мы еще живем! Слова эти шепнул ее обворожительный голос. Бери пенящийся кубок! Осуши его до опьянения! Не спрашивай, умирает ли кто-нибудь от жажды, пока ты можешь упиваться! Разве есть стыд у судьбы? Зачем у нее так мало избранников? Ото, потерявший Поппею, не заслужил ничего лучшего. На его долю достаются насмешки и презрение. О, несчастный! Менелай, царь ахейцев, мог идти войной на похитителя своей супруги. Но ничтожный Ото, что сделает он своему могущественному императору? Преторианцы были лучшим оплотом, нежели стены Илиона. Бедный обманутый муж должен покориться, если не хочет, подобно взбесившемуся волу, слепо броситься на острия копий.

Нерон вздохнул.

Преторианцы! Впервые поправ закон справедливости, он ощутил потребность в этом железном оплоте. До этой минуты он никогда не думал о нем.

Ядовитый цветок тирании начинал прозябать.

Глава XII

Лето в Байе окончилось точно так же, как началось.

Праздник сменялся праздником благодаря соединенным усилиям Тигеллина и Поппеи, решивших не давать императору опомниться. При этом они умели устраивать так, что не чувствовалось ни малейшего пресыщения.

Длинный ряд великолепных зрелищ, игр и бегов часто прерывался освежающими катаниями по ночному заливу, когда не слышалось никаких звуков, кроме мерного всплеска весел.

Окончательно опутав императора своими сетями, Поппея заботилась теперь также о том, чтобы ему было достаточно времени для сна. Поэтому не менее прежнего разнузданные и буйные пиршества никогда не затягивались дольше полуночи.

Два вечера в неделю, по настойчивым убеждениям друзей, Нерон посвящал декламаторству, пению и игре на лире, или, по примеру известных модных артистов, представлял мимические сцены из древнегреческих легенд, как жертву Ифигении, страдания Филоктета, возвращение Лаэртидов и пр.

Прежде он делал это очень редко и только в самом тесном кругу близких ему лиц.

Теперь же приглашали половину Байи и, несмотря на то, что чувство приличия римлян сильно оскорблялось этимиартистическими излишествами, тем не менее властителю мира рукоплескали, и даже с удвоенным усердием после того, как один старый сенатор, мирно заснувший при самых отчаянных жалобах Филоктета, был разбужен услужливым преторианцем ударом рукояткой копья в спину.

Начало осени также провели в Байе, «к сожалению, без всеоживляющего присутствия Ото», как лицемерно выразился Тигеллин. Милость цезаря возвысила Ото в сан пропретора Лузитании.

То-то были объятия и рукопожатия и взмахи ярко-красными вуалями, когда обманутый муж коварной Поппеи, «памятуя о своих патриотических обязанностях», отплывал от Мизенского мыса! Начальник флота Анкцет лично командовал разукрашенным яркими вымпелами кораблем, с почестями увозившим лишнего супруга на берега Иберийского полуострова.

Замечательно! Прежде безумно ревнивый и пылкий Ото с некоторых пор сделался так тих и спокоен, что Нерон чувствовал себя неловко с ним. Уже по одной этой причине император избрал для «почетного изгнания» неудобного мужа отдаленную Лузитанию.

Из предосторожности он назначил адъютантом при новом пропреторе молодого германского офицера, обязанного следить за должностной и частной жизнью Ото.

Офицер этот был военный трибун Гизо, сын хаттского князя Лоллария.

Нерон считал его настолько же преданным себе, насколько умным, не подозревая, что Гизо, которому до глубины души претила развратная жизнь в Байе, давно уже втайне держал сторону Ото.

Поппею также смущала непостижимая перемена в ее муже.

Она ожидала открытой ссоры, когда объявила, что, к своему величайшему сожалению, вынуждена остаться в Италии, так как врач считает климат Лузитании для нее смертельным.

Но Ото так покорно принял ее отказ, что она была поражена. Неужели его прежняя ревность была лишь притворством? Или он разлюбил ее?

Или в своем возрастающем самомнении он считал серьезную измену невозможной? Ей почти казалось так, и прощальные слова мужа, по-видимому, подтвердили ее догадку. Садясь в лодку для переезда на корабль, Сальвий Ото взволнованным голосом обратился к императору:

— Дорогой, — сказал он, — побереги мою верную Поппею и позаботься, чтобы она не слишком соскучилась до моего возвращения!

Нерон постарался справиться со своим замешательством.

— Отправляйся! — вежливо сказал он, сделав ему знак рукой. — Я не забуду твоего поручения.

— Мне известна беспредельная милость цезаря, — заметил агригентец. — Ручаюсь головой, что, если ты желаешь, он даст приют в Палатинуме твоей осиротевшей супруге.

— Это превзошло бы мои самые смелые ожидания, — улыбнулся Ото.

Ни малейшая тень горечи или иронии не омрачила его благородное, бледное лицо. Он еще раз кивнул с приветливой улыбкой и сел в лодку, между тем как окружающие многозначительно переглянулись.

Любовь Поппеи и Нерона была для всех, имевших глаза, несомненным фактом, хотя никто не осмеливался открыто намекать на это. Поппея весьма ловко умела соблюдать внешние приличия, чтобы тем вернее упрочить свое положение. Но чтобы Ото так-таки ровно ничего не замечал — этого она не могла допустить. Вспоминая улыбающееся, спокойное лицо уезжавшего мужа, она смутно чуяла беду…

Ото отплыл. Во второй половине сентября наступили уже прохладные ночи. Несмотря на вечные прелести Кампаньи, избалованные римляне уже стремились в центр обитаемого мира — в свою столицу.

В половине октября туда потянулись сотни экипажей; у Поппеи была чудовищная свита.

Пурпуровые коляски, запряженные четырьмя, шестью или восемью кровными конями в блещущей золотом сбруе, вместительные повозки; плоские платформы с художественным мозаичным полом и свернутыми палаточными крышами, из которых во всякую минуту можно было составить сколько угодно мест для трапезы; широкие базарные возы; высококолесные телеги с посудой — все это богатством и пышностью напоминало роскошь древних персидских царей.

Во главе поезда, на белоснежных каппадокийских конях, скакали два отряда преторианцев в сверкающих панцирях. Позади странную и фантастическую картину представляли двадцать верблюдов, покрытых длинными, багряными покрывалами с желтыми кистями, на которых восседали увешанные кольцами, черные как уголь, африканцы. Это была фантазия Тигеллина, однажды для разнообразия устроившего на берегу Байи торжественный бег верблюдов и желавшего повторить это зрелище в большом цирке.

За верблюдами шли знаменитые пятьсот ослиц, великолепные мавританские особи, из молока которых прекрасная Поппея Сабина ежедневно принимала ванну в течение четверти часа для поддержания несравненной свежести и юности своего божественного тела.

Бедные поселяне, ошалев от изумления, провожали глазами этот фантастический хаос экипажей, людей и животных, тянувшийся по Аппианской дороге, пока последний отблеск солнечных лучей не исчезал на золотых подковах ослиц.

Об этих блестящих подковах уже говорили в Испании и Галлии.

Это был первый подарок императора своей возлюбленной в день ее рождения и стоил одиннадцать миллионов динариев.

Между тем вернулась в Палатинум и Октавия, ничего не подозревавшая об отношениях Нерона и Поппеи, так как никто из ее домашних не был достаточно смел или жесток для того, чтобы сообщить ей об этом. Ее сопровождали врач Абисс, Рабония и три из ее отпущенниц.

Актэ, в глазах Октавии искренне раскаявшаяся грешница, осталась на вилле в Антиуме под именем Исмены. Никто там не знал о ее прошлом, одни лишь Абисс и суровая Рабония узнали это у одра больной девушки, а им незачем было говорить о необходимости молчания.

Актэ-Исмена должна была вести хозяйство у старого, недавно овдовевшего управляющего, воспитывать его рано осиротевших внучат и вообще быть полезной по мере возможности.

Она сама желала именно такого положения в новом доме.

В действительности же ее ничто не занимало.

У нее была одна только мысль: скрыться от света, ни за что не встречать более цезаря, после того как Октавия сделалась ее благодетельницей, и раз навсегда позабыть о своем греховном счастье.

Часто думая о великодушии и благородстве молодой императрицы и о священном страдании, вызвавшем горькие слезы на ее сияющем юностью лице, она считала себя победившей и уничтожившей все свои личные чувства и стремления.

Но затем наступали минуты тоски, разрушавшей все, что в ней созидали самоотверженность, благородное усилие воли и горячие молитвы. Сердце ее было разбито, все существо ее надломлено. Тогда она не могла понять, как может быть грехом то, что казалось ей так сладко, так божественно и чисто, что осмыслило ее прежде бессознательное существование. Да, она любила его, теперь как и прежде, горячо и неизмеримо, хотя и осуждала себя за эту любовь безжалостнее и строже, чем это сделал бы Сам Иисус Назарянин…

Ко всему этому случилось еще, что до нее дошли слухи о триумфе Поппеи, не достигавшие до юной императрицы. Бесконечная горесть овладела ею при этом известии; она ощущала не страстную ревность, доступную лишь менее возвышенному сердцу, но несказанную жалость.

Она оплакивала Октавию, в которой снова разгорелась искра потухшей надежды и которая вернулась во дворец с робкой мыслью о возможности перемены к лучшему.

Она оплакивала императора, который все-таки должен был чувствовать себя невыразимо несчастным, если он искал у Поппеи Сабины утешения в вечной утрате. Она уже раньше слышала от Артемидора о «первой красавице семихолмного города», о ее пустом тщеславии и коварном эгоизме. Она знала, что этой Поппее никогда не наполнить жаждавшего счастья сердца императора. Она могла опьянить его чувства, временно заглушить его горесть о прошедшем; но полное исцеление — если вообще возможно исцеление от мук любви — ему могла бы дать одна только Октавия. Это прелестное, девственно чистое и в то же время полное страсти существо, эта императрица в терновом венце одна была способна пролить бальзам на его кровавые раны и внести свет в его омраченную душу. Ей нужно было только раз доказать ему, что она действительно любит его, что любовь ее сильнее ее гордости и жестоко оскорбленного достоинства.

Но возможно ли это? Или злокозненный рок одарил ее непоколебимой сдержанностью? В таком случае, горе ей и горе императору!

Вскоре по возвращении из Антиума глаза супруги цезаря открылись благодаря Агриппине, сообщившей ей об этом обстоятельстве не в виде торжественного и важного открытия, но лишь вскользь упомянувшей об этом в разговоре. Императрица-мать полагала, что Октавии уже известны эпизоды из жизни в Байе.

Выражение дикого отчаяния на бескровном лице Октавии было ужасно.

Даже закаленная от всяких нежных волнений Агриппина совершенно растерялась.

Подхватив на руки падающую молодую женщину, она отнесла ее в спальню, задняя стена которой скрывала в себе смертоносный арсенал, и осторожно уложила ее на диван.

Достав из ящика, соседнего с тайным хранилищем ядов Локусты, живительную воду, пахнувшую розами и лимоном, она, как мать над больным ребенком, хлопотала над бесчувственной Октавией, не призывая на помощь никого и даже не думая о том, что кто-нибудь может сделать нечто лучшее и более действенное, нежели она.

Наконец Октавия открыла глаза, но тотчас же начала бредить и выражать свою безмерную горесть раздирающими душу жалобными воплями.

— Бедная Октавия! — несколько раз повторила Агриппина. Она поцеловала ее в лоб и, на несколько мгновений, глубокое, тайное сочувствие, повсюду привлекающее женщину к ее страдающей сестре, превозмогло холодный эгоизм ее натуры. Из глаз гордой властительницы, презиравшей весь род людской и в течение многих лет знавшей лишь слезы оскорбленного тщеславия или гнева, теперь, на изголовье жестоко униженной страдалицы, упала слеза сострадания.

— Актэ! Поппея! Хлорис! — стонала Октавия, ломая руки. — Или вы все сговорились? Вы хотите отнять его у меня! А я так безгранично любила его! Вы делаете его несчастным! Да, я вижу, я вижу это! Чего нужно этим страшным всадникам, которые его преследуют? Его кровь! Вечные боги, его кровь! Помогите! Помогите! Спасите его! Актэ! Дорогая Актэ! Если ты истинно любила его, бросься же на их ужасные копья! Ведь они пронзят его! Они раздавят его! Стойте! Во имя всемогущего Юпитера, стойте! Вот моя грудь! Убейте меня! О, ведь я не могу жить, если вы отнимете у меня его! — Судорожно схватившись за тунику при этой страшной картине бреда, она обнажила свою белоснежную грудь. — Сюда! Бейте здесь! Сюда! — кричала она, хватаясь левой рукой за сердце, точно желая сбросить давившую его мучительную тяжесть.

Агриппина поспешно вышла в переднюю комнату.

— Скорей! — приказала она первой встречной рабыне. — Беги к Абиссу, врачу светлейшей Октавии, и попроси его тотчас же сюда.

Абисс немедленно явился и с глубокой горестью на умном, мужественно-прекрасном лице приблизился к ложу.

Он пощупал у больной пульс, осторожно приподнял полузакрытые веки и внимательно осмотрел зрачки.

Слегка кивнув головой, он приложил ухо к груди пациентки, чтобы прослушать сердце.

Все время Октавия не переставала стонать и бредить. Теперь новые видения окружили ее.

— Да, ты несчастен! — говорила она, пряча лицо в подушки. — Этот жалкий Фаон! Разве за это подарил ты ему прекрасную виллу? Фаон должен был бы защищать ее, а он допустил это похищение! Презренный! Разбить так твое сердце! Не плачь, Нерон! Я не могу видеть твоих слез! Я помогу тебе отыскать ее. Непременно! И я ее найду! Нет, нет! Прочь кинжал! Ты не смеешь убивать себя! Ты должен жить, жить с ней, с незабвенной Актэ! Поверь мне, она безгранично любит тебя! И я знаю, где она… Ее белокурые волосы, так сладко опутавшие тебя, блещут среди мирт! Это вилла Фаона? О, ужасный клинок! Фаон! Актэ! Удержите же его! Помогите! Нерон! Вон… Он занес руку… Нерон! Нерон! Уже поздно!..

Голос ее звучал дико, как у безумной. Потом она тихо плакала несколько минут и вдруг вскочила.

— Пустите меня! — отчаянно воскликнула она. — Я хочу к нему! Клянусь вам: он убьет себя! Он ведь обещал это перед сенатом! Его собственная мать велела ему сделать это! Агриппина! Позовите ко мне Агриппину! Или вы не слышите? Или все покинули меня?

— Я здесь, — склоняясь к ней, произнесла Агриппина.

Обхватив ее за шею правой рукой, Октавия повторяла с горячей мольбой:

— Сделай мне милость! Позови ко мне Агриппину! Ведь она, как известно всему свету, имеет большое влияние на Нерона! Гораздо большее, нежели я! Но это так и подобает! Видишь ли, я слишком ничтожна для Нерона! Он не может любить такое незначительное создание, даже если бы хотел. Скажи это Агриппине! Если он сошелся с Актэ, я одна виновна в том! И Поппея в тысячу раз лучше меня! Не преследуйте ее за это, умоляю вас! Пусть Агриппина простит ее! Матерь Юнона, я самая отверженная из женщин! О, Нерон не может простить меня! Никогда, никогда! Никакое божество не простит бедную Октавию, даже Иисус Галилеянин, снизошедший к Актэ и сделавший ее блаженной! Блаженной, блаженной! Она была блаженна! Меня же распните на кресте, виселице позора! Прочь! Вы сверлите мне руки! Погодите, погодите! Я еще живу! О, повремените один только день! Я уже вижу приближение смерти, неумолимой смерти! Нет… скатилась последняя песчинка в ее часах! Я умерла! Умерла! И Нерон не видел своей бедной Октавии!

Рука ее бессильно упала с шеи императрицы-матери, и она опрокинулась на подушки.

Абисс, по щекам которого катились слезы, поспешно вышел.

Десять минут спустя он вернулся с молочно-белой жидкостью в металлической чаше.

— Повелительница, — прошептал он, с мольбой глядя в безумные глаза Октавии, — выпей это, тогда ты успокоишься.

Она прислушалась к его мягкому голосу.

— Кто говорил со мной? — улыбаясь, спросила она. — Говорил так кротко, так невыразимо ласково? Это Нерон, мой дорогой супруг. Подойди же!.. Ближе!.. Но я не вижу тебя. Неужели я слепа? Мои глаза задернуты дымкой.

Приподняв ее правой рукой, левой Абисс поднес напиток к губам Октавии.

Проглотив несколько капель, она быстро откинулась назад и пронзительно закричала.

— Яд! Яд! Вы хотите отравить меня.

— Успокойся, повелительница. Это я, Абисс, твой преданнейший слуга, готовый оберегать тебя как зеницу ока.

Прищуриваясь, она посмотрела на него.

— Да, я узнаю тебя! Благодарение бессмертным, что ты здесь! Приди, возлюбленный, поцелуй меня! Зачем ты отворачиваешься? Или ты все еще думаешь об Актэ? Нет, ты опять прижмешь меня к сердцу, как тогда! Помнишь, тогда? О, на моем лбу надет расплавленный золотой обруч! Как он стучит и горит! Дайте же мне снегу… Я умираю!

— Выпей! — повторил потрясенный Абисс.

Она повиновалась без сопротивления.

Между тем в комнату проскользнула поверенная Агриппины, зеленоокая Ацеррония, в сопровождении своей рабыни Олбии.

Пользуясь своим правом врача, Абисс сделал ей вежливый, но энергичный знак удалиться.

— Полнейшее спокойствие, — шепотом прибавил он, — есть единственное средство для постепенного прекращения этого страшного припадка.

Рыжая кордубанка повиновалась лишь очень неохотно, и из-под желтоватых ресниц ее сверкнул луч ненависти и ожесточения.

Абисс уже во второй раз ставил свои врачебные обязанности выше вежливости и придворного этикета. Прошлую зиму, когда императрица-мать внезапно захворала сильной головной болью, а ее собственный лекарь был нездоров, этот дерзкий Абисс осмелился также указать ей на дверь! Просто невероятно! Раб дерзал приказывать ей, дочери римского полноправного гражданина и всадника! Нахал! Самонадеянный, бесстыдный безумец! Конечно, быть может, ему удобнее без свидетелей прижимать чернокудрую голову к белоснежной груди своей пациентки и поддерживать ее, словно нежный жених!

Такими речами выражала она свою досаду, между тем как Олбия, по обыкновению, поддакивала ей.

Ацеррония вообще находилась в крайнем раздражении. Брак ее с Фараксом оказался очень неудачным. Почти тотчас же после свадьбы они стали жить отдельно: она в Палатинуме, он — в главной казарме преторианцев. Агриппина предоставила ему выйти из легиона и оставаться во дворце в качестве исполнителя ее поручений. Но короткая попытка сожительства с Ацерронией окончилась плачевно, так как Фаракс, некогда смело противившийся лозе центурионов, окончательно пасовал перед когтями своей длинногривой пантеры. Он также убедился, что прошлое Ацерронии было не так безупречно, как можно было бы заключить из пощечины, данной ею Тигеллину.

Не обращая ни малейшего внимания на яростный взгляд Ацерронии, Абисс обратился к Агриппине и, показывая ей остаток уже наполовину свернувшейся жидкости в чаше, тихо прошептал:

— Это усыпляющий напиток, состоящий преимущественно из мака. Если он подействует, то улучшение наступит завтра же. Прикажи только, чтобы никто не тревожил нашу больную.

— Благодарю тебя, — сказала императрица-мать, протягивая ему руку для поцелуя. — Никто не войдет сюда, кроме меня и отпущенницы Рабонии.

Абисс удалился.

Почти еще час Октавия продолжала метаться, вскакивать, бредить и кричать. Понемногу, однако, она стала спокойнее. Наконец ее объял тяжелый сон, продолжавшийся от первого часа ночи до следующего полудня. Когда она открыла глаза, сознание вернулось к ней. Она совершенно позабыла только то, что происходило после ее разговора с императрицей-матерью. Она также чувствовала невероятную слабость.

— Мы победили, — сказал Агриппине Абисс. — Теперь нужны заботливый уход, надлежащее питание и полнейшее умолчание об известных предметах. Ты понимаешь меня, повелительница!

В продолжение восьми дней Октавия не вставала с постели.

Прошло еще восемь дней, пока она окрепла настолько, что могла полчаса погулять в дворцовом саду.

Как раз в это время состоялось возвращение императора и переселение во дворец Поппеи Сабины.

Нерон представил Поппею, как приятельницу, отданную под его покровительство превосходным Ото. Его не извещали о болезни Октавии. Явившийся с подобной вестью мог в тот же миг подвергнуться всей мощи смертельного гнева Поппеи, и сообщение, во всяком случае, осталось бы бесплодным, так как Поппея до того всецело овладела пламенным императором, что ее могло вытеснить только одно событие: появление Актэ.

Агриппина пыталась направить цезаря на путь благоразумия. Она заклинала его отослать жену Ото в Лузитанию или на ее собственную родину, только не наносить молодой императрице оскорбления, невыносимого даже для последней римлянки: не поселять любовницу под одной кровлей с супругой.

Нерон оспаривал свою связь с Поппеей Сабиной и тем крепче держался за свою безумную фантазию, что не доверял матери и подозревал новые властолюбивые замыслы в том, что в действительности было лишь благоразумным предостережением мудрой женщины.

Октавия притворилась, что вполне верит ложным объяснениям цезаря. Она поступала как Ото, хотя и по иным побуждениям. Она была слишком бессильна, слишком надломлена, чтобы решиться на борьбу с презренной соперницей. Вообще борьба в этой области была бесполезной глупостью, это она сознавала яснее, чем когда-либо. Не глубина или искренность любви и не благородные поступки могли восторжествовать здесь: победа зависела исключительно от милости богов. Сначала она колебалась, не уступить ли просто свое место сопернице и навсегда удалиться в антиумскую виллу, но потом она откинула эту мысль.

«Долг предписывает мне терпеть, — думала она. — Если всемогущий Юпитер захочет, завтра же он наполнит сердце моего супруга любовью к отверженной, которая кажется ему теперь лишь тяжелым бременем. Тогда он найдет меня готовой принять его».

Обращение Октавии с императором было полно кротости и доброты. Она даже заставляла себя быть вежливой с Поппеей Сабиной, хотя сохраняя при этом большую церемонность и делая вид, что не замечает торжествующей усмешки, мелькавшей иногда на губах дерзкой женщины.

Эта тихая покорность судьбе имела на нее благотворное влияние. Она поправилась, несмотря на непосредственную близость той, которая оскверняла ее семейный очаг.

К ней вернулись сознание силы и нравственная свежесть, покинувшие ее со времени замужества. С трепетом тайной радости замечала она, что становится полнее, цветущее, оживленнее, чем когда-либо прежде. В ней зашевелилась надежда, настоящая, истинная надежда, а не пустая мечтательность, ожидающая чуда от богов…

Открытие это испугало Октавию. Всеми силами своей воли старалась она подавить то, что с такой коварной заманчивостью расцветало в ней. Разве ей мало прежних горьких разочарований? Она не хотела надеяться, она хотела только ждать, как посторонняя зрительница. Так провела она зиму.

Нерон кутил и веселился с Поппеей Сабиной, видясь с Октавией только когда этого требовала крайняя необходимость.

Молодая императрица лишь в редких случаях показывалась публично. Дворцовые сады, беседы с многоопытной Рабонией и тихие часы в обществе Абисса, посвященные чтению свитков о странствованиях и приключениях Лаэртида Одиссея, были единственными развлечениями в ее одинокой жизни. Она прервала даже сношения с антиумской виллой, так как письма честного управляющего нарушали ее покой.

Старик слишком горячо превозносил качества Актэ и ее кроткий, приветливый характер, согревавший его сердце и заставлявший его внучат забывать об утрате материнской любви.

Как ни мало была способна Октавия к низкой зависти, все-таки в ней каждый раз шевелилась мысль: «Эта Актэ, однако, была предназначена богами для того, чтобы составить истинное счастье моего единственного и несравненного супруга». А таких мыслей следовало пока избегать.

В начале апреля, по совету Абисса, Октавия снова переселилась в Антиум. Свидание с Актэ, благодаря деликатности молодой девушки, прошло без особенного волнения. Спустя короткое время общество Актэ-Исмены сделалось для Октавии так же необходимо, как воздух и солнце.

Глава XIII

На северном склоне горы Целии, недалеко от Via Sacra, находился дом Менения-младшего, искусного правоведа, недавно привлекшего на себя всеобщее внимание своим участием в тяжбе одной из провинций против вымогательств и притеснений ее наместника. Было начало мая, до полуночи оставался еще час.

Люций Менений, окруженный несколькими рабами, вполголоса отдавал приказания.

Он ожидал для серьезного обсуждения весьма важного спорного дела нескольких лиц, которые могли прибыть только очень поздно. Разговор будет весьма деликатный, и всякое нарушение его строго воспрещалось.

— Оберегайте нас хорошенько! — дружески продолжал он. — В особенности же не допускайте подслушивать таких любопытных, как Лэда и Хлоя, или велемудрый Филемон. Они способны вскочить с постели вначале второй стражи, только чтобы уловить слово, которое их не касается. Как стряпчий, я должен держать в тайне то, что мне доверяют друзья, не заботясь о том, что Хлоя с досады вырвет себе волосы. Вы понимаете меня?

Рабы, все испытанной преданности, утвердительно кивнули.

— Двое из вас, — после некоторой паузы продолжал Менений, — могут оставаться в атриуме, близ входа. Наш честный остиарий кажется мне немного рассеянным в последние недели. Недавно, когда я подошел к его оконцу, он вздрогнул, словно купающаяся Диана.

— Он влюблен, господин, — сказал один из рабов.

— Ромей влюблен? Вот превосходно! Вы расскажете мне об этом при случае. Теперь же, до свиданья!

Рабы удалились. Люций Менений вышел в облитую лунным светом колоннаду и тихо уселся на скамью. Четверть часа спустя в постикуме раздался шум.

Медленно приближалась высокая фигура в закинутой на плечо пенуле, с капюшоном на голове и с лицом, до самых глаз покрытым полотном.

— Эос и Титон! — произнес посетитель.

— Иди! Ты первый! — отвечал Люций Менений, и без этого пароля узнавший по голосу своего старшего брата Дидия.

Он быстро ввел его в ярко освещенную приемную и предложил ему сесть.

Затем он поспешно вернулся в постикум, куда почти в то же мгновение вошли еще два, точно так же закутанных человека.

Под плащами у них были надеты панцири преторианских военных трибунов. В комнате они сбросили свои верхние одежды. Один из них был очень строен, с умным, аристократическим лицом, блестящими глазами и симпатичным ртом.

Этот еще молодой, но уже совершенно созревший человек был Юлий Виндекс, отпрыск одного из знаменитейших аристократических родов Аквитании.

Спутник его, такой же рослый, но гораздо мускулистее и плотнее, оказался достойным сожаления Фараксом, морально и физически обездоленным супругом Ацерронии.

Прошло еще пять минут, и общество Люция Менения собралось в полном составе.

Люди, пришедшие сюда для тайного совещания, по происхождению, положению и характеру представляли резкую разницу между собой. Дидий Менений, девять десятых года проводивший в своих этрурских поместьях, был совершенной противоположностью бурно-красноречивому Люцию, не способному жить вне атмосферы римского форума. Мрачный Никодим, сидевший рядом со старым и все-таки юношески свежим сенатором Флавием Сцевином, казался от этого соседства еще тощее и угрюмее, между тем как поэт Лукан, олицетворение совершеннейшей утонченности, походил на благородного оленя в сравнении с буйволообразным, приземистым, ширококостным Марком Велином.

Одно лишь было общее у всех: грызущее, непобедимое ожесточение на постыдно-развратную жизнь некогда так многообещавшего императора.

Быть может, один только Фаракс питал личную ненависть к Нерону. Дело в том, что император с презрением оттолкнул его, когда отчаявшийся военный трибун на коленях умолял о расторжении его брака с Ацерронией. Грубая насмешка, брошенная ему цезарем в присутствии многочисленных придворных, неизгладимо уязвила душу первобытного сына природы. Агриппина также теперь едва примечала своего прежнего фаворита, а в последнее время даже вполне приняла сторону Ацерронии и обещала когтистой пантере свою деятельную помощь в случае его непокорности. Вследствие всего этого, несчастный выскочка кипел яростным негодованием и с дикой радостью присоединился к Юлию Виндексу, осторожно посвятившему его в планы смелого заговора…

В строгом смысле заговор этот был лишь продолжением заговора, возникшего вначале против невыносимого честолюбия Агриппины. Но с течением времени обстоятельства приняли такой оборот, что император, в чью пользу должна была быть свержена Агриппина, сделался сам главным предметом тайных враждебных замыслов. Только Бареа Сораний и Тразеа Пэт держались в стороне, не считая этот момент удобным для успешного возмущения.

Сенека же, так ревностно участвовавший в планах против импе-ратрицы-матери, на этот раз, по весьма понятным причинам, не был посвящен в тайну заговорщиков.

Положение его и без того было странное. Спокойно, почти мрачно, занимался он государственными делами. Нерон предоставил ему управление, но запретил философу вмешиваться в свою частную жизнь. Агриппина, по-видимому, отказалась от всякого влияния. В действительности же, она ожидала первую возможность ошеломить сына и снова овладеть кормилом правления. Фактически царствовала Поппея Сабина, ибо Сенека, которому она оказывала величайшее уважение, убедил самого себя, что ей следует угождать для того, чтобы впоследствии снова привлечь к себе, позабывшего по ее вине всякую философию императора. Льстивость хитрой, расчетливой женщины ослепила его разум. Он считал ее возвышенной натурой, и так как пропасть между Нероном и Октавией все-таки казалась непроходимой, то его стоически строгая совесть успокоилась.

Люций Менений открыл совещание кратким, почтительным приветствием союзников, а затем сдержанным тоном продолжал:

— Ясно как день, что все мы обманулись в цезаре Клавдии Нероне. С квиритами случилось то же самое, что с курицей баснописца, высидевшей хищную птицу. Сначала она принимает ее за цыпленка, а потом с ужасом примечает, как у молодого коршуна вырастают когти.

— У молодого стервятника! — фыркнул Фаракс.

Люций Менений с улыбкой покачал головой.

— К сожалению, это не так! — с горечью сказал он. — Он терзает не мертвых, но живых. Мы сами — его жертвы. Он пьет кровь Рима, чтобы обновить свои силы, нужные ему для его фантастических полетов. Повторяю: мы жестоко обмануты. Сенека, знающий его с детства, должен был бы давно уже понять его. Тут нужна была страшная, железная энергия. Остроумными философствованиями нельзя искоренить врожденную распущенность. Я почти готов признать его соучастником, виновным во всем несчастье, в особенности теперь, когда он молча смотрит на всевозрастающую власть бесстыдной Поппеи. Конечно, эта злодейка и есть причина всяких низостей. Агриппина побеждала преступлениями, Поппея царствует посредством ухищрений разврата. Мне даже кажется, что из них двух я предпочитаю императрицу-мать…

— О, о! — воскликнул Флавий Сцевин.

— Прости… но жертве Агриппины трудно быть беспристрастным, — сказал стряпчий. — Прежде, с Агриппиной у кормила правления, Нерон хоть соблюдал приличия. С тех пор как его опутала Поппея, он безжалостно топчет ногами все священное. Расточительность его граничит с безумием. Он открыто насилует справедливость для пополнения своей вечно пустой казны. Он позорит себя, выступая то как актер, то как борец, то как возница в цирке…

— Не ставь ему в укор эти мелочи; к несчастью, за ним есть довольно крупных проступков! — прервал его Флавий Сцевин. — Если он играет комедии или борется, то это еще можно извинить. Нерон скорее грек, нежели римлянин. Он вырос на Софокле и песнях Гомера. Он живет мечтой, что все, совершавшееся ахейцами перед Илионом, позволительно и в Риме. Если некогда Одиссей и Аякс боролись за серебряный треножник, то сын Агриппины полагает, что это прилично и ему. Все это еще сносно. Нужно принять во внимание его пламенное воображение и страсть ко всему блестящему и сказочному. Но другое, большее!.. Право, Менений, в этом отношении, при всем твоем красноречии, ты не найдешь удовлетворяющих меня выражений! Ты упомянул о вопиющих нарушениях прав, о позорных государственных процессах, превращающих каждого гражданина в игрушку коварных доносчиков. Я дрожу от негодования при одном напоминании об этом. Но что еще сильнее возмущает меня — это низкое поведение цезаря относительно Октавии. Эта мысль заставляет меня мучительно краснеть, пальцы мои судорожно сжимаются, словно стремясь схватить кинжал мести. И все-таки… какое невыразимое мученье! Друзья, вы не подозреваете, как я любил этого мальчика. Я отдал бы жизнь за него. Он был для меня все равно, что родной сын. И он платил мне глубокой, сильной, трогательной привязанностью… Тем пламеннее ненавижу я его теперь. Нет, я обманываю себя. Флавий Сцевин не может так скоро вырвать укоренившееся в его сердце чувство. Я еще не научился ненавидеть его, несмотря на все мои усилия. Тем справедливее, тем беспристрастнее буду я. Я осуждаю его, как некогда Брут осудил собственных сыновей, и мой приговор гласит: повинен смерти!

— Не смерти! — возразил Никодим. — Я также непоколебимо убежден, что государство не узнает благоденствия, пока мы не свергнем с престола лицемерного тирана. Но убить его, значит присвоить себе право, принадлежащее только одному вечному Божеству.

— Меня удивляет твоя платоническая умеренность, — сказал поэт Лукан. — Ты в особенности имеешь причины ненавидеть его, так как из всех римских граждан он не одурачил никого хуже, чем тебя. Я знаю все от Сенеки. Вы задумали нечто удивительное. Не стану обсуждать достоинства или недостатки вашей идеи. Одно лишь, что я заметил, должно показаться и тебе оскорблением: это именно то обстоятельство, что в то время, когда никто не заботился о религии назарян, Нерон издал совершенно излишние эдикты о веротерпимости, между тем как теперь, вопреки этим эдиктам, он дозволяет преследование ничтожных рабов, слишком открыто прославляющих своего распятого Бога…

Никодим побледнел.

— Я говорю здесь не как заступник назарянства, — холодно возразил он. — И также я не знаю, насколько дядя твой Сенека счел нужным просветить тебя, так как здесь дело идет о…

— Клянусь Геркулесом, ты можешь быть совершенно спокоен! Мы ведь среди друзей! Итак: ты хочешь пощады цезарю?

— Мне противно кровопролитие, — отвечал Никодим. — Умерщвляя преступника, мы становимся сами так же преступны, как он.

— Ты слишком труслив, — проворчал Фаракс. — Разве Нерон думал о чем-нибудь, когда молодой Британник начал стеснять его?

Флавий Сцевин нахмурился.

— Не говори вздора! — остановил он его. — Британник пал жертвой Агриппины.

— Но кому же это принесло выгоду? — спросил племянник Сенеки. — Останься Британник в живых, то для Нерона не было бы места в Палатинуме. Сын Агриппины жил бы тогда в Афинах и играл бы главную роль в своей трагедии «Иокаста».

Все засмеялись.

— Я говорю совершенно серьезно, — сказал Лукан. — Наш превосходный Флавий уже заметил, как сильно привлекает цезаря все необычайное и фантастическое. Недавно он еще затеял забавляться ночными драками.

— Это я могу подтвердить по собственному опыту, — вскричал Велин. — В сопровождении нескольких товарищей он напал на меня третьего дня, когда я возвращался от Дидия в начале второй стражи. Я узнал его, несмотря на капюшон, так же как этого паршивого пса, Тигеллина. Их было пятеро, нас — трое, но мы таки задали им! Тогда светлейший свистнул, и внезапно мы услыхали бряцанье оружия. Из Курианской улицы вышли преторианцы. Я дал Тигеллину еще здорового пинка, и мы бросились бегом за угол.

— Радуйся, что тебя никто не знает, — сказал Менений-младший. — Если бы агригентец узнал, кто его так угостил, он тотчас же обвинил бы тебя в оскорблении величества. Но время идет: мы должны приступить к делу. Юлий Виндекс, сообщи нам, что слышал ты нового?

Юлий Виндекс встал и, положив левую руку на позолоченную рукоятку меча, сказал:

— Несколько дней тому назад я был в Лупе, на речке Макра. Там, как давно уж условился, я встретился с Гизо, сыном Лоллария. Он прибыл под видом подрядчика построек, так как неподалеку от городка разрабатываются огромные залежи мрамора. Мы быстро поняли друг друга. Сальвий Ото не мог послать нам лучшего посредника, чем этот белокурый хатт. Сообщения Ото приятнее вестей из лагеря преторианцев. Он уже завербовал множество военных трибунов и центурионов. По мнению Гизо, в Лузитании восстание готово вспыхнуть хоть сегодня.

— Одна Лузитания есть только пьедестал без статуи, — заметил Сцевин.

— Я также думаю, — подтвердил Виндекс. — Итак, чтобы не отклоняться от главного, продолжаю: Ото решительно противится намерению войск провозгласить его императором. Он опасается, что восстание, порожденное лишь чувством строгой справедливости, тогда покажется проистекающим из презренного честолюбия. Я с ним совершенно согласен. Если мы не хотим, чтобы чистота наших побуждений была позорно перетолкована, то никто из нас не должен стремиться к власти.

— Никто! — раздался единогласный ответ. Один Фаракс молчал. Он был занят собственными мыслями. Ведь никакой прорицатель не предсказывал ему, что могущественная Агриппина будет называть его «милым мальчиком» и «дорогим любимцем». Кто осмелится указать предел полету счастливого орла? Фаракс Цезарь — это звучало вовсе не невероятно, а когда он достигнет этой цели, когда будет ежедневно раздавать тысячи преторианцам и будет в состоянии позолотить все ослиные копыта в Италии, тогда он накажет краснокудрую пантеру и поставит ее в такое же жалкое положение, в какое ставит Нерон свою супругу Октавию. Очаровательная Хаздра, отвергнутая им с такой излишней поспешностью, тогда, наверное, не откажется играть у властителя мира Фаракса роль прекрасной Поппеи Сабины…

Глаза его засверкали при этих мечтах, и по лицу его почти можно было угадать волновавшие его радужные надежды.

— Товарищи, — продолжал Виндекс, — так я передам Гизо, что вы разделяете мнение Ото. Этого будет достаточно для того, чтобы сломить упорство офицеров. В Риме есть уже личность, пригодная служить украшением престола Августа: это Эней Кальпурний Пизо…

— Или Гальба, — сказал Лукан.

— Как вы решите! Оба они люди чести и смертельные враги этого невероятно позорного правления. Также, я ни на мгновение не сомневаюсь в согласии Пизо, в случае если мы скажем ему: путь открыт. Для этого нам необходима по крайней мере одна когорта дворцовой стражи…

Слова внезапно замерли на его губах. Заговорщики вскочили, точно от удара землетрясения и, с побледневшими как полотно лицами, начали прислушиваться по направлению атриума.

Глава XIV

Гости Люция Менения были неожиданно испуганы продолжительным, странным шумом, начавшимся сильной перебранкой, со зловещей отчетливостью раздавшейся среди ночной тишины.

Привратник Ромей, незадолго до этого завязавший нежные сношения с хорошенькой рабыней соседнего дома, вопреки господской воле отворил дверь на робкий стук своей возлюбленной, несмотря на строгое приказание соблюдать крайнюю осторожность именно в эту ночь.

Проскользнувшая в его каморку девушка, думавшая, по-видимому, только о любви, была подкуплена шпионами императрицы-матери.

Прежде чем остиарий постиг измену очаровательной змеи, Паллас с пятнадцатью солдатами уже ворвался в атриум.

Тщетно сопротивлялся им Ромей, поддерживаемый несколькими рабами.

Громовым голосом провозгласил он недавно еще возобновленный закон, строго воспрещавший тревожить ночью римского гражданина в его жилище, даже если он был под подозрением тяжкого преступления.

Напрасно.

— Отойди, — сказал Паллас, — или я проткну тебя копьем.

— Вперед! — закричали преторианцы.

В это время послышался хриплый лай, за которым последовал яростный визг, а потом страшный вой.

Огромная собака, лежавшая у третьей колонны слева, сорвалась с цепи и вцепилась зубами в горло одного из преторианцев. Удар мечом распростер рассвирепевшее животное на каменном полу. К стонам издыхающей собаки присоединились звон щитов, крики рабов, растерянные уверения, что Менения нет дома, грубые приказания предводителя.

Между тем заговорщики уже успели опомниться.

— Измена! — закричал Люций Менений после первой минуты оцепенения. — Таково решение судьбы! Спасайся, кто может! Я брошусь навстречу негодяям, чтобы задержать их!

Заговорщики колебались, но он снова повелительно крикнул:

— Бегите, ради нашего дела! Вы — Рим; если вы падете теперь, с вами умрет навеки свобода отечества. Для меня же нет спасения. Тиран накрыл нас в моем жилище; я обречен на смерть; он отыщет меня, даже если я найду убежище у сарматов.

— Я буду биться рядом с тобой, — сказал Менений-старший, — и на меня также падет подозрение, так как я твой брат.

— Бегите, бегите! — побуждал товарищей Юлий Виндекс. — Если вы хотите освободить народ, то должны научиться обуздывать вашу гордость и сердечные побуждения. Участь этих двух великих братьев завидна. Дорогой Люций и ты, благородный Дидий, мы будем помнить вас до последнего издыхания. Будь мне свидетелем всемогущий Юпитер: на их месте я сделал бы то же самое!

С обнаженными мечами поспешили заговорщики в постикум, между тем как Паллас с своими солдатами входил из атриума в перистиль.

— Проклятие! — прошептал Флавий Сцевин. — Бежать, вместо того, чтобы броситься на эту свору, подобно гетулийскому льву! О, вот это кстати!

Последнее изумленное восклицание относилось к неожиданному столкновению с несколькими преторианцами, поставленными Палласом у задней стены дома, рядом с постикумом.

— Назад! — заревел ближайший солдат, направляя меч навстречу заговорщикам.

Страшный удар, нанесенный престарелым Флавием Сцевином был ответом на это «назад!». Шлем солдата разлетелся надвое, подобно гнилому ореху. Клинок вонзился на два дюйма в его череп, и он упал, не издав ни одного звука.

Второй преторианец также пал жертвой чудовищной силы ожесточенного Флавия. Остальные были убиты Фараксом, Юлием Виндексом и Луканом, между тем как приземистый, довольно медлительный Велин, несмотря на свое мужество, не подоспел к развязке.

Схватка продолжалась не более двух минут. Заговорщики скрылись. Ни один из них не был ранен, кроме полного блестящих надежд Фаракса, голова которого была почти отсечена от шеи вражеским мечом. Когда Юлий Виндекс нагнулся над ним, жизнь уже отлетела. Жалкий конец для господствовавшего в мыслях над миром Фаракса-цезаря! Невзирая на священные правила товарищества, труп его пришлось оставить среди трупов преторианцев, чтобы не подвергать риску судьбу всего заговора.

Между тем Люций и Дидий Менений стали у выхода в коридор, ведший из атриума в перистиль.

— Если есть будущая жизнь, то сохрани для меня и там твою любовь! — прошептал Люций, протягивая брату руку.

— А ты сохрани для меня твою! Вот они! Меня не страшит безмолвная урна смерти. В империи Нерона жизнь не стоит ни одной слезы.

Отважные братья не отступили и не поколебались. До самых глаз закрылись они крепкими щитами, только что висевшими на стенах, как простое украшение. Не напрасно бились они оба в походе против парфян: их могучие и ловкие удары сеяли смерть.

Наконец нападающие начали одолевать. Раздраженные своими потерями преторианцы кинулись на братьев с непреодолимой силой.

Оттеснив их на площадку в колоннаде, они окружили их и через секунду Дидий уже упал, пронзенный разом двумя клинками.

— Да процветает родина! Долой тирана! — были последние слова умирающего.

— Стойте! — вскричал Паллас, понявший, что смерть Люция уничтожит результаты его разоблачения. — Пощадите его! Люций Менений, сдайся!

— Никогда!

— Тысячу динариев тому, кто его обезоружит! — еще громче воскликнул испуганный Паллас.

Наступила пауза. Тяжело дыша, стоял Люций Менений в трех шагах от нападающих, крепко оперши щит о мраморные плиты пола, с окровавленным мечом в правой руке, следя за каждым движением преторианцев и готовый убить первого, кто приблизится к нему. Вдруг, познав всю безвыходность своего положения, он отбросил щит и приставил к груди меч, намереваясь пронзить себя, как некогда Квинтилий Вар.

Но в то же мгновение один из преторианцев безумно смелым прыжком кинулся на него.

Люций Менений упал навзничь.Клинок, тяжело ранивший солдата, переломился надвое.

Спустя минуту, заговорщик был уже связан.

— Паллас! — вскричал он. — Будь благоразумен и умертви меня!

— Как бы не так! Сначала попробуй пытки, а потом подожди немного. Быть может, Агриппина окажет тебе милость и позволит самому избрать себе род смерти.

— То, что вы можете знать, я и сейчас могу сказать вам. Но больше этого из меня не вырвет даже самая ужасная пытка.

— Хорошо, так говори же! — усмехнулся Паллас, обрадованный надеждой передать точные сведения своей повелительнице.

— Я буду говорить, если ты обещаешь оказать мне одолжение. Оно очень просто и маловажно. Обещаешь?

— Послушаем, что это такое?

— Прикажи развязать мне руки! Цепи причиняют мне невыносимую боль. Ты видишь, ведь я обезоружен. С этой веревкой, опутывающей мои колени, я не могу убежать от вас.

Паллас согласился после того, как преторианцы тщательно обыскали, не спрятан ли у него под одеждой кинжал.

— Слушай же, — сказал Люций Менений, — и передай это слово в слово твоей всемогущей повелительнице! Я признаю себя виновным в том, что принадлежу к числу вождей заговора, проникшего уже до крайних пределов Италии и преследующего славную цель уничтожения развратного императора, его преступной матери и бесстыдно-честолюбивой Поппеи Сабины.

— Доказательства этого в наших руках!

— У вас их нет, высокомерный Паллас. Вы не знаете ни одного из заговорщиков, иначе вы уже преспокойно схватили бы их. Мое признание должно наполнить сердца царственных преступников леденящим страхом: ибо они любят эту преходящую жизнь, презираемую мной и моими товарищами. Также мне известно, что в государстве, принадлежащем кровопийце, одного подозрения уже достаточно для моего смертного приговора. Поэтому я ни от чего не отпираюсь. Несколько союзников были у меня, хорошо замаскированные, не узнанные ни одним из моих рабов. Ты хочешь знать их имена? Вот это было бы дело! Быть может, я удовлетворю твоему желанию, быть может, нет. Куда думаешь ты отвести меня?

— В государственную тюрьму, — отвечал Паллас, ошеломленный неожиданным тоном своего пленника.

— Хорошо. Так прикажи тюремщику, чтобы он приготовил мне приличное ложе и оставил бы мне мою тогу. Если ты придешь завтра и с подобающей вежливостью обратишься ко мне, я посмотрю, что тебе ответить.

Паллас с трудом сдерживал торжество. Ему хотелось громко выразить свой восторг. Этот Люций Менений был неоценимым сокровищем! Если безумно-отважный государственный преступник, по увещанию его, Палласа, откроет все тайные нити этого заговора, какая это будет великая заслуга со стороны поверенного императрицы! И как ловко устроили все это боги! Какая невероятная удача! Доселе никто не подозревает ровно ничего! Креатуры императрицы вызнали только то, что Люций Менений враг Палатинума и что сегодня ночью у него будет ночное собрание, вот и все. «Уранионы покровительствуют мне», — подумал Паллас, и обернувшись к Люцию, важно произнес:

— Да будет так! Я тебе это обещаю. Тебе приготовят такое ложе, к которому ты привык, и не отнимут твоей тоги.

Восемь преторианцев, которым Паллас предписал вполне почтительное обращение с пленником, окружили его со всех сторон. Надсмотрщику мамертинской тюрьмы Паллас написал несколько слов на восковой дощечке.

Затем в сопровождении только троих солдат он на крыльях торжества поспешил в Палатинум. Агриппина выразила желание как можно скорее узнать о результате нападения. Нерон же вообще еще не знал о тайных попытках императрицы-матери к восстановлению своего влияния.

Оставив солдат на переднем дворе, Паллас с величайшей осторожностью направился в покои своей, уже нетерпеливо дожидавшейся, повелительницы.

Ему отворила рабыня в греческой одежде, тотчас же удалившаяся со странно-лукавой улыбкой.

Неожиданно и впервые в такой необычайный час Паллас очутился наедине с Агриппиной.

С потолка волшебно-роскошной комнаты спускалась знаменитая пурпуровая лампа в виде летящего феникса, превосходное произведение александрийского художника Антракса, разливавшая розоватый, очаровательный полусвет.

Агриппина сидела в кресле. Роскошная красота ее казалась еще соблазнительнее при этом сказочном освещении. Под ее прозрачной кожей, казалось, видно было, как переливалась кровь.

Паллас, опытный во всех тонкостях палатинских обычаев, почтительно преклонил колена, прижал руку к сердцу, как человек, с радостью готовый принести в жертву всю свою жизнь и сильно взволнованным голосом произнес:

— Повелительница, мы достигли цели!

Она приветливо улыбнулась.

— Я знала, что бесстрашный Паллас вернется только со щитом или на щите, — театрально произнесла она. — Но сообщи подробности!

Не поднимаясь с колен, Паллас рассказал о происшедшем.

— Завтра рано утром, — тоном повелителя вселенной произнес он, — пленник назовет мне всех руководителей. Затем один отважный удар — и многоголовая гидра уничтожена.

Агриппина протянула ему руку.

— Истинно велика твоя заслуга перед твоей признательной доброжелательницей! Поверь: в этот час вновь расцвело мое могущество! В лицо высокомерному Тигеллину, пустой Поппеи и, словом, всех опутавших императора, я брошу вопрос: что сделали вы для подавления этого заговора? И в ответ на их молчание, подобно громким трубным звукам, разнесется по всей империи весть о моих деяниях. Клавдий Нерон должен будет признаться перед целым светом: Агриппина спасла мне жизнь. Одна она способна охранять престол цезарей! А теперь, славный, счастливый победитель, приблизься. Я хочу обнять тебя.

Склонившись над белой рукой Агриппины, Паллас с легким трепетом припал к ней губами.

— Нет, не так, — нежно прошептала она, глядя на него блестящими глазами.

Паллас казался ей подобным Геро, возвращающимся в объятья своей возлюбленной после двадцати выигранных битв.

— Поцелуй меня! — говорила она. — Или ты боишься, неразумное, большое дитя!

… Почти в тот же момент Люций Менений ложился на приготовленное ему ложе в каморке государственной тюрьмы.

Шаги тюремщика затихли. Кругом царили мрак и мертвая тишина. Молодой человек закрыл глаза.

Перед ним возник приветливый образ женщины, уже не молодой и некрасивой, но несказанно кроткой и доброй — образ его матери, жившей в Региуме. Сердце его в последний раз сжалось мучительной болью.

Потом по красноречивым губам его скользнула улыбка. Глубоко переведя дух, он поднес к зубам левую руку и сразу прокусил вену.

Спустя три часа тюремщик явился будить его. Паллас уже стоял в приемной, горя нетерпением начать допрос.

На этот раз древний Рим Катона восторжествовал над современным распущенным Римом: поверенный Агриппины нашел залитый кровью труп.

Глава XV

На следующее утро, два часа спустя после восхода солнца, император находился в своей прохладной, освежаемой фонтаном спальне, где только что окончил завтрак в обществе агригентца, ставшего ему совершенно необходимым.

Тигеллин, имевший нескольких подкупленных им шпионов между рабами и рабынями Агриппины, с величайшей поспешностью доносивших ему обо всем и обо всех, давно уже знал о происшествии в доме Люция Менения. Его также уведомили с большими подробностями о нежном эпизоде между императрицей и предводителем экспедиции.

— Дорогой цезарь, — начал он, запив последнюю лукринскую устрицу сладким фалернским вином, — рассказывал я тебе, что Агриппина снова покушается на скипетр?

— Каким образом?

— Уже в течение нескольких дней она замышляет ловкую комедию… Она хочет убедить тебя, что одна она лишь обладает прозорливостью рожденной правительницы. Ты испугаешься, снова признаешь ее превосходство, словом, по-прежнему сделаешься ее игрушкой.

— Я не понимаю тебя.

— Дорогой цезарь, тебе известно прошлое Агриппины, но не ее настоящее. Поверь мне: супруга умерщвленного Клавдия не позабыла ничего… Я твой друг, цезарь… Я боюсь, ты взволнуешься, узнав нечто… Окажи мне милость! Если Агриппина войдет теперь — а она уже два раза справлялась, проснулся ли ты, — позволь мне вместо тебя отвечать на ее лицемерные речи! В то же время ты узнаешь, что все, что касается личности императора, известно Тигеллину по крайней мере так же хорошо, как императрице-матери, не перестающей восставать против тебя.

— Как хочешь. Я вполне доверяю тебе. Но во имя богов, прошу тебя, скажи мне…

Агригентец мигнул ему. Вошедший раб Кассий доложил о приходе Агриппины.

— Сын мой, — после короткого приветствия начала она, — тебе известно, что я никогда не желала хвалиться моими заслугами перед тобой или перед римлянами. Но все-таки можно сказать, что только благодаря заботливому надзору своей матери, император избежал теперь смерти от руки бессовестных убийц…

Нерон бросил на нее недоверчивый взгляд.

— Могущественная повелительница, — усмехнулся Тигеллин, — боюсь, что ты попусту тревожишь императора. Или, быть может, я сам заблуждаюсь, и дело идет не о пошлом заговоре Люция Менения?

Агриппина отступила.

— Откуда ты знаешь?..

— Нужно знать все, повелительница, что входит в круг долга. Мои солдаты, которые получили приказ арестовать сегодня на рассвете обоих Менениев, вернулись обратно с пустыми руками. Оказалось, что ночью там пролита была кровь по повелению императрицы Агриппины. Дидия убили, Люция схватили, и он наложил на себя руки в темнице. Вот какие приключения, повелительница! Очевидно, Паллас чрезмерно поспешил. Он слишком пламенно старается заслужить твою благосклонность. Во всяком случае, теперь по всему Риму прогремит скандал, между тем как можно было бы сделать то же самое законным порядком и без шума.

Императрица-мать побледнела. Уничтожающим взором посмотрела она на агригентца, уловку которого поняла, не будучи, однако, в состоянии опровергнуть его.

Овладев собой, она обратилась к Нерону:

— Дорогой сын мой, почему мне отвечает посторонний вместо тебя?

— Быть может, потому, что и ты действовала там, где должен был бы действовать я сам. Тигеллин заменяет меня.

— Весьма милостиво, хотя не совсем по моему вкусу. Когда мне нужен господин, я не обращаюсь к слугам.

В полном сознании своей безопасности, Тигеллин, улыбаясь, прислонился к мраморной колонне. Он не снял тогу, и в этой самодовольной позе походил на эллинского ритора, потешающего признательных слушателей блестящим изяществом своих антитез.

— Знай, — сказал Нерон Агриппине, — что Тигеллин — мой друг и советник, но никак не слуга.

— Клянусь Стиксом, он кажется мне чуть ли не твоим господином! Он присвоил себе полное влияние над тобой, и жалкие результаты твоих действий вполне соответствуют этому влиянию. Спроси Рим, чувствует ли он себя в последнее время более счастливым и более гордым? Я не стеснялась в выборе средств, открыто сознаюсь в этом. Я стремилась к железному царствованию, к торжеству абсолютной власти. Только такими средствами подавляются возмущения, оберегается порядок и поддерживается народное благоденствие. Теперь же, что за отвратительное торжество распущенности! Ваша тирания превратилась в такую же забаву, как скачки. Низкие выскочки-фавориты играют народным достоянием, как нищие заржавленными фишками. Люди, способные лишь на устройство роскошных празднеств, нахально выдают себя за государственных деятелей, почти выживают таких испытанных друзей императорского дома, как например Бурр, и льстят солдатам, как будто им уже завтра достанется звание главнокомандующего. Даже Сенека вынужден переносить это иго. При этом паразиты совсем не оберегают твою безопасность. Я должна бодрствовать над тобой. И когда я являюсь возвестить тебе, что ты спасен, меня встречает такой же… достойный Тигеллин и лепечет: «Успокойся! То, что ты сделала, было лишнее! Мы уже приняли меры…» Но я скажу тебе коротко и ясно: он лжет. И повторяю еще раз: он лжет.

В темных глазах Тигеллина сверкнула молния непримиримой вражды. Но это была лишь молния. Мгновение спустя истасканное, но все еще прекрасное лицо его снова приняло невозмутимое выражение царедворца.

— Повелительница, — с поразительным хладнокровием сказал он, — я сожалею о твоих словах. Тигеллин не смеет отвечать матери императора. Что я не заслуживаю упрека во лжи, Нерон это хорошо знает. Остальное меня не трогает. Он цезарь. Одна его воля может меня возвысить или низвергнуть. Теперь еще одно! Так как тебе были подробно известны планы мятежа, то, наверное, ты узнала, кто стоял во главе списка осужденных на погибель? Должен ли я прийти на помощь твоей памяти? Ты сама, императрица Агриппина, удостоилась этой чести, благодаря твоему бывшему фавориту, Фараксу. Вот видишь, теперь весь этот так называемый заговор приобретает совершенно иной вид. Тебе самой, божественная Агриппина, приходилось плохо, и только по этой причине мужественный Паллас разыграл роль судьбы. Будь возмущение направлено единственно против одного императора… с условием, что ты займешь его место на престоле… Паллас далеко не так усердно принялся бы за дело.

— Жалкий негодяй! — в бешеном негодовании вскричала Агриппина. — Нерон, сын мой, неужели ты веришь этому плуту? — обратилась она к Нерону. — Я… я… о, это ужасно! Разве я не взлелеяла в тебе, моем кумире, все самое дорогое для меня и возвышенное в жизни?

— Ты лелеяла и Британника, — простонал император, — и все-таки сделалась его убийцей.

— Кто говорил это? Укажи мне презренного, дерзающего на такую позорную ложь, и я прикажу умертвить его!

— Я желал бы избавить цезаря от неприятной обязанности называть источник его сведений, — тихо заметил Тигеллин. — Но если бы ему понадобилось лицо, готовое клятвенно подтвердить его слова, то он может указать на меня.

Агриппина остолбенела и, заломив руки, оглянулась кругом.

— Неужели в Палатинуме нет никого, кто заковал бы в цепи этого негодяя? — прерывающимся голосом вскричала она наконец.

— Никого, пока я под защитой Нерона.

Отчаянно скрестив на груди руки, Агриппина бросила на сына взгляд, полный глубокого презрения и невыразимой горечи.

— Так вот награда за мою безумную, беспредельную материнскую любовь! — дрожа, сказала она. — Безрассудный мальчик, предостерегаю тебя: будь осмотрителен! В конце концов, пожалуй, тебе еще придется испытать, на что способна Агриппина, прибегнувшая к силе!

Нерон подпер рукой омраченное печалью чело и, бледный, смотрел в пространство неподвижным взором духовидца.

— Если бы ты оставила мне одну ее! — беззвучно произнес он. — О, как было бы хорошо! Актэ, несравненная, умершая, неужели я обречен роком вечно, вечно оплакивать тебя?

— Как так! — усмехнулась Агриппина. — Кути до поздней ночи с развратниками и развратницами, а утром хнычь и жалуйся! Это по-кесарски! Это божественно!

Нерон не слыхал ее замечания, но зато агригентец не проронил ни слова и с большой живостью возразил:

— Кого подразумеваешь ты под развратницами? Сияющую ли красотой юность, в опьянении жизненными наслаждениями сбивающуюся с пути добродетели, или перезрелых матрон твоего возраста, в запоздалой жажде любви бросающихся из одних объятий в другие?

Руки императрицы задрожали в бессильной, всепожирающей злобе. Из ее бурно вздымавшейся груди вырвалось хрипенье, подобное тому, какое предшествует реву дикого зверя.

Прошло довольно много времени прежде, чем она стала в состоянии сдвинуться с места.

— Будь здоров! — сказала она императору. — Обдумай то, что я сказала! Спасайся, пока еще не поздно!

Не обращая внимания на Тигеллина, она величественно вышла.

— Какое несчастье! — прошептал Нерон, когда занавес задернулась за ней. — Прежде я искренно любил ее. Лучшая из матерей, — был лозунг, данный мной преторианцам в день моего восшествия на престол. А теперь?

— Что делать! — вздохнул агригентец. — Но разве ты виноват в том, что она мало-помалу уничтожила твою сыновнюю любовь? Она не заслужила ничего другого, клянусь всем священным!

Нерон глубоко вздохнул.

— Пришли ко мне Кассия, — печально сказал он. — Пусть он оденет меня.

— Как повелишь. Я пойду к Сенеке и сообщу ему о случившемся. Нужно сегодня же произвести расследование и арестовать рабов и отпущенников Люция Менения.

— Пожалуй. Только прошу тебя, из-за этой жалкой истории не откладывайте моего переселения в Байю! О, эта освежающая, успокоительная Байя! Ее прелести вечно манят страдающее сердце. Там, на морском берегу живется легче, нежели среди стен семихолмного города. В Байе иногда можно забыть бедствие, которым наказали нас боги: мученье быть человеком.

Агригентец солгал, сославшись на беседу с Сенекой. В действительности же он направился в покои Поппеи Сабины, поселившейся, вопреки всяким приличиям, на половине императора. Быстро перешагнул он порог голубой комнаты, полной очаровательного аромата афинских фиалок.

Возлюбленная императора приняла его с дружеской короткостью. Они шепотом обменялись несколькими многозначительными словами. Потом Поппея кивнула своей отпущеннице Хаздре, в стороне преклонившей колена на мягкой подушке и молившейся со сверкающим взором. Поппея сказала что-то на ухо девушке. Хаздра опустила ресницы, кивнула, как будто дело шло о чем-то уже заранее условленном, и исчезла в соседней комнате.

Между тем император ожидал своего главного раба, сначала терпеливо, все еще думая о только что происшедшей сцене. Но внезапно он изумился дерзости, с какой осмеливались заставлять дожидаться его, повелителя вселенной, словно пирожника в лавочке брадобрея.

Ведь стоит ему сказать слово, и неосторожные рабы еще до заката солнца будут распяты на кресте! Ныне цветущие юноши превратятся в бесформенную массу; а куча растерзанных костей и мускулов останется от того, что пока еще полно жизненной силы! Он продолжал развивать эту мысль… Не только одни рабы были его игрушками: также все отпущенники, все граждане, все всадники и сенаторы, до самих консулов…

Какое странное чувство! Он провел рукой по глазам, как бы прогоняя внезапное головокружение.

В самом деле: собственно говоря, во всем неизмеримом Риме ни одна голова не сидела прочно на принадлежащих ей плечах. Она могла быть отделена от туловища, как только цезарю вздумается отрубить ее. Нужен был лишь пустяшный предлог, и императорский каприз становился законным деянием. Придворная же челядь, ползавшая у его ног, была так презренна, что присягнула бы за десять динариев, что Рим — деревня, а верховный судья — переодетая женщина… Ему одному принадлежит власть над всеми! Да, над всеми! Взгляд его мог превратить богатейшего сенатора в нищего, а добродетельную супругу — в порочную женщину.

Даже больше того! Если бы ему вздумалось, самый последний, самый грязный носильщик трупов завтра же мог стать пропретором, а разгульнейшая гадитанка получить равные права с благородными римлянками!

Цезарь! Имя это звучало так же величественно, как имя Юпитера!

Не величественнее ли?

Ведь Нерон в самом деле держал в руке громовые стрелы, между тем как Юпитер был только призрак. Нерон — цезарь во плоти — правил всемирной империей, Юпитер же существовал лишь в воображении черни.

— Да, это так! — мечтательно прошептал император. — Молитесь о дожде, жалкие, глупые поселяне, когда солнце превращает почву в пыль! Юпитер не услышит вас. Но цезарь, если захочет, может провести клавдиев водопровод до Соранты и оросит ваши нивы олимпийским нектаром. Плачьте о хлебе, когда запаздывают александрийские корабли с зерном, вы, простодушные плебеи! Юпитер допустит вас умереть с голода, если цезарь не отворит вам свои неизмеримые житницы! Если бы вы, в вашем слабоумии, не уподоблялись животным, вы должны были бы понять, что мне одному приличны алтари, фимиам и пылающие жертвоприношения!

Он с утомленным видом бросился на ложе.

В это мгновение, с быстротой стрелы, в спальню ворвался маленький, проворный человек, с головой, обвязанной куском кожи вроде маски. Быстро махая кругообразно рукой, он направил в горло императора блестящий кинжал, несомненно оказавшийся бы смертоносным, если бы была достигнута его цель. Но чрезмерная поспешность повредила верности удара юного убийцы. Он промахнулся, и клинок вонзился глубоко в подушку ложа.

Нерон вскочил с гневным восклицанием:

— Так вот она — неприкосновенность его божественности?

Бешено бросившись на врага, он хотел схватить его за руку. Но убийца с проворством хорька выронил оружие и выскользнул в дверь.

Нерон побежал за ним и столкнулся с Тигеллином.

Вслед за ним явились прислуживавшие цезарю рабы.

— Негодяи! — обрушился на них Нерон. — Должен ли я приказать распилить вас живьем? Пока вы сидите, забившись по углам и пьянствуете или играете в кости, в покои вашего повелителя пробираются тайные убийцы!

Рабы затрепетали.

— Да сохранит тебя от этого Юпитер!

— Юпитер! Что может сделать Юпитер против предательского кинжала? Будь вы на своих местах, как вам повелевает ваш долг, то преступник совсем не смог бы покуситься на такое дело!

— Повелитель, — отвечал Кассий, — будь уверен в нашей готовности умереть за тебя! Но нас задержала императрица-мать. Она хотела дать нам какие-то поручения и, должно быть, позабыла потом, что мы ожидаем в колоннаде…

— Поручения… — прошептал Тигеллин, наклоняясь и поднимая с ковра трехгранный кинжал, брошенный убийцей. На лице его выразился сильный, почти театральный ужас. — Цезарь, мой обожаемый друг!.. — с неописанным смущением произнес он и вдруг обратился к рабам:

— Идите! — сказал он. — Возвестите римлянам, чтобы они принесли жертвы за спасение нашего славного императора! Идите, спешите! Я сам буду услуживать цезарю.

Рабы удалились.

Тигеллин лицемерно упал на колени перед ложем Нерона и в притворном отчаянии спрятал свое лицо в складках пурпурового одеяла.

— Клавдий Нерон, — трагически произнес он наконец, торжественно поднимаясь, — этот смертельный удар нанесен тебе Агриппиной.

Юный цезарь дико зарычал.

— Софоний! — крикнул он, занося правую руку.

— Агриппиной, — повторил сицилианец.

— Докажи! — простонал император.

— Я могу это сделать, и твоя Поппея подтвердит мои слова. Позвать ее?

— Делай, что знаешь! Но горе тебе, если ты обманываешь меня!

— Разве можно обманывать друзей? Я ручаюсь тебе головой, что Поппея скажет тебе то же самое, что я. Я же говорю: этот сверкающий стилет взят из тайного смертоносного арсенала, скрываемого достойной Агриппиной в стене своей спальни. Там ты найдешь еще несколько подобных кинжалов, и если они не походят вот на это оружие, как две капли воды, то прикажи тащить меня к гэмонским ступеням!

Подойдя к двери, он послал одного из рабов, уже занявших свои обычные места, за коварной супругой Ото.

Маленькая финикианка Хаздра, по приказанию Поппеи так искусно разыгравшая сцену покушения, не замеченная никем, уже успела вернуться к своей госпоже.

Выбежав от императора в первый коридор, она сорвала с себя кожаную маску и распустила свою высоко подвязанную одежду. Поппея ожидала ее в лихорадочном нетерпении. Узнав, что все произошло именно так, как было условлено, она обняла девушку и осыпала поцелуями. Но Хаздра, по-видимому, не нуждалась ни в какой признательности. Глаза ее сверкали адской радостью. Потом она скользнула на свою обычную подушку и заплакала. Слезы ее лились о мертвом Фараксе.

Пришел посланный от Тигеллина. Поппея не медлила. Что было ей за дело до остальных дворцовых обитателей, способных приметить, как она вошла в спальню Нерона? Именно теперь ей казалось даже нужным подчеркнуть настоящее положение вещей свободнее и смелее, чем в присутствии Октавии.

— Привет тебе, цезарь! — сказала она улыбаясь и как будто ни о чем не зная.

Она нежно обняла его.

— Повелительница, — сказал Тигеллин, — подари мне несколько минут внимания.

— Что такое? — с любопытством спросила она.

Агригентец рассказал сначала о происшествии в доме Люция Менения, потом о посещении Агриппины и, в заключение, об ужасном «святотатстве», совершенном против особы цезаря «неизвестным преступником».

Поппея пришла в исступление.

— Нерон, мой возлюбленный Нерон! — восклицала она. — Ты живешь еще, или это только сон, что я держу в моих объятиях твою дорогую голову? Да, ты жив… О, я умираю при одной этой мысли… Тигеллин, я падаю… О, мой бедный, бедный, измученный мозг!

По ее щекам скатилось даже несколько слезинок, настоящих, крупных слезинок.

В это мгновение агригентец подал ей трехгранный кинжал и спокойно спросил:

— Смотри, повелительница, вот оружие, оставленное убийцей.

Поппея пронзительно вскрикнула и, вовремя подхваченная Тигеллином, упала, прекрасно разыграв обморок, между тем как у императора в самом деле вся кровь прилила к сердцу. Он пошатнулся и обеими руками судорожно схватился за массивный бронзовый стол, так что зазвенели стоявшие на нем серебряные кубки и блюда.

Наконец он овладел собой.

— Поппея, — беззвучно сказал он. — Не заставляй меня поверить такому ужасу… Это будет моей смертью, Поппея!

— Не твоей, потому что ты невинен! Нерон! Если Тигеллин уже сказал тебе… он сказал правду. Кинжал этот…

— Кинжал этот… кинжал этот?.. — прошептал Нерон. — Подумай прежде! Ты ошибаешься, Поппея! Ты должна ошибаться, или весь необъятный мир заслуживает одного лишь разрушения!

Поппея Сабина покачала головой.

— Я не ошибаюсь. Виновницу этого страшного преступления зовут Агриппиной.

Она рассказала ему о странной случайности, открывшей ей тайну стенного ящика. Задвигавшая его дощечка тогда, вероятно, не полностью была закрыта, ибо впоследствии Поппея снова пыталась открыть ящик, но безуспешно. Но ведь Нерон мог во всякое время приказать взломать стену.

Неподвижный, безмолвный, не сводя стеклянных глаз с ее разгоревшегося лица, слушал император ее рассказ.

— Что за коварство! — шептал он. — Значит, она сама раздает смертоносное оружие своим преступным слугам. Потеряется ли такой кинжал или сломается в груди своей жертвы, все равно по нему не узнаешь убийцу, которого можно было бы поймать, если бы он убивал своим собственным оружием. Искусно придумано!

Наступила пауза.

— Нерон, цезарь, — начал наконец агригентец, — сегодня решительный день: во-первых, по закону Агриппина заслужила смерть, во-вторых, ради твоей безопасности она должна быть удалена. Арестовать убийцу и в цепях повлечь ее пред сенат — вот, строго говоря, долг императора, чья высокая особа прежде всего принадлежит отечеству и народу. Но я знаю: на это ты никогда не согласишься, и твое сопротивление, говоря по совести, кажется мне понятным. Даже как преступница, она все-таки мать императора. Гласный суд подорвал бы достоинство династии, да и всего римского государства. Твое божественное имя не должно быть опозорено. Поэтому предоставь мне удаление презренной, угрожающей драгоценной жизни родного сына из жалкого властолюбия! Я тебе это советую, я требую этого — или я сам убью себя!

— Послушайся его! — молила Поппея, бросаясь на колени. — Я не могу дышать свободно, пока опасность не будет навсегда отвращена от твоей дорогой головы!

Она рвала на себе одежду, судорожно терзала свои волосы и снова сумела выжать поток слез, еще обильнее прежнего.

Нерон противился сначала, но потом, стряхнув давившее его оцепенение, разразился припадком титанического гнева и поднимал кулаки к небу, словно обвиняя во всем богов.

— Презренная! — восклицал он. — Она уже по щиколотку в крови и все еще не насытилась ею! Ей нужно еще умертвить родного сына, для того чтобы спокойно спать! Прочь, жалкая слабость, замолчи малодушное, истерзанное сердце! Карай ее, Тигеллин! Действуй, убивай, как хочешь!

— Благодарю тебя, цезарь! Об одном только прошу тебя еще, если хочешь, чтобы все удалось как следует.

— Об чем?

— Отныне обращайся с Агриппиной так, как я нахожу это нужным! Ты должен помогать нам только словами, только жестами: действовать же буду я один, и скорее, чем ты ожидаешь…

Нерон снова поколебался. Но перед ним сверкал клинок кинжала…

— Она сама этого хотела… — сквозь зубы прошептал он, и, подавая руку агригентцу, подавленным голосом произнес:

— Да будет так!

Глава XVI

Неделю спустя Нерон со своим блестящим двором уже находился в Байе.

Сенека же, которому предстояло окончить несколько важных государственных дел, и Бурр оставались еще в Риме.

Бурра удерживало «происшествие в доме Менения».

Так как в заговоре участвовал военный трибун — Фаракс, то Тигеллин весьма выразительно заявил о необходимости неусыпной бдительности, а в этом отношении «никто не мог заменить превосходного Бурра».

В действительности же, лукавый агригентец хотел лишь отдалить от театра задуманной им интриги единственного человека, казавшегося ему помехой его дерзкому замыслу против императрицы-матери.

Со времени тягостной сцены в спальне сына Агриппина больше не появлялась. Она провела два длинных, тоскливых дня одна в своих покоях, подавляя бушевавшие в ней гнев и жажду мщения. На третий день она поспешно выехала с небольшой свитой. Даже Паллас не должен был сопровождать ее: она хотела разыграть роль обиженной, осиротелой, отвергнутой… С этой целью она избрала своей резиденцией местечко, хотя также лежавшее на байском заливе, но удаленное от Байи; поселение ее там имело вид отчуждения и даже просто изгнания. «Как? — должен был воскликнуть изумленный свет. — Клавдий Нерон роскошничает под дивными колоннадами своих олимпийских вилл, его жизнь — непрерывный ряд наслаждений; Агриппина же, возведшая его на престол, живет в скромном Баули, на уединенной ферме? Что за мать!»

В Баули находилась прелестная маленькая вилла, недавно подаренная императрицей к свадьбе ее любимице Ацерронии. Теперь рыжая кордубанка была уже вдовой. Жизнь не застаивалась в императорском Риме.

Нерон и Тигеллин, казалось, теперь еще с большим увлечением и страстью предавались знаменитым байским кутежам. Поппея Сабина была всеми признанной верховной жрицей культа, состоявшего из смеси всевозможных наслаждений.

Это были то оргии, посвященные болезненно-восторженному обожанию природы, то преувеличенные, причудливые излишества в области искусства, то безумство в море чувственности. Между тем Тигеллин окончательно покорил прекрасную арфистку Хлорис. Позабыв о своем прошлом, она с торжеством бросалась ему на шею во время этих бешеных пиров.

Нерон презрительно усмехался, глядя на нее.

Он вспомнил вечер у Флавия Сцевина, когда еще беспорочная Хлорис пела перед гостями свою трогательную, незабвенную песнь.

Так-то меняется все на свете! Целомудренная невеста Артемидора — чем стала она теперь? Конечно, бывший раб переживет это, он скажет себе, что такова сила природы и воля рока. И к чему сияет девичья красота, если не для того, чтобы быть принесенной в жертву императорскому всемогуществу? Тигеллин в объятиях Хлорис уподоблялся увитой розами колонне кесарского дворца.

Но та песнь, та песнь! При этом воспоминании перед ним вставала прелестная, белокурая головка с большими, глубокими глазами. Отуманенные слезами глаза эти, казалось, говорили ему: «Я тебя любила больше всего на небе и на земле. Но теперь я уже давно мертва».

С лихорадочной поспешностью обвив левой рукой роскошный стан Поппеи, он громко воскликнул:

— Эвоэ! — и осушил кубок до дна.

В этом водовороте наслаждений Тигеллин и Поппея, по-видимо-му, совершенно забыли об Агриппине. Иногда только агригентец немного опаздывал на представление сирийских танцовщиц или удалялся потихоньку раньше окончания шумного коммиссацио. Также могло показаться странным то, что начальник флота Аницет, корабли которого стояли на якоре недалеко у Мизенского мыса, теперь обращался с Тигеллином гораздо дружелюбнее прежнего и часто беседовал с ним. Но в Байе ни у кого не было времени серьезно вникать в поступки окружающих, а Нерон — единственный человек, которого это близко касалось, — старался намеренно опьянить себя.

Поэтому ни одна душа не подозревала, что коварный Аницет за три миллиона сестерций обещал взять на себя исполнение «приговора» над Агриппиной.

В начале третьей недели Тигеллин просил императора уделить ему «несколько минут его драгоценного времени».

— В чем дело? — спросил Нерон, которого весь день мучило мрачное предчувствие.

— Если тебе угодно, то следуй за мной! — сказал агригентец. — Таким образом мы избежим подробного объяснения.

Он повел императора в прелестную коричневую комнату, прилегавшую непосредственно к парку. В маленькое окно без стекла виднелось целое море цветущих розовых кустов. Справа от окна стоял драгоценный письменный стол на чугунных ножках, со столешницей из цельного куска великолепного кедрового ствола.

Здесь Тигеллин, в последнее время сделавшийся почти соправителем императора, писал от его имени депеши Бурру и Сенеке.

Отсюда же он недавно известил Ото в Лузитании, что хотя до сих пор еще не удалось напасть на след соучастников заговора Менениев, но что тем не менее есть основания подозревать в сочувствии к заговору некоторых подчиненных Ото центурионов, о чем ему следовало немедленно произвести дознание, конечно, с соблюдением всевозможной осторожности. На этом же столе сочинялись банально-красноречивые любовные послания, которые победоносный Тигеллин, несмотря на решительное предпочтение, отдаваемое им родосске Хлорис, все-таки писал по полудюжине за один присест. Во всей Байе едва ли была хоть одна знатная горожанка, с которой Тигеллин не переписывался бы на богатом греческом языке, причем, конечно, его корреспондентка непременно обладала молодостью, любезностью и красотой. Только при таких условиях его быстрое перо могло изливать потоки страстных выражений и блестящей лести.

В настоящем случае, само собой разумеется, на обыкновенно заваленном изящными рукописями столе господствовал примерный порядок. Перед позолоченной урной с чернилами одиноко лежали две длинные полосы папируса, одна чистая, другая исписанная.

— Повелитель, — торжественно начал Тигеллин, — я поклялся тебе и себе, а главное — заботливой Поппнее, окончить по возможности, без твоего ведома, печальное дело, смутившее нас в последние дни нашего пребывания в Риме: я подразумеваю святотатственную попытку императрицы-матери. Но совершенно обойтись без твоего участия оказывается невозможным. Поэтому я прошу тебя списать это письмо и сегодня же отослать его императрице Агриппине. Письмо содержит все, что по зрелом размышлении, я нашел необходимым написать. Затем в течение дня тебе придется играть роль, которую благодаря великому артистическому таланту, дарованному тебе Аполлоном, ты проведешь успешно, хотя она и будет тягостна для тебя. Ты должен будешь изобразить по-прежнему приветливого, любящего сына, не подозревавшего о замыслах своей чудовищной матери.

Слегка дрожавшей рукой цезарь взял со стола полосу папируса. Послание гласило:

«Клавдий Нерон Цезарь желает своей возлюбленной матери Агриппине здоровья и благоденствия.

К величайшей горести примечаю я, дорогая мать, что недавняя сцена с Софонием Тигеллином грозит окончательно разъединить меня с тобой.

Я не хочу входить в обсуждение того, насколько справедливы или ложны обвинения человека, находившегося, по собственному признанию, в состоянии крайнего возбуждения. Я знаю лишь одно, что все смертные без исключения имеют свои недостатки; поэтому было бы величайшим безумием упрекать именно тебя в том, что присуще вообще всем. Мне, твоему сыну, менее всех подобает осуждать тебя, ибо все твои поступки, за которые ты подвергаешься порицанию, совершены тобой ради меня. А материнская любовь достойна уважения даже тогда, когда ради любимого ребенка она вступает на путь заблуждений.

Скажу прямо! Я чувствую, что и теперь еще люблю тебя как прежде и все радости жизни омрачены для меня нашим раздором. Поэтому прошу тебя: забудь прошлое и протяни мне снова дорогую руку, которая так часто и так благотворно доселе направляла и поддерживала меня.

Если ты желаешь, то пусть весь мир узнает о нашем полном примирении. Приглашаю тебя провести завтрашний день с твоим вновь обретенным сыном. Тигеллин, которого я намерен наказать за его дерзость, вчера покинул Байю. Впредь до дальнейших распоряжений я отослал в Рим этого, во всех отношениях превосходного человека, провинившегося только лишь из преданности ко мне; в Риме он облегчит немного труд достойного Сенеки.

Ответь мне через раба, который передаст тебе это послание! Надеюсь, ты не откажешь мне в моей просьбе. До свиданья, дорогая мать! Будь здорова!»

Нерон вопросительно взглянул на Тигеллина. Но агригентец убедительно просил его не требовать разъяснений.

С тяжелым вздохом принялся цезарь за письмо.

Окончив переписку, он поспешно направился в ванную, чтобы холодной водой освежить свой пылавший лоб.

Между тем торжествующий Софоний послал верхового в Баули с письмом. Ответ пришел в час ужина.

Императрица писала:

«Агриппина своему возлюбленному сыну Клавдию Нерону.

Письмо твое получила и с радостью узнала из него о давно ожидаемой мной перемене твоего образа мыслей.

Удаление тобой Тигеллина кажется мне настолько благоразумным, насколько и деликатным. Я желала бы рассеять твое заблуждение относительно этого человека: поверь, он не питает к тебе ни тени дружбы. Он льстит тебе из простого эгоизма. Он хочет господствовать над тобой для того, чтобы потом извлекать из тебя личные выгоды. Я же, твоя мать, желавшая руководить тобой и направлять тебя, с самого начала стремилась к одной-единственной цели: упрочению твоего счастья, величия и могущества, твоего господства. Подчинение матери не может быть постыдно даже для героев и полубогов: сколько раз я повторяла тебе это! Непобедимый Кориолан удалился со своим войском от ворот Рима, потому что мать просила его об этом.

Довольно. Я приеду к тебе и, — к чему скрывать это? — приеду с большой радостью.

Позаботься о том, чтобы мы сначала свиделись одни! Нам нужно объясниться.

Если погода позволит, я прибуду морем. Надеюсь быть на месте спустя час после восхода солнца. Меня будет сопровождать только Ацеррония и несколько рабынь.

Будь здоров!»

Тигеллин, открывший послание Агриппины, молча закивал головой, и тотчас же отправился к Поппее, где его уже ожидал начальник флота Аницет.

Когда он переступил через порог, держа в левой руке голубоватый листок папируса, оба они со стремительной алчностью вскочили с кресел и уставились на него, как на привидение. Финикианка Хаздра, также участвовавшая в страшной тайне, вздрогнула и впилась в лицо агригентца своими большими черными лучистыми глазами.

— Нет, — улыбаясь, прошептал Тигеллин.

Волнение товарищей забавляло его.

Когда Поппея и Аницет познакомились с содержанием послания, решено было скрыть его от императора, так как рассудительный и доверчивый тон, принятый Агриппиной, казался опасным.

— Когда она приедет, — сказала Поппея, — я уж позабочусь о том, чтобы ее самые нежные ласки не оставляли продолжительного впечатления. Если же он прочтет ее лукавые внушения, пожалуй, он начнет раздумывать и действовать сообразно своим размышлениям.

— Умно сказано, — кивнул агригентец. — Но к сожалению, время не терпит! Малейшая отсрочка может быть гибельна для нас. Агриппина не сидит сложа руки ни одной минуты. Дайте ей срок, и старая змея опять проползет на прежнее место.

— Сохрани меня от этого моя счастливая звезда! — вздохнула Поппея. — При одной этой мысли мной овладевает смертельный ужас.

— Что касается меня, — сказал агригентец, — я боюсь ее меньше, чем ненавижу. И мое тщеславие также поставлено на карту. Я не хочу и не могу проиграть игру.

— Нет, ты не должен проиграть, высокородный господин! — потирая руки, прошипела Хаздра. — Она считает себя богиней. Докажи ей, что она смертная! Убей ее, и я с наслаждением буду целовать прах у твоих ног!

— Что я слышу? — произнес Аницет. — Ты не только лишь послушное орудие твоей госпожи, но и сама питаешь враждебные чувства?

— Да, господин.

— Но по какой причине?

— Ты не знал Фаракса, военного трибуна? Когда он был простым преторианцем, он любил меня. Не насмехайся, Тигеллин! Некрасивая Хаздра, которая так не нравится всем вам, была действительно любима. Но высокая развратница отняла его от меня. О, если бы я могла хоть один раз схватить ее за ее бесстыдную, изолгавшуюся глотку!

Она стиснула кулак и погрозила по направлению к Баули. Лицо ее исказилось, за полуоткрытыми губами сверкнули крепко стиснутые зубы, белые и острые, как зубы шакала.

Искренность этой бешеной ненависти изумила Поппею.

— Успокойся! — благосклонно сказала она. — Агриппина умрет и без твоей помощи. Стыдись! Ты плачешь?

— О, нет! Я не плачу. Я давно уже разучилась плакать. Глаза мои увлажняются лишь от ярости, раздирающей мое сердце!

Между тем Нерон, приняв ванну, один лежал на подушках в прохладной галерее, то смотря на мраморные статуи, возвышавшиеся в коричнево-красных нишах, то перелистывая рукописи, недавно доставленные ему с нарочным из Палатинума.

Дневные донесения Сенеки и Бурра он только пробежал глазами, хотя в послании Бурра и были важные сообщения. Он доносил об аресте двух трибунов, сговорившихся умертвить императора и Поппею Сабину. Спрошенные о причинах такого намерения, они угрюмо отвечали:

— Наши мечи отмстят за благородную Октавию!

С минуту император думал об этом эпизоде, и чувства его выразились словами:

— Из-за Октавии возникают убийственные замыслы; следовательно, Октавия угрожает моей безопасности.

Но он тут же откинул эту мысль и вытекавшие из нее ожесточение и горечь. Гораздо более, нежели донесения Бурра, интересовала его записка Фаона, остававшегося в Риме в качестве главного управляющего дворца.

Фаон посылал ему план и смету стоимости новой роскошной виллы, что должна была быть построена на вершине цепи холмов между Байей и Кумэ, — блестящее доказательство расточительности императора и его чисто персидской жажды роскоши.

В течение нескольких месяцевэто была уже пятая громадная постройка, затеянная императором для своей особы. Два дворца были уже окончены, — так как рабы и рабочие, под руководством архитекторов, живописцев и скульпторов трудившиеся день и ночь, составляли целую многочисленную армию.

— Восхитительно! — шептал Нерон, снова углубляясь в детали плана. — Клянусь Зевсом, вот это я называю правильным взглядом на жизнь повелителя мира! Конечно, издержки соответствуют отделке! Девятьсот миллионов! Сомневаюсь, чтобы сама Семирамида жила в таком великолепии. Девятьсот миллионов! Этого довольно, чтобы навеки освободить всю Александрию от всех податей и налогов!

Он подпер голову рукой.

— Для кого же ты сеешь, усталый поселянин Нильской дельты? Для кого охотишься ты за львом с опасностью твоей жалкой жизни, костлявый мавр? Для кого пасете вы ваши чудесные стада рогатого скота вы, грязные поселенцы голубого Дуная? И для кого выращиваете вы огненных коней, жители южной Испании и Каппадокии? Для меня, для цезаря, которому вы еще должны быть благодарны, если он не дает вам умереть с голода, для того чтобы вы могли продолжать сеять, охотиться и пасти! Дивное, олимпийское ощущение! Когда оно охватывает меня, земля бесследно исчезает предо мной, и я чувствую, что Цезарь выше Рока. Похитьте у меня то, что я люблю: это мимолетная капля росы! Но то, над чем я господствую, что я могу превратить в прах — это неисчерпаемое море, целый океан визжащих, жалких созданий!

Он устремил восторженный взор в резной потолок, словно прозревая за изящным навесом бесконечность лишенного богов неба, для которого предназначался только один высокий житель — он сам!

В таком состоянии его нашел Тигеллин.

— Повелитель, — деловым тоном произнес он, — Агриппина приедет завтра рано утром.

— Я знаю это, — рассеянно отвечал император. — Приказаниям Клавдия Нерона повинуются даже упрямейшие из упрямых.

— Можешь ли ты назвать приказанием предложение, облеченное в столь льстивую форму?

Нерон провел рукой по лбу.

— Да, я позабыл, — сказал он, как бы внезапно очнувшись от заоблачных мечтаний. — Да, я просил… я, могущий одним взглядом разрушить вечный Рим! Но ты сам этому виной. Я только списал то, что ты положил передо мной.

— Я сделал это после зрелого размышления, повелитель! Посол мой сообщил, что Агриппина обрадовалась и взволновалась до того, что не успела прислать письменный ответ. Она шлет тебе тысячи нежных приветствий, считая тебя снова вполне покорным себе.

— Покорным, — насмешливо вскричал Нерон. — Она узнает это!.. Покорным! Могу ли быть покорным я, я, цезарь!

Он вскочил и в глубоком размышлении несколько раз прошелся по комнате.

— Прости! — сказал он наконец. — Твою руку, Тигеллин! Ты один из немногих, кому я искренно признателен. Я был рассеян. Сообщения Фаона… то есть Бурра, хотел я сказать… Вот, прочти! Итак, она приедет? Что же мне нужно теперь делать? Ведь я поклялся тебе…

— Мы еще поговорим об этом, — прервал его Тигеллин. — Ты кажешься сильно взволнован. О том, что сообщает тебе Бурр, я уже слышал от Поппеи. Она знает все, эта жемчужина среди женщин. Двое возмутившихся трибунов, обезоруженных Бурром, были подкуплены Агриппиной.

— Кто говорит это?

— Поппея. И она скоро представит тебе доказательства. Не говори ей пока ничего! Она может взволноваться, а мы должны быть бодры и спокойны.

— Ты прав, Тигеллин! Ее следует беречь, особенно теперь, когда она готовится… подарить меня ребенком…

— Цезарь, друг мой! — взволнованно вскричал Тигеллин, как будто впервые узнав об этой тайне. — Твоя сладчайшая Поппея… О, ты трижды счастливый цезарь! Теперь я убежден, что все удастся нам. Дитя императора находится под защитой богов. Еще один день — и Нерон наконец освободится от ядовитой змеи, непрерывно угрожающей его дорогой главе. Иди, мой Клавдий! Обедай с твоей Поппеей! Останься сегодня с ней наедине! Это успокоит тебя. Ты закалишь свое и ее сердце для последней решительной борьбы. Будь счастлив, цезарь! Тигеллин будет работать за тебя!

Глава XVII

На следующее утро Агриппина рано выехала из Баули.

Окруженный блестящей свитой, Нерон торжественно встретил ее на пристани, приветливо помог ей выйти из ее биремы и поцеловал ей обе руки. Ацеррония также удостоилась милостивого приема.

Агриппина с цезарем поднялись впереди всех по ступеням к широкой, усаженной миртами дорожке, где уже ожидали их носилки. Императрица должна была быть избавлена от труда пройти даже несколько шагов до вестибулума: так строго придерживался этикета начальник флота, Аницет. Один из отпущенников императора в то же время получил приказание привязать бирему в стороне, в одной из выложенных камнем бухт, и позаботиться о покрытых потом гребцах Агриппины, равно как о ее рабынях.

Поппея Сабина, смиренно склонив голову и по восточному обычаю сложив руки на груди, ожидала у входа в атриум. Давно уже Агриппина вынуждена была признать в решительной Поппее равную себе силу. Император чувствовал к этой прекрасной, утонченно-льстивой женщине действительно страстную любовь, помрачавшуюся на минуту лишь тогда, когда пред ним вставал полупоблекший образ Актэ, или когда им овладевала та ненасытная жажда жизни, которую он всегда ощущал после глубоких философствований. В припадке такого экстаза, он желал воплощения всех женщин мира в одном прекрасном существе, в объятиях которого он мог бы изведать все, что Афродита в своем божественном безумии так жалко раздробила на части. Если экстаз был продолжителен, то Нерон по несколько дней старался сам собрать это раздробление воедино. Он переходил от одного воплощения идеала красоты к другому. С одинаковым жаром он целовал дочерей сенаторов и сигамбрских рабынь, модницу Септимию и певицу Хлорис, изменявшую своему любовнику Тигеллину без малейшего угрызения после того, как она выбросила за борт свое истинное счастье — жизнь с Артемидором. Но после этого цезарь всегда с обновленной страстью возвращался к Поппее, которая была достаточно умна для того, чтобы не замечать похождений властителя мира. Таким образом, он все больше и больше подчинялся ее непреодолимому очарованию.

Наконец теперь, когда повсюду шептали о том, что Поппея Сабина готовится стать матерью, а уведомленный об этом обстоятельстве Ото спокойно и без гнева выразил намерение развестись с ней, Агриппина должна была сознаться, что если она хочет победить, то ей не следует высказывать своей ненависти к этой развратнице.

И она сумела великолепно сыграть свою роль. Смирение молодой женщины было вознаграждено самым блестящим образом. Агриппина обняла ее, назвала своим дорогим другом, поцеловала ее в полуоткрытые губы и поклялась, что прекрасная Поппея никогда еще не была так очаровательна и прелестна, как теперь.

Тотчас после этого под навесом маленького триклиниума подали роскошный завтрак.

За завтраком присутствовали только пятеро: Нерон, Агриппина, Ацеррония, Поппея и Аницет.

Агригентец прятался весь день. Все думали, что он уехал. Впрочем, во время завтрака его имя не было упомянуто ни разу.

Разговор поддерживали преимущественно Аницет и Поппея. В особенности был говорлив обыкновенно молчаливый Аницет. Следовало во что бы то ни стало помешать императрице-матери объясниться с Нероном. Поощряемый громким одобрением Поппеи и Ацерронии, он рассказывал одну за другой истории о необыкновенных морских приключениях, и даже сама Агриппина по временам увлекалась его живым, интересным рассказом.

Посторонний зритель, наверное, подумал бы, что за этим роскошным, сверкающим золотом и серебром столом царят искреннее веселье, душевное спокойствие и сердечное дружелюбие.

Но Агриппина боролась с странным беспокойством.

Подозрительность ее была скоро подмечена Поппеей, увидавшей, что императрица-мать постоянно принималась за поданное блюдо тогда, когда его уже отведывали император или Поппея.

Раз, когда Агриппина отвернулась, она легким движением руки, понятным одному только Нерону, обратила на это его внимание. Нерон нахмурился. Опасения Агриппины казались ему ясным доказательством ее виновности.

Как бы случайно, он начертил на столе указательным пальцем букву Б.

Во взоре Поппеи засветилось тихое довольство. Она догадалась, что это Б означало: Британник.

Завтрак был превосходным. Тут были чудовищные устрицы и нежные, бескостные мурены; два паштета — один из мозга жаворонков, другой из копченой оленины с двадцатью пряностями; фрукты из знаменитейших кампанских садов; словом, всевозможные изысканнейшие кушанья подавались великолепно разодетыми слугами, между тем как холодное, искрящееся этнинское вино распространяло опьяняющий аромат. Но всем этим наслаждалась одна только испанка Ацеррония.

Она наслаждалась искренно и, выпивая один освежающий кубок за другим, внутренне горячо желала, чтобы уединенной жизни на вилле в Баули действительно пришел конец.

Как непохожа жизнь здесь, под прохладным навесом, на жизнь в подаренном ей доме! Благодарение бессмертным богам, она избавилась от ужасного мужа; теперь недоставало только прежнего веселого, пестрого общества и кого-нибудь для замены покойника! Она не выйдет больше замуж, ни за что на свете; но… ей хотелось бы завести себе друга. Всеблагая Киприда, тебе известна песнь молодых, веселых вдов!

Например, Аницет… Его нос немного широк, но ведь целуются не носом!

Он весело болтал и искренно смеялся, когда Ацеррония разражалась хохотом; она не понимала, почему прежде так пренебрегала им! А ее смешное видение в парке Сцевина! Его оживленные глаза тогда были закрыты… по лицу струилась зеленоватая вода… рот был искажен, бледен, ужасен… А позади него Помона, внезапно принявшая черты императрицы-матери!

Как глупо!

Мудрая египтянка Эпихарис тогда же дала ей благоприятное истолкование. Она предсказала, что начальник флота в течение года благополучно доставит их в гавань… Конечно, гавань могла быть и аллегорией, обозначавшей счастливую любовь…

Так она мечтала о радужном будущем.

В полуденную жару обитатели виллы предались отдыху.

Только за два часа до ужина все собрались в галерее, прохладнейшем месте дома, где Хлорис пропела несколько песен.

— Милая родосска, — сказал император, когда она вторично опустила арфу, — спой еще одну песнь, которую мы уже давно не слыхали, спой твою нежную, мелодичную «Glykeia mater»!

Glykeia mater… О, сладкая мать… — так начиналась любимая народная дорическая песня.

Все присутствующие, а прежде всех Поппея и Аницет, начали рукоплескать цезарю. Агриппина легко поддалась очарованию этого деликатного внимания. Она была вполне убеждена, что юный император снова в ее руках. Заметно трепетный голос Нерона, которым он высказал свое желание, она окончательно перетолковала в хорошую сторону. Сколько бы ни страдала ее гордость, сколько бы ни возмущалось ее властолюбие против необузданного мальчика, так дерзко и неожиданно осмелившегося тягаться с ней, все-таки он был и оставался ее горячо любимым сыном. В первые слова песни Хлорис вложила столько огня и продолжала петь так нежно и трогательно, что несравненное самообладание Агриппины на несколько мгновений изменило ей и она позабыла о том, что всегда считала первой обязанностью своего достоинства. Глаза ее увлажнились, и две блестящие слезы готовы были скатиться по ее щекам, быть может, в искупление многих кровавых деяний, которые не могли быть больше смыты никакой молитвой.

А между тем гибель все приближалась к чествуемой жертве.

В четвертом часу пополудни все домашние и многочисленные гости сели за стол. По неотступной просьбе финикианки Хаздры ей дозволено было принять на себя раздачу обычных венков. Одетая в широкое красное платье, серьезно, медленно, торжественно, как бы совершая священный обряд, приблизилась она к празднично разубранным столам. Сверху в ее плоской корзине лежала гирлянда белых роз, отличавшаяся от остальных своими пышностью и красотой. С сверкающими глазами подошла она к почетному месту, где на роскошных подушках, между императором и Аницетом, покоилась гордо улыбавшаяся Агриппина.

Поверенная Поппеи торжественно подняла душистую диадему.

— Розы из Кумэ! — дрожа, сказала она. — Прекраснейшие в целой Италии! Клавдий Нерон, наш господин и повелитель, отдает их тебе. Тебе одной оказано это преимущество! Эти белые, царственные розы подобны свадебному убору богини мертвых, Прозерпины!

Возмущенный этим неуместным намеком, Аницет метнул на нее яростный взор. Но Хаздра только усмехнулась с презрением к алчному «деловому человеку», из-за золота решившемуся на измену и убийство, между тем как она с радостью пожертвовала бы миллионы ради одной возможности отмстить. Почти высокомерно прошла она дальше.

Агриппина едва слышала слова своей тайной ненавистницы. Равнодушно надев на голову венок смерти, она позволила Аницету поправить сапфировую шпильку, что он исполнил с почтительной ловкостью царедворца.

Давно уже ее взор задумчиво устремлялся на вечно веселую Поппею Сабину.

Как легко удалось этой сияющей красотой женщине подчинить себе цезаря! Агриппина верила, что сама она везде и всегда может помериться прелестями и очарованием с кем угодно, даже с Поппеей! Но в этом случае, к несчастью, она была мать…

Улыбаясь, она высказала эту мысль Аницету.

— Согласись, что борьба была неравная, — после некоторого молчания продолжала она. — Я была лишена самого надежного оружия. Полагаю, что я могу утешиться этим.

Аницет, втайне занятый своими планами, придал ее словам ложное значение и вздрогнул. Чудовищность намерения, в котором он ее заподозрил, заставила его затрепетать… Но тотчас же, с внутренним смехом, он поднес к губам кубок и мысленно выпил за «счастливое путешествие», которое он должен был приготовить увенчанной свадебным венком императрице-матери.

Уже наступила ночь, когда Агриппина поднялась из-за стола, чтобы возвратиться в Баули.

Над вершинами левгарских гор сияла луна, разливая мягкий свет на далекий зеркальный залив и на окружавшие его многочисленные храмы, театры и виллы.

Нерон проводил императрицу до берега. Большинство гостей следовали за ними. К удивлению, бирема Агриппины не была подана. Перед бухтой, где она была привязана, раздавались смущенные голоса.

— Что это значит? — спросил начальник флота.

— В биреме течь, — отвечал один из гребцов. Агриппина нахмурилась.

— Непостижимо! Кто виноват в этом? Ты, Андрокл?

— Повелительница, клянусь моей жизнью…

— Молчи! — прервал его Нерон. — Завтра я узнаю, кто виновен. Кассий, арестуй этих двух людей! Ты же, дорогая мать, не порти своего хорошего расположения духа из-за такой безделицы! За сто шагов отсюда стоит увеселительный корабль, недавно подаренный мне любящим роскошь Аницетом. Живо, Эврисфен! Гребцов сюда! Мать, подожди немного на этой каменной скамье! Через пять минут ты уже будешь в море.

Он едва выговорил эти слова. Язык его прилипал к гортани. Но отступить он не мог: так должно было быть во имя справедливости, его собственного блага и безопасности Рима, ибо Рим — это он сам!

Равномерные всплески и журчанье воды возвестили о приближении роскошного корабля. Экипаж его состоял из храбрейших матросов Аницета, в простых морских одеждах сидевших теперь на скамьях и, по знаку кормчего, поднявших кверху весла.

Из судна на берег перекинули обитую ковром доску. Агриппина обняла цезаря и бледную, как мрамор, Поппею, подала руку Аницету, милостиво кивнула остальным и в сопровождений Ацерронии и служанок спокойно ступила на палубу.

Посредине судна возвышался персидский балдахин.

Под ним стояли мягкие скамьи и диваны. Агриппина села, кругом нее разместились ее спутницы, цветущие девушки в розовых туниках, с блестящими плащами из легкой шерстяной ткани, небрежно накинутыми вокруг бедер. Невольно вспоминалась Галатея в кругу нереид.

Последнее «Будьте здоровы!» послышалось с берега. Кормчий протянул правую руку. Два флейтиста заиграли нежную мелодию: «О, золотая Байя!», а гребцы в такт поднимали и опускали весла. Судно сделало оборот налево, и поплыло вперед по молчаливому заливу.

Ночь была очаровательна. Лунный свет все ярче и ярче сверкал на подернутой легкой рябью воде. Исчезающий вдали Мизенский мыс, усеянные виллами холмы, высокие леса пиний, все, казалось, утопало в серебре и снеге. Серебро и снег пенистыми клочками взлетали над веслами, падали дождем на колонны балдахина и жемчугом скатывались на широкую палубу. Агриппина подперла голову рукой.

Мягкая лазурь неба, ароматный воздух, мелодичные звуки флейт, все это производило невыразимо успокоительное впечатление! Довольная улыбка мелькала на ее губах. Давно уже она не была так счастлива.

Незабвенный день!

Все, все, опять изменилось к лучшему. Сын ее снова нашел ту границу, где начинается ее материнский авторитет. Он поклялся уважать эту границу, вполне доверять матери и следовать ее советам до конца ее жизни!

Это было возвращение к былому, к цезарскому могуществу, к господству над империей.

А господство это так заманчиво, так божественно!

Чего только не может теперь совершить снова возвеличенная императрица-мать! Чего только она не создаст, не разрушит, не уничтожит! Прочь праздношатающиеся гуляки, превращающие Рим в таверну! Прочь агригентский шарлатан, с его бессильными, бесцветными клевретами! В империи Августа должен быть водворен порядок во что бы то ни стало! Парфяне должны присмиреть, как собаки при яростном рыкании льва! Логанских германцев она раздавит раз навсегда и этим положит славный конец вечным спорам о владениях. Мощная, белокурая великанша Германия, разбившая Вара и заставившая великого Августа плакать от горя, должна затрепетать и пасть в прах перед римской императрицей Агриппиной!

Сон одолел ее, и она откинула голову на подушку. Пред ней, подобно густому фантастическому облаку, носились необъятные толпы розовых гениев, махавших победными венками триумфаторов. Она закрыла глаза. Ее улыбавшегося рта коснулось благоуханное веяние, словно поцелуй бессмертного бога…

Вдруг раздался ужасающий треск, грохот и дикий, пронзительный, раздирающий душу крик ужаса.

Корабль Аницета сам собой разделился на три части, из которых средняя, где был балдахин, как свинец пошла ко дну.

Агриппина еще не успела вполне очнуться, как уже со всех сторон услыхала журчанье темной воды. Соленая влага залила ей рот и нос, и она почти лишилась чувств.

Наконец она вынырнула. Она слышала крики о помощи молодых рабынь, мучительно боровшихся за свою жизнь, она слышала вопли Ацерронии.

Сердце императрицы сжалось невыразимой болью. Не страх смерти безжалостно давил ей горло, но ужасное сознание истины.

Безмолвно ухватилась она за одну из коринфских колонок, оторвавшуюся от балдахина и носившуюся кругом в водовороте.

— Горе мне! Вот и закрытые глаза Аницета! — вопила Ацеррония, вспоминая недавнее радужное истолкование своего видения.

С силой отчаяния поплыла она к большей из двух державшихся на поверхности воды частей судна.

Луна спряталась за тучи. Мрачная пепельная дымка окутала сцену катастрофы.

— Спасите меня! — раздался страшно пронзительный крик кордубанки. Она вцепилась в один из свесившихся шестов. — Спасите меня! — снова крикнула она и видя, что никто не обращает на нее внимания, хрипло прибавила: — Я мать императора!

Едва лишь произнесла она роковые слова, как на ее мокрую голову справа и слева посыпался град весельных ударов.

Еще недавно кипевшая жизнью Ацеррония погрузилась в пучину с раздробленным черепом. Почти в то же мгновение затонули и другие рабыни.

Одна лишь Агриппина, скрытая колонной от взоров убийц, медленно уплывала в открытое море.

— Актэ, — шептали ее искаженные губы, — не твое ли это мщение?

Предсмертные муки цветущей молодой девушки, которую она считала утонувшей, представились ей с уничтожающей ясностью. Да, вечно справедливая судьба воздавала ей буквально око за око. Ей чудилось, будто призрачная рука тянет ее за одежду в глубь пучины. Полное противоречий раскаяние проснулось в ней. Эта отпущенница, несмотря ни на что, была ей симпатична с первой минуты. Агриппина поступала против собственных чувств, раздувая в себе ненависть и злобу… Увы, а он, проклятый, второй Орест! Разве его первая вспышка гнева на некогда столь нежно любимую мать не была порождена борьбой за ту, которую он называл своим счастьем?

Мысли эти, подобно молниям пронизывали ее мозг. Потом глубокий мрак застлал ее сердце. Она колебалась, покончить ли разом эту страшную муку и, выпустив колонку, с последним проклятием своему убийце погрузиться в багряную пучину? Одно лишь удерживало ее: страстное желание покарать злодеев. Как некогда Актэ черпала новые силы в мысли о своей беззаветной любви, так смертельно раненное сердце Агриппины закалилось в пламенной жажде мщения.

После того как соучастники преступления Аницета сочли свое дело оконченным, они сели в скрываемую до сих пор шлюпку, потопили обе еще неповрежденные части яхты и, довольные своей удачей, направились обратно в Байю.

Уже рассветало, когда они достигли берега.

Несмотря на хорошую погоду, Аницет имел дерзость распространять сказку о том, будто Агриппина потерпела крушение при возвращении в Баули.

Никто не верил этому, но все притворялись убежденными в правдивости выдумки. Тигеллин выразительно повторял, что в заливе есть подводные камни. Корабль Аницета, вероятно, сидел глубже, чем обыкновенные увеселительные корабли. Купеческие же суда, приплывавшие в Путеоли, держали более северный курс. Тигеллин знал в этом толк, и так как вместе с тем он обладал и властью, то его разглагольствования не встречали опровержений.

Нерон, которому агригентец сообщил о случившемся тотчас по возвращении матросов, не изумился, но был страшно потрясен.

— Ты дал мне дурной совет, — беззвучно произнес он. — Да, да, я знаю, что ты хочешь сказать. Я верю тебе. Она святотатственно покушалась на мою жизнь. Но все-таки, все-таки… Я предпочел бы для нее изгнание…

— Изгнание? — воскликнул Тигеллин. — Повелитель, как мало знаешь ты натуру таких преступниц! Никакие преграды недостаточны для того, чтобы полностью обезвредить их злобу. Они разрушат плиты мамертинской тюрьмы и вечные скалы Сардинии. Я принесу благодарственную жертву, если эта страшная женщина не вернется из царства мертвых для того, чтобы посеять новое зло!

— Она вернется! — с трепетом сказал император. — Я уже вижу ее, каждую ночь бледным призраком подходящую к моему ложу, со стонами показывающую мне свою, питавшую меня грудь и, наконец, удушающую меня!

— Успокойся! — сказал Тигеллин. — Неужели я должен повторять в сотый раз, что она понесла лишь заслуженную кару? Она хотела убить не одного лишь сына, но цезаря. Сын мог бы простить; цезарь не имеет на это права.

Нерон встряхнулся.

— У меня мороз пробегает по коже, — дрожа, произнес он, — я не могу выразить моих чувств словами, но я невыразимо страдаю!

— Подумай о Бруте! Дорогой, и это имя я часто произносил перед тобой! Сыновья Брута провинились только перед государством, жизнь их родителя была для них священна. Однако Брут не колебался ни мгновения. Он с геройским достоинством произнес смертный приговор. Он подавил в себе то, что в десять тысяч раз сильнее всякой сыновней любви: отцовскую любовь! Нет, Клавдий Нерон, то, что ты допустил совершиться, похвально и справедливо, и потомство не подумает даже лишить тебя лаврового венца за этот поступок.

— Оно назовет меня матереубийцей! — в отчаянии простонал Нерон.

— Успокойся, если любишь меня! Твои нервы расстроены. Иди спать, цезарь! Еще не совсем рассвело. Тебе нужен отдых.

— Я не могу спать. Тысячи мыслей толпятся в моей голове, тысячи старых, давно забытых воспоминаний… О, дни моего раннего детства! Как я был счастлив, играя у ее ног! Как свободно и чисто было это сердце! Она задумчиво смотрела на меня, ее черты дышали кротостью; я чувствовал, что любим…

— Повелитель, заклинаю тебя…

— Однажды, я помню это было в декабре, перед праздником сатурналий, — продолжал Нерон. — Вечерело. Мы сидели в одной комнате, а отец с друзьями возлежал за столом в другой. Она посадила меня на колени. «Ты должен, когда вырастешь, оправдать мои надежды», — задумчиво сказала она. На столе возле стенной ниши лежал сорванный мной пучок лавровых ветвей. Она сплела из них венок для меня. Потом улыбнулась и назвала меня своим любимцем, своим царем и богом. И поцеловала меня…

Обуреваемый страстным раскаянием, Нерон бросился на ложе и спрятал в подушки свое залитое слезами лицо.

С каждой минутой Тигеллин чувствовал все большую неловкость и досаду. После долгого, безмолвного размышления он наконец патетически произнес:

— Выплачь твое горе, великий цезарь! Слезы эти льются о детстве, которое и счастливейшему среди нас представляется навеки утраченным, блаженным сном. Побежденный волшебной силой воспоминаний, ты теперь не сознаешь, что все это уже давно погребено, что любящая мать, ласкавшая на своих коленях сына, потонула в тине порождающего ненависть честолюбия и в бездонной пучине себялюбия, а вовсе не в волнах залива, как ты это представляешь себе. Плачь, цезарь, и слезами этими, если хочешь, принеси искупительную жертву ее духу! Очисти ее память от всей приставшей к ней грязи! Позабудь многочисленные, умерщвленные ею жертвы! Даруй ей твое прощение и затем бодро подними голову, чтобы снова сиять, царствовать и наслаждаться!

Часть третья

Глава I

В продолжение нескольких часов Агриппина цеплялась за колонку, разделявшую ее от вечной ночи в глубине пучины.

Она вспомнила о своей жертве, несчастной Актэ, и вот боги, казалось, сжалились над ней за эту, полную раскаянья, мысль. С ней, в ее ужасном положении случилось подобное тому, что произошло с утопавшей отпущенницей Никодима.

Тело Агриппины уже почти окоченело от холода морской воды; жизнь, казалось, сохранялась еще только в сильно бившихся висках да в ослабевавших руках, судорожно охватывавших резную колонну. Вдруг, от мизенского мыса показалась лодка, плывшая из Каэты в Путеоли с грузом цветов. Агриппина начала отчаянно кричать; она звала до тех пор, пока в ответ ей показался развевающийся платок и раздался возглас: «Продержись еще немного!» Через пять минут она была спасена.

Не веря собственным глазам, онемев от изумления, честные моряки смотрели на неожиданное явление: Агриппина, императрица! Каждому из них было знакомо ее величественное, характерное лицо, виденное ими если не в натуре, то в бесчисленных бюстах и статуях, украшавших площади всех римских городов. Никто не осмеливался заговорить.

Смертельно измученную императрицу свели в каюту, подали ей полотенца, ковры и сухую одежду, так как случайно на шлюпке оказалась дочь садовника, высокая девятнадцатилетняя девушка.

Едва оправившись, Агриппина предалась безграничной ярости, временно подавленной борьбой с морскими волнами. Жалкий убийца! Его нежные речи, теплые рукопожатия, сердечные объятия, трогательная песнь «Glykeia mater», словом, все, происходившее на богопротивной Байской вилле было лишь низкой, постыдной, предательской комедией! А она, Агриппина, обыкновенно столь прозорливая, она поддалась обману! Стыд от сознания этого давил ее еще сильнее, чем страшное разочарование материнского сердца.

Но она овладела своим бешеным гневом. Полное, всесокрушающее мщение могло быть достигнуто лишь спокойствием и хладнокровием. Благоразумие должно преодолеть бурю ее чувств.

Скоро она уже составила план действий.

— Отважные моряки, — сказала она, призвав матросов, — благодарю вас! Да, это я, императрица Агриппина. Мы плыли по заливу в лодке, прельщенные тихой, мирной лунной ночью. Неожиданно налетевший шквал опрокинул нашу лодку. Так изменчива судьба людей. Однако я прошу вас: сохраните такое молчание о происшествии, как будто вы сами были его виновниками. Обещаете?

— Повелительница, как ты прикажешь!

— Вам не придется раскаиваться в этом. Теперь же скорее доставьте меня в Баули! Убыток садовника будет в сто крат возмещен ему.

Матросы повиновались.

Был уже день, когда они вошли в гавань. С царственной невозмутимостью Агриппина сошла на берег.

— Подождите! — сказала она, прощаясь.

Вскоре явился ее главный раб и вручил каждому матросу по тысяче динариев, рулевому же и дочери садовника по пяти тысяч.

Домашним своим Агриппина также не обмолвилась ни словом о случившемся. Главному рабу, спросившему, почему она возвращается одна, она ответила так, что сразу отбила у него охоту к дальнейшим расспросам.

Приняв немного пищи и выпив чашку фруктового сока с водой, она пошла в свою спальню, где скоро погрузилась в мертвый сон.

Проснувшись около полудня, она провела рукой по лбу, как бы с трудом припоминая пережитое ею.

Вдруг она громко и злобно засмеялась.

— Точно в театре, — подумала она, судорожно сжимая пальцы. — Сейчас начнется последнее, заключительное действие… Я должна бы уже погибнуть, но вдруг все изменяется. Именно то, что должно было погубить меня, ставит меня в выгодное положение. Подождите, вы, псы, теперь вы узнаете, на что способна Агриппина, когда дело идет о жизни или смерти! Мой превосходный Бурр наконец очнется от своей блаженной доверчивости. — Она стиснула кулак.

— Мальчик! — с мучительной болью прошептала она. — Убивая Клавдия ради тебя, клянусь Стиксом, я трепетала, я ощущала нечто вроде раскаяния… А Клавдий был жалкий глупец, которого я ненавидела! Ты же… возможно ли представить это себе? Если есть боги, они должны бы осудить тебя на вечную муку!

Горячие слезы полились по ее щекам, но она овладела собой.

— Проклятие слабому материнскому сердцу! — скрежеща зубами, думала она. — Полуубитая жертва плачет о презренном развратнике вместо того, чтобы с улыбкой покарать его! Но я отучу себя от слез. Я встречусь с ним — это неизбежно — когда наступит время.

Накинув на плечи паллу, она поспешила в соседнюю комнату и твердым, решительным почерком написала следующее:

«Императрица Агриппина приветствует своего могущественного сына Клавдия Нерона.

Боги завистливы, милый сын! Увидев где-либо полное счастье, они посылают туда детей Латоны со смертоносными стрелами.

Нерон, цезарь, мать твоя умоляет тебя об отмщении за неслыханное святотатство. Ты окружен предателями, бесчестными убийцами, замышляющими против моей, а быть может, и против твоей жизни. Судно, подаренное тебе низким Аницетом, было западней. Посреди залива оно распалось надвое, как хитро построенная игрушка, которой пугают детей во время праздника сатурналий. Я, вместе с моими верными спутницами, упала в море, и только чудом избежала смерти. Защити меня, Нерон! Открой глаза и постарайся отличать истинных, испытанных друзей от себялюбивых, алчущих денег и власти негодяев, злоупотребляющих священным именем дружбы для того, чтобы тем вернее столкнуть в бездну погибели тебя и римское могущество!

Стыд не позволил мне сообщить моим домашним о том, что я перенесла. Но спасшие меня матросы, по-видимому, догадались, что тут скрывается преступление. Весть об этом скоро разлетится по всей Италии. Позаботься о том, чтобы вслед за этой вестью немедленно разнеслась и весть о наказании преступников!

Несмотря на ужасное волнение этой страшной ночи, я здорова.

Ты, надеюсь, также здоров».

Письмо это она вручила одному старому, преданному рабу с приказанием передать его лично императору, не отступая ни перед какими затруднениями, которые, наверное, представятся ему.

Хотя в наглухо занавешенной спальне Нерона господствовала полнейшая темнота, сон ни на минуту не смежил его глаз после ухода Тигеллина.

«Матереубийца!» — беспрерывно звучало в его ушах. То это был голос несчастной жертвы, то его собственный. Он слышал также рокот высоко вздымавшихся волн, из мрачной пучины которых медленно вставали страшные призраки, костлявые демоны с искаженными лицами, в окровавленных одеждах. Он старался прогнать эти видения, он отчаянно боролся с ними. Все тщетно. Из каждого пенистого гребня выплывали новые смертельно-бледные фигуры, их были тысячи, миллионы. Весь мир наполнился ими, превратившись в необозримо страшный хаос.

Минутами, когда это ужасное состояние достигало той высшей степени, за которой уже начинается безумие, над безобразной толпой поднимался цветущий образ Актэ, печально смотревшей на него и грустно шептавшей: «Нерон, мой кумир, мое счастье, ты смотрел на меня иным взором, когда твои руки еще не были запятнаны кровью! Руки эти ласкали мои волосы, гладили мое лицо, охватывали меня в упоительных объятиях… Тогда я отдала тебе все мое сердце, как Ио Зевсу. Но теперь — горе мне! Ни за какие сокровища в свете не хотела бы я коснуться твоих пальцев». Он зарылся в подушки пылающим лицом. Что это? Отчаянный крик о помощи? Вот сверкнула белая палла императрицы… Вот, вот… о, как быстро утопает она! Она вскидывает руки… «Нерон, мой сын!» С глухим журчаньем вода сомкнулась над головой утопающей…

Солнце поднималось все выше и выше, разливая свои живительные лучи над многолюдным приморским городом. По берегу, вдоль великолепной набережной, шумела обычная, пестрая суета. Тысячи птиц заливались в парке. С моря дул освежающий ветерок, надувавший целую флотилию блестящих парусов. Словом, день казался созданным для земного блаженства. Один император, вышедший в перистиль, не замечал живительной силы света. Глаза его болели, и в висках стучало словно молотом.

Пройдя два раза по перистилю, он поспешил в галерею и бросился на бронзовую скамью. Наконец его объял тяжелый, болезненный сон.

Когда посол Агриппины прибыл на виллу, цезарь еще спал. Кассий и другие рабы-прислужники отказались будить его. Мускулистый гонец уже намеревался силой проложить себе путь к императору, когда вошедший Тигеллин осведомился, в чем дело.

— Господин, — отвечал Кассий, — вот какой-то неизвестный человек имеет важное послание к цезарю.

— Подай сюда! — приказал Тигеллин послу.

— Невозможно. Я могу передать письмо только одному цезарю.

— Я отдам ему.

— Мне это запрещено.

— Кто послал тебя?

— Друг императора, не желающий назвать себя. Не препятствуй мне! Император разгневается на тебя, если ты задержишь меня!

Агригентцем внезапно овладело смутное беспокойство.

— Хорошо, — равнодушно сказал он. — Войди сюда! Я сейчас разбужу императора.

Честный гонец переступил через порог. Тигеллин сделал знак рабам, которые мгновенно кинулись на него и вырвали письмо из его туники.

Агригентец вошел вслед за рабами.

— Молчи! — шепнул он начавшему кричать гонцу. — Я прикажу изрубить тебя, если ты только пикнешь еще раз!

Он взял послание и пробежал его. На несколько мгновений он совершенно растерялся, но оправившись, холодно произнес:

— Связать этого молодца и посадить в подвал! Наблюдайте за ним строжайшим образом, впредь до дальнейших распоряжений. Если он вздумает сопротивляться, просто заколите его! Не ты, Кассий! Император хватится тебя. Это сделают другие. Хорошо! И ни слова о случившемся! Чтобы цезарь ничего не знал! Кто не умеет молчать, тот пусть лучше сейчас же бросится в рыбный пруд: ибо я обещаю ему страшную смерть.

Сказав это, агригентец в сопровождении двух солдат поспешил к Аницету и молча развернул пергамент перед его глазами.

Начальник флота прочитал и побледнел.

— Выбирай! — сказал Тигеллин по-гречески. — Или ты сам падешь жертвой твоего коварного замысла, или тебе придется исправить сегодня же вчерашнюю неудачу.

— Проклятие! — прошептал Аницет. — Львица живучее, чем мы предполагали! Через несколько часов, быть может, я погибну, так как ты, благородный Софоний, конечно, предоставишь меня моей судьбе.

Тигеллин пожал плечами.

— Каждый за себя, — с дипломатическим хладнокровием отвечал он. — В случае публичного скандала я откажусь от тебя: это само собой разумеется. Но если тебе посчастливится выпутаться из этого затруднения, то ты получишь двойное вознаграждение за твою работу.

Аницет с минуту подумал.

— Гонец уже ушел?

— Нет. Я велел задержать его на всякий случай.

— Отлично! Если ты мне поможешь хоть немного, я надеюсь еще уладить все. Теперь мы должны бороться сообща, ибо ведь и тебе не избежать подозрений: нас слишком часто видели вместе в последнее время. И к тому же у меня сохранилось то любезное письмо, которым ты так благосклонно приглашал меня; оно также есть очень красноречивое доказательство тайной связи наших устремлений.

— Не заблуждайся! — возразил Тигеллин. — Стоит мне пожелать, и через две минуты ты будешь мертв. Я прикажу отрубить тебе голову и сообщу Агриппине, что ты наказан за твое покушение. Как ты думаешь, заподозрит ли кто-нибудь меня, твоего карателя, в сообщничестве с тобой?

Аницет с усилием сохранял спокойствие.

— Может быть, ты прав, — с холодной улыбкой сказал он. Ему казалось, что теперь он в совершенстве подражает своему блестящему образцу, Тигеллину. — Может быть! Но оставим эти шутки! Само собой разумеется, что я решился довести мое предприятие до конца. Двойное вознаграждение я считаю справедливым: ведь и опасность удвоилась. Слушай же, что я нахожу нужным сделать. Прикажи сейчас же умертвить гонца, так благоразумно схваченного тобой! Распространи слух, что по поручению Агриппины, он должен был умертвить цезаря! Ты уж позаботишься о достоверных свидетелях его признания. Ведь ты не новичок в таких делах.

— Хорошо. Что дальше?

— Остальное предоставь мне. Неприятная задача будет исполнена до наступления вечера.

— Ты возбуждаешь мое любопытство, — сказал Тигеллин.

— Не сомневайся во мне! Пошли тотчас же на мои триремы! Мне нужны пятьдесят человек кроме тех двадцати, что были гребцами, на потопленном судне. Я хочу вполне обеспечить успех. Пятьдесят человек из отряда отборных моряков, которых я называю «чайками». Нельзя ли послать туда одного из твоих солдат?

Тигеллин отвечал утвердительно.

Аницет написал несколько слов на своей вощеной дощечке. Легконогий преторианец вихрем помчался к берегу, где стояли на якоре две триремы: «Самос» и «Гераклея».

— Так! — пробормотал Аницет. — Надеюсь, мое смелое решение сильно изумит вас! Нет, нет, я ничего не выдам!

— Ради Зевса, оставь таинственность! Право, мой превосходный Аницет, на море ты, может быть, бог, но на суше ты неловок как пеликан. Не думаешь ли ты, что я воображаю, что ты намерен устроить маневры твоим морякам здесь, в атриуме? Или хочешь выбить из седла цезаря или меня?

— Выслушай меня! Всего ты все-таки не угадаешь. Да, действительно я хочу сделать нападение на императрицу. Сегодня же она должна сойти в Тартар; иначе моя голова, а может быть, и твоя также, не стоят полудинария. Это ты угадал. Но о моих других планах ты и не подозреваешь. Впрочем, пожалуй лучше будет посвятить тебя во все…

— Говори!

— Я приметил, — продолжал Аницет, — как больно было императору произнести смертный приговор родной матери. Поэтому я расскажу, что, движимый состраданием, я сам помешал ей утонуть, для того, чтобы потом попросить тебя и цезаря сжалиться над осужденной. Но Агриппина дурно отплатила за это сострадание. Теперь я отправляюсь для того, чтобы после нового убийственного покушения преступницы арестовать ее, но не умерщвляя, ибо умерщвление императрицы-матери противно моим чувствам. Конечно, я ее все-таки убью, но императору будет сообщено, что она сама убила себя при аресте…

Тигеллин отступил на шаг.

— Аницет, — сказал он, — я беру назад мое оскорбительное сравнение. Ты не пеликан на суше. Клянусь гордой Эпоной, твоя находчивость поразительна! Она наверное возвратит нашему Нерону его прежнее спокойствие, а так называемые угрызения совести на престоле, право, неуместны.

— Да и для Поппеи выгоднее, если это будет иметь вид самоубийства, — продолжал Аницет. — Или ты не полагаешь, что у нее есть мысль?..

Он остановился.

— Мысль?.. Какая? — спросил агригентец.

— Достойный Тигеллин, я не решаюсь! Здесь, в Байе, и у стен есть уши!

— Вздор! Со мной ты можешь быть вполне откровенен. Ты подразумеваешь, что Поппея мечтает сделаться императрицей и соправительницей всемирной монархии?

— Это предположение весьма близко к истине. Поэтому согласись, что если смерть Агриппины будет хоть отчасти приписана ее стараниям, это может до такой степени восстановить против нее цезаря с его своеобразными странностями…

— Превосходно! — сказал Тигеллин. — Не понимаю, как мы раньше не подумали об этом самоубийстве. Слушай! Что это?

— Шаги моих солдат! — отвечал начальник флота. — Да, «чайки» не заставляют Аницета ждать себя. Будь здоров, Тигеллин, и не медли с умерщвлением посла!

— Не беспокойся! Раньше, чем вы выйдете на улицу, он уже будет трупом. Желаю тебе полной удачи! Если же ты и на этот раз промахнешься, то уж прямо сам пронзи себя мечом!

Глава II

Моряки дожидались в вестибулуме. Это были все сильные, загорелые молодцы, на лицах которых была написана отчаянная отвага. У большинства на поясе висели мечи; некоторые были вооружены копьями и палками. Аницет, без дальних проволочек, быстрым маршем повел их на широкую военную дорогу, ведущую в Баули.

— Солдаты, — сказал Аницет, когда они вышли за город, — Рим рассчитывает на вас! В течение семи лет вы будете получать тройное жалованье, если исполните то, что я поручу вам. Беретесь вы за это?

«Чайки» выразили ему свою преданность.

В коротких словах объяснил Аницет суть дела, прибавив, что, учитывая чрезвычайную впечатлительность цезаря, необходимо прикрыть истину.

— Да здравствует император! Да здравствует наш славный Аницет! — вскричали моряки.

Обернувшись, начальник флота увидал шагах в ста позади его отряда красивую женскую фигуру в развевающейся тунике.

То была маленькая, чернокудрая Хаздра.

Аницет, предполагая, что она спешит к нему с поручением от Тигеллина или от Поппеи, остановил солдат.

— Что тебе нужно? — спросил он, когда запыхавшаяся девушка приблизилась к нему.

— Ничего важного. Я хочу идти с вами в Баули. Я знаювсе. Я хочу присутствовать… при ее умерщвлении.

— Поппея разрешила тебе это?

— Нет. Но я слышала, как Тигеллин рассказывал моей госпоже о вашем плане. Вы должны убить нечестивую Агриппину.

— Прошу тебя, молчи! — возразил Аницет. — Или тебе не дорога твоя голова?

— Напротив. Я буду молчать. Но я должна идти с вами… во что бы то ни стало.

— Вздор! К чему нежной девушке присутствовать при таких делах? Возвратись спокойно домой! Слышишь? Я не потерплю этого.

— Не будь так груб, господин! Если я сказала, что хочу так, то по-моему и будет!

— Сумасшедшая девушка! Ты ставишь меня в крайнее затруднение. Прохожие уже обращают внимание на тебя. Ты известна всей Байе под именем хромой кобылы. Оставь нас! Я приказываю тебе.

— Господин, я пойду с вами. Это так же верно, как то, что над нами расстилается небосклон. Не вращай так глазами: это тебе не поможет! Если ты сию минуту не согласишься, то я подниму крик, который привлечет сюда целые толпы прибрежных жителей. Тогда я расскажу, что ты задумал. Я выдам ваш заговор и скажу, что Поппея Сабина…

— Ни слова больше! — пригрозил Аницет, схватившись за меч. Он подавил свой гнев. — Если тебе уж так хочется, то, пожалуй, тащись с нами по этой жаре! Но все-таки мне интересно узнать причину твоего безумия. Если ты так жаждешь крови, то ступай на арену!

— Я жажду не крови вообще, но только ее крови.

— Но почему?

— Это мое дело.

Бледная девушка казалась так взволнована, что Аницет счел благоразумнейшим оставить ее в покое. Она скромно удалилась позади отряда, который скорым маршем направился к Баулийской вилле. Нежная, маленькая Хаздра была неутомима. Ни один солдат не превзошел ее в быстроте, выносливости и молчаливом возбуждении. Она ни разу не напилась, хотя высохший язык ее прилипал к гортани. Казалось, она дала обет мстительному божеству своей родины утолить мучительную жажду не раньше, чем на нее брызнет живительный источник из открытых жил ее смертельно ненавидимой противницы.

Действительно, финикианка слегка шевелила губами, как бы произнося молитву.

«Непостижимый Мелькарт, — быть может, страстно шептала она, — окажи мне еще одну милость! Страшное божество, которому земля служит подножьем и дыханье которого подобно вздымающей песок буре, позволь и мне принять участие в этом мщении! Мое раненое сердце взывает к тебе, тело мое разбито, я превратилась в пустыню с тех пор, как потеряла его. Ты сам заповедал нам: не терпите подобно псам, смиряющимся перед высокомерием своих мучителей! Ты сам учил нас: два ока за одно и жизнь за два! Мелькарт, обожаемый в Цоре, Берите и Садоне, разрушитель лжи, покровитель справедливости и верности, поддержи меня!»

Так она шла, не поднимая устремленных в землю глаз, подобная галлюцинирующей, совершенно поглощенной своим блестящим видением.

В четвертый час пополудни отряд прибыл к цели.

Аницет приказал оцепить виллу, а сам, со своими сильнейшими солдатами, бросился в остиум.

Немногие сторожившие здесь преторианцы были скоро изрублены. Пощады не давали никому.

Вслед затем на каменных плитах раздался шорох складчатого подола паллы.

Агриппина гордо вошла в атриум. Она мгновенно сообразила, что час ее пробил. Представившееся ей зрелище было более, чем красноречиво. Довольно было одного Аницета с его широким, низким лицом висельника.

Теперь оказалось, что эта царственная женщина, несмотря на весь ее разврат и преступления, обладала в большей мере полузабытым героизмом древних республиканцев, нежели большинство ее современников-мужчин.

В глазах ее вспыхнул гнев.

— Что вам нужно? — твердо спросила она.

— Тебя, жалкая тварь! — вскричал грубый кельт, бросаясь на нее и нанося ей жестокий удар палкой по лбу.

Императрица зашаталась и слегка простонала.

Потом, царственным жестом обнажив свою грудь, она произнесла с невыразимой горечью:

— Пощадите мою голову: в ней всегда жили мысли о величии Рима! Но сердце мое вы можете пронзить: под ним я носила матереубийцу!

Аницет, потрясенный вопреки своей низкой натуре, сердито удержал матросов, хотевших толпой кинуться на нее.

— Гело, покончи с ней! Да не промахнись! — шепнул он стоявшему рядом с ним белокурому гиганту.

Солдат выхватил меч.

Между тем бледная, дрожащая Хаздра незаметно проскользнула в колоннаду, чтобы напасть на Агриппину сзади. Подобно бешеной волчице прыгнув на спину несчастной, она глубоко вонзила ей в затылок свои острые зубы, в то же время запустив ей в горло пальцы, судорожно сжатые, подобно ядовитым зубам змеи.

На мгновение императрица зашаталась при этом нападении. Потом, все еще открывая грудь левой рукой, правой она схватила пальцы Хаздры и стиснула их так, что они сломались.

В то же мгновение гигант-кельт нанес ей смертельный удар. Острый меч с такой ужасающей силой вонзился в ее грудь, что конец его вышел в спине и глубоко воткнулся в бок маленькому чудовищу, несмотря на боль от сломанных пальцев, не выпускавшему затылка императрицы из своих покрытых пеной зубов.

Агриппина упала без малейшего крика. Полный отвращения, великан-солдат схватил разъяренную Хаздру за волосы и отбросил ее далеко в колоннаду.

— Ты еще слышишь меня, собака Агриппина? — закричала финикианка, снова подползая к трупу. — Это тебе в наказание за Фаракса! Зачем ты украла его у меня? Мало тебе было твоих погонщиков мулов и носильщиков трупов? Проклятая тварь!

Она лишилась сознания. Рука ее была сломана, пальцы раздроблены, из широкой раны ручьем лилась кровь.

— Уберите ее! — приказал Аницет.

Двое солдат осторожно подняли ее.

— Проклятие! — сквозь зубы прошептал он. — Поппея Сабина взбесится на нас. Она была без ума от этой девушки.

Солдаты положили бесчувственную Хаздру на скамью в соседней библиотеке и тотчас же вернулись в атриум.

— Она умерла, господин! — равнодушно сказали они.

— А эта? — спросил Аницет, взглядом указывая на императрицу.

Гело наклонился над своей жертвой.

— И тут конец! — спустя минуту сказал он, выпрямляясь и смотря на властную фигуру, лицо которой даже в смерти сохраняло царственную мощь.

— Роскошная женщина, будь я повешен, и сущая императрица! — вполголоса произнес он. — Будь она белокура, она походила бы на королеву хаттов Гудбару!

Аницет оставил на вилле половину своих людей, поручив им сегодня же потихоньку сжечь на костре оба трупа. Немногие рабы маленькой виллы бежали при появлении моряков, так что сказку о самоубийстве императрицы некому было опровергать. Хаздра же будто бы была убита Агриппиной за ее безмерные оскорбления и брань.

Довольный удачным преступлением, Аницет вернулся в Байю.

На следующее утро вымысел убийцы уже разнесся по далекой Кампанье, до шумных улиц Каэты и тихих розовых садов Пэстума.

Но верил ли кто этому вымыслу?

Глава III

Несчастная Октавия дольше обыкновенного оставалась на антианской вилле. Вязы уже почти облетели, наступил ноябрь.

Озаренная вечерней зарей, молодая императрица сидела на обитой подушками каменной скамье у лавровой изгороди парка и смотрела на рдевшее пурпуром море. Всегда бледное, как мрамор, лицо ее, казалось, расцвело теперь в отблеске умирающего дня; но отуманенные глаза ее, говорившие о невыразимых страданиях и боязливом изнеможении, свидетельствовали о том, что истинная причина столь продолжительного «отдыха» на вилле заключалась не в замечательно прекрасной погоде и не в очаровании этих блестящих закатов, но в тайном страхе, что она не вынесет новой встречи с торжествующей Поппеей.

У ног Октавии, устремив на нее взор, полный признательности и священного ужаса, лежала отпущенница Актэ, теперь называвшаяся Исменой, в которой никто из обитателей виллы, за исключением лишь Абисса и верной Рабонии, не узнал и даже не подозревал бывшую возлюбленную императора.

— Если бы твои слова оправдались! — после долгого молчания вздохнула Октавия. — Я ждала бы терпеливо целые годы. Но я не верю этому. Я не могу.

— Повелительница…

— Не трудись! — покачав головой, остановила она ее. — Я поумнела теперь. Я поняла, что безумно делать верность обязанностью. Верность — это милость, добровольный дар. Любящее сердце верно без усилия и борьбы. Но все законы мира и заповеди богов не в силах принудить к ней того, кто не любит.

— Но любовь пробуждается, когда исчезает ослепление. Дай же ему узнать, какое сердце бьется в твоей груди, как ты бесхитростна и благородна и как горячо ты обожаешь его! О, я желала бы бурей помчаться к нему, обнять его колени и с восторгом воскликнуть: «Из всех женщин в мире одна Октавия достойна разделить твою судьбу!» Но это не годится. Это значило бы постыдно осквернить твою божественную чистоту: ибо сама я святотатственно грешила против твоего счастья, не менее чем Поппея, превосходящая меня только лишь своей ненавистью и властолюбием.

— Молчи! Ты искренно раскаялась! — отвечала Октавия. — Да и что мне прощать тебе? Что ты взяла его, когда он сам отдался тебе в страстной любви? Или ты скажешь, что расставляла ему сети, как Поппея Сабина?

Она подперла голову рукой.

— Белокурая девушка, — немного помолчав, произнесла она, — я сделаю тебе тяжелое признание: я завидую тебе, Актэ!

— Ты меня уничтожаешь! То были грех и предательство, а не счастье! О, истинное счастье заключается в добродетели, так постыдно попранной мной! Ты, святая, хотела бы поменяться с отверженной? Какое безумие!

— Я завидую тебе! — повторила Октавия.

— Значит, ты еще любишь его! — с торжеством воскликнула Актэ. — А десять минут тому назад ты утверждала, что нет! Но я вижу, ты любишь вопреки его вероломству и ужасным деяниям, о которых до нас доходят слухи…

— Пощади меня! Все это мне отвратительно. Я умираю от стыда. А все-таки… мне сдается, что любовь бессмертна.

Снова наступила долгая пауза. Актэ сидела задумавшись.

— Повелительница, — сказала она наконец, — позволь предложить тебе вопрос, от которого я с большим трудом удерживаюсь уже много дней?

— Говори!

— Что отвечала ты на позорное письмо Поппеи?

— Ничего.

— И ты намерена…

— Спокойно сохранить мои права. Видишь ли, так у меня все-таки останется еще хоть одно! Когда он пресытится разгулом, когда устанет от безумных оргий в кругу этого презренного общества, тогда, быть может, им внезапно овладеет сознание страшного одиночества и в нем проснется тоска по искренно любящему сердцу, близ которого он мог бы найти успокоение. Тогда, добрая Исмена, я буду в праве предложить ему тихое, дружеское убежище. Если же, из трусости или от утомления, я приму предложение его любовницы и соглашусь на развод, тогда я потеряю все, все! Поппея сделается его женой перед людьми и богами, и когда он проснется от своего безумного ослепления, ему останется одно лишь отчаяние.

Актэ поднялась. Глаза ее были полны слез.

— Как горячо, как усердно буду я молиться, чтобы все изменилось к твоему благу! — сказала она.

— Доброе создание! — с улыбкой отвечала Октавия. — О, я ведь также знаю, что ты… молишься не без внутренней борьбы.

Актэ вспыхнула.

— Повелительница, ты заблуждаешься, — стыдливо прошептала она. — Поверь мне: без радости вспоминаю я о прошлом, подобно тому, как наш великий апостол Павел вспоминает о безумии Савла.

— Так зачем же ты плачешь? Сядь лучше и расскажи еще что-нибудь об этом божественном человеке. Вчера ты упомянула, что он в Риме.

Актэ вытерла глаза и щеки. На ее прелестном, розовом личике вспыхнуло яркое пламя вдохновения.

— Я слышала это от Абисса, — отвечала она, садясь на дерновую кочку. — Павел пришел туда в день календ. Священники и ученые в Иудее принесли на него жалобу, и прокуратор Феликс хотел судить его. Но Павел воспользовался своим правом римского гражданина и пожелал представить свое дело на рассмотрение императора. Вследствие этого Феликс под стражей прислал его в Рим. Но он был освобожден раньше, чем дошло до судебного разбирательства. К этому побудил цезаря Тигеллин, ненавидящий иудейских священников за то, что Поппея усердно покровительствует им. Но я скорее думаю, что великого апостола просто не в чем было обвинить. Он остался пока в столице проповедовать учение Назарянина и распространять на труждающихся и обремененных небесный мир, стоящий выше всякой мудрости.

— Я хотела бы послушать его, — сказала Октавия. — Многое из твоих рассказов о распятом Иисусе хотя и кажется мне непостижимым, но я поражена Его любовью и многотерпением. В минуты отчаяния, когда мне казалось, что я не могу больше выносить мое несчастье, Он служил мне примером, и при твоих коротких рассказах мной часто овладевает неземное спокойствие. Тогда я спрашиваю себя: что если все это не сказка верующих людей, а действительное, обретенное наконец спасение?

— Повелительница, это не сказка, но единая истина Всемогущего Бога, — прошептала Актэ. — Без милосердия Отца Небесного и искупляющего предстательства Иисуса Христа, о, как могла бы я перенести все это!

Она остановилась и в неописуемом смущении опустила глаза.

Ведь Октавия должна была оставаться в убеждении, что греховный сон прошлого позабыт ею! А вместо того, кающаяся грешница с поразительной ясностью обличала всю глубину и силу, с которой это прошлое еще коренилось в ее сердце! С неприметным вздохом Октавия взглянула на блестящие волосы, золотыми волнами падавшие на лоб смолкнувшей девушки.

Со стороны перистиля раздались шаги. Величавая, высокая мужская фигура остановилась на пороге постикума, вопросительно оглядывая парк.

Октавия тотчас узнала агригентца. Он же еще не приметил ни ее, ни Актэ.

— Спрячься, девушка! — испуганно сказала Октавия. — Если он увидит тебя, ты погибла! Его приятельница Поппея не успокоится, пока ты жива.

Актэ скрылась в кустах.

Почти в то же мгновение агригентец увидел молодую императрицу, сделавшую вид, как будто она в задумчивости смотрит на багряное море.

Осторожно приблизившись, он поклонился ей вежливее, чем намеревался.

— Повелительница, — сказал он, — я имею сообщить тебе, что ты обличена…

Октавия встала и с нескрываемым презрением устремила взор на человека, которого давно уже ненавидела и боялась, как демона, губящего императора.

— Что это значит? — холодно спросила она.

— Притворство бесполезно, — возразил Тигеллин. — Коротко и ясно: ты обвинена в нарушении супружеской верности с твоим рабом Абиссом.

Горячий румянец стыда залил лицо императрицы.

— Ты бредишь. Я обвинена?

— Ты, Октавия, супруга императора.

— Кем же? — дрожа от гнева, продолжала она.

— Императором, само собой разумеется.

— Ты лжешь. Нерон еще не настолько погряз в тине порока. Эта смешная клевета выдумана тобой и Поппеей.

Софоний Тигеллин пожал плечами.

— Повторяю, что все открыто. Давно уже вас сильно подозревали, еще со времени твоей болезни, когда Абисс так… усердно выслушивал тебя…

— О, презренные! — вне себя вскричала Октавия, ошеломленная этим наглым извращением хода событий. — О, презренные! О, гнусные клеветники! — снова простонала она, закрывая лицо руками.

— Во имя Геркулеса, не жеманься! Если ты умна, то немедленно же сознайся во всем. Таким образом ты избавишь себя и императора от страшного позора, а твоих отпущенников от пытки.

— От пытки? — воскликнула потрясенная Октавия. — Так вы еще не отказались от этого постыдного безумия?

— Закон для нас священен, — значительно сказал сицилианец.

Молодая императрица переживала жестокую борьбу. Она знала, что ей нет спасения. Лишь немногие могли устоять против страшных мучений пытки. Самые невероятные показания исторгались у пытаемых в то время, когда беспощадное орудие палача терзало их члены. Поэтому она не сомневалась, что сенат признает ее виновной. Может ли она, — совершенно бесцельно, — навлечь такую беду на своих домашних, почти без исключения бескорыстно преданных ей?

Однако она все-таки не могла согласиться на требование Тигеллина. Никогда, никогда не решится она ложным признанием запятнать свою честь женщины; благородная натура ее возмущалась против этого.

— Я не верю тебе! — после долгого колебания воскликнула она. — Но даже если бы ты говорил правду и действительно пришел бы от Клавдия Нерона, все-таки он раскаялся бы в последнюю минуту. Невозможно ведь, чтобы он серьезно сомневался в моей верности ему! Невозможно! Пойди и скажи ему так!

— Твой выбор не разумен. Сознайся ты спокойно в том, что будет постыдно для тебя доказано публичным процессом, клянусь Геркулесом, ты выиграла бы гораздо больше! Суд постановил бы решение о разводе, но император оказал бы тебе милость… Теперь же… Ну, сама увидишь…

— Я вижу только одно: что подлость сильнее добродетели!

— Фразы! Теперь, именем императора, я повелеваю тебе: созови в перистиль всех свободнорожденных и отпущенников, живущих на вилле. Рабы, по закону, не могут свидетельствовать против тебя.

— Ты повелеваешь мне?

— В силу моего полномочия.

— А я отказываюсь повиноваться.

— Мне все равно! — засмеялся агригентец. — Я пойду сам, я зашел уже так далеко в этом грязном деле, что мне ничего не стоит сделать еще несколько лишних шагов.

Он повернулся было к дому, но вдруг остановился.

— Есть еще средство спасти тебя, — тихо сказал он.

— Спасти меня! — с несказанной горечью усмехнулась она.

— Я не шучу. При настоящих обстоятельствах ты погибла. Поэтому брось этот тон оскорбленного величия и выслушай меня!

Октавия задумалась. Что доброго мог посоветовать ей этот предатель? Но ведь несчастье уже висело над самой ее головой… Может быть… как знать…

— Какое же это средство? — нерешительно спросила она.

— Осчастливь меня так же, как ты осчастливила твоего раба Абисса, — сквозь зубы прошептал он.

— Я?.. Осчастливила?.. О, я понимаю тебя!..

— Тем лучше! Согласись… быть благоразумной, и если ты подаришь мне хотя один лишь сегодняшний день, то… я удостоверю, что ты вполне невинна относительно Абисса.

— Негодяй! — побледнев, вскричала она.

— Ты противишься? — тихо спросил он, с грубой фамильярностью положив ей на плечо руку.

— Не прикасайся ко мне, выродок человечества! Я предпочитаю умереть от руки палача…

— Смерть от руки палача далеко не так приятна, как объятия любви.

— Прочь! — повелительно произнесла Октавия. — О, если бы Клавдий Нерон знал это!

— Он никогда ничего не узнает. А если бы и так: разве он когда-нибудь осведомляется о тебе или о том, что ты делаешь? Позволь мне говорить откровенно, о, благородная Октавия! Ты так трогательно прекрасна в твоем страдании, что во мне проснулась жалость к тебе и к себе. Да, все это ложь. Ты чиста, как снег. Поппея Сабина измыслила это страшное обвинение из ненависти к тебе; она решилась во что бы то ни стало избавиться от тебя. Обуреваемый неутомимой жаждой мщения, я предложил ей руку помощи за то, что ты некогда прогнала меня, как нищего. Слушай, что я скажу тебе! Любовница императора будет позорно изобличена, навеки свергнута со своей блестящей высоты, если ты загладишь твою прошлую резкость. Взвесь спокойно то, что я тебе предлагаю, и то, чего требую. Я люблю тебя, прекрасная Октавия! Я обворожен твоими мечтательными глазами! Будем друзьями! Будем наслаждаться тем, чего никто не может воспретить нам! Так ты спасешь и себя и меня. Постарайся обсудить все хорошенько. Прежде ты еще могла надеяться: теперь же все потеряно. Ты давно уже не супруга цезаря. Нет, Октавия! Ты только беспомощно жалкая жертва его возлюбленной! Так кому же сохраняешь ты верность? Призраку воспоминания? Наглой Поппее? Мраморным колоннам вашей спальни?

— Самой себе, — с достоинством отвечала Октавия.

На мгновение агригентец окаменел. Никогда в жизни он еще не говорил так серьезно и никогда с уст его не лился такой звучный поток красноречия. А это юное создание двумя словами в прах уничтожило его!

Он попытался снова уговорить ее, то льстя, то угрожая и, наконец, оставил ее, кипя гневом. Октавия не отвечала ему больше.

— Тебе еще хорошо достанется! — скрежетал он зубами, уходя. — Как знаешь! Пусть исполнится твоя судьба!

Пожимая плечами, прошел он через постикум в колоннаду, где пятнадцать сопровождавших его солдат мирно болтали со служанками. Ни один из них не знал о цели их неожиданной экспедиции.

— Беги! — обратилась рыдающая императрица к выступившей из-за кустов бледной, дрожащей Актэ.

— Бежать! Ни за что! Я буду свидетельствовать за тебя.

— Какой от этого прок? Думаешь ли ты, что хоть один человек поверит в мою виновность? Но меня все-таки осудят, будешь ли ты молчать или говорить, потому что сенат пресмыкается пред Тигеллином. Беги, заклинаю тебя!

— Повелительница…

— Ты хочешь изведать пытку, безумная мечтательница?

— Чтобы поддержать тебя, да!

— Но я, Октавия, запрещаю тебе это. Актэ, Актэ, избавь меня от безграничного унижения! Или ты не понимаешь? Ты, его… бывшая возлюбленная?..

Актэ побледнела.

— Да, ты права, — печально сказала она. — Прости мой необузданный порыв… Грешница Актэ должна скрываться, но когда все пройдет, когда ты восторжествуешь, о, позволь мне вернуться! У меня ведь нет иной родины на земле, как здесь, у твоих ног!

— Что бы ни случилось, верь в мою дружбу! Но так как никому неведома воля богов, то запасись деньгами! Я спешу в перистиль, куда презренный агригентец сзывает моих домашних. Я задержу его. Ты же проберись позади пиний и проскользни в окно. В моей спальне стоит сундук. Вот ключ! Возьми все, что тебе нужно. Скорее, скорее! Я впаду в отчаяние, если они схватят тебя…

Актэ снова скрылась среди лавровых кустов.

— Прощай! — вздохнула Октавия. — На сердце моем лежит смертельная тяжесть. Я предчувствую худшее.

— Молись! — прошептала Актэ. — Но не Юпитеру, а Господу Иисусу Христу!

— Попытаюсь!

— Дай руку еще раз! Скажи, многолюбимая повелительница, точно ли ты простила меня от всего сердца?

— От всего сердца.

— Так я спокойна. Небесный Отец наш не может оставить без награды столь великую доброту.

Глава IV

Два дня спустя начался тот страшно-позорный процесс, подобный которому едва ли найдется в истории мира.

Софоний Тигеллин, именем императора, выступил обвинителем.

Его получасовая, искусно составленная и полная грязнейших подробностей речь ясно указала отпущенникам Октавии направление, которого они должны были держаться в своих показаниях, если хотели избегнуть «подбадривания» посредством палачей.

Закончив свои разглагольствования лицемерным выражением печали, Тигеллин вновь потребовал от бледной, как статуя, Октавии полного признания.

— Ты видишь здесь, — говорил он, — умудренных житейской опытностью мужей и старцев, краснеющих от явного позора твоего поведения. Они пережили многое, но никогда еще не встречали подобной гнусной, грязной дерзости. Тем не менее высокое собрание будет просить за тебя императора, из уважения к твоему знаменитому происхождению, если только ты сознаешься.

— Я невинна, — возразила Октавия, против ожидания, совершенно спокойно. — Все, что здесь говорится — клевета, презренное лжесплетение, не способное обмануть собравшихся отцов отечества!

— Конечно нет! — раздался звучный голос.

То был достойный стоик Сораний.

— Нет, клянусь Юпитером! — прибавил Тразеа Пэт. — И в доказательство я заявляю раньше продолжения этого дела, что я сочту себя счастливым, если светлейшая императрица окажет мне милость и изберет своей компаньонкой мою четырнадцатилетнюю дочь.

По залу пробежал ропот изумления. Всем известны были нравственная строгость этого сенатора и почти мучительная заботливость, с которой он воспитывал своих, отличавшихся красотой, детей.

— Не раздражай его! — шепнул сидевший справа от него Флавий Сцевин. — Одного взгляда на эти испуганные лица достаточно, чтобы убедиться в невозможности бороться с роком. Невероятное совершится; чистейшая и целомудреннейшая из всех женщин, когда-либо живших в Палатинуме, будет осуждена трусливым, вечно угодливым большинством.

— Но разве я могу молча перенести это преступление!

— Нет, Тразеа! При голосовании мы громко и внятно для всего народа произнесем: «Не виновна». Только открытая враждебность преждевременна. Или ты хочешь, чтобы он тайно умертвил немногих носителей идеи освобождения? Мне кажется, нам предстоит высшая цель. Поверь, и моя кровь кипит не меньше твоей! Но я сдерживаюсь. Час возмездия пробьет в свое время.

— Ты прав. Тише, мой Флавий! Наш шепот, по-видимому, интересует этого плешивого, там в углу.

— Родственника агригентца?

— Разумеется, это ведь противный Коссутиан. Со времени раздора с киликийцами он зол на нас, как демон.

Софоний Тигеллин отвечал на выходку Тразеа Пэта презрительным пожатием плеч и, не заботясь о движении в рядах сенаторов, перешел к допросу свидетелей.

Отпущенники Октавии вводились поочередно.

Первым явился красавец-юноша по имени Алкиной, мертвенная бледность которого изобличала его невыразимый испуг.

Благодаря доброте молодой императрицы он скопил достаточно денег на покупку маленького поместья, где он собирался поселиться после женитьбы на горячо любимой им тринадцатилетней Лалаге.

И вот перед самым порогом счастья он должен был отдать на растерзание свое тело, свидетельствуя о невинности Октавии, быть может, совершенно бесплодно, если другие под пыткой признают ее виновной.

Ужасная дрожь пробежала по его членам, когда Тигеллин обратился к нему с вопросом:

— Отпущенник, что тебе известно о противозаконных отношениях между супругой императора и тем грязным египетским псом?

— Господин, — отвечал юноша, бросив испытующий взор на приготовившегося палача, — я… это очень может быть… я слышал…

Но совесть вдруг неудержимо заговорила в нем.

— Рвите меня на куски! — сжимая кулаки, крикнул он. — Моя повелительница чиста, как солнце! Отцы отечества, имеющие жен и дочерей, можете ли вы сомневаться, только взглянув на это чистое, невинное лицо? Египтянин Абисс всегда был ее верным слугой, как и все, жившие в ее доме, но разве он дерзнул бы?.. Это немыслимо!

— Посмотрим, останется ли отпущенник Алкиной при своем показании! — произнес агригентец, сделав знак палачу.

Подошедшие рабы изумительно тихо схватили жертву и растянули ее на продолговатой стальной машине, называвшейся «Прокрустовым ложем».

— Она невинна! — непрерывно повторял Алкиной.

Винт повернулся.

— Еще! — приказал Тигеллин.

Почти теряя сознание от страшной боли, юноша отчаянно закричал.

— Пощадите! Пощадите! Я все скажу!

— Отпустите немного!

Винт отпустили на один оборот.

— Освободите меня! — продолжал он пронзительно кричать.

По знаку Тигеллина, палач освободил его.

— Сознаешься? — спросил агригентец.

— Да.

— Ты застал преступницу?

— Да.

— Она старалась подкупить тебя.

— Да.

— Дала тебе денег?

— Да.

— Сколько?

— Не знаю. Сто тысяч динариев.

— Хорошо! Это важное показание. Можешь идти.

Юноша удалился с опущенной головой. Вдруг он обернулся и торжественно поднял правую руку, еще дрожавшую после пытки.

— Все-таки она невинна! — громовым голосом воскликнул он.

— Ты отказываешься от своего свидетельства? — усмехнулся Тигеллин. — Ну, мы это еще разъясним. Схватите его, люди! Но прежде выслушаем остальных.

Следующий свидетель был красивый сорокалетний человек, имевший жену и ребенка.

— Не трудитесь понапрасну, — равнодушно обратился он к помощникам палача. — Моя госпожа невинна. Можете растягивать меня или нет, я останусь при своем. Хороша была бы верность, из-за боли превращающаяся в ложь. Берите меня! Атеней не страшится тех, кто умерщвляет одну лишь плоть.

Во время пытки он не сморгнул, а единственные слова, которых можно было от него добиться, были: «Она невинна».

Раздраженный мужеством вдохновенного назарянина, Тигеллин хотел усилить мучения и разбить его растянутые члены железным пестом, начиная с ног.

Но этому воспротивился Тразеа Пэт.

— Как? — с жаром вскричал он. — Вы восхищаетесь Регулом, противостоявшим раскаленным лучам африканского солнца, и прославленным в песнях Муцием, с улыбкой обуглившим на огне свою руку, и в то же время хотите наказывать смертью такую необычайную твердость? Римляне ли вы еще, или Иудее придется посылать нам учителей для того, чтобы вы постигли, что значат чувство чести и божественное мужество?

Магическое напоминание о римских героях возымело свое действие. Трое сенаторов из числа обыкновенно столь покладистого большинства почтительнейше просили «снисходительного, доброго Тигеллина» прекратить дальнейший допрос бывшего раба.

Непоколебимый Атеней был отпущен.

С подобным же упорством две трети свидетелей опровергли бессовестное обвинение, называя его клеветой; они выказали геройство Муция Сцеволы и верность Регула. Казалось, что древнеримская доблесть, еще жившая в сердцах едва ли полудюжины сенаторов, вселилась в сердца этих низменных, безвестных людей для того, чтобы не дать выродившемуся человечеству отчаиваться в самом себе. Немногие домочадцы Октавии, не перенесшие пытки и свидетельствовавшие против нее, не имели почти никакого значения.

Тигеллин кипел яростью, хотя притворялся перед сенатом, что считает виновность подсудимой несомненно доказанной.

Последняя свидетельница, повлеченная на пытку, была суровая Рабония, ибо ни женщины, ни девушки не были избавлены от этой страшной судебной повинности. Так как Рабония слыла ближайшей поверенной Октавии и вследствие этого ее показание имело значительную важность, то агригентец приберег ее к концу, предупредив палача, чтобы он начал с самой мучительной пытки.

Но верная Рабония также ясно сознавала лежавшую на ней великую ответственность и решилась лучше умереть, чем допустить хоть легкое пятно на имени своей госпожи.

На все вопросы Тигеллина она дерзко отвечала: «Нет, негодяй!»

Все сильнее растягивали палачи ужасное ложе. Правая рука несчастной разорвалась, смертельно бледная голова ее бессильно свесилась на грудь, и она лишилась чувств. Но придя в себя и услыхав голос Тигеллина, дрожавшими губами произнесшего: «Сознаешься ли ты, наконец?», — она по-прежнему неустрашимо отвечала: «Нет, негодяй!»

— Прочь отсюда сводницу! — прошипел агригентец, позабыв свои аристократические манеры.

— Несите ее в мой дом, если это позволено! — воскликнул стоик Тразеа. — Мои врачи позаботятся об этой искалеченной женщине, героизм которой внушает мне уважение. Да, я уважаю ее, собравшиеся отцы, хотя в то же время допускаю, что она не очень вежливо обращалась с высокопочтенным поверенным императора!

Тигеллин промолчал.

Когда окончились ужасные сцены этого отвратительного допроса, поднялись защитники: сначала Бареа Сораний, потом Тразеа Пэт.

Оба ограничились указанием на факт, что во всем высоком собрании положительно никто не верил в виновность Октавии.

— Клянусь богами! — заключил Тразеа свою короткую речь. — Этот процесс был вовсе не нужен для доказательства неприкосновенной добродетели императрицы. Но если, вопреки всякому рассудку, кто-нибудь сомневался в возвышенности ее образа мыслей, в беспорочности ее жизни, в незапятнанной чистоте ее души, то показания свидетелей лишь подчеркнули всю оскорбительность таких сомнений. Тигеллин в похвальном усердии услужить своему повелителю и императору, очевидно, зашел слишком далеко. Доносам низких шпионов и ядовитых клеветников он придал больше веса, чем бы следовало. Теперь он убедится, что его постыдно обманули. Никакой подсудимый не выходил из заседания суда с большой славой, чем Октавия, сестра благородного Британника. Новый, высший блеск озаряет ее небесную главу. Доселе она была кротчайшая императрица, лучшая, совершеннейшая женщина, теперь она стоит перед нами, подобная бессмертной богине. Отцы, молите ее о милости!

Действительно, ни один сенатор не верил в ее виновность, но всякий понимал смысл этой комедии. Император или по крайней мере Поппея Сабина и всемогущий Тигеллин желали расторжения брака Октавии с Нероном. Сознания этого было довольно для сенаторов, уже много десятков лет заботившихся о своих собственных выгодах гораздо больше, чем о поддержании справедливости и общественной нравственности.

Итак, вопреки очевидности и здравому смыслу, подавляющее большинство объявило нарушение супружеской верности доказанным и постановило решение о разводе: египтянин Абисс был приговорен к смерти, а императрица осуждена на изгнание. Вилла в Антиуме должна была сделаться ее темницей на всю жизнь. Для предупреждения же в будущем ее позорных похождений, цензоры приставят к ней особую нравственно-исправительную стражу, приказаниям которой она должна повиноваться беспрекословно.

С разбитым сердцем выслушала несчастная императрица этот ужасный приговор; она как бы окаменела и ни одна слеза не выкатилась из-под ее ресниц.

Тогда Тразеа Пэт, торжественно подойдя к ней, склонил голову и благоговейно поцеловал кайму ее паллы.

— Еще раз, — взволнованно произнес он, — я прошу у тебя позволения прислать к тебе мою дочь. Желаю, чтобы она стала такой же, как ты, даже если бы ей пришлось заплатить за это подобие несчастьем еще большим, чем то, которое выпало тебе на долю!

Октавия не могла говорить. Она взглянула на него полным признательности взором, глубоко проникшим в его душу.

Вслед за тем преторианцы увели ее. Экипаж, долженствовавший отвезти ее в Антиум, уже стоял у подъезда.

— Умерь свою дерзость! — шепнул полный ненависти голос за спиной Тразеа Пэта.

Стоик обернулся. То был Коссутиан, которого он, по поручению киликийцев, некогда уличил в подлоге.

— Я понимаю тебя, — усмехнулся Тразеа, — но не боюсь ни тебя, ни твоих родственников, выпросивших у императора помилование за твое преступление. Есть святотатства, обращающие каждый камень мостовой в пылающих гневом борцов за оскорбленное право. Вы лукавы как коршуны, но этот приговор был безумным мальчишеством. Вспомните обо мне, когда он вам отзовется!

Глава V

Предсказание Тразеа оправдалось очень скоро.

Постыдное окончание этого неслыханного процесса произвело на народ впечатление пощечины, как бы горевшей на лице каждого римлянина.

Октавия осуждена!

Это было слишком! Римский народ, молча смотревший на все выходки двора, как бы по внезапному соглашению начал выражать негодование на бессовестное поношение кроткой, благородной страдалицы.

Можно было подумать, что это современники несчастной Виргинии повсюду собирались теперь группами, произнося проклятия, жалобы и угрозы и, наконец, с уничтожающим единодушием давно подготовленного восстания, провозгласившие лозунг: «Да здравствует Октавия! Долой развратницу Поппею Сабину!»

Наиболее деятельной силой этого бурного, неожиданного возмущения оказалось женское население Рима.

Начиная от последних рыбачьих хижин на склоне Авентинского холма до вилл Садовой горы и Мильвийского моста, всюду центром оживленных групп были женщины, то в платье мещанок, страстные и резкие в их диком красноречии, то аристократки в белоснежных, развевающихся паллах, с ярко-красными флам-меумами на искусно подобранных волосах, с величавыми, мягкими манерами. Супруга жалкого сенатора заявила протест против лживого вердикта своего мужа; жена презренного помощника палача обличала преступления мучителей. И, наконец, подстрекаемые сотнями тысяч женщин, считавших свои священнейшие чувства смертельно поруганными, отважнейшие из мужчин двинулись шумной толпой к Палатинуму и громовым голосом потребовали возвращения Октавии.

К ним присоединились новые массы народа.

Отряд городских солдат, сойдя с лестницы капитолийского холма, бросился навстречу бурному людскому потоку.

— Остановитесь! — крикнул начальник. — Ни шагу дальше, или я велю заколоть вас!

— Стыдись! — вскричал стройный, темноглазый юноша, поднимая кулак.

То был отпущенник Артемидор.

— Стыдись! — звучно повторил он. — Не хочешь ли ты защищать низость против добродетели? Римлянин ты или мемфисский сводник?

— Разойдитесь! — с досадой произнес начальник. — Слышите! Уже раздается военная песня германцев! Вперед, солдаты! Я должен исполнить мой долг! Пустите копья в ход!

— Что правда, то правда! — вскричал один из его солдат. — Императрица невинна, а Поппея закидала ее грязью.

— Я римский гражданин, — сказал другой. — Я не стану драться за развратную Сабину.

— Да здравствует Октавия! — закричал третий.

— Вот так! — торжествовал Артемидор. — Ура, городская когорта!

— Ура, городская когорта! — загремели тысячи голосов. — Привет защитникам Октавии!

Начальник растерянно оглянулся кругом. Вся сотня солдат отказывала ему в повиновении. Шум на форуме разрастался с каждой секундой. Вдруг Артемидор схватил его за руку.

— Ты еще колеблешься? — голосом вдохновенного ясновидца воскликнул он. — Бессовестный разврат и позор будут наказаны, или мир должен поколебаться.

Одним мощным движением он вырвал меч из его руки.

— Во дворец! — крикнул он, размахивая мечом над головой. — Идите, копьеносцы! Ваше появление, надеюсь, решит дело.

— Городская когорта стоит за Октавию! — слышалось повсюду в толпе. — Дайте дорогу! Это идет их передовой отряд штурмовать Палатинум! Цезарь, выйди в остиум! Поклянись всеми богами, что ты возвратишь Октавии ее права императрицы! Долой проклятую развратницу Поппею! Она затоптала Рим в грязь!

— Долой Клавдия Нерона, если он не покорится! — заглушая весь шум, раздался мощный возглас из середины толпы.

Все обернулись.

Но мстительный назарянин Никодим после своей потрясающей угрозы, мгновенно исчез; казалось, он провалился сквозь землю, бесследно, как призрак.

В Палатинуме господствовало величайшее смущение.

Человек пятьдесят преторианцев, по желанию Поппеи посланные Тигеллином для рассеяния народа, после короткой схватки были частью обезоружены, частью избиты до смерти. Смущение достигло крайних пределов, когда городские солдаты подняли свои угрожающие копья. Тигеллин посылал в главную казарму гонца за гонцом, но ответа все не было. С стремительной поспешностью набрасывал он планы нападения и обороны, но без всякого результата, ибо все зависело от времени прибытия преторианских полков, и еще было неизвестно, приготовились ли они вступить в борьбу с целым ожесточенным Римом.

Он выразил свое сомнение императору. Взволнованным цезарем тотчас же овладел подавляющий страх. Не трусость заставляла его трепетать, но нечистая совесть. Да, народ прав! Преступно было поверить всем этим мнимым доказательствам, как бы искусно ни сплетали их хитрые доносчики.

Тигеллин был обманут: это еще можно допустить.

Поппея была обманута: это уж хуже, ибо именно она, бывшая причиной столь тяжких страданий бедной Октавии, должна была бы приложить все старание для того, чтобы обличить несостоятельность обвинения.

Но что он сам поверил в виновность Октавии, это было непростительным святотатством, ослеплением, которое невозможно искупить!

Но почему же непорочность императрицы была известна всему Риму? Он, цезарь, ведь лучше знал свою Октавию!

О, теперь ему ясно все! Гнусные доносчики рассчитывали оказать Поппее Сабине услугу, за которую она должна вознаградить их с персидской щедростью! Быть может, даже она сама призналась, что Октавия стоит на ее дороге.

И ради этого произошло чудовищное оскорбление, осквернение невинной! Неужели он был слеп? Или теперь над ним исполняется страшная судьба, предсказанная ему Агриппиной: он будет могуч только под ее охраной; без нее же, рано или поздно, он падет…

Да, это так! Его блеск, его божественное могущество должны рассыпаться в прах! Городские солдаты уже отпали от него; преторианцы, не лишенные чувства чести и сердца, также были возмущены безмерной несправедливостью к кроткой, беззащитной страдалице и могли присоединиться к восставшим… Мысленно он уже слышал мерные шаги их отрядов… Мостовая гудит под их ногами… «Долой Клавдия Нерона!» Остиум осажден… Бурр и Юлий Виндекс врываются в покои… Мечи сверкают в их руках…

«Вот тебе за Агриппину!.. А это за поруганную Октавию!»

Он испустил ужасающий вопль, как будто чувствуя в трепещущей груди холод стального клинка.

— Зачем вы убиваете меня, ведь я сам хотел спасти ее? — простонал он, все еще преследуемый страшным видением, и упал лицом на стол.

Вошедшая Поппея положила ему руку на плечо.

— Успокойся! — нежно произнесла она. — Наконец пришла весть из претории. Бурр внезапно захворал. Но надежный младший трибун ведет через Субуру две тысячи солдат.

— Молчи! — грозно сказал он. — Позови ко мне Тигеллина!

— Что это значит? — с изумлением спросила она.

— Ты это услышишь! Позови Тигеллина!

— Пошли твоего раба!

— Нет! Ты пойдешь! — вскочив, закричал он и схватил ее за горло.

— Ты помешался?

Она высвободилась и стояла перед ним, подобно Беллоне, вдвойне прекрасная, с лицом залитым горячим румянцем.

— Прости! — пробормотал Нерон. — Я не знаю, что отуманило мой мозг… Кассий!

Раб подошел ко входу.

— Да позовите же ко мне Тигеллина наконец! — обратился к нему император таким тоном, как будто он уже дважды бесплодно приказывал ему это.

— Что угодно моему другу и повелителю? — спросил агригентец, входя.

— Возьми глашатая, выйди тотчас же к народу и объяви, что сенат ошибся.

— Как?

— Что сенат состоит из одних лишь выживших из ума глупцов, если это больше нравится тебе. Октавия невинна. Клавдий Нерон цезарь благодарит возлюбленных римлян за то, что они распознали истину, в то время как собрание ослов в Капитолии ревело «виновна!». Ты все еще не понимаешь?

— Понимаю, но…

— Нет никакого «но». Затем ты будешь так добр и пошлешь двенадцать конных преторианцев за моей светлейшей супругой, которую они привезут в Палатинум со всем подобающим ей уважением…

— Ты не шутишь? — побледнев, спросила Поппея. — Цезарь, не поступай необдуманно! Высокое собрание постановило свойприговор. Он неоспорим.

— Я уничтожаю приговор моей императорской властью! Процесса не было. Октавия по-прежнему моя супруга. Ты же…

— Ну? Я? Я?

— Ты же, по требованию справедливости и общественного приличия, оставишь Палатинум… Иди, Тигеллин! Ты отвечаешь головой за немедленное исполнение моих повелений… Объяви народу, что Поппея Сабина собирается уже выехать на свою Эсквилинскую виллу! Что ты медлишь?

Агригентец поклонился.

«Пожалуй! — подумал он. — Внезапная фантазия… или страх перед кричащей толпой! Надолго ли это? Да наконец, если Октавия и вернется, то мое положение слишком упрочено для того, чтобы мне нужно было бояться ее!»

Поппея Сабина была вне себя. Все, к чему она столько лет стремилась с таким лихорадочным жаром, разрушено одной минутой слабости цезаря! Ее лодка опрокинулась у самого берега! И к чему агригентец действовал с такой утонченной жестокостью? Меньшее усердие принесло бы гораздо лучшие плоды.

— Нерон, — вскричала она, бросаясь к ногам императора. — Я не покину тебя! Лучше умереть, чем уйти отсюда отверженной тобой. Неужели ты забыл, что мне предстоит, неблагодарный? Разве Поппея не мать ребенка, которого ты так часто в мыслях уже видел обнимающим твои колени и лепечущим слово «отец»?

Она рвала свои волосы и билась лбом об пол.

— Перестань! — сказал император и, потрясенный ее диким отчаянием, поднял ее. — Не сетуй, — продолжал он, — и не сокрушай в конец мое измученное сердце! Нет, Поппея, я не забыл ничего! Я помню о наших мечтах… Я люблю одну тебя, Поппея, одну твою небесную красоту, твои жгучие поцелуи…

Он нежно привлек ее к себе. Она обвила его шею и прижала пылающее лицо к его лицу.

Извне зазвучала громкая труба глашатая. Оглушительный шум, царивший на форуме до склонов Целийской горы, уступил место безмолвию. Агригентец громко, сжато и явственно говорил что-то народу. В покое императора не было слышно слов, но после его короткой речи, казалось, дрогнули самые основания дворца. Восторженные крики своей бурной мощью в тысячу крат превзошли едва затихшие восклицания гнева. «Да здравствует Октавия! Да здравствует император!» — гремели возбужденные толпы. Несколько голосов крикнуло даже: «Да здравствует агригентец!»

Между тем Поппея дрожащими губами прижималась к губам Нерона, вся трепеща от ярости и ожесточения. Поцелуи ее были любовнее и горячее прежнего, ибо она убедилась, что власть ее над ним не уменьшилась нисколько.

— Прощай! — с раздирающим сердце рыданием сказала она. — Я думала, что имя мое глубже запечатлено в твоей груди. Я ухожу, цезарь. Будь счастлив с твоей Октавией!

Он обнял ее.

— Мы увидимся! — сказал он, совершенно очарованный ею. — Будь рассудительна, Поппея! Разве ты не слышишь их восторженные крики? Если народ требует этого… Скажи, Поппея! Что значит император без народа?

— Народ! — презрительно повторила Поппея. — Твоя власть не от народа, но от судьбы, а стены, о которые разбивается напор черни, — это солдаты. Слышишь протяжные звуки труб? Это идут к нам на помощь люди Бурра. Теперь, конечно, после речи агригентца уже поздно. О, я вижу тебя насквозь. Твоя любовь к справедливости только маска для пресыщения. Октавия также прекрасна, а жаждущий жизни император любит перемены.

— Женщина, ты бредишь!

— Да, брежу. Не слушай меня! Мне дурно. Мозг мой пылает. Я хотела бы сию минуту задушить тебя этими руками, так беспредельно я люблю тебя, так страдаю от мысли уступить тебя другой, даже чистой, непорочной Октавии!

Любовная сцена эта была разыграна мастерски.

Схватив цезаря за плечи, она устремила на него взгляд, полный такого соблазнительного, очаровательного кокетства, что он окончательно растаял…

Спустя полтора часа экипаж, посланный увезти осужденную императрицу на ее виллу, снова катился по мостовой Via Sacra. Бесконечные приветственные клики провожали ее.

— Да здравствует Октавия! — гремел весь Рим, и среди этих возгласов, подобно зловещему эхо, по временам раздавалось: «Долой развратницу Поппею!»

Невидимые руки увенчали статуи Октавии, еще во времена императрицы-матери поставленные во многих места города. Воздвигнутые же Нероном статуи Поппеи были сброшены с цоколей, разбиты, запачканы пылью и грязью, или, подобно трупам преступников, стащены к гемонским ступеням.

Приветствуемая Клавдием Нероном, бледная Октавия вступила во дворец.

— Да здравствует император! Да здравствует императрица! — шумел народ, свидетель этой странной, боязливой и безмолвной встречи.

Бесчисленные толпы бросились к общественным алтарям благодарить богов за прекращение раздора в цезарской семье и за полное и совершенное восстановление Октавии в ее неоспоримых правах.

Почти в то же мгновение, как Октавия входила во дворец, Поппея Сабина, под плотной вуалью, проскользнула через палатинские сады к выходу, что вел к Circus Maximus. Здесь ее ожидали носилки. Бросив последний гневный взгляд на блестящий дворец, где она доселе была верховной властительницей, она энергично стиснула губы, прижала руку к сердцу и вошла в свою лектику.

Тотчас же созванное императором собрание сената объявило только что произнесенный его большинством приговор недействительным на основании будто бы нечаянно вкравшейся в его постановление ошибки.

Тразеа Пэт и Бареа Сораний насмешливо выразили собравшимся отцам свою признательность и, каждый по-своему, заключили заявлением, что впредь они отказываются от чести принадлежать к корпорации, дерзающей делать промахи в столь важных делах. Все поняли жестокую насмешку и глубокое презрение под оболочкой язвительной иронии.

Старый враг Тразеа, Коссутиан, бесновался от ярости, так как на его долю со стороны отважного стоика достался уничтожающий щелчок. Тем не менее никто не решился возражать. Стыд, иногда пробуждающийся и в самой продажной женщине, парализовал их лицемерно изолгавшиеся языки.

Глава VI

В течение нескольких часов после свидания с Октавией Нерон был полон серьезного, искреннего раскаяния. Страдания его юной супруги глубоко растрогали его. Он делал себе страстные упреки за чрезмерное легковерие, с которым он принял за истину обманчивую внешность и горевал о неудавшейся, испорченной жизни.

— Октавия, — говорил он ей, в изнеможении лежавшей на подушках в своей комнате, — ты увидишь, как все пойдет хорошо. Ведь я не подозревал, какая ты кроткая, милая! Не плачь, бедная Октавия! Но ты плачешь! Слезы сами собой тихо катятся по твоим щекам. Ты страдаешь, Октавия! Вот, клянусь тебе всеми богами: я дал бы палачу раздробить мою руку, если бы это могло исправить все причиненное мной тебе горе. И я исправлю его, насколько возможно. Тигеллин уже арестовал четырех из гнусных доносчиков. Они изойдут кровью на кресте. Октавия, прости меня! Я не могу жить, если ты будешь иметь что-либо против меня.

Она простила его от всего сердца. Но все пережитое ею в последние печальные годы одиночества и только что перенесенная в заседании суда мука еще слишком сильно угнетали ее, и она не могла позабыть в одно мгновение ужасное прошлое.

— Подождем, не изменится ли твой образ мыслей! — сказала она. — Жертва, которую ты намереваешься принести, быть может, превосходит твои силы. То, что для меня было бы милостью божества, не должно быть для тебя обременительным долгом. Испытай себя, способен ли ты отказаться от счастья, несмотря ни на что бывшее для тебя… все-таки счастьем!

Клавдий Нерон рассыпался в пламенных уверениях. Самоотверженность молодой женщины и глубокая печаль, отразившаяся на ее прелестном лице, до глубины души потрясли его. Робко, как преступник, не достойный такой милости, взял он ее тонкие пальцы и поцеловал их. Потом он погрузился в мрачную задумчивость, из которой его вывел триклиниарх, объявивший, что ужин подан.

Император встал и взглянул на Октавию. Она спала. Щеки ее слегка зарумянились, а на ресницах сверкали капельки слез.

Он разбудил ее и страстно взглянул ей в глаза, как бы снова моля о прощении. Она улыбнулась, поправила волосы, поднялась и, закутавшись в паллу последовала за супругом в одну из отдаленных маленьких трапезных комнат. Нерон, обыкновенно по три раза в день менявший свои роскошные одеяния, сегодня даже забыл переодеться.

Супруги ужинали совсем одни; им прислуживали только несколько рабов, точно в обычной городской семье.

Ни он, ни Октавия не говорили больше, чем то было необходимо; она была молчалива вследствие сильного утомления, он — из болезненной робости перед женщиной, так безгранично оскорбленной им — одни боги ведают зачем!

Октавия ела очень мало. Нерон, обыкновенно любивший хороший стол не менее, чем все другие житейские наслаждения, также не находил вкуса ни в прекрасных цесарках, ни в душистых капуанских плодах.

После ужина они разошлись.

Октавия тотчас же пошла в свою спальню. Несмотря на очевидную перемену в императоре, на сердце у нее было так тяжело, что она хотела бы умереть сейчас же. Ей казалось даже, что она чувствовала себя спокойнее, тверже и сильнее, когда под гнетом позорного приговора ехала в изгнание в Антиум. Она не чаяла добра от этого неожиданного примирения, сознавая, что побуждения Нерона имели причиной или страх перед возмутившимся народом, или угрызения совести, или просто сострадание. Но, наверное, этой причиной не была любовь — единственное, что могло уврачевать ее сердце. Однако у назарян было прекрасное изречение, о котором ей говорила Актэ: «Претерпевший до конца спасется!» Она будет терпеть, она испробует все, что только в ее власти. А затем пусть все сложится так, как угодно божеству.

Предоставленный самому себе, Нерон тотчас же ощутил какую-то смутную пустоту, скоро принявшую очень определенную форму.

Его обуяла тоска по Поппее Сабине. Все его измены и похождения не могли затмить той истины, что он был до безумия влюблен в обворожительную лицемерку.

Бессознательной причиной этой демонической страсти было легкое сходство Поппеи в глазах и губах с незабвенной Актэ.

Мысль потерять Поппею, — а он ясно сознавал, что женщина, подобная Октавии, не захочет разделенной любви, — сводила его с ума. Едва лишь вымолив себе прощение Октавии, он уже трепетал перед естественными последствиями своего поступка. Ни рассудок, ни справедливость, призываемые им на помощь, не могли превозмочь в нем это чувство.

Супруга его была прекрасна, молода, благородна, идеал возвышенной женщины: но вся эта прелесть была для него ничто в сравнении с неуловимою чертой, общей у детски-невинной Актэ и развратной Поппеи, и отсутствовавшей в лице Октавии.

Эта черта была для него воплощением сладостной, нежной, любвеобильной женственности; все остальное казалось ему холодным, сухим, мертвым однообразием и, после примирения с Октавией, он чувствовал, как будто стоит на рубеже юности и старости.

Четыре дня провел император в отчаянной борьбе между любовью и долгом. Он не мог ни за что приняться, друзья не допускались к нему, даже Тигеллин и Фаон, явившиеся с докладом о новой кампанской вилле, должны были удалиться, не повидавшись с цезарем. Он сообщался только с одной Октавией. Казалось, он хотел как можно скорее примириться с неизбежностью и приучиться к безрадостному существованию без Поппеи.

Октавия видела его насквозь.

На пятый день она подошла к нему и, без слез, твердо сказала:

— Я убедилась, что ты навеки потерян для меня. Я не сержусь: такова воля богов. Исполни мое единственное желание: позволь мне спокойно удалиться на мою виллу в Антиуме и там окончить мою жизнь. Желаю, чтобы Поппея любила тебя так же много, как я!

Она хотела прибавить: «Не доверяй ей слишком! Она любит одну только власть и великолепие Палатинума!», но промолчала.

Несмотря на жалость, охватившую его, и на уважение к геройскому величию этой грустной страдалицы, цезарь все-таки едва мог скрыть радость при неожиданном предложении Октавии. Она высказала давно сознаваемую им истину. Она поняла, что любовь насиловать нельзя. Но из приличия он начал возражать. Он позвал Сенеку и своего поверенного Фаона, чтобы они присоединили свои просьбы к его увещаниям.

Но Октавия не уступала.

Лишившись последней робкой надежды, она в тот же день тихо и незаметно вернулась в Антиум.

«Теперь все кончено, навсегда!» — говорил ее безмолвный прощальный привет и горькая улыбка, полная не упрека, а лишь невыразимой печали.

Медленно, точно похоронная колесница, катился ее экипаж по увлажненной вечерней росой дороге; засохшие виноградные листья шуршали, осыпаясь с террас придорожных вилл; свежий декабрьский ветер протяжно, жалобно завывал в опустевших колоннадах. Октавия оглянулась в последний раз. Позади черной грудой лежал Рим, — могила ее некогда блаженных грез. На склоне Яникульской горы грозно клубилась темная туча. С внутренним воплем и тяжким вздохом обратилась она к своему безрадостному будущему. Нельзя бороться против судьбы и ее предопределений. Так было ей суждено сначала, она должна молча переносить свою долю, без гнева и ненависти, как это угодно богам.

Факелы ее спутников горели все ярче и ярче. Блестящий дождь искр осыпал ее карруцу. Ей казалось, что эта карруца — костер, пламя которого пожирает ее измученное тело. О, если бы смерть была так сладка, так полна спокойствия!.. И вдруг, при мысли о смерти, ею овладел ужас и неописанный трепет — отголосок того страшного возбуждения, которое уже однажды омрачило ее мозг чудовищными видениями. Закрыв глаза, с нечеловеческим усилием старалась она овладеть собой. Наконец тягостный припадок прекратился, и она заснула под мерный шум колес.

Точно также незаметно, Поппея Сабина заняла свое прежнее место в Палатинуме, восторженно приветствуемая тем, кто так недавно еще клялся Октавии, что с радостью готов бы отдать свою кровь, если бы это могло загладить грехи его прошлой жизни.

Октавия же распустила слух, будто покидает Рим по собственному желанию.

Между тем Тигеллин сумел так привязать к себе гвардию, осыпая ее миллионами, что солдаты и большинство офицеров бурно потребовали его назначения себе в начальники после того, как заболевший недавно Бурр внезапно умер.

Таким образом все входило в прежний порядок. Гарнизон императорского дворца был усилен.

Новый главнокомандующий, Тигеллин, заявил, что сущая безделица — разогнать бушующую чернь, если бы она опять осмелилась предписывать законы императору.

Из германских наемников он начал составлять еще девять отрядов.

Нерон, говоря себе, что удаление Октавии из дворца произошло по ее собственному желанию, окончательно успокоил последние угрызения своей совести.

Народ также казался спокойнее, достигнув главной цели своих стремлений: высокомерный Тигеллин вынужден был уничтожить неслыханный приговор.

Что же касается Поппеи, то, по мнению хладнокровных людей, ход событий должен был вполне удовлетворить ее. После отмены вердикта, утверждавшего развод Нерона с Октавией, она, конечно, не могла стать фактически императрицей; но это еще не имело большого значения. Она властвовала над жаждавшим ее любви цезарем безграничнее, нежели когда-либо. Впоследствии можно было опять вернуться к этому вопросу. Быть может, уничтоженную Октавию удастся склонить мирным путем к окончательному отстранению в законной форме.

Но те, кто предполагал в Поппее такие рассудительно-практи-ческие соображения, весьма ошибались.

Поппея не соображала, а только чувствовала. Каждый нерв ее трепетал мщением. Никогда не воображала она, что эта жалкая призрачная императрица может быть опасна ей.

Теперь эта невероятная вещь случилась. Октавия восторжествовала над первой красавицей семихолмного города, хотя всего лишь на несколько дней.

Это решило участь несчастной. Она должна умереть, даже если Поппее придется самой вонзить ей в грудь кинжал.

Прежде всего, Поппея постаралась восстановить свое значение в глазах народа.

Солдаты Тигеллина сорвали венки со статуи удалившейся императрицы и, восстановив свергнутые изображения Поппеи, осыпали их цветами или сжигали перед ними жертвенные дары. Все столичные художники получили заказы новых бюстов из мрамора и металла; то был дерзкий ответ на оскорбления черни.

Сильные отряды преторианцев расхаживали по городу; каждый отряд сопровождало по тридцати мускулистых императорских рабов, вооруженных кроме мечей еще узловатыми бичами. Таким способом подавлялись зародыши новых возмущений и оскорблений. Сенат, через три дня уведомленный цезарем о решении молодой императрицы, тотчас же надел печальную маску, теперь сожалея об уничтожении своего приговора так же рабски, как недавно сожалел о самом приговоре.

Столь невероятное поведение высокого собрания на короткое время внушило гневной Поппее мысль еще раз воспользоваться сенатом для окончательного устранения ее смертельно ненавидимой соперницы. Если она умно поведет дело, то капитолийские угодники снова запоют новую песню и произнесут третий вердикт, вследствие которого императрица все-таки окажется виновной во всевозможных низостях.

Но нет, слишком много чести для этого низкого сброда, если она обратится к его содействию при решении такого важного вопроса.

Она отказалась от этой мысли и решилась действовать совершенно одна.

На этот раз Тигеллин также не помешает ей своей нелепой мудростью.

Она с самого начала сказала ему, что его выдумка о связи императрицы с Абиссом большая глупость, во-первых, по своей неправдоподобности, а во-вторых, потому что по римскому праву раб не может свидетельствовать против свободнорожденных. Тигеллин возразил на это, что, обвинив свою соперницу в связи с рабом, она уничтожает ее гораздо основательнее, чем заменив раба всадником или аристократом.

Это было справедливо: но избрав раба, сознание которого не признавалось законом, имеющим какое-либо значение, агригентец вынужден был прибегнуть к пыткам, результат которых оказался вполне в пользу Октавии.

Ошибка эта едва не погубила привыкшую к победам Поппею.

Ей не нужно таких советчиков.

То, что она задумала теперь, произведет уничтожающее, разрушающее действие юпитеровой молнии.

Глава VII

Был пасмурный декабрьский день. Из однообразных, серых туч лился унылый дождь. Нерон лежал в своем рабочем кабинете. Один из рабов покрыл его ноги красиво испещренной антилоповой шкурой, между тем как другой осторожно раздувал метелкой из страусовых и павлиньих перьев пылающие угли в чугунной жаровне, стоявшей, посредине комнаты на серебряном треножнике.

Рано утром цезарь присутствовал на обычном заседании сената, потом обменялся несколькими деловыми замечаниями с Сенекой и агригентцем и затем занялся с Фаоном, архитектурные планы которого занимали его гораздо больше, чем известие о подавлении политических беспорядков в нарбонской Галлии или проекты большой конной статуи, которую намеревались воздвигнуть «признательные преторианцы своему незабвенному Бурру».

Теперь, после обеденного часа, Нерон чувствовал себя не совсем бодро, тем более что вчерашний пир у Коссутиана затянулся дольше обыкновенного. Дождевые потоки из водостоков и свинцовое небо наводили на него уныние. По изнеженному телу его пробегала неприятная дрожь. Говорить ему не хотелось. Давно уже изучивший все привычки своего повелителя, Кассий остерегался произнести слово, когда цезарь бывал так расстроен.

«Вы все лгали мне, — думал император, сквозь полураскрытую дверь глядя на мокрую колоннаду. — Прекрасная Поппея называет меня богом, льстивый агригентец — духом вселенной. Я сам чувствовал в себе достаточно сил для того, чтобы вознести человечество до небес или чтобы стереть его с лица земли. Теперь же я должен переносить прихоть Юпитера, накинувшего мрачную дымку не только на ясное небо, но и на мое собственное расположение духа. Всемогущий Нерон мерзнет, и не одним лишь телом, но и душой».

Вдруг он закрыл глаза рукой.

— Вынеси жаровню, Кассий! От углей моя голова тяжелеет и болит, а ведь ты знаешь, Кассий, что головная боль императора отзывается в самых отдаленных уголках империи.

Кассий повиновался.

«Так я думал прежде, — с горечью продолжал размышлять Нерон, — а ныне я знаю, что проклятое человечество ни на мгновение не заботится о том, дурно мне или хорошо. Тем хуже для людей. Я воздам им око за око. Я буду тем довольнее, чем больше они будут страдать. Эта презренная шайка торжествовала и ликовала, когда я оттолкнул от себя Поппею, единственное счастье моей жизни. Сердце мое сжималось мучительной болью, но те звери рычали от восторга, быть может, именно потому, что они чувствовали, как сильно я страдал. Поппея Сабина! Как дорого мне это имя! Ей я обязан жизнью. Не будь ее, я лишился бы рассудка, потеряв Актэ. И так как я не должен был иметь Актэ, то Рок оказал мне милость, послав мне Поппею. Минутами, когда она обнимает меня рукой за шею и я закрываю глаза, мне чудится, что возле меня Актэ, в тот первый вечер, в парке Сцевина…»

— Повелитель, — прервал его мечты Кассий, войдя из перистиля, — светлейшая Поппея просит позволения войти.

— Наконец-то! — произнес Нерон, вставая. — Значит, здесь сейчас проглянет солнце. Скажи ей, что я уже давно ожидаю ее. Зажги лампы! — прибавил он, обращаясь к другому рабу, сидевшему в углу на полу. — Тучи все сгущаются. Этот мертвенный полумрак невыносим.

Мальчик выбежал и вернулся с зажженной ручной лампой. Через минуту светильники мраморных канделябр уже разливали ясный, золотистый свет.

Почти в то же мгновение вошла Поппея Сабина.

— Есть у тебя время выслушать меня, мой возлюбленный? — спросила она по-гречески.

— Я истомился по тебе. Приди, сядь сюда на подушки. Отчего ты так серьезна, дорогая Поппея? Что случилось?

— Нечто неслыханное, — спокойно отвечала она. — Но взглянув в твои глаза, я считаю лучшим промолчать и предпочитаю обратиться к Сенеке или к Тигеллину…

— Как? — перебил ее Нерон. — Есть вещи, о которых ты охотнее говоришь с Сенекой или с Тигеллином, чем со мной?

Поппея задумчиво смотрела в землю.

— Однажды мне уже привелось быть заподозренной тобой за мои честные намерения. Но вторично я не могу этого перенести, клянусь богами!

— Ты говоришь об Октавии? — нахмурясь, спросил император.

Она колебалась.

— И о ней также, — с видимым усилием отвечала она наконец. — Но прежде всего, о дерзком преступнике, к счастью, находящемся в моей власти. Прости меня, цезарь, за мои неутомимые старания о твоей безопасности.

Клавдий Нерон схватил ее за руку.

— Без околичностей! — произнес он, целуя ее розовые пальцы. — Какое злодеяние открыла ты?

— Заговор, кровавое преступление и, к несчастью, к несчастью… Но не будем уклоняться от сути дела! Аницет, давно уже находящийся с Октавией в… дружеских отношениях…

— Ты говоришь это таким тоном…

— Я боюсь твоего негодования; ведь ты разделяешь мнение всех римлян о безупречной непорочности Октавии. Оттого что ее отпущенники ничего не знали, вы вообразили — изумительно логичное заключение! — что действительно ничего не случилось, а если несколько человек и высказались не в ее пользу, то признания их приписали лишь действию пытки. Как будто нельзя грешить целые годы, не будучи обличенной!

— Неужели ты будешь утверждать, что несчастный Абисс, до самой смерти клявшийся в ее невинности, был обманщик?

Поппея пожала плечами.

— Относительно египтянина я вовсе ничего не утверждаю. Возможно, что шпионы Тигеллина ошиблись… в направлении, где им следовало бы искать. Накрыв ночью парочку в заросшей виноградом беседке, легко принять Люция за Семпрония и наоборот. На этот раз, однако, подобные ошибки немыслимы. Аницет хвалился одному из морских офицеров, будто он возлюбленный Октавии, и это слышали двое моряков, свободнорожденные, как ты и я. Уничтоженный этим свидетельством, он не отпирается. Я сама допрашивала его вчера, и когда обещала пощаду его жалкой жизни за полное сознание… Но я вижу, ты волнуешься, Нерон; ты бледнеешь; ты дрожишь. Разве ты можешь сердиться на нее за то, что она тебе отплачивает…

— Отплачивает? — громовым голосом вскричал император. — Или ты рассуждаешь так же, как все остальные презренные римлянки? Я цезарь, а прежде всего: я муж! Я оскорбляю ее, отдавая благосклонность, принадлежащую супруге, другой, посторонней женщине; это оскорбление, но не бесчестье, клянусь Геркулесом! Никто не насмехается за это над ней, никто не порицает ее. На ее стороне все сострадание и горячее сочувствие, даже теперь, хотя мы расстались по ее собственному желанию. Но я, если только это правда, что Аницет!.. Мне кажется, ты лжешь, Поппея! Это просто немыслимо!..

— Я прощаю тебе, — спокойно сказала она, — потому что понимаю тебя. Мысль сделаться посмешищем черни может лишить рассудка и хладнокровнейшего из людей. Быть обманутым мужем, цезарем, супруга которого, несмотря на всю наружную святость, наслаждается любовью с доверенными лицами императора и к тому же замышляет низвержение его для того, чтобы возвести на престол его любезного соперника — роль действительно незавидная.

— И Октавия делает все это? — спросил император.

— Удостоверься сам! Не уведомляя решительно никого, я заманила Аницета и трех его приятелей на берег, приказала арестовать их и велела одному из центурионов дословно записать их признание. Вот тебе изложение всего дела. Прочитай и попробуй еще сомневаться. К счастью, низкий заговор еще не успел распространиться. Почти все офицеры остались верными. Здесь же приложено письмо Октавии, почерк которой ты, конечно, узнаешь.

Она подала ему роковой свиток.

Нерон начал читать; с каждой строкой лицо его становилось бледнее и суровее.

— Змея! — проскрежетал он. — Так вот как! Она хотела возмутить флот и население Кампаньи! С Мизенского мыса должен был быть нанесен удар, предназначенный для уничтожения цезаря и возвеличения ничтожного негодяя Аницета! Ужасно! Невероятно! Возможно ли, чтобы все это задумала целомудренная Октавия, опасавшаяся произнести хоть одно слово, которое она не могла бы спокойно повторить перед алтарем Весты? Но таковы все они, развратницы, лицемерки! Чем невиннее лицо, тем чернее душа! Родосска Хлорис рядом с этой развращенностью кажется сияющей Артемидой. И негодяй осмелился хвастаться позором императора! Так они оба умрут!

— Я обещала презренному вымолить помилование за его полное признание, — сказала Поппея. — Пошли его на пожизненную ссылку в Сардинию. Разве ты не знаешь, что римляне боятся Сардинии больше смерти?

— Оставь это! Об этом после! — сказал император, все еще углубившись в рукопись своего центуриона, которого он знал за одного из преданнейших людей. Одно его имя было для цезаря ручательством за полную правдивость написанного. Кроме того, он мог, как намекнула Поппея, сам допросить арестованных и сличить их показания с тем, что он читал.

И действительно, одно лишь письмо Октавии было подложно, но подделка отличалась таким совершенством, что цезарь поручился бы головой за его подлинность.

— Она должна умереть! — воскликнул он, сжимая рукой шуршащие листы. — Скажи, где заперты твои пленники? — глубоко переводя дух, прибавил он.

— На четвертом дворе; в помещении рабов.

— Веди меня туда! Слушай, какой поднялся ветер! Приличная погода для таких ужасных событий! Как он воет и стонет! Мне чудится предсмертное хрипение Агриппины!

На этот раз победа Поппеи была полная. Купленный ею за несчетные миллионы Аницет с униженным смирением перенес пощечину императора, благоразумно проглотил три вышибленные зуба и, с невнятными выражениями благодарности, смиренно позволил отвести себя на императорскую трирему, несмотря на сильную бурю, в тот же день пустившуюся в море.

Товарищи сопровождали его. Поппея внушила императору, что по справедливости он не может наказать орудия Аницета более жестоко, нежели его самого. На его сопротивление она шепнула ему на ухо, что если он любит ее и желает снова заключить ее в свои объятия, то должен подчиниться этому закону справедливости. Для Октавии же полная ярости соперница добилась смертного приговора. Полууступая и полусопротивляясь ласкам цезаря, бесстыдная кокетка довела его до того, что он, воспламененный ее очарованием и до глубины души оскорбленный едкими насмешками над нерешительностью «второго Ото», подписал давно уже приготовленный документ.

Глава VIII

Октавия сидела в спальне с рабыней и слушала чтение послания, уже много лет тому назад доставленного таинственным апостолом Павлом из Филиппин во Фракии назарянской общине Коринфа.

Замечательное послание это, за свою горячую, увлекательную искренность ценимое выше многих других посланий неутомимого проповедника, существовало в многочисленных списках и находилось в руках почти всех грамотных назарян. Недавно принявшая крещение рабыня, двадцатилетняя девушка из Арголиса влагала в чтение всю звучность своего мелодичного, низкого голоса и всю пылкость своей веры.

Октавия, доселе лишь с удивлением, любопытством и недоверием следившая за деяниями и речами великого апостола и, несмотря на свою симпатию к назарянскому учению, в душе питавшая прежнее римское уважение к всемогущему Юпитеру, впервые ощутила веяние всепобеждающего духа, когда рабыня дошла до следующего места послания:

«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая, или кимвал звучащий.

Если имею дар пророчества, я знаю все тайны и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви — то и ничто.

И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею — нет мне в том никакой пользы.

Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине.

Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.

Любовь никогда не перестает…»

— Фэба, — прервала Октавия рабыню, — прошу тебя! Дай мне секунду подумать.

Молодая императрица закрыла глаза рукой.

— Любовь никогда не перестает, — медленно повторила она. — Не ищет своего, все переносит… Еще раз, Фэба! Прочти это место еще раз!..

Фэба повиновалась. Октавия слушала, устремив пристальный взор на кротко-вдохновенное лицо девушки.

И снова, подобно неземной музыке, прозвучали слова:

«Любовь никогда не перестает…»

Вдруг раздался шум. В атриуме послышались поспешные шаги, боязливый шепот и вслед затем легкое бряцанье, как будто вооруженные люди осторожно приближались на цыпочках…

Октавия вскочила. Подходя к двери, она столкнулась с двумя преторианскими офицерами, уполномоченными Поппеей для приведения в исполнение смертного приговора.

— Повелительница, — сказал один из них, — мы являемся по поручению императора. Избавь нас от тяжких объяснений! Вот, читай!

И он показал приговор трепещущей Октавии. Она взглянула на пергамент робко, недоверчиво и в то же время пристально, как птичка, очарованным взором смотрящая в разверстую пасть змеи.

Наконец она поняла и с громким, жалобным криком упала на колени. С жаркими слезами молила о жизни эта несчастная, отверженная, для которой жизнь значила страдание.

Не тлела ли еще искра надежды под пеплом ее загубленной жизни? Или, быть может, страшная борьба чувств до такой степени подточила ее юношеские силы, что она утратила последнее утешение в величии доблестной, отважной смерти?

— Сжальтесь! — воскликнула она, ломая руки. — Я еще так молода и доселе изведала одно лишь горе на этом свете! Пустите меня убежать далеко, до самых Геркулесовых Столбов. Я хочу только видеть солнце и дышать воздухом, этим чудным, божественным воздухом!

Центурионы поколебались; честным воинам тяжело было превратиться в палачей этого прелестного создания, имевшего полное право на все почести престола.

Но страх перед Поппеей и забота о собственной безопасности скоро взяли верх.

— Повелительница, это невозможно, — сказал старший. — Император повелевает. Центурионы должны повиноваться.

Он выхватил меч, но уронил его при виде душераздирающего ужаса Октавии.

— Подойди! — обратился он к товарищу.

Но и тот отказался нанести смертельный удар. Тогда центурион сделал своим спутникам знак осторожно связать императрицу.

— Прости меня! — со слезами говорил он, в то время как преторианцы связывали ей руки и ноги мягкими шерстяными платками. — Я святотатствую, но меня принудили сделать это. Если есть божество и будущая жизнь и ты будешь наслаждаться ею во всей ее славе, вымоли мне прощение за мое преступление.

Полубесчувственную Октавию посадили в теплую ванну и острым кинжалом открыли ей вены.

— Повелительница, это не больно, — сказал старший центурион, — ты умрешь незаметно, как будто засыпая.

Но эта жизнь отчаянно и упорно боролась с вечной ночью, в которой она должна была угаснуть вопреки законам природы. Медленно и с остановками вытекала из надрезов кровь. Начались страшные конвульсии, из полуоткрытых губ вырвался вопль невыразимой муки.

Ужас овладел старым воином. Со стоном запустил он сильную руку в густые, светло-каштановые волосы жертвы и погрузил ее голову под воду.

Через несколько мгновений все было кончено.

Утопивший же Октавию центурион, произнеся страшное проклятье императору и его любовнице, пронзил себя собственным мечом.

Его младший товарищ приказал положить оба трупа в атриуме и накрыть покрывалами, с тем, чтобы после предать их сожжению.

Голову же Октавии, сообразно приказанию Поппеи, он привез в Рим и передал ее своей светлейшей повелительнице.

На этот раз Поппея так ловко сплела свою клевету, что нашлись даже честные люди, по-видимому, наполовину верившие ей.

Показания Аницета вместе с подложным письмом Октавии были представлены на рассмотрение сената. Единичные голоса, способные с успехом заступиться за честь позорно умерщвленной страдалицы, молчали.

Флавий Сцевин проживал в Медиолануме; Тразеа Пэт и Бареа Сораний, обвиненные в государственной измене и заговоре против императора, сидели за крепкими стенами Мамертинской тюрьмы. Те же, в ком еще сохранилась хоть искра чести, как например, горделиво улыбавшийся эпикуреец Пизо, в последнее время совершенно отстранились от дел, или для того, чтобы не выказать трусости и низости, или чтобы не рисковать бесцельно своей головой. Таким образом, случилось, что сенат приветствовал убийство Октавии как политический подвиг и постановил принести во всех столичных храмах благодарственные жертвы за спасение императора и римского народа от козней молодой императрицы.

— Жалкие псы, эти пурпуровые тоги! — засмеялась Поппея, узнав об этом постановлении. — Выносящие кухонные помои рабы — герои сравнительно с капитолийскими прихвостнями! Впредь с ними будут поступать по достоинству.

Четыре недели спустя праздновалось бракосочетание Нерона с Поппеей Сабиной.

В этот промежуток времени легкомысленный, впечатлительный народ римский уже успел успокоиться.

Противники Поппеи в самом Палатинуме, тайно интриговавшие против ее брака с Нероном, по-видимому, умолкли.

Новая императрица своей приветливостью и богатыми денежными подарками сумела скоро завоевать себе сердца того самого народа, который недавно свергал и разбивал ее статуи.

Значение ее достигло своего апогея, когда в феврале следующего года она подарила супругу дочь.

Шумные празднества, кипевшие в течение нескольких дней на всем пространстве от Яникула до Лабиканской дороги, были также неописуемы, как неистовый восторг императора.

Но вся сила любви его к прекрасной Поппее выразилась еще яснее в горести, последовавшей непосредственно за бурными проявлениями радости.

Молодая мать еще не встала со своего ложа, когда ребенок, приветствуемый целой Италией подобно богине, искупительнице мира, внезапно умер, вероятно, вследствие сильных волнений, перенесенных Поппеей в последние месяцы ее беременности.

Сначала от нее старались скрыть это несчастье. Но когда она все настоятельнее начала требовать дочь, еще несколько часов тому назад лежавшую в ее объятиях, Нерон робко подошел к ней и шепнул:

— Соберись с мужеством, сладчайшая Поппея: наш цветок завял!..

С отчаянным криком она опрокинулась на подушки и лишилась чувств.

Трое суток она пролежала в бреду. Раз она чуть не разбила себе голову, и император едва успел удержать ее.

— Октавия, — кричала она, — бездетная Октавия! Смотрите, вот она встает из царства мертвых! Она мстит за себя! Своими бледными губами она пьет кровь моего сердца!

Нерон с неусыпной заботливостью ухаживал за ней. Позабыв все в мире, он просиживал возле нее дни, недели.

В конце марта, опираясь на руку супруга, она впервые вышла из своей комнаты.

Весеннее солнце заливало колоннаду, теплый, благоуханный воздух ласково веял в лицо выздоравливающей Поппее. На прекрасных ее губах дрожала лукавая, торжествующая улыбка, говорившая: «Я страдала, но страдала императрицей!»

Поппея Сабина достигла своей цели.

Утрата ребенка казалась ей справедливой данью богам, которую она охотно готова была заплатить, дабы уберечься от зависти бессмертных.

Теперь она устремила все свои усилия на то, чтобы утвердить завоеванное величие.

Пример Октавии ясно показал ей, как ничтожно положение императрицы, не пользующейся прочной привязанностью императора.

И она с бесподобным искусством не давала засыпать желаниям и любви своего супруга, то толкая его в самые безумные развлечения, то снова нежно привлекая к себе для того, чтобы он знал, что настоящее счастье его только здесь, в ее сладких объятиях. Она умела льстить всем его капризам, без размышлений, без страха, без угрызений.

Давая ему то, что он признательно называл истинным счастьем, в то же время она больше всех способствовала полному развитию в нем необузданного разгула, презрительного попрания всякой справедливости, превративших цезаря в ужасающего демона, доселе, подобно загадочному призраку, встающего пред нами из мрачной пучины истории мира.

Глава IX

Лето было в самом разгаре.

Богатые и знатные римляне давно уже переселились в горы или на берег моря.

Император со своим двором жил в Антиуме, где Тигеллин отстроил новую роскошную виллу на счет своего царственного повелителя.

Днем Рим казался вымершим.

Только спустя час после заката солнца таверны наполнялись полуголыми гуляками, а лужайки Марсова поля, где в более прохладное время года происходила игра в мяч и метание дисков, пестрели ищущей свежести толпой, рассаживавшейся на спаленной траве и уничтожавшей хлеб и плоды, или же алчно окружавшей общественные колодцы.

Позже лестницы публичных зданий, мраморные плиты перед храмом Сатурна, знаменитый в целом мире подъем на Капитолий, колоннада Агриппы, словом, каждое местечко оказывалось занятым крепко спавшим людом, не находившим даже минутного забытья в духоте и тесноте своих домов. Между этим народом было также много больных: римская лихорадка, это вековое наследие семихолмного города, ежегодно требовала большого числа жертв.

Тысячи пылающих внутренним жаром тел, слишком возбужденных для того, чтобы уснуть, искали прохлады в жалких водах Тибра. Начиная от элийского моста до пристани у Авентинского холма, густой толпой теснились мужчины, женщины и девушки, между тем как судовладельцы, несмотря на одолевавшие их слабость и утомление, напрягали все силы для разгрузки своих судов, для того чтобы быть в состоянии до рассвета снова достигнуть Остии, более здоровой гавани Рима.

На берегу, параллельно с Circus Maximum, находились огромные склады для масла и зерна.

Двадцать четвертого июля солнце медленно утонуло в кровавом тумане. Над столицей царила зловещая, необычайно тягостная духота; неподвижный воздух был тяжел и густ. Над квиринальскими возвышенностями по временам сверкала слабая молния.

Во втором часу пополуночи измученное население увидало внезапно вспыхнувший свет на легкой крыше одного из авентинскнх зерновых складов.

— Пожар! — раздался испуганный крик среди массы черни.

Пожар в этой местности, при такой ужасной засухе, представлял такую огромную опасность, которая была очевидна для всякого.

Прежде чем крик донесся до ближайшей окрестности, пламя уже столбом взвивалось к небу.

Городская когорта, несшая на себе обязанность охранителей общественной безопасности и вместе с тем бывшая пожарной командой, прибыла позднее, чем следовало бы. Огонь распространился с ужасающей быстротой. С помощью народа, солдаты начали растаскивать соседние с горевшими бараки и дома, с целью изолировать источник беды. Кладовые с маслом уже пылали. Горящая жидкость текла, подобно потоку лавы, уничтожая все на своем пути. Искры и раскаленные головни снопами разлетались во все стороны… То здесь, то там раздавался треск, и огонь с шипеньем несся вверх к безмолвным звездам, созерцавшим теперь зрелище еще невиданное со времени существования на земле человека: пожар двухмилионного города.

Все работали изо всех сил, но скоро пришлось отступить перед мощной стихией.

Через несколько часов всеми овладело сознание бессилия перед ужасным пожаром. Не хватало рук для уборки даже двадцатой части всей, беспрестанно валившейся массы бревен, досок, стропил и различных других легких плотничьих сооружений. Для того чтобы спасти Рим, приходилось предоставить в жертву пламени не только один этот квартал, но и два соседние с ним, и провести изолирующую линию по таким частям города, где массивные каменные постройки могли бы успешно противостоять дождю искр.

В конце третьей стражи городской префект послал в Антиум гонца.

«Могущественный цезарь, — в отчаянии писал он, — я кляну рок, допустивший меня дожить до нынешнего дня. Рим пылает. Мы бросились навстречу яростному пламени подобно тому, как лев бросается на собак; но не можем устоять перед силой огня. Прибудь к нам, цезарь! Помоги нам бороться! Ободри римлян своим вдохновляющим присутствием! Ты один еще можешь пресечь страшную беду».

Нерон, в сопровождении Поппеи Сабины ибольшой свиты, тотчас же пустился в путь. Размеры бедствия Рима превзошли его самые боязливые предположения. Когда он прибыл, восьмая часть города уже была объята пламенем. Император был явно потрясен.

Еще сильнее неожиданное несчастье поразило умную, разбирающуюся в политике Поппею Сабину. Она знала, что в противодействии затаенной, но живучей враждебности к ней аристократии и средних классов, ее лучшим союзником был народ, требовавший хлеба и зрелищ и кричавший «Ave Caesar!», когда в цирке хорошо скакали лошади. Теперь же пожар уничтожал жилища именно этой черни. Это сильно встревожило императрицу. Расположение черни было весьма шатко. Сытая и удовлетворенная, она ликовала, но если случайно запаздывали египетские суда с зерном, она начинала роптать или колотить солдат. Всемогущий император, которому эти люди обязаны были своим благосостоянием, был ответственен также и за их бедствия. В его мифически возвышенной особе они искали последнюю причину всех явлений. Как легко можно было склонить эту, уже полуобезумевшую, толпу к каким-нибудь безрассудным действиям при страшном общественном бедствии, лишавшем крова целые тысячи!

Поппея сообщила свою мысль цезарю.

— Оттого-то я и поспешил сюда, — возразил Нерон. — Они должны убедиться, что я действительно их бог и спаситель.

И он с серьезным видом обратился к свите.

— Нельзя терять ни минуты. Мы не успеем даже переодеться. Мы разделимся на два отряда. Я, цезарь, поведу один из них, а ты, Тигеллин, поведешь другой. Каждый из вас беспрекословно будет исполнять то, что ему прикажут, будь он консул или конюх. Отличившихся мужеством или находчивостью я награжу по-царски; если это будет раб, то он получит свободу и состояние всадника. Тигеллин, оставайся здесь, в южном квартале; я же отправлюсь в Субуру! Вперед! Сегодня же вечный Рим будет спасен: так повелевает император!

Оба отряда разделились для распределения работ по тушению.

— Император под огненным дождем! — раздалось среди изумленной толпы. — Поппея среди падающих развалин! Да здравствует цезарь! Теперь стихнет ярость пламени! Теперь Рим победит!

И Вечный город победил бы, не будь тех отребьев общества, которые повсюду извлекают бессовестную выгоду из общественных бед.

Среди страшного смятения, еще увеличившегося благодаря отсутствию полицейского надзора в большинстве северных и западных районов, внезапно вынырнула тысячеголовая гидра мародерства. Под предлогом спасения имущества из домов, которым угрожал огонь, эти гиены с неслыханным бесстыдством прибегали ко всевозможному насилию и, наконец убедившись в необычайной выгоде жестокой комедии и упоенные блестящим результатом хищничества, они перенесли всепожирающее пламя в такие части города, которые доселе оставались неприкосновенными.

Когда вечером того же дня, смертельно утомленный Нерон опустился на ложе в доме Мецената, построенном на вершине холма, город уже пылал в четырех различных местах.

Палатинум также обрушился среди массы обломков и пепла, после того как гвардейцы успели еще счастливо спасти множество лучших художественных сокровищ.

К позорной деятельности грабителей и поджигателей, как последнее веление Рока, присоединилась непогода.

Ранним утром на следующий день поднялась буря, в несколько часов распространившая пожар на огромное пространство, сделав тщетным все принятые доселе меры. Подобно огненному вихрю несся огонь на театры и храмы, на роскошные постройки Via Lata и обширные торговые галереи Аргилетума. Пропитанная лихорадкой Субура горела наравне с окруженными садами виллами правительственных консулов и величественным дворцом первосвященника. Насколько мог объять глаз, ничего не было видно, кроме темно-красного огня, беловатых пламенных языков и страшно освещенных столбов дыма, под порывами вихря взлетавших к небосклону. Из сотни тысяч вулканов, прежде называвшихся Римом, беспрерывно раздавались грохот, треск и шипенье, сопровождаемые яркими снопами огня и клубами пепла. Воздух дрожал и гудел, как бы от подземных громовых ударов; раскаленная атмосфера этого гигантского пекла мгновенно уничтожала всякое живое существо.

Отчаяние пораженного народа достигло высшей степени. В еще не разрушенных кварталах раздавались безумные, дикие крики. С воплями испуга смешивался угрожающий, яростный рев.

Люди гибли тысячами.

Ужасающие подробности переходили из уст в уста.

Целый квартал домов был так внезапно охвачен огнем, что все обитатели их, дети, немощные и старики, сгорели заживо. В Субуре многие, плохо построенные здания, полные мелких комнат, рухнули, когда начали разрушаться соседние дома. Десятки бедных жильцов, старавшихся спасти свое имущество, были убиты падавшими балками и стенами, или, что еще ужаснее, были стиснуты между обломками и в страшных муках задохнулись от дыма или медленно изжарились под раскаленным пеплом, засыпавшим их полураздавленные члены.

Ужасная опасность, безумный страх перед ужаснейшим из всех родов смерти, породили сцены, отвратительнее которых еще не видал запятнанный кровью и преступлениями Рим.

Сыновья давили стонущих отцов, стараясь достичь застланного дымом отверстия, представлявшего единственную возможность спасения.

Матери с воплями бросали в огонь кричащих грудных младенцев, чтобы освободить свои руки для разрушения горящей стены.

Словом, все узы любви, родства и закона рухнули перед могуществом бушующей стихии, порождающим безумие. Конец казался близок.

Многие граждане добровольно побросались в пламя, увлекаемые той демонически-чарующей силой, которая тянет полного ужаса путника в глубину пучины, или же с преднамеренным стремлением с помощью смерти избавиться от зрелища падения горячо любимого Рима.

Глава Х

Кто же, кто был причиной гибели столицы мира? Возможно ли приписать это случаю? Возможно ли, чтобы случайный пожар следовал такому правильному течению? Сначала занялся авентинский квартал, потом вспыхнуло еще в трех различных местах и, наконец, все отдельные пожары соединились в один огненный хаос: такое систематическое разрушение трудно было приписать слепому случаю; позволительно было предположить все это деянием сознательной, руководящей воли. Но где найти виновника, чтобы разорвать, раздробить, уничтожить его? Где его коварные, вредоносные сообщники?

Это должно было быть, однако, известно тому, кто повсюду имел тысячи тысяч ушей и глаз в лице своих чиновников, телохранителей, солдат и шпионов: должно было быть известно императору.

Действительно, вечером густые толпы народа окружили дом Мецената, безопасное местоположение которого представляло защиту от нестерпимого жара, господствовавшего в пылавших кварталах. Преторианцы с величайшими усилиями оттесняли отчаянных допросчиков.

— Клавдий Нерон должен отвечать! — заревел один сборщик податей. — Он господин и повелитель: его долг защищать нас. Разве еще никто не схвачен? Никто не высечен, не ослеплен, не распят на кресте? Мы требуем справедливости! Разбойников и поджигателей следует переловить. Где связки лоз? Где топоры? Где палачи?

— Глупец! — шепнул молодой аристократ, кладя руку на плечо велеречивого плебея.

— Что это значит?

— Значит, что ты мелешь вздор. Ведь ты сказал: Катилина, покарай Катилину!

Сборщик податей уставился на незнакомца.

— Кто ты? — подозрительно спросил он.

— Один из тех, кого нельзя провести. По крайней мере я могу похвалиться зрением. Я видел, как солдаты городской когорты подожгли жилище поэта Лукана…

— Я также, — заметил всадник с широким золотым кольцом. — Все граждане согласны в том, что сам император…

— Что? Что такое? — раздался целый хор голосов.

— Ну что все это была комедия: его волнение при виде несчастья и назначенные им награды… Он сам и один он…

— Молчи! Твои речи погубят тебя!

— Лучше смерть, чем беспомощное существование под скипетром этого кровожадного пса, — отвечал знатный юноша. — Что делают его креатуры? Целые кварталы разграблены его преторианцами. Без пожара такая выходка была бы невозможна… Вы ищите поджигателя, чтобы распять его? Он там, позади копий гвардейцев, за стенами этого проклятого дома, и пирует в то время, как великолепный Рим превращается в пепел!

— Это Нерон, — послышались тихие замечания. — Нерон виновник бедствия…

— Но каким образом? С какой целью?

— С единственной целью совершить преступление. Все его святотатства не казались ему еще достаточно чудовищными. Если бы можно было зажечь почву, он поджег бы всю Европу.

— И вспомните его тщеславие! Герострат разрушил Эфесский храм. Нерон сравнял с землей восемьсот лет великой славы. В этом отношении он превзошел Герострата.

— Разве вы не знаете, что еще прошлой осенью он говорил Поппее: «Когда ты сделаешься императрицей, я уничтожу старую столицу и выстрою тебе новую, еще величественнее, роскошнее и достойнее твоих сладостных объятий!»

— Конечно! И он хотел назвать эту столицу Неронией, для того чтобы потомство не забыло эту обезьяну Ромула…

— Неслыханное дело! — вскричали разом несколько десятков голосов. — Поджигатель на престоле! Проклятие губителю мира! Долой нечестивого! Он заслужил смерть!

Молодой аристократ и всадник уже исчезли в толпе, чтобы в другом месте бросить народу роковой слух о виновности Нерона. Оба они были участниками того заговора, который почти удалось открыть императрице Агриппине, пославшей Палласа оцепить дом стряпчего Люция Менения. Дойдя до той степени отчаянного ожесточения, когда все средства считаются позволительными, члены тайного союза пользовались всяким поводом, чтобы ожесточить народ против тирана и его орудий. В настоящую же минуту этому представился бесподобный случай. Действительно, преторианцы и городские солдаты попользовались кое-чем в общей суматохе; также могло быть, что Нерон в своей безумной любви находил Рим Августа недостойным такой императрицы, как Поппея. Все эти обстоятельства были раздуты, подробности преувеличены и выдуманы, насколько это могло служить желанной цели и, таким образом, распространилось убеждение, несмотря на свою очевидную нелепость продержавшееся в течение веков: что разрушитель столицы мира был Нерон, захотевший доставить себе и своей Поппее чудовищное, жестокое и ослепительное зрелище.

Ничего не подозревая об этих толках, Нерон стоял с Поппеей на площадке башни и смотрел на шумящее, волнующееся, грозное огненное море. Ужасная красота этой никогда не виданной картины поразила его. Священный трепет вдохновения объял его взволнованную душу. Он позабыл о страхе, доселе свинцом давившем ему грудь, позабыл о сгоревшем Палатинуме, о печальной пустыне, которая отныне будет смотреть на него со всех холмов, позабыл даже о нежно припавшей к его плечу Поппее Сабине.

Обернувшись, он позвал одного из приближенных рабов и потребовал свою лиру, сопровождавшую его во всех путешествиях.

В виду пылавшего Рима, накинув на плечо ярко-красную перевязь инструмента, он настроил его и ударил плектрумом по металлическим струнам, сопровождая игру героической песнью.

То были строфы поэтессы Сафо; каждая четвертая, звучная строфа кончалась словами: пылающее пламя!

— Ты поешь, как бог! — воскликнула Поппея, когда он кончил, и с ребяческим кокетством захлопала в ладоши.

Но он не слыхал ее.

Перед ним, с отчетливостью не призрака, но живого существа, предстала фигура девушки, таинственно возникшей из пучины пожара, словно богиня любви из волн морских; то была Акта, прелестная, белокурая, незабвенная!

Ее глубокие голубые глаза, пристально устремленные на него, казалось, спрашивали: «Неужели она совершенно вытеснила меня? Или в глубине твоей души еще живет смутная тоска по мне, которую не может заглушить никакая женщина в свете?»

— Актэ! — глухо простонал император.

Лира выпала из его рук и медленно скользнула на пол по складкам его тоги.

Где то золотое, блаженное время, когда он пел ей эти самые строфы вечером, любуясь розовым отблеском заката на далеких албанских горах? Оно исчезло, превратилось в ничто, как этот могущественный город, в мучительной агонии доживавший свои последние минуты.

— Разрушайся же! — вскричал он, поднимая руки. — Умирай, царственный Рим! Гори, превращайся в прах! Я могу воссоздать тебя из пепла в новом великолепии: но ее, единственную, незаменимую, не возвратит мне никакой бог! Актэ умерла: какое же право имеешь ты на это мимолетное существование? Пылающее пламя! Пылай! И будь ты в тысячу раз ужаснее, все-таки эта погребальная жертва еще не достойна ее. Она стоила большей. Первобытная ночь должна была бы спуститься в то мгновение, когда отлетела ее несравненная жизнь!

Голос его звучал, как торжественная молитва. Несколько слов из его экзальтированной речи долетели вниз, к народу, слышавшему также и загадочное пение и звуки лиры.

— Слышите, как он хвалится? — вскричал мурийский матрос. — Пусть весь город пылает: его это радует, ему еще мало девяти сгоревших кварталов!

— Он поет и восторгается, — заревел торговец из Аргилета, — в то время, как кругом царит отчаяние!

— Император должен отвечать нам! Эй, преторианцы, посторонитесь! Римляне хотят говорить с императором. Римляне хотят узнать, что значит эта комедия там, наверху. Подавайте поджигателей! Император должен знать, кто превратил в пепел священный Рим!

Спокойно и уверенно преторианцы загородили дорогу копьями.

На этот раз толпа еще отступила. Но начавшееся брожение становилось все серьезнее. Военный трибун, начальник отряда, послал одного из солдат на башню предупредить цезаря об опасности положения.

— Глупцы! — засмеялся император.

— Не смотри слишком легко на этих глупцов! — шепнула Поппея. — Они взбесились, как собаки при приближении солнца к знаку Льва.

Страшный, яростный рев заглушил возражение цезаря. Пять-шесть отважнейших из народа пали первыми жертвами преторианцев. Остальные кинулись вперед с удвоенным ожесточением. Через минуту могла начаться настоящая битва.

— Слышишь? — продолжала Поппея. — Народ во что бы то ни стало требует виновного. Или ты сам хочешь оказаться им? То, что я слышу, кажется мне весьма понятным.

— Это дело моих смертельных врагов, — с горечью сказал император. — Я не знаю их, ибо они ходят под маской дружелюбия. Но я знаю одну шайку, оскорбившую и измучившую меня больше, нежели юные аристократы, намеревающиеся меня свергнуть: я говорю о назарянах!

— Клянусь Зевсом! — вскричала Поппея, хватаясь за эту мысль. — Отличная идея! Со времени тех вынужденных эдиктов, назарянская община заслужила всеобщую ненависть. Чем больше я думаю, тем удачнее и гениальнее кажется мне эта мысль. Право, мне уже хочется, чтобы она оказалась действительно безошибочной. Ты разрешил задачу, император. Назаряне виновники. Они хотели привести в исполнение свое давнишнее пророчество.

— Неужели? — недоверчиво усмехнулся Нерон.

— Я убеждена в этом. Разве ты не слыхал, что один из главных проповедников назарянства, по имени Павел, болтает народу, будто христианский Бог скоро испепелит весь мир и затем будет судить людей? «Вечный огонь» — пугало христианства: Павел предсказывал его тысячи раз богатым и сильным мира сего. Удивит ли тебя, если нетерпеливая банда, давно уже не приносящая жертв римским божествам, наконец приступает к делу и собственноручно исполняет его?

— А народ знает об этом воззрении назарян?

— Без сомнения. Изречения их, сначала осмеянные, потом осужденные как смелые нелепости, переходят из уст в уста. Стоит только промолвить одно слово — и толпа подхватит его, как нечто давно ожидаемое!

— Пусть будет так, — задумчиво сказал император.

Поппея пошла к лестнице. Он же продолжал смотреть на огненные волны. Назаряне! Некогда это имя было дорого ему. С ним связывались возвышенные идеи, мировые проекты, пока он не научился ненавидеть последователей Христа не только за то, что фанатик Никодим и его единомышленники сделали его, как он убедился, рабом государственной политики и ненавистником своей собственной натуры, но еще за то, что Никодим в преследовании своих безумно отважных целей лишил его счастья жизни. Актэ никогда не исчезла бы, если бы Никодим не вздумал оскорбить ее, употребив орудием своих неслыханных планов. Как счастливо сложилась бы жизнь императора, если бы Актэ не бежала от него!

Он никогда не сделался бы супругом Октавии и никогда не пришлось бы ему вести это двуличное, разбитое в основании существование! Да, он ненавидел назарян! Для его измученного воображения они воплощались в тощем, вечно смятенном, вращающим глазами Никодиме. На него они походили все, все, и потому теперь вполне заслужили быть выданными народу, как разрушители царственной столицы.

Он поспешно сошел вниз и явился к народу, величественно закинув за плечо тогу:

— Чего вы хотите? — надменно спросил он смолкнувшую при виде его толпу.

— Мщения! Мщения поджигателям!

— Вы знаете их? — спросил цезарь.

— Ты должен назвать их нам!

— Хорошо, я назову их. Они должны быть наказаны, как еще не был наказан ни один преступник с тех пор, как наш предок Эней вступил на почву Лациума. Виновники бедствия — христиане. Ступайте и схватите их!

— Христиане! — заревела тысячеголосая толпа. — Тащите их из их логовищ! Достаньте их из каменоломен, где они оскорбляют богов и престол цезаря! Ищите их повсюду! Вот Флегон, цветочник! Сейчас здесь был и Эпонат, любимец Павла-киликиянина, которого называют апостолом! А вот красавчик Артемидор, отпущенник Флавия Сцевина! Вот Трифена и ее сестры! Бейте их! Кидайте в огонь всех без разбора, мужчин, женщин и детей!

— Стойте! — приказал император, подняв правую руку. — Не трогать их пока! Сначала пусть потушат пожар, а потом в моих садах, где я уже велел разбить бараки и палатки для погорельцев, я дам римлянам праздник и оделю всех деньгами, которых достанет на постройку новых жилищ. На празднике этом и будут наказаны преступники. Вы увидите нечто, чего вам не показывал доселе ни один цезарь. Самые кровавые травли зверей, самые ужасные бои гладиаторов — детские забавы в сравнении с тем, что я задумал! Не теряйте же мужества! Не слушайте коварных клеветников, стремящихся разъединить императора с его возлюбленным народом! Работайте, старайтесь и молите Юпитера, чтобы он наконец усмирил яростное пламя!

— Ave Caesar! — загудели народные волны. — Да здравствует божественный, дарующий благословение и защиту и ласково приглашающий к себе в гости своих квиритов!

Глава XI

Пожар кончился.

В течение десяти суток свирепствовал он в двухмиллионном городе подобно дикому зверю и уничтожил две трети столицы.

Теперь под грудами пепла только кое-где еще тлели головни. Бледные столбы дыма отвесно поднимались к раскаленному летнему небосклону, подобно последним вздохам умирающей стихийной силы.

На рассвете одиннадцатого дня Нерон снова вышел на площадку меценатовой башни, как он это часто делал в продолжение пожарища.

Ему вспомнился вечер, в который он играл на лире при виде горящего города. Тогда его вдохновил огонь, дикий и мощный, под порывами урагана ослепительной рекой заливавший бесконечное море зданий. Он казался самому себе Зевсом-громовержцем, своими губительными молниями сжигающим землю до самых вершин Олимпа. Город пылал для него, это было доказательство того, что Рим мог пасть, и все-таки мир не терял ничего, пока всемогущий цезарь твердо стоял на пьедестале своей кесарской божественности.

Но в это утро, когда, покинув душный покой, он прислонился к перилам башни и увидел дымящийся пепел там, где еще так недавно обитали беспечные, жаждавшие удовольствий люди, им овладел как бы гнев на богов, в которых он не верил, и ненависть к непобедимому Року. Эта жестокая неизбежность своим ужасающим произволом походила на дерзкого мальчика, злобно топчущего цветущие клумбы, пачкающего картины или разбивающего драгоценную статую. Рок, Судьба — был единственным истинным властителем вселенной, могущественнее не только воображаемого Юпитера, но даже могущественнее его, Клавдия Нерона, доселе считавшего покорным своему игу все, начиная от каменистой Аравии и кончая Столбами Геркулеса. С этим Роком он вступил в борьбу; результат неравной борьбы лежал пред ним: необозримый хаос, черные, дымящиеся развалины, картина более страшная, нежели вид усеянного трупами поля битвы.

Если Року угодно выкидывать такие штуки, если ему нравится воздвигать тысячи преград добрым намерениям цезаря, то зачем же цезарь, обладающий высшей властью, будет уступать Року в дерзости и необъятности произвола? Великое бедствие погубило виновных и невинных. И Нерон также хочет теперь сделаться гибелью для человечества, с той лишь разницей, что его чувства еще благороднее, нежели та сила, которую Сенека некогда осмелился определить непостижимым именем «Провидения».

Жертвы Нерона должны пасть не без выбора, подобно жертвам Рока, но по хорошо взвешенным причинам.

Прежде всего, он уничтожает их для удовлетворения своей ненависти, затем, как он нерешительно сознался сам себе, ради собственной безопасности.

Несмотря на все старания императора смягчить общественное бедствие, в особенности посредством превосходно организованного подвоза необходимых съестных припасов, народ все-таки бешено роптал из-за страшной катастрофы и бурно требовал искупительной жертвы, соответствовавшей по своей значительности несчастью семихолмного города.

Откажи Нерон в удовлетворении этой жажды мщения, он подвергся бы опасности навлечь на себя ярость необузданной толпы.

И ярость эта также была бы делом Рока, измененным проявлением той же Судьбы, которая превратила в пепел Рим.

Христиане, для потехи черни обреченные быть до смерти замученными сегодня вечером в цезарских садах Ватикана, степенью своих страданий покажут царствующему императору, дорос ли он до начертанной им себе цели.

Да, он ненавидит христиан! Учение их казалось ему теперь так же пусто, бесцельно и бессмысленно, как стоическая философия Сенеки. Этот жалкий свет, громко вещавший ему из страшных развалин о своем безумии, не стоил ни серьезного отношения к нему, ни самообладания. Одни лишь наслаждения осязательны и непреложны: философско-мистические рассуждения же, никогда не разрешавшие, однако, ужасной загадки, только вредили осязательности и непреложности. В глазах императора Никодим и Сенека — оба слились в одну зловещую, тощую фигуру. Как неотступно твердил ему Сенека свои громкие фразы о нравственно свободном развитии человечества, об отвлеченном долге и высоком сознании самоотречения! Это было просто невыносимо!

— Безумцы! — шептал Нерон, устремив взор на восток, где желтоватая полоска света возвещала пробуждение дня. — Что такое добродетель? Она предписывает не прикасаться к душистому кубку, по которому томится душа! Добровольные муки Тантала! Кто будет мне благодарен за это, скажите вы, обезумевшие лицемеры? Следуя вашему учению, разве я меньше зависел бы от обстоятельств? Разве мне меньше пришлось бы страшиться болезней и всесокрушающей смерти?

Он вздохнул.

— Право, даже смерть не самое ужасное! Еще отвратительнее кажется мне неизбежная старость! Какой демон измыслил алчную дряхлость, злобно упивающуюся нашей кровью, пока мы сами не превратимся в тени, возбуждающие одни насмешки? Все, что есть на земле прекрасного и цветущего, веселящегося и ликующего, все будет высосано временем до последней капли свежести и силы, и жалкие остатки уподобятся этим развалинам!.. Состариться! Тайно чувствовать, как обнимающие тебя роскошные руки ослабевают и дряхлеют, теряя всю силу страсти! Примечать, как чарующая нежность становится притворством, а поцелуи и страстная томность взгляда — только одна комедия! Тогда не ты будешь любим, Клавдий Нерон, но могущественный император, твоя царственная одежда, твой скипетр и неисчислимые богатства! Подобно гордо возвышавшемуся еще недавно Палатинуму, ты превратишься в жалкую развалину своего прежнего я, с впалыми глазами, с поблекшим, изрезанным морщинами лицом, в пугало даже для женщин Тиллийского вала!

Он закрыл глаза руками, как бы наяву увидев свой будущий образ.

«И они все это предвидят! — ожесточенно продолжал он думать. — Сенека уже переживает это сам. Он чувствует, как искра за искрой гаснет его жизненное пламя, и все-таки он, вместе с Никодимом, старался скрыть от меня простую, несомненную истину! Я должен был посвящать мимолетные часы юности аскетической философии, вместо того чтобы пользоваться настоящим и наслаждаться светом, пока еще длится день! Я должен был сделаться цезарем для последователей Распятого!»

Он наклонился над мраморными перилами и подпер голову рукой. Вокруг его рта легла грустная складка. Широко открытыми глазами смотрел он на разгоравшуюся зарю.

«Да, я также вижу в вашем Пророке преисполненный истиной символ: Его увенчанный тернием образ есть воплощение печальной участи всего земного. Мы все, рано или поздно, изойдем кровью на этом орудии пытки и с искаженными лицами, как умирающий Галиллеянин, будем взывать к небу: “Надежда, обманывающая все живущее, и ты, бессмертное мужество, зачем вы покинули меня теперь?” Иисус с Его печальной кончиной есть страждущий человек. Но зачем, в виду неизбежности этой кончины, должен я увеличивать мучения моей земной жизни? Зачем мне печалиться о том, что я могу завоевать? Нет, аскеты! Лучше сейчас же умереть! Прыжок с этой площадки кажется мне логичнее заблуждений вашего безутешного самоотречения!»

Взглянув вниз, он увидал длинный ряд своих рабов, направлявшихся в ватиканские сады с разнообразными тяжелыми ношами.

Во взоре императора вспыхнул дикий огонь. Он следил за ними, пока они не скрылись за торчащими стенами сгоревшего театра.

— Да, так, — прошептал он. — Если каждый нарождающийся день не будет приносить вам новые наслаждения, новые впечатления, жизнь превратится в пытку. Я хочу наслаждаться до тех пор, пока последняя капля крови застынет в моих жилах; хочу веселить мое зрение и слух; хочу за пиршественным столом забывать последнее благоразумие и, подобно греческому громовержцу, упиваться объятиями пылких женщин и цветущих девушек. Я не был бы Нерон, если бы мог удовлетвориться одной Поппеей! Нет, я жажду бешеных удовольствий ради минутного забытья того, что так безумно кипит и клокочет в моей душе. Назаряне, вы скажете мне, есть ли еще средство утолить жажду жизни императора! Я чувствую бурное желание насладиться вашими страшными предсмертными муками. Быть может, ваши несказанные страдания нужны для основы счастья, за которым я гонюсь. Когда каждый нерв вашего истерзанного тела совьется от боли, как раздавленная змея, блаженство должно показаться вдвойне блаженством. Предки наши строили триклинии с видом на могилы и надгробные памятники: это умножало их наслаждение пирами. Я превзойду их. Я буду видеть медленно умирающие тела, корчащиеся от этой медлительной пытки, в то время как трепет восторга превратит меня в бога. Я должен наверстать мое прежнее упущение.

Скрестив на груди руки, он несколько раз прошелся взад и вперед по площадке. Странная улыбка мелькала на его губах.

— Добрые квириты! Если бы они знали, что император их чуть не назвал братом жалкого Никодима! Не будь он такой негодяй, клянусь Стиксом, трудно сказать, что было бы теперь в Риме!..

Он вздохнул и пожал плечами.

— Едва ли было бы лучше! — продолжал он. — Я отчетливо вижу перед собой все черты жесткого, сурового лица с впавшими глазами. Его осторожная, смиренно-горделивая осанка, казалось, говорила: «Сойди с императорского престола: я, Никодим, рассчитываю занять твое место!» Если бы это случилось, если бы честолюбие Никодима уничтожило всякую самостоятельность в душе властителя и заменила ее собственной, жаждущей господства нетерпимостью, право только что окончившаяся ужасная катастрофа показалась бы шуткой, в сравнении с кровавыми переворотами во всемирной империи! Он начал бы огнем и мечом преследовать врагов назарянства и возводил бы костры, в своем размахе громаднее и раскаленнее пылающего Рима!

Он взглянул вниз.

— Изумительно! — вполголоса произнес он. — Одна и та же религия приносит столь различные плоды. Никодим и Актэ! Какая противоположность! Какая между ними непроходимая пропасть!

Все ярче разгоралась утренняя заря над хребтом Сабинских гор. Легкие пурпуровые облака клочками плавали в небе. Первый солнечный луч упал на выгоревший город, возвещая начало дня, оставшегося в летописях римской истории.

Два часа спустя цезарь принимал Тигеллина, явившегося с докладом о приготовлениях к гигантскому празднику, что должен был начаться вечером. Все шло по желанию Нерона.

— Ручаюсь, — усмехнулся Тигеллин, — что ты сам, пресыщенный всевозможными зрелищами и художественными убранствами, ты сам, о цезарь, будешь изумлен и отдашь справедливость моему искусству.

— Что же заключает в себе твой план?

— Позволь умолчать о подробностях, прошу тебя! Ты сам художник и понимаешь, что преждевременное разглашение крайне неприятно. Угощение народа взял на себя превосходный Фаон, талантам которого я удивляюсь все больше с каждым днем. Половина Капуи опустошила свои магазины для доставки нам освещения, цветов, флагов и ковров. Все остальное вполне гармонично в общей картине. Если я прибавлю, что музыка написана специально для праздника нашими любимыми музыкантами, я скажу достаточно. Одним словом: все будет блистательно.

— Ну а народ? Что говорит он о блестящем радушии своего императора?

— Народ ликует.

— Ты говорил это уже вчера. Есть ли еще люди, сомневающиеся относительно назарян? Я хочу сказать… считающие их невинными?

— Едва ли. Арестованные, конечно, отпираются, но один из них, по имени Павел, громовым голосом объявил судьям, что в пожаре этом видна кара всемогущего Бога и исполнение древнего пророчества, гласящего: «Я сотру имя их и превращу страну их в пустыню».

— Павел? Я уже слышал это имя.

— Я сам говорил тебе о нем, — отвечал агригентец. — Это необычайно мощная личность. Непреодолимая сила его красноречия увлекает по крайней мере на миг всех слышащих его. Поэтому я и остерегаюсь включить в планы праздника этого крайне опасного человека. Один его вид может завербовать ему последователей, и наконец, если бы он даже в последнее мгновение вздумал проповедывать учение Назарянина…

Клавдий Нерон молча кивнул головой и устремил на Тигеллина вопросительный взгляд.

— Я приказал тайно распять его, — возразил Тигеллин.

Наступила долгая пауза. Нерон безмолвно смотрел на цветной мозаичный пол, где прекрасно исполненный гладиатор всаживал меч в горло льву.

— Жаль, — с глубоким вздохом произнес он наконец. — Мне хотелось бы испытать, что ответил бы этот мечтатель, даже тебе внушающий тайный страх, на мой возглас: «Ты лжешь!»

Глава XII

В шестом часу пополудни император с Поппеей Сабиной и свитой отправился в ватиканские сады, вековые вязы и пинии которых представляли прохладное убежище даже в разгар летнего зноя. Множество фонтанов били серебристыми струями из алебастровых бассейнов. Искусственные ручьи, питаемые Клавдинским водопроводом, журчали среди гротов и лужаек или пенились возле обросших папоротниками утесов. Кругом росли высокие кустарники, буковые рощи, пестрели цветочные клумбы, словом, это был уголок сельской Кампаньи в непосредственной близости от города.

В роскошной аллее, перерезавшей парк с севера на юг, отпущенник Фаон, по распоряжению агригентца, накрыл три бесконечных стола. Насколько хватал глаз, сверкали кружки, кубки, гирлянды цветов, блюда и роскошная посуда. Лож для возлежания за пиром нельзя было достать в достаточном количестве: но римская чернь привыкла обедать сидя, а не лежа, как было принято в высших кругах общества. Гладко выстроганные, покрытые коврами скамьи были даже слишком роскошны для народа.

Клавдий Нерон пригласил на праздник около восьмидесяти тысяч человек.

Картина вышла неописуемая.

Восемь тысяч рабов в течение полутора часов беспрерывно разносили пищу и питье необозримой толпе.

Императорская чета, Тигеллин, военные трибуны, около двадцати сенаторов из древних аристократических родов и весь двор, — за исключением Сенеки, сославшегося на внезапное нездоровье, — участвовали в этом гигантском пире. Вблизи императора особенно привлекал к себе внимание младший из его доверенных лиц, фаворит Гелий. Человек этот, не свободный по рождению, даже лучше самого Тигеллина умел подделываться под настроение императора, превозносить все его слабости как геройство, а всякое насилие называть естественным правом правителя. Жестокое, чувственное лицо отпущенника Гелия напоминало свинью, не обладая, однако, отталкивающим безобразием.

Преторианцы были искусно распределены по всем направлениям. Многочисленные шпионы подслушивали беседы; нужно было найти распространителей клеветы, называвшей цезаря виновником пожара. Незадолго до начала пира схватили всадника из Нолы и двух Менениев, двоюродных братьев Люция и Дидия, павших жертвами своего заговора против императора.

Во избежание чрезмерного возбуждения народа, цезарь позаботился о том, чтобы подавали только очень легкое вино пополам с водой. Несмотря на это восторженная распущенность пирующей толпы достигла такого предела, что Фаон уже начал торопить свои отряды рабов. Наконец съедены были и так называемые белларии. Вот и последний тост, возлияние, привет императору и роскошно разодетой Поппее…

Над головами восьмидесятитысячной массы загремели трубы, разбудив эхо окрестных холмов. Столы опустели с изумительной быстротой. Жаждавший зрелищ народ устремился по многочисленным боковым аллеям на арену праздника широким кругом амфитеатром расположился вокруг.

Эта роскошная арена с окружавшими ее земляными ступенями и блестящей придворной трибуной внизу, посредине, была импровизированным созданием великого артиста по части увеселений, Софония Тигеллина. Но ничто не обличало поспешности сооружения. Громадные тополя и клены, за несколько дней еще покрывавшие все пространство, исчезли так же бесследно, как существовавший тут же пригорок с мраморным храмом и цветником. Свежий, слегка смоченный песок посыпан был на могиле этого уютного уголка и лежал таким чистым, математически ровным покровом, словно здесь никогда не царил фантастический беспорядок густой заросли.

Чугунные подставки для факелов, громадные канделябры с чудовищными смоляными плошками, серебряные фонари со стенками из тонких, как бумага, роговых пластинок или из слюды, расставлены были в таком несметном количестве, что на арене должно было быть светло, как днем.

Перед самой императорской трибуной, от одной точки амфитеатра до противоположной ей, по прямой линии видны были вырытые в земле ямы, на расстоянии шага одна от другой, и числом более трехсот. Позади них лежала выкопанная из этих ям земля.

Как только император с Поппеей Сабиной уселись под балдахином трибуны, где уже заранее расположилась свита, палатинские рабы принесли каждый по четыре странных, высоких шеста, опустили их острыми концами в ямы и, засыпав выкопанной землей, тщательно ее утрамбовали. К верхнему, широкому концу шестов прикреплено было по человеческому существу, завернутому до плеч в мягкую, войлокообразную ткань. Туловище и члены крепко привязаны были к шесту толстой железной проволокой. Все было обильно пропитано растопленным воском и варом, дегтем и маслом.

Эти триста человек при наступлении сумерек для первого отделения иллюминации должны были быть подожжены императорскими рабами.

Еще со вчерашнего дня народ знал о предстоявшем ему зрелище. Тем не менее вид фантастической процессии до того поразил толпу, что она громко завыла от дикой радости. Старинная, жестокая, кровожадная потребность сильных ощущений с удвоенной силой пробудилась в этой пресыщенной, упившейся массе.

— Назаряне! — раздалось со всех сторон. — Назаряне в дегтярной одежде! Каково-то нравится им эта туника! Проклятие поджигателям! Проклятие изуверам, посягнувшим на Рим! Испытайте на собственных телах, что значит всепожирающее пламя!

В пять минут все шесты были поставлены и укреплены. Принесшие их рабы быстро удалились. Из соседнего кустарника, словно стая веселых птиц, выпорхнула густая группа роскошных танцовщиц и осыпала подножия шестов розами и фиалками для того, как выразился Тигеллин, чтобы в благословенной империи Нерона даже мучения смерти отзывались празднеством.

Подобно тутовым деревьям, весной обрезанным от ветвей искусным садовником, длинным рядом стояли на шестах последователи Христа.

Иные громко вскрикивали, другие стеклянным взором смотрели перед собой, третьи уже умерли от страха. Большинство же, и между ними не одни лишь непоколебимые мужи и юноши, но и цветущие девушки, радостно взирали на небо, едва слышно произнося молитвы. Справа от императорской трибуны, только несколько ниже, возвышалось роскошное, широкое, художественно выкованное ложе с пышными подушками, также осененное балдахином; это было место несокрушимого агригентца. Он сиял самодовольством; благородное, слегка покрасневшее от вина лицо его казалось моложе обыкновенного. Рядом с ним, грациозно прижавшись к нему украшенной жемчугом головкой, возлежала очаровательная родосска Хлорис в газовой одежде острова Коса, прелестная и симпатичная, несмотря на свое бесстыдство, и преисполненная обожания к мнимому герою, обвивавшему рукой ее стройный стан.

В сознании своего достоинства супруги цезаря Поппея Сабина сначала восставала против дерзкой публичности этой связи, но что могла она возразить на наглое замечание агригентца, что и она сама, хотя и не гречанка, но знатная римлянка, точно таким же образом показывалась в обществе со своим царственным возлюбленным, несмотря на то, что супруга последнего была тогда еще жива?

Быть может, Хлорис смотрела в глаза Тигеллина так нежно потому, что она вовсе не была любительницей жестоких зрелищ, заменявших римлянам насущный хлеб. Как гречанка и артистка, она обладала высоко развитым чувством прекрасного, и уже вследствие одного этого сердцу ее противен был вид людских страданий. Только повинуясь желанию своего боготворимого Тигеллина, находилась она здесь; при приближении одушевленных шестов она невольно закрыла глаза и потом занялась исключительно своим влюбленным победителем.

Вдруг, среди общего напряженного ожидания, когда почти замолкли даже стоны христиан, раздался пронзительный, дикий вопль, подобный воплю безумца, бросающегося в пропасть с высокой скалы.

Хлорис с ужасом подняла голову.

Из-под войлочного покрывала шеста, ближайшего к ложу Тигеллина, смотрело страшно искаженное, знакомое ей лицо Артемидора.

Верующий назарянин до сих пор спокойно и твердо подчинялся своей участи. Героический дух его побеждал каждое проявление слабости. Но теперь, с вершины своего мученического шеста увидав девушку, некогда любившую и затем так коварно позабывшую его, он потерял самообладание.

В нем снова проснулась та жажда преходящего земного счастья, которую он считал давно искорененной в своем сердце, и вместе с этой жаждой им овладел прежний блаженно-мучительный трепет.

Так вот осуществление сна, в течение многих лет лелеянного им в сокровеннейшей глубине его души!

Он вспомнил незабвенный вечер в доме Флавия, когда он на коленях подал ей венок. Он думал о Хлорис день и ночь. Он верил в нее, как в Иисуса Галилеянина. При первом же слухе о ее доверии к благосклонности сильных мира сего, он поспешил к ней, полный горечи. Нежно поцеловав его, она рассмеялась над его огорчением и торжественно поклялась не принадлежать никому, кроме него. Но затем она совершенно исчезла у него из вида. Она все больше и больше втягивалась в жизнь придворного общества. Артемидор страдал невыносимо. Он подозревал о случившемся гораздо раньше, чем убедился в этом собственными глазами. Тогда он с страшным усилием расстался с ней. Он боролся отчаянно до тех пор, пока учение Христа, повелевавшего покорно нести свой крест, наконец не осенило его спокойствием.

Он надеялся, что божественная сила этого спокойствия поддержит его до последней минуты.

И вдруг, почти в тот момент, как палачи уже подходили с своими факелами, ему суждено было вновь увидеть изменницу, и как? В роли праздной зрительницы его мучений, и в объятиях другого. Это было уже слишком.

«Вдали от нее! — сетовал он, ведомый на казнь по кипрской улице. — Вдали от нее!»

Тогда мысль эта сокрушала его больше всего. Теперь же это «Вдали от нее!» пронеслось в его мозгу, как жестокая насмешка над его безмерным несчастьем: судьба осудила его умереть нелюбимым ею, перед ее глазами, так близко от нее, что он почти мог ощущать ее дыхание.

Он снова вскрикнул, еще отчаяннее и громче, чем в первый раз. Он выносил нечеловеческие страдания. Уже теперь, раньше чем убийственное пламя охватило его, он чувствовал его пожирающее тело прикосновение.

Хлорис задрожала всем телом.

— Что с тобой? — спросил Тигеллин.

Она не могла отвечать. Он привлек ее еще ближе к себе и поцеловал в белоснежную шею.

— Или этот трус напугал тебя своим предсмертным воем? — продолжал допрашивать он.

— Может быть, — прошептала Хлорис. Лицо ее исказилось судорогой, взгляд сделался безжизнен.

— Вы, греки, слишком изнеженный народ, — ободрял ее Тигеллин. — Как потомки Ромула, вы должны бы приучаться к зрелищу смерти и ее ужасов. Это придает мужество и вкус жизни. Это закаляет любовь к наслаждениям и бодрость. Но что я вижу? Я узнаю молодца. Это Артемидор, отпущенник Флавия Сцевина. Скажи, душа моя, не просыпается ли в тебе грустное воспоминание? Тогда ты была еще неприступной арфисткой, а теперь! Но разве ты что-нибудь потеряла от этой перемены? Софоний Тигеллин после императора — первое лицо в государстве. Фанний Руф, разделяющий со мной начальство над войсками, только по имени мой товарищ, в действительности же он мой слуга. Цезарь любит меня; Поппея не делает ни шагу без совета мудрого агригентца. Артемидор же — ну, ты сама видишь, до чего его довела приверженность к сказкам Галилеянина!

— Он так молод и такдобр! — вздохнула дрожащая Хлорис.

— Так добр, — возразил агригентец, — что он способствовал обманывать императора в его безумном отчаянии. Ты ведь слыхала про Актэ? Император только один раз высказал ей свою любовь: тогда она внезапно исчезла и, несмотря на все его старания, нигде не обнаружилось даже следов ее пребывания. Артемидор также был спрошен и отвечал, что ничего не знает. Но это была ложь. Он знал, где находилась Актэ. И теперь он несет кару за этот обман цезарю и за все свои другие преступления. Поэтому-то его и поставили вблизи цезарской трибуны. Его мучительная смерть должна пролить бальзам на все еще открытую рану императора. Но я болтал больше, чем следует. Поппея Сабина не должна ничего знать. Слышишь, сладостная Хлорис?

— Слышу, — тихо отвечала она.

После этого разговора никакой надежды для Артемидора не оставалось.

Просить помилования тому, кого лично ненавидел Клавдий Нерон, казалось родосске равносильным собственному осуждению.

Итак, призвав на помощь неистощимую силу своего легкомыслия, она решилась предоставить событиям развиваться по пути, намеченному агригентцем. Она только обратилась с тихой мольбой к греческому богу смерти, Гермесу Психопомпу, прося его дружелюбно проводить душу умершего в область мрачного Гадеса. Между тем Артемидор поднял широко открытые высохшие глаза к небу, где в прозрачной лазури бледно сверкали первые звезды.

— Боже мой, — горячо молился он, — поддержи меня в этих безмерных муках! Милосердный Отец, осени меня Твоей благодатью, ради Господа Христа, умершего для искупления мира! О, как очаровательны ее волосы! Как блестящи глаза! Как цветущи ее благоуханные уста! Увы, она не тронута! Не бежит сказать мне ласковое слово перед последней, ужасной разлукой! Она может спокойно и равнодушно смотреть на гибель Артемидора! Я горячо любил ее; она была бы моим счастьем, и я люблю ее еще, несмотря на ее позор! Цезарь, зачем помиловал ты меня тогда, когда я мог умереть, обладая ее любовью? Отец Небесный, спаси меня от этих мыслей! В руки Твои предаю дух мой, прими меня в среду избранных, ради Господа Иисуса, и уничтожь во мне воспоминание об этом часе, ибо иначе душа моя во веки не найдет себе покоя!

Он склонил голову и закрыл глаза, чтобы не видеть более родосску, уже оправившуюся от ужаса и снова погрузившуюся в восхищение своим агригентцем.

Рядом с отпущенником Флавия Сцевина поставлен был честолюбивый Никодим. Он был без чувств, когда рабы тащили его сюда. На его шесте была толстая перекладина, к которой его распростертые руки были пригвождены железными гвоздями, пробитыми сквозь ладони. Таким способом Тигеллин хотел отличить от остальных безумно дерзкого проповедника назарянства, к которому император питал особую ненависть.

Вопль Артемидора вывел несчастного из беспамятства.

Полный безумного ужаса посмотрел он на ряд шестов справа и слева и на роскошную оргию внизу: на цезаря рядом с победоносной Поппеей, на Тигеллина с влюбленной Хлорис; на фаворита Гелия с наглой Септимией, и на окружавших императорскую трибуну десять — двенадцать пар, обнимавшихся и целовавшихся, забывая всякую скромность, как будто вместо желтовато-ясных сумерек их окутывала черная ночь.

Он видел десятки цветущих рабынь, с одним лишь газовым шарфом на бедрах, мелькавших среди друзей императора, держа в правой руке изящный кувшин с вином, а в левой чашу…

Он смотрел на венки, возложенные на умащенное головы, на роскошные гирлянды лоз, на пурпуровые розы.

С ужасом вдыхал он всю эту атмосферу чувственности и жестокости, поднимавшуюся из этой толпы, подобно одуряющим испарениям из греховной пучины Гоморры. И вдруг он разом постиг все величие и значение своего, некогда столь усердно поддерживаемого заблуждения.

Нет, этот противоречивый, ужасный, до основания выродившийся мир должен вполне сгнить, прежде чем почва его достаточно удобрится для Христовой жатвы. Покуда назарянство могло укрываться только под кровлями бедных и угнетенных, в каморках носильщиков трупов, среди матросов по ту сторону Тибра, в рабочих домах и между надсмотрщиками за рабами.

Человечество должно было возродиться и преобразиться снизу, а не с высоты престола, составлявшего только страшную вершину бессердечного, безнравственного, пустого общества.

И, постигнув это, Никодим с отчетливой ясностью постиг также то, что в его стремлениях было истинно благородного и что ему подсказывали себялюбие и жажда власти.

— То было сатанинское искушение, — скрежеща зубами, шептал он. — Ему, губителю мира, пожертвовал я свое спокойствие и внутреннее удовлетворение. Горе мне: я погубил и тебя, прелестная Актэ, вверенную мне Творцом, как овечку пастуху. Всеблагий Боже, если возможно, прости мне! Я согрешил против Тебя и против Твоей заповеди! Я недостоин претерпеть смерть здесь, вместе с верующими братьями и сестрами!

Горячие слезы оросили его лицо. Вдруг он нахмурился.

— Если я понапрасну прожил мою жизнь, то по крайней мере перед смертью я буду свидетельствовать божественную истину! Быть может, таким образом я заслужу милосердие Всеблагого Бога! — Он смело поднял голову.

— Клавдий Нерон цезарь! — громовым голосом воскликнул он. — Хватит ли у тебя мужества выслушать последнее слово из полумертвых уже уст Никодима?

За громким возгласом мученика наступила тишина.

Преторианцы взглянули на своего повелителя, как бы ожидая приказания вонзить меч в грудь Никодима.

Но Нерон выпрямился и насмешливо отвечал:

— Говори, мой друг, но поскорее!

— Нерон, — продолжал Никодим, — я знаю, что ни от тебя, ни от окружающих тебя подобострастных псов нечего ожидать сострадания. Не Бог, но Его вечный враг сотворил ваши души из грязи и крови. Мир пока все еще во власти Сатаны: поэтому ты император, ибо ты больше всех походишь на него дьявольской низостью и животной злобой. Но я предостерегаю тебя. Над Богом нельзя издеваться. Он, Всемогущий, дающий нам мужество бесстрашно умирать для услаждения твоего и твоих бесстыдных приближенных, Он бесследно сметет с лица земли этот жалкий род, сегодня сверкающий золотом и пурпуром. Истинно, конец ваш близок! Я уже слышу отдаленную грозу, вижу молнии, которые уничтожат вас! Все ваше могущество — соломинка перед ураганом. Скоро, скоро хлынет новый потоп и над развалинами вашего величия победоносно водрузится крест Иисуса Христа! Ты бледнеешь, Клавдий Нерон, и нетерпение овладевает тобой. Мы же, верные примеру нашего Спасителя, молим Бога о милости даже к тебе, нашему врагу. Сотоварищи в смерти! Обуздайте вашу справедливую ненависть! Устремите взоры ваши к небу и повторите за недостойнейшим из вашей общины: Отец, прости им, ибо они не ведают, что творят!

Шепот пробежал по рядам назарян. Вслед затем раздался протяжный звук трубы.

Несколько сот рабов с красивыми ручными факелами бросились к жертвам. Через минуту пропитанные смолой и воском войлочные покрывала пылали по всему ряду шестов. Отчаянные дикие вопли пронеслись над садами, но еще громче ревела обезумевшая от восторга толпа, неистово рукоплескавшая и всевозможными возгласами выражавшая свое восхищение.

— Ave Caesar! Какой олимпийский праздник! Какая дивная иллюминация! Рукоплещите, квириты! Рукоплещите чудным факелам Нерона!

Тигеллин поднял полную чашу. Подхватив последнее восклицание народа, он с ледяной насмешкой возгласил:

— Факелы Нерона, проклятый Тигеллин пьет за вас!

— А этот кубок пьет за вас Нерон, который уничтожит галилейскую ересь так же, как огонь уничтожит ваши тела!

И цезарь, подобно сияющему юношеской красой Дионису, поднял увитый розами кубок. Он выпил половину и передал остальное «божественно-прекрасной» Поппее, которая до последней капли осушив драгоценный кубок, с громким криком метнула его прямо в объятую пламенем голову Никодима.

Тяжелый сосуд попал ему в лицо.

— Отлично! — заметил агригентец. — Это был подходящий ответ на его наглую болтовню.

Как бы желая сгладить впечатление от своей зверской жестокости, Поппея с удвоенной нежностью склонилась к Нерону, очаровательно засмеявшись, и прошептала:

— Нерон, Нерон, как я люблю тебя! Право, мне кажется, что эти пылающие шесты — наши брачные факелы!

Нерон с безумным увлечением обнял ее. На него, так же, как на Тигеллина, предсмертные вопли христиан, по-видимому, действовали возбуждающим образом.

На заднем плане раздавалась громкая, веселая музыка. От горящих тел мучеников к небу поднимались сероватые облака. Тут и там вопли переходили в стоны и совсем замирали. В некоторых местах в огне звучали вдохновенные голоса тех, которые, воодушевившись верой, преодолевали все земные муки и радостно славили Спасителя и неисчерпаемое милосердие Божие.

— Бурное пламя, пожри мое бренное тело, — восклицала пятнадцатилетняя девушка, — душа моя унесется в область света! Аллилуйя!

Никодим, полуоглушенный ударом от брошенного в него кубка, собрал последние силы:

— Слушайте, слепцы! — звучно воскликнул он. — Здесь, среди пожирающего мое тело огня, я, недостойный свидетель бесконечной славы Господней, говорю вам: Господь Иисус Христос есть единый истинный Бог и все спасение исходит от Него! Отец Небесный, о, умилосердись надо мной! Я раскаиваюсь от всего сердца! Аминь!

Легкий порыв ветра отнес пламя в сторону. Артемидор в последний раз взглянул на Хлорис в объятиях агригентца.

— Хлорис! — крикнул он. — Хлорис!

Вопль его был так громок, что покрыв весь шум, донесся до отдаленнейших групп ликующей толпы.

— Хлорис! — снова раздалось из крутящегося пламени, теперь уже прямым столбом поднимавшегося к небу. — Горе мне, я умираю!

— Да будет благословенно имя Господне! — прошептал Никодим.

Потом и он умолк.

Шесты медленно догорали. Большие лужи крови впитывались в землю. Несколько шестов сломались и упали, увлекая с собой полуобгоревшие тела. В воздухе стоял густой, отвратительный запах гари, словно после жертвоприношения на тысячах алтарей Плутона.

Тогда, при звуках любимой гадитанской мелодии, как бы по мановению волшебного жезла, вспыхнули остальные огни иллюминации и в Нероновых садах начались сцены, не имевшие себе подобных в преступных летописях кесарского Рима.

Глава XIII

Прошел год; наступила тропическая летняя жара и годовщина ужасного пожара.

В этот промежуток времени из развалин уже возникли целые кварталы, роскошнее и красивее прежних.

Широкие, правильные улицы, с колоннадами по бокам, заменили прежние улицы и переулки в самых бедных и пользовавшихся дурной славой кварталах.

Массы пепла и потухших головней погружены были на огромные грузовые суда и отвезены в Остию, для засыпки болотистых низменностей вблизи гавани.

Благодаря наградам, назначенным цезарем за постройки, оконченные в течение известного срока, деятельность частных лиц превзошла всякие ожидания. Работа кипела днем и ночью, не прекращаясь даже во время страшного июльского зноя.

Новый, живительный дух проснулся в римлянах, и годовщина страшной катастрофы была встречена ими с серьезным, но никак не с печальным и угнетенным чувством.

Провинции, в особенности Малая Азия и Греция, должны были пополнить казну императора, щедро осыпавшего столицу добытым в них золотом.

Род частного учреждения со «свинооким» Гелием во главе был создан для изысканий новых источников доходов для цезаря, и употребленные для этой цели меры были горькой насмешкой над всякой справедливостью. Около половины сентября строительные работы закипели с удвоенной энергией, поскольку прибыли многие тысячи галльских и испанских рабочих. При таком ходе дела можно было рассчитывать на окончание последнего дома раньше истечения года; конечно, при этом не могла быть готова внутренняя отделка, в особенности живопись, так как на этот счет сенаторы и всадники предъявляли большие требования.

Лето двор провел опять в Байе, в великолепной новой вилле, стоимость которой отпущенник Фаон первоначально определил в девятьсот миллионов, но которая, считая все художественные сокровища и приспособления комфорта, поглотила еще полмиллиона. На крыше виллы была роща, кустарники, источник и красивый пруд размером около тридцати квадратных локтей, окаймленный оправой из оникса. У подножья веерной пальмы привязана была лодка из кедрового дерева, вмещавшая в себе двоих кроме гребца. Поппея называла это диво своими «висячими садами». И все-таки Нерон был не вполне удовлетворен этим неслыханно ценным произведением искусства. Он мечтал о еще необычайнейшем, и это необычайное наконец осуществилось в Риме, на Эсквилинском холме: то был восточный сказочный дворец, которому изумленный народ дал название «золотого дома».

В последних днях октября царственная чета сидела в роще «висячего сада» и смотрела на байский залив, где мимо Мизенского мыса величаво плыла из Остии императорская трирема «Ихтис». Возле императора стоял Тигеллин. Неподалеку, на мягкой круглой табуретке, сидел отпущенник Фаон, лишь четверть часа тому назад прибывший из Рима. На заднем плане расположился Кассий с несколькими служанками Поппеи.

— Видишь, повелитель, как аккуратен главный кормчий, — сказал отпущенник, указывая на трирему. — Он сказал, что бросит якорь у храма Геркулеса за два часа до заката.

— Благодарю, — отвечал император. — Мы уедем сегодня же. После всех твоих рассказов я могу предположить, что у меня наконец будет действительно приличное жилище.

— Жилище из чистого золота, украшенное драгоценными камнями, из которых многие по цене равны этой вилле.

— Слышишь, Поппея? Зеркальные золотые плиты покрывают стены. Твое цветущее изображение будет тысячекратно отражаться царственным металлом. Ты будешь ступать по аканфоподобному малахиту. Рубины, смарагды и брильянты соперничают с дневным светом, проникающим в сверкающие залы сквозь окна из финикийского стекла. Все, что только могут доставить искусство и богатство, кипучее творчество и усердная служба рабов, все сосредоточено в том золотом доме. Теперь начнется эра наслаждений, презирающих смерть, блаженнейшего безумства, невиданного со времен Нина и Сарданапала!

— Повелитель, ты счастлив, — сказал агригентец, притворяясь глубоко тронутым. — Привет тебе, любимцу судьбы! Привет и тебе, Поппея Сабина, повелительница империи, прекраснейшая и достойнейшая среди императриц! Все победили вы: клевету, ненависть, зависть, ярость стихий. Кругом все дышит и живет только для вас: вы стоите на вершине бытия и земля — ваше подножье!

— Отвратите несчастье, о боги! — прошептал Фаон.

— Что ты говоришь? — спросил, слегка нахмурясь, император.

— Я говорю… на случай, если бы слова Тигеллина оскорбили Уранионов…

— Каким образом?

— Повелитель, ты знаешь, у всех народов есть поверье, что такое превозношение, как только что произнесенное светлейшим Софонием, не предвещает добра. Поэтому я и просил богов отвратить несчастье.

— Вздор! — торжественно сказал император. — Боги — это мы. Пока я сам низвергаю молнии, подобно Юпитеру-Зевсу, мне не страшны ни так называемые олимпийцы, ни слепой, бессмысленный Рок. Разве я не испытал сто раз свое превосходство над самыми дерзкими покушениями этого Рока? Пусть на нас вооружается яростная Судьба: она сломится и разобьется об эту грудь, подобно тому, как прибой разбивается о глыбы каменной гати. Рим превратился в пепел: я воссоздал его еще прекраснейшим и славнейшим. Народ безумствовал при этом несчастье, и ярость его поднялась до высоты престола: я смирил его. Аристократы, сначала возмутившиеся против моего счастья, делавшего их бессильными, под предводительством низких негодяев затеяли великое восстание: я простер руку — и Пизо, вместе с тысячами своих сторонников, пал во прах.

— Однако… — прошептал Фаон, но остановился и робко взглянул на цезаря.

Но Нерон был так полон сознанием неприкосновенности своего величия, что не рассердился на отпущенника.

— Выскажи, что у тебя на сердце, — смеясь, сказал он.

— Я боюсь показаться непочтительным и дерзким.

— Это невозможно. Видишь ли, Фаон, если есть человек, которому я вполне доверяю, то это ты. Я сам не знаю, почему это так. Ты оказал мне услуги, но и другие сделали то же самое. Только один мой превосходный Тигеллин предан мне не меньше тебя; но, кроме вас, у меня нет никого. Я вижу это по твоему лицу. В твоих ясных, веселых глазах сверкает тайная симпатия. Да, рискуя даже возбудить твою ревность, Софоний Тигеллин, я должен сознаться: Фаон был бы дорог моему сердцу, даже если бы я был нищим, между тем как ты предназначен только в друзья цезарю!

— Мой император! — произнес агригентец, прижимая к сердцу правую руку.

— Оставь это! — прервал его Нерон. — Это была лишь мимолетная фантазия. Итак, что хотел ты сказать, Фаон?

— Я хотел молить цезаря не слишком полагаться на свою безопасность. Возмущение Пизо еще доселе не дает мне успокоиться, и я дивлюсь, как скоро мой господин и повелитель позабыл свое огорчение. Разве Пизо не был твоим другом?

— Он назывался так, но не был им. Под личиной притворного дружелюбия он скрывал коварство.

— Все-таки ты не подозревал ни его, ни многих из других заговорщиков, например, ни Фанния Руфа, разделявшего с Тигеллином начальство над преторианцами, ни Флавия Сцевина, некогда называвшего тебя сыном и испросившего у своих товарищей право первому обнажить меч.

— Как?

— Да, повелитель! От тебя скрыли это, но это так, и другие это подтвердили! «Прошу как особого отличия предоставить мне нанести первый удар!» — сказал он на последнем собрании.

— Он наказан за это, — возразил император.

— А поэт Лукан… — снова заговорил Фаон.

— Его мучила зависть! Его стихи были вовсе хуже моих.

— Но приветливая Эпихарис? Мог ли ты догадаться о ее намерениях? Она и Пизо были душой заговора! А Сенека, твой старый, испытанный наставник! И он также попал в сети заговорщиков! Право, они должны быть необычайно умелы в искушениях, если и он сделался жертвой их внушений!

— Он был старчески расслаблен, — сказал цезарь.

Фаон серьезно и задумчиво покачал головой.

— Смерть его доказала противное, — возразил он. — Подобно Сократу, спокойно и равнодушно выпил он яд, как будто смерть не что иное, как только конец веселого пира! Признаюсь, Сенека сильно меня встревожил.

— Я не понимаю тебя, — сказала Поппея. — Будь он жив, ты имел бы причину тревожиться. Теперь же, когда он наказан за свою измену, мы можем лишь гордиться этим воспоминанием, так же как смертью властолюбивого Тразеа и лицемерного Сорания.

— И Тразеа умер как герой. Часто я слышал, как повторяли его зловещий возглас, с которым он простер к небу свою руку с открытыми жилами: «Тебе, Зевс-освободитель, посвящаю я эту кровь!» — Печально-героические слова, клянусь богами! Я отдал бы десять лет за то, чтобы он оказался трусом. Но я уклоняюсь от главного. Я хотел указать тебе на нечто иное. Позволишь мне продолжать, повелитель?

— Продолжай, — усмехнулся Нерон.

— Заговор Пизо удачно уничтожен. На этот раз ты победил Рок. Но как это случилось? Держи себя Флавий Сцевин спокойнее, воздержись он от излишней театральности, кто знает, кто знает… Источником нашего спасения, строго говоря, был лукавый отпущенник Милих, которому он вручил кинжал для заточки с восклицанием: «Это оружие священно!» и с которым он составлял свое завещание. Не донеси Милих обо всем этом…

— Вот в том-то и дело, — прервал его император. — Мой гений, могущественнейший нежели Рок, посылает мне таких союзников. Нет, Фаон, ты пессимист. Но я благодарю тебя, ты достиг двойной цели. Я вдвойне чувствую теперь, как тебе дорого мое благо и как высоко я стою над превратностью всего земного!

С этими словами он встал и подошел к балюстраде. Поппея последовала за ним, а Тигеллин, оставшись с Фаоном, начал тихо упрекать его за неуместно-мрачный тон его разговора.

— Господин, — сказал Фаон, с отчаянием глядя на агригентца, — это давно уже тяготило меня, и я должен был высказаться. Я люблю его, ибо он всегда был добр ко мне, и, кроме того, — он сам сказал это, — меня связывают с ним как бы невидимые узы. Мне кажется, откровенное предостережение полезнее приятных мечтаний, окрашивающих все в розовый цвет.

— Ты намекаешь на меня. Но я ничего не представляю ему в обманчивом свете, а говорю правду. Империя Нерона действительно сияет небесной лазурью; он действительно стоит на пьедестале божественного величия. Я верю в несокрушимость его счастья, с которым связано и мое. Ступай! Прежде ведь ты не предавался пустому унынию! Позволь себе хоть раз упиться кипрским! Твоя кровь сгущается, тебе нужно освежиться. Впрочем, все уже готово, и мы отправляемся после солнечного заката.

Подобно тому, как Тигеллин говорил с Фаоном, Поппея говорила с Нероном. Она также была объята манией величия и думала, что может предписывать законы судьбе. В ее обыкновенно практически умном взоре сверкало сверхъестественное возбуждение прорицательницы.

— Да, — шептала она, склонясь пылающим лицом к плечу Нерона, — мы победители предопределения. Ни один правитель в мире не преодолел таких опасностей, как ты, и ни один не встречал их с таким хладнокровием. Счастье твое беспримерно. Будущность принадлежит тебе и твоим потомкам.

С притворной скромностью она опустила взор.

— Поппея, — нежно прошептал Нерон.

— Да, — продолжала она, — я чувствую, что ребенок, которого я ношу под сердцем, будет мальчик и портрет своего отца. И долго после того, как мы сойдем в царство теней, отрасль Нерона будет властвовать над всей землей. Парфяне и индусы преклонятся перед ее скипетром вместе с дерзкими потомками Пизо. Я вижу будущие гигантские армии, двигающиеся на север и на запад и покоряющие Германию до берегов Вислы, так же как страну сарматов, ругов и ледяную Скандию. И повсюду, где водрузится знамя Неронионов, будут красоваться украшенные лаврами изображения их предка; оно будет стоять в мраморных и золотых храмах, как единое истинное божество, к которому все народы будут обращаться с одинаковой мольбой: Нерон, всемогущий отец небесный, умилосердись над нами!

— Да будет так! — с сияющим взором воскликнул император и, обняв Поппею, торжественно произнес: — Привет тебе, благословеннейшая из женщин, носящая во чреве спасение и будущность всего мира!..

Глава XIV

В сумерки Нерон с Поппеей и частью свиты отплыл в море.

Плавание было благополучным. На утро третьего дня трирема бросила якорь в Остии, где длинный ряд дорожных экипажей уже ожидал прибывших и через несколько часов доставил их в Рим.

Нерон, которому ничто не казалось чересчур блестящим или великолепным, был, однако, внутренне поражен видом вновь возникшего гигантского города, но он постарался скрыть свое изумление.

Ему чудилось, будто хижины Ромула были теперь заменены дворцами: до такой степени этот новый Рим был роскошнее Рима Августа, хвалившегося, однако, тем, что, унаследовав Рим кирпичный, он оставляет после себя Рим мраморный.

Известные лучшие улицы были неузнаваемы с их великолепными новыми колоннадами. Даже квартал плебеев, в сравнении с прежним, отличался изящной правильностью, хотя многочисленные деревянные постройки ясно доказывали, что алчность хищных архитекторов-спекулянтов нашла себе здесь больше применения, нежели то было желательно в интересах народа и безопасности от нового пожара.

Наконец экипажи остановились перед прелестным подъездом нового дворца. Придворные, рабы и отряд гвардейцев со значками стояли в торжественном ожидании.

После официальных приветствий со стороны придворных и преторианцев, Нерон с Поппеей сел в персидские носилки и заставил нести их по всем покоям, для того чтобы показать супруге все подробности, давно уже известные ему из планов и описаний Фаона. Отпущенник был их проводником.

Громадное здание простиралось широко по Эсквилинскому холму. Главный вход с высокими коринфскими колоннами находился с южной стороны. Сам дворец окружен был тройной колоннадой в полторы тысячи шагов длиной. Фаон не преувеличил, говоря, что никакой дворец в мире не превосходил роскошью этот «золотой дом». Всюду сверкала самая безумная роскошь, часто, к сожалению, в ущерб истинной художественности.

Потолки были из слоновой кости, с драгоценными карнизами и усыпаны драгоценными камнями; в некоторых потолках скрыт был механизм, посредством которого один раб мог их раздвинуть посредине для того, чтобы в хорошую погоду видно было синее небо.

Мебель, изготовленная большей частью в Александрии, а отчасти в Медиолануме, в каждой комнате носила свой, резко определенный отпечаток. Здесь вспоминались омываемые прибоем скалы Капреи, там — цветущие, залитые светом луга, или мраморное величие Пэстийского храма. Материал состоял исключительно из благородных металлов, шелка и пурпура, и только кое-где употреблено было душистое дерево из отдаленной Тапробаны или с южного берега Аравии.

Мозаичные полы, исполненные по рисункам и картинам знаменитейших художников, изображали исторические сцены, как, к примеру, битву при Арбеле и смерть трехсот Фабиев, или же мифологические идиллии. В одном месте пламенная Афродита любовно простирала белоснежные руки к прекрасному Адонису; в другом, на блестящем ложе, полузакрыв глаза, возлежала Даная. И все это сработано было такими тонкими инструментами, что произведение мусивийских мозаистов можно было счесть за тщательно написанную масляную картину.

В гигантском дворце была одна комната, остроумным механизмом поворачивавшаяся вокруг своей оси и изображавшая круговращение небесного свода таким образом, что отсюда солнце казалось двигавшимся не по своему обычному пути, а лишь поднимавшимся по отвесной линии.

— Смотри, Поппея, — сказал император, поясняя ей эти чудеса, — сюда я буду удаляться для размышлений о судьбах империи. Здесь я отрешен от всего земного. Я буду свободно носиться над простором земли, покорным моему скипетру, и смотреть на мое божественное отражение, дневное светило, неизменно сохраняющее одно направление.

К главному зданию примыкали многочисленные колоннады, сады, лужайки, рощицы, искусственные холмы с живописными видами; все это соединялось между собой переходами, аркадами и мостами, так что казалось, будто находишься внутри цельного, связного архитектурного чуда.

Во дворце были также несколько прудов с гребными и парусными лодками.

— Клянусь Зевсом, — вскричала Поппея, — здесь, в этих блестящих мраморных берегах можно устроить настоящую увеселительную прогулку, не то что на ониксовой лужице байской виллы!

— Здесь можно сделать все, чего ты пожелаешь, — сказал цезарь. — Наконец-то мы у цели! Теперь цезарь живет в своем собственном городе, как и подобает. Город этот будет назван Римом, в честь Ромула, основателя государства. Но его четыреххолмный Рим был наполовину меньше моего дворца. Тот другой, внешний Рим, вызванный мной к жизни из пепла, отныне будет называться Неронией, ибо он создан мной, а не Ромулом. Тебя изумляет, что я хватаюсь за мысль, некогда внушенную мне моими врагами, прежде чем она пришла мне в голову? Я делаю это именно по этой причине. И этим я хочу доказать, что все зло, задуманное против меня ненавистниками, само собой превращается для меня в лавры и розы. В тот день, когда ты подаришь мне сына и он получит славное имя Клавдия Нерона Сабина, и столица будет переименована решением сената, торжественно утвержденным мной перед всеми квиритами.

— Да здравствует Клавдий Нерон Сабин! Да здравствует Нерония! — воскликнула восхищенная Поппея.

В это мгновение один из носильщиков споткнулся о малахитовый порог, упал на колени и при этом так сильно дернул поддерживавший носилки шест, что и следовавший позади него носильщик также пошатнулся.

Усилиями двух остальных рабов носилки не были допущены до падения.

Но облокачивавшуюся о самый край Поппею Сабину выбросило с такой силой, что она ударилась об одну из колонн.

С громкими криками отовсюду сбежались люди. Успевший удержаться за носилки Нерон быстро выскочил и наклонился над бледной, как смерть, закрывшей глаза Поппеей, которую Фаон осторожно приподнял. Он приказал рабыне обрызгать эссенциями, между тем как агригентец тотчас же велел увести злополучного носильщика.

— Поппея! — отчаянно вскричал Нерон.

Она подняла веки, попыталась улыбнуться, но испуганное, болезненное выражение ее лба и бровей обличало ее сильное страдание.

— Это ничего, — произнесла она, снова закрывая глаза. — Ужасный испуг… Прикажите изрубить негодяя в куски! Фаон, благодарю тебя. Не так, вы слишком высоко поднимаете меня! Оставьте меня полежать… так… так!

— Позовите врачей! — крикнул растерявшийся Нерон. — Отнесите императрицу в спальню! Проклятие роковому дню! Поистине, прекрасное приветствие по поводу прибытия! Осторожнее, если вам дорога ваша жизнь! Ободрись, возлюбленная Поппея! Вот уже идут Аристодем и мудрый Эврот.

Со всевозможной заботливостью Поппея была отнесена в сказочно-роскошную спальню и раздета. Эврот и Аристодем тщательно исследовали ее и, не найдя нигде наружного повреждения, решили, что внезапный обморок и сильные боли царственной пациентки должны быть отнесены к ее положению; следовательно, в худшем случае…

Аристодем шепнул свое предположение на ухо цезарю.

— Это будет твоей смертью, бездельник! — вне себя вскричал Нерон. — Неужели я должен вторично обмануться в моих ожиданиях? Именно теперь, когда она наверное знала, что подарит мне сына?

— Повелитель, — пробормотал Аристодем, — как может твоя светлейшая супруга знать наверное…

— Жалкий раб! Цезарь и его супруга уверены в исполнении того, чего они желают! И потому повелеваю тебе: предупреди несчастье своевременно, или ты умрешь!

Судороги Поппеи окончательно уничтожили сомнение врача.

— Так умертви меня сейчас! — склоняя голову, сказал он. — Я не могу бороться против силы судьбы и природы!

— Как? Ты смеешь?

— Я смею напомнить тебе о воле богов и всемогуществе Рока, которому мы все подвластны, и ты, всесильный повелитель, наравне с осужденным на смерть рабом. Отсеки голову мне, смертному, так как ты ничего не можешь сделать богам и Року!

Нерон не отвечал. Он оцепенел от ужаса.

Наконец, схватив за руку раба, он почти с мольбой произнес:

— Так попытайся же: я вознагражу тебя! Я беру назад все мои угрозы. Подумай: вся будущность мира зависит от жизни Клавдия Нерона Сабина, повелителя земли до Вислы и острова Ругов!

— Он помешался от горя, — прошептал Аристодем, снова подходя к ложу. — Повелительница, как чувствуешь ты себя?

— Невыносимо, — тихо простонала Поппея. — Мое сердце готово разорваться. О, этот негодяй! Мне сдается, он сделал это с умыслом. Он один из тайных приверженцев… покойной Октавии!

— Конечно, нет, — возразил Аристодем. — Это была просто несчастная случайность, так говорят все видевшие его падение, повелительница.

— Молчи! Я знаю лучше… Это была… была… Октавия. Прочь! Прочь! Оставьте меня одну!.. О, как больно! На мне надето войлочное покрывало назарян! Крутом… огонь! Я умираю от муки!

Нерона почти силой увели из спальни. В сопровождении Тигеллина, Фаона и нескольких рабов отправился он в чудесную вращающуюся комнату.

Хитрый механизм был приведен в действие при входе императора. Здесь, на троне, сидел повелитель вселенной, двигаясь равномерно с сияющим солнцем, между тем как за несколько сот шагов от него мечта Нероновой династии превращалась в жалкие развалины.

Кассий предложил цезарю крепкое вино и плоды.

Нерон пил с жадностью, но не мог проглотить ни кусочка сочных фиг. Он дрожал всем телом.

Два часа спустя его уведомили, что Поппея родила мертвого ребенка и в самом деле мальчика, как она предсказывала.

Принесший эту весть раб боязливо смотрел в землю, как бы страшась быть тут же убитым. Потом его губы снова зашевелились, но он не мог произнести ни слова.

— Дальше! — закричал Нерон, подступая к нему.

— Повелитель, я не могу…

По лицу его покатились слезы.

— Говори! — приказал внезапно растроганный император. — Разве ты не видишь, как твое глупое молчание терзает меня? Говори, хотя бы это было самое худшее!

— Повелитель, твоя светлейшая супруга… внутреннее повреждение… Аристодем ручается едва ли за один час…

— Желал бы я, чтобы вы все в безумии провалились туда, где в вечном мраке ревет Коцит! Оставь меня, Тигеллин! Прочь, Фаон, или я задушу тебя! Злоба называла меня тираном, губителем народа и поджигателем? Вы, боги, если вы не ничтожные создания фантазии, я покажу вам, как земной бог, Нерон, мстит за ваше коварство! Вы и ваше проклятое предопределение нарочно довели меня до исступления. Так вы сами ужаснетесь теперь моей бесчеловечности!

В изнеможении он упал на софу. Вдруг он вскочил.

— Я должен идти к ней! Я должен идти к ней! Я должен еще раз подержать ее дорогие, нежные руки, ласкавшие мой лоб, когда на меня обрушивались все беды земные. Фаон, иди со мной! Дай руку! Фаон, Фаон, мне кажется, и ты бездельник!

— Я тебе верен до смерти, повелитель. Смотри, я плачу, ибо клянусь богами, я не могу видеть тебя страдающим!

Нерон был не в силах выразить ему свою признательность. Одно лишь легкое пожатие руки показало Фаону, что цезарь вполне верил искренности этих слез.

При входе в спальню, где бессильно и беспомощно лежала Поппея, Нероном овладела конвульсивная дрожь. Она не двигалась, и только по временам по телу ее пробегали судороги.

— Поппея! — воскликнул он, ломая руки. Горькая, почти насмешливая улыбка исказила ее губы, но она не шевельнулась; казалось, сознание покидало ее.

Вдруг она поднялась и села, раздался ужасный, безумный крик.

— Октавия! Довольно ли ты напилась моей крови?

Широко раскрыв выступившие из орбит глаза, она несколько раз схватила воздух скорченными, как когти, пальцами и упала навзничь. Голова ее безжизненно повисла.

Еще раз проскрежетав зубами, как бы в мучительном гневе на разрушение всех надежд, Поппея Сабина умерла.

Глава XV

Прошел год…

Какая толпа на улицах семихолмного города! Какое ликованье и восторженные крики, перемешанные с грубыми насмешками и громкими проклятиями! Повсюду, от гробницы Сципионов до Мильвийского моста виднелись оживленные группы, шумно переговаривавшиеся и оглушительно восклицавшие: «Да здравствует освободитель!» при каждой новой вести извне.

Наконец-то восстание победило. Требующий хлеба и зрелищ народ, служивший опорой страшному деспоту, праздно и равнодушно смотрит на разрушение его господства. Тигеллин, начальник гвардейцев, трусливый и неверный, как это предвидел Фаон, перешел на сторону мятежников. Но судьба его уже решена. Гальба, будущий император, стоящий со своими солдатами в нескольких милях от Рима, немедленно пошлет его в изгнание: ибо участие ненавистного агригентца составляет единственное темное пятно в блестящей картине этого честного восстания против безумной наглости тирана.

Юлий Виндекс, геройский борец за древнеримскую свободу и достоинство человека, принял на себя продолжение дела Пизо, коварно преданного Милихом в последнюю минуту и, за свое железное самообладание, позволившее ему терпеливо переносить доселе иго деспота, теперь получил лавровый венок, прекраснее всех венков божественного Африкана. Конечно, венок этот был окутан траурным флером: самому Виндексу не суждено было дожить до радостного дня. Нерон, видевший в Виндексе лишь верного своему долгу солдата, а не пылавшего негодованием патриота, назначил его пропретором Северной Галлии, и там, на берегах Секваны созрел план, пресекший безумные деяния императора. Не для себя добивался власти Виндекс. Подобно Цинциннату, он хотел только служить родине, медленно истекавшей кровью в когтях царственного льва. Старый, достойный Гальба, со строжайшей справедливостью управлявший северной Испанией и другими провинциями и, насколько хватало его сил, стремившийся смягчить и отвратить разрушительные набеги императорских уполномоченных, казался Виндексу подходящим человеком для поддержания расшатавшегося государства, для восстановления уважения к титулу кесаря и для обеспечения за народом внутреннего мира. И он провозгласил Гальбу императором. Мужественные галлы многочисленными толпами собрались под знамена Виндекса, и не прошло месяца, как у него была уже хорошо вооруженная, готовая к бою армия. Между тем и наместник римской Германии, Виргиний Руф, объявил себя сторонником Гальбы. Войско Виндекса должно было соединиться с полками Руфа. Тогда случилось нечто, стоившее жизни творцу великого восстания. При встрече обеих армий, произошло недоразумение. Солдаты Руфа вообразили, что Юлий Виндекс хочет напасть на них. В передних рядах началась рукопашная схватка. Лихорадочно возбужденный Виндекс счел себя преданным заговорщиками. Отчаявшись в успехе своего, устроенного с таким трудом дела, он бросился на свой меч, прежде чем Виргиний Руф мог объяснить ему ошибку. Но тысячеголовое восстание не умерло с Юлием Виндексом.

Напротив того, из геройской крови своего боготворимого вождя она извлекла непобедимые силы.

Все ближе и ближе подвигались к столице воодушевленные полки.

Гальба уже послал гонцов в сенат.

В свите нового избранника на престол находился высокий, стройный человек с бледным лицом, обрамленным темными кудрями. Его губы, в былое время знавшие одни лишь нежные улыбки, были крепко сжаты. Это был Ото, наместник Лузитании.

Цель его — жестоко покарать Нерона за несказанный позор, безмолвное унижение и грызущее горе столь долгих лет. Вся измученная страна жаждала отмстить надменному мучителю, со смертью Поппеи сбросившего последнюю узду со своего произвола и превратившегося в то, в чем его уже раньше упрекали приверженцы Пизо: в проклятие человечества.

Участники этого мощного восстания не спрашивают, что происходит в уме и в сердце столь безмерно свирепствовавшего человека. Они считаются только с фактами, а не с унылым, мрачно-отчаянным духом, породившим эти факты.

И действительно, они имели на это право. Долой злодея, думающего только об одном себе, со своими бесконечными прихотями и капризами, и для утоления собственной муки готового истереть весь мир как утоляющую боль целебную траву!

Долой богопротивного демона, затоптавшего человечество!

Страшное возбуждение господствует в Риме. Преторианцы давно покинули Золотой дом. Многочисленными отрядами бродят они по городу, где статуи императора с громким, насмешливым хохотом и проклятиями сбрасываются с пьедесталов, закидываются грязью и предаются поруганию. Даже всегда верные германцы безмолвно удалились оттуда. Никто не хочет погибнуть вместе с погибающим императором. Огромный дворец опустел. Бледный, как смерть, Нерон сидит во вращающейся комнате, механизм которой не действует сегодня. Он держит в руке меч, не зная, на что решиться: вонзить ли клинок в собственную грудь или броситься вниз и умертвить последнюю жертву своего яростного гнева.

Все покинули его. Только главный раб Кассий да отпущенник Фаон остаются в этом ужасающем уединении. Громадное здание, еще недавно бывшее ареной кровавых гладиаторских боев, шумных попоек и бесстыдных, диких оргий, подобен усыпальнице. Ворота, ведущие наружу, заперты.

Фаон усиленно размышляет. Он хочет спасти императора. Он составляет план за планом и бегает из колоннады в колоннаду.

Все напрасно. Может ли осмелиться всем знакомый Фаон пробраться с Клавдием Нероном сквозь несметные массы народа?

Как подкошенный, опускается он на мраморную скамью и складывает на коленях руки.

Главный вход с южной стороны открыт. Здесь стоит честный Кассий с копьем, готовый пронзить первого входящего.

Странно: ни один из заговорщиков не решается войти сюда. В смятении Кассий даже не позаботился задвинуть железные засовы. Он не знает, что убегающие преторианцы, стыдясь своего тайного бегства, сломали дверь. Но все-таки никто не является. Имя Нерона все еще магически действует на два миллиона возбужденных людей. Глубоко укоренившийся страх перед цезарем, по-видимому, не уничтожен даже известием об отпадении от него всей армии.

Вдруг Кассий вздрагивает. Один человек из толпы негодующих, составляя исключение, с шумом входит в остиум.

— Кого тебе нужно? — спрашивает Кассий, выставляя копье.

— Императора, — слышится в ответ.

Кассий узнает его. Это Паллас, бывший поверенный Агриппины. Он втайне помогал заговору против императора. Живя в неизвестности, в далекой Лузитании, он постепенно вливал яд в рану отчаявшегося Ото. Он рассказал честному Гальбе о смерти императрицы-матери и указал на Нерона, как на ее убийцу. Потом он переселился в Галлию, где также раздувал ненависть к человеку, ненавидимому им больше всего в мире, не ради умерщвленной Агриппины, но ради пылкого воспоминания о цветущей девушке, любимой им, Палласом, с несказанной страстью и потерянной им из-за каприза императора. Так он думал, ибо Агриппина выставила ему в этом свете отношения Нерона к Актэ.

— Пропусти меня, Кассий! Я не желаю зла лишенному престола цезарю. Я хочу спасти его.

— Ты? — с сомнением спросил раб, опуская копье.

— Да, я, — повторил Паллас. — Сенаторы уже собираются в Капитолий для осуждения государственного преступника. Время не терпит.

И он направился ко входу во второй двор.

— Но как же ты спасешь его, скажи? — продолжал Кассий, следуя за ним.

— Увидишь. Скажи мне только, где цезарь. Ты же можешь остаться здесь.

В это мгновение Кассий увидал сверкнувший у него между складками плаща меч.

— Стой! — крикнул он, выхватывая из-за пояса кинжал. — Зачем у тебя меч?

Он схватил Палласа за плечо. Паллас тщетно пытался было освободиться от него, но вдруг сбросив маску притворства, в свою очередь, обнаружил скрытое оружие. Меч пронзил грудь раба, между тем как его кинжал вошел в плечо Палласа по самую рукоять.

С глухим стоном повалились они оба на землю.

— Трусливый пес! — прохрипел Кассий. — Ты решаешься приблизиться ко льву, лишь когда он уже смертельно ранен. Вот тебе в придачу, пока ты еще не сошел в подземный мрак!

Падая, он вырвал из раны кинжал и воткнул окровавленный клинок в бок врагу своего повелителя. Споследним отчаянным усилием Паллас схватил Кассия за горло, но раб уже успел до рукоятки погрузить оружие в его тело.

Через минуту руки умирающих разжались: Паллас покатился в страшных конвульсиях и замер, подобно упавшей чугунной статуе. Кассий еще раз открыл глаза, прислонился головой к цоколю коринфской колонны и теперь лежал в спокойной, гордой позе воина, умершего славной смертью в жестокой битве.

В это время цезарь прислушивался к уличному шуму, зловеще долетавшему до него через отверстие в потолке.

Неужели там происходит борьба?

Наверное, Тигеллин сумеет набрать хоть одну когорту для его защиты, Тигеллин, этот испытанный, верный друг?

Нерон не подозревал, что Тигеллин одним из первых покинул гибнущий корабль цезарского величия.

Но если у цезаря были еще друзья, если кто-нибудь хотел обнажить за него меч, то почему же во дворце царствовала такая мертвая тишина?

Неужели убежавшие рабы забыли свой страх перед гневом повелителя, способного раздавить их за непокорность?

Многочисленные придворные служители, привратники в расшитых золотом одеждах, глашатаи часов, его комнатные рабы, управляющие, врачи — где все эти презренные, до этой минуты разделявшие его блеск и величие?

А сигамбрские телохранители, которых он осыпал тысячами и которые клялись ему в верности богами своей родины? Подняв меч, он подошел к двери.

Длинная, пустынная анфилада комнат представилась его боязливо-пытливому взору.

— Кассий! — крикнул он.

«Кассий!» — насмешливо отозвалось эхо золотых стен.

Все пусто, как на кладбище. Он пошел вперед. Колени его подгибались. Справа и слева в зеркальных стенах он видел тысячу раз повторенное отражение своего бледного лица. Подойдя к ближайшей стене, он, как помешанный, уставился в свои глаза, казавшиеся ему такими большими, испуганными и бессмысленными. Охваченный внезапным ужасом, бросился он дальше. Отголосок его собственных шагов страшил его.

— Кассий! — снова позвал он и прислушался.

Все тихо.

Им овладело отчаяние, еще не изведанное никогда в жизни.

Снова увидав в зеркальной золотой панели свое искаженное лицо, он бросился на него с мечом и, как безумный, начал рубить блестящий металл, пока сломался клинок и рукоятка выпала из его обессилевших пальцев.

Но что это?

Он ясно услыхал громкий возглас, отнявший у него последний луч надежды.

— Тащите его сюда! — раздавался голос.

— Тащите злодея в сенат! Или вы хотите дать ему время выпить яд?

Ледяная дрожь пробежала по телу Нерона. Он узнал голос Тигеллина. Одно мгновенье императору показалось, что голова его окутана черным флером. Он зашатался и со стоном опустился на ближайшее ложе.

Шаги приближались. Он поспешно вскочил. Трепещущие пальцы искали оружия. За поясом его туники был заткнут сирийский кинжал. С быстротой молнии он схватился за рукоятку — и в то же мгновение рука его бессильно опустилась.

В занавешенном коврами входе стояла девушка, очаровательная, как сновидение.

Клавдий Нерон упал на колени.

— Актэ! — воскликнул он, закрывая свое бескровное лицо. — Мертвые встают из гробов! Пришел конец всему и вместе с цезарем погибнет мир!

— Нерон, — отвечала девушка, — это я во плоти, блаженно-несчастливая Актэ, некогда покоившаяся на твоей груди. Я была мертва для тебя. Но в никому не ведомом уединении я следила за твоей жизнью и проливала за тебя слезы…

Нерон медленно поднялся. Робким взором смотрел он на чудное лицо, на котором долгие годы одиночества, самоотречения и печали об ужасном падении ее кумира не оставили никакого следа. Она только была бледнее и ее нежные, темно-голубые глаза казались больше. Да, она плакала и молилась, как мать молится о потерянном ребенке. Каждая весть о преступлениях цезаря разрывала ее сердце, и она чувствовала, что должна бы возненавидеть того, кто мог пасть в такую пучину разврата. Но, несмотря ни на что, она сияла полным очарованием юности. Она была прежняя обольстительная, белокурая Актэ, при первой встрече с юношей влившая свет и счастье в его непорочную душу.

— Актэ! — воскликнул Клавдий Нерон, с ужасом отвращаясь от живого воспоминания своего блаженного юношеского сна. — Зачем ты пришла? Увы, ты опоздала! Или я брежу? Итак, море не поглотило тебя? Все это была выдумка, отвратительная ложь? И ты могла целые годы прожить в одиночестве и предоставить меня моему отчаянию?

— Я должна была поступить так. Такова заповедь Господня. А после, Нерон, я ужасалась, когда слышала твое имя!

— Ты хочешь порицать меня? Теперь, в эту страшную минуту? О, если бы ты явилась вовремя, Актэ, истинно, все сложилось бы иначе! Я сделался преступником, врагом человечества потому, что в груди моей зияла пропасть, которую не могло пополнить ничто, ничто на этой земле!

— Вера в Бога могла бы пополнить ее. Не смотри на меня с таким отчаянием! Я пришла спасти тебя.

— Ты? Святая, божественная? Ты хочешь спасти тирана, поправшего все, высосавшего все силы страны, кровожадного пса, обремененного общим проклятием?

— Да! — отвечала она, беря его за руку. — Когда ты еще был счастлив, ты называл меня твоим все; теперь, когда весь мир отвернулся от тебя, я хочу оправдать это название. Нет, нет, не говори больше! Я не спрашиваю о твоих деяниях и о том, может ли Господь, в Своем бесконечном милосердии, простить тебя! Я знаю лишь одно: что я люблю тебя!

— Воистину, душа твоя закалена божественной силой! — вскричал потрясенный цезарь. — Актэ, Актэ, мое вечно оплакиваемое счастье!

— Идем! — рыдая, сказала она. — Под кожаной пенулой простого рабочего ты будешь неузнаваем. Меня же Рим позабыл уже давно. Иди согнувшись и опирайся на палку! Положи твою руку на мою! Так! Я выбрала благоприятную минуту. Где Фаон? Или он также изменнически покинул тебя?

— Я здесь! — остолбенев от изумления, отозвался только что вбежавший Фаон. — Что ты придумала? Говори, Актэ! Я буду слепо повиноваться тебе!

— Слышишь шум в вестибулуме? — возразила девушка. — Остатки страха перед неприкосновенностью дворца уже исчезли. Народ стремится сюда из Кипрской улицы. Но с той стороны, где миртовая роща примыкает к пруду, все безлюдно. Двое из моих друзей, назаряне — слышишь, цезарь? — ждут там с необходимым платьем и веревочной лестницей. Мы перелезем через стену. Мои товарищи сильны. Если бы случай привел туда кого-нибудь, они зададут ему работу, а мы пока успеем скрыться. Ты, Фаон, спеши вперед. Я полагаю, нашим первым убежищем послужит твоя вилла. Когда Рим успокоится, не трудно будет добраться до моря, где корабль отвезет нас в Испанию, а оттуда на отдаленные германские берега.

Говоря это, она быстро проходила по комнатам, сопровождаемая цезарем и Фаоном.

— А потом? — спросил Нерон.

— Потом я помогу тебе молиться, чтобы Господь простил тебе так же, как Он некогда простил мне!

Глава XVI

Сверкающая лунная ночь окутывает римскую равнину своей серебристо-матовой дымкой. Сабинские горы темно-синей громадой выделяются на горизонте. Наверху длинной, призрачной линией желтеют гигантские водопроводы.

Дорога пустынна.

Все живущее и движущееся устремилось в Рим, где на завтрашнее утро назначен въезд Гальбы. Только две фигуры, крепко прижавшись друг к другу, спешат по плитам большой дороги: это Нерон и его трепещущая спасительница. Фаон с императорским секретарем Эпафродитом, единственным из многочисленных придворных, подумавшем о спасении цезаря, умчались на конях делать нужные приготовления. Для Нерона же Актэ сочла безопаснейшим идти пешком под видом странствующего ремесленника. Если бы кто и встретил его, то не поверил бы, что это император, спасающийся от ярости ищущего его народа. Так он не мог возбудить ничьего подозрения.

Что происходило в душе беглого цезаря?

В левой руке у него платок, которым он закрывал себе лицо, проходя город; правой он судорожно сжимает тонкие пальцы своей спутницы.

На повороте, когда луна ярко осветила лицо молодой девушки, Нерон в первый раз смотрит ей прямо в глаза. Это все те же искренние, любящие глаза, озарившие его в палатке египтянина таким нежным, очаровательным взором.

Какая зияющая пропасть между тем днем и настоящим! В этой пропасти журчит кровавая река, из дымящейся стремнины ее звучит насмешливый хохот тысячекратного эхо.

И все-таки глаза эти улыбаются так же, как в былое время, еще кротче и божественнее, ибо это улыбка сквозь слезы.

Или еще есть утешение для безутешного, милосердие для не знавшего милосердия ни к себе, ни к людям? Измученный волнениями дня, полный ненависти, гнева, раскаяния, отчаяния, он останавливается, опирается на руку возлюбленной — бывший Зевс на руку бывшей рабыни, и потом опускается на развалины позабытого надгробного памятника.

— «Привет тебе, чистая душа!» — читает он на темном обломке базальтовой ограды.

Он вскакивает. Здесь он не дерзает отдыхать! Это место священно, а он — стоящий вне закона, злодей, от которого отворачиваются величайшие преступники Оркуса для того, чтобы не окаменеть при виде его. окруженной змеями медузьей головы.

Актэ нежно усаживает его.

— Отдохни! — шепчет она и успокоительно прикладывает к его лбу ласковую руку. — Сердце говорит мне, что нам не грозит никакая опасность. Склони твою голову ко мне на колени! Засни! Я бодрствую за тебя!

Звук этого голоса пробуждает в несчастном невыразимую горесть. Спрятав лицо на ее груди, он обнимает ее обеими руками и заливается потоком горячих слез.

— Актэ, Актэ! — восклицает он голосом, разрывающим ей сердце. Он продолжает рыдать, и голова его склоняется к ней на колени. Она ласково гладит его волнистые волосы. Он засыпает, — засыпает во время бегства перед новым пробуждением, сулящим ему гибель и смерть. Она смотрит на его, освещенное луной, бледное, призрачное, мертвое лицо. На ресницах еще блестит последняя слеза. Его прекрасный, некогда столь сладкоречивый, дышавший любовью рот, слегка открыт. На нем мелькает едва заметная, но очаровательная улыбка.

— Я знаю лишь одно: что я люблю тебя! — шепчет она, повторяя сказанное ею в Золотом доме. — Теперь, когда ты несчастен и одинок, я смею тебя любить! Никто, даже Сам Всемогущий Бог, не может осудить меня за это. Да, я люблю тебя, несмотря на все твои преступные деяния. «Любовь сильнее смерти!» — говорит апостол. Но еще больше: она сильнее позора и преступления!

Склонившись, она слегка целует его в лоб. И снова на его устах мелькает улыбка, кроткая и мирная, словно все кровавое прошлое его разом стерто и в нем осталось одно лишь жаждущее любви юношеское сердце, с его былыми мечтами.

Объятая странным чувством, она подпирает голову рукой.

Внезапно ей вспоминаются слова, сказанные ею гневному Палласу в ужасную ночь ее похищения поверенным Агриппины. «Кара Всемогущего Бога очистит меня, — сказала она ему и прибавила: — Мои губы снова нежно коснутся его лба, когда бедной Октавии давно уже не будет на свете, так же как Агриппины и тебя, ее низкого, жалкого орудия! Так говорит мне предчувствие!» Не исполнилось ли теперь это предчувствие? Не исполнилось ли оно вполне и совершенно, и теперь всему конец? Или еще есть будущее?..

— Иисус, Спаситель мира! — шептала она, подняв глаза к небу. — Дай ему святую силу раскаяния! Он не был дурной сначала; и судьба также испортила его; а Твоя любовь ведь неисчерпаема! Помоги мне спасти его! И он уверует, что Ты умер на кресте и ради его искупления!

Со стороны Албанских гор раздались шаги.

Нерон проснулся.

— Не двигайся, возлюбленный! — шепнула она. Но он уже вскочил и под плащом схватился за кинжал.

— Нет, — произнес он, — пойдем навстречу этим людям!

То были два поселянина, спешившие в столицу.

— Вы из Рима? — спросил один из них. — Что там делается? Схватили ли уже императора?

— Так говорят, — отвечала Актэ, — но мы не знаем ничего наверное.

Сердце ее неистово билось. Поселяне прошли.

— Да здравствует Гальба! — воскликнул спрашивавший. — На крест злодея Нерона! Я подарю тебе две меры лучшего кипрского, если увижу, как негодяя тащат к гемонским ступеням!

— Его засекут до смерти! — сказал другой. — Таково обычное наказание за государственную измену.

Нерон вздрогнул и, крепче стиснув рукоять кинжала, поспешил вперед.

Актэ молча следовала за ним. Душа ее была полна сомнений. Ей хотелось расспросить его, допытаться… она едва могла сдержать себя. Потом ею вдруг овладело горячее желание растолковать ему то или другое, словом, разъяснить многое ему и себе. Но и этого она не позволила себе. Все это было пока невозможно. Его следовало щадить и утешать.

Снова послышались шаги. Шел солдат, вероятно, возвращавшийся из отпуска.

Нерон смело взглянул ему в лицо. Солдат узнал его.

— Ave Caesar! — воскликнул он.

— Благодарю тебя! — отвечал император. Горькое презрение сверкнуло в его глазах. Но он почувствовал нежное прикосновение руки Актэ и ожесточение его исчезло.

Через час беглецы благополучно достигли места, где приходилось свернуть влево от большой дороги и пробираться сквозь кустарники и терния для того, чтобы попасть в виллу Фаона не с главного подъезда, а с бокового входа. С величайшим трудом прокладывали они себе путь среди густых зарослей. Наконец достигли цели. Фаон и секретарь Эпафродит ожидали их. Они с большим усилием проломили в стене отверстие, сквозь которое цезарь мог проникнуть в дом, не замеченный рабами.

У подножия высокой пинии при свете луны блестела лужа, так как незадолго до этого шел дождь.

Нерон, весь исцарапанный колючками, усталый и изнемогавший от жажды, наклонился, зачерпнул полную пригоршню воды и жадно напился.

— Вот теперь мое прохладительное питье! — грустно вздохнул он. Потом он вдруг обернулся к Фаону:

— Слышишь? Что это? Конский топот!

Эпафродит поспешил в вестибулум и тотчас же вернулся.

— Повелитель! — задыхаясь, произнес он. — Ты предан. Это всадники Тигеллина, которые должны схватить тебя. Сенат, по доносу отпущенника Ицелия, объявил тебя врагом отечества и осудил на обычное в этом случае наказание.

— Что значит: обычное наказание?

— Оно ужасно, — отвечал Эпафродит. — Осужденного раздевают, ставят к позорному столбу и бичуют до смерти.

— Так передай Ицелию, которого я не знаю, что я прощаю ему его злобу. Отпущенник этот в тысячу крат отмстил за всех, оскорбленных мной. Но сенату скажи, что я презираю его. Негодяев, раболепно лизавших мои сандалии, когда я был цезарем, я не считаю достойными моего гнева в последние минуты моей жизни. Фаон, благодарю тебя! И тебя также, Эпафродит! Охраняйте мой труп! Попросите нового цезаря, чтобы он не забывал о превратности земных вещей, и о том, что властителю Рима не прилично поругание над побежденным мертвым врагом!

Он занес над собой кинжал.

— Актэ, мое первое и последнее счастье, мое все, прости!

С отчаянным воплем любви, страсти и смертельного ужаса она кинулась к нему, чтобы помешать удару, и с легким стоном склонилась к ногам возлюбленного. Острый клинок глубоко вонзился в ее сердце.

С невыразимой мукой взглянул на нее Нерон.

— Актэ! Актэ! Что я сделал! — прошептал он, опускаясь на колени возле умирающей. — Неужели Рок осудил меня до последнего издыхания сеять несчастье и смерть?

— Мне не больно, — с блаженной улыбкой сказала она. — Что значил бы мир без тебя? Слишком долго уже… я жила в одиночестве… в безутешном одиночестве. Теперь же я буду с тобой… вечно…

Он еще раз приник к дорогим устам.

Левой рукой взял он ее дрожавшую руку, а правой незаметно вонзил себе кинжал в сердце.

За пиниевой изгородью уже бряцали мечи преторианцев. Наклонившийся над цезарем и тронувший его за плечо центурион увидел, что он еще дышит.

— Скорее перевязку сюда! — крикнул он солдатам.

Умирающий император приподнял голову.

— Поздно! — произнес он и упал на преданное ему существо, до последней минуты оставшееся с ним. Он ощутил последнее пожатие нежной руки. Еще раз прозвучали в его ушах давно знакомые, полные бесконечной любви, едва слышимые слова: «Да помилует нас Господь!»

И все было кончено.

Фаон взял свой плащ и благоговейно покрыл им умерших.

Карин Эссекс Клеопатра

Книга первая посвящается памяти профессора Нэнси А. Уокер, а также моей матери. Без интеллектуального руководства первой и великодушия последней она никогда бы не была завершена.

Часть первая АЛЕКСАНДРИЯ

ГЛАВА 1

Было что-то особенное в воздухе Александрии. Говорили, что над городом проносится дыхание морского бога Посейдона, который живет неподалеку от острова Фарос. Это Посейдон насылает разную погоду по своему желанию. Зимы в Александрии бывали такими колючими и сухими, что старики задыхались и мечтали о благотворной свежести весны. А летом воздух пропитывался морской влагой, он был густым и клейким, как камедь. Временами над Александрией поднимались тучи пыли вперемешку с мухами, а иногда жестокие ветры Африканской пустыни и вовсе изгоняли дуновения Посейдона прочь из города, на морские просторы. Но этим утром весна вступила в свои права. Легкое дыхание бога любовно овевало «Жемчужину подле моря», волнами накатывая на город, и благоухало ароматами жимолости и камфоры, лимонов и жасмина.

В самом сердце Александрии, на пересечении улиц Сома и Купола, стоял хрустальный гроб основателя города, Александра Великого. Царь Македонии покоился в нем уже более двух веков. Время не властно было над мумифицированным телом молодого полководца, поэтому любой мог взглянуть на него и отдать дань его гению. Иные египтяне даже запрещали сыновьям подходить к гробу великого воина, повторять молитвы Александру, которым их учили в школе, и вообще восхищаться знаменитым чужеземцем. Но как запретишь помнить о том, что Александрия, этот земной рай, была создана давно умершим греком, который мелом прочертил симметричную сеть городских улиц? Он построил дамбу Гептастадион, которая протянулась над сияющим морем, словно длинный жадный язык, и отсекла Великий залив от залива Счастливого возвращения. Преемники Александра, длинноносый грек Птолемей и его дети, возвели легендарный маяк на острове Фарос. Как скипетр огненного бога, пылал негасимый огонь на его верхней башне, направляя корабли в скалистую гавань. Они построили великую библиотеку, которая хранила все знания мира, и поставили портики вдоль мощенных известняком улиц, чтобы горожане могли прогуливаться в тени. И еще — большую часть городских театров, где каждый — грек, египтянин или иудей — мог посмотреть трагедию, комедию или послушать выступления ораторов. Конечно, все пьесы ставились на греческом, но любой образованный египтянин знал язык завоевателя.

Город до сих пор оставался истинным раем на земле, хотя сами Птолемеи выродились и стали другими. Они превратились в чудовищ. Внешне напоминая раскормленных в зверинце тюленей, они отличались хищными повадками и ненасытной жадностью. То были подхалимы, транжирившие египетские богатства, чтобы ублажить новых властителей мира, римлян. Не проходило и нескольких лет, как египетскому люду приходилось убивать очередного Птолемея, дабы напомнить им и себе, что пред вечностью все народы равны.

Но в такой погожий день, как сегодня, когда влюбленные гуляют тенистыми тропинками садов Пана, а весенние деревья тянут зеленые руки к лазурному небу, когда пенистые водопады бугенвиллеи низвергаются с балконов, словно бурные молочные реки, легко позабыть, что Дом Птолемеев давно уже не тот, что был когда-то. В это утро сладкое дуновение Посейдона выманило всех жителей на улицы, в рощицы и аллеи, и на базары, раскинувшиеся прямо под открытым небом. Наслаждаясь дыханием морского бога, все радостно улыбались друг другу. И какая разница, чей это воздух — греческий, египетский, африканский или римский. Он не принадлежал ни одной нации. Он просто наполнял легкие и делал всех счастливыми.

* * *
Царская семья, чьи предки сделали этот город великим, не замечала весеннего великолепия.

Дворец, который стоял у самого моря, был огражден от городской суеты и веселья. Плотно закрытые ставни не пропускали ни восхитительного дуновения весеннего ветерка, ни проблеска чудесного утра. Рабочие, спешащие по делам, проходили мимо дворца молча, низко склонив головы, словно боясь навлечь на себя гнев сильных мира сего. Мрачные комнаты заполнял густой аромат благовоний. Счастье оставило этот дом. Царица заболела, и самые знаменитые лекари цивилизованного мира объявили, что поправиться ей уже не суждено.

Клеопатра сидела в спальне матери, на полу, когда занавеси распахнулись и вошел царь. Он втащил за собой слепого армянского целителя. Когда девочка увидела молочно-белые бельма под бровями святого старика, ее глаза, обычно светло-карие, но сегодня зеленые, как молодая трава, удивленно расширились. Одежда целителя давно превратилась в лохмотья и более всего походила на растрепанные перья. Он ковылял на тонких кривых ногах и по пути едва не наступил на Клеопатру. Девочка увернулась, чудом не получив по голове сумкой старика, и направилась к дивану, где сидели, обнявшись, ее сестры — родная, Береника, и сводная, Теа. Они не шелохнулись, но Клеопатра почувствовала, как напряглись тела сестер, когда она присела на подлокотник.

— Не лучше ли маленькой царевне уйти? — спросил верховный лекарь у няни так, словно Клеопатра не понимала, что речь идет о ней самой. — Состояние царицы крайне тяжелое.

Ее мать, царица Клеопатра V Трифена, сестра и супруга царя Египта, лежала, безучастная, на постели. Несчастную женщину снедала странная лихорадка. Верховный лекарь, который изо всех сил цеплялся за свое место при дворе, приглашал самых известных врачевателей из Афин и Родоса. Царицу тепло укутывали, чтобы она пропотела, пускали кровь, остужали мокрыми тканями, натирали ароматическими маслами, поили настоями разных трав, пичкали едой, заставляли голодать и неустанно возносили над ней молитвы, но лихорадка не отступала.

— Она упрямый ребенок, — зашептала нянька. — Слышали бы вы, как она визжит, если что ей не по нраву. Настоящая язва. Девочке уже три года, а она не может и двух слов связать по-гречески.

Наверное, они думают, что она и слышать не умеет. Клеопатра заскрежетала зубами, как всегда, когда сердилась.

— Для своего возраста она слишком мала. Видимо, учение ей нелегко дается, — заметил лекарь.

Восьмилетняя Береника засмеялась, покосилась на Клеопатру и наткнулась на ответный взгляд.

— Если она рядом, жди беды. Я должен обсудить это с царем.

На последнее замечание лекаря отец Клеопатры ничего не ответил. Царь был толстый, мрачный человек, который мучительно переживал непонятную болезнь любимой жены.

— Дитя испытывает силу своей царской воли, — сказал он, глядя перед собой прозрачными, чуть выпученными глазами. — Пусть останется. Она — мое маленькое счастье.

Клеопатра одарила Беренику победным взглядом, отчего та немедленно пнула ее крепкой, бронзовой от загара ногой. Теа притянула Беренику к себе и дернула за длинную гриву медно-рыжих волос, усмиряя сестру. Лекарь пожал плечами. Отец Клеопатры, царь Птолемей XII Авлет, успел прогнать уже пятерых врачевателей. Остальных он просто обругал за то, что они не в силах исцелить его супругу. Если присутствие Клеопатры его радует, что ж, это к лучшему. Значит, сегодня никого не будут пороть, снимать с должности или бранить на чем свет стоит. Царь славился своим буйным и непостоянным нравом. Окружающие величали своего повелителя либо Авлетом-Флейтистом, либо Нотосом-Ублюдком, в зависимости от настроения и силы своих верноподданнических чувств. Естественно, сам царь предпочитал, чтобы его называли Авлетом, и даже официально принял это прозвище. Его настроение менялось каждую минуту, равно как и отношение к царю слуг и придворных. Но все знали: Авлет и вправду боготворит свою сестру и супругу. Говорили, что впервые за двести лет царская чета заключила брак по любви. И недуг царицы лишь усугубил непостоянный нрав правителя.

Жрец, который молился у постели царицы, поднял бритую голову, заметил слепого знахаря и живым щитом встал на его пути, пытаясь остановить это невероятное существо.

— Расступитесь, болваны! — воскликнул царь, расталкивая сгрудившихся у кровати служителей божества. — Этот человек выполнит за вас вашу работу.

— Но, мой повелитель, — возмутился жрец, — кто знает, какую нечисть может пробудить колдун?

— Вытряхните этого идиота из жреческих одежд и отправьте в каменоломни, — спокойно, даже весело приказал царь одному из своих телохранителей.

Жрец рухнул на колени, ткнулся лицом в пол и забормотал извинения в холодные и безответные каменные плиты. Авлет с довольным видом понаблюдал за тем, какого страху нагнала на жреца его угроза, после чего подмигнул Клеопатре. Сияющий взгляд ребенка был ему ответом.

Клеопатре хотелось, чтобы слепой целитель поскорее начал колдовать. Она не могла дождаться, когда царица снова встанет с постели, накрасит лицо и наденет блистающие одежды. А потом займет свое место рядом с царем в Главном зале дворца, куда иногда допускали и трех царевен. Дети наблюдали, как их родители принимали гостей из самых дальних уголков мира. Хотя Клеопатра видела мать только на таких приемах, девочку всегда чаровала ее неземная красота. И песни, которые она исполняла, аккомпанируя себе на лире. Прелестная и изящная, Трифена казалась дочери не человеком из плоти и крови, как она сама или ее сестры, а музой, спустившейся с небес, чтобы одарить окружающих счастьем.

Знахарь достал из сумы маленькие статуэтки обнаженных богов. Одна была без головы, вторая — с ужасными глазами и соколиным клювом вместо носа, третья — с кривым фаллосом. Клеопатра напряженно прислушивалась к таинственному шепоту колдуна. Из волшебной сумы появился пучок трав, каких-то сорняков, листьев и корешков — поди разберись, что там намешано. После чего целитель попросил слуг поджечь все это от одной из масляных ламп.

— Митра, Баал-Хадад и Асират, вы возвращаете и исцеляете, — начал перечислять колдун страшных западных богов, подняв факел над головой.

«Митра! Митра!» — в беззвучной мольбе вторила Клеопатра целителю, который принялся выплясывать вокруг ложа царицы, размахивая дымящимся пучком трав.

— Мать Астарта, — заклинал слепой знахарь, — ты создаешь и разрушаешь! Кибела, богиня всего, что было, есть и будет!

Внезапно он резко согнулся, словно от сильной боли, утробно зарычал и принялся колотить воздух, сражаясь с незримыми врагами — болезнями царицы. Клеопатре показалось, что эта пляска продолжалась довольно долго. Наконец колдун воздел руки над головой и бросился к постели, на которой лежала сгорающая от лихорадки правительница. Девочке так хотелось, чтобы мать открыла глаза, но прекрасное даже в горячечном поту лицо Трифены не дрогнуло.

Когда слуги увели слепца, царь только покачал головой. Потом приказал принести свою флейту и начал играть, внося последнюю лепту в общий хор молитв за выздоровление его супруги. Клеопатре захотелось прижаться к отцу, поэтому она неуклюже поползла по полу, поймав на пути большого зеленого сверчка. Царь перестал играть, и Клеопатра понадеялась, что теперь он возьмет ее на колени. А потом поняла: отец остановился, ожидая, что следом зазвучит лира жены. Они часто играли вместе, он — на флейте, а она — на лире, и посвящали этому досугу целые вечера. Но Трифена осталась недвижима, и царь продолжил свою партию.

Одна за другой вошли сиделки — родственницы Авлета, которым он позволил доживать век при дворе. Когда они проходили мимо Клеопатры, то печально глядели на девочку, гладили ее по голове, восхищаясь прекрасным цветом ее волос, и целовали в лобик. Ребенок знал, что отец не хотел, чтобы старухи сидели в комнате жены. Авлет поселил вдов через реку, в семейном дворце на острове Антиродос, чтобы они поменьше вмешивались в его дела. Но не выгонять же их из покоев умирающей царицы! Старухи принялись жечь травы и благовония, взывая к Исиде, Матери Творения, Матери богов. Четыре скорбные жрицы богини, облаченные в красные одеяния, явились молиться над постелью царицы, пока доктора пытались снять жар холодными компрессами, и слушали горячечный бред Трифены.

— О госпожа милосердная! — закаркала одна хриплым голосом.

— Госпожа целительная! Ты облегчаешь наши страдания! — подхватили остальные.

По мере того как состояние царицы ухудшалось, они принялись взывать к темным сторонам богини, чем напугали маленькую царевну, которая судорожно хваталась за колени отца при каждом новом обращении к божеству.

— Ты поглощаешь людей!

— Ты проливаешь кровь!

— Ты повелеваешь громами!

— Ты разрушаешь души человечьи!

— Повергни силы, что отнимают жизнь у нашей царицы и сестры!

Верховный лекарь вытер руки о фартук. Царь отложил флейту. Клеопатра уставилась на ноги двух мужчин, которые казались малышке великанами. Неужели, думала она, пальцы могут быть такими огромными, а кожа — такой грубой?

— Кровь царицы отравлена жаром, который сжигает ее тело, — сказал верховный лекарь.

После того как чужеземный колдун потерпел неудачу, он почувствовал себя увереннее.

Помощники врача печально отступили от кровати Трифены, унося пропитанные потом и засохшей кровью тряпки. Лекарь остановил их и показал царю окровавленные лоскуты. Клеопатра привстала на цыпочки и тоже увидела грязные, вонючие тряпки. Неужели эта гадость вышла из ее прекрасной матери?

Избегая смотреть царю в глаза, верховный лекарь опустил взгляд и обнаружил у своих колен маленькую царевну.

— Я пустил ей кровь, мой повелитель. Но побороть лихорадку не в силах. Нам остается только ждать, что решат боги — потеряем ли мы царицу. И если да, то когда это случится.

— О милосердная госпожа, — заголосили старухи, — ты могущественней восьми богов Гермополиса! Ты даришь жизнь! Ты приносишь исцеление! Не забирай нашу царицу Трифену!

Женщины принялись исступленно бить себя кулаками по пустым иссохшим грудям.

Клеопатра думала, что отец прикажет наказать верховного лекаря. Доктор упал на колени и с пылкостью юного любовника поцеловал руку Авлета.

— Прости меня, владыка, но я бессилен. Я с радостью отдал бы собственную жизнь за жизнь царицы.

Авлет молчал. Лекарь, видимо, удивился, что царь не велел казнить его на месте. Потому он смущенно кашлянул и продолжил:

— Мне нужно приготовить материал для бальзамирования. Владычица должна встретиться с богами достойно своего сана.

Доктор поспешно вознес молитву богам.

Авлет окаменел. Он стоял безмолвный и недвижимый. Клеопатра протянула отцу сверчка. Царь, казавшийся дочери печальным великаном, медленно покачал головой и закрыл глаза. Девочка села у его ног и прижала беспокойного сверчка к груди, не давая ему сбежать.

Пятнадцатилетняя Теа сидела на диване, держа на коленях сестру Беренику. Взгляд ее кошачьих глаз метался между царем и маленькой Клеопатрой у его ног. Теа была дочерью царицы Трифены от первого брака с сирийским принцем. Клеопатра зябко передернула плечами. Теа была похожа на мать, но казалось, что в этой девушке воплотилась темная, сумрачная сторона царицы. Черные волосы царевны блестящим водопадом ниспадали до пояса, она не любила собирать их в тугой узел — прическу, которую предпочитали носить взрослые женщины. Теа унаследовала от матери орлиный нос, ровные белые зубы и треугольную форму лица, но ее черты были более резкими. Если царица отличалась мягкостью и женственностью, то красота ее старшей дочери была почти демонической. Трифена, даже в добром здравии, казалась волшебным неземным созданием, далеким от грубости этого мира. А Теа была земной женщиной, созданной для обычной жизни. Хотя ее время еще не пришло, старшая царевна уже расцвела. Ее развитое тело не соответствовало детской одежде и неприбранным волосам. Юная женственность Теа уже проглядывала сквозь последние проблески детскости, от которых девушка спешила избавиться, словно змея, которая торопится сбросить старую кожу.

Теа сжала Беренику в объятиях и прошептала ей на ухо:

— Я всегда буду о тебе заботиться.

Для несчастной девочки эти слова были долгожданной песней, бальзамом на раны.

— Я так и не узнаю ее! — закричала Береника, которая только начала входить в возраст, когда стала интересна для матери.

До того как болезнь уложила Трифену в постель, царица проводила дни, играя на лире, читая книги и беседуя с софистами. Береника же любила охотиться на мелкую дичь со своим луком, играть с собаками и гоняться с пращой за детишками рабов.

Теа не разделяла занятий сестры, но всегда с восторгом выслушивала ее рассказы и хвалила за успехи с оружием. Береника мечтала о том дне, когда с ней перестанут нянчиться и разрешат встречаться с царицей. Вот тогда она покажет матери, как здорово умеет попадать в середину мишени! Но уже два месяца она не говорила с Трифеной, и ее воспоминания о матери начали меркнуть.

Теа шептала на ухо сестре слова утешения, но думала совсем о другом. Ее вела иная судьба. Царь не был ее отцом. Теа не могла бы унаследовать трон. Как только мать умрет, ее отправят в один из семейных дворцов, к противным старухам, которые сейчас толпятся в покоях царицы. И ей придется жить там, пока кто-то из окружения царя не предложит выдать ее замуж в далекие края. Или пока ее не отправят обратно к отцу, в Сирию. Эту страну недавно захватил Тигран, царь Армении, который воевал с римлянами. Если Рим победит — а Рим всегда побеждал в войнах, — Теа станет трофеем какого-нибудь военачальника, игрушкой для утоления его похоти. Девушка слышала, что именно так поступают римляне с пленными женщинами, пусть даже и высокого рода. Нет, будущего у нее нет.

— Рамзес кажется таким одиноким, — сказала Теа, показывая на любимого пса Береники, который лежал в углу, свернувшись клубком. — Наверное, ему грустно без тебя.

Она опустила Беренику на пол, подтолкнув ее к собаке. А сама подошла к опечаленному царю и взяла его за руку.

— Пойдем, отец.

Клеопатра попыталась удержать Авлета за ногу, но отец послушно пошел за Теа, и маленькие ручки царевны ухватили пустоту.

К удивлению почтенных старух, Теа увела царя от постели умирающей Трифены. Чувствуя осуждающие, злые взгляды морщинистых вдов, девушка увлекла Авлета в его личные покои. Они пришли, в любимую комнату царя, где располагались охотничьи трофеи. Уверенным голосом, чего она сама от себя не ожидала, Теа приказала слугам уйти. Те бросились прочь, разнося по всем углам дворца весть о происходящем.

Клеопатра осталась сидеть на полу, в отчаянии призывая отца вернуться.

— Прекрати ныть! — взвизгнула Береника. — Никто не поймет, что ты там лопочешь, дурочка!

Но Клеопатра не унималась, ей страстно хотелось, чтобы отец вернулся, чтобы взял ее на колени и прижал к себе. Береника встала над младшей сестрой. Ее высокие стройные ноги казались малышке двумя молодыми деревцами. Она раздавила сверчка сандалией и ушла, оставив Клеопатру с немым ужасом смотреть на жалкие останки бедного насекомого.

* * *
Теа усадила царя на ложе, устеленное пушистыми шкурами убитых животных.

— Я уже женщина, отец, — сказала она. — Разреши мне унять твою боль.

Теа распахнула белый хитон и позволила ткани соскользнуть с плеч. Авлет посмотрел в широко распахнутые глаза приемной дочери, так похожие на глаза его жены, и на темные соски, венчающие груди девушки. Царь потянулся и положил ладони на эти мягкие округлые холмы. Перед ним стояла живая земная женщина, похожая и одновременно не похожая на его небесную супругу. Он посадил трепещущую девушку на колени и закрыл глаза, позволяя ее горячим губам стереть память и наполнить его сердце покоем.

На следующее утро царь приказал подать завтрак на двоих. Теа возлежала на пушистых шкурах леопардов, львов, медведей и — самой мягкой — пантеры. Юная женщина тонула в роскошной груде дорогих мехов, ее окутывал крепкий и пряный аромат мускуса. Авлет встал с постели и отправился принимать ванну. Теа казалась сама себе Афродитой, разделившей ложе со смертным юношей Анхизом в шалаше, под гудение кружащихся над ними пчел. Конечно, пчел здесь не было, но голова девушки шла кругом и гудела. Лишь вчера она сокрушалась о своей горькой участи, а сегодня проснулась возлюбленной царя.

Когда он впервые, без единого слова, лег сверху, Теа почудилось, что сейчас его большое сильное тело раздавит ее. Утром Теа застала царя врасплох и опередила его, взобравшись на него сверху. Девушка страстно занималась любовью, невзирая на жжение внизу живота. Эту уловку она переняла от своей матери. Однажды Теа слышала, как Трифена жаловалась доверенной служанке на то, что Авлет слишком огромен для нее, и рабыня дала ей один совет: «Проснись пораньше, возьми его жезл в рот и укрепи его, а затем быстро оседлай мужа. Он примет подчиненную позу и уже не станет наваливаться на тебя». Трифена, как и ее дочь, отличалась хрупким сложением и с трудом выносила тяжесть своего супруга.

О ней пойдут пересуды? Ну и что с того? Теа верила в свою звезду. Она стала нужна царю, заняв место матери в его глазах, утешив его после смерти жены. И всем при дворе придется смириться с этим.

Когда ближе к полудню растрепанная Теа вышла из покоев царя, ее уже поджидала свора престарелых тетушек Трифены. Как свойственно только отцветшим женщинам, они ядовито и бесстрашно потребовали у девушки отчета — что она делала в спальне супруга своей матери.

— Я утешала царя, — отрезала Теа, отстраняя старух, и неторопливо спустилась по лестнице.

— Поспешила занять опустевшее место, дорогуша? — съязвила одна старая карга, когда девушка поравнялась с ней.

— Измарала кровью шкуры на царском ложе, милочка? — подхватила другая.

— Пропащая душа! Дочь Клеопатры Трифены стала царской шлюхой!

— Шлюха мужа своей матери!

— Наложница! Оденьте ее, как положено.

— Позор! Кому она теперь нужна?

Они ждали, что Теа обернется и начнет оправдываться, отвечать на упреки и обвинения, искать их поддержки. Но девушка, не обращая внимания на шепот и шипение, продолжала спускаться в главный зал.

— Твоя мать мертва. Она умерла час назад.

Теа даже не замедлила шаг. Старухи смотрели в спину девушке, которая спокойно уходила прочь, навстречу своему будущему. А потом, обескураженные ее спокойствием, они робко постучали в дверь, чтобы сообщить царю о смерти его супруги.

* * *
— Клеопатра, теперь ты должна называть меня мамой, — сказала Теа, обращаясь к маленькой царевне.

Девочка наблюдала, как старшая швея помогает Беренике облачаться в праздничное голубое платье. Богато украшенное одеяние окутало фигурку царевны, драгоценные камни ярко горели на великолепной ткани, словно зимние звезды на ясном ночном небе.

— Моя мать умерла, — ответила Клеопатра на чистом греческом, без малейшего акцента. — Она умерла пять месяцев назад. И погребена в царской гробнице у храма Исиды.

На это утро была назначена свадьба. Траур по усопшей царице носили недолго, недолго до неприличия. И теперь черные одежды сменились пышными праздничными нарядами, поражающими роскошью. Их достали из гардеробов, подновили по случаю торжества и заново украсили.

Потом настал черед Клеопатры, а наряжаться она никогда не любила. На манекене висело крохотное платье тяжелого льна, украшенное богатой золотой вышивкой. На вид оно казалось тяжелым и каким-то опасным.

— Милая Клеопатра, — склонилась над ребенком Теа, изо всех сил стараясь придать голосу заботливые интонации. — Будь хорошей девочкой в день свадьбы мамочки и делай все, что тебе велят.

— Моя мама умерла. Я видела ее тело.

Береника закатила глаза. Теа растянула губы в терпеливой улыбке. Старшая швея поморщилась, не сводя взгляда с булавок, которыми она скрепляла платье Береники.

— Наша сестра теперь нам мама, — заявила Береника, любуясь своим отражением в зеркале. — Разве тебе не понятно? В детстве мы с Теа часто играли, будто она — мама, а я — ее дочка. А теперь так и получилось.

— Тети говорят, что это неправильно. Они говорят, что папа не должен был так быстро жениться после маминой смерти, — тихим, упрямым голосом промолвила Клеопатра, понимая, что едва ли осмелится повторить эти слова. — Они сказали, что мама проклинает Теа за то, что она сделала.

— Да ну? — вскинулась Теа. — Что они понимают, старые клячи! Ты кому веришь — им или своей матери?

— Ты — наша сестра, наша мама умерла, — не отступала Клеопатра.

— Я тебя пристрелю, если не замолчишь, — пообещала Береника, приподнимая рукав платья и показывая Клеопатре мышцы. — И ты знаешь, что рука моя не дрогнет. Я — царевна-амазонка, а ты — девчонка, тебе всего четыре года.

Клеопатра смерила взглядом старшую сестру. Береника слов на ветер не бросала. Она прочитала древний свиток, где шла речь о воинском искусстве амазонок. Ее наставник, Мелеагр, потакал фантазиям ученицы, поскольку решил, что это единственный способ обучить девочку греческому языку. Береника твердо уверилась, что происходит из рода этих могучих воительниц, и налегла на тренировки — стрельба из лука, верховая езда и упражнения с мечом. Царевна стала такой же подтянутой и мускулистой, как и дворцовые мальчишки, которых она уже не раз вызывала на состязания.

— Я приняла имя нашей матери, Клеопатра, — не сдавалась Теа. — Отныне я — Клеопатра Шестая Трифена и твоя мама.

— Ты — Теа, — возразила Клеопатра, на этот раз на сирийском.

Этот язык Теа слышала в далеком детстве, но уже успела позабыть.

— Прекрати! — зарычала Теа. — Либо ты будешь говорить со мной на греческом, либо будешь молчать!

Возликовав, что ей удалось вывести Теа из себя, Клеопатра выдала в лицо сестре длинный монолог на сирийском.

— Заткнись! — закричала Теа. — Зачем ты бубнишь на этом языке? Какая муха тебя укусила?

Клеопатра только невинно улыбнулась. Она сама не знала, как ей удается понимать разные языки и диалекты, это было неким волшебным даром, снизошедшим к ней во сне. Не вслушиваясь в речь иноземца, девочка пристально смотрела ему в глаза и понимала значение произносимых слов. Заговорила она в три с половиной года, а через два месяца после четвертого дня рождения маленькая царевна уже моглаповторять за рассказчиком целые предложения на египетском, эфиопском, троглодитском, нумидийском и арабском. На этих языках говорили рабы и слуги, привезенные во дворец со всего света. Девочка так и не осилила македонский вариант греческого, на котором изъяснялась царская семья, хотя любила подражать более изысканной речи ученых, которые беседовали с ее отцом. Слава о необычных способностях Клеопатры к языкам вихрем пронеслась по городу. Царевна знала об этом и радовалась, что сестры, считавшие Клеопатру недалекой, были вынуждены слушать восторженные отзывы о ней.

— Ты просто завидуешь, — спокойно промолвила девочка. — Тому, что я — особенная, а ты — нет.

— И в чем же ты особенная, чудовище? — процедила сквозь зубы Теа.

— Я — первая из Птолемеев, кто умеет говорить на языке египтян. Первая за триста лет, кто знает не только греческий язык. Так говорят сами египтяне. Они считают меня оракулом!

И, заметив, что Теа начинает закипать, малышка поспешила добавить:

— По-гречески каждый может!

Клеопатра знала все, что говорила о ней самой прислуга из египтян. То, что дитя греческих тиранов говорит на египетском, они трактовали самыми разными способами, в основном считая это зловещим признаком. Возможно, это знак, что греки усилят давление. Либо из Птолемеев выйдет новый правитель, который будет с виду любить египетский народ, а на деле еще сильнее притеснять его. Те, кто смотрел в будущее с надеждой, утверждали: это означает, что не Египет покорился греческой культуре, но ребенок тиранов наконец встал на сторону несгибаемого Египта. Клеопатра не знала, которое мнение на самом деле верное. Ей просто нравилось говорить на непонятном для сестер языке.

— Тебя терпеть не могут, паршивка, — вне себя бросила Теа. — Жаль, что ты не родилась рабыней! Тогда бы тебя пороли кнутом! С тобой только так и можно обращаться!

— Где мой няни? — заныла Клеопатра, испугавшись, что, поддразнивая Теа, зашла слишком далеко. — Я хочу к няням.

— Они ждут в соседней комнате, но я не выпущу тебя отсюда, пока ты не сделаешь все, что я велю. Ты — капризный, ужасный ребенок, ты всех нянь выводишь из себя, — выпалила Теа.

— А такая милая маленькая девочка, — миролюбивым тоном добавила старшая швея, чем разозлила Клеопатру еще больше.

Швея подошла к манекену, на котором ждало платье Клеопатры, и сняла его.

— Иди сюда, маленькая царевна — сказала она девочке. — Примерь это чудное платьице.

— Не буду, — стальным голосом ответила малышка.

— Видишь, какая она? — пожаловалась Теа. — Стоит оставить ее с няней, как эта змея норовит улизнуть или ругается с наставницей на чем свет стоит. А ведь ее даже высечь нельзя! Няньки просто счастливы, когда их выгоняют!

Сейчас за Клеопатрой приглядывала египтянка, тощая и сухая, как щепка, и двое шустрых рабов-африканцев, которые готовы были молиться на маленькую госпожу.

— Ты — ходячее несчастье, — подала голос Береника. — Сдается мне, это ты наслала на маму горячку, которая ее и сгубила.

— Неправда! — горячо воскликнула Клеопатра. — Египтяне говорят, что я одарена богами, что я вознесусь на небо и стану звездой.

На самом деле девочка надеялась, что как раз это предположение окажется неверным. Ей вовсе не хотелось стать какой-то там звездой, у которой всех занятий — висеть в небесах и светить.

— А теперь поторопись! — приказала Теа.

— И не подумаю! Если меня долго не будет, папа только сильнее соскучится. Он любит меня больше всех!

Это признавала даже нянька. Клеопатре были известны и другие слухи, которые о ней ходили. Например, что она — новорожденная богиня. Нет, она — освободительница египетского народа, она примет корону фараонов и изгонит греков с этой земли. Последний вариант, кстати, Клеопатре не нравился: что ж ей теперь, отца родного изгонять? Но малышка продолжала болтать на разных языках, поскольку сам Авлет признал, что это — дар божий. Моя дочь обласкана богами, сказал бы он, ведь именно владыка Дионис говорит с нами на всех языках земли. Так-то оно так, возразила бы Теа, но хорошо бы царевне Клеопатре научиться придерживать свой язычок!

Теа уперлась кулачками в бедра и поглядела на девочку сверху вниз.

— Сегодня моя свадьба. У меня нет времени играть в твои игры.

Она позвала двух служанок.

— Помогите ей надеть платье, не захочет — заставьте.

Женщины обеспокоенно переглянулись.

Швея приподняла наряд над головой Клеопатры.

— Надевай, — донеслось из-за платья.

— Ну же, Клеопатра, — сказала Теа. — Делай, как тебе говорят.

Маленькая царевна зачарованно смотрела на опускающееся платье, словно оно было чудовищем из кошмарного сна и готовилось проглотить девочку целиком. Она подняла руки, но, когда платье скользнуло по телу, Клеопатре показалось, что ее кожу опалило огнем. Решив, что сейчас все вспыхнет, девочка сорвала платье и отбросила его. Затем пнула старшую швею в колено, топнула по босой ноге одной из рабынь, плюнула на Теа и опрометью бросилась из комнаты.

— За ней! — завизжала Теа.

Рабыни кинулись следом за Клеопатрой. За ними поспешили Теа, Береника и швея. Теа на бегу крикнула слугам, чтобы ловили маленькую царевну. Береника, ругаясь, едва переставляла ноги — ей мешало тяжелое и узкое платье.

Девочка неслась по коридору, словно маленькая лисичка, убегающая от своры собак. Она слетела вниз по лестнице. Преследователи отстали — столпились у перил, толкая друг друга. Клеопатра добежала до закрытых на замок покоев царицы Трифены и колотила кулачками в дверь, пока не заболели руки. Высокий раб подхватил ее на руки и нежно прижимал к себе, пока малышка не перестала вырываться. Девочка вцепилась в густую поросль на его груди, словно в одеяло, и затихла.

По приказу Теа, Клеопатру напоили крепким настоем корня валерианы. Питье пахло омерзительно. Маленькая царевна стояла, чуть пошатываясь, пока ее обряжали в ненавистное платье. Береника наблюдала за этим с победной улыбкой на лице. Клеопатра заметила эту ухмылку, но промолчала. Она уснула еще до того, как швея зашнуровала платье. Потом, во время брачной церемонии, девочке так и не удалось исполнить задуманные загодя каверзы. Она спала в мягких объятиях толстой рабыни, которая сидела на полу в дальнем конце зала. Когда на следующий день Клеопатра проснулась, ее сестра уже была царицей.

ГЛАВА 2

— Клеопатра, почему ты явилась в тронный зал непричесанной? — нахмурилась Теа. — Хвала богам, наш гость еще не вошел. Что бы он подумал о царской дочери, которая разгуливает с такой лохматой гривой на голове? Он решил бы, что ты — настоящая дикарка и неряха.

— Он решил бы, госпожа, что у этой дочери есть занятия поважнее, чем возня с гребешками.

Клеопатру распирало от радости, так что язвительный ответ слетел с кончика ее языка прежде, чем она успела спохватиться и сдержать себя.

— Корону хотя бы поправь! — прошипела Теа.

Клеопатре уже исполнилось девять. Она презирала Теа. Девочке постоянно хотелось сорвать с головы царицы золотую диадему — корону их матери. Она с радостью вцепилась бы ногтями в это прекрасное лицо, которое Авлет так любил ласкать своими пухлыми пальцами. Клеопатра не могла находиться рядом с Теа долго, поскольку от нее разило маслом лотоса. Младшую царевну тошнило от крепких духов сестры, о чем она собиралась заявить при первом же подходящем случае. Но не сейчас, ведь рядом стояла ее новая наставница, Хармиона. Эта молодая гречанка была приставлена к Клеопатре — все надеялись, что она укротит буйный нрав царевны. Хармиона была молода, ее строгое лицо и вся фигура казались выточенными из камня. Она редко одергивала воспитанницу, ей удавалось гасить вспышки неповиновения одним холодным взглядом. Это вовсе не пугало Клеопатру, напротив, девочка готова была из кожи вон вылезти, чтобы заслужить одобрительную улыбку наставницы. Иногда, в порыве тайного обожания и гордыни, царевна пыталась держаться как Хармиона. Увы, безуспешно.

Царская семья восседала на возвышении в главном тронном зале, в самом сердце дворца. Этот зал выстроил сам Авлет и посвятил его богу Дионису. Над спинками сидений всех членов властительной семьи нависали двухголовые кобры — знак фараонов. У подножия престолов искрилась мозаика, которая изображала сцены земной жизни божества. Вверху, словно обнимая правителей Египта, распростер гигантские крылья бронзовый орел — символ основателя династии, Птолемея I Спасителя. Все, кто бывал при дворе, не могли не заметить, что носы царя и его младшей дочери напоминают орлиный клюв.

На одном из уроков истории отец объяснил Клеопатре, что означает этот орел. Обычно девочка занималась со своим учителем, но она всегда любила слушать истории о властителях Египта из уст самого царя. Он усаживал дочь к себе на колени и, потягивая вино, разворачивал перед ее восхищенным взором страницы сказания о Птолемеях. Такой чести удостаивалась только Клеопатра. Но девочке и без того многое позволялось — например, без спроса врываться в тронный зал и на глазах обескураженных придворных забираться к царю на колени.

Авлет строгим и серьезным голосом объяснял малышке, что она должна знать о своей семье все. Дочь царя обязана помнить, кто она такая и откуда произошел их род, чтобы никто не посмел сомневаться в их праве повелевать этими землями.

— Отцом Птолемея Первого был Лаг, поэтому именно Лаг считается родоначальником нашей семьи, — объяснял он. — Если тебе скажут, что ты из Дома Лагидов, не нужно возражать, что ты — из Дома Птолемеев.

Царь внимательно посмотрел на девочку сверху вниз.

— Я знаю, как ты любишь спорить, поэтому и предупреждаю. Спорь, но не выставляй себя невеждой.

Лаг, по словам Авлета, прослышал, что его жена, по слухам, сошлась со своим двоюродным братом Филиппом, царем Македонии. Решив, что Птолемей на самом деле сын Филиппа, Лаг приказал отнести ребенка на вершину горы в Македонии и бросить там. Но огромный орел спас мальчика и вернул в объятия матери.

— Мы стали правителями этой страны благодаря орлу, — заключил царь, после чего спросил у девочки, может ли она объяснить почему.

— Конечно, папа, — с готовностью откликнулась Клеопатра, которая обожала радовать отца своими познаниями. — Филипп Македонский был отцом Александра Великого. Птолемей стал другом Александра, его советником и полководцем. Может, они и вправду были сводными братьями и знали об этом!

Девочка обожала секреты и тайны.

— Александр покорил Египет и стал первым фараоном-эллином. Народ его любил, потому что он освободил страну от персов, которые плохо обращались с египтянами. А когда верховный жрец оракула Сивы напророчил, что Александр — сын самого Ра, народ провозгласил его фараоном и богом.

— И Александр правил Египтом до самой старости, вырастил много детей и умер во сне, в возрасте восьмидесяти лет, — закончил Авлет, поддразнивая дочку.

— Вовсе нет, ты меня хочешь запутать! Будто я маленькая и ничего не знаю. Александр отправился завоевывать весь мир и оставил Птолемея править Египтом. Но великий царь умер в Вавилоне от лихорадки, когда ему исполнилось тридцать три года. Поэтому Птолемей поехал в Мемфис и стал фараоном, ведь Египет не мог остаться без фараона.

— Прекрасно, малышка. Хотя я — царь и один из самых умных людей на свете, но провести тебя мне не удалось.

— И когда Птолемей понял, что египтяне хотят, чтобы мы следовали их традициям, он поженил сына и дочь. И после его смерти они стали правителями. Когда они умерли, править стали их собственные сыновья и дочери. И поныне, спустя почти двести пятьдесят лет, сыны и дочери Птолемея восседают на троне Египта! — выпалила Клеопатра на едином дыхании.

Маленькая царевна искренне гордилась своим родом и была готова доказать всем очернителям их неправоту. Она слышала ужасные сплетни, которыми делилась дворцовая прислуга, не подозревая, что ребенок может понимать их язык. Птолемеи, болтали они, на самом деле никакие не греки, а потомки диких краснорожих горцев Македонии. На это отец учил ее отвечать, что македоняне придали греческой изнеженности силу и гибкость.

— Погляди на Александрию — город, который превзошел Афины в развитии науки, искусства и красоты. Его построили не слабые южные греки, а сами македоняне. Наш Мусейон заставил бы покраснеть Платона с его Академией и Аристотеля и его лицеистов. Да, македоняне вдохнули жизнь в греческий мир! Этот мир погубили бы напыщенные сволочи, которые приговорили к смерти Сократа!

Лицо Авлета раскраснелось, он был уверен в правоте своих горячих слов.

— Александр, и никто другой, оживил мир греков!

— Я все понимаю, папа, — согласилась Клеопатра.

И призналась, что подслушала еще одну сплетню. Будто Птолемеи неверно истолковали закон фараонов, призывающий именовать супругу «сестрой», и положили начало ужасной традиции сочетать браком брата и сестру.

— Проклятые египтяне забыли собственную историю, — проворчал царь. И пояснил, что великий Птолемей, сам знаменитый историк, никогда бы не допустил подобной ошибки. Судя по всему, Авлета не задели эти сплетни, и Клеопатра впервые задумалась о том, что у ее отца не хватает гордости. Она только начала вчитываться в книги, написанные Птолемеем — ее предком, и была уверена, что они с Александром не стали бы терпеть подобных оскорблений.

Поговаривали, что Птолемеи выдумали всю историю с орлом, дабы связать свой род с Александром Великим, но Клеопатра не верила этому измышлению. Бюсты царя Филиппа и Птолемея I выделялись одинаковой формой носов, именно такие носы были у отца и у нее самой.

Авлету пришлась по душе уверенность, с которой дочь рассказывала легенду про орла. И он захотел, чтобы девочка повторила свой рассказ для гостей. Клеопатра надеялась, что сегодня ее снова попросят продекламировать легенду, поскольку посетитель был римлянином. Как и отцу, девочке нравилось производить впечатление на римлян. Они оказались не такими образованными, как греки, и их легче было поразить. Клеопатру щедро одаривали во время ее блестящих выступлений перед иноземцами. Правда, однажды Береника разыскала девочку после приема и, когда никто не видел, больно вывернула ей руку, обозвав грязной римской шлюхой. Девочка бросила на сестру косой взгляд, пытаясь угадать, в каком она настроении на этот раз.

Беренике недавно исполнилось четырнадцать. Угрюмая царевна сидела рядом с Теа, обливаясь потом под корсетом, который ее заставили надеть. Она мусолила длинный локон, будто маленькая. Правой рукой Береника поглаживала кинжал, который прятала под складками длинного платья. Обычно царевна ходила в коротком свободном хитоне — такой носили греческие подростки. Но Авлет и Теа, узнав о ценности Береники на рынке невест, больше не позволяли ей показываться в неподобающем наряде. По традиции полагалось, чтобы старшая дочь царя выходила замуж за брата, но Птолемей XIII лишь недавно появился на свет и лежал в колыбели. А поскольку нынешней царице шел всего двадцать второй год, неразумно было томить прекрасную Беренику в девичестве.

— Ты должна выглядеть как юная царица, — постоянно повторяла Теа.

— А я и есть царица, — отрезала Береника. — Я Пентесилея, царица амазонок!

Услышав ее слова, Авлет поморщился.

Мелеагр, придворный евнух, царский советник и наставник двух царевен, сидел рядом с Береникой, только на одну ступеньку ниже. Это был высокий гладкокожий мужчина средних лет, его талия уже начала расплываться, как у любого евнуха в его годы. Шептались, что Мелеагр изнурял себя диетами, каждый день занимался в гимнасии и любил устраивать оргии. Клеопатра терпеть не могла этого любезного хитреца, который всегда держался с царственным величием. Она чувствовала, что евнух воспринимал ее отца с покровительственным снисхождением. Мелеагр, который прекрасно знал историю царского рода, не мог простить Авлету, что тот был незаконнорожденным.

Отец сообщил, что сегодняшний проситель, родом из Рима, в молодые годы был одним из полководцев Красса. В настоящее время он — посол. Одновременно этот римлянин возит кое-какие товары из тех стран, куда его посылают.

— Мне сообщили, что он желает, чтобы ему разрешили провозить через египетские воды пряности из южных стран без обычной пошлины, — усмехнулся Авлет. — Возможно, я окажу ему такую услугу, но ему придется потом расплатиться.

Клеопатра знала, что царь часто уступает просителям за некоторую информацию о римских делах. Римляне опустошали соседние государства, наводняли окрестные земли, сажали своих жадных наместников и заставляли выплачивать Риму невероятные налоги. Чтобы не попасться в ту же ловушку, Авлет создал в Римской империи собственную разветвленную сеть доносчиков и шпионов. Он выведывал, что именно хотят получить римляне от богатых земель Египта, и тут же предоставлял это империи, пока Рим не успел выслать армию и захватить желаемое силой.

— Гораздо легче подкупить богача, чем бедняка, — наставлял царь свое семейство. — Богатый человек привык все делать ради денег. Бедняк же никогда не забывает о своей несчастной доле, потому более склонен к предательству. Богачу есть что терять, потому он умеет подавлять недобрые чувства к нанимателю. Богачом легче управлять.

— А что нам могут сделать эти римляне? — презрительно бросила Теа, как человек, твердо уверенный в своем положении.

— Моя милая супруга, неужели ты не видишь, что Рим угрожает нашей власти? Разве Марк Красе не вынес на обсуждение Сената предложение сделать Египет римскими владениями? Разве римляне не стремятся захватить наши запасы зерна, чтобы прокормить свою огромную армию?

Авлет глубоко вздохнул, утомившись объяснять молодой жене политические отношения Рима и Египта.

— Разве римляне не захватили все соседние страны, включая Сирию? И сегодня у нас в гостях — посол. Мне продолжать?

— Но мы же потомки Александра! — вздернула голову Теа, так что Авлет мог видеть, как раздуваются ее ноздри. — У нас довольно золота и серебра, чтобы снарядить армию и сразиться с римлянами. Почему мы должны склоняться перед ними?

Клеопатра покосилась на мачеху, недоумевая, как у той хватило ума возражать царю.

— Ты юна и наивна, моя дорогая Теа. Римляне сражаются потому, что уверены в своем праве управлять целым миром. Наемные войска никогда не сокрушат такой народ. Сейчас боги на стороне римлян. Не будем бросать вызов богам. С теми, кого избрали высшие силы, лучше торговать, а не сражаться.

— Кровь Александра течет в твоих жилах медленней, чем в моих, мой повелитель! — дерзко воскликнула Теа.

— Милая моя, твоя греческая гордость может стоить нам трона. Неужели ты считаешь, что римляне смирят свои притязания на наши земли из-за нашего прославленного предка? Мы в беде. Наш предшественник, полоумный сводный брат, перед смертью оставил завещание, согласно которому весь Египет переходит к Риму. На этом основании римский Сенат неоднократно пытался предъявлять права на эти земли.

— А народ вытащил его из гимнасия и перерезал ему глотку! — воскликнула Теа. — И никакой Рим его не защитил! Так будет и с Римом!

Авлет поднял руки, его пальцы заметно дрожали.

— Ему перерезали глотку потому, что ненавидели. И хвала за то богам, иначе мне никогда бы не бывать царем, а тебе, моя прекрасная супруга, не бывать царицей.

— Повелитель, — вмешался Мелеагр. — Это убийство было протестом против Рима. Жители Александрии — и греки, и египтяне — не хотят торговать с римлянами. По городу ходят слухи, что ты собираешься позволить Риму покорить Египет. Народ взволнован. Ни греки, ни египтяне не желают склоняться перед Римом. Мне кажется, что в словах царицы есть доля правды. Возможно, настало время бросить римлянам вызов.

— А ты слышал поговорку: «Кого римляне хотят возвести на трон, они возводят на трон; кого они хотят сокрушить, они сокрушают»? Я не хочу, чтобы меня сокрушили, — горячо возразил Авлет. — Я не хочу, чтобы меня выслали на какой-нибудь грязный островок в Эгейском море, пока жадный римский наместник будет запускать пальцы в сокровища, накопленные моими предками. Жизнь мне еще не надоела. Я люблю свое толстое тело. И расставаться с ним не спешу. Мне его будет так не хватать!

Авлет закатил глаза под лоб, прикидываясь мертвым.

Нарушив дворцовый этикет, Клеопатра сорвалась с места и прыгнула отцу на колени. Он обнял дочку, прижал к груди и отвел с ее лица длинные рыжие волосы.

— За год до рождения этой маленькой царевны, — продолжил царь, — римская армия подавила восстание рабов, которых возглавлял гладиатор Спартак. Их было шесть тысяч. Их тела висели вдоль всей Аппиевой дороги, на протяжении трехсот миль. Трупы оставались на крестах полгода, как предупреждение для остальных. Месть римлян страшна, моя любимая Теа. Мне бы не хотелось видеть, как твое милое личико гниет на столбе. А еще меньше мне бы хотелось болтаться на соседнем кресте.

— Позволь напомнить тебе, Владыка, что мы — не рабы, — заметила Теа.

— Папа, расскажи нам про Спартака, — попросила Клеопатра, зная, что это разозлит Теа.

— Сколько можно! — возмутилась та, прижав руку к животу.

Клеопатра исполнилась подозрений, что ее мачеха снова в тягости. Она уже дала жизни двоим детям — девочке Арсиное, которой исполнилось два года, и маленькому принцу.

— Полгода, — не унимался Авлет. — Ты видела когда-нибудь труп человека, который умер полгода назад? Не мумию, а непогребенный труп? Не слишком приятное зрелище.

— Ты расскажешь нам историю, папа? — снова попросила царевна.

— Клеопатра, мы лучше послушаем нашего гостя. Говорят, он тогда сражался вместе с Крассом.

Девочка спрыгнула с колен отца и села в свое кресло. В ее представлении эти проклятые римляне были невыразимо притягательными.

* * *
Клеопатра заметила, что римлянин украдкой улыбается ей, когда царь отворачивался. Ей польстило такое внимание, и девочка начала улыбаться в ответ. Как и все зажиточные римляне, посол был крепким мужчиной. На его тоге красовалась узкая фиолетовая полоса — знак его ранга. Хотя он не был патрицием, но, по словам Авлета, мог похвастаться крупным состоянием. Римский посол, представляющий свой народ при чужеземных дворах, держался с явным превосходством, хотя и явился сюда с просьбой.

— Мою дочь очень взволновала история о том, как был повержен восставший раб Спартак, — весело заметил царь.

— Повелитель, я прибыл сюда по срочному делу и предпочел бы тешить тебя рассказами после того, как мы все обсудим.

— Да, мои советники предупредили меня, что ты хотел бы провозить пряности без обычных пошлин. Я уверен, что мы сумеем найти решение, которое устроит нас обоих, — промолвил Авлет.

— Господин, я привез тебе письмо от Помпея.

— От самого Помпея, великого полководца? — переспросил царь, расправляя плечи.

— Я встретил его в Иудее. Он ведет войну с иудеями и просит, чтобы ты доказал на деле дружбу между нашими странами. Помпею нужны провиант и солдаты, дабы он принудил эту упрямую нацию к повиновению.

Римлянин протянул Авлету письмо. Царь молча прочел его. Клеопатра заметила, что Теа принялась теребить мочку уха. Это значило, что царица волнуется. С тех пор как год назад Авлет закатил пир в честь Помпея, царь с женой постоянно спорили о том, стоит ли водить дружбу с римлянами. Тогда Авлет долго ворчал, придирчиво выбирая кушанья для пира, и требовал, чтобы каждому из тысячи гостей меняли золотые кубки после каждой перемены блюд, каковых было семь.

«Неужели ты в состоянии праздновать его победу над Сирией? — возмущалась Теа. — Ведь это же твоя родня!»

«Могу, дорогая царица, чтобы ему не пришло в голову уничтожить нас, — ответил царь. — Нас — меня, тебя и наших драгоценных крошек».

Авлет свернул письмо.

— Дружба с Помпеем Великим — большая честь для меня. Можешь передать ему, что я немедленно вышлю и золото, и восемь тысяч солдат.

— Но, любовь моя, — вмешалась Теа, и в ее голосе зазвенели настойчивость пополам с мольбой, — как посмотрят на это жители города?

Она повернулась к послу.

— Видишь ли, господин, неприязнь александрийцев к правящей семье может выражаться весьма ужасными способами. Мятеж — нож острый у горла, когда его не ожидаешь. Ты ведь понимаешь, что мы должны действовать, учитывая желания нашего народа?

Клеопатра сидела неподвижно, но теперь ее терпение иссякло. Что эта Теа себе позволяет, как она смеет открыто противоречить отцу? Девочка знала, что сейчас не ее черед вмешиваться в беседу, но она хотела вступиться за отца.

— Госпожа, Помпей — самый могущественный человек в целом мире. Наш отец желает стать ему другом. Разве это не делает ему честь?

— По крайней мере хоть один человек в моей семье разбирается и в политике, и в дружбе, — заметил царь, бросая укоризненные взгляды на Теа и Мелеагра. — Даже девятилетнее дитя понимает, как важно сохранить добрые отношения с человеком, который усмирил пиратов Средиземноморья и победил царя Митридата Понтийского.

Посол поклонился Авлету.

— На это Помпей и надеялся, владыка. Он верил, что великий царь Птолемей оценит его вклад в политику Средиземноморья и откликнется на просьбу о помощи.

Клеопатра помнила, что отец всегда принимал в расчет мнение римлян. Ей хотелось, чтобы ни напыщенный евнух, ни глупая мачеха не помешали договору Авлета с грозным Помпеем. И прежде чем кто-либо успел вставить слово, девочка обратилась к послу:

— А теперь расскажи, прошу тебя, о Спартаке. Ты был там? Видел его?

— Да-да, — подхватил царь, — давайте послушаем рассказ про восставшего раба. Поведай нам, добрый человек, каким он был.

Судя по всему, римлянину не терпелось оставить разговор о делах, пока Авлет не передумал. Он расправил плечи и набрал в грудь воздуха.

— Спартак был высоким. Сильным. Гордым. По слухам, он был ионийцем. Еще поговаривают, что он родился во Фракии или Македонии.

— Отец, — просияла Клеопатра, — а вдруг Спартак был нашим родичем?

Береника поморщилась, впервые за все утро выдав свои чувства, а Теа с Мелеагром попросту расхохотались. Клеопатру задел этот оскорбительный и фальшивый смех, и царевна преисполнилась презрения к своим родственникам.

— Спартак — это вам не какой-то там простой раб! — воскликнула она с жаром, сжимая подлокотники кресла.

Римлянин спас девочку от неловкого положения. Он перебросил складки тоги через левую руку, а правую простер вперед и начал рассказ так, словно во всем огромном зале он был один:

— Нас было в десять раз больше, чем взбунтовавшихся рабов. Мы окружили их в горах Лукании. Красе предложил им сдаться, но они бросились на наши ряды, готовые сражаться и умирать, как гладиаторы.

Он перевел дыхание и продолжил:

— Тогда я и увидел его. Спартак был высокий, как титан, и бесстрашный, как Посейдон. Его грудь вздымалась, словно утес, а руки были сильными и крепкими, точно у Зевса. Этот демон пришпилил двоих моих солдат к скале. Он толкнул одного на другого и пронзил их одним ударом меча.

Царевна слушала рассказ, затаив дыхание.

— Трое моих людей набросились на него и поразили в грудь и под колени. Но чудовище продолжило сражаться, разя мечом моих солдат, хотя уже не могло сдвинуться с места.

Римлянин приподнял край тоги и показал зрителям старый шрам на бедре, который белел рваной молнией на загорелой обветренной коже.

— Сюда он ранил меня, — пояснил он с достоинством.

Воспоминания вдохновили рассказчика, и он, разгорячившись, поведал конец этой истории — как храбрый Спартак отказался сдаваться, как он продолжал биться, проливая благородную римскую кровь. Как римский центурион, не уступавший отважному рабу в силе и росте, сразил Спартака одним могучим ударом, разрубив его от горла до паха. Посол взмахнул рукой, показывая сокрушительность этого последнего удара, и замер перед Клеопатрой, словно салютуя ей мечом.

— Вот так, моя царевна, и погиб твой Спартак.

Клеопатра перевела дыхание. В зале воцарилась тишина. Потом Теа жестом приказала рабам обмахивать ее опахалами. Авлет вздохнул. Береника скучающе заерзала в кресле. Все молчали.

— Расскажи еще раз! — воскликнула Клеопатра, вскакивая с места.

Девочка задела головой за деревянную кобру на спинке трона и сбила на бок свою корону.

Хармиона, которая простояла все это время, не шелохнувшись, жестом велела воспитаннице сесть обратно. Одно дело, когда царевна восхищалась необузданной фантазией Гомера, и совсем другое — слушать враки о невероятной силе какого-то раба от человека, якобы видевшего все своими глазами.

— Господин, — начала она, — едва ли можно с уверенностью сказать, что этот раб и был Спартаком. Ведь его соратники никогда бы не выдали своего вождя, даже увидев его мертвым.

— Конечно, они все отрицали. Но мы-то сразу поняли. Спартака выдала его мощь.

Было заметно, что вопрос смутил посла.

— Отец, — нетерпеливо вмешалась Клеопатра, — можно, наш гость еще раз повторит свой рассказ? Ну пожалуйста!

Царь милостиво кивнул. И римлянин начал заново, на этот раз по очереди выступая в ролях всех участников — отважного центуриона, восставших рабов и самого Спартака. Под конец он театрально рухнул у ног царевны, распростершись на каменной мозаике пола, которая изображала Диониса.

— Жаль, что я не встретилась со Спартаком лицом к лицу, — сказала Клеопатра отцу, пока слуги помогали гостю подняться и расправить складки одеяния.

Римлянину поднесли чашу с вином, к которой он с жадностью припал.

— Неужели, царевна?

— Да, — серьезно, насколько это возможно для ребенка ее возраста, ответила Клеопатра и сдвинула брови. — Я бы научила его осторожности. Разве он не знал, что Рим нельзя победить?

Береника, которой надоело молча томиться, зло одернула сестру:

— Это почему еще? Что такого в Риме?

— Потому что Спартака поймали и убили. Вот почему, — ответила девочка. — Никто не может победить Рим. Так говорил отец.

— Но свобода значит больше, чем жизнь, — заметила Теа. — Я всегда так считала.

И со значением посмотрела на Авлета.

— Оставим эти вопросы философам, — примирительно промолвил царь, желая сменить тему. — Мне придется отправить вас на учебу в Мусейон. Раз уж тебе так понравился Спартак, скажи, что бы ты сделала, если бы он поднял восстание против нас?

— Я поступила бы так, как римляне, — ответила Клеопатра, к радости Авлета. А сама подумала, что они со Спартаком полюбили бы друг друга и основали бы собственное государство. — Так велит мой долг.

Царь обратился с тем же вопросом к Беренике:

— А ты, дочь моя?

— Я освободила бы греческого раба Спартака и прибила бы к крестам римлян, — усмехнулась она.

Черные глаза Авлета гневно сверкнули.

— Отправляйся в свою комнату, царевна Береника. Ты проявила неуважение к гостю и опозорила корону.

Клеопатра возликовала: отцовское недовольство обрушилось не на нее! Царь выпятил нижнюю губу, будто набрал полный рот воды.

— Два дня посидишь без еды. Ступай. А ты, наставник Мелеагр, пойдешь с нею и объяснишь, что думать надо головой, а не злым языком.

Береника гордо вышла из зала, даже не взглянув в сторону римлянина. Обиженный евнух направился следом за царевной. Клеопатра тихо злорадствовала. Она молилась про себя, чтобы отец выдал Беренику замуж за какого-нибудь противного чужеземца, который заставит ее бросить оружие и заняться воспитанием детей. А еще ей придется учить незнакомый язык, что Береника ненавидела больше всего на свете.

* * *
— Прошу простить мою дочь, — извинился Авлет. — Она сама не знает, что говорит. Боюсь, бедняжка страдает умственным расстройством.

— Горячая девушка, — заметил римлянин. — Чудесная! И очень красивая, если ты простишь мне мою смелость, владыка.

Царь замолчал и некоторое время пристально вглядывался в собеседника.

— Ты слышал когда-нибудь зов Муз? — спросил наконец он.

— Муз? — удивился гость.

И сосредоточенно нахмурился, словно ученик на трудном экзамене.

— Мне, как и Гесиоду, не дают покоя эти волшебные повелительницы. Особенно Эвтерпа. Богиня флейты преследует меня повсюду, даже во сне, увлекая меня в чудесный мир музыки. Она безжалостна и неутомима. Я — раб ее.

Тяжко вздохнув, Авлет склонил голову и уронил руки на колени. Темные кудри закрыли его лицо. Он отвел их рукой и промолвил:

— Вторая госпожа моей души — Терпсихора. Я люблю танцевать. По рождению я царь, а по призванию — артист. Меня тянет в разные стороны, страсти разрывают меня.

Римлянин слыхал, что царь Авлет немного не в себе, что иногда он неожиданно пускается в пляс или начинает петь, но и подумать не мог, что этот спектакль случится прямо на его глазах.

— Ты бы хотел, чтобы я сыграл на флейте? — промурлыкал Авлет, словно предлагая гостю не послушать его игру, а возлечь с юной девственницей.

— Да, отец! — захлопала в ладошки Клеопатра. — Пожалуйста, сыграй нам!

— Тебе пора на учебу, Клеопатра, — вмешалась Теа. — Мелеагр будет ждать тебя.

Царица бросила томный взгляд на посла и, раздвинув сочные алые губы, сверкнула великолепной улыбкой.

— Наш государь — великий музыкант, — промолвила Теа.

Авлет зарделся от ее похвалы. «Нет, — подумала Клеопатра, — она похвалила не мужа, а царя! И одновременно отвлекла внимание римлянина на себя. Она не в силах смотреть на мое счастье, а у меня нет власти просто выгнать ее из зала».

— Ты так добра, любовь моя, — проворковал Авлет и скромно добавил: — Моя семья потворствует моим капризам.

Они уже не раз разыгрывали этот спектакль перед гостями дворца.

— Разве Клеопатра не должна отправиться к своей сестре и Мелеагру? — осведомилась Теа у Хармионы. — Сегодня дети слишком долго находились в главном зале.

Не успела Хармиона проронить и слова, как вмешалась Клеопатра:

— Госпожа, разве я не получу здесь более важный урок? Наш гость — друг и доверенный человек великого римского полководца.

— Девочка права, — улыбнулся царь. — Мелеагр возносит гимны мертвому прошлому. А наш гость — живой свидетель настоящего.

«Победа, — подумала царевна. — Пусть маленькая, но победа».

Один из рабов принес флейту Авлета. Он держал эбонитовую трубочку с инкрустацией из слоновой кости и золочеными клавишами, словно священную реликвию.

— Жестокая госпожа, — воззвал Авлет к своей музе, — божественная и прихотливая Грация, осени меня своим даром, дабы я мог потешить Диониса своей игрой.

Царь прижал руку к груди и закрыл глаза. А потом начал описывать явившееся ему видение.

— Ах, вот она, витает перед моим взором и завлекает в волшебный мир. И в каждое мгновение может покинуть меня. Непостоянная возлюбленная! Останься, госпожа моя! Не улетай. Побудь со мной еще немного, чтобы я мог воздать хвалу Дионису и развлечь моего гостя.

Набрав в грудь побольше воздуха, Авлет извлек из флейты первый звук проникновенной мелодии, моля богов даровать ему свое расположение.

Выводя высокие ноты, царь закрывал глаза, трепеща ресницами, и сжимался в кресле. И расслаблялся, выпячивая огромный живот, когда заставлял флейту петь низким голосом.

Клеопатра мечтательно покачивалась в такт музыке. В эти минуты она любила отца еще сильнее обычного. Сердце девочки переполняла благодарность за все, что он сделал для нее.

ГЛАВА 3

Пение флейты растекалось по дворцу, поднимаясь все выше. Слуги — египтяне, ливийцы, эфиопы и нубийцы — забывали о делах и замирали, вслушиваясь в волшебные звуки. А в комнате, расположенной в конце коридора, бесновалась царевна Береника и молча злился ее евнух-наставник.

Его, хранителя традиций Птолемеев, выставили из зала, как щенка! Мелеагр предпочитал именовать себя именно так — хранитель традиций, поскольку он оставался придворным, пусть и потерявшим право называться мужчиной. «Мой род такой же древний, как и род Птолемеев, — говорил он сам себе. — Мы — жрецы храмов и святилищ, советники царей, регенты и наставники царских детей во всех поколениях, хранители истории правящей семьи и учредители дворцового церемониала».

В каждом поколении высокопоставленной семьи Мелеагра избирался мальчик, которому выпадала честь служить богине. Мелеагру было семнадцать лет, когда он постиг тайны Кибелы. «Ты станешь супругом богини, — сказала ему мать. — Ты будешь земным воплощением Аттиса, жреца Кибелы, ее слуги и возлюбленного. Нет чести выше. К тому же это самый верный способ занять высокое положение при дворе».

Всю жизнь Мелеагр мечтал быть избранным воплощением Аттиса, сына девы Наны. Аттис был прекрасным юношей, который пожертвовал своим мужским естеством, чтобы никогда не возлечь со смертной женщиной и принадлежать только богине. Он был богом-спасителем, который был принесен людьми в жертву, кастрирован и распят на кресте. Его кровь омыла и освятила землю. Плоть этого бога, ставшая хлебом, накормила людей. Самый величественный из всех богов, он восстал на третий день после смерти, явив миру могущество богини-матери. Их вместе перевезли в Рим после поражения Ганнибала, дабы воздать почести за дарованную победу.

Жарким летним вечером, много лет назад, юный Мелеагр надел на голову венок из фиалок — цветов, выросших из капель крови Аттиса, и выпил поданный жрецом напиток. И его захватили видения о жизни бога: любовные сцены между ним и богиней, его жертва, его кровь, брызнувшая на хлеба, и колосья, которые сразу же взметнулись до небес. Откуда-то доносился рокот барабанов, звон цимбал, звуки рогов и пение флейт, которые хором возносили хвалу великой богине. Эта музыка гремела в такт с его собственным сердцем, бурлила в его венах. Жрицы трясли головами, отдаваясь безумному ритму, а жрецы полосовали ножами свои руки и грудь.

Оглушенный и опьяненный, Мелеагр не чувствовал боли, когда взял левой рукой свои тестикулы, а правой — священный кинжал и оскопил себя.

И рухнул в агонии, которая превышала любую мыслимую боль. Очнулся он через два дня, и у его изголовья сидел лекарь. «Я умер и воскрес, — сказал себе Мелеагр, — как и бог Аттис». Его гениталии остались в пещере богини, как приношение, а сам он был направлен ко двору.

Мелеагр верил, что был избран во служение не семьей и не царским указом, а самой Матерью богов. Потому и не терпел насмешек и неуважения, от кого бы они ни исходили. «Я ужинал вместе с царицей и царевнами, — ответил бы он на издевательские намеки. — А где ужинал ты?»

Сам Александр однажды возлег с евнухом, напомнил бы он тем грекам, которых возмущала традиция кастрировать мужчин. Они думают, что выше его лишь потому, что у них между ног болтаются два лишних комочка плоти! Они наивно полагают, что мужественность и плотские радости заключены в мешочке с двумя шариками. Великий завоеватель Кир, которым восхищался Александр, ценил силу и преданность скопцов. Кир заметил, что мерины — смирные животные, но от этого сила их не умаляется. Напротив, в битве или на охоте в них просыпается дух соперничества. Кир обнаружил те же качества у евнухов, которые окружали его в сражениях и при дворе. У скопцов нет жен и отпрысков, они свободны от сентиментальной привязанности к семье и всю нерастраченную преданность дарят своему господину. Ну и пусть у евнухов нет такой впечатляющей мускулатуры! Как говорил Кир, в бою сталь уравнивает сильных и слабых. В Александрии — свои сражения, и оружие может быть каким угодно. Мелеагр избрал объект для поклонения, вооружился знаниями и изготовился к битве.

Только дураки могут рассуждать о том, что скопцы чем-то обделены в жизни. Мелеагр не считал себя обделенным. Царские родственники одаривали его за службу прекрасными драгоценностями. Он жил в великолепных покоях, рядом с комнатами самого царя. Из его окон открывался головокружительный вид на гавань. А еда, которую ему подавали, уступала лишь лакомствам царицы. Искатели приключений обоих полов восхищались Мелеагром и ценили его за моложавость, умение красиво говорить и приближенность к царской семье. Зрелые матроны приходили к нему по ночам, они жаловались на грубость своих любовников и искали более утонченных ласк. Юные и крепкие красавцы из царской родни искали с ним встреч, чтобы обучиться правильному поведению на приеме у царя, и часто заканчивали вечер в его постели. И даже могущественные вельможи из царского совета часто обедали у него, обсуждая политику и церемониал, а вечером скрепляли дружбу легкими любовными играми. Он знал, что такое страсть, и умел дарить наслаждение. И что с того, что у него никогда не будет детей?

У Мелеагра не было никаких прав на эту стройную девушку, которая в бешенстве металась по комнате, но в глубине сердца он знал, что она предназначена ему так же, как сам он предназначен богине-матери. Великая богиня избрала его для служения этой девушке, а та, в свою очередь, отдала Египет под его руку. К сожалению, они не могли стать любовниками, ибо девушки Птолемеев должны хранить невинность до самого замужества. У Мелеагра не было прав на ее руку, ведь в его жилах не текла кровь правителей. Но он знал: Береника должна была стать царицей Египта — и стала бы ею, если бы коварная Теа не совратила царя и не лишила сестру законных прав на престол. Все это открыла ему богиня. Но Мелеагр не мог рассказать об этом Беренике. Девушка с детства привыкла доверять Теа и принимала ее лицемерие за чистую монету. Нет, чтобы сохранить расположение царевны, евнух делал вид, что тоже предан царице. И ждал часа, когда сможет поведать Беренике слово богини и открыть ей глаза.

* * *
— Мой отец — глупец! — выпалила Береника, меряя шагами комнату. Она размахивала кинжалом, пластая воздух. — Надутый глупец, готовый лизать римлянам ноги!

Длинное платье с разрезами по бокам разлеталось от каждого шага, открывая длинные красивые ноги. Береника была выше Теа, хотя ее красоте не хватало мягкой женственности. Ее живые глаза блестели ярко и зло. Рот был слишком велик для полудетского лица, но Мелеагр знал, что пройдет немного времени — и эти губы станут украшением девушки.

— Твой отец — царь, — спокойно напомнил советник, который считал, что нельзя вслух высказывать свое недовольство правителем, какие бы глупости он ни совершал.

— Мужчины нашего рода — жирны и глупы. Говорят, это потому, что мы женимся на своих братьях, а такие браки губят мужчин. Мой отец — живое доказательство, не находишь?

Это было правдой. На протяжениипоследних поколений Птолемеи действительно порождали слабых, полоумных, истеричных мужчин.

— Я бы не стал поднимать свой голос против короны, царевна. Тем не менее, согласно историческим хроникам, в последние годы цари Птолемеи и впрямь отличались скорее телесной полнотой, нежели твердостью характера. Но браки между братом и сестрой никак не отразились на женщинах Птолемеев. Напротив, в каждом поколении рождалась царица, наделенная необыкновенной мудростью.

Царевна резко остановилась и угрожающе направила кинжал на Мелеагра.

— Ты будто рассказываешь о домашних животных! Не забывай, что женщины нашего рода — царицы древней династии. Нас не разводят, как охотничьих собак!

Он бы обиделся на вздорную девчонку, если бы не сам внушил ей эту непримиримую гордость.

— Царевна Береника, прости мою нетактичность.

— Ты и не должен быть тактичен со мной, наставник, — сказала Береника, не опуская кинжала. — Но никогда не забывай, с кем разговариваешь.

Царевна отвела переднюю полу платья, возвращая кинжал в ножны, которые были пристегнуты к бедру. Затем она села на диван и аккуратно расправила платье на коленях. Мелеагр достал пухлый и увесистый свиток.

— О нет, только не семейная история! Зачем тревожить мертвецов? Почему я не могу просто отправиться на охоту? — простонала Береника.

Мелеагр начал разворачивать длинный свиток, что оказалось непросто без помощи секретаря. Но сегодня лишние уши были ни к чему.

Папирус развернулся, являя семейное древо династии Птолемеев, где каждый член семьи был представлен небольшим портретом. Наставник закрепил свиток на специальной деревянной подставке, которая натягивала и удерживала папирус.

— Тебе понравится урок. Мы рассмотрим женщин вашей семьи.

— Тогда давай займемся самыми интересными, — попросила Береника, устраиваясь поудобнее. — Оставим тех дурочек, которых отравили советники.

Урок оборвал скрип двери. Хармиона ввела в комнату маленькую царевну.

— Царевна Клеопатра пришла на урок, — заявила Хармиона, провожая девочку до дивана.

Евнух и наставница маленькой царевны слегка поклонились друг другу.

— Останься со мной, — попросила Хармиону Клеопатра. Она всегда побаивалась своей старшей сестры.

— Какой ты несносный ребенок! — возмутилась Береника.

— Я не ребенок, — тотчас же возразила девочка. — Я младше тебя совсем чуть-чуть. И я скажу об этом папе.

— Весь мир с трепетом ждет его ответа на твое нытье, — сухо бросила Береника.

Хармиона поспешила удалиться. Клеопатра, хоть и была испугана, постаралась придать лицу самое решительное и злое выражение. Она успела заметить очертания ножен под платьем сестры и сейчас раздумывала, не собирается ли Береника ее убить? А если да, то станет ли Мелеагр защищать ее, Клеопатру? Но старшую царевну, похоже, больше донимала скука, чем гнев.

— Наставник рассказывает историю македонских цариц, — сообщила она. — Мы должны выучить ее на тот невероятный случай, если отец потеряет трон и я действительно стану македонской царицей.

Она повернулась к евнуху и велела продолжать. Мелеагр набрал в грудь воздуха и промолвил:

— Мы начнем с царицы Олимпиады, матери Александра.

— Ее все боялись, — перебила его Береника. — Она вплетала в волосы живых змей!

— Именно. Предполагается, что это дань Дионису. На самом деле она хотела запугать своего супруга, царя Филиппа Македонского. Он предпочитал полигамию и женился на всех варварках, до каких мог дотянуться, — из политических соображений. Таким образом на свет явилась целая толпа царских ублюдков.

Мелеагр поведал, что более всего на свете Олимпиада желала возвести своего любимого сына Александра на престол.

— Македонский двор пестрел возможными наследниками, и между ними постоянно шла борьба. У Филиппа была старшая жена по имени Эвридика, иллирийская воительница.

Евнух указал на портрет старшей супруги Филиппа.

— Вместе с дочерью Кинаной они отправлялись сражаться бок о бок с царем только затем, чтобы убивать жен-соперниц. Олимпиаде ничего не оставалось, как стать такой же сильной и свирепой, да поскорее.

— Неудивительно, что Александр влюбился в амазонку! — воскликнула Береника. История страсти великого полководца к воительнице была любимым местом царевны в жизнеописании Александра.

— Александр привык видеть рядом с собой сильных женщин. Он понимал, что именно мать возвела его на трон. Говорят, ей пришлось ради этого даже убить Филиппа.

— Правда? — вскинулась Клеопатра, впервые проявляя интерес к давно умершей царице. Девочка не любила выказывать любопытство к вещам, которыми увлекалась Береника, но сейчас не смогла сдержать удивления.

— О да. Такова была Олимпиада. Как и многие греческие царицы, — медленно и раздельно произнес Мелеагр. Он бросил эти слова прямо в глаза Беренике, словно зерна в удобренную почву. — Их кровь текла в жилах вашей матери. Когда царь правит неразумно или когда истинный наследник престола находится в опасности, именно царица обязана проследить за сохранением традиций и позволить свершиться правосудию богов.

— Значит, Теа должна направлять отца в политике, а если не удастся, то устранить его? — уточнила Береника.

— Ты думаешь, Теа может убить отца? — вспыхнула Клеопатра. — Папа — царь! Он сам ее убьет!

— Пусть сначала поймает! — рассмеялась Береника.

Мелеагр пожалел о своей несдержанности.

— Царевны, вы поняли меня неправильно. Царица не может просто так взять и убить своего супруга. Царица воплощает в себе мудрость, выдержку и духовную силу, которой боги наделили женскую часть правящей семьи. Лишь в крайних случаях царица может обратить свой гнев на своего владыку.

— А разве помощь Риму — не крайний случай? — уточнила старшая царевна.

Мелеагр замялся. Прежде Береника не задавала таких прямых вопросов. Он собирался рассказать ей одну легенду, которую приберегал для особого случая, когда его воспитанница сумеет провести нужные параллели. Все-таки ей всего четырнадцать лет. А наставник не хотел говорить при младшей девочке, которая обычно словно витала в облаках, но, бывало, выдавала такое, что все лишь диву давались. Хотя ей только семь лет…

— Царевны, вам известна история Птолемея Восьмого?

— Нашего предка, которого называли Брюханом? — спросила Береника.

Мелеагр кивнул, указывая на восьмого по счету царя Птолемея. Девочки подались вперед, чтобы получше рассмотреть портрет. Этот царь отличался огромным животом, который свисал до самых колен. Евнух смотрел на царевен и думал, что они совсем не похожи на сестер. Береника — высокая и красивая, как ее македонские предки, а Клеопатра унаследовала малый рост и оливковую кожу от бабушки-сирийки.

— По этому портрету нетрудно догадаться, откуда взялось его прозвище. Я хотел бы рассказать о его сестре и супруге Клеопатре Второй, замечательной и мудрой женщине. Она — ваша прапрапрабабушка.

Учитель пояснил, что сперва Клеопатра II была замужем за старшим братом, Филометором, и они правили страной вместе. Но когда Филометор погиб в бою, правящие круги решили, что царица должна соблюсти традиции и выйти замуж за своего второго брата.

— За этого ужасного Брюхана! — воскликнула Клеопатра.

— Такого гадкого, — скривилась Береника.

— Тем не менее она исполнила свой долг и продолжала править, в то время как Брюхан потакал своей невероятной невоздержанности.

Обе царевны широко распахнули глаза в ожидании пикантных подробностей, но достоинство и церемониал не позволили Мелеагру пуститься в описание всех похождений древнего царя.

— Довольно упомянуть, что весил он около четырехсот талантов и породил множество незаконнорожденных отпрысков.

Сестры поморщились.

— Вскоре после свадьбы Брюхан решил избавиться от всяких упоминаний о старшем брате, который когда-то выслал его на Кипр. Он убивал философов, художников, ученых и придворных, которые были верны его прошлому царю.

— Какой негодяй! — возмутилась Клеопатра, считавшая, что философы и художники — самые приятные и интересные люди при дворе.

— Это еще не все. Он изменил жене с ее дочерью — своей племянницей, Клеопатрой Третьей. Царь ли совратил девушку или девушка царя, нам это неизвестно, — продолжал Мелеагр, бросив пристальный взгляд на Беренику, которая даже бровью не повела. — Довольно упомянуть, что пока мать спасала головы своих сторонников, неверная дочь забралась в постель царя.

Мелеагр помолчал, чтобы Береника могла как следует обдумать этот намек. «Неверная дочь забралась в постель царя. Неверная дочь забралась в постель царя». Эта фраза эхом отдавалась у него в голове.

— И что сделала царица? Перерезала ему глотку, пока он спал? — поинтересовалась Береника, поглаживая спрятанный в ножнах кинжал. — На ее месте я бы зарезала эту жирную скотину!

Евнух подивился тому, что царевна выплескивает гнев на какого-то древнего царя, а в настоящей жизни не может найти достойную мишень. Младшая девочка молчала, склонив голову набок. Наверное, она тоже потеряла нить рассказа.

— Когда Брюхан уже считал, что справился со своей задачей, Клеопатра Вторая собрала верных военачальников и изгнала злого царя и царевну из страны. На самом деле позже она помирилась с этим чудовищем. По крайней мере, так было объявлено. Царица знала, что Брюхан долго не протянет. Он умер вскоре после возвращения в Египет, а Клеопатра Вторая правила долго и мудро, подчинив своей воле дочь-изменницу. Она правила пятьдесят семь лет. Неплохая награда за страдания, не так ли?

— Награда? — фыркнула Береника, разочарованная таким финалом. — Люди забыли ее. Зато помнят ее паршивого мужа. Разве кто-то сооружает алтари в ее честь? Никто. А про Брюхана ходят шутки и смешные рассказы.

— Потому что после ее смерти Клеопатра Третья, ее дочь, приказала разрушить статуи матери, вымарать ее имя из документов и хроник, перечеканить монеты с ее изображением и умертвить всех, кто ее помнит.

Клеопатра повернулась к сестре, которая привстала с дивана, словно была готова вскочить и убежать.

— Смотри, Клеопатра Третья совсем как Теа!

У Мелеагра мороз пошел по коже. Береника вскочила и развернулась лицом к сестре.

— Что ты несешь? Теа никого не убивала.

— Она отобрала отца у мамы еще до того, как мама умерла. Так все говорят.

Глаза Береники превратились в узкие щелочки, и Клеопатра сжалась в ожидании удара. Она лишь надеялась, что Мелеагр не даст ее в обиду. Просто девочке надоело, что Береника считает Теа чудесной, лучше их настоящей матери.

— Ты просто глупый ребенок! Ты слушаешь всякие сплетни наших слуг, которые еще глупее тебя! — зашипела Береника. — Если бы Теа не вышла замуж за отца, нас бы отослали отсюда. Разве ты не знаешь, что делают цари после смерти своих жен? Они приводят новых цариц, и те рожают новых наследников. А старых выгоняют или убивают. Ты находишься здесь только благодаря Теа. Она вышла замуж за отца ради нас, разве ты не понимаешь?

У Клеопатры из глаз брызнули злые слезы. Береника настолько глупа, что верит всему, о чем ей рассказывает Теа. И все же сестра старше ее. Может, ей что-то известно, чего не знает она, Клеопатра?

— Отец любит меня. Он никогда бы не отослал меня прочь.

— Это ты сейчас так думаешь, — бросила Береника. Затем встала ногой на стул сестры и достала кинжал.

Клеопатра вскинула руки, защищаясь, но старшая царевна только рассмеялась. Она принялась раскачивать стул ногой, заставляя девочку дергаться и смешно дрыгать ногами. После чего Береника выпрямилась, повернулась к папирусу и пронзила Брюхана кинжалом.

— Вот так! — подытожила царевна, любуясь поврежденным свитком. — На сегодня урок закончен.

ГЛАВА 4

— Когда Птолемеи ссорятся с народом, они начинают себя обожествлять. Это древняя, проверенная временем традиция, — объяснял Мелеагр главнокомандующему, прилаживая ему на макушку длинные, заостренные на концах уши.

Они находились в покоях евнуха и наряжались по случаю Большого Шествия — грандиозного представления, на котором Авлет собирался выступать в виде бога Диониса.

— Египтяне могут презирать Птолемеев, но они до сих пор верят, что правители происходят от богов и являются их воплощением на земле. Птолемеи уже три столетия используют эту традицию ради своей выгоды. Она не раз помогала им избежать смерти… и всего прочего.

— У меня не хватает фантазии, чтобы представить себе этого старого флейтиста в виде бога, — засмеялся воин. — Ведь Дионис никогда не весил двести талантов, даже после хорошего пира!

Евнух улыбнулся.

— Кстати, костюм Силена тебе к лицу.

— Неужели?

Главнокомандующему было всего тридцать лет, он был наполовину грек, наполовину египтянин. Должность досталась ему благодаря стараниям Мелеагра. За это молодой воин раз в неделю наносил ночные визиты в покои евнуха, причем нельзя сказать, что он оставался недоволен. Напротив, командующий даже уверял Мелеагра, что ему нравится проводить вечера вдали от шума и суеты казармы, засыпать в объятиях советника, слушать шум прибоя и ощущать на обнаженной коже легкое веяние морского ветерка.

— Я не выгляжу по-дурацки в этом костюме?

— Вовсе нет. Ты выглядишь очень величественно. Царь сатиров, спутник Диониса.

— Ну, тебе виднее, — проворчал молодой мужчина, принимая из рук евнуха роскошный алый плащ и набрасывая его поверх белой туники. Потом он поскреб бороду и сказал: — Наверное, не буду брить бороду. Неохота идти под нож этого мясника, нашего брадобрея. Удивительно, что в прошлый раз он не перерезал мне горло. Я всегда завидовал таким, как ты.

И он провел пальцами по гладкой щеке Мелеагра. Евнух залился краской.

— Давай я прилажу твой хвост, — предложил он, заходя командующему за спину.

Он прикрепил длинный пучок конских волос к поясу воина и вытащил его наружу через специальную прорезь в плаще. Затем Мелеагр принялся причесывать хвост пальцами, чтобы придать ему пышный вид.

— Забавно, мы поменялись местами. Теперь ты сзади.

Мелеагр промолчал. Постельные шутки хороши только во время занятий любовью. Евнух занимал подчиненное положение на ложе, но более — нигде. Командующий выпрямился и сухо произнес:

— Это большая честь для меня: такой благородный человек, как ты, помогает мне одеваться.

Евнух шлепнул воина по твердому заду.

— Так, теперь давай обуем тебя. Ах, как мне нравятся твои ноги! Они такие длинные, такие стройные!

— Зачем заставлять солдат обряжаться в эти тряпки? Неужели мы хуже смотрелись бы в обычной форме? Мелеагр, этот костюм страшно неудобный. Может, прикажешь принести вина? И для чего Авлет решил устроить это дурацкое шествие? Такими вещами уже лет сто никто не занимался.

Мелеагр любовно разгладил складочки белой туники на могучей груди командующего.

— Потому что он попал в переделку. Никому не нравится, что царь послал Помпею деньги и войско. Граждане готовы разорвать Авлета на части. Они считают, что царь продает страну римлянам, лишь бы только удержаться на троне. Потому-то ты, воин, будешь возглавлять процессию. Может статься, на улицах начнутся беспорядки.

Командующий обвил рукой талию Мелеагра и прошептал ему на ухо:

— Может быть, следует позволить толпе сделать свое дело? Ну, все ведь идет по плану.

Мелеагр вздохнул. Конечно, жаль упускать возможность, которая сама идет к тебе в руки. Тем более что Авлет допустил серьезную ошибку, оказав помощь Помпею. Таким образом он отдал Риму Палестину, на которую притязал сам Египет. Но время избавить страну от Авлета раз и навсегда еще не пришло.

— Мы пока не готовы. Законной наследнице царя, царевне Беренике, не исполнилось и пятнадцати лет. Боюсь, что нам поневоле придется удерживать Авлета на престоле еще некоторое время.

— Но сегодня такой подходящий случай, — зашептал молодой воин, оглядываясь через плечо. — На улицах будет полно всякого сброда. Нам ничего не придется делать, просто позволить царю самому надеть себе петлю на шею. Пока Береника не подрастет, страной будет править царица, а потом мы избавимся и от нее.

— Нет, она слишком непредсказуема. Кто мог подумать, что она решит совратить своего отчима? А ведь она была совсем ребенком, и ее мать лежала на смертном одре. Она вовсе не так проста, как может показаться. Эта девчонка способна найти себе нового супруга, причем не того, которого мы ей подберем. Лучше подождать, пока царевна не достигнет совершеннолетия, а потом избавиться от царицы, чтобы Береника стала законной наследницей Авлета. А уж тогда настанет наш черед.

— Наверное, ты прав, — проворчал командующий. — Прав, как всегда. Постараемся, чтобы день прошел гладко. Я знаю, ребята ждут не дождутся праздника. Ходят слухи, что вино будет литься рекой из каких-то огромных бочек.

— Это не слухи, а чистая правда.

— Нашему жирному царьку придется из кожи вон лезть, чтобы загладить свою вину. Конечно, проще всего накормить народ от пуза и как следует напоить. Вот самый надежный способ.

— Спасибо за комплимент. Это была моя идея. Царь спросил меня, как ему снова подружиться с народом. Я ответил, что нужно обратиться к истории и узнать, как с этим справлялись его предки. Большое шествие — эффектная демонстрация силы. Оно успокоит людей, по крайней мере на некоторое время.

— Друг мой, мне начинает чудиться, что ты все предусмотрел.

— Не все, милый. Кое-что случается само по себе. Я только надеюсь, что наши судьбы в руках богов.

— Но когда боги не сообщают нам своих планов, ты сам берешься устраивать судьбы людей, — заметил командующий.

— Боги капризны, я — предусмотрителен. Иногда приходится продумывать различные возможности.

* * *
Клеопатра вскинула голову и подставила лицо прохладному, пахнущему лимонами ветру, который наполнял легкие божественно-живительной силой.

День выдался нежарким, небо сияло чистой голубизной, отчего все вокруг казалось ярким и сочным. По крайней мере, так думала маленькая царевна, пытаясь устоять в колеснице. Еще ее заботил вопрос, хорошо ли она выглядит в новом платье. Она выбрала красный наряд Исиды. Иногда римлянки начинали так ревностно поклоняться этой богине, что их мужья находили это опасным и недостойным для гражданок Рима. Клеопатре нравилось быть опасной для Рима. Если она — земное воплощение богини Исиды, то ей будут поклоняться не в одной, а сразу в двух странах!

Девочка стояла рядом с отцом в колеснице, изукрашенной золотом, слоновой костью и драгоценными камнями. Авлет потребовал, чтобы рядом с поручнями сделали еще одни, поменьше — для дочери. Клеопатра будет держаться за них, прислоняясь спиной к огромному и надежному животу отца. Царь разрешил царевне ехать вместе с ним и показал, как правильно держаться, как сохранять равновесие на резких поворотах, как расслаблять тело и подаваться вперед при неожиданных рывках. Клеопатра заставила себя держаться прямо и не закрывать глаз, прислоняясь к могучему торсу отца, а вокруг все прыгало и дрожало, словно какой-то рассерженный бог наслал на город землетрясение. Из-за тряски во всем теле девочки зародилась странная дрожь, холодной змеей она скользнула вверх по позвоночнику и взорвалась в мозгу. «Не сопротивляйся, — сказал бы ей отец, — ибо тот, кто сопротивляется, терпит поражение». Казалось, еще мгновение — и она вылетит из колесницы.

Кони взволнованно приплясывали на месте, переминаясь с ноги на ногу. Клеопатра даже не шелохнулась. Во-первых, колесница остановилась, а во-вторых, нельзя показывать свою слабость на глазах у стольких зрителей. Авлет стоял, выпрямившись во весь рост, и его великолепный пурпурный наряд развевался на утреннем ветру. Дворцовый брадобрей сделал для него парик из длинных белокурых локонов греческих юношей, что принесли свои кудри в жертву Дионису. Светлый парик обрамлял толстое лицо Авлета, на котором резким контрастом выделялись косматые черные брови. Вместо короны на голове царя был венок из плюща, а в руке он сжимал, словно скипетр, золоченый тирс — неизменный атрибут Диониса. Задрав гордый орлиный нос, Авлет позволил светлым кудрям волной упасть себе на плечи, отчего стал походить на высокомерную юную девушку. В это время придворный живописец набрасывал его портрет, который позже станут чеканить на монетах.

— Они еще поставят мне статую, — заверил он дочку. — Пусть меня запечатлеют таким, каков я сейчас.

— Слон ждет, мой повелитель, — напомнил подошедший сатир.

Клеопатра отметила, что его остроконечные уши чуть обвисли, из-за чего он выглядел немного по-дурацки. Слуги ринулись помогать царю сойти с колесницы, но, к вящей радости зрителей, Авлет оттолкнул их ногой и соскочил на землю с изяществом, удивительным для такого тучного человека. Он протянул дочери руки, и Клеопатра прыгнула в объятия отца.

— Хватит, — заявила Хармиона, оттаскивая царевну от царя. — Так недолго и шею себе свернуть.

— Ты, Хармиона, похожа на злую кошку, — возмутилась девочка, пока наставница поправляла на ней платье. — Тебе всегда не по нраву развлечения. Ты — чистый разум без тела.

— Я — разум, который желает, чтобы тело было в целости и сохранности.

Клеопатра никогда не прислушивалась к предостережениям Хармионы, если они шли вразрез с ее желаниями.

— Сегодня я хочу быть всеведущей, как боги. Жаль, что нельзя быть сразу во всех местах! Что за кошмар — участвовать в шествии вместо того, чтобы любоваться им!

— Тебя разве не предупреждали, что сегодня это может быть опасным? Не отходи от меня ни на шаг. Ты все сможешь увидеть и отсюда, — твердо промолвила Хармиона.

— Не смогу! Я слишком маленькая.

Почему она не такая высокая, как Береника, которая унаследовала отцовский рост и красоту матери? Сестре досталось все самое лучшее, а Клеопатре — остальное. Это нечестно!

— Давай погуляем по большой галерее, пока у нас есть время. Сегодня там собрались все важные господа.

— Ну уж нет. Ты потеряешься в толпе. И что я скажу твоему отцу, когда начнется шествие, а тебя не будет?

— Пожалуйста, Хармиона! Обещаю, буду держать тебя за руку и вести себя хорошо.

На большой галерее собрались вельможи, богатые горожане и гости из чужих земель. Высокие ионические колонны поддерживали тент из ярко-алого полотна, который защищал знать от солнечных лучей. Клеопатра преисполнилась чувством собственной значимости, как только ступила на эту галерею. По всему портику стояли бронзовые, золоченые, мраморные фигуры богов востока и запада и обожествленных предков Птолемеев. Казалось, боги всего мира освятили своим присутствием этот праздник.

Царевна внимательно рассматривала гостей, которые веселились и вели беседы, принимая хорошо продуманные и эффектные позы. Женщины, смеясь, откидывали головы назад, выставляя напоказ великолепные ожерелья из матового жемчуга или блестящих красных гранатов. Любой мог видеть их изящные длинные шеи, щедро посыпанные пудрой. Словно крылья бабочек, трепетали ресницы на подведенных краской глазах, а кровавые губы привлекали большее внимание, чем слова, которые с них слетали. Клеопатра отпустила руку Хармионы и, закинув голову, попыталась повторить движения этих роскошных женщин. Увы, в результате у нее только разболелась шея.

— Сестра, тебе к лицу красный цвет! Ты выглядишь просто божественно, — раздался рядом ломающийся юный голос.

Клеопатра оглянулась и увидела своего двоюродного брата Архимеда, который восседал на спине черной лошади. Сбруя животного была двух цветов — алого и золотого, что указывало на принадлежность всадника к царской родне.

— Братик! Неужели ты стал родичем отца? Или ты просто украл эту лошадь? — спросила девочка, надеясь, что юноша не заметил ее кривляний.

— Сегодня утром к нам пришел посланник и сказал, что с этого дня я призван в царскую семью!

— Ты всегда нравился отцу, — улыбнулась Клеопатра.

Мать Архимеда была двоюродной сестрой Авлета, отец же был неизвестен. Царь всегда принимал близко к сердцу судьбы незаконнорожденных. Иногда Клеопатра рисовала себе в мечтах, что Архимед — ее сводный брат по отцу. Девочке очень нравился миловидный паренек, а будь он ее братом, они могли бы когда-нибудь пожениться.

— Скажи мне, что происходит в голове колонны? Мне отсюда не видно, — попросила царевна.

— Чудеса и ужас, сестренка. Воины наряжены сатирами в плащи алого и пурпурного цвета и увиты лозами. На ногах у них белые сандалии, и дамы судачат, что к концу дня они станут серыми. А ведет их красавец-военачальник, слишком молодой для этой должности. По мнению дам, ему определенно кто-то покровительствует.

— Откуда ты знаешь, что думают дамы, братец?

— Потому что Архимед всегда стремится туда, где дамы, — ответил юноша.

— Да ну их. Что происходит в начале процессии?

— Сатиры и менады, общим числом шесть сотен, несут священные реликвии, — продолжал Архимед развлекать двоюродную сестру. — Восхитительно! Сатиры перемазаны лиловой краской, а в волосах у них — грязь и листья, они ведь должны выглядеть дикими. Брадобреи остались без работы.

— А еще? Еще?

— Головы украшены козлиными ушами, а зады — хвостами. Ослы вырядились ослами. Эти ребята серьезно играют роль свиты Диониса. Они уже успели хорошо приложиться к вину и гоняются за менадами, которых трезвыми тоже не назовешь. Предсказываю: к полудню начнутся безобразия.

— Как я хочу это увидеть! — воскликнула разгоряченная Клеопатра. — Хочу! Хочу!

— Желание дамы — закон для воина, — произнес Архимед.

Он склонился с седла и протянул девочке руку, приглашая забраться на его лошадь. Клеопатра оглянулась, ища взглядом Хармиону, но увидела, что наставница оживленно болтает с одной из придворных дам. Всадник посадил царевну перед собой и тронул коня. Девочка вцепилась в лошадиную гриву и взволнованно завертела головой по сторонам, не обращая внимания на задравшийся подол своего платья.

— Ах, если бы у меня было много глаз, чтобы увидеть все-все! — воскликнула Клеопатра.

Чем больше подробностей этого праздника она старалась запечатлеть в памяти, тем больше новых картин разворачивалось вокруг — впереди, по сторонам, сзади. Архимед прикипел взглядом к трем высоким девушкам, нагим до пояса. У них на шеях блестели золотые ожерелья, спускающиеся в ложбинку между грудями. Девушки стояли перед колонной мускулистых молодых женщин с золочеными крыльями, которые символизировали Нику, богиню победы.

— Видишь тех трех красоток впереди? — спросила Клеопатра, неучтиво показывая пальцем на девушек. — Это наложницы моего отца.

— Хорошо быть царем, — вздохнул Архимед, не отрывая глаз от рыжеволосой девушки, что стояла посередине. Она перебросила волосы за спину, отчего ее левая грудь волнующе приподнялась. Рыжие кудри затрепетали на ветру, словно пышная осенняя крона юного деревца.

— О, они яростно сражались за честь возглавлять шествие богинь победы, и под конец отец сдался и разрешил это всем трем.

— Мудрец, — снова вздохнул юный всадник.

— Знал бы ты, сколько времени папа потратил на то, чтобы отобрать для них ожерелья, кольца и браслеты, — наябедничала Клеопатра, стараясь, чтобы ее голос звучал так же невинно и лукаво, как у дворцовых сплетниц.

— Они такие очаровательные, — восхитился Архимед. — Жаль, что я не видел, как они уговаривали царя.

— Давай поедем дальше, — недовольно отозвалась девочка.

Царевне было досадно, что ее двоюродный брат не сводит своих прекрасных карих глаз с рыжеволосой сирены. Поскольку Архимед даже не шелохнулся, Клеопатра сама ударила пятками в бока лошади.

— Где твои манеры, сестренка? — огрызнулся Архимед, когда они пронеслись мимо красавиц нимф. — Веди себя хорошо, на тебя смотрят служители божества.

Царевна гордо выпрямилась и бросила надменный взгляд в повозку, на которой неподвижными изваяниями высились жрецы и жрицы. Их белые одеяния лениво полоскались на ветру. Повозку окружали растрепанные менады, они держали в руках змей, которые яростно шипели и извивались.

Когда прошествовали менады, толпа зрителей утихла, поскольку следом двигалось зрелище необычайное и потрясающее — исполинский золоченый фаллос тридцати оргий высотой, увенчанный сияющей звездой в полторы оргии. Он был установлен на повозке, которую тащили несколько десятков мужчин. Взгляды зевак были прикованы к гигантской колонне. Тысячи голов поворачивались за проплывающим по улице фаллосом. Следом шли юноши, наряженные в костюм Приапа, похотливого сына Диониса и Афродиты. Между их ног раскачивались гипсовые пенисы, которые озорники поддерживали руками и угрожающе направляли на встречных девушек.

— Насмотрелась? — спросил Архимед. — Хармиона, наверное, уже скликает стражу. И мне придется провести первую ночь службы в тюрьме.

— В таком случае я позабочусь, чтобы там тебя хорошо кормили, — пообещала Клеопатра, оборачиваясь к брату и стреляя в него многообещающим взглядом.

— Ты так великодушна, сестренка? — усмехнулся он.

И пустил лошадь вскачь. А когда девочка от неожиданности ухватилась за его плащ, чтобы не упасть, Архимед весело рассмеялся.

* * *
Мелеагр проследил, чтобы последовательность и все детали шествия полностью соответствовали традиции. Одновременно он беспокоился о том, как бы в нынешнее просвещенное время все это помпезное представление не показалось слишком вызывающим. Послужит ли оно прямой цели — укреплению верноподданнических чувств к царской семье? Или, напротив, сослужит дурную службу? Боги часто смеются над тщательно обдуманными планами людей. Главный устроитель зрелища стоял и смотрел, как мимо него движется фантастическое шествие. Шли босоногие эфиопские вожди, которые несли на плечах слоновьи бивни и стволы эбенового дерева; шагала тысяча верблюдов, седельные сумки которых были набиты шафраном и фиалковым корнем; плыли клетки с павлинами, фазанами и прочими африканскими птицами… Все это яркое великолепие двигалось, качалось, блистало перед взором царского советника, словно странно отчетливое сновидение. Снежные барсы, жирафы, носорог… или даже пара? Мелеагр казался себе капитаном огромного ковчега из священной иудейской книги. Наверное, сегодня перед ним прошли все животные мира!

Сумеет ли юная царевна, четырнадцатилетняя Береника, затмить это пышное действо? Сумеет ли поразить толпу, опьяненную вином и блеском? Вот она, ошибка: он сам приказал разливать вино, чтобы всяк и каждый мог напиться вволю. Когда Авлет стал сомневаться, стоит ли платить такую цену за усмирение разгневанных подданных, Мелеагр ответил: «Разве Дионис не угостил бы почитателей своим любимым напитком?»

И теперь евнух смотрел, как шесть сотен рабов с чашами суетятся у неуклюжей конструкции с вином. По кругу стояли стальные шесты, на которые были натянуты львиные шкуры, а внутри плескались тридцать тысяч галлонов божественной влаги. Кому-то пришлось хорошо постараться, чтобы соорудить такую громадину. Но глядя на воплощение своего замысла, Мелеагр невольно позабыл о беспокойстве и проникся гордостью. Сорок мужчин и женщин топтались и плясали внутри огромного круга, они давили виноград, сок которого мешался с вином, и красный поток низвергался прямо на землю. Это только казалось, что винный водопад вот-вот затопит улицы города, но все равно зрелище было потрясающим. Когда струи вина ударили о землю, даже почтенные горожане не устояли и бросились туда, отталкивая локтями простолюдинов. Некоторым из них так не терпелось, что они смели с дороги рабов, разливающих вино, и сами подставили под струи большие кожаные фляги. В эти фляги поместилось бы достаточно вина, чтобы весело провести немало зимних ночей.

— Пошел, пошел! — поторопил какой-то сатир одного из пьянчужек.

Затем ухватил его за шиворот и отбросил в толпу. Незадачливый любитель выпить рухнул рядом с Мелеагром. Друзья несчастного приподняли его голову и влили ему в рот хорошую порцию добытого эликсира. Вино брызнуло во все стороны. Евнух почувствовал, как липкая жидкость стекает по его сандалиям и пальцам ног. И подумал, что к тому моменту, когда появится Береника, зрители уже перепьются до полного отупения.

Действительно, когда показался Авлет на слоне, его подданные были порядком навеселе. Царь сидел в беседке, закрепленной на спине огромного животного. Беседка была украшена виноградными лозами, фруктами, коронами, барабанами и масками греческого театра. Солнце стояло высоко, его лучи играли на золоте царских одежд, превращая толстого правителя в прекрасного и ослепительного бога. Авлета сопровождали всадники, среди которых гарцевал новичок — юный красавец с длинными волосами. Мелеагр уже решил пригласить сегодня юношу на ужин в свои покои.

При виде следующей повозки евнуха передернуло от отвращения. На ней стояла Теа, которая изображала Афродиту. Она, конечно, не была нагой, как богиня любви, выходящая из моря, но прозрачная зеленая ткань не скрывала изгибов ее тела. Крошечные морские ракушки прикрывали соски царицы. По обе стороны от Теа стояли золотые клетки с ласточками и голубями. Легенды гласили, что эти похотливые пташки вознеслись в небо вместе с Афродитой. Второй ребенок царицы, мальчик Птолемей XIII, сидел у ее ног, изображая маленького Диониса. Мелеагр долго спорил с Теа по поводу его костюма. Всем известно, что плодом любви Диониса и Афродиты стал Приап, и народ поднимет ребенка на смех, когда вспомнит об этом. Царица заявила, что евнух просто упрямится и что никто не посмеет смеяться над богами.

Символично, думал Мелеагр, что царица выбрала для себя образ самой развратной шлюхи Олимпа. Потом, устыдившись, евнух пожурил себя за то, что размышляет как невежда, ничего не смыслящий в древней религии. Судьба назначила Афродиту богиней любовных утех, в этом ее предназначение. К тому же богиня не соблазняла своего божественного отца, Зевса. Хотя имеется мнение, что он ее желал. Так что Афродита гораздо лучше Теа.

Толпу озарил яркий луч света. Все завертели головами, ища его источник, но тут же отвели глаза от слепящей точки. А потом Мелеагр увидел повозку, которую тащил слон. На повозке неподвижно, словно изваяние, стояла Береника. Над головой она держала щит, которым ловила солнечные лучи. Для шествия она облачилась в доспехи и являла собой Афину Палладу, богиню справедливой войны. Ее маленькая сестренка Арсиноя, первенец царицы Теа, сидела рядом, наряженная в козлиную шкуру. Арсиноя изображала великую богиню в детстве. На повозке лежали предметы, которые изобрела Афина: флейты, лошадиные уздечки, колеса со спицами, хомуты, цифры, маленькие модели кораблей и колесниц. Над головой Береники полоскалось знамя с девизом: «Афина времени не теряет». Десятки девушек в воинском облачении кружились вокруг повозки сияющей Береники и задорно вопили: «О-лу-лу!» Боевой клич эхом подхватывали маленькие девочки с крохотными щитами и легкими копьями. Малышки выступали стройными рядами, изображая воинство амазонок.

Царевна казалась настоящей богиней — грозной, неприступной и непостижимой. Ее непокорный нрав и стройное мускулистое тело хорошо соответствовали образу Афины. То ли под воздействием винных паров, то ли в порыве верноподданнических чувств, то ли в восхищении перед великой богиней народ воздел над головой кулаки и дружно заревел.

— О-лу-лу! — закричал Мелеагр, напугав окружающих вельмож, которые впервые увидели, как евнух, всегда невозмутимый, позволяет чувствам взять над собой верх.

Мелеагр заметил, что на него начали подозрительно коситься, но ему было все равно. В ушах звенели воинственные кличи, сердце трепетало от радости. Это знак, да, это знак богини — тот восторг, с каким люди приветствовали Беренику. Он верно угадал ее предназначение. Мелеагр закрыл глаза, вознося молитву божеству, и его вера в Беренику усилилась стократно.

Но советник недолго наслаждался своей победой. На улицу выплыла небольшая повозка в форме каменной лодочки Исиды, матери всех богов Египта. В лодке стояла младшая дочь царя. Ее багровое платье создавало неожиданный эффект по сравнению с длинными темными волосами и детским личиком. Рядом с повозкой шествовали два десятка жриц в черных париках гладкой копной и кроваво-красных одеждах. Улица заалела, багрянец резанул по глазам. В животе Мелеагра зашевелился ледяной ком, ему показалось, что еще немного — и его стошнит.

Клеопатра стояла на корме лодки, раскинув в сторону руки, словно хотела обнять свой народ, защитить его, как сама богиня-мать. Толпа взорвалась восторгом, захлопала в ладоши, а египтяне вскинули над головой тотемы в знак преклонения. Мелеагр не мог не отметить, что Береника подобной чести так и не удостоилась. Глядя на бушующий народ, Клеопатра уверилась в том, что вызывать подобные чувства в людях для нее не составляет большого труда. Это — особый дар, и она обладает этим даром.

Мелеагр тоже это заметил. И подумал, что девочка может доставить много неприятностей. У нее нет красоты мачехи или прав на престол ее старшей сестры. Она так мала, что все привыкли ее недооценивать. А напрасно. Хорошо, что она совсем ребенок. Потому что, в отличие от мачехи, у этой девчонки острый ум. Вот что всегда опасно.

* * *
Под вечер Мелеагр выехал за город, на стадион, чтобы посмотреть, как будут приносить в жертву быков. Их забьют посреди стадиона, зажарят на вертелах и подадут всем желающим — с фруктами и хлебом, а также остатками дармового вина.

Авлет слез со слона, женщины покинули повозки и колесницы, и царская семья разместилась на тронах, установленных на трибуне. Мелеагр и несколько избранных вельмож устроились под царским тентом. Евнух был рад, что ему не пришлось смотреть на состязание артистов, хотя обычно он любил театр. Его мутило, когда Авлет совался не в свое дело. В конце концов, это непристойно. Но сегодня, выступая от имени бога, царь не стал участвовать в соревновании на звание лучшего флейтиста. Победитель, занявший первое место, восседал сейчас рядом с правящей семьей, рука об руку с золотым Дионисом. Это был прелестный юноша с чудными карими глазами и золотыми кудрями, которые волнами падали на плечи. Сегодня ему придется сперва выслушать игру Авлета на флейте, а потом провести ночь в царской спальне. Мелеагр дал себе зарок отыскать потом парня и пригласить к себе на завтрак. Юноша явно приехал издалека, и ему наверняка понравится вид на море с балкона покоев Мелеагра.

Клеопатра сидела рядом с Архимедом и не знала, чем восхищаться больше — шествием жертвенных быков или рукой брата на ее запястье. Она затаила дыхание, когда на стадион начали выводить пять сотен быков. Это заняло полчаса, а то и больше. Время остановилось, пока огромные животные ступали по арене. Каждого вели трое рабов, а впереди вышагивал жрец с косой и четверо подручных с огромным серебряным сосудом для сбора жертвенной крови.

— Какое торжественное шествие, — прошептала девочка на ухо Архимеду.

— Кровь жертвенных животных нельзя расплескать, — ответил тот. — Когда люди едят их плоть и пьют их кровь, они причащаются божества.

Заходящее солнце озарило стадион золотым лучом. На арене появились жрицы. Они повернулись лицом к быкам и в один голос запели: «Снизойди, владыка Дионис, бог подземного мира, спасший мать из Аида. Снизойди, сын Зевса, державший в руках молнию. Снизойди, покровитель винных лоз, зерна и всего, что зеленеет. Титаны растерзали плоть твою. Сегодня мы приносим тебя в жертву, чтобы ты восстал вновь».

И жрицы упали ничком на песок.

— Спаси быков и убей царя! — раздался в тишине нестройный хор злых голосов в дальнем конце стадиона. — Спаси быков! Убей царя!

К первым выкрикам присоединились другие голоса, громче и ближе. Клеопатра поняла, что они пробираются к тронам. Девочка ухватилась за Архимеда, но юноша выдернул руку. Он вскочил, закрывая сестру своим телом. Остальные воины спрятали за щитами царя, царицу и Беренику.

— Бросьте римского нахлебника быкам! — ревела толпа. — Быкам! Быкам!

Забияки начали швырять на трибуну яйца, которые сочно разбивались о тела стражей. Скользкая скорлупа шлепнулась на сандалию Клеопатры. По ступеням скатилась волна родичей, которые размахивали оружием. Сметая все на своем пути, солдаты оттеснили бунтовщиков от царской трибуны. Авлет встряхнул плащ и поправил сбившийся парик. Командующий, все еще в костюме сатира, сообщил, что безопасней будет вернуться во дворец.

Архимед вывел Клеопатру, прикрывая ее своим плащом. Оглянувшись, девочка увидела, как к небу взмыли пять сотен кос, на которых играли лучи солнечного бога Осириса. Но так и не заметила тот мига, когда его брат Дионис, бог быков, безропотно подчинился своей судьбе.

ГЛАВА 5

Гнею Помпею, полководцу

От царя Птолемея XII Авлета


Мой добрый друг,

Боги дают тебе возможность воздать добром за мою последнюю услугу. Я выполнил твою просьбу, чем вызвал недовольство моего народа.

И сейчас крики толпы проникают за стены дворца. Люди требуют разорвать отношения с Римом. Мой народ боится нашего союза, боится, что я приглашу тебя на царствование. Моя семья заперта во дворце, надеясь только на верность стражи и родичей. Ворота поджигали уже несколько раз. Ходят слухи о заговоре.

Посему прошу тебя, добрый друг, прийти мне на помощь так, как пришел к тебе я, — решительно и быстро. Мы должны показать всем, что царя этой земли поддерживает сам Рим. Толпа мятежников не может сравниться с римским легионом, с воинами, которых воспитал ты. Торопись же на помощь своему верному союзнику.

* * *
— Мне уже десять лет. Меня тошнит от скучных уроков Мелеагра, — твердо объявила Клеопатра. — Пора изучать философию и математику. А еще я хочу лучше узнать римскую политику, чтобы помогать отцу при дворе.

Девочка стояла перед троном, скрестив руки на груди. Царевна знала, что уговаривать родителя проще, сидя у него на коленях, но сейчас она была не в настроении и миндальничать не собиралась. Отцу постоянно угрожала опасность, и ей необходимо подготовиться как следует, чтобы смело взглянуть в лицо беде. Клеопатра неплохо разбиралась в тайных рычагах римского управления, но этого мало, чтобы стать царским советником и послом. Теа — царица, Береника — старшая в семье, у царя подрастают двое сыновей, которым и достанется трон после его смерти. Но никтотак не предан Авлету, как Клеопатра. К тому же она умнее всех их, вместе взятых.

— А еще, папа, — продолжила девочка, глядя в лицо обескураженному царю, — ты знаешь, что я давно мечтаю заниматься с учеными Мусейона.

Еще до того, как царевна осознала значение этого заведения для всего ученого мира, ей нравилось сидеть во дворе вместе с Хармионой и наблюдать за преподавателями и учениками. Словно хищные вороны, люди в черных одеждах кружили друг возле друга, обсуждая тайны мироздания. Последним приобретением Мусейона стал некий Деметрий, тощий философ-грек, который до этого преподавал в самом Риме. Он был неоплатоником и попутно преподавал римское право и литературу. Именно такой человек помог бы Клеопатре исполнить ее мечту.

— Ну, почему бы и нет? — вздохнул царь. — Я все равно им плачу. Видят боги, казна тратит немало средств, чтобы эти ученые были сытыми и довольными жизнью. Видимо, роскошь и образованность всегда идут рука об руку.

— Если маленькая царевна собирается изучать философию у самого Деметрия, он мог бы заниматься и с твоей старшей дочерью, — предложила Теа.

Клеопатра стиснула руками плечи и, затаив дыхание, выслушала ответ сестры:

— Еще чего! Я видела его. Он похож на летучую мышь, которая шныряет над могилами.

Так и вышло, что начиная со следующего утра ровно в девять часов Деметрия приводили во дворец. Хотя Мусейон находился в том же квартале города, что библиотека и дворец, царской семье было небезопасно появляться на улицах, даже с телохранителями. Черный наряд философа болтался на нем как на палке, короткие и редкие волосы реяли вокруг лысой макушки. Несмотря на внешнюю тщедушность, Деметрий был человеком упрямым и настойчивым. У него хватало терпения читать и обсуждать диалоги Платона с десятилетней девочкой. Клеопатра сказала ему, что хотела бы изучать римскую историю. Но учитель заверил девочку, что юный разум сначала должен впитать великие творения, несущие греческие идеалы добродетели, красоты, истины и знания, а уж потом погружаться в пучины и порочные омуты латыни, зарожденной в «этой выгребной яме».

Хотя Клеопатре не терпелось изучать политические дисциплины, которые могут помочь отцу, ей приходилось довольствоваться Платоном. Ее очаровал диалог «Мено» и вопрос о постижении добродетели. Девочка не могла понять, отчего Хармиона и даже этот старый ученый ворон, казалось, обладали врожденной добродетелью. Они всегда поступали правильно, в то время как остальные, в том числе и сама Клеопатра, постоянно вынуждены бороться с собой, чтобы достичь греческого идеала. Но она хотя бы лучше Теа и Береники, которые и не думали вступать в войну со своими пороками.

— А ты можешь научить меня добродетели? — спросила Деметрия царевна, когда они стояли возле дворцового пруда, в котором благоухающие белые лотосы манили прекрасными лепестками.

— Как доказал Сократ, добродетель даруется свыше. Все знание — а добродетель есть вид знания — заложено в нас бессмертной душою. Этому нельзя научиться. Можно только вспомнить.

— Не понимаю.

— Сократ сказал, что если бы добродетели можно было обучиться, все образованные люди были бы добродетельными. А этого не происходит.

Обтянутые кожей скулы Деметрия дрогнули, тонкая щель рта раскрылась в улыбке. Из-за худобы ученого его улыбка казалась мучительным оскалом. Царевна радостно улыбнулась:

— А ты можешь помочь мне вспомнить добродетель?

— А твоя царственная и бессмертная душа действительно желает и требует этого?

— Да, Деметрий, желает. Я вспомню знание и обрету добродетель.

Девочка крепко зажмурилась, пытаясь вспомнить это самое потерянное знание, но все, что она услышала, был далекий стрекот ласточки.

— Пока я ничего не обретаю, — призналась она. — Но обязательно обрету.

— Полагаю, для этого потребуется время и уединенные размышления, царевна, — предупредил Деметрий. — Крылья мудрости не всегда быстры.

— На сегодня довольно, — сказала Клеопатра, подняв глаза к чистому, безоблачному небу. — Жаль, что я не могу покататься верхом…

— Царевна, иногда ты с головой погружаешься в учение, а иногда поразительно рассеянна, — укорил девочку наставник и упер руки в бока — он всегда так делал, когда был чем-то недоволен.

— Я люблю учиться, Деметрий, но меня мучит… странное чувство.

— Какое? — спросил ученый, смерив царевну насмешливым взглядом.

— Знание что-то пробуждает во мне, но я не знаю, как это назвать.

Это странное чувство давно терзало Клеопатру, и девочка не представляла, что с этим делать. Но в последнее время, когда новые мысли и идеи будоражили ее сознание, она не могла усидеть на одном месте, ее постоянно куда-то влекло, звало к действию. Царевна томилась то ли неясной тревогой, то ли непонятным волнением, и избавиться от этого ощущения помогали лишь физические упражнения.

— Мне хочется все бросить и бежать куда-то, что-то делать.

— Я никак не пойму тебя, — нахмурился философ. — Нельзя бежать от знания. Ты никогда ничему не научишься, если всякий раз, постигая что-то новое, ты будешь мчаться к конюшням.

— Помнишь, как мы вчера дочитали пьесу Софокла «Филоктет»?

— Да. Не прошло и двух минут, как ты выскочила из библиотеки и бросилась к отцу, умоляя позволить тебе прокатиться верхом. Нетерпение — это интеллектуальное самоубийство!

— Просто я так обрадовалась, что все закончилось хорошо и Филоктету не пришлось до конца своих дней томиться на острове, что мне захотелось отпраздновать счастливый финал быстрой скачкой по полям.

— Странная логика, — заметил Деметрий.

— Мой дух бунтует. И мне приходится выплескивать чувства наружу.

Как объяснить этому аскету буйство ощущений, которые распирают ее маленькое тело? Как объяснить ему, бледному скелету с холодным сердцем, что она любит свободу и простор так же неистово, как и его занятия? И постоянно разрывается между этими двумя страстями. И все время заключения в дворцовых стенах она рвется на свободу, прочь из плена.

— В эти минуты я не владею собой, — зардевшись, призналась девочка. — Меня гнетут эти угрюмые стены. От них хочется удрать. К моему пони.

— Может, ты предпочла бы изучать великие творения прошлого в конюшне?

— Ты ничего не понял, Деметрий. Ты такой же, как Хармиона. Вами владеет чистый разум.

— Полагаю, все дело в крови, которая течет в твоих жилах, — вздохнул ученый. — Давай присядем на скамейку и отдохнем.

Он подождал, пока Клеопатра плюхнется на грубую скамейку из кипариса, после чего, медленно сложившись в поясе, устроился рядом.

— Какая еще кровь? — осведомилась царевна.

— Женщины твоего рода всегда обожали лошадей. Двести лет назад на Олимпийских играх царица Египта посрамила всех владельцев лошадей. Ее жеребцы были лучшими. Царицу и ее сестру признали первыми наездницами своего времени, к большому недовольству спартанцев, которые даже хотели снять их с соревнований.

— Ты говоришь совсем как Мелеагр, который сходит с ума по истории Птолемеев, — проворчала девочка. — Откуда ты это узнал?

— Я — ученый, чего никогда не скажут о тебе. К сожалению. А ведь ты обладаешь острым умом. Но тебе не дает покоя твой беспокойный дух.

— Ты меня обижаешь, Деметрий. Я хочу быть ученым!

— Благородное желание, — сухо улыбнулся наставник. — Царица-философ! Но боюсь, что твое предназначение — это действия, а не размышления.

* * *
— Шпионы дорого стоят, мой повелитель. Аммоний посадил Клеопатру на колени, понимая, что это усилит его позицию и ослабит волю царя. Аммоний был греком средних лет, весьма увесистым и плечистым. Он был одет в наряд из превосходного хлопка и благоухал духами, которые сделали бы честь самому царю. Этот грек сколотил целое состояние на жадности римлян, которым не терпелось наложить лапу на египетские богатства. По особому соглашению с Авлетом Аммоний по сниженным ценам закупал товары — а в Египте правящая семья владела монополией на производство многих вещей. Взамен он поставлял царю обильные сведения о римской знати, которая за деньги щедро делилась с ним информацией.

— А что я могу поделать? Римских сенаторов не подкупишь медяками или дешевыми побрякушками.

— Понимаю, — досадливо поморщился Авлет. — Но стоит ли проявлять излишнюю щедрость?

Клеопатре хотелось, чтобы отец пошел навстречу торговцу. Деметрий уже начал преподавать ей латынь, и девочка мечтала о том времени, когда Аммоний научит ее общению с римлянами — как выуживать у них полезные данные и передавать отцу. Вот тогда рядом с царем будет сидеть она, преданная дочь, а не жена-самозванка, и нашептывать ему в ухо мудрые советы.

— Настают опасные времена, владыка, — прогудел торговец. — Риму очень нужны деньги. Пока он вел постоянные войны по всему миру, его казна истощилась. Запасов зерна не хватает, чтобы прокормить армию. Римлянам необходимы деньги прямо сейчас. Еще немного — и всю империю захлестнут восстания.

— Знаю-знаю, Рим снова протянул жадные руки к сокровищам Египта, — запричитал царь.

— Можно подумать, у нас мало своих несчастий, — фыркнула Теа. — Разве новости из Рима помогут нам, когда горожане будут резать нас в постели? Лучше мы потратим деньги на то, чтобы вызнать день, на который заговорщики назначили покушение.

— Восстание в собственной стране — это важный довод в пользу шпионажа, — медленно и внятно, словно ребенку, пояснил царице Аммоний. — Усмирить непокорных можно только силой.

— Да-да, конечно, — пробормотал царь, изучая список издержек, который предоставил торговец. Теа неодобрительно повела носом в сторону папируса, но читать не стала. — И все-таки денег уходит слишком много.

— Повелитель, ты давно бывал за границей? Ты знаешь, как там все дорого? — зачастил Аммоний и от волнения начал качать Клеопатру на колене, словно младенца. — Думаешь, легко добиться встречи с каким-нибудь сенатором? Нет, хотя он прекрасно знает, что я хочу подбросить ему деньжат. К каждому требуется свой подход. Иногда я целыми днями торчу на Форуме, пока не сталкиваюсь с нужным человеком «чисто случайно».

Царь застонал. Царица отвернулась, давая понять, что не собирается заниматься этими делами. А Клеопатра незаметно перебралась на другое колено Аммония, которое не качалось.

— Говорят, новый союз между Юлией Цезарем, Помпеем и этим богатеем Крассом не за горами. Этот Цезарь не остановится ни перед чем. Необходимо заняться им и его людьми, иначе это может печально закончиться для нас. Если ты заключишь союз с проигрышной партией, то — при всем моем уважении к тебе и пожеланиях здоровья и благополучия — можешь остаться без трона.

Авлет подмахнул расписку и передал писцу, чтобы тот выдал деньги. Аммоний вышел следом за писцом, низко кланяясь царю и радуясь удачной сделке.

— Не знаю, кто быстрее опустошит казну, — проворчал царь, — римляне или мои шпионы в Риме.

Клеопатра вернулась в свою комнату, ее ждал обычный двухчасовый отдых. Считалось, что маленьким царевнам вредно бодрствовать в самое жаркое время суток. Клеопатра редко спала, чаще она просто сидела на постели и читала стихи или играла с собаками, обучая их разным забавным фокусам. Девочка не могла дождаться, когда ей наконец исполнится тринадцать лет и дневной сон заменят на получасовый отдых. Когда царевна пожаловалась Хармионе, что она не младенец и ей не нужно спать так долго, наставница посоветовала девочке, пока возможно, наслаждаться передышкой. Но спать днем Клеопатра все равно не могла. Она лежала на полу, обняв пятнистую борзую по кличке Минерва, и обводила пальцем продолговатые пятна на шкуре собаки.

Царевна знала, что имеет все данные для того, чтобы стать отличным шпионом. Она уже говорила на самых разных языках, включая египетский, который оставался загадкой для всех ее предков. Ее историям, как правдивым, так и выдуманным, верили даже самые закоренелые скептики. В седле она держится так же хорошо, как любой мужчина или ее сестра Береника. Ее не укачивает ни на корабле, ни в колеснице. Последнее, по словам Аммония, было очень важным качеством для шпиона. Царь не жаловал тех, кто подвержен приступам морской болезни. Более того, она обожает приключения. Правда, с нее никогда не спускают глаз, особенно Хармиона, которая без устали твердит об опасностях, поджидающих на улице. Царская семья вынуждена сидеть во дворце. Они боятся. Все, даже Береника, которая целыми днями возится с младшей царевной Арсиноей, обучая ее стрелять из детского лука.

У нее, Клеопатры, больше способностей, чем у них всех, вместе взятых. Какой толк от Береники или Теа в шпионаже? Или перед лицом восставших египтян? Теа разве что примется умолять их о пощаде. Береника будет сражаться и погибнет. И никакой пользы государству они не принесут. То ли дело Клеопатра! Она докажет отцу, что способна на большее, чем самовлюбленная мачеха или злобная сестра. И тогда Авлет поймет, что его дочь — единственная, кто достоин сидеть рядом с ним и править от его имени.

Одногодки Клеопатры, египетские девочки, которые выполняли мелкую работу во дворце, носили белые платья. Эти наряды им выдавали уже во дворце. Вчера царевне стало любопытно, как она смотрелась бы в такой одежде. Она насела на маленькую служанку Секки и долго описывала ей страшные пытки, которые ждут египтянку, если она тайком не принесет Клеопатре простое белое платье и цветастый шарф. Семья Секки служила при дворе с незапамятных времен, в течение многих поколений. Ее мать была старшей над дворцовыми прачками. А братья драили огромные медные котлы на кухне, одновременно обучаясь искусству разделывания мяса и дичи. Этим они будут заниматься, когда подрастут. Секки боялась, что ее застукают. Ведь мать постоянно повторяла, что на дворцовой службе нельзя допустить ни одной ошибки.

В двери трижды постучали условным стуком, и в комнату царевны юркнула Секки. Перед тем как войти, девочка осторожно оглянулась по сторонам.

— Я вознагражу тебя, — прошептала Клеопатра, когда египтянка протянула ей сверток с одеждой. — Я прослежу, чтобы тебя назначили ко мне в прислуги.

— А как же то, о чем ты говорила вчера? — насмешливо поинтересовалась девочка.

— А что я говорила вчера?

— Что меня будут мучить, а потом убьют.

— Я сказала, что тебя будут мучить и убьют, если ты не поможешь мне, — поправила ее Клеопатра, натягивая через голову платье из хлопка. — Но ты помогла мне, поэтому я вознагражу тебя продвижением по службе. Если я стану шпионом отца, ты станешь моим собственным шпионом. Понимаешь?

Секки неохотно кивнула.

— Ну, и как я выгляжу?

Царевна была уверена, что с такой золотистой кожей, умением прекрасно говорить на местном языке и с плетеной корзинкой в руках она похожа на обычную служанку. Секки достала из кармана несколько полотенец и заткнула их за пояс госпожи. Теперь Клеопатра действительно выглядела как девочка из дворцовой прислуги.

— Сойдешь за мою сестру, — храбро предложила Секки.

* * *
— В Риме только об этом и говорят.

Клеопатра опустила пузырек с гвоздичным маслом и бросила взгляд на соседний прилавок. Продавец книг, грек по происхождению, разворачивал какой-то свиток. Пробежав глазами текст, он презрительно глянул на человека, который предложил ему этот свиток. То был коренастый римлянин в белом облачении, заляпанном остатками завтрака.

— И ты называешь это поэзией? — снова возмутился грек и вполголоса зачитал: — «Пусть живет и здравствует со своими кобелями, по триста приемля разом, не любя, но лишь надрывая уды им то и дело…»

Он швырнул свиток торговцу, который обиженно прижал папирус к груди.

Катулл! Несомненно, это тот самый злосчастный римский поэт, произведения которого. Деметрий объявил неподобающими для маленьких девочек. Клеопатра рвалась хоть одним глазком взглянуть на его стихи, но наставник заявил, что Катулл — развратник и безбожник. И вот теперь, во время третьего выхода на базар, ей наконец повезло. Каждый четверг, когда дворцовая стража была занята тренировкой во дворе, девочка проскальзывала на кухню и убегала через заднюю дверь. Она дрожала, кланяясь стражнику у ворот и бормоча приветствие на египетском языке, но равнодушный солдат не обращал на малышку внимания и продолжал чистить ногти кинжалом. Наслаждаясь теплым солнцем и прохладным ветерком, девочка мчалась на рынок, в лабиринт прилавков и лотков, где можно было найти все на свете, в том числе такие штуки, о которых Клеопатра даже не подозревала, например чесалки для спины, мазь против вшей, зубочистки и средства для улучшения потенции. В надежде узнать что-либо важное царевна ходила хвостом за странствующими философами, знаменитыми возмутителями спокойствия. Философы размахивали руками, напыщенно излагая свои идеи стайкам молодых людей, которые толпились вокруг них. Девочка прислушивалась к неторопливым беседам мужчин, которые играли в шахматы и болтали о всякой всячине — сырости, пыли, мухах и налогах. И следила за торговцами, которые обсуждали политику и злободневные вопросы. Как она ни старалась, но пока ее добычей стали лишь слово «совокупляться» на эфиопском и наставления старого повара о том, как правильно срывать спелые дыни.

Владелица лотка с благовониями, дряблая старуха с лицом как перезревшее яблоко, подозрительно следила за тем, как Клеопатра отставляет пузырек с маслом гвоздики и тянется за экстрактом лотоса. Нюхая духи, девочка одновременно вслушивалась в разговор, который шел у соседнего прилавка.

— Покажи-ка, есть ли у тебя деньги, девочка, — потребовала торговка.

Царевна встряхнула кошель с серебряными монетами.

— А, тогда все в порядке, — сказала старуха с такой жадной ухмылкой, что любой покупатель со всех ног бросился бы прочь от ее прилавка.

— Грязь! Мерзость! Полная ерунда! Гадость! — продолжал возмущаться грек, разнося новую поэму Катулла в пух и прах. — И что с ним случилось?

Прижав руку в груди, он начал нараспев декламировать:

— «Сколько, Лесбия, надо лобызаний мне твоих, чтоб насытить и пресытить? Так огромно число песков Ливийских, в сильфеносной насыпанных Кирене, меж ораклом Юпитера пустыни и гробницей святой над Ваттом древним…» И это — поэзия? Дрянь это, а не поэзия!

— Мой друг, ты можешь полагать, что это — не стихи, но здесь идет речь о том, что будоражит весь Рим. Лесбия, муза нашего поэта, нашла себе нового любовника. Катулл объявляет, что она не лучше обычной проститутки. Его сердце разбито. Неудивительно, что он поливает грязью всех, до кого может дотянуться. Он обезумел. И не обошел вниманием даже Юлия Цезаря.

Торговец-грек снова отобрал у римлянина свиток:

— Дай взглянуть еще раз.

Юлий Цезарь! Снова это имя. Им нужно будет заняться как следует. Клеопатра знала, что этот человек покорил Испанию и стал ее правителем. А еще у него огромная армия. Аммоний сказал, что он состязался в красноречии со знаменитыми ораторами, его превзошел только сам Цицерон. Юлий Цезарь мог убедить кого угодно в чем угодно.

— Вот здесь, видишь? — показывал римский торговец. — Он называет Цезаря обжорой и развратником. Говорит, что он спит с другим любителем мужчин по имени Маммурино.

Грек начал перечитывать поэму про себя. Хотя его губы шевелились во время чтения, Клеопатра не уловила ни единого звука. Затем торговец поднял взгляд на римлянина.

— А я думал, что в Риме таким не занимаются.

— Цезарь занимается, — пожал плечами римлянин. — Во время первого своего морского похода он переспал с Никомедом, царем Вифинии. Легионеры до сих пор называют его за глаза царицей Вифинии. Я-то знаю, брат моей жены — центурион десятого легиона.

Он достал из сумы еще один свиток.

— А как насчет этого?

Грек прочел его сперва молча, затем вслух:

— «Я не горю желанием поддаться на твои уговоры, Цезарь, а также узнать, какой у тебя характер — веселый или мрачный».

Клеопатра не могла определить, о чем эти стихи. Судя по всему, торговец книгами — тоже. Он вопросительно посмотрел на римлянина и спросил:

— На латыни это, наверное, звучит лучше?

— Перевод отличный, не сомневайся. А если ты не хочешь брать, то Никий с радостью купит все, что я ему предложу.

— Нет-нет, я беру, — поспешно ответил грек, выхватывая свитки из рук собеседника.

Затем повернулся и позвал слугу:

— Мальчик! Отнеси к переписчику, закажи сто копий. И пусть не тратит времени на всякие завитушки на полях! Мне нужны эти копии как можно скорее.

— Сто копий? — поразился римлянин. — Тебе же не понравились эти стихи.

— Здесь сплетни о знаменитостях, люди это любят.

Грек отдал деньги, и слуга побежал к переписчику.

— Ничего нового я пока не могу сказать, — промолвил римлянин. — Сдается мне, дома начинаются беспорядки. Наверное, побуду пока здесь.

Клеопатре стало дурно от запаха лотоса. Она закупорила бутылочку восковой крышкой. Разговор книготорговцев показался ей жгуче интересным.

— Говорят, Цезарь и Помпей собираются объединять войска и возвращаться в Рим. Красе поддержит их деньгами. Такие суммы, какие нам и не снились. Чувствую, добром не кончится.

— Держись от всего этого подальше, друг мой. Власть имущие приходят и уходят, а нам, маленьким людям, нужно заботиться о том, как выжить.

— Ты прав, дружище. Кто знает, как долго продлится союз между Цезарем и Помпеем? Весь Рим в курсе, что прежде Цезарь захаживал к Муции, жене Помпея. Может, и сейчас там бывает. А собственную жену услал, когда застукал ее со своим другом Клодием. Сказал, что его жена должна быть выше подозрений.

— А сам-то водил шашни с царем и с этим мужеложцем, Маммурино, и с супругой Помпея. Вы, римляне, просто насмехаетесь над моралью!

— Мы научились этому у вас, греков.

Мужчины расхохотались, запрокинув головы, так что Клеопатра могла пересчитать, сколько зубов недостает у них во рту.

— Что ж, Помпею рога только на пользу, — сказал грек, отдышавшись. — Наш царь у него в кармане. Вместе с нашими деньгами.

Клеопатра вся превратилась в слух.

— Ты собираешься покупать это масло или нет? — заскрежетала старуха. — Плати денежку, сестрица!

Царевна бросила в нее монетой и снова замерла, стараясь не упустить ни слова.

— Флейтист послал вашему Помпею восемь тысяч египетских солдат, чтобы подсобить ему прижать иудеев, и целую гору золота. Народ просто взбесился, когда узнал об этом. Тут скоро такое начнется! На твоем месте я бы хватал свои денежки и бежал куда подальше.

— А с чего ты решил, что в Риме будет безопасней, чем в Александрии? Возмущенная толпа, которая бродит по вашим улицам сегодня, не идет ни в какое сравнение с тем сбродом, который наводняет Рим.

— Я просто хотел дать тебе дружеский совет, — ответил грек. — Народ волнуется. А когда начинаются волнения, то недалеко и до бунта.

* * *
От Гнея Помпея, полководца

Птолемею XII Авлету, правителю двух царств Египта


Мой друг и союзник,

К сожалению, моя армия до сих пор сражается в Палестине, каждый солдат на счету. Хотя я окружил врагов и держу осаду, иудейские племена продолжают упорствовать. Даже на поле боя они исполняют свои религиозные обряды, если сражение происходит в шаббат. Мне начинает казаться, что они смеются надо мной. Пока мы не покорим их, пусть наша дружба будет залогом того, что я приду тебе на помощь, как только смогу.

ГЛАВА 6

Клеопатра любила Дельту — устье реки, где Нил разветвлялся на много рукавов и казался длинными пальцами, цепляющимися за материк. Ей нравилось смотреть на тучи птиц, кружащихся в сером небе, или на грациозную белую цаплю, стоящую на одной ноге. Влажный северный воздух оседал на волосах туманом, мягко оглаживал кожу. Почва здесь была заболоченной и коварной, и усидеть на непослушном пони оказалось непросто. Клеопатра назвала Персефоной свою молоденькую кобылку, которая отличалась таким же норовистым характером, как и сама царевна. Но в этих краях Клеопатре нравилось далеко не все, например змеи, комары, пауки, множество мелких грызунов с острыми зубками, а главное — Береника. Старшая сестра гарцевала верхом на большом жеребце по кличке Ясон. Она пронеслась так близко от Персефоны, что пони испуганно дернулась, едва не сбросив наездницу в грязь.

— Эта мерзкая лошаденка когда-нибудь свернет тебе шею, сестрица, — бросила Береника, возвращаясь.

Клеопатра удержалась в седле. Но тут мимо проскакали две спутницы Береники, мускулистые ладные девушки-бактрийки, за плечами которых громко хлопали колчаны со стрелами. Их насмешливые взгляды полоснули по младшей царевне.

— Мохама! — позвала Клеопатра, оглядываясь в поисках служанки.

Она незаметно возникла рядом. Мохама была родом из пустыни, ее буйные черные кудри свободно обрамляли смуглое упрямое лицо.

— Видела? Если они хотели меня напугать, то сильно ошиблись, — возмущенно сказала Клеопатра, отважно пытаясь скрыть свой страх.

— Пусть эти твари нас не трогают, а то пожалеют, — кровожадно усмехнулась Мохама.

Греческий она выучила совсем недавно. Ее миндалевидные глаза мерцали мягким золотистым светом. Кожа Мохамы была темного цвета — не черной, как у нубийцев, и не светло-золотистой, как у египтян, а странного смешанного оттенка.

— Не волнуйся. Я слежу за ними вот этими двумя глазами и третьим, на затылке, — заверила служанка.

Клеопатра приметила девушку несколько месяцев тому назад, когда та зажигала лампы в главном зале. Мохама поднимала крышки ламп и наполняла светильники маслом из огромного кувшина. Завороженная высоким ростом и недюжинной силой рабыни, Клеопатра подошла к ней и робко спросила:

— Ты амазонка?

Макушка девочки едва доставала Мохаве до ключиц.

— Амазонки жили на востоке, а я с запада, из пустыни.

На ломаном греческом языке девушка объяснила царевне, что ее поймали в шестнадцать лет или около того, насколько она могла сосчитать по луне. Она с братьями напала на экспедицию царских картографов. Когда Мохама увидела, что враги хорошо вооружены, она начала кружить на лошади вокруг повозок, засыпая песком глаза солдат. За это время братья успели сбежать.

— Ты пожертвовала собой? — поразилась Клеопатра.

— Это была не жертва. Они везли добычу.

Несколько дней царевна наблюдала за Мохамой во время работы, размышляя о том, будет ли такая рабыня ей полезна. Хотя черная девушка не была амазонкой, она походила на них, если только изображения на вазах и кувшинах не лгут. Возможно, она также владела навыками воительниц, в которых настолько преуспели Береника и ее подруги. Береника была старше, выше и глупее Клеопатры, которая подозревала, что бактрийки могут быть подосланными убийцами.

Царевна поделилась своими страхами с Мохамой. На следующий день рабыня вытащила из складок своего хитона изогнутый кинжал с эбеновой рукояткой, инкрустированной кусочками слоновой кости.

— Я принесла царевне подарок, — сказала Мохама, протягивая девочке кинжал. — Это самаритянский нож.

— Я так и знала! — воскликнула Клеопатра, хватая оружие. — Ты настоящая амазонка! Самаритяне — потомки скифов и амазонок. Они сражались кинжалами лучше всех на свете.

— Я не самаритянка, я забрала этот нож у самаритянского солдата.

— Украла, ты хочешь сказать, — поправила Клеопатра, внимательно следя за лицом девушки, не обидится ли.

Та лишь пожала плечами.

— Нет, солдат кое-что хотел от меня, и я дала ему это в обмен на кинжал.

— А что ты ему дала?

— То, что можно давать каждый раз, не теряя ничего.

Клеопатра растерялась, а Мохама спокойно продолжала:

— Весь город бурлит. Царская семья в опасности даже здесь, в дворцовых покоях. Тебе угрожает твоя собственная сестра. Если позволишь, я буду спать на полу у твоей постели. А ты на ночь будешь класть кинжал под подушку. Если в комнату проникнет враг, ему придется сперва убить меня. Может, ты успеешь перерезать ему глотку, пока он будет бороться со мной. Я покажу тебе, как это делается.

— Прекрасно! — возликовала царевна.

Мохама велела Клеопатре взять кинжал, лечь на кровать и сделать вид, что борется с противником. Царевна опустилась на постель, осторожно сжимая оружие в правой руке. Свободной рукой Клеопатра вцепилась в одеяло, а кинжалом принялась кромсать подушки, помогая себе коленями. Внезапно чья-то нога прижала ее к кровати. У Клеопатры разжались руки. Мохама ухватила девочку за волосы и отвела ее голову назад. После чего нагнулась и медленно провела по горлу царевны пальцем. Затем шепнула ей на ухо, почти коснувшись кожи горячими губами:

— Вот так, враг короны! Твоя голова уже не твоя.

Сердце царевны бешено колотилось. Она не могла ни вздохнуть, ни пошевелиться. Ей казалось, что Мохама каким-то чудом сковала ее тело, вырвала волосы и свернула шею. У девочки не было сил, чтобы вымолвить слово. Наконец рабыня отпустила Клеопатру, помогла встать и поправила на ней одежду. Малышка обняла себя за плечи, пытаясь защититься неизвестно от чего.

— А теперь я буду врагом, а ты будешь сама собой. Ты придешь мне на помощь.

Но Клеопатра словно окаменела. Мохама подняла нож и протянула царевне.

— Раз пришлось сражаться, нужно быть смелой. Возьми кинжал, только не полосни меня.

Теплая рукоять вернула девочке силы. Словно она проснулась после долгого сна свежей и отдохнувшей и ей предложили новую игру.

— Да, я готова. Я зарежу любого врага! — воскликнула Клеопатра, взмахнув оружием.

— Царевна веселится. В убийстве нет ничего веселого. Лучше потренируемся без кинжала, пока ты не научишься. Я всего лишь рабыня, и моя голова многого не стоит, но мне она нравится.

Клеопатра рассмеялась и отложила нож. Когда Мохама опустилась на кровать, царевна наступила ей на спину, прижимая к постели. А затем уселась сверху. Мохама раскинула руки в стороны. Царевна попыталась схватить ее за запястья, но прежде чем она успела опомниться, обе девушки скатились с подушек и Клеопатра очутилась на холодном полу. Мохама поймала обе руки девочки и прижала их над головой царевны.

— Тебе еще многому предстоит научиться, царевна. К счастью, мужества тебе не занимать.

В тот же день Клеопатра явилась к дворцовому смотрителю и потребовала, чтобы рабыня Мохама стала ее личной служанкой.

* * *
Следуя совету Мелеагра, царская семья покинула Александрию перед рассветом, когда чернь спала и видела сны. Клеопатра знала, что путешествие будет не из легких, но не колебалась ни минуты, когда Авлет предложил «немного поохотиться» в районе Дельты. Ей хотелось убраться подальше от бунтующей толпы и Теа, которая снова была беременной и наверняка останется во дворце.

Кавалькада всадников и вереница повозок вытянулась длинной змеей, которая двигалась по болотам с шумом и гамом. Охотничьих собак везли в клетках. Борзые, натасканные на зайцев, и индийские псы, обученные искать и преследовать более крупную дичь, заходились лаем, будто старались перекричать друг друга. За царской свитой ехали двенадцать повозок: в трех размещалась личная прислуга царской семьи и их родичей, в двух сидели повара и их помощники, еще две были нагружены утварью и огромными кувшинами, а четыре везли тенты и спальные принадлежности для всей компании. В последней, двенадцатой повозке восседала наложница царя со служанками, на тот случай если Авлет пожелает развлечься во время путешествия.

Десяток родственников скакали рядом с царем и его детьми. Авлет путешествовал верхом на норовистом жеребце из породы, выведенной в Греции. Царь ценил лошадей этой породы выше арабских и ниссийских скакунов, которые пусть и были сильнее и выносливее, но для охоты не подходили: их крупные головы мешали как следует бросить копье. Оказавшись за городом, царь словно позабыл о всех государственных делах и неприятностях.

— Говорят, Александр предпочитал индийских собак. Из персидского дворца Дария он вывез тысячи псов, — громко сообщил Деметрию царь, стараясь перекричать собачий лай.

Философа пригласили с собой в награду за успехи младшей царевны в учебе.

— Деметрий, сегодня ты увидишь мою борзую Ауру в деле.

— Отец назвал ее так в честь собаки Аталанты, — пояснила Клеопатра.

— О богиня-девственница, великая победительница Калидонского вепря, будь благосклонна к нашему путешествию! — воскликнул Авлет. — О служительница Артемиды, освяти наше оружие, пробуди нюх наших псов, направь наши копья и стрелы в сердце добычи, и пусть ни человек, ни зверь не пострадают незаслуженно! Мы принесем жертву на твоем алтаре и возблагодарим тебя жертвенной кровью!

Тощий Деметрий заерзал в седле, вымученно улыбаясь. Клеопатра знала, что учителю были глубоко безразличны и прогулка на свежем воздухе, и пролитие жертвенной крови на алтарях.

— Это у меня от предков, друг мой! — засмеялся царь. — Птолемеи всегда были заядлыми охотниками, начиная с Птолемея Первого, который выезжал на охоту вместе с Александром.

— Да, Александр Великий был самым знаменитым охотником всех времен и народов, — кивнул Деметрий, который уже научился поддакивать правителю. — Не считая, конечно, бога Геракла.

— Все мои предки были славными охотниками. Ну, кроме Брюхана, который не любил охотиться. Он говорил: «Давайте лучше поохотимся за красивыми девчонками».

Авлет вскинул правую руку к небесам, словно желая охватить все необъятное болото, простирающееся до самого горизонта.

— Я тоже люблю красивых девчонок, — подмигнул он философу. — Но нет ничего прекрасней, чем помериться силой с разъяренным диким вепрем. Когда мне было десять лет, я прочитал, как Александр одной рукой свалил льва. И с тех пор охота стала моей страстью.

Клеопатра поспешила вмешаться:

— Отец, ты воспитал меня на тех же книгах, какие читал в детстве сам. Почему же ты не позволяешь мне познать радость охоты на крупную добычу?

— Царевну терзают недостатки, связанные с ее возрастом, владыка, — пояснил Деметрий.

— Но Александр в десять лет наверняка охотился вместе с отцом, — продолжала стоять на своем царевна.

— Потерпи, малышка. Ты скоро вырастешь.

* * *
Клеопатра стояла в чаще леса. На ней были светло-зеленый хитон и охотничьи кожаные сапоги. В руках она держала такой же лук, как у бактрийских соратниц Береники, а правое плечо оттягивал колчан, полный стрел. Узкая и грязная звериная тропа, к которой вышла Клеопатра, была истоптана следами копыт, причем каждое копыто — больше ступни царевны. Над тропинкой нависало большое сухое дерево, голый ствол казался похожим на могильный камень. Сиреневые пятна высохшей плесени на коре празднично блестели и выглядели как драгоценные аметисты на скелете. Девочке хотелось потрогать это природное украшение, но она не решилась.

Перепрыгивая из одного следа в другой, Клеопатра вскоре добралась до большого вяза, настоящего великана среди деревьев. Скрюченные корни впились в землю, словно когти диковинного дракона, раскидистые ветви закрывали собой небо. Под деревом гордо стоял лев, попирая лапами ловчую сеть. Его голова и лапы были несоизмеримо велики, бока раздувались и опадали, а злобные глаза влажно сверкали. Зверя окружали пятеро всадников и юноша с царской эмблемой на груди охотничьей туники. Сам царь стоял перед мордой льва, меряясь взглядами с огромным животным.

Царевна сразу узнала своего далекого предка. Это его мумия покоится в стеклянном саркофаге в центре города. Города, который назвали в честь этого человека. А рядом стояли его соратники — герои преданий и легенд, с детства дарившие повелителя своей любовью и верной службой: Селевк, Лисимах, старик Антипатр, флотоводец Неарх и горбоносый Птолемей. Александр был великолепен — мускулистый, гордый и прекрасный. Хотя высоким его не назовешь. Из-за этого Клеопатра прониклась к царю еще большим обожанием. Всю жизнь девочка мечтала попасть в древние времена и познакомиться с этим великим человеком. Клеопатре грезилось, что так и было, что Александр был ее верным и любящим другом, просто историки умело это скрывали. «Если бы он узнал меня получше, — мечтала царевна, — он навсегда стал бы моим, а я принадлежала бы только ему». Правда, Деметрий пытался развеять ее наивные фантазии, утверждая, что великий полководец чересчур любил женщин, чтобы хранить кому-то верность. Но сейчас он послан ей, Клеопатре, самими богами.

— Брат, — позвала царевна и встала между царем и львом.

Александр заговорил с ней любезно, словно знал Клеопатру всю жизнь:

— Отойди в сторону, сестра. — А потом обратился к зверю: — Лев, повелитель животных, чьи внутренности кентавр отдал Ахиллу, дабы умножить его силу, приготовься к смерти!

Александр поднял копье, и в этот миг лев прыгнул. Его брюхо закрыло небо над головой Клеопатры. Царь успел пронзить копьем живот чудовища, но был выбит из седла. Лев ударил противника когтями по лицу, оставляя кровавые царапины на щеках молодого воина.

— Друзья, помогите! — воскликнул царь, обагренный кровью зверя, которая хлестала из страшной раны в животе льва.

Клеопатра потянулась к своему колчану, но обнаружила, что он пуст.

— Дедушка! — взмолилась девочка. — Стреляй! Спаси царя!

Птолемей достал из своего колчана стрелу с золотым наконечником. Он наложил стрелу на лук и прицелился. Но не в зверя, а в Клеопатру. Девочка рванулась бежать, однако ее ноги словно приросли к земле. Когда стрела сорвалась с тетивы, царевна упала. Ее спина страшно хрустнула, и Клеопатра покинула тело.

Теперь она видела всю сцену сверху, причем ее поле зрение странным образом сузилось. Она смотрела словно сквозь красное стеклышко, но различала все детали с поразительной ясностью. Александр стоял под деревом, одной ногой попирая мертвого льва. Кровь все еще сочилась из раны в боку зверя. Птолемей вскинул лук, приветствуя царевну. Оглянувшись по сторонам, Клеопатра поняла, что она стала орлом.

* * *
Она проснулась. Во рту было сухо, сердце колотилось в груди. В первую минуту Клеопатра не могла привыкнуть к тому, что у нее нет крыльев. Затем она задумалась над своим сновидением. Что бы это значило? Она никому не могла рассказать о видении, кроме Деметрия, а ученый не верил в вещие сны.

Умывшись и позавтракав, царевна оделась. Ее наряд дополняли высокие кожаные сапоги и легкая накидка, поскольку утро было прохладным. Широкополая шляпа защитит лицо от солнца, которое скоро начнет припекать вовсю. Девочка ехала верхом на сонной и теплой Персефоне. Болота заволакивал утренний туман. Царь объявил, что женщины — Береника, Клеопатра и их спутницы — будут охотиться на зайцев в компании двух юношей, которые расставят ловчие сети. Еще с ними останутся два охранника. А мужчины и воины займутся крупной дичью, их ждет сражение с диким вепрем.

— Если, конечно, мы его найдем, — со смехом добавил Авлет.

— Царь и отец мой, — хрипло промолвила Береника, — мне уже шестнадцать. Я и мои женщины привыкли охотиться в любое время года. Позволь мне заметить, что стреляю я получше, чем даже ты.

Среди родичей послышалось хмыканье, бактрийки захихикали. Рослая, отлично сложенная Береника действительно превосходила отца в искусстве стрельбы.

«Если она поедет охотиться на крупную дичь, я тоже поеду», — решила про себя Клеопатра. Девочка разрывалась между двумя желаниями. Ей одновременно хотелось, чтобы отец отказал вздорной сестрице и чтобы он согласился — тогда будет легче напроситься вместе со всеми.

— Если царевна Береника желает заниматься делом по душе, пусть сперва заведет собственное царство. А здесь царь — я, и женщины будут делать то, что я прикажу. А сейчас вознесем молитву Артемиде, владычице…

— Богиня охоты — тоже женщина, — вмешалась Береника.

— А царевна Береника — не богиня, а смертная, — парировал царь.

Береника поспешила продолжить спор, пока отец не начал молитву.

— Как же так, отец, ведь ты называешь себя Новым Дионисом? Разве земные боги рождают смертных детей? Прости, я не очень хорошо разбираюсь в делах богов.

В наступившей тишине слышалось лишь фырканье лошадей, которые чуяли запах животных на звериной тропе, по которой им вскоре предстояло бежать. Придворные, родичи, слуги, рабы — все застыли в седлах. Боясь повернуть голову, они искоса посматривали на правителя.

Густые черные брови Авлета гневно сошлись над переносицей.

— Пусть госпожа диких зверей натравит на тебя Калидонского вепря, который разорвет тебя в клочья за то, что ты осмелилась дерзить царю!

Береника невозмутимо выслушала проклятие отца. Авлет поднес к губам рог из черепахового панциря и протрубил начало охоты. Все мужчины, не медля ни минуты, поскакали на запад. Лишь Деметрий, следуя за царем, оглянулся и приветливо посмотрел на Клеопатру.

Береника, Клеопатра, обе бактрийки с луками и колчанами, полными стрел, и рабы-ловчие проводили уезжающих завистливыми взглядами. Равнодушными остались лишь оба стражника. Шесть неугомонных псов толкались в клетке, которая стояла в отдельной повозке. Правил лошадьми старый киликиец, который до того, как его скрутила болезнь, был главным смотрителем гончих.

Береника оглядела всю компанию.

— Тот, кто ничего не убьет, не возляжет сегодня на пиру, — заявила девушка, глядя прямо на свою младшую сестру.

— У костра никто не ложится, сестра, разве что пьяные, — ответила Клеопатра.

Она ударила пятками в круглые бока Персефоны и поскакала к заросшей травой низине. Пускать пони в галоп она опасалась, поскольку никогда еще не ездила здесь верхом.

Первым взял след охотничий пес Фараон. Береника обогнала сестру перед спуском в неглубокую лощину. Сверху Клеопатра увидела маленького коричневатого зайца, который мчался во всю прыть, удирая от Фараона. Царевне показалось, что длиннолапый пес летит над травой, не касаясь земли. Это был самый изящный и грациозный зверь, какого она видела. Неожиданно Фараон резко затормозил, отчего его передние и задние лапы переплелись. Заяц обманул собаку, кинувшись обратно по следу. Теперь зверек скакал позади сбитого с толку Фараона, чудом вывернувшись из-под копыт Ясона, коня Береники.

— Вот он! — закричала Клеопатра, когда заяц пролетел мимо нее, выбравшись из низины.

Фараон снова взял след и теперь бежал перед Персефоной. Пони Клеопатры возглавила погоню. Девочка пригнулась к шее лошадки так низко, что чувствовала пряный запах ее шкуры и слышала тяжелое дыхание. Царевна любила неистовуюскачку, когда всадник полностью отдается на волю коня, не помня и не ощущая себя. Перед глазами все кружилось, она становилась частью лошади, которая на полном скаку избегала больших камней и низких веток благодаря звериному чутью.

Заяц бросился под ствол наклонившегося дерева и попался в сеть, расставленную ловчими. Клеопатра натянула поводья и спешилась. Персефона, вся взмыленная, дрожала.

— Тихо, тихо, — успокаивала испуганную лошадку Клеопатра.

Когда девочка приблизилась к сети, Фараон угрожающе зарычал.

— Отойди, Фараон, — приказала царевна, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно тверже. — Назад!

Пес сделал два шага назад, продолжая скалиться.

— Ты не укусишь меня, — спокойно сказала Клеопатра.

Когда подъехали остальные, девочка доставала вымотанного гонкой зверька из сети.

— Он до сих пор дрожит, — сообщила она Беренике.

Одна из спутниц сестры вынула нож.

— Мы отпустим его, — сказала Клеопатра.

— Фараон — мой пес, — заметила Береника. — Я буду решать судьбу этого кролика.

— Это же игра, сестра. Кролик хорошо поработал. Он храбрый и находчивый. Пусть живет. Так велят поступать философы.

— Заяц — наш ужин, — ответила Береника, выпрямляясь в седле и являя окружающим всю стать и гордость юной царевны. — И философам он не достанется.

Клеопатра прижимала к груди маленький комочек меха. Мохама встала рядом с госпожой. Ловчие переглянулись. Бактрийки замерли за спиной Береники. Оба стражника еще не успели подъехать достаточно близко, чтобы слышать спор.

— Хорошо, сестрица, отпускай добычу. Я поймаю себе другого зайца, — засмеялась Береника, дернув поводья Ясона. — Этот уже отблагодарил тебя.

Клеопатра опешила, услышав, что сестра отступилась, а потом увидела, что кролик уронил несколько темных катышков на сгиб ее руки.

Старшая царевна развернула коня и увидела перед собой совсем иную добычу. Из лощины выбрался дикий вепрь и уставился на Беренику. Все четыре копыта спокойно и грозно стояли на земле. Береника так резко натянула поводья, что Ясон встал на дыбы.

— Не подходи, царевна, — приказал один из стражей. — Нужно уйти отсюда осторожно и медленно.

Не обращая на него внимания, Береника протянула руку к бактрийкам. Одна из них бросила копье, которое царевна легко поймала, не сводя глаз с кабана.

— Нет, царевна, — свистящим шепотом взмолился охранник, стараясь не раздразнить зверя.

Но Береника уже отводила копье. Ударив Ясона пятками, девушка поскакала к вепрю. Зверь неподвижно следил за ней, а когда Береника подъехала поближе, бросился вперед. От неожиданности царевна метнула копье так сильно, что упала с коня. Оружие ударилось о бивень кабана и отскочило в сторону. Бактрийки принялись всаживать в зверя одну стрелу за другой, но сильно повредить дикому вепрю они не могли. Береника откатилась в сторону. Кабан выместил ярость на беззащитном Ясоне. Вепрь пронесся под брюхом коня и выскочил из-под его задних ног. Жеребец рухнул на землю, неистово брыкаясь.

— Ясон! — завыла Береника, моля про себя безучастных богов спасти ее любимого коня, который бился на земле, истекая кровью.

Клеопатру замутило. Мохама обняла девочку. Бактрийки продолжали осыпать зверя стрелами, но, хотя одна стрела угодила ему в глаз, вепрь держался на ногах.

Один из ловчих ухватил топор, однако не осмеливался подойти к разъяренному животному. Бактрийка схватила копье и начала осторожно приближаться к упрямому вепрю. Уцелевший глаз зверя злобно оглядывал поле боя. Храбрая охотница потрясала копьем, дразня кабана. Она давала время своей спутнице прицелиться получше. Вторая бактрийка крикнула подруге на их родном языке:

— Под шею, любовь моя! Это его слабое место. Бей, когда я выстрелю. Нам помогут боги.

Нежное обращение удивило Клеопатру, которая одна из всех прочих понимала этот язык.

Стрела сорвалась с тетивы и ударила вепря в ухо, отчего зверь откинул голову, открывая уязвимую шею. Вторая бактрийка метнула копье. Кабан собрал последние силы и бросился на нее. Безоружная девушка упала на спину, не устояв перед бешеным напором. Мохама оттолкнула Клеопатру, вырвала из рук оцепеневшего ловчего топор и, громко закричав, разрубила вепрю спину. Раздался тошнотворный треск, и кабан упал. Бактрийка-лучница поспешила к своей подруге, которая в беспамятстве лежала на земле. Клеопатра не сводила глаз с поверженного и окровавленного циклопа. Мертвый кабан выглядел гораздо меньше, чем живой. Береника обнимала несчастного Ясона. Затем она встала, вскинула к небесам руки, обагренные кровью коня, и принялась проклинать богов.

Когда все успокоились и направились к лагерю, лучница-бактрийка спросила у Мохамы:

— Где ты научилась обращаться с топором, дикарка?

Клеопатре не понравились интонации, прозвучавшие в ее голосе. Девочка напряженно ожидала, что ответит рабыня, опасаясь, что на сегодня неприятности еще не закончились.

— Меня научил один охотник-перс, — спокойно ответила Мохама.

— Как же ты училась, когда у тебя был полон рот? — рассмеялась лучница, уже позабывшая, что эта дикарка спасла от смерти ее подругу.

— Не беда, когда рот полон, — усмехнулась Мохама, — беда, если голова пуста.

* * *
Клеопатра ела жадно и поспешно, не обращая внимания на жир, который стекал по пальцам и щекотал руки до самых локтей. Вепрь, зажаренный над костром, оказался сочным и восхитительным на вкус. Сидя под открытым небом, царевна самозабвенно набивала живот. Именно так и следует поедать свежедобытую дичь. Девочка подняла голову. Звезды усыпали небо, словно миллион серебряных монеток. Наверняка богам пришлась по душе сегодняшняя охота.

После ужина Авлет остался у костра вместе с родичами и друзьями. Клеопатру попросили заново рассказать о том, как был убит дикий кабан. Девочка краем глаза следила за Береникой, стараясь угадать, нравится ли сестре ее рассказ. Но Береника оставалась равнодушной. Наверное, до сих пор оплакивает своего любимого коня Ясона. Старшая царевна лениво прислонялась то к одной бактрийке, сидящей справа, то к другой, которая сидела слева, и было непонятно, слышит ли она хоть слово.

Когда Клеопатра закончила рассказ, пламя превратилось в жаркие уголья. Царь осушил остатки вина из кубка. После чего воздел руки и провозгласил:

— А теперь спать!

Но Клеопатре не хотелось уходить отсюда, прохладный ночной воздух так приятно холодил кожу.

— Отец, может, ты нам что-нибудь расскажешь? — попросила девочка.

— Боюсь, что Каллиопа, прекрасная муза сказителей, покинула старого бедного пьяницу. Она не любит, когда я слишком усердно возношу хвалу Дионису, — ответил царь, помахав пустым кубком.

— А ты призови эту непостоянную музу и попроси ее снизойти к тебе. Твои дочери и товарищи ждут.

Царь вздохнул.

— Каллиопа, спутница великого слепца Гомера, снизойди к твоему покорному слуге, поклоннику твоей сестры Эвтерпы!

Авлет вознес очи к небу, потом сокрушенно покачал головой.

— Бесполезно, я слишком много выпил.

— Все равно расскажи, отец, — не унималась Клеопатра, прижимаясь к толстому брюху царя. — Расскажи, как ты взошел на трон.

Она любила эту историю, историю возвышения своего отца. В ней шла речь о матери — Клеопатре V Трифене, которая родила Теа, Беренику и саму Клеопатру.

— Помогите мне, девочки, — попросил Авлет.

Клеопатра и Мохама ухватили царя за руки, больше похожие на медвежьи лапы, и помогли подняться. Правитель набрал полную грудь воздуха и оглядел слушателей, привлекая внимание всех и каждого.

— Я незаконнорожденный, — тихо и печально начал он. — Таково начало моей истории, но, если будет на то милость богов, далеко не конец. Моя мать была прекрасной сирийской царевной, в ее жилах текла кровь царей Македонии. Она вела свое происхождение напрямую от Селевка, великого соратника Александра. Мой отец, Латир, встретил мою мать, когда находился при сирийском дворе. Он не взял ее в жены потому, что уже был женат на нелюбимой второй супруге и второй своей сестре, Клеопатре Селене. Он любил мою мать и оставался с нею, пока его не призвали на египетский трон.

Авлет помолчал, затем продолжил:

— Я вырос в Сирии, в доме матери. Она не стала нанимать для меня учителей и сама обучила меня писать и читать. У нее был прекрасный голос, глубокий и трагический. Затем меня послали учиться в Афины. Именно там, друзья мои, я научился играть на флейте. Я и помыслить не мог о том, что когда-нибудь стану царем. Я был ублюдком, изгнанником и музыкантом, самым неподходящим правителем для царства Птолемея Первого Спасителя. Когда мой отец умер, на трон взошел мой безумный двоюродный брат, Птолемей Одиннадцатый Александр. Следуя традиции, он взял в жены свою старшую сводную сестру, а три недели спустя убил ее. И настал день, когда толпа ворвалась в гимнасий, где он занимался, и перерезала ему глотку. «Кто творит царей Александрии? Мы!» — кричали мятежники.

Авлет вздохнул.

— Так и вышло, что, кроме меня, не осталось наследников на царский престол. Однажды я сидел в саду вместе с моей дорогой матерью и читал ей моления Каллимаха. Прискакал изможденный гонец и сообщил, что я стал царем. Вот и все.

Все вежливо захлопали в ладоши. Авлет снова вздохнул и приложился к кубку с вином.

— А про маму? — попросила Клеопатра. — Расскажи, как ты женился на ней.

— Ах, чудная Трифена! Бывает, я слышу, как ее душа витает где-то рядом. Особенно в тихие звездные ночи, такие, как эта.

И царь понурил голову. Клеопатра прижалась к отцу и взяла его за руку.

— Ты думаешь, она сейчас с нами, отец?

— Может быть, — с надеждой в голосе ответил Авлет. — Она была как воздух, светлая и животворящая.

— Если бы она была с нами, разве она не захотела бы, чтобы мы вспомнили о ней? — стояла на своем Клеопатра. — Разве это не пришлось бы ей по душе?

— Да, — согласился царь. — Мне кажется, что и твоя маленькая душа возрадуется, когда мы поговорим о матери, правда?

— Правда, — прошептала царевна.

— А ты, Береника? — спросил правитель у старшей дочери, которая во время всего разговора даже не повернула головы.

— Как пожелаешь, отец, — ответила Береника, избегая встречаться взглядом с Авлетом.

— Тогда поговорим о Трифене. Она тоже была дочерью моего отца, но от первой жены, Клеопатры Четвертой. По политическим причинам отец выдал ее замуж за сына сирийского принца, и она уехала к мужу. Там я и познакомился с моей сводной сестрой. И сразу же воспылал к ней любовью.

Авлет ударил себя кулаками в грудь и зажмурился.

— Она была прекрасна! Прекрасней всех на свете. Как и моя мать, она была одарена многими талантами. Когда Трифена читала вслух, я плакал. Когда она играла на лире, я пел. Когда я увидел ее купающейся в бассейне, я воспылал страстью.

Царь лукаво подмигнул слушателям.

— Но что я мог поделать? Она была женщиной замужней и, к сожалению, очень благочестивой. По воле богов, господа, солдаты, охотники, повара и воры, как только я стал царем, супруг Трифены погиб на войне. Да упокоят боги его отважную душу. И несчастная Трифена овдовела, оставшись одна-одинешенька в далекой Сирии. Как только я об этом узнал, я направился в Совет и заявил, что желаю жениться. И старый Менандр сказал: «Знаешь, Авлет, подожди немного. Нужно убедиться, что люди не убьют и тебя тоже».

Все засмеялись. Царь протянул пустой кубок, и слуга быстро наполнил его вином. Клеопатра улучила минутку и отхлебнула из отцовского кубка, отчего Авлет расхохотался еще сильнее.

— А когда я дожил до весны — боги, за это время я едва не умер от любви! — я послал за моей возлюбленной. Она приехала вместе с маленькой Теа, которой было пять лет от роду. А на следующий год родилась ты, — сказал царь, обращаясь к Беренике. — Но потом боги отвернулись от нас. Пять раз моя прекрасная царица теряла детей задолго до их рождения. На десятый год нашего супружества Трифена отправилась к дендерскому храму Хатхор. Это было долгое и опасное путешествие, но, как я ее ни отговаривал, царица настояла на своем. Она сказала, что египетская богиня благословит ее чрево. Я уже было решил, что бедняжка спятила, и хотел запретить, но женщины нашего рода всегда добивались своего. Вернувшись из поездки, она тем же вечером попросила меня подарить ей ребенка. Я сказал: «Счастье мое, ты же знаешь, как я ненасытен в любви. Сперва отдохни от путешествия, а уж потом мы займемся любовью».

Родичи восторженно закричали, восхищаясь удалью правителя. Клеопатра насупилась. Ей не нравилось думать о том, каков ее отец в постели.

— Но Трифена упорно продолжала просить, чтобы я утолил свою страсть. Она верила, что богиня освятила эту ночь для зачатия. О чудо! Через семь месяцев царица подарила мне эту малышку.

Авлет встрепал волосы Клеопатры, которая не удержалась и заплакала.

Ее мать, Трифену, благословила сама богиня! Она была святой и благочестивой женщиной. Почему она умерла? Почему боги забрали ее? Как посмела Теа предать такую женщину? Клеопатра утерла слезы, стыдясь своих чувств. Теа! Как она могла позабыть об этой ненавистной гадине? Сегодняшний день был великолепен. Стоило покинуть эту злобную предательницу, и жизнь засияла красками.

— Отец, а что было бы с нами, если бы ты не женился на Теа?

— О чем ты спрашиваешь?

— Если бы у мамы не было дочери, ты женился бы на другой женщине?

— Наверное — чтобы не оставаться одному. Я же еще не старик!

Клеопатра посмотрела на Беренику. Сестра спокойно сидела, а одна из бактриек заплетала ее длинные волосы в тоненькие косички.

— Отец, а если бы ты не женился на Теа, Береника стала бы царицей?

— По закону, — пожал плечами царь, — старшая дочь становится соправительницей после своего восемнадцатилетия. Это если бы не было другой царицы.

— Хорошо, что Береника любит мачеху и не таит на нее зла, правда? — спросила Клеопатра у царя, в то же время глядя в глаза сестре.

Береника резко повернулась, вырвав локон из рук бактрийки. Под луной светлая кожа царевны казалась белее мела. Ее полные губы были бледными, как губы мраморной статуи. У Клеопатры мороз пошел по коже, и она прижалась к теплой руке отца. Неужели Беренике впервые пришло в голову, что Теа, соблазнив отца, лишила ее возможности править страной вместе с ним? Клеопатра поняла это много лет назад и до сих пор поражалась, как это укрылось от Береники, которая надышаться не могла на Теа. Но старшая сестра придумала себе собственную страну, где была единственной царицей. А что будет, если Береника, отгородившаяся от всего мира невидимой стеной, внезапно прозреет и узрит предательство Теа?

* * *
Царевне не спалось. От резкого запаха цитрусов, который отгонял летающих кровососов, Клеопатру тошнило. А Мохама, сладко посапывая, спала на подстилке у ее кровати.

Девочка не могла забыть пронзительный взгляд Береники, когда отец невольно открыл ей страшную правду. Что теперь будет делать старшая сестра? Отвернется ли она от Теа или обратит свой гнев против Клеопатры, которая ловко заставила отца произнести роковые слова?

Древние традиции воздвигли стену между царственными сестрами, две женщины не могут управлять государством, при царице обязательно должен быть мужчина-соправитель. Обычно старшая сестра выходила замуж за старшего брата и правила страной вместе с ним. Таков был закон на протяжении веков, и все, что оставалось женщинам, — это попытаться устранить одна другую. Если до такого дойдет, Клеопатра не сомневалась, что останется в проигрыше.

Маленькая царевна решила открыть Беренике свой план. Теперь, когда у Теа есть дочка и два сына, у мачехи появилась причина избавиться от дочерей Трифены, чтобы укрепить права своих детей на трон. Матери семьи Птолемеев уже триста лет так и поступали. Разве евнух Мелеагр не рассказывал об этом на уроках истории?

Неужели Береника настолько наивна или глупа, что думает, будто Теа станет поддерживать ее во вред собственным детям? Насколько Клеопатре было известно, за всю историю ни одна македонская царица так не делала. Клеопатра собиралась сделать Беренике предложение, от которого трудно отказаться: она поддержит сестру в борьбе против Теа.

Кровное родство — вот что на ее стороне. Сестры объединятся в общей борьбе. Между ними не будет особой любви, но их объединяет кровь. В их жилах течет кровь Александра и горбоносого Птолемея, который представлялся царевне величественным орлом, символом Дома Птолемеев. Они связаны друг с другом крепче, чем с Теа. Пусть Теа им родня — кровь сестры-мачехи разбавлена сирийской долей ее отца. Береника была орлом, а Теа получила лишь половину птолемеевского наследства. Разве Береника не доказала это сегодня, во время охоты?

Клеопатра откинула одеяло и поднялась с постели. Она осторожно переступила через спящую Мохаму и тихо приподняла полог шатра. Ночной воздух окатил девочку прохладой. Двое охранников, вытянув к костру босые ноги, мирно похрапывали. В соседних шатрах царила тишина, но вокруг звучали ночные песни созданий природы. Уханье совы, вылетевшей на охоту, стрекот цикад и прочих насекомых, крики неизвестных животных в далекой лощине — все это не испугало царевну, по крайней мере, она пыталась в этом себя убедить. Вознеся молитву богине ночи, девочка скользнула в темноту.

Лампы уже погасили, и шатер Береники встретил царевну тишиной. Клеопатра опустилась на колени и бесшумно проскользнула под полог. Несколько мгновений она постояла на четвереньках, чтобы глаза привыкли к полумраку. Сперва она увидела смятые одеяла и пустые матрасы, на которых, судя по всему, спали бактрийки.

А потом Клеопатра услышала тихий стон и замерла. Кому-то было больно. Не зная, что делать — звать на помощь или ползти дальше, девочка замешкалась. Снова раздался стон, на этот раз более громкий и отчаянный. Царевна вспомнила, как Мохама учила ее неожиданно бросаться на спину врагу и резать горло. Настало время испытать это в деле. Сумеет ли она убить человека ради того, чтобы спасти сестру? А может, пусть Береника погибнет? Если сестра умрет, она, Клеопатра, продвинется на одну ступень ближе к трону.

Девочка поползла в глубь шатра и увидела тени на белом пологе. Бактрийская девушка, спасшая свою подругу, стояла, удерживая руки второй бактрийки, которая лежала на кровати Береники, нагая, широко разведя ноги в стороны. Между колен девушки сидела Береника. Ее платье было разорвано, грудь обнажена. Рука Береники, спрятанная внутри тела бактрийской девушки, двигалась в чарующем ритме, приподнимая и опуская ее таз. Девушка повиновалась каждому движению руки Береники, изгибаясь дугой в такт ее касаниям. Всякий раз, когда она приподнималась, ее полные груди свешивались набок. Она громко стонала и непрестанно взывала к богам. Другая девушка, та, которая остановила вепря, поразив зверя метко пущенной стрелой, крепко держала ее руки. Береника приподняла платье и оседлала девушку, двигаясь вместе с ней. Голова царевны была запрокинута назад, глаза закрыты.

Клеопатра смотрела, замерев от восторга. Ее взволновало неожиданное ощущение в темной, непознанной еще области тела. Девочка не осмеливалась пошевелиться, хотя и поймала себя на том, что бессознательно повторяет ритмичные движения Береники. А тем временем бактрийки слились в страстном поцелуе и стали терзать друг другу губы, перемежая поцелуи вздохами и стонами. Береника принялась неистово дергать за соски лежавшую перед ней девушку, как будто хотела посмотреть, насколько далеко их можно оттянуть. Девушка выгнулась под Береникой дугой и пронзительно вскрикнула. Береника наклонила голову и стала очень медленно раскачиваться вперед-назад. Наконец она повалилась лицом вниз, на плечо бактрийки.

Нечаянная свидетельница развлечений сестрицы медленно выползла из-под тента. Клеопатра слышала о женщинах, которые доставляют друг другу наслаждение без участия мужчин. Говорили, такое в обычае у амазонок, которые ложились с мужчинами только для того, чтобы понести ребенка. Клеопатра слышала даже, что царю иногда нравится наблюдать за женщинами, которые ублажают друг друга, — женщинами из тех краев, где распространен подобный обычай. Наверное, этим занимаются многие взрослые женщины. Клеопатра точно не знала, хотя даже на вазах бывали рисунки с подобными сценами. Но теперь девочка поняла, что ее сестра действительно живет совершенно в другом мире. У Береники есть тайная жизнь — и совсем не такая, какая была у Клеопатры, когда она сбегала из дворца на рынок.

Клеопатра вернулась в свой шатер и порадовалась тому, что Мохама по-прежнему крепко спит. Девочка забралась в свою постель и натянула одеяло до подбородка. Впервые она заметила, как мало места занимает ее тело на большом матрасе. Маленькая, одинокая, Клеопатра свернулась калачиком, укрылась одеялом с головой и попыталась уснуть.

ГЛАВА 7

Весной того года, когда Клеопатре исполнилось одиннадцать, а Авлет отпраздновал двадцатилетие своего правления, в Риме, в доме на Священной улице, сидел высокий худощавый мужчина и разглядывал карту мира. Несколько месяцев тому назад его избрали консулом, возведя до вершины, на которую только мог подняться римский сенатор. К этому времени он уже был великим понтификом. Это высшее религиозное звание давало ему право на уютный особняк, который был расположен в нескольких шагах от его городского дома и Форума. Обстановка была скромной, поскольку новый хозяин не обращал внимания на вещи, которые его окружали. Он был непритязателен во всем — в винах, еде, мягкости ложа и великолепии мебели. Он не был создан для красивой жизни. Его друзья и сторонники привыкли окружать себя предметами роскоши, чтобы подчеркнуть свою власть, продемонстрировать, сколь многого они достигли в жизни. Он же относился к этому равнодушно. Он любил саму власть, а не ее атрибуты. Ему было все равно, что надевать и какую ванну принимать. Главное, чтобы тело было чистым, а одежда — свежей и удобной. А еще ему нравились тоги, отороченные пурпурной каймой, которые полагались ему по статусу. И то потому, что они подчеркивали его стройную фигуру.

В погоне за властью он хладнокровно шел по головам, но цель оправдывала средства. Он привык плыть против течения. И плевать, что об этом думают остальные. Год назад он заключил союз с невероятно богатым Марком Крассом и могущественным полководцем Гнеем Помпеем. И хотя он, Цезарь, был младше своих союзников, в конце концов он собирался их переиграть. Но пока они были нужны. Красе, да хранят его боги, привлек на его сторону всадников, Помпей — патрициев. Что до черни, то она давно уже сходит с ума по Цезарю.

Этот союз назвали Триумвиратом. Хотя Цезарь любил точные определения, он согласился с таким названием, поскольку в настоящее время другого подобного союза не было. На удивление все сложилось само собой. Помпей любезно простил Цезарю шашни с его женой Муцией, обозвал ее Клитемнестрой наших дней и развелся. Цезарь в это время благоразумно выехал в Испанию. Больше об этом речи не заходило. Это качество Помпея он ценил выше прочих: самовлюбленный и гордый полководец никогда не таил зла. Что оставалось Цезарю? Он отвернулся от Муции и женился на унылой Кальпурнии, дочери богача Пизона. А потом предложил Помпею в жены свою дочь, милую хохотушку Юлию. Дочь была его единственным светом в окошке, ребенком от любимой первой супруги Корнелии, которая умерла, когда Юлия была совсем малышкой.

Невзирая на тридцатилетнюю разницу в возрасте, Юлия с восторгом восприняла идею такого замужества. «О, папа, он такой красивый!» Все женщины, и юные и старые, обожали Помпея. С женщинами он держался старомодно, великодушно и строго, переняв эту манеру у своего наставника Суллы. А Цезарь предпочитал блеск и напор. Женщины не обходили Цезаря вниманием. Им нравилось, как он легко играет словами, знает поэзию, нравился его рост — женщины любят высоких мужчин, его холодное остроумие, его чистокровное происхождение и — последнее в списке, но не последнее по значению — его талант очаровывать. Цезарь имел успех у многих женщин по разным причинам, хотя едва ли мог считаться безупречным красавцем.

Юлия была довольна своей долей, а это главное. У него больше не было близких, кроме сестры, с которой они давно не поддерживали отношений. На свадьбе Помпей из кожи вон лез, давая понять, что постарается сделать Юлию счастливой. Цезаря это устраивало, ведь сам он собирался затмить его славу полководца и присоединить к римской империи больше земель, чем это сделал новоиспеченный родственник. Помпей уже устал, Цезарь был полон сил. Помпей покорил восток, Цезарь стремился на запад, в Галлию. Все, что ему было нужно, — это деньги.

Он знал, что представляет собой совершенно новый тип человека. Не novus homo — «нового человека», новичка в аристократических кругах, как Цицерон, — ведь семья Цезаря считалась старше самого Рима. Нет, он был человеком нового времени, новым человеком из старого рода, патрицием, представляющим интересы народа, просвещенным человеком с амбициями простолюдина. В нем бурлили новые идеи, а его противники закоснели в старых представлениях и не видели неожиданных путей. Цезарь не стремился разрушить прошлое — оно уже и так отжило свой век. А вот приверженцев старых традиций не жаловал — Катона, Цицерона и самого Помпея.

Но Помпей прекрасно сыграл свою роль, он поддержал нововведения Цезаря, когда его заставили это сделать. Разве он не улыбался медово, стоя перед Ассамблеей? Улыбался и говорил изумленным сенаторам, что да, поддерживает земельный закон Цезаря, поскольку он передает земли в собственность его верным солдатам. Помпей выстроил когорты этих солдат у здания Сената, показывая, насколько далеко готов зайти, поддерживая своего друга Цезаря. А затем — о прекрасный миг! — встал идиот Бибул, коллега Цезаря, и открыл было рот, чтобы возразить, но тут ему нахлобучили на голову корзину с отбросами. Незабываемое зрелище. Хулиганам удалось скрыться. А бедный дурачок Бибул спрятался в своем доме и носа не казал наружу, пока его не сместили с должности.

Но потом люди начали жаловаться, что Цезарь заходит слишком далеко. А Бибул пустил гулять по городу шутку, которую подхватили все горожане: мол, Помпей у них царь, а Цезарь — царица. Пусть смеются. Цезаря устраивала роль «царицы», коли «царь» не у дел. Кроме того, напомнил он клеветникам, женщины также способны управлять странами и народами. Семирамида была царицей Сирии, а амазонки властвовали над доброй половиной Азии. Пусть называют его женщиной, он еще попляшет на трупах врагов.

Какое-то время Цезарь изучал карту. Изящные пальцы скользнули по Иудее, где Помпей посадил своего царя, и замерли на землях Египта. Он провел указательным пальцем с юга на север страны. Говорят, так течет река Нил. Потом погладил, словно кота или другого домашнего зверька. Дорогого и священного зверька, зверька, которого он хотел получить для себя. Да, безумный старый царек в кармане у Помпея. Да, много лет назад Красе пытался присоединить Египет к Риму и получил по рукам от Цицерона и консула Катулла. Но Цезарь сделает по-своему.

Цицерон. Конечно, он не станет раскрывать рот, когда Цезарь выжмет Египет как лимон. Конечно, он не станет возражать против притока новых денег в казну. А когда он сообразит, откуда все это взялось, будет поздно. Цезарь и его люди, которых он наймет за египетское золото, будут уже далеко. И когда он вернется из Галлии — победителем, а как же иначе? — народ будет петь ему хвалу и всем будет безразлично, что по этому поводу думает Цицерон.

Катон — другой случай. Когда Цезарь взял в жены Кальпурнию и отдал Юлию за Помпея, Катон обвинил их в торговле дочерьми. Позор Юлии! Позор перед ликом Венеры! Позор благородной семье Пизонов! А потом Сенат возведет над собой царя, потому что так пожелает Цезарь! И всякий раз, когда Цезарь собирался пожинать плоды своих трудов, появлялся Катон и кричал о том, что он нарушает конституцию, ослабляет Республику и злоупотребляет сенаторской властью. Катон был благочестив сверх меры, как призрак давно отмершей морали. Этот призрак рыскал повсюду и провозглашал, что правильно, а что — нет. Катон был символом прошлого, старых методов и старой Республики, о которых многие вздыхают, но которых никто не желает вернуть.

Помпей и Красе согласны: настало время избавиться от Катона, осталось только сделать это. Никто не будет плакать, если этот правдолюбец исчезнет.

* * *
— Тебя желает видеть Публий Клодий Пульхр, — объявил слуга.

И поспешно отступил в сторону, давая дорогу нетерпеливому гостю.

— Ты занят, дорогой?

Клодий был чуть ниже ростом и чуть шире в плечах, чем хозяин дома. И происходил из рода, который был чуть древнее семьи Цезаря. Его ум был так же остер, но характер непостоянен. А еще он всегда стремился быть в центре внимания. Ему было мало спокойного уважения сограждан, он мечтал о восхищении толпы и пускался во все тяжкие, чтобы его завоевать. Цезарю доводилось видеть, как этот человек был неоправданно жесток с врагами. С ним предпочитали не связываться. У Клодия имелась собственная свора головорезов, по-другому их не назовешь. Эта банда несла горе и унижение всем, кто недолюбливал Клодия. Правда, было у него и слабое место, причем чрезвычайно уязвимое. Говорили, что он любит свою сестру, Клодию, самую красивую девушку Рима. Именно она была злосчастной и ветреной Лесбией из стихов Катулла. Ходили слухи, что между братом и сестрой завязался роман, из-за которого Клодий страдает до сих пор.

— Для тебя я всегда свободен, мой дорогой друг.

Какой неожиданный гость! Цезарь уже замечал за собой, что стоит ему пожелать с кем-нибудь поговорить, как этот человек внезапно попадается навстречу. Он подозревал, что унаследовал это качество по материнской линии, которая вела свой род от самой Венеры. Цезарь махнул рукой, отсылая секретаря.

— Я как раз размышлял о нашем друге Катоне.

— Я тоже думал о нем, причем дурно. Вообще-то от мыслей о Катоне мне всегда становится дурно.

И Клодий засмеялся над собственной шуткой, сверкая острыми зубами и ероша длинные, не по моде, кудри. У него были круглые щечки и маленькие голубые глаза, которые придавали бы Клодию невинное выражение, если бы резкий смех не выдавал его коварную натуру. Цезарь часто представлял себе Клодия в постели со своей бывшей женой Помпеей. Похотливая стерва и безумец, который во время праздника нарядился женщиной, чтобы соблазнить ее. Видимо, они здорово выпили, если настолько потеряли осторожность. Наверное, это было забавно. Как и Помпей, Цезарь не держал зла на бывшего любовника бывшей жены. Помпея была красива, она вышла замуж за Цезаря, а Клодию, как всякому мужчине, хотелось прикоснуться к власти другого мужчины хотя бы через влагалище его жены.

— Мне кажется, Катон надоел даже Цицерону, — заметил Цезарь.

— Но ведь они были союзниками.

— Цицерон сказал мне, что ему претит, когда Катон притворяется, будто живет не в настоящем мире, а в вымышленной республике Платона.

— Значит, Цицерон не станет поднимать шум, если мы избавимся от Катона?

— Думаю, нет. Ты уже продумал, как это сделать, брат?

Цезарь высоко ценил талант Клодия изобретать всевозможные уловки, не считаясь с законом и приличиями, тем более что делал он это с удовольствием. Именно Клодий нанял тех, кто опрокинули корзину с отбросами на голову Бибула. Но Бибул — дурак, его легко поднять на смех. А Катон, хотя и досаждает многим, все же человек уважаемый.

— Я все обдумал, — заявил Клодий, кокетливо поправляя прическу.

Клодий был из тех мужчин, которые не боялись вести себя подобно женщинам, потому что были слишком опасны. Эта особенность, одна из многих, тоже роднила двоих друзей.

— Я все время думаю о царе Кипра.

— А я полагал, что мы думаем о Катоне, — заметил Цезарь.

Но он знал, что планы Клодия никогда не бывают прямолинейны, они скорее похожи на паутину.

— Я презираю царя Кипра, ты знаешь об этом?

— Брат, это было двадцать лет назад, — покачал головой Цезарь.

Клодий всегда рассказывал эту историю, когда бывал пьян. Его похитили пираты с Кипра и потребовали от царя выкуп. Царь платить отказался. Клодий был так оскорблен, что пираты пожалели его и отпустили.

— Тебе следовало поступить, как я, — сказал Цезарь.

В юности, когда он служил царю Вифинии, его угораздило попасться в руки пиратов.

— Я пообещал себе, что они умрут за это, и сдержал свое слово.

Тридцать восемь дней Цезарь развлекался с пиратами, требуя, чтобы они вели себя тихо, потому что он пишет о них стихи. А сам мечтал, как потребует распять этих негодяев, когда освободится.

— Ты же спал с царем Вифинии! Ты знал, что он заплатит выкуп, — возразил Клодий. — А я не додумался совратить старого Птолемея с Кипра.

Царь заплатил, и Цезарь изложил ему свою просьбу. Юноша был таким веселым и покладистым, что пираты не поверили, что он способен на мщение. Они умирали на крестах в ужасе и боли, крича, что Цезарь не мог такого приказать, ведь он был их другом.

Но Клодий не утолил свою жажду мести. Цезарь понял, что правильно поступал, никогда не медля с расплатой. Он-то не вспоминал о пиратах уже много лет.

— Бедный Клодий! Не стоит так убиваться. Иначе можно заболеть.

— Я раздобыл один документ от моих старых друзей-моряков, где они пишут о том, что кипрский царь состоял с ними в сговоре. В сговоре с пиратами, которые грабили Республику! Там все описано — и захваченные грузы, и люди. Хорошая работа, очень грамотная.

— Мои поздравления!

— Я уже показал этот документ кое-кому. Многие, и Катон в их числе, считают, что Кипр нужно не просто наказать, но и присоединить к Риму. Если царю нельзя доверять, его следует взять под контроль. Конечно, мы заграбастаем Кипр со всеми его сокровищами.

— Кипр — территория Египта. Царь Кипра приходится родным или сводным братом царю Египта, — заметил Цезарь.

— Ну и что?

— А то, что мы должны получить согласие на захват Кипра. Что это нам даст?

— Царь Кипра богат, трижды богат! У него полно прекрасных и бесценных вещей, дорогой мой. Драгоценные камни, роскошная посуда из золота и серебра, статуи и картины. Мы покажем все это на Форуме, и люди будут в восторге.

— А Марк Катон?

— Кто, спрашиваю я тебя, будет лучшим наместником на Кипре, чем Катон? Я уже подтолкнул его к этой мысли. Ведь он единственный неподкупный сенатор, который может составить перепись сокровищ Кипра и не загрести их себе.

— Ясно.

Цезарю пришлось признать, что Клодий в своем роде гениален.

— Эта свинья Катон лучше всех подходит для того, чтобы портить жизнь царю Кипра. О, ему представится случай обучить Птолемея своим дурацким порядкам. Он будет грудью становится между царем и едой, царем и вином, царем и его любовницами. Да царь скоро спятит! Но ничего не сможет сделать. А мы приберем к рукам все его денежки. Катон будет сидеть далеко, на острове, и просидит там целый год, пока не закончится твой консульский срок и ты не отправишься в Галлию.

— Великолепно. Просто великолепно.

— Я придумал этот план сегодня утром, когда опорожнял кишечник. Завтра я посвящу свои мысли Цицерону.

Это была очень скользкая тема.

— Наверное, тебе покажется это странным, — сказал Цезарь, — но мне старик чем-то нравится. И я не хотел бы, чтобы с ним что-то случилось.

— Братец, что с ним может случиться? — хихикнул Клодий.

Он сжал Цезаря в объятиях так крепко, что тот едва не лишился чувств, потом подмигнул, развернулся и вышел из комнаты.

Вернулись секретари, и Цезарь принялся читать переписку, которую ему предоставил Помпей.

«Никто не может устоять перед твоими письмами, — подлизывался Помпей. — Никто, даже Цицерон».

Цезарь любил обмениваться письмами, поскольку они помогали достичь того же результата без долгих разговоров и утомительных поездок.

— Прочти мне письмо Помпею от царя Египта, — велел Цезарь своему помощнику, который занимался корреспонденцией.


Моему великому другу, Гнею Помпею.


Я был опечален, получив от тебя письмо из Иудеи, где ты пишешь, что не можешь направить ко мне солдат в благодарность за мою помощь. Я снова взываю к нашей дружбе. Недовольство среди моего народа растет. Моя семья заточена во дворце. Именно моя дружба с Римом вызвала гнев моих подданных. Нельзя ли прислать один легион, чтобы показать всем в Александрии, что их царь может рассчитывать на защиту великой Римской республики и личную поддержку Помпея Великого? Боюсь, что, если я не дождусь помощи Рима, мне придется бежать, в то время как противники Рима захватят власть над страной и армией. Я буду верен нашей дружбе до самой смерти. Жду твоего ответа.

Нуждающийся в тебе Авлет.


— А ведь бедняге приходится туго, — задумчиво пробормотал Цезарь. — Я верю, что Помпей собирался ему помочь. Это самое меньшее, что мы можем для него сделать, ведь мы отберем у него Кипр. Думаю, что он получал неплохие доходы с этого острова. Напишем ему письмо и разгоним его страхи. Пиши.


Царь Птолемей,


Я отвечаю на письма моего друга Помпея, который сейчас празднует медовый месяц с моей дочерью Юлией. Я обдумал твою просьбу. Ты получишь защиту Рима. Я заставлю Сенат признать тебя другом и союзником римского народа, ты заслужил это звание. Указ будет обнародован по всей империи и союзных странах. Но, как ты сам понимаешь, такая поддержка требует определенных затрат, которые необходимо возместить. Вышли мне, пожалуйста, шесть тысяч талантов. Если ты не можешь собрать все деньги сразу, я помогу тебе снестись с моим старым верным другом, банкиром Гаем Рабирием Постумием, который ссудит недостающую сумму. Если это предложение тебя устраивает, переведи деньги на наш счет в банке Рабирия. Он оформит необходимые документы, и все будут довольны, если, конечно, у тебя есть имущество, которое можно отдать под залог. Верю, что эта сделка решит все твои проблемы. Жду скорого ответа.

Гай Юлий Цезарь.

ГЛАВА 8

Царь — дурак, это ясно. Но он оказался из тех дураков, которых хранит судьба и которым боги помогают лишь потому, что они непроходимо глупы.

Мелеагр размышлял над этой незадачей, пока слуга массировал ему спину. Слуга трудился, а евнух вздыхал и пытался расслабиться под сильными пальцами умелого здоровяка.

Благодаря странному благорасположению богов Авлет сумел избежать бунта и отлично провел время на охоте. Проклятый царь удрал из города, отъелся на диких антилопах, разжирел еще больше и вернулся в Александрию, когда народ начал успокаиваться. Когда советник сообщил предводителям фратрий, что царь отправился на охоту, старший из них заметил: «По крайней мере, он некоторое время будет питаться не из городской казны».

Вернувшись, Авлет натворил новых ошибок, причем настолько серьезных, что Мелеагр уже начал задумываться, не настал ли час избавиться от этого жалкого неудачника. Он отказался прийти на помощь брату, царю Кипра, когда римляне захватили остров и принялись грабить накопленные Птолемеями богатства. А ведь с Кипра приходили отчаянные письма, молящие о помощи.

— Повелитель, народ не понимает, почему ты не выступишь на помощь брату Птолемею, царю Кипра, — заявил Мелеагр. — Кипр — египетская территория. Украденные римлянами деньги принадлежат Египту. Теперь мы вынуждены платить наместнику Катону, чтобы вернуть свои корабли. Рим грабит нас на каждом шагу.

— Что я могу поделать? Я советовал брату сделать так, как ему велели римляне, — отречься от трона и стать жрецом Афродиты в Пафосе. Пафос — чудесное место, причем находится на самом Кипре. Это не какая-нибудь голая скала посреди моря. Слепой певец Гомер верил, что богиня любила этот город, — горько промолвил царь. — Не такое уж плохое место для отдыха после трудов.

А затем, словно стремясь оттолкнуть от себя всех и каждого, Авлет отдал этому вымогателю Цезарю шесть тысяч талантов, почти половину годового дохода всей страны!

— Я вынужден заплатить. Иначе я окажусь на месте моего брата. И Катон будет стоять у дверей моего дворца и пересчитывать мою казну, которую затем отправят в Рим.

— Едва ли народ одобрит твое решение, повелитель, — заметил Мелеагр.

— Я спас мою страну, — возразил Авлет. — В отличие от наших соседей, Египет пока свободен.

И он отпустил советника, устало взмахнув царственной рукой.

Мелеагр узнал, что царь занял эту сумму у римского ростовщика Рабирия. Чтобы проследить, что Авлет уплатит долг банкиру, римский Сенат прислал в Александрию своих представителей. Царь решил подольститься и поселил их в роскошных городских особняках, прислал им толпу слуг, хорошую еду, посуду, украшения и статуи из старых египетских храмов. Римские гости отплатили царю тем, что принялись пьяными шататься по городу, оскорбляя жителей города и горланя о «могучем Риме». Дворцовых проституток они вконец измучили, поскольку отличались ненасытностью в любовных забавах.

Как раз когда Мелеагр решил, что царь зашел слишком далеко, Авлет задобрил народ, объявив амнистию всем, кто ждал наказания. Поскольку суды Александрии — и греческий, и египетский — были переполнены преступниками, многие вздохнули с облегчением.

— Я отменяю наказания моим людям, которые, как я знаю, чисты сердцем, — заявил царь во время последнего выступления перед народом. — Идите по домам! И благодарите богов за счастливую судьбу.

Они не стали благодарить богов. Они благодарили царя. Они простили ему все, даже то, что он повысил налоги, чтобы прокормить кредиторов. Жители Александрии вернулись к своим повседневным делам, сведя на нет, по крайней мере до некоторых пор, все старания евнуха, главного советника и главнокомандующего. Нужно было позволить толпе растерзать Авлета во время шествия. А теперь что? Ждать, что царь утратит свою популярность в народе через год, когда Беренике исполнится восемнадцать? Не труднее ли будет свалить его?

Жители Александрии не любили Авлета, но их любовь можно было легко завоевать. И царь прекрасно знал, как это сделать. Неужели это заложено в человеческой натуре? Неужели люди перестают думать обо всем, как только удовлетворяются их самые простые желания?

Евнух повернулся на спину, подставляя слуге ноги. Сегодня был тяжелый день. Он вздохнул и постарался расслабиться, в то время как слуга массировал смазанные маслом ступни.

Что же делать? Мелеагр никогда не рисковал, предпочитаяпоступать лишь по прямому указанию богов. Утром нужно будет сходить в храм и принести жертву Матери-богине. «Дай мне знак, Великая мать, — взмолился про себя Мелеагр. — Я сделаю так, как ты пожелаешь».

* * *
Две девушки стояли перед зеркалом. Одна была высокой, с кожей цвета полированного красного дерева, а вторая — маленькой и золотисто-коричневой. Они решили переодеться в джеллабу, серое прямое платье египетских крестьянок. Этот наряд был неприметен и не бросался в глаза, что и требовалось для маскировки.

Клеопатра скривилась. Ее тело было плоским, как у мальчишки, отчего она была похожа на простого погонщика верблюдов. А Мохама выглядела словно африканская богиня.

С плохо скрываемой завистью девочка смотрела на темные круглые груди рабыни, гадая, вырастет ли на ее тщедушной грудке такое украшение.

Мохама повязала волосы и себе, и госпоже цветными шарфами, как это принято у жительниц пустыни. Клеопатра сменила свои красивые кожаные тапочки на потрепанные тростниковые сандалии — такие носила дворцовая прислуга. Девушка задрала царевне подол платья и пристегнула к тощему бедру ножны с кинжалом. Сама она была вооружена двумя ножами: один спрятала под мышкой, чтобы легче было достать, а второй сунула в пояс.

Секки осталась в комнате и легла в постель, чтобы зашедший в комнату решил, что Клеопатра спит. А две хулиганки спустились по лестнице для слуг, выбрались в кухни, попетляли между развешенной дичью, миновали череду слуг, которые мыли посуду после обеда, и прошмыгнули в кладовые. Там девушки прихватили корзинки для покупок. Мохама шла впереди, а сзади семенила Клеопатра, стараясь копировать выражение лица и походку подруги. Во дворе работники разгружали повозки со свежими продуктами. Девушки ускорили шаг, торопясь пройти мимо двоих стражей из царских родичей, которые скучали у ворот.

— Мохама! — раздался позади повелительный оклик.

Царевна замерла на полушаге.

— Подожди, — прошептала Мохама.

Она повернулась и медленно двинулась к крепкому бородатому мужчине, в котором смешалась греческая и египетская кровь. Девушка склонила голову набок и улыбнулась, кокетливо подбоченясь. Царевна никогда не видела, как ее служанка любезничает с мужчинами, но, судя по всему, Мохама была настоящей мастерицей в этом деле. Они обменялись парой реплик, после чего бородач громко засмеялся, а Мохама вернулась к девочке.

— Он узнал меня? — с тревогой спросила Клеопатра.

— Нет, конечно. Это Демонтен. Он думает, что ты моя младшая сестра. Он верит всему, что я говорю.

— Почему? Ты такая умная?

— Он верит мне, потому что сам этого хочет, — загадочно ответила Мохама.

На сегодня у них не было определенных планов. Просто девушки хотели сбежать из дворца и провести такой славный денек в городе, который славился чудесным климатом по всему миру. Легкие облачка скользили по синему небу, их подгонял морской ветер. Позднее утро выдалось очень теплым. На улице Купола все благоухало сладким запахом жасмина. Свободная от всего на свете, даже от себя самой, Клеопатра вприпрыжку бежала рядом с Мохамой, которая шагала быстрой размашистой походкой. Время от времени девочка уворачивалась от торопливых египтянок, которые несли на головах огромные глиняные кувшины с водой.

Размахивая корзинками в такт шагам, девушки миновали Врата Солнца и направились к Иудейскому кварталу, затем свернули на мост и очутились в богатом районе города. Здесь возвышались роскошные особняки, которые выстроили для себя греческие аристократы. Эти дома были построены в эллинском стиле.

На улице Геракла собралась толпа, в основном состоявшая из мужчин. Они толкались возле одного из больших особняков. Облаченные в традиционные египетские одежды, встревоженные люди казались разозленным роем белых пчел. Некоторые из мужчин стояли прямо у ворот и что-то гневно кричали, остальные собирались группами и взволнованно переговаривались между собой. Вдоль улицы отдыхали лошади и верблюды, на которых эти люди приехали сюда.

— Наверное, кто-то умер! — воскликнула царевна и прислушалась, стараясь разобрать отдельные слова в общем гуле голосов.

Когда они подошли ближе, девочка услышала злобный выкрик одного из мужчин:

— Выходите, трусы!

— Они зовут тех, кто сидит в доме, — шепотом сообщила Клеопатра своей спутнице, которая не понимала языка поработивших ее людей.

— Убийство! Вы ответите за это! — с вызовом крикнул какой-то юноша на прекрасном греческом языке. На нем была красивая льняная туника, богато украшенный пояс и кожаные сандалии. Он был гладко выбрит, а лицо и руки блестели от масла — видимо, парень только что вышел от брадобрея. Его гладкая кожа светилась под полуденным солнцем. Юноша распространял вокруг аромат мирра. Клеопатра узнала его: это был сын Мельхира, управляющего всеми городскими общественными заведениями. Мельхир получил хорошее образование. Хотя он и был египтянином, греческий стал его вторым языком. Люди его круга нечасто появлялись в уличной толпе.

— Вот этот человек — сын городского управляющего, Мельхира. Наверное, он пришел сюда по делам отца, — зашептала Клеопатра.

— Здесь творятся другие дела. Давай уйдет, — тихо ответила Мохама.

Впервые Клеопатра увидела страх на лице рабыни.

— Нет, давай посмотрим, — уперлась царевна. — Может, мы узнаем что-то важное для отца, и он наградит нас.

— Если твой отец узнает, что мы шлялись по городу, тебя посадят под замок, а меня казнят. Ты же знаешь правила. Нам разрешено ходить не дальше конюшен.

— Я не дам тебя в обиду, — властно пообещала Клеопатра.

— Выходи, Кельсий! Выходи, римская свинья! — заревела толпа, все больше распаляясь.

— Выходи, римский прихвостень! — завизжала какая-то темнокожая старуха.

— Что случилось, господин? — спросила царевна у сына Мельхира.

Чтобы он ее не узнал, Клеопатра обратилась к нему на египетском.

— Не твое дело, девчонка. Иди, куда шла.

— Господин, я знаю тебя. Ты сын господина Мельхира. Моя бабушка Селинка была кормилицей твоего отца, — на ходу выдумала царевна, надеясь, что молодой человек понятия не имеет, как звали кормилицу его папаши.

Юноша фыркнул:

— Если ты так хочешь знать, внучка дойной коровы, то римский негодяй, который живет в этом доме и набивает брюхо на денежки, которые он получил за пот и кровь египтян, вчера убил ни в чем не повинную домашнюю кошку. И мы заставим его заплатить за это преступление.

То была благородная голубая кошка, привезенная из Персии, любимица местного повара, который каждое утро лично кормил животное.

— Вчера повар захворал, и кошка осталась без еды. Она вышла в обеденный зал и стала мяукать. Этот жирный римлянин, который ночью крепко загулял, утром, как водится, был зол как демон. Он ударил кошку о стену и убил ее.

Юноша отвернулся от Клеопатры, которая вкратце пересказала эту историю Мохаме. В родном краю рабыни кошки не считались священными животными.

Из-за угла донесся грохот копыт, и на улицу вылетел отряд городской стражи. Клеопатра вспомнила: царский указ запрещает собираться на улицах толпой, о чем позабыли разъяренные граждане. Присмотревшись, она поняла, что здесь толпились по большей части жители бедных районов, которые нередко объединялись в банды и творили беззакония. Случалось, они нанимались на службу тем, кто платил за грязную работу. Как же они очутились в богатой части города? Как сумели проскочить мимо стражников, которые стояли на часах у Врат Луны? Или горожане уже начали собираться в отряды, пренебрегая приказом царя?

От лошадиных копыт поднялись тучи пыли, и Клеопатра стянула с головы шарф, прикрывая нос. Ее длинные волосы свободно упали за спину, отчего девочка стала похожа на вдову в трауре. На всадниках была чистая белая одежда. Не похоже, что они прискакали с дальних концов города. Это были александрийцы, причем египтяне, спокойные и хорошо вооруженные. В греческом квартале они держались хозяевами. Бандиты или стража? Непонятно.

Мохама ухватила девочку за руку так крепко, что на запястье наверняка останутся синяки.

— Уходим отсюда!

— Со мной все в порядке, — заявила Клеопатра, выдергивая руку. — Если тебе страшно, уходи.

Толпа расступилась, давая дорогу конникам. Командир отряда подскакал к воротам и поднял коня на дыбы. Копыта жеребца ударили в створки ворот, едва не свалив деревянную ограду.

— Мы не в игры играем, римлянин! Открывай ворота и предстань перед народом Египта!

Командир снова заставил коня ударить копытами в ворота. Деревянные створки затрещали. Толпа угрожающе двинулась вперед, увлекая за собой и Клеопатру. Девочка растерянно огляделась по сторонам, но Мохамы рядом не оказалось. Царевне ничего не оставалось, кроме как поддаться напору толпы, чтобы ее не сбили с ног и не затоптали.

Оказавшись во дворе, горожане растерялись, не зная, что делать дальше. Неожиданно из дома вышли трое слуг-египтян. Они выволокли толстого Кельсия и бросили его под ноги командира отряда.

Римлянин оказался похожим на Авлета. Он был темноволосым и пузатым. Его густые черные брови от страха ползли на лоб. Бедняга пытался закрыться от бунтовщиков пухлыми слабыми руками.

— Вставай, римлянин! — приказал сын Мельхира. Его греческий и сейчас был безупречен.

Толстяк попытался заговорить, но лишь беззвучно открывал рот. По его лицу катился пот, все тело содрогалось в ужасе, дыхание со свистом вырывалось из груди. Говорить он не мог.

— Обыщите дом, — приказал сын Мельхира, потеряв всякий интерес к римлянину. — Заберите богатства, которые царь украл у своего народа и отдал этому злодею.

Все — мужчины и женщины, некоторые верхом на лошадях — ринулись в дом. Клеопатра застыла на месте, не сводя взгляда с Кельсия. Римлянин снова попытался заговорить, но схватился за грудь и рухнул как подкошенный.

— Вставай! — ледяным голосом велел сын Мельхира и пнул толстяка в бок.

Эта грубость испугала царевну. Ей хотелось защитить гостя своего отца, но нельзя было открывать свое имя. Что она могла сделать, одна против толпы? Отцу придется отвечать перед Римом, если этому человеку причинят вред. Но как же поступить? Объявить, что она — царевна, царская дочь?

Испугавшись, что солдаты сейчас убьют римлянина, девочка пошла в дом. Она услышала звон бьющейся посуды и крики слуг, часть которых спряталась под столами, а часть вступила в потасовку. Толстомордый горожанин прижал молоденькую служанку к двери, разорвал на ней платье и грубо захохотал, глядя на ее наготу. Царевна потянулась за ножом. Она едва удержалась, чтобы не всадить кинжал в спину негодяя-насильника. Но мужчина углядел, как его товарищ тащит бронзовую статую богини Хатхор, и бросился ему на подмогу.

Толпа разгромила кухню, выволокла в главный зал горшки с зерном и принялась крушить мебель. Какой-то старик, хохоча, принялся мочиться в большую вазу, расписанную сценами из египетских мифов. На диване расположились стражник и одна из кухарок. Женщина раскинула ноги, а мужчина неистово двигался, лежа на ней. Кухарка рычала, как дикий зверь, не обращая внимания на Клеопатру, которая уставилась на женщину, открыв рот. Девочка не понимала, как такое грубое нападение может вызывать у жертвы бешеный восторг.

Кто-то крепко ухватил ее за талию. Над ухом Клеопатры прошептал голос Мохамы:

— Ты еще налюбуешься на такое. Нужно бежать.

Взяв Клеопатру за руку, рабыня выскочила во двор. Там уже развлекались мужчины, они подбрасывали бесчувственное тело римлянина над головами, словно большой кожаный мяч.

— Отведем его к царю! — закричал командир отряда. — Пусть Нотос-Ублюдок узнает, что мы думаем о его римских дружках!

Толпа хлынула на улицу, волоча с собой несчастного толстяка. Его руки и ноги безвольно болтались. Он походил на марионетку, сорвавшуюся с ниток. Глаза римлянина закатились под лоб. Он не шевелился и не издавал ни звука. Когда взбудораженные горожане попытались втащить беднягу в ворота, тело ударилось о верхнюю перекладину и рухнуло в пыль. Командир стражи остановил коня и пригляделся к упавшему римлянину. Тот лежал без движения. Один из горожан наклонился и потряс толстяка за плечо. Кельсий остался лежать, как лежал. Его глаза были полуоткрыты, но совершенно безжизненны.

— Он умер!

— Умер? С чего ему умирать? Неужели римлянин умер от страха?

Никто не ответил на риторический вопрос сына Мельхира. Царевна уставилась на труп, беспомощно цепляясь за холодную сухую руку Мохамы.

— Бросьте его в дом, пусть царь оплатит его погребение. А мы пойдем во дворец жаловаться.

Всадники, окруженные толпой, двинулись в одну сторону, Мохама и Клеопатра — в другую. Остальные египтяне сели на своих лошадей и верблюдов и поскакали за процессией.

— Они идут к дворцу, — сказала Клеопатра рабыне, которая тащила ее прочь по улице.

— Да, нам тоже пора возвращаться. Нужно попасть домой, пока не начались беспорядки. Быстрее!

Мохама дернула девочку за руку, опасаясь, что та снова начнет сопротивляться. Но царевна больше не упиралась. Она просто не могла двинуться с места. Пыль, поднятая лошадьми, забила ей горло, не спасал даже шарф, прижатый к лицу. Затем в нос ударила едкая вонь, и желудок царевны свернулся узлом. Она случайно ступила в лепешку конского навоза. Девочка выругалась и стряхнула грязную сандалию с ноги. Мохама отпрыгнула в сторону, спасаясь от липких брызг навоза.

— Бежим! Плюнь на эту сандалию. Не время быть брезгливой.

Когда они отбежали от особняка на безопасное расстояние, Клеопатра оглянулась и увидела языки пламени, поднимающиеся над крышей дома.

* * *
Когда толпа добралась до улицы Купола, она разрослась почти вдвое. Клеопатра не могла понять: то ли недовольство народа политикой царя было таким сильным, то ли горожане присоединялись к бунтовщикам из обычной праздности. Может, им просто скучно, им надоела повседневная жизнь, а здесь что-то новенькое? Эти люди бесили царевну. Они ничего не смыслили в политике, экономике, сложных отношениях с Римом. Ведь отец всего лишь пытался спасти Египет от римского нашествия.

Девочка поспешно перебирала босыми ногами, торопясь за старшей спутницей. В процессию вливалось все больше граждан, и поодиночке и группами. Они выкрикивали угрозы царю и Риму. К тому времени как девушки добрались до дворца, они были окружены огромной толпой, которая пылала ненавистью к дому царевны и к ее отцу.

Возле северных ворот дворца Мохама и Клеопатра замедлили бег, пропуская жителей города вперед. Рабыня затащила девочку в олеандровую рощицу, где их не мог захлестнуть бурлящий людской поток. Они присели среди густых кустов и наконец смогли отдышаться.

— Как жители Александрии могут надеяться противостоять Риму? — промолвила Клеопатра. — Неужели они хотят навлечь беду на свои головы?

— Они надеются, что боги будут на их стороне, — пожала плечами Мохама.

— Историк Фукидид сказал, что надежда дорого обходится. Бессмысленно надеяться, если никакой надежды быть не может. И боги здесь ни при чем.

Мохама промолчала.

— Если римляне захватят Египет, я уговорю отца согласиться на все, что они предложат. Пусть станет жрецом, царем, нищим, кем угодно. Мохама, я не хочу, чтобы мой отец умер, как его брат. Я лучше отправлюсь с ним в изгнание на какой-нибудь пустынный остров.

И Клеопатра заплакала.

— Вытри слезы, — велела рабыня. — Если нам суждено изгнание, значит, мы с тобой будем пасти коз или охотиться в поле по ночам. Станем свободными, как жители пустыни, как кочевники. Это хорошая жизнь для умных людей. Теперь ты со мной, и я не позволю, чтобы с тобой что-нибудь случилось.

— Мы будем бегать босиком по мягкой траве, — улыбнулась Клеопатра, вытирая слезы подолом платья.

— Правильно. Мы не станем собирать верблюжий навоз и грязь на улицах этого города.

— А я стану пастушкой и буду счастлива, — заключила девочка.

И подумала, что будет даже счастливей, чем надушенная царевна, окруженная охраной.

В сотне ярдов от их рощи солдаты начали строиться в фаланги, напирая на малочисленную, хотя и лучше вооруженную дворцовую стражу. К дворцу со всех сторон стекался народ. Видимо, кто-то пустил слух о начавшемся мятеже. Клеопатра поискала среди толпы греков, но не нашла ни одного.

— Кажется, мы видим тот самый народный бунт, которого так боялись все Птолемеи, — заметила она.

— Хорошо, что мы одеты так же, как они, — кивнула Мохама. — Я умею драться, а ты говоришь на их языке. Мы сумеем выбраться отсюда.

— Мохама, почему ты не убежала?

Девушка с подозрением уставилась на Клеопатру.

— Почему ты не сбежала? Я бы не смогла тебя остановить. Страна охвачена мятежом. Мой отец слишком занят спасением своей жизни, искать тебя не будут. Я бы ни слова не сказала. По крайней мере, пока ты не убежала бы отсюда подальше.

— Ты сошла с ума?

— Зачем тебе оставаться рабыней? Беги. Беги, говорю тебе. Пока я не передумала.

Мохама не тронулась с места.

— Даже не знаю, как нам поступить. Оставаться снаружи или попытаться пробраться внутрь? Твой отец будет беспокоиться, но, если ему угрожает опасность, лучше держаться от него подальше.

— Я приказываю тебе бежать. Ты можешь стать свободной, не упускай такую возможность. Просто уходи. Тебя не хватятся еще несколько дней.

Мохама огляделась по сторонам, потом придвинулась к царевне. Она схватила девочку за плечи и посмотрела ей прямо в глаза.

— Я должна тебе кое-что сказать. Не знаю, что сегодня может с нами произойти. Может, ты меня и не простишь, но, надеюсь, поймешь. Я твоя служанка, но я не рабыня. Я служу царю.

— Не понимаю.

— Я хочу сказать, что твой отец давно знает, что ты убегаешь из дворца. Он нанял меня, чтобы я приглядывала за тобой. Ради твоей безопасности. Поэтому я старалась оградить тебя от всего, что могло принести тебе вред. И поэтому я не сбежала.

Клеопатра посмотрела в холодные, расчетливые глаза бывшей подруги. Сердце ее запылало от негодования. Ее товарищ по проказам и шпионской работе, оказывается, служит отцу! Она предательница!

— Я тебя ненавижу, — выдавила маленькая царевна.

— Послушай меня, — тихо и бесстрашно промолвила телохранительница, не отпуская девочку. — Когда меня поймали в пустыне, то привезли сюда и сделали дворцовой проституткой. Хозяйка публичного дома научила меня разговаривать по-гречески, я ей почему-то нравилась. Она вышколила меня и целый год обучала доставлять удовольствие как мужчинам, так и женщинам. Она сказала, что придворные любят разнообразие и на всякий случай нужно быть готовой ко всему.

— Так ты шлюха? — удивилась Клеопатра.

Мохама лишь дернула плечом.

— В первый же день, как я вышла на работу, один мужчина попытался взять меня сзади, как мальчика. Было больно, и я попросила его прекратить. Он продолжал, тогда я вырвалась. Я сломала ему руку — вывернула кисть и ударила пяткой в плечо, как учил мой брат. А затем оставила у него на лице свой знак — укусила за щеку, вырвав зубами кусок мяса.

Клеопатра восхитилась яростью подруги, но тут же одернула себя и с трудом подавила улыбку.

— Меня заперли в маленькой комнате и три дня не кормили. Я уже приготовилась к смерти, когда два стражника привели меня к госпоже Хармионе. Она расспросила меня о том, где я научилась драться и владеть оружием, после чего отвела к царю.

— Но почему? Почему отец позвал тебя? Ты лжешь, я знаю!

— Оказалось, что мужчина, которого я ранила, был одним из царских родичей.

— И мой отец не приказал казнить тебя?

— Твой отец искал для тебя товарища. Он сказал, что у него есть дочь, бойкая и непоседливая. Он не желал сломить ее непокорный нрав, но опасался, что она может попасть в беду. Он приказал мне войти к тебе в доверие и сопровождать во время прогулок по городу.

Клеопатру захлестнула жаркая волна стыда. Значит, ей никого не удалось обмануть. Никого, даже Хармиону, которая всякий день ворчала на шаловливую царевну, но позволяла сбегать из-под надзора. И отец прикидывался дурачком, а сам просто играл свою роль, да еще втянул в этот спектакль всех остальных. Она не была ни шпионом, ни солдатом, она оставалась обычным ребенком, над которым потешались взрослые. И всякий раз, когда Клеопатре казалось, что она убегает на свободу, за ней следили внимательные глаза. Как дурочка, она играла в царского соглядатая, а ее отец подсылал к ней настоящих соглядатаев и знал о каждом ее шаге.

Царевна посмотрела на свою спутницу так, словно видела ее впервые. Эта девушка делала то же, что Береника и ее бактрийки. То же, что царь делал с Теа и с наложницами. Она больше не была ее союзником, она стала такой же, как и все.

— Изменница, — прошептала Клеопатра.

— Я знала, что ты обидишься, — спокойно ответила Мохама.

Она больше не притворялась, и голос ее приобрел повелительные нотки, как у Хармионы или как у царя, когда он разговаривал с подчиненными.

— Не время злиться или задавать вопросы. Мы в опасности. Каждый раз, когда мы уходили из дворца, за нами следили двое охранников. Сегодня они исчезли.

— Это заговор против отца, нас хотят убить, — выпалила Клеопатра.

— Может быть. Я знаю только, что мы остались вдвоем и нам необходимо вернуться во дворец. Но я не знаю, стоит ли туда возвращаться, если дворец собираются штурмовать.

Царевна посмотрела на оранжевые цветы олеандра. Она знала, что эти прекрасные цветы ядовиты, и задумалась, не стоит ли съесть их прямо сейчас. Все ее предали. Она никому не нужна. Она лишь ребенок, который всем доставляет неприятности. Ее едва терпят и никогда не поручат ей настоящее дело.

У дворцовых стен толпа напирала на царских стражей, которые пустили в ход копья, пытаясь сдержать бешеный напор, но солдат было слишком мало.

— Щиты! — крикнул командир.

Солдаты закрылись бронзовыми щитами, оттесняя от ворот особо ретивых.

— К нам идет подкрепление! — крикнул командир в толпу, которая бесновалась перед воротами. — Расходитесь по домам, иначе многие из вас не увидят восхода солнца!

— С дороги, грек! — закричал сын Мельхира. — Нам нужен царь, а не ты. Отведи нас к царю, римская подстилка, и мы не тронем тебя и твоих людей.

— Мы — люди царя, идиот, — ответил командир. — Мы умрем, защищая нашего господина.

Клеопатра и Мохама наблюдали за разговором с безопасного расстояния, прячась среди зарослей олеандра.

— Они хотят пробиться во дворец, — сказала царевна. — Они собираются убить отца.

Мохама обняла девочку, которая обезумела от горя и отчаяния и не стала вырываться.

— Выдайте нам царя! — потребовал сын Мельхира.

Толпа дружно подхватила его крик.

— А ты выдай нам твою сестру, — ехидно ответил командир стражи.

Сын Мельхира поднял руку. Это был сигнал. Из толпы кто-то выпустил горящую стрелу, которая перелетела через стену и упала в дворцовом саду. Еще одна стрела, еще, еще… Воины ответили градом метательных дротиков, целя в середину скопления людей, откуда летели стрелы. Толпа бросилась врассыпную. Стоявшие в первых рядах горожане попытались спастись от копий, расступившись в стороны, и стражники пошли в наступление. Не обращая внимания на удары, солдаты пробивались к тем, кто стрелял зажженными стрелами.

Царевна увидела, как двое воинов добрались до стрелков, двоих юношей, свалили их с ног и пригвоздили к земле мечами. Горожане попытались расправиться с солдатами, но те оказались опытными воинами. Мечами они проложили себе дорогу обратно, к дворцовым воротам.

Обезумевшие александрийцы подхватили трупы погибших и принялись неистово кричать:

— Смерть Авлету! Смерть Ублюдку!

Клеопатра видела, как люди поджигали от костра палки и копья и, размахивая страшными факелами, снова двигались к воротам.

— Сожгите его!

— Я хочу домой, — взмолилась девочка, пряча от Мохамы набежавшие на глаза слезы. — Я хочу к папе. Если он умрет, я умру вместе с ним.

— Иди за мной. Держись крепко за руку, — строго велела телохранительница.

Клеопатра, вздрагивая от криков кровожадной толпы, боялась оглянуться и увидеть, что происходит у ворот. Мохама повела девочку к восточным воротам, через которые ходили слуги. Она надеялась, что они свободны, но дворец оказался окружен со всех сторон. Лишь выходящие к морю ворота были пусты. Но радоваться было рано. Горожане ворвались во двор, переворачивая на своем пути повозки, на которых доставляли еду для кухни. Торговцы испугались и сбежали, побросав свое добро. Повсюду валялись пучки лука, охапки трав, зерно и фрукты.

Двери дворцовой кухни защищала горстка стражников, но толпа теснила их с каждым шагом. Охранники были перепуганы насмерть, они бросали отчаянные взгляды в сторону ворот, надеясь, что царские родичи вот-вот придут им на помощь. Бунтовщики выкрикивали знакомые уже угрозы и требования:

— Дайте нам царя! Тащите сюда этого ублюдка Авлета!

— Здесь не пройти, — заметила Мохама.

— Пройдем, — бросила Клеопатра, сама удивляясь уверенности, прозвучавшей в ее голосе. — Мы притворимся, что мы с ними. Пролезем в первый ряд и скажем стражникам, кто мы такие. Они пропустят нас. Там же твой Демонтен, он тебя знает. Ты нравишься ему. Он пропустит нас.

— Нет, слишком опасно. Давай вернемся в сад Пана и подождем, когда все успокоится.

— Мой долг — быть рядом с отцом. Я иду.

Протискиваясь сквозь толпу, Клеопатра чувствовала жар, исходящий от мужских тел, и запах дешевого масла, которым они смазывали волосы. Она глядела в землю, выискивая свободное местечко, чтобы сделать еще один шаг вперед. Оказавшись в первом ряду, она взобралась на крыльцо, где стояла охрана. Один из стражей ухватил девочку за плечо.

— Пошла отсюда, блоха! — рявкнул он.

— Демонтен, я царевна Клеопатра, — выпалила она.

— А я Александр Великий, — фыркнул солдат и собрался столкнуть девочку вниз, в толпу.

— Демонтен! — завизжала Мохама.

Стражник посмотрел на девушку.

— Не трогай ее! Пожалуйста!

Клеопатра надеялась, что телохранительница не станет называть ее имени, иначе толпа растерзает ее в клочья, а останки предъявит царю.

— Я сестра Мохамы, — запричитала царевна. — Прости, что я соврала. Я чищу серебро на кухне. Пожалуйста, не бей меня.

Демонтен оттолкнул Клеопатру. Девочка больно ударилась о каменный поручень лестницы. Солдат протянул руку Мохаме, помогая ей подняться на крыльцо, но один из горожан схватил ее за платье и затащил в толпу.

— Поглядите! — закричал его товарищ. — Это же царская девка! Кухарка, наверное. Или шлюха. Давайте покажем царю, что мы сделаем с его шлюхами!

Демонтен рванулся вперед и попытался полоснуть бунтовщика мечом. Он собрался спрыгнуть с крыльца, чтобы помочь Мохаме, но второй стражник ухватил его за плечо.

— Она того не стоит. Ты нужен здесь. Ей уже не помочь.

— Нет! — зарычал Демонтен, вырываясь из рук товарища.

Египтянин держал Мохаму за шею. Клеопатра увидела, как глаза ее подруги расширились от ужаса. Царевна оцепенела от страха. Она никогда не видела свою спутницу настолько напуганной. Жительница пустыни, которая пожертвовала собой ради спасения братьев, смотрела на царевну, как попавшийся в ловушку зверь. Клеопатра выпрямилась и стукнула второго стражника кулачком по спине.

— Спаси ее, я приказываю! — крикнула она.

Солдат отшвырнул ее.

— Заткнись, маленькая шлюха! Я не собираюсь терять моих лучших людей ради какой-то проститутки.

Мохама вцепилась в руки, которые медленно душили ее. Она не могла разорвать хватку мужских пальцев. Мужчина поднял девушку вверх, так что ей пришлось встать на цыпочки. Чем отчаяннее боролась Мохама, тем выше он ее поднимал. Казалось, что ее ноги вот-вот оторвутся от земли.

— Помогите ей! — завопила Клеопатра. — Помогите! Или я попрошу отца, чтобы вас всех казнили!

Но в это время бунтовщики предприняли новую попытку прорваться во дворец.

Клеопатра прижалась спиной к холодной гранитной стене. Мохама смотрела прямо перед собой выпученными глазами, ее лицо покраснело, а рот мучительно кривился. Тело девушки словно одеревенело. Казалось, все ее силы уходят на то, чтобы задержать дух в умирающей плоти.

А потом дочь пустыни медленно сунула руку за вырез платья. Клеопатра решила, что у Мохамы остановилось сердце.

В вечернем солнце блеснуло изогнутое лезвие ножа. И все вокруг застыло, движения сделались медленными и плавными, словно во сне. Мохама коротко взмахнула кинжалом и снизу ударила человека, который ее держал. Лезвие вспороло его пах, промежность и низ живота.

Царевна переводила взгляд с безжалостного лица Мохамы на лицо ее жертвы и успела заметить удивление в глазах горожанина, а потом и осознание своей гибели. Темная кровь хлынула на белые одежды. Пораженный мужчина отпустил Мохаму и посмотрел вниз, на свой живот. Оттолкнувшись от окровавленного мятежника, девушка бросилась вперед. Демонтен подхватил ее, помог взобраться на крыльцо и толкнул к дверям.

Раненый горожанин с криком упал на землю и вскинул к небу окровавленные руки. Толпа шарахнулась в стороны, беспокойно ища преступника в своих рядах. Минутной растерянности бунтовщиков хватило, чтобы Демонтен отворил тяжелую створку двери и втолкнул обеих девушек на кухню.

ГЛАВА 9

Клеопатра плелась за Мохамой через кухню. Они поднялись по лестнице для слуг. Девочка видела перед собой спину телохранительницы, платье которой промокло от крови и липло к ногам. Во дворце было непривычно тихо. Никто их не встречал, не радовался счастливому возвращению. Некому броситься на шею. Может, о ней все позабыли?

В комнате царевны их встречала угрюмая Хармиона.

— Купаться и переодеваться, — спокойно промолвила наставница. — Когда царь поговорит со своими советниками, он захочет увидеть тебя.

— Он в безопасности? — спросила Клеопатра.

— Пока да.

Девочка покорно позволила рабыням вымыть себя, расчесать, нарядить в чистую одежду и отвести к царю. Не говоря ни слова, он ударил Мохаму по лицу, оставив на коричневой щеке темный отпечаток пятерни. Клеопатра сама не знала, почему не вступилась за телохранительницу. Словно в тумане она слышала, как Мохама ровным голосом объясняется с наставницей. Девушка даже не прикоснулась к горящей щеке. Царевна наблюдала за всем происходящим со стороны, словно это не она бросилась в объятия отца, который всхлипнул и прослезился от облегчения.

Два дня Клеопатра провела в постели, отказываясь от еды. Она сжимала зубы так сильно, что ее не смогла накормить насильно даже Хармиона. В окно спальни влетали злые выкрики с улицы, на этот раз кричали по-гречески. Дни напролет от дворцовых ворот неслись вопли и лязг мечей.

— Теперь это греки, наш собственный народ, — пояснила Хармиона. — Проклятый философ по имени Дион повел их против твоего отца. Их потрясла участь царя Кипра и то, что остров теперь принадлежит Риму. Они боятся, что следующим будет Египет, и требуют, чтобы твой отец отрекся от престола.

Больная царевна не могла думать о таких сложных вещах. Она помнила философа из Мусейона, которого звали Дион. Это был софист, который болтал без удержу и вдалбливал кучу афоризмов в головы ленивых учеников. Девочка просто кивнула и снова задремала. Она не знала, куда подевалась Мохама, и не хотела спрашивать о ней. Наверное, царь дал ей какое-нибудь новое поручение.

На третий день Хармиона сообщила, что Авлет собирается ехать в Рим и требовать помощи у Юлия Цезаря за те шесть тысяч талантов, которые он отдал. Царь хочет попросить у Рима солдат или вернуть свои деньги обратно.

Царевна села, впервые за три дня.

— Мой отец отрекается от трона? Кто останется правителем?

— Он передает власть Совету, который будет состоять из царицы, Мелеагра и Деметрия.

— Он бросает нас на верную смерть, — испуганно выдавила Клеопатра.

Неужели отец принесет их всех в жертву своему честолюбию? Всех — жену и пятерых детей?

— Глупости! Ты рассуждаешь как ребенок. Если вся царская семья покинет страну, тогда народ решит, что царь отрекается от власти. Твой отец принял самое разумное решение. Люди не станут бунтовать против вашей семьи, если будут знать, что им угрожает римский легион.

Клеопатра ничего не ответила. Флейтист отдает свою семью на растерзание толпе, закладывает их, словно ягнят под нож мясника! Всех, и ее тоже.

Желудок подскочил к горлу. Клеопатру словно ударили кулаком в живот. Ей показалось, что все дело в колдовстве, ее прокляли. Царевна замерла, пережидая приступ боли. Когда девочка смогла шевелиться, она соскочила с постели, держась обеими руками за живот. Ее тут же вывернуло. В глазах у нее потемнело, и Клеопатра упала на пол, как тряпичная кукла.

Из темноты выступила желтоглазая Береника в воинских доспехах, над головой она занесла старинный меч. Рядом с ней стояла маленькая пухлая Арсиноя. На груди девочки сверкала медная пластина, в руках она сжимала кинжал. Береника распахнула тунику, открывая одну тяжелую грудь. Вторая исчезла, на ее месте остался уродливый и страшный шрам. Береника начала дразнить меньшую сестру мечом, как щенка, Арсиноя в ответ засмеялась и раскинула руки. Клеопатра видела, как горят ее глаза. Береника коснулась кончиком меча ее горлышка и надавила. Малышка не двинулась с места. По шее заструилась кровь. Арсиноя стояла, истекая кровью, и с улыбкой смотрела на мертвую Клеопатру, которая лежала у ее ног.

Когда Клеопатра пришла в себя, по ее щекам катились слезы. Хармиона тащила девочку в кровать.

— Я позову доктора, — сказала наставница, трогая ледяной рукой пылающий лоб царевны.

— Пожалуйста, не надо. — Девочка потерла глаза, чтобы лучше видеть. — Доктор не поможет, разве что колдун, святой или философ. Или солдат. Или шпион.

— Дитя, ты больна и бредишь. Я не хочу тебя слушать.

— Если ты позовешь доктора, я убью себя! — страстно воскликнула Клеопатра, хватая Хармиону за платье. — Я не хочу ссориться с тобой, Хармиона, потому что люблю тебя. Но мне не нравится, когда ты вмешиваешься в мои дела.

— Это мой долг. Я вмешиваюсь в твои дела, когда ты сама не можешь с ними разобраться, — ответила наставница, но не отстранилась.

Клеопатра не стала спорить. Она скрестила руки на груди и спросила:

— Что сказал Сократ о знании?

Хармиона испуганно уставилась на царевну, видимо решив, что девочка лишилась разума.

— Не время вести философские споры. Ты больна.

— Прошу тебя, Хармиона, позволь мне объясниться. Вспомни, что ты сама слышала на уроках. Что философ говорил о знании?

Хармионе не нравилось выступать в роли ученицы.

— Сократ сказал, что знание находится в ведении бессмертной души. Знанию нельзя научиться, его можно только вспомнить. Учеба — это воспоминание о том, что когда-то знала душа. Ты это хотела услышать? Тогда при чем здесь Сократ, если у тебя просто заболел живот?

— Послушай меня и постарайся понять. Не думай обо мне как о ребенке. Я знаю, что мне немного лет, но мне кое-что открылось.

— И что же? — спросила Хармиона, неумело притворяясь заинтересованной.

— Мне нельзя оставаться в Александрии. Если отец оставит меня здесь, я умру.

— Ты сошла с ума. Если ты хочешь поехать в Рим, просто попроси отца об этом. Без этих ужасных сцен.

— Я не могу объяснить, что это такое, Хармиона. Это как мой талант к языкам. Я понимаю речь чужеземцев. Я просто знаю, о чем они говорят, словно изучала эти языки давным-давно, в прошлой жизни.

— Так, ты и вправду бредишь.

Клеопатра села, поджав под себя ноги.

— Ты должна меня выслушать. Мне угрожает опасность, если я останусь без отцовской защиты. Когда мы были на охоте, царь напился, и я заставила его сказать Беренике, что Теа лишила ее законного права на престол. Если бы ты видела в этот миг лицо моей сестры! Как только Авлет уедет, она начнет бороться за власть.

— Ты больна, от лихорадки у тебя начались видения.

Хармиона одарила девочку жалостливым взглядом и повернулась, чтобы уйти.

— Нет, я запрещаю тебе уходить!

Обиженная Хармиона присела на постель, держа спину ровно, будто проглотила бамбуковую палку.

— Когда ты сказала мне, что отец собирается ехать в Рим, на меня что-то нашло. Это было как видение. Мне стало дурно. Мне будто открылась моя судьба. Она была так ужасна, что меня стошнило.

— И что же тебе открылось?

— Что Береника хочет убить меня.

* * *
Хармиона переодела царевну и заставила прополоскать рот сладкой водой. Она вытерла лицо девочки лоскутом, смоченным в холодной воде, расчесала ей волосы и за руку вывела из дворца. Они прошли по двору, через сад и сели в лодку у причала. И поплыли на остров Антиродос, где жили старухи из дворцовой знати. Клеопатра с наслаждением вдыхала свежий морской воздух, радуясь, что море спокойно. Она не сводила взгляда с весел, которые мерно рассекали синюю гладь, и гадала о том, что задумала Хармиона. Царевна не знала этих старух. Они не любили Теа и ухитрились так надоесть Авлету, что царь отослал их на остров. Они жили в роскошном особняке, куда им доставляли все необходимое. Единственное, что им не позволялось, — это вмешиваться в дела двора и государства. В старом дворце поднялся переполох, когда туда явились столь высокие гости. Клеопатру окружили сморщенные бабки, которые принялись причитать и ворковать над ней. И как она похожа на мать, и как она хороша, и все такое прочее. Девочку гладили по щечке, трепали ей волосы, целовали и сажали на коленки, словно ей было не одиннадцать лет, а всего годик. Она решила, что таким древним старухам все дети кажутся младенцами.

— Дитя боится за свою жизнь, — наконец объяснила Хармиона причину их появления на острове. — В видении ее об этом предупредил философ Сократ. Что вы на это скажете?

— Философ! Он приходит к нам во сне, — заявила крошечная старушка с трясущимися руками и сгорбленной спиной. Она походила на мышку, подбирающую крошки сыра.

— Ему не нравится то, что происходит в мире, — подхватила вторая. — Он предупреждает нас о грядущих бедствиях.

— У этого философа неспокойная душа, — поморщилась Хармиона. — Но если вы все время общаетесь с ним, то сумеете разгадать видение царевны.

Старухи принесли Клеопатре большую чашку крепкого горьковатого чая. Напиток был горячим, а чашка — настолько огромной, что девочке пришлось держать ее обеими руками. Едва ли стоило нагружать свой бедный желудок таким питьем.

— По запаху похоже на отраву, которая убила Сократа, — заметила Клеопатра, морща носик.

Но старухи стояли на своем, поэтому пришлось пить. К удивлению девочки, вкус чая оказался даже приятным. Когда она допила, бабки принялись разглядывать остатки чаинок на дне чашки. Они разом помрачнели. И пришли к выводу, что чайные листья пророчат недоброе.

— Тебе нужно уехать как можно дальше отсюда, дитя. Если ты задержишься в Александрии после праздника урожая, тебя ждет печальная участь, — промолвила темнокожая старуха с жирно подведенными глазами. — Твоя мать была мне внучатой племянницей. Ты должна верить мне.

— Но она совсем ребенок, и здесь ее дом, — возразила Хармиона. — Что же делать? Может, спрятать ее где-нибудь в другом месте, где о ней будут заботиться преданные слуги?

— Если любишь ее, спрячь подальше, — ответила старая тетка.

— Мой отец уезжает в Рим на следующей неделе. Не лучше ли мне отправиться вместе с ним? — спросила Клеопатра.

Старухи снова уставились на дно чашки. Рассмотрев листья, поворчав и покачав головами, они хором заявили, что царевна может, должна и просто обязана ехать в Рим.

Клеопатра победно взглянула на Хармиону. Пообещав привезти старухам богатые дары из столицы мира, они покинули особняк.

Вечером девочка побежала к отцу, который ужинал со своей наложницей Гекатой.

— Твой отец желает побыть один, — с кислым видом объявил один из приближенных слуг.

На голове у него была шляпа с широкими полями, украшенная перьями, которые были сколоты пряжкой с драгоценными камнями. Этот человек походил на большую возмущенную птицу.

— Мой отец сурово накажет тебя, если ты не допустишь к нему его любимую дочь, — сказала царевна.

Царские слуги всегда терялись в подобных ситуациях — Авлет вел себя в отношении своего семейства совершенно непредсказуемо. Однако было известно, что царь нередко потакал капризам юной царевны Клеопатры.

Клеопатра не испытывала неприязни к Гекате. В этот вечер наложница была одета в свободное платье из бледного шелка, которое выгодно оттеняло ее царственную шею и безупречную жемчужно-кремовую кожу на груди. Клеопатра решила, что Геката гораздо красивее царицы и держится с большим достоинством. От нее веяло сладковатым ароматом духов, напомнившим Клеопатре о лилиях. Духи Гекаты оказались тоньше и изысканней, чем удушливый запах неразбавленного лотосового масла, которым Теа обливалась, не зная меры. Геката была единственной наложницей Авлета, с которой царь появлялся на людях. Она обучалась в традициях гетер, признанных куртизанок для греческой знати. Сама Геката тоже происходила из некогда знатного рода и была очень изящна.

— Отец, — начала Клеопатра. — Ты должен меня выслушать.

Авлет и Геката обменялись снисходительными улыбками. В присутствии взрослых женщин царь обходился с царевной как с ребенком. Но когда они оставались наедине, Авлет относился к ее словам очень серьезно.

— Отец, — сказала Клеопатра со всем достоинством, на какое была способна в столь взволнованном состоянии. — Я желаю сопровождать тебя в путешествии в Рим.

Царь молча смотрел на царевну. Его лицо оставалось совершенно бесстрастным.

Клеопатра понимала, что должна найти к царю правильный подход, но отец ни единым намеком не подсказал, каким должен быть ее следующий шаг. Говорить о видениях не имело смысла, и о предсказаниях старух — тоже. Авлет не переносил подобных разговоров. Царевна не могла силой заставить отца взять ее с собой. Значит, надо проявить дальновидность и уговорить его — осторожно, но убедительно.

— Я пригожусь тебе, отец. Я знаю диалекты, на которых говорят в тех странах, куда ты едешь. В том числе и простонародное наречие римлян, которое ты так не любишь.

— Дитя мое, я возьму с собой толмачей, — сказал Авлет, рассеянно поглаживая шею Гекаты.

Почему он так увлечен женщиной, которой обладал уже много раз и будет обладать еще, если того пожелает?

Царевна прибегла к следующему доводу:

— Отец, ты полностью доверяешь своим толмачам и не сомневаешься, что они все переведут верно?

Авлет нахмурил брови, услышав, что одиннадцатилетняя девочка собирается защищать его от нерадивых слуг. Царевна догадалась: отец не прочь поскорее отделаться от нее, чтобы заняться более откровенными нежностями с Гекатой.

— Приходи ко мне утром, дитя.

Оставаться и продолжать спор было бессмысленно, когда царь так вожделеет белокожую красавицу, которая сидит рядом с ним. Но царевна все равно не ушла. Она не собиралась так легко сдаваться.

— Отец, если я останусь здесь, а в твоем войске найдутся предатели, то у тебя больше не будет наследников.

Это был ее самый сильный довод — не очевидный, но очень весомый и, как надеялась Клеопатра, высказанный в подходящий момент. Девочка развернулась и пошла к выходу.

— Ну хорошо, — раздался сзади голос царя.

Царевна остановилась, но не обернулась.

— Посмотри на меня, дитя.

Клеопатра повернулась к отцу. Лицо Авлета расплылось в самодовольной улыбке.

— Пусть Хармиона скажет распорядителю, чтобы приготовил для тебя багаж и прислугу в дорогу. Мы отплываем в Родос через два дня. Надеюсь, твоя прислуга и ты сама, моя маленькая царевна, успеете подготовиться к путешествию.

Часть вторая РИМ

ГЛАВА 10

Гелиос, солнечный бог, лежал разбитый в мерцающих водах гавани Родоса. Колоссальная бронзовая статуя, одно из чудес греческого мира и защитник города Родос, упала, когда боги в последний раз обрушили на остров свой гнев. Ярость богов сотрясала землю до тех пор, пока все величайшие творения человеческих рук не были разрушены до основания. Со временем Родос отстроился, люди восстановили гавань, снова наладили торговлю и ремесла. Но солнечный бог так и остался лежать в воде у берега. Ласковые волны плескались о его обезглавленное тело, прекрасная бронзовая корона из солнечных лучей покрылась зеленым налетом и заросла водорослями.

— Почему они не поднимут своего бога? — спросила Клеопатра.

Ей было невыносимо такое непочтительное отношение к божеству. Позади поверженного бога, вдоль длинного песчаного берега, тянулись ряды лавок и мастерских. К замшелым утесам и поросшим дикими розами скалам, поднимающимся над городом, лепились маленькие выбеленные дома.

— Люди боятся, что, если они поднимут хранителя города, земля снова начнет трястись. Жрецы решили не трогать его, — ответил царь, высматривая на берегу приветственную процессию.

— Так печально видеть, как он лежит здесь, изуродованный, без головы… Отец, ты ничего не сможешь сделать? Тебя так любят в этих краях…

На Родосе очень хорошо относились к Авлету, как и ко всем прочим царям династии Птолемеев. Много столетий назад, когда город был осажден македонским тираном Деметрием Полиоркетом, Птолемей I вмешался и прогнал Деметрия. Отступление было столь поспешным, что македоняне даже не успели увезти свои осадные машины. Родосцы продали трофеи и на вырученные средства построили гигантскую статую бога Гелиоса. За оказанную помощь народ Родоса прозвал Птолемея I Сотером — Спасителем. Птолемей I очень гордился этим прозвищем и официально именовал себя так всю жизнь.

— Мы здесь для того, чтобы просить совета и помощи, Клеопатра. Не наше дело — давать указания жрецам, — сказал царь. — Правительство Родоса поддерживает добрые отношения с Римом. Мы прибыли, чтобы узнать, как нам самим добиться того же. Тебе придется удовольствоваться существующим положением дел. Будем наслаждаться красотами острова, но ничего не станем здесь менять.

После того как ее так отчитали, Клеопатра постаралась нащупать тему для беседы, которая вернет ей благосклонность царя. Царевна не хотела, чтобы ее отправили обратно домой или оставили на Родосе под присмотром вежливой и скучной гречанки, в то время как Авлет поплывет в Рим.

— Отец, а правду ли говорят, что на острове Родос больше бабочек, чем во всем остальном мире? — невинно спросила девочка.

— Да, и статуй тоже, — ответил царь. — Но не обманывайся. На этом острове полно змей. Поэтому не вздумай убегать куда-нибудь поиграть, как ты делала дома.

Эти слова предназначались не только царевне, но и высокой девушке, которая стояла рядом с ней.

— Не беспокойся, мой повелитель. Никаких игр не будет.

Мохама отвечала совершенно бесстрастно, и Клеопатра заподозрила, что они с Авлетом уже переговорили наедине после того, как царь ударил Мохаму по лицу в день бунта.

Несколько недель после того случая Клеопатра избегала свою прежнюю подружку, старалась не вспоминать о ней и в конце концов, через много дней упорных усилий, приучилась не скучать без нее. Но в утро отплытия Клеопатра все-таки чуть-чуть пожалела о том, что Мохама остается. Царевна вышла из повозки. Впереди нее выскочили собаки. Длинные мостки дрожали под ногами носильщиков, грузивших имущество царя на корабль. Клеопатра оглянулась и увидела одинокую темнокожую женщину, которая стояла на пристани и смотрела на море. Ее красный дорожный плащ темнел в сером утреннем тумане, как кровавое пятно. Царевна сердито поглядела на Хармиону, но служанка равнодушно встретила ее взгляд и не стала извиняться. Прошлым вечером Хармиона предложила взять Мохаму в путешествие, потому что те, кто оставался в городе, могли обойтись с ней дурно. Клеопатра вспомнила, как враждебно относятся к Мохаме бактрийские девушки Береники, но потом выбросила бунтарку из головы. Царевна все еще страдала от предательства Мохамы и не собиралась проявлять милосердие.

— Я больше не желаю ее видеть, — ответила Клеопатра. — Если хочешь меня порадовать, сообщи, что ее продали в рабство, избили или подвергли пыткам за то, что она подвергла опасности свою царевну.

— Однако твой отец, царевна, именно ей поручил уберегать тебя от опасности, — возразила Хармиона.

— Только не говори мне, что собираешься ее защищать! — рассердилась Клеопатра. — Если бы мы не спешили отправиться в путешествие, я настояла бы на том, чтобы отец приказал отсечь ей руки. А потом я вернула бы ее обратно в пустыню, в ее кочевое племя, где она уже не смогла бы даже воровать.

Хармиона ничего не ответила, только посмотрела на девочку с сожалением. Клеопатра разозлилась и пнула деревянный сундук. Она ушибла палец на ноге, и, взвизгнув от боли, как щенок, бросилась к Хармионе. Царевна спрятала лицо в подоле платья строгой наставницы и рыдала, пока не выплакала все слезы.

На следующий день царь со спутниками не спеша поднялся по мосткам и взошел на корабль. Авлета сопровождали эконом, семеро телохранителей, четверо родичей, жрец и жрица, повара и прислуга. С собой взяли также любимых собак и животных для жертвоприношения. Они больше походили на путешественников, отправляющихся в увеселительную поездку, чем на царя со свитой, спасающихся бегством от мятежников. Собаки Клеопатры весело подбежали к Мохаме, закутанной в красный дорожный плащ, и стали ее обнюхивать. Клеопатра пошла за собаками. Она собиралась настоять, чтобы Мохаму оставили. Высокая девушка рассеянно приласкала собак. Она испуганно смотрела на воду, шоколадная кожа посерела от страха.

— Я боюсь. — У Мохамы было такое лицо, будто ее посетило ужасное видение. — Я никогда не плавала по морю.

— Я не знала, что ты можешь чего-то бояться. — Клеопатра постаралась не показать, что волнуется, снова оказавшись в обществе Мохамы. — Ты встречалась с врагами пострашнее, чем море.

— Я слышала, как гневлив морской бог Посейдон. Он знает, что я — дитя пустыни и не почитаю его. Он отомстит мне за это, обрушит на меня свою ярость…

Лицо девушки исказилось от волнения, сморщилось, как у старухи, на гладком шоколадном лбу появились волнистые складки.

Клеопатра расправила плечи и с достоинством произнесла:

— Не говори глупостей, Мохама. Ливия, дочь Зевса, — богиня, именем которой названа твоя страна, — была когда-то женой морского бога Посейдона и родила от него двоих сыновей, близнецов.

— Откуда ты знаешь?

— Это подтвержденный факт, известный всем просвещенным людям в мире, — снисходительно ответила Клеопатра, наслаждаясь мгновениями своего триумфа. Потом царевна продолжила говорить, обращаясь к Мохаме так, будто успокаивала малое дитя, которое страшится выдуманных опасностей: — Прежде чем мы выйдем в море, мой отец принесет в жертву владыке моря белую корову. Посейдон запретит морскому змею Тритону дуть в раковину и волновать море, пока мы будем плыть. Кроме того, мой отец ублажит Тритона двумя белыми козлятами с очень нежными ножками — редкое приношение для обитателя моря. Царь совершит жертвоприношение от имени всех, кто сопровождает его в путешествии. Вот увидишь, море будет спокойным.

— Ты уверена, Клеопатра?

— Обещаю тебе, все так и будет, — сказала царевна.

Она вложила свою теплую ладошку в прохладную ладонь Мохамы, и, взявшись за руки, они вдвоем пошли к кораблю.

* * *
Греческий сановник, которому выпала честь приютить на острове египетского царя и его свиту, встретил их на пристани известием о том, что римский сенатор Катон сейчас находится на Родосе.

— Сенатор остановился здесь по пути на Кипр, чтобы излечиться от желудочного недуга, поразившего его в море, — сказал грек, сморщив нос. — Надеюсь, это не доставит вам неудобств.

Авлет пришел в ярость оттого, что ему придется делить остров со злодеем, из-за которого погиб его брат, царь Кипра.

— Из-за этого человека я сейчас направляюсь в Рим, — сказал он. — Если бы не он, я спокойно спал бы этой ночью в собственной постели, а не мучился до самого рассвета на жестком и неудобном ложе.

— Он сердится на лекарей и отказывается принимать целебные средства. Вместо этого он сам себе назначил лекарство — то, которым лечились еще его прапрадеды, — с достоинством продолжал грек. — Кроме того, римский сенатор потребляет крепкие вина в неумеренных количествах, отчего его состояние становится только хуже.

— Хорошо, — ответил Авлет. — Я постараюсь не встречаться с этим чудовищем, чего бы мне это ни стоило.

Однако по прошествии нескольких дней царь подумал, что у сенатора Катона можно что-нибудь узнать о том, какой прием ожидает его в Риме. Всеми доступными способами Авлет постарался известить жителей Родоса и местных сановников о своем прибытии. Два с половиной дня царь ждал, когда же Катон призовет его к себе. Но римлянин не выказывал никакого желания встретиться с царем-изгнанником.

Клеопатра отвергла все приглашения на прогулки по острову. Вместо этого она сидела с отцом в приемном зале особняка и смотрела, как Авлет расхаживает из угла в угол, подобно запертому в клетке зверю, ожидая известий от Катона. В конце концов Авлет смирил царскую гордыню и отправил к Катону посланца с сообщением, что он прибыл на остров и принимает гостей.

Катон не ответил на послание.

Авлету ничего не оставалось, кроме как пригласить сенатора на встречу. Катон высокомерно отказался.

— Кто он такой, этот римлянин? Как он смеет заставлять моего отца страдать? — спросила Клеопатра.

Царевна сидела на коленях у отца поздно вечером, после затянувшегося пиршества, и прихлебывала вино из золотого кубка Авлета. Ей было больно смотреть, как ее отец страдает из-за этой римской свиньи, словно нервная служанка.

— Да, кто такой этот римлянин? Как он смеет оскорблять нашего царя? — эхом отозвался захмелевший царский родственник.

Мужчины сидели, развалясь, по всему пиршественному залу. Многие оставили свои ложа и расположились прямо на столе, среди блюд с фруктами и бутылей с вином. Сбросив сандалии, они раскинули ноги. Богатые родосские торговцы, приглашенные на пиршество для встречи с египетским владыкой, сидели на своих местах, свесив отяжелевшие руки с подлокотников. Только Хармиона, единственная взрослая женщина в зале, оставалась трезвой и держалась как всегда прямо.

— Мы слышали, Катон постоянно пьян, — высказался один из родосцев, тот, в доме которого остановился Авлет. Правда, сейчас он сам был ничуть не трезвее римлянина. — Говорят, он бранит своих слуг, когда те предлагают ему еду, и бьет их, если слуги недостаточно быстро приносят выпивку по его требованию.

— Это все мелочи, — вмешался один из родичей. — Главное, что он происходит из каких-то грязных крестьян, а предки нашего царя много поколений правили Египтом.

— Он не имеет права так унижать царя!

Эти слова, заметила Клеопатра, вместо того чтобы приободрить и утешить царя, только ухудшали его настроение. Царевна подумала, что знает своего отца гораздо лучше, чем все эти люди. Она поудобнее устроилась на коленях у Авлета, оперлась о впадину между его грудью и животом. Клеопатра даже не подозревала, что ее маленькое тельце как будто поглощало беспокойство царя из-за Катона. Царевна нервно провела пальцем по краю кубка и отхлебнула еще один глоток горьковатого вина. Она выпила уже достаточно, но ее до сих пор не клонило в сон. Тревога за отца не позволяла ей расслабиться. А Авлет то ли не замечал, то ли не придавал значения тому, что дочь опьянела. Он крепко обнял Клеопатру, прижал к себе. Девочка неловко наклонила кубок и расплескала вино на его льняное одеяние.

Клеопатра заметила свою оплошность и прикрыла рот ладонью, раскаиваясь в содеянном. Но Авлет только рассмеялся и прижал ее к себе еще крепче — так крепко, что Клеопатра ощутила, как вздымается и опадает живот царя. Авлета позабавила неловкость дочери. Он взял кубок из ее маленькой ручки, допил оставшееся вино и швырнул кубок на пол.

— Замените! — потребовал Авлет, не уточняя, чего именно он хочет.

Слуга бросился к царю, неся чистое белое одеяние, однако Авлет оттолкнул его ногой, так что слуга опрокинулся навзничь и упал. Царские родичи и гости захохотали, глядя на несчастного. А тот — потрясенный, потому что Авлет обычно не был жесток с прислугой, — тоже рассмеялся, благоразумно присоединяясь к общему веселью. Слуга поднялся на ноги, отряхнул чистое одеяние и снова протянул его царю, только на этот раз он держался от повелителя на безопасном расстоянии.

— Замени кубок с вином, глупец! — сквозь смех пояснил Авлет. — Еще вина! Вина, а не одежды!

Родичи царя снова засмеялись. Уязвленный слуга спас свое достоинство: щелкнув пальцами, он подозвал двух служанок, которые топтались в углу, и велел им подать царю вина. Служанки со всех ног бросились исполнять приказание и едва не столкнулись друг с другом. Спеша доставить удовольствие царю, обе девушки подбежали к нему с кувшинами и стали наполнять его кубок. Кувшины с треском столкнулись над кубком царя, отчего Авлет опять неудержимо расхохотался. Его живот так трясся, что Клеопатра едва не упала с отцовских колен. Опасаясь, как бы служанки не разбили ей голову огромными кувшинами, девочка быстро прижалась к широкому животу отца. Это вызвало очередную волну всеобщего хохота.

— Завтра все устроится, — сказал Авлет, выпуская дочь из объятий. — Завтра я встречусь с римлянином.

Клеопатра выпрямилась, словно внезапно пробудившись ото сна, и потрясла головой, стараясь разогнать дремоту.

— Завтра римлянин придет сюда?

— Нет, дитя мое. Римлянин сейчас не в том состоянии, чтобы выходить из дома.

— Ему запрещают покидать дом? — спросила царевна.

— Нет, его удерживает гораздо более веская причина. Лекари прописали ему слабительное от вздутия живота, и он не хочет удаляться от дома в столь уязвимом состоянии. Римлянин пригласил меня к себе домой, — сказал царь, как нечто само собой разумеющееся.

Раскрасневшийся от выпитого вина, один из родичей слез со стола, встал в картинную позу и голосом, полным негодования, произнес:

— Наш царь не должен унижаться и бежать на зов простого римского гражданина!

Родосцы, которые уже давно страдали под пятой Рима, закивали и стали отпускать довольно грубые замечания по поводу состояния римского сенатора.

— Через два дня мы отправляемся в Рим. Уязвленное чувство собственного достоинства — малая цена за поддержку Рима, — сказал Авлет. — Я ведь уже говорил, что боги — на стороне Рима, а я — на стороне богов.

Но родичи и родосские торговцы не оценили мудрости царя.

— Как вы можете не понимать, в каком положении мы оказались?! — воскликнул Авлет. — Вы словно дети. Нет, вы хуже детей, братья. Потому что даже моя дочь мудрее вас.

Клеопатра выпрямилась, сидя у отца на коленях. Она не ожидала, что Авлет вовлечет ее в этот спор, и боялась взглянуть на разобиженных царских родственников.

— Клеопатра, объясни нашим родичам, почему в Египте до сих пор нет римского наместника, несмотря на то что все соседние страны уже попали под владычество Рима!

Замутненные вином взгляды всех присутствующих обратились на маленькую царевну.

— Ну же, девочка, — подбодрил ее царь. — Скажи им.

Клеопатра набрала в грудь побольше воздуха и сказала:

— Потому что царь Птолемей Двенадцатый Авлет, фараон Двух Царств, сын Диониса и египетского бога Осириса и мой отец, — друг Рима.

— Совершенно верно, дитя мое. — Не обращая более внимания на своих людей, Авлет пристально посмотрел в глаза дочери и произнес: — Запомни, что я тебе сейчас скажу. Нам всегда грозило и будет грозить могущество Рима. И мы всегда должны будем приручать это чудовище. Ты понимаешь это, Клеопатра?

— Да, отец.

— Потому что Риму всегда нужно только одно. И это одно — истинный бог и кумир и самый дух Республики. А у нас, Птолемеев, есть как раз то, что Риму нужно.

Это слово они произнесли вместе:

— Деньги!

Царские родичи снова засмеялись, а Клеопатра встревожилась, заметив усталость в глазах отца.

— Я всегда буду это помнить, — сказала царевна. — Завтра, когда ты пойдешь к римлянину, я буду сопровождать тебя.

— Тебе всего одиннадцать лет…

— Я — царевна и сумею произвести впечатление на римлянина знанием латинского языка и литературы. Я буду самым лучшим доказательством твоей преданности Риму, отец. Он сочтет, что ты оказал уважение Риму, обучив свою дочь языку и искусству римлян. Я буду твоим лучшим лазутчиком, отец.

Клеопатра смотрела на Авлета, стараясь не замечать снисходительных и недоверчивых взглядов родственников, которые затихли и теперь прислушивались к разговору царя с дочерью.

— Пусть будет так, — сказал Авлет, поразив всех присутствующих, в том числе и саму Клеопатру. — Ты станешь моим самым маленьким посланником.

* * *
Клеопатра никогда не видела стариков с такими суровыми лицами, как у Катона. Его лицо словно застыло в мрачной гримасе. По обеим сторонам рта от углов плотно сжатых губ спускались глубокие складки. Римлянин не поднялся, чтобы поприветствовать вошедшего царя со свитой. Он остался сидеть, до пояса прикрытый одеялом, так что Клеопатра не знала наверняка, на чем Катон сидит — на стуле или на горшке. Римлянин вяло взмахнул рукой, не желая, чтобы Авлет подходил к нему слишком близко. Царские родичи, оскорбленные таким обращением, схватились за мечи и двинулись к Катону, но Авлет велел им оставаться на месте.

— Кто это дитя? — спросил римлянин. Из вежливости он говорил на греческом, но пристально смотрел в лицо Клеопатре.

Девочка тоже смотрела на него во все глаза. Римлянин не понимал, что согласно этикету ему нельзя открывать рот прежде, чем заговорит царь.

Царский родич ответил:

— Это царевна Клеопатра, вторая дочь нашего царя. Она весьма сведуща в языках.

— Вот как?

Римлянин отвечал медленно, как будто сами слова были ему отвратительны, независимо от их значения.

Клеопатра держалась за руку отца. Она ожидала какой-нибудь подсказки от царя, какого-нибудь намека, но так и не дождалась. Царь направился к римлянину. Царевна пошла вместе с ним, и они уселись напротив Катона. Царские родичи остались ожидать у входа.

— Я размышлял о твоем положении, царь. — Катон снова заговорил первым. Он совершенно не придавал значения общепринятым правилам поведения в присутствии царственных особ. — Должен дать тебе совет: тебе не стоит ехать в Рим. Ты должен вернуться в Египет и примириться со своим народом.

Авлет заговорил с римлянином таким мягким и приятным голосом, будто обращался к одному из своих домашних любимцев:

— Марк Катон, я ничего так не желаю, как примирения со своим народом — как ты это назвал. Однако без поддержки Рима я окажусь в весьма невыгодном положении. Народ Египта — и греки, и египтяне, и евреи — относится ко мне враждебно из-за того, что я уступал требованиям Цезаря и Помпея. Мои подданные взроптали против высоких податей, которые им приходится платить, чтобы воздать Риму то, что Рим требует. Вот что стало причиной мятежа. Если бы Цезарь и Помпей не требовали от меня денег, мой народ был бы всем доволен.

— Тем не менее мое мнение остается прежним…

Римлянин схватился за живот, согнулся пополам и закричал от боли. Царь непроизвольно вскочил, готовый броситься ему на помощь. Катон, прижав одну руку к животу, поднял другую, чтобы остановить Авлета. Царь сел.

Римлянин выпрямился и поднял глаза к небесам, словно спрашивая у богов, за, что они послали ему столь тяжкий недуг.

— Видишь, в каком я плачевном состоянии?

— Я не стану надолго задерживать тебя, мой римский друг, — молвил царь. — Я желаю лишь узнать твое веское мнение о том приеме, который ожидает меня в Риме. Не мог бы ты поведать мне о настроениях в Сенате?

— Мой дражайший царь, от Сената не больше толку, чем от мужского стручка немощного старца.

Авлет не выдержал и расхохотался, невзирая на серьезность ситуации.

— Если от Сената нет никакого прока, то, молю тебя, скажи, кто же правит Римом?

— Рим — монархия, почти такая же, как у вас в Египте. Помпей — царь, Цезарь — царица.

Именно эти слова Клеопатра как-то раз слышала на рыночной площади. Ей хотелось спросить, хотя спрашивать было неловко: значит ли это, что Цезарь делит ложе не только с женой Помпея, но и с самим великим полководцем? Царевна решила, что надо будет осторожно выведать, как в Риме обстоят дела с этим деликатным вопросом.

Авлет старался вызнать у Катона побольше. С кем стоит повидаться в Риме? Кто мог бы посодействовать в его деле? Но, похоже, Катон утомился от разговора — то ли из-за болезни, то ли потому, что хотел выпить.

— Римский закон запрещает гражданину продавать себя в рабство, чтобы расплатиться с долгами. Но для чужеземца это позволительно, — сказал римлянин.

Родственники царя выхватили мечи. Услышав это отвратительное оскорбление, Авлет поднялся с места. Царевна тоже встала. Она надеялась, что царские родичи отомстят дерзкому римлянину, который разговаривал с ее отцом, словно со слугой-простолюдином. Клеопатра с удовольствием посмотрела бы, как они искрошат оскорбителя мечами, даже если это дорого обойдется ее отцу.

Неумолимое лицо Катона дрогнуло. Когда он снова заговорил, его голос звучал спокойно и миролюбиво:

— Я подумал, что шутка украсит нашу беседу. Поверь, я лишь пытаюсь избавить тебя от унижения, которое тебя ждет, если ты отправишься в Рим.

Царь подал знак своим людям. Они неохотно убрали мечи в ножны, но не успокоились.

— Послушай меня, царь, — продолжал Катон. — Я известен своей прямотой. И ты ни от кого не получишь более разумного совета, чем этот: возвращайся домой и собирай деньги, чтобы уплатить свой долг. Не появляйся в Риме как проситель — в эту игру можно играть до бесконечности. Ты можешь превратить весь Египет в жидкое серебро и перелить его в кошельки сенаторов, но и это не утолит жадности Сената, или Помпея, или Цезаря. Кровопийцы, которые правят Римом, высосут тебя досуха.

Царевну поразила откровенность римлянина. Он говорил, не страшась, хотя и знал, что Авлет может пересказать его слова Помпею, или другим сенаторам, или даже самому Цезарю, если выпадет такая возможность. Но старого ворчуна, казалось, совершенно не волновало, что об этих его речах могут узнать римские правители.

— Ты слишком сильно цепляешься за свое положение, мой дорогой Птолемей, — проговорил Катон мягко, почти с нежностью. — Я не стал бы так беспокоиться из-за присоединения Египта к Риму. Если это произойдет, ты станешь только свободнее, избавишься от всех этих тревог и забот.

— Да, меня могут освободить — так же, как моего брата!

— Я должен прояснить для тебя несчастливое стечение обстоятельств, которое произошло на Кипре. Я понимаю, что действия, предпринятые Римом относительно этого острова, и смерть твоего брата могут послужить поводом для некоторых политических спекуляций. Видишь ли, в Риме у меня есть враги, которые жаждут от меня избавиться. Они не способны вынести громкой и убедительной критики. Следующий после меня — великий человек Марк Туллий Цицерон. От него они тоже непременно как-нибудь отделаются.

— Что ты имеешь в виду? — уточнил царь.

— Все просто. Цезарь собирается принять новое законодательство. Я был против. Поэтому от меня избавились. Цезарь и его бандит Клодий обвинили твоего брата в связях с пиратами и захватили остров вместе со всеми его богатствами. Я исполняю свой долг. Неважно, нравится мне происходящее или нет. По крайней мере, я не набиваю свою мошну кипрским золотом.

— Занятная история, — бросил царь.

— Я вижу, что ты не веришь мне, в этом твоя ошибка. Я не умею придумывать байки. У меня не хватает на них фантазии. Вот тебе мой совет. Не доверяй Помпею и Цезарю, иначе пожалеешь. В отличие от моих коллег и соратников в Риме, я всегда говорю правду.

— Каковы мои шансы на успех? — спросил царь.

Клеопатра заметила, что отца покорила честная прямота Катона.

— Возвращайся в Египет и примирись со своей страной. Я предложу тебе мои услуги. Поеду с тобой в Александрию. Я встречусь с предводителями разных партий, и вы заключите соглашение. Видишь, как далеко я готов пойти, чтобы спасти тебя от лжи и вымогательства, которые ждут тебя в Риме?

— Разве ты ничего не потребуешь взамен? — удивился царь.

— Владыка, мне хватает денег на все, что мне нужно.

— Это щедрое предложение, добрый человек, я обдумаю его. Что же ждет меня в противном случае?

— Ты уже догадался, что твой брат был слишком упрям. Если случится худшее и Рим покорит Египет, не противься неизбежному. Надень одежды жреца, спасай семью и живи в покое. Можешь вести дела с Помпеем и Цезарем, если они решат захватить твою страну и разграбить ее богатства. Они ведь в состоянии предложить тебе остаться на троне. Но конечно, лишь в том случае, если ты будешь только называться правителем, а править станет Рим.

Катон выпрямился и прижал руку к ноющему животу. Грозно подняв вверх указательный палец, он промолвил:

— Я говорю все это ради твоего блага. В Рим нельзя ехать с пустыми руками и открытыми карманами. Тебе придется расплачиваться за свое доверие до конца дней.

* * *
— Не пойму, унизили меня или нет.

Авлет не верил римлянину, но решил, что Катон от чистого сердца предложил вместе поехать в Александрию. Царевна полагала, что намерения римлянина не столь чисты, но была убеждена: возвращение будет позорным финалом их путешествия. А родичи считали, что над царем попросту посмеялись.

— Напиши Деметрию, — приказал царь своему секретарю. — Сообщи о предложении Марка Катона и спроси, не приведет ли это к новым волнениям.

Но, вернувшись в отведенные гостям покои родосского дворца, царь получил письмо, которое и решило его выбор.


Птолемею XII Авлету, бывшему царю Египта

От Мелеагра, регента и советника царицы Клеопатры VI Трифены.


Прилагаю документ, подписанный египетскими и греческими предводителями фратрий нашего города. Жители Александрии и Верхнего и Нижнего Царств объявляют тебя узурпатором. Ты смещен с трона. Владычицей Египта признана твоя жена, царица Клеопатра VI Трифена. Тебе и твоей дочери, царевне Клеопатре, запрещено появляться на территории Египетского царства. Если вы вернетесь в земли Египта, то будете преданы смерти.


Авлет выронил письмо. Его большое тело затряслось, краска залила щеки, нос, шею и лоб.

— Предатели! Сволочи! — заревел царь, брызгая слюной во все стороны. — Лживая шлюха! Она опозорила память своей матери!

Царь схватил стул и ударил об пол, отчего одна ножка разлетелась вдребезги. Все молча смотрели на правителя. Клеопатра сжалась в комок, ожидая, когда минет отцовский гнев. А сама гадала, какую роль во всем этом сыграла Береника.

— В Рим! — приказал царь. — В Рим!

Он поднял отломанную ножку стула и погрозил ею в пространство.

— Даже если мне придется отдать все свои деньги до последнего медяка, я убью эту тварь!

Правитель принялся возбужденно расхаживать по залу, хлопая ножкой стула по ладони.

— Она еще взвоет, когда ее выволокут из кровати римские легионеры. Я прикажу, чтобы с ней обращались как со шлюхой. Другого она не заслуживает. — Лицо Авлета застыло холодной маской. — А когда она попросит о смерти, я своими руками перережу ей глотку.

— Отец, а как же Деметрий? — забеспокоилась Клеопатра, которая не желала оставлять ученого на милость Теа. — Его же убьют! Мы должны забрать его оттуда! Нужно было взять его с собой… А Береника? Евнух что-нибудь написал о них?

Царь молчал, его лицо окаменело. Уж лучше бы он бушевал. Это хладнокровное молчание было опасней всего.

— Теа сидит на троне, а евнух правит страной. Ни слова о Деметрий, ни слова о Беренике. Но если они сговорились с Теа, я убью их всех.

ГЛАВА 11

Мохама запрокинула голову, подняла вверх маленькую ягодку и уронила ее в открытый рот. Она знала, что за ней наблюдает весь корабль — солдаты, царские родичи, слуги и сам царь. Девушка прожевала мякоть черешни, покатала косточку за щекой. Наконец она подошла к борту и выплюнула косточку в воду.

Царевна сердито ждала, пока телохранительница вернется за столик. Ей самой хотелось съесть все ягоды и не делиться с Мохамой, которая любила дразнить таким образом мужчин. Но девочка знала, что Мохама обожает черешни: в пустыне они не росли. И царевна, у которой пропал аппетит и которой всю жизнь ни в чем не отказывали, оставила ягоды подруге.

Все только что отобедали. Свита расположилась на палубе погреться в лучах полуденного солнца, словно они плыли не на утлом кораблике по опасному морю, а на широкой барже по спокойному Нилу. Весла были подняты, паруса раздувал свежий морской ветер.

Клеопатра и Мохама сидели под белым палубным тентом и играли в кости. Набор костей из мрамора подарил Авлету один из римских гостей, и до прибытия в Рим царь собирался научиться в них играть. Ему сказали, что римляне жить не могут без этой игры, поэтому царевна также увлеклась костями. Она научила и Мохаму и теперь злилась, если подруге улыбалась удача. За ними следило множество глаз, потому что Мохама нарядилась сегодня в простое льняное платье, сквозь ткань которого просвечивали ее темные соски, напряженные от прохлады.

— Твоя очередь бросать кости, мне уже надоело сидеть и ждать, — хмуро заметила Клеопатра. — Терпеть не могу ждать! Я прикажу тебя высечь!

— Как мне страшно, — усмехнулась Мохама.

Она лениво огляделась, чтобы удостовериться, все ли взгляды направлены на ее роскошное тело. Все. Девушка потянулась к корзинке с черешней и долго выбирала самую спелую ягодку, взяла ее и подняла над открытым ртом.

— Если ты не будешь бросать, я тебя задушу, — пообещала царевна.

У нее на душе было неспокойно. Они покидали Родос поспешно, едва успев собраться. Узнав о мятеже Теа, царь больше ни с кем не говорил и проводил дни наедине с Гекатой, ворча и жалуясь на судьбу. Наложница нежно гладила его по руке, подливала вина и терпеливо выслушивала гневные и бессвязные речи. Авлет сторонился дочери. Девочка гадала, не стал ли отец сомневаться и в ее верности, хотя она никогда не притворялась, что любит мачеху и доверяет ей. Видимо, царь досадовал, что дочка оказалась предусмотрительней его. Царевна знала: со временем царь снова приблизит ее, нужно только подождать. Но ждать оказалось тяжело.

Мохама взяла кожаный стаканчик с костями и принялась трясти его, покачивая бедрами.

— Мы танцуем или в кости играем? — возмутилась Клеопатра. — Ты съела две тысячи черешен! Я возвращаюсь в свою каюту!

Мохама улыбнулась и уступила. Она бросила кости и проследила за шестигранными кубиками, покатившимися по столу. Когда кости замерли, девушка внезапно всхлипнула и схватилась за горло.

— Три! — радостно воскликнула царевна. — Ты проиграла!

Мохама упала грудью на столик, ударившись подбородком о деревянную столешницу. Изо рта у нее потекла темная желчь. Глаза Мохамы закатились, и несчастная рухнула на палубу. Ее вырвало. Девушка попыталась отползти в сторону, но силы оставили ее. Мохама закричала. Услышав крик, царь оттолкнул Гекату и бросился к столику дочери. Хармиона обняла царевну и хотела закрыть ей рукой глаза, но Клеопатра принялась вырываться и кричать, чтобы отец спас Мохаму.

Царский лекарь и его помощники разжали руки девушки, которые судорожно обхватили живот. Бедняжку уложили на спину. Ее глаза бессмысленно таращились в небо, по лицу катился пот. Телохранительница пыталась что-то сказать, но язык более не повиновался ей. В уголках губ появилась пена. Хармиона снова попыталась заставить царевну отвернуться, но Клеопатра не могла бросить подругу. Она оттолкнула наставницу и опустилась на колени рядом с девушкой. Лекарь открыл Мохаме рот и заглянул в горло.

Затем он посмотрел на царя и спросил:

— Что она ела? Кто готовил еду последний раз?

Клеопатра прижала ладошку ко рту.

— Черешни, — выдохнула она через побелевшие пальцы.

Помощник доктора поднял корзину с остатками ягод, держа ее на вытянутой руке, словно оттуда могло что-то выпрыгнуть и укусить его. Он передал корзинку лекарю, который взял две ягодки, раздавил между пальцев и осторожно понюхал, после чего покачал головой, показывая, что его подозрения подтвердились. Он послал помощника в каюту, чтобы тот принес его короб. И сказал царю, что у него есть противоядие от отравы, сока красных ядовитых ягод, которым, вероятно, обрызгали черешни.

— Попытаемся ее спасти, — сказал он.

Вернулся помощник с коробом, в котором звенели пузырьки. Лекарь приказал откупорить один из них. Помощник открыл пузырек лезвием ножа и осторожно влил несколько капель в рот Мохамы. Лекарь в это время массировал ее горло.

Клеопатра сидела, не двигаясь с места, отталкивая услужливые руки окружающих, которые хотели помочь ей подняться. Мохама больше не шевелилась. Иногда ее нога дергалась, и тогда надежда загоралась в сердце царевны с новой силой.

— Кто это сделал? — воскликнул царь, возвышаясь над распростертым телом девушки.

Клеопатра подняла на отца залитое слезами лицо.

— Черешни поставили передо мной. Мохама обычно не ела их. Я отдала ягоды ей, ведь слугам ягод не дают.

Царь оглядел окружающих тяжелым взглядом.

— Тот, кто сделал это, умрет, — промолвил он.

И тогда царевна поняла.

— Отец, ведь это меня хотели отравить?

Авлет поднял к небу стиснутые кулаки.

— Дионис, владыка всего, что растет на земле, — деревьев, хлеба и вина! Могучий Посейдон, владыка вод, по которым мы плывем! Вы спасли мою дочь, но забрали ее подругу. Отдайте в мои руки, руки вашего верного слуги, ту тварь, которая совершила это злодеяние!

Облако набежало на полуденное солнце, стало темнее. Все молчали. Казалось, само море улеглось от яростных слов царя.

— Небо потемнело! — воскликнул один из родичей. — Боги услышали нашего повелителя. Кому-то придется ответить за преступление.

Царь опустил руки, поняв, что боги вняли ему. Но не успокоился. Он начал отдавать быстрые приказы — арестовать поваров, взять под стражу команду корабля, выбросить все фрукты в море, отвести царевну в каюту.

— Не отходи от дочки, — сказал он Хармионе.

— Спаси девушку, — сказал он лекарю.

Девушка! На мгновение все позабыли о Мохаме. Клеопатра посмотрела на свою темнокожую подругу, лицо которой осунулось и потускнело. Длинные волосы разметались вокруг головы, словно змеи Медузы. Клеопатра вспомнила, что та легендарная женщина тоже любила искушать мужчин.

Лекарь приложил ухо к груди Мохамы. Затем взял ее руку и пощупал пульс.

— Она умерла.

Клеопатра склонилась к телу подруги и протянула руку, чтобы коснуться ее лица. Помощники лекаря подняли труп Мохамы. Ее тело безжизненно раскачивалось, когда они несли ее на плечах, словно на погребение.

Клеопатра выкрикнула ее имя, словно это могло вернуть девушку к жизни, а потом уткнулась в грудь родича и горячо взмолилась, призывая богов. Никогда в жизни она так отчаянно не молилась.

«Кто приказал это сделать, мать богов? Только ты это знаешь. Скажи! Я отдам тебе все, что у меня есть. Я посвящу тебе всю мою жизнь. Только скажи, кто так желает моей смерти? Ради чего ты уберегла меня? Уберегла, чтобы я могла служить тебе! Я маленькая девочка, у меня нет матери, мой отец иногда ведет себя как мудрец, иногда как глупец. У меня больше нет подруг. Просвети меня! Просвети!»

Богиня не давала ответа. Клеопатра рыдала, уткнувшись лбом в тунику солдата, который бережно нес царевну в темную каюту. Она всегда верила, что богиня существует, что она откликнется по первому же зову, а теперь боги оставили ее. Может, это ей было суждено умереть и богиня сердится, что место Клеопатры в подземном царстве заняла Мохама. Девочка заплакала еще горше, моля и заклиная богиню.

«Великий Аид обрадуется Мохаме, правда? Она такая красивая! Она ведь лучше, чем такой ребенок, как я? Мохама красивее самой Персефоны».

Неожиданно какой-то странно знакомый аромат коснулся ноздрей царевны. Она отстранилась от солдата, чтобы запах его пота не мешал принюхиваться. Девочка глубоко вздохнула и снова ощутила долетевший неизвестно откуда крепкий дух лотосового масла.

Теа! Теа! Теа! Это имя загрохотало в голове Клеопатры, словно боевые барабаны. Богиня не покинула ее, она ответила. Из Александрии был послан убийца, который хотел отравить маленькую царевну. Ведь в один прекрасный день девочка станет взрослой и прогонит с трона Теа и ее детей. Конечно, это Теа, кто же еще? Но мачеха пристрастила к этим духам и Беренику. Значит, все сходится. Клеопатра помнила, что обе женщины пользовались лотосовым маслом. Они в сговоре. Девочка всегда знала, что они ведут одну игру.

Клеопатра не сомневалась в том, что они ненавидят ее и хотят ее смерти. Она лишь не знала, как это случится и кто в конце концов пострадает. «Я убью их, — решила царевна, — а когда они будут умирать, шепну им на ухо имя Мохамы».

* * *
А что он мог поделать, если царица не оставила ему выбора? Сперва Мелеагр решил, что Теа погубила все его тщательно разработанные планы, но потом понял: так даже лучше. Это был еще один дар богини, еще один камешек в лестнице, по которой Береника взойдет на трон. И снова судьба вмешалась в дела людей, являя мудрость богов, которые наблюдают за людскими деяниями и направляют их пути по собственному желанию. Хорошо, что он привык доверять богам.

— Я думаю, царь нам больше не нужен, — заявила Теа за завтраком одним прекрасным днем. — А ты как полагаешь?

Мелеагр не поверил своим ушам.

— Он ведь сбежал, разве нет? А страна живет, как прежде, словно его и не было. И даже лучше.

Победный взгляд царицы пригвоздил евнуха к креслу.

— Он никому не нужен, — продолжала Теа, — ни своему народу, ни царице, ни советникам. Даже своим детям. Единственный ребенок, который бы плакал о нем, плывет с этим предателем в Рим.

— Ты удивила меня, владычица, — признался Мелеагр, проглотив кусок хлеба, который едва не застрял у него в горле. — Прости, что я молчал, но такого разговора не ждал.

— Царь снова хочет продать свой народ Риму. Я предвидела это и потому успела подготовиться. И нашла тех, кто меня поддержит.

Теа улыбнулась, не разжимая губ. На ее щеках заиграли ямочки.

— Из какой они партии? — поинтересовался Мелеагр, стараясь говорить спокойно и ровно, чтобы выиграть время и прийти в себя.

— Греческий философ, который служил царю, стал моим… как бы это сказать? — игриво ответила царица, теребя локон и отводя глаза под язвительным взглядом евнуха. — Моим союзником. Во время частной беседы он признался, что всегда одобрял мое отношение к Риму. Ему не нравилось, как мой муж дрожит перед этими варварами.

— Деметрий? — поразился евнух.

— Он учился в Риме. Он знает о нравах этих варваров из первых рук. Во сне к нему явился бог и объявил, что царь — не тот человек, который должен сидеть на троне. Только я могу объединить великий народ Египта под своей рукой и, если потребуется, противостоять Риму. Царь никогда этого не признал бы, но боги благоволят женщинам.

Мелеагр понимал: дело не в ночных видениях, а в ночных визитах философа к царице.

— Занятно, — пробормотал он.

Как это могло случиться? У него под носом! Мелеагр с трудом пытался скрыть свое удивление и замешательство. Деметрий времени не терял. Но что теперь делать? Не настало ли время осуществить задуманное? Кто поддерживает царицу? Кто уже подпал под ее чары? Евнух лихорадочно размышлял. Как такой поворот событий вписывается в его планы? Кого еще успела соблазнить царица? Главного советника? Главнокомандующего? Скольких она успела привести под свою руку?

Он столько раз наблюдал, как тощий Деметрий гуляет по саду с царем и маленькой царевной. Почему верность людей заканчивается, едва только дело доходит до постели? Евнух быстро взвесил все варианты. Они с Деметрием являются представителями царской власти. Царица, уверенная в преданности Мелеагра, совратила философа — по крайней мере, она так сказала. И теперь считает, что путь для нее открыт.

Все это молнией пронеслось в голове евнуха. Впервые он не знал, что делать. Впервые он был застигнут врасплох, не успев подготовиться и придумать ответный ход. Поэтому он молча слушал трескотню царицы, стараясь ни взглядом, ни жестом не выдать своего страха и растерянности. Улыбайся. Слушай. Подними правую бровь. Корчи из себя невинного ягненка. Это оказалось трудно, поскольку остолбенение еще не прошло.

— Владычица, я остаюсь твоим преданным слугой, — наконец промолвил он.

И торопливо добавил, чтобы скрыть волнение:

— Был и остаюсь.

А про себя подумал, что игра еще не закончена. Найдутся способы повернуть все в свою пользу.Нужно набраться терпения, это помогало всегда, в самые тяжелые годы. Время! Мелеагр давно подружился с этой стихией, со временем.

Ему доводилось видеть, как время расправляется со всем, что стоит на его пути. Города возводились и вырастали многие годы, их сметали с лица земли за один день — либо люди, либо разгневанные боги. В конце концов, что такое время? Придет час, и исполнится все, что он задумал. Придет час, и Теа падет — если не от его руки, то от руки его соратников.

— С чего начнем, владычица?

* * *
На следующий день после смерти Мохамы Клеопатра поделилась своей догадкой с Хармионой. Кто-то пробрался на корабль и выполняет приказ Теа — избавиться от Клеопатры, единственной наследницы Авлета.

— Но почему она хочет убить тебя, а не царя? — спросила Хармиона, нежно гладя царевну по руке, словно ребенка.

Они сидели на кровати в царской каюте.

— Наверное, эти черешни предназначались и отцу тоже, — вспылила девочка.

Почему Хармиона во всем сомневается?

— Разве ты не понимаешь? Береника на стороне Теа, а сыновья и Арсиноя — ее дети. Я единственная могу им навредить. Не сейчас, так в будущем. Что бы ты ни думала обо мне, как бы ни обращалась со мной, когда-нибудь я вырасту. Я знаю, ты хочешь, чтобы я навсегда осталась ребенком. Потому что когда я стану взрослой, ты больше не сможешь опекать меня. И что ты тогда будешь делать?

Хармиона выпрямилась еще строже. Это означало, что наставницу задели слова Клеопатры.

— А ты не задумывалась о том, что Мохаму мог отравить один из солдат или слуг, которых она манила своим телом и отталкивала? Мужчины не любят, когда ими играют, словно куклами!

— Тогда я потребую расследования. Пусть мой отец допросит всех, кто плывет на корабле.

— Не думаю, что царь станет оскорблять верных людей подозрениями, — холодно ответила Хармиона. — Он объявил, что во всем виновата царица, и решил больше не касаться этой темы.

— А что ты сама думаешь об этом?

— Мы не знаем, что с Береникой. Но царевна всегда отличалась буйным нравом и привыкла доверять Теа. Остальные — еще дети. Сейчас ты — единственная наследница, в чьей верности царь не сомневается. Тебе скоро исполнится двенадцать лет. А там, глядишь, подойдет возраст, когда ты сможешь стать соправительницей своего отца и согнать Теа с трона.

— Ты хочешь сказать, что я стану царицей?

— Когда-то старухи из дворца предсказали это, но я не хотела говорить тебе. До сегодняшнего дня.

Клеопатра выдернула руку и спрятала под одеяло. Она молча ждала, когда Хармиона продолжит рассказ.

— «Лишь одному потомку Птолемея суждено сидеть на троне. Она еще ребенок». Но, как ты сама верно заметила, дети вырастают.

Царевна обдумала услышанное и спросила:

— Когда они сказали тебе? Почему я ничего не знала?

— Если это твоя судьба, то и говорить тут не о чем.

— Почему ты все от меня скрываешь, будто я ребенок!

Клеопатра отодвинулась от наставницы и, разозлившись, упала на постель. Но она позабыла, что сидит не на пышном дворцовом ложе, а на твердой корабельной кровати, и со всего маху приложилась спиной о деревянную койку, едва прикрытую тощим матрасом. От удара зубы девочки громко лязгнули. Она прикусила язык и из последних сил сдержала крик боли.

— Ты огорчена смертью подруги. Ты будешь скучать без нее. Но возможно, боги хотели этим сказать, что время детских игр в лазутчиков и переодевания прошло. Настал час понять, кто ты, осознать свою ответственность. Мохама и приключения, которые вы пережили вместе, навсегда остались в прошлом. Поэтому я и открыла тебе предсказание.

— Я никогда не забуду Мохаму, — глухо отозвалась Клеопатра. — Даже когда стану царицей.

«Даже когда стану царицей». Она выпалила эти слова сгоряча и только мгновение спустя осознала их смысл. Неужели это когда-нибудь произойдет?

— Пусть боги помилуют ее душу, если только они бывают благосклонны к душам людей низкого происхождения, — отозвалась Хармиона. — Я не призывала тебя позабыть Мохаму. Память, в отличие от бренного тела, не подвержена тлену.

— А когда старухи предсказали мою судьбу?

— Когда ты родилась.

— А отец знает об этом? А Теа? Может быть, поэтому она хотела отравить меня?

— Старухи открыли мне свою тайну потому, что моя мать служила у них. Когда ты была совсем малышкой, ты так досаждала Теа, что старухи боялись разглашать предсказание, ведь она могла погубить тебя. Поэтому они попросили царя взять меня на службу. Но царь тоже ничего не знал. Женщины никому не рассказывали о своих видениях.

— Почему? — спросила Клеопатра.

— Потому что так велят их обычаи. Они не доверяют свои знания никому из людей, даже царю. Люди часто пытаются идти наперекор воле богов.

— Тогда я тебе расскажу один сон, — сказала царевна, вспомнив свое видение, в котором был Птолемей Первый Спаситель, сидевший верхом на коне, словно каменное изваяние.

Девочка пересказала свой сон: тропинка в чаще Дельты, лев, царь. Не отец, а молодой герой, великий полководец, покоривший весь мир. И далекий предок, горбоносый Птолемей, соратник Александра, а может, и сводный брат. Это его длинный орлиный нос украшает лицо царевны.

— Птолемей выстрелил в меня, но я не умерла. Я просто взлетела.

И девочка, сама того не замечая, залилась слезами. Она положила голову на колени наставницы, которая принялась гладить ее по волосам.

— Разве ты не понимаешь, дитя, что значит этот сон?

Хармиона подняла девочку за плечи, взяла ее лицо в прохладные ладони и большими пальцами вытерла слезы на щеках.

— Орел — символ дома Птолемеев. Перед лицом самого Александра Птолемей Первый избрал тебя своей наследницей. Главой дома. Он из могилы указал тебе твою судьбу.

Толкование давнего сна тяжелым бременем легло на плечи царевны. Она потерла виски, чтобы избавиться от головной боли.

— Ты пугаешь меня, Хармиона.

— Страх еще не раз придет к тебе. Но не давай ему становиться между собой и своей судьбой. У каждого своя судьба. Тебя ведет предназначение.

Девочка перестала плакать, но грудь ее тяжело вздымалась при каждом вздохе. Мохама мертва, Теа — царица, а она, Клеопатра, смертельно напугана. Она бы не боялась так сильно, если бы могла прильнуть к надежной груди Мохамы. Дочь пустыни не знала страха, она пожертвовала собой, защищая братьев, которые везли в племя еду. Она сражалась с безликими врагами среди песчаных барханов, темной ночью. Она вспорола брюхо человеку, который хотел ее убить. Почему жестокая судьба избрала Клеопатру царицей, а храбрую Мохаму убила, когда той было всего шестнадцать лет? Что упустили всемогущие боги, в чем ошиблись? Клеопатра такая маленькая, такая беспомощная. Она не годится для величественных дел, о которых поведала Хармиона.

Но судьба избрала ее. Остается только смириться. Так закончилось детство Клеопатры.

* * *
Когда началась церемония, Клеопатра с трудом сдерживала слезы. В жертву богам был принесен козленок. Авлет попросил богов, чтобы они упокоили душу Мохамы, храброй девушки, которая верно служила Дому Птолемеев и не раз рисковала жизнью, спасая маленькую царевну.

Царь велел капитану плыть в Афины. Там он отослал всех нахлебников, выдав им на прощание денег. Правда, Авлет до этого поговорил с распорядителем, и те, в чьей верности возникли сомнения, остались без гроша. В Рим с царем поплывут лишь доверенные слуги, распорядитель и родичи. Прочие останутся в Афинах или вернутся домой. Но слуги, которые готовили обед в тот страшный день, все до единого будут проданы на рынке рабов на острове Делос.

— Суровое наказание, ведь среди них наверняка есть невиновные, — вздохнул царь, обращаясь к дочери. — Но пусть все узнают, что царской семье нельзя угрожать. Вот так.

Авлет приказал отдать тело Мохамы морскому богу, ему наверняка понравится такая прекрасная девушка. Но этой затее воспрепятствовала Клеопатра. Царевна настояла, чтобы бедняжку сожгли, как велит обычай. Она сказала, что Мохама спасла ей жизнь и заняла ее место рядом с Аидом.

— Лишь боги знают, кто взял себе душу Мохамы. Если меня спас Дионис, отняв ее жизнь, разве его не нужно отблагодарить? Разве Мохаму не следует отдать богу, которому служит повелитель? К тому же, отец, ты принял его имя.

Клеопатра казалась себе Антигоной, ратующей за права мертвых. Оставалось надеяться, что ее собственная участь не будет столь же печальной. Видимо, царь не настолько торопился в Рим, как хотел показать, потому что согласился.

— Похороним ее в Афинах. Мы все будем присутствовать на церемонии.

И вот Клеопатра стоит рядом с трупом подруги. Она положила рядом с девушкой медальон, который ей так нравился. Девочка сдержала слезы, когда пламя факелов коснулось белого полотна, в которое было завернуто тело покойной. Она смотрела на быстро темнеющую ткань и молилась Зевсу, единственному греческому божеству, которое почитала Мохама. Клеопатра мечтала, что всемогущий громовержец вознаградит погибшую красавицу и соединится с ней. Он ведь часто выбирал себе подруг среди прекрасных и горячих земных женщин. Вот было бы здорово делать вид, что Мохама забеременела не от какого-то простого солдата, а от самого владыки Олимпа! Но Хармиона права, детские игры закончились.

Борясь со слезами, царевна смотрела, как пламя охватывает тело подруги. В ноздри ударил запах горящей плоти, жар костра опалил щеки. Пришла пора испытать на себе, способна ли она не выдавать свои чувства. Стоики говорят, что это — признак настоящего человека. По словам философов, это не избавляет от боли, но ведет к добродетели и просветлению. Наверное, они правы, но легче не становилось.

Служители кладбища разошлись, остались рабочие, которые собрали прах, и афинский жрец, который ждал платы от царского распорядителя. Клеопатра вмешалась в их разговор.

— Я хочу, чтобы на ее могиле поставили памятник.

Распорядитель подозвал царя, который устало промолвил:

— Заплати за памятник. Я возвращаюсь на корабль. Неделя выдалась тяжелой и долгой.

— Пусть на камне сделают такую надпись, — велела Клеопатра. — «Остановись, путник, и прочти. Здесь покоится прах Мохамы из Ливийской пустыни, которая была отравлена. Царевна Клеопатра из Дома Птолемеев помнит о ней».

— Чудесно, — кивнул жрец, принимая деньги от распорядителя. — Мастеровые немедленно вырежут эту надпись.

— Хорошо, — откликнулась царевна, которая не собиралась верить этому жрецу на слово. — Через три часа я вернусь и проверю.

— Клеопатра, царь наверняка захочет, чтобы ты поскорее возвращалась на борт, — прошептала Хармиона.

Но девочка заметила, что они могут взять в сопровождение двух телохранителей, нанять возок и отправиться кататься по городу. Глупо провести такой замечательный день в душной каюте, на надоевшем корабле, когда им представляется возможность посмотреть на великие Афины. Хармиона неохотно уступила и сообщила царю, что они задержатся до вечера.

— И не думай, что я буду носиться с тобой по городу наперегонки, как Мохама, — проворчала Хармиона.

Клеопатра рассмеялась, впервые за несколько дней.

Они погуляли по базару, зашли в лавки и поужинали рыбой, шпинатом и оливками в одной из лучших таверн города. Когда солнце коснулось западного горизонта, царевна вернулась на кладбище и обнаружила, что надпись на памятнике сделана неправильно. Видимо, мастеровые спешили или неверно расслышали, но имени Клеопатры из Дома Птолемеев на камне не оказалось. Вместо того там стояло: «Маленькая царевна из Ливии».

— Что это такое? — возмутилась Клеопатра.

— Афиняне считают ливийцами всех, кто приехал из Египта, — пояснила Хармиона.

— Мы прикажем, чтобы надпись переделали так, как пожелает царевна, — предложил один из телохранителей.

— Нет, пусть останется, — решила Клеопатра. — Мне кажется, Мохама рада, что меня увековечили как ливийку. — Она повернулась к заходящему солнцу. — Никогда больше у меня не будет такого друга.

Хармиона поджала губы, и Клеопатра пожалела о своих словах. Она поняла, что женщина ревнует.

— Мохама служила тебе верой и правдой, но на этой службе она возвысилась, — осторожно выбирая слова, промолвила наставница. — Я уважала ее за умение защитить тебя. Но никогда не одобряла того, как она вела себя с мужчинами. — Последняя фраза далась Хармионе с трудом. — Думаю, так ведут себя все женщины низкого происхождения.

— Ты слишком много от нее хочешь. Я всегда старалась оценивать людей не по происхождению, а по силе характера, — рассудительно и искренне ответила Клеопатра, словно отдавая последнюю дань своей верной подруге.

— Как Спартак, который был твоим кумиром в детстве?

— Да, как Спартак, — сдвинула брови девочка. — Я до сих пор восхищаюсь мужеством предводителя рабов. И уверена, что буду вспоминать о Мохаме каждый день.

— Впереди много дней, Клеопатра. Тебя ждут великие испытания и великие потери. И пережить их будет гораздо труднее, чем смерть этой девушки.

— Я не хочу больше никого терять, — ответила царевна.

Они остались наедине, и Клеопатра наконец позволила себе оплакать верную Мохаму.

— Я всегда буду рядом, — пообещала Хармиона. — Я не оставлю тебя, не дам нести это бремя в одиночестве.

Она взяла девочку за руку и повела к повозке. Кладбище осталось за спиной.

ГЛАВА 12

Клеопатра проснулась, когда первый солнечный луч проник сквозь задернутые шторы. Она привыкла подниматься на рассвете, когда остальные еще крепко спали. Девочке нравилось утреннее солнце, она любила следить, как стены дворца постепенно расцветают яркими красками. В этот час они с Мохамой обычно спускались по лестнице, проходили главный зал и, миновав зевающих охранников, выходили во двор. Солнце медленно выплывало из-за стены царских конюшен. Иногда девушки шли в конюшни и болтали с мальчишками, которые сперва кормили лошадей, а потом гоняли их по кругу. Временами Клеопатра сама водила Персефону, а бывало, скакала галопом вдоль пустынного морского берега, до самых южных ворот города.

Клеопатра открыла глаза и поняла, что это не ее дом. Свой двенадцатый день рождения она встретила в бушующем море, между Грецией и Италией. Девочка лежала в своей каюте, ее тошнило, а Хармиона, борясь с дурнотой, ухаживала за ней при свете коптящей масляной лампы. Путешествие по Адриатике выдалось неспокойным, царская свита укрылась в каютах и молилась, чтобы ветра поскорее привели корабль к надежному берегу. К смущению команды корабля, придворных и самой царевны, царь неустанно каркал: «Надеюсь, эта жуткая погода не предвещает тот прием, который мне окажут в Риме». Никто не осмелился его одернуть.

Наконец они вошли в порт Брундизий и, очутившись на твердой почве, наняли повозки для путешествия в Рим. Они ехали по самой безлюдной местности Италии, останавливаясь на ночь в редких и ветхих постоялых дворах. Оголодав за дни морской болезни, путешественники набрасывались на еду. Но на столе оказывался неизменный кролик, разносолов не предлагали, а потом все шли спать на грязные матрасы, по которым скакали блохи. Три дня царевна протряслась в повозке, которая подпрыгивала на грубых камнях Аппиевой дороги. Девушка гадала про себя, как выглядела эта дорога, когда вдоль нее висели на столбах соратники Спартака.

— От Спартака не осталось и следа, — пожаловалась она Хармионе.

— И слава богам, — фыркнула наставница.

На третий день путешественники добрались до загородного особняка Помпея. Ворота оказались распахнуты. За ними шла аллея, обсаженная высокими зелеными деревьями. Работники в грязных туниках копошились по саду, сгребая листья, подрезая кусты и подравнивая длинную траву, которая норовила оплести массивные колонны большого загородного дома. Гостей встретил грек-управляющий. Он сообщил, что Помпей Великий со своей молодой супругой находятся сейчас в другом доме и вернутся сюда через неделю. Он проводил путешественников в обширный гулкий атриум. Пол этого зала был украшен мозаикой, которая изображала основателей Рима, Рема и Ромула, и волчицу, которая вскормила мальчиков своим молоком. Царевне выделили несколько комнат — спальню, небольшую комнатку для Хармионы и еще меньший закуток для двух служанок. Во дворе ей показали бассейны, бани для женщин и теплую комнату, где по желанию делали массаж, а также комнату попрохладней, где можно было отдохнуть после купания, прежде чем выйти на открытый воздух. Последним был зимний сад, гордость Помпея. После чего ее отпустили. Царевна села, держа спину ровно, и Хармиона принялась расчесывать ее длинные волосы, которые растрепались за время поездки. Девочка разглядывала себя в зеркале и припоминала уроки латыни. Она прислушивалась к разговору рабов, которые думали, что гости изъясняются только на египетском языке, и потому сплетничали о своем хозяине и его жене, почти ребенке.

Хотя слуги приняли чужеземных гостей с почтением, Клеопатра чувствовала: к ним постоянно присматриваются. Она попробовала развлечься, но этот дом сильно уступал в роскоши Александрийскому дворцу. Ванны оказались маленькими и неудобными, слуги не знали, как правильно ухаживать за господским телом. Повара готовили из рук вон плохо, но более всего раздражали местные женщины, которые вели себя иначе, чем гречанки. Вместо того чтобы обедать наедине, они усаживались за стол вместе с мужчинами, громко разговаривали и смеялись. Клеопатре пришлось признать, что после отплытия из столицы она привыкла быть единственной женщиной за столом. А самым худшим было то, что во время еды римские декламаторы читали произведения греческой поэзии. Клеопатра шепнула Хармионе, что чувствует себя как в театре, причем на комедии. Ничего похожего на настоящих греческих актеров. А вчера царевна переполошила слуг, собравшись купаться в бассейне без одежды. Из их разговоров девочка поняла, что римляне считают, будто нагими купаются только варвары. «Но как можно плавать в платье?» — недоумевала Клеопатра. Она узнала, что римлянки вообще не плавают, а просто погружаются одетыми в воду. Как странно и глупо, сказала царевна Хармионе. А если они попадут в кораблекрушение? Просто пойдут ко дну, не умея плавать? Ей так хотелось увидеть Рим, узнать этих людей, разгадать их и покорить. А теперь царевна задумывалась, не кажется ли она им чужой, непонятной и неприятной.

Что их ждет? Прав был Катон, предупреждая отца о том, что он разочаруется. Однажды Помпей уже отказал Авлету, когда царь Египта просил его о помощи. Почему отец решил, что римлянин станет помогать ему теперь? Наверное, Рим с радостью воспримет весть о восхождении на трон дурочки Теа. Такого противника, как Теа, легко одолеть. Что с ними будет, если Помпей откажет отцу?

Клеопатра лежала в постели, мечтая о том, чтобы, повернувшись на левый бок, увидеть рядом темнокожую девушку, ощутить сладкий запах ее духов. Царевна не двигалась. Она не хотела видеть пустое место. На глаза набежали теплые слезы. Но она не заплакала.

* * *
Клеопатра встала и оделась, проскользнула мимо Хармионы, которая все еще спала в передней, и задержалась у портика, чтобы полюбоваться имением Помпея, озаренным мягкими лучами утреннего солнца. Она прошла через атриум, не обращая внимания на слуг, тотчас же окруживших ее, вышла из дома и ускорила шаг. Смеясь, она вприпрыжку пробежала через беседку, увитую виноградными лозами. Девочку забавляло, как солнечные лучи, пронизывающие полог листвы, играют на ее сандалиях. Внезапно беседка осталась позади, и Клеопатра оказалась под ласковым римским солнцем, окунувшим ее в мягкие и теплые цвета от лимонного до темно-лилового. Клеопатра вскинула руки и начала прыгать, как безумная вакханка, вознося молитву в благодарность за этот день. Она только сейчас полностью осознала, что добралась наконец туда, куда стремилась, и что на нее смотрят.

Возле высоких белых ворот конюшни стояли двое юношей. Клеопатра поняла, что они — персы. На это указывал особенный разрез глаз, словно подведенных краской, дарованной от природы, и язык, на котором юноши переговаривались между собой, Движением руки Клеопатра приказала юношам следовать за собой и вошла в конюшню. Они были ненамного старше ее и чуть повыше ростом. Тем не менее Клеопатре польстило, что юноши беспрекословно повиновались ее приказу.

Она прошла по проходу между стойлами, внимательно рассматривая каждую пару животных, но, к своему удивлению, не нашла лошади, которая пришлась бы ей по нраву. Клеопатра недоумевала: почему такой значительный человек не держит хороших коней греческой породы? Почему в конюшне только эти неуклюжие с виду тяжеловозы, которых как будто специально выращивали для того, чтобы перевозить тяжелые грузы?

А потом она увидела его. Вороного коня, такого черного, что эта чернота отливала фиолетовым, цветом спелой сливы. Конь был поджарый и мускулистый, с большими блестящими глазами — светло-карими, цвета лесного ореха, почти как у самой Клеопатры. Царевна никогда не видела у лошадей таких ясных, умных глаз. Этот конь страшил ее гораздо сильнее, чем поначалу Персефона. Вороной жеребец был на две головы выше ее норовистой лошадки. Казалось, пар, который вырывался из ноздрей жеребца, зарождался где-то в глубине его горячего тела и вовсе не был результатом смешения теплого дыхания с прохладным утренним воздухом. Но Клеопатра уже твердо решила, что должна овладеть этим конем, приручить его, подчинить его своей воле.

Мохама тоже захотела бы этого коня.

Персидские мальчики испугались, когда она указала на вороного жеребца. Они замотали головами, с мольбой глядя на Клеопатру. Девочка закрыла глаза, глубоко вдохнула воздух и медленно выдохнула. «Пусть сила, которой облекла меня богиня, заставит их увидеть во мне царицу!» Открыв глаза, Клеопатра обратилась к юношам на их родном языке, чем немало их удивила.

— Я — Клеопатра Седьмая, дочь Птолемея Двенадцатого, царя Египта. Я происхожу от Александра Великого, покорителя Персии. Повелеваю вам отойти в сторону. Я оседлаю этого жеребца.

Юноши пали на колени и принялись умолять царевну не брать именно эту лошадь, а прокатиться на какой-нибудь другой. Это не обычное животное, это — конь самого Помпея! Если кто-то возьмет его коня — тем более если это будет девушка, да еще и чужеземка — и с конем что-нибудь случится, господин велит отстегать мальчишек плетьми, а может, и вообще убьет! Юноши умоляюще смотрели на Клеопатру блестящими оленьими глазами и слезно просили выбрать другую лошадь. А один даже предположил наугад:

— Может, он и тебе велит всыпать плетей!

Клеопатра не собиралась отступать. Она хотела прокатиться на этом жеребце и убедила себя, что Помпей и сам захотел бы того же, особенно если бы знал, какая она хорошая наездница и как сильно любит лошадей. Это был не боевой конь. Совершенное, без единого изъяна животное, без малейшей отметины на гладкой, блестящей темной коже, жеребец был произведением искусства. Его вырастили для того, чтобы он доставлял удовольствие знатному хозяину. Клеопатра отвернулась от мальчиков и открыла ворота стойла. Она поедет на этом коне без седла.

Царевна медленно подошла к коню. Вороной посмотрел на девушку сверху вниз. В его великолепных сияющих глазах любопытство мешалось с презрением. Клеопатра протянула руку к его морде. Поколебавшись мгновение, конь прижался к ее ладони влажными бархатистыми ноздрями.

— Кто-нибудь может мне объяснить, почему мои конюшие ползают по земле на коленях, как рабыни, пока какая-то девчонка пытается похитить моего коня?

Клеопатра замерла. Жеребец ткнулся мордой ей в руку, требуя продолжения ласки. Девочка не шелохнулась. Оборачиваться она боялась. Мужчина говорил на классическом греческом, который он выучил в школе и довел до совершенства в беседах с иноземными послами. Его голос звучал повелительно. Это был голос человека, привыкшего командовать, — глубокий, уверенный, спокойный и властный. Так говорить мог только один человек.

Это был он, Помпей Великий.

— Прошу прощения, друг мой, — услышала Клеопатра полный сожаления голос отца. — Эта маленькая воровка — моя дочь, царевна Клеопатра. Умоляю тебя, прости ее. Она и у меня коней сводила. Клеопатра очень любит лошадей. Она не смогла устоять перед таким великолепным скакуном.

Клеопатра медленно повернулась, опустив очи долу. Вороной жеребец, свидетель ее унижения, фыркнул у нее за спиной.

— Госпожа. — Мужчина низко поклонился, потом выпрямился и посмотрел Клеопатре в глаза. — Прошу тебя, выйди из стойла, пока конь тебя не поранил. Страбон совершенно непредсказуем.

Царевна отметила, что Помпей назвал коня именем своего отца. Она не знала наверняка, было ли это данью уважения или насмешкой, потому что отца Помпея обычно презирали, или боялись, или… Она не помнила. Когда девочка встретилась взглядом с Помпеем, у нее из головы разом вылетели все знания по римской истории. Она смутилась, и вместе с тем ее внезапно охватило странное, но приятное возбуждение.

Помпей щелкнул пальцами, приказывая коленопреклоненным конюшим подняться. Юноши обошли Клеопатру, стараясь держаться подальше, словно она источала яд. Один из них закрыл ворота стойла, второй бросился осматривать жеребца, как будто проверяя, не сделала ли девочка с животным чего дурного.

Клеопатра знала, что Помпею уже немало лет — не меньше сорока шести. И все же он до сих пор не утратил своей легендарной красоты. Его волосы, по-прежнему густые, были взъерошены, как у мальчишки. А моложавым лицом знатный римлянин чем-то напомнил ей Александра. И хотя Помпей не моложе ее отца, в нем не было ни капли лишнего жира. Он был высок, очень высок. Клеопатру восхитило телосложение римлянина. В его светлых волосах кое-где поблескивали седые пряди, в светло-карих глазах застыла скука, как будто ничто в мире его не волновало. На загорелой, грубоватой коже почти не появилось морщин. Лицо, нос, скулы, брови — все черты Помпея отличались редкой красотой.

Авлет стоял молча, с непроницаемым лицом — верный признак того, что он недоволен дочерью. Помпей ничего не сказал, но оглядел хрупкую девочку с головы до ног, довольный тем, что поймал юную царевну на горячем.

— Владыка, я вижу, царевна, твоя дочь, весьма застенчива, — не сводя глаз с Клеопатры, промолвил римлянин.

Авлет не ответил, но в его взгляде, обращенном на девочку, промелькнула усмешка: Помпей явно переоценил ее скромность.

— Мы должны подобрать ей подходящую лошадь для верховой прогулки.

— Прошу тебя, господин, — запинаясь, начала Клеопатра. — Я хочу покататься на этом коне. Страбон — ведь этим именем он назван в честь твоего отца, верно?

Он посмотрел на нее как на свое собственное, не по годам разумное дитя.

— Что ж, ты не ошиблась, царевна Клеопатра.

— Твой отец был великий человек. Великий воитель. Возможно, к нему были несправедливы после смерти. — Царевна разом вспомнила историю Рима, которую она изучала так старательно.

— Ты оказала мне честь, царевна, тщательно ознакомившись с историей моей семьи. Я непременно подыщу для тебя хорошую лошадку, на которой ты сможешь кататься, пока будешь гостить у нас. Пойдем же, посмотрим на моих лошадей.

Клеопатра не двинулась с места и протянула к Помпею руку. Авлет расширил глаза, предостерегая дочь.

— Прошу, позволь мне прокатиться на этом коне. Я знаю, что понравлюсь ему.

— Я уверен, он тебя полюбит. Но этот конь — слишком большой и привередливый, как и его хозяин. Вряд ли ты сумеешь с ним совладать. Боюсь, как бы он не повредил тебе. Если это случится, моя царевна, я не смогу больше жить.

— Я бы не стал так беспокоиться на сей счет, — вставил слово Авлет. — Она знает подход к лошадям.

Помпей уступил, хотя и неохотно. Он пожал плечами и подал знак конюшим, чтобы седлали Страбона. Клеопатра внимательно следила за юношами, пока они работали. Она знала, что конюхи могут испортить всаднику все удовольствие от верховой езды. Когда юноши закончили, Клеопатра взяла поводья и вывела Страбона.

Царевна добилась своего, но теперь конь Помпея занимал ее не слишком. Ясно было, что этот жеребец признавал только одного хозяина, которому привык повиноваться. Конь не пытался бороться с новой наездницей, не старался ее сбросить — такой вызов Клеопатра приняла бы с радостью. Вместо этого Страбон упрямился, не сразу исполнял ее команды, не желал ускорять аллюр, даже когда Клеопатра стала его понукать. А потом, когда царевна меньше всего ожидала этого и уже смирилась с тем, что придется ехать легкой рысью и наслаждаться видами римской природы, Страбон резко рванулся вперед. Клеопатра откинулась назад в седле и едва не упала. Она надеялась только, что этого никто не заметил. Девочка боролась со своевольным конем, и оба они знали, что этого состязания ей не выиграть. Однако Клеопатра не могла допустить, чтобы зрители поняли, кто победил на самом деле.

Неожиданно она подумала о тех, кто ездит сейчас на ее Персефоне. Береника, например, станет бить лошадь, если та ей не подчинится. Клеопатра забеспокоилась. Ведь пока она в изгнании, с ее лошадкой может что-нибудь случиться. В мрачном настроении Клеопатра послала Страбона галопом обратно к конюшням. Она видела, что Помпей и отец на нее смотрят, поэтому на последнем отрезке заставила вороного выложиться полностью. Оставалось только надеяться, что конь подчинится ее команде и остановится, когда будет нужно. Помпей смотрел, как царевна на головокружительной скорости несется к конюшне. Это было безрассудство — на такой короткой дистанции не стоит устраивать подобных представлений. Однако Помпей не разозлился, хотя Клеопатра этого боялась. Римлянин помог ей спешиться, и девочка вспыхнула от смущения, когда он взял ее ладони в свои.

— Я только однажды видел женщину, которая так же властвовала над лошадьми, — сказал Помпей.

Клеопатра залилась краской и понадеялась, что все подумают, будто она разрумянилась не от смущения, а от быстрой скачки. Помпей наклонился к царевне и прошептал, словно доверяя некую тайну:

— Это была Гипсикратия, наложница Митридата.

Услышав имена столь устрашающих людей, юноши-персы принялись взывать к своим богам: «Митра! Митра!» Помпей взглянул на них, вопросительно вздернув бровь, и конюхи замолчали.

— Злобная тварь! Я не жалею, что ее больше нет, — со вздохом произнес он.

Царевне не понравилось, что ее сравнили с наложницей. Клеопатра посмотрела Помпею в глаза, ожидая, что он скажет дальше.

— Она была такая же маленькая, как ты, и всегда одевалась, как мальчишка. Она скакала верхом вместе с царем, сражалась рядом с ним и ухаживала за его лошадьми. Хотя она была маленького роста и не носила одежд из оленьей кожи, я верю, что она была амазонкой. Во всяком случае, сражалась она, как настоящая амазонка. Митридат любил ее больше всех, хотя у него в гареме были сотни прекраснейших женщин.

Помпей особенно подчеркнул слово «сотни». Авлет поднял бровь, гадая, не умалил ли он свое достоинство в глазах римлянина, явившись в Рим в сопровождении одной-единственной женщины. Может быть, стоило привезти Помпею женщин?

— Я видел их, знаешь ли, но ни одной не оставил для себя, — продолжал Помпей. — Я отправил их по домам, к их отцам, — добавил он и пожал плечами.

Авлет сразу успокоился.

Царевна снова смутилась и нерешительно посмотрела на Авлета, словно испрашивая позволения продолжить беседу. Она никогда еще не разговаривала со столь могущественным воителем. С императором. Повелителем мира. Царевна не знала, приятно ли ему рассказывать о собственных завоеваниях. Авлет кивнул.

— А что случилось с Гипсикратией? — решилась Клеопатра.

— Она боялась, что слишком многие мужчины возжелают женщину, принадлежавшую человеку, который вызывал такой страх. Не желая мириться с женской участью, она приняла яд вместе со своим господином. Рассказывают, умирая, Гипсикратия сказала, что сама выбирает своих любовников. И теперь она избирает возлюбленным смерть. Как бы то ни было, они оба избавили меня от массы хлопот. — Да, похоже, Помпей вовсе не был рад своей победе. — Их оружие сейчас хранится в моей домашней коллекции. Можете полюбоваться, — сухо добавил полководец.

— Я непременно осмотрю твою коллекцию оружия, господин мой, — ответила Клеопатра.

* * *
— Я надеялся, что ты подружишься с молодой женой Помпея. В конце концов, она — дочь Юлия Цезаря. У вас что, вообще нет общих интересов?

Авлет лежал на диване, как огромная жирная рыба. Клеопатра сидела рядом, у изголовья постели. Царь наклонился к дочери и говорил шепотом, чтобы прислуга и прочие гости не слышали его слов.

Клеопатра сожалела, что приходится пробовать каждое блюдо, которое подавали на этом римском пиршестве. Она не привыкла наедаться так плотно, но Авлет считал, что следует проявить вежливость и вести себя, как римляне. Первая перемена блюд состояла из нескольких сортов латука, виноградных улиток, запеченных яиц, копченой рыбы, оливок, свеклы и огурцов. Затем подали устриц, рыбу, вымя, фаршированных фазанов, мясо молодого барашка, свиные ребрышки. Все блюда были щедро сдобрены резким кисло-сладким соусом «гарум». Потом принесли сыры, фрукты, хлебцы и разнообразные сладости. Все эти блюда показались царевне слишком грубыми и примитивными. В них недоставало утонченных приправ, да и приготовлена еда была не столь тщательно, как та, что подавали дома. Вина — более крепкие, чем те, к которым Клеопатра привыкла при дворе отца, — лились щедрой рекой. И все это при том, что римляне так кичатся своим аскетизмом, сдержанностью и умеренностью в еде и возлияниях. Они жили вовсе не как простые труженики-землепашцы, какими хотели казаться. Напротив, они наслаждались царской роскошью и излишествами — например, специально привозили лед с гор, чтобы охлаждать вина.

— Отец, Юлия омерзительна, — прошептала Клеопатра в ответ. — Женщина не должна вести себя как котенок. Это отвратительно. Посмотри на нее.

Та, о ком они говорили, Юлия, единственная дочь Юлия Цезаря, как раз изогнулась всем телом, словно арабская рабыня-танцовщица, стремясь привлечь внимание Помпея. Клеопатра много слышала о благочестии римских женщин, но пока не заметила за ними особой набожности. Возможно, образ добродетельной матроны, равно как и образ стоического землепашца, был лишь призраком прежнего Рима. Чуть раньше, по пути в уборную, Клеопатра случайно услышала разговор двух почтенных матрон, которые обсуждали Юлию. Эти дамы говорили, что в прежние времена юные римлянки умели быть полезными. Они умели прясть, ткать, содержать в порядке домашнее хозяйство, выращивать цыплят, топить печь, почитать богов, давать мужу разумные советы. «О, эта Юлия тоже кое для чего полезна», — с таинственным видом сказала одна матрона другой. «Да уж, она умеет только одно, и только для этого и годится», — согласилась та. Клеопатра порадовалась, слушая пересуды о Юлии. Но ее радость быстро угасла, когда вину за вырождение римской молодежи возложили на «этого толстого египетского царя и прочих ему подобных», которые своим испорченным, развращенным образом жизни дурно влияют на чистых и невинных римлян. Клеопатра возмутилась и хотела объявить, что поняла насмешки и не согласна с ними. Но, подумав, решила не обращать внимания на слова ворчливых женщин. Стоит ли обижаться на болтовню старух, которые одной ногой уже стоят в могиле?

— Папочка хочет еще вина? — спросила Юлия у своего супруга.

Помпей лежал ничком на обеденном ложе, глядя на едва прикрытую грудь своей юной жены, и поглаживал ее по животу сквозь тонкое, полупрозрачное одеяние. Юлия томно извивалась под его ладонью. Она кормила мужа свежей дыней — разгрызала сочную мякоть на мелкие кусочки и вкладывала ему в рот. Помпей жевал, закатив глаза.

Семнадцатилетняя Юлия была высокой и долговязой, как и ее отец. Вряд ли с годами она превратится в красивую женщину. Но сейчас дочь Цезаря была полна очарования юности и девической наивности, против которой не мог бы устоять ни один взрослый мужчина. И Помпей Великий — не исключение. Сегодня утром Клеопатре удалось привлечь его внимание, и теперь царевна мучилась от ревности и отвращения. Она была о нем лучшего мнения. Теперь же появился повод по-новому оценить Помпея. У римлян есть подходящая пословица: «Senex bis puer». «Старики — как дети».

Клеопатре не нравилась Юлия, но не более, чем прочие бесстыдные римлянки. Сегодня днем они с Хармионой и Гекатой как раз разговаривали о римлянках, об этих презренных и недостойных женщинах. Они часто обсуждали бесчисленные недостатки местных жительниц.

Римлянки ни на что не способны и владеют только одним искусством — искусством обольщения.

Римлянки не занимаются в гимнасии, не ездят верхом, не охотятся.

Римлянки разговаривают громко, как солдаты, и не гнушаются употреблять грязные выражения.

Римлянки ни о чем не заботятся, только украшают себя безвкусными блестящими драгоценностями, стараясь привлечь внимание мужчин.

А отвратительнее всего то, как эти матроны обращаются с рабами. Как раз сейчас Юлия отвлеклась ненадолго от Помпея и наказывала старого раба-испанца — наверное, взятого в плен еще ее отцом, много лет назад — за то, что раб пролил сок с блюда с оливками, которое пытался поставить на стол. Старик упал на колени, чтобы вытереть лужицу краем своей туники, но тут другая римлянка, гостья, ударила его кулаком по голове.

— Жалкий старый дурак! — сказала она. — Помпей, тебе следует избавиться от этих убогих созданий, которых Цезарь пригнал из Испании. Когда же это было? В нынешнем столетии или в прошлом?

Помпей только рассмеялся, продолжая ласкать свою юную жену.

Несколько дней назад Юлия дала пощечину рабыне, которая небрежно проверила застежку на заколке, скреплявшей ее волосы, только что уложенные в замысловатую прическу. Клеопатра тогда с трудом сдержалась, чтобы ничего не сказать, и лишь поморщилась. Это случилось как раз в тот момент, когда царевна должна была «познакомиться поближе» с женой Помпея. Ради того, чтобы «познакомиться», Клеопатре пришлось отказаться от утренней охоты, на которую Помпей ездил с ее отцом.

— Вчера я каталась на коне, которого зовут Страбон, — сдержанно произнесла Клеопатра, пытаясь завязать беседу. — Прекрасный жеребец. Великий Помпей был так добр, что позволил незнакомке прокатиться на своем коне.

— Правда, папочка очень красив? — спросила у нее Юлия, когда они остались наедине.

— Я не имела чести встречаться с твоим отцом, — ответила Клеопатра.

Однако она слышала, что Юлий Цезарь был слишком высоким, слишком худым и к тому же лысым.

— Ах, царевна! — покровительственным тоном сказала Юлия. — Я говорю о моем супруге.

Если честно, Хармиона утверждала, что Юлия просто старается каким-то образом внутренне примириться с этим брачным союзом. Из политических соображений ей пришлось выйти замуж за мужчину, который старше ее отца. Геката кивала, разделяя мнение Хармионы. А Клеопатре было все равно. Царевна старалась по возможности не встречаться с этой гусыней Юлией, пока они гостят в поместье Помпея. Конечно, Авлет был заинтересован в том, чтобы молодые женщины подружились. Он надеялся, что это как-то поможет в его деле. Но у Клеопатры и Юлии не было никаких общих интересов. Жену Помпея занимали исключительно чувственные удовольствия, которые Клеопатре еще только предстояло познать. А Юлия уже целиком и полностью посвятила себя плотским наслаждениям.

По правде говоря, Клеопатра понимала, что Юлии просто нечем больше заняться. Дочери Цезаря никогда не придется решать какие-либо важные вопросы, не говоря уже о том, чтобы править своим народом. Юлия — всего лишь разменная карта в политических затеях своего отца и игрушка Помпея Великого. И будет оставаться таковой, пока Помпею не надоест — либо она сама, либо союз с Юлием Цезарем. Клеопатра не могла решить, были ли римские женщины — шумные, крикливые, постоянно требующие внимания — более счастливы, нежели женщины Греции, которые жили уединенно и смиренно принимали свою участь. В любом случае, Клеопатра очень радовалась тому, что родилась царевной и могла поступать так, как считает нужным, — потому что вылеплена из другого теста, чем обычные женщины.

Авлет перевернулся на ложе, протянул мясистую руку и, взяв дочь за затылок, придвинул поближе к себе.

— Дитя мое, я очень недоволен. Не знаю, что не так с Помпеем. Ты заметила, что он почти не выходит из дома? Разве у такого важного римлянина нет дел, которыми он должен заниматься? Мне кажется, он скрывается.

— От кого?

— Откуда мне знать? Хуже всего, что он отказывается обсуждать мое дело, — сказал царь.

Клеопатра попыталась отстраниться — изо рта отца неприятно пахло вином, рыбой и соусами — но Авлет удержал ее.

— Поэтому я желаю, чтобы ты обработала Юлию. Возможно, она нам как-нибудь поможет.

Перед обедом Помпей показывал Авлету и Клеопатре свой сад и во время прогулки терпеливо выслушивал доводы Авлета, который убеждал римского полководца оказать ему помощь в завоевании трона. Однако Помпей не предложил никакой помощи и не стал обсуждать план действий, даже когда царь прямо спросил, когда же тот представит его дело на рассмотрение Сената.

— Не желаешь ли послушать, как я играю на флейте? — спросил Авлет, надеясь подольше побыть в обществе Помпея.

Римлянин ответил, что с удовольствием послушает, но как-нибудь в другой раз. И после прогулки по саду уединился в другой части дома.

— Я теряю терпение. Помпей меня избегает, — сказал царь. — Он рассказывает мне о сортах своих рододендронов, а в это время Теа сидит на моем троне!

— Я знаю, отец. Но Юлия для Помпея — всего лишь забава. У нее нет никакого политического влияния, — прошептала Клеопатра в ответ.

Она говорила на греческом, надеясь, что римлянка, которая занимала соседнее ложе, либо недостаточно образованна, либо слишком пьяна, чтобы понять, о чем разговор.

— А тут еще этот кровосос Рабирий…

Рабирий, кредитор, явился в поместье Помпея и потребовал, чтобы Авлет вернул шесть тысяч талантов, которые Рабирий надлежащим образом дал ему в долг. С помощью этих денег царь должен был стать другом и союзником Рима. «Требуй денег у моей жены», — ответил Авлет и поведал дородному кредитору о своих неприятностях. В конце концов Рабирий пообещал похлопотать за царя через своих влиятельных друзей в Сенате и снова дал Авлету денег в долг.

У Клеопатры мутилось в голове — она выпила слишком многопочти не разбавленного вина. Недовольный безучастностью дочери к его бедам, Авлет перевернулся на живот и начал рассказывать о своих несчастьях римлянке, которая лежала на соседнем ложе. Когда Клеопатра справилась с приступом дурноты, она услышала, как Авлет говорит:

— … А моя презренная жена воспользовалась случаем и настроила против меня Совет. Я ничего не знаю ни о судьбе моего доверенного советника Деметрия, ни о судьбе моих остальных четырех детей.

Царь говорил громко, в расчете на то, что его услышит и хозяин дома. Но Помпей не обращал внимания ни на что, кроме своей жены и пищи, которую она вкладывала ему в рот.

— Я не сомневаюсь, что вскоре Сенат услышит о моем бедственном положении и придет ко мне на помощь, как сам я пришел на помощь Риму, когда у Рима были неприятности с Иудеей, — многозначительно проговорил Авлет — и опять слишком громко.

Клеопатра услышала, как ее отец спросил у римлянки, которая со скучающим видом сидела на соседнем ложе:

— Не желаешь ли послушать, как я играю на флейте?

— Да, с удовольствием послушаю… — ответила матрона. — Но только не сейчас.

Царю снова отказали. Клеопатра тяжело вздохнула и опустила голову на колени. Как однообразны эти римские пиршества! Еда, которую здесь подают, недостаточно хороша и не подходит для желудка царевны. Все беседы сводятся к мелким сплетням, обсуждению рецептов блюд и извечным римским трудностям с ленивыми рабами. Клеопатра заметила, что римляне презирают утонченное изящество греков и в то же время завидуют ему. Знатных юношей, которые почитают эллинское искусство и литературу, здесь называют «греколюбами» — «эллинофилами» — и считают их недостаточно мужественными. Клеопатра с надменным достоинством сносила презрение римлян к ее народу, и Хармиона всячески ее одобряла и поддерживала в этом. Бессмысленно доказывать варварам превосходство эллинской культуры.

Во время пиршества римляне непрестанно разговаривали, не утруждая себя тем, чтобы прикрывать набитые пищей рты. Они целовались, даже не прожевав пищи, звучно срыгивали, извергали газы, проливали соус на одежду и на прислужников и громко смеялись над болтливым поэтом, который пел для гостей, пока они пировали. Римляне так же жадно поглощали еду, как и большую часть денег и прочих богатств мира. Они поистине были ненасытны.

Авлет завел беседу с женщиной, которая ударила старого раба-испанца, но в разговор вмешался ее муж. Размахивая золотым кубком, он спросил у матроны:

— Увидим ли мы снова то, что ты съела на пиру, как это было в прошлый раз?

Гости захохотали. Женщина наградила мужа свирепым взглядом. А он тем временем продолжал:

— Эти блюда выглядели так красиво, прежде чем попали внутрь, и были ужасно отвратительны, когда ты извергла их обратно.

— Как будто ты сам не заставил всех любоваться таким же зрелищем! — ответила она. — Мне тогда просто попался плохой кусок рыбы, вот и все.

Клеопатра закрыла глаза и вознесла молитву богине, чтобы эта женщина не сделала того, на что намекал ее муж. Но, похоже, богиня ее не услышала. Авлет рассказывал римлянке о своих бедах, и вдруг матрона закрыла рот руками и бросилась бегом из пиршественного зала, оставляя за собой след блевотины. Прислужники засуетились, принялись подтирать пол. Когда матрона вернулась, один раб отер ей лицо влажным полотенцем, другой наполнил ее кубок вином, а третий стал отчищать ее одежду. И за все эти заботы рабы не получили ни слова благодарности. А Авлет по-прежнему надоедал рассказами о своих несчастьях всем, кто его хоть немного слушал.

Геката поднялась, собираясь покинуть пиршество, и подошла к ложу Клеопатры, чтобы пожелать царевне доброй ночи.

— Ты видела когда-нибудь подобное постыдное проявление дикости? — шепотом спросила утонченная гречанка.

После смерти Мохамы Геката стала близкой подругой Клеопатры. Царевне нравилась неестественно длинная шея гречанки и гордая посадка головы. Клеопатра прижалась к полному животу Гекаты и закрыла глаза, жалея, что не может каким-нибудь чудом исчезнуть отсюда прямо сейчас. Рядом с Гекатой царевна особенно остро чувствовала свое несовершенство. В гречанке воплотились все самые важные женские достоинства. Клеопатра замечала, что ее отец неизменно подпадает под очарование низкого грудного голоса Гекаты. Он не мог отказать ей ни в чем, когда Геката подходила с просьбой, поднимала на царя взгляд и начинала дышать чаще. Авлет таял при взгляде на ее высокую, полную, мягкую грудь, которая вздымалась в такт дыханию. Клеопатра была лишена всех этих достоинств. Она все еще была маленькой и прямой, как палка, и даже не надеялась, что когда-нибудь и у нее появятся соблазнительные округлости и она станет такой же пышной и горячей женщиной, как Мохама, или такой же стройной и желанной, как Геката.

Геката ласково погладила царевну по волосам, точно так Клеопатра обычно гладила своих собак.

— Может быть, ты хочешь лечь в постель? — спросила гречанка. — Я попрошу царя, и он позволит тебе уйти.

— Нет, я останусь с отцом.

Они посмотрели на царя, который теперь пытался поведать о своем деле одуревшей от вина Юлии. Помпей спал на обеденном ложе, лежа на спине, и издавал звуки, похожие на шум воды, которую высасывают из большой бочки.

* * *
— Он изобрел очередной хитроумный способ отделаться от меня, разве нет? Иначе зачем он отправил меня погулять по городу?

Авлет разволновался и вспотел, его жирное тело тряслось. Они подъехали к воротам Рима. Полуденное солнце раскалило черную крышу повозки. Помпей настоял, чтобы его царственный гость отправился на прогулку в крытой повозке — из соображений безопасности.

— Толпы народа в Риме могут быть опасными, — предупредил Помпей. — Они привыкли бояться нас, но не более того. Сейчас плебеи совсем обнаглели и осмеливаются досаждать знатным особам.

Двойные ворота Рима — одни для въезжающих, вторые для покидающих город — были высотой с трехэтажный дом. Их охраняли мускулистые легионеры с суровыми лицами, замершие на посту в каменной неподвижности. Кожаные завязки сандалий обвивали их ноги до колен. Воины были вооружены длинными копьями, их шлемы блестели на солнце, как новые монеты. Стены Рима, как сообщил царственным путешественникам проводник, были сложены из песчаника. Их толщина достигала четырех футов, и ничто не могло пробить эти стены. Клеопатра уставилась на римских легионеров, которые, как ей казалось, тоже рассматривали ее с галерей, расположенных на стене в несколько уровней.

— Какие огромные эти римляне.

Клеопатра уже привыкла к крупным, грузным римлянам, которые бывали при дворе ее отца. Эти люди не знали меры в еде и возлияниях, потому их телеса и стали такими объемистыми. Но римских легионеров, высоких, массивных и мускулистых, Клеопатра видела впервые.

— Мы такие хрупкие по сравнению с ними, — сказала царевна отцу, который тоже мельком взглянул на легионеров через узкое окошко повозки.

— Ну, не все мы такие уж хрупкие, — возразила Геката, искоса посмотрела на Авлета и хихикнула.

Клеопатра и Хармиона рассмеялись.

Когда повозка миновала высокую арку ворот и въехала в город, Клеопатра сразу перестала смеяться. По ее телу пробежала волна радостного возбуждения. Царевна так мечтала увидеть великий город, и вот ее мечта сбылась — гораздо раньше, чем она могла надеяться. Конечно, это случилось в несчастливое время, и все же она — в Риме!

Как только повозка въехала в город, внутри стало еще жарче, а сиденья как будто сделались жестче и неудобнее. Возница то и дело надолго останавливал повозку, чтобы не наехать на толпы пешеходов, не столкнуться с другими повозками, с телегами торговцев, рослыми носильщиками, которые несли именитых и состоятельных счастливчиков над головами толпы.

— На обсуждение Сената выдвигали закон, который запрещал бы ездить днем по улицам на повозках и разрешал передвигаться по городу только пешком или в паланкине с носильщиками, — рассказал проводник Тимон, ученый раб из Коринфа, которого Помпей выделил Авлету и его спутницам, чтобы показать им город.

— Я бы сказал, этот закон опоздал на несколько лет, — заметил царь.

Он посмотрел на небольшие воротца, а оттуда на него уставилась отвратительная рожа, беззубая и с одним-единственным глазом.

— Подайте монетку бедному старику! — пробормотал урод и закатил единственный глаз к небесам, не глядя на тех, кто сидел в повозке.

— Великий Зевс! — вскрикнул Авлет. — Циклоп! Иди отсюда! Прочь! Прочь!

Царевна быстро наклонилась и выглянула в окно.

— Он сидит на плечах у другого человека! — сказала она и рассмеялась.

— Чего надо этому попрошайке? — спросил Авлет у дочери и замахал руками, отгоняя нищего.

— Ничего особенного, отец. Это просто нищий, он просит подаяния.

— Ну, тогда скажи этому попрошайке, что я — такой же нищий и живу щедротами гостеприимного Помпея.

Один из царских телохранителей, которые ехали верхом вслед за повозкой, пинками отогнал нищего подальше. Вскоре повозка снова остановилась. От резкого рывка Клеопатра повалилась на живот Авлета.

— Что там еще? — недовольно спросил царь. — Как они могут жить в таком городе? Как они выносят эти толпы народу, эти улицы, по которым невозможно проехать? Я начинаю понимать, почему Помпей не желает выезжать из своего чудесного загородного поместья.

— Это все из-за нового закона Юлия Цезаря, введенного в действие трибуном Клодием, — сказал Тимон, который явно не одобрял нововведения. — По этому закону каждый житель города получает бесплатный хлеб. Закон ввели в нынешнем году, и с тех пор Рим наводнили огромные толпы народа. Никто больше не желает трудиться. Голодранцы перебираются в Рим, поселяются по дюжине человек в комнате и опустошают государственную сокровищницу.

— Какая мерзость! — сказал Авлет. — В моей стране крестьяне тоже получают хлеб каждый день, но не даром — они должны его заработать.

Царь был о Риме невысокого мнения. Он счел Рим слишком шумным и жарким городом, которому недоставало изысканности. А еще этот город, переполненный народом, оказался вовсе не гостеприимен к чужеземным правителям. Хотя Помпей разместил их в лучшем из своих римских домов, по египетским меркам дом был довольно маленький. Он располагался в самом центре города. Кроме того, царь и его спутницы совсем не привыкли к постоянному шуму, который не затихал ни днем, ни ночью. Авлет громогласно жаловался на неудобства. Однако его заверили, что даже сам Юпитер не смог бы сделать улицы Рима более тихими. Всю ночь там шатались банды пьяных головорезов. Они вопили, распевали песни и наводили страх на других ночных гуляк, угрожая сжечь их факелами, если те не откупятся деньгами. Дворовые собаки облаивали возмутителей спокойствия. Клеопатра всякий раз просыпалась от их лая. На рассвете школьные учителя начинали заниматься с учениками. Занятия проходили прямо на улице, так что Клеопатру, которая к утру задремала, снова разбудили — ученики повторяли за лектором сочинение греческого философа Гераклита об этике и добродетели. Царевна, возможно, заинтересовалась бы этой лекцией, если бы в свое время не получила хорошее образование в Мусейоне. Вскоре начали раздаваться крики уличных торговцев, расхваливающих свои товары. Невыносимо скрипели телеги, возницы кричали друг на друга, требуя уступить дорогу, и громко ругались, когда повозки сталкивались, не имея возможности разминуться.

Несмотря на опасности и непривычную суматоху, а может быть, как раз благодаря этому, город очаровал Клеопатру. В отличие от белоснежных домов ее родной Александрии, в Риме дома были самых разных насыщенных оттенков. Пестрые здания громоздились друг на друга. Крыши соседних домов нередко соединялись выступающими краями, которые назывались водосточными желобами и служили для сбора дождевой воды. В Александрии улицы располагались в правильном, симметричном порядке. В Риме же улицы были самые разные: узкие, тесные переулки соседствовали здесь с большими, широкими проспектами. Повсюду толпился народ. Все римляне; независимо от знатности и благосостояния, разговаривали громко и ничуть не стеснялись употреблять грубые выражения. Они не походили ни на загадочных и таинственных коренных египтян, ни на впечатлительных, любящих поспорить греков. Римляне старались повсюду заявить о себе. Наружные стороны лавок и домов мастеровых были украшены грубыми фресками, изображавшими хозяев за работой. На жилых домах красовались галереи фамильных портретов. Стены и ограды были исписаны небрежно, в спешке начертанными политическими воззваниями. Несомненно, и Рим, и римляне были крайне вульгарны. Но тем не менее этот необычайный город вскружил Клеопатре голову.

Освободившись от заключения в тесной повозке, царевна прогуливалась пешком по тенистой аллее у подножия Капитолийского холма. Она развлекалась, читая непристойные надписи, которые напоминали о разнообразных сексуальных приключениях, случившихся на этой аллее. Клеопатра пока не привыкла к простонародной латыни, поэтому читала не очень уверенно:


Здесь я, Юлиан, обучал моего молодого раба, как женщиной быть. Он доставил мне столь великое наслаждение, что я сам отер его бедра и взял к себе в дом.


— Тимон, разве по римским законам, в отличие от греческих, не запрещается растлевать молодых римских юношей? — спросила царевна у проводника. — Граждане Рима могут возлечь с мужчинами только в том случае, если эти мужчины — иноземцы или рабы, верно?

— Истинная правда, моя царевна, — ответил проводник. Тимон был еще молод и получил хорошее образование. Ему нравилось сопровождать царственных особ, которые говорят на его родном греческом и, как и он сам, презирают невежественных и грубых варваров-завоевателей. — Они думают, будто можно подчинить страсть закону, особенно страсть такого рода! Люди во всем мире одинаковы. Даже римляне, которые считают себя могущественной высшей расой, — и они такие же, как все.

— Я слышала однажды на рынке в Александрии, как кто-то сказал, что нет в мире языка лучше латыни для того, чтобы говорить всякие непристойности. Давай пойдем впереди моего отца и остальных и почитаем, что здесь написано, — шепотом предложила девочка, а потом добавила нарочито громко: — Да уж… Эти отвратительные грязные стишки — лучший вклад римлян в современную литературу.

Они с Тимоном пошли вперед, время от времени останавливаясь, чтобы царевна могла прочитать о похождениях «женолюбцев и мальчиколюбцев». Например, такую вот жалостную песнь о человеке, который несколько недель не мог заниматься любовью с юношами из-за слабости кишечника:


Братья, послушайте рассказ о моих несчастьях!

У жены моей мстительный нрав и длинные когти.

Здесь, на этом самом месте, она застукала меня и мальчишку.

Она завопила: «Разве у меня нет задницы, негодник?!»

И тщетно я, старый мальчиколюбец, пытался

Юношу бедного от ударов жены защитить.

А он закричал ей: «Проваливай!

Убирайтесь домой — ты и обе твои задницы!»


— Очень хорошо, — похвалил Тимон. — Ты произнесла неправильно всего пару слов.

Клеопатре не позволили войти в общественные бани, к ее огромному неудовольствию. Авлет не поддался ни на какие уговоры. Он заявил, что царевне не пристало мыться вместе с простолюдинками. Зато Клеопатра посетила развалины храма Исиды, недавно разрушенного по решению римского Сената, потому что поклонение этой богине делало женщин «излишне возбудимыми». Один из сенаторов, ужасно возмущенный пристрастием своей жены к богине Исиде, не подобающим почтенной замужней матроне, сам взял в руки кувалду и разрушил стены храмам превратив изящные колонны в груду развалин. Авлет и его спутницы ужаснулись, видя такое надругательство над богиней, которую они почитали.

— Римские женщины и сами по себе достаточно необузданны, — сказал Авлет. — Чтобы их возбудить, никакой богини не требуется.

Повозка остановилась возле очередной достопримечательности Рима.

— Форум! — воскликнула Клеопатра. Ей очень хотелось посмотреть на вместилище римской политики.

— Мы должны выйти из повозки, — сказал Тимон. — К Форуму не позволено подъезжать, на площадь разрешается пройти только пешком.

— Значит, они должны были объявить это место священным, — раздраженно проворчал обиженный Авлет.

Они вышли из повозки под полуденное солнце. Из-за высокой влажности жара казалась почти невыносимой. Клеопатра представляла себе Форум как здание или как несколько зданий. Но она ошибалась. Это была площадь, окруженная множеством строений. С одной стороны возвышался массивный, с восемью колоннами, храм Сатурна. Его построили много веков назад в честь божественного правителя Италии. Говорили, что именно в этом храме находится сокровищница Рима.

— Смотри, Клеопатра: вот куда попадут все наши деньги, когда мы с ними расстанемся, — горько молвил Авлет.

Граждане Рима отдыхали, сидя на бортиках трех фонтанов. Те, кому не хватило места, ожидали своей очереди. Всем хотелось омыть лицо, руки и ноги в воде фонтанов и насладиться прохладой. Площадь окружала широкая колоннада с длинными скамьями. Старуха с лицом как у летучей мыши торговала свежей водой из раскрашенных сосудов и другими прохладительными напитками с соком цитрусовых. Рядом с ней, в тени ее маленькой палатки, стоял раб и обмахивал хозяйку опахалом из больших листьев.

Рынок располагался не на открытом пространстве, а в двух зданиях, формой напоминающих вогнутые полукольца, с арочными фронтонами, обращенными к площади. Возле каждого здания тянулась галерея, по которой ходили покупатели и заглядывали в окна. Клеопатра ладонью прикрыла глаза от солнца и тоже посмотрела на товары, разложенные за открытыми дверями рынка.

Авлет и Геката отдыхали в тени, а Клеопатра и Хармиона, в сопровождении Тимона и вооруженного охранника, принялись бродить по торговым рядам и покупать все, что поражало воображение царевны. Клеопатра хотела приобрести ткани для новых нарядов, модные украшения для волос, подходящие для взрослой девушки, и шали для старушек с Антиродоса. Но оказалось, что римские товары хуже по качеству и примитивнее аналогичных вещей, привезенных из Греции и Египта. Поэтому в конце концов царевна купила только глиняную фигурку лара, римского духа-хранителя домашнего очага, да еще парчовую попону. Эту попону Клеопатра набросит на спину Персефоны, когда снова увидит свою лошадку.

Вспомнив о Персефоне, царевна опечалилась. Она по горло сыта Римом! Ей хочется домой — к мерцающему морю, к широким улицам Александрии, к изящным строениям из розового гранита, возведенным ее предками, к роскошному дворцу, ко двору, где мудрецы и ученые-философы обсуждали с ее отцом новые идеи. Царевне сделалось дурно оттого, что изысканный мир эллинов захвачен и разрушен наглыми, грубыми и неотесанными римлянами. Клеопатра сразу возненавидела этот зловонный многолюдный город из гадкого кирпича. Да, она ненавидит вереницы домов, громоздящихся друг на друга, домов, в которых теснятся толпы нищего сброда, пригнанного из завоеванных римлянами земель. Она ненавидит и того надменного римлянина, который только что промчался мимо нее по Форуму в сопровождении вооруженных стражников. Ненавидит каждый признак процветания и богатства, которое римляне накопили, разграбив весь остальной мир. И вместе с тем царевна понимала, что это неизбежно должно было случиться. Римляне — раса людей, которые верят в свое дарованное богами право владеть всем миром. Как же ошибаются ее мачеха и сестра и их глупые провинциальные евнухи, которые полагают, будто можно побороть эту силу, сметающую все на своем пути, силу, которая уничтожает прошлое и сама творит будущее — будущее всего мира!

— Тимон, почему этих людей на Форуме так охраняют, хотя им надо всего лишь перейти с одного конца площади на другой? — спросила Клеопатра.

— Люди, о которых ты говоришь, царевна, — сенаторы и другие важные персоны. В эти ужасно опасные времена Рим — ужасно опасное место.

— Может быть, нам необходимо брать с собой больше охранников?

— Нет, царевна. Римляне сейчас убивают в основном друг друга.

После продолжительной прогулки по рынку Клеопатра и Хармиона вернулись к своим спутникам, и они все вместе направились к Курии, излюбленному месту встреч римских сенаторов. Здание Курии располагалось на северо-западном углу Форума.

— Я не могу пойти в это место без Помпея! — воскликнул Авлет и шарахнулся прочь от Курии, словно узнав, что в здании разразилась эпидемия чумы.

Но Тимон успокоил царя, заверив его, что сегодня Сенат не заседает.

— Если пожелаешь, можешь не заходить, а только заглянуть внутрь через одну из открытых дверей, — предложил проводник.

Вдоль длинной колоннады, ведущей к зданию Курии, на грубых веревках висели какие-то мячи. Римляне ходили мимо этих странных шаров, иногда останавливаясь, чтобы рассмотреть их, посмеяться или прочитать, что написано под ними на подиумах. Клеопатра заинтересовалась. Охранники, которые повсюду следовали за царевной, тоже ускорили шаг.

Оказавшись в нескольких шагах от подвешенных шаров, Клеопатра вдруг резко остановилась и схватилась за живот. Тимон, который приблизился сзади, взял царевну за плечи и развернул в другую сторону. Авлету и остальным проводник сказал:

— Повелитель, прошу тебя, не подходи ближе.

Покровительственно обнимая Клеопатру за плечи, Тимон сказал:

— Я так привык к этому зрелищу, что успел позабыть, каким ужасным оно кажется тому, кто видит это впервые.

На веревках висели не мячи, а человеческие головы. Отсеченные головы. Их вывешивали для устрашения тех, кто устраивает заговоры против правительства. Кожа на головах приобрела гнилостно-зеленый цвет, глаза глубоко утонули в глазницах, рты, раскрытые в последнем предсмертном крике, зияли темными провалами. Клеопатра распрямила спину, высвободилась из объятий Тимона и пристально посмотрела в лицо мертвеца. На подиуме под головой красовалась простая надпись: «Враг государства». Под другими головами помещались более подробные рассказы о злодеяниях этих политических преступников. Местные жители спокойно прогуливались мимо, не обращая ни малейшего внимания ни на египетскую царевну, ни на гротескное зрелище. Эти ссохшиеся головы преступников как будто стали привычной деталью мозаики, которую они видели много раз. Только изредка какой-нибудь любопытный прохожий останавливался, чтобы прочесть перечень преступлений казненных.

Ни одна из этих голов не принадлежала чужеземцу. Все преступники были римлянами. Их осудили и обрекли на смерть такие же римляне, когда политический ветер изменился и подул в другую сторону. Тимон сказал, что это вовсе не нововведение. Головы политических преступников вывешивают на Форуме уже больше сотни лет.

— В прежние времена все римляне были крестьянами, и самые богатые, и самые бедные. Простые люди, которые вставали с восходом солнца и трудились в поле до позднего вечера. А теперь каждый римлянин считает, что должен жить как царь и обладать царской властью. Это головы тех, кто претерпел неудачу в честолюбивых устремлениях или помешал другим осуществить их планы.

— Я видел достаточно, — сказал Авлет. — Прошу тебя, отведи нас обратно в наш дом.

Царь велел Тимону и охранникам идти впереди.

— И как эти люди могут вмешиваться в наши дела? — прошептал Авлет так, чтобы его услышала только Клеопатра. — Посмотри, что они творят со своим собственным народом!

— Это загадка, отец. Они желают повелевать миром, но не могут управиться даже с собственной страной. Чем же все это закончится?

— Ни слова из дома. Ни слова от Деметрия. И Рим не послал в Египет ни единого человека нам на помощь. Ни единого человека! Мы живем на занятые в долг деньги в этом сумасшедшем месте, которое боги покинули на произвол безумцев. Что же с нами будет, дитя мое?

Клеопатра не ответила. Что такого могла сделать она, двенадцатилетняя девочка, чего не смог бы совершить царь, ее отец? Авлет тяжело вздохнул и забрался в повозку. Под его весом повозка накренилась к царевне. Клеопатра отскочила назад, надеясь, что повозка не перевернется и не раздавит ее насмерть в этом странном и опасном городе.

ГЛАВА 13

Цезарь вскинул голову и расхохотался. Ему подумалось, что Сенат напоминает мужское естество: сильное и бессильное, твердое и мягкое, наступающее и отступающее. Непреклонное и дрожащее. И у Сената, у этого органа, имелись два «яичка» — Катон и Цицерон. Цезарь успешно справился с удалением одного из них. Теперь остается удалить второго — и кастрация будет завершена.

Цезарь пребывал один в своем обиталище в Цизальпинской Галлии — не так уж далеко от Рима, чтобы не вспоминать об этом городе постоянно. Здесь он разбил лагерь, дабы убедиться, что дела в Риме идут в соответствии с его замыслами и желаниями, — убедиться прежде, нежели он окажется слишком далеко, чтобы принять соответствующие меры, если, паче чаяния, политическая стихия обратится против него. Восемь легионов, находящиеся под его командованием и расквартированные в двух днях пути от города, заставят Фортуну, богиню удачи, по-прежнему выступать на его стороне.

Цезарь откинулся на спинку кушетки, набитой конским волосом. Эта кушетка была принесена сюда из столицы специально для него. Обычно Цезарь не питал склонности к роскоши, но ему нравилось после долгого, многотрудного дня ощущать затылком и спиной мягкую ткань обивки. Предаваясь телесному отдыху, он размышлял о Цицероне. Ничего такого не было в Цицероне, кроме его речей, но что это за речи! Сколь великолепно они составлены и какой глубокой страстью проникнуты! И как часто Цицерон обращал свой дар, свою способность обличать и высмеивать против своего друга Цезаря! Страстные многоречения Цицерона подстегивали храбрость тех сенаторов, которые противостояли Цезарю, заставляя их чувствовать себя более сильными, более храбрыми и более готовыми к борьбе, чем они были на самом деле. И потому Цицерон должен уйти — по крайней мере, на время.

— Эта мера должна быть лишь временной, — сказал Цезарь Клодию в последний день своего пребывания в Риме. — Невзирая на всю тяжесть его вины, я не желаю, чтобы он претерпевал длительное наказание.

— А он поистине виноват, — подхватил Клодий, не разделявший добрых чувств Цезаря к старику. — Тщеславие никогда не было добрым другом. В политике он прыгает из стороны в сторону, подобно дитяти, играющему с веревочкой. Его склонность к обличительным речам убивает все остальные его достоинства. И он не умолкнет просто так, даже если я прикажу ему.

— Должен признать, что все это правда, но я все же люблю этого старого болтуна.

Цицерон настолько помог Цезарю в работе над сочинением о латинской грамматике, что тот намеревался препоручить ему весь дальнейший труд. Он не одобрял цветистого стиля письма, присущего Цицерону, — такой стиль давно уже вышел из употребления, но в нем заключалась и своя прелесть, какой подчас обладают многие старинные вещи. Насколько Цезарь мог судить, в Риме ныне имелись лишь две головы, способные вместить все тонкости политики, философии, искусства, науки и риторики разом, да так, чтобы при этом владелец оной головы был знатоком в каждой из этих областей знания, — его собственная и Цицерона. Конечно, таланты Цицерона не распространялись на еще одну область гения Цезаря — военное дело. Но это не имело значения. Цицерон был достаточно отважен, когда к нему взывала страна. И ныне ему предстояло заплатить за эту отвагу, правда, не слишком дорого. Цезарь был уверен: настанут более счастливые времена, и вот тогда-то он проследит, чтобы Цицерону было возвращено прежнее — и даже более высокое — положение.

— И что же это будет? — спросил Цезарь. — У тебя есть план?

— Пусть это будет моим маленьким сюрпризом, дорогой. Подарком ко дню рождения. Это наименьшее, чем я могу отплатить тебе за покровительство, — отозвался Клодий со своей обычной озорной усмешкой.

Ожидание казалось Цезарю почти невыносимым.

Клодий представлял собой великолепное вложение средств. Цезарь ни разу не пожалел о том, что возвел этого человека на вершину власти, сделав его народным трибуном. Он вспомнил, как изумился Клодий, когда Цезарь уведомил его, что тот избран на должность, закрытую для представителей благородного сословия и созданную специально для защиты плебейских масс от абсолютной власти Сената.

— Как же ты устроил, Юлий, чтобы меня выбрали на должность трибуна, тогда как мое имя — столь же древнее и столь же патрицианское, как и твое?

— Что ж, это был единственный способ дать тебе возможность наложить вето на решения Сената, — ответил Цезарь. — Это попросту следовало сделать, вот и все. К тому же чернь тебя обожает. Словом, махинация не составила большого труда.

На сей раз Цезарь побил Клодия в его собственной игре, разработав план, который даже Клодий признал гениальным. Будучи великим понтификом, главным религиозным управителем Рима, Цезарь устроил так, чтобы Клодий был законно усыновлен неким плебеем. Само по себе это не было хитрым трюком; сколько благородных сограждан принимало в семью взрослых сыновей, дабы обеспечить себе наследника? Скандал разгорелся из-за того, что плебей, избранный на роль приемного отца, был еще весьма юн, а традиция и закон настаивали на том, чтобы «отец» был по меньшей мере на восемнадцать лет старше усыновляемого. Но на момент церемонии Цезарю не удалось отловить никого, кроме этого юнца. Сенат протестовал против такой наглости, однако взять верх над Цезарем в данном вопросе не удалось. Натиск его был столь стремителен, что застал сенаторов врасплох, и они лишь могли, разинув рты, смотреть на то, как тридцатилетний Клодий становится сыном паренька, у которого еще и борода не растет. Цезарь и Клодий действовали слаженно, подобно эстафетной команде на Олимпийских играх. И даже сейчас, находясь в Галлии, вдали от средоточия римской политики, он, Юлий Цезарь, аристократ и одновременно человек из народа, по-прежнему сохранял влияние благодаря своему человеку в Риме — Клодию.

Для Цезаря отъезд из города был облегчением. Он боялся, что никогда не сможет покинуть Рим, где Сенат бесконечно вмешивался в его дела. Никогда не уставая болтать, болтать и болтать, сенаторы потратили три дня на дебаты о том, правильно ли прошел закон, выдвинутый Цезарем год назад. Это было утомительно, и наконец Цезарь разозлился и сказал, чтобы они разбирались сами. У него есть провинция, которой он должен управлять, — провинция, где племена воюют между собой и скоро обратятся против Рима, если он, Цезарь, немедленно не усмирит их.

«Вы, сенаторы, словно старухи», — сказал тогда Цезарь. Да, как старухи, но лишенные той потаенной мудрости, которую приобретает любая старая карга после того, как расстанется со всякой надеждой возбудить вожделение в мужчине.

Едва Цезарь и его легионы вышли маршем из ворот Рима и направились в Галлию, Клодий продолжил его дело. Он действовал с такой быстротой и неистовством, что сенаторам оставалось лишь уповать на его и Цезаря милость — качество, присущее Цезарю, но полностью чуждое непостоянному характеру Клодия. Клодий организовал народные массы, которые приходили в Рим, дабы воспользоваться бесплатными раздачами зерна. Он объединил этих ни в чем не схожих людей — бродяг, которые хотели лишь заполучить немного дарового хлеба, — в «окружные общины». Через месяц они уже контролировали все районы города. Необыкновенно одаренный человек, думал Цезарь. Равный.

— Следующий наш ход будет направлен против Помпея, — сказал Клодий.

— Ты должен быть необычайно осторожен. В конце концов, он мой союзник и зять, — отозвался Цезарь. — Я не хотел бы превратить Помпея во врага. По крайней мере, пока.

— Не волнуйся, дорогой, — весело бросил Клодий вслед Цезарю. — Во всем обвинят меня. Тебя здесь даже и не будет. В чем же ты можешь быть виноват?

Цезарь едва покинул пределы города, как Клодий начал подстрекать толпу, собравшуюся вокруг Форума, обратиться к Помпею, который как раз занимался разрешением спорных случаев. Помпей был столь изумлен, что покинул Форум. Потом Клодий выпустил из заключения Тиграна, побежденного врага Помпея, и напоил его до упаду. Цезарь знал, как сильно это должно взбесить Помпея, ведь тот отчаянно гордился тем, что иноземные вожди содержатся в столице как его пленники.

В качестве последнего удара Клодий послал в Сенат вооруженного раба, который попытался убить Помпея. Это было ложное покушение на убийство — никто не желал смерти Помпея. Но Помпей, поверив в то, что чудом избежал гибели, удалился на свою виллу в Альбанских холмах. На данный момент Цезаря известили о том, что Помпей отказывается покидать виллу. Он слагает с себя все полномочия — он, Помпей, которого Сенат считал своим самым сильным орудием.

Цезарь не мог просчитать действия Помпея до конца. Его успехи соперничали с достижениями Александра. Он покорил Сицилию, Африку и восточные страны, причем первые две победы были завоеваны им еще тогда, когда у него не выросла густая борода. Он был самым опасным в мире человеком, явно куда более опасным, нежели Цезарь. Он победил тирана Митридата, который на протяжении жизни нескольких поколений наводил ужас на Рим своими военными походами. Помпей был богат, облечен властью, его стать наводила на людей страх, и люди дали ему прозвание Великий. И теперь, если верить письмам Клодия, Помпей похоронил себя на вилле среди фруктового сада, устрашенный теми действиями, которые предпринял против него Клодий. Помпей якобы уверяет, что он — всего лишь частное лицо, что Клодий был избран трибуном и что он, Помпей, бессилен что-либо с этим поделать. Цезарь даже призадумался, не впал ли Помпей в некоторое расстройство рассудка.

Великий человек, подумал Цезарь, но ограниченный. Помпею требовалась властная фигура, такая, как Сулла, или властный орган, такой, как Сенат, дабы они могли направлять его. Он обладал качествами вождя, но был лишен склонности к независимой деятельности, которой наделен Цезарь. Помпей и ему подобные верили, что властью должно двигать нечто — нечто материальное: документ, или система правления, или армия. Они не понимали того, что понимал Цезарь: власть имеет свой собственный движитель, свой собственный дух. Те, кто постиг сущность власти, способны просто-напросто призвать ее. Все остальное попадет под ее влияние, и вскоре последует мощная приливная волна.

У Цезаря оставалась еще одна забота. Он отправил письмо Клодию, строго напомнив тому, что его, Цезаря, дочь Юлия находится на вилле вместе с Помпеем. «Ты лично отвечаешь за ее безопасность», — писал Цезарь. Он предоставил Клодию властвовать свободно, потому что знал, насколько этот человек обожает показные акции устрашения. Однако и ему следовало знать границы. Клодий, чувствуя это, безотлагательно прислал ответное письмо, в котором заверял, что юная Юлия в полной безопасности и пребудет в безопасности до тех пор, пока он, Клодий, дышит воздухом Рима. Помпей совершенно одержим молодой женой и проводит все дни в доме — не только ради того, чтобы избегать покушений со стороны Клодия, но и ради того, чтобы в полной мере насладиться любовью Юлии.

Сколько же времени минуло с тех пор, когда он, Цезарь, позволял себе отвлечься от обязанностей ради радостей любви? Когда он был очень молод, царь Никомед так заинтересовал его роскошью и блеском иноземного двора, что он на время забыл о своем честолюбии и стал постельной игрушкой — вполне в греческом духе — для его величества. Это закончилось довольно быстро. Потом были другие. Сервилия — в самом начале, пока она была еще молода и полна неуемного нетерпения, прежде чем сделалась законченной интриганкой. Конечно же, его первая жена, Корнелия. Женщина глубоко страстная, но лишенная хитрости. Необычная. Он больше никогда не видел такого в женщинах, если не считать редких провинциалок, слишком невежественных или слишком отчаявшихся, чтобы позволить себе быть честолюбивыми. Время от времени — какой-нибудь мальчик, но это никогда не длилось долее одного-двух дней. Помпея. Иногда он скучал по ее бархатистому голосу, по ее страстным стонам в ночной тишине. И подозревал, что Клодию также их не хватает. Но чтобы сохранить свой союз, им обоим пришлось отказаться от нее.

Да, прошло очень много времени с тех пор, как Цезарь позволял себе отвлечься от дел… как делал это сейчас Помпей с его, Цезаря, дочерью. Еще очень нескоро он вновь будет свободен для того, чтобы предаться радостям праздного времяпрепровождения. Нужно еще сделать так много…

Цезарь протянул руку и взял самое последнее послание от Клодия.


… Полагаю, у тебя будет немало хлопот с изгнанным царем Египта. Царь не может возместить свои долги до тех пор, пока не вернется в свою страну, и Рабирий волнуется по этому поводу. Рабирий часто навещает царя, чтобы справиться о своих деньгах, однако царь решил взять в долг еще больше. Он по-прежнему твердит Рабирию, что тот должен употребить свое влияние на то, чтобы кто-нибудь — кто угодно — начал хлопотать в его пользу. С этим Рабирий и пришел ко мне. Ты же знаешь этого человека, я не могу заставить его замолчать и потому стараюсь всячески избегать его компании.

Быть может, тебе имеет смысл выступить на Египет самолично. Знаю, это будет в высшей степени против всяческих правил, но считаю, что для тебя в этом найдется немалая выгода. Не исключено, что тебе стоит предложить это царю, пока Помпей колеблется. Я слышал, царь донельзя разгневан нерешительностью Помпея. Я дал ему знать, что он может воззвать о помощи ко мне, и это взбесит Помпея!

Сведения, собранные на сей момент, поступают от моего человека, находящегося в непосредственном окружении Помпея. Но этот человек боится, что его разоблачат, и желает, чтобы его освободили от обязанностей соглядатая. Боюсь, я переплатил ему, и он более не хочет скрываться под личиной слуги.

У меня впереди очень хлопотливый день, дорогой, но вскоре ты снова получишь от меня весточку. На сем прощаюсь.

П. К. П.

* * *
— Мой добрый друг, — начал Авлет, — можем ли мы поговорить серьезно?

Клеопатра поморщилась, отвернулась от стола и уставилась на маленьких рыбок, бесцельно сновавших туда-сюда в бассейне фонтана. Ее отец вновь собирался унижаться, пытаясь выпросить у Помпея помощи в свержении Теа. Они сидели в атриуме, наслаждаясь послеполуденной трапезой из свежих фруктов, сорванных тут же в саду, и попивая вино из расписных чаш, которые Помпей забрал в качестве трофея из шатра Митридата. Помпей ничего не ответил царю; вместо этого он подтолкнул локтем Клеопатру, чтобы привлечь ее внимание, и указал на изображение фавна средь лесных зарослей — эта дивная сцена была нарисована на его чаше.

— Мне сказали, что если я выставлю их на продажу, то смогу получить по двадцать тысяч за каждую.

— Должно быть, ты устал от нашего общества. Ты не думаешь, что нам следует составить план, чтобы свергнуть мою супругу с трона? — вопросил царь. — Мы безгранично признательны тебе за гостеприимство, но ты, конечно же, готов помочь нам вернуться на родину?

— Позвольте мне угостить вас манго, — сказал Помпей.

Он отрезал толстый ломоть от сочного оранжевого плода и поднес его ко рту царя. Вероятно, для того, чтобы заставить его умолкнуть, предположила Клеопатра.

— Ты пробовал разные сорта винограда? — спросил Помпей.

Авлет, чей рот все еще был полон мякоти манго, покачал головой.

— Помощь — дело сложное, друг мой, — произнес Помпей. — Воистину, очень сложное. Я призываю тебя к терпению.

В комнату быстрым шагом вошел грек, домоправитель Помпея.

— Господин, стражи у ворот сообщили мне, что приближается гость. Боюсь, это оратор Цицерон.

— Великие боги! Что ему нужно? Почему никто не предупредил меня о его приходе?

— Я только что сам узнал об этом, господин. Он прибудет примерно через полчаса.

— Это человек, о котором идет громкая слава, — вмешался царь. — Моя дочь прочла все его речи, которые только были записаны. На латинском языке, конечно же. Ты ведь знаешь, она весьма образованна.

— Друг мой, я опасаюсь, что Цицерон пришел по крайне неприятному делу, — заявил Помпей, беспокойно ерзая в кресле. — Понимаешь ли, в январе этот народный трибун, Публий Клодий Пульхр, провел закон, который превратил нашего благородного Цицерона в преступника!

— Ты должен объяснить мне это, друг мой, поскольку мое государство сильно отличается от вашего. Мы не меняем законы так часто, — промолвил царь.

— Но Цицерона ведь любят в Риме, разве не так? — спросила Клеопатра.

Ей очень хотелось узнать, почему визит оратора заставил Помпея так нервничать. Разве они не были старыми союзниками?

— Много лет назад, когда Цицерон был консулом, в Риме возник заговор, возглавляемый человеком по имени Катилина. Многие утверждают, будто он намеревался свергнуть все правительство целиком, а Цицерон заявлял, что у него есть особые доказательства вины Катилины. Цицерон арестовал и казнил заговорщиков.

— Как и следовало, — назидательно заметил Авлет. — Мятежников следует повергать в прах. Например, так нужно поступить и с моей супругой.

Не обращая на него внимания, Помпей продолжал:

— Но Цицерон пренебрег процедурой суда над ними. За это он подвергся жестокой критике со стороны некоторых людей, в то время как другие поддерживали его и называли Спасителем Отечества — это прозвание никогда ему не надоедает. Он весьма тщеславен, как вам, наверное, известно.

— Но почему же против него выдвинули обвинение так много лет спустя? — удивилась Клеопатра.

— Клодию не особо нравится Цицерон. Он написал закон, который утверждает, что казнь любого римлянина без судебной процедуры незаконна, и придал этому закону обратную силу — специально для того, чтобы обвинить Цицерона и дать повод избавиться от него. В такие вот времена мы живем.

Помпей говорил медленно и безразлично, словно читая лекцию по истории давно ушедших веков, а не повествуя о событиях настоящего времени, активным участником которых являлся он сам.

— Зачем же он пришел повидать тебя? — спросил Авлет. — Хочет заручиться твоей поддержкой?

— Я уже говорил ему, что ничего не могу поделать. Сенат проголосовал против него. У него есть лишь две возможности, на выбор:заключение или изгнание. Я посоветовал ему избрать последнее. Когда настанет более подходящее время, я сделаю все возможное, чтобы призвать его обратно.

— Это кажется честным, — признал Авлет, гадая, обречен ли и он всегда встречать такое же безразличие со стороны Помпея.

— Он не прислушивается к здравому смыслу, — вздохнул Помпей, разжевывая виноградину и выплевывая косточки на пол. — Мне говорили, будто он сменил тогу сенатора на обноски землепашца и теперь целый день бродит по улицам в таком виде, декларируя, что если его подвергают мучениям, то он и будет одеваться подобно мученику. Он умоляет каждого, кого встречает, будь то воин, сенатор, судья, резчик или раб, прийти ему на помощь.

«И на тот же самый шаг твое безразличие толкает моего отца», — подумала Клеопатра.

— Я говорил ему, что он должен служить примером для всех граждан и повиноваться установлениям и законам страны. Он посвятил всю свою жизнь защите тех самых принципов, которые ныне отвергает. Боюсь, он сошел с ума.

Помпей говорил ровным тоном, но Клеопатра не могла не заметить нотки самооправдания в его голосе.

— Господин! — Управитель ворвался в атриум и остановился рядом с Помпеем. Вид у него был испуганный, словно он опасался, что Помпей прибегнет к древнему обычаю убивать посланников с дурной вестью. — Стражи сообщают, что Цицерон приближается к дому.

— Позаботься об этом, — прошипел ему Помпей. — Меня нет дома, ты понял? Что бы там ни происходило, меня здесь нет.

Клеопатра слышала отголоски суматохи, донесшиеся из внешнего двора, и топот ног — это слуги Помпея сбегались, чтобы узнать, что случилось.

— Помпей, не покидай меня в час нужды! — донесся снаружи зычный голос, волнующий, прочувствованный и требовательный одновременно. В нем звучала властность, превосходящая все, что когда-либо слышала Клеопатра. И это невзирая на то, что говорящий умолял. Шум шагов сделался громче. — Где же человек, которого я наставлял и любил всю жизнь?

Дверь в вестибюль была открыта, и Клеопатра слышала, как управитель сказал:

— Сенатор, пойми, его нет дома. Могу ли я предложить тебе теплую ванну и чашу вина, прежде чем ты отправишься обратно в город?

— Прочь с пути моего, лжец! Услышь меня, Помпей, коего прозывают Великим! Это животное Клодий подучил своих разбойников метать в меня навоз прямо на Форуме! Выйди отсюда, Помпей, и узри дерьмо, в которое я погружаюсь ради Республики!

Помпей поднялся на ноги.

— Прошу меня простить, — учтиво сказал он царскому семейству и так быстро выбежал из комнаты, что споткнулся об одну из расписных трофейных чаш, разбив ее на кусочки.

Оставив Цицерона оглашать воплями вестибюль, Помпей направился к задней двери, ведущей в сад.

— Его обычное убежище, — заметил Авлет.

Оратор вошел в комнату. Не такой неприятный с виду, как Катон, подумалось царевне, но такой же старый и сварливый. Цицерон был одет в изодранную тунику, покрытую дорожной пылью. Следом за ним шел мужчина помоложе. Оратор уставил свой внушительный нос на Авлета и Клеопатру.

— Ты кто? — вопросил он у Авлета.

— Я Птолемей Авлет, царь Египта.

— О благие боги! — произнес оратор, закатывая блеклые глаза. Затем развернулся и вышел.

Авлет опустил голову на руки.

— Неужели это тот самый великий человек, чьи решения громом отзывались по всему миру, проходя подобно штормовой волне?

Царь посмотрел в глаза дочери, и та испугалась, только сейчас заметив, насколько у него изможденный вид. Под глазами царя образовались мешки, наползавшие на скулы.

— Боги мои, дочь, кто же теперь правит Римом?

* * *
— Просыпайся, — произнес голос. — Просыпайся, дитя. Вставай.

Клеопатра открыла глаза, но не разглядела ничего, кроме тьмы. Ни один светильник не горел. Лишь голос ее двоюродного брата наполнял пустоту. Но это не может быть брат, ведь он остался в Греции. «Должно быть, это сон, — подумала царевна. — Он пришел ко мне во сне, чтобы что-то поведать». Она снова распахнула глаза и на этот раз увидела расплывчатый силуэт мужчины.

— Конечно же, не может быть, чтобы это оказалась моя маленькая сестренка Клеопатра. Клеопатра — ребенок. А я даже в темноте вижу тело юной женщины.

Клеопатра села, натянув простыню до самой шеи.

— Это я, Архимед, любовь моя. Твой двоюродный брат. Я здесь. — Большая теплая загрубевшая ладонь легла на ее маленькую руку и мягко погладила ее. — Это я, милая сестренка, дорогая моя девочка. Ты должна поспешить и побыстрее одеться. Царь призывает тебя в свои покои.

Это сон. Сон, в котором статный красавец, ее двоюродный брат, приехал в Рим и вошел в ее спальню. И сейчас она должна пуститься вместе с ним в странное и таинственное ночное путешествие. Клеопатра знала, что ей следовало испугаться, но голос Архимеда был мягким, как атлас, и знакомым, как старинный друг.

— Архимед? Ты человек или видение?

Девочка отдернула руку и протерла глаза. Брат зажег свечу, которая озарила его лицо — такое знакомое лицо!

— Братик! — Царевна обвила еще вялыми спросонья руками его крепкую шею. — Братик, ты пришел к нам!

Он обнял ее в ответ.

— Да, я пришел к вам, но сейчас не время для разговоров. Хармиона поможет тебе одеться, милая. Ты должна идти. Это дело государственной важности, и твой отец требует, чтобы ты была при нем. Теперь быстро, натягивай одежки.

Прежде чем Клеопатра успела задать хотя бы один вопрос, Архимед исчез и появилась Хармиона, несущая чистую одежду.

— Не трать время на разговоры. Ты нужна своему отцу. Вот лампа. А теперь ступай к нему.

Царевна, как во сне, шла по длинным коридорам виллы Помпея, гадая, что же такое случилось этой ночью, если ее двоюродный брат явился к ней. Не заболел ли Авлет? Она кралась, шарахаясь от каждой тени. Приближаясь к покоям отца, Клеопатра услышала негромкий гул голосов. Говорили по-гречески, приглушенным тоном. Несколько мужчин стояли снаружи у двери, ведущей в комнату Авлета. Она знала этих людей. Это были люди из дома.

Царевна. Клеопатра. Кое-кто поклонился ей, другие вслух удивились тому, как она выросла за несколько месяцев отсутствия. Молодая госпожа. Ее мягкой щеки по очереди коснулись несколько обветренных губ. Она попала в крепкие объятия родичей, но по-настоящему ощутила их радость только тогда, когда вдруг оказалась в комнате.

— Дочь моя! — прогудел Авлет, обратив к ней сияющее радостью лицо.

Он сидел в самом центре странного ночного застолья. Римские рабы принесли гостям-грекам блюда с наскоро приготовленной едой и чаши с вином. Клеопатра снова принялась гадать, бодрствует она или все еще спит, — происходящее куда больше походило на сновидение. Окруженный своими людьми, царь поднял кубок, обращаясь к дочери:

— Наши родичи принесли нам великие новости.

— Что такое, отец?

Клеопатра, моргая, посмотрела на Архимеда, но тот хранил молчание, предоставляя говорить царю.

— Теа мертва, — медленно произнес Авлет, наслаждаясь каждым звуком этих слов, словно они были изысканным лакомством.

Царевна стояла неподвижно, пытаясь осознать услышанное. Казалось, все ждут, как она отреагирует.

— Так мой отец снова царь?

— Твой отец всегда был и оставался царем, — поправил ее Архимед. — Садись с нами, царевна, и выслушай повесть, которую мы принесли, ибо она полна нежданных событий. Царица была убита в своей комнате. Мы не знаем, кто совершил убийство.

— Кто же этот герой? — вопросил Авлет. — Мы должны отыскать этого патриота и вознаградить его.

— Мы полагаем, что это сделал Деметрий.

— Мой друг! Мой спаситель! — воскликнул царь. — Почему же он не присоединился к вам? Почему он сейчас не празднует это событие вместе с нами? Я так тревожился за него!

— Государь, Деметрий тоже мертв. Его тело было найдено через день после того, как мы обнаружили труп царицы. Полагают, что он убил царицу, а затем сам лишил себя жизни.

— О благословенный друг мой! — вскричал Авлет. — Благословенный, дважды благословенный! Почему он поступил так? Почему не пожалел себя? — Он устремил взгляд на потрясенное лицо дочери. — Разве он не знал, что мы любим его?

Клеопатра не отозвалась. Она думала о высоком худом человеке, который стал ее другом, воспитателем, наставником, наперсником. Она не верила, что его больше нет. Он ушел путем Мохамы, похищенный у нее безжалостным роком. Кто будет следующим?

— Он должен быть обожествлен. Вернувшись в Египет, я добьюсь его обожествления. Я похороню его рядом с самим Александром, — промолвил царь. — Он герой и умер смертью героя. Титан под личиной ученого.

Архимед встал рядом с царевной и взял ее за руку. Она крепко сжала его ладонь. Это было так необычно и так знакомо — рука этого человека в ее ладони. Архимед обратился к царю:

— Государь, мы должны отложить на время нашу скорбь. Впереди нас ждут великие трудности. Мы должны действовать с максимальной быстротой, если ты желаешь вернуться в свое царство. В Египте ныне большие беспорядки, но многие продолжают поддерживать тебя.

— Значит, я должен вернуться! Ты говоришь, что больше мне не нужны римские легионы, дабы маршем войти со мною в мой город? Что я могу просто сложить вещи в сундуки и отправиться домой?

Клеопатра ощутила, как напрягся двоюродный брат. Голос его звучал теперь тише:

— Нет, все далеко не так просто. В смятении, последовавшем за смертью царицы, твоя старшая дочь захватила власть.

Береника. Царица амазонок, ныне — царица Египта. Клеопатра вздрогнула, перед ее глазами вновь встало видение: кровоточащая шея Арсинои, ее собственное мертвое тело у ног дитяти и Береника, победно возвышающаяся над сестрами. Неужели она думала об этом с самого детства? Неужели она притворялась, будто испытывает привязанность к Теа, зная, что когда-нибудь использует эту близость для низвержения сестры-мачехи?

— Захватила? Что ты имеешь в виду под словом «захватила»? Как может дерзкая девчонка захватить власть? — В голосе царя звучало не потрясение, а скорее пренебрежение. — Береника — всего лишь ребенок. Идемте, подготовимся к отъезду домой.

Архимед выпустил руку Клеопатры и шагнул к царю.

— Ей восемнадцать лет. И ее поддерживает евнух Мелеагр, демы Среднего Египта и армия. Жрецы Верхнего Египта и некоторые греческие общины в городах остаются верны тебе. Но в целом положение невеселое. Вот почему я оставил свои занятия науками в Греции и вернулся, чтобы служить тебе, государь.

Царь снова уселся в кресло и яростно выдохнул, словно стараясь изгнать радость прочь из своего тела и души. Архимед продолжал:

— Очевидно, Мелеагр ищет поддержки для Береники по всей стране. Он отправил посольство к Селевку, сирийскому принцу из числа незаконнорожденных отпрысков, предлагая ему жениться на Беренике и привести свою армию в Александрию. Говорят, что Береника против такого брака, но Мелеагр активно добивается его, поскольку Селевк — это человек, которого он сможет контролировать и который будет ему признателен.

Потрясенный царь не сказал ничего. Клеопатра ждала, что он, как у него водилось, разразится проклятиями в адрес ее сестры, перенеся всю ненависть к Теа на Беренику. Но царь просто сидел недвижно, как будто его пырнули кинжалом в спину и он уже умер от этой предательской раны.

— Государь, предстоит многое сделать. Мелеагр послал делегацию в Рим, чтобы они вели там речи против тебя.

— Сюда? Сюда, в Рим? Но он же всегда был против всего римского, — возразил царь.

— Они именуют себя Сотней. Я полагаю, что он щедро заплатил им, дабы они явились сюда. Но они все предатели. Посреди пути примерно двадцать из них оставили посольство и присоединились к сицилийским пиратам в погоне за наживой. Такова их верность своему делу.

— А что у них за дело? — нетерпеливо вопросил Авлет.

— Их возглавляет некий философ по имени Дион. Они намереваются предстать перед Сенатом, дабы говорить против тебя, лишить тебя какой бы то ни было помощи, закрыть для тебя обратный путь в Египет и попросить Рим признать Беренику законной правительницей и поддержать ее.

— Я погиб!

Царь склонил голову и заплакал.

— Ваше величество, у нас нет ни единого часа, чтобы тратить его на размышления или сожаления, — напомнил Архимед. — Сотня уже высадилась в Италии.

— Жалок и несчастен человек, которого предала его собственная семья, — промолвил Авлет.

— Это вздор. Полный вздор.

Аммоний — друг, купец, родич, шпион, человек без царской крови, но богатый, как настоящий царь, — в течение всего этого спора сидел молча. Выпрямившись во весь рост, он своей грузной фигурой напомнил Клеопатре бурого медведя, которого она видела в Александрийском зверинце, — дар галатской царицы.

— Давайте не будем считать себя жалкими и несчастными. Давайте думать, как нам победить! — Аммоний вскинул широкие ладони. — Разве мы — кровожадные духи, принесшие тебе дурное предзнаменование? Или мы — твои родичи, готовые отстаивать твое дело? Государь, мы — люди действия. Так давай же действовать!

— Ты прав, друг мой. Я не должен так распускаться. Расскажи мне об этой Сотне. Или теперь следует называть их Восемь Десятков? — К облегчению Клеопатры, царь рассмеялся. — Кто эти восемьдесят предателей и как нам следует поступить с ними? И кто этот Дион? Ты знаешь его, дочь моя? Как ты полагаешь, имеет ли он хоть какое-то значение как философ?

Клеопатра не любила Диона. Он был высокомерен и не уделял ей ни малейшего внимания, когда она, будучи еще ребенком, таскалась за облаченными в темные одеяния учеными Мусейона, ища доступа к их знаниям.

— Он преподает труды других, но его самого нельзя назвать ни мыслителем, ни человеком, способным внести в науку что-либо новое. Он не наделен чувством сострадания, каким обладал наш Деметрий.

Архимед добавил:

— Дион — креатура Мелеагра, государь. Именно евнух ходатайствовал, чтобы его перевели из Афин в Мусейон. Все то время, пока он жил на жалованье, назначенное тобой, государь, он тайно публиковал памфлеты против царя и распространял их через сеть шпионов, раскинутую Мелеагром по всему городу. А теперь он здесь, высадился в Путеолах и ожидает, пока Сенат назначит ему время, чтобы он мог привести свои восемь десятков в Курию и подать список жалоб на тебя, дабы придать законность царствованию Береники в глазах Рима.

— И они встретятся с Сенатом? — презрительно вопросил Авлет. — Почему же Сенат должен поддерживать их, пока я нахожусь здесь в качестве гостя Помпея?

— Полагают, что Береника может запустить руку в казну, — ответил Архимед.

Уже почти рассвело. Авлет посмотрел на царевну.

— Уроки правления не всегда приятны.

Она пожала плечами. Авлет задержал взгляд на лице дочери еще на несколько мгновений.

— Ты ведь понимаешь, я не Брюхан, чтобы убивать философов только за то, что они меня раздражают.

— Конечно нет, отец.

Неужели он думает, что приверженность к ученым заставит ее переоценить значимость Диона? Береника — предательница. Клеопатра была первой наследницей отцовского трона.

— Отец, — произнесла она, — вряд ли разумно отрицать истинное положение вещей. Нужно действовать быстро и без сожалений.

— Слова настоящей царицы. — Аммоний преклонил колени перед Клеопатрой. — Могу ли я просить позволения поцеловать твою руку?

Клеопатра протянула руку, позволив Аммонию коснуться мягкими теплыми губами тыльной стороны ее маленькой ладони.

— Царевна наделена способностью безошибочно судить о людях.

Архимед последовал примеру Аммония и поцеловал руку двоюродной сестре. Архимеду было двадцать два года, он был высок, широкоплеч, с изящными загорелыми руками. Клеопатра задрожала, когда его губы прижались к ее коже. Он, должно быть, почувствовал эту дрожь, поскольку пристально посмотрел царевне в глаза, задержал ее ладонь и произнес:

— Что за царевна! Какой женщиной ты станешь!

Она зарделась и понадеялась, что никто этого не заметит, хотя как тут не заметишь? Клеопатра кляла себя за то, что дала волю чувствам в столь напряженное и важное время. В конце концов, она только что обрекла человека на смерть. И от этого чувствовала внутри себя пустоту, словно вся кровь вытекла из ее тела. Ее отец и его люди были глупцами, если искренне полагали, будто Деметрий мог убить кого бы то ни было. Клеопатра была уверена в том, что это Береника убила Теа и Деметрия.

Аммоний снова напомнил собравшимся о спешности их дела.

— Государь, я знаю одного человека. Он не особо хорош, но могуществен. Человек действия. Человек, добивающийся цели. Полагаю, мы можем обратиться к нему с нашими затруднениями. Мне кажется, он сумеет нам помочь.

— Скажи мне, брат, — с интересом спросил царь, — неужели существует хоть один римлянин, способный прийти нам на помощь? Мне показалось, что они безразличны ко всему. Я счастлив был бы открыть свой кошель перед тем, кто не питает страха перед решительными действиями.

Аммоний обвел взглядом комнату.

— Все присутствующие обязаны хранить тайну. Поклянитесь в этом здесь и сейчас своей жизнью и жизнями своих родных! Тот, кто предаст братьев своих в этом деле, будет мертв. Человек, который может спасти нашего царя, презираем в этом доме.

* * *
— Вот что я думаю о том муже, которого ты выбрал для меня, евнух.

Береника отступила на шаг в сторону. Три ее женщины бросили к ногам Мелеагра мертвое тело Селевка. Сирийский принц был удушен. Маленькая Арсиноя стояла рядом с рослой сестрой, смеясь небывалому представлению. Потрясенный евнух смотрел на мертвеца. Шея Селевка была багрово-синего цвета, голова безвольно свисала на сторону, безжизненное лицо было искажено гримасой удивления и предсмертной агонии.

— Неужели ты действительно ожидал, что царица Египта возьмет в мужья этого торговца соленой рыбой?

— Вы были знакомы всего три дня. Почему ты считаешь, будто вправе убить любого, кто тебе не нравится?

— Я использую древнее право цариц избирать и далее убивать своих супругов. — Береника усмехнулась, ее улыбка напоминала лучистый полумесяц. — Я помню все твои уроки, Мелеагр. Это же ты учил меня, что в давние дни, еще до того, как Тезей сокрушил естественный порядок вещей, греческие царицы избирали себе нового царя каждый год, принося старого в жертву богине ради плодородия почвы. Я просто принесла его в жертву немного раньше.

Малышка Арсиноя смотрела на евнуха с такой же лучистой улыбкой. Ее радостное личико было не менее красивым, нежели лицо Береники, и эта радость страшила Мелеагра куда сильнее, чем свирепое ликование старшей сестры.

— То всего лишь древние мифы, повелительница, — ответил он, стараясь отвести взгляд от мертвых глаз Селевка, повергавших его в дрожь. — Нельзя их претворять в жизнь буквально.

— Значит, ты должен был более ясно поведать об этом во время своих уроков, — торжествующе возразила Береника. — Избавься, пожалуйста, от трупа, — продолжала она. — И никогда не забывай, что я сама устанавливаю правила. Я уже выбрала себе мужа. Это Архелай из Понта, которого я встретила во время последнего визита в ту страну. Он отважен, командует большой армией и красив настолько, что равных ему нет.

Архелай Понтийский? Как может эта сумасшедшая девчонка судить столь опрометчиво?

— Но, владычица, он же незаконный сын Митридата, врага Рима! Разве ты забыла, что сто твоих самых уважаемых подданных в настоящее время находятся в Риме, дабы подать прошение в твою пользу? Что подумают римляне, если прослышат, что ты вышла замуж за сына человека, с которым они воевали в течение жизни трех поколений?

— Им платят не за то, чтобы они думали.

Мелеагр попытался совладать со своим голосом.

— Я должен убедить тебя избрать другого сирийца. Римлянин Габиний вскоре будет назначен наместником Сирии. Он может пожелать участвовать в выборе супруга.

— Ему будет отказано в этой привилегии. Я уже высказала тебе свою позицию в этом вопросе. Я ожидаю прибытия Архелая приблизительно через месяц. И прошу тебя подготовить все для размещения его людей.

Береника перешагнула через тело Селевка и, развернувшись спиной к Мелеагру, направилась прочь такой быстрой походкой, что платье затрепетало у нее за спиной, подобно развевающемуся стягу. Три женщины последовали за ней, оставив Мелеагру труп принца. Маленькая Арсиноя — сколько же лет ей уже исполнилось? семь? — запрыгала следом за сумасшедшей царицей и ее свитой убийц.

Все это было проделано так небрежно! Он сам планировал избавиться от царицы и философа. Поговорив с Деметрием и выслушав его покаянную тираду о совершенном им предательстве, «ужасной ошибке», Мелеагр осознал, что это прелюбодеяние было даром богов: теперь он может избавиться от них обоих и сделать вид, будто философ в момент запоздалого раскаяния убил царицу, потом вернулся в свою комнату и покончил с собой. Это было бы проделано так тщательно! Ни одной небрежности, ни одной необъясненной детали. И некого винить, кроме мертвеца.

Но Береника опередила его на шаг. Она пришла к нему с глазами, в которых пылали страсть и безумие, и сообщила, что разрешила все их проблемы. Она убила Теа и Деметрия. Теперь осталось только убрать с пути Авлета и мелкую безобразницу. Но нечего волноваться, она позаботилась и об этом. Сестра одной из ее женщин была взята на корабль Авлета в качестве служанки. Прежде чем корабль отплыл, ей вручили некий особый груз. Кое-какая мелочь, которой можно приправить пищу царя и Клеопатры.

Но даже и тогда все могло еще сработать. Существовало только одно затруднение: царица была безумна. Мелеагр, который всю свою жизнь, самое свое мужество отдал богине, был направлен загадочным божеством на то, чтобы возвести на трон сумасшедшую убийцу.

Мелеагр простерся на холодном полу своей комнаты, прижав нос к каменной плитке и не обращая внимания на то, что рядом с ним лежит мертвец.

— Почему ты оставила меня, госпожа? — простонал он в пол. — Почему ты сделала это со мной?

Что толку задавать богам вопрос, на который они неизменно отказываются отвечать? Мелеагр плакал, как ему показалось, очень долго. Наконец он узрел, что в хаосе его мыслей и воспоминаний появился некий узор — быть может, намек на порядок. Не установленный им порядок, но Высший Порядок. Что из того, что он, Мелеагр, не любит или не одобряет происходящее? Богиня не обязана обращать все ему на пользу. Он был лишь песчинкой в пустыне, незначительным актером в драме, которая началась задолго до его рождения и будет продолжаться и после того, как его имя будет забыто. Он не видел всей картины в целом — его взору были доступны лишь несколько плиток в мозаике. Птолемеи, Египет, Рим. Богиня поручила ему возвести на царский трон Беренику IV. Он выполнил это. Что из того, что ему тоже пришлось заплатить некую цену?

Его служба подошла к концу. И как только Мелеагр осознал это, на него снизошло великое облегчение — подобно теплой ванне после долгой скачки по пустыне. Все оказалось так просто. Все сложные планы, которые он обдумывал и составлял, свелись к одной этой вещи. Он был облечен божественной миссией — возвести Беренику на трон. Теперь он завершил эту миссию. За то, что происходит сейчас, он не в ответе, и оно не должно его заботить.

Так что когда Мелеагр открыл свою заветную резную шкатулку из черного дерева, растущего в нумидийских лесах, и извлек из нее кинжал, он не стал тратить ни единого мига на размышления и сожаления. Он прожил незаурядную жизнь. Евнух кликнул слугу и приказал приготовить ванну; пока слуга добивался нужной температуры воды, Мелеагр писал письмо матери.

Он уже претерпел худшую боль, какую только можно вообразить, и остался жив. На этот раз должно быть легче. Он должен действовать умело и правильно, как действовал всю свою жизнь. Он сыграл свою роль с достоинством и — если пристало выражаться так о самом себе — с величием, достойным подражания. А теперь настало время откланяться и предоставить истории идти своим путем.

* * *
Авлет, Аммоний, Архимед и царевна встретились с народным трибуном в его доме на Палатинском холме, поскольку Клодия не приняли бы в доме Помпея. Они пришли лишь вчетвером — так было условлено. Никакого оружия, никаких телохранителей. Никто не входит в дом Клодия вооруженным. Клеопатре было позволено явиться, поскольку не было времени спорить с ней; к тому же Авлет опасался, что Клодий и его люди могут обмениваться тайными сведениями на своем языке.

Дом был окружен охраной. Солдаты были вооружены так, будто собирались воевать. Они остановили царя и его спутников на подходах к дому, обыскали мужчин, а затем по команде хозяина дома расступились, чтобы царь и его родичи могли пройти сквозь высокую сводчатую дверь в вестибюль дома Клодия. Дом не был ни столь новым, ни столь великолепным, как жилище Помпея, — маленький городской домик, выстроенный в те дни, когда Римская империя еще не была столь обширна и римские патриции не успели запустить руки в сокровища, собранные со всего света. Однако скромная обитель Клодия украшалась впечатляющей коллекцией греческих статуй и напольной мозаикой, в пасторальном стиле изображавшей сельскую жизнь Италии. Клеопатра сочла мозаику очаровательной. Ничто в обстановке не выдавало того могущества, которым был наделен хозяин.

— Зачем же ты привел ребенка на нашу встречу? — вопросил Клодий.

Он встал, чтобы поприветствовать гостей, а затем предложил им присесть на диваны, застланные ткаными покрывалами.

— Моя дочь — избранная наследница, — ответил царь, откидываясь на мягкие диванные подушки. — Наш обычай таков, что страной правят царь и царица, бок о бок. Царевна Клеопатра обучена законам царствования. Она говорит на многих языках, включая и ваш. Ей нет цены как дипломату.

Клодий поклонился Клеопатре, но удивление так и не исчезло с его лица. Он казался ниже, нежели другие римляне, которых ей доводилось встречать, а волосы и лицо у него были светлее. Он говорил на греческом языке без малейших ошибок и с безупречным произношением. Несмотря на свою ужасную репутацию, он был образованным последователем греческой культуры, столь презираемой его собратьями-римлянами. Однако Клеопатру не могли обмануть его волнистые локоны и ровные и белые, словно у ребенка, зубы: под приятной маской таился демон, управлявший всеми поступками этого человека.

— Что такого особенного я могу сделать для тебя, владыка? — спросил Клодий у царя после того, как гостям принесли угощение и напитки. — В конце концов, ты — гость Помпея Великого. Что я могу сделать такого, чего не может этот добрый человек? — продолжил он шутливым тоном.

Авлет не намеревался вдаваться в подробности своих затруднений в отношениях с Помпеем, поскольку он слишком хорошо ощущал то напряжение, которое существовало между этими двумя людьми.

— Посольство предателей высадилось в Путеолах и намеревается вести речи против меня и моего дела. Я хочу избавиться от них прежде, чем их выслушает Сенат. Несмотря на личину дружелюбия, которую они носят ныне, они — лишь инструменты клики, глубоко ненавидящей все римское. Ты сослужишь службу мне, себе и своей стране, если избавишься от них.

— Будучи трибуном, я живу для того, чтобы служить гражданам Рима, — отозвался Клодий. — Дай мне минуту.

Некоторое время он сидел молча, то и дело вскидывая брови, улыбаясь озорной улыбкой и подергивая плечами. Царь не знал, что предпринять по этому поводу, однако Аммоний вскинул мясистую ладонь, призывая царя не противоречить странностям Клодия. Наконец Клодий сделал глубокий вдох, словно выходя из транса.

— Владыка, я провел последние дни в размышлениях над иным вопросом. Полагаю, мы можем объединить наши цели и обратить двойной выпад против тех, кто так досаждает нам и тем, кого мы любим.

— Поведай нам твои мысли, добрый человек, — промолвил царь.

— Мне кажется, что нас обоих заботит вопрос — как бы защитить наши семьи. Ты хранишь трон для дочери, будущей царицы, а я погряз в трудноразрешимой ситуации, касающейся моей возлюбленной сестры, для которой ныне настали тяжкие времена.

— Продолжай, продолжай.

Видя нечто столь похожее на готовность действовать, Авлет едва сдерживал нетерпение.

— Моя возлюбленная сестра Клодия имела несчастье стать предметом страсти для неистового поэта Катулла. Он пишет непристойные поэмы, в которых подробно описывает свои больные фантазии касательно ее безупречной персоны.

Могло ли действительно оказаться так, что сестра Клодия стала музой эротических поэм Катулла? И если так, то был ли Клодий тем самым братом, с которым у нее был пресловутый кровосмесительный роман? Клеопатра ощутила дикий восторг, но подавила его: не следовало демонстрировать любовь к поэмам Катулла брату сначала чтимой, а затем презираемой Лесбии. В голову Клеопатре пришла мысль, что она могла бы воспользоваться этой встречей с Клодием, чтобы хотя бы мельком увидеть прославленную красавицу… или даже самого поэта.

— Что же общего у этого поэта с моей нуждой? — нетерпеливо спросил царь.

— О, конечно же, поэт тут совершенно ни при чем. Никто не обращает на него внимания. Но видишь ли, моя сестра была проклята богами, наделившими ее необыкновенной красотой, слишком притягательной для смертных мужчин, чтобы они могли сопротивляться ей. Один взгляд на нее — и они словно бы сходят с ума. «Если бы я только могла обратить их в камень! — крикнула она мне лишь вчера. — Тогда они не смогли бы причинить мне вреда».

Клодий заморгал, когда его голос поднялся до пронзительного крика, имитирующего голос разгневанной женщины.

Царь внимательно смотрел на Клодия, терпеливо ожидая, пока тот откроет наконец, что же общего между его заботами и неприятностями Клодия.

— Мою сестру обманул некий распутный лживый повеса, Целий Руф. Она отдала ему огромную сумму денег и все свои украшения, дабы он мог продвинуться на политическом поприще, но вместо этого он продал драгоценности, чтобы заплатить свои игорные долги.

Клодий закатил глаза и потер ладони.

— Я пришел к нему, чтобы потребовать деньги моей сестры обратно, но нашел его в состоянии обычного утреннего оцепенения. Он скорчился в углу и хныкал: «О Клодий, не бей меня, пожалуйста. Я всего лишь бедный человек. Клодия уверяла, что я могу оставить драгоценности себе. Она действительно так сказала. Ты же знаешь, я никогда не сделаю ничего во вред тебе или твоей сестре».

Воспроизводя слова любовника сестры, Клодий говорил тем же самым пронзительным голосом.

Царь молча смотрел на римлянина.

Клодий вновь перешел на обычный тон и начал излагать свой план: как избавиться от врагов Авлета, навлечь отмщение на Целия Руфа и убить философа Диона, который остановился в городе, в доме богатого всадника Луццея.

— Вот что нам следует сделать, — сказал Клодий, устремив взор в пространство. — На следующей неделе Клодия должна совершить свое ежегодное паломничество в Делос. И откуда отправляется корабль? Конечно же, из Путеол. Теперь ты все понимаешь, повелитель.

Клодий заманит Целия в Путеолы обещанием прощальной встречи и примирения с его, Клодия, сестрой.

— Но, увы, он прибудет как раз в тот момент, когда ее корабль уже отчалит. Тем временем мы избавимся от твоих врагов. А затем, как только появится Целий, мы повесим убийство на него.

Клодий вскочил на ноги и исполнил перед царем несколько фигур и прыжков странного танца.

— И это лишь начало!

Авлет повернулся к Архимеду.

— Я чувствую себя так, словно я вовлечен в самую середину странного заговора из какой-нибудь комедии Менандра.

Он громко откашлялся. Клеопатра видела, что ему уже надоело выслушивать хитросплетения плана Клодия. Авлет поднялся на ноги, Аммоний и Архимед машинально присоединились к нему.

— Вы, конечно же, не уходите? — вскричал Клодий. На его лице появилось горестное выражение. — Разве вы не хотите услышать весь остальной план?

Царь покачал головой:

— Во имя богов, человече, просто убей их.

С этими словами царь вышел. Его потрясенные спутники извинились перед Клодием и договорились, где и когда передадут ему деньги. Клеопатра последовала за отцом прочь из дома, гадая, не лишил ли ее царь своей выходкой всяких шансов узреть музу Катулла. А царь просто залез в повозку, в которой приехал сюда, опустился на сиденье и уснул.

ГЛАВА 14

— Как тебе нравится это приключение, сестренка? Ведь оно совсем не похоже на игру, — поддразнил Клеопатру Архимед.

Веселье, горевшее в его карих глазах, казалось, заставляло отступить даже влажный утренний холодок. Клеопатра обиделась, что он развлекается, подшучивая над ней, и бросила на него сердитый взгляд.

— Разве трехдневная поездка верхом через бесконечный итальянский туман — это такое уж приключение? — ядовито фыркнула она. — На рынке в Александрии мне было куда интереснее.

Царевна очень устала, была раздражена и уже сожалела о том, что так страстно настаивала на своем участии в поездке. Они встали задолго до рассвета, проведя ночь на дешевом постоялом дворе, который, как сказал Аммоний, обычно посещали только преступники и солдатня. Кровати были жесткими, а пища — несъедобной. Завтрак составлял кусок хлеба, съеденный прямо в седле. У Клеопатры болело все пониже спины. При каждом толчке она ощущала такую боль, как будто в крестец вонзали раскаленный прут. Хотя из-за тумана они придержали коней, царевне отчаянно хотелось спешиться и сесть на мягкую подушку. Она тосковала по чаше слабого подогретого вина и по своей уютной постели.

Рассвет уже миновал, но над ними по-прежнему нависал туманный сумрак. Факелы охранников слегка рассеивали мглу, отбрасывая хитросплетение бликов и теней на пустынную дорогу. Хотя обоняние Клеопатры улавливало соленый запах моря, она еще не видела даже побережья. Им говорили, что по этой дороге они приедут прямиком в порт Путеолы, однако из-за скрывающего все тумана казалось, будто дорога обрывается в нескольких шагах впереди, за пределами круга света.

План был составлен с благословения Помпея, однако тот не знал об участии Клодия. Клеопатра отметила, что за те месяцы, пока они обитали в доме Помпея, он изрядно набрал вес. Она перестала смущаться в его присутствии. И все же Юлия по-прежнему озорно посматривала на него, подобно нимфе, и каждую ночь он погружался в океаны ее страсти. Авлет объяснил Помпею, что должно произойти, однако при этом тщательно избегал упоминать, кем же составлен сей план. Помпей внимательно слушал, словно бы взвешивая каждое слово царя.

— Я ничего об этом не знаю, — промолвил он наконец, давая разрешение на осуществление замысла.

Царь сильно обеспокоил своих людей, заявив, что лично желает видеть все, что произойдет.

— Я потратил на это целую кучу денег, — сказал Авлет. — Я хочу узреть лица предателей прежде, чем смерть настигнет их. Я воззову к богам, дабы они забрали этих негодяев в самые глубины Аида — подальше от общества поэтов, философов и прекрасных женщин, в бесконечные бездны, где они будут обитать среди теней преступников и рабов.

В этот миг Клеопатра решила выпросить у отца, чтобы тот разрешил ей участвовать в поездке. Ее устремления были немедленно пресечены твердой рукой царя. Клеопатра не отступила — она обрисовала Авлету причудливую картину того, насколько уязвимой окажется она, если их миссия потерпит поражение и она, царевна, окажется одна среди римлян.

— Я твоя наследница, отец, — напомнила Клеопатра. — Что они сделают со мною, если вы не вернетесь, а ваши тайные намерения будут разоблачены?

Она вела спор по всем правилам логики, как ее обучил Деметрий, выстраивая последовательность событий, которые завершатся ее гибелью. Если что-либо случится с царем, она останется в руках Помпея, который является врагом человека, спланировавшего поход Авлета. Неужто Помпей откажется отомстить ей за союз ее отца с его, Помпея, отъявленным недругом — Клодием? Авлет слушал скептически. Клеопатра добавила:

— Одно я знаю наверняка. Если миссия не увенчается успехом и мой отец не вернется, мне вряд ли стоит ждать награды.

Наконец за нее вступился Архимед:

— Владыка, я приму на себя полную ответственность за безопасность царевны, если ты одаришь меня такой высокой честью. Я отдам свою жизнь ради того, чтобы защитить ее.

Клеопатра не смогла удержать победный клич, вырвавшийся у нее из груди. Она порывисто обняла двоюродного брата за шею.

— Давайте надеяться, что до этого не дойдет, — неохотно уступил царь.

Клеопатра выпустила брата из объятий и повернулась, чтобы поблагодарить отца, но его неодобрительный взгляд остановил ее. Она забыла, что уже не ребенок и что ей не подобает вести себя подобным образом.

— Ты не пожалеешь о том, что согласился, отец, — промолвила она, внезапно став серьезной.

— Никогда не бывает слишком рано получать уроки власти, — вздохнул Авлет. — Но ты, юноша, отвечаешь за ее сохранность. Твой долг — следить за тем, чтобы царевна оставалась в безопасности, — многозначительно добавил он и посмотрел на дочь, чтобы убедиться, что и она поняла предупреждение.

Клеопатра склонила голову перед отцом.

Ныне царь был просто великолепен в своей готовности действовать. Он скакал впереди отряда с небольшой охраной, отряженной Клодием, который заверил, что не следует путешествовать по дорогам Италии без соответствующего сопровождения. Наемный убийца Асциний ехал позади них, облаченный в темные одеяния, которые как нельзя лучше соответствовали его киммерийской внешности. Он ни разу еще не произнес ни слова. Клодий призывал их не обманываться холодной манерой поведения Асциния: его методы работы безупречны, а верность не знает границ. Клеопатра оценивала его как человека, которого надлежит опасаться и даже бояться.

В тот момент, когда ей показалось, что она ни единой секунды не сможет больше держаться в седле прямо, они наконец-то прибыли в порт. Царский отряд быстро скрылся в лачуге, выстроенной для смотрителя гавани и его семейства. В этот день лачуга была освобождена по приказу Клодия. В хижине воняло рыбой и гниющими водорослями.

— Но мы же ничего отсюда не увидим! — запротестовала Клеопатра. — А запах тут просто тошнотворный.

Отец лишь молча взглянул на нее, и она прекратила жалобы. Чтобы выглянуть наружу, царевна залезла на деревянный стол, стоящий как раз под маленьким круглым отверстием в стене.

— Вот корабль, который пойдет на Делос, — объяснил Архимед, указывая на маленькое парусное судно. Клеопатре хотелось, чтобы он обнял ее за плечи, пока они вместе смотрели на море, но он этого не сделал. — А вон то — корабль Сотни.

Это судно было гораздо больше, с огромными парусами и длинными прорезями для весел в бортах, чтобы корабль мог двигаться даже тогда, когда нет попутного ветра.

Сквозь маленькое оконце Клеопатра наблюдала за осуществлением великого плана Клодия. Она смотрела, как Клодий поцеловал закутанную в плащ женщину, которая затем повернулась и взошла на корабль, отправляющийся на Делос. Царевна была ужасно разочарована тем, что ей не удалось рассмотреть лицо красавицы. Она даже попыталась сбежать из-под бдительного надзора Архимеда и выскользнуть за дверь, но тот перехватил ее и отправил обратно на «наблюдательный пост». Несколько мгновений спустя Клеопатра была вознаграждена: взойдя на палубу, знаменитая римлянка повернулась, чтобы помахать на прощание брату, и явила взорам присутствующих дивные черты, которые сводили с ума столь многих мужчин.

Женственность Клодий не скрадывали даже тяжелые дорожные одежды. Она была сложена с божественной безупречностью. Ее полные губы алели от соленого морского ветра. Высокие скулы, темные брови над блестящими, словно оникс, глазами. Высокая шея и полная грудь, тонкая гибкая талия. Длинные ноги прятались под юбкой, защищавшей женщину от сырого ветра. Сияющая белизной кожа — без единого изъяна, по крайней мере так казалось на расстоянии, но разве может женщина заставлять мужчин терять голову, если она не является подлинным совершенством? А это томное изящество, с которым она помахала брату! И красивее всего — маленький нос истинно аристократической формы, идеально гармонирующий с остальными чертами ее лица!

Клеопатра никогда не встречала такой красоты. Увиденное потрясло ее воображение. Царевна с тоской подумала, что у нее самой нос чересчур велик, а глаза хотя и озарены светом разума, но отнюдь не столь велики и выразительны, чтобы восполнить прочие недостатки.

Двое матросов втащили сходни на борт. Клодия скрылась с палубы, и корабль покинул причал.

Удрученная своими наблюдениями, Клеопатра улеглась на стол и уснула.

* * *
— Если бы я был более слабым человеком, я рыдал бы при виде этих знакомых лиц.

Клеопатра вспрыгнула на колени к отцу, ухитрившись не задеть бокал, который Архимед вложил царю в руку.

— Позволь мне рассказать тебе историю о предательстве и отмщении.

Это были люди, которым он верил. Люди, которых он сделал богатыми, ибо был щедр. Люди, с которыми он восседал за пиршественным столом, ездил на охоту и к распутным женщинам. Гарпал, математик, которому царь пожаловал большую стипендию, дабы тот смог прийти в Мусейон и заниматься науками. Лик, философ, которого Авлет время от времени приглашал во дворец для обсуждения теологических вопросов. Икарий, поставщик пряностей, которому была дарована монополия на ввоз муската и кардамона. Нестор, фаюмский торговец женщинами, благодаря которому в царском публичном доме появилось некоторое количество обладательниц недюжинных талантов. Флотоводец Периандр, относительно которого Авлет подозревал — хотя и не мог увериться до конца, — что тот является его незаконнорожденным сыном от одной из придворных дам. Неужели этот неблагодарный думал, что мог просто так получить высокий чин в столь юном возрасте?

— Дочь моя, я едва не плакал, узрев, кто предал мое дело и присоединился к Беренике и евнуху. Но я знал, что у меня нет времени, чтобы тратить его на скорбь. Асциний ступал передо мной, а его люди следовали по пятам. Мы тихо входили в каждую каюту. Я указал на предателей, которых опознал, и в мгновение ока они были мертвы. Именно так. Большинство из них так и не проснулись, но я приподнял каждого из этих обреченных за ворот ночного одеяния и произнес: «Это мой прощальный дар тебе, предатель. Передай мои пожелания призраку моей жены». И затем… — Царь провел ребром ладони по шее. — Мы сделали своедело и исчезли, словно растворившись в ночи. Остальные, кто находился на борту корабля, продолжали спать… ублюдки ленивые. Ну и сюрприз ожидает их, когда они проснутся! Сотня ныне сократилась до шести десятков, — продолжал он, поглаживая бокал. — Счастливы те двадцать трусов, которые сбежали с пиратами добывать золото. Хотя они и предатели, мы не станем лишать их жизни. Пусть боги решат, кто из них погибнет, а кто останется в живых.

— Что же теперь, ваше величество? — спросил Архимед. — Должны ли мы покинуть это место прежде, чем нас обнаружат?

— Нет-нет, — без всякого выражения промолвил царь. — Клодий все спланировал. Мы не должны вмешиваться. Откройте ставни, и увидите, что он задумал.

Сквозь распахнутое окно они заметили, как какой-то человек, упав на колени на причале, неистово машет руками вслед кораблю, уносящему Клодию, прекрасную Лесбию, на Делос. Он бил себя в грудь, выкрикивал что-то в небеса — очевидно, проклятия богам, а затем ничком распростерся на шершавых досках причала и принялся колотить по ним кулаком.

— Кто этот безумец там, на причале?

— Это Целий Руф, вор, который похитил драгоценности сестры Клодия. Клодий сказал ему, что она желает с ним встретиться и в знак искреннего примирения оставить ему увесистый кошель с золотом, — усмехнулся царь. — И потому он слегка расстроен тем, что не успел к отходу корабля. А теперь вы узрите гений Клодия в действии.

С корабля Сотни сошел Аммоний в сопровождении моряка-грека, который указал на распростертого на причале Целия и крикнул:

— Это он, он убил александрийцев! Хватайте его!

Целий, потрясенный, перестал лупить доски и сел. Но ему ничего другого не оставалось, кроме как сдаться морякам, которые поволокли его куда-то.

Неожиданно, словно бог из машины, появился Клодий.

— А теперь поглядите, — сказал царь. — Сейчас Клодий скажет, что Целий — человек благородного происхождения и поведения, и потребует, чтобы того освободили из-под стражи. А Клодию, как народному трибуну, все должны повиноваться.

Матросы отпустили Целия. Тот рухнул в объятия Клодия и повис на нем, рыдая.

— Подумать только, отец, а ведь римляне обвиняют греков в коварстве, — промолвила Клеопатра.

* * *
День спустя, к немалому довольству царя, философ Дион скончался от какого-то таинственного яда. Но радости Авлета, как и большинство радостей в его жизни, оказалась мимолетной. На следующее же утро Помпей вошел в покои царя с весьма скорбным лицом.

— Ты всегда желанный гость в моем доме, друг мой, — сказал Помпей. — Но ради твоей безопасности и безопасности твоей дочери я должен настоять, чтобы вы покинули сие жилище.

— Но что же мне делать? У меня не было еще даже возможности выступить перед Сенатом, и, насколько я знаю, никто не ходатайствует в мою пользу, — многозначительно произнес царь. — У меня нет страны. Мне некуда идти! — горестно воскликнул он.

— Я позабочусь о твоем деле, когда настанет время, — отозвался Помпей. — А выступление перед Сенатом, скорее всего, разочарует тебя, друг мой. Был назначен срок для выслушивания жалоб александрийцев, однако, когда настало время, никто из них не явился. Оказалось, что из них двадцать человек были жестоко убиты, а остальные в панике покинули Италию. Никто ни единым словом не обвиняет в этом преступлении тебя, однако большая часть римлян не сомневается, что ответственность за него лежит именно на тебе. Подобное деяние расценивается как акт тирании.

Клеопатра ничего не сказала, но подумала о тирании Юлия Цезаря, Клодия, самого Помпея. Что за лицемеры эти римляне! Они делают все, что хотят, а потом, когда это им политически выгодно, прячутся за республиканскими идеалами!

— Итак, ныне не самое лучшее время для тебя, — продолжал Помпей. — Сенаторы вздыхают по более демократическим временам. Здесь боятся монархического влияния. Боюсь, Сенат не в том настроении, чтобы проявить к тебе благосклонность. Мы должны подождать более благоприятных времен.

— Моя дочь-узурпаторша сидит на моем троне. У меня нет страны! Куда мне идти? Неужели я навеки изгнан из своей страны?

«И я тоже!» — подумалось Клеопатре. Быть может, ей вовсе не суждено вырасти и стать царицей, как было предсказано, а вместо этого придется вместе с отцом пасти коз на каком-нибудь безлюдном клочке земли посреди негостеприимного моря.

— Повелитель, — возразил Архимед. — Возможно, найдется более безопасное место, где ты можешь подождать, пока стихия не обратится тебе на пользу. Оставь здесь Аммония, чтобы он присмотрел за делами, а сам удались в более спокойные воды.

— Твой юный родич прав, — кивнул Помпей. — В Сенате никогда не устают обсуждать вопрос о Египте. Но сейчас не стоит силой подталкивать сенаторов к тому или иному решению. Вспомни о судьбе своего брата, Птолемея Кипрского.

С этим зловещим предупреждением Помпей удалился, заявив, что супруга ожидает его в саду, где они намеревались посмотреть на весенние цветы.

— Да пребудут с тобой боги, друг мой, — сказал он на прощание, а потом поцеловал руку царевне.

Клеопатра знала, что они больше не увидят Помпея — он будет избегать встреч с ними до тех пор, пока они не соберутся и не уедут. Она вообразила, как Помпей украдкой выглядывает из окна, дабы удостовериться, что они удаляются прочь от его виллы и наконец скрываются вдали.

Как только Помпей покинул комнату, царь испустил долгий, низкий, яростный рык.

— Эти римляне забрали у меня все и взамен не дали ничего, кроме долговых расписок! Я сейчас все равно что мертв! Без их поддержки я — ничто. Я не уеду, пока не добьюсь исполнения обязательств! — бушевал царь.

Клеопатра подумала, что ее отец сейчас похож на обиженного ребенка, который требует, чтобы ему дали вещь, опасную для него, но тем не менее желанную.

— Повелитель, ходят слухи, что хозяин этого дома сколотил несколько шаек головорезов, чтобы устроить уличные потасовки с людьми Клодия, — прошептал Аммоний. — Есть один человек, Тит Анний Милон, тайный союзник Помпея. Он только что приобрел команду хорошо обученных гладиаторов. Поговаривают, что он будет использовать этих людей против банды Клодия. Уже сейчас на улицах часто вспыхивают драки. Уезжай отсюда, пока еще можно.

— Мы должны отправиться куда-нибудь, где будем в безопасности, отец, — поддержала его царевна. — Помпей то ли угрожал нам, то ли предупреждал — не знаю, что именно. Но мне бы очень хотелось поскорее покинуть римские владения.

— Мое милое дитя, весь мир ныне превратился в римские владения, — сухо ответил царь. — Мы уедем, куда тебе угодно. Предоставляю решать тебе и твоим родичам. А я сейчас намереваюсь удалиться и насладиться теплыми и холодными бассейнами римской бани, пока еще могу это сделать.

Царь вышел быстрым шагом. Царевна и ее советники растерянно смотрели ему вслед. На ходу царь переваливался с боку на бок, напоминая откормленного гуся.

— Что нам делать? — спросила Клеопатра у Архимеда. Она надеялась, что двоюродный брат предложит хоть какое-нибудь решение.

— Когда-нибудь ты станешь царицей, сестренка. Вероятно, решать действительно следует тебе.

Глаза Архимеда блеснули. Клеопатра подумала, что он, наверное, снова дразнит ее, словно ребенка. Она не собиралась излагать никаких серьезных мыслей ему на потеху. Царевна молчала, ожидая, когда же двоюродный брат рассмеется, показывая, что это всего лишь шутка.

Он продолжал выжидательно смотреть на нее.

— Ну что ж, давай объединим наши умненькие головы и подумаем над этим вопросом вместе.

ГЛАВА 15

— Дыхание богов оживляет воздух. Чувствуешь? — Царь сделал глубокий вдох, раздувая грудную клетку. Потом выдохнул, словно лошадь, оттопыривая губы и издавая звуки, похожие на ржание.

После тщательного обдумывания Клеопатра избрала лидийский город Эфес в качестве места, где они могли ожидать решения своей судьбы. Из уроков истории она помнила, что Геродот утверждал, будто ионийские мореплаватели основывали поселения в красивейших местах с самым благоприятным в мире климатом. Она знала, что в Эфесе их примут хорошо. Город сгорел до основания в ночь рождения Александра и был отстроен заново великой царицей из рода Птолемеев, Арсиноей II и ее первым мужем Лисимахом. Клеопатра слышала, будто Эфес соперничает с Александрией по количеству и богатству храмов, музеев, библиотек и публичных домов. Его населяли греки и иноземцы — купцы, святые люди, пророки, проститутки и ученые. И все это, как указал Аммоний, не считая знаменитого древнего храма Артемиды, самого большого чуда Эфеса, который также являлся и банком, в котором Птолемеи хранили изрядную часть своего золота.

Авлет был столь доволен решением Клеопатры, что подмигнул ей и сказал, что отныне она будет править государством.

— Что за удовольствие — ехать по улице и не опасаться за свою жизнь! Я буду счастлив никогда больше не видеть Рима.

Авлет ни разу не упоминал о происшествии в Путеолах. Казалось, память об убийстве двадцати человек ушла в Аид вместе с тенями убитых.

— Мои милые, мы не будем предаваться здесь лености, — произнес он, поглаживая изящную белую руку Гекаты. — Мы будем проводить дни, слушая лекции в Академии. В конце концов, мы ведь на родине Гераклита! В обители Артемиды! Вновь в цивилизованном мире.

— Рим! — вздохнула Геката. — Что за ужасное место! Там нет даже театра — ни одного! Какой позор!

— Помпей собирается построить театр, — вмешалась царевна. — Он сам говорил мне об этом.

— Помпей собирается сделать очень много, — хмыкнул Авлет. — Но Помпей делает очень мало. Хвала богам, что они свели меня с Клодием. Неудивительно, что Помпей так презирает его. И неудивительно, что Клодий ненавидит Помпея.

— Люди действия всегда с презрением смотрят на тех, кто действовать не способен, — согласилась Клеопатра.

Охваченный внезапным приливом любви к дочери, царь наклонился и поцеловал ее в щеку. Она и вспомнить не могла, когда он в последний раз поступал так и когда у него был столь радостный вид, и ощутила угрызения совести. Царь даже представить себе не мог, какие заговоры в этот момент зрели в голове его юной дочери.

Клеопатра решила воспользоваться хорошим настроением отца и сочла, что следует рискнуть. В один из ее первых планов была вовлечена Хармиона. Хармиона прошла обряды несколько лет назад и не одобряла желания столь юной девушки участвовать в них. Но Клеопатра возразила: для нее лучше будет пройти мистерии сейчас, пока еще не настало ее время и от совокупления не родится нежеланный ребенок. Не пристало будущей царице рожать дитя от неизвестного последователя Вакха, без сомнения не принадлежащего к царскому роду. В их династии и без того хватает ублюдков. В отличие от мужчин, которые зачинают незаконнорожденных детей, женщины, рожающие таких детей, неизбежно оказываются опозорены.

— Но тебе всего тринадцать лет, — спорила с ней Хармиона. — Ты должна подождать, пока не станешь постарше.

— Я не хочу рисковать, ведь тогда я могу забеременеть.

— Если соблюдать осторожность, то нет никакого повода опасаться беременности. Я дам тебе одну маленькую вещицу, которую вводят внутрь тела. Она предохранит тебя от случайностей. Тебе ведь известны подобные вещи, Клеопатра. Зачем же ты приводишь мне такие извращенные доводы?

— Я дочь живого бога на земле и сама обожествлена. Я не верю, что ты сможешь остановить меня.

Разговор зашел уже по-иному. Клеопатра проговорила это с непоколебимой уверенностью, но после затаила дыхание. Хармиона редко поддавалась на запугивания. Однако царевна ощущала, что женщина колеблется. Хармиона приветствовала все, что сближало царевну с богами, однако боялась, что девочка еще слишком юна, чтобы участвовать в неистовом обряде и следующем за ним случайном совокуплении.

— Тогда почему бы нам не спросить позволения царя? — поинтересовалась Хармиона.

— Царь беспокоится о моей безопасности, вот и все. Он горячо одобрил поездку с целью религиозного просвещения. Кроме того, после достижения двадцати лет проходить посвящение уже нельзя.

— У тебя еще целых семь лет впереди. — Хармиона прищурилась. — Я знаю, почему ты это делаешь.

— Потому, что не смогу сделать этого в Александрии. Там я царевна и представляю богиню Исиду, там подобная церемония была бы полна скрытого смысла. Здесь, в Эфесе, я могу оставаться безымянной и полностью посвятить себя богу.

Клеопатра завершила свою речь, весьма довольная силой аргументов и убедительностью тона. Однако предположения Хармионы оказались достаточно близки к истине. Женщины Эфеса были ярыми поклонницами Диониса. Таинственные интонации, с которыми они повествовали о безумных вакхических обрядах, захватывали воображение Клеопатры. В обычное время с этими женщинами было скучно. Когда Клеопатре приходилось проводить дни вместе с гречанками в тех домах, где останавливались она и ее отец со свитой, эти дамы целыми часами молча занимались своими привычными обязанностями. Пряли. Пряли. Пряли. Присматривали за кухней. Снова пряли. Надевали украшения. Изолированная жизнь этих гречанок — вдали от мужчин, от городской жизни, от бурления греческих рынков — заставляла царевну скучать и внушала ей отвращение. Но когда заходил разговор о боге и о мистериях, голоса оживлялись, на лицах вспыхивал румянец, руки начинали двигаться с грациозной быстротой, словно листья на ветру. Широко раскрыв глаза, женщины оглядывались через плечо, чтобы посмотреть не шатаются ли поблизости их мужья — их повелители, их назойливые господа, желающие подслушать рассказ о тайных путях поклонения богу. Ибо казалось, что, когда мужчины взрослели и получали позволение выйти в широкий мир, они лишались права участвовать в обрядах Диониса и лишь женщины оставались служить ему, одни только женщины были неизменно верны своему богу. Царь Птолемей XII Авлет стал исключением. Но он был не просто самым ярым приверженцем бога — он и сам представлял собой бога. Склонный к лицедейству сильнее, нежели обычные представители его пола; к тому же, будучи музыкантом, он более других желал служить Дионису.

И ныне дочь обнаружила источник его веры. Она видела, как возбуждены женщины, и желала знать, чем вызвано такое возбуждение. Она хотела принять участие в безымянном совокуплении, которое последует за обрядом. Ей надоело ничего не знать об этом таинстве. Она еще юна, но разве во всех остальных отношениях она не развита не по годам? Что такого особенного в мистериях? Клеопатра спросила об этом одну из женщин, которая ткала что-то на станке, не отрывая глаз от челнока, сновавшего в проворных пальцах. Женщина прекратила работу и прошептала, округлив губы:

— Дитя, это сущность самой жизни.

* * *
Когда пришло время, Клеопатра распустила волосы и вместе с остальными босиком побежала сквозь ночь к пещере. Тьма озарялась факелами, отбрасывавшими на стены призрачные тени. Сырой морской воздух внутри священной пещеры был густ и едок от испарений множества тел, он словно налипал на кожу влажной пленкой. Козел, привязанный за рога к алтарю, блеял и брыкался, встревоженный присутствием множества людей и предчувствием собственной судьбы. Клеопатра посмотрела в беспокойные желтые глаза животного. Она уже выпила слишком много вина из чаши, которую посвящаемые передавали по кругу из рук в руки, и теперь ощущала странную легкость в теле и тяжесть в голове. Царевна была испугана. Это место не было местом возвышенного почитания бога, наподобие того храма, который возвел ее отец; оно ничем не напоминало украшенную резьбой и картинами залу во дворце. Это место было первобытным, таинственным, скрытым от глаз, тут могло произойти нечто совершенно дикое.

Старуха-менада с торчащими во все стороны серебристыми волосами надела на Клеопатру небрежно сплетенный венок из плюща, отчего царевна ощутила еще более сильное покалывание по всей голове. Она выпила чашу отвратительно пахнущей жидкости — грибной настойки, которая должна была даровать ей еще более тесное единение с богом. Это было все равно что пить ил или жидкость, выцеженную из мертвого тела, — нечто не предназначенное для человеческого вкуса. Отвратительное пойло смешалось в желудке Клеопатры с вином, и она извергла эту омерзительную смесь наружу.

Судорога скрутила внутренности девушки, заставив ее согнуться. Она слышала невнятный гул в ушах, как будто у нее в голове закрылись незримые двери, отрезав ее от остального мира и замкнув внутри собственного тела. Царевна гадала, не бог ли это наказывает своих почитателей — любопытных смертных, взыскующих близости с ним, желающих проведать секреты, таящиеся под поверхностью земли, познать таинство, заставляющее распускаться цветы и плодоносить виноградные лозы.

Прошло много времени — или совсем мало? — и Клеопатра вновь начала осознавать окружающее, слышать голоса вакханок, выкрикивающих имя бога. Голоса эти звучали невнятно, словно доносились из глубокого тоннеля. Звук превратился в песню, а затем снова стал чистым звуком, не словом и не именем, но просто гулом, который набирал силу, смешиваясь с эхом, отраженным от стен пещеры, и с блеянием козла. Клеопатра присоединилась к хору, вновь и вновь повторяющему имя бога. Голос царевны слился с бушующим вокруг вихрем, и она сделалась одной из многих, уже не царевной, запертой внутри себя, а лишь нотой в общем опьяняющем шуме.

— Его имя — это Слово.

Жрица заставила посвящаемых повторять эту фразу снова и снова. Клеопатра двигалась вместе со всеми вокруг жертвенного огня, вокруг блеющего козла, пока гул не сделался движением. Но она ничего не чувствовала. Она услышала пронзительный предсмертный крик животного и затем увидела, как брызнула кровь. Кто-то толкнул Клеопатру сзади, ее шатнуло вперед, и теплый поток жизненной влаги обагрил ее ступни. Чьи-то ладони оставляли алые пятна на ее одежде, на ее лице. Клеопатра закричала и продолжала кричать, размазывая кровь по телу.

Затем она бежала. Над нею больше не нависал свод пещеры — вокруг была лишь бесконечная ночь. Она бежала вместе с женщинами, и позади каждой из бегуний стелились по воздуху распущенные волосы — словно мантия. А вместо дорогих притираний и румян лица их покрывала кровь козла. Влажная трава обжигала босые ноги, заставляя обнаженную кожу икр покрываться мурашками. Когда трава под ногами сменилась песком, женщины стали оскальзываться и замедлили бег. Внезапно холодная морская вода коснулась лодыжек Клеопатры, ее колен, шеи, пока наконец девушка не окунулась в море с головой, борясь с набегающими волнами и пытаясь выплыть туда, где металось пламя факелов, которые женщины держали высоко над водой. И смех. Так много смеха. Теперь он уже не отражался от стен пещеры, а рассыпался и уносился вдаль вместе с легким морским ветерком, словно полный страсти призыв.

Морское дно под ногами Клеопатры внезапно куда-то исчезло, желудок подкатил к горлу и дыхание пресеклось, когда она вдруг оказалась вознесена на крепкое влажное плечо. Ей почудилось, что она сейчас переломится надвое в поясе, и она брыкнула ногами, едва не сверзившись в воду головой вниз. Пленитель отклонился назад, и они оба рухнули в море. Клеопатра, испуганная, попыталась ускользнуть, но он схватил ее сзади и вынес из воды, словно ребенка. Девушка не знала, бороться ей или нет. Она хотела оттолкнуть его, но ведь если она сделает это, то не познает бога и не познает мужчину. Царевна покорилась сильным рукам и закрыла глаза, слизывая соленую воду, которая струилась с пряди волос, упавшей ей на лицо.

Затем она оказалась на земле, ощущая спиной колючую траву. Клеопатра открыла глаза, но кругом было темно. Они ушли от берега в уединенное местечко за храмом Артемиды. Пленитель ее был лишь темной фигурой, призраком, стоящим рядом с нею на коленях. Потом он выпрямился во весь рост и посмотрел на нее сверху вниз. Лунный свет озарил жутковатую раскрашенную маску, скрывавшую его лицо. Уголки гигантских пурпурных губ смотрели вниз — это была маска недовольного бога. Тело мужчины было стройным и мускулистым, но безволосым. Атлет, подумала Клеопатра. Быть может, она уже видела его на играх? Знает ли он, кто она такая? Она снова закрыла глаза и услышала звук рвущейся ткани — мужчина разодрал на ней одеяние.

— Ты же еще совсем ребенок, — произнес он.

Голос был молодым, а не густым и низким, как у более зрелых мужчин — у отца или у родичей. Или у Архимеда. Он был немногим старше ее самой. Но он уже миновал границу юности и стал мужчиной — его мужское естество было напряжено и выдавалось вперед, подобно копью.

Он и вошел в нее, словно ударил копьем, раня, затрагивая то место в глубине, до которого прежде не дотрагивался никто. Клеопатра посмотрела ему прямо в глаза. Это был единственный способ перетерпеть боль. Осязание вернулось к девушке, но теперь она желала снова впасть в прежнее онемение. Она продолжала смотреть ему в глаза, гипнотизируя и себя и его, в то время как он двигался, изгибаясь и толкаясь. Он тоже не сводил с нее глаз; оба не знали ничего лучше, кроме как честно сыграть свою роль до конца. Он вновь ранил ее грубым вторжением мужской плоти, так что она выкрикнула имя бога. Мужчина, казалось, был испуган и огорчен, но тоже принялся выкрикивать имя бога, пока Клеопатра наконец не осознала, что не просто повторяет слово, но задает ритм движений. Она оставила всякое сопротивление и сомкнула ноги вокруг его обнаженных ягодиц. Теперь не было ничего, кроме этого. В мире не осталось ничего, кроме движения, боли и ритма. Хватая ртом воздух, давясь божественным именем, Клеопатра чувствовала запах мокрого венка из плюща, запах влажного соленого юношеского тела и странный мускусный аромат, исходящий от нее самой.

Но затем — длилось ли слияние несколько мгновений или несколько часов? — он вдруг захлебнулся воздухом и начал двигаться быстрее, проникая в нее все глубже. Клеопатра следовала его ритму, повинуясь властным движениям внутри собственного тела. Неожиданно он издал громкое фырканье, а затем долгий выдох. Глаза его закатились, как будто он вот-вот должен был умереть. Тело его выгнулось дугой, он снова вздохнул и рухнул на девушку. Она выкрикнула имя бога, яростно пытаясь выбраться из-под навалившейся на нее тяжести. Клеопатра лягалась и кричала, призывая бога, зовя свою рабыню, выкрикивая имена Мохамы и Хармионы. Ничего. Царевна подумала: уж не умер ли этот юнец прямо на ней, перетрудившись в служении богу.

А затем потеряла сознание.

На следующее утро, почти на рассвете, Клеопатра очнулась. Ее нес на руках раб Хармионы, высокий молчаливый нумидиец, который разговаривал только со своей хозяйкой на ломаном греческом наречии. Тело царевны было покрыто кровью и грязью, голова кружилась, и она снова уронила ее на согнутую руку раба. Усилием воли Клеопатра попыталась остановить водоворот, несущийся перед глазами, но все в голове продолжало вращаться в прежнем ритме.

Настал отлив, и прибрежная полоса была покрыта морским илом. Посвященные лежали на берегу, их нагие тела были обвиты водорослями, словно морские нимфы пришли ночью, чтобы прикрыть их этим странным покрывалом.

Партнер Клеопатры исчез. Она так никогда и не узнала, кто же это был.

Без единого слова Хармиона сняла с девушки остатки изорванной хламиды и принялась бережно смывать с ее тела песок, корой запекшийся на крови и других выделениях, исторгнутых ночным экстазом. Затем она уложила Клеопатру в постель, укрыла простынями и сказала:

— Теперь царевна стала женщиной.

Больше они об этом никогда не говорили.

* * *
От Аммония, пребывающего в городе Риме

Птолемею XII Авлету


Надеюсь, это письмо найдет тебя в добром здравии и радости в Эфесе, и хвала богам, что ты не в Риме. За последние месяцы насилие здесь превзошло все пределы. Помпей устал быть жертвой разбойничьей тактики Клодия и сам собрал шайку под предводительством Милона. На этой неделе они ворвались на Форум, и Квинт, брат Цицерона, едва не погиб в стычке. Он прятался под трупами двух убитых рабов до тех пор, пока все не успокоилось. Уборщики до сих пор смывают кровь.

После целого года летаргии самые могущественные люди Рима неожиданно узрели для себя выгоду в том, чтобы восстановить тебя в законных правах, и соперничают друг с другом за эту честь. Помпей (ты только вообрази себе это!) подал петицию в Сенат, желая самолично восстановить твои права. Я полагаю, что, когда в его распоряжении оказались гладиаторы Милана, он вновь почувствовал, себя отважным. Говорят, он устал от положения дел в Риме и тоскует по новым восточным походам. Также ходят слухи, что победа в Египте обеспечит превосходный противовес впечатляющему завоеванию Галлии и Британии, осуществленному Цезарем.

Тем временем Цезарь шлет письма сенаторам, утверждая, что с радостью снимет бремя Египта с их плеч. Все знают, что он действует под давлением Рабирия. Оба они не видят ничего, кроме денег. Не желая оказаться в стороне, Красе также просил отправить его в Египет во главе армии, которая поможет тебе снова воссесть на трон. Красе весьма ревниво относится к военным достижениям Цезаря и Помпея. Он невероятно богат и с годами становится все богаче, а теперь намерен сравняться со своими соратниками по Триумвирату и в воинской славе. У него столько денег, что он, похоже, своего добьется.

И наконец, о мой царь, кто-то из богов выступает на нашей стороне. Вчера утром статуя Юпитера была поражена молнией, что набожные римляне расценили как великое предзнаменование. Как ты знаешь, они сообщают обо всех ударах молнии в органы управления, которые действуют или отказываются действовать в тот день согласно предзнаменованиям. Удар по статуе вызвал серьезные волнения. Совет Пятнадцати, возглавляемый Катоном (который уже вернулся с Кипра), устроил торжественное шествие к оракулу, где сверился с Книгами Сивиллы. В тех книгах они обнаружили весьма необычный совет: «Восстановите царя Египта, но не посредством большого воинства». От оракула они так же торжественно прошествовали на Форум, где Катон огласил эти слова. К концу дня они были переведены на латинский язык и расклеены по всему городу. И все же никто не смог приемлемо истолковать их.

Цицерон — он вернулся из изгнания и его дом полон светловолосых рабов, присланных в дар от Юлия Цезаря, — сумел разрешить загадку Сивиллы. Цицерон посоветовал, чтобы военачальник Лентул, честнейший человек, сопроводил тебя обратно в Александрию, но оставил бы тебя за пределами города и вошел в него со своими солдатами. Затем, когда он убедится, что в городе безопасно, он водворит тебя домой. Воинство будет брать город, но восстановление на престоле осуществится позже, мирным путем. Сенату этот план понравился, так что, когда ты вернешься домой, тебе следовало бы поблагодарить оратора.

Вскоре ты получишь весточку от Лентула. Как можно скорее соглашайся с тем, что он предложит, невзирая на цену. (Считай, что тебе повезло: Цезарь, Помпей или Красе потребовали бы за свои услуги куда больше.) Ты часто говорил, что боги пребывают с Римом. Похоже, теперь они пребывают и с тобой.

Передай, пожалуйста, мою любовь царевне. Скажи ей, чтобы готовилась к переезду домой.

* * *
У Клеопатры кружилась голова. Целые сутки она постилась, чтобы очиститься перед жертвоприношением. Она впервые платила за жертву из своего собственного кошелька и впервые должна была сама убить ее. Царевна хотела увериться, что богиня Артемида знает ее точные намерения и не спутает ее молитвы и приношения с молитвами и приношениями царя.

Храм был пуст, если не считать царевны и молодой жрицы. Жрица омыла ягненка святой водой, в то время как царевна пребывала в безмолвной молитве, пытаясь скрыть за привычными словами просьбы свою ярость. После недель беспокойного ожидания вестей от Лентула ее отец вместо этого получил письмо от Габиния, римского наместника в Сирии, который потребовал грабительскую сумму в десять тысяч талантов за то, что явится со своими войсками из Сирии в Александрию и свергнет правительство Береники. Авлет, которому не терпелось вернуться домой, согласился. Теперь царь дни напролет жаловался на боли в животе, ибо не знал даже, как ему рассчитаться с Юлием Цезарем за прежние долги, не говоря уж о том, чтобы добыть деньги для Габиния.

Клеопатра преклонила колени перед огромной статуей богини и взмолилась с новым неистовством: «Владычица Артемида, богиня молодых женщин, девушек и лесных созданий, прими эту малую жертву. Я умоляю тебя увеличить богатства Египта. Если ты благословишь мое царство, то обещаю: когда придет мое время, я не буду сидеть на троне, как мои предки, опустошая страну, дабы сохранить свое могущество. Я не буду бродить по комнатам ночами, подобно моему отцу, раздумывая, как заплатить вымогателям выкуп за свою страну. Я преуспею там, где они потерпели поражение».

Почему боги позволяют, чтобы те, кто служил им столь верно, как Авлет, терпели бесконечное унижение? Клеопатра и ее отец ждали и ждали Лентула, Авлет с каждым днем становился все мрачнее. Что случилось с этим Лентулом, с этим честнейшим человеком, чье имя внушало такие надежды? Почему его заменили жирной свиньей Габинием?

«Божественная владычица, неужели боги не превосходят римлян в силе и могуществе?

Услышь мою клятву. Владычица, я никогда не отступлю от этих слов: я с большей радостью взгляну в лицо смерти, нежели буду жить, утратив достоинство. В этом я клянусь перед тобой, которая слышит и знает все. Смерть предпочтительнее унижения. Смерть лучше пресмыкательства перед мощью Рима».

Клеопатра распростерлась перед статуей, прижимаясь всем телом к твердому каменному полу, вновь и вновь бормоча свои обещания. Слезы струились к ногам Артемиды. Между ступней богини в конце концов образовалась холодная лужица слез, и царевна лежала в ней лицом. Наконец она поднялась на ноги, чувствуя себя совершенно опустошенной.

— Ты готова, Клеопатра? — спросила жрица.

Одетая в короткую охотничью тунику, как и положено служительнице богини, она выглядела немногим старше Клеопатры. Она была незамужней гречанкой — небывалая вещь в стране, где у женщины нет иного предназначения, кроме брака. В отличие от римлян, которые требовали от своих жриц целомудрия, греки обязывали блюсти девственность только тех женщин, которые служили богиням-девственницам.

Клеопатра погладила животное по белой шерстке и посмотрела в его невинные влажные глаза. Как может что-либо быть таким мягким? Она слышала от арабов, что самые мягкие ткани на свете делаются из подбородочных волосков особого вида горных коз, которых выращивают с единственной целью — чтобы они давали шерсть для одеял царей той страны. Быть может, когда-нибудь и она добудет себе такое одеяло — она любила подобную роскошь.

Царевна прекратила ласкать ягненка. В животе у нее все сжималось — то ли от голода, то ли от горечи клятв, принесенных ею минуту назад, то ли от отвращения к тому, что она должна сделать с этим малышом.

— Царевна выглядит несколько нездоровой, — заметила жрица.

Краска стыда залила щеки Клеопатры. Она не сумела скрыть свои чувства от этой женщины. Так не годится. Ни один человек из народа, даже жрица богини, не должен читать ее мысли. Она должна быть более загадочна, нежели любой мистик. Клеопатра отвела взгляд от жрицы и, не медля ни мгновения, оттянула назад голову ягненка. Не обращая больше внимания на мягкое прикосновение его шерстки к пальцам и на последнее протестующее меканье, провела ножом по его горлу. Убивать оказалось нелегко. Ей потребовалось приложить куда больше силы, нежели она ожидала, чтобы взрезать мягкое горло ягненка, стараясь не слышать его предсмертного крика и не видеть потрясенного выражения на мордочке. Кровь брызнула из шейной вены с такой силой, что жрице пришлось выдвинуть чашу вперед, дабы собрать ее. Клеопатра смотрела, как кровь стекает в чашу, подобно длинному алому языку. Она уронила тушку и стала смотреть прямо перед собой, не желая встречаться взглядом с открытыми безжизненными глазами животного.

Проклятье Габинию. Проклятье Помпею. Рабирию. Цицерону. Юлию Цезарю. Всем этим властителям мира, которые причинили ее отцу и ее народу так много страданий. Этим варварам, которые заставили потомков Александра простираться ниц и лить слезы. «Богиня, святая дева, которая правит безграничными землями, взгляни на меня. Я из рода Александра, из самого высокого и благородного греческого рода. Мы твои подданные, твои избранные, твой народ. Покинь этих римлян, которые похищают у нас все: наши деньги, наши поэмы, наше искусство и самих наших богов. Разве они не называют тебя Дианой? Кто такая Диана, как не римский вымысел, опошление чего-то возвышенного, что искони принадлежит грекам? Владычица, я прошу тебя, объединись со своими собратьями-богами и защити нас, твой изначальный и истинный народ, служащий тебе».

Жрица подняла голову, завершив свою молчаливую молитву, и посмотрела в глаза царевне.

— Царевна, богиня приняла твои мольбы и твою жертву. Все, что ты просила, осуществится.

Часть третья ДВА ЦАРСТВА ЕГИПЕТСКИХ

ГЛАВА 16

— Береника Четвертая, ты обвиняешься в убийстве своей мачехи, Клеопатры Шестой Трифены, захватившей трон, и в незаконном присвоении власти. Далее, ты обвиняешься в убийстве философа Деметрия и евнуха Мелеагра. Что ты на это ответишь? Виновна ты или невиновна?

— Мелеагр совершил самоубийство, — возразила Береника.

Ее черные траурные одеяния резко выделялись на фоне холодного мраморного помоста, предназначенного для обвиняемых. Она срезала свои каштановые локоны как погребальное приношение своему супругу, врагу государства, тело которого все еще не было похоронено. Лишенная волос, оружия и украшений, она казалась Клеопатре еще более властной и сильной, нежели прежде. Как будто обнажилась сама сущность Береники, источник ее силы.

— Это не ответ, — рявкнул на нее судья.

Клеопатра сидела рядом с Архимедом, вытягивая шею, чтобы заглянуть ему через плечо и увидеть лицо отца. Царь наблюдал за процедурой суда со своего обычного места в ложе, где его окружали те, кого Габиний именовал «самыми верными сторонниками» Авлета. В том числе — римский ростовщик Рабирий, который тут же прибыл в Александрию, дабы лично убедиться в том, что долги будут ему возмещены. Рабирий был облачен в просторные греческие одежды, нарумяненное лицо с отвислыми щеками обрамляли неуместно длинные локоны, на которых еще видны были складки от завивочных щипцов. Рядом с воином Габинием, похожим на высеченное из гранита изваяние, он смотрелся странно. Они напоминали чету давно состоящих в браке супругов, которые, старея, делались все более разными: один — толстый, неумеренно пользующийся белилами и румянами, другой — тощий, с кожей, напоминающей коричневый, грубый пергамент.

Береника склонила голову набок, словно изумленная кокетка:

— Разве имеет значения, что именно я отвечаю? Этот суд — комедия, разыгранная на потеху моему отцу. Я не стану отвечать. Я ни в чем не буду оправдываться перед этим ублюдочным царем.

— Я дам тебе еще один шанс оправдаться и спасти себя. Береника Четвертая, какие оправдания ты можешь привести суду?

Не обращая внимания на судью, Береника повернулась к царю:

— Как же ты глуп, отец! Я знаю о тех деньгах, которые ты заплатил этому римлянину за мое свержение. Думаешь, ты — первый Птолемей, с которым он вел переговоры, дабы набить свои карманы нашим золотом? — Она помахала рукой Габинию, словно напоминая ему о давнем знакомстве, а потом продолжила: — Давайте покончим с этой пародией. Отец мой, послушай: мы с Габинием состояли в постоянной переписке с тех пор, как он оставил Рим и занял пост губернатора Сирии. Этот римлянин желал, чтобы я вышла замуж за одного из сирийских регентов, дабы он мог постоянно выуживать золото из наших сокровищниц. И я сделала это — я вышла замуж за Селевка, никудышного царского ублюдка, очень похожего на тебя. Но он был груб и невежествен, он оказался недостоин моего ложа, так что мне пришлось избавиться от него. И все же Габиний желал вести со мной дела — до тех пор, пока я соглашалась платить. Ты ведь знаешь, как работает эта система, верно, отец?

Негромкое бормотание донеслось из толпы, но гулкий голос Габиния перекрыл его:

— Неужели никто не заставит эту девку умолкнуть и не прервет поток лжи? Владыка, — обратился он к царю, — ты, несомненно, не должен позволять предательнице и далее вести свои ядовитые речи и превращать суд в непристойное зрелище.

— Обвиняемая может продолжать, — вмешался судья, — если только царь не желает возразить.

— Нет-нет, — промолвил Авлет. — Я весьма заинтересован ее показаниями. Пусть продолжает.

Рассерженный Габиний уселся на место и начал сетовать, обращаясь к соседям, которые, впрочем, куда больше желали услышать версию событий, рассказанную Береникой, а не занудное негодование полководца.

Береника, вскинув руки, словно отгораживаясь ими от присутствующих, поведала о том, как решила выбрать в мужья Архелая Понтийского, красивого и яростного отпрыска великого тирана Митридата. Архелай пришел к ней с собственным приданым — со своими ополченцами. И все же Габиний был бы счастлив стать их союзником, хотя Помпей, услышав о том, что Береника вышла замуж за сына его давнего врага, выразил недовольство.

— Как ты думаешь, отец, почему твой гостеприимный хозяин-римлянин оставался безучастным к твоим мольбам? Неужели тебе никогда не приходило в голову, что он выжидает, кто из нас сможет предложить ему больше денег?

Авлет не проявлял никаких чувств, выслушивая обвинения Береники; он сидел спокойно, сложив руки на коленях, и на лице его не отражалось ничего, кроме пристального внимания. Клеопатра пыталась понять: то ли он оценивает истинность слов Береники, то ли уже настолько устал выслушивать рассказы о предательстве и интригах, что не чувствует больше ничего.

Береника пыталась как-то пронять отца. Многозначительным тоном она поведала, как в конце концов расстроились ее отношения с Габинием: римлянин прослышал, что у доведенного до отчаяния египетского царя можно выманить ни много ни мало десять тысяч талантов как плату за возвращение трона; если эти деньги и не так-то легко добыть из сокровищницы, они будут с готовностью предоставлены Рабирием.

— Когда он понял, что мы с Архелаем не имеем доступа к такого рода состоянию и он не может постоянно сосать из нас кровь, подобно пиявке, то наша с ним дружба, если ее можно так назвать, резко оборвалась. Затем он прекратил мои переговоры с римским Сенатом, ложно обвинив меня в том, что я якобы сговариваюсь с пиратами Средиземного моря, дабы сформировать флот и напасть на Рим… Прекрасная история, — кивнула она Габинию. — Поздравляю, у тебя богатое воображение.

Вновь повернувшись к отцу, Береника продолжила речь. Голос ее теперь был холоден и полон уверенности, как будто она была не обвиняемой в суде, а обвинителем, чье дело не может оказаться проигранным.

— Заверяю тебя, отец: если бы у меня был доступ ко всей нашей казне, мы бы с тобой ныне поменялись местами. Но вышло так, что у тебя оказались деньги. Или, вернее сказать, у тебя нашлись ростовщики. — Береника презрительно улыбнулась Рабирию, который избегал ее взгляда, возведя выкаченные глаза к потолку. — Именно поэтому Габиний проигнорировал сенатский указ о передаче полномочий Лентулу. Он выступил на запад через пустыню и предпринял этот поход только потому, что ты согласился добыть десять тысяч талантов.

— Это оскорбление! Заткните эту девку! — взревел Габиний, вскакивая с места. Слова вылетали из его рта вместе с брызгами слюны. — Вероломная сука думает, будто может спастись, обвинив меня! Повелитель, давай покинем это помещение. Не следует подвергаться насмешкам со стороны предательницы.

— Кровь моего супруга на твоих руках, римлянин! — выкрикнула в ответ Береника. — Пусть боги сделают так, чтобы тебя постигла столь же несчастливая судьба!

Никто из власть имущих не вмешался, чтобы прекратить эту перепалку. Клеопатра видела, что судья просто наслаждается бранью, его улыбка сияла, словно изогнутое лезвие ножа.

— Довольно, — произнес наконец царь. Он встал, глядя на Беренику и обвиняюще указывая на нее перстом. — Сама душа твоя запятнана кровью твоего супруга. Его кровью и кровью многих других. В твоей душе никогда не было места верности. Ты говорила, будто предана своей мачехе, утверждала, будто любила ее всю жизнь, но, когда эта женщина стала тебе неугодна, ты покончила с ней. Я никогда не прощу Теа и никогда не прощу тебя. Я не могу слушать тебя, дочь. Ты произносишь речи, полные вражды.

— Как будто ты, отец, можешь отличить друга от врага, — тихо произнесла Береника. Она посмотрела на Клеопатру убийственно холодным взором. — Гляди же, сестра, вот предзнаменование твоей судьбы. Ты всегда была честолюбивым ребенком. Я согрела для тебя скамью приговоренных.

Клеопатра ничего не ответила, лишь отвела глаза.

— Не слушай ее, — прошептал Архимед. — Никто из обреченных не желает страдать в одиночестве.

— Готовы ли мы вынести приговор? — спросил царь.

Береника вскинула голову и принялась хихикать, словно старая карга. Ее хриплый смех рассыпался по мраморному полу и эхом раскатывался по комнате. Клеопатра прижала к ушам ладони, чтобы не слышать этого нечестивого хихиканья, но полностью заглушить зловещий хохот не смогла. Она прижалась к плечу Архимеда, и он крепко обнял ее.

— Суд счел Беренику Четвертую виновной в убийстве Клеопатры Шестой Трифены, философа Деметрия и первого советника Мелеагра. Суд счел Беренику Четвертую виновной в незаконном захвате трона. Посему суд считает обвиняемую виновной в трех убийствах и государственной измене, и каждое из этих преступлений карается смертной казнью.

На протяжении всего оглашения приговора Береника продолжала смеяться. Когда судья умолк, она вытерла слезы с глаз и уставилась на отца с триумфальным выражением на лице. «Отвага это или безумие? — пыталась понять Клеопатра. — Кто из людей может торжествовать, будучи приговоренным к смерти за свои преступления?»

— Желает ли царевна воспользоваться правом на последнее слово? — спросил царский судья.

Клеопатра гадала, может ли отец помиловать сестру — не простить ее преступления, а лишь заменить казнь на изгнание. Береника былазаконной дочерью своего отца, первым ребенком царя и его возлюбленной покойной Трифены. Если бы Трифена осталась жива, ничего этого не случилось бы. Трифена, нежная, словно ягненок, интересовалась только музыкой и размышлениями. Как она могла произвести на свет Теа, по чьей вине начались эти несчастья? Теа заразила Беренику, думала Клеопатра, посеяла свои грязные честолюбивые помыслы в восприимчивой детской душе младшей сестры. Быть может, ей, Клеопатре, следует испытывать признательность к Беренике. Потому что если бы она, Клеопатра, была перворожденной, Теа обратила бы свои ядовитые поползновения на нее, и сейчас она, Клеопатра, находилась бы на том страшном помосте вместо Береники. Никогда прежде Клеопатра не думала об этом и сейчас пыталась понять, могло ли это оказаться правдой. Быть может, боги так же добры к Клеопатре, как всегда были добры к Авлету — если верить его собственным утверждениям. Подумав о матери, Клеопатра уверилась, что царь тоже вспомнил нежную душу и прекрасное лицо своей давно умершей первой жены и что это заставит его смягчить жестокий приговор.

Авлет сделал долгий хриплый вдох и вытолкнул воздух сквозь сомкнутые губы.

— Я устал от скитаний за пределами своей страны, — промолвил он. А потом обратился к Беренике, не сводившей с него дерзкого взгляда: — Утром я увижу твою смерть.

Царь встал, расправил складки просторного белого одеяния, окутывавшего его подобно облаку, и выплыл из зала.

Не желая оставаться в этой комнате вместе с приговоренной ни мигом дольше, Клеопатра схватила Архимеда за руку и побежала следом за отцом, который ждал ее за дверью. Она не оглянулась на Беренику. Клеопатра не знала, увидит ли снова сестру живой, но не желала встретить ее безумный взгляд, в котором читалось: «Теперь ты, Клеопатра, — любимое дитя царя, но ты можешь тоже попасть в опалу!»

— Отец, ты веришь тому, что Береника сказала о Габинии? — спросила она, вглядываясь в лицо царя и ища на этом лице сожаление о том, что ему пришлось обречь на смерть собственную плоть и кровь. Но ничего, кроме усталости, она не увидела. Мешки под глазами царя нависали над скулами, уголки рта опустились вниз. — Ты думаешь, Габиний все это время был ее союзником?

— Вполне возможно, дитя мое. Кого из римлян, которых мы видели, можно назвать верным и честным человеком? Как бы то ни было, это почти не имеет значения, — отозвался царь. — Завтра мы оставим прошлое позади, и это будет к лучшему.

* * *
Беренику казнили у них на глазах. Клеопатра была потрясена, узнав, что ей придется стать свидетельницей смерти сестры. Она думала, что Авлет избавит своих детей от ужасного зрелища, но царь сообщил эту новость с таким каменным, неподвижным лицом, что Клеопатра поняла: спорить бесполезно. Она никогда не видела, как казнят человека, тем более ее кровную сестру. В тот вечер она слышала, как Авлет перебирает традиционные греческие способы предания смерти: настой цикуты, сбрасывание преступника с обрыва или в яму, даже забивание палками насмерть, что было обычной расправой над рабами. После долгих размышлений он решил, что первый способ чересчур милосерден, второй не подходит для дочери царской фамилии, а третий заставит людей считать его излишне жестоким. В конце концов Авлет решил обойтись с приговоренной по возможности честно. Так что на следующее утро, когда солнце озарило судебную палату, оставшиеся дети — Клеопатра, Арсиноя и два мальчика, пяти и трех лет, — должны были стоять в залитом розоватым рассветным сиянием внутреннем дворике и ждать, когда меч палача обезглавит их старшую сестру.

— Это урок, — сказал Авлет всем, включая Клеопатру, которой не позволили сесть вместе с родичами. Вместо того чтобы найти убежище в сильных руках Архимеда, ей пришлось стоять рядом с Хармионой. — Урок и предупреждение.

Береника не потеряла дерзости до самого конца. Ее нежная кожа розовела в утреннем свете. Обреченная царевна не сводила глаз с отца, словно ожидая вкусного завтрака или быстрого пони в подарок, а не удара клинка по стройной шее. В длинных черных одеждах она представлялась Клеопатре богиней луны; казалось, она могла взлететь с помоста и направить свою белую колесницу в небеса, скрываясь от солнечного света под холодным покровом тьмы.

Когда палач вскинул свое отточенное, сверкающее орудие смерти, Клеопатра напрягла все мышцы, чтобы не упасть в обморок от того, что ей предстояло узреть. Она считала, что обязана видеть все от начала до конца, каждую ужасающую подробность. И пережить это, не позволив леденящему отвращению коснуться своей души. Клеопатра вновь и вновь твердила себе, что она никогда не была привязана к Беренике — в детстве презирала ее за то, что та водилась с Теа, а потом ненавидела за то, что она предала Авлета. Что Береника заслуживает такой страшной смерти, что царь обязан быть жесток, он должен ясно донести до всех своих врагов послание, должен нанести решительный удар, иначе его ждет новый мятеж. Она даже сказала себе, что отец казнит Беренику ради ее, Клеопатры, безопасности, чтобы Береника не смогла причинить ей вред в будущем. И созерцание казни сестры было, строго говоря, ее, Клеопатры, долгом. Поэтому она вынесет все, не вздрогнув; она присутствует на осуществлении государственного правосудия.

И еще: этого никогда не случится с нею.

Клеопатра не смогла усмирить бунтующий желудок и почувствовала привкус желчи во рту, когда увидела, как опустился меч и как выкатились глаза Береники, словно желая выпрыгнуть из орбит и убежать — то ли от боли, то ли от самой смерти. Клеопатра судорожно загнала тошноту обратно в желудок и чуть прикрыла глаза, так что увидела лишь отвратительную струю красной жидкости. Маленькие круглолицые принцы дружно всхлипнули и уткнулись в юбки своей няньки, когда голова Береники покатилась к ним, но Клеопатра заметила, что Арсиноя, прелестная, но очень странная девочка десяти лет, даже не отскочила в сторону. Арсиноя провела детство у ног Береники, слушая ее рассказы, перенимая ее привычки. Как же она могла остаться безучастной к такому страшному событию? Клеопатре показалось, что она даже заметила потаенную улыбку на лице девочки. Палач быстро прикрыл тело Береники черной тканью, и Клеопатра опустила глаза долу, запомнив последнюю ужасную гримасу на лице казненной. Девятнадцати лет от роду, успевшая уже возглавить мятеж и воссесть на трон, Береника IV умерла с дерзкой ухмылкой на лице, но умерла в одиночестве: один муж был убит ее собственной рукой, другой погиб в сражении, ее верные спутницы-бактрийки совершили двойное самоубийство в темнице.

Авлет погладил Клеопатру по голове, затем одного за другим обнял остальных своих детей, как будто демонстрируя, что он не таит злобы ни на кого из них. Клеопатра смотрела, как он окутывает складками своего одеяния испуганных мальчиков, и вспоминала, как они плыли в Александрию и он сказал: «Мы не должны презирать малышей. Они не совершали никакого преступления — они лишь были рождены на свет предательницей». Клеопатра кивнула в знак согласия. И тут же вспомнила, как восьмилетняя Арсиноя радостно бегала повсюду за Береникой, словно домашний зверек. Ей подумалось: «Даже после всего этого он так простодушно верит в то, что остальные дети не предадут его».

После казни, которую созерцали лишь царь с родными и члены суда, было устроено торжественное шествие по улице Сома, чтобы подданные могли поприветствовать царя, возвратившегося в свою страну. Процессию возглавляли воины Габиния, сверкая на солнце бронзовыми пластинами брони и высокими шлемами; единственным уязвимым их местом были открытые лодыжки, однако по виду в это едва ли верилось: ноги легионеров напоминали скорее каменные колонны, нежели человеческие конечности. Клеопатра думала о том, что Береника видела этот легион, стоя на форте Пелузия на восточной границе Египта. Она созерцала, как эти блистающие смертоносные ряды шагают к ней, намереваясь убить ее и ее мужа. Возможно, Береника действительно была безумна. Она наверняка была безумна. Конечно же, не располагая ничем, кроме безумия или некоего внутреннего ощущения могущества, права на власть, она пыталась договориться с римлянами, которых так ненавидела, а когда переговоры сорвались, собрала египетскую армию и встретила врага лицом к лицу. Клеопатра слышала, что, когда римские легионы вошли в Пелузий, на них произвела такое впечатление численность противостоящей им армии, что они вознамерились повернуть назад и вернуться в Сирию. Возможно, Габиний подхлестнул их отвагу, швырнув горсть монет в ворота крепости. Береника предала своего отца, это неоспоримо. Но она жила и умерла в соответствии со своими — пусть ложными — убеждениями.

Царь улыбался и не выказывал ни малейших признаков сожаления. Он ехал в открытой повозке посреди воинства, как будто командовал этими солдатами. Габиний и Рабирий красовались рядом с царем; ростовщик едва не наступал на царскую мантию, словно надеясь поймать монеты, которые по волшебству вдруг начнут вылетать из кошелька владыки Египта.

Несмотря на то что день начался с мрачных событий, настроение было праздничное. Казалось, вся Александрия собралась на торжество. Торговцы-египтяне продавали зрителям воду, вино и пиво, а их дети предлагали мелкие безделушки — дешевые браслеты, фальшивые кольца с печатками, игрушечных крокодилов на подвеске. Клеопатра, ехавшая верхом на Персефоне рядом с царской повозкой, заметила, что в толпе очень многие пьют, жадно глотая вино из больших вонючих кожаных бурдюков; по подбородкам стекали струйки вина.

Клеопатра не могла поверить, что население города стало по-иному воспринимать ее отца. Быть может, два года хаоса настроили их получше по отношению к царю и его политике. Или, возможно, царь нашел способ расположить к себе людей. И то и другое было вполне вероятно. А может быть, горожанам предложили выпивку за то, что они явятся сюда. Царевна гадала, унизится ли она сама когда-нибудь до того, чтобы платить своим подданным за одобрительные возгласы. Похоже, это становится семейной традицией.

Устав после парада, Клеопатра попыталась ускользнуть в свои комнаты, но ее отец не желал оставаться один.

— У нас сегодня много дел. Нам не следует знать усталости, юная госпожа, — сказал царь, который сам частенько увиливал от своих обязанностей под предлогом утомления. Сегодня он помолодел и воспрял, как будто казнь Береники вернула ему энергию. Клеопатра пыталась понять, как ему удалось столь легко изгнать из своих мыслей образ старшей дочери, умершей по его приказу. Быть может, он просто скрывает скорбь под маской оживления.

— Повелитель, — промолвил Архимед. — Молодой офицер конницы по имени Марк Антоний желает получить у тебя аудиенцию.

— Марк Антоний? Я знаю этого человека?

Сердце царевны забилось быстрее.

— Отец, разве ты не помнишь, что мы слышали о нем в Риме? Он был другом Клодия и завел роман с его женой Фульвией. Когда Клодий узнал об этом, Марк Антоний отбыл в Грецию, дабы изучать ораторское искусство, но настоящая причина его отъезда состояла в том, что Клодий собирался убить его!

— Из какого верного источника ты почерпнула эти пустые слухи? — спросил царь.

— От Юлии. Она сказала, что Антоний в фаворе у Юлия Цезаря. И что он — самый красивый мужчина во всем мире. И что он отъявленный любимец женщин. И отважнейший солдат. И самый храбрый всадник и мечник в империи. Я думаю, Юлия любила его, хотя и не смела сказать об этом в доме своего мужа.

— Когда такую верность исповедывают римские женщины, она кажется чрезмерной, — сухо отозвался царь.

— Царевна сообщила несколько истинных фактов относительно Марка Антония, — вмешался Архимед. — Он весьма красив — для римлянина. И отважен. Разве ты не слышал, как он не раз отличался, служа тебе?

Архимед огляделся, чтобы посмотреть, не подслушивают ли их. Потом наклонился поближе к царю и царевне и объяснил, что хотя воинство Габиния столь впечатляюще явило себя пред очами населения Александрии, но в сущности оно представляет собой недисциплинированную шайку, не проявляющую особой верности ни Риму, ни Габинию. Они отказывались пересечь пустыню и войти в Египет даже по приказу Габиния, предпочитая оставаться в Сирии и продолжать пить и бездельничать. Габиний ничего не мог поделать, но Антоний взял командование на себя. Он сочинил фантастические истории о несказанных богатствах и небывалых любовных удовольствиях, которые ожидают солдат в Египте.

— Он весьма красноречив, как говорят, подлинный рассказчик. Он убедил войско предпринять долгий марш через безводные пески.

— Неужели Антоний сам верит в эти таинственные истории о нашей стране? — спросила Клеопатра, думая, что Антоний, наверное, явился в Египет лишь затем, чтобы обобрать ее отца, как делали все римляне. — Неужели он полагает, что мой отец богат, как Дарий Персидский?

— Не знаю, сестренка, хотя именно так и считают многие римляне. Но явный энтузиазм Антония и его собственная готовность преодолеть все трудности похода пристыдили ленивую солдатню и подвигли их пересечь безводную пустыню.

— В таком случае он выдающийся человек, верно? — воскликнул царь. — Боги должны пребывать с таким человеком.

— Более того, государь. Когда люди Габиния увидели многочисленную вражескую армию, ожидающую их в крепости Пелузия, они попытались повернуть обратно. Но Антоний побудил их пойти в наступление, встав во главе войска. Он заставил их устыдиться собственной трусости, и они последовали за ним в бой. И посему ты ныне находишься в своем доме.

Так значит, отвага этого человека, а вовсе не золото Габиния подвигло людей на битву.

— Возможно ли, что существует хотя бы один римлянин, который был бы истинно отважен и хорош? — поинтересовалась Клеопатра. — Человек, на которого мы могли бы положиться, когда приходит время действовать?

Архимед помолчал.

— Он хотел бы обсудить с тобой, государь, вопрос погребения Архелая. Похоже, он был другом покойного мужа Береники.

— Что? Ты рассказываешь мне о превосходных качествах этого человека и о его деяниях на моей стороне, а затем говоришь, что он был другом моего самого ненавистного врага? — вскричал царь, оскорбленный в лучших чувствах.

— Прошу тебя, отец! — воскликнула царевна. — Марк Антоний — могущественный человек. Если он уже сослужил нам такую службу, не зная нас, то подумай, насколько полезен он может быть нам, если мы подружимся с ним!

— Конечно же, мы должны встретиться с этим человеком. Но предупреждаю, я никому не позволю взять надо мною верх!

* * *
Для девочки-подростка четырнадцати лет не могло быть зрелища более возбуждающего, нежели Антоний в свои двадцать семь. Клеопатра не могла ни прямо смотреть на него, ни отвернуться прочь. Она встретила взгляд его глаз — карих, блестящих и мягких, словно плодородная почва, — и эти глаза поглотили ее, как почва поглощает посеянное зерно. Эти глубоко посаженные глаза под высоким благородным лбом были полны веселья, несмотря на торжественность обстановки. Клеопатре хотелось смотреть на Антония неотрывно, однако она смогла заставить себя лишь бросить в его сторону быстрый взгляд. Казалось, он читает ее мысли, угадывает ее замешательство. Он не сводил с нее взгляда, заставляя ее снова и снова возвращаться взором к его лицу. Тонкий орлиный нос, скулы, подобные горным вершинам, крепкий, словно утес, подбородок, сильная шея, на которой, подобно канатам, выделялись упругие мышцы. Красный плащ небрежно свисал с его широкого плеча. Пояс туники был низко спущен на узкие бедра; на боку — меч в ножнах. Антоний снял свою броню, и Клеопатра видела, как играют его грудные мышцы, скрыть которые не могли даже складки одежды. Она даже задумалась над тем, как смертный человек может быть столь внушительно сложен и не был ли его отцом какой-нибудь титан. Девичий трепет, вызываемый присутствием Помпея или Архимеда, при появлении Антония превратился в неистовое землетрясение. Клеопатра больше не могла выдержать любования его торсом и быстро опустила глаза вниз, вздрогнув при виде крепких ног Антония, обутых в сандалии; кожаные ремни, сплетаясь, поднимались к его мощным коленям.

— Владыка, царевна, — произнес Антоний, низко кланяясь царю и его дочери. — Добро пожаловать домой.

Взмахом руки он обвел залу, как будто это он пригласил их сюда.

«Он напоминает нам о нашем долге перед ним», — осознала Клеопатра, несмотря на свою очарованность. Этот человек был столь же хитер, сколь и красив. Убийственное для женщин сочетание, подумалось ей. И насколько более опасно это сочетание в столь могущественном человеке!

— Благодарю тебя за то, что согласился выслушать мою просьбу относительно Архелая Понтийского. Я понимаю, что он причинил тебе немалый вред, но разве не лучше для тебя проявить милосердие сейчас, когда все уже завершилось? Ты выиграл, повелитель. Ты восторжествовал. Архелай когда-то был в милости у твоего друга Помпея. Ты знал об этом? Помпей весьма уважал его и не винил в том, что тот рожден на свет от Митридата. Я не предполагаю, что Помпей благосклонно отнесся к женитьбе Архелая на твоей дочери и к его действиям против тебя. Однако смерть пробуждает в старых друзьях трогательные воспоминания. В конце концов, никто из нас, как бы отважен он ни был, не желает, чтобы его преследовали призраки тех, кто ушел во мрак прежде нас.

Антоний дал царю возможность поразмыслить над сложностью положения и добавил, что в былые времена он, Антоний, пользовался гостеприимством Архелая в его родной стране.

— Я был ему другом, хотя сейчас судьба призвала меня сражаться против него. Давайте вспомним уроки, преподанные нам поэтами. Боги не вознаграждают тех, кто отказывает мертвым в подобающем погребении.

Антоний держался дружелюбно и почтительно, но Клеопатра с трудом могла сосредоточиться на том, что он говорил. Плащ обвивался складками вокруг его тела, и каждый раз, желая подчеркнуть свои слова жестом, Антоний небрежно отбрасывал его за плечо. Движения его рук были изящны, в каждом, даже самом малом жесте сквозила недюжинная сила. «Он — живой бог на земле», — подумала Клеопатра.

Авлет взвешивал доводы, неосознанно ероша волоски левой брови, как делал всегда, пребывая в задумчивости.

— Я думаю, что согласие с твоими требованиями не будет столь уж великой уступкой, — произнес он, к огромному удивлению царевны. Неужели этот человек сумел очаровать и ее отца? — В особенности потому, что ты сослужил нам столь важную службу, даже не зная нас и не испрашивая вознаграждения.

— Я лишь полагался на то, что ты человек достойный, — возразил Антоний.

— Я слышал, мой мальчик, что ты побудил своих людей пересечь не только пустыню, но и Кербонийскую сушь, где невозможно найти ни капли питьевой воды. Мои люди называют это место «дыхалом Тифона». Я не уверен, что сумел бы пересечь его и сам, даже ради того, чтобы вновь обрести свой трон!

Царь подмигнул Антонию, как старому другу.

— Что такое жажда в сравнении с правосудием? Я сумел убедить их в справедливости нашего дела. Это было не так уж сложно, — отозвался Антоний. — Когда командир с готовностью переносит страдания, солдат чувствует себя обязанным выполнять свой долг.

— Ты радуешь меня, мальчик мой. Твои доводы полны смысла, твоя речь убедительна, твой греческий язык превосходен, а твое дело — достойно сочувствия. Да, ты меня радуешь. Желал бы я, чтобы ты был моим сыном.

— Я польщен, государь, — ответил Антоний. — Однако если бы я был твоим сыном, ты не отнесся бы ко мне так благосклонно. Я вызвал недовольство со стороны не одного отца. Но если ты позволишь, я хотел бы попросить тебя еще кое о чем.

— И что же это такое, мой юный воин? Назови свое желание. Мое царство принадлежит тебе.

— Пленники, повелитель. Мятежники, заключенные в темницу. Я так понимаю, что их должны казнить завтра.

— Верно. Для того, кто не покончит со своими врагами, не будет никакого «завтра». Ты — человек, повидавший мир, и, конечно же, ты это хорошо знаешь, — оскорбленно промолвил царь.

— Я самолично допрашивал пленников, правитель, — улыбнулся Антоний, раздувая изящные ноздри и поигрывая желваками на скулах. Он был вежлив, даже внимателен, но всегда выглядел так, будто не намерен уступать в споре ни на шаг. — Многие из них — лишь жертвы беспорядка, воцарившегося в результате твоего изгнания и смерти царицы. Они всего лишь недовольные, павшие жертвой цветистых фраз говорливого евнуха Мелеагра. Я думаю, их стоило бы скорее пожалеть, нежели покарать. Полагаю, ты выиграешь гораздо больше, если проявишь человеколюбие. Кроме того, твоя дочь уже казнила приверженцев покойной царицы, избавив тебя от забот. Последний из них, полководец, погиб в сражении с Архелаем. Вот список осужденных и убитых.

Он протянул Авлету длинный свиток с именами тех, кто пал жертвами мести Береники.

— Я следую примеру моего отца по духу, великого Юлия Цезаря, — продолжал Антоний, пока Авлет читал список. — Он всегда говорил: «Антоний, испуганный человек правит силой меча, великий — силой милосердия». У тебя, повелитель, нет более повода бояться.

Антоний смотрел не на царя, а на его дочь, которая на сей раз отважно встретила его взгляд, стараясь скрыть краску, которая залила ее щеки и шею.

Авлет помолчал, морща лоб. Клеопатра не знала, угрожающими или убедительными счел ее отец слова этого молодого римлянина. Через несколько секунд Авлет кивнул в знак согласия.

— Мне придется положиться на твои слова. Будет так, как ты желаешь, молодой человек.

— Да благословят тебя боги, государь, — промолвил Антоний. — А теперь я вас покину. Благодарю тебя за честь, которую ты мне оказал, позволив говорить перед тобой.

— Нет-нет, — возразил царь. — Ты не должен нас покидать. Теперь ты — один из нас. Я покажу тебе саму душу Египта. Те истории о наслаждениях, доступных в нашей стране, которые ты рассказывал жадной солдатне, не просто байки — они становятся правдой для тех, кто приходит сюда как мой гость. — Он опять подмигнул Антонию.

— Для меня было бы величайшим удовольствием остаться у тебя на службе, но я получил призыв от Юлия Цезаря, который требует моего немедленного присутствия в Галлии. Он назначил меня командиром конницы.

Клеопатра невольно прикрыла ладонью рот, чувствуя, как угасают ее надежды. Она лишь уповала, что он не увидит ее жеста, а если увидит, то не сумеет правильно истолковать, — однако в этом она сомневалась. Его быстрый взгляд, казалось, подмечал все движения ее тела и души. Клеопатра не хотела, чтобы Антоний уезжал. Почему ее отец не скажет что-нибудь, чтобы заставить остаться здесь этого могущественного римлянина? Этого человека с плутовскими глазами, острым умом, широкой грудью. Этого титана, который так небрежно произносит имена государственных деятелей — имена, заставляющие обычных людей трепетать, — как будто эти деятели являются его друзьями: Юлий Цезарь, Помпей… Они и вправду его друзья. «Отец, — хотела закричать она, — пожалуйста, не отпускай его, ибо вот он наконец, тот римлянин, который сможет помочь нам!»

— Я в отчаянии оттого, что у нас с тобой не было случая побеседовать, царевна Клеопатра, — сказал Антоний. — Уверен, мы встретимся снова.

Вероятно, он заметил на ее лице разочарование при известии о его скором отъезде. Несомненно, он принял как должное то обстоятельство, что женщина хотела познакомиться с ним, заставить его обратить на нее это небрежное обаяние. При всем умении Клеопатры скрывать свои чувства этот человек видел ее насквозь и теперь — она была в этом уверена — насмехался над ней за глупое детское увлечение.

Она хотела сказать ему что-нибудь высокомерное, чтобы заставить его поверить, будто она совсем не думает о нем. Вместо этого она сумела лишь пробормотать, что тоже, дескать, надеется на новую встречу. И после этого царевна покраснела совершенно неподобающим образом.

Что пользы в том, чтобы пытаться скрыть свои чувства? Клеопатра уже сплела искусную паутину фантазий об этом юном Геракле: она сидела бы рядом с ним во время долгих застолий, и глядела, как отблески светильников играют на его бронзовом лице, и предлагала бы ему самые изысканные блюда — маринованных перепелов, жареную кабанину и рыбу, смоквы, вина из их погребов, пиво с их пивоварен, — и в те моменты, когда отец не смотрел бы в их сторону, она даже осмелилась бы поднести к его губам финик своими тонкими ухоженными пальчиками. Она совершала бы с ним прогулки по городу, чтобы произвести на него впечатление богатством и мудростью Александрии, сводила бы его в Библиотеку, в Мусейон, в зверинец, чтобы посмотреть на огромную черную пантеру, которую отец только что выписал из Армении. Она беседовала бы с ним на его родном латинском языке и демонстрировала свое знакомство с римской литературой, включая самые эротические стихи Катулла. В мечтах девушка уже видела озорной огонек в глазах Антония, когда она прочла бы ему чувственные строки, сочиненные его земляком. Она вытерпела бы поездки, которые Антоний совершал бы вместе с царем в дома терпимости и в бордели Фаюма, где Антоний испытает радости плоти, которых она, царевна, не может себе позволить. Она позвала бы его во внутренний двор, чтобы показать пруды, где колышутся, подобно приветствующим рукам, цветы лотоса, вольеры с пурпурными кенарами, болтливыми попугаями и порхающими созданиями, крылья которых напоминают шелк, а песня, издаваемая ими, едва слышна. Она рассказывала бы ему, как видит из окна своей спальни волны, лижущие берег Царской гавани, и надеялась бы, что он представит себя в этой спальне вместе с нею. Когда он слишком сильно напьется вместе с царем, она с улыбкой станет выговаривать ему и предложит пудру, чтобы скрыть следы похмелья. Несмотря на свои юные годы и полудетское тело, она очаровала бы его и в конце концов заставила бы его полюбить себя.

Но этому всему суждено было остаться лишь девичьими фантазиями. Низко поклонившись и послав Клеопатре обескураживающую улыбку, Антоний ушел.

ГЛАВА 17

Цезарь сидел на обломке разбитой крепостной стены, греясь на солнце. Осень в Галлии наступала раньше, чем в Италии, и несла особое очарование. Его легионы трудились внизу, деловито убирая следы выигранной битвы, пакуя оставшиеся мешки с зерном в огромные вьюки, пересчитывая лошадей, починяя кожаные ремни, скрепляющие доспехи, укладывая разломанное снаряжение в обозные телеги. Разве может быть на свете человек счастливее, чем он? Цезарь не знал, он или судьба правят событиями. Он подозревал, что судьба распознала его дарования, оценила его усилия и решила сыграть на его стороне.

Он ждал этого мгновения много лет — момента, когда он сможет вздохнуть спокойно, уверенный, что раз и навсегда подавил этот дикий мятежный народ. Это заняло долгих пять лет, но сегодня утром он получил послание от людей Верцингеторикса, гласящее, что их вождь желает узнать условия сдачи. Цезарь немедленно отослал в ответ свое распоряжение: «Сложите оружие и приходите ко мне».

И вот теперь к нему шествовал человек гигантского роста — но молодой, все еще такой молодой. Сколько же ему лет? Тридцать? Как Александру. Однако македонский полководец не был наделен таким ростом. Безоружный, в окружении своих людей, большинство из которых плакали. Но Верцингеторикс не плакал. Он отполировал свой доспех, сделанный из бронзы и серебра, и гордо шествовал в нем, блистая на солнце. Как славно будет смотреться этот доспех на подставке для трофеев в римском доме Цезаря!

Белокурый гигант ускорил шаги, направляясь прямо к Цезарю. Его люди попятились назад и схватились за руки, чтобы поддержать друг друга, когда их вождь простерся у ног Цезаря. Затем галл посмотрел прямо в глаза завоевателю.

— Я велел своим людям убить меня или сдать тебе. Я не мертв и потому прошу твоей милости. Не для меня. Но для них.

«Благодарю тебя, мать Венера», — безмолвно обратился Цезарь к своей прародительнице. Ибо здесь, в позе просителя, стоял его рок, человек, чей дерзкий мятеж заставил Цезаря убить сотни тысяч галлов. Его Ганнибал. Титан среди людей, на целую голову выше наделенного немалым ростом Цезаря, и телесной мощью превосходящий сухощавого римлянина втрое. Человек, для которого, обернись обстоятельства иначе, Цезарь был бы любопытен лишь настолько, чтобы галл пожелал посмотреть, что скрывается под боевым доспехом полководца.

— Верцингеторикс, встань. Ты не похож на искреннего просителя, — сказал Цезарь. — Ты просишь о милости, но какую милость ты оказывал мне?

Цезарь вытянулся во весь свой шестифутовый рост, приготовившись говорить самым глубоким, нутряным тоном, чтобы его слышали солдаты, выстроившиеся перед ним безукоризненно ровными рядами длиною в милю.

— Ты воспользовался нашей дружбой, чтобы усыпить меня ложным чувством безопасности. Как только я покинул твою страну, ты прошел от одного края этой земли до другого, подстрекая своих соотечественников предать меня. Когда они отказались присоединиться к твоему походу, ты подхлестнул их — каким способом? Ты отсекал у них уши, пытал их, выкалывал им глаза, клеймил их раскаленным мечом, пока они не соглашались с твоим безумием. Ты поистине дикарь. Но ты везучий дикарь. Я окажу тебе большую милость, нежели ты выказывал по отношению к собственному народу.

— Моя жизнь в твоих руках, можешь делать с ней все, что захочешь, — отвечал галл, не выказывая ни малейших эмоций, даже иронии.

— Закуйте его в цепи, — безразлично бросил Цезарь своим людям.

Он позвал Лабьена, своего заместителя, и приказал ему найти среди пленников представителей племен аверниев и эдуев.

Цезарь смотрел, как его командиры вытаскивают из рядов пленников длинноволосых дикарей; некоторые сжимались от страха, как будто считали, что их избирают для дальнейших истязаний. Теперь они узрят милость Цезаря в действии. Цезарь потверже встал на гребне обрушенной стены, широко расставив ноги для упора. Он поднял руку в знак начала речи и улыбнулся, услышав, как быстро замолкает шепот среди его слушателей — как римлян, так и галлов.

— Слушайте меня, мужи племен аверниев и эдуев. Вы, союзники Рима, позволившие себя запугать и присоединившиеся к мятежу этих отвратительных зверей в человеческом облике! В ваши руки я вкладываю ключи к миру и согласию с Римом. Я говорю каждому из вас: иди домой! Идите домой, к вашим женам, детям и старикам, и расскажите им о милости Цезаря. Скажите им сегодня, что Цезарь мог бы убить каждого из вероломных предателей, оказавшихся у него в плену, но прежде заставивших римских солдат страдать и умирать. Вместо этого он освобождает вас, чтобы вы могли вернуться к тем, кого любите. Теперь идите с миром.

Цезарь с удовлетворением слышал, как нарастает удивленный гул голосов по мере того, как вести о его нежданном милосердии расходятся все дальше по рядам. Он позволил одному из своих людей помочь ему сойти с камня и выпрямился, чтобы посмотреть в непроницаемое лицо Верцингеторикса. Что ж, он покажет ему, не так ли?

— А теперь каждый из моих людей — и командиры первыми — выберет себе среди вас личного раба. Верцингеторикс, ты должен повернуть голову и посмотреть на это.

Цезарь знал, что утомительная процедура выбора рабов будет долгой и мрачной, он и сам уставал от подобных вещей, но, как бы утомлен он ни был, он намерен положить решительный конец этому конфликту. Он провел зиму, весну и лето, внимая звукам смерти. Быть может, бог погоды оказался самым жестоким диктатором из всех.

Зимой Верцингеторикс предал огню каждую ферму, город или деревню, которую он не мог захватить, пытаясь уморить армию Цезаря голодом. Он сжигал поля и убивал животных. В ответ Цезарь построил мощную осадную стену вокруг Аварикума, единственного города, который галлы просили Верцингеторикса сохранить. Люди Цезаря были измотаны после путешествия через горные перевалы — по пути им приходилось расчищать снежные завалы высотой в шесть и даже восемь футов. У них кончились запасы зерна, и они питались мясом животных, украденных и убитых на марше через безжалостные горы, окрашенные в белый цвет галльской зимы. И Цезарь, и его люди исчерпали все свое терпение. Однажды они уже покорили этот народ, а теперь мятежный Верцингеторикс заставляет их проделывать эту же работу снова.

Так что какой выбор был у него, когда его солдаты — яростные, озлобленные, голодные, озверевшие от мяса диких животных — ворвались в город Аварикум и начали убивать? Никогда он, живший войной, не видел такой жестокости, такого тщательного, почти ритуального опустошения города. Еле живые от зимних лишений, его люди обрушили всю свою ярость на жителей города, вырывая внутренности мужчин, женщин и детей холодными металлическими клинками. Они не останавливались ни для того, чтобы взять себе хоть часть богатств города, ни для того, чтобы насытить мужскую похоть. Им не нужны были ни деньги, ни женщины. После смертоубийства подсчет трупов занял два дня. Двадцать девять тысяч двести двадцать семь, если Цезарь правильно помнил.

А теперь эта тварь, которая довела его солдат до подобных деяний, стоит перед ним и просит милости — этот Верцингеторикс с его армией в двести тысяч разрушителей и разбойников.

Цезарь думал, что резня в Аварикуме заставит галлов опомниться, но результат был обратный. Галлы только обнаглели еще более. Отчаянно желая победы, они снова начали жечь и разорять все вокруг. Весной Цезарь провел свое воинство по полям пепла, где прежде были крестьянские хозяйства, луга, мельницы и ярмарки. К началу лета их одежда и оружие сделались черными от углей, в которые превратилась галльская цивилизация. Непреклонный Верцингеторикс отступил в город Алезия, стоявший на вершине холма и потому неприступный — во всяком случае, так думал Верцингеторикс. Неужели он до сих пор не видел доказательств того, что таланты Цезаря охватывают все области военного дела? Или его надежда была так велика, что лишила его здравого смысла?

Люди Цезаря радостно приняли вызов посоперничать в строительстве укреплений. И Цезарь был горд результатом — замкнутой осадной стеной десять миль в длину, четырнадцать миль в ширину, насколько он мог подсчитать. Три концентрических круга располагались вокруг нее так, что никто не мог ни войти, ни выйти. Это было выдающееся произведение осадного искусства.

Цезарь забирал все продукты, которые галлы пытались тайком провезти или пронести в город. Он установил, что может голодом довести горожан до смерти или до сдачи за тридцать дней или даже меньше.

Через две недели Верцингеторикс открыл ворота, но лишь затем, чтобы вытолкать наружу тех, кто был бесполезен в сражении, — женщин, детей, стариков. Одетые в лохмотья, с выпирающими из-под кожи костями, они пришли к Цезарю просить приюта. Но как он мог принять на себя обязанности своего врага? Верцингеторикс пытается воспользоваться его репутацией милосердного человека! Цезарь сказал беженцам, чтобы они возвращались обратно к своим мужчинам. Пусть галльские воины заботятся о них.

— Мы не можем вернуться, — ответила одна отважная женщина, которую можно было бы назвать красавицей до тех пор, пока ее изголодавшееся тело не начало пожирать само себя. — Воины сказали, что они съедят наших детей, если это поможет им остаться в живых, чтобы сразиться с вами.

Цезарь принял ее слова к сведению, но тем не менее отказал беженцам. Они разбили лагерь возле укреплений — старые, малые и женщины, которые заботились о них, — укрылись от обжигающего летнего солнца и изводили римских легионеров воплями голодных ребятишек. Глухие стоны и проклятия стариков, всхлипывания матерей и девушек, крики, полные ненависти ко всем римлянам, — все это обескураживало самых чувствительных из командиров. Каждый раз, когда кто-нибудь умирал, женщины били себя в грудь — почему женщины всех стран делают такие странные вещи? — и проклинали не Верцингеторикса, но Цезаря. Голод лишил их рассудка.

Кто должен заплатить за эти преступления, как не этот прекрасный неумолимый дикарь?

Верцингеторикс не вздрогнул, видя, как римские солдаты жадно взирают на галльских воинов, подобно покупателям на рынке шлюх. Туллиан, один из командиров конницы, известный склонностью к однополой любви, поставил двух самых юных и красивых галлов бок о бок и переводил взгляд с одного на другого, пытаясь сделать выбор.

— Лабьен, скажи, пожалуйста, Туллиану, что он может взять обоих этих юношей. Я не хочу ставить его в тупик таким выбором, — сказал Цезарь, поглядывая, как отреагирует на это Верцингеторикс и отреагирует ли вообще.

Тот нахмурился, но продолжал стоять спокойно. В конце концов, что было делать людям Цезаря? Галлы обрекли своих женщин на голодную смерть. Те немногие, что остались, были тощими и больными. И все же они напоминали Цезарю о ней. Во снах, которые теперь снились ему все чаще, он склонялся над умирающими женщинами Галлии и видел ее лицо.

Юлия.

Его единственное дитя, резвая девочка, которую он так любил, была мертва. А Цезаря даже не было с нею, и он не видел, как она угасает, не держал ее за руку, не прикладывал повязки с охлаждающими притираниями к ее пылающему челу; вместо этого он вел войну с варварами. Ему был предоставлен полный отчет о случившемся; и все же прошло немало времени, прежде чем он заставил себя поверить, что она мертва.

Она умерла, пытаясь подарить Помпею наследника. Помпей, вне себя от горя, приготовил пышную погребальную церемонию в своем имении в Альбе, но толпа горожан ворвалась в его имение и потребовала тело женщины. Точнее, захватила его. Они вынесли труп из дома и провели церемонию на Марсовом поле, где ее мог видеть весь Рим. Они сказали Помпею прямо в лицо, что дочь Цезаря принадлежит народу, а не ему, Помпею. На это Цезарь хотел бы посмотреть. Ему сказали, что погребальный костер был великолепен. А в оплакивании Юлии участвовал весь город. И все в честь его единственного ребенка. Клодий, бедный покойный Клодий устроил этот спектакль.

Юлия мертва. И Клодий тоже мертв. Убит во время одинокой прогулки по Аппиевой дороге своим соперником Милоном. Опьяненный насилием, Клодий сорвался с цепи, доведя беспорядки в городе до такой степени, что Сенат едва не решил отменить грядущие выборы. Антонию, претендовавшему на должность квестора, поручили прекратить это. Он направил на Клодия свой меч и пообещал убить его, если тот не изменит свою тактику. Когда пришло время выбирать между Клодием и Антонием, Цезарь принял решение. Клодий был прошлым, Антоний — будущим. Никто не мог соперничать с Антонием в сражении, даже сам Цезарь. Милон просто взял на себя грязную работу, избавив Цезаря от необходимости устранять старого друга. Слеза, которую Цезарь пролил, узнав о смерти Клодия, была вызвана лишь грустью по прошлому.

А теперь Красе. Бедный старина Красе, отчаянно желавший сравняться с Помпеем и Цезарем. Он отправился в дикую Парфию, где он и его люди — в том числе и его сын — были безжалостно уничтожены в битве при Каррах, в том самом месте, где, по верованиям евреев, их Бог говорил с пророком Авраамом. Голова Красса была принесена царю Парфии, чудовищу, известному своими извращенными постановками греческих пьес, и тот использовал нежданный дар в тот же самый вечер — в качестве головы Пентея в постановке «Вакханок».

— Все говорят, что Красе был все равно что Истм Коринфский, — сообщил один из секретарей Цезаря. — Оплот спокойствия, который предохраняет два великих моря — тебя и Помпея — от столкновения.

Цезарь поразмыслил над этой метафорой. Была ли она уместна? Он не знал, тревожил ли его тот факт, что это предсказание может оказаться правдой. Возможно, пока еще не тревожил.

Согласно сообщениям, Помпей посвящает все свое внимание новой жене, Корнелии, юной вдове погибшего сына Красса. Говорили, что они вдвоем гуляют по любимым садам Помпея, обвив шеи цветочными гирляндами, и празднуют свой брак, как будто не обязаны оплакивать умерших. Какое бесчестие! Цезарь признал, что был изрядно рассержен, узнав, что кто-то так быстро занял место его Юлии.

Пытался ли Помпей нанести ему оскорбление? Со времени смерти Юлии Помпей стал соперничать с ним. А может, так просто казалось Цезарю. Цезарь покорил Британию; Помпей построил великолепный театр. Цезарь победил галлов; Помпей стал подражать Клодию и кормить народные массы дармовым зерном. Теперь Помпей повернулся спиной к беспорядкам, творящимся в Риме, оставив все свои обязанности, и возвратился в убежище среди садов. Но он не мог одурачить Цезаря: он пытался заставить Сенат назначить его диктатором.

А этого не должно произойти.

Цезарь поднялся, чувствуя привычное головокружение и видя перед глазами черную пелену — это часто случалось, когда он резко вставал на ноги. Уже близился вечер, а он снова забыл поесть. Хотя еду поставили прямо перед ним, его мысли находились слишком далеко, чтобы уделить внимание трапезе.

Солдаты уже выбрали себе рабов. Остальные галлы были прикованы друг к другу за одну ногу, по двенадцать человек на цепи; они пройдут за обозными телегами всю дорогу до Рима, где их продадут с аукциона. Лучшие из оставшихся пленников были посажены в фургоны — дары для друзей и союзников Цезаря в Риме. Ни одной женщины. Это было неприятно. Сколько друзей просили прислать им белокурую варварку, которая могла бы быть полезной в хозяйстве? Ну что ж, он уже и так послал им достаточно много.

— А что мы будем делать с Венцигеториксом? — спросил Лабьен.

Цезарь бросил взгляд на своего врага.

— О, он отправится в Рим и будет проведен в цепях во время моего победного шествия. Благородным римлянкам это должно понравиться.

Цезарь направился к лагерю, Гиртий начал спускаться вслед за ним. Оба шли молча. Деловито, словно муравьи, воины Цезаря выносили из ворот города имущество и грузили добычу на повозки. Кувшины, вышивки, чаши из серебра и бронзы, инструменты брадобрея, тазы для умывания, даже ночные горшки. Все, что может хоть что-нибудь стоить на рынке. Цезарь насчитал сорок две телеги с блестящими воинскими доспехами, медалями, драгоценностями, а также украшениями для конской сбруи и седлами. Вместе с золотом, серебром и имуществом горожан это представляло впечатляющее зрелище. Но для ненасытных аппетитов римлян и этого будет недостаточно.

Что дальше? Рабирий без конца подталкивает его идти в Египет и востребовать долг со старого царя, который теперь вновь сидит на троне. «Он тратит деньги, которые задолжал нам, на то, чтобы восстановить храмы и купитьрасположение своего народа, — жаловался Рабирий в своем последнем письме. — Не можешь ли ты с этим что-нибудь поделать?» Рассказы Антония о щедрости Египта были потрясающи. Хотя Сенат будет против, возможно, ему, Цезарю, следует отправиться туда и предъявить на все это права в пользу Рима. Его противники из числа сенаторов будут препятствовать такому усилению его мощи, но Цезарь предполагал, что, когда он пошлет им их долю египетских сокровищ, они не пожелают отослать эту долю обратно.

— Я сделал подсчеты, которые ты затребовал, господин, — сказал Гиртий. Он был любимым секретарем Цезаря — тихий, лишенный высокомерия, достаточно разумный, чтобы понимать мысли Цезаря, но недостаточно честолюбивый, чтобы сыграть на этом. — В целом мы покорили восемьсот галльских городов и деревень. Потери в живой силе среди мятежников составили в целом один миллион сто девяносто две тысячи, насколько я могу подсчитать.

— Спасибо, Гиртий, я оцениваю это примерно так же. Больше, чем все население Рима.

— Как ты думаешь, следует ли упоминать эти цифры в отчете? — спросил секретарь. — Они довольно пугающие. Особенно для тех, кто не знает, в каких обстоятельствах мы оказались здесь.

— Непременно упомяни, — сказал Цезарь. В конце концов, разве не римляне выдвинули идею о том, что нельзя уйти с войны, пока не выиграешь ее? Кроме того, Цезарь полагал, что эти цифры заставят его соотечественников трепетать от восторга, а вовсе не оскорбят их. — Моя репутация человека милосердного выше любых укоров.

ГЛАВА 18

Клеопатра в одиночестве шла по огромному залу к царской Палате приемов. Она искала отца. Хотя он теперь не любил, чтобы его беспокоили по вопросам управления страной, она часто испрашивала его совета, когда не могла получить удовлетворительной рекомендации от нового первого советника, Гефестиона, или когда не была уверена в собственных суждениях. Но в последний раз, когда она обратилась к царю по вопросу о пожертвованиях на один из новых храмов, он так яростно вскинул руки, что она отшатнулась.

— Я больной человек! — вскричал Авлет. — У меня сохнет селезенка, расползаются кишки, стынет печень, а грудь горит день и ночь, словно римский очаг. — Царь действительно выглядел нездоровым. За четыре года, прошедшие после его возвращения из изгнания, он стал потреблять вдвое больше еды и выпивки. Он сильно погрузнел, у него появилась одышка от ходьбы, от сидения на месте, от поглощения пищи и даже от разговоров. — Я становлюсь Брюханом, не так ли? Толстый, как один из тех африканских зверей, что рождаются в воде.

— Гиппопотамы, — напомнила ему дочь, стараясь говорить как можно более заботливым тоном.

Будучи в таком настроении, Авлет пугал ее — не тем, что он мог сделать с нею, но скорее тем, что он мог сделать с царством. С каждым вздохом он приближался к тому дню, когда будет не способен более вести дела. Клеопатра иногда обнаруживала, что разрывается между ожиданием этого дня и страхом перед ним.

Ей было семнадцать лет. Невысокая, все еще худая, как мальчишка-конюх, она научилась возмещать недостаток роста жесткой манерой поведения, а слишком детскую внешность — тщательно наложенной косметикой. Вместо того чтобы с утра первым делом вскакивать на коня, она быстро принимала ванну и позволяла облачить себя в одно из многочисленных одеяний — множество складок белого льна, которые приукрашивали фигуру, заставляя ее казаться выше. Длинные волнистые волосы Клеопатры, местами выгоревшие на солнце, укладывались в хитро закрученный пучок на затылке и закреплялись изящным гребнем из слоновой кости, который украшали алмазы, добытые в африканских копях. Хармиона накладывала на щеки царевны смолотую в пыль смесь корицы и имбиря; коричневый цвет этой смеси хорошо подходил к смуглой коже Клеопатры; она не желала видеть на своем лице румяна, подобные тем, которыми пользовались этот раскрашенный Рабирий и придворные проститутки. Хармиона красила в алый цвет губы и ладони царевны, накладывала тени на веки, чернила ресницы. Уверенной рукой обводила беспокойно двигающиеся глаза Клеопатры тонкой черной чертой. А потом служанка втирала миндальное масло в кисти, запястья и ступни царевны, под конец проходясь по ним жесткой замшей.

И так, скрыв свою юность под слоем краски, Клеопатра начинала долгий, полный забот день.

В это утро единственным ее спутником был страх. Каждый раз, когда она заговаривала о долге римлянам, Авлет начинал вести себя словно обиженный мальчишка-раб, не желающий выполнять свою ежедневную работу. «Я казнил своих врагов, а теперь меня мучают друзья, — жаловался царь. — Я не могу больше тратить деньги на умиротворение римлян. Они смеются надо мной, как смеялись над Брюханом». А потом он вперевалку уходил из комнаты, оставляя за спиной все неурядицы своего царства. Хотела бы Клеопатра, чтобы и она могла столь же легко ускользнуть от своих обязанностей! Тщетное желание.

Составляя в уме речь, которую ей следовало произнести перед царем, Клеопатра махнула стражнику, чтобы он приоткрыл двойные двери красного дерева, и легко проскользнула в щель, не уведомив о своем появлении. Авлет сидел на троне, над которым нависало гигантское изображение орла. Его одежды были распахнуты, а на коленях у него распростерся, словно младенец, нагой мальчик-подросток. Член мальчика был крепко зажат в ладонях Авлета, голова запрокинута назад, рот открыт. Слабые хриплые стоны срывались с губ подростка. Авлет с силой прижимался головой к спинке трона, погружая свое мужское естество в отверстие между ягодицами юнца. Клеопатра замерла, потрясенная. Оба, казалось, не замечали ее. Мальчик-водонос, хрупкий египтянин лет одиннадцати, скорчился на полу рядом со столиком, на котором стоял кувшин с вином. Он бросил взгляд на Клеопатру, а потом спрятал лицо в складках скатерти. «Наверное, боится, что его очередь следующая», — подумала царевна. Она развернулась и вышла прочь, сопровождаемая сладострастными стонами.

«По крайней мере, он составил завещание», — подумала она, ускоряя шаги и направляясь к кабинету первого советника. Шестью месяцами ранее дотошный Гефестион заставил Авлета назвать своими преемниками Клеопатру и ее младшего брата. Птолемей Старший все еще был ребенком, но предполагалось, что в будущем он станет мужем Клеопатры. Авлет объявил, что их будут именовать Филадельфами, божественной парой, где брат является возлюбленным сестры.

Клеопатра подавила ухмылку, услышав это. Она едва знала своего брата. Тем не менее обычай есть обычай, и Авлет установил наследование согласно традиции. Затем он призвал Клеопатру вместе с ним нанести визит в малый дворец, где жили прочие его дети, дабы огласить свое завещание. Дети воспитывались целой оравой слуг, которые несколько раз в год приводили их на важные церемонии, но Клеопатра и ее отец практически не общались с царскими отпрысками. Клеопатра подозревала, что царь видит в них напоминание о своей жизни с Теа и, вероятно, боится, что склонность к предательству коренится у них в крови. Почему он должен доверять им, если вся семейная история свидетельствует о такой возможности?

Четырнадцатилетняя Арсиноя была отродьем Теа и Береники. Береника воспитывала девочку, отравляя ее детский ум легендами о царицах-воительницах. Арсиноя была очень похожа на Беренику — мускулистая, агрессивная, но не такая рослая и еще менее приспособленная к реальной жизни. Грудь у нее уже была такая же полная, как у Теа, и Клеопатра ощущала жутковатый холодок воспоминания, когда Арсиноя сидела на коленях у отца и соблазнительными движениями поглаживала его лицо. Птолемею Старшему было всего десять лет, но у него уже проявилась та несчастная склонность к полноте, которой были отмечены все мужчины их династии. Его наставник, раскрашенный и увешанный драгоценностями евнух Потиний, чрезвычайно заботился о мальчике, восхваляя его за каждое слово, даже если тот просто цитировал затасканные фразы из поэм Гомера, и побуждал Арсиною также превозносить брата. Гефестион предупреждал Клеопатру относительно Потиния, которого считал напыщенным, глупым и честолюбивым.

— Нет ничего хуже, чем невежество, сопровождаемое действием, — говорил Гефестион, — и я боюсь, что Потиний склонен именно к такой манере поведения.

Птолемею Младшему было восемь лет, но он уже сознавал, какого положения может когда-нибудь достигнуть, и постоянно ходил за двумя старшими детьми, которые твердили ему, что для него покорят Сирию, чтобы он мог править там, в то время как они будут царствовать в Египте. Еще не покинув детскую, он уже носил пышные одеяния и заставлял няньку называть его Птолемеем XIV, царем Селевкидов. Заблудившись в мире грез, эти дети ничего не знали об обязанностях правителя. Клеопатра заметила, что Арсиноя потворствует наставнику, и братья, не сводя злобного взгляда со старшей сестры, постоянно давали Клеопатре понять, что их уступчивость — это просто игра. Мальчишки всегда будут обузой, думала Клеопатра, а Арсиноя — источником неприятностей. Еще одна Береника — свирепая, честолюбивая, погруженная в иллюзии.

Клеопатра недвижно сидела в своем кресле, оценивая это причудливое сборище характеров: ее отец и его пухлые сыновья, точные копии Авлета, только поменьше; ее младшая сестра, мастерица попустительства, играющая с отцом в соблазнительницу, заботливая нянька для своих братьев и не по годам развитая пешка в игре, которую ведет евнух. Как будто все жестокие кары, обрушившиеся на род Птолемеев, были собраны в этой живой картине. Царевна почувствовала себя нехорошо и прервала визит, сославшись на головную боль.

Авлет пытался поместить копию своего завещания в храме Девственной Весты в Риме, но террор, воцарившийся на улицах города, помешал его планам. Он послал письма и дары Помпею, моля его поручиться, что Рим поддержит Клеопатру и Птолемея Старшего в качестве правителей Египта. «Помнишь маленькую девочку, которая так умело обращалась с твоей лошадью? Теперь она выросла и правит рядом со мною. Она искушена в вопросах политики и бесценна как дипломат, ибо говорит и читает на многих языках». Авлет посылал десятки подобных писем, всегда прилагая к ним золото или великолепные украшения для новой жены Помпея, Корнелии, которую Клеопатра поначалу считала такой же игрушкой, какой была Юлия. Когда она узнала правду (на самом деле Корнелия была умной и образованной матроной), она предложила Авлету послать ей щедрый дар от Александрийской библиотеки. На это послание Помпей ответил — несомненно, по настоянию Корнелии. Он прислал Авлету письмо, в котором заверял, что отвечает за сохранность его завещания и за его выполнение «в том ужасном случае, если боги заберут у нас тебя, государь». Авлет велел перевести письмо на греческий язык и простонародное египетское наречие и распространить по всему царству.

Едва Авлет получил заверения Помпея, как резко отстранился от своих обязанностей. Он пытался избежать разрушительного воздействия возраста и болезней, каждодневно предаваясь радостям винопития и погружаясь в объятия юных возлюбленных. Тщеславных он приманивал драгоценными дарами, умных — редкими манускриптами Библиотеки, а честолюбивых — пустыми обещаниями будущего могущества. В конце концов, думала Клеопатра, он поддался соблазну беззаконного поведения, установленного его предками. Какая судьба ждет мужчину в такой семье, где они транжирят свои поздние годы в извращенных забавах, в то время как царством правят женщины и евнухи? Однако пусть будет так; Клеопатра готова взять на себя эту ношу.

Решительной походкой она вошла в кабинет первого советника, жестом велев ему сидеть, когда он приподнялся, чтобы поприветствовать ее; затем беззаботно уселась сама.

— Мой отец снова развлекается с мальчишкой из гимнасия. Не думаю, что следует тревожить его в такой момент нашими заботами.

Гефестион улыбнулся. Это был красивый сорокалетний евнух, одевавшийся в консервативной манере и двигавшийся медленно и спокойно, словно жрец. Клеопатре понадобилось немало месяцев, чтобы научиться доверять ему. Его манера молча наблюдать за ней беспокоила и раздражала ее. Но после двух лет безмолвного наблюдения за поведением царевны — а это были два тяжелых года после возвращения Клеопатры и Авлета из изгнания — Гефестион как-то раз подошел к ней и сказал:

— Ты, конечно, осознаешь, что никто из советников царя уже не испрашивает его мнения. Если пожелаешь, я впредь буду обращаться по всем государственным вопросам прямо к тебе.

Клеопатра была поражена его прямотой и только и могла что молча смотреть на него.

— Ты понимаешь, что это ты правишь царством? — спросил Гефестион. Его честные карие глаза так и подзадоривали царевну не согласиться.

— Да, я это понимаю, — ответила Клеопатра. — Я не знала, что и ты это понимаешь.

— Отлично, — промолвил он, довольный ее ответом.

— Но как же быть с моим отцом? Должны ли мы не обращать на него внимания и относиться к нему как к выжившему из ума старику?

— Нет, — заботливо отозвался евнух. — Мы будем относиться к нему со всем уважением, приличествующим его титулу и возрасту. Ты должна неизменно сохранять верность отцу и обращаться с ним почтительно. Но, царевна Клеопатра, когда ты принимаешь решения, касающиеся вопросов государства, я советую тебе умерять пыл своей крови.

И вот теперь евнух лишь улыбнулся, услышав от Клеопатры о забавах Авлета.

— По крайней мере, ему не досаждают те заботы, которые снедают нас. Я даже завидую ему. Он явно не ведает наших тревог.

— Когда ты состаришься, тебе тоже будет позволено впасть в разврат, но в настоящий момент я требую от тебя ясности мышления, — ответила Клеопатра. Она оценила его юмор, но была слишком озабочена, чтобы признать это. — Давай посмотрим в лицо фактам: мой отец — человек потерянный. Он выдохся, пытаясь удержаться на троне и стремясь умиротворить все группировки. Теперь он желает лишь получить ту часть удовольствий, которая ему еще доступна. Хотя он утверждает, что его врачи объясняют это иначе, но я-то знаю: он болен. Его дни сочтены, — произнесла она, не слыша собственных слов.

— Согласен, — кивнул Гефестион. — Но это не меняет положения.

— Прочти мне это снова, — попросила царевна.

Евнух извлек из своего стола маленький свиток и развернул его.


Мой дорогой царь Птолемей,

Я надеюсь, ты не забыл ни своего старого друга и благодетеля, ни своего просроченного долга. Я обсудил этот вопрос с моим коллегой Юлием Цезарем. Как ты, должно быть, слышал, Цезарь оставил пост наместника в Галлии и скоро вернется в Рим с блистательной победой. Я послал ему извещение об упомянутом выше вопросе. Он рассмотрит его и примет решение относительно того, какие действия можно предпринять, дабы возместить неуплаченные долги. Я верю, что ты немедленно вышлешь мне изрядную часть долговых денег. Попытки помочь тебе дорого мне обошлись. С нетерпением жду от тебя надлежащего ответа. Вечно твой,

К. Рабирий.


— Кратко и по существу, я бы сказал, — промолвил Гефестион. — Плати или сразись с самым опасным человеком в Риме.

— А что же Цезарь? Почему он должен востребовать долг для Рабирия?

— Почему? Ради денег. Царевна, Цезарь — опасный человек. Его люди возбуждены недавними победами и мнят себя непобедимыми. У Помпея, приятеля твоего отца, тоже есть огромная армия, которую он может поднять в любое время. Я полагаю, что эти люди вскоре столкнутся и один из них станет царем.

— И если это произойдет?.. — начала Клеопатра.

— Позволь мне поставить этот вопрос так: кто поможет нам, если Цезарь победит Помпея? Мы не сделали ничего, чтобы приручить Цезаря. Все знают, что Авлет — союзник Помпея. Что станет с Египтом, если Цезарь и Помпей вступят в открытое сражение друг с другом и Цезарь возьмет верх? А такое развитие событий вполне возможно. Весь Рим боится этого. Как Цезарь поступит с друзьями и союзниками Помпея, в особенности с теми, кто, подобно твоему отцу, должен тысячи талантов римским ростовщикам? Думать об этом не очень-то приятно.

— Так что же нам делать?

— У нас нет доступа к казне, и потому мы должны пойти к твоему отцу и убедить его послать Рабирию хотя бы часть долга. Мы ведь не хотим, чтобы Цезарь явился сюда и забрал деньги силой.

— И откуда же, по-твоему, мы возьмем эти деньги? — поинтересовалась царевна. — Противники моего отца снова восстанут, если мы повысим налоги.

— Может быть. Но с кем бы ты предпочла столкнуться: с противниками Авлета или с армией Юлия Цезаря численностью в десять легионов?

— Ведь нам никогда не удастся на самом деле умиротворить Рим, верно? — промолвила Клеопатра.

Когда-то она клялась владычице Артемиде, что найдет выход из этого положения. Она пролила кровь ягненка и заключила соглашение с незримыми силами земли и неба — в том, что Клеопатра, наследница Птолемеев, никогда не будет беспокоиться из-за требований Рима и не станет пресмыкаться перед надменными чужеземцами. Ее судьба будет иной. Но как избегнуть подобной участи? Римский сапог попирал половину мира. Почему же Египет должен стать исключением?

— Царевна, я не хотел посеять в твоей душе семена грусти. Я верю, что твои земляки поддержат тебя, что бы ты ни сделала. Со времени своего восстановления в правах царь принес стране множество благ.

— Они всегда поддерживают нас, пока мы не вырываем кусок у них изо рта, — отрывисто возразила девушка. Ее злили воспоминания о том, как Рабирий надменно разъезжал по Александрии, как блестели от помады его длинные локоны, как он выворачивал на ходу ступни, подобно селезню. Он выглядел смехотворно — и все же ухитрился причинить так много вреда!

Еще хуже, чем бесконечные требования денег со стороны Рабирия, было «наследие», оставленное в Александрии Габинием. После осуждения и казни Береники Габиний вернулся в Рим, оставив в Египте свою армию наемников — официально якобы для того, чтобы защищать царя, но на самом деле лишь затем, чтобы охранять интересы Рабирия. Гордые тем, что вернули власть Птолемею Авлету, солдаты Габиния начали буквально грабить город. Эти люди превратили Александрию в свой публичный дом, насилуя местных женщин везде и в любой момент, когда только им хотелось. Когда им угрожали наказанием, они только смеялись и говорили, что теперь закон — это они сами. На протяжении шести месяцев они наводили ужас на город.

— Я чрезвычайно признателен Рабирию, этому ничтожному кровососу, — ворчал царь, пытаясь придумать выход из создавшегося положения. — И Габинию, этому пирату, чья армия головорезов обратится против меня, если я не сумею угодить Рабирию. Что я могу поделать? Без этих двух разбойников я никогда не смог бы вернуться домой, и они ни за что не позволят мне забыть об этом.

Чтобы умиротворить «римских друзей», Авлет был вынужден назначить Рабирия на высокий пост министра финансов, предоставив тем самым доступ к государственным доходам Египта и его казне. В благодарность Рабирий использовал Египет как площадку для своих игр, а богатства страны — как игрушки.

И только Клеопатра, которой на тот момент исполнилось шестнадцать лет, смогла наконец перехитрить их. Она не собиралась выслушивать запугивания со стороны напыщенного глупца, человека, которого Цицерон как-то раз унизил, назвав в публичной речи «вороватым танцовщиком в фальшивых кудряшках». Она заставила Авлета установить наблюдение за Рабирием. Они обнаружили, что он снизил плату рабочим на всех государственных предприятиях, а остающиеся денежки клал в свой карман. Он расхищал причитающуюся рабочим долю товаров и загружал ее на корабли, ежедневно отправлявшиеся в Рим. Он стал самым презренным человеком в Египте. Но по-прежнему оставался другом Юлия Цезаря. И вдобавок его поддерживали солдаты Габиния.

И как-то раз, когда Клеопатра принимала ванну, на нее снизошло озарение. Неожиданно она разгневалась на лихого командира конницы, который так потряс ее воображение. Мгновенно перед ней открылся план, согласно которому Антоний использовал ее отца и ее страну. Он пообещал солдатам Габиния богатство, если они пересекут пустыню. Он завоевал доверие и славу, приведя их к победе. Несомненно, за свои услуги он получил от Габиния крупную сумму. А потом он удалился, чтобы дать солдатам возможность расхищать все, что им понравится.

«Так вот в какую игру он играл», — подумала царевна. Она испытывала жгучий стыд оттого, что позволила себе увлечься его озорными взглядами и соблазнительными манерами. Она, ее отец и возвращение трона законному правителю значили для Антония то же, что и для любого другого римлянина: возможность набить мошну египетским золотом.

Едва успев обсушиться, она явилась в кабинет к отцу.

— Отец, ты должен обеспечить себе верность вояк Габиния.

— Но как? — вопросил царь, и на лице его появилось выражение беспомощного замешательства.

— А как римляне обеспечивают себе верность своих солдат? Они дают им земли и деньги. Ты должен выделить каждому воину участок земли, установив размер этого участка в соответствии со званием и послужным списком. Заставь их прекратить чинить насилие над нашими женщинами, разрешив жениться на них. Если ты обеспечишь солдат тем же, чем их обеспечивают римские легаты, они будут преданы тебе так же, как преданы собственным полководцам. При всем бахвальстве верностью римских солдат, они точно так же продаются и покупаются, как и все остальные люди.

— Дитя мое, ты настоящий оракул, — промолвил царь.

Солдаты Габиния с готовностью приняли предложенные царем земли и деньги, а некоторые заявили о своем желании жениться на жительницах Александрии, как египтянках, так и гречанках. Как и всех остальных чужаков со времен основания Александрии, их оказалось совсем несложно подкупить соблазнами большого города и превратить в часть здешнего населения.

Вскоре после этого работники предприятий восстали против Рабирия и выгнали его из Александрии. Клеопатра никогда не забудет, как Рабирий ворвался в царскую Палату приемов: напомаженные волосы прилипли прядями к жирным мокрым щекам, нелепое крашеное одеяние покрылось пятнами пота. Он умолял защитить его от «этих грязных египтян». Они встретили его у ворот ткацкой мануфактуры, куда он пришел, чтобы забрать очередную порцию товара, и напали на него, вооруженные ножами и дубинками.

— Меня ударил по плечу огромной палкой какой-то грязный человечек! — вопил Рабирий. — У меня на коже синяки! Синяки!

Клеопатра хихикнула, когда он задрал свой короткий подол, чтобы показать уродливый пурпурный кровоподтек на бедре. Смех она сумела подавить только тогда, когда Гефестион спокойным тоном предложил предоставить Рабирию убежище в темнице до тех пор, пока он не сможет сбежать из Египта на следующем же судне, идущем в Рим. Не имея особого выбора, Рабирий неохотно согласился пожить в тюрьме несколько дней. Клеопатра навсегда запомнила, как он, высокомерно переваливаясь с боку на бок, неуклюже вышел из палаты.

Хотя сам Рабирий покинул Египет, его «наследство» все еще угрожало стране. Гефестион получал сообщения изо всех сорока двух метрополий: страна опустошена годами мятежа и недавним визитом римской армии. Молодые мужчины погибли на войне, объяснял евнух. Налоги постоянно растут, чтобы была возможность платить долг Риму, а продовольствие и товары, производимые в стране, разворовывались солдатней и Рабирием. С непоколебимым спокойствием Гефестион уведомил царя, что его возвращение к власти прекратило войну, но едва ли способствовало процветанию народа.

Царь нахмурился, и его нижняя губа выпятилась, словно брюшко объевшейся гусеницы.

— Почему ты беспокоишь меня подобными вещами в то время, как мне надлежит веселиться?

Пока Авлет дулся, Клеопатра постепенно осознавала, что битва за царство ее отца не была выиграна раз и навсегда — ее предстояло выигрывать снова и снова. С детским оптимизмом царь всегда довольствовался малым выигрышем, как будто история и собственный опыт ничему не научили его; как будто римляне могут простить такой огромный долг. Можно подумать, его собственные подданные больше не презирают Авлета и неожиданно перестанут искать повод для того, чтобы снова отправить его в изгнание. В следующий раз ей, Клеопатре, повезет меньше. Она может быть убита во дворце, может отстать от отца и оказаться перед лицом разъяренной толпы; вожаки городских группировок могут потребовать от нее предать отца, и в этом случае она окажется куклой на троне, игрушкой в их руках, пока они не смогут избавиться и от нее тоже. Клеопатра убедила отца в том, что он должен действовать быстро и утвердить свое положение на престоле, восстановив храмы и статуи богов, которые разграбили римские солдаты и Рабирий. Твердым голосом она сказала ему, повторив несколько раз, словно маленькому ребенку, те же самые слова, которые он говорил ей во времена ее детства: египтяне чтят тех, кто чтит их богов.

— Но ведь я только что вернулся в свое царство! — запротестовал Авлет. — Почему я должен так скоро покинуть его?

— Отец, весь Египет — твое царство, — ответила Клеопатра, а затем подала ему тщательно составленный Гефестионом перечень храмов и городов, которые надлежало посетить. Царь должен совершить путешествие вниз по Нилу, оставляя щедрые пожертвования во всех храмах, как напоминание о своих благодеяниях.

Пока Авлет находился в паломничестве, Клеопатра и Гефестион отыскали несколько способов возместить ущерб, нанесенный народу Рабирием. Крестьянам был предложен более выгодный для них раздел урожая зерна; пошлина на ликийский мед, равно любимый и греками, и египтянами, снижалась с пятидесяти процентов до двадцати пяти; были улучшены условия работы для горняков на нубийских золотых копях. Клеопатра и Гефестион трудились долгими днями и ночами, чтобы заставить эти улучшения принести плоды. Стратегия их была безупречна. Жрецы Карнака, являвшие собой мощную политическую силу в Среднем Египте, выразили признательность, прислав местных художников, дабы те изобразили Авлета в одеяниях фараона, побеждающего своих врагов.

И теперь впервые за много лет как в Александрии, так и во всем царстве Египетском воцарилось спокойствие. Рабирий предстал перед римским судом и был оштрафован за совершенные им злоупотребления в царстве Авлета, а также за незаконное принятие государственного поста в чужеземном правительстве. Однако этот паразит по-прежнему пытался выкачать у Авлета свои поганые деньги.

— Ну так что?

Негромкий, но твердый голос Гефестиона прервал размышления Клеопатры. Царевна неожиданно ощутила себя такой же старой и измученной, как ее отец. Осознание бесконечности стоящих перед нею проблем опустилось на нее, словно погребальная пелена.

— Давай потребуем официальной встречи с царем. Без его разрешения мы ничего не сможем сделать.

* * *
Царь уже отобедал и сидел в игровой комнате рядом с Гекатой. У его ног примостились два мальчика, очень схожие с виду, однако не настолько, насколько бывают схожи близнецы. Их кожа не была ни коричневой, ни черной, ни светлой, но странного бледно-желтого оттенка; одежду им заменяли треугольные куски блестящей алой материи, обернутые вокруг тела. Лица их имели такую же треугольную форму, как и их одеяния. Они сидели на полу, скрестив ноги, плечом к плечу, опираясь спинами на колени царя. Тот поглаживал их по черным шелковистым кудрям, глядя куда-то в пространство. Геката восседала рядом очень прямо, делая вид, что не замечает их присутствия. Клеопатра испытывала двойственные чувства: она и сердилась на отца за его поведение, и тревожилась при виде пепельной бледности его лица.

Она заговорила негромким, но настойчивым голосом:

— Должны ли мы обсуждать государственные дела в присутствии незнакомых лиц?

— Не обращай на них внимания, — отмахнулся царь. — Они говорят только на каком-то странном щебечущем наречии, которого никто не понимает. Думаю, даже ты не поймешь. Их не волнуют государственные дела и все такое прочее.

— Отлично. Гефестион прочел тебе письмо с требованиями, полученное от Рабирия?

— Да-да, — отрывисто бросил царь.

— И что ты посоветуешь?

— Послать ему сколько-нибудь денег. Или, если ты хочешь встретиться с Юлием Цезарем, не посылать ничего. — Царь рассмеялся собственной шутке. — Что касается меня, то я предпочел бы встретиться с Цезарем. Я слышал, что он превосходный собеседник и любитель искусства. Я хотел бы сыграть для него на флейте.

— Врачи не рекомендуют тебе больше играть на флейте, государь, — тихо промолвила Геката. — Это вызывает у тебя одышку.

— Тем не менее я с радостью сыграл бы для Юлия Цезаря. Быть может, он простит мне долг, если я очарую его своей игрой.

— Отец, я не желаю встречаться с Юлием Цезарем при таких обстоятельствах. Гефестион полагает, что мы должны послать Рабирию деньги, но только после того, как получим одобрение со стороны народа.

— Делай, что хочешь, — сказал Авлет. — Ты же царица.

Клеопатра посмотрела на первого министра и покачала головой. Так вот до чего дошло. Отец лишился рассудка и уже не узнает ее.

— Отец, я испрашиваю твоего разрешения. Ты царь. Я твоя дочь. У нас нет царицы.

— Нет царицы? — переспросил Авлет, словно только что узнал неожиданную новость. — Мы должны принять меры. Я думал, что женился на тебе.

— Отец, я Клеопатра. Я твоя дочь, а не твоя жена.

— Я когда-то женился на своей дочери.

— Да, отец, это была Теа, дочь твоей жены и моей матери. Я вовсе не твоя первая жена и не вторая.

Клеопатра пыталась скрыть тревогу в голосе. Она посмотрела на Гекату, но та опустила глаза. Что делать? Ее отец больше не был ее отцом — это был безумец, который даже не узнавал ее. Клеопатра ощутила, как некий защитный покров, который окутывал ее всю жизнь, которым она наслаждалась, будучи любимой и верной дочерью царя, исчезает, словно утренний туман, оставляя ее нагой и одинокой.

— Сколько тебе лет? — спросил безумец.

— Почти восемнадцать, отец, — дрожащим голосом отозвалась царевна.

— Уже восемнадцать? Отлично. С завтрашнего дня ты царица. — Он пожал плечами и обратился к Гефестиону: — Подготовь документы и принеси их мне вечером. — А потом обернулся к Гекате: — Ох, как я устал. Я хочу, чтобы меня перенесли в постель.

* * *
Царица держала монету большим и указательным пальцами, любуясь тем, как искусно чеканщик облагородил ее профиль и профиль ее отца. Возможно ли, чтобы ее лицо было так красиво, как на этой монете? Клеопатра опасалась, что это далеко не так: она достаточно часто подносила зеркало к лицу сбоку, разглядывая себя в профиль. Но художник ухитрился передать ум, светящийся в ее глазах, эффектную скульптурность скул и соблазнительный изгиб губ. «В тридцатый год правления царя Птолемея XII и в первый год правления его соправительницы, царицы Клеопатры VII», — гласила надпись на монете. Щека к щеке они устремляли взгляды вперед, словно смотрели в будущее.

Клеопатра повертела монетку, перекатила на ладонь и несколько раз подбросила. Она была уверена, что никто не заметил ее проделку, ее «алхимию», кроме старшего мастера царского Монетного двора. А он был человеком рассудительным.

Как только Клеопатра стала официально править страной вместе с отцом, она потребовала, чтобы правительство выпустило монету с изображением Птолемея Авлета и Клеопатры, дабы уведомить всех подданных, что дочь царя теперь властвует наравне с самим царем. Но Гефестион принес ей невеселую новость: запасы бронзы и серебра в казне значительно уменьшились из-за поборов Габиния и махинаций Рабирия. На то, чтобы выпустить новую монету, просто не хватит металла, объяснил Гефестион. Запасов почти на двадцать пять процентов меньше, нежели в прошлом году. Быть может, позлее, обнадежил он Клеопатру, когда будут решены некоторые из финансовых проблем. Но ей не понравилось, что первый ее приказ был отклонен так быстро. В тот же вечер в ванне, дыша ароматическим паром и водя ладонью по маслянистой поверхности теплой воды, Клеопатра набрела на отличную идею. Она вскочила, едва не потеряв равновесие на скользком мраморном дне ванны и напугав банщицу. Царица позволила завернуть себя в полотенце, пританцовывая босиком на мокром полу и в то же самое время отыскивая изъяны в только что возникшей у нее мысли. Они могут выпустить монету, но с меньшим количеством бронзы — на двадцать пять процентов меньше, если говорить точнее. На следующий день она представила этот план Гефестиону.

— Как же мы можем сделать это, владычица, — спросил евнух, — если монеты взвешивают, чтобы узнать их достоинство?

Он смотрел на нее, словно удивляясь ее простодушию; как будто она была ребенком, требующим чего-то неразумного и готовым на любую глупость, лишь бы добиться своего.

— Все очень просто. Мы отчеканим достоинство монеты на самой монете. Когда мы чеканим на ней наши портреты, мы впечатываем достоинство монеты прямо в металл. И теперь никто не сможет оспорить ее достоинство. И к тому же это сохранит немало времени при торговле. Больше не нужно будет взвешивать монеты. Все будут знать, сколько стоит эта монета, потому что мы им скажем об этом.

— Но этого никогда прежде не делалось, — вежливо возразил Гефестион.

— Вот именно. Значит, закон этого не запрещает.

Вид у евнуха был потрясенный, но что вызвало это потрясение — то ли преклонение перед умом царицы, то ли страх, что она сошла с ума, Клеопатра не знала. Она продолжила:

— На монете в сорок драхм будет вычеканено, что она стоит сорок драхм. Но весить она будет тридцать. Таким образом мы получим доход в целых двадцать пять процентов с каждой выпущенной монеты. Излишек можно использовать для того, чтобы заплатить долг этому подлецу Рабирию.

Гефестион ничего не ответил — он лишь медленно потер ладони, словно молясь за неожиданную идею.

— Это никогда не делалось прежде, но будет сделано сейчас, — промолвил он, подарив Клеопатре свою знаменитую сдержанную улыбку — как будто боялся, что от широкой усмешки его гладкая кожа пойдет трещинами. — Царица, боги просветили тебя. Надеюсь, ты осознаешь этот дар. Я верю, что ты особо благословлена свыше. Я буду помнить об этом и чтить твой дар до самого конца моей службы.

— Я уверена в благосклонности богов, — кивнула Клеопатра. — Но если ты действительно хочешь порадовать меня, ты должен улыбаться мне более открыто.

С этим наставлением, чувствуя себя истинной царицей, Клеопатра отправилась в царскую сокровищницу и достала кольцо вакханки, принадлежавшее некогда ее матери. Кольцо было украшено тяжелым золотым изображением бога, обнаженного и прекрасного в своей мужественности, его взъерошенные кудри были увенчаны венком из плюща. Клеопатре нравилось носить кольцо последней настоящей царицы Египта, так же как нравилось думать об этом и ощущать связь с матерью, чей голос, черты и стать она не могла ни вспомнить, ни даже увидеть во сне. Быть может, вид этого кольца порадует больного Авлета, вызовет у него приятные воспоминания о его первой жене, которую он потерял всего три года спустя после рождения дочери. За последние месяцы царь забросил даже сексуальные развлечения, равно как и свои обязанности, и окончательно слег в постель. Клеопатра каждый день навещала отца; иногда он узнавал ее, иногда принимал за кого-нибудь из давно умерших женщин.

Геката сидела с Авлетом день и ночь, часами держа его за руку, прикладывая успокаивающие травяные компрессы к его челу, пока он, задыхаясь, хватал ртом воздух. Когда стало понятно, что ни в душевном, ни в телесном здоровье царя улучшений не предвидится, Клеопатра собрала лекарей на совет и потребовала у них ответа, почему они не могут излечить ее отца, который еще совсем не стар.

— У него лихорадка, госпожа, — ответил главный царский целитель. — И печень у него чрезмерно застужена. Обычные методы лечения не помогают. В Мусейоне нет ни одного лекаря или ученого, с которым мы не посоветовались бы. Мы приводили к царю местных женщин, чтобы они лечили его тайными травами египетских племен. Мы даже написали нашим коллегам в Афины и на Родос.

— К тому времени когда вы получите ответ, который возместит ваше отсутствие знаний, царь уже будет мертв, — резко произнесла Клеопатра.

Но ей была известна правда. Авлет обречен. Долгие годы, когда он пытался примирить все враждующие группировки в своем царстве и в своем семействе, предательство со стороны родных и более всего — унижение, которое он вновь и вновь претерпевал со стороны римлян, — все это подкосило его и выпило жизненные силы.

Клеопатра подбросила монетку и поймала ее в ладонь. Крепко зажав ее в кулаке, девушка рассмеялась. Она принесет эту монетку царю. Символ того, что его род не прервался, порадует его. Он удержал трон своих предков перед лицом мятежа родных, недовольства подданных и угрозы со стороны римлян. Эта монета будет величайшим свидетельством из всех, какие Клеопатра могла предоставить царю — если не считать ее верности, — величайшим свидетельством того, что его жизнь прошла не зря.

— Как сегодня чувствует себя царь? — спросила она врача, которого встретила в дверях царских покоев.

— Его состояние улучшилось, владычица, — ответил целитель. — Он откушал превосходный завтрак из фиников, перепелиных яиц и молока, а затем попросил апельсин. И даже настоял на том, чтобы самому очистить фрукт. Я полагаю, он поправляется. Боги добры к тем, кто служит им.

Царь лежал в постели, его голова покоилась на пышной шелковой подушке. От пота на шелке образовалось выцветшее пятно, которое окружало его голову, словно некий фальшивый ореол. Глаза царя, казалось, смотрели в противоположные стороны. Хотя Геката постоянно обтирала его лоб, лицо блестело испариной, придававшей лику Авлета призрачный вид. И что этот глупый лекарь бубнил про улучшение состояния?

Увидев царицу, Геката начала подниматься, чтобы оказать почтение Клеопатре в соответствии с ее новым титулом, но та молча махнула рукой, приказывая ей сидеть.

— Отец, — произнесла девушка неестественно бодрым голосом. — Посмотри, что у меня есть.

Авлет попытался сфокусировать глаза на маленьким металлическом кружочке, который дочь держала у него перед лицом.

— Посмотри, государь, — промолвила Геката. — Это монета в честь совместного правления — твоего и нашей новой царицы. Каким красивым ты выглядишь здесь, Авлет. И что за чудесное сходство!

Царь моргнул.

— Да, так и есть, богом клянусь. Посмотрите на меня, как я красив. Вам не кажется, что я изображен здесь слишком толстым?

— Вовсе нет, милый мой, — возразила Геката. — Ты изображен в полном расцвете здоровья и славы. Это чудесный дар тебе и царице.

— А как прекрасно выглядит моя жена, хотя сама она ко мне вообще не приходит!

— Это мой портрет, отец, — ответила царица. — Я Клеопатра, твоя старшая дочь.

— Но почему ты носишь кольцо моей жены? Ты украла его у нее? Где она?

— Моя мать мертва. Она умерла, когда я была еще ребенком.

— Ах да. Подойди ко мне ближе.

Клеопатра присела на огромную кровать рядом с неподвижным телом отца. Над ними нависал орел Птолемеев, распростерший крылья над изголовьем и служивший пологом, который закрывал лицо больного от яркого света. Острый клюв птицы зловеще изгибался, его кончик был направлен прямо в живот Авлету. Клеопатра никогда прежде не опускалась на эту кровать. Неужели когда-нибудь она будет спать в этой комнате? Как же можно спокойно спать ночью, если орел постоянно угрожает слететь вниз и клюнуть спящего в самое уязвимое место?

Рука Авлета была вялой и горячей. Клеопатра почувствовала запах припарок, которые прикладывали к больной печени царя. Первым ее побуждением было отдернуть руку, но она заставила себя не делать этого. Отец сомкнул пальцы вокруг ее ладони, и Клеопатра сразу вспотела — то ли от жара его руки, то ли от волнения.

— Ты Клеопатра, так же, как твоя мать, и ее мать тоже. Ведь так написано на твоей новой монете.

— Это верно, отец.

— Ты не самозванка и не узурпаторша, верно? — насмешливо продолжал царь.

Она не знала, подшучивает ли он над ней или по-прежнему блуждает в лабиринте своего разума.

— Я не самозванка. Я оставалась верна своему отцу-царю, даже когда его жена, другая его дочь и весь его народ обратились против него, — ответила Клеопатра, испытывая отвращение к этим оправданиям у постели больного.

— Имя «Клеопатра» означает «слава своего отца», — сказал царь. Теперь его взгляд был устремлен прямо ей в глаза. Ей казалось, что она чувствует жар, излучаемый этим взглядом. — Поклянись мне, что ты навеки прославишь это имя.

— Я клянусь тебе, отец. Я всегда буду заботиться о тебе, никогда не покину тебя и не пренебрегу твоим мудрым советом. Царство страдает оттого, что ты болен. Каждый день я молю богов, чтобы они даровали моему отцу быстрое выздоровление, чтобы в одно прекрасное утро я проснулась от звуков его флейты.

Геката одобрительно улыбнулась, слыша столь заботливые речи; сама же царица страстно желала, чтобы за ее словами стояла хотя бы тень надежды. Если бы ее отец вновь стал самим собой, если бы они вместе могли решать проблемы государства — как это было в прошлом… Каким далеким оно теперь казалось!

Авлет вздохнул, в груди у него что-то затрещало, словно в детской погремушке. Он хватал ртом воздух и содрогался всем телом так сильно, что Клеопатра вынуждена была спрыгнуть с кровати. Геката быстро кликнула слуг, чтобы они подняли царя, дабы он мог откашлять яд, скопившийся в легких. Отведя Клеопатру к изножью постели, женщина прошептала:

— Госпожа, прости мое вмешательство, но я опасаюсь за жизнь царя.

— Геката, ты для нас как родная. Ничто из того, что ты сделаешь ради здоровья моего отца, не будет расценено как ненужное вмешательство. Скажи мне все, что хочешь сказать.

— Лихорадка поселилась в мозгу царя. Царский врач сказал, что ему лучше, но женщины-знахарки говорили мне, что, если лихорадка затронула мозг, ничего уже нельзя сделать.

— Когда я шла сюда, лекарь сказал мне, что царь поправляется.

— Лекарь хочет снять с себя ответственность за нездоровье царя. Тайком от него я и еще одна старуха применили все средства, известные нашей семье на протяжении многих сотен лет, но они тоже не помогли. Я хотела бы умереть вместе с ним. Чего буду стоить я, дворцовая женщина, когда царя не станет?

Клеопатра поняла ее тревогу. Куртизанка средних летзаслуживает уважение только в том случае, если она сделала успешную ставку и выиграла пожизненное денежное обеспечение. Если же это ей не удастся, она будет презираема всеми. Клеопатра подозревала, что Геката не стала бы осуществлять подобную сделку, сочтя это ниже своего достоинства.

— Геката, разве царь не обеспечил твое будущее?

— Я не просила его об этом, — ответила женщина.

— Ты была самой верной и заботливой подругой моему отцу. Другая женщина могла бы бросить его или посмеяться над ним, когда он ослаб рассудком. Но ты дарила ему любовь. Как бы ни обернулась судьба моего отца, я обещаю тебе пожизненное обеспечение в дополнение ко всем дарам, положенным тебе как женщине царя. Если ты пожелаешь, я устрою так, чтобы после смерти царя ты вернулась к своей семье в Митилену.

— Ты будешь царицей, подобной которой еще не бывало, ты прославишься состраданием к людским нуждам!

И женщина преклонила колени перед девушкой, которую знала еще с тех пор, как той исполнилось одиннадцать лет.

— Геката, прошу тебя! — воскликнула Клеопатра, поднимая ее на ноги. — Ты нужна царю.

Геката вернулась на свой пост у ложа больного. Клеопатра краем глаза увидела, как женщина нежно обтирает потный лоб царя тряпочкой, смоченной в отваре шалфея. Авлет улыбнулся, словно маленький мальчик, которому неожиданно дали кусок сладкого пирога перед обедом.

Он закрыл глаза и задышал ровнее.

ГЛАВА 19

Клеопатра щурилась, глядя на восходящее солнце. Крестьяне, жившие в бесформенных земляных хижинах вдоль отмелей Нила, уже вывесили на просушку постиранные вещи, и они полоскались на слабом утреннем ветерке. Это было первое движение воздуха, которое ей удалось ощутить за много дней. Пучки пальмовых листьев, похожих на изломанные гребни, мягко колыхались на фоне жемчужно-голубого неба. У самой воды густо рос папирус, бурый и сухой, напоминающий бобровые хвосты. Несмотря на ветерок, над рассветной рекой царило неземное затишье. Клеопатра привыкла чувствовать по утрам бурление городской жизни, пробуждающейся от ночного сна, и ей было не по себе в этом недвижном царстве, где за узкой зеленой полосой, окаймляющей берег, и до самого горизонта тянулись лишь гряды угрюмых дюн.

Хотя было лишь начало мая, лето уже пришло в Египет, и в этом году ему не предшествовали весенние дожди, смягчающие безжалостный зной пустыни. Вода стояла невероятно низко. Если дождь не пойдет, если река не разольется и не оросит поля, как это случалось ежегодно, следует ждать голода. Люди, конечно, боялись этого и, несомненно, были не в том расположении духа, чтобы принимать у себя дочь греческого монарха, который назначил министром римлянина Рабирия — эту жирную свинью, который два года назад ограбил их, отобрав последний хороший урожай. Клеопатра добавила эти мысли к перечню своих несчастий, позволив им кануть в глубину ее души, к остальным тревогам и заботам.

Царская барка, длинная, низкая и узкая, медленно скользила по спокойной воде, но даже такое движение судна дрожью отдавалось в пустом животе Клеопатры. Она ничего не ела уже два дня, и из желудка к горлу то и дело подкатывала тошнота. Руки тряслись от голода, а голова казалась легкой, как будто могла оторваться и улететь в небеса сама по себе, оставив тело внизу. Два рослых прислужника стояли на палубе рядом с креслом царицы и обмахивали ее веерами из страусовых перьев. К тому же на кресло падала тень от балдахина. Но все равно жара, казалось, проникала сквозь кожу Клеопатры и доходила до самого нутра. И даже ветер не радовал — он не мог ни разогнать жару, ни облегчить тяжесть на сердце. Когда его порывы касались лица Клеопатры, она желала, чтобы поток воздуха поднял ее и унес прочь, к отцу, который в это мгновение, должно быть, играет на флейте для богов. Она была уверена, что дух ее отца оказался именно там, где ему хотелось быть, наконец-то освободившись от неразрешимых проблем политики, сделавшись невесомым и порвав все связи с землей, которую попирает римский сапог.

Последние несколько дней казались какими-то нереальными; Клеопатра словно бы проплыла сквозь это время, заставив себя выстоять против приливной волны скорби и отчаяния, обрушившейся на нее со смертью Авлета. Она не могла выказать ни малейшей слабости, минутной неуверенности, легчайшего намека на то, что во дворце не все ладно. Когда случайный порыв чувств грозил прорваться наружу, царица неистово напрягала все мышцы, чтобы отогнать горе или страх. С тех пор как ей сообщили о смерти царя, она еще ни разу не вдохнула полной грудью и теперь ощущала невероятную телесную усталость и тяжесть на сердце.

В тот вечер она поспешно оделась и побежала в покои отца. Хармиона, шедшая впереди, несла светильник, освещая путь по коридору. Первое, что услышала Клеопатра, — это негромкие приглушенные рыдания. Геката стояла на коленях возле кровати, время от времени ударяя себя в грудь кулаками и жалобно, едва слышно причитая. Глаза царя были закрыты, лицо спокойно, волосы слегка влажные. Он выглядел так, словно истощил силы, проводя время за какой-нибудь вольной забавой, и теперь просто уснул глубоким безмятежным сном здорового жизнелюбивого человека. Мирное выражение его лица странно гармонировало с сердитым взором птолемеевского орла, нависшего над ложем. Клеопатра шагнула было к отцу, но широкая ладонь Гефестиона, легшая ей на плечо, остановила ее.

— Нам нужно поговорить, — сказал евнух.

— Мой отец мертв, — сердито отозвалась царевна, потрясенная тем, что в час ее скорби Гефестион решил обратиться к ней с какими-то государственными вопросами.

— Да, мне жаль. Сегодня ночью, перед тем как я отправлюсь спать — если я вообще лягу спать, — я помолюсь богам за его душу. Но в настоящий момент опасность, грозящая тебе и твоему царству, не позволяет предаваться обычным чувствам.

Голос евнуха звучал властно. Царевна вдруг поняла, что сама она этой властью теперь не обладает. Источником власти Клеопатры был царь, но он ныне лежал мертвым, сложив на животе сильные руки. Клеопатре хотелось подойти к нему, расцепить его ладони и свернуться у него на груди, в этом надежном убежище, как она делала, будучи ребенком. Еще раз, еще один лишь раз, прежде чем он уйдет навсегда.

— Пожалуйста, выслушай меня, прежде чем совершить что-либо такое, что причинит непоправимый вред, — произнес Гефестион, нарушая придворный церемониал и кладя ей на плечи крепкие ладони. — Твоя жизнь зависит от этого. Ты стала царицей менее двух месяцев назад. Монеты, извещающие о твоем совместном правлении с отцом, еще не достигли провинций. У тебя нет никакой официальной поддержки, помимо царского титула твоего отца.

Клеопатра стояла молча, захваченная врасплох как смертью отца, так и известием о том, что она царица лишь по титулу. Она всю свою жизнь готовилась принять власть, но вся ее воля и жизненная энергия, казалось, унеслись прочь вместе с душою Авлета. Как легко было присвоить власть, пока ее отец был жив, когда она обретала поддержку в его наследии! Как же она будет справляться в одиночестве? Где Архимед? Где Аммоний? Почему они не придут к ней сейчас, когда они ей так нужны? Ей хотелось выплакаться на плече родича, но единственным человеком, находившимся сейчас рядом с нею, был этот безжалостный евнух, требующий ее внимания.

— Мы должны сделать вид, что твой отец еще жив, — сказал он, к изумлению Клеопатры.

Она снова посмотрела на тело умершего.

— Ты должна подавить все эмоции и продолжать вести себя как ни в чем не бывало — так долго, как это потребуется.

Клеопатра слушала наставления евнуха: она должна не оплакивать смерть отца, а отправиться в важную дипломатическую поездку. Он уже устроил все, чтобы на следующее утро она могла отбыть в Гермонтис в Фивах. Бухис, священный бык храма Амона-Ра, недавно скончался, и теперь в святилище следует поместить нового быка. Клеопатра не произносила ни слова, лишь скептически смотрела в умные карие глаза Гефестиона, ища какого-нибудь подвоха.

— Для египтян этот бык — живая душа бога. Он — символ фиванской религии. Это не греческое божество наподобие быка Аписа в храме Сераписа; это бог местного народа, живущего здесь с древних времен. Он напоминает им о тех днях, когда люди боялись самого имени фараона. Возглавив процессию, ты обеспечишь себе верность фиванских жрецов и местных политиков. А пока ты будешь в отъезде, я открою дискуссию о том, в чьих руках сосредоточена власть в городе.

— Неужели нам действительно необходимо действовать такими извращенными способами? — спросила Клеопатра. Вдруг Гефестион поддался извечной тяге евнухов к интригам? — Или ты пытаешься избавиться от меня ради каких-то своих целей?

Гефестион отмел это обвинение, решив попросту ничего не отвечать на него.

— Твоя сестра Арсиноя и оба мальчика порабощены евнухом Потинием. Не обманывайся его смехотворной наружностью. Это показное. Он самый большой пройдоха из всех, кого можно найти при дворе. Я много лет наблюдаю за ним, и он об этом знает. Он намерен достичь власти через посредство твоей сестры и братьев, для чего, конечно же, придется устранить тебя. В тот самый момент, когда он узнает, что царь мертв, он начнет кампанию против тебя.

Клеопатра молча выругала себя. Как же она стала настолько уязвимой? Каким образом она намеревалась получить власть после смерти отца? Волшебством? Неужели она была настолько занята своими обязанностями, что у нее совсем не было времени присматривать за братьями и сестрой? Она все еще считала их детьми — конечно, они не годились в союзники, но вряд ли могли быть ей чем-то опасными. По крайней мере, пока.

— Твоему брату десять лет, и, когда он станет соправителем, Потиний и остальные, кого он выберет, будут править при нем в качестве регентского совета. Он лишь мальчик, и они знают, как им манипулировать. Ты уже взрослая и можешь принимать решения самостоятельно. Устранив тебя с пути, они на восемь лет заполучат в свои руки неограниченную власть. Ты — единственная помеха. Они знают, что в последние месяцы ты фактически правила государством, и боятся тебя. Но если ты будешь сильной, если ты выкажешь верность тем, кто служил твоему отцу, им придется научиться уважать твою позицию.

— Как мы можем сохранить в тайне смерть моего отца?

— Я подучил врачей объявить, что он нуждается в одиночестве из-за болезни, — ответил Гефестион. — Они огласили царский указ о том, что в царские палаты отныне не допускается никто, кроме них самих, а они уж будут приносить еду и лекарства.

Два врачевателя вошли в комнату, помахивая курящимися ароматическими палочками, от которых исходил едкий противный запах. Клеопатра зажала ладонью нос и рот.

— Зачем такая ужасная вонь?

— Чтобы отпугнуть любопытных, — сказал Гефестион, и слабая улыбка смягчила напряженное выражение его лица.

Пока Клеопатра старалась дышать как можно более неглубоко и нечасто, Гефестион пояснял, что сюда уже направляется с Некрополя опытный бальзамировщик. Если кто-нибудь ворвется в спальню, царь будет выглядеть совсем как живой. Потинию и нянькам, воспитывающим детей, сообщили, что в этой комнате витают смертельные болезни. Во время утреннего жертвоприношения во здравие царя жрецы предскажут ужасную кару — внезапное исчезновение дара речи или безвременную смерть от чумы — тому, кто потревожит правителя.

— Как я могу оставить город в такое время? Разве это безопасно?

Клеопатра некогда приучила себя доверять Гефестиону без всяких вопросов; так ей подсказала интуиция, лучший ее советник. Ныне, когда охваченная паникой Клеопатра чувствовала себя так, словно сам пол под ногами в любой момент может расступиться, интуиция куда-то подевалась, оставив пустоту, которая быстро заполнялась неуверенностью и отчаянием, тщетным желанием изменить происходящее.

— Ты должна ехать. Ты будешь первым греческим монархом, участвовавшим в этой церемонии, за все триста лет с той поры, как твой предок покорил Египет. Можешь ли ты придумать лучший способ добиться поддержки со стороны местных жителей? Должен ли я напомнить тебе слова, которые ты произнесла, чтобы заставить твоего отца действовать? Египтяне чтят тех, кто чтит их богов.

Не проведя должного времени у смертного ложа отца, дабы оплакать душу, покинувшую тело, не произнеся положенных молитв и песнопений для умершего, не пролив слез по своему отцу и царю, Клеопатра покинула его спальню, чтобы приготовиться к путешествию.

* * *
Царская барка продвигалась по Нилу все дальше в загадочные земли Верхнего Египта, расположенные так далеко от греческого города Александрия, что их можно было уже считать другой страной. Авлета, как и большинство представителей его династии, часто называли Птолемеем, царем Александрии и Двух Царств Египта. И именно так он рассматривал самого себя — прежде всего как правителя Александрии. Но сейчас Клеопатра уплывала все дальше и дальше от эллинских земель, углубляясь в чужую страну, которая, как она надеялась, примет ее как свою царицу. Клеопатра просунула палец под плотный черный парик и почесала вспотевшую кожу головы. Она была облачена в одежды богини Исиды, божества, с которым египтяне отождествляли своих правительниц. Длинное платье из блестящей льняной ткани завязывалось узлом на груди, ниспадая многоярусными складками. Два длинных локона парика вились по обе стороны лица. Клеопатра молилась о том, чтобы выглядеть важной и величественной и не походить на обычную девчонку-египтянку, за которую она сходила в те дни, когда сбегала на александрийский рынок. По утрам, без тщательно наложенной косметики, она все еще выглядела слишком юной. Царица надеялась, что искусно нанесенная краска на лице, изящное облачение богини и филигранные золотые браслеты на руках скроют от всех ее молодость. «Моя власть еще так уязвима, что приходится защищать ее слоем краски», — думала она.

Как же странно будет через две недели присутствовать на погребении царя и вести себя так, словно он только что умер! Она вспомнила, как в прошлом часто притворялась, разыгрывая кого-нибудь, — но тогда все это были шутки. Теперь ей придется использовать актерское мастерство, обретенное во время детских приключений, для того чтобы сохранить свое новое положение.

В настоящий момент она, Клеопатра, была единственным правителем Двух Царств Египта, хотя никто, кроме нее, Гефестиона, двух врачей и бальзамировщика, об этом не знал. Но и завещание ее отца, и тысячелетняя традиция не позволяли ей занимать это положение без мужчины-соправителя, несмотря на то что в последний год она вполне успешно управляла страной в одиночку. Неважно, что ее брат — лишь дитя, управляемое честолюбивым пронырливым евнухом. Неважно, что она разумно правила царством, пока ее отец растрачивал свои последние дни в бессмысленных удовольствиях. Разве Египет сможет принять женщину как единоправную властительницу?

«Судьба, яви мне свою цель, — молилась Клеопатра, закрыв глаза. Струйки знойного воздуха, гонимые веерами, касались ее лица. — Зачем ты привела меня к этому моменту жизни в отсутствие отца или матери, заставив править страной, когда отец мой отошел от дел, — зачем, если ты не готовила меня к жизни, которая станет испытанием всех моих способностей? Несомненно, я не предназначена для того, чтобы стоять в стороне, пока напыщенные евнухи и бестолковые ребятишки разоряют страну, которую мои предки покорили и сделали сердцем мира. Исида, владычица мудрости, освети путь, который судьба проложила сквозь все превратности моей жизни!»

Ее моление было прервано не ответом богини, а появлением советника, бывшего греческого наместника в Фиванской области, который ныне состоял на дипломатической службе. Он уселся рядом с Клеопатрой и начал рассказывать ей о египетских обычаях и египетской истории. В эту поездку его отправил Гефестион, который заверил Клеопатру, что этот человек великолепно ориентируется в самых потаенных уголках таинственной культуры Египта. Поэтому она старалась выслушать как можно внимательнее повествование о древней драме, в которой ей вскоре предстояло принять участие. Грек сказал, что она должна сыграть свою роль убедительно, ибо ничто так не возбуждает в египтянах мятежный дух, как святотатство. Так что ей известно о грядущей церемонии?

Клеопатра безучастно посмотрела на своего собеседника. Он был весь какой-то серый: серые волосы, серовато-бледная кожа, серые брови. Даже губы имели оттенок светлого сланца. «Словно черные губы собаки», — подумала Клеопатра и едва не засмеялась.

Но из этого сероватого рта исходили разумные слова. Слова, которые она должна внимательно выслушать, несмотря на зной, который не позволял ей сосредоточиться ни на чем. Знает ли она, что египтяне верят, будто священный бык Бухис являет собой истинную душу солнечного бога, Амона-Ра? Что Ра есть Царь Богов, который каждое утро, открыв глаза, дарит земле и небу рассвет? Что каждый вечер, закрывая глаза, он уносит свет из мира? Ра просыпается на востоке, вещал чиновник, и остальные боги облачают его в одежды. Ра ступает в золотую барку, которая плывет по небу. Ночью бог превращается в барана, проходит сквозь Двенадцать Врат Ночи — каждые врата представляют собой один час — и спускается в нижний мир, чтобы навестить своего зятя Осириса, бога подземных областей. Но чтобы попасть в Земли Мертвых, Ра приходится пересечь кишащую змеями реку, и потому мудрый бог превращает свою барку в огромную золотую змею, дабы обмануть пресмыкающихся.

Это лишь одна из версий путешествия Ра во тьму ради возрождения света, сказал дипломат. В другой утверждается, будто каждую ночь бог сражается с гигантским змеем Апопом, чудовищем Хаоса, чтобы на земле постоянно царил мирный порядок чередования дня и ночи.

— Понятно, — отозвалась Клеопатра, позволяя подробностям этой истории проскользнуть мимо нее вместе с горячим, обжигающим потоком воздуха, который овевал ее лицо и шею, но не приносил облегчения. — А при чем тут процессия в честь Бухиса?

— Бухис представляет Великого Отца, Ра. Царица поедет вместе с быком в Священной Ладье Ра.

— А такая вещь существует?

— О да, она находится в храме Осириса в Карнаке, в том самом, который недавно был восстановлен на щедрые пожертвования твоего отца.

— Значит, меня там хорошо примут? — с надеждой спросила Клеопатра.

— Я бы этого не сказал, — поколебавшись, ответил грек и приподнял редкие брови. — Они могут отнестись к тебе не очень тепло. Они мало кого встречают хорошо. Но они, конечно же, не причинят тебе вреда.

Он поднялся, чтобы уйти в свою каюту, сославшись на то, что еще не приспособился к пустынной жаре и слишком избалован мягким климатом приморского города.

— К тому же, госпожа, — добавил он, — я уже немолод.

Она смотрела, как он уходит прочь, оставляя ее наедине с тайными страхами и безжалостной египетской жарой.

* * *
— Осирис!

Гребец выкрикнул имя бога, когда они приблизились к священному обиталищу Осириса в Карнаке, и Клеопатра стряхнула с себя сон и проверила, не перекосился ли парик. Встав на ноги, она ощутила головокружение, вызванное короткой дремотой, и, чтобы не упасть, схватилась за кресло. Серый советник присоединился к ней на палубе, и Клеопатра понадеялась, что она не потеряет сознание и не рухнет на его слабые руки.

На восточном берегу реки она увидела храм — он был больше, чем любой египетский монумент, который ей когда-либо приходилось лицезреть. Окруженная высокими каменными стенами, его территория не ограничивалась местом поклонения богу, но включала также и участки, отведенные для прочих служб. Вершины колоссальных колонн и плоские крыши зданий храмового комплекса поднимались высоко над гребнем стены. Поблизости размещались лавки. Местные ремесленники сидели там за ткацкими станками; там варили пиво и производили прочие вещи, которые потом продавались жрецами в храме. В конце вытянутого внутреннего двора, раскинувшегося перед главным входом, блестел прямоугольный пруд, в священных водах которого, как поведал советник, жрец омывался трижды в день, чтобы очиститься перед тем, как войти во внутреннее святилище Амона. Из центральной части храма вздымались четыре обелиска, гранитные фаллосы, вонзающиеся в спокойное синее небо, точно четверка нетерпеливых любовников. Дипломат объяснил, что эти обелиски были установлены в храме фараонами былых времен, и самый высокий соорудил фараон по имени Хатшепсут, со дня смерти которого миновало уже, вероятно, более тысячи лет.

— Верх обелиска некогда был выложен золотом, дабы притягивать лучи Ра, — говорил грек.

«Конечно», — подумала Клеопатра, воображая, каким головокружительным было это зрелище, каким ослепительным — этот блеск, невыносимый для смертных глаз, внушающий почтение и немалый страх.

— Кем был этот царь Хатшепсут? — спросила она.

— Египтяне говорят, что это была женщина, которая одевалась как мужчина и правила царством, — ответил советник. — Но ты же знаешь, насколько они склонны к преувеличениям. Несомненно, Хатшепсут был мужчиной. Ты увидишь его изображение на стенах храма — там он обнажен и еще молод. У него имеются борода и фаллос. Если он и был женщиной, то весьма странной женщиной. Он построил погребальный храм вон там. — Грек указал на западный берег реки, где поднимались к небу мрачные, иссушенные фиванские горы. — Он называется Джезер-Джезеру, что означает «Самая святая из святынь». Когда-то это был величественный памятник могуществу Хатшепсута, но теперь его поглотили ужасные пески западной пустыни. — Он махнул рукой в сторону крутых безводных склонов. — Там находится огромная долина, где древние фараоны возводили себе гробницы и где они погребены вместе со своими сокровищами. Теперь все пропало, сокровища похищены грабителями, а могилы украдены Сетом, египетским богом пустыни. Только представь, госпожа, в те дни в Фивах жил миллион человек. Тогда этот город назывался Уасет. Мы, греки, назвали его Фивами. И теперь в нем и вокруг него не насчитывается даже восьмидесяти тысяч жителей.

Клеопатра вновь обратила взор на восточный берег. Несмотря на великолепие храма, берег был загроможден каменными обломками. Здания разрушались, а новые постройки возводились прямо рядом с грудами неубранных руин. Цивилизация на закате, подумала Клеопатра. Некогда великая, некогда пребывавшая на вершине могущества культура, самая крупная и отважная в мире нация, и большинство этого теперь лежит во прахе. Однако Фиванская область до сих пор сохранила свое политическое влияние и способна причинить немало неприятностей. Во времена царствования деда Клеопатры фиванцы подняли восстание, из-за которого были разрушены многие дома в городе. Люди и природа более тысячи лет старались стереть Фивы с лица земли, и все же город еще стоял, пусть шатко, словно старик, у которого на склоне лет осталась одна только радость — доставлять хлопоты молодым. Как величественны эти древние египетские монументы! Клеопатра размышляла о том, насколько же египтяне былых времен, столетия назад воздвигнувшие такие грандиозные храмы, отличаются от ленивого, озлобленного городского населения, управляемого греческими монархами.

Но хотя греки и господствовали в этой стране, она еще не целиком покорилась им. Эллины полагали, что принесли в завоеванные страны свою культуру, но Египет все еще оставался — и здесь это было хорошо заметно — Страной-Матерью, сохранившейся даже много столетий спустя после того, как Александр провозгласил себя ее царем. Неожиданно Клеопатра испугалась: вдруг Гефестион просчитался? А что, если египтяне осмеют ее за то, что она облачилась в одежды их богини и осмелилась присутствовать на их самом священном обряде? Она — последняя и самая юная из ненавистных греческих захватчиков. Возможно ли, что Гефестион состоит в сговоре с Потинием? Неужели ее послали во враждебные земли лишь затем, чтобы принести в жертву? Клеопатра гадала, не был ли серый советник, стоящий рядом с нею, на самом деле ее врагом? Она внимательно посмотрела на него, ища улики, свидетельствующие о его предательстве, но когда поймала его на том, что он пытается подавить зевок, то несколько успокоилась.

Клеопатра заметила нагих ребятишек, плавающих в реке. Два маленьких мальчика с кожей охряного цвета неистово загребали тонкими ручками, стараясь побыстрее достичь берега. Небольшая группа крестьян, одетых в небеленые льняные туники, собралась на причале, чтобы поприветствовать царицу. Здесь были женщины, прикрывшие головы плоскими плетенками из соломы, маленькие девочки с цветами в руках, старики, согбенные от долгих лет работы на полях; все они сбились в кучку, словно небольшой пчелиный рой. Весть о прибытии царицы опередила ее. Возможно, этому способствовали письма чиновников, а возможно, и агенты Гефестиона. Толпа встречающих была очень маленькой. Именно этого и следовало ожидать, если учитывать, как мало времени прошло между извещением о визите Клеопатры и самим визитом. Именно так. Бояться нечего. Возможно, эта древняя церемония, которая состоится утром, уже не настолько важна, как считает Гефестион. Быть может, ей, Клеопатре, будет позволено вежливо сыграть роль в небольшом спектакле и благополучно отбыть домой.

Барка беспрепятственно вошла в маленькую гавань, и одинаково одетые портовые рабочие привязали мокрые причальные канаты к металлическим скобам. Робкая толпа встречающих расступилась, давая дорогу бритоголовым жрецам и жрицам из храма; их круглые головы медленно покачивались, когда они шагали по причалу ровной колонной, словно цепочка деловитых муравьев. Жрецы опустились на колени. Их макушки сияли на солнце, как диковинные бутоны. Остальные встречающие последовали их примеру и тоже повалились наземь.

Клеопатра протянула руку советнику. Она не была уверена, что сможет идти без чьей-либо помощи. Она страшно устала, у нее кружилась голова, ей было жарко, и потому она боялась встречи даже с этой маленькой, смиренной группой людей. Когда нога царицы коснулась берега, молодой человек из числа местных служителей храма, египтянин, говорящий по-гречески, поднялся на ноги. Боясь встретиться глазами с царицей, он уведомил ее свиту, что ему оказана честь послужить переводчиком. Клеопатра демонстративно махнула рукой, давая понять, что намерена говорить на местном наречии сама. Юноша не понял ее жеста и отшатнулся, закрывая лицо руками, словно боялся, что она ударит его.

Клеопатра хотела использовать свое умение говорить на египетском наречии для умиротворения местных жителей, а вместо этого настроила встречающих против себя. Она нервно теребила узел платья на груди, словно это был волшебный амулет. Осознав, что открыто проявляет беспокойство, царица быстро опустила руку. Никто не произносил ни слова и не поднимал на нее глаз. Зачем только она согласилась прибыть сюда? Без родичей, без друзей. Даже без Хармионы, которой пришлось остаться в Александрии, чтобы сохранить истину относительно состояния царя. Никто не придет Клеопатре на помощь. Маленький серый человечек просто улыбался, ожидая, как поведет себя владычица. С ней не было никого, на кого можно было бы положиться. Никого, кроме нее самой и той, чье одеяние она носила. «Вещай через меня, — взмолилась Клеопатра, обращаясь к владычице сострадания. — Пусть мои слова будут твоими словами».

Наконец царица глубоко вдохнула сухой воздух — такой горячий, такой иссушающий, что она едва не подавилась им. Она ощущала внутри себя пустоту и беспомощность, руки ее дрожали, горло сдавила судорога. Хотя никто не смотрел на нее, она чувствовала всеобщую неприязнь. Где теперь ее сила? Надеясь, что голос не подведет ее, Клеопатра еще раз глотнула горячий пустынный воздух и громко произнесла на египетском наречии:

— Мне не нужен переводчик. Я буду обращаться к своим собеседникам на их родном языке.

Коленопреклоненные жрецы подняли головы, старательно избегая встречаться с нею взглядами. Клеопатра слышала, как изумленный шепоток пробежал по рядам египтян, которые гадали, не дурачит ли их греческая царица-угнетательница, притворяясь, будто говорит на их языке.

Холодок осознания заставил пустой желудок Клеопатры сжаться. Она будет первой, кто скажет им своими собственными словами, без посредства переводчика, чего она желает от них, — если, конечно, богиня благословит ее и она не упадет в обморок от жары.

Избранный представитель города Фивы, престарелый жрец, негромко назвал свое имя и извлек приветственный дар — бронзовое ожерелье с амулетом богини, в белые складчатые одежды коей была сейчас облачена Клеопатра. Он стоял перед царицей на коленях, низко опустив голову и держа ожерелье за концы грубыми морщинистыми пальцами — очевидно, для того, чтобы царица могла как следует рассмотреть дар, прежде чем принять его.

— Встань, — промолвила Клеопатра, потом попросила одну из своих служанок взять ожерелье и застегнуть у нее на шее.

Жрец посмотрел ей в глаза. В этом человеке не было ни капли раболепия, если не считать того, что сейчас он стоял перед царицей на коленях.

— Царица говорит на языке нашего народа? — спросил он, морща свой блестящий лоб. — Это правда или это чудо богов?

«Или какая-нибудь греческая хитрость? Именно это он и хотел спросить, — предположила Клеопатра. — Выучила ли я несколько слов из вежливости или чтобы ввести их в заблуждение, заставив думать, будто я действительно умею говорить на их наречии?»

— Я царица Египта, разве не так? — сказала она, точно копируя произношение жреца.

Она улыбнулась своей способности воспроизводить акцент собеседника, даже на чужом языке. Клеопатре доставляло удовольствие проводить время за развитием этого своеобразного таланта. Никто из ее предков не делал подобных вещей — ни Птолемей Спаситель, ни его мечтательный сын Филадельф, ни одна из их блистательных властолюбивых жен, ни даже Александр Великий, который поставил на колени народ Египта и большую часть обитаемого мира. Клеопатра позволила себе тешиться подобными мыслями, одновременно произнося с безукоризненным выговором слова египетского наречия, проникавшие прямо в сознание людей, собравшихся на причале. Эти люди давным-давно составили собственное мнение о греческих угнетателях, давным-давно научились ненавидеть их, вредить им где только возможно, считать их ненасытными пиявками, накапливающими богатство за счет крови и пота коренных обитателей Египта. Но знание их языка давало Клеопатре уникальную возможность, какой никогда не обладали ее предки, — возможность удивить этих людей, уговорить их. Разве она не прожила много лет бок о бок с египтянами во дворце, слушая их разговоры, учась понимать их мысли? И хотя она чувствовала себя совершенно не готовой — ни к смерти отца, ни к путешествию в эти загадочные жаркие внутренние области Египта, она вдруг осознала: она подготовлена к разговору с этими людьми куда лучше, нежели они — к встрече с нею. Ибо она была чем-то новым в плеяде греческих цариц Египта.

Клеопатра выждала немного, прежде чем заговорить вновь, а заговорив, повысила голос, чтобы все в толпе услышали звучащую в ее словах легкую иронию, которой они явно не ждали. Пусть попробуют истолковать ее!

— Естественно, я говорю по-египетски, — произнесла Клеопатра. — Я сочла бы странным, если бы не умела говорить на языке своего народа.

Если знание — это власть, то еще большая власть — умение удивить. Общий вздох изумления пронесся над толпой, хотя никто не осмелился посмотреть на царицу прямо, кроме одной дряхлой карги, тощей, словно скелет, на шее которой висела соломенная куколка. Эта старуха была настолько удивлена, что вскинула голову и взглянула прямо в глаза царицы. Она спохватилась не раньше, чем одарила Клеопатру беззубой старческой улыбкой.

* * *
Храм Амона-Ра находился в двух милях вниз по реке от Карнака, размещенного на месте древних Фив, которые Гомер называл стовратным городом. И в те давние дни все, должно быть, выглядело точно так же, подумала Клеопатра, впервые увидев высокие колонны храма в свете жаркого полдневного солнца. Гигантские косые тени чертили прямые линии поперек обширного внутреннего двора, где сновали храмовые уборщики в белых тюрбанах, казавшиеся муравьями на фоне массивных раскрашенных пилонов. Статуи давно умерших фараонов охраняли многочисленные входы в священное место, их немигающие глаза были устремлены на запад, на скалистые утесы среди пустыни. Расстояние от причала до храма составляло не более двадцати ярдов, так что Клеопатра, едва сойдя с палубы судна, оказалась в густой тени этих мертвых монархов. Рядом с их гигантскими силуэтами сама себе она показалась жалкой и потерянной.

— Все это — изображения Рамзеса Великого, — сказал советник-грек, обводя статуи жестом руки. — По крайней мере, так считается. Когда он стал фараоном, то стер имена с монументов, установленных его предшественниками, и заменил их своим именем. Почти на каждой статуе в Египте написано, что она изображает Рамзеса. И кто осмелится поспорить с этими огромными глыбами камня?

Клеопатре предстояло провести остаток дня в этом храме, проходя череду обрядов, которые должны были подготовить ее к завтрашней церемонии — сопровождению Бухиса на четырнадцать миль вниз по реке, к его дому и месту вечного упокоения, именуемому Бухеумом. В эту ночь она будет спать в запретных стенах усыпальницы Исиды — запретных для всех, кто не был ни жрецом, ни членом царской семьи. Великая честь, заверил царицу советник, которая даруется лишь величайшим из служителей богов и обожествленным правителям.

О да, очень важно остаться на ночь в святилище, вторила ему жрица, вышедшая приветствовать их. Она попросила Клеопатру отослать ее маленькую свиту, поскольку этим людям не разрешено входить в храм. Клеопатра неохотно распрощалась со спутниками, включая и серого советника. Жрица и ее служанки провели царицу в усыпальницу, прошмыгнув мимо огромной плиты для жертвоприношений. Клеопатра никак не могла отделаться от видения — как ночью ей на этом самом камне перережут горло, предлагая изысканную эллинскую жертву могущественному египетскому божеству.

Южный храм Амона, сказали ей, это храм любви. Изначально он был посвящен Амону-Мину, богу плодородия, и на стенах внутренних залов храма можно увидеть изображение этого бога во всей славе его мужественности, наделенного огромным напряженным фаллосом. В древние времена Амон-Ра приплывал к этому храму по реке на своей Священной Ладье, дабы присоединиться к своему гарему и оплодотворить великое множество женщин. В более поздние времена этот ритуал был воспроизведен во время празднества Опет, который следует за ежегодным разливом реки; тогда Осирис воссоединяется со своей сестрой-женой Исидой. Статуя бога была привезена из его святилища в Карнаке и установлена в золотой ладье. После короткого визита в свой южный дом он будет отдыхать вместе с Исидой в ее святилище в течение пятнадцати дней, наполненных любовью, а затем вновь уплывет вверх по реке.

Клеопатра была очарована обрядами египетской религии, но ей так хотелось есть, что она никак не могла сосредоточиться на подробностях рассказа. Она надеялась, что ей вскоре предложат отдых, но вместо этого путешествие продолжалось — в хранилище Священной Ладьи Амона, в маленький храм, построенный Александром в честь его приемного божественного отца, где настенные росписи, заказанные греческим царем, славили египетских богов. Наконец Клеопатру привели в Комнату Рождения, где правящий фараон, построивший эту палату, был изображен младенцем, которого пеленала одетая повитухой Исида. Жрица немедленно приказала начать ритуал очищения, в который входил обязательный пост, длящийся до тех пор, пока церемония сопровождения быка не будет завершена.

Испытывая головокружение и тошноту, Клеопатра несколько часов простояла, коленопреклоненная, на тоненькой подушке в промозглом внутреннем храме, в то время как святые жрецы и жрицы читали тексты из священных книг. Всякий раз, как царица откидывалась назад, оседая на лодыжки, чтобы дать гудящим коленям хоть минуту отдыха, ведущая жрица, облаченная в церемониальный парик — огромный пучок вьющихся черных локонов, кидала на нее предостерегающий взгляд. Пусть на причале Клеопатра и одержала первую победу. Этого оказалось недостаточно. Служительница богов словно говорила: Клеопатре придется пройти еще долгий путь, прежде чем она сумеет поистине прикоснуться к сердцу этой страны.

Вспотевшая и голодная, Клеопатра вздохнула с облегчением, когда жрица объявила, что настало время омыться в священной воде. Накинув на царицу льняное полотнище, ее отвели к маленькому водоему в темном зале внутри храма. Она с удовольствием соскользнула в гранитный бассейн и тут поняла, что вода не подогрета, напротив — в каменной чаше застоялся давний пронизывающий холод. У Клеопатры потемнело в глазах, и она с трудом подавила желание позвать на помощь. Нельзя дать им понять, насколько она слаба. Она гадала, не воспользовались ли египтяне возможностью помучить ее, заставив разом заплатить за угнетения, чинимые ее предками? Ибо богатство Птолемеев оплачивалось согбенными спинами и пустыми карманами коренных жителей Египта.

В конце долгого дня Клеопатре страшно хотелось спать, и она полагала, что уснет быстро, невзирая на дневные мучения. Она заявила, что предпочла бы провести ночь на борту своей барки вместе со свитой, но жрица объяснила: ночь в усыпальнице Исиды, где богиня может ниспослать царице вещие сны, — самая важная часть строгого ритуала очищения. Жрица молча препроводила Клеопатру в маленькую комнатку, на полу которой был расстелен матрас. В изножье постели стояла статуя Владычицы Исиды. Клеопатра бросила один лишь взгляд на наскоро устроенное ложе и сразу затосковала по своей просторной кровати с периной, набитой гусиным пухом. Чуть заметно кивнув царице, жрица вышла и закрыла дверь, оставив Клеопатру одну в темноте.

«Ничто не должно отвлекать меня от богини», — подумала Клеопатра, укладываясь. Если не считать беспокойства о том, что кто-нибудь из египетских жрецов может прокрасться сюда и убить ее во сне, избавив их по крайней мере от одного Птолемея. Клеопатра пыталась прогнать эти зловещие мысли, но, как только она устроилась поудобнее, у нее начало зудеть тело от прикосновений грубой льняной сорочки. Девушка решила не обращать внимания, но каждый раз, когда она уже была готова погрузиться в сон, то комки в матрасе, то колючее ночное одеяние, то мысль об уязвимости ее политического положения вновь заставляли ее пробудиться. Она знала, как мягок бывает египетский хлопок и как нежно может касаться тела ровно сотканное льняное полотно. Зачем же они заставили ее спать в этом кошмарном облачении?

Страстно желая сна, но зная, что он к ней все равно не придет, Клеопатра встала и медленно, беззвучно приоткрыла дверь. Она понимала: малейший скрип в этой глухой тишине разбудит жриц, спящих в своих комнатушках. Босиком она подошла к алтарю богини; комната все еще была освещена факелами, таинственно мерцающими в недвижном воздухе. Клеопатра взяла с алтаря свечу и решила осмотреть более старые части святилища, где она еще не побывала. Пройдя по узкому коридору и чувствуя под босыми ногами холодные каменные плиты, она выскользнула в какой-то зал, полный теней. Поднеся свечу к стене, девушка встретила убийственный взгляд двух свирепых глаз. Она отскочила назад, и свеча озарила остальные части картины, нарисованной на каменной стене. Женская фигура, подобно призраку, парила над головами сотен тонущих мужчин, которые отчаянно раскачивались на волнах, тщетно надеясь уйти от нависшего над ними ужаса в женском обличье.

Высокая тень появилась на фреске перед Клеопатрой. Девушка испустила слабый крик, но не смогла заставить себя обернуться.

— Госпожа Клеопатра? — раздался неодобрительный голос.

Клеопатра все-таки повернулась и увидела молодую жрицу, которая смотрела на нее, сложив руки на груди.

— Разве ты не можешь заснуть в отсутствие своей свиты? Сожалею, что причинила тебе такое неудобство.

Официальный тон жрицы скрывал любой намек на сарказм, но Клеопатра подметила эту непочтительность и удивилась: как такая молодая женщина осмеливается обращаться к царице подобным образом.

— Божественная владычица не позволила мне уснуть, — ответила Клеопатра со сдержанной небрежностью. — Возможно, она желает вдохновить мой бодрствующий разум, а не мои сны. Я хотела бы задать тебе несколько вопросов об этом храме. Как тебя зовут?

— Я Реджедет, названная в честь славной царицы, произведшей на свет троих близнецов-царей.

Бритая голова Реджедет блеснула в свете свечи, когда жрица отвесила снисходительный поклон. Днем, в парике из тщательно завитых черных кудрей, она казалась старше и выглядела очень красивой. Теперь, когда волосы не затеняли лоб и щеки жрицы, грубые черты ее лица, широкий нос, треугольные скулы и брови, подобные черным стрелам, напомнили Клеопатре о Мохаме. Жрица была не так высока, как погибшая подруга Клеопатры, однако благодаря широким плечам и золотисто-коричневому загару выглядела достаточно внушительной.

— Эти фрески удивительно прекрасны, — продолжала Клеопатра, гадая, не наделена ли эта жрица заодно и некоторыми душевными качествами Мохамы. — Что означают эти картины?

— Они были перевезены по воде из храмов древнего города Амарна. Его давным-давно поглотила пустыня. Это — изображения цариц, которые правили Двумя Царствами Египта. Как и ты, они служили богине и потому увековечены в ее святилище.

— А кто эта яростная? — поинтересовалась Клеопатра, снова вглядываясь в свирепые глаза женщины, нарисованной на стене.

— Это прекрасная царица Нитокрис, жена фараона, которого убили предатели. Царица велела построить подземный пиршественный зал и пригласила убийц на празднество. Потом она открыла секретные шлюзы и позволила водам Нила затопить весь зал.

Голова Нитокрис была гордо вскинута, глаза расширены и горели безумием и радостью отмщения — древняя царица вечно любовалась на то, как ее враги погибают в нахлынувших водах.

Клеопатра прошла дальше в темную залу, ее свеча озарила другие глаза — черные, спокойные, непреклонные.

— Это великая Нефертити, которая правила как фараон, — сказала Реджедет.

На челе Нефертити красовался урей — корона в форме кобры, знак ее власти; казалось, кобра готова вонзить во врага ядовитыезубы. Нефертити была нарисована с обнаженной грудью и с кривым ножом в руке. Она держала за волосы мужчину, готовясь обезглавить его.

— На этой картине изображена ее жизнь после смерти ее божественного супруга фараона, когда она сделалась самовластным царем.

— Когда она была самовластным царем?

Клеопатра остановилась. Египетская царица не могла править одна, без соправителя-мужчины. Именно поэтому ей, Клеопатре, как и всем ее прародительницам, придется выйти замуж за собственного брата.

— Почему ты называешь царицу царем, Реджедет?

Жрица насмешливо смотрела на Клеопатру, словно дивясь ее невежеству.

— Когда госпожа, что изображена на этой стене, правила Двумя Царствами, в Египте не было царя. Царь умер. Она должна была стать царем. Египту нужен царь. Египту нужен фараон, — многозначительно повторила она.

Клеопатра подивилась логике египтян, надеясь, что голод и изнеможение не лишили ее способности владеть египетским языком. У многих народов царица может управлять государством, но только в Египте царица может быть царем. Неужели в некоторых областях этой странной земли ее станут называть «царь Клеопатра»?

Не говоря ни слова, Реджедет пошла прочь, оставив Клеопатру в одиночестве. Царица бегом бросилась за ней по узкому коридору, рискуя оцарапать локти о влажный камень стен, и наконец догнала жрицу в комнате, тесной, словно гробница.

Реджедет опустилась на пол, поднося свечу к поблекшей росписи под ногами. Клеопатра отошла в сторону, чтобы увидеть всю картину в целом. Богиня-корова Хатхор кормила грудью фараона, который впитывал вместе с ее молоком божественную силу; на них смотрели богиня-гриф Нехбет и богиня-кобра Буто. У фараона была длинная борода, а его голову венчала двойная красно-белая корона — корона Двух Царств.

— Я хотела бы уметь читать древние египетские Письмена, — произнесла Клеопатра.

— Некоторые говорят — достаточно и того, что ты говоришь с нами на нашем наречии, — ответила молодая женщина, без малейшего намека на то, что разделяет это мнение. — Эта надпись гласит: «Хатшепсут есть будущее Египта. Никто не восстанет против меня. Все чужие земли покорятся мне. Весь Египет склоняет голову перед царем».

На одном портрете на Хатшепсут были одежды женщины из царской семьи; на других — традиционное облачение фараона.

— Разве Хатшепсут не был мужчиной? — спросила Клеопатра.

— Я слышала, что греки говорят об этом. Царь Хатшепсут была женщиной, которая правила Двумя Царствами. Рассказывается, что она вышла замуж за фараона в возрасте двенадцати лет. Когда он умер, она стала царем. Египту нужны цари, — твердо повторила Реджедет. — Вот почему на этих росписях Хатшепсут изображается как царь, В Египте нет царицы. Есть только супруга фараона. «Царица» — греческое слово.

— Ты в этом уверена? В том, что Хатшепсут была женщиной? — скептически переспросила Клеопатра.

— Царствование Хатшепсут было предсказано свыше в этой самой комнате, когда она была еще юной девушкой. Надпись гласит, что на третий день своего празднества сам Амон объявил: царевна Хатшепсут станет правителем Верхнего и Нижнего Египта. На Хатшепсут было благословение богов. Потом она получила благословение жрецов Египта.

Клеопатра смотрела на странные символы, пытаясь отыскать смысл в непонятных линиях и знаках. Понимает ли жрица, какое известие она принесла царице? Египтяне уже не раз с готовностью принимали женщину как фараона, без поддержки мужчины-соправителя. Осознавала ли Реджедет, что Птолемеи на протяжении столетий следовали египетским обычаям — точнее, тому, что считали извечными египетскими обычаями? Клеопатра старалась догадаться, мог ли Птолемей Спаситель, который не имел возможности напрямую беседовать с египтянами, неправильно понять египетский обычай. Скорее всего, неожиданно догадалась девушка, он истолковал египетский обычай так, чтобы он соответствовал принципам греческой монархии, согласно которым женщина, неважно насколько чистой была ее царская кровь, всегда зависела от мужчины.

— И ты говоришь, что эти женщины-фараоны в былые времена правили Египтом самовластно? — снова вопросила Клеопатра, не желая выдавать собственные намерения, но собираясь окончательно прояснить суть дела.

— Именно поэтому они и были царями! Египет никогда не должен оставаться без фараона, иначе боги будут недовольны. — Жрица подняла взгляд на Клеопатру. Свеча озаряла ее лицо снизу, затопляя глазницы глубокими тенями. — Фараон может не угодить людям, — добавила она. — Но фараон должен угодить богам. Мы здесь лишь на краткое время. Боги — навсегда.

Реджедет встала, не отводя взгляда от Клеопатры. «Мне бросают вызов, — подумала Клеопатра, — а я не знаю, в чем он состоит и зачем нужен. Хочет ли она мне сказать, что египтяне примут меня как фараона?» Клеопатра тоже пристально смотрела в черные глаза жрицы, такие же прекрасные и неумолимые, как глаза Нефертити на фреске. «Она, должно быть, немногим старше меня, — предположила девушка, — но обладает отменной выдержкой. Если бы у меня было такое самообладание, я могла бы добиться преданности народа Фив и использовать ее ради своей пользы в Александрии». Да, такое хладнокровие пригодилось бы Клеопатре в борьбе за власть против коварного наставника ее братьев. Именно такая внутренняя сила нужна ей, чтобы править народом самовластно. Как фараон.

— Не помолишься ли ты вместе со мной перед статуей нашей владычицы, Реджедет?

— Та, что служит богине, должна также служить царице, — ответила жрица холодно и тихо, впервые признав вслух титул Клеопатры.

Клеопатра и Реджедет преклонили колени перед улыбающейся богиней, владычицей сострадания. Реджедет склонила голову, краем глаза приглядывая за Клеопатрой.

— Я молюсь за процветание и счастье египетского народа, — промолвила Клеопатра.

Реджедет отвернулась с недоверчивым видом, и Клеопатра заглянула в раскосые глаза богини. Напрягая мышцы шеи, царица Египта ждала, пока богиня примет ее молитвы, и в конце концов сама Клеопатра начала растворяться в огромных глазах божества.

— Не забудь помолиться за свою собственную семью, — едко напомнила Реджедет, разрушая то хрупкое понимание, которого, как надеялась Клеопатра, она достигла с богиней.

Царица вновь почувствовала прилив гнева, но сумела укротить его.

— В моих мыслях и молитвах народ Египта и моя семья едины, — ответила она. Откинувшись на пятки, Клеопатра повернулась к женщине. — Я хочу, чтобы ты поняла то, что я сейчас скажу тебе. Передай мои слова всем, кто, как ты полагаешь, сможет их услышать. Если я получу поддержку народа Фив, то обещаю тебе перед ликом богини: я никогда не сделаю ничего, что поколеблет ваше доверие. Храмы Египта будут получать выгоду от моего правления до конца моей жизни. Да поможет мне Исида.

— Так же, как римляне получали выгоду от правления твоего отца, и его отца, и отца его отца?

Клеопатра подавила желание кликнуть стражу и приказать арестовать и выпороть эту мятежницу за непочтительность к царице. Не ощущая ничего, кроме гнева и страха, Клеопатра отозвалась тихим голосом, вся трепеща:

— Если бы не мой отец, и его отец, и отец его отца, ты была бы всего лишь игрушкой в похотливых лапах римского легионера. Только благодаря моему отцу ты еще можешь называть себя египтянкой, а не рабыней римлян. Но мы говорим сейчас не о моем отце, который опасно болен. Я говорю о себе и о моем обещании благоденствия тем, кто явит мне верность.

— Ну что ж, пусть будет так, — фыркнула Реджедет столь недоверчиво, что Клеопатра поняла: остаток ночи ей, Клеопатре, предстоит гадать, то ли ее выслушали и поняли, то ли ее намереваются убить во сне.

* * *
Священная Ладья Ра представляла собой отнюдь не хлипкую деревянную лодочку. Это была золоченая змея: блистающий нос в форме узкой головы кобры, а корма — гладкий остроконечный хвост. Низко выгнутое брюхо гадины скрывалось в воде, которая этим утром была темно-оранжевого цвета. В глазницы змеи были вставлены огромные шары из бирюзы с серебристыми прожилками; их настороженный взгляд был устремлен вперед, туда, где по речной глади бежала от носа лодки рябь, янтарная в свете восходящего солнца. Гребцы уже были на борту, так же как и священный бык Бухис, выбранный за необычного вида черные пятна, рассыпанные по белоснежной спине. Рога быка позолотили, дабы притягивать солнечный свет. Он был привязан кожаными ремнями в небольшом загончике на палубе и спокойно стоял, рассматривая огромными карими глазами противоположный берег, словно предчувствуя, что ему теперь предстоит там жить.

Царица пробудилась от краткого беспокойного сна задолго до рассвета. Невыспавшаяся и голодная, Клеопатра была уверена, что ее тело скоро начнет пожирать само себя. Ее и без того хрупкое сложение превратилось в настоящую худобу. Ожидая, пока ей принесут одежду, она поглаживала впалый живот, а скользнув ладонями чуть выше, ощущала, как под кожей выпирают ребра.

Теперь, стоя на палубе ладьи, она ожидала, пока солнце полностью выйдет из-за горизонта и рассвет настанет окончательно. В этот священный миг и начнется путешествие по реке, которое ей, Клеопатре, предстоит возглавить. Гребцы окунули золоченые весла в воду. Медленно скользя по воде, ладья начала свой путь вниз по Нилу к маленькому городу Гермонтису, где размещался Бухеум. Царица стояла спиной к быку. С одной стороны от нее занял место верховный жрец храма, а с другой — Реджедет. Их бритые головы плыли сквозь утренний туман, словно сияющие шары. Ни один из жрецов не смотрел на царицу — их взоры были устремлены строго вперед, как будто незримые лучи, исходящие из глаз, озаряли путь ладье.

Поверх парика Клеопатры была надвинута тяжелая корона Исиды — серебряная сфера, обрамленная бронзовыми рогами Хатхор, богини-коровы, и от этого у царицы страшно болела голова. Ей приходилось изо всех сил напрягать шейные мышцы, чтобы рога не свалились набок. Несомненно, думала она, нужна божественная сила, чтобы носить такой головной убор ежедневно. Клеопатра стояла совершенно неподвижно, сосредоточив все внимание на том, чтобы держать осанку, как научила ее Хармиона еще в детстве.

Наконец змея обогнула излучину реки, за которой показалось небольшое скопление зданий — собственно, это и был Гермонтис. Отмели у западного и восточного берегов поросли каким-то странным растением, так густо, что не было видно кромки воды. Клеопатра никогда не встречала ничего подобного этим белым стеблям, неподвижно застывшим на темном фоне медленно катящихся вод. Казалось, она прибыла в иную страну, где природа дарит людям небывалые дары.

Но когда берега стали видны более отчетливо, колени у Клеопатры подкосились, а дыхание, и без того затрудненное, буквально застряло в горле. Никто не подготовил ее к тому, что на церемонию соберется такое множество народа. Вовсе не заросли небывалого растения покрывали прибрежные отмели, а тысячи людей, одетых в лучшие одежды белого цвета, отстиранные ради праздника до сияющей белизны. Откуда в этом отдаленном краю — безлюдном, если не считать плодородной полоски земли вдоль берега, — могла взяться такая толпа? Клеопатра и хотела бы радоваться, но не могла отделаться от мысли, что ее маленькая свита, плывущая за змеиной ладьей на царской барке, будет беспомощна против такого множества народу, если все эти люди вздумают напасть на них. Ей вспомнилось замечание Реджедет о римлянах, процветавших во времена правления ее, Клеопатры, предков. Не так давно Клеопатра бродила за воротами дворца, слушая, как египтяне называют Авлета любителем римлян. Она видела римлянина, умершего от их рук. Клеопатра пыталась отогнать видение: безжизненный взгляд и обмякшее тело бедолаги Кельсия, найденного мертвым во дворе его собственного дома вскоре после того, как он убил кошку — оплошность чужеземца, распалившая гнев египтян. Но образ этого человека вновь и вновь вставал перед ее внутренним взором вместе с безмятежным мертвым лицом отца. Теперь Авлет уже никогда не сможет прийти ей на помощь. Никто не сможет прийти ей на помощь. Она была одна, она была царицей, она была фараоном.

Несгибаемая Реджедет не выказала ни малейшего удивления при виде огромной толпы, скопившейся везде, где нашелся хоть один клочок твердой почвы, на который можно поставить ногу. Выражение лица верховного жреца тоже не изменилось. И эта бесстрастность заставила Клеопатру вздрогнуть.

Когда ладья подплыла ближе к толпе, Клеопатра чуть успокоилась, заметив греческих военных наместников из соседних областей страны, а также египетских чиновников под стягами храмовых советов от каждого нома, представлявших свои округа. Хотя, с другой стороны, в этой части Египта национальность не была гарантом верности.

Должностные лица расселись на скамьях, расположенных ярусами, которые были установлены по обоим берегам реки, так что все зрители могли свободно видеть, как бог-бык пересекает Нил, направляясь навстречу своему священному предназначению. Перед скамьями сидели на корточках или скрестив ноги крестьяне из прибрежных деревень, которые побросали свои утренние работы ради великого зрелища.

— Мы ожидали, что на церемонию придет тридцать тысяч человек, — прошептал жрец на ухо Клеопатре, когда ладья медленно развернулась, направляясь прямо к Бухеуму. — Но мне кажется, их уже больше.

«Несомненно, на меня не нападут в этот священный день перед лицом такого множества свидетелей», — убеждала себя Клеопатра, затаив дыхание и внимательно выискивая в лице жреца намек на предательство. Но он просто глядел вперед, подставив лучам солнца морщинистое коричневое лицо. Клеопатра рассматривала красное одеяние Реджедет, гадая, не скрывается ли в его широких складках нож. Затем царица снова перевела взгляд на толпу — тридцать тысяч человек, которые ненавидят греческих тиранов. Она невольно оперлась о плечо жреца.

— Ты больна, госпожа? — спросил он.

— Нет, я просто плохо спала ночью, — отозвалась Клеопатра, вложив в слова куда больше уверенности, нежели испытывала на самом деле.

Маленький коричневый жрец был ненамного выше царицы. Он взял ее за руку и наклонился поближе.

— Сон вовсе не нужен, владычица, — произнес он на египетском наречии. — Храм — это место, куда фараон приходит, чтобы найти единение с Ка, его божественным духом, который дает ему божественное право царствовать. Если единение было успешным, то сон не нужен. — Он отвернулся от царицы, подставив щеку свету и теплу, которые излучал бог, движущийся с востока. Глаза жреца были закрыты, и он ясно давал понять, что дальнейшего разговора не будет.

«Что же теперь?» — думала Клеопатра. Ее подвергли испытанию, а у нее не было ни малейшего способа узнать, выдержала ли она это испытание. Если Клеопатра и соединилась с Ка минувшей ночью, то дух не оставил никаких свидетельств этого. Она чувствовала себя усталой, опустошенной и испуганной. Желудок болел, голова трещала так, словно невидимые руки с силой сдавливали лоб и затылок, руки дрожали, ноги норовили подкоситься. Ей едва удавалось заставлять себя стоять прямо. Взяв пример с жреца и Реджедет, царица тоже обратила лицо навстречу лучам солнечного бога, молясь, чтобы его тепло стало для нее благословением. Но Клеопатра не могла найти в себе силы и взмолилась к божественной владычице, госпоже тысячи имен: «Забери мой страх!»

Однако богиня не смилостивилась; вместо этого Клеопатра была поражена еще более страшным видением. Даже если она преуспеет здесь и завоюет верность фиванцев, то какая злая судьба ожидает ее по возвращении? Разоблачение истины о смерти ее отца и обвинение в сокрытии этой смерти? Стражи дворца македонских царей или солдаты Габиния, которых деньгами переманили на службу ее юным братьям, а точнее, Потинию? Гефестион убит или, хуже того, состоит в заговоре с прочими? Она, должно быть, уже изгнана из Александрии. И не узнает об этом, пока не попытается вернуться. Что ждет ее тогда? Кинжал евнуха в спину? Вражеская армия в воротах дворца? Не было ни малейшего смысла думать сейчас об этих ужасных вещах, но у Клеопатры не хватало сил окончательно прогнать их из мыслей. Она сделала медленный глубокий вдох, пытаясь успокоиться. Однако горячий воздух лишь усилил ее нервозное состояние.

«Владычица сострадания! — вновь взмолилась царица. — Как Афина, мудрейшая из богов, приходила к своему возлюбленному Одиссею во многих обличиях, всегда даруя ему помощь, наставляя его, ободряя, ведя сквозь величайшие опасности путешествия, так и ты приди ко мне ныне! Неужели мой отец ошибался, веруя, что боги будут добры к тому, кто чтит их? Владычица сострадания, я твоя дочь, и ныне я в пути. Приди ко мне, как Афина приходила к избранному своему, Одиссею. Пожалуйста, не покидай меня, всеобщая мать!»

Воды Нила, в свете полного утра принявшие голубоватый оттенок, катились вдоль бортов ладьи, словно грубо обработанные сапфиры. Едва не падая под весом священной короны, Клеопатра вынуждена была снова опереться на жреца, когда ладья вошла в гавань. Стоя у борта, ослепленная солнцем, царица ждала, когда египетский эскорт поможет ей сойти на берег. От прикосновения теплых сильных ладоней командира эскорта она почувствовала себя более уверенно.

Несмотря на потоки яркого света и тяжесть в голове, царица разглядела очертания огромного храма: гладкие колонны, блестящий, выложенный белым камнем двор и черные провалы окон, зиявшие подобно разинутым пастям. Тысячи людей ждали у врат священного места. Все они разоделись для церемонии. Ослепительно-белые одежды выделялись на фоне раскрашенных пилонов, ярко-алых, синих и зеленых; толпа чуть раздалась в стороны, освободив узкий проход для торжественного шествия. Клеопатра вдруг осознала, что ей придется пройти мимо всех этих людей. Она прикрыла глаза от резкого утреннего света, наслаждаясь мгновением темноты и чувствуя себя в этот миг в безопасности. Ей хотелось бы остаться здесь, на этом месте, и не делать больше ни единого движения.

Неожиданно головокружение перешло в кристальную ясность сознания. В сопровождении воинов, помогавших ей сохранять равновесие, Клеопатра ступила на окрашенные золотой краской сходни, один край которых крепился посредством крюков к борту ладьи, а второй прочно опирался на берег. Царица сделала несколько осторожных шагов, ощущая, как прогибаются под ногами доски. Она аккуратно ставила одну ступню впереди другой, двигаясь прямо на толпу египтян. Она слышала, как фыркнул бык, когда его копыта ударились о доски; Бухис ускорил шаг, спускаясь на берег следом за Клеопатрой, и она надеялась, что он не порвет кожаную привязь и не врежется в нее сзади.

Уверенной походкой она двинулась к воротам Бухеума. Тени колонн коснулись ее лица, давая глазам небольшую передышку от безжалостно прямых солнечных лучей. Храм был огромен. Он высился на иссушенном утесе, в недрах которого хранились мумифицированные тела сотен священных быков, обитавших в этом храме множество столетий. Клеопатра подошла уже достаточно близко, чтобы видеть: глаза всех людей в толпе обращены на нее. Любопытные взгляды этих темных глаз, словно магнит к железу, притягивались к ее лицу, но, когда она встречалась с ними взором, быстро опускались вниз, подобно ускользающим бликам на воде. Реджедет шла позади царицы, рядом с быком, и Клеопатра слышала, как жрица негромко шепчет и бормочет что-то, успокаивая животное, встревоженное присутствием такого множества народу. Страж, шагавший впереди, крикнул толпе, чтобы расступились, освободив дорогу в храм. Хотя Клеопатра знала, что этот знак внимания оказан быку, а не ей, она ощутила благодарность, ибо не сомневалась, что упадет замертво, если ей придется идти по такому узкому проходу между плотными стенами человеческих тел. Впрочем, толпу, наверное, не волновало, сможет ли царица протиснуться и остаться в живых.

Она оглянулась назад, чтобы посмотреть, не видно ли где ее собственных слуг, но увидела лишь быка; его золоченые рога отражали лучи солнечного бога. Ох, как же глупа она была! Почему она пришла сюда такой невежественной, такой неподготовленной, такой уязвимой? Ей просто не следовало этого делать. Она была царицей, и ей следовало поступать по-своему. «Бык сможет прийти в храм и сам по себе, — решила Клеопатра. — Я возвращаюсь на корабль».

Делегация встречающих из храма подошла к ней. И женщины, и мужчины были облачены в одеяния воинов бога. Блеск металлических нагрудных пластин ослепил Клеопатру, она опустила глаза и увидела лишь мускулистые ноги, обмотанные полосами белой ткани под ослепительно-белыми юбками. Она вновь вскинула взор. Некоторые из стражей носили шлемы в форме маски свирепой и воинственной богини-львицы Сехмет; львиные губы были раздвинуты в яростном рыке, злые глаза широко распахнуты. Вооруженные золотыми луками и серебряными мечами, эти воины направлялись прямо к греческой царице; восемь из них, шедшие последними, несли нечто напоминающее осадный таран — золотого цвета, но покрытый выбоинами и вмятинами.

Клеопатра подумала, что лучше всего убежать. Она повернулась, но бежать было некуда: следом за нею Реджедет вела гигантского быка, который загораживал проход своей тушей. Египетские воины подошли к царице и обогнули ее с боков, пока она наконец не оказалась лицом к лицу с гигантским сверкающим тараном. Стражи поставили цилиндр торчком и отвели в сторону. Это было не оружие, а лестница, покрытая искрящимся металлическим сплавом и увитая по бокам цветочными гирляндами. Клеопатра смотрела на странный предмет до тех пор, пока жрец не предложил ей вскарабкаться по этой лестнице. Царица стояла в нерешительности, гадая, желают ли они возвести ее наверх, чтобы закидать камнями до смерти, или же это просто часть церемонии. Она оглядывалась по сторонам в поисках советника или телохранителя, но яркий солнечный свет и головокружение мешали ей разглядеть в толпе хоть одно знакомое лицо. Она была уверена, что все смотрят только на нее. И в воцарившемся вокруг молчании Клеопатра ощутила напряженное ожидание толпы. Молясь о внезапном озарении, которое помогло бы ей спастись, Клеопатра ухватилась за боковины лестницы. Слегка успокоенная прочностью дерева, она начала подниматься, осторожно ставя одну ногу перед другой, потому что ступени были совсем маленькие. Достигнув вершины лестницы, Клеопатра окинула взглядом людское море.

Солнце ударило ей в лицо, подобно языку пламени. Царица схватилась за верхнюю перекладину и закрыла глаза так крепко, что лицо свело судорогой; девушке пришлось собраться с силами, чтобы не поддаться искушению упасть в обморок от жары и слабости.

Внезапно она осознала, что солнце не выпивает ее силу, а подкрепляет ее. Клеопатра обратила лицо вверх, подобно цветку, позволяя лучам проникать сквозь кожу. Она вздрогнула, когда жар пробежал по ее телу, словно молния; ощущение было настолько странным и бодрящим, что у Клеопатры вырвался почти неслышный смех. Втайне смеясь впервые за столь долгое время, она широко открыла рот, чтобы поймать губами благословение солнечных лучей.

И в этот миг ликования она неожиданно услышала громовой голос верховного жреца, расколовший утреннюю тишину:

— Приветствуйте царя Клеопатру, дочь Исиды, дочь Ра!

Египтяне начали выкрикивать ее имя:

— Клеопатра! Клеопатра!

Жрец снова выкликнул, на сей раз по-гречески:

— Все приветствуйте Клеопатру, дочь Александра, дочь Птолемея Спасителя, правителя Александрии и Двух Царств Египта!

Клеопатра слышала, как толпа повторяет ее имя; первые ряды собравшихся стояли так близко, что тени людей падали на ступени лестницы, а за ними толпились еще, и еще. Вскоре Клеопатре казалось, что ее имя повторяют стены храма, земля под нею, оба берега реки — восточный и западный — и сама река. Она была окружена звуком своего имени, которое словно бы плыло над толпой. Это имя звучало в каждом глотке горячего пустынного воздуха, и Клеопатра чувствовала, что этот звук наполняет ее новой силой.

Клеопатра, Клеопатра, Клеопатра. Слава своего отца.

Медленно и осторожно Клеопатра открыла глаза. Жрецы и жрицы, младшее духовенство, храмовые служки, крестьяне, воины, даже Реджедет, — все, кроме самого быка, склонились перед нею до земли.

Часть четвертая ИЗГНАНИЕ

ГЛАВА 20

— Добро пожаловать в Александрию, сыновья Марка Кальпурния Бибула.

Клеопатра встречала юных римлян в царской Палате приемов, любимой зале ее покойного отца. На этот раз она пренебрегла предупреждением Гефестиона относительно того, что не следует принимать важных чужеземных гостей в отсутствие представителя от регентского совета ее брата. «Пусть узнают о визите римлян от своих придворных шпионов, которые кишат повсюду», — сказала она.

С того момента как было объявлено о смерти отца Клеопатры, она не произвела никаких изменений в правительстве, но уже тогда были четко определены границы власти. Евнух Потиний явился в кабинет царицы, где она сидела вместе с Гефестионом, готовя распоряжения относительно похорон царя. Потиний, уже миновавший черту среднего возраста, драпировал свое объемистое тело в пышные крашеные одежды и навешивал на себя больше золотых и серебряных украшений, нежели любая проститутка из Фаюма. Звеня всей этой мишурой, он шествовал по дворцу в сопровождении четырех слуг — двух писцов и двух рабов, которые следовали за ним хвостом. В этот день к его свите присоединились двое — военачальник Ахилла, умный и статный мужчина со смуглой кожей и белыми зубами, которого царица несколько недолюбливала, и вислогубый Теодот, невежественный традиционалист с Самоса, который ныне обучал юных братьев Птолемеев. Клеопатра удивлялась, почему Самос, прекрасный остров, подаривший миру Пифагора, гениального архитектора Теодора и баснописца Эзопа, неожиданно перестал порождать людей, чей интеллект хоть сколько-нибудь бы стоил.

Когда они вошли в кабинет, царица дала им разрешение сесть и вздохнула с облегчением, когда Потиний устроился наконец в кресле и звон его украшений затих. Церемонно подав ей копию завещания покойного царя, Потиний не произнес ни слова — ждал ее реакции.

— Весь Египет и добрая часть Рима видели этот документ, Потиний, — устало промолвила Клеопатра, вновь вернувшись к просмотру свидетельства о смерти царя. — Если ты его не подделал, то он не содержит ничего нового для меня.

— Владычица, мы пришли поговорить касательно бракосочетания.

— Кто это — «мы»? — осведомилась она, глядя на Ахиллу, который нагло улыбался.

Теодот не осмеливался встретиться с нею взглядом. «Он доставит мне немало хлопот», — подумала Клеопатра.

— Мы, регентский совет твоего брата и нареченного, Птолемея Тринадцатого.

— Чьей властью вы назначили себя регентским советом?

— Нашей собственной властью, царица. Мы — канцлер, — он указал сам на себя. — И опека над несовершеннолетним царем подпадает под наши полномочия целиком и полностью.

Клеопатра прекрасно сознавала могущество евнуха, но все же встревожилась, глядя на первого советника, который примирительно кивал в подтверждение наличия такой правительственной структуры. Царица знала, что ей нужно выиграть время; ее разум отчаянно метался в поисках стратегии, которая позволит ей взять верх над этим крючкотвором.

— Почему же ты ведешь себя столь неподобающе, канцлер? Ты врываешься ко мне в час моей скорби, в день смерти моего отца, не дав мне даже испросить утешения у богов. Я еще подумаю о том, нужен ли в правительстве такой нечестивец.

— Как это нехорошо с моей стороны! — Потиний фыркнул, уселся прямо и начал вещать, сочиняя речь на ходу: — Пусть боги быстро перенесут царя через Реку Смерти на крылатой колеснице. Пусть земные благословения следуют за ним в Дом Вечности. Пусть он предстанет перед судом владыки Осириса, властителя загробной жизни, и будет оправдан, и взойдет на божественный корабль, который унесет его в подземный мир. Пусть его вечная слава навсегда останется в памяти пребывающих в небесах и на земле.

— Пусть он в сохранности достигнет берегов земли, где царит молчание, — нервно вмешался Теодот. — Пусть владыка сияния примет к себе его божественную сущность…

— Благодарю вас обоих. Да благословят вас боги за ваши пылкие молитвы.

Ахилла подавил улыбку, когда Клеопатра оборвала говорунов. Она заметила это и безмолвно прокляла его за дерзость. Неужели он пытается добиться тайного союза с нею? В эти дни умение понимать мотивы, движущие людьми, постоянно отказывало царице. В ответ на его заговорщицкое подмигивание Клеопатра просто посмотрела ему в глаза, не выказывая ни малейших признаков того, что она вообще заметила его кривляние.

— Владычица, быть может, теперь мы все-таки сосредоточимся на интересах живущих? — снисходительно спросил Потиний. Его маленькие черные глазки казались полупрозрачными, словно ониксовые бусины. — Птолемей Старший, наследник отцовского трона, приказал нам назначить день брачной церемонии.

— Мы с ним оба, а не один только мой брат, являемся наследниками трона. И я уже царица, — возразила Клеопатра. — Полагаю, именно это ты и хотел сказать?

Потиний ничего не ответил, лишь зыркнул на нее из-под накрашенных век.

— Что касается моего брата, то он не тратит времени на то, чтобы оплакать покойного царя, не так ли? Но я, увы, не могу планировать похороны, свадьбу и коронацию в один и тот же день, — продолжала Клеопатра. — Если мы будем говорить о дне бракосочетания в день смерти царя, это, несомненно, навлечет на нас неудачу.

— И тем не менее все следует устроить согласно пожеланиям твоего отца.

Потиний теперь говорил резко, поджимая губы, в совершенно чуждой для него манере.

Клеопатра мысленно окинула взором существующее положение: она уже царица, а ее брату, чтобы стать царем, необходимо пройти церемонию.

— Не нужно напоминать мне о пожеланиях моего отца, — ответила она. — Я была рядом с ним, когда он подписывал завещание. Мы ныне соблюдаем траур; полная церемония будет признаком дурного вкуса. Согласно египетским законам, брак считается законным с момента подписания соглашения. Нет никакой необходимости в публичных зрелищах. Пусть бумаги принесут ко мне на подпись. Как вы, должно быть, знаете, я уже совершеннолетняя и не нуждаюсь в опекунах.

Она бросила на Потиния взгляд, давая ему понять, что дело, с которым он пришел к ней, исчерпано, нравится ему это или нет.

— Теперь можете идти.

— Царица, — начал Потиний, — не знаю, примет ли твой брат эти условия. Он так ждет пышной церемонии! Он считает, что ему нужно предстать перед народом. Что касается меня, то я уверен, что люди будут тронуты лицезрением мальчика-царя.

— Если мой брат желает обсудить этот вопрос, пусть явится ко мне.

— Но мы — регентский совет. Я полагаю, что мы должны все устроить здесь и сейчас, — заупрямился евнух.

— Ты заявил, что мой брат будет против моих условий. Теперь, как мне кажется, ты запутался в своих требованиях. Научись проводить границу между своими желаниями и желаниями будущего царя.

И она снова вернулась к документам, лежащим на столе, давая понять, что аудиенция окончена. Звон украшений Потиния отдавался в ее голове еще долго после того, как евнух покинул комнату. Клеопатра не произнесла ни слова.

— Ты должна совершить бракосочетание, даже если тебе удастся избежать церемонии, — промолвил Гефестион.

— Да? — переспросила она. — Я действительно должна так поступить?

У нее не было ни малейшего намерения соглашаться ни с кем из них. Ни Потиний, ни его союзники не фигурировали в ее планах на будущее, но она не была уверена, что может сказать то же самое о Гефестионе, который, когда дело доходило до внешней стороны событий, старался следовать всем традициям. «Почему, — спросила Клеопатра сама себя, — я должна участвовать в церемонии, которая продемонстрирует, что я делаю что-то в угоду моему братцу и его совету слабаков?»

— Госпожа моя, в последние годы ты заменила своего отца. Ты правила страной в одиночку. Но твой брат имеет такие же законные права на трон, как и ты.

— Я в силах вынести моего скучного брата-школяра, цитирующего Гомера, — сказала Клеопатра. — Но я не могу разделить власть с его регентским советом. Я правила этой страной вместе с отцом, а потом одна — когда мой отец потерял интерес к делам царства. Почему я должна делить корону с напыщенным евнухом, с хлыщеватым воякой, со второсортным философом и маленьким мальчиком?

— Дело в том, что закон отдает предпочтение наследникам мужского пола вне зависимости от возраста, — напомнил Гефестион.

— Законы создаются смертными и могут быть изменены, — произнесла Клеопатра. До нее, Клеопатры, в Египте уже были женщины, правившие самовластно; это подтвердилось во время ее недавнего путешествия.

— Я должен предупредить тебя, что если ты не станешь сотрудничать с регентским советом, то правительство разделится надвое. Ты уничтожишь мирный порядок, установленный твоим отцом.

— Давай не будем дурачить самих себя. Ни я, ни мой брат не правим Египтом. Рим и его требования — вот что управляет всеми нами. Я намерена продолжать политику моего отца, которую Потиний полностью отвергает. Я собираюсь заручиться поддержкой римлян.

— Но почему Рим должен поддержать тебя против твоего брата? Это будет противоречить условиям завещания твоего отца, которое римлянин Помпей поклялся провести в жизнь. Какую стратегию ты изберешь для получения их поддержки?

— Боги еще не просветили меня, — ответила Клеопатра. Именно так мог бы сказать ее отец. — Я могу сообщить тебе одно. Я не позволю этой кучке уродов манипулировать мною. Александрия слишком тесна для нас.

— В этом случае, госпожа моя, — отозвался первый советник, — будет интересно увидеть, кто покинет Александрию первым.

Клеопатре успешно удалось избежать церемонии, однако обычай и последняя воля Авлета требовали, чтобы брат и сестра заключили брачный союз. Они, будучи совершенно чужими друг другу, именовались мужем и женой во всех официальных документах, и к тому же, в соответствии с завещанием их отца, к их и без того длинным формальным титулам теперь добавлялись слова «Возлюбленный Сестры Своей» и «Возлюбленная Брата Своего». После того как документы были подписаны, Птолемей Старший, ныне царь Птолемей XIII, вертя в руках церемониальный скипетр, который он, несомненно, выудил из сокровищницы, перегнулся через стол и прошептал:

— Да благословят бессмертные наше ложе, дорогая сестра. От семени моих чресел из твоего прекрасного лона выйдет много Птолемеев.

Клеопатра смотрела ему в глаза и видела Теа — Теа, лишенную малейших признаков красоты. Клеопатра наклонилась к брату, словно намереваясь поцеловать его, но вместо этого прошипела ему в лицо:

— Это самое близкое расстояние, на которое твой торчок-недоросток когда-либо приблизится к моему лону, братец. А когда он вырастет окончательно, можешь воспользоваться им, чтобы доставить удовольствие своему евнуху. Именно этого он и добивается — чтобы я была мертва, а он стал твоей царицей.

Мальчик-царь ударил скипетром по столу, оставив длинную выбоину на его полированной поверхности. Несмотря на все старания, слугам Клеопатры так и не удалось до конца стереть этот след.

* * *
Клеопатра приказала, чтобы на дворцовой кухне приготовили побольше различных блюд и напитков для двоих сыновей Марка Бибула, чтобы те могли отведать всего, пока она и Гефестион обсуждают с ними дела. Прием римлян всегда был щекотливым предприятием; важно было сделать вид, что государство не просто стабильно, но и процветает. Любое проявление слабости перед римлянами обернулось бы недвусмысленным приглашением к захвату страны. С другой стороны, демонстрировать богатство означало соблазнять возможностью отобрать это богатство.

— Царица, мы благодарим тебя за прием, — сказал старший Бибул, молодой человек полного телосложения с безмятежным лицом.

— И за то, что этот прием оказался столь любезным, — добавил младший брат, очарованный размерами и убранством большой Дионисиевой приемной. — Наш отец шлет тебе свои приветствия.

— Я сожалею, что во время моего пребывания в Риме мне не пришлось познакомиться со знаменитым Марком Бибулом. Я и мой отец жили уединенно на пригородной вилле Помпея и почти не уделяли внимания общественным обязанностям.

Клеопатра спрашивала себя, знали ли они то, что знала она: что их отец, Марк Бибул, был посмешищем для всего Рима. Некогда он был соконсулом Юлия Цезаря, но тот настолько запугал его, что Бибул провел весь год до истечения срока службы у себя дома. Он не выходил за дверь целых восемь месяцев под тем предлогом, что ему нужно испросить совета у жрецов, гадающих по полету птиц, прежде чем присоединиться к правительству. Трусливое поведение Бибула породило шутку, что, дескать, тот год отмечен консульством Юлия и Цезаря. Но глупость, похоже, не повредила ничьей политической карьере; теперь Бибул стал наместником Сирии — выгодный пост, покинутый жадным «освободителем» Александрии Габинием.

— В провинции, где правит мой отец, сложилось тревожное положение, госпожа, и он просит твоей помощи, — сказал старший Бибул.

Хотя он обращался к Клеопатре, но смотрел при этом на Гефестиона, который лишь кивнул в сторону царицы. Клеопатра подумала, что римлянам, наверное, трудно вести дипломатические переговоры с женщиной, поскольку ни одна римлянка не была допущена к участию в правительственных делах. Неважно. Пусть учатся. Она склонила голову набок, демонстрируя интерес к его речи.

— Парфяне отказываются покидать пределы Сирии. Мы пытаемся вытеснить их в Месопотамию, но они не двигаются с места. В этой области нет римской армии, и потому мы все находимся в большой опасности. Парфяне, как хорошо тебе известно, правительница, непредсказуемы и воинственны.

Младший брат, который, похоже, лучше разбирался в том, кто из присутствующих наделен большей долей власти, объяснил Клеопатре: если римляне потеряют Сирийскую провинцию и та отойдет к Парфии, все союзники Рима, включая Египет, окажутся под угрозой.

— Мой отец требует, чтобы ты прислала ему ополчение, оставленное здесь Габинием для поддержания мира в Александрии. В твоем царстве сейчас все спокойно, в то время как наша провинция в опасности. Мы знаем, что армия все еще здесь и что эти солдаты прошли римскую военную выучку. Можем ли мы рассчитывать на твою щедрость?

Клеопатра и Гефестион обменялись быстрыми взглядами. Солдаты Габиния, невзирая на дары, пожалованные им Габинием, все еще оставались в Александрии, и само их присутствие было угрозой. Жадные наемники уже не так наводили ужас на горожан, как в былые времена, но все еще не до конца оставили свои замашки. Время от времени они предъявляли необоснованные требования к правительству, а правительство, напуганное присутствием армии, не питающей верности по отношению к законной власти, неизменно уступало им. Гефестион знал, что Клеопатра с радостью избавилась бы от них всех скопом. Это также предоставляло возможность снискать расположение Рима, шанс изменить перечень взаимных долгов и обязательств. Однако не следовало показывать, что требование Рима было для Египта скорее благом, нежели тяготой.

Царица и ее советник поняли мысли друг друга и не сказали ничего.

— Удовлетворишь ли ты просьбу моего отца и окажешь ли такую услугу народу Рима? — спросил старший брат.

Клеопатра слышала, как он пытается подавить высокомерие, сквозящее в голосе, однако попытка оказалась не слишком успешной. Младший был лучшим дипломатом — он спокойно ждал, придав своему лицу приятное выражение, совершенно уверенный в том, что их требования будут удовлетворены. Клеопатра не хотела, чтобы они начали добиваться своего силой. Будет намного лучше, если она проявит щедрость и благоволение.

— Первый советник, ты видишь какие-либо причины не удовлетворить просьбу наших друзей? Говори, если у тебя есть какие-либо сомнения. Сыновья Бибула — наши друзья и, несомненно, поймут, если найдутся обстоятельства, по которым мы не можем пойти им навстречу.

— Владычица, — произнес Гефестион тоном, который лишь она сочла чрезмерно серьезным и встревоженным. — С тех пор как твой отец был восстановлен на престоле армией Габиния, у нас в стране царит мир. Хотя в настоящее время мы ни с кем не воюем, я опасаюсь, что уход воинов Габиния подвергнет нас опасности.

Выслушав эти «новости», Клеопатра преувеличенно устало ссутулила плечи, как будто кто-то внезапно взвалил на них тяжелую ношу. Она не произносила ни слова и, казалось, пребывала в глубокой задумчивости — лишь возвела глаза к потолку.

— Царица, — заговорил младший Бибул мягким голосом. — Я не могу выступать ни за римский Сенат, ни за Помпея, ни за нынешних консулов. Но я могу сказать за своего отца, а он человек честный. Если в отсутствие армии с твоим государством что-либо случится, мой отец немедленно придет тебе на помощь. Он поддержит тебя всеми ресурсами, находящимися в его распоряжении, — а я могу тебя заверить, что этих ресурсов немало. Удовлетворив нашу просьбу, ты, как и твой отец прежде, объявишь всему миру, что ты друг и союзник римского народа. Рим никогда не забывает своих друзей.

Насколько наивен этот с виду вдумчивый человек? Будучи, вероятно, лет на пять старше ее, он по-прежнему изрекал идеалистические сентенции, которые более пристали пылкому юнцу, чем зрелому мужу. Неужели он сам верил во все, что говорил? Или он куда больше искушен в дипломатии, нежели она полагает?

Царица умоляюще посмотрела на первого советника.

— Как можем мы отказать этим людям в час их нужды?

— Если госпожа понимает опасности, сопряженные с этим, и по-прежнему желает откликнуться на сию просьбу, то мне остается лишь смириться и надеяться на лучшее, — отозвался Гефестион.

— Идите прямо к командующему армией и обговорите с ним все. Я сообщу военачальникам, что они должны повиноваться вашим приказам и немедленно следовать с вами в Сирию, в том количестве и в том порядке, в каком вы распорядитесь.

Римляне поклонились Клеопатре, а затем почти целый час рассказывали ей о последних интригах в Риме и об угрозах этого выскочки Юлия Цезаря, который собрал слишком большую армию, чтобы сохранить благосклонность римской знати. Старший сын Бибула плеснул вином на мозаичное лицо Диониса, вспомнив об оскорблениях, которые егоблагородный отец претерпел в тот год, когда был соконсулом Цезаря. Клеопатра почти ничего не сказала по этому вопросу, вместо этого повернув разговор на более благоприятные темы — такие, как количество мест в новом театре, который недавно возвел Помпей, и достоинства последних постановок. Все вежливо согласились на том, что римские актеры на сцене великолепно подражают своим греческим предшественникам. Это было весьма приятное завершение трудного разговора.

* * *
На следующее утро, едва пробудившись, Клеопатра узнала страшную новость: сыновья Бибула мертвы. Убиты двумя командирами наемников, которые дали ясно понять, что не имеют ни малейших намерений возвращаться в Сирию. Им очень нравилась жизнь, которую они вели в Александрии: они были женаты на прекрасных женщинах, и им платили хорошее жалованье, которое не нужно отрабатывать. Почему же они должны идти в Парфию и защищать там римский оплот? Многие из солдат Габиния были сирийцами и радовались тому, что Бибулу, ненавистному римскому наместнику, угрожает опасность. Когда братья заявили, что приказ отдала сама царица, командиры схватили их и перерезали им глотки.

Разгневанная наглостью и неповиновением солдат, Клеопатра приказала начать расследование. Не боясь ее ярости, два головореза открыто сознались в совершении этого преступления. Царица немедленно приказала арестовать их, заковать в цепи и отправить к Бибулу для того, чтобы он сам назначил им наказание. Она сказала Гефестиону, что она не желает жертвовать добрыми отношениями с Римом ради двух излишне горячих наемников.

— А что скажет по поводу этих независимых действий регентский совет? — спросил первый советник.

— Совершенно очевидно, что рано или поздно конфликт между мною и регентским советом неизбежен, — резко ответила Клеопатра.

— Ты, кажется, решительно настроена начать этот конфликт, — промолвил Гефестион.

— Когда это случится, нашим судьей и посредником будет Рим. Сенат может послать самого Бибула разрешить проблему. Ты подумал об этом? Из всех должностных лиц Рима он находится к нам ближе всех. И если те, кто убил его сыновей, останутся безнаказанными, это не сослужит мне хорошую службу.

Клеопатра тщательно обдумала этот вопрос. Гефестион не любил рисковать, поэтому ей приходилось отвергать его советы тогда, когда она считала это необходимым.

— Кроме того, эти военачальники вообще не имели права убивать кого бы то ни было. Как они посмели? Я думаю, следует сделать их участь показательным примером для остальных.

— Мне кажется, мы вот-вот дойдем до сути вопроса, — зловеще промолвил Гефестион. — Регентский совет желает видеть тебя.

— И я должна встретиться с ними?

— Тебе надлежит согласиться.

— Отлично. Впусти их.

Потиний вошел в кабинет в сопровождении Теодота, царя Птолемея XIII, которому только что исполнилось двенадцать лет, и царевны Арсинои, повыше локтя которой блестел браслет, унаследованный ею от Береники, — серебряная змея с изумрудами в глазницах. Какая наглость — надеть наследство предательницы, направляясь в кабинет царицы! Однако девочка была потрясающе красива, она очень напоминала Теа — и лицом, и роскошными формами.

Птолемей Старший был облачен в официальное одеяние, предназначенное для религиозных церемоний. Клеопатра задумалась, как далеко зашел евнух, позволяя этому мальчику играть роль царя. Низенький и пухлый, с маленькими глазками и округлым животиком, Птолемей Старший, несмотря на юные годы, уже обзавелся вторым подбородком. Не унаследовав ни одной из прекрасных черт своей матери, он был почти точной копией отца, но в нем не было артистической жилки, придававшей своеобразную притягательность причудливому характеру Авлета.

— Приветствую мою сестру и жену, — произнес он, насмешливо улыбаясь.

Они не разговаривали друг с другом на протяжении многих месяцев. Теперь он взирал на нее с чувством, которое Клеопатра приняла за обиду или негодование, хотя в поведении Птолемея сквозило также непривычное самодовольство.

— Чему мы обязаны этим визитом? — спросила Клеопатра. Она с удовольствием заменила бы слово «визит» на «вторжение», ибо именно на вторжение это больше всего и походило.

— Мы рассмотрели требование сыновей Бибула о передаче под их командование солдат Габиния; мы рассмотрели согласие царицы с этим требованием; и наконец, мы рассмотрели наказание, назначенное командирам, предположительно ответственным за злосчастное убийство братьев Бибулов. Мы пришли заявить протест относительно того, что ты не уведомила нас и не посоветовались с нами.

Потиний произнес это обвинение, не переводя дыхания. Видимо, он хорошо отрепетировал свою речь.

Пока евнух говорил, Теодот сопровождал его слова кивками.

Гефестион не замедлил с ответом:

— Царица не сочла данное дело достаточно важным, чтобы созывать официальное собрание для его обсуждения. В конце концов, она не предвидела — не могла предвидеть — последствия встречи римлян с командирами наемников.

Потиний не обратил на него внимания.

— Мы пришли сюда, чтобы уведомить тебя о серьезных последствиях этих действий, поскольку ты даже не подозреваешь, как велики ныне эти последствия.

— Вот как? — отозвалась Клеопатра, прежде чем Гефестион успел вмешаться опять. Все, у нее больше не хватает терпения на этого щеголеватого кастрата. И ей не нравился ледяной взгляд Арсинои. — Зачем понадобилось присутствие моей сестры на этой встрече? Царевна не занимается официальными делами, не так ли? Или меня опять неправильно уведомили о распределении должностей в правительстве?

Юный царь вскинул руку, окутанную складками ткани, и наставил палец на Клеопатру, выпалив:

— Она здесь, потому что она моя настоящая сестра, и жена, и товарищ. Не то, что ты!

— Мой дорогой брат, если это необходимо, я могу показать тебе наш брачный контракт, подписанный всеми присутствующими здесь, кроме этой твоей сестры. Неужели ты забыл условия завещания нашего отца?

— А ты? — закричал он. — Думаешь, ты такая умная?

Потиний положил руку на плечо царю, чтобы успокоить его. Теодот поджал губы, недовольный этим всплеском эмоций. Арсиноя теребила локон, словно не замечая недовольства Клеопатры ее присутствием. «Что они такого знают, чего не знаю я? — гадала Клеопатра. — И что этот безмозглый мальчишка хотел сказать словами «моя настоящая сестра и жена»?»

— Госпожа, боюсь, нам следует поместить тебя под домашний арест, — небрежно бросил Потиний, словно сообщая о чем-то совершенно неважном.

— Что? — Клеопатра вскочила на ноги.

— Как ты смеешь говорить с царицей таким тоном? — вопросил Гефестион. — Я позову стражу!

Он подошел к двери и распахнул ее. В кабинет вошли два охранника.

— Прошу тебя, господин, сядь, — вежливо обратился один из них к первому советнику. — Я не хочу причинять тебе вред.

— Что тут происходит? — требовательно спросила Клеопатра, ухватившись за край стола — единственную твердую вещь, оказавшуюся в пределах ее досягаемости.

— Сядь, госпожа, — повторил Потиний. — Нет необходимости проявлять эмоции. Мы должны это сделать для твоего же собственного блага. Ты взяла на себя ответственность, пообещав этим римлянам солдат. Тебе действительно следовало собрать официальное заседание. Теперь это должно быть для тебя очевидно.

— Ты просто кукла в руках этих римских ублюдков, точь-в-точь как отец! — выкрикнул Птолемей. — Он продал нас римлянам, и ты собираешься сделать то же самое. Но я тебе не позволю.

На этот раз Арсиноя успокоила брата, обняв его за плечи.

— Мы тебе не позволим, — подтвердила она.

В душе Клеопатры поднялся гнев, который она не сумела подавить. Она не могла мыслить ясно. Она вообще не могла думать. Кровь, казалось, покинула ее тело и теперь вся пульсировала в голове. Руки похолодели. Она пыталась подняться, но поняла, что вряд ли устоит на ногах.

Гефестион обратился к стражникам:

— Я требую, чтобы вы сказали, по чьему приказу вы находитесь здесь. Это — ваша царица! Вы будете сурово наказаны за то, что совершили сегодня.

— Нет, господин, мы здесь затем, чтобы защищать царицу, — ответил страж. — Солдаты Габиния собрались у ворот дворца и желают ее видеть. Они разгневаны тем, что госпожа отослала их командиров в Сирию для предания наказанию. Они угрожают разрушить дворец и сжечь город. Мы здесь затем, чтобы никто не мог причинить вред ни царице, ни ее сторонникам.

— Как я сказал, нет никакой нужды закатывать истерику, — кивнул Потиний. — Наши сегодняшние действия предприняты исключительно в интересах царицы.

— И в интересах всех остальных, — подхватил Теодот. — В данный момент Ахилла ведет переговоры с наемниками, чтобы успокоить их.

— Ты такая же, как наш отец, разве нет? — спросил у Клеопатры Птолемей. — Тогда люди стояли у ворот, требуя его отречения, а теперь они требуют того же самого от тебя.

— А кто позвал их туда, дурачок? — фыркнула Клеопатра. — Разве ты не видишь, что это сеть, сплетенная твоими хитрющими дружками? Это не я кукла, а ты, мой дорогой братец. Подожди и увидишь, как кукольник приведет тебя к ужасному финалу.

Она бросила взгляд на Потиния, страстно желая стряхнуть пощечиной румяна с его лица.

— Владычица, — произнес Потиний, поднимаясь, — ты будешь заключена в своих покоях во дворце до тех пор, пока регентский совет не придет к мнению, что тебе можно возвратить свободу, не подвергая тебя при этом опасности. Мы ведь не можем допустить, чтобы с царицей что-нибудь случилось, верно?

— Ты дурак, Потиний! — сказала Клеопатра, тоже вставая из-за стола. — Я низвергну тебя. Клянусь в этом памятью моего любимого отца! Даже после смерти Авлета его дети предают его. — Она бросила взгляд на брата и сестру. — Убирайтесь!

— Мы уходим, — ответил Потиний, собирая складки одеяния вокруг своего массивного тела и заворачиваясь в накрахмаленное цветастое полотно, словно облекаясь боевой броней. — Мы уходим, а ты остаешься. Солдаты будут стоять у твоих дверей, дабы перехватить тебя, если ты вздумаешь ослушаться.

— Да просто отдайте ее солдатам! — взвизгнул Птолемей, его толстое тело заколыхалось — точь-в-точь как у его отца, когда тот был в ярости.

Арсиноя засмеялась.

— Идемте, — промолвил Потиний, покровительственно обнимая за плечи царственных детей. — Давайте оставим царицу предаваться размышлениям.

Клеопатра повернулась к ним спиной и стояла неподвижно до тех пор, пока не услышала, как захлопнулась дверь. Когда она снова обернулась, в комнате не было никого, кроме Гефестиона, угрюмо сидевшего в кресле, да двух стражников со сверкающими мечами наголо, загораживающих выход.

ГЛАВА 21

Он всегда был усталым, но редко чувствовал потребность в отдыхе. Цезарь обдумывал этот парадокс, глядя на неширокую реку, за два дня непрерывных дождей поднявшуюся до опасного уровня. Красноватая илистая вода неслась мимо, унося время прочь от его сонных, красных от усталости глаз. Цезарь думал о греческом философе Гераклите, который сказал, что нельзя войти в одну и ту же реку дважды. Если Цезарь перейдет Рубикон, ни река, ни Цезарь, ни один из его солдат, ни сам Рим больше не останутся прежними.

Через несколько минут он и его люди могут оказаться на другом берегу, в Италии. Они ступят на родную землю как враги. Цезарь находил весьма занятным тот факт, что лишь четверть мили и пять минут отделяют его от того, чтобы развязать войну в собственной стране. Должен ли он сделать это? Должен ли он пересечь вечно меняющуюся реку, раз и навсегда оставив позади прежний мир?

Хотя вокруг Цезаря находились пять тысяч человек, он чувствовал себя одиноким. Ему уже пятьдесят один год, больше, чем самому старшему из его солдат. Он не хотел начинать войну, в особенности против собственного народа, но какой выбор ему предоставили? С ним играли, отвергая его многочисленные разумные предложения. Сенат отозвал два его легиона — предположительно для того, чтобы они присоединились к Помпею для военной кампании в Парфии, — и в знак доброй воли Цезарь отпустил их. Но Помпей не пошел на восток. Он остался в Риме, заново обучая людей Цезаря и держа их в городе, где они могли схватить Цезаря. Но только в том случае, если он, Цезарь, повинуется Сенату, сложит с себя командование и войдет в Рим как простой гражданин.

Неужели они считают его глупцом? Требуют, чтобы он распустил легионы, и в то же время настаивают, чтобы Помпей сохранил за собой свое воинство! Они действительно полагают, что он вступит в Рим без защиты — туда, где его немедленно заключат в темницу и будут судить за те непонятные нарушения конституции, которые он якобы совершил десять лет назад, если верить обвинениям?

В качестве последней попытки договориться Цезарь послал в Рим трибунов Квинта Кассия и Марка Антония, дабы они передали Сенату его, Цезаря, весьма скромные требования и предложения мира. Но Сенат запугал этих двоих, отказав им в праве вето и заставив их покинуть Рим в наемной повозке, одетыми как рабы. Блестящая возможность для Антония, подумал Цезарь. Антоний, любивший общество актеров, сыграл эту роль с удовольствием. Когда трибуны прибыли в Равенну и сообщили невероятные новости — Сенат не просто отверг предложения Цезаря о заключении мира, он также оскорбил народных трибунов, — Цезарь встал перед строем своих солдат и произнес речь.

— Они соблазнили Помпея и ввели его в заблуждение, завистливо преуменьшая мои заслуги. И все же я всегда поддерживал Помпея и помогал ему добиться успеха и признания. В недавнем прошлом Рима вооруженное воинство восстановило право трибунов на вето. Теперь вооруженное воинство отняло это право. Я был вашим командиром на протяжении девяти лет; под моим предводительством ваши усилия во славу Рима увенчались великой славой. Вы выигрывали бессчетные битвы и усмирили большую часть Галлии и Германии. Теперь я прошу вас защитить мою репутацию от поползновений со стороны моих врагов.

Солдаты уже рвались в бой за правое дело. Ему никого не пришлось просить дважды.

— На Аримин! — кричали они.

Аримином именовался город по ту сторону Рубикона, куда отбыли трибуны, дабы начать кампанию в поддержку Цезаря, — первый оплот, который Цезарь мог захватить в Италии, если решится пересечь реку и тем самым разжечь войну против своих недругов.

Он был способен на это. Способен обратить оружие против Сената и победить, способен повести этих солдат в любую страну и свергнуть нынешнее правительство — пусть даже это будет правительство Рима. Он не требовал от Сената ничего, кроме своих прав. Он предлагал распустить свои войска, если Помпей сделает то же самое. Он хотел лишь, чтобы ему позволили оставаться консулом и в отсутствие в Риме, как того пожелал народ, и с достоинством вернуться в политическую жизнь города. Но Сенат жаждал лишить его легионов, чести и прав.

В каком мире грез обитают господа сенаторы, если вообразили, что он будет потакать им?

— Господин, ты колеблешься.

Асиний Поллион, один из немногих офицеров Цезаря, наделенных одновременно и отвагой, и способностью мыслить, подошел к военачальнику и прервал его одинокие размышления. Безукоризненно вежливый, честный, с аристократической внешностью, Поллион имел лишь один изъян, с точки зрения Цезаря. Изъяном этим была его юношеская дружба с самодовольным индюком, поэтом Катуллом. Но Цезарь прощал ему этот недостаток; ему нравилось стоять вот так в компании задумчивого молодого человека и размышлять о возможных последствиях своих приказов.

Снова пошел дождь, тяжелые капли разбивались о головы двух мужчин, которые стояли на илистой отмели и смотрели на бурное течение реки.

— Я мысленно созерцаю ужасы, которые вызову своими действиями, — обронил Цезарь.

— Люди не боятся этого, — быстро ответил Поллион.

— Я оцениваю несчастья, которые может навлечь на человечество такое простое действие, как переход через реку.

— Это верно, господин, повсюду размещены гарнизоны римских солдат. Если мы перейдем реку, то бросим вызов им всем. Они должны будут либо присоединиться к нам, либо оказаться побежденными.

— Но я также оцениваю несчастья, которые навлеку на себя, если не перейду реку. Как ты знаешь, престиж всегда был для меня превыше всего, превыше даже самой жизни. Если я не сделаю то, что собрался, то, боюсь, не смогу больше оставаться самим собой.

— Как я уже сказал, люди готовы.

Так вот до чего дошло! Несчастья человеческого рода против его собственных несчастий. Он может сделать то, чего требует Сенат: сложить оружие и явиться в Рим, прямо в расставленную ими ловушку. И будет ли всему человечеству лучше оттого, что он это сделает? Быть может, это предотвратит войну, но, в конце концов, чем так уж плоха война? Мужчины любят воевать. Цезарь не разочарует тех, кто поддерживал его и верил в него.

Кто посмеет сказать, что удача Цезаря не будет благом для всего человечества?

— Ну что ж, — негромко произнес Цезарь. — Бросим жребий. Пусть игра начнется.

* * *
Клеопатра не выходила из дворца в течение двух месяцев. Ей не было предоставлено ни свободы, ни уединения; она покидала свою комнату только для ежедневной прогулки во внутреннем дворике с Гефестионом или Хармионой в сопровождении двух бдительных стражей.

Ее отстранили от участия в делах правительства, но Гефестион сообщал ей мрачные новости. Предыдущим летом истинная мать Египта, жизнедарящий Нил поднялся лишь на половину высоты своего обычного разлива. Теперь в стране не хватало пищи. Без разрешения царицы регентский совет издал указ, подписанный именами ее и ее брата, и в указе том говорилось, что зерно не будет распределяться по провинциям, а вместо этого должно отсылаться прямиком в Александрию, дабы предотвратить голод в столице. Наказанием для торговцев зерном, пойманных на поставках пищи в провинции, была смертная казнь. Народ сбегал из провинциальных номов и заполонял столицу. Те, кто оставались, либо умирали от голода, либо объединялись в шайки и поднимали мятежи. Какой выбор предоставил им регентский совет? Он защищал свои собственные интересы и интересы греков, живущих в Александрии, одновременно обрекая на голодную смерть коренное население. Клеопатра подумала о своих верных сторонниках в Фивах, которые наверняка считают, что она предала их. Но она ничего не могла поделать.

Хармиона не отходила от нее, наблюдая полным подозрения взглядом, как рабы отведывают каждую порцию, предназначенную для Клеопатры, и тщательно изучая белье и одежду, полученные из стирки, — не пропитана ли ткань тайной отравой? Хармиона даже привела во дворец старуху-нубийку, чтобы та ежедневно предсказывала судьбу царицы и изучала ее вещи в поисках проклятий, наложенных так, что неопытный глаз может не заметить их.

Клеопатра не получала никаких писем. Она требовала, чтобы послания, пришедшие для нее из внутренних областей царства или из-за границы, немедленно передавались ей, но в ответ получала лишь заверения, что ей никто не пишет. Впервые на ее памяти она была лишена доступа к сведениям, собранным хитрой шпионской сетью, которую создал еще ее отец. Ни известий от Архимеда или Аммония, ни словечка от ее знакомцев на востоке. Она была уверена, что регенты перехватывают предназначенные для нее послания.

После нескольких месяцев заточения и плохих новостей Клеопатра получила известие о том, что в Александрию прибыл старший сын Помпея, Гней.

— И я должна выйти к нему, как будто ничего не случилось? — спросила она у Гефестиона.

— Совершенно верно, как я полагаю, госпожа, — отозвался тот. — Быть может, мы сумеем использовать этот неожиданный визит к нашей пользе.

Клеопатра содрогнулась, входя в царскую палату приемов, где она и ее отец в былые времена проводили долгие часы за делами. Ее приземистого толстого братца сопровождали регенты. Потиний был облачен в свои обычные одеяния. Ахилла надел официальный наряд военачальника, а Теодот, как всегда неодобрительно поджимавший морщинистые губы, таскал на плечах мантию ученого. Что, интересно, должен был подумать римлянин при виде этого сборища комических персонажей, управляющих государством?

Гней унаследовал от отца высокий рост, классическую римскую стать и внушительную манеру держаться. Клеопатра была рада, что у нее имелось время позаботиться о своей внешности. В отсутствие прочих дел они с Хармионой совершенствовали тонкости наложения косметики, которая придавала царице достойный вид. Она по-прежнему сурьмила глаза и накладывала краску на губы и ладони. Но рабыня-банщица предложила еще полоскать волосы царицы в настое хны, чтобы усилить их блеск, и покороче обрезать волосы, обрамляющие лицо, в то время как вся остальная шевелюра искусно укладывалась в узел на затылке. Все эти изменения выставляли в выгодном свете наиболее привлекательные черты Клеопатры — зеленоватые глаза, густые темные волосы, отливающие рыжиной, сочные полные губы, четко очерченные скулы; а крупный по-мужски нос словно бы уменьшался.

Она была одета в простое платье, подчеркивавшее приятные изгибы ее тела, — наконец-то фигура Клеопатры стала женственной. Не имея возможности каждый день кататься верхом, она набрала несколько фунтов веса, и они распределились как раз в нужных местах. Клеопатра была весьма горда своей новой фигурой. Ей понравилось носить платья из изысканных тканей, украшенных длинными нитями жемчуга или застежками из крупных изумрудов. Она смешивала для себя особые ароматические масла, взяв с алхимика клятву, что он сохранит их состав в секрете. Если в прошлом она использовала все эти ухищрения, чтобы скрывать свою юность, то теперь они были нужны ей ради того, чтобы усилить ее естественное очарование.

Хотя Клеопатра и не стала красавицей, но она была более чем привлекательна и прекрасно знала это. Она замечала и взгляды, задерживавшиеся на ее лице и фигуре несколько дольше, нежели пристало рассматривать царицу, и учащенное дыхание мужчин, мимо которых она проходила, — словно они пытались насладиться не только приятным зрелищем, но и небывалым ароматом прелестного цветка.

В глазах римлянина тоже отразилось восхищение внешностью Клеопатры, и она не смогла этого не отметить. Бросив взгляд на своего брата, который, похоже, был потрясен неожиданной чувственностью сестры, она поняла, что застала его врасплох.

— Как ты похож на своего отца, — произнесла царица, позволив римлянину взять ее за руку и глядя ему в глаза чарующим взором. Она говорила с ним на латинском языке, зная, что это разозлит ее брата и регентов. — Я надеюсь, он пребывает в благополучии?

— Он благополучен настолько, насколько можно этого ожидать при сложившихся обстоятельствах, — ответил римлянин.

— Что ты хочешь сказать? Неужели он болен? — спросила Клеопатра.

Гней жестом руки отказался от предложенного ему подноса с едой и напитками. Клеопатра вспомнила, что римляне иногда поступают так, дабы подчеркнуть свои стоические убеждения, в особенности в трудный час. Ясное лицо Гнея омрачилось. Напряженным голосом он обратился к собравшимся:

— Будучи союзником моего отца и находясь в долгу перед ним за его щедрое гостеприимство по отношению к твоему отцу, покойному царю, во время пребывания оного в Риме, равно как за неустанные усилия по восстановлению законного правительства вашего государства, ты ныне должна откликнуться на просьбу моего отца. Он просит тебя немедленно снарядить для меня флот и сухопутную армию, дабы помочь Риму в борьбе против ренегата Юлия Цезаря.

— Рим воюет с Цезарем? — удивилась Клеопатра. — До нас еще не дошла эта новость. Или дошла? Как получилось, что мы не слышали об этом?

Она посмотрела на остальных присутствующих. Они отреагировали с вежливым намеком на внимание, как будто сын Помпея принес им последние известия о здоровье дальнего родственника.

— Царица, как известно всему миру, Цезарь намеревается установить свою тиранию. Этот человек безумен. Он отвернулся от Республики и конституции и начал действовать сам по себе, — негодующе произнес Гней. — Сенат почти в полном составе явился к моему отцу и стал молить его защитить государство от угрозы со стороны Цезаря. Мой отец — единственная сила, могущая стать щитом против Цезаря; он единственный, под чьим началом находится армия, способная разбить легионы Цезаря. Они обезумели от долгих лет победоносных войн и целиком и полностью порабощены Цезарем.

Потиний и Теодот начали бормотать сочувственные слова в адрес Гнея, осуждая действия Цезаря и предлагая Помпею свою безоговорочную помощь. Потиний выступил вперед:

— Царица великолепно помнит ту благосклонность, которую твой отец оказал царскому семейству в Риме. Разве не так, владычица?

— О да, — ответила Клеопатра, осознав, что Потиний уходит от обязательств по передаче Гнею армии и флота, ведя отвлекающие разговоры. — Я была всего лишь девочкой, и твой отец позволил мне ездить верхом на своей лошади, просто потому, что мне так хотелось.

— Мне известна эта история, царица, — отозвался римлянин, низко поклонившись ей, а потом вновь обратив к ней свое красивое лицо и одарив ее долгой улыбкой.

«Как удается этим римлянам сохранять белизну зубов? — гадала Клеопатра. — Они у них такие белые и острые, словно у молодых хищников. Неужели это потому, что близнецы, основавшие их город, действительно были выкормлены волчицей?»

Царица не знала, пытается ли Гней очаровать ее или завоевать ее поддержку. А может, то и другое разом? Она улыбнулась ему в ответ, в то же время спрашивая себя: если Помпей столь могуществен, то почему его сын явился в Александрию испрашивать помощи у египтян? Ведь нельзя же усомниться в том, что многочисленных римских легионов вполне достаточно, чтобы защитить Италию от ренегата Цезаря.

— И как идет война? — поинтересовалась она. — Каковы ваши успехи?

— Мой отец покинул Италию, чтобы перегруппировать свои армии в греческих землях. Он ожидает поддержки от наместника Сирии. Цезарь вторгся в Испанию. Он намеревается отобрать ее у римского народа и установить в ней свою власть.

Так значит, всего за несколько месяцев Цезарь изгнал могущественного Помпея из Италии и уже обратил свои помыслы на захват остальных римских провинций — тех, которые еще не были подчинены ему. А ведь еще и март не наступил.

— А что касательно Рима? Кто правит в городе?

Гней, похоже, чувствовал себя неуютно, как будто ему не нравилось, что его допрашивают подобным образом.

— Цезарь вошел в Рим. По его приказу солдаты ворвались в храм Сатурна и забрали оттуда казну вопреки вето, наложенному народным трибуном Метеллом, который самолично пытался остановить преступников, встав у них на пути. Ренегат конфисковал всю казну Рима для войны против своей собственной страны. Он произнес угрожающую речь, обращенную к сенаторам, сказав, что, если они слишком трусливы, чтобы править вместе с ним, он будет править один. Затем он ушел, забрав все деньги и оставив присматривать за городом своего ставленника Антония.

— Какой ужас! Какое предательство! — закудахтал Потиний.

— Значит, Цезарь взял город? — уточнила Клеопатра.

Не обратив внимания на ее вопрос, Гней продолжал:

— Цезарь недооценивает могущество моего отца. С его стороны было глупостью позволить моему отцу ускользнуть в Грецию. Помпей Великий явится с победой из восточных земель, как это было тринадцать лет назад. — Гней был готов защищать своего отца до последнего, и Клеопатра оценила эту готовность. — Мы должны застать Цезаря врасплох, если он достаточно глуп, чтобы верить, будто может выиграть войну на землях Греции!

Потиний выпрямился, напустив на себя благочестивый вид.

— Пусть Афина Паллада, чей щит подобен грому, защитит твоего отца в этой войне! Сегодня за ужином мы проведем подсчет наших кораблей и солдат, которых мы можем передать под его начало.

Выразив облегчение и признательность, Гней ушел.

— Великий человек! — воскликнул Потиний. — Не знаю, как мы сможем отказать ему!

— Внесем наш малый вклад в эту войну, помогая Риму уничтожить самого себя! — хихикнул Теодот.

Птолемей тоже засмеялся. Ахилла оставался серьезным, не сводя глаз с Клеопатры и ожидая ее ответа. Она не могла даже представить, каков их план, если он у них вообще имелся. Если бы эти глупцы не лишили ее сношений с внешним миром, она сумела бы подготовиться к такому обороту дел.

— Давайте не спешить на помощь Помпею, — сказала Клеопатра.

Она напомнила им о склонности Помпея к бездействию, о том, как Помпей сбежал прятаться в сад, в то время как Цицерон стоял у ворот его дома, взывая к нему; вспомнила, как дважды в критических обстоятельствах Помпей отказывал Авлету в помощи.

— Дорогая моя девочка, у нас нет причин оказывать помощь Помпею, если не считать того, что нас вежливо попросили об этом. Какое нам дело, выиграет эту войну Помпей или Цезарь? Если мы поможем Помпею одолеть Цезаря, пусть будет так. Если бы Цезарь обратился к нам первым, полагаю, мы тоже дали бы ему то, что ему нужно. Хотя осмелюсь сказать, что Цезарь в свои, кажется, пятьдесят лет не производит такого приятного впечатления, как молодой сын Помпея.

— Безумие становиться в этой войне на чью-либо сторону, — сказала Клеопатра, услышав в собственном голосе нотку нетерпения. — Разве вы не слышали, что я говорила? Разве вам не понятно, что Помпей проигрывает эту войну и потому, будучи в отчаянном положении, послал своего сына в Египет искать поддержки? Неужели вы ничего не понимаете в римской политике? Мы не должны предпочитать Помпея Цезарю. Если Цезарь выиграет, он покарает нас за это. Он поставит нас на колени, как будто мы ничем не лучше этих варваров-галлов.

— Что ты знаешь о Юлии Цезаре? Ты ничего о нем не знаешь. Ты только думаешь, будто знаешь! — закричал Птолемей.

Даже не бросив взгляд в сторону брата, Клеопатра обратилась к регентам:

— Говорят, что прозорливость Цезаря лежит за пределами обычных человеческих возможностей, но временами он падает наземь в кратких приступах безумия, вызванных прикосновением богов. Затем, несколько минут спустя, боги чудесным образом освобождают его, и он вновь становится Цезарем. Как мы можем мечтать о том, чтобы бросить вызов подобному человеку? Если мы должны на кого-то ставить, то только на Цезаря. Он уже прогнал Помпея из Италии.

Птолемей вскочил со своего кресла и встал перед Клеопатрой. Он выглядел уменьшенной копией Авлета, глаза его выкатились, толстое лицо побагровело от ярости.

— Если ты бывала с отцом в Риме, это еще не значит, что тебе известно все, — прошипел он. — Стоило вообще отдать тебя солдатам!

— И что же, по-твоему, мы должны сделать, брат мой?

— Мы должны сделать так, как говорит Потиний. Мы дадим Помпею то, чего он хочет, чтобы он и Цезарь уничтожили друг друга. Если бы ты не была так околдована Римом, ты поняла бы, что это лучше всего.

Он уселся рядом с Потинием, который улыбнулся вспышке мальчишеского негодования.

Клеопатра рассмеялась про себя. Несомненно, евнух грезит о том, чтобы оказаться в одной постели с Гнеем сегодня же ночью, как будто удовольствия плоти были причиной заключать государственный союз с партией, которая проиграет войну!

Мгновенное предвидение снизошло на царицу, даровав очевидное и единственное решение всех ее проблем.

— Да будет так, — произнесла она и покинула зал, оставив всех глазеть ей вслед с разинутыми ртами — так удивлены они были ее согласием.

* * *
Царица не обедала в пиршественном зале со времен мятежа солдат Габиния, но в тот вечер ее торжественно препроводили к ужину, дабы создать для сына Помпея иллюзию, будто во дворце все в полном порядке. Гней не был одурачен этим маленьким семейным сборищем. Хотя ему отвели место между Потинием и Теодотом, он настоял на том, чтобы царица села рядом с ним, «ибо она выглядит печальной и одинокой».

— Какие мысли скрываются за столь прелестным личиком? — пожелал знать Гней. — Что заботит тебя?

Что ей ответить? Возможное изгнание. Голод. Восстание против собственного брата. Гражданская война. Птолемей против Птолемея, в то время как римляне сражаются против римлян.

Клеопатра пыталась поддерживать легкий разговор с римлянином, который старательно развлекал ее, в то же самое время гадая, сколько времени ей следует просидеть за ужином, прежде чем она сможет проскользнуть в комнаты первого министра и узнать, удалось ли ему набрать людей, которые помогут ей выбраться из города.

— Царица, прошу простить меня за дерзость, но я должен кое-что узнать, — сказал Гней, наклоняясь к ней поближе, кидая взоры в вырез ее платья и щекоча теплым дыханием ее ухо, так чтобы никто не могу услышать его шепот. — Как такая красивая молодая царица терпит супружескую жизнь с маленьким мальчиком-мужем? Я не понимаю ваших обычаев. Я знаю склонность греков к незрелым юношам, но, несомненно, женщине, особенно такой дивной женщине, как ты, на брачном ложе нужен взрослый мужчина, не так ли?

Он был наделен всеми качествами своего отца, которые заставляли ее краснеть, когда она была еще девочкой. Этот рост, широкие плечи, манящие глаза, этот голос — завораживающий, чарующий. Клеопатра молчала, не отвечая на вопрос и всем сердцем желая, чтобы в этот миг она была кем угодно, только не царицей Египта. Она с удовольствием забыла бы свой долг и положение и бросилась в объятия Гнея, словно обыкновенная шлюха. Но этому не бывать. Она напомнила себе о том, что после наступления темноты ей предстоит другая тайная встреча — с теми, кто рискует своими жизнями ради ее верховной власти.

— Брак между братом и сестрой — это древний обычай фараонов, и мой предок Птолемей принял его, чтобы умиротворить коренное население Египта. Египтяне верили, что фараоны были богами и что их божественная кровь не должна была смешиваться с кровью простых смертных. Я знаю, это кажется странным, но моя семья успешно следует этой традиции почти триста лет. Я думаю, что, когда мой брат достигнет зрелости, мы с ним произведем на свет множество детей и будем жить вполне счастливо.

Клеопатра гадала, удалось ли ей вложить в свой тон достаточно убедительности. Все это время в голове ее вертелась мысль о возможных выгодах от союза со старшим сыном Помпея. Существует ли какая-либо выигрышная сделка, которую она могла бы скрепить, дав волю плотским желаниям? Было бы очень соблазнительно использовать человека, так близко стоящего к источнику могущества. Но она просто не могла убедить себя, что Помпей возьмет верх над искусным в интригах Юлием Цезарем. И все же как хотелось слегка наклониться вперед и подставить губы этому великолепному молодому человеку, сидящему рядом!

Клеопатра позволила себе еще один долгий взгляд в глаза Гнею, а затем с сожалением ушла в свою комнату, где Хармиона уже собирала ее притирания и краски для лица.

— Я хочу, чтобы ты как следует поразмыслила о трудностях этого путешествия, — обратилась к ней Клеопатра. — Это не будет похоже на изгнание, проведенное в изящном особняке Помпея. Мы обе знаем, что ты — утонченная женщина, не привыкшая к тяжелым путешествиям и жизни на открытом воздухе. А нам предстоит и то, и другое. Я не смогу обеспечить тебе ни уюта, ни безопасности.

— Что? — негромко, но возмущенно переспросила Хармиона. — Я думала, ты заботишься о твоей Хармионе. А ты хочешь, чтобы я осталась здесь и погибла от ножа Арсинои или от яда Потиния?

Она выпрямилась во весь рост. Хармиона не была высокой, но благодаря прямой осанке и величественной манере держаться казалась выше.

— Я не хочу, чтобы ты оставалась здесь, но я могу отослать тебя куда-нибудь — например, в Грецию — до тех пор, пока мы не сможем спокойно вернуться в Александрию.

— А кто присмотрит за тем, чтобы ты правильно питалась? Кто позаботится о твоем гардеробе? Ты думаешь, что в тот момент, когда тебе нужно будет выглядеть истинной царицей, солдаты и рабы смогут подобрать тебе платье? Завить волосы? Да через неделю без моих забот ты будешь похожа на обносившегося пехотинца! Ты станешь тощей, как тростинка, потому что не будешь питаться вовремя. Я тебя знаю. Я ведь растила тебя с тех пор, когда ты была еще девочкой, не забыла?

Будучи всего на одиннадцать лет старше девятнадцатилетней царицы, Хармиона продолжала играть роль строгой няньки.

Их разговор прервало появление стража, который сообщил царице, что Ахилла стоит за дверью ее комнаты и испрашивает беседы наедине. Клеопатра старательно не смотрела в сторону Хармионы, чтобы обмен испуганными взглядами не насторожил охранника. Царица не могла придумать, что ей делать. Отказать Ахилле — значит разбудить в нем подозрения. Принять — значит рисковать, что все будет раскрыто. Быть может, он уже знает о ее планах побега? Неужели ее предали?

— Скажи ему, что я приму его в передней, — сказала наконец Клеопатра стражнику.

Она понимала, что должна успокоиться, должна каким-то образом заставить себя не думать об опасных вещах, иначе нервозность выдаст ее. Необходимо надеть маску невинности. Клеопатра сидела молча, закрыв глаза и забыв даже о присутствии Хармионы. Она мысленно представляла себя совершенно спокойной, не проявляющей ни мыслей, ни эмоций. Она молилась богине: «Владычица сострадания, помоги мне надеть эту маску. Позволь спокойствию, подобно плащу, укрыть мое тело. Позволь мне проявлять лишь рассудительность там, где я испытываю тревогу. Защити меня от подозрений, и я буду чтить тебя до конца моих дней».

И все же, выходя из комнаты, она чувствовала беспокойство.

К счастью, Ахилла находился в передней один, без сопровождения стражей, — значит, он не намеревается куда-нибудь увести ее. Он был одет, как подобает воину. Несмотря на строгое облачение, он был надушен, напомажен и широко улыбался. Красивый мужчина, нет сомнений, но так не похож на римлянина Гнея! Хотя Ахилла был отличным воином, в нем все же сохранялась некая греческая утонченность. Его растил и воспитывал отец, греческий командир, но ходили слухи, что матерью Ахиллы была египетская проститутка. Видя его, Клеопатра думала, что грекам и египтянам, вероятно, следовало чаще заключать смешанные браки, настолько необычной красотой было наделено их потомство. Она жестом позволила Ахилле сесть, но он продолжал стоять. Клеопатра уселась в кресло, и он начал расхаживать вокруг нее кругами. Это показалось Клеопатре зловещим знаком. Наконец молодой полководец встал перед нею на одно колено.

— Царица, я очень смущен сегодняшней выходкой твоего брата.

— О какой выходке идет речь? — спросила она, глядя в его глаза, затененные густыми ресницами.

— О его угрозе позволить солдатам обесчестить тебя. Пока я командую армией Египта, никто из моих воинов не причинит тебе вреда. Мне кажется, мы могли бы действовать совместно, ты и я, — добавил он.

С одной стороны, Клеопатре следовало притвориться, что она признательна ему, а с другой — хотелось дать понять, что он ее не одурачил. Она все еще старалась следовать хорошему правилу: следует сдерживать слишком откровенные проявления чувств. Что ему надо? Клеопатра не произнесла ни слова.

— Я пришел предложить тебе свою защиту, — продолжал Ахилла. — Мне кажется, ты в ней нуждаешься. — Он все еще стоял на одном колене, куда ближе к ней, нежели дозволял дворцовый этикет. — Ты в опасности, — добавил он.

— Но только не в том случае, если ты назначаешь себя моим защитником, — нежно ответила царица. — Ведь тогда я буду в полной безопасности, не так ли?

— Не вижу причины, по которой мы не могли бы заключить союз, — кивнул воин.

— И какова же будет моя роль в этом союзе?

Ахилла положил руку на колено Клеопатры. Девушка застыла. Она не пыталась соблазнять этого человека, как хотела бы соблазнить Гнея, но собиралась доиграть до конца эту сцену, дабы выведать его намерения.

— Ты станешь моим другом. — Последнее слово было произнесено с особой многозначительностью.

— А мой брат — друг тебе? — невинно спросила Клеопатра.

— Друг. Но ты будешь другом иного рода, куда более близким.

Она старалась отрешиться от соблазняющего взгляда Ахиллы, от его руки на своем колене, от его застенчивой улыбки — белые зубы его сверкали, как у хищника, готового вцепиться в добычу. Клеопатра подавила страх, снова воззвав к милосердию Исиды. В таких делах не следует спешить. Она не была уверена, что он не является тайным агентом Потиния. Она должна оттолкнуть его так, чтобы он держался подальше от нее достаточно долго — пока ей не удастся сбежать.

— Ты предлагаешь, чтобы мы стали любовниками. В обмен на это ты будешь защищать меня от брата, который намерен отдать меня солдатам, словно шлюху рабского сословия. Верно? Царица Египта должна будет стать твоей шлюхой!

— Госпожа, я понимаю, что ты захвачена врасплох и тебе необходимо время на раздумья, — промолвил Ахилла, вставая.

На короткий момент Клеопатра пожалела, что не заключила сделку с Гнеем. Она могла бы заставить римлянина убить эту самодовольную тварь. Быть может, она сделает это сама, когда придет время, после того как вернется в город во главе армии, которую она намеревалась собрать в провинциях против своего брата и регентов, заставивших народ голодать. Когда она поднимет людей против Птолемея и его монстров, она непременно убьет этого хлыща первым.

— Я приду завтра вечером, Клеопатра. Позволь поцеловать твою руку.

— Как пожелаешь, — ответила она. Быть может, если она подарит ему надежду, он уйдет и не вернется до назначенного часа, когда она уже будет далеко.

Ахилла взял ее руку, повернул тыльной стороной вниз и поцеловал ладонь. Потом нежно провел пальцами по предплечью и стал ласкать нежную кожу на сгибе локтя. Он припал к этой коже губами, целуя ее, засасывая, покусывая. Это вовсе не было неприятно, хотя Клеопатра не желала испытывать подобное наслаждение. Услышав тихий полузадушенный звук, который сорвался с губ царицы, Ахилла решил, что она благосклонно отнеслась к его поползновениям.

— Значит, завтра вечером? Этого времени тебе будет достаточно, чтобы принять решение?

— Посмотрим, — застенчиво промолвила она.

— Могу ли я попробовать, каковы на вкус твои губы?

Клеопатра ощутила стыдливый девичий страх, но не сказала ничего. Ахилла склонился к ней, приблизив к ней лицо. Она не остановила его. Он нежно поцеловал ее, позволив себе провести языком по ее губам.

— Завтра,госпожа моя.

Он вышел быстрой походкой, плащ развевался у него за спиной. Клеопатра молча смотрела ему вслед.

Едва Хармиона услышала, что визитер удалился, она ворвалась в прихожую, словно смерч.

— Похоже, что этот человек твердо намерен избавить меня от угрозы остаться девственницей, — сказала Клеопатра, успокаивая дыхание и стараясь вести себя беспечно, хотя никакой беспечности не ощущала. — Он и не знает, что бог уже совершил это.

— Он пытался соблазнить тебя? — переспросила Хармиона, пораженная услышанным.

— И собирается вернуться завтра вечером, чтобы довершить дело. Если я соединюсь с ним, то буду полностью в его воле. Он спокойно сможет сообщить брату о моей измене. Если мне не удастся сбежать до завтрашнего вечера и я откажу ему, он, несомненно, найдет способ разделаться со мною.

Клеопатра взяла ручное зеркальце, которое Хармиона не успела еще запаковать, и начала внимательно разглядывать свое лицо. Губы ее за последнее время сделались полными и сочными — видимо, именно такие губы любят целовать мужчины. Ей исполнилось девятнадцать лет, и она была готова к радостям любви — возможно, слишком готова. Она боялась, что плотское желание в конце концов возобладает над здравым смыслом. Она должна научиться быть более сдержанной, но знала, что это будет нелегко.

* * *
Клеопатра проснулась от приглушенного басовитого гула мужских голосов. Она лежала недвижно, боясь пошевелиться. С того момента, когда она встанет с постели и начнет осуществлять задуманную хитрость, она станет мятежником, ренегатом — Цезарем. Хотела бы она обладать его неустрашимым нравом и непоколебимой уверенностью!

Осталось меньше часа до рассвета — до условленного времени, когда караул с наружной стороны двери в ее комнаты должен быть заменен людьми Гефестиона. Клеопатра услышала шорох ткани; когда глаза ее приспособились к темноте, она увидела, что Хармиона уже встала и теперь складывает то, что еще оставалось из их личных вещей, в большую корзину для белья. Клеопатра спрыгнула с кровати, плеснула водой себе в лицо, скинула ночную сорочку из тонкого шелка и надела простую хлопковую рубашку. Не говоря ни слова, Хармиона нахлобучила себе на голову египетский парик, пристроила его поровнее, а затем надела такой же парик на царицу. В отличие от тщательно подобранного парика из девичьих локонов, который Клеопатра носила в Фивах, это были дешевые парики из конского волоса, купленные на рынке и предназначенные для тех, кто не может позволить себе ничего лучшего.

Дверь открылась, и стражи впустили в комнату женщин, которым предстояло сопровождать царицу в изгнании. Это были здоровенные бабы, способные нести столько груза, сколько потребуется. Они водрузили корзины к себе на головы и вышли. Клеопатра напоследок обвела взглядом комнату, с детских лет служившую ей спальней, свое привычное обиталище. Увидит ли она эту комнату когда-либо вновь? Девушка пыталась не думать о том, что ей пришлось оставить здесь. Что проку беспокоиться о вещах? Если она погибнет от рук Потиния и своего брата, эти самые вещи, заботливо хранимые ею, украсят ее погребальную камеру. Она повернулась спиной ко всему, что знала, и вышла прочь.

В залах и коридорах было тихо и сумрачно, дневной свет еще скрывался под темным покрывалом ночи. Беглянки шли, не зажигая света, из опасения разбудить слуг. Сидящий на корточках дворцовый служитель-египтянин поднял голову и пробормотал:

— Раненько сегодня поднялись, а?

Ему ответила сама царица. Она говорила на египетском наречии, голосом настолько смиренным, насколько могла:

— Сегодня мне позволено навестить мою мать, но только после того, как мы выстираем белье царицы.

Он понимающе улыбнулся и вернулся к своим предутренним размышлениям. Клеопатра почувствовала, как кровь быстрее заструилась в жилах. Девушке вспомнились давние дни, когда она пускалась в приключения вместе с Мохамой, пробираясь мимо этих же самых слуг и успешно ускользая от утомительных ритуалов придворной жизни. Она ощутила, как ее страх сменяется возбуждением. У нее было немало опыта в искусстве побегов из дворца. Но Хармиона, которая никогда прежде не переодевалась, скрывая свою истинную внешность, и к тому же не говорила по-египетски, напряженно вышагивала рядом, и Клеопатра опасалась, что величественная осанка Хармионы может их выдать. Две женщины плечом к плечу миновали кухни и вышли в дверь, которая вела на грузовой причал. Кухарки утренней смены уже раздували огонь в очагах, готовясь начать повседневную работу.

Оказавшись снаружи, в предрассветной темноте, Клеопатра не увидела никого из своих людей и свиты. Черный ход во дворец был безлюден, если не считать маленького каравана купцов, поставляющих еду и приправы на кухни. Уверенность, доселе поддерживавшая Клеопатру, растаяла, словно льдинка на солнце. К какому фургону ей следует подойти? Где Гефестион? Где ее сопровождающие? Неужели они в последнюю минуту передумали и бросили ее?

Страж, стоявший на помосте, подозрительно поглядывал на них. Клеопатра не хотела встречаться с ним взглядом. А вдруг это тот самый солдат, который спас ее от толпы в тот день, когда она и Мохама оказались замешанными в деле с убитой кошкой? Впрочем, с тех пор минуло почти восемь лет. Конечно же, того стражника перевели на другой пост.

Глаза девушки не так хорошо приспособились к темноте, как ей хотелось бы, а рассвет еще не начался. Она схватилась за руку Хармионы, словно испуганная маленькая девочка. Возникнув внезапно откуда-то из темноты, высокий мужчина схватил ее за локоть и прошептал, чтобы она следовала за ним. Хотя он был закутан в плащ, Клеопатра поняла, что он уже в годах, может быть, даже старше ее покойного отца. Лет шестидесяти, пожалуй. Крепкого телосложения. Грек. На голове у него была шляпа с низко опущенными полями. Он подвел беглянок к фургону и помог им забраться на заднее сиденье. Руки у него были мягкими.

Страж окликнул с помоста:

— Куда собрались, девушки?

Вопрос был задан дружелюбным, чуть игривым тоном. Мужчина в плаще тут же ответил:

— Я подвезу их на рынок. Они хотят купить рыбу из первого сегодняшнего улова. Приказ евнуха Потиния — он любит свежую треску.

Солдат засмеялся и махнул им рукой в знак того, что можно ехать. Остальные пять фургонов, запряженные лошадьми и верблюдами, выстроились вереницей. Значит, это ее, Клеопатры, отряд. Она и не подозревала ничего подобного.

Когда они проезжали в дворцовые ворота, старик помахал рукой стражникам. Фургоны двигались вперед. «Как же можно справиться с такой задачей, — подумала Клеопатра, — вывезти за дворцовые стены так много царского имущества: скот, фургоны и, вероятно, изрядное количество пищи и оружия, спрятанного под тряпьем?» Но никто не остановил их, никто не спросил, почему караван покидает дворец на рассвете.

— Привет, Клеопатра, — сказал старик насмешливым голосом, вновь пробудив ее страхи.

— Привет, — ответила царица, не зная, что и думать. Тон был очень знакомым, и все же она была уверена, что не знает этого человека.

Старик снял шляпу и плащ, повернулся и посмотрел прямо на нее.

— Аммоний! — Ее старый друг, доверенный человек ее отца, его самый верный и искусный агент. — О, я так рада тебя видеть! Как это ты умудрился так переодеться, что обманул даже меня?

— Ты не ждала встречи со мной. И сейчас еще темно. Я тоже не узнал бы тебя, если бы мне не сказали, что ты и дама немного пониже тебя ростом, незабвенная Хармиона, появитесь у черного хода дворца в этот самый час.

— Неудивительно, что нам так легко удалось сбежать, — промолвила Клеопатра.

— Это верно. Стражники часто видели мой фургон, привозящий продукты во дворец.

Клеопатра не осмеливалась оглянуться на дворец. Она смотрела вперед. Тьма на горизонте расступилась, открывая полоску бездонно-прозрачного розового неба, — погода благоприятствовала их затее.

— «Встала из мрака младая, с перстами пурпурными Эос», — процитировала Клеопатра, чувствуя, как ее дух воспаряет в небеса вместе с золотистым солнечным диском, поднимающимся над белыми городскими зданиями.

Караван выехал через южные ворота Александрии — спокойно, без малейшей задержки. Солдаты, прятавшиеся в фургонах Аммония, вылезли из-под парусины и подставили лица теплым лучам утреннего солнца. Неподалеку от города к ним присоединился маленький отряд пеших солдат и конницы. Люди, решившие связать свой жребий с судьбой царицы, обменивались словами ободрения. Клеопатра сняла парик и выпрямилась во весь рост, чтобы поприветствовать их.

Гефестион вылез из фургона и теперь восседал на лошади. За минувшие дни он проделал огромную работу, тайно распространяя известие о бегстве царицы. Отряд ее сторонников и защитников был невелик, но это было превосходное начало.

Первый советник подъехал к фургону царицы.

— Мы готовы? — спросила она.

— С нами сейчас хорошие люди, а другие хорошие люди остались позади и будут работать на нас среди наших врагов.

На юге, у причалов Навкратиса, Клеопатру и ее сторонников ждал корабль. Аммоний покинул их, намереваясь регулярно связываться с царицей.

— Ты еще получишь весточку от меня, моя милая девочка, моя дорогая царица. Когда настанет время, я пошлю к тебе Архимеда. Он теперь всегда при мне. Я разрушил его жизнь, впутав его в эти дела с вывозом товаров.

— Мне было очень грустно больше не видеть его при дворе, — отозвалась Клеопатра. — С ним все в порядке? Я уверена, что его письма ко мне перехватывали эти уроды, регенты моего братца.

— С ним все в порядке. Но я терпеть не могу куда-либо с ним ходить.

— Почему?

— Потому что все дамы собираются вокруг него и не обращают на меня внимания.

— Как мне хотелось бы, чтобы для всех нас вновь настали более счастливые времена! — вздохнула Клеопатра, вспоминая те дни, когда Аммоний и ее статный двоюродный брат приезжали ко двору и рассказывали истории об интригах в Риме. — Но я понимаю его нежелание связываться с нынешним правительством.

— Он — человек твоего отца. Но он твой родич и теперь, когда потребовалось сослужить тебе службу, станет твоим человеком. Не волнуйся. Он стал настоящим мастаком по части сбора всяких сведений. Почти так же хорош, как я сам. Но еще не совсем. Пока нет.

Клеопатра, стоя на борту судна, приветствовала своих сторонников, благодаря каждого за то, что он присоединился к ней. Когда корабль отплыл по направлению к Фивам, царица удалилась в свою каюту, чтобы проверить, как обстоит дело с ее вещами. Затаив дыхание, она откинула крышки сундуков и с облегчением убедилась, что все на месте. Это служило дополнительным подтверждением тому, что те, кому она доверила свою жизнь, были безоговорочно преданы ей. Никто, кроме Хармионы, Гефестиона и самой царицы, не знал о сокровищах, спрятанных в ее личных вещах. С раннего детства она научилась от своего отца простой истине: никогда не покидай дом без хорошего запаса денежных средств.

* * *
Во время путешествия по реке Клеопатра просыпалась рано. Нашарив в темной каюте маленькую плошку с масляным фитилем, она зажигала свет и выходила на палубу, чтобы понаблюдать, как над рекой встает нежный рассвет. Ей нравилось дышать свежим утренним воздухом — до того, как солнечный жар обрушивался на судно, подобно молоту кузнеца, с размаху падающему на наковальню, и загонял ее обратно в каюту, где она лежала весь день напролет, вялая и подавленная. Царица обнаружила, что только эти рассветные часы на палубе дают ей силу пережить день.

Гефестион часто присоединялся к ней, но в это утро она была одна, не считая нескольких матросов, занятых своими делами. Клеопатра попросила Хармиону остаться внизу и теперь могла спокойно поразмыслить, помолиться и подумать о планах на будущее. Она тосковала по своей спальне во дворце, где в открытое окно врывался ароматный воздух со Средиземного моря, по воздуху Александрии с ее умеренным климатом, с ее садами и пальмовыми аллеями.

Ни царица, ни первый советник не были подготовлены к той мере страданий, которые засуха и голод принесли людям, чье благоденствие зависело от ежегодных разливов Нила, благословлявшего поля новым слоем плодородного ила. Но на этот год жизнедарящая вода не пришла. Мать Египта, поившая плодородные берега своим молоком, в этом году отняла пропитание у своих детей. И дети Египта, испуганные, голодные и безумные, неспособные придумать иной способ выживания, нежели тот, который они знали с рождения, были охвачены паникой.

Повсюду в сельской местности люди покидали свои деревни. Земляные хижины на речных берегах, некогда населенные крестьянскими семьями, ныне стояли брошенные и растрескавшиеся, превращаясь в пыль под безжалостными ударами солнечных лучей. Жрецы некоторых египетских культов сбежали в Александрию, бросив свои святилища и храмы. Крестьяне, изголодавшиеся и разгневанные тем, что их долю того самого урожая, который они вырастили, отбирают у них и отправляют прочь, чтобы накормить население городов, захватывали храмы и другие святые места, забирали для себя и своих детей скудное продовольствие, оставленное жрецами.

Когда корабль царицы останавливался в деревнях, вытянувшихся вдоль реки, Клеопатра сталкивалась с яростью местных жителей, ведь для них она была еще одной из тех самых греческих захватчиков, из-за которых они сейчас умирают от голода. Все знали, что правительство контролирует Нил. Речные рабочие и инженеры измеряли уровень воды и вели записи, строили каналы, по которым вода поступала на поля, сооружали водяные колеса, дамбы и плотины. Некоторые полагали, что правительство Птолемеев нарочно отводит воду с их земель.

Клеопатра не бежала прочь от людской злобы, она говорила с египтянами на их языке и убеждала их, что гневаться следует на тех, кто издал указ о конфискации зерна. Иногда ей сопутствовал успех — удавалось завоевать верность тех, кто еще оставался в деревнях. Но иногда ее постигала неудача. Один человек посмотрел ей прямо в глаза и сказал: «Когда я буду сыт, у меня будут силы направить мой гнев на того, на кого надо».

Коренное население прибрежных земель прибегало к древним видам магии, чтобы вынудить богов откликнуться. Даже в предрассветные часы Клеопатра слышала бой барабанов — это подражание грому призывало небожителей послать дождь. Она видела старика, собиравшего пыль с храмовых полов, чтобы рассеять ее над умирающими посевами.

«Они должны кормить слабых, оставшихся здесь, — сказал единственный жрец, не покинувший деревню, которую как-то посетили беглецы. — Молодые и сильные ушли туда, где, как им кажется, они смогут найти пропитание».

Женщины, бледные и тощие, купались нагими в реке — древний способ соблазнить богов, чтобы те заставили воду подняться. На полях изнуренные крестьянские женщины, тоже нагие, тащили плуги по потрескавшейся бурой земле, время от времени останавливаясь, чтобы воздеть руки к небу и предложить незримому божеству то, во что превратились их тела. Царица дивилась, может ли бог изголодаться по женским ласкам настолько, чтобы прельститься этими жалкими костлявыми крестьянками. Маленькие кучки земледельцев и их детишек собирались на отмелях реки, чтобы пожертвовать свои скудные дары речному богу. Мальчик отважно бросил в реку свою деревянную игрушку. Женщина кидала безучастному богу увядшие колоски пшеницы, но бог, похоже, не обращал ни малейшего внимания на эти подношения. Другие женщины раздирали одежды и били себя в высохшие груди, моля о сострадании богиню-мать, чье изобильное плодородие порождает все живое на свете.

Клеопатра больше не могла выносить эту безмолвную трагедию. Она уронила голову на руки, пряча глаза от душераздирающего зрелища.

— Мне предстоит полагаться на верность голодных и умирающих людей, — сказала она высокому человеку, который подошел к ней минуту спустя. — Если бы я хотела сражаться с моим братом посредством мертвых костей, то собрала бы армию именно здесь.

— Сегодня мы достигнем Фив, — сказал Гефестион. — И ты увидишься со своими друзьями в Гермонтисе.

— Я боюсь, что мы обнаружим опустевший храм Сераписа, священного быка с выпирающими наружу ребрами и полное безлюдье.

— Давай молиться, чтобы это оказалось не так, — отозвался Гефестион. — Верховный жрец Пшерениптах обещал предоставить нам убежище и употребить все свое могущество на то, чтобы призвать в нашу армию сильных воинов.

— Если в Фивах еще остались сильные воины, то это — единственные сильные люди, которые сейчас найдутся в Египте, — цинично бросила царица.

Когда Клеопатра высадилась в Гермонтисе, то ее не встречала процессия здоровых, бритоголовых жрецов, полных всяческого почтения. Толпа, собравшаяся на причале, гневно выкрикивала оскорбления. Клеопатра увидела кулаки, мелькающие в воздухе над толпой, словно флаги, и вновь уронила лицо в ладони.

— Еще одна разъяренная толпа, жаждущая во всем обвинить меня, — устало обратилась она к Гефестиону. — Еще одна толпа, которую надо покорить. Я слишком измотана жарой и усталостью. Быть может, нам следует дождаться темноты и лишь тогда причалить.

— Посмотри получше, — ответил евнух. — Их крики адресованы вон тому египтянину — похоже, это надзиратель.

Чиновник-египтянин напряженно смотрел, как рабочие, закутанные в белую ткань для защиты от палящего солнца, грузят на баржу продолговатые бочонки. Этот причал охраняли двенадцать вооруженных стражников. На их лицах застыло выражение решимости, несмотря на то что столпившиеся вокруг люди называли их по именам, а равно и другими словами:

— Предатель!

— Трус!

— Греческая кукла!

Двое солдат пригрозили оскорбителям мечами, и люди шарахнулись назад. Царица смотрела, как они неохотно расходятся, недовольно ворча себе под нос.

Маленький отряд Клеопатры медленно сошел на берег под пристальными взглядами солдат, стоящих на причале. Люди шли в затылок друг другу плотной вереницей, словно волчья стая, вознамерившаяся отогнать общего врага. Царица и ее свита последовали за отрядом. На той же самой площадке Клеопатру встречали мрачный Пшерениптах и его жена, чье египетское имя невозможно было выговорить. Клеопатра встречала их во время церемонии шествия быка и была рада увидеть знакомые лица.

— Ты помнишь меня, царица? Я — та, кого вы называли Счастливый Котелок.

Именно так царица звала эту женщину по-гречески, ибо таково было значение ее имени. Счастливый Котелок достаточно хорошо знала греческий язык, чтобы порадоваться особому прозванию, которое дала ей сама царица.

— Вы выглядите здоровыми, хотя и невеселыми, друзья мои, — промолвила царица.

И у жреца, и у его жены лица были осунувшимися, но непохоже, чтобы они очень страдали телесно от отсутствия пищи. Под темными глазами женщины виднелись пурпурные круги, что для египтянки было весьма странно.

— Госпожа, кто же может радоваться в такие времена? — вздохнул жрец. — Кому ведома мудрость богов? Я прошу прощения, что никто, кроме меня и моей жены, не пришел сюда, чтобы встретить тебя, но многие умерли, а остальные покинули наши края. А теперь то немногое пропитание, которое у нас еще оставалось, отнимается у нас сегодня, как раз тогда, когда ты почтила наш город своим приездом.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Клеопатра.

— Царица, почва здесь особенно плодородна. В этом году мы собрали не такой большой урожай, как обычно, но с благословения богов нам удалось заготовить достаточно зерна, чтобы наши люди не погибли от голода. Мы могли бы прожить весь год, если бы нам было позволено сохранить нашу долю урожая. Но ты видишь, — он обратил спокойное коричневое лицо в сторону баржи, — то, что осталось от наших запасов, сегодня увозится в Александрию. Люди в столице пируют, в то время как те, кто выращивает хлеб, должны умирать с голоду. Они не оставили нам ничего. Ничего.

Счастливый Котелок отвернулась, чтобы ни муж, ни царица не увидели ее слез. Жрец продолжал:

— В некоторых деревнях люди восстановили обычай древних времен — приносить в жертву речному богу юную девственницу. Мы не видели такого отчаяния ни в дни своей жизни, ни в дни жизни наших отцов и отцов их отцов.

— Мы можем это остановить? — обратилась Клеопатра к Гефестиону.

Жрец наклонился к царице так близко, как только осмелился, и прошептал:

— Я знаю, почему Нил не разлился. — Тон его был торжественно-мрачным. — Когда бог доволен фараоном, река поднимается. Когда бог доволен фараоном, бог дает нам свои дары. Бог недоволен мальчиком-фараоном.

Хотя Клеопатра превосходно знала язык коренного населения, иногда она находила египетскую манеру изъясняться чрезвычайно трудной для понимания. Но она знала, что имел в виду жрец. Люди верят, что истинный фараон — посредник между богами и народом — смог бы защитить их от такого бедствия, как засуха.

— Откуда ты это знаешь? — спросила Клеопатра.

— Потому что бог Серапис, который равно любит египтян и греков, сказал мне об этом. И я распространил его послание.

— Ты хочешь сказать, что мальчик-царь неугоден богу?

— Пока мальчик не будет свергнут, бог не благословит нас разливом реки. Те, кто заставили народ голодать, должны быть наказаны.

— А угодна ли богу я? — тихо спросила Клеопатра, осознавая, что отношение к ней со стороны фиванцев целиком и полностью зависит от его ответа.

— Бог прислал тебя к нам. Ты возглавила шествие в честь священного быка, ты возвратишь нам воды Нила.

Клеопатра уже готова была сказать жрецу, что не умеет управлять дождем, но вдруг остановилась и повернулась к Гефестиону:

— Первый советник, ныне я устанавливаю новую политику относительно зерна, выращенного в Фиванской области, и она вступает в действие немедленно.

— Что ты задумала, повелительница? — уточнил он.

— Продовольствие должно остаться здесь. Вот и все. Иди к тому откормленному египтянину, рядом с которым стоит писец. Несомненно, это окружной исполнитель. Скажи ему, что царица требует вернуть груз баржи на берег.

— Он скажет, что греческий военный наместник этого нома снимет с него голову, если он не повинуется указу из Александрии.

— Можешь сказать ему, что царица снимет с него голову прямо сейчас, если он немедленно не повинуется.

— Царица, — негромко начал Гефестион, — ты навлечешь неприятности на этих людей…

— И как же я могу ухудшить их положение? Что может быть хуже, нежели медленная смерть от голода? — Клеопатра махнула начальнику своей стражи. — Иди за мной. Если кто-нибудь попробует выступить против меня, ты знаешь, что нужно делать.

Она резко повернулась, оставив Гефестиона стоять с разинутым от изумления ртом. Опомнившись, он побежал следом.

Застывшее лицо окружного исполнителя обмякло от удивления, когда к нему подошли царица, первый министр и начальник стражи. Чиновник даже огляделся по сторонам, чтобы удостовериться, что именно к нему направляется эта высокая делегация.

Сначала он просто стоял, как статуя, а потом нашел способ скрыться от решительного взгляда царицы, склонившись до земли. Солдаты последовали его примеру, разом опустившись на одно колено. Бурлящая толпа притихла.

— Встань и посмотри в лицо царице, — приказала Клеопатра, обратившись к окружному исполнителю на египетском наречии — не ради того, чтобы ему было легче понимать, поскольку все окружные чиновники прекрасно знали греческий, но ради того, чтобы ее поняли солдаты и зрители.

Исполнитель поднял голову, а затем и встал на ноги. Все прочие не осмелились подняться.

Чиновник оказался моложе, чем ожидала Клеопатра, — наверное, ему не было еще и тридцати. Должно быть, он весьма сообразителен, если в такие молодые годы достиг подобного поста. Он старался казаться старше, придавая лицу суровое выражение, как у человека, закаленного большим жизненным опытом. И все же его маленькие темные глаза временами казались то ли сонными, то ли мечтательными, возможно потому, что формой напоминали слезинки — круглые, а затем резко сужающиеся к уголкам.

— Я Клеопатра, повелительница Двух Царств Египта, дочь Птолемея Двенадцатого, происходящего от Александра Великого, который много сотен лет назад покорил эту землю и сделал ее своей.

Чиновник заморгал, не сводя взгляд с юной царицы. Он снова начал сгибаться в поклоне, но Клеопатра остановила его:

— Стой прямо и слушай меня. Прикажи портовым рабочим сгружать продовольствие с баржи.

Исполнитель смотрел на нее, словно не в силах постичь значение прозвучавших слов. Он был не из тех людей, которым позволено мыслить самостоятельно. Бросив взгляд мимо него, Клеопатра узрела вездесущий указ, приколоченный к столбу на причале: «Никто не может поступать так, как ему нравится; все устроено так, чтобы приносить благо всем, кто к этому причастен!» Клеопатра изо всех сил старалась сохранять спокойствие.

— В чем дело, окружной исполнитель? Ты не говоришь по-египетски? — осведомилась она насмешливо.

Кое-кто из солдат с трудом скрыл ухмылку. Чиновник испытующе взглянул на царицу.

— Чего ты от меня хочешь, госпожа? — вопросил он тихим, почтительным голосом, надеясь, что она потребует от него чего-нибудь другого — чего угодно, но только не подобного безумия.

— Я хочу от тебя, чтобы ты приказал сгружать зерно с баржи. Пища остается здесь, у тех людей, которые ее вырастили. Продовольствие не будет отправлено в Александрию, где и так уже скопилось предостаточно. Прикажи рабочим разгружать баржу. Быстро! Или нам всем придется задержаться тут до темноты, работая при свете лунной богини.

— Государыня, у меня прямой приказ от военного наместника. Кара за ослушание — смерть.

— Это можно понять, — кивнула Клеопатра. Она заметила, как грудь чиновника поднялась и опала со вздохом облегчения. Но царица продолжала смотреть в его раскосые глаза. Потом обернулась к начальнику своей охраны: — Убей его.

Охранник вытащил из ножен кинжал. Некоторые из солдат окружного исполнителя встали — то ли затем, чтобы защитить своего начальника от приказов царицы, то ли затем, чтобы посмотреть, как охранник убьет его. Когда солдаты зашевелились, стражники царицы двинулись вперед. Через несколько секунд напряжение стало ощутимым почти физически. Начальник стражи бросил взгляд на царицу, ожидая от нее окончательного подтверждения приказа. Царица сложила руки на груди.

— Ты выглядишь довольно откормленным, если учитывать то, что творится вокруг. И твои люди тоже.

Окружной исполнитель ничего ей не ответил.

— Отдадите ли вы пищу со своего собственного стола? — спросила Клеопатра, хорошо знакомая с повадками чиновников на местах. — Разве у вас нет в этом округе семей, чье благосостояние тревожит вас? Неужели любой из вас не зачат мужчиной и не рожден из лона женщины? Неужели у вас нет братьев, с которыми вы в детстве плескались в реке, или сестер, которые находятся под вашим покровительством?

Царица обращала свои вопросы ко всем солдатам. И пока она говорила, они склоняли головы, пытаясь спрятаться от ее глаз и ее слов.

— Моему брату, мальчику-царю, и его правительству нет дела до того, умрут ли ваши семьи с голоду, ведь сами они сыты и довольны. Но я не хочу, чтобы те, кто верен мне, страдали и умирали. Разгрузите баржу. Если военный наместник вознамерится уморить голодом всех людей в округе, я казню его собственноручно.

Клеопатра говорила со всей доступной ей властностью, но тем не менее была удивлена, что никто не пытается противоречить ей. Чиновник вздохнул и кивнул своим людям в знак того, что нужно исполнять приказы царицы.

— Мы начали гражданскую войну, — промолвил Гефестион. — А у нас нет даже армии!

ГЛАВА 22

Клеопатра рассматривала маленькую золотую монетку, на которой было отчеканено ее изображение. Художник сделал ее облик более величественным и более взрослым. Это было не совсем то лицо, которое она ежедневно видела в зеркале, но тем не менее портрет ласкал глаз. Нос изображен изрядно меньше, чем в действительности, глаза чуть побольше, зато губы почти точно повторяли очертания оригинала, а рот царица считала одной из своих самых привлекательных черт. На монете она выглядела царственной, внушительной и трагически-прекрасной. «Если люди видят меня именно такой, быть посему», — решила Клеопатра.

— Это весьма обнадеживающий знак, — сказал Гефестион. — Решение отчеканить монету с твоим изображением означает, что люди Аскалона и Синайского округа готовы принять тебя как свою царицу. Пойдет слух, что ты пользуешься огромной поддержкой за пределами Александрии. И это — без помощи армии. Немногие Птолемеи, умершие или ныне живущие, могли сказать о себе такое.

Клеопатра улыбнулась ободряющим словам евнуха и вернула ему монетку. Они сидели в маленькой комнате с узким окном, закрытым ставнями, чтобы сквозь него не проникал дневной жар, в доме, предоставленном ей населением Аскалона. Царица бежала сюда после того, как ее брат и его регентский совет официально свергли ее. Они стерли ее имя из государственных документов и запретили хождение монеты с ее изображением. Хуже того, Помпей издал постановление, в котором выносил ее брату благодарность за помощь и объявлял себя защитником мальчика. Это страшило Клеопатру куда больше, нежели свержение с престола, поскольку означало, что Рим признал ее брата в качестве самовластного правителя Египта. Однако нельзя было не учитывать, что в настоящий момент Помпей не очень-то преуспел в войне против Цезаря, который только что получил титул римского диктатора. Цезарь уже изгнал Помпея и верных Помпею сенаторов в Грецию, а теперь, если верить последним письмам от Архимеда, Цезарь вторгся в Грецию со своей армией. Было вполне вероятно, что Цезарь покончит с Помпеем раз и навсегда. Архимед заверял Клеопатру, что постановление Помпея не будет значить ничего, если Цезарь одержит в этом противостоянии победу.

— Значит, на самом деле оно и к лучшему, что Помпей не назвал себя моим защитником? — спросила она как-то у Гефестиона.

Евнух лишь задумчиво кивнул.

— Быть может, — ответил он, но в голосе его прозвучало недостаточно уверенности, чтобы окончательно успокоить Клеопатру.

В любом случае Гефестион был уверен: Клеопатре небезопасно оставаться в Египте; он уговорил ее уехать в маленький город Аскалон в Синайской области, которую ее дед отбил у иудейского царя. Гефестион заверял царицу, что тамошние жители тепло примут ее. Кроме того, это было идеальное местоположение для того, чтобы собирать многочисленные армии из восточных земель.

Отряд Клеопатры путешествовал по восточному рукаву Нила и, не достигнув Пелузия, сошел с корабля и направился в Аскалон, вновь притворившись караваном купцов. Это была надежнейшая маскировка, вполне подходящая для того, чтобы беспрепятственно войти в округ. Новым домом царицы стало белое одноэтажное здание, защищенное от нашествия песчаных барханов со стороны северной пустыни рощей финиковых пальм. Царица часто бродила по утрам в этой роще вместе с Гефестионом, глядя издали, как караванщики, до самых глаз закутанные в ослепительно-белые хлопковые покрывала, направляют в город или из города верблюдов, груженных тюками с товаром.

Помимо удобного расположения поблизости от моря, это поселение не отличалось никакими особыми достоинствами, если не считать находящихся чуть дальше к югу копей, где добывали бирюзу. По морскому побережью там и тут были раскиданы деревушки, население которых жило дарами моря. Клеопатре страстно хотелось вновь увидеть широкий зеленоватый простор Средиземного моря, но ей не дозволяли так далеко отходить от резиденции. Отсюда было лишь тридцать миль до египетской крепости Пелузий, где много столетий назад Александр Великий принимал капитуляцию персидского царя и где в настоящий момент стояла армия ее брата.

— Какие новости ждут нас сегодня, о первый советник, которого ныне нужно звать военным министром? — поинтересовалась царица.

— Быть может, титул министра иностранных дел будет более уместен?

— Ты — это весь мой кабинет министров, — улыбнулась она.

— Новости те же самые, владычица. Из-за войны между Цезарем и Помпеем мы не можем собрать армию. Боюсь, что на каждый посланный нами запрос придет тот же самый ответ — сердечное, но официальное выражение сожаления от наших соседей по поводу того, что их армии уже затребованы Помпеем. Конечно, он намеревается созвать армии со всех восточных земель, некогда покоренных им во славу Рима. Полагаю, что это надолго.

Они надеялись, что набор солдат, предпринятый Помпеем, в конце концов обернется им на пользу — ведь он мог забрать еще больше воинов брата Клеопатры. И тогда можно будет воспользоваться этой возможностью, чтобы нанести удар. На данный момент Клеопатра располагала пятью тысячами пехотинцев, тремя сотнями лучников и пятью сотнями всадников — вполне сравнимо с численностью римского легиона, с удовлетворением думала она. Но у нее не было денег содержать такую армию на протяжении долгого времени. Если боги на ее стороне, Помпей скоро заберет себе половину армии ее брата и она сможет бросить вызов оставшимся. Но если боги против нее, то ей в конце концов придется вступить в сражение против всего воинства Ахиллы — почти пятнадцать тысяч в целом. И семь тысяч из них стоят в Пелузии. А иначе — смириться с тем, что царство для нее потеряно. Но лучшее из возможных решений, о котором она молилась особенно горячо, заключалось в том, чтобы Цезарь разбил Помпея, а затем покарал ее брата и его регентов за оказание поддержки Помпею.

Ее размышления прервал слуга, который впустил в комнату какого-то человека. Клеопатра уже собралась выбранить его, но обнаружила, что смотрит в лицо, закрытое белой тканью. Что скрывается под этим покровом — живое существо или бесплотный дух? «Он» — царица предположила, что это все-таки «он», — был плотно укутан с ног до головы и шел к ней, словно живая, способная дышать мумия: мелкими напряженными шажками, очень осторожно. Клеопатра почти ожидала увидеть у него на шее амулет с изображением грифа, предоставляющий умершему покровительство матери Исиды в грядущем мире. Несмотря на трудности, которые это существо испытывало при передвижении, его внимательные карие глаза, смотревшие сквозь узкую щелочку в белых пеленах, так и рыскали по комнате.

— Назови себя, человек пустыни. Ты стоишь перед царицей, — промолвила Клеопатра.

Она была рассержена тем, что этот человек ухитрился проникнуть в комнату, которую она и Гефестион превратили в зал военных советов. По стенам здесь висели карты, а на столе лежали письма от друзей и союзников.

Человек продолжал озирать комнату, но не произносил ни слова. Быть может, он говорил только на арабском наречии, которое Клеопатра в совершенстве освоила во время переговоров с властями Аскалона и с царем Набатеи, надеясь одолжить у него побольше солдат. Она заговорила с пришельцем на этом языке:

— Сообщи мне свое имя и свое дело, или мои люди уведут тебя отсюда и будут пытать до тех пор, пока ты не заговоришь.

Не получив ответа, она повторила то же самое по-гречески.

— Неужели у тебя не найдется более теплого приветствия для старого друга? — вопросила белая фигура.

Голос звучал приглушенно из-за нескольких слоев тонкой ткани, закрывавших рот.

— Ты испытываешь мое терпение, — ответила царица. — Назови себя, или я прикажу моим стражам раздеть тебя догола.

Фигура стянула повязки с лица и головы.

— Не так-то легко и безопасно для союзника грозной Клеопатры путешествовать по Египту, дорогая моя, — сказал Архимед. — Следует принимать меры предосторожности.

— Брат!

Клеопатра порывисто обняла старого друга. Она почувствовала, как его негнущиеся, плотно обмотанные тканью руки охватывают ее тело — так мог бы обнимать ее хищник с неуклюжими когтистыми лапами, а не человек с умелыми проворными пальцами. Клеопатре стало любопытно, чем объясняется его неловкость: повязками или же тем, что она перестала быть маленькой девочкой и стала царицей.

— Сними эти ужасные обмотки, чтобы я могла посмотреть на тебя.

— Помоги мне, сестренка, — отозвался Архимед.

Он сунул в руке царице кончик белой полосы и принялся крутиться на месте, пока из-под ткани не показались его лицо, шея и плечи. Длинные каштановые волосы Архимеда прядями прилипли к потному лицу, а на макушке сбились в плотный колтун. Шея его по-прежнему оставалась длинной и стройной, как в юности, но теперь выглядела куда более мускулистой. Плечи у молодого человека были широкие и крепкие, а торс — гибкий и изящный. Клеопатра уже успела забыть исходящее от него очарование — и внешнюю привлекательность, и беспечное обаяние. Она не видела его несколько лет, с тех самых пор, как умер Авлет, а она сама была еще ребенком. Она протянула к Архимеду руки, но он отпрянул.

— Я с радостью заключил бы тебя в объятия, моя царица, но, как ты видишь, я ужасно вспотел в своем одеянии. Прости, что мне приходится держаться от тебя подальше. Это не потому, что я не рад видеть тебя, — с улыбкой промолвил он. — Я не прощу себе, если ненамеренно залью царицу потом.

Клеопатра успокоилась, поняв, что ее титул не разрушил существовавших между ними дружеских отношений. Своими словами Архимед одновременно признавал ее положение и сообщал, что оно не станет причиной для взаимного охлаждения.

— Ты пришел один, братик? — спросила она.

— Нет, вместе с весьма любопытной партией путешественников.

— Ты можешь вести себя более серьезно, Архимед? Кто твои спутники и когда я могу встретиться с ними?

— Ты должна будешь встретиться с ними, моя царица, потому что они уже служат тебе. Их общество не очень-то подобает царственной особе. Но я привлек их на нашу сторону и обещаю: их услуги будут просто бесценны.

— Братец, скажи же наконец, кто твои спутники, а не то я прикажу своим людям выбить из тебя эти сведения силой! — велела царица.

— Ты все такая же, Клеопатра, — промолвил Архимед, содрав с себя последние повязки и оставшись в коротком белом хитоне, открывавшем его длинные стройные ноги. — Выглядишь теперь как настоящая женщина. Совершенно не так, как прежде. Но в душе ты осталась нетерпеливой девчонкой.

— А ты весьма дерзок, — отозвалась она, и ей не понравилось высокомерие, прозвучавшее в ее собственном голосе. Ей по душе было его фамильярное обращение, но она осознала, что совсем отвыкла от подобных вещей.

— Прошу прощения, — проговорил он, поклонившись ей. — Извини меня, пожалуйста. Я воспользовался тем, что во времена твоего детства мне была дарована привилегия вольно обращаться с тобою. Можем мы поговорить наедине?

Клеопатра отослала стражников. Она не села рядом с Архимедом на диван, но опустилась в жесткое широкое кресло напротив него и сложила руки на коленях.

— Клеопатра, я уверен, что ты знаешь о существовании людей, которые живут в темном мире, вне всяких законов и правил, установленных другими людьми.

— Да, преступники, изгои и прочие. К чему это все?

— Преступники — это не обязательно плохие люди; они — просто люди, которые живут сами по себе, и им можно найти превосходное применение. Твой отец, да упокоят боги душу моего царя и благодетеля, в дни своей жизни нередко пользовался их услугами.

— Я не намерена оспаривать необычные методы моего отца устраивать свои дела. Его связи с различными темными личностями не раз спасали ему жизнь, — признала Клеопатра. — Помнишь милого Клодия?

— Да, весьма интересный человек. Теперь он мертв, но в свое время неплохо послужил Авлету. Именно поэтому я знал, что ты не откажешься вести дела с моими союзниками.

— Римлянами?

— Не совсем. Я вел переговоры с группой людей, которые перехватывают торговые корабли от римских берегов и до восточного порта Тир, — сказал Архимед.

— Мы собираемся вести дела с пиратами? — Клеопатра вскинула голову и рассмеялась.

— Ты, кажется, довольна этим, Клеопатра, — промолвил двоюродный брат, поддразнивая ее. — Очевидно, в твоей душе сохранилась романтическая тяга к приключениям.

— Очевидно, — согласилась она. — Что может быть романтичнее, чем царица в изгнании? Разве что царица в изгнании, которая нанимает к себе на службу пиратов.

Архимед потратил много времени, обдумывая план в подробностях. Люди, которых он нанял, начинали жизнь как честные крестьяне и мелкие купцы. Но римляне покорили и разграбили их земли, оставив этих людей нищими и озлобленными. Будучи находчивыми и не желая умирать с голоду, они приобрели корабли и начали погоню за прибылью на свой собственный лад. Поскольку Архимед знал, что из-за неурожая Клеопатре трудно прокормить свое воинство, он нанял пиратов, чтобы они поставляли припасы для армии.

— Я оценила твой план, братец, но кто будет платить за все это?

— Когда твой отец умер, у нас с Аммонием осталось небольшое состояние, которое царь оставил нам, чтобы мы могли вести его дела в Риме. Я привез тебе остаток денег. Аммоний шлет тебе свою любовь.

Какими словами могла Клеопатра отблагодарить его за этот великодушный жест?

— Ведь вы с Аммонием могли оставить эти деньги себе и бросить меня в одиночестве! Что же заставило вас прийти мне на помощь? — Клеопатра почувствовала, как горячие слезы застилают ее взор.

— Что касается меня, сестренка, то меня вела любовь к живым и умершим. А что до Аммония, то он сказал так: «Передай Клеопатре, что я вряд ли стану намного богаче. Быть может, эти деньги нужны ей больше, чем мне».

— Так редко в наши дни можно увидеть, как верность берет верх над жадностью и эгоизмом!

— Твой отец был добр ко мне. Он возвысил меня, дальнего родственника да вдобавок незаконнорожденного, до статуса родича и друга.

— Тогда почему ты оставил службу у нас, когда мы с отцом вернулись из изгнания? Почему мы не видели тебя при дворе так много лет?

Царица изо всех сил пыталась скрыть недовольство, вызванное воспоминаниями о той боли, которую причинило ей исчезновение двоюродного брата из ее жизни. Он ведь даже ни разу не приезжал в гости! Когда она спросила у отца, почему Архимед больше не с ними, Авлет пробормотал: «Он мужчина и должен сам проложить себе дорогу в жизни. Ему нужно получить образование. Он больше не может быть товарищем твоих детских игр».

— Ты действительно не знаешь причин? — спросил Архимед.

— Не знаю. Мне сказали, что ты стал мужчиной и мы больше тебе не нужны.

Он ничего несказал, лишь окинул Клеопатру долгим взглядом.

— Ты будешь отвечать? Или ты разучился говорить за время своего долгого путешествия?

Архимед спросил у Гефестиона, можно ли ему побеседовать с царицей с глазу на глаз. Потом подвинул свое кресло поближе к креслу Клеопатры.

— Ты думаешь, я уехал по собственной воле?

— Я не знаю, что ты делал по собственной воле, брат.

Клеопатра опустила глаза. Ей не нравилась та дрожь, которую вызывал в потаенных уголках ее души взгляд Архимеда. Она была царицей, и у нее не было времени на посторонние предметы.

— Прости мне то, что я собираюсь поведать, но это правда, и я клянусь тебе в этом. Твой отец не одобрял нашу дружбу. Он отослал меня в афинскую школу изучать стратегию. Когда я закончил обучение, он не позволил мне вернуться домой и принять командование армией, а вместо этого отдал под начало Аммония в Риме.

— Это он тебе сказал?

— Нет, но Аммоний просветил меня. Авлет сказал ему, что ты — последняя надежда Птолемеев и нельзя допустить, чтобы привязанность ко мне разрушила эту надежду.

— Понимаю.

— Я ни за что не покинул бы тебя, Клеопатра, — промолвил Архимед.

Ей показалось, что он хотел взять ее за руку, но он сдержал свой порыв, а она не стала поощрять его.

— Ты привел к нам полезных людей, — произнесла царица холодным официальным тоном, освобождаясь от очарования этих блестящих карих глаз. — Позови их. Я хочу знать, кто они. На сегодняшний день с меня достаточно неожиданностей.

* * *
С первого взгляда пират Аполлодор не производил особого впечатления. Он был невысок, с необычайно квадратной фигурой, напоминавшей скорее пень, нежели человеческое тело. Однако манеры у него были такие изысканные, что он казался не разбойником, а человеком благородного происхождения, переодевшимся ради потехи в костюм пирата. Аполлодор низко поклонился царице, словно заправский придворный, и подождал, пока она не приказала ему выпрямиться. Его хитрые, постоянно бегающие глазки были непроницаемо черного цвета, и Клеопатра отнесла это на счет того, что Аполлодор, по его собственным утверждениям, появился на свет в городе Тире, хотя он также называл себя сицилийцем.

Аполлодор объяснил, что по крови он италиец, но италийского гражданства ему не было даровано. Его мать влюбилась в римского солдата, который, помимо всего прочего, обещал увезти ее с собой в Рим. Нечего и говорить, что солдат отбыл прочь вместе со своим легионом и никогда больше не возвращался.

— Я — человек всех стран. Я не принадлежу ни одной из них, но приживаюсь в любой.

— Аполлодор — первостатейный сборщик сведений, — сказал Архимед. — Ему известны все слухи, которые ходят от места рождения его матери до места рождения его отца. Я передаю ему слово, чтобы он рассказал о войне между двумя римскими полководцами.

— Царица, я пересек множество морей и выжженную солнцем пустыню, дабы поведать тебе следующую новость: Помпей наголову разбил Цезаря у македонского города Диррахия.

Как любой опытный рассказчик, он сделал эффектную паузу, чтобы дать царице переварить это сообщение.

— Долгое время казалось, что боги оставили Цезаря. Он и его люди пережили небывало холодную зиму в Греции, отрезанные от запасов продовольствия и нуждаясь буквально во всем, в то время как Помпей и его люди жили подобно царям в изгнании. Цезарь постоянно пытался вызвать Помпея на бой, но тот не желал вступать в военные действия. Он слишком удобно устроился, забирая продовольствие из восточных земель — земель моего народа, которые он завоевал и теперь безжалостно грабил. Наконец Цезарь уготовил Помпею ловушку около Диррахия, но два галльских дезертира из армии Цезаря продали эти сведения Помпею, который сумел отразить нападение Цезаря и разбить его.

Клеопатра собралась с силами, пытаясь сосредоточиться на подробностях рассказа Аполлодора, но не сумела отделаться от мысли о том, как этот неожиданный поворот событий скажется на ее собственном положении. Она посмотрела на Архимеда, но двоюродный брат, судя по всему, был слишком захвачен услышанным и не обратил внимания на царицу.

Аполлодор продолжил:

— Цезарь бежал в Фессалию, где к нему присоединились еще два легиона. Однако армия Помпея по-прежнему превосходит людей Цезаря в соотношении два к одному. Говорят, что воинство Помпея так велико, что даже богам, которые видят все, было бы сложно окинуть взглядом все войско целиком. Теперь Помпей направился в Фессалию, где он, несомненно, покончит с Цезарем.

Клеопатре вспомнились годы детства, когда она трепетала от восторга, слыша доклады о военных действиях, — они всегда звучали так потрясающе! Но никогда они столь напрямую не были связаны с ее собственной судьбой.

— Что же все это означает для нас? — спросила она у Архимеда.

— Друг мой, ты не оставишь нас, чтобы мы могли обсудить наши личные дела? — обратился тот к Аполлодору.

После того как пират вышел, в комнате повисло молчание, которое никто не решался прервать. Наконец Клеопатра встревожено произнесла:

— Защитник моего брата поверг Цезаря и ныне правит миром. Что это значит для меня, родич?

— Ты понимаешь, что это значит, Клеопатра, — мрачно отозвался Архимед. — Мы должны нанести удар. Твой план, построенный на том, что Цезарь одержит верх и накажет твоего брата за поддержку, оказанную Помпею, провалился. Мы должны быстро перестроиться, подсчитать количество людей в нашей армии и напасть на Пелузий.

— Сейчас? Мне нужно больше времени. Мне нужно больше солдат.

— Если ты будешь выжидать, то обнаружишь, что тебе придется вести войну и с твоим братом, и с Помпеем одновременно. Если ты предпримешь нападение сейчас и добьешься успеха, ты будешь в Александрии прежде, чем Помпей вернется в Рим.

— Но что тогда?

— Если твой брат будет побежден, Помпею волей-неволей придется поддержать тебя. Какое ему дело, кто сидит на троне Египта, пока у правителя не перевелись деньги в казне?

— Но Цезарь пока еще не разбит окончательно, — возразила Клеопатра.

Как она могла так ошибиться? Кто мог поверить, что вечно бездеятельный Помпей окажется таким же неистовым и честолюбивым баловнем богов, как Юлий Цезарь?

— Судя по всему, с Цезарем покончено. Должны ли мы ждать, пока труп остынет, и лишь потом начинать действовать? Это не похоже на тебя, Клеопатра, — так тянуть время. Ты должна либо нанести удар, либо отступить и жить в изгнании, предоставив твоему брату править Египтом.

— Родич, я готова нанести удар, — ответила она, стараясь собраться с мужеством. — Но в данный момент — и я надеюсь, что этот момент быстро минует, — я боюсь.

Архимед взял ее за руки и помог встать. Заглянув Клеопатре в глаза, он обнял ее, крепко прижав к себе. Пальцы, освобожденные от повязок, нежно поглаживали ее спину. Тепло его тела и ровное биение сердца немного уняли страхи Клеопатры. Архимед позволил ей уткнуться лицом в его грудь и стоять так — она не знала, как долго — до тех пор, пока к ней не вернулось душевное равновесие. Он ласково прошептал ей на ухо:

— Мы должны быть готовы к победе.

* * *
Царица и ее армия встали лагерем в тени горы Касий, в четырех милях от форта Пелузия. В этот день они вышли маршем из Аскалона, намереваясь остановиться на ночь, чтобы поспать и восстановить силы, и на рассвете начать штурм крепости. Два дня они разрабатывали этот план и один день потратили на длинный переход.

Силы противоборствующих сторон были неравны. У Клеопатры — почти на две тысячи человек меньше, чем у Ахиллы, но Архимед и ее советники, похоже, не очень беспокоились по поводу преимущества, имеющегося у противника.

— Воины твоего брата — это в основном ленивые египтяне, которые презирают своего царя-грека, — объяснял Архимед. — Твои солдаты — либо люди, которые сами предложили тебе свою верность, либо наемники, которым хорошо заплачено.

Она не знала, кому верить, поэтому решила доверять только своей интуиции, которая подсказывала, что Клеопатра должна пойти войной на своего брата и как можно скорее одержать над ним победу.

На закате они принесли должные жертвы богам, и царица со своими военачальниками поужинала мясом убитых животных; луна, в эту ночь почти полная, озаряла их пиршество холодным искрящимся светом. Клеопатра обратилась к своим солдатам с короткими речами на их родных языках, а затем удалилась к себе. Она намеревалась препоручить себя богам и отправиться спать. Но после ужина она ощущала во всем теле изнеможение и оживление одновременно. Она была готова к победе, но была также готова и к гибели.

— Быть может, это мой последний день на земле, — сказала она Архимеду.

Солдаты установили для нее шатер, достаточно большой, чтобы она могла выпрямиться в нем во весь рост. Внутри размещались квадратный стол и два складных походных кресла, а равно и матрас, дабы царица могла прилечь. Хармиона, которая настояла на своем участии в кампании, застелила его одеялами. Снаружи доносились голоса солдат, готовящихся к битве, скрежет клинков, затачиваемых о камень, звон начищаемых до блеска доспехов, мягкое пофыркивание лошадей, которых обтирали и смазывали маслом перед завтрашней схваткой.

— Нет причин полагать, что мы не сможем выиграть, — промолвил Архимед. — Я не могу сказать точно, с каким количеством вражеских воинов нам предстоит столкнуться, но разведчики доносят, что Ахилла разместил в форте шесть тысяч человек. Он может подтянуть еще около пятнадцати тысяч. Но на это уйдет много дней, потому что ему придется еще созывать их из всех провинций. На данный момент ставки почти равны, а на нашей стороне боги и все, что есть на свете правого и благого.

— А если мы потерпим поражение? — спросила Клеопатра.

Она не хотела думать о неудаче. Она постоянно успокаивала свои страхи напоминаниями о давнем предсказании старух, о сне, в котором Птолемей Спаситель превращал ее в орла, о заверениях жрецов, что боги будут с нею в ее войне против брата. Не то чтобы ей не хватало веры; просто практическая сторона ее разума разрабатывала запасной план действий на тот случай, если битва все-таки будет проиграна.

— Мы не можем потерпеть поражение, — повторил Архимед.

— У меня есть один тайный замысел, брат. Если мы проиграем, но останемся живы, я хочу, чтобы ты помог мне отточить этот план. Я добьюсь развода со своим братом и предложу свою руку одному из царей восточных стран.

— Кому?

— Я не знаю. Царю Понта. Царю Иудеи. Я выйду замуж за одного из них — за того, кто согласится присоединиться ко мне в борьбе против моего брата за египетский трон.

— Сестренка, эти царства захвачены Римом. Римляне не позволят начать войну против Птолемея. Так что давай приготовимся выиграть, а не проиграть.

— Архимед, боюсь, в твоей натуре не хватает практической жилки. У меня должен быть запасной план. Что ты думаешь о моем браке с царским домом Парфии или Бактрии? Быть может, такой союз положит начало царству, которое будет больше, чем Римская империя. Быть может, такой союз сумеет бросить Риму вызов и победить, — воодушевленно вещала Клеопатра, широко раскрыв глаза и чувствуя, как неистово колотится сердце.

— Теперь мы не просто торгуемся с Римом, мы уже строим планы, как бы покорить его? Ты хочешь жить среди этих диких парфян? Клеопатра, мне кажется, у тебя началась предбитвенная лихорадка. Боюсь, ты сходишь с ума.

— А что мне еще делать, если против меня сам Помпей? Откуда я знаю, насколько Помпей чувствует себя в долгу перед Потинием за пятьдесят кораблей и пять сотен солдат Габиния? — спросила она, повторяя вслух аргументы, которые уже звучали у нее в голове тысячу раз. — Но если я выйду замуж за царя, обладающего богатством и могуществом, Помпей может принять мои требования всерьез.

— Мне не нравятся эти разговоры о твоем браке с каким-нибудь варварским царем, — сердито бросил Архимед.

— Ну что ж, до этого может и не дойти. Даже если мы не выиграем эту битву, даже если мой брат возьмет меня в плен, я все же могу найти способ в нужный момент разоблачить перед Помпеем антиримские настроения Потиния. Быть может, я смогу действовать через сына Помпея, Гнея. Я ему, кажется, нравлюсь.

— Вот как? — сухо сказал Архимед.

— Да. Он пытался соблазнить меня, когда был у нас во дворце.

— Клеопатра, я никогда не думал, что ты настолько наивна. Неужели ты думаешь, что мимолетные сексуальные желания мужчины могут повлиять на его политический выбор, тем более вопреки воле его отца? В особенности если его отец — самый могущественный человек на земле? Ты умная девушка, но очевидно, что ты ничего не понимаешь в мужчинах.

Она ощутила острый укол истины в его словах. Он был прав; беспощадная правота ее слов нанесла по гордости Клеопатры тяжелый удар, разрушив ту уверенность, которая начала было зарождаться в ее душе. Да, она, должно быть, переоценила свою власть над Гнеем. Безнадежность сомкнулась вокруг Клеопатры, точно погребальный саван, лишая ее душевных сил. Неужели она переоценивала свои возможности? Неужели она, молодая женщина двадцати одного года от роду, к тому же не самая красивая женщина на свете, настолько глупа, чтобы считать, что она может управлять мужскими желаниями с целью заключения политического союза? Как ей поверить, что она, не имея никакого военного опыта, может командовать армией и даже выиграть сражение?

— Быть может, мне следует провести эту ночь, молясь и принося жертвы богам, — угрюмо промолвила Клеопатра. — Если это последняя моя ночь, вероятно, мне следует очистить душу перед встречей с небожителями.

— У меня есть мысль получше, — возразил Архимед. Он притянул ее к себе и запустил руки в ее волосы, заставляя девушку поднять голову и посмотреть прямо ему в глаза. — Если это наша последняя ночь в мире живых, давай проведем ее так, как должны проводить ночи женщина и мужчина.

Он поцеловал ее — сначала осторожно. Потом рот его приоткрылся и язык скользнул между губ Клеопатры. Хотя разум царицы пытался протестовать против того, что они собирались сделать, тело ее, ослабевшее и дрожащее, было готово уступить желаниям Архимеда. Новое чувство заполонило ее. Она позволила его губам и рукам продолжать свою работу, чувствуя, как растет в его теле напряжение и нетерпение. Когда Архимед разрешил ей сделать вдох, Клеопатра тихо произнесла:

— Нет, нельзя.

— Неужели тебе не кажется, что именно так царица и женщина должна провести свою последнюю ночь в мире смертных?

— Но я не могу принадлежать тебе.

— Если учитывать то, что может случиться сегодня, и то, что мы чувствуем сейчас, то какое нам дело до таких мелочей?

— Но что, если мы останемся живы? Что тогда станет с нами?

— Ты не можешь быть моей женой. Но, Клеопатра, любовь моя, неужели ты действительно веришь, что боги желают, чтобы ты подавляла свои женские желания? Неужели ты действительно считаешь, что женщины твоей династии довольствовались одними только своими мужьями-братьями?

— Не знаю, — ответила она, чувствуя, как кровь приливает к щекам от стыда при воспоминаниях о Беренике и ее развлечениях с девушками, которые служили ей.

— Клеопатра, ты так умна, но так мало знаешь о человеческой природе. Ты можешь быть моей так, как никогда не будешь принадлежать мужу, за которого выйдешь по политическим соображениям. Много лет я ждал, когда ты станешь женщиной. Сможешь ли ты отрицать, что судьба давным-давно связала нас?

— Но мой отец упреждал против этого.

— И я буду держаться вдали от тебя, — согласился Архимед. — Но когда тебе понадобится моя помощь, я приду. Как только я увидел, какой женщиной ты стала, я понял, что это предопределено. Скажи мне, разве ты не чувствуешь этого?

— Если мы станем любовниками, эта любовь обречена. Так или иначе. Неважно, погибнем ли мы завтра или останемся в живых.

— Тогда давай наслаждаться текущим мигом, — сказал он и поднял ее на руки, словно ребенка. — Ты когда-нибудь делала это раньше?

— Только один раз. Я была посвящена богу, — нервно ответила Клеопатра.

Архимед уложил ее на пуховый матрас, сел рядом с нею и начал поглаживать ее тело, лаская сначала одну грудь, потом другую. «Как он может делать это так смело, — подумалось Клеопатре, — если к царице строго-настрого запрещено прикасаться?» Она понимала причину этого запрета, поскольку позволить такие прикосновения означало потерять себя, забыть обо всем — о своем положении, титуле, царстве. И все же она не остановила его, позволив его пальцам пощипывать ее сосок; Клеопатра выгнула спину от удовольствия, потянувшись навстречу чему-то, что она не могла распознать, но чего страстно желала.

Она притянула Архимеда к себе. Настало время узнать эту часть жизни, исследовать ту темную пещеру, где жил зверь, о существовании которого Клеопатра давно знала, но чьи судорожные движения постоянно подавляла во имя долга. А сейчас рядом с нею был человек, который любил ее, который завтра может отдать за нее жизнь, если это будет необходимо.

Архимед на миг оторвался от нее.

— Ты царица, и когда-нибудь ты станешь великой, могущественной и мудрой владычицей, если того пожелают боги. Но сейчас, в эту минуту, ты дева, которой предстоит стать женщиной.

— Неужели это способно так меня преобразить? — спросила она.

— Если сделано правильно, — отозвался он, улыбаясь ей впервые за весь этот вечер. — Сейчас я сражаюсь сам с собою, не в силах решить, изнурять ли мне тебя страстью всю ночь напролет или же нежно заняться с тобою любовью, а затем позволить тебе спокойно уснуть.

— Будь нежен ко мне, родич, и сохрани более свирепую страсть для наших врагов. А если завтра в это самое время мы будем живы и на свободе, тогда можешь изнурять меня всю ночь напролет!

* * *
Для него было не впервой идти среди мертвых тел, но никогда прежде не видел он побежденного врага, который заставил бы его принести на поле боя подобный ураган смертей. Он был рад тому, что благодаря своему росту может хотя бы на несколько пядей отдалиться от тоскливого зрелища — от лиц мертвых и умирающих, многие из которых были ему знакомы.

— Они заслужили это, — сказал Цезарь Поллиону, угрюмо вышагивавшему рядом с ним. — Они довели меня до этого, сделали подобное неизбежным, не так ли? И это — после всех моих попыток добиться мира. Видишь этих мертвецов, Поллион? Я был бы на их месте, если бы прислушался к их требованиям и отдал мою армию.

Цезарь вздохнул и переступил через тело рослого фессалийца — одного из тех солдат, которым Помпей приказал оборонять лагерь, в то время как сам Помпей бежал. Цезарь окинул взглядом роскошь брошенного обиталища Помпея: золотые и серебряные тарелки, которые были тщеславно расставлены на столе для сенаторов, льняные скатерти, изукрашенные тонкой вышивкой, глазурованные чаши для вина, предназначавшиеся для услаждения тонкого вкуса его врагов. Эти самодовольные глупцы думали, что сегодня, в это самое время, они будут наслаждаться победным пиром.

Цезарь подумал о голоде и лишениях, которые терпели его люди весь этот год, пока сторонники Помпея жили в великолепно оборудованном лагере, наслаждаясь изобилием, словно находились в своих богатых римских особняках. Он был не таким, как они. Он не купался в праздной роскоши. И именно поэтому он сейчас жив и шагает среди трупов людей, чьей смертью его враги заплатили за спасение своих ничтожных жизней.

Он никогда не позволил бы себе злорадствовать, но сострадание к соотечественникам, которых он унизил и победил, быстро превратилось в довольство собою.

— Неужели этого нельзя было предотвратить? — риторически спросил он у Поллиона. — Они сами на это напросились!

Ужасное лето — непрерывный голод и игра в кошки-мышки с Помпеем, который отказывался вступить в сражение. В один страшный жаркий августовский день, когда Цезарь был уже уверен, что его люди либо убьют его за то, что он втянул их во все это, либо просто дезертируют, не вынеся голода и болезней, один из шпионов Цезаря вихрем ворвался в лагерь и сообщил, что сенаторы, сопровождавшие Помпея, не намерены больше терпеть его бездействие. Они были столь уверены в победе, что настояли, чтобы Помпей принял бой и, как передал их слова разведчик, «покончил с Цезарем раз и навсегда».

Еще разведчик пересказал подслушанную им речь предателя Лабьена, который заверил солдат Помпея, что армия Цезаря уже не та грозная военная сила, которая покорила Галлию, а скорее шайка измотанных наемников, готовых дезертировать в любую минуту. Далее разведчик услышал, как сенаторы делили добычу и должности, которые должны были достаться им после низвержения Цезаря. Разведчик сказал Цезарю:

— Они даже повздорили из-за твоего особняка на Священной улице, господин.

— Вот как? — отозвался Цезарь, ощущая, как в душе его растет желание примерно наказать сенаторов за такую преждевременную наглость.

— Да, господин. Каждый сенатор желает быть великим понтификом.

Поллиону, одному из офицеров Цезаря, происходящему из благороднейшей семьи, разведчик сообщил, что жадные сенаторы ссорились за право забрать себе его фамильную виллу за городом.

— Они передрались из-за нее, потому что оттуда открывается великолепный вид на море, а тамошние бани, как говорят, омолаживают тело и душу.

— И они такого низкого мнения обо мне? — хмыкнул Цезарь, обращаясь к Поллиону. — После всех этих лет? После того, как я снова и снова демонстрировал им, что бывает с теми, кто мне противится? С теми, кто оскорбляет меня? Кажется, у нас нет иного выбора, кроме как дать им то, чего они желают.

В то же утро, несколько позднее, Цезарь увидел, как люди Помпея медленно спускаются со своей позиции, расположенной высоко на вершине Фарсальского холма. Это доказывало, что ненасытные сенаторы действительно заставили Помпея отказаться от его логичного плана — позволить армии Цезаря умереть с голоду. Теперь Цезарь мог вступить в настоящую битву. Почувствовав, что ему предоставляется наиболее благоприятная возможность здесь, в холмах, где Помпей был полностью отрезан от своего сильного флота, Цезарь расположил свои войска в наиболее выгодном порядке с учетом их малочисленности. Чрезвычайно поредевший Девятый легион, сильно пострадавший при Диррахии, он расположил на левом фланге и назначил командовать им Антония. Неистовство, проявляемое молодым командиром в бою, и его пылкие речи, способные увлечь любого солдата, могли заставить десять человек считать себя непобедимее целого легиона. Верный Домиций командовал центром, а сам Цезарь расположился на правом фланге, где ему предстояло сражаться во главе своего любимого Десятого легиона.

Но, наблюдая за построением армии Помпея, Цезарь осознал, что Помпей сосредоточил всю свою конницу слева, нацелившись на правый фланг воинства Цезаря. Более того, всех своих лучников Помпей тоже поставил слева. Цезарю стало ясно, что план Помпея таков: обрушить на правый фланг армии Цезаря град стрел и расстроить его порядки, в то время как конница обойдет его и обрушится сзади.

Цезарь тайно отобрал шесть когорт, по одной с каждого своего легиона, и построил их в отдельную линию, приказав охранять тыл правого фланга. Минуту спустя, вдохновленный не иначе как божественным озарением, он приказал копейщикам целиться не в ноги вражеских всадников, но прямо в лица, как это делают парфянские дикари.

— Это будет смерть от тщеславия, — сказал он своим солдатам, которым не понравилась его идея. — Мы должны сделать что-нибудь, чтобы возместить нашу малочисленность. Обещаю вам, что эти ярко разодетые, длинноволосые вояки, которые так гордо гарцуют на своих лошадях, будут ошеломлены мыслью о том, что на их прекрасных лицах могут остаться шрамы, и немедленно повернут прочь.

Эта фраза вызвала громовой смех Антония, который великолепно разбирался в кавалерийской стратегии и хорошо знал, как гордятся всадники своим внешним видом.

Цезарь, как это у него было в обычае перед битвой, подозвал одного из своих лучших солдат, центуриона Гая Крассиния, и спросил:

— Что ждет нас сегодня?

Крассиний посмотрел на полководца с искренней преданностью, совершенно преображавшей его уродливое лицо, и сказал:

— Сегодня мы победим, Цезарь, и я буду достоин твоих похвал, живой или мертвый.

Вдохновленный такой верой и рвением, Цезарь пошел в атаку, рискнув оставить позади все обозные телеги и повозки с припасами. Если бы сражение затянулось надолго, это обстоятельство послужило бы сокрушительному поражению.

Однако все обернулось иначе. Всадники Помпея оказали стойкое сопротивление первой атаке Цезаря, но вскоре шесть засадных когорт обрушились на них с ужасающей яростью. Копья летели прямо в лица конникам. Предсказание Цезаря сбылось настолько точно, что даже в пылу битвы он не удержался от громкого смеха. Тщеславные офицеры поняли, что им грозит, развернулись и поскакали прочь, оставив в строю зияющую брешь. Цезарю оставалось только войти в эту брешь и выиграть битву. Помпей впал в замешательство и быстро отступил обратно в лагерь, оставив Цезаря гадать, может ли он доверять своим чувствам, ибо как можно ожидать подобной трусости от римского полководца? Он, Цезарь, скорее погиб бы на поле боя вместе с последними из своих солдат, нежели позволил бы себе сбежать, подобно испуганному ребенку.

Один из офицеров Помпея, похоже, тоже счел отступление позором и развернул своего коня к неприятелю. Цезарь подумал, не собирается ли этот человек перебежать в стан противника, как часто делали солдаты, видя, за кем остается победа, но офицер направился не к Цезарю. Вместо этого он налетел на Гая Крассиния, застав того врасплох, и ударил его мечом в горло. Цезарь мгновенно оказался рядом с центурионом, который уже падал наземь с коня. Поддерживая ладонью голову умирающего, Цезарь заглянул ему в глаза и сказал:

— Сегодня ты заслужил моей похвалы больше, чем кто-либо, друг мой.

И сейчас при мысли о Крассинии Цезарь ощутил, как на глаза наворачиваются слезы. Он приказал, чтобы на могиле верного центуриона был водружен особый обелиск, дабы люди будущих поколений могли приходить на это место и вспоминать его отвагу. Благородный жест, но этого вряд ли достаточно. Многие служившие Цезарю погибли за эти годы, хотя он прилагал все силы, весь свой талант, чтобы защитить их.

Поллион прервал его раздумья:

— Господин, писцы произвели подсчеты. Я хочу записать их, если ты впоследствии пожелаешь использовать их в своем отчете о сражении. Армия Помпея превосходила нас в численности приблизительно вдвое. Сорок семь тысяч к двадцати двум тысячам. Антоний, который понимает толк в подобных вопросах, согласен с этой прикидкой.

Цезарь обвел взглядом брошенный лагерь Помпея. Здесь остались лишь рабы да обозная команда, умолявшие победителей о милосердии. Помпей, его армия и то, что осталось от римского Сената, рассеялись по ветру, словно пыль, которую домашняя хозяйка выметает через порог черного хода.

— Куда направился Помпей? — спросил Цезарь у Поллиона. — Нам это известно?

— Говорят, он и с ним еще около тридцати человек двинулись через холмы в Ларису, а оттуда к побережью, где размещается их флот. Несомненно, он проделает свой обычный трюк, попытавшись перегруппировать силы в какой-нибудь из восточных земель.

— Вот вам мои приказы. Дайте солдатам знать, что мы не будем тратить время на разграбление лагеря. К ночи следует построить укрепления вокруг холма, на тот маловероятный случай, если враги предпримут контратаку. Я разделю войско на несколько частей. Одни останутся здесь, другие вернутся в наш лагерь и будут обеспечивать его сохранность, а третьи отправятся со мной преследовать Помпея и его армию.

Поллион созвал командиров, чтобы сообщить им приказы Цезаря.

— У нас есть для тебя особый подарок, — сказал один из офицеров. В руках у него была корзина с пожелтевшими свитками. — Это частная переписка Помпея.

Он протянул корзину Цезарю, который разглядывал дар, склонив голову набок, но не спешил его принять.

— Это личные бумаги твоего врага, — промолвил Поллион. — Несомненно, прочитав эти документы, можно многое узнать.

— Сожгите их, — приказал Цезарь. — Это личные бумаги человека благородного сословия. Сожгите их немедленно, я говорю. И не вздумайте заглянуть в них сами. Сожгите каждое письмо.

— Но почему, господин? — спросил Поллион.

— Потому что именно это подобает сделать, — небрежно ответил Цезарь и жестом отпустил своих офицеров.

— Разумеется.

— Я собираюсь взять с собой четыре легиона, Поллион. Но полагаю, что прежде, нежели мы выступим, все командиры могут позволить себе небольшую вольность.

— Что такое?

— Мы голодали все лето. Почему же вся эта еда, которую мы тут обнаружили, должна пропадать зря? Давайте насладимся трапезой, которую превосходные повара Помпея приготовили для празднования его победы. Не будем обжираться, как те жирные трусы, которых мы победили, но насладимся каждый кусочком.

— Великолепная идея!

Трапеза имела всеобщий успех. Антоний, который в равной степени любил поесть, выпить и поговорить, произнес длинную речь, восхваляя превосходные качества жаркого, дичи, свинины, которые смиренно подали победителям повара Помпея. Казалось, им было совершенно безразлично, что приходится обслуживать армию Цезаря, а не его соперника. В ответ Цезарь проявил по отношению к кухонной обслуге необычайную вежливость. Обычно не приверженный излишествам тонкой кухни, он признал, что никогда в жизни не пробовал столь роскошных яств.

Окунув пальцы в чашу для омовения рук, Цезарь встал из-за стола. Поллион тоже вскочил на ноги. Цезарь жестом велел остальным своим людям сидеть.

— Завершайте трапезу. Вы славно потрудились и заслужили это пиршество. Но я должен идти.

Офицеры Цезаря начали сетовать на его ранний уход. Некоторые убеждали его остаться и поесть как следует. Он улыбнулся их преданности и горячности, но настоял на том, что не может задерживаться.

— Я просто обязан догнать Помпея и поблагодарить его за столь изысканный ужин.

Шагая прочь, Цезарь слышал, как смеются и аплодируют его люди. Отведя Поллиона подальше, он спросил:

— Сколько времени потребуется, чтобы распространить повсюду известие о победе Цезаря?

— Столько, сколько нужно людям на дорогу. Если, конечно, использовать обычные способы.

— В прошлом эти способы действовали достаточно эффективно, не так ли?

— Совершенно верно. Через две недели, господин мой, весь цивилизованный мир будет знать о том, что произошло сегодня.

ГЛАВА 23

Евнух Потиний стоял на берегу и смотрел на море. Он примчался в Пелузий днем раньше вместе с мальчиком-царем, дабы встретить угрозу со стороны этой неугомонной стервы Клеопатры, которая набрала наемную армию всякого сброда и стала лагерем всего в нескольких милях восточнее города. Они были уверены, что сегодня утром она намеревается нанести удар. Потиний не сомневался в том, что сведения, которыми он располагал, верны. Он был настолько уверен в непогрешимости своих информаторов, что отказался от утреннего омовения и оставил завтрак стыть в тарелке. Вместо этого он поспешил в Пелузий, дабы отразить опасность. И чтобы быть свидетелем низвержения Клеопатры.

Но она не явилась. Вероятно, причиной послужило то, что в то самое утро, когда она должна была нанести удар, капитан гавани Пелузия получил неожиданное известие: Помпей Великий, спасаясь от Юлия Цезаря, стоит у побережья в двух милях от порта с маленькой флотилией боевых кораблей и торговых судов и ждет приглашения высадиться на землю Египта, где он взыскует приюта. Потиний узнал эту новость перед самым рассветом и предполагал, что она достигла ушей Клеопатры примерно в это же время.

Потиний ненавидел неожиданности. Но что случилось, то случилось. Поэтому вместо того, чтобы провести день в шатре, евнух и его советники созвали срочное совещание, дабы решить, как им следует принять побежденного римского полководца.

Что это за испытание! И какого терпения оно потребовало! Результат был известен Потинию еще до того, как совет собрался, поскольку он уже обсудил этот вопрос с Теодотом. Но остальные были не столь проворны разумом, дабы сразу охватить мыслями неизбежное. Некоторые настаивали, что следует наладить хорошие отношения с Помпеем прежде, чем к нему обратится Клеопатра. Она достаточно умна, чтобы уговорить его. В конце концов, она ведь встречалась с ним в Риме и была гостьей в его доме. Помпей нуждается в союзниках-египтянах, а Клеопатра может найти хорошее применение тем войскам, которые спаслись вместе с Помпеем от ярости Цезаря. Этого не должно произойти, соглашался Потиний.

Другие твердили, что следует сразиться с Помпеем здесь и сейчас. Да, да, совершенно верно, вновь и вновь повторял Потиний, выслушивая возгласы негодования в адрес римского полководца. Он дал высказаться им всем, терпеливо слушая, как один ложный аргумент пускается в ход против другого, такого же ошибочного.

А затем он просветил всех.

Теперь он и Теодот стояли на причале, откуда открывался чудесный вид на арену грядущих событий, — ему было обещано, что все произойдет точно по его собственному плану. Сцена была великолепно подготовлена. Командиры Ахиллы выстроились в гавани — не в боевые порядки, а в парадное построение, дабы приветствовать важного гостя, а заодно охранять мальчика-царя, последнего из Птолемеев, обряженного в парадное пурпурное одеяние.

Ребенок, весьма обеспокоенный предстоящим, невзирая на то что план действий ему очень понравился, стоял на солнцепеке и выглядел словно куст орхидей, неизвестно почему выросший здесь. Потиний хотел, чтобы царь остался дома, но ребенок настаивал на своем присутствии, а евнух был умудрен годами сражений с этим упрямым взбалмошным мальчишкой и знал, что все равно проиграет спор. Потиний не был уверен ни в ком из своих «соратников». Но у прочих регентов вроде бы нет причин предавать его. Во всяком случае, не теперь, когда Помпей побежден и прибыл в этот порт, дабы испросить позволения ступить на берег Египта, где он сможет собрать армию и набить карманы египетским золотом. Ведь именно это он столь блистательно проделывал в прошлом.

— Ты уверен, что мы поступаем правильно? — спросил Теодот.

— От твоего беспокойства у меня уже живот сводит, Теодот. Ведь ты только что приводил блестящие аргументы в нашу пользу! Чего же ты боишься теперь? — Потиний потерял всякое терпение с этим наемным ритором. — Веди себя спокойнее, пожалуйста. Если тебе не хватает духу следовать принятому решению, тогда иди, спрячься в своей комнатушке в Мусейоне и успокой себя поэзией.

— Полагаю, у нас нет времени, — промолвил вконец издерганный ученый.

— Цезарь будет здесь не позднее чем через три дня. Разведчики на море заметили его суда. Неужели мы хотим, чтобы римляне продолжали свою гражданскую войну на нашей земле? Неужели ты хочешь повстречаться с армией Цезаря? Или столкнуться с его местью за то, что мы помогали его врагу?

— Нет, нет. Ты прав. Совершенно прав.

— Рад, что ты так думаешь.

— Но Помпей прибывает с пятью кораблями. На этих кораблях может быть огромная армия.

— Мы ко всему этому приготовились. В любом случае я не верю, что все эти суда набиты солдатами. Большая часть армии наверняка осталась в Греции. Полагаю, эти корабли везут шестьдесят жирных римских сенаторов, которые драпанули от Цезаря.

— О боги! — вздохнул ученый.

— Помнишь римлян, которые жили в Александрии по приглашению Авлета? Ты думаешь, эти пришельцы слишком отличаются от них? Нет, они будут воровать из наших храмов священные реликвии, растаскивать нашу казну и насиловать наших женщин. Они войдут маршем в Александрию, ворвутся в Библиотеку и похитят драгоценные древние тексты, которые ты так любишь читать. Теперь, пожалуйста, веди себя тихо. Ты раздражаешь меня своим нытьем.

— Но что насчет его жены?

— А что насчет его жены?

— Ты видишь ее на палубе? Я слышал, она очень красива.

— Да, она, несомненно, красива. Это означает, что она вернется в Рим и быстренько найдет себе другого мужа.

— О, это печально.

— Она к тому же богата, Теодот, и еще молода. Пожалуйста, не проливай напрасные слезы по госпоже Корнелии. Римляне все равно вступают в брак только по политическим соображениям.

— И все же… она так молода.

— А он так стар. Ему пятьдесят девять. Он прожил достаточно долго.

Потиний стиснул руки. Он тоже нервничал, хотя и не намеревался признаваться в этом ученому. Нельзя подливать масло в пламя беспокойства Теодота, иначе этот пожар потом будет не потушить.

— Посмотри на Ахиллу. Как чудесно он выглядит в парадной форме!

Потиний прикрыл глаза от солнца, чтобы получше рассмотреть Ахиллу, который плыл в маленькой рыбачьей лодке навстречу большому кораблю Помпея. Именно Ахилле пришла в голову идея завлечь Помпея в маленькую лодочку — такую маленькую, что никто из его людей не сможет сопровождать его. Он скажет Помпею, что гавань слишком обмелела для того, чтобы туда могла войти галера; в результате римлянам придется по одному спускаться в ялик и высаживаться на берег — туда, где их ждет мальчик-царь.

Ахилла был одет, как подобало торжественному случаю, его синяя одежда — цвета царского дома — в ярком утреннем свете смотрелась потрясающе. Его сопровождали два человека: бывший офицер Помпея, Луций Септимий, которого, как они надеялись, Помпей сможет узнать, и Сальвий, бывший центурион. Оба ныне были наемниками в армии Габиния.

Лодочка подошла к борту галеры, и Помпей помахал рукой встречающим. Но Потиний увидел, как двое людей Помпея быстро оттащили его назад, как будто боялись, что люди в лодке могут причинить вред их полководцу. Луций окликнул Помпея — на латинском наречии, полным надежды голосом, как ему и было велено. Он привлек внимание Помпея, и военачальник вырвался из рук своих советников, чтобы ответить ему. Потиний не мог сказать точно, но ему показалось, что он видел Корнелию, которая пыталась удержать мужа, схватив его за плащ. Однако матросы Помпея сбросили с борта галеры веревочную лестницу, и Помпей спустился в лодку, не обращая внимания на протесты супруги. Луций и Сальвий оттолкнули ялик от борта.

— Что происходит? — спросил Теодот.

— Они плывут сюда, вот что.

— И это все? У меня не такое хорошее зрение, как у тебя.

— Я не знаю. Похоже, Помпей читает свиток. Я полагаю, что он записал речь, обращенную к царю, и теперь повторяет ее.

— Они говорят с ним?

— Нет, мне так не кажется.

— А он ничего не подозревает?

— Очевидно, нет. Уткнулся лицом в свиток.

— Он вооружен?

— Нет. Прекрати задавать вопросы. Теперь настала наша очередь действовать. Смотри, они уже совсем близко. Мы должны выйти вперед, словно собираемся поприветствовать его.

Потиний поднял руку вверх, и его украшенные кольцами пальцы зашевелились каждый сам по себе, словно ножки странного насекомого. Помпей поднял голову. Отложив свиток, он встал, приготовившись выйти из лодки. Чтобы не потерять равновесия, он оперся на руку Луция, но вместо того, чтобы помочь ему, Луций извлек кинжал и коротким движением вонзил Помпею в спину. Помпей упал ничком. Ахилла и Сальвий выхватили мечи. Крики Корнелии были слышны даже на берегу. Помпей застонал и натянул плащ на голову, готовясь принять удары, которые положат конец его жизни и карьере. Он не пытался сопротивляться.

— Не думаю, что у него было время задуматься о своей судьбе, — безучастно промолвил Потиний, словно они смотрели пьесу в театре.

Теодот отвернулся.

Египетские суда, до этого якобы просто так стоявшие в гавани, внезапно развернулись и двинулись к римским кораблям, которые пытались спастись бегством в открытое море. Из-за расстояния трудно было рассмотреть что-либо, но Потинию показалось, что несколько кораблей были захвачены. Он заранее отдал приказ, о котором не упомянул Теодоту: все, кто будет на борту римских судов, должны быть убиты.

Потиний вновь перевел взгляд на лодку. Луций и центурион быстро подгребли к причалу, и Потиний протянул руку Ахилле.

— Отлично проделано, — похвалил евнух.

— И что теперь? — спросил Ахилла.

Потиний окинул взором мертвого Помпея. Теперь он понимал, от кого Гней унаследовал свою внешность. В былые годы Помпей был весьма представительным мужчиной. А теперь взгляд его широко открытых глаз был пустым и невидящим. Евнух отвернулся.

* * *
Он рисковал и знал, что рискует. Он пытался понять, не совершает ли глупость, полагаясь на свою репутацию, а не на реальное количество людей, но разве такая стратегия когда-нибудь подводила его? Похоже, Фортуна побуждала его положиться на удачу и вознаграждала его веру в богов. Из Греции с ним выступили всего три тысячи двести солдат — ничтожное количество. Цезарь плыл с этой малочисленной командой через враждебные воды, где мог столкнуться с любым числом готовых к битве кораблей Помпея. В конце концов, он победил старого лиса, отрезав его от флота. Если бы Помпей сумел перегруппировать свои морские силы, сейчас, в этот самый момент, Цезарь уже был бы мертв и не мог бы дышать свежим воздухом Средиземного моря, направляясь к легендарной греческой колонии на побережье Египта. Но Фортуна, его истинная любовь, вновь улыбнулась ему.

Как так вышло, что он никогда не бывал здесь прежде? И это при всей его любви к литературе, искусству, театру, философии и всему греческому? Как же он упустил возможность провести время в Александрии, городе великой Библиотеки, средоточия мирового знания, городе Мусейона, давшего приют светочам мирового разума? Ах да, он был занят. И восток традиционно оставался вотчиной Помпея. Помпей был другом и благодетелем покойного царя Авлета. Цезарь не стал бы пытаться занять место Помпея при александрийском дворе. Конечно же, так было раньше, когда они были союзниками. Теперь, когда Помпей повержен и укрывается где-то на добела вымытых волнами берегах Средиземного моря, все обстоит иначе. Быть может, Цезарю удастся поговорить с бывшим товарищем и вернуть ему хоть немного здравого смысла. Помпей может быть таким практичным, таким податливым, если подтолкнуть его посильнее. Быть может, им удастся договориться. Человек с такими способностями и связями, какими располагал Помпей, мог бы быть полезен в грядущие времена. Помпей, когда он того хотел, всегда мог уговорить Сенат поддержать планы Цезаря.

Цезарь ухватилсяпокрепче за борт корабля. Никто — даже человек, который покорил обширные земли и заплатил за это более чем миллионом жизней людей, — не мог увидеть Фаросский маяк впервые и не потерять на время способности дышать. Пламя на вершине трехэтажной башни ярко пылало в жарком полуденном небе, подобно второму солнцу. Этот блеск гипнотизировал, и Цезарю пришлось почти силой заставить себя отвести глаза прочь.

На подходах к острову возвышались две колоссальные статуи — то ли чета Птолемеев-кровосмесителей, то ли кто-то еще, — облаченные в одежды египетских фараонов и сидевшие, словно сфинксы, по обе стороны от маяка. Они точно приветствовали каждого человека, каждый корабль, входящий в гавань. Эти царь и царица, скорее всего, были сын и дочь первого из Птолемеев, которые шокировали все греческие земли, вступив в брак друг с другом, а затем, располагая всем состоянием своего отца, превратили маленькое поселение в центр цивилизованного мира… ну, по крайней мере, до тех пор, пока не взошла слава Рима. И все же Цезарь рассчитывал найти здесь то, что осталось от великолепия греческой культуры. Ему нравилось обветшавшее изящество греческих городов, оно создавало причудливую атмосферу гордой старины.

Цезарь не знал, с чем ему предстоит столкнуться, поэтому он собрал своих солдат и приказал им быть готовыми вступить в схватку сразу же после высадки. Вместо этого их встретил какой-то странный, женственного вида тип. Самодовольный придворный евнух, заключил Цезарь. Это было ясно по косметике на лице, по многочисленным украшениям и выпирающему брюшку. Цезарь не знал, зачем греческие монархи берут себе в советники этих тварей. Евнуха сопровождал толстый мальчишка в короне; за ними тянулась огромная свита; один из прислужников нес большое плоское блюдо. Дары, подумал Цезарь. Что это может быть? И где прячется Помпей?

— Гай Юлий Цезарь, мы преподносим тебе это сокровище, — сказал евнух.

Он отступил в сторону, давая дорогу трясущемуся от страха греку в одеянии ученого. Тот держал поднос на вытянутых руках, словно хотел отстранить как можно дальше то, что на нем лежало. Цезарю понадобилось несколько мгновений, чтобы понять, что за подарок ему предлагают. Он не узнал бы голову, потому что она была отделена от тела уже изрядное время назад и сильно подпортилась. Но он узнал кольцо. Он пожимал руку, на которой блестело это кольцо.

Цезарь почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он отвернулся. Его люди и прежде видели, как он плачет. В этом не было стыда. Он собрался с силами, не заботясь о том, чтобы вытереть слезы.

— Кто в ответе за это?

— Ты же видишь, великий Цезарь, у тебя нет повода оставаться здесь. Мы оказали тебе услугу, избавив тебя от врага. Тебе остается лишь вернуться в Рим, — важно промолвил евнух.

Как он смеет, это чудовище? Даже у него, Цезаря, не поднялась бы рука убить такого великого римлянина, как Помпей!

Цезарь посмотрел прямо в глаза евнуху.

— Кто ты такой, чтобы говорить Цезарю, что он должен делать — уйти или остаться?

Мальчик-царь казался испуганным, он все время вертел шеей, словно ворот парадной одежды натирал ее.

— Ты можешь не знать этого, но в Египте ныне голод. Воды Нила стоят еще ниже, чем прежде. У нас нет пищи для твоих солдат. Царь воюет со своей сестрой Клеопатрой, которая хочет свергнуть правительство и заменить его своими ставленниками. Будет лучше, если ты оставишь нашу землю.

Этот тип что, совсем лишился разума?

— Мы здесь затем, чтобы взыскать долг, который царь Птолемей отказывается выплатить народу Рима. Мы намерены оставаться здесь, пока не будет оплачено все, — сказал Цезарь. — Кроме того, нас принесли сюда сезонные ветра, которые не благоприятствуют обратному плаванию. — Он посмотрел на мальчика. — Ты сын Птолемея?

Мальчик утвердительно кивнул головой.

— И ты воюешь со своей сестрой, полноправной царицей?

— Ну, она сама начала войну, — ответил царь, переступая с ноги на ногу. — Она сбежала и собрала армию!

Цезарю подумалось, уж не собирается ли мальчишка заплакать.

— Твой отец оставил свое завещание и царство в руках Помпея, но, как ты сам видишь, Помпей мертв. Ты и твоя сестра должны полностью довериться мне, и я разрешу ваш спор. Если ты послушаешься меня, то будешь продолжать править царством.

Мальчика, похоже, успокоили слова Цезаря, в то время как евнух, казалось, встревожился еще больше. Цезарь приказал Потинию:

— Извести царицу о том, что она должна предстать передо мной.

— И где бы ты хотел встретиться с ней? Могу я предложить в качестве места встречи Дамаск? Ее можно принять там, но никак не в Александрии, где ее считают мятежницей. Она официально свергнута с престола.

— Что ж, мы об этом позаботимся. Пусть она явится во дворец.

— Во дворец? — переспросил евнух, как будто ему показалось, что он ослышался.

— Да, именно там я намереваюсь остановиться. Идем, мальчик, — обратился римлянин к царю. — Давай пойдем к тебе домой. Мы с тобой должны подружиться. Как нам пройти во дворец?

Цезарь подал своим сопровождающим знак следовать за ним. Отборная охрана быстро привлекла всеобщее внимание, подняв фасции завоевателя — его личные атрибуты.

Прежде чем им удалось покинуть причал, Цезарь и его люди столкнулись с небольшим отрядом солдат. «Что нужно этим людям?» — подумал Цезарь. Наконец он осознал, что александрийских воинов оскорбил вид фасций. Они, должно быть, подумали, что он уже считает Александрию своей. Ну да, считает. Почему нет? Но он не намеревался начинать стычку.

Цезарь жестом приказал своим людям не реагировать, однако было уже слишком поздно. Несколько его солдат сцепились с александрийцами. Цезарь увидел, как один из римлян осел наземь, когда темнокожий грек пырнул его мечом в живот.

— Отзови их, — потребовал Цезарь у царя. — Отзови их, или умрешь.

Цезарь схватил мальчика за плечи. Потиний, встревожившись, приказал командиру египетского отряда прекратить сражение. Солдаты отступили.

— Вот видишь, великий Цезарь, ты здесь не в безопасности.

— Ерунда. Я Цезарь, и для меня любое место безопасно.

Евнух не знал, что на это ответить. «Он научится, — подумал Цезарь. — Конечно, если проживет достаточно долго для этого».

— Немедленно позаботьтесь о раненом, — велел Цезарь командиру своей охраны. А потом повернулся к мальчику-царю. — Так где же находится твой дворец?

* * *
— Если кто-нибудь и отправится на встречу с Юлием Цезарем, то это буду я.

Клеопатра была непреклонна. Она упрямо смотрела на своих приближенных: Гефестиона, Архимеда и пирата Аполлодора. Несмотря на тяготы изгнания, эти трое оставались ее верными и проницательными советниками. И все же как они могли вообразить, будто она позволит кому-нибудь из них вместо нее отправиться на самую важную в ее жизни встречу? Она обводила взглядом сидящих и раздумывала, кто из этих людей мог бы вести переговоры с Юлием Цезарем лучше, чем это сделает она? Кто из них обладает таким образованием, таким знанием языков, включая родное наречие Цезаря? Кто, кроме нее, умеет с таким знанием дела говорить об искусстве или философии — а она знала, что Цезарь интересуется и тем, и другим? Кто из них так хорошо осведомлен о подробностях римской истории, кто сидел за пиршественным столом у Помпея Великого, когда тот ласкал прекрасную грудь Юлии, дочери самого Цезаря?

Архимед примирительно сказал:

— Цезарь уже достаточно ясно проявил свои намерения. Он хочет заключить мир между тобой и твоим братом. Он уже стал задушевным другом царя. Ты не думаешь, что мы должны послать к нему посредника для переговоров?

— Да, — ответила Клеопатра. — Я думаю, мы должны отправить к нему царицу, как он требует.

— Это слишком опасно, — воспротивился ее двоюродный брат. — Поездка в Александрию небезопасна. Мне все равно, что говорит Цезарь. Если тебя перехватят по пути отряды Ахиллы, ты не доживешь до встречи с римлянином.

Клеопатра почувствовала, как волна странного беспокойства поднимается изнутри нее и заполняет все ее существо. Сердце билось так неистово, что ей казалось, будто оно вот-вот выпрыгнет из груди. Клеопатре и самой хотелось бы, чтобы оно это сделало и билось бы на полу, не причиняя ей такую боль своим сумасшедшим ритмом. Она прижала руку к груди, чтобы унять волнение, не дававшее ей мыслить ясно. Прочитав безмолвные сигналы ее тела, Архимед взял ее руки в свои ладони и крепко сжал их, словно пытаясь привести Клеопатру в себя. Он не мог сейчас обнять ее и прижать к себе — этим он выдал бы их близость.

До них уже дошли новости: Юлий Цезарь заставил мальчика-короля послать в Пелузий двух вестников, Диоскорида и Серапиона, дабы те передали пожелание царя заключить мир со своей изгнанной сестрой. Ахилла немедленно приказал арестовать и убить их. Теперь Цезарь вел войну с Ахиллой. Но в Александрию с Цезарем прибыли всего три тысячи человек, тогда как Ахилла мог выставить впятеро больше.

— Ты поступишь умно, если не будешь подвергать себя опасности и встречаться с Цезарем, — заметил Гефестион. — У него мало людей.

— Пять к одному — это большое преимущество, даже против Цезаря, — поддержал его Архимед.

— Держу пари, что сторонники Помпея именно это говорили перед началом Фарсальской битвы, — возразила Клеопатра. — Я всегда говорила, что Цезарь возьмет верх над Помпеем. И можно ли рассчитывать, что он будет побежден раскрашенным евнухом, занудливым ученым и хлыщеватым воякой?

Клеопатра не знала, способна ли она играть в шахматы с таким мастером, как Цезарь, но она желала попробовать. Какой у нее выбор? Казалось, судьба ведет ее намеченным путем к этому самому, заранее предопределенному моменту, и теперь ей оставалось только отправиться в Александрию и встретиться с Цезарем — не как с врагом, а как с возможным другом в том царстве чудовищ, в которое он вступил, высадившись в Египте. Она расскажет Цезарю все: как ее отец еще при своей жизни сделал ее царицей и как он хотел, чтобы она продолжала царствовать после его смерти. Она опишет, как регентский совет ее брата отстранил ее от дел, тем самым впрямую нарушив волю покойного царя, который, в конце концов, был другом и союзником римского народа. Она сказала:

— Это очень важно. Я сама должна прийти к Цезарю и побеседовать с ним. Он звал на эту встречу именно меня.

Архимед запротестовал:

— Клеопатра, это чрезвычайно опасно. Тысячи людей Ахиллы остались в Пелузии, и тысячи сейчас находятся на пути в Александрию. И мы еще не знаем, кто верховодит на море. Ты должна послать посредника. У нас есть множество возможных кандидатов, но Клеопатра — только одна. Если что-нибудь случится с тобой… — Он умолк. Он не мог высказать то, что хотел. Помолчав, Архимед продолжил: — Если что-нибудь случится с тобой, власть окончательно перейдет к Цезарю, к евнуху Потинию или к твоему брату. И кто скажет, что будет хуже для Египта?

Клеопатра не знала, заподозрил ли ее любовник, что у нее на уме, или просто старался защитить ее как родич. Она надеялась, что ей удалось скрыть от него план, который начал вырисовываться в ее голове. Это началось с осознания того, что она ощущала слабый трепет всякий раз, слыша имя «Юлий Цезарь». Это имя казалось ей благозвучным и певучим, и она обнаружила, что мысленно повторяет его снова и снова. Ей нравилась та явственно заметная дрожь, которая пробирала при звуках этого имени каждого, кто произносил его. Даже если говорящий пытался выразить пренебрежение, в его голосе все равно звучал благоговейный страх.

Клеопатре казалось, будто она знает этого человека. Ее восхищение Цезарем зародилось еще в ту пору, когда она была девочкой восьми или девяти лет и, сбегая на базар, подслушивала разговоры о его доблести в политических делах, на поле боя и в любви. Она обращала пристальное внимание на его известные всем деяния и при любой возможности ловила слухи о его частной жизни. Вскоре ей начало чудиться, будто весь мир зачарован этим человеком, поскольку его личная жизнь была предметом всеобщего обсуждения повсюду — или, по крайней мере, там, где жили цивилизованные люди. Клеопатра размышляла над действиями Цезаря, пытаясь сложить кусочки мозаики, составлявшие его неоднозначную личность. И теперь она должна встретиться с ним — хотя бы только затем, чтобы проверить, верны ли ее предположения относительно этого человека.

— Кто может доставить меня в город? — спросила она.

Прежде чем Архимед успел выразить новый протест, Аполлодор предложил:

— Мне кажется, я сумею обеспечить тебе безопасное путешествие к побережью Александрии, царица. Мы можем взять небольшой эскорт из твоих людей — людей, которые не будут болтать языком, если говорить прямо, — к морю, где нас встретит мой корабль. Мы войдем в гавань, на близкое расстояние от берега, и, когда уже начнет темнеть, спустим маленькую шлюпку и доплывем на ней до берега. Я пошлю заранее по суше весточку одному из моих товарищей, который легко протащит нас мимо портовой охраны — под видом беженцев или купцов, которые хотят поутру продать на рынке всякую мелочь. Однако ты должна изменить внешность, иначе возникнет большой риск, что тебя узнают. Не так-то легко скрыть царское величие, — с долей гордости произнес он.

— Значит, будем придерживаться этого плана, — кивнула Клеопатра. — Ты можешь послать письмо Цезарю?

— Да, оно будет отослано с тем самым человеком, который поедет в город сушей.

— Писец! — позвала Клеопатра.

Архимед смотрел на нее с тревогой и заботой.

— Клеопатра, я знаю, что тебя теперь ничто не остановит. Но я просто хочу, чтобы ты знала, что я против.

— Родич, мне кажется, у меня нет выбора. Я собираюсь предстать перед Цезарем. Я хочу, чтобы он знал, что ему придется считаться со мной, прежде чем он предпримет какие-нибудь неотвратимые шаги в пользу моего брата. Ведь Птолемей, несомненно, поведал ему, что я предательница, нарушительница воли отца, сумасшедшая или что-нибудь похуже.

— Напиши это греческими письменами, так хорошо, как только сможешь, — сказала Клеопатра писцу, который так быстро примчался на ее зов, что едва не расплескал чернила.

Усевшись на пол, писец начал тщательно выписывать под диктовку царицы.


Гаю Юлию Цезарю.


Мне сообщили о бесчестном убийстве Помпея, совершенном Потинием, регентом брата моего, чье предательство заставило меня, законную царицу Египта, удалиться в изгнание из опасений за свою жизнь. Мой отец и я были гостями Помпея в те времена, когда вы были соправителями, а твоя дочь Юлия только что сделалась супругой Помпея. Юлия стала мне отличной подругой в тяжелые дни изгнания. Я могу удостоверить, что ее и ее супруга в те давние счастливые времена связывала глубокая взаимная любовь. Надеюсь, эти слова порадуют тебя ныне. Что касается Помпея, то мне ненавистно то коварство, которое проявили его убийцы. Он искал убежища в Египте, ибо в начале этой войны Потиний действовал по отношению к нему как друг, предоставив ему корабли и армию. Это произошло совершенно против моего желания и здравого смысла. В отличие от регентов моего брата, я не верила, что Помпей, который еще восемь лет назад, во время моего пребывания в Риме, казался человеком, отошедшим от активной жизни, может победить прославленного военачальника, покорившего Галлию и Британию. Я оказалась права, но в тот момент моя власть была узурпирована регентским советом, и поскольку я боялась за свою жизнь, то уже тогда намечала совершить побег из Александрии.

Теперь я тайно возвращаюсь в город и надеюсь найти способ проникнуть во дворец, чтобы встретиться с тобой. Я желаю продолжить дело моего отца, который был другом и союзником римского народа, и готова внести свою долю в выполнение этого договора. Истории о великом Юлии Цезаре прославляют его мудрость, его милосердие и его честность. Именно эти благородные качества я ожидаю узреть, когда мы встретимся лицом к лицу и заключим — я надеюсь — нерасторжимый дружеский союз.

Искренне твоя,

Клеопатра VII, Царица Двух Царств Египта.

* * *
Архимед последовал за Клеопатрой в шатер, воспользовавшись привилегией любовника.

— Неделю назад мы готовились к войне и смерти. Мы сделали любовное безрассудство гимном прощания с жизнью, — пробормотал он.

Клеопатра не хотела встречаться с ним взглядом.

— Это был один из самых важных уроков в моей жизни, — ответила она. — Я никогда не смогу строить планы ради себя или моей страны, потому что наша общая судьба тесно сплетена с судьбой Рима. Его рок диктует мне выбор пути. Я должна склониться перед его волей, как склонялся мой отец, его отец и многие поколения наших праотцов.

— Боги — жестокие пряхи, оплетающие нас нитями горя и забот, как будто мы всего лишь веретена для них, — подхватил Архимед, беря Клеопатру за руку и прижимая к груди.

Она была рада укрыться в его объятиях, потому что так он не видел ее лица.

— Быть может, в конце концов все это обернется к нашему благу, — промолвила Клеопатра. — Я буду молиться Афине, искусной ткачихе, о мирном завершении этого ковра, который сейчас выглядит лишь картиной горя.

— Возможно, не следует молиться богине войны о мирном исходе дела, — возразил Архимед, целуя ее в лоб.

— Тогда я буду молиться Афродите, которая вдохновляет любовь, — сказала Клеопатра и опустила голову, хотя знала, что Архимед желал бы, чтобы она подставила ему губы для поцелуя.

— Это весьма рискованно — вовлекать непостоянную Афродиту в такое серьезное дело.

— Тогда давай молиться богу осторожности, кто бы он ни был, — заключила Клеопатра, выскальзывая из объятий родича.

— Сегодня утром ты совсем другая, Клеопатра, — произнес Архимед.

— Я занята мыслями о своей миссии. Я приготовилась к войне, а теперь вдруг оказывается, что я должна быть дипломатом. И к тому же весьма искусным дипломатом.

Но она знала, что он имеет в виду, хотя и не хотела в этом признаваться. Она знала, что он вспоминал, как еще двенадцать часов назад держал в объятиях ее горячее тело, полное истомы и желания. Но сейчас Клеопатра уже не могла вернуть опьяняющие чувства минувшей ночи. Как будто к ней вновь вернулась ее царственная сила, ее внутреннее равновесие.

Она была рада тому, что вновь очутилась на твердой земле, потому что ощущала, что начинает терять себя в этой обреченной любви. Каждую ночь, в пылу неистового соития, она молилась, чтобы это происходило снова и снова; чтобы боги позволили этой страсти стать неотъемлемой частью ее жизни, а не отмеряли им радость скудной горестной меркой. Архимед заставлял ее стонать, задыхаться и вновь и вновь устремляться навстречу невыразимому удовольствию, которое прежде было для нее лишь неясным слухом, чем-то невозможным, чем-то, что случается с другими людьми, в далеких странах, но никак не с ней самой. Перед битвой Клеопатра молилась, чтобы они оба остались живы и выиграли этот бой, дабы повторять великолепные моменты их любви. Каждую ночь с тех пор она наслаждалась его страстью и невероятными открытиями, совершаемыми ею в себе самой.

Какой оракул мог бы предсказать события, о которых она узнала сегодня? Какой бог обрек ее и Архимеда любить друг друга один день, а уже наутро позволил вступить в ее мир Цезарю? Архимед прав: они — лишь веретена, которые боги используют, чтобы ткать нитки на досуге. Но Цезарь был человеком, который искушал самих богов, человеком, который, как видно, заключил сделку с Фортуной.

И она, Клеопатра, твердо намеревалась присоединиться к этой сделке.

Но что ей делать теперь? Архимед был встревожен. Он расхаживал по шатру, словно лев, которого загнали в чужую клетку. Она знала: он гадает, не собирается ли Юлий Цезарь узурпировать те привилегии, которые он, Архимед, присвоил себе той ночью.

Клеопатре пришла в голову мысль (как пришла бы она любой женщине, намеревающейся вести переговоры с мужчиной на тридцать лет старше ее), что Юлий Цезарь, знаменитый любовник, может попытаться сделать заключение брака между ними непременным условием политического союза. И что ей тогда останется? Она любила своего двоюродного брата, в этом нет сомнений. И теперь, когда она смотрела в его полные тревоги карие глаза, она ощущала, что ее по-прежнему тянет к нему. Но он не был человеком, который может помочь ей спасти царство. «Когда дело касается государственных вопросов, следует умерить пыл в крови», — снова и снова твердил ей евнух Гефестион. Выбора не было. И все же Клеопатра чувствовала отвращение к тому, как она намеревалась поступить с Архимедом, преданным и красивым Архимедом. Лишь прошлой ночью он твердил ей, что она пьянит, словно вино, что она колдунья, женщина, ради которой мужчина способен на убийство, лишь бы она допустила его на свое ложе.

«Женщина, богиня, царица», — шептал он снова и снова, растворяясь в ней. Если это был лишь пылкий лепет любовника, пусть будет так. Возможно, все мужчины твердят нечто подобное в минуты удовольствия. Ей неоткуда было это знать. Но в этот миг он дал Клеопатре ключ к душам мужчин. Или, в любом случае, один из ключей. Несомненно, другим ключом были деньги. И чего не сделают мужчины ради власти и высокого положения? Что Юлий Цезарь уже сделал, чтобы добиться всего этого?

Что ж, это все у нее остается, разве не так? Она владеет сокровищами своих предков, богатствами Египта, прелестью юности и знанием о том, что ахиллесова пята мужчины не обязательно располагается на ноге.

Таково было ее боевое снаряжение. Это не армия и не флот, но у нее имеется доступ и к ним. Она вооружена лучше любого из тех, с кем Юлию Цезарю приходилось сталкиваться доселе.

ГЛОССАРИЙ

Всадники — сословие, изначально составлявшее конницу в римской армии. Позднее этот термин стал применяться к зажиточным горожанам. Всадники стояли ниже патрициев на сословной лестнице и занимались в основном делами производства и капиталовложений, в то время как патриции составляли менее многочисленную группу крупных землевладельцев.

Гетера. Это греческое слово означает «товарищ», но используется для обозначения женщины, свободной или рабыни, торгующей сексуальными услугами. Греческие гетеры, бывшие подругами мужчин высокого ранга, нередко получали хорошее образование. Они умели организовывать пиршества и развлечения для гостей, танцевать, играть на музыкальных инструментах. В греческом мире существование гетер не просто допускалось — оно было необходимо. Этих женщин, зачастую богатых, облагали налогами, и их профессия считалась вполне легальной.

Греческая фаланга. Приблизительно с VIII века до н. э. греки строили свои войска в особого рода порядок — фалангу, тем самым внося дисциплину в сражение, прежде представлявшее беспорядочную неорганизованную схватку. Солдаты назывались гоплитами от слова «гоплон» — «щит»; этот щит они несли в левой руке, так что правой можно было метать дротики. Каждый солдат зависел от своего товарища справа — тот прикрывал своим щитом его бок.

Квестор — должностное лицо, избираемое сроком на один год; обязанности квестора приблизительно соответствовали обязанностям финансового администратора. Обычно квестор выбирался для проведения военной кампании или для наместничества в покоренном царстве. Цезарь начал свою политическую карьеру с должности квестора в Испании.

Консул. Римское консульство было высшим политическим органом Республики. Каждый год избирались два консула, которые главенствовали над Сенатом и над вооруженными силами. Они приняли на себя обязанности прежних царей (Республика сменила монархию в 509 г. до н. э.), если не считать того, что власть была поделена на двоих, а годичный срок службы не позволял одному человеку сосредоточить в своих руках лишком много власти.

Мусейон. Изначально бывший храмом Муз в Александрии, Мусейон стал научным центром всей греческой цивилизации. Птолемеи финансировали Мусейон, поощряя талантливейших ученых заниматься здесь науками и исследованиями; ученым полагалось щедрое жалованье и позволялось жить при Мусейоне бесплатно. Каллимах, Аполлоний Родосский, Феокрит, Евклид и Эратосфен — вот лишь немногие из великих ученых и поэтов, живших и работавших в Мусейоне. Традиция обучения и исследований продолжалась много лет даже в Византийский период, до тех пор пока Мусейон не был разрушен христианами, неодобрительно относившимися к «языческим» наукам.

Народный трибун. Исторически предполагалось, что народные трибуны должны избираться из сословия плебеев, чтобы защищать плебеев от патрициев. Тем не менее многие трибуны, такие как Антоний, принадлежали к старинным и богатым семьям всаднического сословия. Трибуны обладали важнейшим правом — накладывать вето на решения Сената.

«Новый человек» (Novus homo) — первый человек в семье, занимавший в Риме должность консула, тем самым становясь нобилем, членом стоящей особняком группы сенаторов, чьи предки также были консулами. Одним из «новых людей» был Цицерон.

Ном. Египет был поделен на сорок два нома, которые приблизительно можно сравнить со штатами. Типичный ном тянулся вдоль Нила примерно на пятьдесят миль. Его население управлялось номархами, которые говорили и на греческом, и на египетском языках и назначались на эту должность царем.

Оптиматы и популяры. Во времена Юлия Цезаря политики делились на популяров, то есть тех, кто действовал в пользу граждан, и оптиматов, или «лучшее сословие», — консервативных сенаторов, которые верили, что высокородные лучше всего подходят для управления государством. Цезарь, несмотря на свое блистательное происхождение, был популяром, а Помпей относился к оптиматам.

Оргия — мера длины, равная 1,79 м.

Римский легион. Римские легионы претерпевали изменения, чтобы лучше соответствовать современным методам ведения войны. Во времена Юлия Цезаря это была боевая единица, состоящая примерно из 4800 пехотинцев и 300 кавалеристов. Это соединение делилось на десять когорт, которые сражались, выстроившись последовательными рядами. Легион — более эффективная боевая единица, нежели фаланга; он позволяет полководцу командовать, находясь в тылу, к тому же располагает большим разнообразием вооружения и боевыми резервами.

Талант — денежная единица, равная 6000 драхм.

Тирс — палка, увитая плющом, виноградными листьями и увенчанная сосновой шишкой; жезл Диониса и его спутников.

Фасции — пучки прутьев, связанных наискось красным кожаным ремешком. Эту эмблему использовали в общественной жизни Рима эпохи Республики и Империи. Ликторы носили фасции перед магистратами, занимавшими высокое положение. Когда люди Цезаря вошли в Египет с поднятыми фасциями, египтяне восприняли это как акт агрессии.

Феллахи. Сословие египетских крестьян, работавших на маленьких наделах земли и отдававших часть урожая правительству. Именно они производили большую часть зерновых запасов Египта.

Экзегет. Городское должностное лицо в Александрии.

Карин Эссекс «Фараон»

Посвящается моей дочери, Оливии Фокс, которая большую часть жизни делила свою мать с царицей Египта

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Царица смотрела на выстроившихся перед ней проституток с таким видом, словно занималась каким-то рутинным делом, а не выполняла прискорбный государственный долг. Сбитые с толку шлюхи безмолвно ожидали, пока царица завершит осмотр и отдаст распоряжения.

Хармиона, старая боевая лошадь, словно усталый младший командир, давным-давно служащий под началом непредсказуемого главнокомандующего, пригнала их в покои к Клеопатре в полной тишине. Чтобы принудить к молчанию стадо проституток, нужно быть истинным мастером устрашения. Но таков уж был образ действий Хармионы, выполнявшей все свои обязанности с усердием и без малейших эмоций. Даже исполняя все прихоти властительницы, которой она поклялась в верности, эта неумолимая женщина сохраняла безжалостное выражение лица. Хармиона, гречанка знатного рода, уроженка Александрии, не отличалась высоким ростом, но умела создавать у окружающих впечатление, будто она возвышается надо всеми. Ее осанка была достойна любой царицы, включая и ту, которой Хармиона служила. Невзирая на то что гречанке уже исполнился пятьдесят один год, ее смуглая кожа оставалась гладкой. Лишь от уголков желтовато-карих глаз разбегались по три морщинки, тоненькие, словно ножки насекомых. Губы ее были того насыщенного оттенка, каким горят речные воды в час заката. При улыбке от уголков сомкнутых губ уходили две складки — едва заметные признаки возраста и следствие беспокойства, которое Хармионе внушало поведение Клеопатры.

В отличие от царицы, Хармиона терпеть не могла мужчин. Всех. Она переносила отношения Клеопатры с Антонием без единого слова, но с таким мрачным видом, словно все эти годы страдала от хронического запора. Антоний, шутя очаровывавший невинных девушек, актрис, крестьянок и цариц, ни разу не сумел добиться улыбки от этой женщины. Царица слыхала, будто Хармиона в молодости спала с женщинами, но ей ни разу не довелось найти подтверждение этим слухам. Однако же связь царицы с Цезарем Хармиона вполне одобряла — если можно назвать одобрением отсутствие порицания.

Хармиона сама обряжала проституток; она заставила вспыльчивого евнуха Ираса, личного парикмахера самой царицы, вплести им в волосы крохотные драгоценные камни и золотые безделушки. Невзирая на всю свою чопорность, Хармиона знала толк в соблазнительных нарядах. Осведомленная о вкусах и предпочтениях властителя, она отобрала для него девушек с большой грудью. Для пущей непристойности она упаковала эти роскошные бюсты в золотые сеточки с крупными ячейками, так чтобы соски, подкрашенные алым, выглядывали наружу, вызывая стремление освободить их из изящной темницы. «Антонию это должно понравиться», — подумала царица.

Куртизанки во все глаза смотрели на повелительницу, задавая себе вопрос: что же это за царица и что же это за женщина, которая не только посылает проституток к собственному мужу, но еще и проверяет, достаточно ли они хороши. Царица, легко читавшая их мысли, нервничала и пыталась скрыть беспокойство за устрашающей властностью. Она поднялась, дабы повнимательнее изучить свои войска, облаченные не в боевые доспехи, а в роскошные средства обольщения. Накрашенные губы маняще приоткрыты. Соски — алые, затвердевшие, выпуклые на фоне белоснежной кожи, словно бутоны гибискуса. Пышные обнаженные плечи. Дразнящий рыжеватый завиток волос. Хрустальная серьга, острая, словно кинжал, грозящая вонзиться в безукоризненную плоть. Блестящие глаза, подведенные сурьмой. Пустые глаза, в которых не читается ни единого вопроса. Глаза, что не обвиняют и не спрашивают. Глаза, умеющие лгать. Обнаженный живот. Еще один, более крепкий, с крупным гранатом — или это рубин? — вставленным в пупок. И конечно же, предмет устремлений: самые сокровенные женские места, проглядывающие из-за прозрачной ткани. Некоторые бритые, некоторые нет. «Отличная работа, Хармиона», — подумала царица. Подобно всем прочим мужчинам, ее муж жаждал разнообразия.

Мелкие детали: длинные пальцы рук, изящные пальцы ног, украшенные кольцами. Великолепно. Нет, вон та не годится.

— Эта пусть уйдет, — отрывисто приказала царица, обращаясь не к красотке смешанных кровей с полными, пухлыми руками, а к Хармионе. Та жестом указала девушке на дверь. Антоний, знаток и ценитель женских форм, не любит «крестьянских» рук.

— Запасные у нас есть? — нетерпеливо спросила царица у своей придворной дамы, зная, как тщательно и вдумчиво та готовится к любой ситуации, любому непредвиденному случаю.

— Да, твоя царская милость. В прихожей ждут еще двенадцать девушек.

— Пришли мне двух худеньких. Молоденьких, смахивающих на мальчиков. Раскованных красоток.

Хармиона кивнула и, выйдя из зала, некоторое время спустя вернулась с двумя близняшками лет тринадцати, одетыми, словно мальчишки-греки, в гиматии, так что одна маленькая грудь выглядывала из складок. Юные андрогины склонились в поклоне и так и застыли, припав к полу, пока Клеопатра не подошла к ним. Поднялись они лишь после того, как Хармиона щелкнула пальцами. Угодливые по природе, и к тому же еще вышколенные, знающие церемонии. Это должно понравиться ее мужу. Хорошее сочетание.

— Ну что ж, я думаю, теперь у нас полный набор. Двенадцать.

— Итак, госпожи, — надменно произнесла Клеопатра. Проститутки тут же подобрались, но лишь одна Сидония, их пышная рыжеволосая хозяйка, осмелилась взглянуть в глаза царице. — Марк Антоний, мой муж и господин, проконсул Рима, командующий армиями восточной части империи, сидит в одиночестве, безутешный, и смотрит на море. Он в тоске и унынии. Я не намерена ничего объяснять своим советникам, и уж тем более — придворным проституткам. Но вы, госпожи, — солдаты моей кампании. Вы больше не простые сосуды удовольствий, актрисы в эротической пьесе, безликое вместилище изливаемого семени. Сегодня вы возвышены. Ваше дело священно, а возложенная на вас миссия не терпит отлагательств. На кону стоит судьба Египта, моя судьба и ваша. Ставка — весь мир.

Вот теперь выстроившиеся в ряд проститутки недоуменно уставились на Клеопатру: с каких это пор царицы собирают армии из шлюх? Неужто она доверит судьбу своего царства раскрашенным девкам?

— Вы должны вернуть моего мужа к жизни.

Одна из девушек — та, с крепким животом и драгоценным камнем в пупке, — не сдержавшись, хихикнула. Сидония, заметив неодобрительно приподнятую бровь Хармионы, развернулась и отвесила девушке оплеуху, да такую, что та в слезах рухнула на пол. Сидония, извиняясь, поклонилась царице и пнула девушку обутой в сандалию ногой; та сдавленно заскулила.

Клеопатру позабавила сценка, но она сохраняла внешнее бесстрастие — этому превосходно обучил ее ныне покойный Юлий Цезарь.

— Сегодня ночью, госпожи, вы будете служить одному из величайших людей в истории. Его мужество вошло в легенды. Он завоевал весь мир. Его верность и героизм не имеют себе равных. Но он сидит в своем дворце у моря и хандрит в одиночестве. Могучий лев забился в логово и зализывает раны. Он должен воспрянуть. Он должен снова стать мужчиной. А мы с вами, госпожи, знаем, что делает мужчину мужчиной, не так ли?

Шлюхи заулыбались. При всем, что их разделяло — царицу Египта и рабынь-проституток, — они владели одним и тем же интуитивным знанием. Тем, которым обладает каждая женщина. Тем, которое каждая женщина использует.

— Я знаю, какие бродят слухи. И знаю, кто их распространяет. С этими клеветниками разберутся. Что касается вас, вы будете извещать всех своих посетителей, что ваша царица отплыла домой, в Александрию, подняв знамя победы после войны в греческих водах. Вы будете говорить, что император, мой супруг, — самый энергичный и требовательный из всех клиентов, что у вас когда-либо бывали, и что вы собственными ушами слыхали, что он намерен победить Октавиана, этого изверга, который истерзает весь мир, если никто не встанет на пути у его честолюбивых устремлений. Вы знаете, что я не разрешаю солдатам обращаться с дворцовыми проститутками на свой манер, как это случается время от времени. Но если римская армия вступит в наш город, она не будет подчиняться моим правилам. Я советую всем вам поразмыслить над репутацией римлян, над их жестокостью, над тем, что они вытворяют с женщинами завоеванных народов. А затем, госпожи, представьте себе, что вас ждет, если император не избавится от угнетенного состояния духа и не пожелает защищать вас от римлян. И потому вы должны преуспеть, возвращая моему супругу его мужественность. Вы обязаны убежденно твердить всякому мужчине, который окажется у вас в постели — будь то министр, ремесленник или солдат, — что великий Антоний действует на войне так же, как и в любви: страстно и неукротимо. Что его доблесть и мастерство в военных делах уступают лишь его доблести и мастерству в делах любовных. Пусть эти вести разойдутся по всему городу, достигнут последних закоулков, пусть их услышат матросы и разнесут их по другим портам. Я знаю, вы обладаете способностью убеждать. Я повелела, чтобы для этого задания мне отобрали не только самых красивых, но и самых умных женщин. Самых проницательных и находчивых. Поскольку вы хитры и умелы, я предлагаю вам сделку. Если вы безукоризненно выполните порученную работу, то после разгрома Октавиана вы получите свободу. Если вы потерпите неудачу и мой супруг так и останется сидеть у себя в башне и ныть, словно младенец, вас отправят работать в поля, собирать урожай, или продадут на нубийские копи. Скажу просто: если вы предадите трон, если хоть единым словом проболтаетесь про меланхолию, снедающую императора, если от вас пойдут слухи о его дурном расположении духа, если вы не выполните все мои распоряжения в точности, вы умрете — или пожалеете, что не умерли.

Проститутки перестали улыбаться. Царица бросила Хармионе:

— Они могут идти.

АЛЕКСАНДРИЯ Третий год царствования Клеопатры

Клеопатра взглянула из окна на картину, представавшую ее взору каждое утро до того, как ее вынудили бежать и отправиться в изгнание. В Царском порту почти ничто не напоминало о том, что Александрия занята Юлием Цезарем. Прогулочные суда египетского царского семейства лениво покачивались у причала. Утренний туман развеялся, и над ярко-синей водой стало видно небо, уже белесое от жары; Клеопатра порадовалась, что ей больше не приходится дышать смертоносным летним воздухом Синая.

Неужели всего лишь вчера она находилась посреди этого огромного синего моря, тайком пробираясь на пиратском судне в свою же собственную страну? Клеопатра оделась как сумела, без помощи слуг, понимая, что последний этап ее пути будет самым сложным и что нельзя допустить, чтобы ее узнали в александрийском порту. Она позволила Доринде, жене пирата Аполлодора, помочь ей уложить и украсить драгоценностями волосы, которыми во время изгнания почти не занималась. Клеопатра сделала бы это и сама, но от беспокойства у нее дрожали руки. Ей пришлось выдержать настоящую битву со своими советниками, твердившими, что возвращаться в Египет слишком опасно. А теперь ей предстояло тайно проскользнуть мимо двух армий — ее брата и римской, дабы встретиться с Цезарем.

Доринда принесла яркий шелковый шарф и повязала царице вместо пояса, эффектно подчеркнув ее юную, крепкую фигуру. Клеопатра посмотрела в зеркало и подумала, что теперь вообще непонятно, как она выглядит благодаря стараниям этой женщины: как царица или как проститутка, проходящая обучение. Но подобный вид нравился мужчинам не меньше, чем царственные манеры. Быть может, Аполлодор попытается подсунуть ее могущественному Цезарю как раз под видом проститутки. Сгодится любой способ, лишь бы он позволил ей попасть в покои Цезаря и добиться его расположения.

Царица протянула Доринде руку для поцелуя и подарила тяжелые медные серьги и серебряный брусок, а затем Аполлодор помог Клеопатре спуститься в небольшую лодку, поджидавшую их у границы египетских вод. Доринда тут же надела серьги и замахала вслед отплывающим; серьги заплясали, пышные телеса жены пирата заколыхались.

Клеопатра и Аполлодор остались одни в небольшом суденышке. Интересно, что будет, если поднимется встречный ветер? Неужто ей придется грести, словно рабыне, чтобы добраться до берега? Ладно, неважно. Она будет делать все, что потребуется, и думать, что это приключение, одно из тех, которые они придумывали вместе с подругой детских лет Мохамой, когда воображали, как будут участвовать в политической борьбе. Клеопатра тогда не знала, что придет время, и подобные опасные интриги станут частью ее взрослой жизни. Как она сейчас порадовалась бы обществу этой прекрасной, смуглокожей женщины, напоминающей амазонку! Но Мохама умерла вместе с детскими фантазиями Клеопатры; они обе стали жертвами реальности, порожденной политикой Рима и его стремлением господствовать над всем миром.

Аполлодор управился с парусом и уселся рядом с Клеопатрой.

— Как ты полагаешь, что движет этим человеком, Цезарем? — спросила своего спутника Клеопатра.

Аполлодор был пиратом, изгоем, вором, но Клеопатра привыкла ценить его — за проницательность и знание человеческой природы. Однако даже пират признавался, что не в состоянии понять этого человека — слишком уж противоречивые слухи о нем ходят. О жестокости Цезаря говорили не меньше, чем о его милосердии и снисходительности. Когда Цезарь воевал с римскими сенаторами, он почти всех их пощадил. В Галлии он брал в плен военачальников Помпея и отпускал их на свободу. Некоторые попадали к нему в плен четырежды, и все равно он их освобождал, лишь велев передать Помпею, что он, Цезарь, хочет мира.

— Если ты подчинишься Цезарю, он пощадит тебя. Если ты бросишь Цезарю вызов, он тебя убьет, — ответил пират. — Быть может, именно этот урок следует хорошенько усвоить перед встречей твоему величеству. Те греческие города, что открыли ему ворота, были вознаграждены. А несчастных жителей Аварика — все они теперь у богов! — его люди перебили во время пьяной бойни. Милосерден он или жесток — не мне судить. Сложный человек. Но — великий. В этом я уверен.

Внезапно сгустились сумерки, и пират обратил ее внимание на порт. В гаснущем вечернем свете Клеопатра разглядела столь хорошо знакомый ей Фаросский маяк. Один из привычных спутников ее юности, одну из величественных вех, обозначающих царствование ее династии в Египте. Маяк купался в рассеянном красноватом свете, замешкавшемся над Средиземным морем, хотя солнце уже нырнуло в его воды. На вершине башни пылал никогда не гаснущий огонь. Грандиозное сооружение, вот уже три века указующее безопасный путь в порт, обязано было своим появлением гению предка Клеопатры, Птолемея Филадельфа, и его сестры-жены Арсинои Второй. И вот теперь этот маяк приветствовал Клеопатру, возвращающуюся домой. Не в первый раз она смотрела на свою страну глазами изгнанницы. Но впервые она, вернувшись, обнаружила, что к ее городу движется угрожающий клин военных кораблей.

— Это не египетские суда, — сказала Клеопатра, разглядев флаги. — Некоторые из них — родосские, кое-какие — сирийские, а есть и киликийские.

— И все это — края, откуда Цезарь мог призвать подкрепление, — заметил Аполлодор.

— Военные корабли в нашем порту?Что это может означать? Что Александрия уже находится в состоянии полномасштабной войны с Цезарем? — спросила Клеопатра.

— Похоже. А теперь нам необходимо провести тебя через флот Цезаря и войско военачальника твоего брата, Ахилла, прежде чем вы с Цезарем сможете обменяться мнениями. Уж не знаю, помогут ли мне при нынешних обстоятельствах мои связи в порту. Не сомневаюсь, ты и сама прекрасно понимаешь: в военное время все меняется. Боюсь, наш первоначальный замысел — выдать тебя за мою жену — в этой рискованной ситуации не годится.

— Согласна, — отозвалась Клеопатра.

Ее сердце бешено заколотилось — это ощущение уже успело стать привычным; его удары сотрясали тело, выпивали душевные силы и отдавались в мозгу.

«Нет, этого не произойдет, — сказала себе Клеопатра. — Я не поддамся страху. Только я сама и боги могут определять мою судьбу. Моя судьба не подвластна какому-нибудь там органу — пусть даже это будет мое сердце. Я властвую над моим сердцем, а не оно надо мной». Клеопатра повторяла эти слова снова и снова, пока глухой стук в ушах не сменился благословенным, безмятежным плеском волн о борт лодки; этот плеск подействовал на Клеопатру успокаивающе. Царица опустила голову и принялась молиться.

«Владычица Исида, владычица сострадания, владычица, которой я обязана своим счастьем и судьбой, защити меня, поддержи меня, направь меня в моем дерзновенном предприятии, чтобы я могла и дальше чтить тебя и продолжать служить стране моих предков».

Завершив молитву и подняв голову, Клеопатра увидела, что лодку отнесло ближе к берегу. Теперь они оказались запертыми меж двух флотилий, родосской и сирийской; Клеопатра поняла, что ей необходима какая-нибудь маскировка. Как у нее только хватило глупости вообразить, будто она сможет просто так взять и пробраться в город, где была известнейшей из женщин? Ей нужно что-то придумать, чтобы укрыться от чужих взоров. И быстро.

Клеопатра поделилась этими соображениями с Аполлодором.

— Еще не поздно повернуть обратно… — предложил было пират.

— Нет! — оборвала его Клеопатра. — Это — моя страна! Мой брат восседает во дворце, как будто он — единовластный правитель Египта! Цезарь, несомненно, получил мое письмо и ждет моего появления. Я не допущу, чтобы морские чудища преградили мне путь.

Она воздела руки, словно пытаясь охватить все эти корабли.

— Богов они не одолеют — не одолеют и меня.

Аполлодор промолчал. Клеопатра снова вознесла безмолвную молитву к богине. Она уткнулась взглядом в колени, ожидая, пока на нее снизойдет вдохновение. На миг Клеопатра заблудилась взглядом в замысловатом узоре персидского ковра, который моряки в последний миг бросили в лодку, чтобы царице было на чем сидеть. Какой-то неведомый ремесленник потратил несколько лет жизни, подгоняя шелковые нити друг к дружке, ряд за рядом. Внезапно Клеопатра вскинула голову и присмотрелась к ковру повнимательнее, мысленно прикидывая его размеры. Его прекрасный шелк не повредит нежной коже молодой женщины, если вдруг ей захочется прилечь… Или если ее в этот ковер завернут.

Последние отсветы солнца угасли. В сумерках вырисовывалась глыбоподобная фигура спутника Клеопатры; Аполлодор сидел, беспомощно ожидая, пока царица примет решение, а лодку тем временем несло все ближе к берегу.

— Помоги мне, — велела Клеопатра, бросив ковер на дно лодки и устроившись на краю.

Аполлодор встал и недоуменно уставился на царицу: та лежала, скрестив руки на груди, словно мумия.

— Но твое величество задохнется! — воззвал он, протягивая к ней руки, словно надеялся, что с них на царицу прольется хоть капелька здравого смысла. — Нам нужно убираться отсюда.

Солнце село, и фигура Аполлодора превратилась в силуэт на фоне темнеющего неба.

— Немедленно помоги мне и не трать времени на вопросы, — приказала Клеопатра. — Юлий Цезарь ждет.


Когда коренастый сицилиец вошел в покои Цезаря и объявил, что должен положить к ногам великого Цезаря подарок от законной царицы Египта, солдаты диктатора обнажили мечи. Но Цезарь попросту рассмеялся и сказал, что ему не терпится увидеть, что же такое изгнанница сумела тайком переслать ему, миновав стражу своего брата.

— Ты совершаешь ошибку, господин, — сказал Цезарю начальник стражи. — Эти люди стремятся воспользоваться твоим добросердечием.

— Значит, им тоже пора усвоить урок, не так ли? — отозвался Цезарь.

Пират положил ковер перед Цезарем и собственным ножом рассек опутывающие его веревки. Пока Аполлодор медленно и осторожно освобождал содержимое свертка, Цезарь успел рассмотреть ковер и убедиться, что это — прекрасный образчик рукоделия, подобные которому можно найти лишь на Востоке. Цезарь так завидовал подобным вещам, когда в последний раз навещал дом Помпея в Риме! Внезапно из складок ковра показалась девушка — столь естественно, словно она сама была частью орнамента. Она уселась, скрестив ноги, и посмотрела на Цезаря. Личико девушки в избытке покрывала косметика, в густых темных волосах блестело слишком много драгоценностей, а повязанный вокруг тонкой талии аляповатый шарф выставлял напоказ гибкое тело — весьма неплохое, надо отметить. Да, у молодой царицы отменное чувство юмора, если она решила передать Цезарю в подарок эту пиратскую шлюшку. «Девчонка, конечно, не безукоризненно прекрасна, — подумал Цезарь, — но все же хороша». Губы у нее были полными — во всяком случае, насколько их можно разглядеть под густым слоем краски; уголки зеленых, слегка раскосых глаз приподняты к вискам. Девчонка повелительно смотрела на Цезаря, как будто он должен был представиться ей. Но первым заговорил громила-пират. — Приветствуйте царицу Клеопатру, дочь Исиды, владычицу Верхнего и Нижнего Египта!

Цезарь встал — скорее, по привычке. Он не поверил, что девушка — не подставная игрушка. Девушка тоже поднялась и тотчас жестом показала Цезарю, что он может сесть. На это определенно хватило бы самообладания только у царицы. Цезарь уселся, и девушка обратилась к нему на латыни, не давая ему возможности перебить себя. Она рассказала о том, как ее брат и его придворные засадили ее под домашний арест и вынудили бежать из Александрии и отправиться в изгнание; о том, что советники ее брата являются представителями антиримской фракции; о том, что сама она всегда продолжала традиции своего покойного отца и выступала за дружбу с Римом; и, что самое важное, о том, что она намерена сразу же после возвращения на престол вернуть крупный заем, который ее отец взял у римского ростовщика Рабирия и который, как она подозревает, и явился истинной причиной, по которой Цезарь следом за Помпеем отправился в Александрию.

Прежде чем Цезарь успел как-либо отреагировать на ее речь, царица сказала:

— Не могли бы мы перейти на греческий, диктатор? Это самый подходящий язык для торга. Ты не находишь?

— Как тебе будет угодно, — отозвался Цезарь.

С этого момента разговор пошел на родном языке царицы. Цезарь изъяснялся по-гречески, словно уроженец Афин. Он оценил хитроумный ход Клеопатры, позволивший ей одновременно и продемонстрировать владение его родным языком, и в то же время принизить латынь по сравнению с более изысканным эллинским. Никто не мог сравниться гордостью с греками, и эта девушка не представляла собой исключения.

Но она была умна и необыкновенно обаятельна, и Цезарь обещал, что вновь возведет ее на престол, в соответствии с волей ее отца и обычаями страны. Он поступил бы так в любом случае, но теперь он мог сделать это с особенным удовольствием. Он не только порадует юную царицу, но еще и доведет до бешенства евнуха Потиния, отвратительного типа, которого Цезарь презирал. Клеопатра же, со своей стороны, отдавала Цезарю большую часть ее сокровищ, чтобы он увез их с собой в Рим в счет долга Рабирию. Цезарь заверил ее, что будет счастлив расплатиться с этим старым болтуном и избавиться от него. Клеопатра рассмеялась: ей вспомнилось, как колыхалась огромная задница Рабирия, когда он удирал из Александрии.

— Надеюсь, тебе нравится наш город, — сказала Клеопатра. — Завладели ли мы тобою столь же успешно, как ты завладел нами?

Цезарь, не удержавшись, рассмеялся. Он рассказал девушке, как недавно посетил лекцию в Мусейоне, центре наук, о котором много слышал за эти годы. Клеопатра сообщила, что и сама обучалась там и что в изгнании ей больше всего недоставало не мягкой постели и не сотни поваров, готовивших для нее наилучшие яства на свете, а книг, хранящихся в великой библиотеке, и разговоров с учеными и поэтами, дававших пищу ее разуму.

Теперь, очутившись дома, в безопасности, Клеопатра вновь почувствовала себя хозяйкой. Она уселась поудобнее, закинув тонкие, изящные руки на спинку дивана и вытянув маленькие ножки, обутые в сандалии, и велела принести вина. Цезарь лишь поражался, глядя, как непринужденно она распоряжается в его присутствии. Но, в конце концов, это ведь ее дворец. Прежде чем Цезарь успел сообразить, как это получилось, они уже заспорили о философии власти. Цезарь выпил лишку и принялся восхвалять Посидония, а Клеопатра возражала ему буквально по каждому пункту.

— Посидоний ясно показал, что Рим, объяв все народы, превратит человечество в союз людей, объединенных общими интересами под властью богов, — объяснил Цезарь. — Через подчинение осуществляется гармония.

С губ Клеопатры невольно сорвался смешок.

— А разве Рим обнимает, диктатор? Не правильнее ли будет сказать «удушает»? — спросила она, и в ее широко распахнутых глазах заплясали искорки. Цезарь не мог понять: то ли она спорит с ним потому, что ее действительно волнует эта тема, то ли затем, чтобы возбудить его. Чарующий голос, звучащий, словно таинственный музыкальный инструмент, и чувственная плавность движений позволили Клеопатре преуспеть скорее во втором, нежели в первом.

— Может быть, Рим и удушает, но лишь ради общего блага, — сказал Цезарь.

— И какого же? — осведомилась она.

— В Галлии, где я провел много лет, племена, происходящие от одного корня, говорящие на одном языке, делящие общее наследие, соперничают с незапамятных времен, пытаясь уничтожить друг друга. Я вскоре понял одно обстоятельство. Хотя моя армия и воевала со всеми этими племенами, там постоянно попутно велась еще и тайная война, в ходе которой племена непрерывно сражались между собой. То же самое творится и в Иллирии, и в Дакии. На самом деле борьба за владычество Рима над миром — это средство насадить мир. Только через рабство племена обретают свободу от вечных междоусобных распрей. Первым шагом всегда является подчинение коллективной воли какому-нибудь проницательному и решительному человеку. Ты понимаешь, о чем я?

— Да, — с готовностью отозвалась Клеопатра, и это заставило Цезаря задуматься: уж не копит ли она мысли для того, чтобы нанести неожиданный удар? — Ты стремишься не удушать, а объединять.

— Ты слишком юна, чтобы знать Посидония, моя дорогая, но знакомство с ним было бы для тебя благотворно. Он много путешествовал, изучая искусства и науки по всему свету.

— Странно. Мы не видели его здесь, в Александрии, где, как известно, собираются величайшие философы, — ответила Клеопатра, к раздражению Цезаря. — Но как бы то ни было, это единство людей, которое ты описывал, диктатор, уместно лишь для тех, кого, как ты уверен, ты должен улучшить. А что оно может дать нам, грекам, цивилизованному народу, не нуждающемуся в улучшении? Как мы можем процветать под владычеством культуры, чье искусство и философия очевидно произошли от наших?

Это и вправду было уже чересчур. Но Клеопатра произнесла это столь очаровательно! Она явно понимала, что не имеет никакой реальной власти над ним. Цезарь мог позволить себе быть великодушным. Клеопатра столь молода — она сказала, что ей двадцать один год, — меньше, чем было бы сейчас его дочери Юлии, останься она в живых…

— Боги явно перебрали хмельного в тот день, когда решили сделать некую высокомерную юную гречанку царицей до неприличия богатого народа. И я, несомненно, напился пьян, раз согласился вручить власть подобной девушке.

— Царица благодарит тебя.

— Как тебе известно, дитя, и как мы видели здесь, в твоей стране, без господина не обойтись. Это очевидно. Это соответствует закону богов и повелениям природы. В противном случае начинаются беспорядки. «Сильные делают, что пожелают, а слабым остается лишь страдать», если, конечно, мне позволено будет цитировать грека по-гречески.

К этому времени они с Клеопатрой уже остались наедине. Царица давным-давно отпустила пирата, а Цезарь — своих людей. Они сидели друг напротив друга на ложах, обтянутых белым льном, а между ними стоял столик с освежающими напитками и лакомствами. Некоторое время царица пристально разглядывала Цезаря, и он позволил ей это: ему доставляло удовольствие смотреть на пятна румянца, проступившие на высоких скулах девушки, и на пляшущие в ее глазах огоньки вдохновения.

— Разве не могут два цивилизованных народа, греки и римляне, править бок о бок? Разве народ, чья мощь заключена в военной силе, не в состоянии сотрудничать с другим, сила которого — в мире разума, мире искусства, знания и красоты?

— Такое возможно, но маловероятно. Люди состоятельные, буде им предоставляется такая возможность, всегда стремятся к власти и богатству.

— То же касается и женщин, — заметила Клеопатра.

— Да, мне еще не доводилось видеть женщину, лишенную честолюбия, — отозвался Цезарь. — А если женщина обладает достаточными средствами, многое становится возможным.

— Я рада, что ты так думаешь.

Клеопатра, довольная, откинулась назад, сложив изящные руки на коленях; на лице ее играла спокойная улыбка, как если бы она думала о какой-то очаровательной шутке, известной лишь ей одной. Цезарь был уверен, что они еще не завершили первую часть спора. Но сейчас ему хотелось завладеть ее разумом — как будто Клеопатра являлась еще одной землей, которую следовало завоевать во имя Рима и единства. Однако же она была не из тех женщин, которых можно просто взять. «Она, — подумал Цезарь, — представляет собой женщину, отдающую себя исключительно по собственному желанию. Она отдает себя так, как отдала бы весь мир».

— Хватит споров, царица, — проговорил Цезарь, вставая. — На сегодня ты уже вполне достаточно поиздевалась над стариком. А теперь иди в постель. Ты находишься под моей защитой.

Но Клеопатра осталась сидеть.

— Диктатор, в тот самый момент, когда я подумала, что ты владеешь греческим безукоризненно, ты допустил лингвистическую ошибку.

— Цезарь не допускает лингвистических ошибок, — ответил он.

И что теперь? Снова спорить с этим прелестным существом? Она что, решила испытать его терпение?

— Ты сказал: «Иди в постель», хотя явно имел в виду: «Идем в постель».

И снова Клеопатра взглянула на него так, словно не то смеялась над ним, не то пыталась соблазнить. Почему же он, пятидесятидвухлетний мужчина, имевший сотни любовниц, не может разгадать намерений этой девчонки?

— Нет, дорогая. Ты хорошо знаешь, что я имел в виду. Я всегда выражаюсь предельно четко.


Пухлощекий юноша-царь вихрем ворвался в спальню своей сестры. Невзирая на раннее утро, на нем было церемониальное одеяние и корона. Клеопатра едва успела прикрыть обнаженную грудь. Цезарь быстро сел; кинжал невесть когда успел перекочевать из-под подушки к нему в ладонь.

— Что ты здесь делаешь?! — вскричал молодой царь. Его припухшие губы дрожали. — Как ты сюда попала?

Следом за юнцом в комнату вошли солдаты Цезаря, а за ними — Арсиноя. Ее хищный, словно у пантеры, взгляд тут же метнулся от Клеопатры к ее любовнику.

Сколько же сейчас этой девчонке, Арсиное? Шестнадцать? Просто живой портрет ее покойной матери, вероломной Теи, сводной сестры Клеопатры; только глаза не карие, как у той, а мраморно-зеленые. Арсиноя усмехнулась, но ничего не сказала и просто взяла брата за руку.

— Ты что, демон или видение? Весь город против тебя! Как ты пробралась во дворец? Или ты все-таки призрак?

Клеопатра не ответила. Она ждала, пока заговорит Цезарь. Хотя он только что вернул ей трон, он все же был диктатором Рима, и она зависела от его милости. Во всяком случае, сейчас.

— Дорогой мой царь Птолемей, — начал Цезарь, откладывая кинжал, — я обещал, что восстановлю отношения между тобою и твоей сестрой. И я сделал это.

Солдаты Цезаря, готовые схватить юнца, дружно уставились на своего командира, но он остановил их взмахом руки.

— Но я вовсе не хотел мириться с ней! — отозвался юноша, указывая на Клеопатру.

Та старалась сохранять достоинство, насколько это возможно для обнаженной молодой женщины, оказавшейся в одной комнате со множеством незнакомцев.

— Она — чудовище! — продолжал Птолемей. — Неужто она настроила тебя против нас?

— Ну, полно, не стоит так огорчаться, — произнес Цезарь. — Давайте соберемся сегодня попозже, после завтрака, и я обо всем сообщу тебе и твоим регентам.

Спокойный голос Цезаря заполнил собою комнату, развеяв гнев Птолемея, который как будто висел в воздухе. Но юноша-царь не успокоился.

— Что ты тут делаешь? — запинаясь, обратился он к Клеопатре.

— Так-то ты приветствуешь свою сестру, вернувшуюся в Александрию? — вопросила Клеопатра, стараясь подражать добродушному тону Цезаря. — Я не видела тебя почти два года, брат мой. Как ты вырос!

Птолемей не стал выше, но зато раздался вширь, напомнив девушке покойного отца, каким тот сделался в последние годы жизни.

Цезарь повернулся к юноше:

— Тебе известны условия, изложенные в завещании твоего отца. Вы с Клеопатрой должны править совместно. Ты не можешь оспаривать этого. И тебе не стоило вынуждать ее бежать из страны.

— Вынуждать ее бежать? Да она удрала, словно воровка, и подняла против меня армию! — взорвался Птолемей.

«Смешно», — подумала Клеопатра. Нет, она даже пальцем не пошевельнет, чтобы укрепить позиции этого идиота в глазах римского диктатора, жителей Александрии или самих богов.

— Все это позади, и я требую, чтобы вы помирились. Все уже решено. Не следует затевать новый спор, когда удалось достичь гармонии. — Цезарь улыбнулся Арсиное. — Не этому ли нас учат философы, молодая госпожа? Брат прислушивается к тебе. Посоветуй ему вести себя рассудительно. Ты ведь не хочешь, чтобы он пострадал.

— Нет, диктатор. Не хочу.

Арсиноя сложила руки на своей пышной груди и смерила Клеопатру ледяным взглядом. Клеопатре показалось, что Арсиноя оценила ситуацию и пришла к каким-то своим непонятным выводам.

— Не пойти ли нам отсюда, брат?

Юноша скривился, взглянув на Клеопатру, но все же позволил увести себя. Царственная Арсиноя взяла младшего брата под локоть и вывела из комнаты, словно слепца. Никогда не быть Птолемею таким величественным, как эта юница!

Клеопатра облегченно выдохнула и опустилась на подушку. После двух лет изгнания так хорошо проснуться в собственной кровати — неважно, при каких обстоятельствах. Она не спала — не спала нормально — уже много месяцев. И даже минувшей ночью они с Цезарем бодрствовали почти до рассвета, ведя переговоры и занимаясь любовью. К счастью, в обоих этих делах Клеопатра была неутомима.

В первом она совершенствовалась много лет — и в правление отца, и в изгнании, где она была стеснена в средствах. Что же касается второго, то Клеопатра привыкла к мужчине вдвое младше Цезаря, так что страсть этого человека, столь сдержанного и столь обходительного, почти не затрагивала ее. Царица подумала об Архимеде — своем родиче, любовнике, товарище, который все еще пребывал в изгнании, о его глазах, темных и глубоких, словно Нил, о его сильных широких плечах, о том, как он впадал в неистовство, уже доставив удовольствие ей, и как он кричал, занимаясь любовью, словно возносил молитвы какой-то требовательной богине…

Клеопатре сделалось больно от своего предательства. Но что ей оставалось? Здесь находился Юлий Цезарь, бесспорный властелин мира, который дал ей возможность, ничего не страшась, вернуться в свои покои и жить здесь, в Александрии, где в окна врывается шум и запах моря.

Сколько раз она задумывалась: ступит ли ее нога еще хоть раз на египетскую землю? А уж возможность спать в собственной постели, на пуховой перине, и вовсе казалась неисполнимой мечтой.

Ей пришлось выбирать, холодно и обдуманно, и она не ошиблась. «В вопросах государственных будь хладнокровна». Самый доверенный советник Клеопатры, Гефестион, которого она оставила в Синае, как и Архимеда, столько лет вдалбливал ей эти слова, что теперь она могла повторить их в любое время дня и ночи. Она не должна ни о чем сожалеть.

Сегодня утром Цезарь выглядел старше. От вина, которое они выпили ночью за время своей бесконечной беседы, вокруг глаз и рта Цезаря пролегли морщины, и коричневые пятнышки усыпали его кожу, словно крохотные грибы.

Архимед набросился бы на нее в тот самый миг, как только последний солдат покинул спальню, и Клеопатра ожидала того же и от Цезаря, ибо считала, что это естественная потребность всякого мужчины после пробуждения. Но Цезарь всего лишь зевнул, потянулся, попытался дотянуться до пальцев ног и застонал, когда ему это не удалось. Правда, Клеопатра не могла не признать, что, невзирая на немолодую кожу, он выглядел необычайно стройным и бодрым. На поджаром теле — ни единой унции жира.

Цезарь обладал узким римским носом и некрасивым, но утонченным и умным лицом, окаймленным редеющими темными волосами. Складки у рта и под нижней губой образовывали строгий треугольник. Уши у него были маленькие, а пальцы — длинные, как у истинного аристократа. Черты диктатора отличались пропорциональностью, а шея была гладкой, как у юноши, — кожа на ней еще не начала отвисать.

— Какая у тебя красивая длинная шея, — сказала ему Клеопатра.

— Как у Венеры, — небрежно отозвался Цезарь, и Клеопатра улыбнулась, вспомнив, что Цезарь утверждает, будто является прямым потомком этой богини. — У нас это семейное. А ты… — промолвил он, погладив Клеопатру по щеке. — Боги украшают лица юных утренней росой. Когда ты доживешь до моих лет, такого уже не будет.

Клеопатра улыбнулась в ответ, попутно оценивая в мыслях новый порядок вещей. Она больше не изгнанница, выжидающая подходящего момента, чтобы напасть на войско своего брата. Она снова царица Египта. Цезарь нанес сокрушительное поражение Помпею и римскому Сенату, и это сделало его самым могущественным человеком в мире. И Цезарь теперь был ее благодетелем и любовником.

Однако Клеопатра не знала самого главного: захвачена ли ее страна на самом деле. Цезарь вел себя скорее как гость, старающийся устроиться с наибольшими удобствами, чем как вражеский главнокомандующий, вступивший в город под своими «орлами» и тут же завязавший схватку с александрийской армией. Клеопатре было все равно, какую именно версию Цезарь предпочтет для истории. Сама она полагала, что Цезарь вступил в ее город, намереваясь захватить его. Он наверняка думал, что это будет легко. Он только что разгромил Помпея и верил в свою непобедимость. Но Цезарь недооценил ненависть Александрии ко всему римскому и древнюю гордость греков и египтян, до сих пор кипевшую в крови здешних жителей. Они не склонились перед высокопоставленным римским полководцем.

И теперь Цезарю со своими людьми приходилось сидеть, запершись во дворце, — так бесило чернь само их присутствие. И все же Цезарь действовал не как пленник.

— Диктатор, я никак не пойму одного: воюешь ли ты с моим братом?

— Что? Ну конечно же, нет. Я — друг египетской короны, как и все римляне. Я же говорил тебе: я прибыл в Александрию, разыскивая своего бывшего союзника и старого друга, Помпея, которого мне, к несчастью, пришлось разгромить в Греции. Я даже не хотел воевать с Помпеем, но, похоже, никто больше не может мириться с тем, что сейчас творится в Риме. Я прибыл сюда, чтобы заключить мир с Помпеем, вернуть ему здравый рассудок и увезти с собой обратно в Рим. Я хотел, чтобы он увидел: алчные сенаторы, подтолкнувшие его к войне со мной, действовали исключительно в собственных интересах, а вовсе не в моих и не в его. Но евнух твоего брата, Потиний, опередил меня. Он встретил меня и преподнес мне голову Помпея.

Цезарь отвернулся, как если бы пытался скрыть от Клеопатры свою печаль.

— Я могу воевать с Потинием, — продолжал он, словно прямо сейчас составлял для себя план действий. — Я могу воевать с армией твоего брата — но не с твоим братом. Посмотрим, что готовит нам грядущий день.

«Как может этот человек столь несерьезно относиться к войне? — поразилась Клеопатра. — Быть может, это потому, что там прошла вся его жизнь?» Он оставался одинаково спокойным и бесстрастным, даже когда дело касалось вещей, которые обычно вызывают самые сильные чувства: споров, торговли, денег, любви.

Тут в дверь постучали. Вошел один из людей Цезаря, нимало не смущаясь из-за того, что помешал утренней близости между своим командиром и царицей Египта. Интересно, часто ли солдатам Цезаря приходится заставать подобные сцены?

— Прости, что беспокою тебя, Цезарь, но этот мальчишка-царь сейчас толкает речь перед скопищем недовольных, собравшихся у ворот дворца. Он сорвал корону и швырнул ее в толпу. Он осыпает царицу оскорблениями. Он подстрекает чернь. Может, убрать его?

— Нет-нет, — утомленно произнес Цезарь. — Подождите. Я схожу за ним и верну его во дворец.

— Мы можем управиться с этим, — сказал солдат.

— Да, но мне следует самому разобраться с ним, — объяснил Цезарь. — Кроме того, я намерен обратиться к толпе с небольшой речью. Я скажу им, что их царица вернулась и что Цезарь обещает их стране мир.

— Пусть виноторговцы продают свой товар по сниженным ценам, — предложила Клеопатра, вспомнив, как ее отец прибегал к этой уловке, дабы утихомирить Александрию.

— Превосходная мысль! — согласился Цезарь.

— Как прикажешь, — отозвался солдат.

Он вежливо поклонился Клеопатре, не глядя, впрочем, ей в глаза, и вышел.

— От моего брата всегда были одни неприятности, — молвила Клеопатра, приподнявшись на локте.

— Могу себе представить, — отозвался Цезарь. — Не беспокойся. Ему придется понять все.

— Диктатор!

— Можешь называть меня просто Цезарем, моя очаровательная царица. А я буду звать тебя Клеопатрой.

— Цезарь. Будь осторожен.

— Не беспокойся за меня, — сказал Цезарь, отмахиваясь от ее тревог. — Не стоит. Никто не пострадает. Во всяком случае, пока.


Каким образом в одном и том же теле могут соседствовать такое коварство и такая глупость, Клеопатра попросту не понимала. Но именно так обстояло дело с ее давним неприятелем, евнухом Потинием. Он натирал морщинистую кожу свинцовыми белилами, чтобы казаться молодым и красивым. Но не преуспел ни в том, ни в другом, и теперь его маленькие темные глазки, густо накрашенные сурьмой, сердито сверлили молодую царицу. Но Клеопатра и не думала съеживаться под злобным взглядом евнуха. Этот человек изгнал царицу из ее собственного дворца в убийственную жару Среднего Египта и Синая, превратил ее братьев и сестру в своих рабов. Потиний оказался достаточно умен, чтобы выставить из Александрии Клеопатру, — и все же невероятно глуп. Он не понял главного: лишив дочь Птолемея Авлета безопасности, в которой протекала вся ее предыдущая жизнь, он заставил Клеопатру измерить глубину своей решимости. Именно Потиний позволил ей познать свою силу. От него бежала сообразительная девчонка, любительница приключений, а вернулась непреклонная, решительная женщина.

И вот теперь этот дурак воображает, будто может бросить вызов не только царице Египта, но еще и Юлию Цезарю!

— Царь не желает быть пленником в собственном царстве, — заявил Потиний Цезарю. — Это неприлично и не нужно.

Насупленный царь-юнец восседал в своем кресле рядом с Арсиноей, предоставив регенту говорить за него. Арсиноя, поднаторевшая в искусстве владеть собой, не выказывала никаких эмоций по поводу происходящего.

Несколькими днями раньше Цезарь со своими людьми деликатно увел юношу от толпы, собравшейся перед дворцом. Тогда Птолемей, не помня себя от раздражения, швырнул корону подданным, обозвал Клеопатру предательницей, собирающейся продать свой народ Риму, а Цезаря — диктатором, намеревающимся убить царя и сделать Клеопатру единственной правительницей Египта. Цезарь приказал своим солдатам не причинять мальчишке вреда; он знал, что Птолемей говорит с чужих слов. Это Потиний умело подстрекает юношу и направляет его чувства в нужное русло.

— Дорогой друг, разве скажешь в этих странных обстоятельствах, кто здесь пленник? — проговорил Цезарь. — На взгляд некоторых, Цезарь — пленник жителей Александрии.

Клеопатра уже начала привыкать к манере Цезаря говорить о себе в третьем лице, но все же это до сих пор резало ей слух.

— Потому что если Цезарь выйдет на улицу, на него тут же набросится эта самая толпа, которую ты, похоже, не в состоянии обуздать. А Цезарь не желает воевать с вашей чернью.

— Я уверен: если великий Цезарь пожелает покинуть Александрию, толпа станет куда уступчивее, — сказал евнух.

Клеопатра невольно задумалась: интересно, как долго еще Цезарь будет терпеть этого дурака?

— О! Но Цезарь пока что не желает покидать Александрию, — любезно отозвался диктатор. — И не только потому, что его дела здесь не завершены. Цезарь — пленник северного ветра, неблагоприятного для плавания. Так что, как ты можешь видеть, Цезарь — истинный пленник на ваших берегах. Но ты, друг мой, ты тоже пленник, хотя, возможно, предпочитаешь не признавать этого. И все же, если ты высунешься за дворцовые ворота, мои солдаты тут же просветят тебя в этом вопросе. И царица — тоже пленница, разве нет? Все мы — пленники и, полагаю, в основном сами же в этом и виноваты.

— Вернувшись в Египет, царица нарушила царский указ, — упрямо проговорил Потиний. — Она должна понести наказание.

— Царица — сама правительница, в то время как ты — всего лишь назначенное лицо. Не забывай об этом.

Цезарь продолжал держаться чрезвычайно любезно, но Клеопатра заметила: чем жизнерадостнее звучал его голос, тем более грозным становился он сам.

— Воля Рима такова: царица Клеопатра и ее брат, царь Птолемей Старший, будут править совместно. Я — их покровитель и советник. И в доказательство своей доброй воли я возвращаю Египту остров Кипр. Царевна Арсиноя и царевич Птолемей Младший станут его правителями. Как только установится благоприятный ветер, они отбудут на Кипр вместе с назначенным мною регентским советом.

Клеопатра и Цезарь договорились об этом накануне ночью. Клеопатра знала, что никогда не сможет чувствовать себя в безопасности, пока Арсиноя находится в Египте. Традиции династии не допускали, чтобы у власти одновременно находились две женщины, и избавиться от одной из сестер можно было лишь при помощи убийства. В крайнем случае — изгнания. Клеопатра объяснила Цезарю, что ради покоя в стране Арсиною следует удалить. Она рассказала ему, как их сестра Береника, наставница Арсинои, взбунтовала армию против собственного отца, за что и была казнена. Арсиноя же выросла под крылышком у Береники. Неужто римлянин станет дожидаться, пока эта девчонка что-нибудь не предпримет? А это неизбежно. Не в характере Арсинои спокойно сидеть и смотреть, как Клеопатра и Птолемей Старший правят Египтом.

— Если я умру, Арсиноя выйдет замуж за нашего брата и станет царицей. Ей нужно быть сущей дурой, чтобы не попытаться убить меня. А кроме того, — сообщила своему любовнику Клеопатра, — Арсиноя и Птолемей с самого детства спят вместе.

— Любопытно, — отозвался Цезарь. — Но мы ведь не можем допустить, чтобы ты умерла, не так ли?

Затем Цезарь припомнил, как однажды сослал сенатора Катона на Кипр, чтобы избавиться от него. Так что он прекрасно может проделать то же самое с Арсиноей и ее младшим братом, одиннадцатилетним Птолемеем. Вскоре этот малец, несомненно, станет таким же докучливым, как и нынешний царь.

— И мы придадим этой ссылке вполне благообразный вид, — добавил Цезарь. — Жест доброй воли и дружбы между новым диктатором Рима и египетской монархией.

— Быть может, этот жест станет первым из многих, — отозвалась Клеопатра, а потом подошла к Цезарю, увлекла его в кресло и соблазнила заняться любовью в этом положении.

Потиний, должно быть, представлял, что происходит между Цезарем и Клеопатрой, когда за ними закрываются двери. И тем не менее он упорно отказывался понимать, какое последствие имеют их отношения для его судьбы. Отец учил Клеопатру распознавать тех, кому благоволят боги, и вступать с ними в союз — не из личных интересов, а в знак признания верховенства божественного начала. Боги находились на стороне Цезаря. Сомнений быть не могло. А Цезарь теперь перешел на сторону Клеопатры. Последнее действие в этом уравнении очевидно для любого мыслящего человека, особенно если он изучал логику и математику. Но Потиний и родичи Клеопатры предпочли игнорировать этот факт; они не сделали ни единого шага ей навстречу.

— Ты не должен отсылать Арсиною! — воскликнул Птолемей. — Она — моя сестра и самый доверенный советник, хоть и не занимает никакой официальной должности.

Клеопатра впервые поняла, что Птолемея могут связывать с Арсиноей не только родственные узы или постель. Юный царь боялся, и не без оснований, что без Арсинои вообще перестанет являться помехой для Потиния, все увереннее забирающего Египет в свои жирные руки. Арсиноя же, со своей стороны, похоже, прекрасно это осознавала и пользовалась этим, чтобы хоть как-то компенсировать свое невыгодное положение в семейной иерархии.

— Дражайший брат, — произнесла Арсиноя, — если мой долг перед страной требует отправиться на Кипр, значит, я должна ехать. Но душою я навечно пребуду с тобой.

Птолемей дернулся было, желая что-то сказать, но Арсиноя взяла его за руку и заставила умолкнуть.

— Сейчас не время обсуждать это. Это наше личное дело, и нам не следует отнимать время у диктатора нашими семейными делами.

«До чего же ловкая девчонка!» — подумала Клеопатра. Береника бросила бы вызов Цезарю открыто, не задумываясь о цене, которую придется заплатить. Хвала богам, что Цезарь согласился удалить Арсиною из царства Клеопатры! И хвала богам, что старшей дочерью оказалась Береника, а не Арсиноя! Евнух Мелеагр, сделавший ставку на Беренику, был гениальным сообщником. Ныне он мертв — покончил с собою, когда его махинации потерпели крах. Но при мысли о том, что Арсиноя и Мелеагр могли бы объединить усилия, Клеопатру бросило в дрожь. Вместе они сделались бы сокрушительной силой. А нынешний регент Арсинои изрядно уступал ей в умении скрывать свои намерения.

— О великий Цезарь, боюсь, что твои старания помирить царскую семью приведут к противоположному результату, — сказал Потиний; в голосе его звучало поддельное беспокойство. — Я боюсь, что ты не понимаешь, как крепки кровные узы, запечатленные в жилах этой семьи. Неужто ты не видишь, что угрожаешь благополучию царя? Я, как его регент, просто обязан возразить.

— Цезарь примет твои возражения к сведению. Но это дела не меняет. Царевна и младший царевич отплывут сразу же, как только установится благоприятный ветер. Теперь поговорим об армии.

— Какой еще армии? — спросил евнух.

Клеопатра решила было, что сейчас Цезарь просто возьмет этого кретина за горло и навсегда избавит прочих от его присутствия. Но Цезарь оставался терпелив. Наверное, усиленно развивал в себе свое знаменитое милосердие, которым так гордился.

— Об армии, которая стоит в Пелузии и которой командует Ахилл. О той самой армии, которую ты собрался обратить против царицы. Я отправил Ахиллу послание, написанное при содействии царя, и потребовал, чтобы его войска были расформированы. В ответ Ахилл убил моего посланца. Так что теперь Ахиллу напишешь ты и скажешь, что, если он не выведет свое войско за городские стены, я призову сюда все римские легионы из наших восточных провинций. Тебе все ясно?

— Вполне, о великий Цезарь, — ответил Потиний.

На лице его отразился такой ужас, словно с евнухом внезапно приключился острый приступ дизентерии.

— Царь, царевна Арсиноя и ты сам — вы не выйдете из дворца до тех пор, пока не станет точно известно, что армия распущена.

— Я понимаю, — сказал евнух.

— Они превосходят нас числом, но это ненадолго. И позволю себе напомнить, что в битве при Фарсале у Помпея Великого было впятеро больше людей, чем у нас. Так что не советую тебе так уповать на ваше численное превосходство. Я не шучу с тобой. Рим не потерпит неповиновения.

Потиний кивнул. Арсиноя же в течение всего этого разговора держала брата за руку и, как подозревала Клеопатра, стискивала пальцы крепче всякий раз, когда мальчишка пытался заговорить. Что она затевает? И как намеревается осуществить свои планы? Ясно одно: ни одна женщина из рода Птолемеев не станет сидеть сложа руки и ждать, пока какой-то мужчина определяет ее судьбу, будь он чужак ей или родственник.


Тщеславие Юлия Цезаря спасло им жизнь.

Хотя волос у него оставалось немного, он часто наведывался к цирюльнику. И предпочитал хорошего греческого цирюльника всем прочим — во всяком случае, так он заявлял. Ему нравилось, как этот цирюльник распаривает лицо, прежде чем соскоблить щетину бритвой. И еще нравилось, что он позволяет волосам отрастать там, где они погуще, и создает с их помощью видимость объемной шевелюры, маскируя залысины на лбу. Цезарь признался в этом Клеопатре, а та заявила, что Рим никогда не достигнет тех высот в создании красоты, какие присущи Элладе, ибо то, что римляне ценят в жизни, отнюдь не прекрасно.

— Не знаю, почему я терплю твои оскорбления, — сказал ей Цезарь. — Ты — просто заносчивая девчонка.

— Возможно, потому, что знаешь: я права, — отозвалась она.

Они крепко прижались друг к другу после соития и уже начали было погружаться в сон. И тут-то и вспыхнул бой. Со стороны окна послышался звон мечей, и боевые кличи вырвали Клеопатру из полусна. Прежде чем она успела произнести хоть слово, Цезарь уже вскочил, оделся и велел ей не беспокоиться и не выходить из спальни. Клеопатра подумала об Ахилле, явившемся сюда во главе армии, об этом самодовольном смуглом военачальнике, некогда пытавшемся принудить ее вступить с ним в незаконную любовную связь в обмен на защиту от брата и его регентов. Что ж, она с удовольствием посмотрит, как Цезарь разгромит этого человека и швырнет его на колени!

К счастью, несколько дней назад, когда Цезарь сидел у своего цирюльника, тот наклонился над чашей с горячей водой и прошептал ему на ухо: «Диктатор, мне надо притвориться, будто я выстригаю волосы у тебя в ухе, чтобы удобно было шептать. Я должен тебе кое-что сообщить». И заинтригованный Цезарь согласился, хотя в глубине души был задет тем, что кто-то мог подумать, будто его совершенно незаметные волосинки, растущие в ушах, требуют удаления. Цирюльник открыл, что Потиний и еще один евнух, военачальник по имени Ганимед, послали Ахиллу приказ скрытно привести его двадцатитысячную армию в Александрию и атаковать Цезаря и его двухтысячный легион. До нападения на дворец осталось каких-нибудь несколько дней.

— И он замышляет убить тебя, господин. Точно так же, как убил того римского военачальника, Помпея.

— Почему ты говоришь мне об этом? — спросил Цезарь.

— Я — старый человек, господин. Я повидал немало жирных и бесполезных Птолемеев и их евнухов-советников. Я был свидетелем того, как они приходили и уходили. И никакой разницы между ними не было. И я надеюсь, что, когда ты вышвырнешь всех их прочь, ты будешь добр к тем, кто помог тебе.

— Ты совершенно правильно и всесторонне оценил ситуацию, — произнес Цезарь.

Хотя новые сведения требовали немедленных действий, он не поддался первому порыву и ушел лишь после того, как цирюльник побрил и подстриг его. Цезарь рассказал Клеопатре новость.

Он сразу же отправил гонца к своим союзникам в Малую Азию, за подкреплениями, и предложил Антипатору, первому министру Гиркания, правителя Иудеи, прислать войска, сказав, что дает евреям последний шанс обелить себя — в недавней гражданской войне они поддержали Помпея.

Цезарь знал, что его люди смогут продержаться против превосходящих сил противника несколько недель — но не вечно. Он объяснил Клеопатре, что меньшая численность зачастую оказывается преимуществом, потому что противник, уверенный в собственных силах, расслабляется и начинает допускать ошибки. А потом со вздохом произнес: «Бедный Помпей…»

Кроме того, Цезарь приказал укрепить ограждения вокруг дворца и запретил кому бы то ни было входить во дворец или покидать его.

— Мы окажемся в осаде, — сказал он Клеопатре. — В надлежащий момент я сойдусь с Ахиллом в бою. Но до тех пор мы никуда не двинемся.

— Именно этого я и хочу, диктатор. Я хочу узнать тебя с другой стороны.

— Кстати, ты не желаешь попрощаться с Потинием?

— А куда он отправляется?

— Полагаю, в Аид.

— Что?

— Это римская традиция — избегать зловещих высказываний. Старое суеверие, однако же традиция важна. Скажем просто, что он еще жив, но это ненадолго.

Клеопатра приблизилась к окну своей спальни и встала рядом с Цезарем, наблюдая за тем, как египетский флот входит в порт, успешно блокируя уступающие ему в численности корабли Цезаря и лишая диктатора поддержки с моря.

— У тебя глаза помоложе — глянь-ка, сколько там судов? — попросил Цезарь. — Мне кажется — семьдесят два, в два с лишним раза больше, чем у нас.

Клеопатра подтвердила, что так оно и есть, и спросила, что он намерен делать.

— О, все уже сделано, — отозвался Цезарь. — Когда я окончательно усыплю их бдительность, я заставлю их принять бой. Египтяне — отличные мореходы, но они ничего не смыслят в ближнем сражении. Мы подманим их поближе и возьмем их на абордаж. В таких условиях разгромить их будет нетрудно, не сомневайся.

— Ты очень уверен в себе, — сказала Клеопатра.

Она еще не слышала звуков схватки, но помнила, как ей было страшно в детстве, когда взбунтовавшаяся против ее отца толпа бесновалась под стенами дворца.

— Когда тебе благоволит Фортуна, можно обойтись и без уверенности, моя дорогая.


Клеопатра в точности не знала, когда ей все стало ясно. На самом деле, она этого не подстраивала. Но когда Клеопатра поняла, что обеспечила собственную судьбу и судьбу своего народа, она порадовалась.

Цезарь — не Архимед, не друг ее детства, родич иподданный. Клеопатра вряд ли имела право указывать Юлию Цезарю, где ему сеять свое семя. Архимеду она могла заявить, что не намерена производить на свет ублюдка, и тот согласился бы, что это нехорошо — и для нее, и для Египта.

Архимед сам был незаконнорожденным и знал, как ненадежна участь таких детей. Царица обладала властью говорить Архимеду, что он может проникать в нее, как пожелает, но не смеет изливать в нее свое семя. И Архимед согласился с ее условием. Он приучил себя достигать вершины наслаждения и быстро выходить до начала семяизвержения. Он признался Клеопатре, что все мужчины это умеют, но немногие желают утруждать себя. «Но и любовью с царицами тоже занимаются немногие!» — парировала Клеопатра. И Архимед опять согласился.

Если Юлий Цезарь в свои пятьдесят два года не знает, откуда берутся дети, она, Клеопатра, не обязана просвещать его. У Цезаря имелся единственный ребенок, дочь Юлия; Клеопатра встречалась с ней, когда вместе с отцом была в Риме и навещала дом Помпея. Цезарь отдал Юлию за Помпея ради укрепления их союза. Но Юлия умерла, пытаясь родить Помпею сына. Клеопатра знала, что Цезарь тогда находился в Галлии и впоследствии очень сожалел, что не был в это время рядом с дочерью.

Клеопатра сказала Цезарю, что они с Юлией подружились, когда она вместе с отцом находилась в изгнании в Риме, и что покойная Юлия стала тогда чем-то вроде старшей подруги и наставницы для двенадцатилетней Клеопатры.

На самом деле Клеопатра считала Юлию глупой гусыней и избегала ее общества. Но Цезарь так приободрялся, слушая рассказы о том, как его дочь была счастлива с Помпеем — хотя тот был старше самого Цезаря! Кстати, супружеское счастье Юлии отнюдь не являлось выдумкой. Насколько могла судить Клеопатра, Помпей с Юлией почти никогда не размыкали рук.

Клеопатра пока что не стала заводить речи о новом наследнике. Она никогда еще не носила ребенка и не знала точных признаков беременности. Ей следовало бы как можно скорее послать за Хармионой. Хармиона тоже не бывала в тягости, но она точно знала, чего ожидать в подобных случаях и как определить, не понесла ли женщина.

Сейчас же рядом с Клеопатрой не оказалось никого, кому она могла бы довериться. Хотя месячные запоздали всего на несколько дней, тело царицы взволновалось — не так, как рассказывали об этом другие женщины, а так, словно какая-то странная энергия проявила себя и теперь сливалась с нею.

Однажды утром, после того как Цезарь покинул ее спальню, Клеопатру посетило видение.

Клеопатра привыкла вставать рано, встречаться со своими советниками, писать письма правителям других стран, пытаясь добыть себе армию, и торговаться с купцами, государственными и независимыми, чтобы прокормить своих придворных и солдат. Теперь же у нее совсем не осталось дел, и она приучилась валяться в постели, словно куртизанка. Царица оказалась пленницей в собственном дворце, а тем временем на улицах Александрии сражались римские и египетские солдаты.

Клеопатра охотно присоединилась бы к ним: в Синае она ездила верхом вместе с солдатами, вела их от привала к привалу, обращалась к ним с речами, дабы вдохновить их. Для женщины с таким характером было противоестественно оставаться в стороне от схватки, в которой решалась ее судьба. И все же, когда Цезарь потребовал, чтобы Клеопатра не лезла в драку, она молча повиновалась — не потому, что ей хотелось подчиняться Цезарю, а потому, что Клеопатра заподозрила, что в ее теле сейчас сокрыт ключ к их будущему. Не к будущему Египта, или Рима, или Клеопатры, или Юлия Цезаря — к будущему всего мира. И только ради этой грандиозной цели она совладала со своим желанием поучаствовать в войне.

Клеопатра начала думать о зароненном в нее семени как о сыне и надеялась, что не ошибается. Дочь слишком все осложнит. Даже египтяне, охотно подчиняющиеся женщинам, никогда не признают дочь римского захватчика своей царицей. В Риме же такой ребенок будет считаться обычным ублюдком, рожденным от какой-то иноземной любовницы. Девочка даже не будет гражданкой Рима.

Но сын… Ради сына Юлия Цезаря можно будет заставить Рим изменить его традиции и законы. Даже если этот сын рожден не в браке. И невзирая на то, что Цезарь уже женат на этой женщине, Кальпурнии, о которой он никогда не говорил и на которой женился из соображений политической выгоды.

В Риме развод не просто признается — устроить его совершенно нетрудно. Впрочем, похоже, что римляне все равно заключают браки только ради политических союзов. Так разве эта римлянка с ее политическими связями может идти в сравнение с царицей Египта, происходящей от Александра Завоевателя? С царицей, которая владеет не только всеми сокровищами своих предков, но еще и страной, что служит дверью на Восток, в земли, которые Рим пытается подчинить на протяжении столетий?

Этот мальчик воплотит в себе союз Востока и Запада, Цезаря и Клеопатры, трехсотлетней империи Птолемеев и разрастающегося во всех направлениях римского государства. В маленьком, хрупком теле младенца будет течь кровь Венеры — со стороны отца, и Диониса и Исиды — со стороны матери. Кровь Александра Великого и его матери, Олимпиады, которая носила змей в волосах и наводила ужас на мужчин. Кровь Филиппа Македонского, одного из величайших воинов эллинского мира. Кровь Птолемея Сотера, Птолемея Спасителя, первого фараона-македонянина, и кровь Юлия Цезаря, покорителя Галлии, Британии и Испании, диктатора Рима. И это — далеко не все предки будущего ребенка. Их наследие соединится в этом крошечном существе, поддержит в пору возрастания, а затем проявится в его способности править миром в мире и гармонии.

Этот мальчик положит конец соперничеству греков и римлян, ибо в нем воплотится лучшее, что есть в обеих этих цивилизациях. Он станет первым из новой расы людей, героем, новым титаном. Народы, которыми правили его отец и мать, объединятся под общим правлением, которое выйдет за ограничения, свойственные республике или монархии.

Сын Цезаря и Клеопатры воплотит замыслы Александра, не успевшего увидеть наяву плоды своих мечтаний. И средоточием силы нового властителя станет Египет, страна, чья плодородная земля кормит половину мира, чья цивилизация достигла величия за тысячелетия до зарождения Рима и Эллады.

Клеопатра вспомнила сон, приснившийся ей давным-давно. Во сне она шла по лесу и наткнулась на Александра, который охотился на льва вместе со своими легендарными товарищами-гетайрами; среди них был и основатель династии Клеопатры, Птолемей, историк, советник и полководец великого царя. Птолемей подстрелил Клеопатру, но вместо того, чтобы убить ее, превратил ее в орла — символ династии Птолемеидов.

Дворцовые карги, толкуя этот сон, заявили, что Клеопатре, дескать, суждено стать царицей. Но это явно было лишь одно из значений сна. Теперь же она осознала его целиком. Александр избрал ее, свою духовную дочь, для воплощения своей мечты.

Он покорил воинственных греков и превратил их в единый народ. Затем он прошел через Малую Азию и Персию — до странной, таинственной страны, именуемой Индией. И повсюду его встречали с радостью. Существовал ли в истории другой какой-нибудь человек или бог, которого радостно приветствовали бы завоеванные им люди? И все потому, что Александр не приносил завоеванным народам тяготы и лишения. Наоборот, он смягчал все невзгоды.

Он нес с собою мечту о гармонии и единстве, хотя для претворения в жизнь этой великой мечты использовал военную мощь. Не он ли любил всех людей и все религии мира? Не он ли подарил греческих богов всем народам и племенам? Но, впав в скорбь после смерти своего лучшего друга, Гефестиона, Александр позволил себе ослабеть от лихорадки и вина и умер по пути в Вавилон.

Теперь же, двести пятьдесят лет спустя, Клеопатра воплотит его честолюбивые замыслы. Как только ей удастся покинуть Александрию, она непременно навестит гробницу Александра и расскажет ему о своих замыслах.

Она видела, как старел и слабел ее отец, пытавшийся торговаться с Римом и утолять его аппетиты за счет египетских денег и богатств. Клеопатра же поклялась богине, что не пойдет по пути, приведшему отца в могилу. Ей не нужно насыщать Рим. Она даст жизнь новому племени римлян. И если у нее с Цезарем появится первый ребенок, то почему бы им не завести множество подобных детей, чтобы они правили всеми народами? Царица Египта молода и здорова, а Цезарь, невзирая на свой возраст и участие в боях, по-прежнему каждый вечер возвращался во дворец и занимался любовью с Клеопатрой.

Клеопатра положила руку на живот. Он был не больше, чем месяц назад, но теперь она чувствовала в себе шевеление новой энергии. Когда Клеопатра провела по гладкой коже, то почувствовала покалывание в кончиках пальцев. Мышцы живота были такими твердыми, что Клеопатра забеспокоилась: не слишком ли жестко ее чрево, чтобы стать пристанищем хрупкому младенцу? Раздастся ли оно, когда ребенок внутри нее начнет расти? Нужно будет втирать в кожу мази и осторожно растягивать мышцы, чтобы они смогли дать место ребенку, новому императору.

Клеопатра улеглась обратно в кровать, решив провести день за закрытыми дверями. Пожалуй, следует беречься от падения с лошади в пылу битвы и от ножа убийцы, подосланного каким-нибудь из ее братьев. Вот самое меньшее, что она может сделать для будущего всего мира, ныне уютно устроившегося в ее чреве.


Арсиное не хватало роста, вот в чем беда. Береника была высокой, как мужчина. И у нее не было таких чертовски больших грудей, которые, конечно, хороши, когда нужно привлечь внимание мужчин, но зато мешают стрелять. И все-таки в тот момент, когда Арсиноя натянула тетиву и та врезалась в кожу перчатки и в пальцы, во всем мире для нее не осталось ничего, кроме мишени. В этот миг Арсиноя не была человеком; она превратилась в равнобедренный треугольник — лук, стрела и царевна, — и стрела устремилась в бесконечность. Но бесконечность вскоре оборвалась из-за вставшей на пути черной мишени.

Арсиноя отпустила тетиву, немного подавшись вперед, и без труда поразила мишень. Все было бы еще проще, если бы ей не приходилось держать лук в шести дюймах от груди, уменьшая тем самым силу натяжения. Но тетива уже столько раз попадала ей по правой груди, оставляя синяки, что Арсиное лишний раз не хотелось испытывать это ощущение. В конце концов, важно не то, как она стреляет, а как она попадает.

Ганимед вручил ей очередную стрелу. Для евнуха он был довольно строен — возможно, потому, что с раннего детства получил воинскую подготовку и до сих пор продолжал регулярно посещать гимнасий и упражняться в фехтовании. Ганимед был молод — лет тридцати; его длинные волосы вились, как у греческих юношей давних времен, которых обессмертили их любовники, запечатлев в статуях. Борода у него не росла. Достаточно красивый, чтобы называться женоподобным. Но если бы кто-то предположил, что характер Ганимеда соответствует внешности, он бы жестоко ошибся.

Арсиноя находила Ганимеда куда более привлекательным, чем ее пухлый коротышка-брат. Каждую ночь это кошмарное существо, копия их покойного отца, приходило к ней в комнату, и Арсиноя задирала ночную рубашку и позволяла ему сосать ее грудь и тереться об нее до тех пор, пока он не изливал свое мерзкое семя ей на бедра. Затем он засыпал, а Арсиноя вытирала ноги и просила богов, чтобы те убили его, а потом, бормоча молитвы, обращенные к демонам преисподней, погружалась в неглубокий, чуткий сон.

Но Птолемей был царем, и если бы он вдруг умер внезапной и необъяснимой смертью, возможно, младший их брат оказался бы ничуть не лучше. И Арсиноя мечтала о том, чтобы Птолемей Младший подольше оставался в детской; ей только не хватало, чтобы еще один брат принялся облизывать ей соски и тыкаться в бедра. Она не могла от них избавиться — во всяком случае, пока.

Береника убила бы старшего Птолемея во сне или кастрировала его, а потом уже разбиралась бы с последствиями, но Беренику казнили — как раз из-за ее склонности к подобным импульсивным поступкам.

По крайней мере, хотя бы Потиний мертв. И если Арсиноя решит, что не может больше терпеть ночные визиты брата или его дурацкие вспышки активности, когда он воображал, будто правит народом, сестре легче будет избавиться от Птолемея. А пока что царь-юнец так негодовал из-за казни Потиния, что то и дело разражался гневными речами. И хотя он стал чуть меньше домогаться Арсинои и требовать, чтобы она играла с его пенисом, зато теперь вынуждал сестру денно и нощно выслушивать его тирады.

Наибольшую проблему представляла Клеопатра. Но, улегшись в постель с этим старым римским полководцем, о чем она, возможно, мечтала с детства, старшая сестра сильно навредила себе. Можно сказать, совершила политическое самоубийство. А значит, на пути к власти у Арсинои стало одним препятствием меньше. Несомненно, чернь выволочет Клеопатру из дворца и растерзает в клочья.

Клеопатра с самого детства любила все римское. Как и их отец. Когда она вместе с ныне покойным царем отправилась в Рим — подкупать этих чудищ, чтобы вернуться с их помощью на трон, Арсиноя с Береникой делали кукол с их лицами и стреляли в них из луков, пока не начинало казаться, будто здесь прошло парфянское войско и опустошило свои колчаны. А потом царевны падали в траву и хохотали до колик в животе. Береника дожидалась, пока Арсиноя не начинала задыхаться от смеха, и тогда осыпала ее поцелуями или ласкала те ее тайные, чудесные места, которые этот идиот, их брат, не способен отыскать. И Арсиноя лежала, погрузивщись в грезы, пока Беренике не наскучивали ласки и она не уходила к своим взрослым женщинам.

Арсиное отчаянно не хватало Береники, хотя теперь она была бы не против заняться этим с мужчиной. Не с кем-то отвратительным, как ее брат, или евнух Потиний, или этот старик Цезарь. С кем-нибудь из молодых солдат, охраняющих царское семейство, мужчин с сильными, поджарыми телами и красивыми глазами. Но сейчас у Арсинои не было такой возможности. С нее не спускали глаз ни днем, ни ночью.

И даже в будущем, когда она в конце концов сбежит отсюда и возглавит свою армию, от нее будут ожидать, что она останется целомудренной до тех пор, пока не изберет себе мужа. Это необходимо для спасения монархии — если, конечно, она не решит тоже продать себя какому-нибудь отвратительному римлянину с волчьими зубами.

Она с презрением отвергла заигрывания этой змеи, военачальника Ахилла, невзирая на его несравненную красоту. Когда он подкатился к Арсиное и предложил постельный союз в обмен на свое покровительство, в ней вспыхнул дух Береники и Арсиноя дала ему пощечину. «Ну, тогда я предоставлю тебя прелестям твоего брата», — сказал Ахилл. И Арсиноя поняла: если она не опередит его, Ахилл заставит ее заплатить за эту пощечину. Потому она замыслила план.

Она найдет себе следующего царя — не одного из своих братьев и не какого-нибудь солдафона вроде Ахилла, а прекрасного эллинского царевича вроде того же Селевка, красавца, в котором смешалась греческая и сирийская кровь, которого избрала Береника и который погиб, сражаясь против римлян. И этот неведомый принц и Арсиноя вместе — в память о Беренике и всем том, к чему она стремилась, — уничтожат отвратительный обычай заключать браки между братьями и сестрами, из-за которого над царями Египта и так уже насмехается весь мир.

Клеопатра только воображает, будто идет своим путем и вершит то, чего желает. Клеопатра — не более чем римская подстилка, и если сама она этого не понимает, значит, ей недостает реалистического взгляда на вещи. Она, Арсиноя, будет действовать иначе.

Арсиноя наложила новую стрелу на тетиву и натянула лук изо всех сил, так что даже рука задрожала. Евнух подошел сзади и положил руку поверх ее руки, словно помогал прицелиться. Он перехватил тетиву, и Арсиноя расслабилась, а потом напряглась снова, потому что ее обнимал красивый мужчина — пусть даже он и евнух. Ганимед прошептал:

— Форма римского мальчишки-трубача будет лежать в сундуке у тебя в комнате. В полночь надень ее и будь готова уходить.

У Арсинои снова задрожала рука.

— Ты не будешь одна, — добавил Ганимед.

Арсиноя почувствовала, как он оттянул ее руку назад, сильно, до боли.

— Отпускай! — скомандовал он, и они оба в одно мгновение отпустили тетиву и поразили цель.


Клеопатра наблюдала, как работают крохотные челюсти паука, перемалывая лапку какого-то мертвого насекомого. Она не могла разобрать, что это за насекомое, настолько измятым было то, что от него осталось. Клеопатра никогда еще не наблюдала за пауками с такого близкого расстояния и теперь обнаружила, что непрекращающееся, размеренное движение паучьих жвал гипнотизирует ее. Она радовалась тому, что у нее такое острое зрение. Паук восседал на своих длинных ногах, словно на насесте, и примостил свое круглое тельце так, чтобы удобно было трапезничать. «Он не знает нетерпения», — подумала Клеопатра, восхищаясь тем, как паук расправляется с добычей, не выказывая ни малейших признаков обескураженности или утомления.

Цезарь сидел, вытянув и скрестив длинные ноги. Птолемей Старший устроился напротив римлянина, комкая в руках полу льняного одеяния. Клеопатра завершала треугольник, заняв позицию сбоку от обоих мужчин. Она продолжала наблюдать за пауком, примостившимся в уголке кресла ее брата и продолжавшим пожирать свою жертву; царь-юнец и понятия не имел о героических усилиях, предпринимающихся в каком-нибудь дюйме от его руки.

Война — а теперь они и вправду находились в состоянии войны, хотя до сих пор еще было не вполне ясно, с кем и против кого, — шла уже несколько недель. Цезарь терпеливо ожидал прибытия подкреплений. Он был уверен, что надежды его оправдаются, невзирая на сообщения, поступавшие из некоторых восточных царств, фактически подвластных Риму. Оттуда сообщали, что не смогут прислать много войск, поскольку парфяне продолжают нападать на Сирию. Наибольшие их надежды на помощь были связаны с Антипатором Иудейским.

— У Помпея возникали большие сложности с еврейскими воинами, — сказал Цезарь сегодня утром. — Они сопротивлялись и доводили его до бешенства. Он отплатил им, вынудив их сражаться в минувшей войне на его стороне, против меня. Я уверен, что на сей раз они меня не подведут. В конце концов, им нужно загладить свою вину.

— Неужто они принадлежат к тому же самому народу, что и евреи, обитающие в Александрии, с которыми мы много сотен лет мирно живем бок о бок? — проговорила Клеопатра, сама удивившись своему игривому тону. — Здесь почти треть населения — евреи. Возможно, мы умеем обнимать лучше римлян. И, думается мне, мы кое-чего достигли и без мудрости этого твоего Посидония.

Цезарь не стал спорить с Клеопатрой. Он больше с ней не спорил. Клеопатре не удавалось втянуть его в беседу в греческом стиле. Цезарь обращался с ней словно с развитым не по годам обожаемым ребенком, и ее сарказм только забавлял его. «Это единственный способ уменьшить мою власть над ним», — подумала Клеопатра. Она знала: несмотря на то что Цезарь не выказывал в постели обычной для мужчин свирепости, он получал огромное удовольствие, каждую ночь приходя к ней и занимаясь любовью. И потом они, утомленные ласками, подолгу разговаривали, пока не засыпали, нагие: Клеопатра — на спине, Цезарь — свернувшись вокруг нее. Его дыхание касалось ее затылка, словно легкий ветерок.

У них имелась возможность проводить вместе много времени. Ахилл придерживался прежней стратегии и лишь укреплял осаду дворцового квартала, нападая на солдат Цезаря, если те осмеливались выйти за баррикады. Он непременно прикажет атаковать дворец — это лишь вопрос времени. Цезарь знал, почему тот медлит. Во дворце в заложниках находится царь. Это — единственное, что удерживает Ахилла от штурма.

Однако же в том обстоятельстве, что войска царя сражаются против Цезаря в то время, как Цезарь одновременно и относится к царю по-дружески, и держит его в плену, заключалось некоторое неудобство. Впрочем, Цезарь не допускал, чтобы молодой царь почувствовал себя заложником в полной мере. Римлянин подолгу гулял с юношей по дворцовым садам, интересовался его мнением по различным вопросам и твердил, что только вместе они смогут разрешить этот ужасный кризис. Когда Птолемей настолько расхрабрился, что спросил о взаимоотношениях Цезаря с его сестрой, Цезарь просто посмотрел на него и спросил в ответ: «Разве ты не мужчина?»

Римский полководец объявил юнцу, что является покровителем и защитником всех детей покойного царя Птолемея Авлета — всех без исключения. И до тех пор, пока между наследниками не установятся гармоничные отношения — а также между всеми Птолемеями и их подданными, — он, Цезарь, не сможет спокойно спать по ночам. Он глубоко сожалеет о том, что ему пришлось казнить Потиния, но евнух причинял вред им всем, твердя, будто Цезарь — вовсе не друг Египту, будто он, Цезарь, намеревается сделать Клеопатру единственной правительницей, будто он, Цезарь, собирается присоединить Египет к Римской империи и задушить здешних жителей непомерными налогами.

— Это серьезный удар по миру между нами, — спокойно произнес Цезарь. — Я-то полагал, что ты держишь членов своего семейства под контролем.

— Но я ведь не знал! — вскричал царь. — Она и меня одурачила!

Птолемей казался глубоко уязвленным; губы его искривились, а пухлые щеки задрожали — в точности как у отца, когда тот бывал расстроен.

— Несомненно, ты должен знать, что это никак не отразится на сложившихся между нами доверительных отношениях, — продолжал Цезарь.

Если бы Клеопатру спросили, она бы сказала, что Цезарь всерьез опечален этими вестями. Он держался очень убедительно. И тем не менее Клеопатра не верила, что он удивлен или огорчен.

— Но это еще не все, — добавил Цезарь.

— Что же еще она могла сделать со мной? — пробормотал юнец с жалким видом.

— О, многое. Боюсь, твое неумение контролировать ситуацию привело к целому ряду плачевных событий.

— Это все Потиний! Это его проклятие достало нас из могилы! — застенал Птолемей. — Лучше бы ты оставил его в живых!

— Каковы же остальные новости, диктатор? — спросила Клеопатра, оборвав представление, которое вознамерился закатить ее брат.

— Она убила военачальника Ахилла и поставила во главе египетской армии какого-то евнуха по имени Ганимед.

— Она не имела права этого делать! — завопил царь. — Она — не царь!

Клеопатра подавила едва не вырвавшееся у нее замечание. Цезарь быстро отозвался:

— Нет, она не царь. Но ей удалось собрать значительное количество глав влиятельных городских семейств, и те провозгласили ее царицей.

Клеопатра застыла. Она всегда знала, что такой день настанет, но ей никогда и в голову не приходило, что это случится так скоро. Жители Александрии относились к ее брату беспомощному ребенку, марионетке, подвластной любому придворному, способному что-либо нашептать ему на ухо, а к ней самой — как к изменнице, осмелившейся на сговор с римлянами. Они презирали ее отца за заискивание перед Римом. Они попросту не понимали, что время прославленного царства Птолемеев миновало и что Рим — хищный зверь, который не то растерзает их, не то оставит невредимыми; но последнее возможно лишь в том случае, если они докажут свою пользу.

Клеопатра и ее отец примирились с реальностью, в то время как ее братья, сестра и александрийская чернь предпочитали жить своими фантазиями. Они до сих пор воображают, что, если они соберут силы и выкажут открытое неповиновение Риму, римляне оставят их в покое. Во всех прочих частях света этот номер не прошел, и Клеопатра всегда знала, что Рим никогда, ни при каких обстоятельствах не откажется от своего интереса к Египту — самому крупному производителю зерновых, единственным вратам, ведущим к вожделенным странам Востока.

Впрочем, Клеопатра не собиралась играть перед Римом роль просительницы; у нее имелся более остроумный план, чем участие в какой-то бесславной войне, которую она с неизбежностью проиграет. Ее сражение будет происходить на более высоком уровне.

Но вот теперь и Арсиноя вступила в ряды погрязших в самообмане Птолемеев, исполненных решимости восстановить величие и славу былого. «Прекрасно!» — чуть не вырвалось у Клеопатры. Когда к римлянам прибудут подкрепления, они просто убьют ее.

Птолемей умоляюще уставился на Цезаря.

— Что же мне теперь делать?

— Мой юный друг, ты должен восстановить контроль над ситуацией. Царица не имеет никакого влияния на свою сестру. — Цезарь, извиняясь, взглянул на Клеопатру. — А потому именно тебе следует отправиться на переговоры с ней и с этим Ганимедом.

— А вдруг она выступит против меня?

— Ты думаешь, она на это способна?

Царь выдохнул и покачал головой:

— Нет. Она обманула меня, но я не верю, чтобы она обратила оружие против меня. Просто она попала под влияние Ганимеда, только и всего. Или, быть может, она хочет собрать силы и вырвать меня отсюда.

Цезарь смерил юнца тяжелым взглядом.

— Так вот что вы с ней задумали?

— Нет-нет, я ведь уже сказал! Я понятия не имел об этой затее!

— Но ты когда-либо говорил ей, что тебе хотелось бы, чтобы кто-нибудь восстал против Цезаря и освободил тебя из осажденного дворца? Может, ты непреднамеренно поощрял ее? Может, ты намекал несчастной девушке, что это ее обязанность — освободить тебя от меня? Я слыхал, ты назвал ее «самым доверенным своим советником». Если окажется, что в то самое время, когда мы с тобой говорили о мире, ты втайне злоумышлял против меня вместе со своей сестрой, я буду очень недоволен.

Птолемей указал Цезарю на Клеопатру:

— Это все она, ведь верно? Мы с тобой пребывали в полном согласии, пока Клеопатра не пробралась обратно во дворец. Это она настроила тебя против меня. Возможно, она и Арсиною на это подбила.

— Я не имею ни малейшего влияния на мою сестру.

Голос Клеопатры был холоден, словно лед. Почему этот идиот не в состоянии понять, что его предали?

— Ты бы поостерегся! — сказал Птолемей Цезарю. — Она собирается убить тебя во сне!

— Ты не в себе, царь Птолемей, — ровным тоном произнес Цезарь. — Тебя обманула одна сестра, а подозреваешь ты другую. Разве это Клеопатра стоит сейчас во главе угрожающей нам армии? Нет, она сидит здесь и вместе с нами трудится ради общих целей. Ты же сводишь на нет все мои усилия, которые я затратил, восстанавливая мир между тобою и царицей. Тебе и вправду следует взять себя в руки.

Клеопатра чуть было не спросила брата: неужто он не понимает, что у Арсинои имеются собственные цели и устремления? Но она чувствовала: все, что она сейчас скажет, пойдет вразрез с целями и устремлениями Цезаря. Она не была посвящена в них — точнее, больше не верила, что Цезарь делится с нею всеми своими замыслами, — и потому решила сидеть тихо. Пускай Цезарь претворяет в жизнь свой план, каким бы он ни был.

Хиртий все это время невозмутимо стоял рядом со своим командующим. Вот и Клеопатра будет подражать его неумолимости, позволив Цезарю действовать по собственному плану. Клеопатре трудно было бездействовать, но она интуитивно чувствовала, что такое поведение сейчас будет самым мудрым. Она вовсе не хотела помешать замыслам Цезаря. Ей попросту придется довериться ему — ведь у нее нет другого выбора.

— Государь, — заговорил Цезарь, впервые обратившись к юнцу столь официально. — Тебе следует отправиться к твоей армии и твоей сестре. Ты обязан восстановить контроль над событиями, принявшими столь неприятный оборот. Я не желаю зла юной царевне. Я знаю, что она сильна и своевольна. Если она откажется от своих безумных замыслов, ей не причинят никакого вреда. Ее отправят на Кипр вместе с ее младшим братом, чтобы они спокойно правили там. Ты должен сообщить ей об этом. Милосердие Цезаря известно повсюду. Она может положиться на мое слово.

— А вдруг она откажется меня слушать?

Теперь мальчишка разнервничался. Он стоял, застыв, перед римским диктатором. В лице у него не осталось ни кровинки, а живот при каждом вдохе судорожно подергивался. Клеопатра даже подумала, что Птолемея сейчас стошнит прямо Цезарю на ноги.

Цезарь встал и обнял молодого царя за плечи.

— Возьми себя в руки, — сказал он. — Я, то есть Рим, а также твоя страна и царица Клеопатра — все мы зависим от твоей силы и твоего умения вести переговоры.

— Ты хочешь сказать, что я должен покинуть дворец и пойти к ней.

— Именно так. Меня убьют, так что я не могу сделать это сам. И Клеопатра — тоже. Кто же тогда остается, государь? Нет, это — задача для царя.

Сочетание лести и перекладывания ответственности не ускользнуло от внимания Клеопатры, но она видела, что ее брат не заметил уловки Цезаря. «Если он вздумает играть в подобные игры со мной, — подумала Клеопатра, — ему придется придумать что-нибудь другое, не настолько явно бросающееся в глаза». Возможно, чем серьезнее противник, тем более сложную технику манипулирования применяет к нему Цезарь. Клеопатра на это надеялась. Во всяком случае, ему не пришлось больше расточать свои умения на Птолемея. Когда Цезарь приказал Хиртию подготовить для царя проход к александрийской армии, тот тихо заплакал.

— Ты можешь относиться ко мне как к отцу, — сказал Цезарь. — Я знаю, что ваш почтенный царь, Птолемей Авлет, умер, когда ты был совсем еще юным. Ты не имел возможности воспользоваться его мудрыми советами, но помни, что теперь у тебя есть я.

И с этими словами Цезарь, еще раз велев юному царю не впадать в уныние, вынудил его попрощаться с присутствующими. Птолемей взглянул на Клеопатру.

— Да пребудут с тобой боги, — произнесла она, подумав, что ему наверняка понадобится помощь богов, когда он наконец-то поймет, что на самом деле представляет собой его ненаглядная Арсиноя.

— Хорошо сказано, — сказал Цезарь, в последний раз похлопав юнца по спине. — Теперь ты видишь, что между вами может царить мир?

Когда Птолемей удалился, Цезарь снова вернулся в свое кресло. Клеопатра ждала, что он объяснит ей свой истинный замысел, но он ничего не сказал. Римлянин смотрел на нее, словно на какую-то новую знакомую, с которой он собрался держаться вежливо, но отстраненно.

В конце концов Клеопатра рискнула заговорить:

— Прекрасно исполненное представление, диктатор.

— Неужто ты не способна отличить театр от дипломатии, моя дорогая? — спросил Цезарь. — Хотя, полагаю, ты права: это так похоже на спектакль! Но качество представления значения не имеет — финал всегда одинаков.

— Ты не знаешь женщин моей семьи, если думаешь, что Арсиноя пойдет на переговоры с нашим братом.

— У меня богатый опыт общения с женщинами всех народностей, дорогая. Уж поверь: я знаю, как они думают.

— Я вовсе не хочу над тобой насмехаться, диктатор, но моя сестра никогда ради нашего брата не откажется ни от власти, ни от своего нового титула, ни от своих желаний.

Цезарь вздохнул.

— Клеопатра, не будь такой нудной. Когда я пожелаю, чтобы ты знала мой замысел, я тебя просвещу. А до тех пор, пожалуйста, будь лапочкой, иди присядь ко мне на колени.

— Я тебе не кошка! — возмутилась Клеопатра.

Ей вовсе не хотелось сделаться еще одной особой, исполняющей любые распоряжения Цезаря. Она знала от Аммония, осведомителя царей Египта в Риме, что диктатор соблазнил жен множества сенаторов — Габиния, Красса, Сульпиция, Брута, Помпея, и что она, Клеопатра, — не первая царица, ублажающая Цезаря в постели. Он спал с царицей Мавритании, не говоря уж о царе Вифинии — в общем, как докладывал Аммоний, со всеми, кроме своей унылой, бесплодной жены-римлянки.

— Что тебя беспокоит?

Цезарь задал этот вопрос таким тоном, словно интересовался, какая в это время года погода в Испании.

Клеопатра почувствовала, как в душе ее нарастает гнев. Наедине с нею Цезарь держался так, словно они были партнерами, равными, царицей и диктатором, совместно действующими ради общей цели. Постепенно Клеопатра уверилась в своей власти над ним; теперь же она усомнилась в этом. А вдруг ему совершенно безразлично, что она носит их ребенка? Вдруг он просто посмеется над этим, как еще над одной глупостью военного времени, и вернется в Рим, выбросив их сына из головы? По дворцу бегало несколько десятков незаконнорожденных царских детей, которых Птолемей Авлет не счел нужным признать. Но, с другой стороны, у Авлета имелось пять законных наследников.

Клеопатре необходимо как следует подумать, прежде чем раскрывать свои новости. Ей следует ждать до тех пор, пока она не убедится, что Цезарь разделяет ее представления о будущем всего мира. А до тех пор она позволит ему заниматься с нею любовью, но сердце свое будет держать свободным. Ибо именно через сердце женщины и попадают в ловушку.

— Я беспокоюсь за своего брата. В эту игру могут играть двое.

Цезарь позволил себе улыбнуться — едва заметно.

— Тогда разреши моим старым, уставшим от оружия рукам успокоить твои молодые тревоги.

Клеопатра подошла к нему. Цезарь усадил ее на колени, как мог бы усадить собственную дочь. Клеопатра положила голову ему на грудь и внимательно прислушалась к биению его сердца. И успокоилась, позволив себе расслабиться под этот размеренный ритм.


Цезарь стоял на топком, илистом берегу Нила, в красновато-лиловой грязи. Он запретил Клеопатре сопровождать его в этом чудовищном испытании. И не потому, что считал, будто она окажется не в состоянии выдержать это. Цезарь не хотел, чтобы Клеопатра оказалась связана в людской памяти со смертью юнца-царя. В конце концов, именно ей предстоит остаться на троне и править ими.

«Когда же до них дойдет?» — спросил себя Цезарь. Сколько еще раз ему придется смотреть в лицо мертвецам, прежде чем все закончится? И сколько из этих мертвых лиц будут ему знакомы? Он никогда не сдастся, как бы сильно ему иногда ни хотелось спрятать меч в ножны и уснуть надолго — так, чтобы сон его не прерывал ни клич, призывающий к битве, ни появление гонца, вваливающегося посреди ночи со сведениями о врагах, ни ползучая дизентерия, ставшая неотъемлемой частью всякой военной кампании.

Цезарь устал от этого всего. Нет, не физически. Физически он оставался все тем же. В юности он не был могуч и энергичен, а потому и впоследствии не слишком горевал об утраченной силе молодости. Цезарь обнаружил свои истинные физические резервы в среднем возрасте, и они, целые и невредимые, оставались с ним и сейчас, когда он разменял шестой десяток. Не далее как на днях он прыгнул за борт корабля, спасаясь от меча, направленного ему в живот, и проплыл две сотни ярдов до другого своего корабля — и все это в доспехе. Мало того: он метнулся в воду, по небрежности позабыв, что за пазухой у него до сих пор лежат последние депеши из Рима.

Пора бы ему уже научиться не действовать под влиянием мгновенного импульса, а взывать к Венере Родительнице, до сих пор защищавшей его от серьезных ран. Она остановила бы этого египтянина с мечом, потому что еще не готова принять Цезаря к себе. Он это знал. Он всегда это знал и потому никогда не боялся ни ран, ни смерти. Это было его тайной, которой он ни с кем не намеревался делиться. Всякий раз, когда на него обрушивалась внезапная слабость, Цезарь видел ее лицо, и богиня обращалась к нему, она указывала, что следует сделать.

В последний раз это произошло при Фарсале, в брошенном шатре Помпея. Цезарь почувствовал приближение этой чарующей силы и велел своим людям на несколько минут оставить его одного в шатре своего противника. Солдаты повиновались, не задавая вопросов; они никогда не задавали ему вопросов. Цезарь зашел в шатер, стараясь добраться до складного стула Помпея, прежде чем потеряет сознание. И как только он очутился во тьме, Венера уже находилась там. Глаза ее были синими и прозрачными, словно воды чистого озера. Она велела ему отправляться в погоню за Помпеем, в Египет.

Цезарь был уверен в том, что Венера сообщит ему, когда настанет его время. Она будет рядом в тот миг, когда боги подземного мира потребуют, чтобы он явился к ним. А до тех пор у Цезаря нет никаких причин волноваться.

Потому-то он и устроил себе выволочку за то, что сиганул за борт, словно перепуганный мальчишка, новичок в сражении, когда он, Цезарь, мог бы просто прошептать имя богини. И в результате ему пришлось проплыть немалый путь до другого корабля, загребая одной лишь рукой, потому что в другой он держал письма, подняв их повыше над водой. Хуже того: он оставил свой пурпурный плащ врагам. Цезарю неприятно было думать, что теперь часть его одежды находится в руках какого-то заносчивого египтянина. Очень неприятно.

Плавание не было приятным, но оно не утомило его. Однако его люди подняли гвалт, когда сообразили, что он сделал, и принялись твердить, что Цезарь подобен богам, ибо, как и бессмертные боги, диктатор не стареет. Нет, он старел — но в одном его люди были правы: тело Цезаря на самом деле не становилось слабее.

Вот разум — дело другое. Он устал от однообразия человеческого опыта. Цезарь заметил: когда он ест, то устает от еды, устает ее пережевывать, устает от самой этой монотонности. Еда — это просто еда. Опыт, неизменно повторяющийся каждый день, во время каждой трапезы. Почему разумные люди придают такое значение поглощению хорошо приготовленной пищи, словно она первая или последняя в их жизни? На самом деле они пировали не раз — и не раз проделают это впредь. Цезарь утомлен монотонностью и размеренностью необходимых человеческих функций — еды, сна, переваривания и удаления отходов, купания и вражды, — и более всего однообразием человеческой натуры. Жадность, ложь, мелочные страхи, похоть… В особенности же он устал от прозрачности тех качеств, которые встречаются почти в каждом человеке.

Интересно, все люди так же устают от жизни, или это его личное свойство? Надо будет обсудить это с Цицероном, если ему удастся когда-нибудь снова привлечь старого дурня на свою сторону. Это, как осознал Цезарь, еще одна из тех самых вещей, от которых он устал, — склонять Цицерона на свою сторону. О, он ведь проделывал все это прежде, не так ли? Что может ожидать его теперь? Будут ли предстоящие десятилетия такими же скучными, как и последнее?

Сколько народов ему нужно покорить, прежде чем они поймут?

Как ему распространить весть о своих желаниях среди всех жителей земли, избавившись при этом от нынешней его однообразной задачи — захвата и уничтожения? Быть может, стоит нанять какого-нибудь сказителя, вроде легендарного слепца Гомера, чтобы тот сочинял истории о его завоеваниях? А потом разослать легион поэтов по всему свету — и пусть повествуют о победах великого Цезаря над его врагами, об ужасной судьбе тех, кто вздумал бросить ему вызов. Он учредит для странствующих сказителей специальную стипендию, чтобы занести все эти истории в те края, которые он желает завоевать, навести ужас на местных жителей, и они примутся молить своих правителей сложить оружие и пойти на переговоры. Это определенно обойдется куда дешевле, чем отправлять туда легионы солдат.

«Что за прекрасная идея!» — подумал Цезарь и поздравил себя с удачной выдумкой. Нужно будет сегодня же вечером поделиться ею с Клеопатрой. Она хорошо разбирается в поэзии, и еще лучше — в создании благоприятного общественного мнения.

Вот от Клеопатры он не уставал, ни от ее гибкого, податливого тела, ни от менее гибкого, но все же бесконечно интересного разума. Ему будет нелегко оставить ее. Цезарь уже не один десяток лет не испытывал такого чувства, как сожаление. Может, увезти ее прочь от египетских берегов? Цезарь не знал, как ему поступить, и уже одно это доставляло ему удовольствие. Его будущие эмоции, связанные с юной царицей, не предрешены заранее. Как это отрадно! Клеопатра оказалась последней неожиданностью, оставшейся у него. Тем, что он мог предвкушать с нетерпением. Единственным приключением, которое ему еще предстояло, за исключением Клеопатры, была смерть. Возможно, это будет интересно. Возможно, смерть — скорее награда, чем проклятие. Но для того, чтобы узнать это, придется умереть.

Его солдаты хотели домой, но Цезарь понимал, что для них, как и для него самого, дом — это некое воображаемое место. Они так долго пробыли вдали от родины, прошли через такое множество военных кампаний, что байки у костра под открытым небом, где-нибудь в чужедальних краях стали для них более сходны с понятием дома, нежели сам Рим.

Что такое ныне Рим, как не идея, за которую они сражаются? Идея Цезаря, идея Помпея, идея Цицерона, идея Сената. Все — разные, но в конечном итоге все они суть одна идея. Место, где власть может быть преобразована в деньги, и наоборот. И какая разница, кто стоит у власти, если желудки набиты и кошельки наполнены?

Цезарь глубоко вздохнул и расслабил плечи, перенося вес доспеха на другие мышцы. Он опустил глаза вниз, на илистую воду. Царь-юнец выглядел в точности так же, как и любой другой утопленник. Ни знатное происхождение, ни титул не смогли защитить его от насквозь промокшей судьбы. Смерть — великий уравнитель. Птолемей и без того был жирным, а от воды его тело раздулось еще сильнее, и выпученные глаза приобрели карикатурный вид. Не подобает царственной особе, чтобы ее вот так вот выволакивали из реки. Царя загребли сетью, словно дневной улов, и его доспех сверкал под косыми лучами заходящего солнца.

Царь сгинул вместе с теми своими сторонниками, которые попытались бежать на речном судне, слишком маленьком для такого количества народа. Цезарь не знал, в какие края они направлялись. Интересно, куда, по их мнению, они могли сбежать от него? От Рима?

Цезарь мог бы оставить тела лежать на илистом дне реки, но ему надоели слухи, ходящие среди суеверных александрийцев и гласящие, что всякий, кто утонул в реке, непременно восстанет вновь. Не надо ему такого. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь возжелал и вправду претворить это в жизнь сразу же после того, как Цезарь покинет Египет. Диктатор хотел свести к минимуму трудности, которые неизбежно будут поджидать Клеопатру после его отъезда.

Ему и в голову не приходило, что Клеопатра поведет себя в точности как его милая Корнелия, когда та начинает подозревать, что забеременела. Тайные улыбки, полная покорность, нежные, неосознаваемые прикосновения к животу — когда ей кажется, что за нею никто не наблюдает. Возникшее обыкновение прятаться в его объятиях, словно в поисках защиты. Потупленный взор. Для покорной Корнелии это привычное поведение, но Цезарю никогда бы и в голову не пришло, что он увидит Клеопатру такой. Каждый день, когда он возвращался во дворец, она ждала его в спальне. Вчера она буквально упала к его ногам и прижалась лицом кего бедрам, так, что было не понять: то ли она сейчас начнет ласкать его, то ли взмолится о чем-то.

— Боги сохранили тебя! — воскликнула Клеопатра, а затем подняла голову и взглянула на него; в уголках ее изумрудных глаз блестели слезы.

Так не похоже на нее! Грозный интеллект, которым привыкла пользоваться Клеопатра, дабы добиться равенства с ним, ныне оставлен, и его место заняла притягательная, обволакивающая мягкость женственности. Цезарь не сомневался, что более едкие стороны ее натуры снова проявят себя, как только Клеопатра утвердится в статусе царицы и не будет более нуждаться в Цезаре для укрепления власти. Но все равно приятно; столь радикальные перемены позволяли ему наслаждаться Клеопатрой без лишних сложностей и постоянных усилий.

Цезарь встал над телом Птолемея.

— Снимите доспех и выставьте его на рыночной площади, — велел он Хиртию.

Тот отдал приказ солдатам.

— А что делать с телом царя?

— Похоронить благопристойно, но не устраивая спектакля. Я ясно выразился?

— Как всегда, Цезарь.

Цезарь в последний раз взглянул в глаза мертвецу и отвернулся. Наследник. И что же ему с ним делать? Он породит не меньше проблем, чем разрешит, принесет печали не меньше, чем радости. В этом Цезарь не сомневался. Такова жизнь. Но это будет интересно. Возможно, в жизни все-таки еще сохранились какие-то сюрпризы.


Клеопатра наблюдала за войной с собственного балкона, словно зритель — за каким-нибудь театральным представлением. У нее возникло ощущение, будто она уже читала текст этой пьесы, ибо Цезарь той ночью раскрыл ей свои планы, а на следующий день разыграл их в жизни во всех подробностях.

За это время Клеопатра поняла, что Цезарь прав: Фортуна на его стороне. Казалось, что и вправду, если Цезарь чего-то пожелает, это непременно произойдет. Словно это он указывает богам, а не наоборот. Клеопатра подумала, что, быть может, Александр обладал тем же самым даром — до самой своей смерти, когда боги решили восстановить свою власть над этим смертным. В какой-то момент они взыщут ту же самую плату и с Цезаря, но до тех пор он совершенно явно отмечен их благоволением.

Выведать сокровенные тайны Александра — как он приобрел влияние и на мир богов, и на мир смертных — не было возможности, но Юлий Цезарь находился здесь, в собственной постели Клеопатры, где она могла наблюдать за ним. Она постарается понять, как он получил власть даже над богами.

Ганимед почти полностью окружил дворец, и с суши, и с моря. У него было больше кораблей, чем у Цезаря, и, что еще сильнее усугубило тяготы осады, он накачал соленую воду в колодцы, которыми пользовались римляне. Но Цезаря это не привело в уныние; правда, Клеопатре показалось, что он несколько обескуражен и встревожен. Диктатор был уверен в том, что иудейские войска не бросят его — они не могут позволить себе снова разочаровать его, — и потому сказал Клеопатре, что им надо извлечь пользу из образовавшейся паузы.

Клеопатра же знала, что римской армии остались считанные дни до смерти от жажды, о чем она и сказала Цезарю.

— Неважно, — ответил Цезарь. — Если люди хотят работать, выход найдется всегда. Все равно они скучают. Им осточертело сидеть в осаде, а не осаждать других. Их это стесняет. Так что они только придут в восторг, когда я поставлю перед ними новую задачу.

Клеопатра не знала, что у него на уме, — до тех пор, пока он не подвел ее к окну. Потом она наблюдала, как люди Цезаря днем и ночью копают глубокие туннели, чтобы добраться до источников с питьевой водой, расположенных у берега. Когда Клеопатра поздравила его с обнаруженными источниками, Цезарь отозвался:

— Римская изобретательность. — И добавил: — Этот народ не прочь поработать.

Легкая насмешка в адрес греков, которые, как считалось, обленились за века, минувшие с великих времен Перикла.

В конце концов римский Сенат прислал Цезарю небольшую флотилию из Малой Азии. Они столько тянули с морским подкреплением, что Клеопатра начала сомневаться, действительно ли они желают Цезарю победы в Египте, или у них имелся какой-то собственный тайный план. Клеопатра спросила об этом у Цезаря, и он ответил, что, несомненно, его враги в Риме желают, чтобы он сгинул без следа.

— Но желания моих врагов не имеют никакого значения для судьбы Цезаря, — добавил он.

Он обещал Клеопатре, что завтрашний день будет полон событиями. Действительно, новый день не разочаровал ее. Последовала длительная ночная беседа с флотоводцем, приплывшим с Родоса, — Цезарь позволил Клеопатре присутствовать на этой встрече, и она слушала, как они разрабатывают свои планы. Они собрались подплыть прямиком к египетским кораблям, втянуть их в сражение и быстро поджечь.

— А после того, как мы разгромим флот мятежников, мы захватим остров Фарос, — добавил Цезарь.

— Как, в тот же самый день? — удивилась Клеопатра.

— А к чему терять время впустую?

На следующий день все произошло в точности так, как сказал Цезарь, и Клеопатра еще тверже уверилась в его особых взаимоотношениях с богами. Цезарь спалил большую часть египетского флота, включая и торговое судно, везшее множество книг для Великой библиотеки. «Ошибка», — сказал Клеопатре Цезарь вместо извинения. И Клеопатра не винила его, ибо он любил литературу не меньше ее самой и никогда не совершил бы такого варварства преднамеренно.

Клеопатру захлестнул вал эмоций, когда она смотрела, как римляне настигают и поджигают корабль за кораблем; языки пламени взмывали в синее средиземноморское небо, словно состязаясь с огнем, горящим на вершине маяка. Это были ее корабли, ее люди, ее военный флот. Лишь стечение обстоятельств сделало их ее врагами. Стоит их вразумить — и они поклянутся ей в верности. Для них нет разницы, кому из династии Птолемеев служить.

Это были те же самые люди, которые противостояли ее наемной армии под Пелузием, пока Цезарь не разгромил Помпея и тот не бежал в Египет в поисках спасения. Сегодня они ее враги, завтра станут ее защитниками. Положение было ненадежное, и Клеопатра не знала, стоит ли ей после завершения войны вводить в город собственную армию — для пущей безопасности, или этим она лишь навлечет на себя лишнюю враждебность.

Недавно она получила письмо от Гефестиона; тот писал, что многие из ее наемников дезертировали, поскольку получили более выгодные предложения от римских военачальников, зазывавших их в Сирию, на войну с парфянами. Оставшихся он может кормить и выдавать им плату еще месяц, но не больше. Каковы будут ее распоряжения?

У Клеопатры не нашлось никаких распоряжений. Ей не нравилось бездействие — это было против ее природы, — и все же сейчас неразумно предпринимать что-либо независимо от Цезаря. Неужели теперь так будет до конца ее жизни? Неужели она станет очередной бесполезной представительницей Птолемеев, удерживающей свой трон лишь благодаря пресмыкательству перед Римом?

Клеопатра вдруг поняла, что ее ребенок — единственная возможность избежать судьбы своих предков. Это — то самое решение, о котором она молилась много лет назад у ног Артемиды Эфесской, когда Клеопатра — четырнадцатилетняя девчонка, обожавшая всяких маленьких животных, — собственноручно перерезала горло ягненку и смотрела, как его кровь красной рекой течет в священную чашу. Она поклялась перед богиней, что не станет походить на своих выродившихся предков. И теперь Артемида, богиня охоты, богиня-девственница, та самая, что некогда покарала мужчину слепотой лишь за то, что он случайно увидел ее нагой, не только не позавидовала Клеопатре за удовольствие, полученное от занятий любовью, но и вознаградила ее беременностью. «Боги добры с теми, кто служит им». Клеопатра услышала в сознании голос отца, и ее пробрал озноб. Вот знак того, что дух отца по-прежнему с нею.

Она ничего не сказала Цезарю о своих подозрениях, ныне переросших в твердую уверенность, ибо минуло уже два месяца, а она не уронила ни капельки крови. Однажды ночью, в возбуждении, которое охватило их после уничтожения египетского флота и возвращения острова Фарос, они с Цезарем занялись любовью с таким пылом, как никогда прежде, стремительно и яростно, — хотя это происходило в тот самый день, когда Цезарь проплыл немалое расстояние в доспехе. И все же римлянин казался моложе и энергичнее, чем когда бы то ни было.

Клеопатра надеялась, что столь бурная страсть не повредит ребенку. Ей не у кого было спросить об этом — так, чтобы не вызвать подозрений. Стоит ей хоть словом обмолвиться на эту тему, и по осажденному дворцу тут же разнесется вереница слухов, как будто подробностей ее романа недостаточно, чтобы машина сплетен работала безостановочно, днем и ночью.

Клеопатра знала, что большинство александрийцев не понимают причин, заставивших царицу завязать этот роман. Но твердо верила: вскорости настанет такой день, когда она выйдет к людям и объяснит им, что сделала их царица на благо подданных и ради их будущего.

После соития Цезарь улегся на спину, закрыв глаза и приходя в себя после последнего дела этого долгого, напряженного дня. Клеопатра уютно устроилась у него под боком, положив руку ему на грудь, так что растущие у него под мышкой волосы щекотали ей подбородок. Еще одна любопытная деталь, касающаяся Цезаря: от него никогда не исходило неприятных запахов. Он пользовался маслом, но очень слабо ароматизированным; оно не смогло бы заглушить свойственного мужчинам резкого духа. Хотя Цезарь только что изрядно вспотел, занимаясь любовью, а у Клеопатры был нюх, словно у пантеры, она все равно ощущала лишь едва заметное благоухание мирры. Может, это — еще один признак благоволения богов?

— Через несколько дней я покину тебя, — сообщил Цезарь, не открывая глаз.

Клеопатра испуганно приподнялась. Она едва удержалась, чтобы не сжать объятия крепче.

— О?

Интересно, удалось ли ей правдоподобно изобразить любопытство, или в ее тоне все-таки проскользнуло потрясение и отчаяние?

— Я получил сообщение о том, что с востока к нам вместе с еврейским войском движется Митридат Пергамский. Говорят, Антипатора сопровождает сам верховный жрец Иудеи. Я должен встретить их.

— Понятно, — сказала Клеопатра. — И когда же ты вернешься?

Цезарь открыл глаза и посмотрел на нее.

— Дорогая, — проговорил он, а потом издал сдавленный смешок.

— Возможно, я начинаю причинять слишком много хлопот, — сказала Клеопатра. — Возможно, проще будет оставить меня саму разбираться с армией моей сестры.

Клеопатре противно было слышать в своем обычно уверенном голосе нотки страха. «Я говорю, словно какая-то жалкая куртизанка», — подумала она. Неужто это беременность так воздействует на женщин? Если да, то она никогда больше не забеременеет.

— Я оставлю здесь небольшой гарнизон для твоей защиты. Я вернусь через несколько дней, если все пойдет хорошо.

— Что ты задумал?

— Тебе придется довериться мне, дорогая, — сказал Цезарь, поцеловав ее в лоб.

— Если Арсиноя убьет меня, ты объявишь войну оконченной и поддержишь ее притязания на трон? — спросила Клеопатра, чувствуя, как желчь подкатывает к горлу.

Цезарь не ответил, но, хотя он не произнес ни слова и не сделал ни единого жеста, вокруг него распространилась отчетливая аура раздражения.

— Разумеется, это будет куда легче, чем продолжать войну, — проговорила Клеопатра.

Может, сказать ему о сыне сейчас?

— Клеопатра, в последнее время ты все драматизируешь. Что с тобой стряслось? Кажется, ты подтверждаешь утверждение Аристотеля о том, что женщины неразумны и неспособны мыслить.

— На самом деле это мужчины делаются неразумными в присутствии женщин, из чего делают ложный вывод о неразумии женщин! — быстро парировала Клеопатра.

Она не говорила с Цезарем подобным образом уже несколько месяцев, и он, похоже, стал относиться к ней небрежно. Он что, вознамерился обращаться с царицей Египта как с обычной любовницей?

— И все же ты не в себе. В чем дело?

— Думаю, в моем состоянии. Говорят, в это время чувство юмора у женщин пропадает, а эмоциональность возрастает.

— Ты заболела, дитя? — спросил Цезарь, и Клеопатре захотелось знать, потрудится ли он хотя бы изобразить беспокойство. — Мне стоит волноваться?

— Нет, если только кто-то не считает, что носить ребенка Юлия Цезаря — это повод для тревоги.

— Я так не считаю, — ровным тоном отозвался Цезарь.

Лицо его осталось все таким же спокойным. Клеопатра подождала, но он ничего не добавил.

— Неужто тебе больше нечего мне сказать? Ты даже не удивлен? Неужто мы ничего для тебя не значим?

— Я уже некоторое время знаю об этом, Клеопатра. Ты не можешь ничего скрыть от меня.

— Почему? Ты что, всеведущ, как боги?

Клеопатре захотелось восстановить Цезаря против себя. Если он не выкажет хоть какие-то чувства, она спятит.

— Я живу на свете в два с половиной раза дольше тебя, девочка моя. Нет ничего такого, чего бы я не заметил. Я читаю твои мысли. А если и не читаю, так вижу их отражение на лице. Неважно. Тебе совершенно не обязательно удивлять меня, чтобы порадовать.

— А ты… рад?

Клеопатра затаила дыхание, стараясь не смотреть на Цезаря с нетерпением. Не удержавшись, она все-таки бросила на него взгляд — как можно более холодный, но ее замутило. Клеопатра отчаянно надеялась, что это не повредит их ребенку.

— Какой же мужчина не обрадовался бы этому? — спросил Цезарь.

Он приподнялся, перевернулся на бок и протянул свою длинную руку, ожидая, что Клеопатра припадет к его груди. Когда Цезарь обнял ее, Клеопатра почувствовала, что тот дрожит.

— Ты грустен.

— Я думаю о Юлии, — сказал Цезарь. Он отвел взгляд, но Клеопатра видела, что в глазах у него стоят слезы. — Если бы она и ее сын — мой внук — были живы, Помпей не докатился бы до столь унизительного конца.

— Тогда позволь нашему сыну стать объединяющей силой, — промолвила Клеопатра, надеясь, что ее голос не звучит умоляюще.

Цезарь ничего не сказал, лишь крепче прижал ее к груди.

— Подумай о том, что это значит, любовь моя, — сказала Клеопатра. — Подумай о том, чем он может стать для мира.

— Я уже думал обо всем об этом, — отозвался Цезарь, не выказывая ни малейших признаков того, что разделяет ее восторг и ее надежды. — Но все будет не так легко, как ты думаешь. Ты не представляешь, какие препятствия будут поджидать тебя в моей стране. Римляне не сочтут это благом.

— Настроения можно изменить.

— Настроения, но не законы.

— Законы пишутся смертными. Ты принял достаточно интересных законов, чтобы знать это, — сказала Клеопатра.

— Мне нужно поспать, — прошептал Цезарь ей на ухо.

— Может, мне велеть какому-нибудь художнику нарисовать тебя, чтобы я могла когда-нибудь показать этот портрет нашему сыну? — спросила Клеопатра, подпустив в свой голос нотки кокетства.

— Ты должна научиться искоренять сомнения, Клеопатра, иначе из тебя не получится хорошая мать для нашего мальчика.

— Могу я хоть теперь узнать твои планы?

— Теперь еще важнее, чем прежде, чтобы ты их не знала. Но запомни слова Цезаря: через неделю мы избавимся по крайней мере от некоторых из наших самых неотложных проблем.

И Цезарь погрузился в сон, а Клеопатра осталась лежать. Она чувствовала себя уязвимой. Она по-прежнему не знала, что он намерен предпринять, и молилась, чтобы ей не оставаться навечно наивной девчонкой, которая верит в нежные слова прожженного дипломата и соблазнителя.

Той ночью Клеопатра не спала, как и следующей, и следующей за ней. Она лежала без сна, поглаживая живот и молясь богине.

После того как Цезарь уехал, Клеопатра подняла жреца — прямо посреди ночи — и заставила его провести малое жертвоприношение. Встревоженный ее настойчивостью, пошатывающийся со сна жрец велел служителям зажечь факелы в храме и принес в жертву козленка. Внутренности козленка явили знаки хорошего здоровья, как заверил Клеопатру жрец, так что богиня, несомненно, благосклонна к замыслам ее величества.

Клеопатра попыталась найти утешение в результатах гадания, но никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой. Ее сторонники, и Хармиона в их числе, оказались в ловушке, за вражескими позициями. Царица целиком и полностью зависела от доброй воли Цезаря, а у нее не имелось никаких твердых оснований считать, что она может положиться на него — не считая его загадочного обещания и доброжелательного, но безжалостного нрава. Римские легионеры с равным успехом могли как убить ее прямо в постели, так и защитить, если солдаты ее сестры все-таки прорвутся во дворец. Что, собственно, помешает римлянам ее прикончить? Некоторые могут решить, что лишь окажут услугу Риму, убив иностранку, сделавшуюся любовницей Цезаря, особенно если станет известно, что она носит его ребенка. Если Цезарь уже догадался об этом, то могли сообразить и другие.

Клеопатра провела остаток ночи, положив руки на живот; она разговаривала с мальчиком, называла его юным Цезарем, рассказывала ему о своих планах касательно его будущего, говорила о его матери и отце, о его предках. Она рассказывала ему истории об Александре, от самого детства и до тех пор, когда великий завоеватель подчинил множество государств и народов. Она принесла из библиотеки свиток с историей о том, как Александр охотился на льва, и прочитала своему нерожденному ребенку.

— Отец Александра тоже был великим воителем, но никогда не забывай, что Александр превзошел его. Возможно, это сможешь и ты, хотя, должно быть, твоему крохотному «я» еще трудно это постичь. А мать Александра внушала страх мужчинам, как, по всей видимости, это делает и твоя мать с ее собственными братьями и их советниками. И я намерена устрашать их с еще большей свирепостью, когда ты станешь взрослым мужчиной и будешь править вместе со мной.

При мысли о внушении страха мужчинам Клеопатра улыбнулась. Римские солдаты считают, что они владеют всем, включая право наводить ужас на окружающих.

— Возможно, им придется поделиться своим господством с нами, — сказала она, надеясь, что у ее сына уже есть чувство юмора и что в этом он удался в отца. — Не забывай, хулители Александра говорили о нем те же жуткие слова, что и о твоем отце: что он рвется к власти, словно безумец, и что он повелевает Фортуной. Так утверждали завистливые греки, спартанцы и афиняне, которым пришлось отказаться от своей власти из-за человека, который оказался более великим, чем все они. Те, кто клонится к закату, всегда порицают тех, кто поднимается в зенит.

Клеопатра пообещала сыну, что отвезет его к гробнице Александра и испросит для него благословения — сразу же, как только он подрастет настолько, чтобы можно было вывозить его из дворца. Она надеялась, что маленький дух ребенка готов принять на себя тяжесть миссии, выпавшей на его долю. «Если тот философ прав и все знания — лишь вспоминание о том, что уже известно душе, тогда ты должен вступить в жизнь, помня обо всем, что произошло до тебя».

Так Клеопатра успокаивала себя; ей было настолько легко общаться с сыном, что она уверилась: его дух и вправду присутствует здесь, в комнате. Так продолжалось до тех пор, пока ее одиночество и страхи не развеялись. Клеопатра думала о том, что она может стать хорошей матерью, способной вдохнуть в своего отпрыска величие. Что же еще может быть достойной целью царицы, как не воспитание достойного преемника?

Клеопатра поглаживала живот до тех пор, пока не успокоила и ребенка, и себя, а потом, когда в комнату лениво просочился рассеянный предрассветный свет, погрузилась в сон.

Несколько дней спустя к ней в комнату ворвался Цезарь с известием о том, что ее брат утонул во время бегства, Ганимед мертв, а сестра закована в цепи. Цезарь, конечно же, перехитрил Ганимеда. Он устроил целое представление, сделав вид, будто со всем своим войском отплывает из города, двигаясь на соединение с Митридатом. Он действительно встретился с подкреплением. А посреди ночи, когда египетская армия спала без задних ног, римляне тайком пробрались обратно через западные ворота, захватили противника врасплох и с легкостью одолели.

Улыбка Цезаря была шире, чем когда бы то ни было. Первой же мыслью Клеопатры было не «хвала богам!», а «теперь я буду обязана Цезарю всем».

Если только в его представлении сын и трон не являются равноценными дарами.


Арсиноя смотрела на посмертную маску своего брата и не ощущала ничего. Художник улучшил его черты, заставив их выглядеть чуть тоньше и тверже, чем в жизни. И тем не менее в этом круглом, пухлом лице не было ничего такого, о чем стоило бы скучать. Никогда больше Арсиноя не увидит ту смехотворную мину, которую он корчил, достигнув своего жалкого экстаза. Отвратительное искажение и без того противного лица. Мерзкие стоны, которые он испускал, сражаясь с чем-то внутри себя или, как ей казалось, борясь против своего гнусного удовольствия. И в конце — неизбежная грязь. Никогда больше ей не придется этим заниматься. Именно об этом думала Арсиноя, когда они с Ганимедом вынудили ее брата и его людей усесться в лодку, которая должна была унести их в долгий путь вниз по Нилу. Правда, людей там было вдвое больше, чем могло выдержать бедное суденышко. Они должны были погибнуть так или иначе: либо от рук египтян, разгневанных на царя, который сдался на милость римлян, либо от самой природы, увлекшей их на речное дно.

Ей не о чем было скорбеть, однако римские солдаты продолжали смотреть на Арсиною так, словно ей полагалось проявить некие чувства. Арсиноя уже выплакала все слезы над строгой посмертной маской Ганимеда, казненного римлянами из соображений политической целесообразности. Арсиноя умоляла командующего римлян даровать Ганимеду жизнь, но ей сказали, что у этого евнуха слишком много воинственности и честолюбия, чтобы его можно было пощадить. Царевна знала, что Ганимеда убили просто потому, что он чуть не перехитрил Юлия Цезаря. Несомненно, коварный старый римлянин не мог стерпеть, чтобы тот, кто едва не превзошел его в битве, остался в живых. Если бы не прибытие иудейских войск — которых запугали и вынудили поддержать того, кто завоевал их, — Арсиноя сейчас была бы царицей Египта, а Ганимед — ее первым министром. А голова Клеопатры лежала бы на плахе. И на рыночной площади был бы выставлен не доспех ее брата, а мерзкий римский доспех Юлия Цезаря, — хотя с братом она все равно бы разделалась.

Арсиноя вспомнила, как Птолемей в первый раз пришел к ней в спальню. Это произошло сразу после смерти их отца, когда евнух Потиний — ныне тоже мертвый — настоял на заключении брака между Птолемеем и Клеопатрой. Клеопатра согласилась на проведение церемонии, но затем отказалась пускать Птолемея к себе в постель. Мальчишка, красный от унижения и гнева, ворвался в комнату к Арсиное, называя ее своей истинной женой и царицей и обещая, что увидит Клеопатру если не в гробу, так в изгнании. И он выполнил свое обещание.

Арсиное пришлось уступить его похотливым желаниям. У нее не осталось никого, кто мог бы позаботиться об ее интересах, кроме этого противного мальчишки, который скинул одежды и забрался к ней под одеяло. И Арсиноя уступила, разыграв роль любовницы со всей страстью актрисы; она вспомнила, какие ощущения вызывают занятия любовью, и изобразила их для этого дурака, который и вправду поверил, что ей нравятся прикосновения его мерзкого тела. Она не могла ему сказать, что по сравнению с прекрасным, стройным телом Береники он похож на замоченную в молоке и непропеченную телятину.

Арсиноя отвернулась от саркофага и взглянула на своих тюремщиков, римских солдат; те плотоядно пялились на нее. Царевна не испугалась. Она ответила таким же дерзким и вызывающим взглядом, каким Береника смотрела на своих судей. Арсиноя слышала, что Цезарь строго-настрого приказал своим людям не причинять ей вреда. Несомненно, в этом он пошел против желаний своей любовницы, ибо Арсиноя знала, что ничего Клеопатра не желает так сильно, как увидеть ее мертвой. Потому что тогда, и только тогда, римская шлюха почувствует себя в безопасности.

Ну что ж, пусть эта римская подстилка попробует казнить ее. Арсиноя встретит смерть храбро и с достоинством. Она поведет себя точно так же, как Береника, когда отец приговорил ее к смерти. Арсиноя оставит после себя враждебность к Клеопатре и римлянам, враждебность, которая уничтожит их всех. Царевна знала, что многие жители Александрии недовольны победой Клеопатры.

Арсиноя не смела надеяться на жизнь. Живая, она не представляла для сестры никакой ценности. Она не могла быть ничем иным, кроме угрозы, потому что у них имелся еще и младший брат, которому уже исполнилось двенадцать, и Клеопатре вскоре придется вплотную осмыслить реальность его существования. И в любой момент, под влиянием честолюбивых придворных или по собственной воле, Птолемей Младший может решить, что Клеопатра ему не союзник, и попытается убить ее во сне и заменить уступчивой на вид Арсиноей. В конце концов, они с Птолемеем Младшим росли вместе, в одной детской. После того как умерли их мать и Береника, кто его опекал, если не Арсиноя? Для него Клеопатра была лишь единокровной сестрой по отцу, источником беспокойства, в то время как Арсиноя приходилась ему истинной сестрой, любящей и заботливой, самым близким подобием матери, которое мальчишка знал в своей жизни.

Арсиноя знала, почему она все еще жива. Эта причина не имела с Клеопатрой ничего общего. Она прознала это от дворцовой прислуги, приставленной к ней и все еще продолжающей втайне поддерживать ее. Юлий Цезарь сказал Клеопатре, что не станет казнить девчонку. Ему наплевать, кто будет жить, а кто умрет, но он не желал пятнать свою репутацию. Только-то и всего. Очевидно, Клеопатра на время заткнулась и не стала приставать к Цезарю, чтобы тот выполнил ее просьбу. Арсиноя не верила, что Клеопатра попытается подражать своему любовнику с его хваленым великодушием. Юлий Цезарь мог позволить себе проявлять милосердие. Царица из рода Птолемеев, сражающаяся за трон, — не могла. Клеопатра наверняка измыслила другой план уничтожения Арсинои, но пока что не готова была поделиться им с Цезарем. Если источники, снабжающие Арсиною сведениями, не ошибаются, в ближайшие недели Клеопатра преподнесет Цезарю кое-какую новость. Если только Клеопатра внезапно не принялась обстирывать себя сама, то существовала лишь одна причина, по которой она могла два месяца не оставлять в корзинах для грязного белья простыни с пятнами крови.

Служанки Арсинои, конечно же, не могли об этом не посплетничать. Арсиноя рассмеялась и сказала, что всегда подозревала, что Клеопатра — не настоящая женщина. Возможно, она даже не роняет кровь, как все прочие.

Арсиноя вышла из мавзолея на яркий солнечный свет; со всех сторон ее окружала римская стража. Зимний воздух иссушил город, и небо стало серым, словно клинок меча. Казалось, будто вся Александрия окрасилась в цвета войны. Юная царевна посмотрела на длинную колоннаду, протянувшуюся вдоль улицы Сомы. Лозы, оплетающие колонны, по зимнему времени засохли, окутав эти высокие, изящные греческие колонны с каннелюрами мертвой коричневой листвой. Арсиноя не знала, доведется ли ей еще когда-нибудь увидеть свой город. Ее замкнут во дворце, как пленницу, а потом отвезут в Рим, чтобы она шла в триумфальной процессии Юлия Цезаря. В качестве его добычи. Как Арсиное хотелось найти способ покончить с собой до этого унизительного момента!

Но что-то мешало Арсиное углубляться в подобные мысли. Конечно, она могла бы устроить так, чтобы слуга передал ей флакон с ядом или кинжал. Не так уж это и сложно. Но, с другой стороны, она может что-то приобрести благодаря предстоящему путешествию в город своих врагов. Всю свою жизнь Арсиноя притворялась кем-то: уступчивой любовницей, заботливой сестрой, союзницей. За всю свою недолгую жизнь лишь с Береникой она переживала редкие мгновения подлинности.

Теперь она снова должна положиться на свое умение лгать. Она допустит, чтобы ее провели в процессии перед этими бездельниками-римлянами, ибо такова плата за возможность проникнуть в их разум. А получив этот доступ, Арсиноя с легкостью найдет желающих слушать рассказы о ее сестре и ее честолюбии. Она будет говорить о том, как Клеопатра обманула своего отца, братьев и сестру — и все ради удовлетворения своих амбиций, ради того, чтобы стать царицей. Вот единственный способ отомстить, оставшийся у Арсинои.

Она знала, что Клеопатра и впредь будет настаивать на ее смерти. Арсиноя не могла винить сестру за это. Если бы боги были благосклонны к Арсиное и на месте Клеопатры оказалась она, она действовала бы точно так же.

Государыня!

Мне стало известно, что ты более не нуждаешься ни в каких моих услугах. А потому прошу меня простить за то, что я не вернулся к тебе, чтобы вновь занять место твоего советника и одного из твоих родичей. Как ты помнишь, вместе с нашим другом Аммонием я участвую в очень прибыльном торговом деле, связанном с импортом, и сейчас оно требует моего присутствия в Риме. Я отправляюсь туда, где я нужен. Для меня было честью и удовольствием служить тебе. Если бы меня не уверили, что сейчас тебе служат так же хорошо, как некогда это делал я, я немедленно вернулся бы к тебе. Но, похоже, у тебя имеется все, что требуется.

Я оставляю все дела, связанные с армией, на усмотрение Гефестиона, человека, столь же верного тебе и, учитывая его физическое состояние, более подходящего для твоего нового правления.

Я всегда буду чтить память твоего отца и его доброту, которую он проявлял по отношению ко мне. Если в будущем твое величество обнаружит, что нуждается во мне, я тут же вернусь к тебе, не задавая никаких вопросов. До тех пор остаюсь

Твой кузен и родич, Архимед.
Клеопатра не могла отрицать того, что вид его почерка, боль и горечь, сочащиеся из его слов, ранили ее в самое сердце. Она не оправдала надежд Архимеда и задела его гордость — а ведь он заслуживал куда лучшего отношения с ее стороны. Он оставался верен ей, он готов был положить жизнь на ее алтарь. Он по-настоящему любил ее. И в благодарность за эту добровольную жертву он получил известие о том, что Клеопатра стала любовницей римского диктатора.

Почему мужчине дозволено иметь любовную связь и отделываться от нее — при необходимости или ради развлечения? Почему мужчина, особенно если он занимает трон, может позволить себе сохранять сразу нескольких любовниц? Цезарь — бесстрастный, равнодушный Цезарь — снес бы другого любовника в ее постели, но Архимед, с его греческой страстностью, темпераментом и мужской гордостью, никогда не захочет любовницу другого мужчины, особенно если та носит чужого ребенка.

Клеопатра была рада, что Архимед отправился прямиком в Рим. Она могла бы не выдержать, если бы ей довелось увидеть его лицо, его страстные, влажные глаза, что раздевали ее еще прежде, чем он касался ее тела, его прекрасную длинную шею, его темные кудри, окаймлявшие лицо, когда он возлежал на Клеопатре. Иногда Клеопатре чудился его смех или вспоминалось, как он жадно целовал ее в шею, и Клеопатру пробирала дрожь; она вспыхивала и закрывала лицо руками, чтобы не объяснять причины внезапного румянца никому, и прежде всего Цезарю.

Ей недоставало Архимеда. Но она не могла позволить себе утонуть в сожалениях. Благодаря Цезарю в ее животе сейчас скрывался путь к новому будущему.

По крайней мере, Клеопатра была избавлена от ритуального траура по мужу. У нее хватило предусмотрительности потребовать развода по суду сразу же, как только ее брат покинул дворец. Она заявила, что не может пребывать в браке с тем, с кем находится в состоянии войны. Этот довод да еще одобрение римского диктатора — и их с Птолемеем быстренько развели. Так что Клеопатре не пришлось идти в его гробницу и бить там себя в грудь или проделывать еще какие-нибудь глупости над братом-мужем, к которому она не питала ни капли привязанности и уважения.

Когда Птолемей Старший был похоронен, а Арсиноя взята в плен, Клеопатра отправилась к последнему из своих родичей, Птолемею Младшему, и объяснила ему сложившуюся ситуацию. Он был самым младшим в довольно большой семье, и притом самым что ни на есть типичным младшеньким. Ему потакали в одних вопросах и держали в неведении касательно других. Мальчишка был слишком молод, чтобы обладать проницательностью или воспоминаниями о заговорах, которые плели его мать и старшая из сестер. В детской ему позволили играть роль царевича. Он привык, что Арсиноя и старший брат называют его «царь Селевкидов», ибо они, при усердном подстрекательстве Потиния, обещали мальчишке, что завоюют для него рассыпавшееся государство Селевка и позволят править там.

Клеопатра же сообщила Птолемею Младшему, что римляне давно уже завоевали страны, которыми некогда правили боевые товарищи Александра, и что теперь они сражаются с парфянами за господство над этими землями. Мальчишка, похоже, удивился.

— Но это ведь не означает, что я не получу их в будущем, — сказал он. — Потиний всегда говорил, что Рим уничтожит себя, с нашей помощью или без нее.

— Лишь богам ведомо, правда это или нет, — отозвалась Клеопатра, стараясь быть терпеливой с этим пухлым мальчишкой, уродливым подобием ее мачехи, Теи. — А пока что готовятся документы для заключения нашего брака. Цезарь хочет, чтобы мы следовали обычаям наших предков и исполняли условия завещания нашего отца.

— И тогда я буду царем? — спросил Птолемей Младший.

— Да.

— Значит, у меня будет регентский совет? Как у моего брата были Потиний, Ахилл и Теодот?

— Твоими регентами-советниками будем мы с Цезарем, — сказала Клеопатра.

— Но ведь он — твой любовник! — возмутился мальчишка. — Если ты будешь моей женой, как можно брать в регенты твоего любовника?

— Дорогой брат, послушай-ка меня. Несмотря на всю ту чушь, которой ты наслушался от своего брата и сестры и их глупых евнухов, ты должен приспособиться к нынешней ситуации, к реальному положению дел. К тому, каковы они на самом деле. А они отнюдь не таковы, какими ты их себе воображаешь! Если ты просто будешь следовать мудрым советам Цезаря и моим, ты не падешь жертвой той же судьбы, что уже постигла твоего старшего брата и сестру.

— А если не буду?

До чего же неприятный и утомительный разговор! Мальчишка сам не знает, какой он счастливчик, что ему удалось дожить до этого момента и что он свободен, а не закован в цепи вместе с Арсиноей и ему не предстоит идти в триумфальной процессии Цезаря в Риме. Клеопатра предлагала именно так и поступить, но Цезарь решил отклонить ее совет. Чтобы править Египтом на законных основаниях, ей необходим консорт. Ни Рим, ни Египет не готовы увидеть на этом месте Юлия Цезаря, во всяком случае пока. С тех самых пор, как Птолемей Первый женил своего сына на своей дочери, в подражание фараонам, этот порядок оставался неизменным. Изменять его столь резко, да еще и сразу же после гражданской войны, будет неразумно.

— Не следует так спешить, дорогая, — сказал Цезарь. — Тебе нельзя быть нетерпеливой. Это — самый верный путь к неудаче.

Клеопатра признавала справедливость замечания Цезаря. Но она уже устала втолковывать очевидное этому бестолковому мальчишке. Неужели он и вправду думает, будто она позволит ему править — особенно после рождения ее сына?

Возможно, ей стоит изгнать Птолемея Младшего на какой-нибудь отдаленный остров, чтобы распоряжался и капризничал там, только приставить к нему какого-нибудь верного человека. За мальчишкой нужен присмотр. Гефестион подберет подходящее место, а Птолемеишке, возможно, удастся заморочить голову настолько, что он будет доволен. Как только египтяне увидят сына Цезаря и Клеопатры и поймут, какую честь и могущество принесет этот мальчик их народу, они быстро позабудут об этом последнем представителе династии. Именно союз Клеопатры с Римом восстановит царство ее предков. И как только члены ее семьи — не говоря уж о большинстве египтян — могут не понимать такого простого факта? Он же впечатан в землю сапогами римских солдат!

— Если ты не станешь следовать моим советам, тебе придется встретиться с последствиями своей глупости. Зачем создавать себе лишние сложности? Мы с тобой примем титул Филадельфов, Любящих Брата и Сестры, дабы дать людям знать, что мы не будем ссориться и ты не будешь замышлять против меня, как это делал твой брат.

— Но ты не моя любовница! — не унимался Птолемей. — Ты — любовница Юлия Цезаря, и это всем известно!

— Да, это правда. И это тоже пойдет нам на пользу.

Если этот слизняк воображает, будто он осуществит традиции своих предков и найдет себе путь в ее постель — особенно когда она носит ребенка Цезаря, — то он еще глупее, чем кажется. Клеопатра от всего сердца понадеялась, что не передаст своему сыну ничего из тех свойств, какими отличались мужчины их рода. Ей совершенно не хотелось плодить подобия своих братьев.

— Я хочу видеть Арсиною.

— Это запрещено. Арсиноя — пленница Цезаря.

Какой еще вздор Арсиноя вколотит мальчишке в голову? Идею восстать против римлян во славу Береники?! Клеопатра так и слышала подстрекательскую речь Арсинои, обращенную к мальчишке, ее последнему слушателю здесь, в Египте. Скоро ее навсегда увезут отсюда.

— Так что же, я никогда больше ее не увижу?

Неужели у Арсинои была сексуальная связь и с этой мелюзгой? Насколько крепки их узы? И даже если ей, Клеопатре, удастся изничтожить влияние Арсинои, сколько пройдет времени, прежде чем какой-нибудь евнух приобретет влияние на мальчишку и напомнит ему о его предназначении? О предназначении последнего сына Теи? О том, что последняя надежда Египта — правитель, в чьих жилах течет незапятнанная кровь македонского царя? В том, что он — единственная преграда между независимостью египетского народа и владычеством Рима? Птолемей недостаточно юн, чтобы ему невозможно было набить голову подобной изменнической чушью.

Клеопатра посмотрела на его круглое красное лицо и тучное тело — слишком тучное для его лет. Спелое яблочко, которое только и ждет, чтобы его сорвал кто-нибудь из прожженных политических интриганов. Сколько же ей еще придется терпеть его как существенную часть своей жизни? Внезапно Клеопатру затопила усталость. Это существо словно выпивало жизнь из ее тела.

— Как я уже сказала, будущее ведомо лишь богам.

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Шорох шелковых юбок, позвякивание драгоценных украшений. Вот что должен будет услышать Антоний, когда женщины приблизятся к нему. «Если бы это была я! — подумала Клеопатра. — Если бы это я была источником очарования и удовольствия, способным воспламенить этого отважного вождя!» Но мужчина, долгие годы деливший с нею постель, привыкший ласкать ее, доставлять ей удовольствие, никогда не терпевший неудачи, всегда доводивший ее до экстаза, — этот мужчина больше не хотел ее.

Антоний сидел пьяным во дворце, который он выстроил у моря. «Убежище Тимона» — так он назвал этот дворец в честь того афинянина, которого предали друзья и который в результате сделался мизантропом. Антоний целыми днями сидел в неподвижности, глядя на море и маяк, выстроенный триста лет назад предком Клеопатры, Птолемеем I Сотером, основателем дома Лагидов, военачальником Александра Великого. Огромная башня служила ориентиром для кораблей, указывая им путь в порт. Для кораблей, несущих грузы, которые сделали Александрию центром всего просвещенного мира. Теперь же пламя маяка светило не только кораблям, но и пьяному отшельнику. Святотатство против обожествленных предков Клеопатры. Такого быть не должно. Она этого не допустит.

Никто не мог развеселить Антония, не говоря уже о том, чтобы воодушевить его. Даже Клеопатра. (И в особенности Клеопатра.) Даже его сыновья. Ни маленький Филипп, ни Антулл, «Маленький Антоний», живое подобие самого Антония. И разумеется, восьмилетний Филипп с его по-детски простодушным замечанием: «Папа, у тебя лицо мятое, как твоя старая одежда», положения не улучшил. Прискорбно точное сравнение.

И тем не менее Клеопатра остановила процессию проституток. Она войдет к нему еще один, последний раз, во главе армии шлюх. Это ее последняя попытка.

Антоний выглядел изможденным, загнанным. У него был вид человека, потерпевшего поражение. Он целый день смотрел на крестьян, мародерствующих возле корабля, что потерпел крушение у их берега.

— Вот это жизнь, — сказал он Клеопатре, не отрывая взгляда от окна. — Так и я желаю жить впредь. Падальщик, пирующий над добычей. Изгой, не имеющий никаких обязательств.

Антоний повернулся. Лицо его было красным и обрюзгшим, но глаза на миг ярко вспыхнули. И Клеопатра увидела в них отблеск прежнего Антония — такого, каким он был, пока на лице его не стало появляться это выражение, придающее ему сходство со слабоумным ребенком.

Клеопатра намеревалась соблазнить его. Она желала вновь разжечь в Антонии влечение к ней, ибо некогда это влечение явно было движущей силой некоторых его деяний. Секс всегда подбадривал его, вселял в него энергию и придавал ему сил. Антоний славился своим умением доставить наслаждение женщине. Все попытки Клеопатры урезонить его ни к чему не привели, потому она прибегла к роли соблазнительницы. Той самой роли, которую ей давно уже отвел Октавиан и прочие ее враги в Риме. Какая ирония судьбы!

Она одевалась завлекающе, хотя это отнимало у нее массу сил. Обожать себя — и даже позволять рабам обожать себя — очень утомительно. Клеопатра мало занималась косметическими ухищрениями, которыми некогда так гордилась. И тем не менее она была уверена, что создает иллюзию красоты.

Но вопреки утверждению римлян о том, что она полностью подчинила Антония своим чарам, он едва замечал присутствие Клеопатры. И даже не пытался сделать вид, будто оно доставляет ему удовольствие. Антоний пребывал в объятиях Диониса. Из него получился безрадостный поклонник Бахуса. Признанное лекарство от невзгод лишь подпитывало его страдания.

Клеопатра взяла Антония за руку и отвела его на подушки. Она прижалась к его плечу, надеясь получить удовольствие от тепла и силы его тела. Она терпела исходящий от Антония неприятный запах, напоминавший о тех временах, когда они занимались любовью после сражений. Но запах победы, сколь бы резким он ни был, возбуждает, а вонь поражения — нет. Клеопатра попыталась вызвать в памяти те мгновения, когда страсть, могущество и слава сливались воедино и ей казалось, будто она растворяется в огромном теле Антония. Ни вино, ни война не могли полностьюуничтожить это сокрушительное мужское начало. Клеопатра знала, что за пьянством и отчаянием скрывается прежний Антоний.

Сколько раз они вот так вот сидели вместе, отбросив на время все трудности и горести, выставив за порог весь мир с его требованиями и наслаждаясь тем, что ее рука в его ладони кажется такой крохотной, словно принадлежит ребенку или кукле! «Твое царское величество — всего лишь моя игрушка, — сказал бы он ей. — Ты правишь царством, и все же ты в моей власти». Он сгреб бы ее в охапку и отнес куда-нибудь — в кровать, в ванну, на пол, на стол, на балкон, в сад, — одним словом, туда, где ему вздумалось бы заниматься любовью. Антоний никогда не переставал наслаждаться собственной дерзостью: подумать только, царица, и к тому же столь надменная, служит его удовольствиям!

Клеопатра погладила руку Антония, как прежде, молясь, чтобы осторожное прикосновение ее пальцев к его грубой, шероховатой коже напомнило ему о тех днях. Она повернула огромную лапищу и нежно провела по мягкой середине ладони. Потом поднесла ее к губам и осторожно прикусила зубками, водя по коже языком — как он когда-то любил.

Антоний не обратил на нее никакого внимания. Клеопатра положила его пальцы себе на грудь и слегка сжала, так, чтобы ее грудь оказалась в его ладони. Антоний смотрел прямо перед собой, безмолвствуя; слышно было лишь его дыхание — в последнее время оно сделалось тяжелым. Рука его лежала на груди у Клеопатры тяжелым, мертвым грузом.

Это неопрятное, вялое существо, именующее себя Антонием, вызывало у Клеопатры раздражение. Потеряв терпение, она выпустила его руку и встала.

— Антоний! — позвала она. Клеопатре не нравились проскользнувшие в ее голосе предостерегающие, наставительные нотки, но она ничего не могла с этим поделать. — Нам нужно поговорить. Выработать план. Наши союзники в Италии остались без дома. Октавиан конфисковал их имущество и отдал своим солдатам, в уплату за службу. Наши друзья в Италии потеряли земли, принадлежавшие их предкам. Мои люди сообщают, что твои сторонники все еще верны тебе и готовы тебя поддержать. Но ты должен что-то дать им за эту поддержку. Мы должны показать, что мы сильны, что мы готовы сражаться снова.

Антоний ничего не сказал. Он просто поднялся и пересел на подоконник, глядя покрасневшими, воспаленными глазами на море; он словно ожидал, что из этих вод явится некое мистическое откровение. Клеопатре захотелось крикнуть: «Что ты там высматриваешь? Смотри на меня!» Но она лишь продолжила:

— Неужели ты не видишь, что мы все еще можем победить? Мы проиграли сражение, а не войну. Да и насчет сражения — вопрос спорный.

Антоний прислонился к раме и закрыл глаза.

— Я оставляю все вопросы стратегии на твое усмотрение, дорогая. Тебе это превосходно удается, уверен. Тебе и твоей безупречной шпионской сети.

Он выбросил пустой бокал в окно и повернулся к Клеопатре. Его покрасневшие глаза вспыхнули, словно жерло печи.

— Дорогая, ты ведь позволишь мне стать одним из твоих торговцев-соглядатаев? — прошипел он. — Видят боги, я достаточно толст для этого. Не так ли?

Антоний с отвращением похлопал себя по животу. От этого жеста Клеопатру передернуло.

— Буду подкупать для тебя чужеземных чиновников, дорогая, а попутно торговать пряностями, продавать серебро чеканщикам и благовония шлюхам. Да, особенно последнее. Я ведь издавна был знатоком шлюх, разве не так? Спроси у кого хочешь. Например, у Октавиана. Любовь моя, давай я отращу бороду, надену греческий наряд и присоединюсь к армии жирных информаторов, получающих плату из твоих прекрасных ручек. Видят боги, мне очень нужны деньги.

Он взглянул на Клеопатру, и во взгляде его промелькнуло чувство, которое Клеопатра не могла назвать ничем иным, кроме как ненавистью. А затем Антоний запрокинул голову и расхохотался; в комнате омерзительно запахло перегаром, да так сильно, что Клеопатру замутило. И пришла боль при виде того, во что превращается ее муж. У Клеопатры было такое ощущение, словно она глотнула отравленного воздуха. Яд, разложивший сердце Антония, теперь выходил через его рот, словно смертоносный газ.

Но Клеопатра не собиралась признавать поражение. Она никогда не желала смиряться с неудачами, даже когда встречалась с ними лицом к лицу. Она предприняла еще одну попытку.

— Октавиан выставил на аукцион собственное поместье, чтобы показать, как ему нужны деньги, а тем временем его прихвостни повсюду разнесли слух о том, что всякого, кто посмеет покуситься на это поместье, непременно казнят.

Клеопатра произнесла это медленно и спокойно и стала ждать реакции Антония. Двуличность Октавиана всегда бесила его, и какие бы враки ни ходили про Антония теперь, никто не посмел бы оспаривать одного: Антоний по-прежнему оставался человеком верным и прямым. Но он лишь иронически улыбнулся. Раньше он улыбался так, предвкушая удачную шутку. Теперь же при виде этой улыбки Клеопатру пробрала дрожь.

— Неужели тебе нечего сказать, мой дорогой император? — приветливо спросила Клеопатра, вновь пытаясь продемонстрировать свою женственность, чтобы дать Антонию понять: для нее он по-прежнему остается тем самым победительным воином, в которого она влюбилась много лет назад.

Антоний, так и не взглянув ей в глаза, вновь перевел взор на проклятое море.

— Мы с Фульвией долго и счастливо прожили в конфискованном доме. Он принадлежал Помпею, но бедолага лишился головы — как раз тут, в Египте, — и дом ему был уже не нужен.

Он рассмеялся пронзительным смехом безумца и соскочил с подоконника. Эта мимолетная вспышка энергии вновь придала Клеопатре надежды: муж приходит в себя! Но Антоний взглянул на нее и расхохотался снова. И Клеопатра поняла, что потеряла его. Антоний треснул кулачищем по маленькому столику и крикнул:

— Вина! Эй вы, ублюдки, еще вина!

По лестнице зашлепали босые ноги раба. Кулак Антония снова грохнул о дерево столика, как туша о колоду мясника. В комнату безумного великана вошел мальчишка, темноволосый, худощавый, перепуганный. Кувшин с вином дребезжал на подносе. Антоний вцепился в него, вцепился жадно, яростно. Мальчишка потерял равновесие и рухнул в огромной тени этого одурманенного титана древности, льющего хмельную жидкость прямо себе в глотку. Позабытая царица встретилась с мальчишкой взглядом. Тот в испуге съежился и, не вставая, пополз прочь от нее. От нее и от длинной тени падшего полубога, прижавшего бутылку к губам так, словно это была труба, зовущая к бою.

Божественная Владычица, владыка Дионис, Афина Паллада, богиня войны, разве это — судьба, достойная воина? Клеопатра, более не мешкая, покинула покои Антония.

АЛЕКСАНДРИЯ Четвертый год царствования Клеопатры

Цезарь увидел, как взгляд Клеопатры вспыхнул, а затем метнулся прочь. Теперь он знал, что взволновало ее. Упоминание о его командующем конницей вызвало у царицы интерес. Существует ли на земле хоть одна женщина, которая не реагировала бы на Антония подобным образом? Да, Цезарь тоже привлекал женщин, но лишь потому, что они знали о его могуществе. Если бы их с Марком Антонием обоих переодели в лохмотья и поставили рядом, Антоний и тогда мог бы соблазнить любую женщину, от прачки до царицы. Достаточно взглянуть сейчас на Клеопатру, чтобы убедиться в этом. А почему, собственно, и нет? Антоний являл собою образец физического совершенства, ниспосланного богами, дабы напоминать смертным людям, к чему им следует стремиться. Он был потрясающе красив, красив той мужественной красотой, какую можно видеть в старинных греческих статуях, только без их изнеженности. Антоний был воплощением самца, безупречным и великолепным. Некоторые поговаривали, будто Антоний благодетельствовал не только женщин, но и мужчин, но Цезарь сомневался, чтобы Антоний хоть раз вступал в любовную связь с мужчиной после того, как сам начал бриться. Хотя кто знает? Когда хватишь чашу-другую вина, одна молодая красивая задница ничем не хуже другой, и кого там волнует, какого пола владелец этой задницы? Почему римлян так бесят сексуальные взаимоотношения между мужчинами, Цезарь не знал, поскольку среди его знакомых не нашлось бы ни одного, кто не пользовался бы своими рабами-мальчишками, когда женщин недоставало или когда хотелось энергичного соития без того нудного процесса обольщения, которого неизменно требовали женщины. Почему бы римлянам не быть столь же утонченными, как греки?

Цезарю вспомнилось, каким он однажды видел Антония в Греции, во время битвы. Антоний сидел на коне. Солнце, игравшее на его голых, забрызганных кровью руках, отчетливо обрисовало огромные мускулы, когда Антоний вскинул меч. Его красиво вырезанные ноздри раздувались при каждом ударе, при каждом поверженном противнике. Он был прекраснее быка. Было холодно, и из ноздрей Антония вырывались струйки пара, когда он прорубал себе путь через вражеские ряды, словно сам Геракл, восставший против своих неприятелей. Интересно, каким он должен казаться людям, на которых обрушивал свой гнев? В тот миг время словно бы остановилось. Цезарь никогда более не испытывал подобного ощущения — как будто боги решили замедлить стремительный поток событий, чтобы показать ему подлинную красоту человеческого облика.

Антоний, пожалуй, был единственным известным Цезарю человеком, который превратил процесс убийства в прекрасное представление. Конечно же, Цезарь не собирался говорить об этом — ни самому Антонию, ни кому-либо другому. Большинство частных мыслей человека должно оставаться его интимным достоянием. Не следует позволять окружающим знать, что творится у него в голове.

Исключение можно сделать лишь для Клеопатры — с ней чрезвычайно приятно беседовать! В самом деле, разве что только с Цицероном ему было так интересно разговаривать. Но разве спор с уродливым стариком может сравниться с дискуссией, в которой твоим противником выступает потрясающе красивая молодая женщина? От Цицерона вечно воняет какими-то припарками. Его постоянно донимают всякие болячки, а больше всего — бессонница, и потому Цицерон всегда пребывает в скверном расположении духа. Клеопатра же благоухает, словно цветок. Обычно она спит, словно дитя, и просыпается полная энергии, и на лице ее написано такое нетерпение, как будто ей снились чудесные сны и ей хочется поскорее встретить день, который подарит что-нибудь столь же чудесное.

Нужно будет написать о ней любовное стихотворение. Еще одна из его тайн. Ну какой уважающий себя римский полководец станет писать стихи? И в этом римляне уступают утонченностью грекам: у тех умение тонко чувствовать и любовь к красоте никогда не умаляли мужское начало. Если бы стихотворство Цезаря выплыло на поверхность, он сделался бы чуть более уязвим. Разумеется, ему доводилось читать стихи приятелю или какой-нибудь случайной любовнице, особенно такой, которая не слишком хорошо владеет латынью. Он, конечно же, написал целый цикл стихов, посвященных Венере. И теперь задумал еще одно — для этой девушки, так напоминавшей Цезарю его прародительницу.

Не то чтобы Клеопатра была прекрасна, словно Венера. Не будь она царицей Египта, с этой ее царственной осанкой и манерами, с ее ослепительными нарядами и украшениями, Клеопатру вообще могли бы не счесть красивой. Нос у нее смахивал на клюв — обычной женщине такого бы не спустили. Но на лице царицы он почему-то вдруг начинал казаться вполне приемлемым и даже добавлял ее облику властности. Будь Клеопатра обычной красавицей, ее власть могла бы умалиться. Каким-то образом черты, которые у обычной женщины сочли бы изъяном, лишь подчеркивали гений, которым сияло лицо Клеопатры. Будь у Цезаря такая дочь, он мог бы попытаться изменить римские законы и сделать ее сенатором.

— Почему ты умолк, диктатор? — Клеопатра настороженно взглянула на Цезаря.

— Я должен написать о тебе стихотворение, — ответил он. — Ты — сама поэзия. Так мне кажется.

— Ты так говоришь потому, что устал торговаться, но при этом хочешь победить по каждому пункту. Однако я не поддамся на твою лесть.

Клеопатра одарила его лукавой улыбкой. Цезарь подумал, что она, похоже, вздохнула спокойнее, когда разговор ушел в сторону от Антония.

— А разве ты не рада, что твоя девическая страсть к Антонию не вызывает у меня дурных чувств?

Теперь зеленые глаза Клеопатры приобрели более холодный оттенок, а улыбка исчезла с ее губ.

— Я не говорила, что питала к нему девическую страсть. Я сказала, что, когда я была юной девушкой, его красота произвела на меня глубокое впечатление. Привела почти в смятение. Я уверена, что теперь я, как женщина и как царица, буду менее восприимчива к его чарам.

— О, в этом я сомневаюсь.

Цезарь чувствовал, что Клеопатра утаивает какие-то мелочи, касающиеся Антония. Но что бы это могло быть? Когда она видела его в последний раз, ей было всего лишь четырнадцать. Не могла же она завязать роман в столь юном возрасте? Нет, Цезарь полагал, что Клеопатра, невзирая на ее страстность, вела тогда совершенно целомудренный образ жизни. Насколько он знает Антония, тот предпочел бы девственной царевне бордель с экзотическими египетскими шлюхами.

Они сидели в царской зале для приемов, построенной отцом Клеопатры и посвященной Дионису; здесь они с отцом принимали бессчетное множество иностранных послов. Именно здесь, как рассказывала Клеопатра, ее отец часто радовал гостей игрой на флейте. Она утверждала, что отец играл как истинный артист, и Цезарь задумался, что ближе к истине: истории о царе-недоумке, которые римлянин слышал в изобилии, или рассказы Клеопатры о человеке мудром и эксцентричном? Возможно, правдой было и то, и другое. Ибо кто может сказать о себе, что он — всегда один и тот же человек? Вот он, Цезарь, за день успевал побывать множеством разных людей — воином, командующим, диктатором, политиком, любовником, поэтом, ученым. А римляне способны недоброжелательно относиться к любому, кого сочтут странным. Возможно, лично ему понравились бы и царь, и его музыка, но Цезарь переступил пределы традиционного римского образа мыслей.

— Как бы там ни было, Марк Антоний — мой magister equitum.

— «Хозяин лошадей»? Это кавалерийская должность?

— Нет, милая девочка, это второе лицо после диктатора. В настоящий момент он правит Римом.

— Не вернуться ли нам к нашим переговорам, диктатор? Или тебе хотелось бы еще послушать о моем прошлом, о тех временах, когда я была ребенком, а в этом зале звучала музыка моего отца? Быть может, ты предпочтешь повесть о геройских подвигах твоего командующего конницей — как он со своими людьми прошел через бесплодную пустыню, чтобы вернуть трон моему отцу?

Цезарь вздохнул и перевел взгляд на сводчатый потолок, на рисунок, изображающий божество в лесу, отдыхающее в окружении сатиров и нимф. Он знал, что Клеопатра приказала открыть зал для приемов, чтобы римлянин прочувствовал великолепие и богатство ее трона. Да, это помещение потрясало воображение; оно, несомненно, было роскошнее и прекраснее любого римского строения. Мраморные колонны, огромные мозаичные рисунки со сценами из жизни богов, золотой трон, орел Птолемеев, что сидел над головой у Клеопатры и смотрел прямо в лицо Цезарю, как будто предупреждал, чтобы тот не смел и думать причинить какой-либо вред этой великой женщине, наследнице дома Александра… Все это ошеломило бы обычного римлянина, привыкшего к латинской простоте. Но если Клеопатра воображает, будто Юлия Цезаря можно устрашить подобным буйством богатства и могущества, она недооценивает его. Однако Цезаря восхищало то, как ловко Клеопатра использует все имеющиеся у нее средства.

— Уверяю тебя, я слышал все истории о приключениях Антония: он превосходный рассказчик и никогда не разочаровывает свою публику. Не родись он великим оратором и воином, он наверняка прославился бы как актер. И с чего бы вдруг мне, дорогая Клеопатра, захотелось слушать, как ты дразнишь меня рассказами о своих чувствах к моему заместителю?

— Меня огорчает этот разговор о Марке Антонии, человеке, которого я видела всего раз в жизни, да и то недолго. Не изволишь ли ты вернуться к нашим делам?

Они проводили целые дни в Великой библиотеке; Клеопатра заставляла смотрителей доставать с высоких стеллажей свитки, которые Цезарю особенно хотелось посмотреть. Вот, например, вчера он читал разговор с Сократом, собственноручно записанный самим Ксенофонтом. Ночами же они пировали, празднуя победу.

Они спали очень мало, и Цезарь знал: хотя он и чувствует себя не хуже, чем всегда, выглядит он помятым. Сегодня утром зеркало цирюльника, сбрившего ему щетину, отразило глубокие складки, прорезавшие щеки. Клеопатра же по-прежнему сохраняла прекрасный цвет лица. Вероятно, причиной тому была молодость, а возможно — косметика. В любом случае, эта женщина заставляла его чувствовать себя живым — сильнее, чем битва, сильнее, чем сама победа. Уже много лет Цезарь не чувствовал себя настолько живым.

— Да уж изволю. Скажи, какими монетами ты намереваешься выплатить долг Рабирию? Я не желаю терять деньги на обмене — это может оказаться накладно.

— Разве золото обесценивается, диктатор? Сдается мне, римляне испытывают особую привязанность к этому металлу.

Клеопатра, как и сам Цезарь, забирала дело в свои руки, не теряя ни минуты. «Потрясающая женщина», — подумал он. От ее умения бесстрастно торговаться этих старых ворон в Сенате хватил бы удар. Цезарь даже пожалел, что не может привести ее туда, чтобы преподать старым дурням урок.

— Золото подойдет.

— Это огромная сумма. Некоторые сказали бы даже — грабительская.

— Небольшая цена за то, чтобы посадить тебя на столь прекрасный золотой трон.

— Хорошо. Мой отец принял эти грабительские условия, и я буду считаться с ними. А теперь поговорим о признании законнорожденности нашего сына.

— Клеопатра, почему ты так уверена, что родится сын?

— Так мне сказали астрологи. И моя собственная интуиция, которая обычно куда надежнее всех предсказателей, вместе взятых.

— Хорошо, не будем спорить об этом. Но признать ребенка законным в Риме не получится, поскольку, как тебе прекрасно известно, я женат.

— Да, но разве в Риме так трудно получить развод?

— Дорогая, если я разведусь с женой-римлянкой, чтобы узаконить ребенка, рожденного от иностранки, это вызовет возмущение.

— Когда это тебя останавливало чужое возмущение?

Ему следовало бы запомнить, что она ни за что не отступится, если только он не пустит в ход свою власть над ней, а это все погубит. Кроме того, при упоминании о сыне Цезарь устоять не мог. Почему ни одна из женщин, на которых он был женат или с которыми делил ложе, не подарила ему сына? Быть может, постоянные трудности, сопряженные с военной жизнью, и неизбежные болезни, преследующие солдата в походах, на некоторое время сделали его бесплодным? Цезарю приходилось слыхать от своих людей, что после сильных приступов малярии они по два-три года не могли дать своим женам детей. А сколько раз он подхватывал эту болячку? Но сейчас Цезарь уже некоторое время находился достаточно далеко от болот. Быть может, это обстоятельство да еще победа над Помпеем сделали его семя более сильным.

Цезарь хотел сына. У Помпея их было двое. Прекрасные крепкие парни, с которыми ему, Цезарю, в конце концов придется поквитаться. Даже Рабирий, имевший привычку завивать волосы, — и тот произвел на свет потомка мужского рода. Катон, Бибул, Габиний — у всех имелись сыновья.

Правда, действительно нередко случалось так, что великий человек производил на свет мальчика, который — возможно, назло отцу — становился повесой и неудачником. Сын Цицерона, Марк, которого знаменитый оратор недавно отослал к философам в Грецию за наставлениями и для исправления, явно имел к этому склонность. Такого никогда не произойдет с Цезарем. Возможно, только к лучшему, что он избавлен от подобной судьбы. Какой мальчишка пожелал бы себе подобного вызова — знать, что его постоянно сравнивают с Юлием Цезарем?

Некоторые утверждали, что Брут на самом деле приходится сыном ему, Цезарю, да и сама Сервилия, мать Брута, не слишком от этого отнекивалась. Особенно когда хотела что-нибудь получить от диктатора. А иногда и мрачный, вечно морализирующий Брут тоже вел себя так, словно в какой-то мере считал себя сыном Цезаря. Обычно это случалось, когда он, как и его мать, искал какой-то милости.

С самого рождения Брута Цезарь частенько вглядывался в лицо мальчишки, выискивая характерные черты, свойственные роду Юлиев, но не находил их. Во всяком случае, ничего такого, что могло бы развеять сомнения.

Почему боги так наказали Цезаря, своего любимца? Быть может, они приберегли эту награду, чтобы вручить ее под конец жизни — сына из дома Александра Великого, наследника, рожденного этой чудесной женщиной. Разве может Цезарь не чтить дар, полученный от самих богов?

— Прежде чем мы перейдем к вопросу о нашем сыне, нам лучше бы разобраться с другими, менее значительными деталями наших переговоров. Например, мне интересно, кто будет платить войскам, трем легионам, которые я оставлю здесь, когда вернусь в Рим.

— Ты защищаешь меня? Или ты защищаешь от меня интересы Рима?

— Конечно же, твои интересы — это интересы Рима. Я не для того столько возился с упрочением твоего престола, чтобы однажды ночью тебе перерезали твою прекрасную шейку.

— Я могла бы пообещать, что буду платить им, но для этого потребуется изъять из казны огромную сумму. Боюсь, такое окажется Египту не под силу.

— Тогда мне придется забрать легионы с собой.

— Тогда мне придется отозвать мою армию с Синая и ввести ее в город.

Она что, угрожает ему?

— Я не разрешаю. Вдруг ты не сумеешь совладать со своей армией, как твой брат не справился со своей? Нет, я думаю, этого делать не следует. Египетская армия, похоже, себе на уме.

— И чего, по-твоему, моя армия может сделать такого, чего мне стоило бы опасаться?

— Например, выступить против тебя по подстрекательству первого же евнуха, который толкнет перед ними речь. Говорю тебе: я собираюсь наведаться сюда через год, когда буду возвращаться из Парфии. Эти дикари будут представлять угрозу для нас до тех пор, пока я сам с ними не разберусь. К этому моменту ворота должны быть открыты и дорога свободна. Я уже провел здесь одну войну. И не намерен вести вторую.

— Тогда это определенно в твоих интересах — оставить эти легионы в Александрии, вне зависимости от моих желаний. Я предлагаю тебе самому изыскать способ платить им и кормить их. А также призвать их к порядку. Мне не нужна еще одна банда насильников и воров, наподобие той, которую оставили здесь Антоний и Габиний.

— То были наемники. А это — солдаты Цезаря. Неужели ты думаешь, что они выйдут из повиновения мне, пусть даже в мое отсутствие?

Клеопатра посмотрела на него, словно ребенок, которому наскучила игра.

— Почему ты не присоединишь Египет к Римскому государству? Явно не только ради теплых чувств к своей любовнице. Это из-за того, о чем Катон говорил моему отцу? Что не найдется римлянина достаточно честного, чтобы его можно было посадить здесь проконсулом?

Как приятно было бы сказать Клеопатре, что исключительно ради нее самой он сохраняет ее стране независимость. Как великодушно он бы выглядел!

Она продолжала:

— В противном случае, диктатор, я просто не могу себе представить, в чем кроется разгадка.

Но ведь она никогда ему не поверит! И Цезарь сказал ей правду:

— Всякий, кого сюда пришлют, не только будет норовить набить свои карманы твоими сокровищами. Он постарается воспользоваться местонахождением Египта, чтобы взять под контроль земли, расположенные восточнее. Такого человека станут страшиться, а затем и подчинятся ему.

Клеопатра подалась вперед, оказавшись на одной линии с орлом, и лицо ее приобрело такое же хищное выражение. У Цезаря возникло ощущение, будто оба они готовы ринуться на него.

— Тогда ты стань этим человеком! Разве этот план не кажется тебе мудрым? Будь моим царем, набей собственные карманы моими сокровищами, и вместе мы подчиним восточные земли. Никто не сможет противостоять нам.

Цезарь, конечно же, думал об этом, он грезил, снова и снова прокручивая в голове эту идею, когда ночами лежал рядом с Клеопатрой. Превосходная идея. Да, нетрадиционная. Небывалая. Совершенно не вяжущаяся с римскими представлениями об управлении. Впрочем, нетрадиционность не остановила бы Цезаря.

Но провернуть такое дело будет значительно легче, если сперва он подчинит парфян, если он завоюет этих длинноволосых конных лучников, уже столько поколений досаждающих Риму. Рим никогда не примет царя, и Цезаря никогда не примут как царя в Риме. Но Рим — не Египет. В Парфии, Иудее, Египте, Мидии — на всех тех землях, которыми он намеревался завладеть, — монархия будет необходима.

— И мы передадим царство нашему сыну.

— В этом нет ничего невозможного.

Клеопатра очаровательно улыбнулась:

— Конечно, в этом нет ничего невозможного. Все, к чему мы приложим соединенные усилия, не может потерпеть неудачу.

Цезарь решил было, что сейчас Клеопатра подойдет и усядется к нему на колени; ему очень нравилось, когда она так делала. Она немного пополнела, раздалась в талии. Беременность придала мягкости ее тугому телу, и эта округлость выглядела очень мило. Но вместо того чтобы приблизиться к Цезарю с лаской, Клеопатра спросила:

— Так ты им заплатишь?

— Кому?

— Твоим легионам. Разве мы сейчас не это обсуждаем?

— Хорошо, хорошо, я буду им платить, если ты согласишься их кормить, — ответил Цезарь, прогоняя мечты. Впервые за много лет ему встретился человек, способный разоружить его. — Твои амбары сейчас полны. Так что это наименьшее, что ты можешь сделать.

— Согласна.

— А когда год спустя Цезарь вернется со своими легионами, амбары откроются и для нас, я полагаю?

— Согласна. Но не задаром. Одним лишь богам ведомо, сколько прожорливых мужчин потребуется, чтобы победить Парфию.

— За небольшую цену. Меньшую, чем платят иностранные купцы.

— Да. За цену, которую платят египтяне. Я просто не хочу терять деньги. А кроме того, я хочу Кипр. Если Арсиноя не стала там правительницей, это еще не значит, что остров не должен вернуться в состав государства моих предков. Вы с Клодием составили заговор, чтобы отнять Кипр у моего дяди. И все ради того, чтобы ты мог отделаться от Катона. Ты стал причиной смерти моего дяди. Я хочу получить возмещение за это. И за утраченные доходы, которые приносил нам этот остров.

— Клеопатра, я не собираюсь выплачивать никакие доходы задним числом.

— Но ты отзовешь оттуда римского проконсула?

— Ладно, ладно.

Какая ему разница? Когда его план вступит в силу, это все так или иначе будет принадлежать ему. Ему, ей, их мальчику. Цезарь мысленно тасовал детали плана, словно элементы головоломки. Некоторых пока что недоставало, но картина начала проясняться.

— Теперь поговорим о мальчике. О царстве. О наших судьбах. Твоей, моей, его. Что заставляет тебя колебаться?

— Ты хочешь получить все и сразу, Клеопатра. Это болезнь, свойственная юности. Я потратил десять лет на то, чтобы подчинить племена галлов. О, я, конечно же, предпочел бы справиться с этим побыстрее. И тем не менее на это ушло десять лет.

— Я не могу ждать десять лет, чтобы выяснить судьбу моего сына. И у тебя в твоем возрасте может не оказаться десяти лет, чтобы решить ее.

— Раз уж мы стали говорить начистоту, то позволь тебе заметить: ты навлечешь на себя гнев Рима, если примешься давить в этом вопросе. Успокойся и доверься мне. Конечно же, ты видишь, что египтяне не испытывают теплых чувств по отношению к Риму. Ты ведь не хочешь, чтобы твой народ ополчился на твоего сына?

— Нет, не хочу. Но это подводит меня к последней просьбе. Я согласна отложить на год вопрос о признании законности нашего сына в Риме. Но в таком случае ты должен кое-что сделать для меня.

Клеопатра знала, о чем он думает: Цезарь никому ничего не должен. Но ему хотелось баловать Клеопатру, словно ребенка, как он баловал бы Юлию и ее малыша, если бы они были живы. Почему бы ему не воспользоваться случаем и не побаловать юную женщину и нерожденное дитя? Он много трудился. Некоторые говорили, будто Цезарь делал все это лишь ради собственного удовольствия. Возможно, это было правдой. Однако же он почти ничего не требовал от других, не считая верности и готовности трудиться. Так почему бы ему не выполнить просьбу этого восхитительного создания, особенно если это поможет упрочить положение его наследника? Цезарь знал: о чем бы Клеопатра сейчас ни попросила, она попросит не для себя, а для семени великого человека, что зреет сейчас в ее теле. Такое случается с незаурядными женщинами, когда они понесут ребенка. С этого момента они навсегда перестают считать себя отдельным человеком, как прежде. Значительная часть их честолюбивых замыслов неизбежно переносится на сыновей. И Клеопатра — не исключение.

Его размышления прервал мелодичный голос Клеопатры.

— Дорогой, просто скажи «да», и все. Я желаю подарить тебе незабываемые впечатления.


Цезарь бросил кусок мяса в разинутую пасть крокодила; животное захлопнуло пасть с таким пылом, что диктатор расхохотался. Клеопатра заметила, что годы словно бы стекли с его лица, когда он заулыбался. Послеполуденное солнце висело над храмом, превращая колонны из песчаника в жидкое золото и делая молодым резкое, словно вырубленное из камня лицо Цезаря. Верховный жрец лично благословил это мясо для жертвоприношения Собеку, богу-крокодилу; сейчас он тоже смотрел, как Цезарь кормит шестерых тварей в священном бассейне.

— Я верю, что они божественны, — сказал Цезарь Клеопатре. — Ты только глянь вон на того, посередине, который дерется с остальными за еду. В нем добрых четырнадцать футов длины! Мне бы следовало назначить его своим офицером.

Клеопатра перевела это жрецу. Тот ответил, что указанное животное и вправду считается особенным.

— Как великий Цезарь внушает страх и трепет своему окружению, так и его любимый крокодил властвует над себе подобными.

Клеопатра увидела, что диктатор, заслышав эту откровенную лесть, иронически улыбнулся, но постарался скрыть улыбку.

Цезарь казался значительно моложе, чем в городе; он словно бы сиял изнутри. Конечно, сейчас он не вел войну, но Клеопатра думала, что он не просто позволил себе на время забыть о хлопотах. Перемены носили более глубинный характер. Цезарь не был сейчас ни столь циничным, ни столь всеведущим, как обычно. Казалось, он искренне наслаждается Египтом: экзотической красотой этой земли, обычаями, которые должны были казаться ему странными и загадочными, и в особенности свидетельствами продажности. Он хохотал от души, когда Клеопатра объяснила ему назначение потайных туннелей в храме. В давние времена священники вещали молящимся из стен, делая вид, будто это глас богов. Они требовали для себя особенно щедрых подношений, и в тот день у них был роскошный ужин.

— Я рада, что моя страна очаровала того, кто повидал великое множество стран, — сказала Цезарю Клеопатра.

— Это правда, — отозвался он. — Но я никогда не встречал ничего, подобного Египту.

Именно об этом и думала Клеопатра — и именно затем предприняла это путешествие, — что послание следует передать, и передать напрямую, а не через третьи руки. Надлежит продемонстрировать жителям Египта союз их царицы с великим человеком и намекнуть, что именно этот союз может дать им самим и их стране.

Клеопатра не собиралась рассылать воззвания или чеканить новые монеты. Она просто пойдет к людям, как уже делала прежде, и продемонстрирует себя и свои намерения. Этот метод уже дважды доказал свою пригодность.

У Клеопатры и в мыслях не было начинать с Александрии, жители которой были настроены довольно враждебно по отношению к ней и Цезарю. Она начнет с остальной страны, а потом использует благоприятные настроения, дабы повлиять на гордых греко-египтян Александрии. И вскорости — Клеопатра в этом не сомневалась — она получит и их поддержку тоже. Как Нил несет свои воды с юга на север, так и поддержка, которую она обретет в Южном Египте, двинется вниз по течению. Клеопатра была уверена, что добьется успеха.

Их барка имела триста футов в длину; ее сопровождала целая флотилия лодок, несших легионеров Цезаря. Хотя они выиграли войну и хотя Клеопатра пользовалась широкой поддержкой коренных жителей этой земли — повсюду, за исключением греческой Александрии, — они не были уверены в том, что путешествие обойдется без сложностей. Кроме того, Клеопатра сочла неплохой идеей продемонстрировать мощь Рима, объединенную с великолепием, богатством и очарованием царицы. По настоянию Клеопатры половина судов шла под римскими знаменами, а половина — под египетскими, закрепляя тем самым союз.

Когда они прибывали в какой-нибудь город или селение, Цезарь и Клеопатра стояли на верхней палубе, рядом со статуями Афродиты и Аполлона, дабы люди могли посмотреть на них. Иногда же они являли себя зрителям на нижней палубе; эта палуба была увита зеленью и превращена в сад, и там тоже стояли два изваяния — Афродиты с младенцем Эросом и Исиды, кормящей грудью Гора. А на тот случай, если вдруг кто из зрителей еще не понял, в каком положении пребывает Клеопатра, над рулем было установлено изваяние младенца Гора, восседающего на цветке лотоса, — так, чтобы его видели те, кто будет смотреть вслед барке.

На небольшой церемонии, прошедшей в древних Фивах, Цезарь снял лавровый венок, который обычно носил на всех подобных мероприятиях, и заменил его гирляндой из цветов, как было в обычае у царей из династии Птолемеев. Египтянам это сказало именно то, что и предполагала Клеопатра: что Цезарь выказывает уважение к обычаям их страны и что он с радостью станет консортом их царицы, являющейся подданным во всем великолепии семимесячной беременности.

По утрам владыки частным образом завтракали у себя в каюте, укрывшись от палящего солнца. Разомлев от жары, они вкушали финики, манго, бананы и запивали охлажденным козьим молоком. Они читали друг другу стихи, а когда появлялось настроение — лениво, неспешно занимались любовью. По вечерам они ужинали в обеденном зале вместе с гостями — старшими офицерами Цезаря, греческими и египетскими сановниками из тех городов, мимо которых они проплывали, и талантливыми александрийцами, которых Клеопатра пригласила с собою, дабы они развлекали Цезаря.

Из них Цезарь больше всего любил беседовать с астрономом Сосигеном. Царица удалялась для сна, а Цезарь все сидел с бородатым ученым и глядел в ночное небо. По утрам он просыпался, все еще переполненный впечатлениями от разговоров о местоположении звезд, о расчете продолжительности дней, недель, месяцев и лет. Сосиген трудился над созданием более совершенного календаря, в котором не требовалось бы для урегулирования считать в конце года дополнительные дни, и Цезарь решил выделить средства на эти изыскания.

— Ты только представь себе все выгоды календаря, который соответствует истинной продолжительности года! — сказал Клеопатре Цезарь, приподнявшись на локте.

Он возлежал на прохладных, белоснежных льняных простынях, а Клеопатра кормила его нарезанной дольками папайей. Она думала о дочери Цезаря, Юлии, и о том, что та часто вот так вот кормила Помпея с рук, и о том, каким отвратительным это казалось Клеопатре — тогда, в ранней юности, когда в ней еще не проснулась женская страстность. Теперь она сожалела о том, что была резка в своих суждениях о дочери Цезаря, которая, наверное, была так же влюблена в Помпея, намного превосходившего ее годами, как Клеопатра — в Цезаря.

Цезарь смотрел на проплывающие мимо пейзажи; это занятие никогда ему не надоедало. На одном берегу реки — новые всходы пшеницы, на другом — песок, целое море песка. Монотонность зелени нарушали хижины из кирпича-сырца, крытые соломой. Берега заросли молодым сахарным тростником и прочей растительностью, перемежаемой побегами бамбука и купами пальм. На плодородной земле лениво паслось небольшое стадо, не обращая внимания на клонящееся к закату солнце. Днем сильный сухой ветер лишь усугублял жару: казалось, будто он припечатывает ее к коже, словно в наказание. Но Цезаря это не волновало.

— Жара лучше, чем холод, — сказал он. — Тот, кто хоть раз зимовал в альпийских снегах, да еще сам добывал себе там пропитание, вряд ли когда-нибудь станет жаловаться на жару.

Из Луксора они поплыли в Эдфу, известное как место убийства, где Гор — бог-сокол, сын Осириса, бога богов — убил Сета, чтобы отомстить за убийство своего отца. Там же он разрезал своего злокозненного дядю на шестнадцать частей.

— Безжалостный, — только и сказал по этому поводу Цезарь.

Они остановились в храме Гора в Эдфу; Клеопатра была особенно дружна с жрецами этого храма, и когда ей попытались преподнести огромный сосуд со знаменитыми, нежнейшими жасминовыми духами, изготовленными храмовыми работниками для супруги Цезаря, Клеопатра настояла на своем и заплатила за них.

Цезарю понравилась черная гранитная статуя Гора, у которой один глаз был сделан в виде солнца, а второй — в виде луны.

— Бог всегда спит с открытым глазом, — сказал жрец, и Цезарь заявил в ответ, что прекрасно его понимает: он, дескать, тоже вынужден был обзавестись такой же привычкой.

В конце их визита верховный жрец остановился на возвышении у храма, с которого он традиционно произносил свои предсказания. Мерцая серебристыми одеяниями в лучах заходящего солнца, жрец провозгласил, что ребенок, рожденный от римского военачальника и царицы Египта, станет великим человеком. Человеком, который объединит старое и священное — Египет — с новым и могущественным — с Римом. А затем напомнил своим слушателям, что могущество священного всегда выше могущества военного.

— Это он на тот случай, если я вдруг не в курсе, — прошептал Цезарь царице.

В завершение жрец вознес молитву богам о мире между народами, «дабы сапоги чужеземных солдат не вытаптывали урожай, дарованный народу Египта Божеством». Услышав такое, Цезарь едва не расхохотался во всеуслышание.

Когда они поплыли из Эдфу на юг, зелень на восточном берегу Нила уступила место пустыне. Жара усилилась. Горы врезались в пустыню, словно когти зверя. Клеопатра хотела забраться на самый юг, чтобы показать Цезарю крайние пределы своей страны. Она и сама никогда еще не бывала так далеко, почти рядом с границами Нубии, где обитали темнокожие люди; ее отец очень любил их музыку. Царица Египта хотела показать Цезарю двойной храм в Ком-Омбо, возведенный ее предками в честь Гора Старшего и Собека, бога-крокодила. Отец Клеопатры восхищался этим храмом и внес немалый вклад в его украшение, возведя для него огромные врата, ведущие во внутренний двор.

Колонны высились во внутреннем дворе, подобно древним каменным деревьям, — такие же высокие и торжественные, как и во всем Египте, но увенчанные изящными коринфскими капителями. Клеопатра попросила разрешения взглянуть на хранящиеся там дары ее отца, те, которыми он гордился больше всего.

Они с Цезарем прошли по сдвоенным коридорам и очутились в огромном зале. На потолке раскинули крылья могучие хищные птицы, нарисованные яркими красками. На одной из стен был изображен царь Птолемей Авлет, преподносящий дары Собеку, богу с телом человека и головой крокодила; на другой Гор производил над царем обряд очищения. Но величественнее всего смотрелась та стена, где царь был нарисован в окружении египетских божеств: Собека, богини-львицы Сехмет, Гора, Исиды и Тота, бога мудрости и письменности, которого изображали с головой ибиса.

— Эти портреты похожи на твоего отца? — поинтересовался Цезарь.

— Быть может, на того, каким он был в молодости, пока он еще не располнел, как в пожилые годы, — насмешливо отозвалась Клеопатра. — Но я подозреваю, что в те дни, когда рисовались эти картины, он уже был лет на сорок старше и фунтов на сто тяжелее.

— А чем старший Гор отличается от младшего? — спросил Цезарь.

— Старший — сокол, бог целителей. К нему приходит множество верующих в поисках исцеления от болезней. А младший Гор — сын Исиды и Осириса. Но на самом деле это один и тот же бог. Возможно, нужно быть греком или египтянином, чтобы разобраться в подобных сложностях.

За прошедшие дни они часто вместе смеялись над пренебрежением, которое внушал Клеопатре римский рационализм.

— В таком случае я просто закрою глаза на эту путаницу, — сказал Цезарь. — Ради твоего отца и той красоты, которую он создал. Здесь обитает дух двух великих цивилизаций.

— Именно потому мой отец сумел вновь заручиться поддержкой своего народа, — объяснила Клеопатра. — Отец всегда говорил, что боги добры к тем, кто чтит их, а люди уважают тех, кто чтит их богов. Отец был прав. И именно так я и поступлю, как только снова окажусь в Александрии. Когда ты вернешься ко мне, то поразишься тому, что я возведу в твою честь.

— Ты слишком умна для столь юной девушки, — сказал Цезарь.

— Я позволяю тебе относиться ко мне покровительственно лишь потому, что ты — величайший человек на свете, — прошептала Клеопатра, поднялась на цыпочки и прижалась губами к его щеке. А потом вспыхнула, усомнившись: стоит ли выказывать такие теплые чувства по отношению к чужеземцу здесь, в сдержанной и торжественной атмосфере храма?


— Если твое величество будет купаться в ослином молоке, то никогда не постареет и не утратит красоты.

Голос супруги жреца из одного храма, расположенного в окрестностях Асуана, звучал серьезно и искренне.

— Это твой собственный секрет вечной красоты? — спросила царица; она попыталась найти хоть одну морщину у этой женщины, годящейся ей в бабушки, и не преуспела. Темные брови изгибались над глазами, словно полумесяцы в полуночном небе, а губы женщины по-прежнему оставались яркими и сочными.

— О да, Матерь Египет. Я приготовлю для тебя большой кувшин с молоком, чтобы ты взяла его с собой в свой дворец, на север. Я уверена, что там, у вас, ослы пасутся не на таких тучных пастбищах, как здесь.

«Матерь Египет». Клеопатру никогда прежде не величали так, но ей понравилось, как это звучит. Этот титул неразрывно связывал ее со всей страной, с ее землей и народом. Она готова стать матерью для Египта, заботиться о нем и кормить его, вместе с их всеобщим благодетелем, Нилом.

— Я буду чрезвычайно признательна тебе, — сказала Клеопатра и отпустила жену жреца.

Повсюду, где они ни проплывали, Клеопатра приглашаламестных знатных дам навестить ее после обеда, для дружеских бесед за прохладительными напитками, проходивших на палубе, превращенной в сад. Но сейчас царица устала от всех разговоров и вернулась к себе в каюту. Цезарь был там; он расхаживал по комнате, словно запертый в клетку дикий кот, без цели и смысла.

Цезаря терзало настоятельное стремление вернуться в Александрию. Не далее как сегодня утром он потребовал, чтобы они как можно быстрее плыли обратно. Он получил тревожное сообщение о событиях в Риме. Неблагоприятная погода на несколько месяцев прервала все сообщения морем, и вот теперь на коленях у Цезаря лежала груда запоздалых писем с катастрофическими вестями; их прислали из Александрии с быстроходным судном, легко нагнавшим их прогулочную барку. Прошлой ночью Цезарь метался по каюте, вместо того чтобы сидеть на палубе и беседовать, по своему обыкновению, с Сосигеном о звездах.

Сегодня же диктатор пребывал в прескверном расположении духа. Его снова настиг привычный цинизм, и Цезаря более не радовали ни Клеопатра, ни все удовольствия, которыми она обставила их путешествие. Еда отсылалась обратно нетронутой — Цезарь лишь выпил немного вина, чтобы успокоить нервы. На его лице вновь прорезались морщины. Цезарь выглядел худым и напряженным.

— Смею надеяться, я все же узнаю, что вызвало этот внезапный ужас.

Клеопатра не могла больше выносить столь жуткого преображения. Цезарь не выпускал депеши из рук и не делился с нею их содержимым. Клеопатре хотелось знать, нет ли среди них писем от его жены, Кальпурнии, дочери его друга Пизона. А может, сам Пизон услышал о романе между Цезарем и царицей и написал ему суровое послание?

— Я слишком надолго задержался в твоем обществе, госпожа, и мои враги воспользовались этим.

— Но со времени последнего проигранного сражения прошло всего десять дней, — попыталась возразить Клеопатра.

Как он смеет?! Почему он дозволяет миру мешать их удовольствиям? И особенно сейчас, когда Клеопатра чувствовала себя живой, как никогда.

Она не понимала, почему женщины во время беременности стремятся к уединенному образу жизни и ведут себя так, словно больны какой-то загадочной болезнью. У Клеопатры было такое ощущение, словно ребенок внутри нее лишь придает ей сил. Как будто она теперь сделалась больше себя самой — объединенная сила двух существ в одном теле. Она чувствовала себя энергичной, сильной и непобедимой. Когда женщины, прислуживавшие Клеопатре, советовали ей не перенапрягаться, Клеопатра приписывала это их собственной слабости, а не своему состоянию. Быть может, она, в конце концов, не обычная женщина.

И Клеопатре отчаянно хотелось, чтобы рядом с ней находилась подруга, которая бы понимала ее, которая смотрела бы в лицо беременности с тем же бесстрашием, что и она сама. Клеопатра скучала по Мохаме. Несомненно, девушка из пустыни во время вынашивания ребенка была бы такой же энергичной, как сама Клеопатра. Они были бы как две амазонки, носящие детей-воителей для мира, что ожидает их величия.

Но, очевидно, на отца ребенка беременность подобного влияния не оказывает. Цезарь угрюмо посмотрел на Клеопатру.

— Последние двенадцать лет я посвятил расширению границ Рима и раздвинул их до пределов, превосходящих самые безудержные мечты самых амбициозных людей. Я набивал кошельки римлян, поставлял им рабов для хозяйства и иноземных красавиц для постели. И все же этого оказалось недостаточно.

— Что случилось, милый? Неужели ты не доверишься мне в этом? Хотя бы в этом? Я не в силах видеть тебя таким расстроенным. Я вложила в твои руки свою жизнь, свое будущее, свое сердце, и меня пугает, когда ты делаешься таким. Я начинаю бояться, что ты разлюбил меня, что Египет в конце концов наскучил тебе, что мне не хватает искусности удержать тебя здесь и потому ты уходишь.

Клеопатре не нравилось, что ее слова звучат так уязвимо, но за прошедшие недели она очень сблизилась с Цезарем. У них возникла потребность отказаться от соперничества и погрузиться в любовную идиллию. Да, ей придется много работать над собой, чтобы снова научиться скрывать нежные чувства, которые она уже привыкла выказывать по отношению к Цезарю.

— Раз уж тебе так необходимо это знать, скажу. Царь Фаранс, отвратительный сын Митридата Понтийского, обнаглел и захватил значительную часть Анатолии. Мои легионы находятся к Анатолии ближе всего, и потому я должен отправиться туда, — произнес Цезарь, словно разговаривая сам с собою. — Когда он встретится со мной, то пожалеет, что затеял все это!

— Так значит, ты так мрачен из-за необходимости воевать с ним?

— Сыновья Помпея перебрались в Африку и теперь замышляют мятеж против меня. Из Анатолии мне придется спешно двинуться в Африку, чтобы опередить их и не дать им отплыть в Италию. Я даже не думал, что они будут представлять такую угрозу. Почему они не могут просто примириться с реальным положением вещей?

— Понятно.

— Возможно, я смогу отправить своих представителей для переговоров. Но — вряд ли.

Мальчишеский вид последних дней исчез бесследно. В голосе — и даже в глазах Цезаря — сквозило нетерпение.

— В Риме мои сторонники, равно как и мои противники, так глубоко залезли в долги, что уже убивают друг друга прямо на улицах. Никто не может понять, то ли Антоний пытается подавить беспорядки, то ли провоцирует их. По видимости, он заявил права на имущество Помпея, не собираясь при этом платить за него. Во всяком случае, так твердит Цицерон, старый смутьян. И кто говорит правду — неизвестно. Я должен как можно скорее вернуться в Рим, пока еще остается Рим, куда можно вернуться. Мне очень жаль. Я не хочу покидать тебя. Я… мне было хорошо здесь.

Казалось, Цезарю стоило немалых усилий произнести эти слова. Не потому, что ему трудно было выражать свои чувства, а потому, что его поразило, что он, оказывается, был полностью поглощен радостями их страсти. И все же Клеопатра знала — не из слов Цезаря, а из заботы и внимания, которые он проявлял к ней на протяжении последних недель, — что он действительно сожалеет об их разлуке.

— Все боги на твоей стороне, диктатор, а теперь даже древние боги Египта — в особенности крокодил, которого ты так щедро угощал.

Цезарь слабо улыбнулся Клеопатре и распахнул объятия. Клеопатра припала щекой к его груди, так чтобы слышать медленный, размеренный стук сердца.

— Мы никогда не потеряем друг друга. Я уверена. Боги этого не допустят. И я не допущу.

Цезарь немного отстранился и взял Клеопатру за подбородок. Как только у человека военного могут быть такие мягкие руки?

— Уверенность юности так отличается по характеру от уверенности более зрелого возраста… Впрочем, это нетрудно объяснить. Одна основывается на расчете, построенном на опыте, а другая — на стремлении и надежде.

— И кто скажет, что из этого сильнее и правильнее?

— Нет, я верю тебе, Клеопатра. Я верю, что мы неразрывно связаны.

АЛЕКСАНДРИЯ Пятый год царствования Клеопатры

Клеопатре VII, царице Египта, от Гая Юлия Цезаря, диктатора Рима. (Отправлено из Афин.)


Моя дорогая Клеопатра!

Как приятно получить от тебя весточку так скоро после моего отъезда. Твое письмо нагнало меня в Антиохии. Твои гонцы — верные и решительные люди. Ты искренне порадовала Цезаря, начав возводить монумент в мою честь. Я с нетерпением предвкушаю, как увижу его величие, когда в следующий раз приплыву в Великий порт.

Сперва о делах. Я наградил Антипатора за помощь, оказанную им в войне против армии твоего брата, утвердив его правителем Иудеи и на год освободив его владения от налогов. Я хотел бы, чтобы и ты, в свою очередь, проявила благодарность и на год уменьшила налоги для своих подданных-евреев. Об этом просил Антипатор, и я уверен, что ты изыщешь возможности выполнить эту просьбу. Ты должна следовать примеру Цезаря и вознаграждать тех, кто выказал верность по отношению к тебе, особенно когда это потребовало от них определенных усилий.

Помеха в лице царя Фаранса устранена. Вкратце: я пришел, я увидел, я победил. Он внес собственный вклад в мою победу, направив свои колесницы и пехотинцев в атаку на мои легионы вверх по склону. Поразительная самонадеянность.

Мы не стали проявлять ни малейшего милосердия, ибо он перебил всех римских солдат, которых сумел захватить, а некоторых кастрировал, дабы продемонстрировать свое пренебрежение к нам.

Однако же Цезарь был милостив по отношению к тем, кто заслужил этого. Мне довелось навестить некоторых союзников Помпея в Сирии и окрестностях, и я простил их за очень скромные суммы; они сами умоляли меня принять деньги, дабы продемонстрировать свою лояльность. Жители этих краев по собственному почину осыпали меня золотыми венками, которые по традиции преподносят победителю.

От Марка Брута — он для меня словно непослушный сын, неизбежно выступающий против отца, — я не стал требовать ничего, хотя он и огорчил меня до глубины души, вступив в союз с теми, кто сделал себя моими врагами. Он попросил, чтобы я дал аудиенцию Гаю Кассию, который с радостью выступал на стороне Помпея, которого я не люблю и которому не доверяю — но которого все же простил, уступая настоятельным просьбам Брута.

А теперь я должен покинуть Афины и спешить в Рим, чтобы оценить положение дел в столице. Мои хулители обвиняют меня в том, что я слишком надолго задержался в твоей стране. Я вернул Анатолию обратно за четыре часа, и потому до них не доходит, почему на установление мира в Египте могло потребоваться восемь месяцев. После всего, что я сделал для своей страны, мне отказывают в неделе отдыха после восьми месяцев осады и сражений.

Я надеюсь, что у тебя все хорошо и что ты будешь регулярно сообщать мне о том, как твои дела.

Твой Гай Юлий Цезарь.
Гаю Юлию Цезарю, диктатору Рима, от Клеопатры VII, царицы Египта.


Мой дорогой полководец!

Спешу тебе сообщить, что я оказала евреям, проживающим в Александрии, ту любезность, о которой ты просил; они всячески выражали мне свою благодарность, а прочие горожане разобиделись. Надеюсь, их обида не продержится долго. Александрийские евреи шлют тебе благодарность за то, что ты позволил восстановить стены Иерусалима и исключил их храмы из указа о запрете на сборища. Как тебе известно, они — глубоко религиозные люди, и всякое вмешательство в ритуалы поклонения их грозному единственному богу ввергает их в ужас. Они держатся заодно, хранят свои обычаи и ничего не перенимают ни у эллинов, ни у коренных обитателей Египта.

Я счастлива сообщить тебе о рождении нашего сына. Он унаследовал решимость и напористость своих родителей, ибо ворвался в мир очень быстро — настолько быстро, что теперь я недоумеваю: неужто мое чрево — настолько негостеприимное место? Возможно, он почувствовал, как я скучаю по его отцу, и ему не терпелось поскорее отделаться от снедающей меня тоски. Я знаю, что мужчины редко интересуются подробностями этого труда, но ты — редкий мужчина. Я рожала на египетский манер, сидя в специальном кресле — повитухи сказали, что благодаря ему ребенок пойдет быстрее, — под огромным балдахином, разукрашенным прекрасными, благоухающими гирляндами и множеством священных амулетов. Чтобы помочь мне сохранить хорошее настроение, Хармиона принесла статуэтку бога-карлика, Беса, и, когда я испытывала боль, я смотрела на его большие треугольные уши и смеющиеся глаза.

Я назвала твоего сына Птолемеем IV Цезарем, чтобы он унаследовал отличительные черты обоих своих родителей, но греки в Александрии уже прозвали его Цезарионом, то есть Маленьким Цезарем, и мне кажется, что это вполне подходящее имя. Похоже, они произносят его скорее с расположением, чем с пренебрежением, и я воспринимаю это как признак растущего одобрения нашего союза. Цезарион ростом удался в отца: повитухи говорят, что никогда еще не видели такого крупного младенца. Пальцы у него тонкие и изящные. Мне кажется, он унаследовал длинную шею Венеры, отличительный признак вашего рода. Кожа у него красноватая, как у многих его македонских предков, волосы темные, а глаза голубые, как у всех младенцев. Но его астролог сказал мне, что они изменят цвет и станут серыми, как у Александра. И почему бы, собственно, нашему сыну не унаследовать глаза Александра? Я уверена, что он воплотит мечты своего предка в жизнь. Астрологи предрекают, что он вырастет меланхоличным и слегка замкнутым, но зато будет отличаться живым и энергичным умом. Он крепок телом и не будет подвержен обычным детским болезням. Астрологи также предвидят беспорядки и волнения к моменту его шестнадцатилетия, но вся его последующая жизнь пройдет в мире. Мне мнится, что он окажется человеком вдумчивым; быть может, это будет первый из платоновских царей-философов. Он получит образование здесь, в Мусейоне, как его мать и все предки. Затем нам следует отправить его в Грецию, изучать военное искусство. Хотя многое из военной науки он сможет постичь, читая записки своего отца о сражениях.

Я приложила к письму монету, отчеканенную в честь его рождения. Я уверена, что изображение царицы в виде Исиды с младенцем Гором у груди — образы, к которым привыкли мои подданные, — воодушевит равно как египтян, так и греков и распространит по всему Египту, как Верхнему, так и Нижнему, ту радость, что сопутствует рождению будущего царя. У греков существует давнее обыкновение отождествлять Исиду и Гора с Афродитой и Эросом. Фактически они не различают своих божеств и местных. Но я надеюсь, что эта монета напомнит тебе о времени, которое мы провели вместе в храме Гора, в краю, который, как мне хочется верить, показался тебе завораживающим.

Увидишь ли ты Маленького Цезаря в нынешнем году? Может быть, мне привезти его к тебе, как только закончится карантин? У нас принято в течение шести месяцев держать царственных детей в карантине. Хотя астрологи и заверяют, что мой ребенок не подвержен болезням, рисковать не следует.

Помнишь, я тебе призналась, как однажды в детстве убежала на рынок в надежде подслушать, как торговцы будут сплетничать о могущественном Юлии Цезаре и его подвигах в Риме? В то время я даже не мечтала — а может, и мечтала! — что буду слушать рассказы о Цезаре из первых рук, что он будет нашептывать их мне на ушко вечерами, чтобы позабавить меня. Пожалуйста, не лишай меня удовольствия узнавать от тебя о твоих путешествиях и трудах. Мне так хочется, чтобы ты был здесь, чтобы твоя мудрость омывала неопытность молодости, еще сохранившуюся после бурных лет моего царствования, чтобы ты делился со мной своими проницательными замечаниями о политических интригах и человеческой природе. Мне также хочется подразнить тебя. Пока я не увижу тебя снова, твои слова будут для меня словно нежные прикосновения твоих пальцев к моему лицу, а потому не скупись на слова, мой Цезарь. Я буду подхватывать каждое.

Ну а пока что все мои мысли отданы заботам о здоровье, безопасности и взращивании твоего сына.

Твоя Клеопатра.
От Гая Юлия Цезаря, из Рима, Клеопатре VII, царице Египта. (Отправлено со специальным гонцом.)


Моя дорогая Клеопатра!

Цезарь заверяет тебя: новость о рождении сына является сейчас для него единственным источником радости. Хотя он вернулся в Рим с триумфом, недавние события омрачили его многочисленные победы.

На улицах Рима происходят убийства, и убивают друг друга не враги Цезаря, а его друзья. Цезарь поручил Антонию оказывать покровительство Цицерону; он же поступил наоборот и на одиннадцать месяцев сослал старика в Брундизий. Они презирают друг друга, и я ничего не в состоянии с этим поделать.

Много лет назад, во время беспорядков, связанных с заговором Катилины, Цицерон казнил отчима Антония. Я советовал ему не делать этого, но он не обратил внимания на мои предостережения, и Антоний, человек эмоциональный и преданный своей семье, никогда не простит ему этого. Кроме того, они прямо противоположны друг другу по темпераменту, словно лед и пламень. Цицерон, с которым я стараюсь сохранить дружбу, невзирая на то, что он не хранит верности ни мне, ни моему делу, никогда не простит Антонию мелкой нескромности, связанной с некой Волумнией Китерией, актрисой, с которой Антоний общался.

Много лет назад, когда несчастный Помпей еще был жив, а Цицерон колебался между нами двумя, Антоний проехал мимо его дома в открытом экипаже, в котором сидела означенная Волумния, и Цицерон, отличающийся изрядным ханжеством, отнесся к этому инциденту так, словно Антоний совершил преступление против самой Республики. Масла в огонь подбавило еще и то, что при этом присутствовала мать Антония, Юлия. Цицерон заявил, что лишь полный моральный банкрот мог нанести благочестивой римской матроне подобное оскорбление, — хотя я и уверял его, что и сам, подобно Антонию, наслаждаюсь обществом людей, связанных с театром, невзирая на их драматический темперамент.

Цицерон же тогда как раз недавно развелся со своей женой, сварливой Теренцией, и взял другую супругу, совсем юную девушку. Ходили также слухи, будто он втайне нашептывает слова любви своему секретарю, образованному греку-рабу Тирону. Однако же он не прощал страстности другим. Возможно, его оскорбляла напористость, яростность и молодая сила Антония.

Такова истинная подоплека их вражды. Я был вынужден остановиться в Брундизии и лично умасливать уязвленное тщеславие Цицерона. А тем временем, в мое отсутствие, Антоний повел персональную войну против молодого Долабеллы за то, что тот соблазнил его жену, Антонию, с которой он теперь разводится. Я не сомневаюсь в достоверности обвинения, но истинная причина развода заключается в том, что освободившийся от брачных уз Антоний теперь может жениться на Фульвии, вдове нашего общего покойного друга Клодия, с которой он спал на протяжении многих лет.

Фульвия — женщина захватывающая, а ее политические амбиции сложнее и причудливее ее прически. Одним богам ведомо, сколько мужей она уже похоронила и еще похоронит, прежде чем Аид призовет ее саму. Ее последний муж, Курион, был убит в Северной Африке сыном Помпея. Но она приручит Антония, и это к лучшему; Антоний проявил здравый смысл, избрав себе такого надсмотрщика в вопросах дисциплины. Первым приказом ее царствования было: «Прогони Волумнию Китерию». И он послушался, словно баран.

Долабелла и Антоний оба влезли в долги, растратив больше, чем общее достояние небольших народов, и все из-за экстравагантного образа жизни и неумения вести дела. Пока Цезарь отсутствовал, занятый проблемами государства, Долабелла предложил новый, удобный для него закон о долгах, а потом захватил Форум, чтобы добиться принятия этого закона. Антоний же пошел в атаку на Форум и уничтожил пергамент с записью нового закона. В ходе схваток погибли сотни человек.

Я обошелся с ними строго, хотя с Антонием все-таки поступил более сурово. Я сместил его с занимаемой должности и назначил своим вторым консулом на этот год Марка Лепида. Я также вышвырнул развратных друзей Антония из домов, которые тот украл для них, и вернул это имущество государству. Теперь конфискованное можно будет продать с аукциона, а деньги пустить на плату римским легионам.

Я прощу Антония, ибо у него доброе сердце и он лучший воин в Риме — самый лучший, за исключением самого Цезаря. И еще он очень влиятелен. Но прощу я его лишь после того, как позор научит его смирению.

Уладив эти многочисленные проблемы, Цезарь лично встретился с враждебно настроенными римскими легионами, которые дерзостно заявились прямо в город, требуя предоставить им землю за службу. Я встретился с ними на Марсовом поле и выказал полное презрение к их мятежным действиям, назвав их «гражданами». Я дал им понять, что охотно уволю их из армии, и они стали протестовать и кричать, что они не просто граждане, но солдаты, солдаты Цезаря! А затем принялись упрашивать меня, чтобы я оставил их на службе.

В это время мои враги объединились против меня в Африке. Я намеревался встретиться с ними и положить конец этому явлению, оскорбляющему мою честь, но состояние дел в столице таково, что я не имею возможности ее покинуть. Похоже, мое личное внимание — ключевая составляющая решения нынешних проблем.

Настоящим Цезарь сообщает, что с удовольствием доставил бы это послание лично, чтобы насладиться твоими улыбками и увидеть, с каким сочувствием ты будешь читать о невзгодах его общественной жизни. Ты — единственный человек, которому он когда-либо желал довериться. Ни у кого, кроме тебя, не искал Цезарь утешения в многочисленных житейских трудностях. Ну а тем временем, вынужденный отсутствовать, Цезарь посвящает тебе эти строки:

Не обольщай безмятежностью мнимой, Венера,
Сердца усталого; вышел из вод твоих Эрос,
И киммерийские гребни Эвксинского Понта
Бурно вскипели, и вот погребен я под ними.
Твой Гай Юлий Цезарь.
Гаю Юлию Цезарю, диктатору Рима, от Клеопатры VII, царицы Египта.


Мой дорогой Цезарь! Я прочитала твое письмо тысячу раз, а потом еще тысячу раз прочла его нашему сыну, чтобы он мог узнать о том, какой у него блестящий, прославленный, мудрый отец. И еще чтобы он знал, что его отец — не просто полководец и государственный деятель, но еще и поэт, то есть, по определению греческих философов, совершенный человек. Как я мечтаю похитить тебя и защитить от многочисленных невзгод! Если бы ты был здесь, со мной, в Александрии, я позаботилась бы о том, чтобы тебе каждый день на протяжении всей твоей жизни воздавались почести, которые ты заслужил по праву. И в то же время я оберегала бы нашу частную жизнь, чтобы каждый день могла я сидеть у тебя на коленях и слушать твои рассказы о чужеземных странах и сражениях, которые ты выигрывал, и о твоих друзья и противниках, соперничающих в твоей столице. То, что ты по-прежнему продолжаешь доверять мне свои горести, — радость для меня. Я часто вспоминаю о тех счастливых, но недолгих днях после войны, когда ты начал приоткрывать мне свои мысли. Теперь же мне остается лишь внимать им издалека, через письма. Как больно оттого, что время и расстояние пролегли между нами и я не знаю, о чем ты думаешь в эту самую минуту, и не могу поделиться с тобою своими идеями сразу же, как только они приобретают очертания. Каждое мгновение мы изменяемся, не так ли?

Я поняла, мой Цезарь, в чем твой особенный гений: ты находишь свежий взгляд для каждого из многочисленных препятствий, воздвигаемых жизнью. Ты всегда открыт вдохновению, исходящему от богов и подсказывающему, как решать конкретную ситуацию. Быть может, это сама Венера надоумила тебя пристыдить твоих солдат, назвав их гражданами? Думается, это наша с тобой общая черта: боги подсказывают нам, как действовать. Быть может, это объясняется тем, что мы избраны Божественным началом, дабы возглавлять людей. Ты каждый день — новый человек, и потому те, кто цепляются за старое, страшатся тебя. Нас с тобой роднит желание покончить с традициями, более не соответствующими сегодняшнему дню. Естественно, изменения должны идти не просто на пользу нам самим, но и на благо всему человечеству.

Я беспокоюсь за твое здоровье, дорогой. Я боюсь, что когда-нибудь в пылу битвы или во время мучительных дебатов в Сенате недуг одолеет тебя. Почему меня нет рядом, чтобы я могла присматривать за тобой, поддерживать тебя, пока ты совершаешь свои странные путешествия в некие незримые места, а затем вытирать тебе лоб моим платком, когда ты, часто дыша, возвращаешься с небес на землю? Твоя голова лежала бы у меня на коленях, и всякий миг этой близости я ценила бы, как сокровище. Я смотрела бы, как ты возвращаешься ко мне из своих странствий к неведомому. Помнишь, ты рассказывал мне об этом? Мне кажется, будто ты был затерян где-то между нашим миром и потусторонним, когда смотрел на меня затуманенным, устремленным вдаль взором и говорил: «Она — это ты, а ты — это она». А потом ты снова закрыл глаза, и руки твои безвольно легли вдоль тела, соскользнув с груди, и ты мирно уснул, словно малыш, которому присутствие матери дает покой, уют и ощущение безопасности.

Теперь я подмечаю то же самое выражение на лице нашего сына. Он силен, как и оба его родителя. Хотя ему всего три месяца, он уже держит головку и внимательно смотрит на всех, кто ухаживает за ним, как будто хочет поделиться с ними тайнами жизни, принесенными прямо от богов. Я разговаривала с ним на протяжении всей его жизни, и, похоже, он вобрал мои речи в самое свое естество. Его лицо серьезно, и на нем заметен отпечаток его происхождения и всего того, что ему предстоит унаследовать. Глаза у него темно-голубые — не могу сказать, что они уже сделались серыми, как у Александра; они скрыты за тяжелыми, чувственными веками. Лоб у него неплохо вылеплен для младенца. Он худощав, как философ, несмотря на то, что припадает к груди с неистовым рвением. Я сама кормила его два месяца, по египетскому обычаю. Здешние повитухи говорят, что в первые месяцы от матери к ребенку с молоком передается некая драгоценная жидкость, укрепляющая жизненную силу, и потому я, словно какая-нибудь крестьянка, прикладывала его к груди, прежде чем передать кормилице. Я поняла, что египтянки знают о заклятиях и снадобьях куда больше гречанок.

Например, по совету жены одного жреца-египтянина я купаюсь в ослином молоке, которое мне привозят из Асуана, и к моей коже уже вернулась после родов свежесть юности. (Надеюсь, я не утомила диктатора всеми этими скучными подробностями. Я уверена, что, если бы он был здесь, я делилась бы с ним каждой возникающей у меня мыслью, от самой глубокой до самой банальной, а он относился бы ко мне снисходительно, как будто я — еще один его ребенок.)

Я жажду слышать о тебе как можно больше, хотя финансовые нужды, которые ты препоручил мне перед отъездом, не дают мне передохнуть ни днем, ни ночью: я все думаю, как бы мне еще пополнить сокровищницу. Я увеличила число работников на кипрских медных рудниках, так что наши доходы с этих земель, которые ты нам вернул, в ближайшие месяцы должны удвоиться. Торговые пошлины увеличены, к огромной досаде торговцев. Я лично наведалась в льняные мастерские; ремесленники изобрели новые краски, и теперь спрос богатых римских дам на наши ткани наверняка возрастет. Я также даровала новые разрешения на вывоз драгоценных украшений, которых хватит на целое поколение торговцев. Так что когда ты увидишь красивую молодую римлянку в наряде из египетской ткани или в египетских украшениях, вспоминай меня. Меня терзало искушение повысить цену на пиво, но меня убедили в том, что если я это сделаю, то общественность от меня отшатнется.

Так что, дорогой Цезарь, несмотря на ношу, которую ты возложил на мой народ, я по-прежнему предана тебе. Надеюсь, что деньги в конце концов утихомирят Рабирия и он перестанет изводить тебя своими требованиями. Я живу лишь ради твоего счастья, ради будущего нашего сына и нашего общего будущего. Хотя мы должны претерпевать разлуку, я уверена: когда мы наконец-то встретимся вновь, все будет так, словно мы не разлучались ни на день.

Твоя Клеопатра.
От Аммония, из Рима, Клеопатре VII, царице Египта.


Мое дорогое величество!

Твой старый друг и верный слуга сообщает тебе, как идут дела в городе его изгнания. Да-да, я вижу, как ты расплываешься в улыбке, слушая мои стенания, и признаю, что, служа твоему отцу и твоему царскому величеству в этом странном и ужасном краю, я и сам сделался богат, словно царь. Но, пожалуйста, поверь мне, государыня: никакое золото не в состоянии сполна возместить мне разлуку с пропитанной оливковым маслом греческой землей.

Полагаю, я могу объяснить, чем было вызвано недавнее молчание Юлия Цезаря. Месяц назад ему пришлось отвлечься от сложностей в Риме, чтобы разобраться со своими врагами на африканском берегу, где сыновья и уцелевшие сторонники Помпея объединились с Юбой, царем Нумидии, дабы продолжить гражданскую войну между римлянами. Отщепенцы были многочисленны; у них имелось множество царских лучников, кавалерии и других войск. Их солдаты вступили в битву на наводящих страх слонах.

Цезарю снова пришлось иметь дело с противником, превосходящим его числом. Говорят, припасы настолько истощились, что Цезарь заставил своих солдат отпустить рабов и дошел до того, что велел кормить лошадей водорослями. И все же Цезарь, по воле богов, снова одержал победу. Солдаты рассказывали, что он самолично обучал новобранцев искусству боя, показывая наилучшие, самые хитроумные приемы на мечах; он демонстрировал, как наступать и отступать и как наносить один-единственный, но смертоносный удар. Молодые солдаты, польщенные тем, что такой великий человек лично наставляет их, теперь беззаветно преданы ему.

Солдат, служивших в Африке, не связывала со сторонниками Помпея истинная верность; те много требовали от них и мало обещали. А грозной репутации Цезаря оказалось довольно, чтобы целые легионы и города переходили на его сторону по первому его требованию.

Однако же великое множество врагов наводило ужас, и перед решающей битвой некоторые менее опытные люди попытались бежать. Говорят, будто Цезарь встал позади, чтобы перехватить их и лично указать им, в какой стороне битва — якобы «не подозревая» об их дезертирстве. Решающее сражение произошло у Тапса, а затем Цезарь двинулся к Утике, где все враги сдались ему, кроме Катона, покончившего с собой.

И вот теперь Цезарь вновь со славой вступил в город. Чернь в небывалом количестве высыпала на улицы Рима, чтобы участвовать в сорокадневных благодарственных празднествах в честь Цезаря и его побед за границей (это вдвое дольше, чем устраивалось прежде в честь победителя).

Цезарю даровали дозволение отпраздновать четыре триумфа: за Галлию, Египет, Понт и Африку. Его победы над соплеменниками-римлянами прошли незамеченными или, во всяком случае, неотмеченными.

После того как Цезарь вернулся в Рим, Сенат сделался чрезвычайно предупредителен по отношению к нему. Почтенные отцы утвердили его диктатором на следующие десять лет и придумали для него новую должность — надзирающего за общественной нравственностью. И Цезарь, заняв эту должность, поклялся, что восстановит дисциплину.

Его мнение на всех заседаниях Сената будет оглашаться первым. Он не только получил право лично подбирать кандидатуры всех магистратов, но и сам будет сидеть на скамье магистратов. Именно он будет давать сигнал к открытию всех общественных игр, которые, без сомнения, приведут в восторг толпы его почитателей из числа простонародья.

Я наблюдал за всеми представлениями, устроенными в честь его триумфов, и был приглашен на пир для народа. Там я занял одно из двадцати двух тысяч пиршественных лож и наслаждался едой до тех пор, пока взбунтовавшаяся селезенка не вынудила меня бежать в общественное отхожее место. Переменам блюд не было конца. Тысячи нежных морских угрей, перепелов, свиней, гусей, коз, ягнят, зайцев, коров, кур и уток были съедены простыми римлянами. Тем временем более удачливые граждане, обладающие политическими связями, вкушали павлинов (их едят, чтобы подбодрить безнравственность), устриц и даже нежные язычки певчих птиц — говорят, некогда это было любимое блюдо персидского царя Дария.

Тебе также приятно будет узнать, что блюда были щедро приправлены редкими пряностями, купленными у египетских торговцев.

А затем Цезарь произвел на всех сильное впечатление, выдав каждому легионеру по две тысячи денариев, объявив, что это вдвое больше того, чем они получили бы от Помпея, и что он намерен «разбогатеть вместе с римским народом, а не грабить его».

Парады напомнили мне великую процессию твоих предков, воскрешенную твоим отцом, когда тебе было всего девять лет. Но римляне добавили к этому оттенок жестокости, отсутствовавший в наших более веселых и благочестивых греческих и египетских празднествах, — они грубо отнимают жизнь у животных и людей. Одной из таких жертв был белокурый гигант, которого Цезарь победил в Галлии. Его задушили за совершенное преступление: он осмелился защищать свое племя от римлян. Твою собственную сестру Арсиною провели в цепях рядом с каким-то четырехлетним африканским царевичем, позабавившим толпу своей веселостью. Он, очевидно, решил, что празднество устроено в его честь, и великодушно махал зевакам рукой. А солдаты, которые выражали недовольство тем, что расходы на эти празднества сожрут все средства на покупку для них земель, были обезглавлены! Гладиаторы убивали друг друга во множестве в ходе представлений, изображающих выигранные римлянами битвы. И я, старый человек, видавший немало проявлений бесчеловечности, отвернулся, чтобы не видеть, как сотни львов и жирафов перебили просто на потеху жестокой толпе. Эта ужасная бойня не несла в себе ни малейших благородных устремлений и отнимала всякую честь и достоинство как у охотника, так и у животного.

Во время процессии Цезаря сопровождали семьдесят два высших должностных лица, а их рабы жгли благовония, дабы заглушить скверный запах, исходящий в жаркий день от большой толпы.

С Цезарем был юноша, Гай Октавиан, его внучатый племянник, внук его сестры Юлии. Юноша худощав и бледен и выглядит примерно лет на восемнадцать. Я навел о нем справки, думая, что он выказал доблесть на службе у Цезаря, хотя внешность его не наводит на мысль о талантах или задатках воина. Однако мне сообщили, что он не участвовал ни в одной войне, и те, с кем я разговаривал, также недоумевали, отчего вдруг этому Октавиану было выделено столь почетное место в триумфальной процессии, в то время как великому Марку Антонию, не раз совершавшему невероятные подвиги, вообще не было оказано никаких почестей.

Сама процессия была очень зрелищной. Рабы несли огромные полотнища, на которых изображены были сцены побед Цезаря — ремесленники трудились над этими произведениями искусства денно и нощно. Зрители свистели и буйствовали при виде картин, где враги Рима были изображены как трусы.

За время празднеств было поставлено множество пьес, но им недоставало того тонкого мастерства, которое вполне представлено лишь в греческом театре.

Имеется еще одно обстоятельство, и я хочу, чтобы ты услышала это от меня, твоего верного и любящего слуги. Солдаты Цезаря сочинили множество непристойных песен про своего полководца, затрагивающих также твою царственную особу. Они распевали их во время процессии. В этих песнях диктатор именовался распутником, женой всех мужей и мужем всех жен, который завоевал сперва царя Египта, а затем, для ровного счета, одолел еще и царицу. Цезаря эти непристойности явно взволновали, и он открыто опроверг мнение о том, что он якобы когда-то был любовной игрушкой царя Вифинии.

Как, однако, странно работает голова у этих римлян! Насколько я понимаю, истинным оскорблением для Цезаря было предположение о том, будто он некогда выступал в роли пассивного партнера. Думаю, это — проявление образа мысли, в котором господство и завоевание превосходит все прочие человеческие добродетели. Хвала богам, что мы — не римляне!

Таковы последние деяния Юлия Цезаря, о которых я пишу тебе в этот жаркий день месяца августа, из этого буйного и хаотичного города — Рима. Хвала богам, на следующей неделе я получу передышку и смогу ненадолго убраться отсюда; я собираюсь на загородную виллу к одной богатой и не имеющей сына (а значит, и никого, желающего присматривать за ней!) вдове, которой нравится общество образованного и приветливого толстого грека.

Я буду оставаться у тебя на службе до тех пор, пока ты этого желаешь, — иначе я уехал бы на Крит и нанял бы там двух гречанок, чтобы они готовили мне еду, и еще пятерых, чтобы обеспечить себя любовью.

Твой верный слуга и родич,
Аммоний.
Птолемею XIV, царю Египта, от Арсинои IV, царицы Египта. (Доставлено с тайным посланцем.)


Мой дорогой брат!

Буду писать кратко. Я нахожусь в плену в этом зловонном городе, в Риме, и моя жизнь постоянно под угрозой. К счастью, некоторые римские матроны, придя в ужас от того, что женщину царского рода прогнали в процессии Цезаря, словно какую-нибудь преступницу-простолюдинку, пожалели меня и теперь передают через своих слуг еду и самые необходимые вещи. Одна из приходящих ко мне прислужниц — македонская свободнорожденная женщина, ненавидящая римлян всем сердцем. Она тайно перешлет это письмо тебе через своего брата, слугу торговца, поставляющего воск нашим дворцовым мастерам свечных дел. Пожалуйста, будь добр с ним. Он передает это письмо, рискуя собственной жизнью. Этот человек — единственный, кто может доставить мне твой ответ.

Дорогой брат, я понимаю, что тебе всего лишь тринадцать лет, но ты — единственная преграда, препятствующая великому народу наших предков безвозвратно угодить в грязные руки Рима. Ты должен начать обучаться военному искусству, ибо единственный способ противостоять мощи — это еще большая мощь. Объяви, что желаешь изучать стратегию, и немедленно отправляйся в Грецию. Клеопатра будет только рада избавиться от тебя, ибо ты угрожаешь ее плану — продать Египет римлянам и править как их царица-проститутка. Она — обманутая дура, не подозревающая, что здесь ее и Юлия Цезаря презирают не меньше, чем в Александрии и, я уверена, во всем мире.

Я сделала все, что могла, чтобы рассказать влиятельным римским женщинам о ее честолюбии и дурных наклонностях. Они уже ненавидят Клеопатру за то, что она вступила в любовную связь с римлянином, женатым на римлянке. Они плохо говорят по-гречески, но их познаний хватает, чтобы понять самое важное, и я уверена, что успешно подвела нашу ненавистную сестру-узурпаторшу еще на шаг ближе к падению.

Благодаря сочувствию матрон меня отсылают в город Эфес; там мне будет предоставлено убежище в храме Артемиды, которую римляне зовут Дианой. Я по-прежнему буду пленницей римлян, но оттуда я смогу поддерживать связь с тобой, когда ты окажешься в Афинах.

Не бойся ничего. Просто действуй. Мы должны оставаться начеку и дожить до того момента, когда Клеопатра уничтожит сама себя. От этого зависит судьба Египта. Не волнуйся. У нас по-прежнему много сторонников, и мы одержим победу.

С любовью,

Арсиноя,
твоя законная сестра и жена.
От Гая Юлия Цезаря, диктатора Рима, Клеопатре VII, царице Египта.


Моя дорогая Клеопатра!

Прости мне мое молчание. Я вынужден был покинуть Рим, дабы сразиться с моими врагами в Африке. Я снова победил. По возвращении меня ожидало столько же врагов, сколько и триумфов. Как говаривал наш старый друг Клодий: «Дорогой, это не заканчивается никогда». Твое письмо стало утешением для седеющего полководца в его невзгодах.

При нынешних обстоятельствах мне пришлось перенести кампанию против парфян на следующий год. Однако я не могу ждать еще год, прежде чем увижу тебя и Маленького Цезаря. Я хочу, чтобы вы как можно скорее приехали в Рим. Я изложил некоторым своим самым ревностным и влиятельным сторонникам проект дополнения к закону по вопросу о признании ребенка. Согласно этой поправке, я имею право взять еще одну жену, дабы обеспечить себе наследника. Мои сторонники полагают, что, если правильно выбрать момент, это дополнение имеет все шансы стать настоящим законом.

Пожалуйста, сообщи мне, когда примерно ты приедешь. Ты будешь жить в моем доме, подальше от городской суматохи. Это чудесная вилла, расположенная на Яникульском холме; там нет того простора, к которому ты привыкла, но зато оттуда открывается прекрасный вид на город. Я уверен, что там можно с удобством разместить десять человек твоей свиты и не более двадцати пяти слуг. Я буду навещать тебя всякий раз, как только у меня будет появляться свободное время. Я также обеспечу тебя занятным римским окружением для твоего увеселения.

Некоторые здесь страшатся твоего приезда, а иные, напротив, умирают от желания увидеть тебя. Многие снедаемы обоими этими чувствами. Что касается меня, то меня не волнует, что думают остальные. Я скучаю о той единственной, которая меня понимает.

Я также буду рад, если ты включишь в свою свиту моего друга Сосигена. Римский календарь в полнейшем беспорядке; он перестал соотноситься с солнечным годом и дошел до полного хаоса. Одни лишь жрецы знают, какой нынче день, и объявляют об этом народу, но я подозреваю, что и они зачастую говорят наугад. Я намерен продлить текущий год, чтобы привести календарь в порядок, но мне нужен Сосиген, чтобы правильно все рассчитать.

Остаюсь до встречи

твоим Гаем Юлием Цезарем.
Гаю Юлию Цезарю, диктатору Рима, от Клеопатры VII, царицы Египта.


Мой дорогой!

Я немедленно отправляюсь к тебе и собираюсь прибыть в порт Остия в середине сентября. Я с радостью миную более удобную гавань в Брундизии и проделаю весь путь вокруг Италии морем, лишь бы поскорее увидеть тебя. Однако меня беспокоит один вопрос. Не будешь ли ты так добр отменить запрет на почитание бога и богини, которые особенно дороги мне? Боюсь, я не смогу приехать в город, где запрещено поклоняться Исиде, ибо мой народ отождествляет меня с этой богиней и я сама каждый день молюсь ей. Моего покойного отца, которого я любила больше всех на свете, пока не встретила тебя и не родила нашего сына, именовали Новым Дионисом. Он был не только самым ревностным почитателем этого бога — он сам был богом на земле. Во всяком случае, египтяне верят в это всем сердцем. Ты видишь, дорогой, какая дилемма стоит передо мною. Я верю, что ты решишь этот религиозный вопрос незамедлительно, ибо такие вещи находятся в твоей юрисдикции как великого понтифика. Навеки твоя,

Клеопатра.
Гефестиону, первому министру Египта, от Клеопатры VII, царицы Египта.


Дорогой первый министр!

Тебе надлежит завершить все наши дела на Синае и незамедлительно вернуться в Александрию, чтобы занять пост в моем правительстве. Через две недели я должна покинуть город и направиться в Рим, поскольку Юлий Цезарь просит меня приехать. Разумеется, я возьму моего сына с собой, но моего брата, царя, я оставляю здесь, в Александрии. В мое отсутствие ты будешь его регентом. Держи его под строжайшим надзором. Я перехватила его письмо к нашейвероломной сестре, которая сейчас находится в Эфесе, куда ее сослали римляне. Полагаю, они без одобрения восприняли бы идею задушить столь молодую девушку, хотя, если бы они понимали, с каким пылом она их ненавидит, они, возможно, рискнули бы мнением сограждан и покончили с Арсиноей.

Я направляюсь в Рим, дабы укрепить отношения с Цезарем и его правительством и добиться, чтобы римский Сенат признал моего сына законным. Цезарь сообщил, что такая возможность существует. Теперь, когда Архимед ушел с моей службы, ты — единственный советник, которому я могу довериться безоговорочно.

Поскольку мы — союзники Юлия Цезаря и находимся под защитой его легионов, нам больше незачем содержать наемную армию. Пожалуйста, поручи ее расформирование кому-нибудь из твоих помощников и немедленно возвращайся ко мне.

Я не стану откладывать день моего отъезда. Как говорят римляне, carpe diem.[226] Однако это не просто момент, который следует поймать, но сама история. Я не должна опоздать ни на минуту.

Твоя самодержавная царица,

Клеопатра VII Филопатра.

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Клеопатра разглядывала себя в зеркало в своих покоях. Евнух Ирас снял сеточку из золотых шнуров, удерживавшую кудри царицы. Нити запутались у него в руках — печальное напоминание о безуспешной попытке соблазнить Антония. Ирас посмотрел расползающуюся золотую паутину на свет, чтобы оценить ее состояние. Потом, сморщившись от отвращения, отбросил в сторону.

Прорицатель разложил карты на столике царицы и читал вслух мрачное предсказание. Клеопатра на него не смотрела, продолжая внимательно изучать свое отражение. Прорицатель тем временем повторил слова жалкого астролога, которого царица отправила к Антонию, — а этот дурак брякнул ему, что Октавиан рожден под более благоприятным сочетанием звезд, нежели великий супруг Клеопатры. Подобные сведения лишили Антония присутствия духа куда вернее, чем само расположение звезд в час его рождения. «Следовало утопить того астролога за то, что он расстроил Антония и отравил великого человека неверием в собственные силы», — подумала Клеопатра.

Ирас приподнял бровь. Царица отпустила заклинателя. Ирас, мрачный, словно козел, в молчании расчесывал ее волосы. Он выглядел обеспокоенным. Даже более обеспокоенным, чем Хармиона, которой царица поверяла все свои полные отчаяния мысли и которую не трудилась утешать. Но Ирас нежен и сентиментален, как многие его собратья-кастраты. Правда, в отличие от большинства из них, Ирасу не свойственна присущая им горечь. Как он признался царице, он являлся любовником мужчин еще до того, как его лишили мужского достояния; Ирас никогда не был твердо уверен в том, что боги изначально намеревались сделать его мужчиной. Он верил, что мать прокляла его еще во чреве и изменила его пол на середине развития плода.

— Мне нечего возразить на это, повелительница. Они были совершенно излишни, — высказался он как-то по поводу его отсутствующих гениталий. — Не могу сказать, чтобы мне их недоставало.

Ирас был ровесником Антония — ему исполнилось пятьдесят четыре, — но выглядел старше. Кожа его была исчерчена сеточкой морщин — довольно необычно для сирийца. Свинцовые белила, которыми Ирас пользовался, дабы приукрасить свою красноватую кожу, лишь привлекали лишнее внимание к испещренной пометами карте его лица — карте, которая никуда не вела. Он, как и царица, подкрашивал свои темные глаза сурьмой, ресницы — чернилами, а веки и щеки — соком тутовых ягод. Ирас не охрил ладони и ступни, как это было в обычае у женщин, но каждое утро проделывал эту процедуру с царицей и в высшей степени осторожно, словно впервые, напудривал Клеопатру.

Ирас не походил ни на мужчину, ни на женщину. В последние годы внешность его приобрела андрогинные черты, вдобавок к наметившемуся брюшку. Иногда царица прислоняла голову к этому брюшку, давая отдых шее, пока Ирас сосредоточенно вплетал ей в волосы крохотные сверкающие украшения и изящные амулеты от дурного глаза; он погружался в эту работу, словно Арахна, ткущая свои поразительные ткани.

В эти горькие дни Клеопатра частенько говорила Ирасу, что он — главный мужчина в ее жизни. Евнух хихикал и краснел. Его честолюбие не простиралось дальше укладки и украшения царственных волос, что тоже было необычно для евнуха, поднявшегося к вершинам власти.

Ирас поджимал губы, поднимал брови и порывисто вздыхал. Царица знала, что Ирас ожидает от нее утешений, хочет, чтобы она сказала, что слова прорицателя — это еще не воля божества. Евнух обожал Антония, громко смеялся над его шутками, флиртовал с ним и искренне считал его великим человеком.

— Это все неважно, Ирас, — молвила ему царица. — Лучше не говорить об этом жрецам, но я не придаю особого значения словам прорицателей. Вчера, когда я пошла в храм, чтобы руководить жертвоприношением, жрец устроил целую историю из нескольких личинок, обнаружившихся во внутренностях животного. Но я спросила себя: что такое зараженная паразитами овечья печенка по сравнению с нашей собственной интуицией? Делай, как я, Ирас. Прислушивайся не к этим шарлатанам, а к доводам своего разума и движениям сердца. Следует исполнять ритуалы, но пропускать мимо ушей прогнозы.

— Матерь Египет, это же богохульство!

— Чепуха. Я все так же пылко чту богов, но мне надоели те, кто вещает от их имени здесь, на земле.

Ирас снова взялся за волосы царицы.

— Ты — вся моя жизнь, ваша царская милость.

— И ты — чудесная часть моей жизни, Ирас.

Утешенный евнух погрузился в собственные мечтания, задумчиво накручивая волосы Клеопатры на ночь. Царица посмотрела в зеркало, оценивая свою внешность. Несмотря на все неприятности, несмотря на поражение при Акции, она все еще молода. Глаза у нее блестящие, большие, почти зеленые — как ей нравится думать. В конце концов, при правильном применении косметики они действительно становятся зелеными. Нет, в них больше нет невинности. Напротив, Клеопатра соблазняет глазами — их притягательностью и многоопытностью.

Мужчинам хочется узнать, что же таится за этим взглядом. Что за глубины мудрости, что за богатства скрыты в этих пряных зеленых глазах? Мужчинам необходимо — если только в них не умерло любопытство и они приняли вызов, как это делали все великие мужчины, — разгадать тайну царицы Египта.

В этом секрет ее очарования, и Клеопатра знала об этом. Она — загадочная гора, на которую следует подняться, чтобы овладеть ее сокровенным знанием. Многие мужчины ждали этого, но так и не смогли достичь вожделенной цели.

О царице говорили, что она восхитительна, хотя сама Клеопатра понимала, что это не так. Ей было известно, что могущество и тайну часто принимают за красоту. Клеопатре же требовались хитрости египтянок, сведущих в искусстве быть привлекательными, и таланты евнуха Ираса, чтобы усилить ее природные чары. Нынешним вечером на ней не оставалось никакой косметики. Клеопатра выкупалась, служанки умастили ее тело ароматическими маслами, она облачилась в ночные одежды — и лицо, на которое она сейчас смотрела, было ее собственным, без краски и ухищрений. Клеопатра все еще выглядела молодо, хоть ей и исполнилось тридцать девять лет. Вопреки предостережениям врачей-греков, активный образ жизни, который вела Клеопатра, сохранил ей молодость, а вовсе не отнял ее. Клеопатра родила четырех детей, но тело ее по-прежнему было подтянутым и упругим, словно у четырнадцатилетней девушки. «Я похожа на женщин древней Спарты, — подумала Клеопатра, — наездниц и атлеток — сильных, воинственных, привычных к запахам войны, а не к ароматам благовоний. Таких же, как я сама. И какими были мои сестры и все женщины из нашего рода. Женщины Македонии, женщины Спарты — женщины древности, скакавшие вместе со своими мужчинами, сражавшиеся наравне с ними, правившие рядом с ними — а зачастую и повелевавшие ими самими. Непобедимые женщины».

Поэты рассказывают, что ради любви подобных женщин вспыхивали опустошительные войны. Но Троянская война началась точно так же, как и война с Октавианом, — не из-за женщины, а из-за денег. Денег Спарты. Денег Елены. Кто бы мог похитить спартанскую царицу, если бы она не желала быть похищенной? Изнеженный красавчик Парис? И кто бы мог одолеть мужчину, способного увезти спартанскую царицу против ее воли? Нет, та война велась за деньги и землю. Как и эта война с Октавианом. Как и все прочие войны.

Клеопатра всегда считала, что благо — оставаться бесстрастным по отношению к своим врагам. Этому учили ее философы, страдания ее отца и советы Цезаря. Но Клеопатре недоставало умственной дисциплинированности, чтобы заглушить ярость, которую ей внушал гнусный интриган, столько трудившийся над тем, чтобы выставить ее, Клеопатру, в виде злодейки в пьесе, разыгранной им для римского народа.

Он навешивал на нее ярлыки. Чудовище. Соблазнительница. Проститутка. Змея. Враг Рима.

Больше всего Клеопатру бесило наименование проститутки: как будто царица, происходящая от Александра Завоевателя, могла продаваться или покупаться! Октавиан прозвал ее «азиаткой», хотя и знал, что в ее жилах течет чистейшая греко-македонская кровь.

Клеопатре подумалось, что Октавиан, при всем его хитроумии, боится ее. «Он старается выставить меня врагом Рима, чтобы у него появился законный повод прийти сюда и украсть мои деньги. Так было всегда, и так будет всегда. Деньги. Мои деньги. Сокровища Птолемеев. Деньги, на которые, словно на мед, уже не первый век летят к нашим границам римские мухи. Если бы только я могла вернуть Цезаря из Аида, чтобы заставить его хорошенечко подумать, стоило ли ему назначать Октавиана своим наследником! Будь у меня тогда тот опыт, что появился сейчас, я бы ни за что этого не допустила!»

Уже почти рассвело. Ирас уснул на постели царицы и тихо похрапывал; его накрашенные ресницы едва заметно трепетали во сне. Клеопатру тоже клонило в сон, но ей нужно было дождаться доклада Сидонии, хозяйки проституток.

Конечно же, Антоний скоро должен будет выдохнуться. Он уже не молод, и у него не осталось прежней энергии. Или осталась, но только не по отношению к ней?

Солнце никак не вставало. Что-то сдавило Клеопатре грудь. Она не могла вздохнуть. «Если я не смогу дышать, я не смогу спать, — подумала Клеопатра. — В наши дни отдых — товар редкий и драгоценный».

РИМ Шестой год царствования Клеопатры

Они прибыли тихо, в соответствии с пожеланиями Цезаря, — настолько тихо, насколько это возможно в Риме, городе сплетников, для царицы с юным царевичем и свитой из сорока человек. Цезарь поселил их на тихой, спокойной вилле, на юго-восточном склоне Яникульского холма, откуда неизменно любопытная Клеопатра могла смотреть на город, не давая его обитателям лишнего повода чесать языком насчет ее царственного присутствия.

Цезарь не просто не хотел вызывать лишних сплетен по поводу своей любовницы. Он был уверен: его сограждане-римляне воспримут сына Цезаря, рожденного царицей, — сына, которому предстояло стать царем богатого и могущественного народа, — как острие угрожающего им кинжала. Цезарь надеялся, что Клеопатра довольствуется прекрасным видом на оливковые рощи, перемежаемые кипарисами, и на округлые холмы, не по сезону буйно поросшие полевыми цветами. Сейчас стояла осень, самое чудесное время года в Риме, когда солнечный свет становится так прекрасен, словно его изливают глаза нежной и благосклонной богини. Даже Клеопатре — царице цариц, властвующей в великолепной Александрии, — вряд ли нашлось бы на что пожаловаться.

В конце концов, они были вместе. Именно этого и желала Клеопатра; ведь она в каждом письме намекала, что хотела бы привезти своего сына в город его отца.

Цезарь знал, что ему придется столкнуться с проблемами. Злые языки примутся распускать слухи об истинной природе ее визита, о разнице в возрасте между ними, о планах, которые строит Цезарь, и о том, какое место он отвел в своих грандиозных замыслах чужеземной царице. Но стоило заплатить эту цену, чтобы снова увидеть ее лицо, услышать ее голос, звучащий музыкой даже тогда, когда она обсуждала серьезные вопросы. И убедиться в том, что его отцовство не вызывает ни малейших сомнений — настолько ребенок сходен лицом и телом с самим Цезарем.

Мальчик пошел скорее в отца, чем в мать; впрочем, так и должно быть с сыновьями. Клеопатра права: у Маленького Цезаря была необычно длинная для годовалого ребенка шея, и он горделиво держал царственную голову. Глаза у него оказались голубыми, как у первого Птолемея, почти того же цвета, что и у Александра; во всяком случае, так думала Клеопатра, не догадываясь о том, что глаза бабушки Цезаря по материнской линии и глаза Венеры имели тот же оттенок цвета сумеречного неба. Было также похоже, что мальчик унаследовал отцовскую форму лба и более светлую кожу. Хотя Цезарь провел на солнце столько времени, что уже не знал, какого цвета у него кожа на самом деле. Умный и горделивый вид ребенок мог унаследовать от обоих родителей.

Но какое же это волнующее ощущение — смотреть на лицо, столь похожее на его собственное, узнавать собственный характер и собственные черты в новой, едва начинающейся жизни! Когда Цезарь впервые взял мальчика на руки, вечно недовольная Хармиона уставилась на него так, словно у него недостаточно было ума и силы, чтобы удержать мальчишку, весящего двадцать фунтов. Ощущение тщетности, с которым Цезарь сражался так недавно, растаяло под проницательным взглядом его ребенка.

Цезарион был замечательным мальчиком, не похожим на прочих детей, таким красивым и серьезным, будто он уже осознавал высоту своего положения.

Клеопатра отобрала себе в спутники самых умных и самых верных. Все слуги находились под присмотром безжалостной Хармионы, устраивавшей им головомойку за малейший намек на скуку, или недостаток терпения, или даже за неграмотную речь — чтобы они не засоряли слух восприимчивого к языкам ребенка. Клеопатра была уверена, что мальчик унаследует ее способность к языкам, хотя Цезарь полагал, что подобный необычайный талант — это дар богов и по наследству не передается, в отличие от цвета глаз или волос.

Цезарь надеялся, что Клеопатра не слишком разочаруется, если мальчик, подрастая, не во всем будет отвечать ее ожиданиям. Ему приходилось видеть, как честолюбивые матери причиняли вред сыновьям. Впрочем, иногда, как случилось с Сервилией и ее сыном Брутом, а также с его собственной матерью, большие ожидания приводили к прекрасным результатам. Ну да неважно. Теперь Цезарь сам будет влиять на это крохотное существо. Он научит его воевать так, как умеет один лишь Цезарь, и научит думать — хотя для этого Клеопатра привлечет еще ученых из Мусейона.

Как и просил Цезарь, Клеопатра привезла с собой в Рим по крайней мере одного из своих ученых — Сосигена; его длинная борода коснулась земли, когда он приветствовал Цезаря.

Свита царицы была такой же необычайной, как и все, что ее окружало. Всем заправляла Хармиона, опекавшая царицу и юного царевича, как дикая кошка своих котят. Она даже на Цезаря посматривала угрожающе, словно давая ему понять, что, если он расстроит ее госпожу, она может и кастрировать его среди ночи. В доме поговаривали — с ее попустительства, — что жизнь Хармионе не дорога и что она живет только ради службы царице, для которой готова на все.

Цезарь даже задумался, встречался ли ему второй такой же властный человек, как старшая придворная дама Клеопатры, и решил, что, пожалуй, нет.

Кроме Хармионы и нескольких женщин Клеопатра захватила из Александрии своего любимого астролога, какого-то неистового философа, в задачу которого входило развлекать гостей царицы умными беседами, и жутко накрашенного евнуха, личного парикмахера царицы, — Клеопатра заявила, что без его таланта она никогда больше не появится на публике. Цезаря бросало в дрожь при одной мысли о том, что римляне могли бы сделать с подобным существом. Лучше уж никому его не показывать.

Клеопатра с гордостью представила Цезарю двух морщинистых греческих инженеров: она была уверена, что их идеи приведут Цезаря в восторг. Кроме слуг, в свиту входили писцы царицы, ее личные гонцы, ее парфюмеры, с которыми она сотрудничала, создавая благовония и косметику, личные служанки, прошедшие специальную церемонию посвящения и получившие право прикасаться к царственной особе, портнихи и толстый старик, занимавшийся лишь одним: он подыскивал для царицы заслуживающие ее внимания иноземные драгоценные камни.

Клеопатра привезла с собой собственную прачку, потому что не желала, чтобы к ее одежде прикасались римляне, использующие для выведения пятен разлагающуюся мочу. Также в свиту входили два греческих врача, поскольку, как сказала Хармиона, римская медицина греческому телу на пользу не пойдет. Ах да, еще был необычайно высокомерный грек-повар, уже успевший оскорбить всех, кто работал на кухне, своими «предложениями касательно питания царицы».

Цезарю казалось, что на вилле на Яникульском холме собралась неофициальная делегация, радостно демонстрирующая превосходство греков над неотесанными вояками-римлянами.

Помимо людей, с Клеопатрой прибыло великое множество сундуков с одеждой и личными вещами, ее и ребенка, и еще огромное количество ящиков с подарками, которые царица намеревалась преподнести «своим новым друзьям в Риме». Зная, что ей предстоит принимать у себя Цицерона, Клеопатра доставила некоторые редкие и прекрасные рукописи из Великой библиотеки, а также полный ящик книг в дар библиотеке, которую Цезарь строил в Риме.

Все, и даже жена Цезаря — в особенности жена Цезаря, — умирали от желания встретиться с Клеопатрой. Цезарь знал, что молодость и царственные манеры Клеопатры заставят Кальпурнию страдать. Но наибольшую боль ей причинит вид мальчика, во внешности которого столь недвусмысленно запечатлелись характерные черты рода Юлиев. И все же любопытство Кальпурнии одолело гордость. Несомненно, ее подзуживала Сервилия, с хитроумием стенобитного тарана добивавшаяся устройства празднества на вилле на Яникульском холме. Словом, всем не терпелось увидеть царицу Египта и составить о ней собственное мнение.

Цезарь подозревал, что некоторые мужчины желали также посмотреть, нельзя ли незаметно увести у него Клеопатру — так широко разошлись слухи о ее красоте и очаровании. К счастью, Цезарь еще не вернул обратно Антония, который, несомненно, принялся бы выказывать чрезмерный интерес к столь страстной женщине, как египетская царица. Это было бы неприлично и создавало бы проблемы.

Но лишить своих друзей и союзников возможности познакомиться с Клеопатрой означало бы впустую расходовать ее красоту, ее необычайный, живой ум и экзотические таланты. Кроме того, Цезарь хотел, чтобы Клеопатра и мальчик стали неотъемлемой частью его жизни — если не жизни всего Рима. Римляне вполне могут привыкнуть к ней. Они — всего лишь люди, а значит, они тоже влюбятся в Клеопатру и поймут мудрость Цезаря, который ввел это великолепное, изысканное существо в свой мир. Клеопатра была, грубо выражаясь, ценным приобретением — для Цезаря, для народа, которым он правил, и для государства в целом. Придется ему рискнуть и надеяться, что здравый смысл и проницательность римлян — а если не это, то хотя бы их жадность — возьмут верх над страхами.


Клеопатре уже месяц не доводилось погреться на солнышке. Солнце сияло вдали, и Клеопатра видела его, но над Яникульским холмом висели тяжелые тучи, дожидаясь момента, чтобы полить царицу дождем, в то время как весь Рим наслаждался безоблачным голубым небом. Клеопатра стояла на террасе, откуда открывался вид на Тибр и на суматошный городской муравейник, расположенный на противоположном берегу, на город, такой близкий — и такой далекий.

По сравнению с привольно раскинувшейся Александрией это было тесное, шумное и ужасное место, и Клеопатра была только рада тому, что Цезарь поселил ее здесь, где она не страдала днем и ночью от непрекращающегося шума. Вода в реке была цвета гороха, цвета мха: бледный, грязный поток, в котором что только не плавало. Настоящее малярийное болото, куда бросали римских мальчишек, чтобы научить их плавать и приучить с детства терпеливо переносить страх и грязь.

Красные шатры, в которых прошлым вечером разместились участники празднества, лежали на земле, словно умирающие птицы-кардиналы. Рабы быстро скатывали их в длинные рулоны, торопясь управиться со сборкой, пока ткань не пострадала от неизбежного послеобеденного дождя. Римляне так жестоки с теми, кто им прислуживает! Сколько плетей будет роздано из-за нескольких капель воды, попавших на дешевую шерсть? Высокие, светлокожие рабы — Клеопатра предположила, что это пленники, захваченные Цезарем в Галлии, — не пели за работой.

Они разговаривали на языке, не входившем в число тех десяти, которыми владела Клеопатра. Но за то время, пока царица прислушивалась к болтовне галлов, она начала улавливать слова, означавшие «да», «нет», «поживее» и «дай сюда». Они пересыпали свою речь именем Цезаря. Клеопатра внимательно слушала, пытаясь понять, как на их языке звучит слово «царица», чтобы знать, говорят ли они о ней.

Крохотная капля воды упала ей на нос. Неужто над Римом и вправду всегда безоблачное небо? Неужели боги позволили Гелиосу безраздельно владеть этим странным городом? Казалось, даже несмотря на яркое солнце, небо только и ждет, как бы ему прорваться и затопить Рим слезами. Клеопатра взглянула на темные, жемчужного оттенка тучи, нависшие у нее над головой. Сегодня ей уже не придется побыть под открытым небом. Ей не нравилось это ожидание дождя, не нравилась необходимость рассчитывать, сколько времени удастся провести на драгоценном свежем воздухе. Не нравилось ждать, когда мокрая завеса заставит ее убежать в дом.

А здесь она постоянно ждала. Ждала Цезаря, ждала известий из дома, ждала визита Аммония, ее глаз и ушей в этом городе. С тех самых пор, как Клеопатра встретилась с Юлием Цезарем, она все меньше времени проводила в действии и все больше — в ожидании. Царица Египта начала уже страшиться, что союз с Цезарем превратит ее в заурядную женщину, одну из тех, которые вечно ожидают решения своего господина-мужчины, дабы узнать собственную судьбу. Мысль об этом приводила ее в ярость, и, чтобы унять бешенство, Клеопатра напоминала себе, что мужчинам-союзникам Цезаря тоже приходится ожидать его решений, но при этом они лишены тех преимуществ, которыми располагает она — его товарищ, возлюбленная и мать его единственного сына.

Клеопатра обнаружила, что у Юлия Цезаря имеется множество планов, в которых ей не отводится никакого места, хотя именно она так или иначе привела к их возникновению. Пребывание в Александрии и поездка по Египту породили у Цезаря упорное стремление перестроить свою столицу, сделав ее достойной великого государства. От его строительных замыслов весь город ходил ходуном; рабочие до глубокой ночи трудились, снося старые, сбившиеся в кучу дома, полуразрушенные храмы и грязные лавчонки, дабы расчистить место для более изящных и более современных зданий. Цезарь велел одному из своих сторонников, Варрону, приняться за возведение общественной библиотеки, устроенной по образцу Великой Александрийской библиотеки.

Когда в город, и без того слишком тесно застроенный, хлынули демобилизованные легионеры, у Цезаря возникла идея создать новые колонии по всей Италии, дав земельные наделы тем ветеранам, которые имели представление о сельском хозяйстве, а тем, кто до службы в легионах принадлежали к торговому сословию, помочь обзавестись лавками. К нынешнему моменту Цезарь расселил восемь тысяч солдат и часто засиживался допоздна, размышляя, что же ему делать с остальными тридцатью пятью легионами, когда те станут не нужны.

Он распорядился, чтобы на всех общественных работах треть рабов заменили свободными людьми, и отменил для работающих государственное пособие. Это помогло диктатору вновь наладить хорошие отношения со своими консервативными коллегами. Настолько хорошие, что Цицерон принялся твердить всем вокруг: дескать, Цезарь «снова сделался практически республиканцем».

И пока Цезарь трудился, присматривая за всеми этими делами, Клеопатра, с восемнадцати лет привыкшая энергично и решительно управляться с огромным бюрократическим аппаратом Верхнего и Нижнего Египта, ждала. Ждала, пока Цезарь придет к ней и расскажет о своих успехах.

Рим и сам был городом ожидания, и в этом году ждать до конца года пришлось даже дольше, чем обычно. Цезарь, по совету Сосигена, продлил год до четырехсот сорока пяти дней, чтобы новый год начался в точном соответствии с солнечным календарем. Новый календарь был назван в честь Цезаря Юлианским; кроме того, его имя было дано седьмому месяцу. Отныне год должен был состоять из трехсот шестидесяти пяти с четвертью дней. Эта четвертушка создавала определенные неудобства, но Цезарь и Сосиген пришли к компромиссу, решив раз в четыре года вводить дополнительный день.

— Это лучшее, что вы смогли сделать? — спросила Клеопатра.

— Это намного лучше, чем когда один и тот же месяц каждый год выпадает на разные времена года, — виновато, словно оправдываясь, сказал Сосиген.

— И лучше, чем жрецы, указывающие, какой сегодня день недели, — огрызнулся Цезарь.

И потому они официально ввели новый календарь, заставив и без того уже обеспокоенных римлян терпеть еще девяносто дней года, ставшего для них одним из самых несчастливых. Но жители Рима привыкли к сезонным бедствиям: гражданским войнам, кровопролитию на улицах, проскрипционным спискам, выставленным на Форуме головам тех, кого казнили за измену, и, в завершение всего, наводнениям.

— По крайней мере, в новом году наводнение произойдет в подобающее время года, — заметил Цезарь.

Каждый год Тибр выходил из берегов и заливал улицы, вынуждая горожан переносить свои пожитки на второй этаж — если, конечно, они принадлежали к числу тех счастливчиков, которые занимали два этажа сразу. Если же нет, им приходилось бродить по щиколотку в кишащей паразитами воде и жить в сырых домах, пока половодье не спадало. Разумеется, богатые дома были построены на возвышенности, и они от разливов Тибра не страдали.

Насколько же это все было не схоже со щедрым, несущим жизнь сезонным разливом Нила — разливом, которого ждали, о котором молились, который омывал поля и нес людям пищу и процветание. «Как это символично, — подумала Клеопатра. — В Риме даже река несет смерть».

Римляне создавали прекрасные изваяния богов, олицетворяющих реки, — могучих мужчин и отдыхающих женщин, — и просто чудо, что боги спускали им это. Какой бог согласится воплощать подобную грязь? И почему Тибр настолько грязен? Может, из-за сточных вод, которые отводились из-под римских домов прямо в реку? Или это все из-за тел преступников и прочих непривлекательных личностей, которых успели пошвырять в воды Тибра за четыреста лет существования города?

Как раз об этом не далее как вчера вечером заговорил Цицерон:

— Всякого нарушителя закона следует связать, засунуть в один мешок с голодным хищником и бросить, невзирая на вопли, в Тибр, — звучно произнес он тоном, не терпящим возражений.

Цицерон явился на празднество со своей семнадцатилетней женой Публилией — он развелся с Теренцией, с которой прожил всю жизнь, и женился на этой девчонке. Публилия принесла с собою огромное приданое, помогшее ему отчасти рассчитаться с долгами. Теперь же, как объяснили Клеопатре, любимая дочь Цицерона, Туллия, скончалась, оставив его безутешным. Скорбь Цицерона раздражала Публилию, считавшую, что он уже достаточно погоревал о дочери. Цицерон же изо всех сил искал, где бы разжиться деньгами, чтобы отослать дерзкую девчонку обратно к ее семье.

— И что, так и вправду делают? — спросила Клеопатра, даже не стараясь скрыть ужаса, который вызвал у нее предложенный Цицероном способ казни.

В Александрии приговоренным к смерти либо давали быстродействующий яд, либо отрубали голову; быть может, это и не безболезненно, но хотя бы быстро.

— Конечно, — снисходительно, словно разговаривая с наивным ребенком, отозвался Цицерон. — Закон свят. Никто не может нарушить его безнаказанно. А как карают преступников в Египте?

— Мы не бросаем их в реку, дающую жизнь нашей земле, — ответила Клеопатра. — В Египте казнь — обязанность, но не удовольствие.

Что бы подумали благородные, глубоко религиозные египтяне, узнав о таком зверском обычае? Они таили обиду на своих монархов-греков, хотя именно те спасли Египет от куда худшей тирании персов и принесли стране порядок и процветание. Они противились попыткам Клеопатры наладить взаимоотношения с Римом, не понимая, что лишь благодаря такому союзу царица может спасти их от господства этих жестоких людей. Что можно сказать о духовном состоянии государства, если лучшие его умы, политики и философы, оправдывают подобные проявления жестокости? Любой египтянин был бы глубоко уязвлен, услыхав то, что говорилось здесь прошлым вечером.

Пиршество у Цезаря, устроенное для того, чтобы представить Клеопатру римскому обществу, прошло успешно. Во всяком случае, так казалось царице. Клеопатра надеялась, что ей удалось увидеть и оценить тот странный подбор личностей, что наполняют собою жизнь Цезаря, и при этом не дать им ни единой зацепки, которая позволила бы определить ее истинное отношение к ним.

Прием на Яникульском холме превратился в причудливое собрание родственников, союзников, любовников и врагов. Цезарь был настолько уверен в себе, что пригласил на это празднество даже тех, кто выступал против него с оружием в руках, и обращался с ними уважительно. На вечере присутствовало около пятидесяти гостей. Клеопатре стало интересно: найдется ли среди этих пятидесяти — не считая ее самое и тех членов ее свиты, кто не скрывал своего восхищения Цезарем, — хоть кто-нибудь, кого можно было бы безоговорочно назвать его другом? Многие из этих людей сражались против диктатора на стороне Помпея и впоследствии воспользовались прославленным милосердием Цезаря — в особенности это относилось к Бруту и Кассию. Цицерон не воевал вообще, но тем не менее поддерживал Помпея. Цезарь же не только простил своих противников, но и наделил их непомерно высокими постами. Брут был назначен проконсулом Цизальпинской Галлии. Кассий получил престижную должность в провинции, но она его не устроила, и потому Кассий теперь сидел в Риме, ища новых милостей. А Цицерону поручено возглавить строительство нового Форума Цезаря.

Должно быть, Цезарю трудно полностью отделить себя от этих людей. Они обвились, словно змеи, вокруг его политики, его жизни и его истории, и путы эти столь переплелись, что граница между другом, братом и врагом неизбежно оказывалась размытой. Брут — который, по слухам, был сыном Цезаря от Сервилии, — недавно женился на Порции, дочери Катона, заклятого врага Цезаря, который последние десять лет своей жизни только и делал, что трезвонил, словно колокол в бурю, выступая против тирании Цезаря. Кассий был женат на дочери Сервилии, Юнии Терции, единоутробной сестре Брута.

Сервилия, хотя и явилась на виллу со своим мужем, Силаном, не собиралась отказываться от роли главного доверенного лица в жизни Цезаря, чем доводила Клеопатру до бешенства. Сервилия помыкала также женой Цезаря, Кальпурнией — строгой, уродливой женщиной. Кальпурния была в очень простом наряде, без всяких украшений, в то время как Сервилия обвешалась золотом, награбленным в Галлии, и гордо сообщала всем и каждому, что это подарок Цезаря.

Теперь Клеопатру не удивляло, что Кальпурния не родила Цезарю ни одного ребенка. Должно быть, при виде ее лица и манер испуганное семя обращалось в бегство. В то же самое время Сервилия, хоть ей уже и исполнилось пятьдесят, сохраняла чувственность. Сладострастность отражалась на ее лице, примостилась в изгибах излишне пышной плоти — некогда, без сомнения, очень привлекательного тела.

Клеопатра нацепила улыбку и улыбалась непрерывно, словно луна в полнолуние. Она твердо решила держаться любезно, но это далось ей нелегко — учитывая, что Сервилия тараторила без умолку, стремясь непременно поведать гостье и жене Цезаря историю своего ожерелья.

— Оно принадлежало жене Верцингеторикса, — сообщила Сервилия, поглаживая блестящий квадрат, висящий над ложбинкой на груди. Крупные гранаты горели на нем, словно глаза демона.

«Ты выглядишь старше, когда начинаешь злорадствовать», — хотелось сказать Клеопатре. Когда Сервилия улыбалась, вокруг глаз у нее собирались морщинки, а на веки, и без того уже отяжелевшие, набегали складки.

Кальпурния ничего не говорила — лишь слабо улыбалась. Лицу ее явно недоставало симметричности. «Может, потому, что ей не хватает энергичности приподнимать оба уголка рта одновременно?» — подумала Клеопатра. Кальпурния казалась медлительной и пассивной: женщина, уставшая от слухов, одиночества и долга.

«Долг» вообще был главным словом в лексиконе римской женщины. Клеопатре объяснили, что Кальпурния была дочерью Пизона, одного из самых богатых сторонников Цезаря. Ее выдали за Цезаря ради укрепления дружбы, и потому Цезарь мог полностью израсходовать ее приданое на удовлетворение своих военных амбиций. Пока Цезарь носился по миру, Кальпурния сидела в их небольшом городском доме в Риме, читала, пряла, как подобает добропорядочной римской матроне, и ожидала его возвращения. Когда же он вернулся, то стал проводить с женой так мало времени, как будто и не возвращался вовсе. Во всяком случае, так гласили сплетни, собранные Аммонием, а он собирал их, не вылезая из постелей богатых римлянок.

Клеопатре даже стало жаль Кальпурнию: подумать только, до чего она одинока! Нет даже детей, которые послужили бы ей утешением. Но Аммоний заверил царицу, что главная любовь в жизни римской женщины — это долг перед семьей. И если Кальпурния выполняет волю отца, оставаясь терпеливой и безропотной супругой великого Юлия Цезаря, значит, она довольна.

— Тебе легко об этом рассуждать, Аммоний. Твой дом — весь мир. У тебя есть свобода, деньги и любовь, и ты ни перед кем не отчитываешься, кроме как перед царицей Египта, — заметила Клеопатра здоровяку, состоящему у нее на службе.

Почему мужчины считают, что женщины настолько не похожи на них?

Сервилия все продолжала рассказывать про свое ожерелье.

— Эти галлы, может, и дикари, но они явно понимают толк в работе с золотом. Я никогда еще не видела такой чудесной ковки.

Она провела пальцем по золотой пластине и метнула взгляд на царицу. Та в ответ тоже смерила ее взглядом.

— Кальпурния не снисходит до того, чтобы носить золото, — рассуждала Сервилия. — Но смею заметить, царица Египта явно способна оценить хорошее украшение. Обязательно заставь Цезаря показать тебе свою коллекцию, собранную среди племен Бельгийской Галлии. Там есть потрясающие серьги. Непременно попроси Цезаря, пусть подарит их тебе. Они будут великолепно смотреться в изящных ушках царицы Египта.

— Не думаю, что галльские украшения могут сравниться с сокровищами египетских фараонов древности, хранящимися в царской сокровищнице, — небрежно сказала Клеопатра.

Эта курица что, и вправду не понимает, с кем разговаривает? Вряд ли Сервилия довольствуется только женскими интригами. Ее влияние не имело границ. То она беседует с какой-то пожилой женщиной о великолепных оливках, продающихся на Велабре — районе маленьких рынков и доходных домов, и вдруг уже вмешивается в разговор Цезаря и Брута.

Брут как раз просил Цезаря за Кассия — тот в это время полулежал на ложе в другом конце комнаты, и на лице его застыло недовольное выражение.

— Не понимаю, почему ты говоришь об этом, не упоминая главных доводов, — изрекла Сервилия, всунув голову между двумя мужчинами и подмигнув Кассию. — Он теперь женат на моей Терции, Юлий, а значит, он — родня. Дорогой, ну где же твое прославленное великодушие? Он ведь извинился. Что ему еще сделать, чтобы доказать, что он на твоей стороне?

«Например, убрать с лица это заносчивое выражение и вести себя вежливо», — подумала Клеопатра, но промолчала. Ее поразила наглость Сервилии.

За десять лет, прошедших со времени предыдущего визита Клеопатры в Рим, ее мнение о римских женщинах не изменилось. Либо они были беззаветно преданы своему долгу и не знали иной жизни, кроме узкого домашнего круга, в котором растили детей и поддерживали мужей в перипетиях их общественной деятельности. Либо же они стремились господствовать и безудержно рвались к власти. Клеопатра задумалась над тем, какой сделалась бы она, если бы ей выпало родиться обычной римлянкой, и решила, что, пожалуй, знает ответ.

— Ты так любезен с Марком Лепидом, — прошептала Сервилия Цезарю. — Я понимаю, дорогой, это потому, что он так богат. Я тебя не виню. Он тоже приходится мне свойственником. Но ты же ранишь чувства Кассия и снова отталкиваешь его от себя.

Она повернулась к Бруту.

— Ведь правда же, дорогой?

Брут качнул головой в знак согласия с матерью.

— Я уже высказал все, что мог, в его поддержку, мама, но Цезарь есть Цезарь. Им нельзя командовать.

— Тебе, может, и нельзя, дорогой, — отозвалась Сервилия, недвусмысленно взглянув на Клеопатру. — Но у женщин есть свои способы.


— Я пою для нашей царственной гостьи, чей великий предок основал великолепный город после сна, навеянного слепым поэтом, которого он так любил.

Певец Гермоген поклонился царице; упругие кудри упали ему на лицо. Гермоген встряхнул головой, эффектным жестом отбросил волосы назад и запел. Клеопатра расслабилась, слушая изумительные переливы тенора — Гермоген исполнял печальный плач Гекубы, пробудившейся после падения Трои. Клеопатре подумалось: «Поняли хоть эти невежественные римлянки, что певец упомянул Александра Великого, вдохновленного строками Гомера, в которых описывалось пасторальное рыбацкое поселение на берегу моря?» Там, где некогда Александр разбил свой военный лагерь, ныне выросла прекрасная Александрия.

Сладкозвучному голосу певца вторил нежный перезвон лиры, инструмента матери Клеопатры. Мать умерла, когда Клеопатра была совсем маленькой, так что теперь она могла вызвать звук ее лиры лишь в воображении. Хвала богам за то, что чудная греческая музыка помешала этим римлянам извергать потоки ядовитой болтовни. Отрава их речей соперничала за столом с угощениями и вином. Они что, не знают, что Клеопатра владеет их языком не хуже их самих? Что она понимает каждую завуалированную гадость, высказанную в ее с Цезарем адрес?

Песня стала чудной передышкой, хотя во время исполнения римляне продолжали шумно чавкать, не обращая внимания ни на мастерство певца, ни на нюансы исполнения. Но царица улыбнулась Гермогену и передала ему через одного из своих слуг, что приглашает его к себе и обещает египетское гостеприимство.

Ирас слишком плотно закрепил Клеопатре волосы, и царице отчаянно хотелось распустить прическу, чтобы избавиться от головной боли. Но, увы, избавления ждать не приходилось до самого конца вечера, до тех пор, пока гости не упьются вдрызг и слуги не развезут их по домам. Блистательно исполнив две песни, Гермоген удалился, повинуясь взмаху длинной руки Цицерона, которая показалась Клеопатре старой ящерицей с выступающей головой, образованной пятью указующими пальцами. Цицерон порылся в глубоких складках туники и извлек оттуда какой-то свиток. Он явно вознамерился прочитать гостям собственное произведение. Клеопатра достаточно настрадалась от этого надоедливого римского обычая, еще когда ей было двенадцать, но тогда ей дозволялось лениво дремать, привалившись к огромному отцовскому животу. Теперь же, в качестве царицы и почетной гостьи, она лишена была этой привилегии.

У Цицерона было длинное, заостренное лицо и вполне соответствующий ему нос. В свои шестьдесят он отличался худобой и, подобно многим интеллектуалам, не выказывал ни малейших признаков физической силы — во всяком случае, до тех пор, пока не принимался говорить.

— Друзья мои, — начал Цицерон, — царица, великий Цезарь, почетные гости! Я хотел бы прочесть вам отрывок философского диалога, который начал писать на моей любимой вилле в Тускане. Лишь философия смягчала горе, которое причинила мне смерть моей возлюбленной дочери.

Взгляды присутствующих тут же обратились к Публилии; та, воспользовавшись отсутствием Цицерона, привольно разлеглась на ложе и наматывала локон на палец. Если она и почувствовала общее пренебрежение, то никак этого не показала.

Цицерон тем временем продолжал:

— Я также поставил перед собою задачу повысить значение философии, этой великой дисциплины, в повседневной жизни и доказать, что мудрый человек счастлив всегда. Я посвящаю мое произведение моему дорогому другу, Марку Бруту, родственной душе, стремящейся к добродетели.

Цицерон развернул свиток и, отодвинув его так далеко, насколько позволяли длинные руки, принялся вещать:

— Может ли неизвестность или непопулярность помешать мудрому человеку быть счастливым? Нет, говорю я. Нам следует спросить себя: не являются ли слава и народная любовь, к которым мы так стремимся, скорее бременем, нежели удовольствием? Необходимо понять, что популярность не стоит ни нашей жажды, ни нашей зависти. Подлинное достоинство заключается в осознании того, что истинная слава — в том, чтобы вовсе не иметь славы! Если музыкант не искажает свою музыку в угоду чужому вкусу, то зачем же мудрецу стремиться угодить толпе? Несомненно, верхом глупости будет придавать значение мнению масс, состоящих из необразованных работников. Истинная мудрость заключается в том, чтобы презреть все наши пошлые амбиции, все глупые почести, которыми нас награждает толпа. Беда в том, что мы оказываемся неспособны это сделать до тех самых пор, пока не становится слишком поздно. И вот уже у нас появляются веские причины пожалеть о том, что прежде мы не смотрели на все это свысока. Лишь тот избегает беды, кто отказывается иметь что-либо общее с быдлом.

Клеопатра во время чтения наблюдала за Цезарем. До каких пределов должен дойти Цицерон, чтобы Цезарь оборвал его? Почему Цезарь терпит — и лишь улыбается — подобную критику своей популистской политики? И вообще зачем он терпит, чтобы его критиковали у него же в доме? Во время триумфа Цезарь раздал тремстам двадцати тысячам римских граждан по сотне денариев, десяти пекам зерна и шести пинтамоливкового масла каждому — необычайное проявление щедрости, усилившее любовь народа к нему. Аммоний рассказывал, с какой благодарностью смотрели римляне на Цезаря, когда он сказал, что желает поделиться славой и богатством с простыми гражданами. Как смеет этот человек критиковать действия Цезаря?

Клеопатра внимательно оглядела лица гостей. Людей, которые безмятежно улыбались, когда вкушали его угощение, пили его вино и принимали подарки от его любовницы и союзницы. Брут внимательно слушал Цицерона, как будто никогда и ни от кого прежде не слыхал столь мудрых откровений. Сервилия сражалась с яйцом всмятку. Кассий, если Клеопатра не ошиблась, пожирал взглядом хорошенькую жену Брута, Порцию. Прочие по-прежнему были заняты едой. Никто не возразил Цицерону ни единым словом, даже сам хозяин дома. Он лишь иронически улыбнулся Цицерону, как если бы оратор вздумал декламировать свой диалог перед обитателями скотного двора.

Цицерон же перескочил к другой теме — рассуждениям о тяготах изгнания, очередная скрытая критика в адрес Цезаря, которого Цицерон обвинял в том, что после войны в Греции он, великий оратор, вынужден был одиннадцать месяцев просидеть в Брундизии.

— Кроме того, вряд ли можно доверять мнению общества, отсылающего прочь хороших и мудрых людей, — произнес Цицерон.

Клеопатре пришлось подсунуть под себя ладони, чтобы сдержаться. У нее внутри все переворачивалось — и от выпадов Цицерона, и от сентиментального благодушия Цезаря. Неужели никто ничего не понимает? Или все все понимают, но им доставляет удовольствие слушать оскорбления в адрес человека, выказавшего себя лучшим из них? Клеопатра подозревала, что верно второе. Итак, они решили испытать милосердие и великодушие Цезаря в узком кругу. Будь ее воля, она сейчас кликнула бы стражников Цезаря, ужинавших у самого входа, и перебила бы всех гостей до единого.

— Следующая часть диалога — это дискуссия о том, как даже слепому стать счастливым, — изрек Цицерон, разворачивая еще один свиток.

Клеопатра подумала, что сейчас самый подходящий момент связать Цицерона, заткнуть ему рот и вырвать ему глаза. Возможно, римляне любят представления, но они не в силах соперничать с театральностью, изначально присущей грекам. Клеопатра была разгневана — и вместе с тем глубоко встревожена. Цезарь без малейших колебаний шагал по континенту, завоевывая страны и народы. Но он и пальцем не пошевелил, чтобы приструнить этих наглых римлян у себя в доме. Непременно нужно будет потом расспросить его, что им движет.

Клеопатра надеялась, что Цезарь отошлет Кальпурнию обратно в город, а сам останется ночевать на вилле. Она даже собиралась настаивать на этом. К счастью, никто из гостей не должен был заночевать здесь, поскольку вилла была целиком занята свитой Клеопатры.

Клеопатре трудно было дышать. Ее терзало удушье, как будто тяжелые красные складки шатра были беременны какой-то огненной водой, которая должна была вскоре рухнуть ей на голову. Если достаточно долго просидеть с римлянами в одном помещении, запах изготовленного из мочи отбеливающего средства, исходящего от всех их одежд, неизбежно давал о себе знать. Хотя сами римляне, похоже, оставались нечувствительны к этому и хоть они и забивали этот запах дорогостоящими маслами и благовониями, чувствительное обоняние Клеопатры с легкостью улавливало его.

Она знала, что ей еще придется поплатиться за то, что она вышла посреди выступления Цицерона. Но Клеопатра просто не могла больше терпеть. Царица указала пальцем на Хармиону, и та мгновенно встала.

— Мне нужно подышать, — проговорила Клеопатра, ни к кому конкретно не обращаясь.

Сумерки окрасились призрачным свечением. На темно-синем вечернем небе пылали подсвеченные солнцем облака. Клеопатре показалось, будто что-то рождается в вышине. Какая-то новая звезда в далеком небе просачивается сквозь туман и являет себя вселенной.

— Тебе нехорошо?

Хармиона потрогала лоб Клеопатры, проверить, нет ли у нее жара, — в точности как в ту пору, когда царица еще была маленькой девочкой.

— Пожалуйста, Хармиона, распусти мне волосы. Мне словно обручем сдавило голову.

— Я этого болтливого евнуха выпорю, — заявила Хармиона, вынимая шпильки, удерживавшие густые темные волосы Клеопатры, что были уложены на затылке в тугой узел.

В Риме Клеопатра предпочитала носить простые прически, хотя те местные женщины, что были побогаче, похоже, не меньше египетских проституток любили делать из своих волос что-нибудь эдакое. Клеопатра подумала, что их, наверное, разочаровала ее сдержанная элегантность; они, небось, ожидали, что она будет каждый день напяливать на себя церемониальные наряды.

Царица закрыла глаза и позволила себе расслабленно прислониться к животу Хармионы, пока та растирала ей виски.

— Прости!

Порция покинула пиршество и теперь со смущенным видом стояла перед царицей.

— Я не заметила, что твоя придворная дама вышла вместе с тобой, — сказала она. — У тебя был такой вид, будто тебе нездоровится, вот я и решила, что тебе может понадобиться помощь.

Молодая женщина приходилась ровесницей Клеопатре; у нее были светло-карие глаза, оливковая кожа, темные, красиво изогнутые, словно крылья ястреба, брови. Клеопатра попыталась найти в ней сходство с ее отцом, Катоном, но, когда они встречались — двенадцать лет назад, — Катон уже был старым и усталым. Порция же была красива; серьезный, нахмуренный лоб лишал ее лицо всякой застенчивости. Клеопатра слыхала, будто Порция увлекалась науками, как и ее супруг, Брут.

— Ты очень добра, — отозвалась Клеопатра. — Пожалуйста, посиди со мной немного. Я рада, что нам представился случай поговорить наедине. Я хотела сказать, что искренне скорблю о смерти твоего отца. Когда моего царственного родителя одолевали многочисленные горести, сенатор с небывалым великодушием предложил ему помощь. Моего отца порадовало столь теплое отношение со стороны такого уважаемого римлянина.

— Это очень любезно с твоей стороны — помнить о нем. Веришь ли, о тебе тоже говорили в доме Катона.

— Как так?

Клеопатра попыталась представить себе, что сказал бы Катон о ее любовной связи с Цезарем.

— Когда отец вернулся после своего назначения на Кипр, он рассказал всем своим детям о маленькой египетской царевне, которая, невзирая на юный возраст, говорит на многих языках и действует словно дипломат. Он постоянно ставил тебя в пример, когда бранил нас за несделанные уроки!

— И как, вы стали учиться лучше?

— Нет, царица, скорее, мы все склонны были сдаться перед лицом твоих многочисленных достоинств. Мой отец был необыкновенно добродетельным человеком и таким же необычайным идеалистом. Боюсь, я никогда не смогла бы по-настоящему порадовать его.

— Но ведь твой брак, несомненно, его обрадовал!

Порция не ответила. Она уставилась себе под ноги, потом Клеопатре под ноги и лишь после этого взглянула царице в глаза.

— Я знаю, что мой отец послужил причиной смерти твоего дяди, царя Кипра.

— Царь прервал свою жизнь по собственному желанию, — отозвалась Клеопатра. — Нет нужды извиняться.

— Но присутствие моего отца подтолкнуло его к этому. Во всяком случае, так мне сказали. Несомненно, это причинило большое горе его брату, твоему отцу.

— Да, его смерть послужила толчком к мятежу в Александрии. Наши подданные пришли в ярость из-за того, что мой отец не смог помочь своему брату. Но что он мог сделать? И все же, напоминаю тебе, твой отец сенатор предложил нам помощь. Мы не держим на него зла.

Клеопатра вспомнила, при каких унизительных обстоятельствах произошла встреча ее отца с Катоном. Старик римлянин, хотя и был человеком честным и вроде бы действительно хотел помочь, не только вынудил египетского царя явиться к нему в личные покои — что уже само по себе было достаточно унизительно, — но еще и принял его, сидя на горшке, поскольку страдал от дизентерии. Слуги царя готовы были убить сенатора на месте. Подумать только, от каких неприятностей они избавили бы Цезаря, если бы и вправду прикончили Катона! Но эта женщина, столь искренне извиняющаяся за пресловутую твердолобость своего отца, действительно ни в чем не виновата.

— Ты очень добра и любезна. Да благословят тебя боги за твое великодушие, — проговорила Порция. — Это большое облегчение для меня — узнать, что ни ты, ни покойный царь Египта не испытывали враждебности к моему отцу.

— Но ведь это естественно, — возразила Клеопатра. — Некоторые обвиняют хозяина этого дома — моего друга, союзника и покровителя — в смерти твоего отца. А ты, похоже, тоже не держишь против него зла.

— Дорогая царица, если бы Цезарь не был столь благороден и милосерд, я сейчас была бы вдовой, а мои дети — сиротами. Мой отец был не таков, чтобы пресмыкаться перед чем бы то ни было, будь то человек или государственный строй. Он знал, что, совершив самоубийство, лишит Цезаря удовольствия проявить великодушие. Он прервал свою жизнь по собственным соображениям и в соответствии с собственными замыслами. Я почитала его при жизни и буду чтить его память теперь, когда он мертв. Но что я могу сказать против Цезаря? Несмотря на все их философские разногласия, Цезарь относится к моему мужу отечески.

— А твой муж? Он искренне примирился со своим духовным отцом?

(«И если это вправду так, то почему же Брут так близок с Цицероном? И почему он с улыбкой слушает, как Цицерон оскорбляет Цезаря, вместо того чтобы взяться за меч, как это сделал бы истинный сын?»)

— Он никогда не утратит своей мальчишеской привязанности к Цезарю. Я советую ему сосредоточиться на их общих интересах, а не на том, что их разделяет.

— Ты и сама мыслишь, как философ, — сказала Клеопатра. — Лучше бы сегодня вечером вместо нынешнего оратора выступила ты.

— Это слишком щедрый комплимент. Я просто научилась понимать истинную цену политиков и войны, — отозвалась Порция. — Такова доля женщин — страдать от козней и разрушений, производимых мужчинами.

«Да, — подумала Клеопатра. — Для женщины, не рожденной царицей и не имеющей собственной власти, это и вправду становится Судьбой».


Через маленькое квадратное окошко своей комнаты Клеопатра смотрела, как Цезарь сдержанно поцеловал Кальпурнию, прежде чем позволить слуге усадить ее в легкую открытую двуколку. Цезарь и Кальпурния обращались друг с другом официально, скорее как племянник и матрона, чем как муж и жена. Клеопатра предполагала, что они провели вместе слишком мало времени и остались друг для друга почти незнакомцами. Вежливыми, но отстраненными деловыми партнерами.

Клеопатре не доставляло радости думать о препятствиях, мешающих ей построить свое счастье с Цезарем. Его жена. Ее брат-муж, трусливый тринадцатилетний мальчишка, сидящий под надзором в Александрии. Римские законы. Да, это все мешает. Но любые препятствия можно устранить.

Последний экипаж выехал со двора; верховые держали факелы, освещая путь, и яркий свет образовал в непроглядной ночи светящийся туннель. На краткий миг Клеопатра испытала облегчение, но затем она вспомнила, что ее вечер еще не окончился. Она встретила Цезаря в коридоре, держа в руках небольшую свечу.

— Пойдем взглянем на нашего Маленького Цезаря, — сказала Клеопатра.

Она поняла, что не в состоянии спокойно отдыхать по ночам, если предварительно не убедится, что с ее сыном все в порядке. Особенно здесь, в этом доме, где только что пировало столько врагов Цезаря. Хотя никто из них не упомянул о ребенке — должно быть, из уважения к Кальпурнии, — все знали, что Клеопатра привезла отпрыска в Рим и что, с согласия самого Цезаря, мальчик носит имя своего отца. Конечно же, они не думали, что Клеопатра назвала ребенка Цезарем из простого уважения к политическому союзнику. Но Клеопатра с Цезарем решили, что они не будут делать никаких официальных объявлений касательно их сына, во всяком случае до тех пор, пока Цезарь не обеспечит условия для быстрого и безупречного развода.

— А как насчет супружеской измены? — как-то раз поинтересовалась Клеопатра. — Кажется, это очень популярный довод при римских разводах.

— Однажды я уже использовал этот довод, — отозвался Цезарь. Он имел в виду свою вторую жену, которую поймали на горячем с его другом Клодием. — Кроме того, никто не поверит в измену Кальпурнии.

Один из доверенных солдат Цезаря стоял у дверей детской комнаты; левая половина лица легионера была изуродована шрамом. На стене отчетливо вырисовывалась тень меча, висевшего у солдата на боку. Он подождал, пока Цезарь обратится к нему, а затем правая сторона его лица осветилась улыбкой.

— Я разрешил царевичу подержать мой меч, диктатор. Я подготовлю его, чтобы он мог заниматься с вами.

— Позаботься, чтобы мой сын вскорости стал таким же искусным стрелком, как галлы, Требоний.

Требоний сделал шаг в сторону, позволяя им пройти. Клеопатра спросила у Цезаря:

— Может, солдату позволят хотя бы сидеть во время ночного дежурства?

— Они привыкли проходить по тридцать миль в день, моя дорогая, — шепотом сообщил Цезарь. — Всего лишь простоять ночь — это для них роскошь.

Две служанки-египтянки спали на толстых тюфяках в комнате мальчика и дружно посапывали. Они не проснулись; видимо, ребенок их утомил. Царевич лежал в маленькой кроватке с высокими бортиками. Клеопатра не любила эту кроватку — она напоминала ей саркофаг. Малыш тихо дышал во сне. Лунный свет играл на блестящей детской коже.

— Ты только взгляни, какой он серьезный, — сказал Цезарь.

Это было правдой; при взгляде на мальчика казалось, будто он ведет философскую беседу с самим собой или с каким-то незримым собеседником, привидевшимся ему в сновидении. Изящные тонкие брови сведены к переносице, и видно было, как глазные яблоки перекатываются под веками.

— Он сочиняет опровержение Цицерона, — прошептала Клеопатра.

Цезарь не ответил; он лишь осторожно провел пальцем по нахмуренному лобику сына, разглаживая складку.

— Ну, будет, будет, мой царевич. Тебе не о чем беспокоиться. Твой отец позаботится о тебе.

— Его отец сперва должен позаботиться о себе самом! — прошипела Клеопатра. Она поцеловала ребенка в мягкую, влажную щеку, вдохнула его запах и двинулась к выходу из комнаты, жестом позвав Цезаря за собой.

Клеопатра провела его в спальню, отослав своих служанок. Она услышала, как Цезарь произнес: «Доброй ночи», задержавшись в дверях, чтобы отдать плащ слуге, а затем вошел в спальню следом за Клеопатрой. Звякнули мечи телохранителей: солдаты заняли свой пост. Цезарь говорил, что вся эта стража — для нее. Сам Цезарь не желал обзаводиться охраной, невзирая на мольбы Клеопатры и своих сторонников. «Любовь римского народа — вот моя стража», — говорил он.

— Ты напряжена, Клеопатра. Может, примешь ванну?

— Я не напряжена, Цезарь. Я обеспокоена.

— Ты чем-то недовольна?

— Я недовольна тем, что сижу сложа руки, в то время как враги моего партнера и союзника нападают на него в его же собственном доме, а он в ответ лишь продолжает кормить и поить их.

— Ты имеешь в виду то, что читал Цицерон? — Цезарь небрежным взмахом отмел все тревоги Клеопатры. — Он хотел упрекнуть меня за то, что я пользуюсь популярностью людей, которых он сам считает отвратительными. Он — усталый и пресыщенный старик, дорогая. Из числа тех, кого уважают и на кого не обращают внимания.

— Ты часто говорил о его влиятельности. Он что, внезапно лишился ее? — поинтересовалась Клеопатра.

Она извлекла последнюю шпильку из волос, которые Хармиона уложила более свободно, и те водопадом пролились ей на плечи. Клеопатра с удовольствием прекратила бы этот разговор и занялась бы расчесыванием волос, чтобы избавить голову от напряжения, но вместо этого она продолжила:

— А как насчет Брута? Он близок с Цицероном. Он выступал против тебя вместе с этим Кассием. На редкость ворчливый и заносчивый тип. Почему ты привечаешь своих врагов, Цезарь? Почему ты подпускаешь их так близко?

— Брут — человек мыслящий, и его враждебность, равно как и враждебность Цицерона, порождена преданностью государственному строю, их возлюбленной умирающей Республике, а не плохим отношением ко мне лично. Кассия же я терплю потому, что меня упросили это сделать Брут и Сервилия, а они хоть и не являются мне родней в прямом смысле слова, но все же много лет были мне близки.

Клеопатра сняла изумрудную пряжку, удерживавшую складки ее хитона, распахнула полы и позволила ткани соскользнуть к ногам, оставив ее раздетой.

— Брут — твой сын?

— Нет-нет, он копия своего отца и деда и всех прочих Брутов, что с незапамятных времен были добродетельными и законопослушными республиканцами. Разве ты не видишь, он ни капли на меня не похож, в то время как наш сын унаследовал все мои черты?

— Пожалуйста, дорогой, сейчас не время сердиться. Я — не враг тебе. Я люблю тебя. Но я уверена, что на сегодняшнем пиршестве я была одинока в своей любви к тебе.

— Думаешь, моя жена меня не любит?

Клеопатра не поняла, то ли Цезарь поддразнивает ее, упоминая о своей жене, то ли ему действительно интересно, что она ответит.

— Твоя жена — женщина загадочная. Я не возьмусь утверждать, будто понимаю ее чувства. Но в том, что касается прочих, я уверена. Да, они не любят тебя. Почему ты, покарав смертью моих врагов, со своими обращаешься так, словно это твои домашние любимцы или заблудшие дети?

— Потому что ты молода и уязвима и нуждаешься в защите. Я же стар. Я прожил достаточно долго. Я ни в чем не нуждаюсь. У меня уже есть все.

«У тебя еще нет того, что мы задумали вместе!» — хотелось крикнуть Клеопатре, но кричать на Юлия Цезаря представлялось неуместным. Он что, пытается таким образом дать ей понять, что эти замыслы были лишь ее мечтами, а не их общими? Что она — просто еще один человек, которого он расположил в свою пользу?

— А Сервилия? Ее ты тоже причисляешь к предателям? — спросил он.

— Она — мать Брута, — ответила Клеопатра. — Для матери сын важнее любовника.

Клеопатра понимала, что Цезарь скоро применит эту формулировку к ней самой, но не собиралась брать свои слова обратно.

— Это универсальное правило? Должен ли я ожидать такого и от тебя?

— Ожидал бы ты этого от своей матери?

— Да, — сказал Цезарь. — Конечно.

— Тогда я не стану просить прощения за то, что является обычным женским инстинктом. Не будь мы такими, мужчины могли бы и не выжить.

— Но тогда почему же ты так ворчишь, дорогая? — спросил Цезарь. — Тебя замучил Цицерон? Ну да, он бывает отвратителен. Я это понимаю. У него неважное здоровье, и это побуждает его критиковать людей.

— Со мною он как раз любезен. Ему хочется заполучить те редкие манускрипты, которые я привезла из Библиотеки. Но кроме того, он болтает о нас у нас за спиной. Аммоний слыхал об этом из многих источников.

— Ну что поделаешь, таков уж Цицерон. Он очень критически настроен по отношению ко всем женщинам, кроме своей дочери, Туллии, которая за всю жизнь не произнесла ни единого слова, которое вызвало бы у него раздражение. Он считает, что в этом и заключается величие женщины. Он просто не способен благосклонно относиться к женщине с твоим положением в обществе и твоим характером.

— Вряд ли ему часто приходилось общаться с царицами, — возразила Клеопатра.

— И я полагаю, что он намеревается и дальше продолжать в том же духе.

— Я презираю его. Он во всеуслышание твердит о том, что нужно вести чистую, простую жизнь, отречься от богатства, отказаться от всех общественных почестей, а сам при этом владеет домами по всей Италии и наживает состояние, распоряжаясь постройкой твоего нового Форума.

— Что, вправду?

— Ты же знаешь, что да.

— А ты откуда знаешь? Неужели сам Цицерон сообщил тебе об этом?

— Я же говорила тебе, Цезарь, что плачу немалые деньги, чтобы видеть и слышать все, что происходит в городе, хоть ты и не позволяешь мне пройтись по его улицам.

— Я защищаю тебя и мальчика — и от физической опасности, и от слухов, которые могут сделаться еще зловреднее. И я вынужден настаивать, чтобы ты прекратила так беспокоиться из-за Цицерона.

— А как насчет всех остальных? Ты не боишься, что однажды они снова поднимутся против тебя? Единственное, чего им не хватает, — это вожака.

— Клеопатра, ну что они могут мне сделать? Я выжил в трех сотнях битв. Ты знаешь об этом? Можешь ли ты себе представить, что это такое — три сотни битв? Чего же мне еще страшиться?

«Например, потерять меня», — подумала Клеопатра. А вслух спросила:

— А смерти?

— Я уже добрую сотню раз говорил при тебе, что куда лучше просто умереть, чем впустую тратить время, боясь смерти. Ты думаешь, я говорю это просто для красного словца?

Клеопатра почувствовала, что Цезарь начинает терять терпение.

— Неужели ты не можешь выказать чуть-чуть беспокойства? Если не за себя самого, то хотя бы за меня и за твоего сына? Что с нами станется, если тебя не будет в живых? Кто нас защитит?

— Именно поэтому мы должны сосредоточиться на нашем будущем, дорогая, на наших планах. А не на маловажной неверности и неизбежной смерти. Разумеется, ты совершенно права, полагая, что те из наших сегодняшних гостей, кто выступал на стороне Помпея, нисколько не огорчились бы, увидев мое падение. Но они еще передумают. Видишь ли, им просто придется изменить свое мнение. Я намерен не оставить им ни единого шанса.

— Понятно. — Клеопатра попыталась найти утешение в уверенности Цезаря. — Рада слышать это от тебя. Потому что это единственный способ для Рима когда-либо обрести мир, а для нас с тобой — увидеть наши замыслы воплощенными. Используем те самые методы, при помощи которых Александр объединил греков. Кстати, он делал это, отнюдь не приглашая их к себе на ужин.

— Клеопатра, я не нуждаюсь в том, чтобы ты давала мне уроки истории. Сенаторы с их перебранками и враждебностью в тысячу раз хуже воинственных племен Галлии, и, если понадобится, я обойдусь с ними точно так же.

— Они что, не хотят мира?

Цезарь снял тунику и теперь лежал, запрокинув голову; глаза его были закрыты, а черты лица смягчились. Клеопатра усомнилась: будут ли они сегодня заниматься любовью?

— Клеопатра, может, ты наконец перестанешь убирать этот бесконечный белый лен и уляжешься?

— Мне одеваться для сна?

Цезарь открыл заблестевшие глаза и взглянул на Клеопатру с откровенным желанием. Возможно, он все-таки лукавил, утверждая, что ни в чем не нуждается.

— Я сказал, что достаточно долго прожил. Я ведь не сказал, что я умер.


Клеопатра устала от горькой смеси очарованности, подозрительности и отвращения, сквозивших в отношении римлян к ней. Они, конечно же, ее не одобряли. Их негибкие законы — те самые устаревшие, отжившие свое законы, которые Цезарь поклялся изменить, — практически не давали им такой возможности. Таким образом, для них ее союз с Цезарем был совершенно незаконным. Римский гражданин не может взять себе жену-иностранку, не может признать рожденного от него отпрыска-иностранца и не может оставить такому ребенку никакого наследства.

Но если ты — Юлий Цезарь, найдутся способы обойти все эти запреты, и римляне об этом знали. За время своей политической карьеры Цезарь сумел ввести в действие массу новых законов, либо склоняя противников на свою сторону уговорами, либо, когда это не удавалось, используя давление. Римляне не сомневались: диктатор имеет неплохие шансы сделать свой союз с Клеопатрой таким же законным, как и три своих брака с римлянками. Они страшились этого дня, но предчувствовали его приближение и потому вынуждены были обращаться с Клеопатрой уважительно — во всяком случае, внешне.

И все же, насколько могла видеть Клеопатра, их любезность была чисто поверхностной. Даже те, кто безоговорочно поддерживал Цезаря и восхищался им, как казалось Клеопатре, изменяли своим убеждениям, когда речь заходила о египетской возлюбленной диктатора. Она улавливала в их голосах легкую иронию, когда они называли ее «царица», а его — «великий Цезарь». Казалось, лишь два секретаря Цезаря, Оппий и Бальб, исполнявшие его повеления, были преданы ему до конца. Но они не являлись сильными людьми, такими, как тот же Антоний, которого Цезарь лишил своего благоволения. Клеопатра чувствовала, что ими обоими, ею и Цезарем, восхищаются, их страшатся — но не любят.

Клеопатра так устала от притворства! Ей казалось, будто на протяжении дня лишь одеяние удерживает ее в целости, а ночью, когда она раздевается, плоть ее словно развеивается по ветру, как будто она только что сбежала, телом и духом, из мрачной темницы.

Когда же она наконец увидела круглое, словно у медведя, лицо Аммония, лицо, памятное ей с самого детства, лицо верного человека, который любил ее отца и служил ему, который любил ее и служил ей, Клеопатра кинулась к нему в объятия и осыпала его поцелуями, поразив свиту в самое сердце. О, как это было прекрасно — снова почувствовать себя ребенком, ребенком, у которого есть отец, способный защитить тебя от всего на свете! Аммоний, конечно, не обладал таким могуществом, но, когда Клеопатра обхватила руками его могучий торс, в ней снова, впервые за долгие-долгие годы, воскресло это чувство.

— Аммоний, ты так долго прожил в Риме, что уже и одеваться начал, как римлянин!

Аммоний был облачен в белый плащ из тонкой шерсти, отороченный ярко-красной каймой. Ткань пронизывали золотые нити, добавляя сияния его улыбке. Это было подобие тоги — одеяния, которое имели право носить только римские граждане.

— А почему бы и нет? По-моему, тога в самый раз подходит для этой скверной, непредсказуемой погоды! — Он накинул полы одеяния на голову, демонстрируя, как с их помощью можно укрыться от дождя. — Кроме того, в Риме никогда не знаешь, когда тебе на голову вывернут горшок с дерьмом или политическую грязь.

Клеопатра снова обняла Аммония, прижавшись щекой к его мягкой, уже совершенно седой бороде. Побелели и его густые волосы, зачесанные назад и лежащие волнами. Но кожа у Аммония по-прежнему оставалась чистой и гладкой, и, несмотря на его значительный вес, годы не подорвали его сил. В темно-карих глазах светился все тот же свет. Аммоний являл собою живое доказательство того, что можно сохранить прекрасное здоровье, от души наслаждаясь жизнью. Он любил сверх меры еду, вино, женщин, деньги — словом, все то, что, по утверждению хилого Цицерона, требовалось отвергнуть, чтобы стать мудрым и счастливым. Но кто из них двоих, спрашивается, на самом деле был мудр и счастлив? Костлявый оратор, страдающий от бессонницы, порицающий всех, кроме стоика Брута, или этот сияющий человек-гора, который сейчас сжимает Клеопатру в объятиях?

Аммоний отпустил Клеопатру и подхватил на руки царевича, умостив ребенка на своем обширном пузе.

— Я вижу в его лице отражение покойного царя.

— Как же это тебе удается, Аммоний? Ведь мой отец был толстым, веселым и темноволосым, а он белокур, худ и серьезен!

Аммоний вздохнул.

— Наверное, мне просто снова хочется увидеть лицо царя. Очень уж это печально, Клеопатра — стареть и видеть, как бог смерти, всесильный и безжалостный, забирает тех, кто был частью твоей жизни. Вскорости настанет день, когда я присоединюсь к моему Авлету и он снова сыграет мне на флейте.

Из уголка глаза Аммония выкатилась слезинка, и он смахнул ее большой, волосатой рукой.

— По тебе не похоже, чтобы ты готов был лечь в гроб. И мне не хочется, чтобы ты умирал, потому что ты теперь для меня почти все равно что отец.

— Твой отец гордился бы тобой. Бедняга всю свою жизнь пытался заключить союз с влиятельными римлянами, и они выпили из него все соки. А вот теперь ты гостишь в доме Цезаря. Ты превзошла всех своих предков, Клеопатра.

Клеопатра уселась на кушетку рядом с Аммонием, рассеянно поглаживая сына по макушке, и принялась шептать на ухо пожилому греку:

— Друг мой, я к этому и стремлюсь. В этой игре компромиссов быть не может. Либо ты правишь бок о бок с кем-то, либо подчиняешься безоговорочно. Я усвоила этот урок много лет назад, глядя, как они высасывают из отца деньги и силы — и так до тех пор, пока он не лишился и золота, и жизни. Он мог бы прожить еще много лет, если бы встретил в Риме лучший прием.

Аммоний покачал головой.

— Невзгоды уже к пятидесяти годам превратили его в старика! А ты глянь на меня! Мне шестьдесят два, и я до сих пор чувствую себя, словно девятнадцатилетний мальчишка. Причем во всех отношениях, дорогая! — Чмокнув широкими губами, Аммоний поцеловал царевича в голову. — Но что случилось, Клеопатра? Ты выглядишь обеспокоенной. Неужто тебя задела похвальба старика, радующегося своей мужской силе?

— Нет, друг мой. Я просто подумала, что в следующем году Цезарю исполнится столько же, сколько было отцу, когда он умер. Он не прислушивается к моим предостережениям, потому что он намного старше меня и воображает, что знает о власти все. Он вздумал, будто может победить своих врагов при помощи доброты и снисходительности!

— Милосердный человек редко оказывается победителем, — заметил Аммоний. — Враги подобны змеям: многие считают, что научились управляться с ними, но змеи всегда остаются ядовитыми.

— Но он мнит себя непобедимым!

— Он мудр, Клеопатра. Тебе все-таки следует хоть немного верить в человека, который завоевал половину мира и прожил достаточно долго, чтобы насладиться своей победой.

— Это он тоже говорит. Но мне все равно не по себе. К несчастью, будущее моего сына и нашего царства зависит от того, насколько он прав в своих суждениях.


Экипаж у Аммония был просторный — со стенами, обитыми тканью, с мягкими подушками на сиденьях, с парчовыми занавесками, которые можно было открывать для проветривания. В отличие от множества других экипажей, у этого балдахин был светлым, так что жар солнечных лучей не проникал под полог. Экипаж должен был подъехать к вратам Рима, а там преобразиться в носилки, в которых их хозяин собирался отправиться посмотреть на новый Форум Юлия.

Юлий Цезарь, которому до смерти надоел транспорт, заполонявший город днем и ночью, издал закон, запрещающий колесным экипажам появляться на узких, кишащих народом улицах Рима — кроме повозок, вывозящих мусор и подвозящих товары в лавки и на рынки. Новый Форум Цезаря, названный в его честь, тоже был построен для того, чтобы разгрузить задыхающиеся римские улицы и дороги.

Цезарь прислал на виллу письмо, прося Клеопатру встретиться с ним сегодня в назначенный час. Он сказал, что пришлет за ней отряд, но Клеопатра предпочла довериться своему верному родичу и другу. Аммоний обычно вращался в гуще событий, присматриваясь и прислушиваясь к общественным и частным делам римлян, дабы иметь возможность сообщать своей царице обо всех новостях. Поскольку он был вхож к богатейшим жителям города, он с выгодой сбывал им египетские товары, которые Клеопатра, а до нее — ее отец позволяли Аммонию вывозить из страны без налогов.

Экипаж был настолько роскошен, что пассажиры могли спокойно предаваться беседе, не боясь попортить себе зубы, — даже когда они начали спускаться по Яникульскому холму и повозка, подпрыгивая, покатила по сельской дороге, мощенной большими камнями, что напоминали слоновьи ногти. Хотя под полог и проникал топот копыт — совсем рядом ехали конные телохранители, — Аммоний с Клеопатрой могли беседовать, не переходя на крик. Обычно же если кому-то из пассажиров хотелось поговорить со своими спутниками, то даже за время небольшой поездки он успевал охрипнуть.

Клеопатра избегала беседы об Архимеде, деловом партнере, доверенном лице и племяннике Аммония. И все же чувствовала повисшее в воздухе напряжение. Клеопатра была уверена, что Аммонию известны все подробности их романа, хоть это происходило тогда, когда она находилась на другом краю света, в изгнании. Архимед сообщил, что собирается искать утешение после ее измены в Риме, у Аммония, чей жизнерадостный дух должен излечить его разбитое сердце и исцелить уязвленную гордость.

— Что касается Архимеда, я уверена, что тебе известны обстоятельства, при которых он ушел с моей службы, — сказала наконец Клеопатра, ринувшись со своим вопросом словно в омут головой и не успев сообразить, каких эмоций ей будут стоить известия об Архимеде. Она готова была к тому, что Аммоний выскажет ей точку зрения ее бывшего любовника, расскажет о том, какую боль она ему причинила, — ему, человеку, который с радостью умер бы за нее.

Аммоний взял изящную руку царицы в свои лапищи.

— Клеопатра, ну что ты могла поделать? Ты сделала выбор в пользу своего царства, вот потому-то ты — великая царица. И опять же скажу тебе: твой отец, пребывающий ныне с богами, воспевает твое имя и радуется, что столь мудро выбрал его для тебя. «Клеопатра» — «слава отца». Была ли в вашем роду другая Клеопатра, столь верно и столь блестяще несущая свое имя?

— Я понимаю свои побуждения и не жалею о сделанном. Но я спросила тебя о моем кузене. С ним все в порядке?

— В порядке? — Аммоний выпустил ладонь царицы и в раздражении воздел тучные ручищи к небесам. — Нет, он — умирающий от любви, скулящий щенок! В его тридцать Архимеда еще не отвергала ни одна женщина. И уж тем более не выбрасывала из своего сердца. Естественно, он уязвлен. Но он поправится. Мне ужасно надоело, что он тут слонялся без дела, и я отослал его в Грецию, зализывать раны. Я велел ему, чтобы он возвращался обратно мужчиной!

— Я очень сильно ранила его, и без объяснения причин. Пожалуйста, не будь к нему суров.

— Он верит, что царевич — его сын.

Охватившее Клеопатру сочувствие сменилось страхом.

— Ему не следует так говорить!

— Он сказал об этом только мне. Он понимает, что к чему. Но теперь, когда я увидел длинное лицо и римский нос маленького Цезаря, я скажу Архимеду, что все это — его фантазии.

— Я люблю моего кузена, но, если я услышу, что он прилюдно ставит под сомнение отцовство Цезаря, я вынуждена буду принять против него меры. Так ему и передай.

— Клеопатра, ты — царица и стоишь над всеми мужчинами. Но не забывай, что это естественно для мужчины — желать продолжить себя в потомках. Архимед никогда не сделает ничего такого, что могло бы повредить тебе.

— Все, что подвергает опасности будущность моего сына и его связь с отцом, причиняет мне вред.

Неужели Аммоний не понимает, насколько хрупки и запутанны узы, связывающие ее с Цезарем, — политический союз, скрепленный ее сокровищами, географическим расположением Египта и маленьким мальчиком, который еще не научился выговаривать свое имя? Все ее замыслы висят на волоске чувств, испытываемых Цезарем к той маленькой копии его самого, которую она произвела на свет.

— Есть ли шанс, что Цезарь объявит ребенка своим?

— Он уже сделал это — в приватной обстановке, для своего ближайшего окружения. Публичное объявление будет сделано после принятия соответствующего закона. До тех пор это было бы неуместно. Ты ведь это понимаешь, не так ли?

Аммоний дернул за цепочку, давая вознице знак остановиться.

— Мочевой пузырь старика так же нетерпелив, как член юнца, — проговорил он, извиняясь, и выбрался из экипажа, дабы решить назревшую проблему.

Они все еще находились на западном берегу реки, южнее Рима и его гигантских стен. Отсюда уже был виден Тибрский остров, чья треугольная каменная набережная была устремлена в сторону путников, словно нос плывущей речной баржи. Аммоний закончил свои дела, после чего пригласил царицу размяться перед поездкой по городу.

Он указал в сторону острова.

— Вон дом Асклепия-целителя, — показал он.

Храм бога врачевания был построен более двух сотен лет назад после чудовищной эпидемии, опустошившей город.

— Как приятно и вместе с тем неподобающе видеть священное место посреди этой ядовитой реки!

Река и небеса отливали одинаковым, противоестественным зеленоватым жемчужным блеском. Никакое солнце не могло вернуть нормальные цвета этой земле, воде и небу. У Клеопатры было такое ощущение, словно она пригубила отвар из грибов, что пьют во время празднества в честь Диониса, странное варево, от которого самые обычные вещи приобретают ненатуральные оттенки. Два пролета моста, соединяющие остров с обоими берегами реки, протянулись над водой, словно изящно раскинутые руки танцовщицы.

— А ты знаешь, что римляне рассказывают про появление этого острова? — спросил Аммоний. — Когда здешние жители изгнали последнего царя из рода Тарквиниев, они побросали его пшеницу в реку, и так возник остров.

— Очаровательная история о гордости и независимости — но, вне всякого сомнения, она недостоверна, — отозвалась Клеопатра.

— Римляне всегда плохо относились к людям, склонным к единовластному правлению. Такова уж их природа.

— Ты имеешь в виду меня?

Аммоний улыбнулся царице.

— Я рассказал тебе историю, как привык еще с тех времен, когда ты была маленькой девочкой и восхищалась моими глупыми побасенками.

— Полагаю, друг мой, что в этой притче есть и скрытый смысл. Неужто ты думаешь, что не можешь больше говорить со мной прямо только потому, что я сплю с Цезарем? Тебе не нужно прибегать к языку мифов и легенд, чтобы высказать мне все, что пожелаешь.

Лицо Аммония сделалось серьезным; нахмуренные брови придали глазам форму слезинок.

— Клеопатра… Государыня… Ох, иногда я даже и не знаю, как тебя называть. Вот только что ты — та самая малышка, которая часто сиживала у меня на коленях, а в следующее мгновение — самая грозная женщина в мире. Подруга римского диктатора. Должно быть, даже боги почитают тебя, Клеопатра.

— Но ты хотел сказать что-то еще. Ну, давай же, Аммоний. Я знаю тебя не хуже, чем отца. Вас обоих очень легко разгадать.

— Когда я достиг совершеннолетия, то принес клятву защищать тебя даже ценой своей жизни. Когда Архимеду исполнилось девятнадцать, он дал точно такую же клятву. Веришь ли ты, что любой из нас скорее бросился бы на меч, чем нарушил ее?

— Верю. Даже Архимед, гордости и сердцу которого я нанесла столь тяжкую рану.

— Наш долг — защищать тебя и советовать тебе, а не просто следовать за твоими замыслами или создавать удобства.

Клеопатра не думала, что когда-нибудь сможет разгневаться на Аммония. Но почему он обращается с ней, словно с ребенком, неспособным понять, кто из них какое положение занимает?

— С чего бы мне желать чего-то иного? Или ты думаешь, что я недостаточно женщина, чтобы понимать истинное положение вещей? А может, по-твоему, я нуждаюсь в том, чтобы со мной носились, словно с царевной-куклой?

Аммоний взглянул на нее очень строго: так обычно смотрел ее отец, когда собирался запретить что-нибудь такое, чего Клеопатре хотелось особенно сильно. И сердце Клеопатры снова смягчилось, потому что Аммоний, подобно ее отцу, был по природе радостен и гармоничен и ему приходилось делать над собою усилие, чтобы быть требовательным и строгим.

— Время от времени Архимед пишет мне из Греции. Он посетил Аполлонию, где ныне проживает командир, обучавший его в Афинах, — преподает молодым римлянам военную науку. Так вот, он случайно встретился там с племянником Цезаря, Гаем Октавианом, тем самым парнем, который сопровождал диктатора во время триумфального шествия.

Сердце Клеопатры учащенно забилось. Ей хотелось расспросить Цезаря об этом загадочном юноше, но она не хотела, чтобы создалось впечатление, будто она сует нос не в свои дела. Цезаря и без того беспокоило, что Клеопатра платит Аммонию целую кучу золота и взамен получает такие сведения о его соотечественниках и их личных делах, каких не знает даже он, Цезарь. Клеопатра чувствовала: ее сеть осведомителей угрожает согласию между ними.

И все же этот юноша, Октавиан, вызывал у нее беспокойство. Когда Клеопатра узнала о незаслуженных почестях, которыми осыпал его Цезарь, то испугалась, что он — новый любовник Цезаря. Конечно, она слыхала, что Октавиан хрупок, бледен и вообще едва вышел из детского возраста. Но ведь диктатору не укажешь, кого ему укладывать к себе в постель, и потому Клеопатра подавила свое любопытство.

Теперь же она выпрямилась, отпрянув от дерева, к которому прислонялась, и схватила Аммония за рукав.

— Продолжай.

— Цезарь отослал парня в Аполлонию на обучение.

— Почему Цезарь сам не принимает участия в обучении своего племянника? Это же всеобщий обычай — учить тех, кого любишь.

— По-видимому, он заплатил двум знатным римским семьям, чтобы те отправили своих сыновей вместе с Октавианом, служить ему душою и телом. Парни отличаются умом и изрядными дарованиями, но они — не из патрициев. Цезарь вручил их родственникам целые мешки сокровищ, добытых в Галлии, и сказал, что будет поддерживать их до тех пор, пока юноши (один из них выказывает незаурядные задатки политика, а второй — талант военачальника) будут верны его племяннику.

— Разве это не демонстрирует лишний раз доброту и милосердие Цезаря? — спросила Клеопатра. — Почему же великодушие, которое он проявил к слабому, болезненному племяннику, внушает тебе подозрения?

Но стоило Клеопатре произнести этот вопрос вслух, как она поняла, что уже знает ответ. С чего это вдруг Цезарь принялся осыпать благодеяниями дальнего родственника, отдавая ему то, что стоило бы приберечь для сына?

— Тебе не кажется, что Архимед с умыслом доводит это до моего сведения? У него более чем достаточно причин стремиться причинить мне боль.

— Клятва для него важнее сердечных стремлений, Клеопатра. Да, он сердит на тебя, но по-прежнему трудится ради твоего блага. Я целиком и полностью уверен в этом. Но на тот случай, если вдруг меня одолели старческая сентиментальность и благодушие, я навел справки. Родственники самого Цезаря имеют основания считать, что Цезарь намеревается усыновить этого юношу, воспитать его и сделать своим наследником.


Клеопатра и Аммоний вошли на Форум Цезаря через небольшую арку, чья малая высота лишь подчеркивала, какое огромное пространство расчистил для своей стройки диктатор, сравняв с землей не один городской квартал. Цезарь скупил множество домов и многоквартирных зданий, заплатив деньгами из добычи, привезенной из Галлии. Диктатор снес все старые постройки, заполнив ямы обломками и землей (ее специально доставляли для этой цели), и создав ровную площадку. Он также разобрал древнюю курию Гостилия, где обычно заседал Сенат, и построил ее в другом месте — шаг, который хулители Цезаря истолковали как явный знак надвигающихся перемен.

Клеопатра опиралась на руку Аммония; ее до сих пор трясло отновостей, которые Аммоний обрушил на нее на мрачном берегу Тибра. Сейчас ей не было дела ни до величественного храма Венеры Родительницы, ни до базилики, посвященной дочери Цезаря, где должны были происходить судебные разбирательства, ни до высоких изваяний богов, образующих колоннаду, ни до роскошного сада, разбитого посреди площади. Все это сейчас вызывало у нее только враждебность. В конце концов, со стороны Цезаря это либо самонадеянность, либо наглость — пытаться своим размахом произвести впечатление на царицу Египта, владычицу страны грандиозных сооружений, несопоставимых с этим римским примитивным строительством.

Клеопатра была в ярости: вся ее жизнь сейчас висела на паутинке, которую Цезарь мог перерезать в любой момент. Оборви он эту нить — и Клеопатра рухнет в пропасть и разобьется. Самое невыносимое для нее чувство — унижение — окутало сейчас царицу, словно саван. Ей подумалось: «Неужели Аммоний считает, будто я — наивная девчонка, игрушка стареющего диктатора, а не истинный партнер во всех его делах? Или я на самом деле обманывала себя, воображая, будто видение нового мира, который мы с Цезарем создали во время своих ночных бесед, было реальным? Вдруг ему просто нравилось фантазировать вместе со мной и не хотелось разрушать романтическую ауру наших встреч, тех часов, что мы проводили вместе? Неужели он играл со мной, как с дурочкой? И буду ли я продолжать вести эту игру с ним теперь, когда на карту поставлено будущее Египта и моего сына?»

Если Цезарь и вправду так считал, он будет очень удивлен, узнав правду. Клеопатра предупреждала его: для матери сын всегда будет важнее любовника. Царица Египта не знала, как ей одолеть и подчинить себе этого владыку мира, но она найдет способ. Боги владычествуют надо всем, а Клеопатра, не колеблясь, обращается к ним с просьбами о помощи. Они никогда до этого не разочаровывали ее, хотя иногда ей приходилось переживать трудные времена, прежде чем божества открывали ей свои истинные, более высокие намерения.

Фронтон храма Венеры Родительницы поддерживали восемь исключительно красивых коринфских колонн, а крышу украшали изумительные изваяния богини в различных ее обличьях — чарующей Венеры Возлюбленной, эффектной Венеры Победоносной, опекающей Венеры Родительницы. Само здание было небольшим и хрупким по сравнению с грандиозными египетскими храмами, но Клеопатра почувствовала, что после визита Цезаря в ее страну могучие пропорции египетского зодчества начали проникать и в римскую архитектуру. Клеопатре вспомнилось, каким маленьким и тесным показался ей в детстве Римский Форум. Для тех римлян, которые еще не поняли послания, Форум Цезаря возвещал о том, что новая эра восточных излишеств просачивается в жесткие рамки строгих римских ценностей, создавая ощущение изобилия во всем.

Клеопатра оставила Аммония снаружи, а сама вошла в храм через высокие, узкие двери — единственное отверстие, сквозь которое проникал дневной свет. Каменные стены были окаймлены факелами, освещавшими множество драгоценностей. Зеленые отблески изумрудов, красные — гранатов и рубинов, льдисто-белые — алмазов и хрусталя плясали в пустом пространстве храма, словно мерцающие духи. Среди драгоценностей висели картины, вывезенные со всего мира; на одной из них Клеопатра узнала бледную богиню Луны, Гекату, утешающую встревоженных жителей Византия во время осады и освещающую небо своим полумесяцем и звездой. В центре помещения возвышался, подобно могучему хозяину, золотой доспех, отделанный серебром и вставками из слоновой кости. Несомненно, Цезарь отнял его у какого-то побежденного царя.

Цезарь был здесь один.

— Тебе нравится? — спросил он.

Судя по виду, римский диктатор сейчас нервничал, словно мальчишка-барабанщик в первый день службы.

— Замечательный храм, — отозвалась Клеопатра.

Она ждала, что на лице и в манерах Цезаря сейчас проступят все признаки задуманного им предательства. Но вместо этого, взглянув в его глаза, Клеопатра впервые увидела в них нетерпение, почти надежду.

— Но из-за этой выставки твоей военной добычи он производит скорее впечатление храма воинственной Венеры Победоносной, чем Богини-Матери, — добавила Клеопатра.

— До чего же ты проницательна, милая, — сказал Цезарь. — Когда я въехал в лагерь своих врагов после битвы при Фарсале и не обнаружил там ничего, кроме следов поспешного трусливого бегства, я пообещал богине, что воздвигну храм Венеры Победоносной. Я начал собирать сокровища из Галлии и Британии и разместил здесь лучшие из них, как ты можешь видеть. Нашим гражданам нравится видеть богатства, отобранные у побежденных. Но затем произошло нечто непредвиденное.

— И что же? — спросила Клеопатра.

Она осознала, что боится Цезаря, что защищается, чтобы не попасть под его влияние. Цезарь взял ее за руку; Клеопатра неохотно позволила ему это.

— Можно, я тебе кое-что покажу?

Цезарь провел Клеопатру через собрание свидетельств своих побед в дальнюю часть храма, в святилище богини. Здесь, укрытая в сводчатом помещении, стояла сверкающая золотая статуя Венеры Родительницы; ее дитя, малыш Купидон, сидел на плече у богини и что-то нашептывал ей на ухо, надувая пухлые щечки и поджимая губы. Венера держала за руку римского ребенка, а тот глядел на нее снизу вверх, ища защиты и наставлений. Яркие сапфировые глаза богини смотрели вперед, в грядущее. Тело Венеры было скрыто золотыми складками, задрапированными таким образом, что создавалось впечатление, будто она стоит на легком ветерке. Справа от богини расположилось изваяние самого Цезаря, высокого и горделивого; чело его венчал лавровый венок победителя — знак его многочисленных триумфов.

Но Цезарь привел сюда царицу не за этим. Он ничего не сказал, позволив своей спутнице безраздельно сосредоточиться на приготовленном для нее сюрпризе. Слева от Венеры — достаточно близко для беседы и все же на почтительном удалении — стояла золотая статуя Клеопатры, одетой как Венера, но в царской диадеме, украшенной драгоценными камнями, — точно такой же, какую Цезарь видел на ней в Египте. Ему пришлось добыть для этой копии точные подобия тех камней, которые носила царица. И как он только все запомнил? Лицо золотой Клеопатры было исполнено покоя, как и лицо Венеры, однако тело было не таким худощавым, как сейчас, но более округлым, более женственным — словом, таким, как в первые месяцы беременности. Глаза ее изваяния были сделаны не из сапфиров, а из ярких шлифованных изумрудов, волосы собраны в узел на затылке. В ушах — заметив это, Клеопатра не сдержалась и хихикнула — красовались серьги, явно составляющие комплект с огромным золотым ожерельем Сервилии. У ног царицы свернулась изящная кобра, символ власти фараонов, с серебряным хвостом и опаловыми глазами. Цезарь указал на змею.

— Это — для того, чтобы они не забыли о твоей истинной сущности.

Он подождал, пока Клеопатра заговорит, и, не дождавшись, спросил:

— Тебе нравится?

— Я лишилась дара речи, Цезарь.

— Вот ответ на все вопросы о том, какое положение ты занимаешь. Здесь находятся две главные женщины моей жизни: одна дает мне бесстрашие перед лицом смерти, другая — причину оставаться в живых.

Клеопатра корила себя за то, что усомнилась в нем, что не поверила своим инстинктам, не поверила в его обязательства по отношению к ней и в их совместное будущее. Она не знала, почему Цезарь оказывает покровительство своему племяннику, но то, что он сделал сейчас, было величественным жестом — и при этом открытым, показывающим, какое место она занимает в его сердце и жизни. По щекам Клеопатры заструились слезы, руки безвольно повисли, словно неживые.

Цезарь обнял ее за плечи и развернул лицом к себе.

— Неужели тебе нечего сказать?

— Ее красота ошеломляет. Но для меня она еще прекраснее, потому что исходит от тебя.

— Я не царь, Клеопатра. Я не могу возвести монумент в твою честь — во всяком случае, здесь, в Риме. Но я сделал, что мог, дабы дать этой стране понять, как отношусь к тебе.

— Это куда больше, чем я могла бы просить, дорогой.

— А теперь, когда я скажу тебе, что в ближайшее время вынужден буду покинуть Рим, ты думай вот об этом и не беспокойся.

Он провел ладонями по лицу Клеопатры, потом взял ее за плечи; Клеопатра взглянула ему в глаза, пытаясь понять, что все это значит.

— Покинуть Рим?

— Я надеялся, что мой полководец Ватиний навсегда очистил землю от угрозы, исходящей от сторонников Помпея, но, похоже, его сыновья вернулись в Испанию и объединили свои силы с этим коварным изменником, Лабиеном.

— Неужели тебе обязательно нужно отправляться туда самому? Как ты можешь покинуть Рим сейчас, когда ты только-только установил в нем свою власть? Это опасно, Цезарь. Тебя окружают люди, которым нельзя доверять. Я уверена в этом и вынуждена сказать об этом тебе.

— Я сам обучил Лабиена и преподал ему все тонкости войны, и теперь ему хватило умения поднять против меня тринадцать легионов. Боюсь, достойно ответить на этот вызов могу лишь я. У меня нет другого военачальника, которого можно было бы послать туда.

— А как насчет Антония?

— Я еще не уверился до конца ни в его исправлении, ни в его верности и потому не желаю ставить его во главе моей армии.

Цезарь крепче сжал руки, лежащие на плечах Клеопатры, и заговорил, понизив голос, как будто боялся, что изваяние Венеры может подслушать их.

— Верность армии — единственное, что позволяет мне удерживать Сенат под своей властью. Такова ситуация, которую сенаторы сами же и создали, когда десять лет назад послали меня расширять пределы империи. Они получили от меня то, что хотели, а заодно и то, чего вовсе не хотели: легионы солдат, преданных лично Цезарю, а не Сенату, или стране, или государственному строю. Не будь у меня армии, у меня не было бы и поста диктатора, и мы с тобой, дорогая, точно никогда не добились бы того союза наций, который задумали. Без безоговорочной верности армии я — всего лишь еще один римский сенатор, некоторое время исполнявший свои обязанности за границей.

На этот раз Клеопатра, не сдержавшись, заплакала — одновременно и от облегчения, которое она испытала, получив подтверждение любви Цезаря, и от боли. Он снова отправляется в битву. Она уже переняла было уверенность Цезаря в его непобедимости, но реальность подточила эту уверенность, и сердце Клеопатры сжалось от страха.

— А ты ручаешься, что это не опасно для тебя?

Голос Клеопатры прозвучал совсем по-детски. Она понимала, что это глупо. Только боги могут поручиться за что-либо наверняка, но они редко это делают.

— Ручаюсь, Клеопатра.

— Ох, мой дорогой, я так хочу верить тебе, но это будет глупостью с моей стороны.

— Я даю тебе не мое слово, но ее, — сказал Цезарь, бросив взгляд на лик богини. — Она обещала, что я вернусь.

— Это как? — скептически поинтересовалась Клеопатра.

— Она еще не готова принять меня, Клеопатра. Она сама сказала мне об этом.

— Она говорит с тобой напрямую?

А почему бы и нет? Клеопатра и сама нередко видела знаки, посланные богами, и потому не усомнилась в утверждении Цезаря.

— Об этом нельзя говорить. Достаточно и того, что меня в этом подозревают.

Ладони Цезаря соскользнули по рукам Клеопатры; он взял ее за запястья и сжал с такой силой, что браслеты врезались в тело.

Клеопатра выдернула одну руку.

— Мне ты можешь сказать обо всем. Я уверена, что ты об этом знаешь. Если же нет, спроси богиню, и она подтвердит мою верность.

— Она приходит ко мне. Только и всего. Тебе это кажется необычным? Она — мать Энея, основавшего наш город. Эней взял в жены Креусу, а их первенцем был Юл, первый из рода Юлиев. Так почему бы ей не приходить ко мне?

— Она навещает тебя во снах?

Клеопатра никогда не рассказывала Цезарю о своем сне, в котором Александр и Птолемей Спаситель указали на нее как преемницу власти в их династии, но это было первым, о чем она сейчас подумала.

— Не совсем. Она приходит во время моих приступов. Как только у меня темнеет в глазах, я вижу ее лицо и она дает мне советы. Я никогда и никому об этом не рассказывал. Но ты так хорошо понимаешь связь между богами и смертными — ты поймешь меня.

— Я понимаю, милый. Это всего лишь еще одно доказательство того, что боги желают, чтобы ты занял место среди них.

Цезарь пожал плечами.

— Народ Рима практически требует этого. Жрецы-луперки создали братство в мою честь. Одни одобряют это, а другие говорят, что от этого отдает монархией, поскольку последним римлянином, в честь которого учредили культ, был Ромул.

— Но ведь это же совершенно естественно для жителей Рима — желать почтить человека, давшего им так много.

Клеопатра не понимала, почему римская знать так яростно противится потребности обычных граждан отождествлять своих правителей с богами. Она думала, что сенаторы просто завидуют тому, что и боги, и граждане Рима избрали Цезаря, а не кого-то из них, дабы править великим государством.

— Да, но из-за этого наши мелочные, ограниченные сенаторы спят по ночам еще хуже. Они жаждут власти, но не хотят ничего делать для того, чтобы удержать ее. А я честно заслужил все свои почести и привилегии.

— И потому ты одержишь над ними верх.

Цезарь нежно поцеловал ее.

— Теперь мы с тобой увидимся только после моего возвращения.

Клеопатра хотела было запротестовать, но почувствовала, что в помещении, кроме них, появился еще кто-то. У входа терпеливо стоял секретарь Цезаря.

— Диктатор, время следующей встречи.

Цезарь дошел вместе с Клеопатрой до выхода из храма; там его ждала группа мужчин, а ее — Аммоний. Цезарь взял Клеопатру за руку и сдержанно поклонился.

— Было большим удовольствием для меня обсудить с тобой вопросы государственности и религии, царица.

— И для меня, диктатор, — отозвалась Клеопатра, одарив Цезаря лучшей своей царственной улыбкой, хотя острая боль разрывала ей грудь при каждом вздохе. Она мысленно вознесла молитву о том, чтобы Венера не допустила ошибки. — До следующей встречи.

Она отвернулась, чтобы не заплакать снова. Только не при всем этом сборище. Клеопатра взглядом поискала среди толпы Аммония; тот поспешно подал ей руку, а его телохранитель-грек двинулся впереди. Аммоний провел ее по Форуму, но Клеопатра не заметила там ничего, кроме длинного ряда зонтичных сосен; их странные перевернутые ветви раскрывались в небо, словно бы в страстной молитве.

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Надвигался рассвет. Свет сочился в комнаты Клеопатры, нарушая совершенный покой темноты. Ирас морщил нос во сне, как будто восход раздражал его даже сквозь забытье.

Через окно, выходящее на море, за верхушками деревьев сада царица видела порт, пока еще не погруженный в шумную суету, и дамбу, устремленную в море, словно серебристый палец, и указывающую путь к острову Фарос. На острове, над морем, на вершине башни горело негаснущее пламя; оно встретило первые лучи солнца, приветствуя день. Внизу, на берегу, Антоний лежал в объятиях армии шлюх.

Вошла Хармиона. Тонкие морщинки вокруг ее рта сделались глубже — она недосыпала. Следом служанка принесла на подносе чашу с горячим настоем индийских пряностей. Подчиняясь указующему персту Хармионы, девушка поставила поднос на подоконник, рядом с царицей. Доставив напиток, она тут же отскочила, как будто боялась, что ее побьют. Служанка была новая; царица прежде то ли не видела ее, то ли не замечала. Странно. Хармиона не позволяла незнакомым слугам входить в личные покои Клеопатры.

— Девчонка прямо из императорского дворца, — мрачно сказала Хармиона. — Я ее посылала за сведениями.

Прислужница украдкой бросила взгляд на царицу и тут же опустила большие, коровьи глаза, испугавшись, что Хармиона накажет ее за непочтительность. Царица поднесла чай к лицу, чтобы поднимающийся над чашей пар освежил кожу.

Девушка была совсем юной, пожалуй, лет четырнадцати; гречанка, но не чистокровная. Простой белый хитон открывал правое плечо, как у лакедемонянок. Царица заметила сквозь разрез в хитоне, что правая нога служанки слабо дрожит.

— Посмотри на меня, дитя, — велела Клеопатра.

Девушка повиновалась, явно удивившись сочувствию, прозвучавшему в голосе царицы. Царица поймала и удержала ее взгляд; ее удивила красота полудетского лица. Несмотря на явную примесь чужеземной крови, черты девушки вполне соответствовали греческому идеалу. Клеопатра мысленно сделала себе заметку: нужно будет поговорить с Хармионой об этой служанке. Прекрасное, невинное лицо. Интересно, не спал ли с нею Цезарион? Скорее уж Антулл. Он, подобно своему отцу, наделен талантом соблазнять робких, но склонных к уступкам существ. Цезариона же, хоть он и царь, самого приходится соблазнять.

— Что ты видела, дитя?

— Ничего, твоя царская милость, Матерь Египет, — отозвалась служанка, покосившись на Хармиону.

— Я отправила ее, чтобы она попробовала подслушать у дверей, — пояснила та устало. — Слуги совершенно ненадежны и не знают языка императора. А это дитя бегло говорит на нескольких наречиях. Ее отец был ученым евреем, а мать — изгнанницей. Передай ее величеству, что ты услыхала.

Ресницы девушки затрепетали, словно крылья бабочки. В уголках глаз показались слезы.

— Пение, твоя царская милость, Матерь Египет, — нерешительно произнесла она.

— Пение?

— Да. Им-император учил дам петь песни.

— Песни?

— Песни, твоя царская милость. Наподобие загадок. На латинском языке. Н-нехорошие песни. Грубые, вроде солдатских. Про совокупление с животными. Всякое такое.

Царице потребовалось все ее самообладание, чтобы удержаться от смеха. Подражая суровой Хармионе, она вопросила:

— В каком часу это было? Наверняка сейчас они должны уже закончить свои песенные упражнения.

— Менее часа назад, — ответила вместо девушки Хармиона. — Когда служанка уходила, она услышала, как император потребовал еще вина.

Еще вина? Он пил и мял девок на протяжении двенадцати часов! Царица полагала, что рассеять меланхолию ее мужа будет несколько труднее.

— Да, твоя царская милость. Еще вина. И жареного поросенка. — Девушка понемногу начала преодолевать робость и все чаще бросала взгляды на царицу. — Император возжелал жареного поросенка с соусом из чернослива, а также фазана, приготовленного по его рецепту…

— Пропеченного на медленном огне и обжаренного с виноградом и вином. Продолжай.

— И гуся со сладостями, Матерь Египет. Да, он так и сказал: гуся со сладостями. И… и…

Внезапно девушка упала на колени, как будто ее поразил тот же божественный недуг, которым страдал Цезарь, и спрятала лицо в ладонях, словно охваченная невыносимым стыдом. Под тонкой хлопчатобумажной тканью хитона видно было, как вздрагивает ее спина.

— Прекрати немедленно, дитя! — Хармиона начала терять терпение. — Возьми себя в руки и передай царице, что потребовал император.

Девушка подняла голову и встретилась с Клеопатрой глазами.

— И трех обнаженных служанок, чтобы они разрезали мясо, — выпалила она и снова опустила взор. — Твоя царская милость, Матерь Египет, — добавила служанка, судорожно втянув в себя воздух.

На этот раз царица не удержалась и расхохоталась. Лицо Хармионы осталось все таким же каменным; ей не нравились шутовские коленца, которые со скуки выкидывал Антоний. Служанка же снова опустилась на пол у ее ног и расплакалась, покорно ожидая наказания за то, что принесла царице дурные вести о выходках ее супруга.

— Что еще ты слышала? — требовательно спросила царица, знаком велев Хармионе поднять девушку. — Тебе знакомы звуки, которые можно услышать, когда занимаются любовью? Слыхала ли ты там что-либо подобное?

Хармиона запустила руку в черные кудри и потянула служанку за волосы, вынуждая поднять залитое слезами лицо.

— Только пение, твоя царская милость, Матерь Египет. Только пение. Прости меня. Полагаю, я знаю, как это должно звучать, но я ничего подобного не слыхала. Только пение и приказания прислать еду и служанок.

Царица взглянула на свою придворную даму с неодобрением. Вздохнув, Хармиона отпустила волосы служанки, подхватила ее под руку и подняла. Она пригладила растрепавшиеся кудри и почти бережно поправила одежду на девушке, потом оглянулась на царицу, словно спрашивая: «Так лучше?»

— Ты получишь награду за усердную службу. Мне нужны умные и верные девушки, знающие много языков. Тебя позовут. А сейчас можешь идти.

Девушка взглянула на Хармиону, ожидая подтверждения, как будто это Хармиона была царицей, а Клеопатра — придворной дамой. Хармиона кивком указала на дверь, и девушка заспешила к выходу.

Когда тяжелая дверь с глухим стуком затворилась за ней, Ирас перевернулся на спину и захрапел, но не проснулся. Царица небольшими глотками пила горячий, сладкий напиток; он заполнял пустоту внутри ее тела и в то же время причинял боль, огненной лавой скользя к желудку.

— Она знает, что болтать об этом нельзя? — спросила Клеопатра.

Девушка ей понравилась, и царица не желала ей ничего плохого. Она также убедилась в том, что это дитя еще может ей пригодиться.

— Она обо всем предупреждена, госпожа, — монотонно отозвалась Хармиона, но в голосе ее звучало неистребимое упрямство.

Некоторое время они сидели молча. Царица потягивала чай. Хармиона презрительно взирала на спящего Ираса. В конце концов Хармиона произнесла:

— Предыдущая смена слыхала шум, какой бывает при занятиях любовью.

— Значит, мы преуспели, — весело отозвалась Клеопатра. — Первое сражение выиграно. Сможем ли мы удержать победу?

Но голос ее прозвучал неискренне, и Клеопатре самой сделалось противно.

— Желаешь ли ты встретиться с Сидонией нынешним утром, когда дело будет закончено?

— Ничего я уже не желаю! — огрызнулась Клеопатра. Она хотела лишь одного: чтобы ее оставили в покое.

— Понятно.

«Когда-то это я пировала с Антонием на рассвете, — подумала Клеопатра. — Когда-то это со мной он занимался любовью в промежутках между сменами блюд — поросенком, фазаном, гусем, вином. Когда-то это со мной он смеялся и распевал по ночам непристойные солдатские песни. Не так уж давно это я заставляла Антония на целый день позабыть о еде, а он изгонял из моей головы все мысли о долге, семье и стране. Когда-то. Не так уж давно. Но не сейчас».

Чтобы скрыть беспокойство, Клеопатра произнесла:

— Вполне вероятно, Хармиона, что мой план обернулся против меня. Возможно, Судьба в своем непостоянстве приведет его к совершенно неожиданному итогу и Антоний еще глубже погрязнет в попойках и разврате — вот что я получу за то, что вмешиваюсь в дела богов. Эти удовольствия могут оказаться настолько возбуждающими, они так польстят его мужскому самолюбию, что он никогда уже не захочет сражаться. Зачем ему война?

— Да, Клеопатра, такое вполне возможно, — сдержанно отозвалась Хармиона. Она никогда не верила в Антония и не скрывала этого. — Ты можешь поступить так, как мы обсуждали, — с надеждой в голосе добавила она.

Царица знала: Хармиона уверена, что ей следует пойти на переговоры с врагом. С врагом ее мужа. С соперником ее сына. С монстром, которого Цезарь выпустил в мир.

— Я не готова разыгрывать просительницу перед этим чудовищем.

— Владычица Обеих Стран, Матерь Египет, царица из рода царей никогда не просит, — парировала Хармиона. — Она лишь изрекает свою волю. Царство твоего отца процветало благодаря союзу с Римом. А кто сейчас олицетворяет Рим?

Клеопатра почти въяве слышала, как Хармиона отвечает на свой же собственный вопрос: уж конечно, не тот человек, что сидит сейчас во дворце у моря и, напившись пьян, пляшет и распевает песни. Не тот похотливый вечный мальчишка, забавляющийся с голыми служанками, в то время как из Греции подступают враги. Не тот мужчина, которого ты выбрала. Не тот человек, которого ты выбрала на этот раз.

— Вступать в союз с Тифоном — на это нет моей воли! — огрызнулась Клеопатра.

Хармиона была единственным человеком, которая могла предложить царице подобный план и сохранить голову на плечах. Клеопатра не подозревала Хармиону, но поневоле задумалась: действует ли та по собственному разумению, или же кто-то нашел к ней подход. Царица не сомневалась в том, что идея отделаться от Антония уже некоторое время витает в стране.

— Полагаю, я выразилась достаточно ясно, — заключила Клеопатра.

Хармиона не стала продолжать эту тему, а вместо этого заговорила о распорядке дня царицы.

— Военный министр просит, чтобы царица встретилась с ним до завтрака в обществе остальных членов правительства.

— В настоящий момент царицу просто тошнит от военного министра. Я больше не могу выслушивать его бредовые планы о бегстве на восток, — отозвалась Клеопатра, обрадовавшись возможности улизнуть от спора о том, следует ли ей предавать своего мужа. Иногда идея перейти на сторону Октавиана начинала казаться ей чересчур разумной и логичной. — Неужели он полагает, будто царская семья и император могут просто взять и исчезнуть в Индии? Если он будет упорствовать в своем намерении навязать мне этот план, мне придется отправить его в изгнание. Остановимся на завтраке в обществе членов правительства. Отправь Сидонию в постель — в ее собственную постель. И оставь меня одну.

— Чем изволит заняться госпожа?

«Хармиона надеется, что я сяду писать чудовищу, — подумалось царице. — Она думает, что я буду вести переговоры втайне. Из моих покоев она отправится прямиком во Внутренний дворец, а оттуда — в храм Исиды, где принесет жертву и помолится богине, чтобы я решилась бросить мужа».

— Мы обсудим это в надлежащее время, — проговорила царица.

— Как тебе будет угодно. Убрать ли мне отсюда царского парикмахера?

— Думаю, да. Царице нужно вздремнуть.

Хармиона открыла дверь в прихожую. В спальню вошел, поклонившись владычице, высокий раб-эфиоп. Затем он повернулся к кровати и подхватил храпящего евнуха, почти не побеспокоив его сон. Ирас взглянул на свою повелительницу затуманенным взором, улыбнулся и приклонил голову к могучей обнаженной черной груди. Он умостился на руках у эфиопа, словно дитя на руках у отца, и тот вынес его из покоев царицы.

Вошли служанки и принялись проворно убирать смятые льняные простыни, суетясь, словно мыши, что спешат унести доставшийся на дармовщину кусок сыра. Они застелили постель чистым бельем и положили в изголовье новое ночное платье. Клеопатра улеглась на кровать — такую большую, что здесь хватило бы места всему военному совету, а девушки опустились на колени по обеим сторонам от кровати и принялись растирать ей руки и ноги ароматическим маслом. Клеопатра всегда особенно тщательно заботилась о своих руках.

Ставни закрыли, и в комнате снова стало темно. Горела лишь маленькая лампа. Уже начинающая дремать Клеопатра видела силуэт Хармионы: та разговаривала с рабыней, держащей на голове корзину со снятым бельем. Рабыня внимательно выслушала и поклонилась пожилой гречанке. Корзина при этом не шелохнулась. Веки царицы отяжелели, и несколько мгновений спустя, успокоенная при виде того, как ее испытанный старый офицер раздает приказания подчиненным, Клеопатра уснула.

Она еще слышала властный и спокойный голос Хармионы, тихий шорох босых ног рабыни, шепот служанки, гасящей свечу, — а затем призраки прошлого восстали и завладели ее сном.

РИМ И АЛЕКСАНДРИЯ Шестой год царствования Клеопатры

Клеопатре VII, царице Египта, в Рим,

от Гефестиона,

первого министра Египта,

из Александрии.


Твое царское величество!

Последние события требуют твоего немедленного возвращения в Александрию. Из надежных источников я получил неопровержимые сведения о заговоре, нацеленном против твоей особы и молодого царевича. Я больше не полагаюсь на надежность нашей переписки и потому не стану открывать подробностей, пока мы не встретимся лично.

Один из кораблей Аммония должен вскорости отплыть из Остии. Как меня заверили, это роскошное судно, вполне подходящее для твоего величества, царевича и тех членов свиты, которых ты пожелаешь взять с собою. Не пренебрегай мерами безопасности. Используй все способы, к которым ты привыкла во времена изгнания, когда обстановка была такой же ненадежной, как сейчас.

И главное, не доверяй никому, кроме твоих ближайших помощников. Сделай так, чтобы Хармиона всегда находилась рядом с царевичем.

Мне тяжело доставлять тебе беспокойство, но это мой долг. Дела настойчиво требуют твоего присутствия. На карту поставлена будущность династии. Нельзя, чтобы римляне пронюхали о сложностях в Александрии. Эти сведения уже начали просачиваться в легионы Цезаря, расквартированные здесь, в городе, но я лично принял все меры, чтобы прекратить это. Я уверен, что с этой стороны тебе сейчас ничего не грозит.

Можешь отговориться тем, что тебе-де нужно срочно уехать из-за болезни твоего брата, царя. Мы полагаем, что он заразился чумой.

Прости меня за столь смелое изъявление чувств, но я жду не дождусь того момента, когда вновь увижу твое царское величество. Мы вместе прошли через множество испытаний, а недавние события показывают, что они еще не завершились. Пожалуйста, не медли.

Твой верный слуга Гефестион.
В прошлый раз Клеопатра входила в порт своего города, туго запеленутая в пахнущий плесенью ковер, переброшенный через плечо пирата; тогда она обдумывала, какие слова сказать диктатору Рима, дабы убедить Цезаря поддержать ее, а не ее ныне покойного брата. Когда на Клеопатру нападало мрачное настроение, — а это случалось всякий раз при мысли о тех горах препятствий, которые ей предстоит еще преодолеть, прежде чем она сама, ее сын и царство ее предков окажутся в безопасности, — она напоминала себе о том, сколь многого она уже добилась. Единственный сын Юлия Цезаря — царевич Египта. Ее изваяние стоит в римском храме, приучая римских граждан вслед за египтянами отождествлять ее с Матерью-Богиней. Египет до сих пор остается независимым государством. И всего этого она добилась самостоятельно, лишь с помощью богов.

Солнце согревало ее лицо, жаркие лучи пробивались сквозь резкие порывы свежего морского ветра. Небо — чистая лазурь, которой Клеопатра не видела так долго, — было усеяно благословенными облачками, что плыли вместе с судном, снежно-белыми холмиками, танцевавшими для нее, пока корабль стремительно несся к Великому порту. Клеопатра покамест отбросила в сторону все дурные предчувствия, вызванные таинственным письмом Гефестиона, и любовалась представлением небесной богини: облака, ее круглые дочурки, весело плясали, стараясь потешить царицу.

Почему Гефестион призвал царицу и царевича вернуться во дворец, в который проникла чума? Клеопатра не стала расспрашивать его. Она уложила несколько сундуков, поспешно извинилась перед римлянами, которых Цезарь приставил к ней, чтобы они заботились о царице и развлекали ее в его отсутствие, и отбыла с поспешностью, которая привела их в полное недоумение. В конце концов, слишком многие потомки Птолемея I чересчур поздно поняли, что отсутствующий монарх вскорости превращается в монарха низложенного.

И все же известие об отъезде Клеопатры распространилось по Риму прежде, чем она успела уехать. Цицерон прислал прямо в порт специального гонца со списком книг, которые ему хотелось бы на время позаимствовать из Александрийской библиотеки.

Впрочем, даже в неприятностях, сопряженных с мрачным письмом Гефестиона, имелась своя хорошая сторона: благодаря ему Клеопатра избавилась от предстоявшего на будущей неделе визита Сервилии. Царица отправила этой особе короткое письмо, сообщая, что долг требует от нее немедленного возвращения в собственную столицу. «Что бы там ни творилось дома, — подумала Клеопатра, — я, по крайней мере, спасена от очередной встречи с этой ядовитой женщиной».

Но Сервилия не посчиталась с пожеланиями Клеопатры. Она написала, что их встречу ни в коем случае нельзя откладывать и что она приедет немедленно, завтра же.

Цезарь всего лишь два дня как покинул Рим, а самой Клеопатре через день нужно было уезжать, когда Сервилия все-таки явилась на виллу. Когда эта дама сообщила, что желает навестить ее немедленно, Клеопатра пригласила и ее дочерей, но Сервилия прибыла одна, отговорившись тем, что у молодых римских матрон слишком много хлопот с детьми и домашним хозяйством, чтобы ездить за город.

Клеопатра подумала: интересно, не намекает ли Сервилия, что сама она, Клеопатра, ведет слишком привольный образ жизни? Это всегда было любимым упреком, который римляне обращали против тех, кто не разделял их фанатичной, хотя и поверхностной приверженности к стоицизму.

— Когда птенцы наконец-то вылетают из гнезда, тогда-то зрелой женщине наподобие меня и выпадает возможность вести активный образ жизни, — заявила Сервилия.

— Но разве ты живешь одна? — поинтересовалась Клеопатра. — Я полагала, что римская женщина всегда должна находиться под защитой того или иного мужчины.

— Или они под нашей защитой — в зависимости от обстоятельств.

Сервилия улыбалась не только губами, но и глазами. Глаза у нее были странной формы — плоские внизу и сильно скругленные наверху, словно Альбанский холм, на котором некогда жил Помпей.

Сервилия сказала, что она бросила все свои дела, дабы сообщить Клеопатре о тех чудовищных вещах, которые враги Цезаря говорят у него за спиной, — что он якобы намеревается уничтожить Республику. Он хочет быть богом. Он хочет быть царем. Он хочет перенести столицу из Рима в Александрию.

Клеопатра не понимала: то ли Сервилия ревнует ее, то ли действительно пытается ее предупредить. А может быть, просто стремится разрушить ее союз с Цезарем из политических соображений, исходя из интересов своего сына — Брута. В любом случае, Клеопатра не верила, что этой женщине можно доверять.

— А что же по этому поводу говорят его друзья? — осведомилась Клеопатра. — Об этом тебе хоть что-нибудь известно? Например, что по этому поводу говорит твой сын?

— У Брута и Цезаря имеются идеологические разногласия, только и всего. Отец с самого детства забивал Бруту голову рассказами о том, как их предки боролись с тиранами. Он старался привить сыну республиканские идеи. И, боюсь, вполне преуспел. Я предпочла бы, чтобы мой сын не воспринимал все настолько буквально. Но меня это не слишком беспокоит. Брута и Цезаря связывают теплые чувства, крепкие, как у родственников, смею тебя заверить.

— Это должно быть большим утешением для Цезаря, — отозвалась Клеопатра.

Что за игру ведет Сервилия?

— Скажи, правда ли, что в твоей стране народ почитает тебя как богиню?

— Люди Египта верят, что фараон — это связующее звено между ними и богами, представитель богов на земле. Этой традиции много тысяч лет.

— Некоторые говорят, будто ты нашептываешь эти мысли Цезарю! Мысли о том, что его тоже следует обожествить!

— Я полагала, что ты хорошо знаешь Цезаря, — отозвалась Клеопатра.

— Лучше, чем кто-либо, уверяю. Наша дружба пережила все невзгоды, — заявила Сервилия, особенно подчеркнув слово «все».

«До нынешнего момента», — подумала Клеопатра.

— Если бы это было правдой, ты бы знала, что Цезарь — прежде всего римлянин. Интересы Рима он ставит превыше собственных. Никакое женское нашептывание не в силах подтолкнуть его к той или иной идее.

— Те, кто знают его достаточно хорошо, понимают это. Но я думала, что твоему величеству небезынтересно будет узнать, что эти слухи ширятся. Если верить философам, следует согласиться с тем, что знание — это разновидность власти.

— Да, действительно. Но кто же распускает эти слухи?

— Боюсь, многие. И твоя собственная сестра тоже приложила к этому руку.

— Моя сестра? С каких это пор пленницы получили возможность навязывать свое мнение самым влиятельным лицам города?

— Твоя сестра встречается с небольшой группой римлянок, которые тешат свою гордость, опекая пленников. Полагаю, тебе знакома такая разновидность доброхотов? — Сервилия взмахнула рукой, выражая неодобрение. — Они впустую расходуют естественную женскую жалость на недостойных, вместо того чтобы сидеть дома и заниматься семьей.

— Но с чего это вдруг к ней кто-то стал прислушиваться? Моя сестра — враг Рима. Смею тебя заверить, она не прекратит борьбу только потому, что ее повергли и заковали в цепи.

— Вот именно! Она подливает масла в огонь, питающий слухи о небывалых амбициях Цезаря. Она рассказывает, будто вы с ним задумали разогнать римское правительство и основать объединенное царство где-то на востоке — в Вавилоне, Александрии, Антиохии, Трое — словом, где-то там.

Сервилия следила за реакцией Клеопатры, словно кот, подкарауливающий мышь.

— А ты сообщила об этом Цезарю?

Почему эта женщина взяла на себя труд просвещать ее, Клеопатру? Что за темные цели таятся за этим высоким, гладким челом? Почему бы ей не передать сведения сразу в нужные руки?

— Да, но ты же его знаешь. Он махнул рукой и заявил, что все мои опасения основаны на пустой болтовне, на которую не следует обращать внимания.

— Неужели моей сестре верят? — спросила Клеопатра недоверчиво или, скорее, изо всех сил изображая недоверие.

Интересно, знает ли Сервилия, насколько она близка к истине — ну, не считая, конечно, всяких зловещих подробностей наподобие разгона римского правительства?

Сервилия кивнула.

— О да, потому что хотят ей верить. Цезарь пользуется любовью народа, однако некоторые очень влиятельные люди боятся его. И подозревают именно в тех стремлениях, о которых говорит царевна.

— Но ты-то наверняка понимаешь, что все это — бред истеричной, озлобленной девчонки?

— Конечно. Но ей удалось причинить определенный вред, прежде чем ее удалили из города. — Сервилия вцепилась в подлокотники кресла, как если бы собралась вставать, однако же не встала. Ее широкие белые пальцы покраснели от напряжения. — Могу я отбросить церемонии и поговорить с тобой начистоту?

— Как тебе будет угодно, — сказала Клеопатра, напрягшись. Ее пугал натиск этой бесстрашной женщины, превосходящей ее возрастом.

— Ты можешь подумать, будто я стремлюсь вернуть — как бы получше выразиться? — свое прежнее положение в жизни Цезаря. Могу тебя заверить, что это предположение бесконечно далеко от истины. В молодости я и сама именно так бы и подумала. Но ты себе не представляешь, какую свободу женщина получает на этом этапе жизни, лишившись забот подобного рода. Я хочу сказать тебе, что я люблю Цезаря уже больше тридцати лет, и моя любовь простирается куда дальше, чем обычное стремление быть объектом его желаний. Мы с ним очень, очень старые друзья. Мы с ним всегда представляли, как вместе постареем — настолько, что уже не сможем подолгу ходить без посторонней помощи. Мы будем сидеть в креслах и смотреть за тем, как молодые выполняют наши теперешние обязанности, попивать вино и наслаждаться ароматом цветов. Меня вполне устраивает, что ты стала одной из тех исполненных жизни молодых людей, которые заняли мое место. На здоровье. Я так откровенно говорю с тобой об этом, потому что хочу состариться вместе с Цезарем именно так, как только что описала. Но если он не будет осторожен — а он ненавидит осторожничать, — наши мечты могут и не сбыться.

При словах Сервилии о том, что она намеревается провести остаток жизни рядом с Цезарем, Клеопатра мысленно фыркнула. Эта честь может принадлежать лишь одной женщине, и достанется она не какой-то там старой римской карге, а могущественной молодой царице.

Однако вслух Клеопатра произнесла совсем другое:

— Так что же не нравится его врагам? Ты должна помочь мне. Я не вполне понимаю, чем вызвана подобная враждебность к человеку, так много сделавшему для своей страны.

Клеопатра ждала, что ответит Сервилия. Она не сомневалась в том, что Брут вовсе не друг — и не сын — Цезарю, и теперь ей хотелось увидеть, подтвердит ли мать Брута ее уверенность. Если в семье этой женщины что-то происходит, она наверняка об этом знает. Клеопатра была уверена, что у Сервилии оливка с кухни без ее ведома не пропадет.

— Возможно, монарху трудно понять римский образ мыслей, но сосредоточение власти в особе Цезаря противоречит всем нашим принципам. Именно поэтому мой сын не одобряет диктаторства. Что же касается прочих, их выводит из себя то обстоятельство, что Цезарь отдает Рим неримлянам. Он даровал римское гражданство всем свободным жителям Италии, предоставив им те же самые права и привилегии, что и настоящим римлянам. Он ввел галлов в Сенат. Он сместил римлян из очень хороших семей с занимаемых ими постов в провинции, посадив вместо них местных жителей.

«Проходимцы!» — вот как честил Цезарь тех римлян, которых он согнал с должностей и отослал домой. «Проходимцы, неблагодарные твари, тупые воры!» Но царица не стала повторять эти эпитеты Сервилии, поскольку та, вне всякого сомнения, состояла в родстве с некоторыми из них.

— Позднее он принародно заявил, что его цель — даровать права римского гражданина всем свободным людям в государстве! Должна тебе сказать, что эта идея, наряду с галльскими чучелами, являющимися в Сенат в штанах — подумать только, в штанах! — привела в ярость его противников-консерваторов, считающих, что мы должны сохранить Рим в чистоте. Разумеется, ты понимаешь всю мудрость такого подхода?

— Насколько мне известно, галльские сенаторы во время войны были верными союзниками Цезаря, — сказала Клеопатра. — Вполне естественно, что их следовало вознаградить. А раз Галлия теперь часть римского государства, то почему бы галлам не быть римлянами? Никто же не заставляет римлян становиться галлами.

Сервилию, похоже, этот ответ шокировал; ее брови поползли на лоб.

— И ты предвидишь, что когда-нибудь и твои подданные тоже станут римскими гражданами?

Клеопатра действительно предполагала, что однажды ее подданные получат римское гражданство. Они станут римскими греко-египтянами, соединив в себе три самые блестящие цивилизации в мире. Для Клеопатры это была цель, которой следовало добиваться, а не перемена, которой следовало страшиться. Без перемен нет движения вперед. Но она полагала неразумным слишком много показывать этой женщине, впитывавшей информацию, словно губка.

— Подобно тому, как твой сын вырос на истории о победах над тиранами, я сидела на коленяхцаря, моего отца, и слушала рассказы о нашем предке Александре, о его замыслах построить всемирное государство, основанное на гармонии. Александр Великий объединил завоеванные им народы. И Цезарь, похоже, решил последовать его примеру. Ведь это не может быть ошибкой, не так ли?

— В теории — да. Но это Рим. Ты редко бывала на улицах нашего города. Ты не слышала, как толпа кричит проезжающему мимо Цезарю: «Верни Республику! Верни Рим римлянам!»

Цезарь рассказывал Клеопатре, что консервативные сенаторы платят черни за эти крики. «Они хотят пустить время вспять, но такому не бывать, — сказал тогда Цезарь. — Во всем мире люди увлечены идеей равных гражданских прав».

— А я слыхала, как проезжающему мимо Цезарю кричат: «Да здравствует царь!» Полагаю, содержание выкриков зависит от того, кто именно сегодня заплатил черни.

Сервилия явно была оскорблена. Вопросительно приподнятые брови опустились, широкая улыбка исчезла с лица, и губы поджались — теперь они напоминали две сморщенные красно-лиловые сливы.

— Мир изменяется, — продолжала давить Клеопатра. — Не разумнее ли изменяться вместе с ним? Мне кажется, что даже враги Цезаря немало выиграли от его успехов. Но похоже, его противники желали бы обернуть прогресс вспять, лишь бы не изменяться.

Сервилия встала.

— Я сказала все, что хотела сказать. Ты совершенно права. Многие несутся вместе с потоком стремительных перемен, произведенных Цезарем. Но есть и те, кто цепляется за старые порядки, как клещи. Я уверена, что Цезарь знает о существовании этих живых призраков Катона. Мой сын прислушивается к ним, хотя он до сих пор сохраняет верность Цезарю. Мой тебе совет: если ты хочешь, чтобы все шло по-вашему, убеди диктатора изменить поведение. Пусть перестанет делать вид, будто старые порядки ничего больше не значат. Пусть бросит старым псам свежего мяса. В противном случае, я боюсь, они могут вцепиться ему в глотку.


На входе в Великий порт Клеопатру встретили колоссальные статуи, изображающие ее предков. Как бы Цезарь ни старался перестроить Рим таким образом, чтобы тот соответствовал соразмерности и величественности Александрии, в забитом толпами, пропахшем потом городе Ромула не было ничего, что могло бы сравниться с этим зрелищем: Птолемей Филадельф и его супруга, Арсиноя II, превосходящие ростом титанов или богов. Аристократические македонские черты слегка изменены, чтобы сделать их более приятными на вид для завоеванной нации. Супружеская чета выглядела величественной и устрашающей, возвышающейся над родом людским и над самой природой. В этом Филадельфы не уступали величайшим из фараонов древности. «Риму долго еще придется бороться со своей провинциальностью, чтобы достичь подобного уровня», — подумала Клеопатра.

Древняя белая стена Александрии лениво тянулась вдоль каменистого берега и поднималась на холмы за портом. Монумент, воздвигнутый в честь Цезаря, Цезареум, выглядел так, словно за время отсутствия Клеопатры его успели достроить. Он господствовал над южным берегом. Рядом с ним храм Исиды казался крохотным; двенадцать его колонн и их темные тени смотрели на море, словно греческая фаланга.

День был ясный, и на вершине холма видна была статуя Пана, приветственным жестом протягивавшая руку навстречу царице. Клеопатра даже разглядела на холме фигурки людей, отдыхающих в тени шелковистых ив.

Царица вспомнила о предупреждении Сервилии и поняла, что это правда: Александрия в силу своего географического положения, богатой истории и культуры, великолепия, красоты, древних знаний, нашедших здесь свой дом, куда лучше подходила на роль столицы всемирной империи, чем грязный провинциальный Рим. Понятно, что одна лишь мысль об этом должна была пугать римских сенаторов, этих стареющих политиков, чья власть утекала от них стремительнее, чем кровь из зарезанного животного. И это кровотечение понемногу усиливалось с каждым днем, в который Цезарь расширял границы римского государства, забираясь все дальше и дальше в диковинные чужедальние края, где его с легкостью могли провозгласить царем, — в точности так, как некогда провозглашали Александра. Хотя Цезарь никогда не говорил, что желает быть царем, Клеопатре казалось, что это — неминуемый шаг в его возвышении.

Корабль стоял на рейде до заката, ожидая возможности войти в порт. Нут, богиня неба, смягчила линию горизонта, превратив танцующие белые Зевесовы облака в тонкие коричнево-желтые пальцы, указующие кораблю дорогу к берегу. В последние мгновения дневного света, когда небо и город слились воедино, образовав туманное синее видение, Клеопатра ступила на землю Египта. Моряки сошли на берег и принялись, упав на колени, целовать родную почву и прославлять имя Ра. Клеопатре захотелось присоединиться к ним.

Она с нетерпением дожидалась момента, когда сможет поесть чего-нибудь приготовленного на ее собственной кухне. Меры безопасности, введенные на корабле, отбивали у нее всякий аппетит. Каждое блюдо, предназначенное для нее и царевича, сперва пробовали специальные люди, но даже и после этого Хармиона с подозрением обнюхивала все, прежде чем позволить им положить в рот хоть кусочек. А иногда Хармиона заставляла их ждать — на тот случай, если подсыпали яд замедленного действия. К тому времени, как пища доходила до Клеопатры, она уже совершенно остывала. Они с Цезарионом спали в одной каюте: у дверей на тюфяках ночевали доверенные слуги, а перед входом стояли вооруженные стражники. Малыш спал беспокойно, и из-за этого Клеопатра сама почти не спала, а желудок ее скручивало от голода. За время пути она отчаянно стосковалась по уединению, по свежей еде, поданной без всяких проволочек, по возможности пройтись без того, чтобы двое дюжих матросов топтались у нее за спиной. Клеопатре очень хотелось сказать своим стражам, что она придерживается философии Цезаря и не боится смерти, что она предпочитает саму смерть непрерывному страху перед нею. Но все-таки царица страшилась гибели — не из-за себя самой, а из-за этого голубоглазого мальчугана, который без материнской защиты не выживет ни в выгребной яме римской политики, ни в гадючнике египетских династических интриг.

И теперь, не увидев в порту ни враждебно настроенного ополчения, ни мятежной толпы, ни делегации разгневанных граждан, Клеопатра задумалась: какая же неприятность потребовала ее возвращения? Гефестион сохранил ее прибытие в тайне. Царицу не встречала торжественная процессия — лишь величавый евнух со свитой да повозка со слугами, дабы перевезти царское имущество обратно во дворец.

— Не слишком ли ты устала, чтобы провести совещание прямо этим вечером? — спросил Гефестион, как только они уселись в экипаж.

Клеопатра обратила внимание на то, что он устроил все так, чтобы они с ним оказались наедине.

— Гефестион, ты спрашиваешь меня из вежливости? Я слишком хорошо тебя знаю. Ты ведь уже решил, что нам не следует терять ни минуты. Бьюсь об заклад: ты распорядился подать нам ужин в мой кабинет, чтобы мы могли прямо там и поговорить.

— Твое величество неизменно мудра. Я не стал бы тебя беспокоить, если бы обстановка не требовала немедленных и решительных действий.

Гефестион состарился у нее на службе. Когда десять лет назад отец Клеопатры назначил его на эту должность, Гефестион был худощав, на лице его не видно было морщин, а уголки губ постоянно приподнимались в жизнерадостной улыбке. Предполагалось, что каждый год следует назначать нового советника, но долгая семейная история, в которой насчитывалось немало предательств со стороны первых министров, навела отца Клеопатры на мысль оставить Гефестиона на этом посту пожизненно.

Сейчас ему, пожалуй, около пятидесяти — примерно как и Цезарю, примерно как отцу Клеопатры к моменту его кончины. Гефестион выглядел здоровым и бодрым, несмотря на жир, скопившийся на талии, щеках и шее и придававший евнуху вид горделивого старого петуха. Он пока что не начал использовать косметику, в отличие от большинства своих стареющих собратьев-кастратов, — только подводил красивые карие глаза сурьмой. Кожа его сделалась куда более обвисшей, чем тогда, когда Клеопатра в последний раз видела его — в их военном лагере у форта в Пелузии. Оттуда царица уплывала с пиратом Аполлодором, дабы встретиться с Юлием Цезарем.

В упругих черных кудрях евнуха появились седые пряди. Сколько же морщин прочертила на этом лице преданность Гефестиона царице?

Клеопатра не остановилась у храма Исиде, чтобы совершить малое жертвоприношение и поблагодарить богиню за благополучное возвращение, и даже не заглянула, вернувшись во дворец, в свою спальню, по которой так соскучилась в Риме, а сразу вместе с Гефестионом отправилась в кабинет, где они встречались так часто, дабы обсудить государственные дела.

Гефестион выставил оттуда всех писцов и впустил царицу внутрь. Клеопатра уселась в свое привычное кресло с подушечкой на сиденье и позолоченными ножками, выполненными в виде львиных лап.

Гефестион достал из стоящего на его столе черного ящичка металлический резец и с его помощью поддел один из камней в стене. Осторожно вынув камень, евнух положил его на пол, а затем запустил руку в тайник и извлек пачку писем.

— Неужели все эти предосторожности действительно необходимы? — спросила Клеопатра.

Она была измучена усталостью, у нее кружилась голова. Ее тело все еще ощущало ритм моря, и Клеопатре приходилось особенно твердо ставить ноги на изразцовый пол, чтобы заново привыкнуть к суше. Кроме того, она была голодна и ей очень хотелось отправиться к себе и принять горячую ванну. Клеопатра почти чувствовала, как теплая вода обволакивает ее тело; она погрузилась в грезы, воображая себе это удовольствие.

Гефестион разложил письма перед ней, но Клеопатра опустила веки.

— Их обязательно читать прямо сейчас?

От долгих дней, проведенных на пронзительном морском ветру, и почти бессонных ночей на качающемся судне у царицы болели глаза.

— Я расскажу тебе, что здесь написано. Эти письма — переписка царевны Арсинои, именующей себя царицей Египта, с царем. Они ускользнули от нашей цезуры из-за измены одного слуги из ведомства, поставляющего во дворец свечи, — его сестра прислуживала царевне во время ее пребывания в Риме. Связь продолжалась и из Эфеса, хотя предполагалось, что там царевна будет находиться под надзором римлян. Очевидно, она нашла сторонников среди своих охранников.

Клеопатра с легкостью могла себе представить, какие методы использовала ее красавица-сестра, дабы убедить тюремщиков выполнить ее волю, — методы, отработанные до совершенства в спальне ее младшего брата, которым она манипулировала всю жизнь. Неужто Клеопатре никогда не избавиться от коварства сестры?

— Царевна Арсиноя отправила посланника в римские части, расквартированные здесь, в Александрии, чтобы поднять их против тебя и вернуть себе город.

Клеопатра презрительно фыркнула.

— Неужто эта дура считает, будто солдаты Юлия Цезаря с такой легкостью предадут своего командира?

— Среди них есть наемники, набранные из восточных провинций, прежде принадлежавших Помпею; слава Рима интересует их куда меньше, чем золото. Арсиноя несколько раз подступалась к этим людям. Она отправляла им страстные письма, обещая в уплату за сотрудничество деньги, земли, гражданство и александрийских женщин в жены. Ей удалось передавать эти письма прямо в руки вожакам наемников.

Клеопатра покачала головой:

— Даже очутившись в плену, она продолжает утверждать, будто она — царица.

Клеопатра потерла себе уши, как показывала ей массажистка, — чтобы пробудить жизненную силу, а потом пробежалась пальцами по шее и закаменевшим плечам.

— Итак, мы стоим на пороге очередного мятежа? Именно поэтому ты и попросил меня вернуться? Что происходит, Гефестион? Почему ты написал, будто мой брат заболел чумой? Почему нельзя было просто сказать, что он — предатель?

— Это не совсем неправда. У него действительно проявились признаки болезни.

Гефестион очень осторожно подбирал слова. Он всегда был осмотрительным человеком. Клеопатре не нравилось то состояние полуосведомленности, в котором он, похоже, вознамерился ее удерживать. Гефестион не был ни изменником, ни интриганом, в отличие от многих евнухов, служивших династии Птолемеев, и никогда не стремился расширить свою власть за пределы того, что давала ему должность. Но он отличался не только нерушимой верностью, но и небывалой способностью управлять всем тайно. Уже не в первый раз Гефестион шел на шаг впереди царицы — но Клеопатра была уверена в том, что, какие бы головоломки ни плел Гефестион, все это к ее благу. Он уже тысячу раз доказывал свою верность. Он рисковал жизнью, помогая Клеопатре бежать из Александрии, когда брат сделал ее пленницей в собственном дворце, и он же служил ей в изгнании, даже когда ее средства истаяли.

— Почему ты позвал меня с сыном туда, где появилась чума? — Клеопатра знала, что в голосе ее звучит подозрение. — Хотя подожди: я не видела в порту никаких предупреждающих флагов, равно как и больничных повозок на улицах! Что, во имя богов, здесь происходит?

— Несколько месяцев назад в городе появились отдельные случаи заболевания чумой, но она была остановлена при помощи карантина.

Гефестион покопался в письмах, выбрал нужное и положил перед царицей. Письмо было написано ее братом, нынешним царем, и адресовано командиру римской части. Птолемей обещал ему тысячу талантов и поместье неподалеку от Фаюма, если тот сумеет подвигнуть свои войска нарушить приказ Юлия Цезаря и допустить Арсиною в город.

Клеопатра прочла: «С твоими товарищами в Эфесе все уже согласовано. Истинная царица Египта ожидает лишь твоего согласия, чтобы вернуться домой».

— А вот еще одна интересная подробность. После этого случая со свечником и его слугой мы начали интересоваться корреспонденцией римских солдат. Вот это — письмо одного из римских офицеров, предлагающего от имени некоего «высокопоставленного египтянина» тысячу талантов убийце, который сумеет избавиться от Клеопатры и ее сына, проживающей в Риме и замышляющей его разрушить. Я не могу рассчитать, каковы были бы их шансы на успех, не раскрой мы заговор.

— За тысячу талантов рискнули бы многие, даже при ничтожных шансах, — отозвалась Клеопатра. — Не у каждого градоправителя найдется такая сумма. Но кто здесь главный виновник? Мой брат — марионетка Арсинои. Или он вдруг зажил собственным умом?

— Ему столько же лет, сколько было его старшему брату, когда он поднял армию против тебя.

Клеопатра снова взяла письмо в руки. Читать, как кто-то предлагает плату за твою смерть, было страшновато — Клеопатру пробрала дрожь. Она отложила письмо и откинулась на спинку кресла. Ее охватило изнеможение, как будто она и вправду умерла и этот странный разговор — всего лишь ее сон о жизни среди живых.

— Твоя царская милость, ты помнишь совет, который я дал тебе много лет назад после смерти твоего отца, когда нам пришлось принимать решительные меры, дабы сохранить твое положение?

— Ты сказал: «В делах государственных всегда оставайся хладнокровной». Я никогда не забывала этот совет.

— Находишь ли ты его разумным?

— Куда более разумным, чем мне хотелось бы.

Гефестион опустился на колени перед Клеопатрой. Лицо его было бледным и недвижным, словно маска смерти.

— Я прошу у тебя прощения за то, что совершил в твое отсутствие.

— Первый министр, пожалуйста, встань. Я слишком устала для подобных представлений. На тебя это совершенно не похоже.

— Египет не выдержит еще одной войны между Птолемеями.

— Мой союз с Римом нацелен именно на то, чтобы предотвратить подобную войну.

— Но, как мы теперь видим, ничто не удержит Арсиною от попыток захватить власть. А царь — ее наилучший инструмент здесь, в Александрии.

— Но ты ведь сказал, что он болен, разве не так?

— Он болен потому, что это устроил я. Алхимик, готовящий омолаживающие средства для моей матери, заверил меня, что открыл зелье, способное произвести тот же самый эффект, что и чума. Я молил богов, чтобы они даровали мне способ тихо избавиться от царя, — и тут такое! Я счел это знаком. Затем в городе вспыхнула чума, и об этом уже было объявлено. Я понял: если царь заболеет теперь, никто ничего не заподозрит. И потому подмешал ему в пищу это зелье. Я могу прекратить действие яда, если ты пожелаешь, но настоятельно советую тебе не делать этого.

— А как быть с моей сестрой? Ведь это она — истинная зачинщица.

— Прикажи, и я устрою так, чтобы царевне Арсиное подсыпали то же самое вещество, — сказал Гефестион. — Не у нее одной есть связи в Эфесе.


Сего дня, пятого апреля семьсот тридцать четвертого года от первой олимпиады, в восьмой год правления царицы Клеопатры VII, Теи Филопатры, Новой Исиды, фараона Верхнего и Нижнего Египта, происходящей от царя Птолемея I Сотера и царицы Береники I, Богов-Спасителей, Птолемея II Филадельфа и Арсинои II, Божественных Брата и Сестры, Птолемея III и Береники II, Богов-Благодетелей, щедро оделявших свой народ, от Птолемея IV Филопатора и Арсинои III, Птолемея V Эпифана и Клеопатры I, Богов Воплощенных, Птолемея VI Филометора, Птолемея VIII Эвергета и Клеопатры II, внучки Птолемея XI Сотера, дочери Птолемея XII Теоса Филопатора, Нового Диониса, Нового Осириса, и Клеопатры V Трифены, в стране, коей царский дом Лагидов даровал столько благодеяний.

К гражданам Александрии и проживающим здесь иудеям.

Царица Клеопатра вернулась из Рима, где она вновь получила от римского Сената священный титул друга и союзника римского народа. Благодаря величию, милосердию и влиянию царицы римский народ вновь обрел право почитать богиню Исиду и бога Диониса. Славьте же царицу Клеопатру, вернувшую благочестие жителям Рима!

Царица Клеопатра приглашает всех вместе с нею почтить память покойного царя Птолемея XIV, коего призвали к себе боги, играми и театральными представлениями в Цезареуме, что начнутся в двадцатый день апреля, в полдень, и завершатся на закате. Царица приглашает всех граждан Александрии и иудеев.

Также будут возданы почести царю Птолемею XV Цезарю, Филопатору и Филометору, сыну и соправителю Клеопатры VII из царского дома Лагидов и Гая Юлия Цезаря, диктатора Рима, происходящего из италийского рода Юлиев, от греческого героя Энея, основателя города Рима, сына Афродиты.

На играх и представлениях будут выступать самые лучшие атлеты, музыканты и актеры, прибывшие по приглашению царицы со всего мира. Победители получат награды.

Славьте царицу Клеопатру, которая, благодаря благословению богов, сделала все это возможным!

НАРБОН В ГАЛЛИИ Шестой год царствования Клеопатры

Цезарь никак не мог вспомнить: какую по счету победу он сейчас одержал? Триста четвертую или триста пятую? Память, столь дотошная к деталям, начала терять цепкость. В Испании, хоть он и взял верх над сыновьями Помпея и их легионами, он частенько забывал, против кого именно воюет. Он просто продолжал сражаться, без особого напряжения разума командуя своими людьми. В битве хватает и инстинктов. Забрызганные кровью лица; крики боли и тщетные мольбы, обращенные к богам, возносимые с последним дыханием; ржание лошадей, сбрасывающих наземь тех, кому они доселе верно служили… В этом все сражения, в которых когда-либо участвовал Цезарь, были неотличимы друг от друга.

Впрочем, в Испании появилось одно отличие. Посреди боя к нему явилась она. Велела опустить меч и следовать за собой прочь от грома схватки. И тотчас окружавший его шум исчез, словно он внезапно оглох. Он видел, как люди распахивали рты в воплях ярости или боли, но до него не долетало ни звука. В мире вдруг воцарилась тишина, словно ранним снежным утром в Альпах. Цезарь последовал за неземной силой через безмолвное поле битвы, обратно к лагерю.

Она была так прекрасна — нежная кожа, румянец на щеках, блестящие голубые глаза. Тело ее окутывала тончайшая ткань, светящаяся в лучах клонившегося к закату солнца, что изливало свой свет сквозь юную листву могучих деревьев и освещало ее тело под одеждой. Цезарь подумал, что она — сама Весна, а когда она обернулась, побуждая его следовать за ней — за живым воплощением совершенной идеи женского тела, со всеми его мягкими изгибами, высокой, пышной грудью и длинными босыми ногами, которых он с такой охотой бы коснулся, — он больше не знал: то ли она уводит его от битвы потому, что он умер, то ли потому, что пожелала соблазнить его. Он соскочил со своего взмыленного коня и потянулся, чтобы обнять ее за талию, а она растаяла, словно струйка дыма.

Следующее, что он помнил, — он очутился у себя в шатре, а врач, смахивающий на любопытного краба, сидел над ним на корточках и говорил, что военачальника нашли, когда он потерял сознание и упал с лошади.

Почему она просто не забрала тогда его с собой? Он с радостью оставил бы свое тело там, в лесу, и растворился в ее объятиях.

Но Цезарь поправился — как поправлялся всегда — за то время, на которое задержался в Испании, чтобы разгрести ту груду грязи, которая всегда возникает при смене наместника провинции. Он уладил все спорные судебные дела, наказал военных преступников, простил раскаявшихся, ввел новую налоговую систему, продрался сквозь взятки, назначая на административные должности подходящих людей, собрал ожидаемую дань — и вот теперь наконец направлялся домой.

Он сделал это еще раз. Одержал еще одну победу. И теперь множество сенаторов перешло на его сторону. О да, разумеется, из страха, он понимал это. И все же приятно было видеть, что число врагов уменьшается.

Значительная группа сенаторов даже потрудилась встретить его в прибрежном галльском городе Нарбоне, дабы оделить новыми почестями, — как будто для Цезаря было бы оскорблением подождать с этим до Рима. Они нарекли его пожизненным диктатором, даровав ему власть назначать консулов, цензоров, трибунов.

Кроме того, в его ведении находились все финансы государства, а потому он мог назначать всех провинциальных наместников и высших чиновников. Было провозглашено, что отныне и навеки Цезарь, принимая должностных лиц, будет восседать на золоченом троне. Интересно, что последует дальше? Может, они, невзирая на все разговоры о сохранении старой доброй Республики, все-таки намерены попросить его стать царем? Но ведь это убьет Цицерона, разве не так? А как будет страдать на том свете душа Катона! Если Цезарь наденет корону, доблестный Катон до скончания света не обретет покоя!

Но сенаторы не заводили разговоров о царском титуле — во всяком случае, до сих пор. Цезарь предполагал, что они просто хотели укрепить свое положение в его правительстве и заодно увериться в том, что им достанется часть добычи, захваченной в Испании, — пока прочие сенаторы и всадники не получили свою долю.

Цезарь не удивился, увидев среди них Гая Требония, которого следовало бы казнить за то отвратительное представление, в которое он превратил свое пребывание на посту наместника Дальней Галлии. Впрочем, Требоний был не единственным, кто явился в Нарбон, дабы спасти свою голову. Пока все они стояли на песке, Цезарь созерцал множество просителей, некогда сговаривавшихся между собой, дабы причинить ему вред.

Здесь же присутствовал еще и Марк Антоний. Единственный из всех он приехал на колеснице, соскочил с нее, словно атлет-олимпиец, и, завидев экипаж Цезаря, тут же пустил в ход все свое неуемное обаяние. Антоний выглядел так смиренно, и голову держал опущенной, и улыбался одними глазами. Затем он подошел к Цезарю и произнес речь о его великих свершениях; его большие руки так и мелькали — Антоний бурно жестикулировал, подчеркивая каждое свое слово в свойственной ему манере ораторствовать на греческий лад.

Все у Антония блестело в этот приятный солнечный день — глаза, зубы, слова, кожа. Казалось, даже воздух вокруг него дрожит и плывет — такая от этого человека исходила энергия. Цезарь заподозрил, что снова подпадает под его чары, а когда они оказались в нескольких шагах друг от друга, диктатор буквально упал в объятия Антония.

Все восприняли это как знак примирения, и в особенности — Антоний; он так крепко стиснул Цезаря, что тот испугался, как бы Антоний его не задушил.

— Хвала богам, Цезарь, я — снова твой сын, — прошептал Антоний ему на ухо.

И эти сентиментальные заверения порадовали Цезаря, поскольку он знал: по возвращении в Рим ему понадобится вся привязанность могущественных людей, какой он только сможет заручиться. В Риме он увидит еще меньше дружеских лиц, чем здесь, в Нарбоне, а Антоний — тот самый человек, который поможет ему управиться с недовольными, которые непременно начнут брюзжать при виде небывало возросшей власти Цезаря.

Антоний был именно тем сыном, который требовался диктатору, сыном, чье мужество и красноречие способно превратить самых трусливых солдат в храбрецов, готовых встать лицом к лицу с любыми тягостными задачами.

— Сенат дал клятву защищать тебя, Цезарь, — объявил Антоний. — Всем известно, что твое здоровье и благополучие — это душа государства. Даже те, что некогда называли себя твоими врагами, ныне поклялись ежедневно благодарить богов уже за само твое существование.

Цезарь пригласил Антония к себе в экипаж, из-за чего его племяннику, Октавиану, пришлось пересесть в другой. Цезарю показалось, что парень недовольно скривился. Но ведь должен же он понимать, что старшинство Антония и его положение дают ему право вступить в Рим бок о бок с диктатором.

Угрюмая гордость племянника внушала Цезарю беспокойство. Равно как и его довольно хрупкое здоровье. Хотя, впрочем, это не имело особого значения, поскольку Цезарь на собственном примере доказал, что можно быть худым и бледным в юности и все же вырасти могущественным человеком. Не он ли в тридцать лет плакался друзьям, что так мало успел в жизни — ведь Александр в его годы уже завоевал большую часть мира! Парень просто поздно созревает, как и сам Цезарь. Вполне нормальная мрачность для его возраста. В шестнадцать лет всякий мальчишка отчаянно желает быть мужчиной, и потому такой человек, как Антоний, настоящее воплощение мужской силы, либо зачаровывает, либо устрашает его.

Цезарю показалось, будто Октавиан обуреваем ревностью. Юноша еще ни разу не побывал в битве, однако Цезарь осыпал его всеми мыслимыми почестями. Теперь могущественный дядя отсылает его назад, в школу, в Аполлонию, чтобы тот мог продолжить образование. Ну а пока — чего ему еще надо?

У Цезаря так долго не было наследника — и вдруг оказалось столько сыновей разом! Антоний, Брут, Октавиан. Но все они были сыновьями с политическими программами и собственными мотивами. А своего сына по крови, маленького голубоглазого мальчика, Цезарь не мог признать из-за римских законов. Возможно, он все это изменит, если у него хватит времени. Если того пожелают боги.

Цезарь немного устал добиваться благосклонности от богов. После всего, что он свершил, они могли бы дать ему передышку. Он дозрел для какого-нибудь вознаграждения себе лично. В Испании он думал, что отчасти обретет его в благосклонности царицы Эвнои, сладострастной жены мавританского царя, который очень помог ему в этой кампании. Но Эвноя оказалась такой же, как большинство других его любовниц: ей не терпелось изменить своему пожилому мужу с другим немолодым мужчиной, поскольку тот был могущественнее и Эвное хотелось приобрести его покровительство. Цезарь так и слышал, как у нее в голове щелкают костяшки счетов, пока она ему отдавалась.

Люди настолько предсказуемы! Лишь один человек обладал способностью удивлять его, и удивлять приятно. Цезарь надеялся, что его гонец к Клеопатре не замешкается по пути. Ему не хотелось вступать в Рим, не будучи уверенным, что он увидит ее лицо одним из первых.

РИМ Седьмой год царствования Клеопатры

— Мне казалось, будто я был в Александрии лишь вчера, — промолвил Антоний, набросив край тоги на свою обнаженную, красивую руку и поклонившись. — Но этого не может быть, ибо Время свершило свое колдовство над юной царевной, которую я встречал там, и превратило ее в образец величественнейшей из женщин.

Клеопатра протянула ему руку для поцелуя. Антоний склонился над ней, помедлил, потом взглянул прямо в глаза царице.

— Твое величество. Как приятно обращаться к тебе именно так — ибо ты одна в полной мере достойна этого обращения.

Цезарь улыбнулся, наблюдая, как его друг флиртует с его любовницей, — словно глядел на ребенка, развитого не по летам. И Клеопатре подумалось, что он и впрямь похож сейчас на гордого отца, чей первенец только что совершил новый подвиг. Интересно, был бы ее любовник столь же снисходителен, если бы знал, что за исполненным достоинства спокойствием, с которым она отвечает на заигрывания Антония, скрывается сильнейшее внутреннее волнение?

Когда Клеопатра видела Марка Антония в последний раз, она была совсем еще девчонкой и ее бросало в дрожь всякий раз, как только Антонию случалось взглянуть на нее. Клеопатра чувствовала, что он об этом знает и играет с ее полудетской увлеченностью; он обращал взгляд своих глубоких, бесстыдных глаз прямо на нее, он нарочно дразнил ее и вгонял в краску.

Клеопатра предвкушала момент их встречи. Ей не терпелось предстать перед Антонием в новом свете, показать, что теперь она стала зрелой женщиной и контролирует свои чувства; что она управляет не только страной и народом, но и собою — своим сердцем, телом и душою.

Но минувшие годы и пережитые войны придали сил и Антонию, так что теперь, в свои тридцать семь, он оставался грозным противником, разрушающим ее самообладание с той же легкостью, что и десять лет назад. Он владел даром — даже более развитым, чем у Цезаря, — общаться с женщинами на многих уровнях одновременно. У Клеопатры сложилось ощущение, будто Антоний обращается с ней как с девочкой, царицей, матерью, любовницей другого мужчины и, конечно, своей потенциальной любовницей — и это сквозило в каждом взгляде, брошенном в ее сторону, в каждой сказанной им фразе. Казалось, даже когда Антоний обращается к Цезарю, в его тоне все равно звучат завуалированные намеки для нее.

Клеопатра не задумывалась над их значением, но тем не менее постоянно, каждый миг осознавала: Антоний смотрит на нее. Вопреки тому обстоятельству, что речь в их беседе шла исключительно о войне, вся стратегия Марка Антония была посвящена делу обольщения.

В определенном смысле он нарушал покой окружающих еще больше, чем Цезарь, допекавший всех вокруг своей непонятной иронией. Правда, Антоний вносил в общество смуту другого рода — более примитивную и ощущаемую телесно.

Цезарь и Антоний обращались друг с другом необычайно предупредительно, словно супруги, у которых возникали серьезные разногласия в отношениях, ныне благополучно улаженные, и теперь они изо всех сил остерегаются, как бы не потревожить новообретенное единство.

Представляя Антония Клеопатре, Цезарь назвал его «мой сын», и Клеопатра немедленно ощутила в этом угрозу для собственного сына. Теперь, когда Цезарю даровали еще и титул «отца отечества», он мог назвать каждого римлянина, вне зависимости от возраста, своим сыном. Сколько же сыновей нужно мужчине?

Цезарь предпринял некоторые шаги к официальному усыновлению этого мальчишки, Октавиана, — как он сказал, в качестве проявления семейной верности по отношению к сестре. Это древний римский обычай — так он сказал. Обычная формальность, необходимая для того, чтобы ввести юного члена семьи в общественную жизнь. Как же иначе молодые могли бы добиться успеха?

Цезарь называл своим сыном и Брута — человека, который сражался против него и публично чтил память врага Цезаря, Катона. Еще он изредка применял это наименование к Марку Лепиду, командиру своей кавалерии. Впрочем, последнее Клеопатру особо не волновало, поскольку наедине Цезарь сказал ей, что старается поддерживать близкие отношения с Лепидом исключительно ради его денег.

И все же… Даже к этому здоровяку-воителю, лишь недавно вновь снискавшему расположение диктатора и, судя по его победоносному виду, не нуждающемуся ни в какой опеке, не говоря уже об отцовской, — теперь уже и к нему Цезарь обращается как к сыну. И какое же место отведено Маленькому Цезарю в этой запруде, кишащей сыновьями Цезаря Великого? Как маленькому мальчику, пескарику, выжить среди акул?

Откуда только взялось это множество сыновей — и именно тогда, когда Клеопатре удалось еще на шаг приблизиться к укреплению своего положения? Она так была преисполнена надежд, когда плыла из своего александрийского рая обратно в жаркий хаос Рима! После смерти юного царя Птолемея Младшего Маленький Цезарь возвысился до положения ее соправителя, и у него не осталось в династии ни единого соперника мужского пола.

Сделавшись соправителем матери, мальчик почти постоянно держался очень уверенно, как будто понимал, что получил великий дар. Когда они отплывали из Александрии, Цезарион, восседавший на руках у своей воспитательницы, смеялся, высовывал язык, подставляя его ветру, и вообще дурачился, словно младенец.

— Ну вот, теперь он получил корону, а ведет себя совершенно не по-царски, — пожаловалась Хармионе Клеопатра.

— Полагаю, он ведет себя точно так же, как и множество царей до него, — отозвалась Хармиона, и они рассмеялись, припомнив кое-какие не слишком величественные истории из семейной истории и выходки отца Клеопатры, любившего строить из себя ребенка.

Зелье, подлитое брату Клеопатры, оказалось столь же скорым и смертоносным, как и сама чума. Птолемей скончался через считанные дни, его тело было сожжено на грандиозном погребальном костре — ибо ни один бальзамировщик не согласился бы прикоснуться к телу человека, умершего от чумы, будь это даже тело царя, — а пепел помещен в золотой саркофаг вместе с пристойным количеством сокровищ, включая красное одеяние, которое Птолемей Младший любил носить в детстве, когда воображал, будто правит восточными землями. Царственный прах и сокровища установили в царском склепе возле храма Исиды, у моря.

Никто не понимал, почему царю настолько не повезло. Как он ухитрился подхватить болезнь, таившуюся в дешевых гостиницах и на задворках порта и не пробиравшуюся во дворцовый квартал? В результате все решили, что, скорее всего, юный царь, подобно множеству его предшественников, вел тайную жизнь и общался со всякими подозрительными личностями, которые с легкостью могли подцепить где-нибудь чуму и занести ее прямо в царские покои.

После столь уместной кончины царя Гефестион возжелал подсыпать того же снадобья и Арсиное, но Клеопатра запретила. Арсиноя была пленницей Цезаря, и только ему одному надлежало решать ее судьбу.

Цезарь же был сейчас слишком занят, чтобы вникать в египетские интриги. Он готовился совершить отважный, завершающий шаг, необходимый для того, чтобы сравняться достижениями с Александром, — завоевать обширные просторы Парфии, уже столько десятилетий отвергавшей господство Рима. И в этом, как уразумела Клеопатра, крылась истинная причина его нового сближения с Антонием. Цезарь назначил Антония наместником Македонии, ключевого пункта, необходимого для успешных действий против Парфии.

Клеопатра также поняла, что за этим примирением крылись даже более глубинные причины. Антоний являлся тем самым командиром, которому были беззаветно преданы римские легионы. Цезарь не мог себе позволить отправиться воевать на край света, оставив в Риме такого человека, как Антоний, способного привлечь войска на свою сторону. Марк Антоний вполне мог бы пожелать объединиться со своим богатым другом Лепидом и наиболее могущественными противниками Цезаря в Риме и захватить город под предлогом восстановления Республики. При таком положении вещей Цезарь и его солдаты оказались бы изгнанниками. Чтобы вернуться в Рим, им пришлось бы пройти тысячи миль обратного пути и выиграть очередную гражданскую войну. Клеопатра знала, что если ей хватило проницательности предвидеть подобный поворот событий, то уж Цезарю — и подавно.

Впрочем, Антоний держался совершенно естественно, и потому трудно было заподозрить его в участии в заговоре. Его улыбка хоть и отдавала сладострастием, казалось, была совершенно искренней. Ее источником было сердце, а не какие-то темные устремления, похотливые или политические. Если Антоний и намеревался соблазнить ее, то, похоже, просто потому, что хотел ее. Его побуждения не представляли собой большего, нежели обычное вожделение самца. И если Антонию и приходило в голову, что расположение Цезаря продиктовано вовсе не любовью, а подозрительностью, то он никак этого не выказывал и продолжал вести себя по отношению к Цезарю как офицер, восхищающийся своим военачальником, и как раскаявшийся сын.

Клеопатра бдительно следила за происходящим. Эта игра в кошки-мышки велась не ради благосклонности царицы. Борьба шла не за место между ног молодой женщины, а за Египетское царство и его ресурсы, которые можно было использовать в стремлении победить могущественного врага.

Цезарь развернул карту медленно, словно снимал одежду с девушки, а Антоний уставился на изображенные на ней земли так жадно, словно это была высокая девичья грудь. Цезарь расправил пергамент и обвел пальцем границы тех земель, по которым он уже прошел победным маршем и которые присоединил к Риму. «Как легко он завладел миром!» — подумалось Клеопатре. Цезарь приколол углы карты металлическими кнопками и указал на Парфию.

Он объяснил свой план. Восемнадцатого марта он двинется через северные территории, собрав по пути шестнадцать легионов и десять тысяч конников. Продвигаясь вдоль Евфрата на юг, он нанесет первоначальный удар в этом направлении, затем стремительно пройдет через Карры и отомстит за унизительную смерть своего бывшего союзника, Красса. После того как Красс потерпел постыдное поражение, его голову подали к столу — таково было варварское чувство юмора парфянского царя.

— Боги проклянут нас, если мы отложим месть за Красса еще на год, — сказал Цезарь. — Иногда по ночам мне мерещится его безголовый призрак.

Отплатив за Красса, он намеревался двинуться на север, через Дакию, встретиться там с Антонием и его легионами и схватиться с предводителем варваров Буребистом. Этот вождь постоянно нападал на римские поселения в Иллирии. Складывалось такое впечатление, будто этот Буребист был ярым противником винопития и поставил себе целью свести под корень все тамошние виноградники.

— Этот человек представляет собой серьезную угрозу, — сказал Антоний. — Мне придется держать себя в руках, чтобы дождаться тебя, Цезарь, прежде чем схватиться с ним.

— Помни, мы становимся сильными, когда объединяемся, сын мой, — отозвался Цезарь. — Вместе мы куда больше, чем один плюс один.

Они улыбнулись друг другу, словно коты, делящие мертвую птицу. Клеопатра даже не могла сказать, что вызывает у нее большее подозрение при виде этой взаимной предупредительности двух хищников. Боится ли она за сына? Ужасает ли ее отсутствие искренности между Цезарем и Антонием? Они явно пытались скрыть нехватку теплоты за хорошо рассчитанным внешним проявлением приязни. Но все это было не настолько зловещим, как тот озноб, что пробирал Клеопатру, когда она оказывалась рядом с Брутом: тот постоянно смотрел на Цезаря с горьким прищуром, даже когда изрекал великодушные речи. Возможно, подспудное соперничество двух мужчин за ее благосклонность порождало в душе Клеопатры легкий душевный трепет. Что-то было неладно, но что именно — Клеопатра понять не могла.

— Диктатор, я думала, ты намерен пройти по дороге на восток через Александрию, чтобы запастись провиантом.

Клеопатра решила, что лучше ей затронуть этот вопрос прямо сейчас, не откладывая до того момента, когда они окажутся наедине. Сколько времени пройдет, прежде чем она увидит его снова? Клеопатра уже решила проехать с ним как минимум до Иудеи, завернув по дороге к набатеям, чтобы заново оговорить арендную плату за их финиковые сады.

— Дорогая, сейчас и так ходит слишком много слухов о переносе столицы в Александрию. Не стоит подливать масла в огонь, заставляя сто тысяч солдат маршировать у тебя под окнами. Я бы предпочел, чтобы ты переслала вклад Египта в нашу войну — зерно, оружие и лошадей — прямо в Антиохию. А там Долабелла проследит, чтобы все это было доставлено по назначению.

Так вот каков его план. Материальный вклад Клеопатры в завоевание Парфии будет огромен, а участие минимально — он будет иметь решающее значение для победы, но останется незримым для мира.

— Путь через Александрию слишком долог, — вклинился в разговор Антоний. — Хотя, несомненно, он имеет свои преимущества.

— Для Александра он не был слишком долог, — не сдержавшись, отрезала Клеопатра.

Тон, которым это было сказано, стер улыбку с лица Антония. Она оскорбила его. Впрочем, в данный момент это ее не волновало. Эти двое мужчин делили мир между собою, требуя при этом, чтобы царица трудилась ради их славы, сама оставаясь в безвестности.

Клеопатру беспокоили перемены в ее отношениях с Цезарем. Она не понимала, откуда берут начало эти перемены. В то, что причиной всему был Антоний, ей не особенно верилось. Но инстинкты редко подводили царицу. В частных беседах Цезарь всегда поддерживал образ империи, который они создали вместе — диктатор Рима и царица Египта, объединившиеся в теле маленького мальчика. Цезарь, управляющий восточной Римской империей из Александрии, и западной — из Рима. Сотрудничающий с царицей как равный, а не господствующий над ней — до тех пор, пока ее сын не станет достаточно взрослым, чтобы принять корону Египта и в полной мере унаследовать мощь своего отца. Диктатор не раз повторял, что после того, как Парфия будет завоевана, их уже ничто не остановит. Клеопатра верила ему, но при этом понимала, что Цезарь создаст империю в любом случае, хоть с ней, хоть без нее.

Цезарь постоянно и весьма настойчиво звал Клеопатру вернуться в Рим, но с тех самых пор, как они воссоединились, он держался холодно и отчужденно. Что-то изменилось. Он, как обычно, исполнял свои обязанности, включая постельные, но дистанция между ними сделалась даже больше, чем та, которую Цезарь поддерживал между собою и всеми прочими людьми. Впечатления, будто Цезарь утратил все стремления, не возникало. И все же Клеопатре казалось, будто он плывет сквозь идущие дни, словно тень, навремя вновь посетившая мир живых и вернувшаяся к прежнему образу жизни, — но вместо материального тела у него осталась лишь иллюзия.

Цезарь состарился. Всегда любивший поесть, за время пребывания в Испании он ощутимо похудел. Щеки на истощавшем лице обвисли, словно пустые седельные сумки. Под глазами залегли фиолетовые тени. Рядом с Антонием — здоровый румянец, бугрящиеся мускулы, сияющая белизна кожи и коричневый мрамор глаз — Цезарь выглядел больным. Клеопатра вдруг вспомнила, где она прежде видела этот ужасный желтый цвет лица. У своего отца в те последние, отчаянные дни.

— Уладив дела в Дакии, мы двинемся вдоль Дуная и покорим проживающие там германские племена. Тем самым мы проложим себе путь обратно в Галлию, на тот случай, если Бруту потребуется помощь в поддержании порядка там. А уже оттуда мы отправимся домой.

— Это грандиозный план, Цезарь, — сказал Антоний. — Меня смущает в нем лишь одно: я не все время буду рядом с тобой.

— Римская империя слишком велика, а людей, способных ею править, слишком мало, — отозвался Цезарь. — В этом самая большая из стоящих перед нами трудностей. Я направляю тебя туда, где ты нужнее всего. И кстати, ты мог бы и заметить, что будешь находиться не настолько далеко от меня, чтобы я не мог при необходимости позвать тебя на помощь.

Он повернулся к Клеопатре.

— Или тебя, дорогая.

Теперь Цезарь смотрел на них обоих:

— Вы прекрасны, словно звезды. Какое чудо, что мы трое собрались вместе! Вы понимаете, какие возможности это сулит?

Антоний и Клеопатра, вместо того чтобы смотреть на Цезаря, взглянули друг на друга. Что-то безмолвно проскользнуло между ними — нечто такое, чему невозможно было подобрать имя, но что было тем не менее вполне осязаемым и реальным. Нечто такое, что было тесно связано с Цезарем и вместе с тем не имело к нему никакого отношения. Это длилось лишь долю секунды, но Клеопатра почувствовала: то, что зародилось в сей краткий миг, стало неотъемлемой частью ее мира. Она была уверена, что Антоний тоже знает об этом, поскольку он на мгновение утратил дар речи и на лице его застыла напряженная улыбка.

Теперь ни Антоний, ни Клеопатра не смели ни обмениваться взглядами, ни отвечать на вопрос Цезаря. Они ждали, пока диктатор скажет по этому поводу еще что-нибудь, но он, казалось, полностью сосредоточился мыслями на карте. В конце концов молчание нарушила Клеопатра.

— Возможности? Какие возможности, диктатор? — неуверенно переспросила она.

Цезарь взял кусочек мела и провел линию от Италии к Северной Греции, к Египту и снова к Риму.

— Этим дело не ограничится, верно?

Антоний перестал улыбаться и сделался предельно серьезен.

— Нет, не ограничится.

Цезарь взял Клеопатру и Антония за руки.

— Вы будете превосходно выглядеть рядом со мной во время моего триумфального шествия.


Клеопатра сидела в ложе на Форуме, предназначенной для высокопоставленных чужеземцев, и искоса поглядывала на ослепительно белое небо. Она оставила сына на вилле, потому что Цезарь беспокоился за его безопасность. Но царица Египта не собиралась пропускать сегодняшнее представление — представление, столь тщательно подготовленное их троицей, которую они сами уже начали в шутку, втайне именовать «новым триумвиратом»: Цезарь, Клеопатра и Антоний, трехстороннее сотрудничество, которое должно было со временем превратиться в гигантский треугольник неодолимой мощи, треугольник, чьи грандиозные, всепроникающие углы протянулись на небывалые расстояния.

Клеопатра даже начала было опасаться, что не сможет попасть на Форум. Бессчетные толпы заполняли узкую Священную улицу и стояли стеной столь плотной, что стражникам, охранявшим носилки Клеопатры, пришлось пробиваться через людское скопище, криками и пинками пролагая себе дорогу. Клеопатра, сидевшая внутри, ничего этого не видела, но слышала отвратительные пьяные проклятия, летевшие со всех сторон, пока они пробирались по узким римским улицам к Форуму.

Выбравшись наконец из носилок — своей чрезмерно пышной внутренней отделкой они напоминали ей древнюю гробницу, — Клеопатра увидела, что на Форум набилось еще больше народу: там собрались люди всех сословий и рангов, от сенаторов до нищих. Вооруженные воины защищали первых, а вторые изводили тех, кто оставался без защиты, выклянчивая у них милостыню. Отцы сажали детей на плечи, чтобы тем было лучше видно, а молодых женщин, облаченных в белое, выталкивали вперед, чтобы они тоже могли принять участие в празднестве.

Странная энергия витала над Форумом, слишком беспокойная и неуправляемая для религиозного празднества. Клеопатре уже доводилось ощущать подобное в Александрии, когда она сидела во дворце, словно в ловушке, а буйствующие горожане осыпали жилище ее отца горящими стрелами и яростными угрозами. Здесь не было заметно никаких признаков волнений, но висящее в воздухе ощущение нельзя было спутать ни с чем.

Луперкалии были назначены на четырнадцатое февраля по новому календарю. Клеопатра пыталась расспросить об истоках этого ритуала, но, похоже, римляне и сами толком этого не знали. Луперкалии представляли собой древний обряд, учрежденный много сотен лет назад в честь священной волчицы, что выкормила основателей города, Ромула и Рема, после того как младенцев-близнецов бросили в реку, обрекая на смерть. Некоторые утверждали, будто эта церемония существовала уже и в те дни и проводилась в честь Инуя — так в древности римляне именовали Пана, приносящего плодородие земле, животным и людям.

Юлий Цезарь восседал перед толпой на золотом троне, облаченный в великолепную пурпурную тогу, в цвета победы. Он занял место на новой ростре, которую сам же недавно воздвиг, и взирал на собравшихся. За строительством ростры надзирал Антоний, и потому Цезарь велел вырезать на трибуне его имя, отдавая тем самым должное его трудам. Время от времени Цезарь наклонялся, чтобы переброситься несколькими словами с теми, кто подходил к нему, но при этом одна рука у него постоянно лежала на коленях.

— Почему он так рискует? Ведь город просто кишит слухами о заговоре против него! — обратился к царице Аммоний. — Могущественный человек должен быть особенно осторожным. Нужно не только бояться, но и уважать своих противников.

— Он — словно шестнадцатилетний мальчишка, кичащийся своим новоприобретенным званием мужчины. Он считает себя непобедимым! — прошептала Клеопатра на ухо грузному греку.

— К старикам в какой-то момент возвращается глупость юности, — отозвался Аммоний. — Я это чувствую по себе. При всей мудрости, достигнутой за последние годы.

— Ты вовсе не старик. Я запрещаю тебе так говорить.

Аммоний рассмеялся.

— Моя старость превосходит мою мудрость, государыня.

Клеопатра засмеялась вместе с родичем, однако веселье это не было искренним — улыбались лишь ее губы, но не сердце. Цезарь обещал ей целый мир, но при этом ежедневно давал все новые поводы для беспокойства и сомнений. Клеопатра даже не знала, в чем именно она сомневается — в его верности или в его здравомыслии. Порой ей казалось, что он не в своем уме. Единственное, в чем она была твердо уверена, так это в том, что ей следует с полной серьезностью относиться к предостережению — к ознобу, пробирающему ее всякий раз, когда она слышала о последних поступках Цезаря.

Кто-то — неведомо кто — водрузил на статую Цезаря, установленную на новой ростре, царскую корону, а плебейские трибуны получили приказ снять ее. На следующий день те же самые трибуны арестовали группу головорезов, протестовавших против удаления короны: они собрались перед статуей и выкрикивали слово «царь».

Арест граждан вызвал у Цезаря сильное раздражение, и он сообщил трибунам, что отныне они смещены с должности. Но не далее как на следующий день на Форуме собралось еще больше народу. Теперь протестовали против смещения трибунов.

— Они просто сами не знают, чего хотят, — со вздохом изрек Цезарь. — А потому я должен делать то, чего хочу я сам.

— Да, Цезарь, делай, что хочешь, но обезопась себя от тех, кто с тобою не согласен! — сказала Клеопатра. — История Рима насквозь пропитана кровью.

Клеопатра рассказала ему о предупреждении Сервилии. Цезарь ответил, что женщины всегда из-за этого беспокоятся и потому-то никого из них, за исключением амазонок, нельзя подпускать к войне. Кальпурния тоже все эти дни ходила за ним следом, как привязанная, бедняжка.

— Мне кажется, что это именно вы, три женщины, составили заговор против меня, — сказал Цезарь. — Вы, а не те несколько неблагодарных сенаторов, которым постоянно нужно на что-то жаловаться.

Астролог также предостерег Цезаря, сообщив, что диктатора окружают люди, замыслившие против него зло. Но Цезарь лишь отмахнулся.

— Им придется отправиться в Парфию, чтобы причинить мне вред, — со смехом сказал он, — и сразиться с моими легионами, чтобы добраться до меня.

В довершение всех неприятностей Цезарь недавно отослал набранных в Испании отборных гвардейцев, которые были приставлены к нему лично, потому что ему, видите ли, не нравилось слышать их шаги у себя за спиной. «Они мешают моему мыслительному процессу», — так он заявил.

— Ты слишком сильно искушаешь Фортуну, — сказала ему тогда Клеопатра.

— Я заслужил эту привилегию, — был его ответ.

И вот теперь он опять нацепил ленивую улыбку, которая редко покидала его лицо, когда он разговаривал со всеми этими римлянами, окружавшими трон. Трон! Римские граждане презирали само это слово и все, что с ним связано. И все же сенаторы даровали Цезарю привилегию восседать на троне на глазах у всего города. Всякий раз, когда ему приходилось появляться перед большим скоплением народа, он, словно царь, утверждался на золоченом кресле, возвышаясь над всеми. И тот же самый образ, что внушал подданным Клеопатры благоговейный страх и трепет, — образ выдающегося существа, божественной волей наделенного властью и вознесенного над всеми тварями земными, — вызывал у соотечественников Цезаря явственную тревогу и смятение.

Диктатор и его трон сделались в городе притчей во языцех. Клеопатра заподозрила, что это тоже было частью плана, составленного его врагами: они завлекали Цезаря внешними атрибутами монархии и пытались представить все так, будто он захватил власть по собственному произволу. Правда, драма, которая должна вот-вот развернуться, поможет раскрыть народу истинные намерения Цезаря, и это внушает надежду. Клеопатра пожалела, что не додумалась разослать по толпе своих шпионов, чтобы послушать, о чем сейчас шепчутся римляне.

Но тут ее тревожные размышления прервал чистый, высокий голос трубы; Цезарь вскинул правую руку, подавая сигнал к началу церемонии. Три дюжины луперков, жрецов из братства волков, промаршировали по Форуму. Двое из них несли крупного белого козла со связанными ногами. Из одежды на жрецах были лишь набедренные повязки из козьих шкур; они сбрили волосы на теле и умаслили кожу до блеска. Клеопатра узнала среди луперков нескольких сенаторов из числа самых высокопоставленных людей Рима — их недавно посвятили в жреческий сан, дабы выказать уважение к Цезарю.

Два жреца развязали козла. Низкое, горловое блеяние сделалось громче, и толпа принялась передразнивать его, совершенно заглушив несчастное животное.

— Бе-е-е, бе-е-е, бе-е-е! — вопили они, словно издеваясь над козлом.

Верховный жрец — во всяком случае, Клеопатра предположила, что это именно верховный жрец, поскольку головным убором ему служила козья голова, — простер руки к толпе, требуя тишины. Когда присутствующие стихли, он принялся молиться.

— Инуй, дающий плодовитость мужчинам и женщинам могучего Рима, прими наше подношение и услышь наши мольбы. Прими почести, что мы возносим тебе в этот день каждый год, со времен незапамятных. Сделай в этот день так, чтобы каждый римлянин обрел свою ниспосланную богами мужскую силу и чтобы каждая римлянка, принявшая в себя семя, сделалась матерью. Во славу божества и во славу Рима!

Толпа принялась скандировать имя бога; слоги раскатывались по Форуму, словно барабанная дробь, и отдавались эхом. Один из жрецов ухватил козла за задние ноги, а второй перерезал животному горло, так чтобы кровь потекла в серебряную чашу, стоявшую у ног Цезаря. Цезарю, возвышавшемуся над жрецами на несколько футов, пришлось подобрать свои длинные ноги, чтобы кровь не забрызгала тогу.

В дружное скандирование вдруг ворвались новые крики, такие громкие, что Клеопатра испугалась — уж не вспыхнул ли мятеж. Сердце ее забилось быстрее. Цезарь сидел на троне — один, совершенно беззащитный. Первым ее побуждением было выскочить из ложи и заслонить его своим телом. Но Цезарь улыбался и, похоже, не видел в происходящем никакой угрозы для себя. Клеопатра вцепилась в руку Аммония; старый грек погладил ее по руке и указал на северную сторону Форума.

Два ряда мужчин в набедренных повязках мчались по Священной улице; они приближались к Форуму, выкликая имя божества и размахивая плетьми из козлиных шкур. Должно быть, участников для этой церемонии отбирали среди тех, в ком сильно выражено мужское начало, ибо все они были молоды, стройны и подтянуты, словно атлеты-олимпийцы, — но в них не видно было присущего олимпийцам внутреннего достоинства. Клеопатре показалось, что они пьяны — так они гикали и улюлюкали при виде любой оказавшейся рядом с ними женщины, и так азартно хлестали ее плетьми.

А женщины даже не пытались увернуться — напротив, они тянули руки к бегущим и дрались друг с дружкой за возможность получить удар. Некоторые из мужчин били не по протянутым рукам, а по телу, стараясь попасть по самым чувствительным местам, но похоже было, будто женщины ничуть против этого не возражают. Они безоглядно подставлялись под удары — и не только простолюдинки, но и женщины из самых знатных римских семейств.

Клеопатра разглядела в первых рядах Порцию и ее сестру Юнию Теренцию; они тоже простирали свои белые руки и радостно смеялись под плетьми.

— Что все это значит? — спросила Клеопатра.

— Они верят, что это сделает их плодовитыми, — пояснил Аммоний. — Каждый год после празднества по городу расходятся удивительные истории о забеременевших женщинах, даже таких, которые давно уже вышли из детородного возраста. А если женщина уже носит ребенка, то бичевание якобы обещает ей быстрое и легкое разрешение от бремени.

— В таком случае поразительно, что Кальпурния не кидается под плети, — заметила Клеопатра.

Но Кальпурния по-прежнему сидела на своем месте, справа от трона Цезаря, окруженная своими ровесницами, которые уже не участвовали в обряде.

Исполнив ритуал, мужчины один за другим проходили перед Цезарем и приветствовали его, а тот отвечал, вскидывая руку — все более царственным жестом.

Лишь один бегун не имел при себе плети — самый старший из них. Это был Антоний. Он был тяжелее прочих, шире в груди и бедрах, даже можно сказать — мясистее. Прочие участники были юношами, которые только превращались в мужчин, в то время как Антоний уже перешагнул этот порог и был мужчиной до мозга костей; во всяком случае, так подумалось следившей за ним Клеопатре.

Антоний держал в руках белую корону, увитую листьями лавра, царскую диадему. Он вскинул корону над головой, так чтобы ее увидели все, как будто намеревался продать ее толпе. А затем преклонил колени перед Цезарем, эффектно склонил голову и протянул корону ему.

Внезапно воцарилась мертвая тишина; сделалось настолько же тихо, насколько перед этим было шумно. Клеопатра затаила дыхание. Это было то самое испытание, которое они так тщательно спланировали. Цезарь должен был отвергнуть корону в присутствии всего Рима. Но если большинство народа примется возмущаться и подбадривать его, он ее примет — тоже у всех на глазах, чтобы это видели все. Он не станет этого делать втихую, в результате какого-нибудь заговора, который его враги смогут потом осуждать и оспаривать.

Клеопатра поддерживала этот план.

«Если Рим — Республика и если подавляющее большинство граждан Республики желает, чтобы ты стал царем, значит, ты должен исполнить общее желание», — сказала она.

«Утверждение парадоксальное, но верное, дорогая», — заметил тогда Цезарь. Антоний согласился с ними и придумал, как и когда это следует провести. Когда Антоний изложил подробности своего плана, Цезарь сказал, что он — истинный наследник драматического таланта Еврипида, и Антоний заулыбался, радостно и широко, словно мальчишка.

— Сын мой, убери ее, — громко произнес Цезарь, и толпа взорвалась воплями.

Некоторые поддерживали отказ, другие же требовали, чтобы Цезарь принял корону. Антоний сделал вид, будто оскорблен. Он вскинул голову и бросил сердитый взгляд на Цезаря, потом обвел глазами толпу, чтобы все могли видеть, насколько он недоволен. Антоний кликнул троих своих товарищей, и те подняли его на плечи и двинулись вперед, словно фантастическое громоздкое животное. Так Антоний снова приблизился к ростре и теперь уже насильно попытался возложить корону на голову Цезарю. Цезарь выждал мгновение, а затем вскинул руку, отводя корону.

Толпа снова завопила и принялась выкрикивать его имя. Клеопатре подумалось, что оценить реакцию римлян весьма непросто. Она-то полагала, что это будет нетрудно — истолковать поведение толпы так, будто она желает, чтобы Цезарь принял корону. В конце концов, если это вызовет возмущение, не поздно будет и снять знак царской власти. «Если большинство будет против, ты можешь сорвать ее с головы, швырнуть на землю и растоптать», — так она сказала Цезарю.

Но Цезарь предпочел действовать более сдержанно. Антоний снова протянул ему корону, и на этот раз Цезарь покачал головой, медленно и эффектно, так, чтобы это видели все. А затем, согласно плану, он громко велел Луцию Котте внести запись об этом событии в общественные хроники.

— Запиши, что в этот день, четырнадцатого февраля, Цезарю на глазах у римского народа трижды предложили царскую корону и он трижды отверг ее.

И как бы ни хотелось Клеопатре услышать обратное, она все же не могла не признать, что эти слова вызвали у римлян взрыв настоящего восторга.


Весталки, римские жрицы-девственницы, хранительницы пламени Весты, богини домашнего очага — от этого пламени, неугасимо горящего днем и ночью, зажжен каждый очаг в Риме, — не чуждались подкупа. Помимо ухода за священным огнем на них еще лежала обязанность хранить у себя в храме все официальные документы города Рима, в тайне и безопасности. Аммоний наладил отношения с одной из младших весталок, Белиндой. Белинда до сих пор не простила своим родичам, что они вынудили ее отказаться от мужской любви ради удовлетворения семейного тщеславия, и эта горечь сделала ее склонной к предательству.

Она боялась за свою жизнь, так что Аммонию необходимо было вести себя особенно осторожно. Он поклялся в этом всеми богами и пообещал, что заставит поклясться и самое царицу, хотя на самом деле он был всего лишь ее слугой и не мог ни к чему ее принудить.

— Пожалуйста, дай ей клятву памятью отца, — попросил он Клеопатру. — Если эту девушку разоблачат, ее утопят в Тибре.

И Клеопатра дала обещание, понимая, что доставшиеся ей сведения все равно придется держать при себе.

Цезарь написал завещание. Он удалился в загородное поместье, дабы документально засвидетельствовать свою последнюю волю, и отказался сообщать, какова она.

— Я еще не настолько стар, — сказал он Клеопатре, — чтобы нам стоило бояться моей кончины. Но я запланировал двухлетнюю военную кампанию, и боги могут распорядиться так, что она окажется для меня последней. Я не хочу, чтобы кто-нибудь спорил из-за моих владений. С Рима довольно междоусобных схваток за деньги и собственность. А кроме того, я уже говорил тебе, что римские законы не позволяют оставлять свою собственность иностранцу. И пока нам не удалось изменить закон, наш сын считается, к сожалению, именно иностранцем.

— Именно так? — спросила Клеопатра.

— Да, дорогая. Именно так.

Цезарь пообещал, что сразу же после победы над Парфией его друг и сторонник Луций Котта с группой единомышленников выдвинет законопроект о том, чтобы Цезарю была дарована особая привилегия: брать себе столько жен, сколько потребуется, чтобы произвести на свет наследника. И никто — ни Цицерон, ни Брут, ни самые крикливые сторонники Республики — не смогут возразить. Ведь Цезарь присоединит к римскому государству огромные, но до сих пор остававшиеся непокоренными просторы Парфии.

— Это самое целесообразное решение, Клеопатра. Мне не придется восстанавливать против себя своих соотечественников, отсылая Кальпурнию. Мы с тобой поженимся в Египте, и я буду там твоим царем. Я останусь диктатором Рима до тех пор, пока кто-нибудь не придумает варианта получше. Наш сын будет признан законным, ты станешь моей женой, и мы претворим наши планы в жизнь.

Клеопатра знала, что большего добиться не сможет, но ей хотелось каких-то гарантий. А этого ни Цезарь, ни боги дать ей не могли. Ей предстояло рискнуть снова. Собственно, вся ее жизнь была дорогой от одного рискованного выбора к другому.

— Дорогая, ты выглядишь такой несчастной, словно без моих денег наш сын умрет с голоду, — сказал Цезарь. — В отличие от тебя, я не имею никакого титула, который мог бы ему передать. Это всего лишь вопрос имущества — и его куда меньше, чем то, которым владеешь ты. Ну пожалуйста, будь благоразумна. Сейчас это лучшее, на что мы можем рассчитывать.

И все-таки Клеопатре хотелось знать, не скрывает ли Цезарь чего-либо от нее. А потому она вручила Аммонию тяжелый кошелек с золотом, чтобы он втайне передал его Белинде. Весталка сообщила, что главным своим наследником Цезарь назвал римский народ. Он отписал значительную часть своего состояния отдельным гражданам. Вторым по значимости наследником, получавшим все остальное, был Октавиан, его худосочный племянник.

— Это всего лишь деньги, — сказал Аммоний, и Клеопатра с ним согласилась. — А твой сын — царь и владеет царскими сокровищами. Деньги — это как раз та составляющая власти, которую ему совершенно не обязательно получать от отца.


У Марка Лепида был лучший особняк в Риме — или, как шутил Антоний, лучший из тех, который был куплен на собственные деньги, а не присвоен в ходе гражданских войн. Клеопатра прогостила в этом доме неделю, так что у нее была возможность проводить с Цезарем больше времени, пока он не покинул Рим.

Маленький же Цезарь оставался на вилле, под опекой Хармионы. Клеопатре хотелось бы использовать эти последние оставшиеся дни, чтобы укрепить привязанность отца к сыну, но Цезарь не желал, чтобы мальчик оставался в городе, где мог стать жертвой какой-нибудь чужеземной болезни или врагов диктатора.

Они собрались за десятью большими круглыми столами; мужчины полулежали на ложах, а женщины уселись в кресла, как это было в обычае у римлян. Был четырнадцатый день марта, месяца, посвященного Марсу, римскому богу войны. Через четыре дня Цезарь собирался отбыть, дабы начать величайшую в семисотлетней истории Рима военную кампанию.

Лепид устроил обед в честь Цезаря и пригласил самых верных его друзей и сторонников. Все были уверены в том, что этот великий человек вернется в родные пенаты не ранее чем через два года.

— Марк Брут демонстративно отсутствует, — шепотом сказала Клеопатра Цезарю и Лепиду. — Никто из дома Сервилии не пришел.

— Ну и пусть. Зато Брут не будет портить нам веселье своим унылым видом, — отозвался Лепид.

— Он просто серьезен по натуре, — сказал Цезарь. — Не так уж просто скрыть свой темперамент, чтобы лучше уживаться в обществе.

На протяжении всей трапезы Антоний был в приподнятом настроении, то и дело пил за будущее и осыпал знаками внимания свою жену, Фульвию. Это была высокая светлокожая женщина с очень эффектной внешностью, почти черными глазами и темными волосами, которым хна придала темно-рыжий оттенок. Клеопатра отметила про себя, что среди окружения Антония Фульвия пользовалась большим уважением. Она весь вечер перешептывалась с сенаторами, беседуя с ними о политических и общественных делах. Ее мнением интересовались и даже, похоже, дорожили.

Несмотря на все выказываемое ей уважение, улыбки и нежности, которые расточал ей красавец-муж, Фульвия то и дело хмурилась. Единственная морщина на ее лице врезалась между бровями, нарушая симметричную красоту лица. Она казалась настолько же серьезной, насколько Антоний был игрив. В конце концов он отказался от попыток развеселить супругу.

Несколькими ночами раньше, в уединении спальни, Цезарь заметил Клеопатре, что плохо понимает Антония: как может мужчина командовать легионами и при этом так легко подпадать под женское влияние?

— Когда Антоний крутил роман с той актрисой, он сделался кутилой и развратником. Теперь, когда он женат на Фульвии — вот уж истинный надсмотрщик! — он стал образцовым государственным деятелем.

— Быть может, женщины вообще обладают большим влиянием, чем в это готовы поверить римляне, — ответила Клеопатра.

Интересно, а что думает сам Цезарь по поводу того влияния, которое она оказала на его жизнь?

— Это наводит меня на мысль о тех древних ритуалах, когда мужчины переодевались в женские платья, чтобы похитить часть их загадочной силы, — сказал Цезарь. — Наверняка именно этим и занимался Клодий, когда его застали вместе с моей женой, Помпеей, на празднестве Благой богини. Он напялил на себя женский наряд, тайком пробрался на празднество и улегся на одно ложе с моей женой. Я уверен, что он пытался похитить ее силу, а через нее — и мою.

— Богиня дает жизнь всем, — сказала Клеопатра. — Нет ничего плохого в том, чтобы пытаться обрести ее мудрость через смертных женщин.

— Дорогая, тебе совершенно незачем убеждать в этом меня.

Сегодня вечером, по завершении трапезы, Антоний пробрался к столу, за которым сидела Клеопатра, и шепотом сообщил ей, что ему необходимо поговорить с ней.

— Не хочешь ли ты прогуляться по саду, подышать свежим воздухом? — произнес он громко.

Клеопатра заметила, как взгляд Фульвии скользнул по комнате — она явно разыскивала Антония, — и остановился на ней самой. Царица подала Антонию руку и позволила проводить себя наружу; и все это время, пока они не вышли из пиршественного зала, Клеопатра чувствовала спиной взгляд черных глаз Фульвии — два черных копья.

Антоний провел царицу в небольшой садик. В Риме ни один из городских особняков не имел тех просторных, ухоженных садов, к которым Клеопатра привыкла в Александрии. Но и здесь стояли в кадках лимонные и апельсиновые деревья, усыпанные плодами, а изысканные вьющиеся розы оплетали стены, наполняя воздух ароматом.

Антоний отвел Клеопатру в уединенный уголок.

— В чем дело, Антоний? Отчего ты так мрачен? Что такого стряслось, чтобы заставить тебя прервать веселье и рискнуть вызывать подозрения у жены?

На губах Антония снова заиграла улыбка, но ясно было, что он привел ее сюда не просто ради возможности поухаживать.

— Ты заметила, что Цезарь за трапезой ни к чему даже не прикоснулся?

— Он вообще в последнее время очень мало ест. Я думаю, он настолько погрузился в планирование кампании и размышления о том, как уладить дела в Риме на время своего отсутствия, что у него пропал всякий аппетит.

— Все не так просто. Я боюсь, он слишком болен для путешествия, но меня он не слушает. Быть может, он хоть к тебе прислушается.

Клеопатра скривилась. Она надеялась, что ее подозрения касательно здоровья Цезаря беспочвенны, что они проистекают, как часто говорил сам Цезарь, из обычной женской склонности к беспокойству.

— Я привезла с собой лучшего врача Александрии, настоящего гения медицины. Я много раз просила Цезаря, чтобы он позволил врачу осмотреть себя, но он постоянно отказывается, невзирая на все мои уговоры. Он заявляет, что причина всех болезней кроется в сознании и если сознание Цезаря отказывается принимать мысль о болезни, то тело и не вздумает болеть.

— И тем не менее он болен. Несколько дней назад я созвал заседание Сената, чтобы обсудить в присутствии Цезаря некоторые неотложные дела. Когда мы собрались, Цезарь сидел, откинувшись на спинку трона и запрокинув голову. Он едва осознавал наше присутствие, словно находился на грани одного из своих припадков. Большинство сенаторов были оскорблены тем, что он даже не потрудился подняться, дабы поприветствовать их. Прочие же поняли, что он болен. И это еще хуже. Ибо они наверняка изыщут способ использовать всякую слабость Цезаря против него. Некоторые из сенаторов, уходя с совещания, говорили, что, дескать, Цезарь сделался теперь настолько царственным, что считает ниже своего достоинства подняться и поприветствовать людей своего круга. Другие принялись распускать слухи о том, что Цезарь болен и не в состоянии возглавить ни кампанию в Парфии, ни государство. В любом случае это происшествие сослужило ему дурную службу.

Клеопатра не посмела рассказать Антонию о последних, слишком красноречивых признаках, свидетельствующих о том, что здоровье Цезаря подорвано. В последние дни он впервые оказался неспособен заняться любовью. Цезарь приписал это усталости, а Клеопатра — излишним заботам, но втайне она заподозрила худшее. Желтый цвет лица, тусклая улыбка, а теперь еще и импотенция — все это признаки длительного физического истощения.

— Но что же нам делать? Он никого не слушает.

Клеопатра видела, что Антоний всерьез расстроен — возможно, потому, что он был вполне с нею согласен. Все их замыслы зависели от Цезаря. Что с ними будет, если он погибнет, неважно как, от болезни или на войне? Невысказанный вопрос повис в воздухе.

Антоний заговорил негромко, но настойчиво, склонившись так, что их лица оказались совсем рядом. Клеопатра почувствовала исходящий от него запах вина, хотя Антоний совершенно не выглядел пьяным.

— Я уверен, госпожа, что тебя он послушает. Подумай, что произойдет, если я буду находиться в Македонии, ты — в Александрии, а Цезарь — да не допустят этого боги и да простят они мне эти слова! — заболеет во время похода? Что будет, если он умрет? Ты представляешь, сколько клик тут же сцепится между собою, деля его власть? Мир окажется ввергнутым в хаос.

— И с кем в тот час будешь ты? — язвительно поинтересовалась Клеопатра. — Со мной и моим сыном? С Брутом и ему подобными? С Лепидом и его деньгами?

Антоний придвинулся еще ближе, и Клеопатра ощутила его дыхание.

— Похоже, что женщины всегда соображают быстрее мужчин. Ты отважна, царица, и пользуешься куда большей благосклонностью богов, чем моя жена, которой следовало бы заседать в Сенате, не родись она, на свою беду, женщиной.

— Я буду тебе очень признательна, если ты не станешь забывать о том, что царица не просто удачлива — она избрана богами. Про Фульвию же никак нельзя сказать, что она неудачлива. Она просто не входит в число избранников Фортуны.

— Неужели я, желая сказать изысканный комплимент, невольно нанес оскорбление?

Улыбка Антония лучилась обаянием.

— Нет. Но ты так и не ответил на мой вопрос.

— Что бы ни случилось с Цезарем, я должен понять, как быть Цезарем — хотя, разумеется, полностью заменить его не сможет никто. И, поняв это, я приму на себя все самые важные его обязанности.

Когда Клеопатра осознала, что имеет в виду Антоний, у нее перехватило дыхание. Антоний взял ее за руку, и ладонь царицы утонула в огромных лапищах римлянина. Ее кожа была нежной и прохладной, а его — горячей и грубой.

— Что бы ни ждало Цезаря впереди — будь то даже поражение или смерть, — я всегда буду защищать и тебя, и царевича. Независимо от того, кого я возьму в союзники.

— Твои слова — большое утешение для меня, Антоний.

Клеопатра отняла руку, поскольку не поняла еще, какую именно сделку скрепило это проявление нежности.

— А ты — ты будешь верна нашему союзу? Или выбросишь из головы своего друга, когда он окажется в Македонии, и обратишься к сенаторам, которым не терпится присвоить богатства твоей страны?

Интересный вопрос. Насколько далеко союз Антония и Клеопатры сможет продвинуть их мечты и честолюбивые стремления, если с ними не будет гения Цезаря, дабы направлять их? Одним лишь богам это ведомо. Хотя Клеопатра в душе молила их, она так и не получила от них в тот момент прямого отклика и совета. И ей оставалось руководствоваться лишь пронизывающим взором Антония, его славой великого воителя, умеющего руководить многотысячным войском, его вычурным красноречием, способным навязать мысли самому упрямому сопернику, и еще тайным ощущением, говорящим, что Антонию — как бы ни обернулись события — суждено стать частью ее будущего.

Когда Клеопатра думала о тех, кто может попытаться взять власть после Цезаря, — о Бруте, Кассии, Лепиде, Цицероне, — ей казалось, что ни с кем из них она не сумеет установить сколько-нибудь прочный союз. Хотя многие из них были вежливы, они ненавидели и ее саму, и ее сына. Ненавидели и страшились.

Но имелся еще и Антоний, предлагающий ей верность и просящий в ответ лишь верности с ее стороны. Сдержит ли он свое обещание, Клеопатра не знала и предсказать этого не могла. Люди часто клянутся, а затем нарушают клятвы, когда Фортуна отворачивается от них. Быть может, Антоний попытается занять место Цезаря в ее постели лишь затем, чтобы продать ее своим римским союзникам. Его предложение — шанс, который следует принять. Во всяком случае, до тех пор, пока не предоставится лучшая возможность.

Однако Клеопатра полагала, что мнение Цезаря об Антонии сыграло роль в сделанном ею выборе. Если Антоний так легко поддается влиянию женщин, встречающихся ему на жизненном пути, то почему бы ей самой в какой-то момент не стать такой женщиной?

— Марк Антоний, во всем Риме ты — мой единственный друг и союзник. И я хочу, чтобы так оно и оставалось. И неважно, что принесет нам будущее.

Антоний снова взял ее за руку. В глазах его вновь заплясали лукавые огоньки, как будто он пробудился от тяжелого сна. Он поцеловал руку Клеопатры, открыл ее ладонь и провел по ней пальцем.

— Клеопатра, мне хотелось бы смешать нашу кровь, как мы делали с моими друзьями детства, когда заключали наши мальчишеские договоры. Но не могу же я допустить, чтобы ты отправилась обратно к Цезарю, истекая кровью, — ведь верно?

Когда они вернулись в пиршественный зал, их встретили десятки внимательных взглядов, но никто не позволил себе высказаться по поводу их отсутствия. Цезарь ел грушу и потягивал вино из кубка. Он уже давно не выглядел так хорошо, как сейчас.

— Цезарь, неужели это мое отсутствие вернуло тебе аппетит? — со смехом полюбопытствовал Антоний, и прочие гости тоже рассмеялись.

— Сын мой, твой аппетит способен пристыдить любого, — отозвался Цезарь, и смех вспыхнул с новой силой.

Особенно заливисто хохотала Фульвия; она так запрокинула голову, что Клеопатра увидела ее безупречной формы зубы.

— Мы только что играли в игру, — сказала Фульвия. — Каждый по порядку должен был сказать, какой смертью мечтал бы умереть.

— Что за мрачная игра! — заметила Клеопатра. — В моей стране беседы за обедом, хотя и принимают иногда философский характер, все же остаются более жизнерадостными.

— Сперва выслушай — и поймешь, что в ней забавного. Вот Марк Лепид, например, пожелал, чтобы у него остановилось сердце в тот момент, когда он будет заниматься любовью с красивой юной девственницей. Луций Котта хотел бы упасть с любимого коня, после того как проедется на нем верхом на рассвете.

— Понятно. Ну что ж, я бы хотела дожить до глубокой старости, а потом улететь на небо на спине Пегаса.

— Это — смерть для божества, — сказала Фульвия.

— Совершенно верно, — парировала Клеопатра. — Если не считать той малой подробности, что боги бессмертны.

Антоний поспешил вмешаться в назревающую женскую перепалку.

— А я хотел бы умереть, занимаясь любовью с моей женой, ибо по сравнению с этими бесподобными ощущениями вся прочая жизнь кажется скучной и пресной. Вот каково мое желание.

Он поцеловал Фульвию в нос; та тут же расслабилась, и на губах ее вновь появилась улыбка. А Клеопатре стало любопытно: неужто он сказал правду? Внезапно она ощутила укол ревности и усомнилась в глубине чувств, которые, как ей казалось, испытывал Антоний несколько минут назад, когда объектом его внимания была она, Клеопатра.

— А ты, Цезарь? — спросила Фульвия.

Цезарь не колебался ни мгновения. Он поднял руки и изобразил ладонями подобие крыльев.

— Способ особого значения не имеет. Лучшая смерть, моя дорогая, — это смерть внезапная и уместная.


Он пришел на заседание Сената один. Кальпурния, которая тем утром чувствовала себя нехорошо — ее измучили скверные сны, — упрашивала его остаться и побыть с ней. Она схватила его за край тоги, когда он уже выходил из дома, твердя, что небеса сегодня выглядят зловеще и предвещают дурное, что ему не следует сегодня выходить под открытое небо, пока не появится солнце. Но Цезарь не хотел давать своим противникам еще один повод порицать его. Они не преминут истолковать его отсутствие как свидетельство того, что он считает себя настолько могущественным и великим, что ему уже не обязательно бывать на заседаниях Сената.

Ему нельзя колебаться. Он слишком близок к цели. Он вот-вот покинет Рим во славе, возглавив величайшую армию, равной которой еще не бывало. Это будет долгий поход, но когда он завершится, никто уже не сможет ни в чем упрекнуть Цезаря.

Его сторонники откопали в древних Сивиллиных книгах строку, гласящую, что парфян может победить лишь царь. И потому Сенат постановил, что Цезарь может именоваться царем до тех пор, пока находится за пределами Рима.

Это был первый из цепочки шагов, ведущих его к высотам, которых намеревался достичь Цезарь.

Однако тем утром он чувствовал себя уставшим, как будто ночной сон не омыл его своей освежающей росой. Прогнать усталость не удавалось, и это ощущение было для него странным. Он уже давно плохо спал по ночам. Всякий раз, когда он закрывал глаза и погружался в сон, он оказывался где-то в неведомом месте, и она уже была там, и расспрашивала о его планах, и интересовалась, уверен ли он, что готовился достаточно долго и хорошо. «Конечно, я уверен», — всегда отвечал он, глядя в ее глубокие синие глаза, пока от ее силы у него не начинала кружиться голова.

Она была той самой женщиной, которую все они искали, женщиной, воплощающей в себе саму красоту, саму силу, саму жизнь. Все исходило от нее, и она навещала его каждую ночь. Любовь всей его жизни.

Цезарь подумал о дурацкой тревоге Кальпурнии. Что значит хмурое небо, когда с ним — вечное солнечное сияние самой Венеры?

По дороге к залу совещаний он прошел мимо Антония; тот с головой ушел в бурный спор с Брутом Альбином, чрезвычайно велеречивым типом. Цезарь не знал, как лучше поступить: то ли оставить Антония и дальше разглагольствовать с этим занудой Альбином (ведь иначе Альбин притащится в Сенат, заведет очередную обличительную речь и опять испортит весь день), то ли перебить Альбина и избавить Антония от утомительной обязанности выслушивать его. Цезарь избрал путь наименьшего сопротивления: он просто помахал Антонию рукой и пошел дальше.

Он вошел в курию Помпея, расположенную по соседству с театром. Сенат потребовал, чтобы сегодня заседание проходило здесь. Интересно, они усмотрели в этом нечто символичное? Неужто ему опять придется сидеть и выслушивать длительные проповеди о необходимости возродить Республику, пересыпанные бесконечными обращениями к памяти Помпея и тем древним ценностям, которые тот защищал?

Республика мертва, в точности как и бедолага Помпей, и никакое словоблудие стариков, погрязших в самообмане, не вернет ее обратно. Ни при их жизни, ни при жизни Цезаря.

Статуя Помпея — высокая и исполненная достоинства, каким был он сам, — возвышалась на своем пьедестале, как будто желая поприветствовать Цезаря. Цезарь вскинул правую руку, здороваясь со старым другом; ему вспомнились счастливые времена, когда Юлия была рядом с ними и они с Помпеем верили, что их счастье и их союз вечны.

Когда Цезарь вошел, сенаторы встали, тут же окружив его, и, не теряя времени, принялись излагать свои ходатайства. Тиллий Цимбер, чей брат находился в ссылке, всучил Цезарю письменную просьбу о его возвращении, сопровождая все это устными доводами и пытаясь воззвать к прославленному милосердию Цезаря. Прочие тоже толпились вокруг, выкрикивая свои требования, так что голос Цимбера потонул в общем гуле.

— Потише! — раздраженно воскликнул Цезарь. У него звенело в ушах, и это было нестерпимо. Он обхватил голову руками. — Не сегодня!

Он хотел сейчас лишь одного — чтобы они ушли. У него закружилась голова, и Цезарь не знал, то ли это свидетельство приближения приступа, то ли просто из-за того, что он, стремясь поскорее убраться прочь от зловещего паясничанья Кальпурнии, забыл позавтракать.

Цимбер отдернул руку и спрятал свиток с прошением в складки тоги. Он уставился на Цезаря, а затем с чрезвычайно решительным видом рванул тогу на груди. Цезарь не понял значения этого жеста. Неужели Цимбер собирается отказаться от сенаторского поста в знак протеста против ссылки брата? Впрочем, сейчас диктатор был не в том состоянии, чтобы терпеть подобные представления, и от души надеялся, что Цимбер не попытается устроить ничего подобного.

В Сенате воцарилась тишина — милосердная тишина, которой Цезарю так не хватало. Один из братьев Каска, Публий Лонгин, двинулся к нему. Хоть бы это не было очередное прошение! Лонгин занервничал, покрылся потом и запустил пальцы в складки тоги — должно быть, пытался нашарить свиток со своим ходатайством. Цезарь сделал жест, желая остановить его прежде, чем тот заговорит. Но в дрожащей, веснушчатой руке Каски появилось нечто блестящее — Цезарь не мог толком разглядеть, что именно, — и Каска вонзил эту вещь Цезарю в шею. Цезарь ощутил боль — мучительно острую, как от самых серьезных ран, какие он только получал в боях, — и увидел хлынувшую из шеи кровь. Он вскинул правую руку, пытаясь защититься, а левой схватился за кинжал Каски, мокрый от его крови, и заглянул в безумные глаза нападающего.

Собрав все силы, Цезарь выкрутил ему кисть и грозно вопросил:

— Что все это значит?

Невзирая на боль и текущую кровь, диктатор осознал, что рана не смертельна. Оторвав взгляд от Каски, диктатор оглядел комнату — посмотреть, кто первый схватит этого безумца. Навсех лицах был написан ужас, но никто даже не шелохнулся, чтобы помочь Цезарю.

— Братья, на помощь! — выкрикнул Каска, и внезапно Цезарь увидел множество устремленных в его сторону кинжалов.

Он получил удар в ногу, еще один — в живот, а несколько тычков в спину швырнули его вперед, навстречу очередному клинку. Цезарь увернулся, но лишь для того, чтобы встретиться с еще одним кинжалом.

Он превратился в загнанного зверя, окруженного со всех сторон врагами. Еще один удар диктатор принял от Кассия; тот бил спокойно, решительно, чуть прищурив глаза. Цезарь схватил Кассия за волосы и вцепился зубами ему в ухо, да так, что отгрыз кусок. Он выплюнул комок плоти и ударил локтем кого-то, кто как раз всадил кинжал ему в спину.

Цезарь сражался, словно дикое животное, пытаясь отыскать взглядом Антония — и не находя его. Вместо Антония он увидел совсем рядом с собой Брута; тот схватил Цезаря за тогу и рванул к себе. Неужто Брут пришел, чтобы спасти его? Цезарь поймал напряженный взгляд Брута и увидел в его глазах свою смерть.

— И ты тоже, дитя мое? — спросил Цезарь по-гречески, на том языке, на котором они с Брутом так часто беседовали.

Лицо Брута было исполнено ужаса, кустистые брови встопорщились, а искривленный рот превратился в зияющую дыру. Цезарь увидел замешательство Брута и улыбнулся ему. Это словно подтолкнуло Брута, как если бы отец посмеялся над угрозой, исходящей от сына. Брут вскрикнул, и Цезарь почувствовал сильный удар в живот, проникший глубже всех предыдущих.

Цезарь задохнулся от боли; у него вырвался хриплый возглас, но никто не обратил на это внимания. Его окружали люди, которых он знал всю жизнь, — и сейчас он был среди них совершенно одинок.

Цезарь увидел сноп солнечных лучей, прорвавшихся сквозь тучи и образовавших пылающий крест. Свет ширился, заливая все вокруг, и вскоре Цезарь уже не видел ничего, кроме этого света. Он больше не слышал даже собственных криков, хотя и сознавал, что тело его терзает мучительная боль и что голос, все еще зовущий на помощь, — его собственный. Он не мог отвести взгляда от этого света, от белизны, равной которой он не видел никогда. Она была ярче даже белоснежных шапок, покрывающих вершины Италийских гор, а по краям отливала золотом.

И из этого сияния вдруг появилась она. В блистающем ореоле она казалась прекрасной, как никогда прежде. Теперь она была огромной, выше Цезаря, выше любого смертного, и свечение окружало ее, как будто было частью ее существа. Она приблизилась к Цезарю, неся этот свет с собой, словно бы купаясь в нем.

«Тебе нравится мой небесный свет?» — спросила она его, улыбаясь. В ней были и переменчивая красота, дарованная ему великой Фортуной, и безопасная гавань всей его жизни.

Он знал, что сейчас она не играет с ним, как это случалось в прошлом. Она наконец-то готова навеки воссоединиться с ним в безупречном, божественном союзе. «Пойдем со мной, — казалось, говорила ее улыбка. — Займи же, наконец, свое место среди нас».

Цезарь оглянулся на свое тело, все еще корчащееся под ударами сенаторов, и сделал свой последний сознательный выбор, касающийся того «я», которое он оставлял на земле. Последнее, что совершил Гай Юлий Цезарь, диктатор Рима, — он прикрыл свое тело плащом и позволил врагам прикончить себя, поскольку это был единственный способ избавиться от боли и вступить в ту радость, которую она предлагала.

«Готов ли ты навеки присоединиться к своим собратьям, богам?» — спросила она.

Вот оно, окончательное доказательство. Цезарь был счастлив: наконец-то он убедился, что прав, что он и вправду бог, происходящий от богини. Они сомневались в нем, но, как обычно, он посмеялся над ними.

— Так значит, я был прав? — спросил он.

— О да! — объяснила она. — Не только ты — бог, но и все смертные — боги, скрытые под личиной бренности, отлученные от своего божественного наследия, от своей истинной сущности.

Вот что она открыла ему ныне: Цезарь был одним из тех редких людей, которые не позабыли о связи со своей божественной сущностью и на земле жили как боги.

Цезарь стоял вместе с богиней у входа в зал; отсюда ему было видно, как Антоний все еще пытается отделаться от Альбина. По крайней мере, этот сын остался ему верен. Октавиан получит деньги Цезаря, а Антоний — его власть, и все будет так, как должно. Богиня тут же прочла мысли Цезаря. «Это всего лишь одна из возможностей в мире бесконечного количества возможностей», — сказала она и расколола небо, обнажив перед ним множество слоев возможностей, относящихся к будущему, в котором ему уже не оставалось места. С благоговейным трепетом смотрел он на все возможные варианты той драмы, которую покидал, и у него появилось новое зрение, какого никогда не было в земной его жизни. Он видел, как изменялась история, когда ее персонажи принимали те или иные решения, как их жизни сворачивали в то или иное русло, как каждый их поступок воздействовал на них самих и все вокруг них.

— Вот видишь, великий Цезарь, — сказала она, — таков способ, которым смертные сохраняют божественную силу в каждом совершаемом ими земном выборе.

— Но это парадокс, — отозвался он. — Человеческие существа властвуют над всем и в то же время ни над чем.

— Да, — согласилась она, и на ее прекрасном лице появилась улыбка, радостная и застенчивая. — Это так просто.

Внимание Цезаря вновь переключилось на текущий момент, что казался теперь нескладным наростом на прямой стреле земного времени — времени, которое ему вскорости предстояло навеки оставить. Он понял, что присоединяется к вечности, становится частью самой ее идеи, что теперь он по-настоящему достигнет бессмертия, которое тщетно искал на земле.

Статуя Помпея, наблюдавшая за убийством с постамента, без малейшей жалости взирала сверху вниз на окровавленное тело Цезаря. Окружающие диктатора люди продолжали, словно обезумев, наносить удары по лежащему, и их белые тоги были забрызганы кровью. Они боялись остановиться, поскольку тогда им пришлось бы взглянуть в лицо последствиям своего деяния. Словно марионетки в руках у хозяина, позабывшего, зачем ему все это нужно, убийцы продолжали кромсать безжизненное тело.

— Это все неважно — ведь верно? — сказал он, поворачиваясь к ней и чувствуя, как последние отголоски печали тают в ее сиянии.

И она согласилась:

— Да, Цезарь, все это растворяется в эфире. Пойдем! На другой стороне нас дожидаются те, кому давно уже не терпится увидеть тебя.

— Юлия? — с надеждой спросил он.

— О да, Юлия. И многие другие. Тебя ждет триумфальное шествие, равного которому ты еще не знал. Но на этот раз победа сладка и неоспорима, а никаких врагов нет. Один лишь почет.

Он почувствовал легкость и головокружение, и его безвозвратно повлекло прочь от всего того, что он знал.

А затем что-то снова рвануло его обратно, к миру телесному. И внезапно он увидел в доме Марка Лепида, где Цезарь обедал лишь накануне, Клеопатру, стоящую на балконе и смотрящую на тот же самый странный крест, сотканный из света. На лице ее застыл страх. Он слышал, как его убийцы выскочили на улицу, выкрикивая: «Свобода! Свобода!»

Клеопатра услыхала их крики, и он знал: в этот самый миг она поняла, что произошло в Сенате. Как ему хотелось поддержать ее, сказать, что он безмерно любит ее и что все земное меркнет в сиянии небес!

— Но ведь мы — она и я — еще не все закончили, — попытался возразить он, надеясь, что богиня позволит ему попрощаться с женщиной, которую он покидал на произвол ее собственной судьбы.

— О нет, дорогой, уже все. Впереди теперь другие дела.

Цезарь вздохнул и позволил образу Клеопатры ускользнуть, а богиня тем временем мягко взяла его за руку и повела домой.


Клеопатра почувствовала, как холод вполз в ее тело, замораживая кровь. Она глубоко вздохнула и попыталась успокоиться, но поневоле содрогнулась, а выражение беспокойства на лице сменилось паническим страхом. Ее окутал запах Цезаря — легкий аромат эвкалиптового масла, которым слуга по утрам натирал ему плечи и руки, и более глубинный, его собственный запах, проступающий из-под аромата масла. Клеопатра раскрыла объятия, надеясь, что какая-то его часть придет к ней, поддержит ее, заберет с ним. Но объятия ее остались пусты. На какой-то краткий миг она ощутила присутствие Цезаря, столь же явственное, как то, которое она множество ночей ощущала в своей постели. Это был он — в том не могло быть никаких сомнений, — но мгновение спустя он исчез, оставив ее в одиночку противостоять будущему, будущему, в котором уже не было его.

Теперь Клеопатра даже собственного тела почти не ощущала. Она застыла, обхватив себя руками, а потом у нее подогнулись колени, и она упала. Руки ее лежали на холодных плитах пола и были холоднее мрамора. Клеопатра попыталась взять себя в руки, но не сумела и лишь перевернулась набок; теперь она лежала на жестком полу, словно младенец, свернувшись, кусая себе руку и ничего не ощущая.

Она слышала нарастающие крики на улицах. «Свобода! Свобода! Тиран мертв! Да здравствует Республика!» В ответ раздавались вопли ужаса и полные боли стоны.

Клеопатре захотелось знать: кто же именно освободил землю от Юлия Цезаря? Кто из сыновей убил отца, чтобы завладеть отцовским наследством? Ей не пришлось задавать этот вопрос дважды, ибо она уже знала, кто готовил убийство по идеологическим причинам. А раз он смог совершить столь хладнокровный шаг, убив человека, которого называл отцом, человека, который всю жизнь был ему наставником, который с такой любовью разговаривал с ним по-гречески о философии и поэзии, который простил ему участие в гражданской войне на стороне Помпея, — раз уж Брут оказался способен на это, не стирает ли он в этот самый момент кровь Цезаря с клинка, чтобы обратить кинжал против любовницы диктатора и ее ребенка? Они подняли руку на отца — не станет ли следующей мишенью его родной сын? А если сын умрет, то такая же участь постигнет и его мать, чтобы некому потом было мстить. Сына и мать уничтожат, не оставив никого, кто мог бы помешать целям убийц.

А что с Антонием? Клеопатра просто представить себе не могла, чтобы кто-нибудь сумел причинить вред Цезарю, когда Антоний находится рядом, — если только он сам не участвует в заговоре. На миг она позволила себе эту мысль, и ее затошнило. Но болезнь была сейчас для Клеопатры непозволительной роскошью, и она, медленно и глубоко дыша, в конце концов избавилась от спазмов в горле.

Она долго лежала на полу, не в силах пошевелиться и дрожа от холодного утреннего воздуха и холода плит, все еще влажных от утренней росы. Клеопатра знала, что нужно действовать. Следует немедленно принимать меры и заботиться о безопасности — своей и сына. Но она не могла сообразить, что же именно ей делать.

Клеопатра помнила, что уже испытывала эти ощущения прежде, находясь в таком же затруднительном положении. И все-таки она выжила. Когда умер ее отец, она осталась одна, без защиты, которую ныне давала ее власть, — девочка-царица, окруженная враждебными придворными группировками. Неужели теперь в мире не осталось ни единого безопасного места? Неужели никто не выступит на ее защиту?

Клеопатра стиснула кулак и еще сильнее впилась в руку зубами — она терзала свою плоть до тех пор, пока наконец-то не ощутила боль. Она чувствовала, как ее зубы погружаются в мягкую кожу, прорывают ее, и в конце концов страдание стало невыносимым.

Нет, на всей земле нет ни одного человека, который был бы достаточно могуществен для того, чтобы обернуть ход событий в ее пользу. «Мы приходим в этот мир в одиночку и в одиночку должны его покидать». А в промежутке лишь изредка выпадает случай отдохнуть от одиночества. С этого времени, поняла Клеопатра, с нею остаются лишь боги. Ни отца, ни Цезаря — ни одного смертного, под чьей защитой она могла бы отдохнуть.

И она воззвала к богам, что были ее прибежищем во всех горестях.

«Матерь Исида, Сострадательная Владычица, ты снова отняла у меня источник силы, оставив меня одну на земле, без матери, без отца, без мужа. И теперь лишь я могу защитить царство моих предков и моего маленького сына, законного царевича Египта и единственного истинного сына Цезаря. И снова я прошу тебя восстановить мои силы, чтобы я могла выполнять твои замыслы на земле, не в другом теле, а самолично, где лишь мы с тобой можем руководить моими действиями и воплощать Судьбу. Я, твоя смиренная дочь, молю тебя об этом. Помоги мне остаться в живых».

Горячие слезы текли по лицу Клеопатры — жгучие ручейки, особенно теплые по сравнению с холодом щек. Ей не следовало сейчас рыдать. Только не сейчас, когда так много предстоит сделать. Она поплачет потом, позднее, когда они с сыном вновь вернутся в Египет и окажутся в безопасности.

Клеопатра заставила себя сесть и вытерла глаза. Всхлипывая, она уцепилась за деревянные перила балкона и встала.

Сквозь уличный гам она расслышала размеренный стук, который ни с чем невозможно было спутать. Клеопатра слыхала его столько раз, что сразу же поняла, что это такое: грохот подбитых гвоздями сапог римских солдат, маршем двигающихся к центру города. Сейчас здесь вспыхнет война — а ее с сыном разделяет много миль! «Матерь Исида, он ведь еще совсем ребенок! Умоляю, помоги ему!»

Тут на балкон влетел высокий мужчина в потрепанном крестьянском плаще. Клеопатра отшатнулась, но мужчина скинул капюшон, и она увидела, что это Антоний. Он обхватил ее за плечи.

— Скорее! — велел он. — Нам нужно уйти в дом.

У Клеопатры не было сил ни о чем его расспрашивать. Впрочем, в вопросах не было необходимости, поскольку она и так отлично знала ту цепочку событий, что привела его сюда. Когда царица увидала Антония, у нее камень с души свалился — не только потому, что он был ей с Цезарем другом и союзником, но и потому, что само его присутствие свидетельствовало о том, что он неповинен в ужасном преступлении.

— Ты понимаешь, что случилось? — спросил Антоний.

— Об этом кричали на улицах, — отозвалась Клеопатра.

— Тебе ясно, что это означает? Нам необходимо вывезти тебя из Рима.

— Расскажи мне, что произошло, — сказала Клеопатра, с трудом выдавив из себя эти слова. — Это Брут?

— Потом, Клеопатра. Некогда разговаривать. Лепид вызвал свои отряды, расквартированные на Тибрском острове. Они сейчас входят в город.

— Ты собираешься воевать с убийцами Цезаря?

— Нет. Я собираюсь с ними торговаться.

Это известие потрясло Клеопатру.

— Но как ты можешь?!

Лицо Антония буквально светилось энергией; Клеопатра никогда еще не видела его таким. Он был совершенно спокоен, хотя и напряжен до последней жилки.

— Сейчас не время для эмоций. Сейчас необходимо предотвратить войну и захватить власть. Ибо величие, которое воплощал Цезарь, с его смертью рассеялось.

— Скажи мне только одно: это Брут?

Она хотела знать. Она предостерегала Цезаря, а он не прислушался к ее предупреждению. Должно быть, он желал этой смерти и даже как-то ее подстроил, позволив другим понять свою волю. Почему он ее покинул?

— Да, Брут. И многие другие. Но когда они помчались по улицам с этой вестью, их вместо хвалы встретили презрением. Люди швыряли в них камнями и гнали их прочь. Очевидно, у них не было никакого плана дальнейших действий. Полагаю, они думали, что их поблагодарят за убийство, — горько усмехнулся Антоний.

Он взял лицо Клеопатры в ладони; по сравнению с ее холодными щеками его руки казались очень теплыми.

— Не плачь. Время для слез наступит позднее. А сейчас я должен идти. Сперва к Кальпурнии, а потом к убийцам.

— Чтобы утешить ее? — спросила Клеопатра и сама не узнала собственный голос — настолько странно он прозвучал.

Антоний снова улыбнулся.

— У нее в руках личные документы Цезаря и казна, которую он использовал для выплат своим солдатам. Тот, кто заполучит эти инструменты, заполучит и власть Цезаря. Мы с Лепидом уже располагаем поддержкой его войск.

— А что делать мне? Мой сын сейчас на вилле на Яникульском холме, вместе с няньками.

— Тебе следует возвращаться в Египет и ждать известий от нас. Насчет твоего пути домой уже все договорено — во всяком случае, так мне сказал тот грек у дверей. Стражники задержали его — до установления личности.

— Аммоний? — уточнила Клеопатра. — Такой толстый, пожилой?

Ее родич и старый друг снова пришел к ней на помощь! Существуют ли пределы его верности и доброте?

— Нет. Молодой, поджарый и довольно красивый для грека.

Архимед! Клеопатра увидела в нем не поклонника ее женственности, а защитника и друга юности. Все, что разделяло их: ее предательство, совершенное из соображений политической выгоды, и горечь его утраты — все это развеялось при виде знакомого лица.

— Кузен! Хвала богам, ты пришел!

Первым порывом Клеопатры было кинуться к Архимеду и обнять его, но что-то в его лице заставило ее остановиться. Он не улыбался. Клеопатра взяла себя в руки и осталась стоять рядом с Антонием.

— Кузина. — Архимед поклонился, сдержанно и чопорно.

Двое солдат, стоявших по сторонам от него, отступили.

— Так он твой родич? — спросил Антоний.

— Да, он мой родич, — ответила Клеопатра, улыбнувшись.

«После всего, что я сделала, чтобы разбить его сердце и уязвить его гордость, он все еще мой верный родич». Она почувствовала, как на глаза ее снова наворачиваются слезы, и, как она ни пыталась удержаться, они заструились по лицу.

— Приношу свои извинения, — сказал Антоний Архимеду. — Кажется, когда-то я видал тебя — на службе у царя. Но я много лет не бывал в Александрии.

— Я признателен тебе за эти меры предосторожности, — отозвался Архимед.

— Клеопатра, я должен идти, — сказал Антоний. Он обнял ее — не как мужчина обнимает женщину, а так, как он часто при ней обнимался с Цезарем, — по-братски. — Эта трагедия не разрушила наш союз. Скоро ты услышишь обо мне.

Он взял Клеопатру за локоть и в последний раз взглянул ей в лицо. А потом привлек к себе и прошептал на ухо:

— Сыновья Цезаря отомстят за его смерть.

Антоний выпустил руку Клеопатры, подал знак своим людям и стремительно вышел.


На Форум спустились сумерки. Дневное сумрачное небо приобрело цвет моря в ночи; розовые облака нависли над площадью, словно рдеющие наковальни.

Клеопатра стояла рядом с Архимедом, одетая как один из его стражников, в короткий хитон, сандалии из толстой кожи и белый плащ, вышитый по краю греческим узором. Она заставила служанку Лепида обрезать ей волосы, и теперь завитки падали ей на уши и лоб, придавая стрижке точное сходство с прической Архимеда. За последние месяцы от постоянного беспокойства она похудела и теперь выглядела как пятнадцатилетний мальчишка, явившийся вместе со своим молодым родственником почтить павшего диктатора.

Людской поток вливался на площадь со всех сторон; римляне шли с дарами, чтобы возложить их к телу Цезаря. Солдаты несли оружие, которым они сражались под его командованием. Женщины держали фамильные драгоценности и амулеты, защищавшие их детей. Бедняки подносили незатейливую домашнюю утварь, горшки и котелки — несомненно, единственную свою ценность, которую они вообще могли предложить, а слуги из богатых домов доставили бронзовые кубки и серебряные чаши, амфоры с вином и изваяния домашних божеств.

Аммоний уже уехал из города на Яникульский холм; ему надлежало позаботиться о безопасности Цезариона и его свиты и доставить их в Остию. Там их ждало судно, которое поутру должно было отправиться в Александрию. Архимед вкупе с Антонием устроили так, чтобы в порту стояла стража — до тех самых пор, пока корабль не выйдет в море.

Но Клеопатра услыхала, что граждан Рима убийство Цезаря привело в ярость и что они уже разводят костер на Марсовом поле — на том самом месте, куда много лет назад принесли тело его дочери, Юлии, украв его из дома Помпея, и где его сожгли в присутствии всего Рима — в знак уважения к горю великого человека. Группы скорбящих собирались на Форуме, произносили речи, приносили жертвы и ждали, пока доставят труп Цезаря, чтобы разложить огромный погребальный костер. И Клеопатра — его возлюбленная, его партнер, его союзник — не могла покинуть город, не увидев этот костер и не попрощавшись с Цезарем.

— Я, видно, обречен до скончания своих дней спорить с тобой из-за твоих неразумных приказов, — сказал Архимед, но в голосе его не слышно было ни волнения, ни покорности. — Неужто твоя жажда приключений и интриг настолько сильна, что ты рискнешь оставить своего ребенка без матери?

— Цезарь не хотел бы, чтобы я убегала, словно перепуганное дитя, — отозвалась Клеопатра. — Всегда можно найти способ без особого риска взглянуть опасности в лицо. Мне совершенно не обязательно появляться на Форуме в своем обличье.

Архимед улыбнулся — впервые за все это время.

— Ты — все та же маленькая девочка, которая мечтала удрать из дома с тем рабом, Спартаком. Ты никогда не изменишься.

Теперь толпы людей — и римлян, и чужеземцев — вливались на Форум, и каждый оплакивал Цезаря в соответствии со своими обычаями. Медленно шли иудеи в длинных черных одеяниях и поношенных шапочках, а их женщины что-то жалобно вопили на странном, гортанном языке. Белокурые галлы и бритты в штанах воздевали к небу золотые кирасы и издавали короткие пронзительные крики.

На Священную улицу рысью выехали римские стражники, с пением труб и криками: «Дорогу телу Цезаря! Дорогу нашему вождю!» Толпа расступилась. Появилась процессия магистратов, возглавляемая Антонием и его солдатами; они везли тело Цезаря на погребальной колеснице из слоновой кости. За ними шли музыканты, играющие траурную музыку. Далее несли одежды, в которые Цезарь облачался во время триумфов. Клеопатра узнала их, потому что эти одеяния были выставлены в кабинете Цезаря и Цезарь их ей показывал.

Длинная процессия медленно и торжественно двинулась к ростре; у ростры тело спустили с колесницы. Цезарь был облачен в пурпурную тогу с золотой отделкой. В головах у него повесили изорванную, окровавленную одежду, которая была на диктаторе в момент его смерти. Теперь она колыхалась на ветру, словно призрак. Четыре человека принесли из храма Венеры Родительницы изваяние богини, чтобы она взирала на погребальный костер, как статуя Помпея взирала на убийство, — так перешептывались в толпе.

Антоний взобрался на ростру и потребовал тишины. На нем сейчас была сенаторская тога, и он выглядел как объятый скорбью государственный деятель, а не как яростный воитель. Он вскинул руки, и толпа стихла.

— Многие из вас просили меня сказать сегодня вечером надгробную речь, чтобы почтить нашего павшего вождя. — Голос у Антония был столь же могуч, как его тело. Низкий и глубокий, он эхом разносился над площадью, над головами и без того взбудораженной толпы. — Но, быть может, лучшее, что я могу сделать для Цезаря — дабы вы знали, как сильно он любил граждан Рима, — это огласить перед вами его завещание, которое прочитала мне сегодня его убитая горем вдова. Граждане Рима! Кто наследник Цезаря?

— Ты, Марк Антоний! — раздались голоса. — Теперь мы последуем за тобой!

Антоний рассмеялся, встряхнув головой.

— Нет, друзья мои, не я — наследник Цезаря. Не я — но вы, все вы! Наш великодушный и всезнающий Цезарь оставил каждому римскому гражданину, будь он богат или беден, по три слитка золота из своего состояния.

Толпа радостно завопила. Какая-то женщина, стоявшая неподалеку от Клеопатры, прижала к себе маленького ребенка и расплакалась. Антоний вновь потребовал тишины.

— Но это еще не все. Он также оставил свои земли за Тибром под устройство общественного парка — ради вашего удовольствия и в память о нем.

Теперь толпа принялась скандировать: «Цезарь, Цезарь, Цезарь! Смерть убийцам!» То и дело слышались обращенные к Антонию выкрики с требованием помочь растерзать тех, кто поднял руку на их вождя. Даже солдаты, до этого момента стоявшие по стойке «смирно», принялись кричать: «Отомстим за Цезаря! Отомстим за Цезаря!»

Антоний покачал головой, как если бы он согласен был с этими пожеланиями, но даже не попытался ничего предпринять.

— Граждане и солдаты, вспомните: Цезарь не был человеком мести. Он был человеком милосердия. Один раз он уже простил многих из тех, кто вонзил в него свои кинжалы, в безоружного и беззащитного, — он простил их после того, как они выступили против него на стороне Помпея. Он мог убить этих людей, но не сделал этого. Он простил их и содействовал их процветанию, думая, что милосердие вызовет ответный отклик с их стороны. Но давайте же еще скажем о том, каким человеком был Цезарь. Граждане, он кормил вас, кормил на свои деньги, которые мог бы использовать для собственного обогащения, разве не так? Он делил с вами все свои победы и все свои сокровища. Он давал вам зерно, масло, вино и деньги. Не только своим любимцам, но всем, чтобы каждый мог забрать домой часть славы Рима и накормить свою семью.

Теперь римляне, стоявшие вокруг Клеопатры, плакали, и ей тоже хотелось заплакать. Архимед замер рядом, не касаясь ее, и молча слушал надгробную речь своему сопернику, человеку, причинившему ему так много боли. И все же Архимед был здесь — как всегда, когда она нуждалась в нем. Он поклялся ее отцу защищать царскую семью и, несмотря на все то, что Клеопатра сделала с ним, остался верен этой клятве. Клеопатра обхватила себя руками, пытаясь успокоиться.

Антоний тем временем продолжал:

— Друзья, Гай Юлий Цезарь родился шестьдесят шесть лет назад в Риме, который был тогда союзом городов, расположенных в основном в Италии. Рим, который он оставил нам, — это государство, превосходящее все мечты и чаяния смертных. Теперь Рим — повсюду, и все благодаря тому, что Цезарь триумфальным маршем прошел по миру и дал ему имя Рима. И он, в своем милосердии и своей мудрости, не стал попирать тех, кого завоевал, а помог им подняться и сделал их гражданами, сенаторами, государственными деятелями. Он сделал это, несмотря на противодействие своих врагов в Сенате, тех самых людей, которые сегодня выплеснули свою ненависть на его бездыханное тело. Почему? Да потому, что они боялись его честолюбивых устремлений! Друзья, Юлий Цезарь сделал простого человека царем, хотя вот здесь, на этом самом месте, он на глазах у всего Рима отверг честь, предложенную ему лично. И все же они убили его. Граждане! Кто убил Цезаря?

Толпа принялась выкрикивать имена убийц: «Брут! Кассий! Каска! Цимбер!»

— Да, мы знаем их имена, но я спрашиваю не об этом. Кто они? Они — те, кто больше всего выиграл от побед Цезаря, от трудов Цезаря, от походов Цезаря, когда он с риском для собственной жизни присоединял к государству новые земли. Вот кто его убийцы. Они убили человека, обеспечившего их жизнь. Граждане, наш отец мертв. Человек, положивший конец гражданским войнам в нашем городе, давший нации мир, человек, завоевавший весь свет для нас и ради нас, — этот человек мертв. Цезарь был нашим спасением, и вот он убит. Граждане! Пусть же каждый оплачет его, как оплакивал бы родного отца. Ибо он был нам истинным отцом. Не просто «отцом отечества», каковым его провозгласили, но и отцом каждого римского гражданина. Юноши, плачьте, ибо теперь вы лишились родителя, под чьим крылом вы могли бы вырасти и сделаться настоящими мужчинами. Женщины Рима, рвите на себе одежды, ибо вы лишились покровителя, что мог защитить вас. Старики! Вы сейчас печалитесь более всех, ибо это на ваших глазах Рим благодаря стараниям Юлия Цезаря поднялся на недосягаемую высоту. За свою жизнь вы видели множество войн, войн, которые Цезарь успешно завершил. Но что будет теперь? Граждане, я встретился с убийцами Цезаря.

Теперь толпа разразилась гневными воплями и улюлюканьем; Антония освистывали и называли предателем. Собравшиеся кричали, что убьют его, и сделают это во имя Юлия Цезаря и всего Рима. Антоний же в ответ на эти крики лишь покачал головой, все так же медленно и понимающе, показывая, что разделяет их чувства, но не вполне согласен с ними.

— Граждане, убийцы Цезаря, наши «освободители», первыми пожалели о его кончине.

При этой неожиданной вести по толпе пробежал ропот, и Антонию в очередной раз пришлось призвать собравшихся к тишине.

— Вы спросите, почему они сожалеют о человеке, чью жизнь сами же и оборвали? — Антоний широко улыбнулся, как будто дошел до кульминационного момента какой-то длинной шутки. — Они сожалеют потому, граждане, что каждый из них был назначен на свою нынешнюю должность Цезарем. Убив Цезаря и объявив об упразднении всех введенных им законов, они тем самым — согласно конституции — лишили себя своих должностей.

Антоний сделал паузу, чтобы слушатели успели осознать иронию ситуации. Клеопатра видела, как мужчины объясняли суть дела сыновьям и женам и как на лицах проступали невеселые улыбки.

— Граждане, вот с чем мы столкнулись, — продолжил Антоний. — Пытаясь удержать свои посты, убийцы Цезаря, наши «освободители», теперь спорят, что бы им сделать, дабы сохранить законодательное наследие Цезаря.

Он печально покачал головой.

— Как странно: они поняли мудрость правления Цезаря лишь после того, как убили его. А с чем же остались мы, друзья мои? Нам осталось наследие Цезаря, вписанное Цезарем, во всем его величии, в римскую историю, — даже его убийцы поняли, что трогать это нельзя. Осталось все — вот только теперь с нами нет уже Цезаря, который мог бы вести и направлять нас. Он был не молод и не отличался богатырским здоровьем, но собирался три дня спустя снова выступить в поход, дабы завоевать во имя Рима — ради вас, граждане, — бескрайние варварские земли, Парфию, что уже много десятилетий угрожает безопасности вашего государства. Цезарь мечтал, чтобы вся земля стала Римом, чтобы каждый свободный человек был римским гражданином, чтобы каждый ребенок, рожденный в этих землях, добавлял им славы. Вот каковы были его честолюбивые устремления. И мы знаем теперь, что все его честолюбие зиждилось на его великой любви ко всем нам. Граждане, человек, о котором пророческие книги сказали, что именно ему суждено победить парфян, убит! И теперь те, кто остался жив, должны взять на себя исполнение его стремлений — в память о нем, но уже без его руководства, и молить богов, чтобы они даровали нам хотя бы часть мудрости, силы и гения, которые были явлены в Цезаре.

Клеопатра схватила Архимеда за руку.

— Он же называет себя преемником Цезаря!

Архимед отобрал руку и смерил Клеопатру холодным взглядом.

— Хотелось бы мне знать, кузина, какими именно способами ты готова поддержать его притязания?

Клеопатра уже готова была отчитать родича за дерзость, но тут что-то сверкающее пронеслось по небу, словно стрела, выпущенная из лука. Все запрокинули головы, провожая взглядами небесного скитальца, комету с горящим белым хвостом, распоровшим ночную тьму. Два авгура кинулись к ростре. Антоний наклонился, дабы выслушать их. Теперь все глаза были прикованы к нему, но собравшиеся молчали, пока Антоний сам не нарушил молчание.

— Только что царь священнодействий сообщил мне, что Цезарь взошел на небо и занял свое место среди богов.

При известии о вознесении диктатора на небеса граждане Рима хором ахнули. Антоний взглянул на звезды, словно искал там еще какой-то знак, еще одно послание от духа Цезаря, но небо осталось темным.

— Лично я буду молиться Цезарю, — сказал Антоний. — Не за себя, ибо Цезарь и так знает, что у меня в сердце. Нет, я буду молиться за его убийц. Я буду молиться, чтобы теперь, когда Цезарь восседает среди богов, он остался таким же милосердным и снисходительным, каким был в своей смертной жизни.

На мгновение воцарилась тишина, а затем людской поток хлынул к погребальным носилкам; люди шли и шли, сваливая свои подношения в кучу. Мужчины кинулись к портикам, где проходили заседания магистратов, и вытащили оттуда скамьи, предназначавшиеся для судей и зрителей, дабы использовать их для погребального костра. Антоний отступил в сторону, а солдаты поднесли к образовавшейся груде факелы, огонь мгновенно вспыхнул и разгорелся. Всякое подобие порядка исчезло; люди давили друг друга, чтобы успеть добавить свои подношения к числу сокровищ, отданных Цезарю.

Мимо Клеопатры пронесся какой-то юноша, по виду явный провинциал, спешивший предложить свой скромный дар — сельскохозяйственные инструменты.

— Мы уходим, — сообщил Архимед, ухватив Клеопатру за руку и увлекая за собой. — Не спорь. Иначе мне придется применить силу, а уж в Александрии делай со мной что хочешь.

Клеопатра знала: если она уйдет, то может распроститься со всеми надеждами, со всеми планами, которые они строили совместно с Цезарем. Стоит ей повернуться спиной к этому костру, как все, чего она успела добиться за свою жизнь, развеется пеплом и она должна будет начинать с самого начала. Будущее превратится в карту неведомых земель, на которой ей снова придется чертить безопасный путь для себя, своего сына, своего народа.

— Я не могу уйти, — возразила она. — Отвези Цезариона в Египет и жди меня там.

— Да, государыня, — со сдержанной насмешкой отозвался Архимед. — Поскольку у тебя нет врагов, ни в Риме, ни дома, я уверен, что вы оба будете в полнейшей безопасности.

Клеопатра понимала, что он прав, что она действительно должна распроститься со своими мечтами. Или, по крайней мере, с этой их частью. Она обязана вернуться в Египет, чтобы составить новые планы. Поэтому царица позволила Архимеду провести ее через толпу, стараясь держаться поближе к нему, чтобы его тело служило щитом против людского потока, стремившегося отнести их обратно, к телу Цезаря. Архимед за руку тащил ее прочь, а Клеопатра едва могла дышать. Они протолкались через столпотворение, мимо базилики, посвященной Юлии, которую граждане ныне разносили, добывая дрова для погребального костра ее отца, мимо храма Венеры — того самого, в котором стояло изваяние Клеопатры. «Интересно, сколько эта статуя еще здесь простоит?» — подумалось Клеопатре. Ей вдруг представилось, как статую забирают и бросают в костер и золото покрывает тело Цезаря, словно и ее сожгли вместе с ним.

Архимед выволок царицу к выходу с Форума. Они были единственными, кто сейчас уходил; на мгновение они остановились и оглянулись на ростру, где стоял Антоний, наблюдая за тем, как его соотечественники превращают погребальный костер в настоящую огненную звезду. Хотя толпа вышла из повиновения и люди крушили Форум, сражаясь друг с другом за право оказать Цезарю последние почести и выкрикивая призывы к мести, Антоний высился среди простых смертных, не выказывая ни тени страха и даже не пытаясь уклониться от нарастающего жара. И в этот миг он впервые напомнил Клеопатре самого Цезаря.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

АЛЕКСАНДРИЯ Восьмой год царствования Клеопатры

Клеопатра нервно расхаживала по палубе. Их плавание длится всего день. Погода неблагоприятна. Над головой ни облачка, но небо серое и угрюмое. Если сейчас налетит буря, она будет стремительной и смертоносной.

Клеопатра чувствовала себя неважно. Ее желудок бунтовал, не принимая никакой пищи, даже самой легкой, и царица сделалась даже более худой, чем в юности. Она не знала, в чем причина: то ли в постоянном беспокойстве, то ли в том, что теперь в ее жизни не было мужчины, ради которого ей хотелось бы выглядеть женственно.

Клеопатра провела руками по бокам, ощутив под ладонями выступающие кости таза. Потеря веса беспокоила ее. Болезни были сейчас непозволительной роскошью. Ее сын — еще совсем малыш, а его отец мертв. После трагедии, обрушившейся на нее, после смерти Цезаря Клеопатра возвращалась в страну чумы и голода. Нил в этом году не разлился. Посевы не взошли. Все больше людей умирало голодной смертью. В самой Александрии чума, много лет поднимавшая голову в портовом районе, вырвалась на свободу и принялась за свое дело, добравшись до самых укромных уголков. Повсюду валялись тела, покрытые гнойниками; больничные повозки собирали их и увозили за пределы города, туда, где не угасая горели костры для сожжения трупов. День и ночь бушевало пламя, вскормленное кровью египтян, евреев, греков; в огне их плоть сплавлялась воедино — о тысячелетних погребальных обрядах этих народов сейчас никто даже не вспоминал.

Египет сжимали тиски тьмы. Еще худшая беда маячила у границ. Антоний изгнал убийц Цезаря из Италии, и теперь Марк Брут и Кассий обосновались в восточных землях, угрожая царству Клеопатры. У Кассия, прячущегося где-то возле пределов Египта, хватило наглости прислать к Клеопатре гонца. Он требовал, чтобы Клеопатра отпустила к нему легионы, которые Цезарь отослал в Александрию, чтобы укрепить свои позиции. Кассий заявил, что, если царица не исполнит его просьбу, он двинется на Александрию. Мало того, если она не окажет ему поддержку всеми своими силами — войском, флотом и сокровищами, — он возведет на египетский престол ее ссыльную сестру, Арсиною.

Хотя у Клеопатры не хватало сил, чтобы противостоять легионам Кассия лицом к лицу, она все же решила не оказывать ему поддержки и не выполнять его требований. В ответ она отослала послание, состоявшее всего из одной фразы: «Мудро ли со стороны убийцы Цезаря просить о поддержке мать сына Цезаря?» А затем возложила все свои надежды на Антония, который также попросил ее о помощи.

И теперь, отплыв к нему в Малую Азию с шестьюдесятью военными кораблями, она окончательно бросила жребий и надеялась, что не прогадала.

После смерти Цезаря все цивилизованные люди — и царица Египта в том числе — с нетерпением ждали, когда же станет ясно, кто победил в схватке за наследство Цезаря. Мир раскололся на части. Казалось, единственный, кто способен собрать его воедино, — это Антоний. Клеопатра была уверена, что ее надежды оправдаются. Кроме того, ей окончательно надоел римский кулак, выжимающий из Египта все соки и постоянно принуждающий к чему-то ее самое.

И вот теперь она плыла, чтобы ответить на призыв римлянина о помощи, плыла, поставив на карту свою жизнь, свой флот, свой народ.

Целый год она следила с переполошенных берегов Египта за ходом борьбы за власть. Царице не терпелось увидеть ее исход. За прошедшее время все претенденты явили свое истинное лицо, однако никто не сделал этого с такой ясностью, как наследник Цезаря, Октавиан. Антоний и Лепид недвусмысленно выступили против убийц диктатора, в то время как Октавиан, объявивший себя новым Цезарем, пытался усидеть на двух стульях сразу. Он продал все унаследованное от Цезаря имущество и использовал эти средства, дабы подкупить солдат Цезаря и привлечь их на свою сторону. Он выплатил всем гражданам деньги, оставленные им по завещанию, а остаток пустил на устройство пышнейших игр в Риме — якобы в честь Цезаря, а на самом деле для того, чтобы обеспечить себе поддержку.

С другой же стороны, Октавиан заключил союз с некоторыми из врагов и убийц Цезаря; особое внимание он уделял Цицерону, играя на тщеславии старика и обращаясь с ним как со своим наставником.

Клеопатре и ее советникам пришлось немало потрудиться, чтобы разобраться во всех этих хитросплетениях: полководец, правая рука Цезаря, находился ныне в состоянии войны с наследником Цезаря, а тот заключил союз с убийцами Цезаря и при этом претендовал на то, что он — новый Цезарь. Ну и головоломка! В конце концов до египтян дошли известия о том, что убийцы Цезаря вместе с примкнувшим к ним Октавианом сошлись с войсками Антония в битве под Мутиной и Антоний вроде бы потерпел поражение.

Но Антоний, отступив, собрал такую большую армию, равной которой Рим еще не видал. Когда Октавиан сообразил, что Антония в открытом бою больше не разобьешь, он отправил свою мать, Атию, к матери Антония, Юлии, для тайных переговоров о союзе. И так, при посредничестве матерей, Антоний и Октавиан встретились на реке По и объявили о создании нового триумвирата, в который включили также и Лепида, главный источник их финансирования. Антоний скрепил этот союз, отдав Октавиану в жены свою падчерицу, Клодию. А затем Антоний со своим девяностотысячным войском вступил в Италию и вышвырнул убийц на восток.

Антоний и его сотоварищи-триумвиры взяли под свой контроль Рим и составили обширные проскрипционные списки, куда включили всех, кто, по их мнению, предал Цезаря. В первых рядах приговоренных к казни оказался Цицерон; солдаты отрубили ему голову, когда он пытался бежать из Рима. Несмотря на то что старик усердно поддерживал Октавиана, его отрубленная голова и руки были приколочены к ростре на Форуме — с ведома и одобрения Октавиана.

А Клеопатра со своим флотом шла, отвечая на просьбу Антония прислать подкрепления в Малую Азию и Грецию. Ей сообщили, что Кассий посадил солдат на корабли и с мыса Тенар отправил их наперехват ей, но Клеопатра, не испугавшись его угроз, продолжила путь. Царица понятия не имела, как поведет себя легион, оставленный ей Цезарем, если ему придется биться с другим римским легионом, да еще и на море, но она лично обратилась к солдатам, напомнив им о том, что они — люди Цезаря и что кинжал Кассия оборвал жизнь их командира. Солдаты ответили, что охотно помогут великому Марку Антонию, и Клеопатра надеялась, что они сдержат слово, данное в уютной, безопасной Александрии, даже завидев на кораблях Кассия своих сотоварищей, римских солдат.

— Государыня, — обратился к Клеопатре ее наварх, командующий флотом, — мне кажется, ты — первая женщина, командующая флотом, со времен Артемисии, персидской царицы, которая водила свои боевые суда против греков.

— Интересно, ее планам тоже угрожала погода? — отозвалась царица, глядя на зловещее небо.

Ветер усиливался; он трепал волосы Клеопатры и продувал платье и плащ, заставляя ее дрожать. Особенно высокая волна чуть не швырнула Клеопатру на палубу, но наварх вовремя поддержал ее под руку. Когда она взглянула на фланговые суда, подпрыгивающие на бурной воде, у нее закружилась голова и к горлу подступила тошнота.

— Тебе дурно? — спросил наварх.

Его кожа тоже приобрела нездоровый желтоватый оттенок, но и голос, и рука его оставались тверды.

Клеопатра почувствовала, как ей на нос упала тяжелая капля. Она обратила лицо к недобрым, металлическим небесам, и следующая капля попала ей прямо в глаз. Вскоре небо словно прорвало, и по палубе застучал настоящий ливень. Наварх быстро препроводил царицу в укрытие.

Клеопатра лежала в своей каюте, сжав в кулаках края простыни, а волны тем временем болтали боевой корабль, словно детские качели. У Клеопатры кровь приливала ток ногам, то к голове, когда корабль нырял в провалы между гребнями. Да, этой ночью поспать ей не суждено. Когда Клеопатра в последний раз выглянула наружу, небеса сделались фиолетовыми, словно какой-то чудовищный синяк, и невозможно было понять, день сейчас или ночь. Огонек лампы трепетал от качки, а масло выплескивалось на стены и пол.

Клеопатра встала и накинула плащ, но тут же полетела на пол. Мгновение она полежала неподвижно, потом снова поднялась, поскользнулась на разлитом масле, но все же умудрилась быстро добраться до дверей. Держась за стены узкого коридора, она добралась до каюты наварха.

— Я как раз собирался отправить к тебе посыльного, — сказал он.

Зрачки у наварха сделались такими огромными, что почти перекрыли карюю радужку.

— Боюсь, мы не сможем пройти. Ветер так силен, что нас унесет к побережью Африки. Боюсь также, что большая часть экипажей слегла.

— И все же мы не можем повернуть обратно, наварх. Что подумает Марк Антоний, если мы попросту не придем? Он ведь просил нас о помощи.

— Мы отправим ему гонца с сообщением о том, что нам помешала погода. Он сам человек военный, а все военные понимают, насколько ненадежна и опасна бывает погода.

Клеопатра не захотела высказывать вслух свои мысли о том, что лучше бы ей сгинуть в море, чем допустить, чтобы Антоний решил, будто она не пожелала ответить на его призыв о помощи. Антоний обещал ей поддержку. Впрочем, в истории ее семьи слишком часто случалось, чтобы римляне клялись в что-либо египетскому трону, а потом изменяли слову. Если Антоний подумает, что она струсила или пытается тянуть время, пока окончательно не выявится победитель, она, быть может, навсегда утратит его доверие.

— Обязательно ли нам отстаиваться на якоре в шторм? — спросила царица. — Как по-твоему, какие повреждения мы получим, если не станем останавливаться?

— Я обсуждал это со своими офицерами, — отозвался наварх. — Боюсь, если мы не развернемся и не направимся обратно в Александрию, мы можем потерять весь флот, включая и это судно.

Клеопатра слабо кивнула, позволяя наварху уйти — отдать приказ о возвращении, а сама вернулась к себе в каюту, обеспокоенная принятым решением.

«Сыновья Цезаря отомстят за его смерть». Так поклялся Антоний. Так он пообещал. Клеопатра верила ему. Но в данный момент у нее не было выбора. Цезарь сам не раз рисковал жизнью, полагаясь на верность Антония. А Клеопатра никак не могла отделаться от вертевшегося у нее в голове вопроса: каких именно сыновей имел в виду Антоний?

СИРИЯ Десятый год царствования Клеопатры

Огромные опахала из пальмовых листьев давали краткий отдых от убийственной августовской жары, повисшей над сирийской рекой. Барка двигалась медленно, как будто ее носу требовалось рассекать саму жару, чтобы плыть вперед. Клеопатра закрыла глаза; дуновение ветерка, проникающее под одежду, слегка холодило кожу. Никакого пота — настал критический момент, и ей необходимо выглядеть как существу высшему, стоящему над слабостями смертных. Богиня, как настаивает Хармиона, потеть не должна. В последний момент, когда они уже покидали Александрию и занимались упаковкой сокровищ, золотой и серебряной посуды, позолоченных лож, драгоценностей, огромных сундуков с нарядами, над пошивом которых в спешке трудились десятки царских белошвеек, Хармионе пришла в голову блестящая идея — захватить с собой Купидонов, двадцать двенадцатилетних мальчиков, и вооружить их пальмовыми опахалами ростом с них самих, раскрашенными в яркие цвета, дабы они во время жары обмахивали царицу.

Сборы были поспешными, но тщательными. Клеопатра очень долго ждала этого момента — возможности снова встретиться с мужчиной, который вышел победителем из войны за власть, развернувшейся после смерти Цезаря.

Гражданская война в Риме наконец-то завершилась. Кассий и Брут сошлись с Антонием и Октавианом в последнем бою под Филиппами во Фракии. Во время битвы войсками командовал Антоний. А Октавиан проявил свою истинную сущность. Новичок в сражениях — и к тому же трус, как подозревала Клеопатра, — он был изгнан врагами из собственного лагеря и едва сумел добраться до лагеря Антония. Там он прикинулся больным, чтобы не участвовать более в боевых действиях.

Антоний нанес убийцам сокрушительное поражение. Брут и Кассий покончили с собой. Антоний, подражая Цезарю, набросил на тело Брута свой собственный пурпурный плащ и приказал похоронить его с почестями. Но прежде, чем тело предали земле, Октавиан отрубил мертвому голову и отослал в Рим, чтобы ее там швырнули к подножию одного из изваяний Цезаря. Услышав о бесчестии, постигшем ее мужа, и, возможно, испугавшись унижений, которые ждали бы ее по возвращении Октавиана в Рим, Порция, жена Брута, тоже оборвала свою жизнь. Клеопатра опечалилась, услышав о смерти Порции. И тем не менее царица полагала, что несчастная женщина правильно оценила характер Октавиана.

Клеопатре сообщали, что Октавиан разыграл с пленниками в Филиппах жестокую игру: например, заставлял отца и сына тянуть жребий, выбирая, кому из них двоих умереть. Отец пожертвовал собой ради сына, но сын, оказавшийся свидетелем смерти отца, обезумел и обратил оружие против себя. Как поговаривали, Антонию и большинству его людей извращенное поведение Октавиана внушало глубокое отвращение.

Клеопатра не понимала, почему Антоний, в чьих руках была армия, после такой блестящий победы не провозгласит государство своим, почему он продолжает делить власть с Октавианом и Лепидом. Что именно являет собой Октавиан, теперь стало ясно всем, а Лепид никогда не был лидером. Может быть, Антонию во вред идут его представления о верности? Клеопатра надеялась, что, когда они с Антонием встретятся, она сумеет понять его мысли и докопаться до мотивов. Антоний всегда казался ей человеком прямым и открытым. Или он лишь притворялся таким?

Тот Антоний, с которым Клеопатре предстояло встретиться в сирийском городе Таре, был грозен и внушителен. Он выбрал в качестве своей доли Македонию, Грецию, Азию, царства Малой Азии и Сирию, оставив Октавиану Италию, а Лепиду — Африку. Затем он отправился в Эфес, созвал сюда глав всех оказавшихся под его правлением народов и ввел чрезвычайную финансовую и торговую политику, дабы помочь этим территориям восстановить былое процветание, после того как Брут и Кассий выкачали из этих земель множество денег и ресурсов.

За такое правление жители Эфеса обожествили Антония и нарекли Новым Дионисом — так же, как некогда титуловали отца Клеопатры. Эфесцы объявили Антония воплощением бога, сыном Ареса и Афродиты и спасителем человечества. Они также прозвали его Несущим радость — за его добрый характер и доброжелательность, которую Антоний выказывал не только по отношению к своим солдатам, но и ко всем народам. Он ценил их культуру, посещал их театры и лекции, беседовал с их философами и учеными и оказывал покровительство их богам.

Таким образом (как, не удержавшись, отметила про себя Клеопатра), в то время как Октавиан, вернувшийся в Рим, провозгласил себя сыном божественного Юлия, Антоний отправился на восток и сам стал богом.

Клеопатра была уверена, что теперь, когда авторитет Антония взлетел на недосягаемую высоту, он обратит силы на завершение великого дела, начатого Цезарем, — завоевание Парфии, присоединение к римскому государству обширных земель на востоке. И ей, Клеопатре, отводится немалая роль в его планах.

В глазах всего мира Антоний занял место Цезаря, и потому царица Египта должна признать это. Она обязана произвести на него впечатление — более сильное и величественное, чем это было с Цезарем. Антоний не отличается бесстрастностью Цезаря, он открыт мирским радостям. Она ошеломит его, продемонстрировав все, что может дать союз с ней, — включая ее самое. Клеопатра не забыла его намеков. Более того, теперь, когда она осталась без сексуального партнера, эти намеки прочно вошли в ее грезы.

Да, верно, Антоний женат — и не на какой-нибудь безвольной в политическом отношении пешке вроде Кальпурнии. Фульвия красива и умна, она обладает изрядным весом в высших кругах. Ее профиль отчеканен на монетах Антония — насколько было известно Клеопатре, ни одна римлянка никогда еще не удостаивалась такой чести. Тайком от Фульвии римские сенаторы поговаривали, что она с ее честолюбием рвется править теми, кто правит Римом. «Что ж, — подумала Клеопатра, — это серьезная соперница. Но если вдуматься — кто она такая? Какая-то римлянка, не имеющая никакой официальной должности в правительстве? Женщина, чье состояние, каким бы крупным оно ни было, находится под опекой родственников-мужчин? Человек, не имеющий — в буквальном смысле слова — никаких подтвержденных законом прав?» Фульвия у себя дома даже не может голосовать, в то время как на родине Клеопатры каждое слово царицы — закон. Так пусть же Антоний узнает, что такое женщина, наделенная реальной властью. Удовольствуется ли он после этого своей женой?

Юлий Цезарь считал союз с царицей Египта весьма перспективным, и Клеопатра не сомневалась, что Антоний, который всегда быстро учился, уже рассчитал, какие выгоды может принести ему этот союз. Разве они еще при жизни Цезаря не заключили тайный договор?

Честолюбивые планы Антония прослеживались в каждом его шаге — Клеопатра очень тщательно отслеживала эти шаги. Для восточных владений Рима он отчеканил монеты, на которых приказал изобразить себя в облике бога солнца, какового весь греко-римский мир почитал как верховное правящее божество, так что каждая рука, передававшая монету, тем самым передавала весть о восхождении Антония к вершинам власти. Золотые лучи, ореолом окружающие его голову, орел Зевса у его ног — Клеопатре подумалось еще, что он очень похож на орла Птолемеев, — все это сообщало миру о том, что на востоке явился новый бог, который принесет людям все богатства, какие только способны предложить человек и природа.

Но для распределения обещанных благодеяний жизненно важно было получить доступ к кладовым Египта. А чтобы добраться до них, новоявленному благому богу требовалось каким-то образом занять место рядом с царицей этой страны. «Ну что ж, пусть приходит, — подумала Клеопатра. — Мне не терпится обговорить условия».

Вот уже почти три года Клеопатры не касалась мужская рука, если не считать ручонок ее пятилетнего сына. Архимед остался в Александрии, чтобы служить Клеопатре помощью и советом, но он отказался занять место в ее постели. Зная его гордость, Клеопатра воздерживалась от приглашения несколько месяцев, пока носила траур по Цезарю, горюя об утрате, как личной, так и политической. Со сдержанностью вдовы она занялась сыном и государственными обязанностями, забыв о личных чувствах и полностью сосредоточившись на благе своего народа. Она созвала лучших врачей со всего света, чтобы обуздать чуму; вместе с инженерами она сплавала в верховья Нила, чтобы направить воду к умирающим полям; она организовала перераспределение зерна, чтобы народ в тех провинциях, где урожай погиб полностью, не голодал. Она отвергала все требования убийц Цезаря и одновременно с этим пыталась оказать помощь Антонию и его союзникам.

День за днем она просиживала на советах вместе с Архимедом и с каждым днем все более жадно вглядывалась в его печальные карие глаза, выискивая в них тень если не прощения, то хотя бы понимания; она следила за изгибом его прекрасных губ, когда он говорил; мечтала, как он заключит ее в объятия, и желала загладить все страдания, которые она ему причинила. Но когда Клеопатра наконец-то призналась ему в своих чувствах — это произошло через год после смерти Цезаря, — Архимед остановил ее признание.

— Клеопатра! — Он предостерегающе вскинул палец, как будто просил ее умолкнуть. — Все это в прошлом. Однажды я уже потерял тебя и не желаю рисковать более. Я не могу быть твоим царем и не желаю быть твоей игрушкой.

— Но, кузен, я могу вовсе не выходить замуж. Мои братья мертвы, и в настоящий момент какой бы выбор я ни сделала, он неизбежно будет осложнен политической подоплекой. Как ты сам сказал много лет назад: раз уж мы не можем пожениться, почему бы нам просто не быть вместе, как мужчине и женщине? Почему мы должны отказываться от этого удовольствия? От любви?

Но Архимед взглянул на нее с каменным выражением лица и проговорил без малейшего намека на юмор:

— Клеопатра, ты можешь приказать мне что угодно, но даже ты не можешь велеть моему члену встать.

После этого Клеопатра оставила его в покое; время от времени до нее доходили слухи о его любовных победах над женщинами Александрии. А тем этот красавчик казался особенно желанным потому, что он, как поговаривали, некогда был любовником самой царицы.

— Многие женщины расплачиваются за то, что ты сделала с ним, — укоризненно произнесла Хармиона.

Нет, Хармиона вовсе не хотела, чтобы Клеопатра в свое время предпочла Архимеда Цезарю. Отнюдь. Она хотела бы, чтобы Клеопатра вообще никогда не завязывала роман с Архимедом. Клеопатра вздохнула. Она полагала, что должна принять этот эпизод как злую шутку судьбы. В конце концов, она ведь разбила ему сердце.


Хотя Клеопатра готовилась к самым важным в своей жизни политическим переговорам, атмосфера была пропитана чувственностью. Это началось с первых же писем Антония, доставленных Квинтом Деллием, ученым и гедонистом, пользующимся дурной славой из-за своего неразборчивого сексуального вкуса. Царица не преминула отметить, кого именно Антоний избрал на роль посланца. Он мог бы назначить для передачи своих требований какого-нибудь трезвомыслящего, сдержанного посла. Но Антоний отправил Деллия, у которого в каждой фразе сквозили сексуальные нотки. «Император будет просто счастлив видеть тебя в Тарсе. Он жаждет, чтобы ты оказала ему ту же любезность, которую так мудро и изящно выказала Цезарю. Он, Антоний, в отличие от Цезаря, сейчас в самом расцвете и способен ответить на любезность сторицей».

Клеопатра согласилась встретиться с Антонием в Сирии, а затем отправила посланца в александрийские бордели, откуда тот не вылезал целую неделю. Пускай возвращается к Антонию в упоении и уверенности в том, что царица Египта, так сказать, у Антония в руках.

Затем она заставила его ждать. Предполагалось, что она прибудет немедленно, но Клеопатре не понравилась мысль о том, что кто бы то ни было, пусть даже Антоний, может вызвать ее к себе. Если она опрометью ринется навстречу, то сыграет ему на руку. Он получит союз с ней, ресурсы ее страны для войны с парфянами, помощь со стороны ее армии и флота и ее тело — ибо Клеопатра была уверена, что Антоний пожелает занять место Цезаря в ее постели. А что выгадает она? Привилегию предоставить ему это все?

Потому Клеопатра и предпочла подождать и произвести некоторую подготовку, дабы встретиться с Антонием на собственных условиях. Пусть жители Малой Азии провозгласили его Новым Дионисом — ей-то что до этого? Ее собственный отец носил этот титул на протяжении почти всей жизни, и ему не пришлось выигрывать войну, чтобы получить его.

Всю жизнь она общалась с богами на земле. Она сама — земное воплощение Исиды и Афродиты, и ее любил человек, происходивший от Венеры. А она стала матерью его сына.

Да, Клеопатра встретится с этим новым Дионисом, но не как попрошайка, выклянчивающая милостыню у Рима и готовая раздвинуть ноги по одному его знаку. Она встретится с ним как равная. Если он — Дионис, значит, ему придется вести переговоры с Афродитой, которую римляне зовут Венерой, Матерью всего сущего.

И пускай все осознают значение этой встречи. Египтяне, греки, римляне, сирийцы, все, кто увидят ее, поймут: Клеопатра, живое воплощение Владычицы Исиды, явилась, дабы встретиться с богом-победителем, которого египтяне зовут Осирисом, греки — Дионисом, а римляне — Вакхом, — встретиться и заключить с ним священный союз. Не только союз народов, но и союз мужчины и женщины, который принесет земле мир и процветание.

— Это должно стать событием, равного которому мир еще не видел, — сказала Клеопатра Хармионе, когда они поспешно набрасывали для портних эскизы нарядов.

Строя планы, Клеопатра почувствовала, как вдовья печаль покидает ее, как уходит непрестанная боль, которую ей причинил Архимед, когда отверг царицу и принялся развлекаться с другими женщинами. Впервые после убийства Цезаря Клеопатра в полной мере почувствовала себя живой.

За месяц Клеопатра организовала настоящее представление. Царская барка, без дела лежавшая на складе с тех самых пор, как Клеопатра и Цезарь плавали на ней по Нилу, была приведена в порядок. На ней установили позолоченный руль, покрыли весла серебром и поставили новые паруса, не традиционные белые, а царственного пурпурного цвета.

— Я хочу, чтобы мое судно прославляло жизнь, — сказала Клеопатра своим инженерам. — Днем оно должно сверкать на солнце золотом и серебром, чтобы никто глаз не мог отвести, а ночью ослеплять сиянием.

Клеопатра не знала, в какое время суток она прибудет, и не хотела ничего пускать на самотек. Если к этому моменту солнце уже зайдет, она не станет двигаться по реке во тьме, на ощупь, а войдет в порт Тарса, словно живое пламя. Освещение должно выглядеть так, словно это священный свет, исходящий от самих богов.

Когда Антоний и Клеопатра будут пировать вместе, должно быть ясно, что это божественное празднество мира и сотрудничества, которое объединит не просто два народа, но все народы и всех людей. Следует подчеркнуть и дать понять: их альянс устроен и освящен богами, союз Афродиты и Диониса на земле принесет безопасность и процветание всем, кто его почтит.

И вот теперь Клеопатра возлежала на своем ложе, покрытом золотой тканью, словно отдыхающая Афродита. Тело ее окутывали изящные складки белого льна, сквозь который были пропущены тончайшие сверкающие металлические нити. Волосы Клеопатры были уложены на затылке простым узлом, как обычно изображают богиню, и завитки кудрей, спускающихся на виски, обрамляли лицо.

На безымянном пальце левой руки у нее сверкало кольцо с огромным аметистом — камень Диониса. На правой же руке у Клеопатры красовалось кольцо ее матери, кольцо вакханки; на нем был изображен Вакх на буйном пиру — том самом пиру, на котором они вскоре встретятся с Новым Дионисом.

Шею царицы обвивала длинная нить крупного жемчуга. Ирас вплел ей в волосы белые и черные жемчужины, и эти жемчужины, образуя сеть, плотно удерживали прическу.

Для Клеопатры было чрезвычайно важно, как она сейчас выглядит. И не только потому, что ей предстояло встретиться с мужчиной, необыкновенно восприимчивым к женским чарам, но и потому, что отказ Архимеда вернуться к ней нанес Клеопатре глубокую рану и вызвал неуверенность в себе. Рана эта до сих пор болела.

Неужто она перестала быть желанной? Когда Клеопатра разглядывала себя в зеркало, ей в это не верилось. Она по-прежнему стройна — так же стройна, какой была еще до рождения Маленького Цезаря. За последние месяцы к ней вернулся аппетит, а с ним и женственные формы.

Оставалось лишь нанести несколько завершающих штрихов, чтобы добиться изящной чувственности. Несмотря на груз ответственности, не дающий ей заснуть допоздна и заставляющий пробуждаться еще до рассвета, на лице у Клеопатры по-прежнему не проступило ни единой морщинки.

Изучая себя, Клеопатра больше не видела в своих чертах сияющего воодушевления юности. В зеркале отражалось лицо, которому мудрость и опыт лишь добавили выразительности. Ирас, помогая ей одеваться, безудержно восторгался ее внешностью. Однако царицу мало утешали хвалы евнуха, чьи вкусы и пристрастия были устремлены исключительно на лиц одного с ним пола. Клеопатра знала, что не может полагаться на мнение окружающих в оценке ее очарования и дарований. Все они привыкли льстить государыне. Ну что ж, ее ждет экзамен.

Солнце уже начало погружаться в мутные зеленые воды реки, когда капитан сообщил Клеопатре, что они в получасе пути от порта. Клеопатра отправила вперед посланцев, чтобы разнести по Тарсу весть — и, конечно, сообщить об этом самому Антонию: Афродита идет, дабы встретиться с Дионисом ради блага всей Азии.

Очевидно, ее послание было услышано. Жители Тарса толпились по берегам реки, привлеченные небывалым зрелищем, и глазели на плывущую по Кидну египетскую царицу, явившую себя миру в облике богини любви. Женщины из ее свиты, облаченные в ослепительно белые одежды, стояли у весел и руля, как будто судном управляли сами Грации. Истинная работа происходила внизу, но Клеопатре хотелось, чтобы казалось, будто ее барка движима одной лишь божественной энергией. Из огромных жаровен расходился и струился над рекой сладкий аромат жасмина, как будто барку окружала некая небесная эманация.

Уже достаточно стемнело, чтобы можно было зажечь лампы. Прислужницы царицы одна за другой подносили факелы к огню, а затем передавали пламя геометрическому празднеству кругов и квадратов, спроектированному Клеопатрой. В центре узора, дабы доставить удовольствие Антонию, был изображен Немейский лев, символ его астрологического знака и напоминание о Геракле, на происхождение от которого претендовал Антоний.

Когда огни вспыхнули, до Клеопатры донесся гомон толпы. Царица была уверена, что эти люди никогда в жизни не видали такого щедрого освещения, и она надеялась, что слух об этом дойдет до самого императора достаточно быстро, пока узоры ламп и она сама выглядят наилучшим образом. Макияж Клеопатры был безупречен, на одежде — ни единой лишней складочки, а ветер не потревожил ни волоска в ее прическе.

Служанки царицы тоже были свежи и очаровательны. Клеопатра жалела, что не знает, кто из богов отвечает за удачный расчет времени, а то она непременно помолилась бы ему сейчас. Вместо этого она опустила веки и быстро вознесла мысленную молитву Исиде, богине, перед которой склонялась сама Судьба.

Клеопатра открыла глаза, когда ее корабль бросил якорь в Тарсе. Вокруг причала собралось огромное людское море. Судя по одеждам, здесь были и сирийцы, и римляне из всех слоев общества; в толпе можно было увидеть и богатые одеяния знати, и скромные туники простолюдинов. Похоже было, что и богачам, и беднякам равно не терпелось взглянуть на прибытие Клеопатры. Царица различала форму римских солдат, пестрые наряды богатых торговцев, яркие льняные платья сириек — но она не видела императора. Неужели все затеянное ею представление прошло впустую? Это было бы тяжким ударом по ее уверенности в своих силах.

Клеопатра пыталась выглядеть царственно невозмутимой, как истинная богиня, но ее подташнивало. Она улыбалась, томно, изящно махала рукой зрителям, что застыли, словно громом пораженные, при виде золотого судна, сверкавшего огнями на фоне темнеющего неба. Огни отражались в воде, образуя вокруг барки сияющий ореол.

«Где же он?» — снова и снова спрашивала себя Клеопатра и жадно вглядывалась в лица, пытаясь при этом выглядеть невозмутимой. В конце концов она заметила спешащего к ней Квинта Деллия; его бедра колыхались при ходьбе, словно вода в движущемся кубке. Он протянул руки прислужницам Клеопатры, и те помогли ему взобраться на борт.

Мальчики-Купидоны с опахалами расступились, позволяя Деллию подойти к царице. Он склонился перед Клеопатрой в эффектном поклоне, а затем поднялся, так медленно, словно кровь ударила ему в голову. Когда он окончательно выпрямился, оказалось, что глаза у него странно расширены. Возможно, он был пьян.

— Государыня!

Клеопатра не могла понять: уж не смеется ли он над ней?

— Рада тебя видеть, Деллий, — проговорила она. — А где же император?

Она не могла позволить себе тратить время на болтовню. Если Антоний покинул Тарс, ей нужно быстро обдумать следующий шаг.

— Э-э… Он сейчас на рыночной площади, вершит суд. Впрочем, думаю, в данный момент он остался в одиночестве. Похоже, весь город пришел сюда, чтобы встретить тебя.

— Весь город — кроме императора?

— О, он ждет тебя сегодня вечером у себя. Ему не терпится увидеться с тобой.

Нет, так дело не пойдет. Клеопатра вспомнила те кошмарные давние времена, когда тот римлянин, Катон, вызывал к себе царя — ее отца. Это было унизительно тогда. Это не менее унизительно и сейчас. Нет, она не пойдет к Антонию — хотя бы из уважения к памяти своего отца. Если Антоний хочет вести переговоры, пускай сам приходит сюда. Пусть посмотрит, как царица улаживает дела с римским полководцем. Клеопатра — уже не та девочка-изгнанница, которой пришлось прятаться в скатанный ковер, чтобы добиться встречи с Цезарем; теперь она полностью владеет собою и своим народом. Ее власть незыблема. Она будет восседать на своем золотом ложе и вести себя как богиня, пока он не прибудет.

— Но, Деллий, я потратила столько сил, чтобы достойно встретить императора! Я не могу допустить, чтобы хлопоты по приему гостей легли на его и без того перегруженные плечи — какими бы широкими и могучими они ни были, — сказала Клеопатра.

Этого намека будет вполне достаточно, чтобы Деллий сообщил о нем Антонию как о попытке обольщения.

— Пускай он придет и благосклонно примет мои попытки развлечь его. Он не пожалеет.

— Так я и передам, — молвил Деллий. И, развернувшись, поспешно удалился, слегка подскакивая на ходу.


Небо потемнело. Клеопатра все так же восседала на ложе, следя за своей позой и надеясь, что ее косметика не расплылась. Воздух сделался прохладнее, но мальчики продолжали работать опахалами, отгоняя от царицы насекомых.

Когда же он появится? Клеопатре хотелось вернуться в свою каюту, умыться, съесть легкий ужин и лечь спать.

Сперва Клеопатра услыхала его голос — Антоний громко разговаривал со своими спутниками, отпуская грубые шуточки, — и лишь потом увидала его. Стук римских сапог о палубу нельзя было спутать ни с чем. Так же, как и смех Антония. Голоса и шаги приблизились — и вдруг стихли. В воздухе повисло молчание. Единственным звуком, нарушавшим тишину, был свист воздуха, рассекаемого пальмовыми опахалами. Затем Антоний рассмеялся, как умел смеяться лишь он один, — не горлом, а всем своим естеством, как будто каждая унция его плоти и крови радовалась шутке. Клеопатра услышала, как шаги, ускорившись, направляются в ее сторону.

— Царица!

Придворная дама, которой полагалось сообщить о прибытии императора, попыталась объявить его имя, но Антоний перебил ее.

— Вовсе незачем объявлять о появлении старого друга, — сказал он и двинулся к ложу.

И застыл как вкопанный, завидев Клеопатру. Глаза его расширились. Антоний даже забыл поклониться: он так и стоял, разинув рот и не дыша. Что бы он ни намеревался сказать изначально, теперь эти слова канули в забытье — настолько его потряс вид царицы. Во всяком случае, Клеопатре хотелось в это верить.

В конце концов Антоний взял себя в руки.

— Да, на рынке сказали правду. В Таре явилась Афродита.

— Чтобы предаться веселью в обществе нового бога, — отозвалась Клеопатра, приподнимаясь.

Она не пригласила Антония садиться; ей нравилась эта щекотливая ситуация — Антоний стоит перед ней.

— Это то самое судно, которое поразило Цезаря своей роскошью? — поинтересовался Антоний.

— То самое. Но когда мы с ним плавали по Нилу, оно было старым, и его давно уже не чинили. Для тебя, император, я привела его в порядок, дабы почтить твою победу над убийцами Цезаря. Это самое малое, что я могу сделать, чтобы показать мою признательность. Ты истребил врагов отца моего сына! Я старалась угадать твои вкусы, но у меня было мало времени. Прости, что я не сразу откликнулась на твое приглашение. Видишь ли, я просто с ног сбилась, желая угодить тебе.

Клеопатра никогда прежде не видела, чтобы какая-либо ситуация лишала Антония дара речи. Его всегда сопровождали слова, неисчислимое множество слов — цветистых, преувеличенно выразительных, скабрезных. Но сейчас он стоял безмолвно, лишь вопросительно приподнял густые темные брови, и его красивый лоб прорезали три глубокие морщины.

Вьющиеся, чисто вымытые волосы Антония — он не пользовался помадой — свободно падали на лоб и уши; крупное тело было налито силой, и мышцы так и перекатывались под кожей — сказывались недавние труды на полях войны. Как обычно, Антоний носил пояс на бедрах, подобно Гераклу, и сейчас к поясу был подвешен меч. Антоний являл собою наилучший образчик мужчины-самца, какой только могла породить человеческая раса. Он не был стройным и изящным, как Архимед, чья мужская красота все же носила едва уловимый налет женственности, — нет, Антоний был мужчиной с головы до пят.

Клеопатра предложила ему присесть, и он почти робко опустился рядом с нею, откинув плащ в сторону. Клеопатре вспомнилось, как она, четырнадцатилетняя девчонка, впервые увидела его. Тогда он тоже перебросил плащ через плечо, обнажив могучую руку, и Клеопатра была покорена красотой этого движения. Антоний устроился так близко, что Клеопатра чувствовала исходящий от него мускусный запах.

— Нам многое нужно обсудить, — сказал он. — За то время, что мы не виделись, мир сильно изменился.

— Да. И мы изменились вместе с ним. Ты и твои люди — вы поужинаете сегодня вместе со мной? Я велела своим поварам приготовить ужин из двенадцати блюд на сорок человек.

— На сорок? Но нас здесь всего пятнадцать.

— А разве твои люди не порадуются женскому обществу? — спросила Клеопатра, указывая на своих придворных дам, одетых в белое. Всех их отобрали за красоту и умение поддерживать приятную беседу.

— Ты хочешь, чтобы моих людей околдовали? — спросил Антоний.

— Я хочу, чтобы они не слишком скучали, пока их вождь будет решать государственные дела, — нимало не смутившись, отозвалась Клеопатра.

— Цезарь всегда восхищался многогранностью твоей личности, Клеопатра. Он частенько говорил мне: «Антоний, это не просто женщина — это все женщины».

— Необходимое свойство для царицы. Перед большинством женщин стоит задача очаровать и подчинить какого-то конкретного мужчину. Я же должна являть подобную власть целому царству.

— И ты ничуть не возражаешь против того, чтобы обратить всю силу своего внимания на одного мужчину? — спросил Антоний, придвинувшись еще ближе, так что Клеопатра ощутила тепло его тела и запах шерстяной ткани, из которой была сшита его одежда.

Антоний взглянул на царицу; его взгляд быстро пробежался по ее телу, скользнул по лицу, затем по груди, по ногам. Наконец он снова взглянул ей в глаза.

— Это зависит от обстоятельств, император, — отозвалась Клеопатра. — И от того, получу ли я в ответ все его внимание.

— И что же нужно сделать, чтобы безраздельно завладеть твоим вниманием?

Клеопатра улыбнулась ему. Настало время ветрености.

— Почему бы нам для начала не поужинать?


Сколько еще фазанов, перепелов, голубей, кабанов, ягнят будет зажарено, потушено, сварено, прежде чем ее условия будут приняты? Сколько рыбин выловлено, вычищено и приготовлено в соусах? Сколько кочанов салата-латука вымыто и посолено? Сколько фиников и фиг будет сорвано с деревьев, сколько головок сыра нарезано и подано к столу, сколько вина будет перелито из золотых кубков в глотки римлян, прежде чем Клеопатра получит желаемое? Ее повара приготовили столько пищи, что хватило бы накормить целый легион. Во всяком случае, так они думали. Но теперь, на третий день празднества, Клеопатра отправила поваров на сирийские рынки, чтобы те закупали местные товары, платили за них непомерные деньги и ругались с местными покупателями, дабы раздобыть еще больше деликатесов для ублажения толпы римлян.

Сколько золотых сервизов и серебряных блюд, сколько изукрашенных драгоценными камнями кубков будет роздано в качестве памятных подарков? Вчера ночью, в конце третьего пира, Клеопатра поразила римлян очередным, самым расточительным своим подарком. Она велела подать каждому гостю-римлянину носилки из черного дерева, инкрустированного перламутром, с подушками из гусиного пуха, с занавесками из красного и золотого шелка, и сказала гостям, что в знак дружбы дарит им эти носилки. Но поскольку гости были римлянами, а значит, были жестоки и алчны, Клеопатра не забыла упомянуть, чтобы эфиопов-факелоносцев, которые должны были освещать путь гостям, все-таки вернули домой.

Казалось, им никогда не надоест сидеть у нее в гостях. Да и с чего бы вдруг? Несомненно, они никогда еще не видали такой щедрой — расточительно щедрой — хозяйки. Клеопатра слыхала истории о роскоши двора Дария, царя Персии, но полагала, что могла бы превзойти и Дария. Вот сегодня ночью, зная, что ей придется раздавать без счета драгоценный груз, привезенный из Египта, она потратила больше таланта на лепестки роз, и теперь они усыпали пол обеденного зала, словно ковер, в котором ноги утопали по щиколотку. Конечно, римляне вряд ли способны оценить по достоинству этот изящный штрих. Однако, похоже, с каждым вечером они все больше привыкали к греко-египетской утонченности.

Все эти три вечера она сидела рядом с императором, поклевывала то одно, то другое блюдо, пока Антоний жадно и шумно ел, осторожно потягивала вино, пытаясь сдерживать его неумеренный аппетит, — и все это время торговалась, защищая интересы своего царства.

Антоний удивил ее тем, что сразу же перешел к обороне. Некоторые поговаривали, будто она вовсе не пала жертвой шторма, когда отправляла свой флот на помощь Антонию, воевавшему против убийц Цезаря, а просто придумала себе отговорку, дабы не принимать в гражданской войне ничью сторону.

Клеопатре не верилось, будто Антоний посмеет предполагать подобное, и она с яростью напустилась на него за то, что он не опровергал эти слухи.

— Как ты мог подумать, что я заключу сделку с убийцами Цезаря? Кассий трижды писал мне, требуя оказать ему поддержку, и трижды я отсылала его гонцов прочь, даже когда он пригрозил повести войска на Александрию!

— Я уверен, что так оно все и обстоит, — сказал Антоний. — Но мне не хотелось связываться с этими слухами.

— Зачем мне помогать людям, заколовшим отца моего сына? Их победа стала бы для моего сына гибелью.

— Понимаю. Не нужно так сердиться на меня.

Клеопатра отослала всех от стола, за которым сидели они с Антонием, так что они могли беседовать без помех. Люди Антония в компании придворных дам царицы расположились за столами, расставленными на палубе; там они могли беспрепятственно пить и флиртовать при свете ламп.

— Мы заключили договор, Антоний, — или ты не помнишь? Договор между нами троими. Один раз ты уже подтвердил его — после смерти Цезаря. Или ты просто играл словами, чтобы утихомирить меня?

Антоний улыбнулся и взял Клеопатру за руку.

— Новый триумвират. Треугольник власти. Я все помню, Клеопатра. Я говорил именно то, что подразумевал. Равно как и Цезарь. Да, правда, некоторое время спустя мне пришлось присоединиться к римскому триумвирату. Ради сохранения мира. Ты же понимаешь.

Клеопатра никак не могла взять в толк, уж не смеется ли он над ней.

— И многое ли пришлось изменить в этом треугольнике, император? Один угол? Два? Или все три?

— Цезарь мертв, и обстоятельства изменились. Если так можно выразиться, ведущие роли теперь играют другие актеры. Мы должны идти в ногу со временем, Клеопатра, но нам совершенно незачем отказываться от изначального плана. Если продолжить театральную метафору, реплики в пьесе остались прежними, но приобрели новый подтекст, поскольку на сцене новые актеры.

— Если два игрока остались прежними, значит, нужно найти исполнителя на третью роль. Ты полагаешь, твои новые партнеры справятся с этой ролью? Не захотят ли они переделать всю пьесу?

— Они могут желать изменить все — особенно один из них, самый младший, который желал бы переписать каждое слово, произносимое актерами. Но он не в состоянии сделать это. Я этого не допущу. Уверен: когда-нибудь малец примирится со своей второстепенной ролью, удовольствуется ею и будет добросовестно читать начертанные для него реплики. И тогда мы с тобой сможем продолжить работать над планом, который составили еще при Цезаре. Не вижу, почему бы нам не воплотить его честолюбивые замыслы. Если мы во имя Цезаря подчиним Парфию, мы тем самым достойно почтим его величие и ваш союз.

Клеопатра совершенно не знала Октавиана, новый угол треугольника власти. Зато она знала Лепида. Этот человек — не лидер по природе, но он отдаст свои деньги и войска тому, кто, по его мнению, одержит верх. Понять мотивы Октавиана было труднее. Он молод — всего двадцать один год — и физически не представляет собой ничего особенного. Но это еще не означает, что он готов будет смириться с миром, в котором один из трех самых могущественных людей владеет богатым царством с крайне выгодным стратегическим положением, причем наследника этого царства зовут Цезарем.

— Император, мне хотелось бы сделать тебе одно предложение. Дабы укрепить наш союз, размести свою восточную штаб-квартиру в Александрии. Я обеспечу ее всем, что потребуется для войны с Парфией: людьми, кораблями, провиантом, лошадьми. Ты можешь даже прихватить с собой легион египетских шлюх, если они потребуются твоим людям в походе. Если центр руководства кампанией будет располагаться в моей стране, мир убедится в прочности нашего союза.

— Я всегда жалел, что тот мой давний визит в ваш город оказался таким коротким. Александрия — превосходное место для руководства кампанией. Договорились. С тобой легко быть великодушным, Клеопатра, — ты так много предлагаешь взамен! Что еще?

— Мне хотелось бы, чтобы ты попросил римский Сенат официально признать меня, в благодарность за помощь, оказанную тебе во время гражданской войны. Пусть примут решение о законности моего сына.

— Для этого потребуется чуть больше ухищрений, но я не вижу в том большой проблемы. Еще что-нибудь? Потому что у меня, со своей стороны, тоже есть несколько дополнительных пожеланий.

Клеопатра заколебалась. Она пообещала Гефестиону, что не вернется в Александрию до тех пор, пока Антоний не согласится ликвидировать ее сестру. «В делах государствененных всегда сохраняй хладнокровие». Гефестион повторял это всякий раз, когда речь заходила о том или ином сложном деле. Зачастую сохранять хладнокровие было нелегко, но жизнь показала, что философия Гефестиона оправдывает себя. И все-таки это нелегко — просить о смерти человека одной с тобой крови. Однако Египет полон недовольных, готовых поддержать претензии этой мятежной подстрекательницы на трон. Ренегаты-Птолемеи всегда находили себе сторонников в той или иной области страны, поддержку той или иной клики. Египтяне ненавидят правящий класс, греки обожают при случае переметнуться со стороны на сторону, и в этой обстановке человек, подобный Арсиное, всегда найдет способ учинить крупные беспорядки.

Но Антоний, как и Цезарь, не любил казнить женщин.

— Я — человек великодушный, — сказал он, — и решил подражать примеру милосердия, явленному моим наставником.

— Разреши тебе напомнить, что эта самая Арсиноя подбила проконсула Кипра принять в гражданской войне сторону убийц Цезаря. Двое из них наряду с верховным жрецом Эфеса, который ныне предоставил Арсиное убежище, не раз провозглашали, что именно Арсиноя является истинной царицей Египта. В таких условиях даже сам Цезарь вряд ли стал бы проявлять милосердие. Боюсь, ты недооцениваешь опасность. Арсиноя не похожа на тех римских граждан, которые преспокойно меняют убеждения вместе с изменением политической обстановки. Она — прирожденная обманщица, она — дочь Теи, предательницы, захватившей трон собственного мужа в то время, когда он находился в Риме, защищая интересы своего царства. Не забывай также, — продолжала Клеопатра, расхаживая во время своей речи взад-вперед, как будто дело происходило в суде, — что во время войны в Александрии Арсиноя выступила против нас с Цезарем. Она тайком покинула дворец, нарушив приказ Цезаря, и вместе с евнухом Ганимедом препятствовала стараниям Рима восстановить порядок в стране, вернув трон истинной правительнице. Она обманула собственного брата, Птолемея Старшего. Он считал ее своей союзницей, а она тем временем плела заговор и против него. Она использовала своего младшего брата против меня, пока мой первый министр не избавился от него. Арсиноя не успокоится, пока не увидит меня мертвой и не займет мое место, — подытожила Клеопатра. — Иногда по вечерам я чувствую во сне исходящую от нее угрозу, как будто она уже примеряется, удобно ли ей будет сидеть на моем троне.

— Мне кажется, что она — всего лишь энергичная девушка, лишенная власти, но красноречивая, — отозвался Антоний.

— Неужто ты недооцениваешь силу женского голоса? — поинтересовалась Клеопатра. — Я слыхала, что в Риме даже в высших кругах власти очень внимательно прислушиваются к каждому слову твоей жены.

Клеопатра думала, что это замечание может оскорбить Антония, но похоже было, что его добродушие непробиваемо; он ценил хорошую шутку и готов был посмеяться не только над другими, но и над собой. Заслышав слова Клеопатры, Антоний лишь улыбнулся и придвинулся поближе к ней.

— И к тебе прислушиваются мужчины всех народов. Но какой мужчина не захочет услышать сладкий голосок ее величества, когда она что-то нашептывает ему на ухо? При всей мягкости и благозвучности голос царицы Египта сотрясает и пробирает естество мужчины до самого основания.

Клеопатра лишь улыбнулась. Она начала привыкать к непристойным намекам Антония. Такой уж он был человек — открытый, чувственный, полный жизни; в его устах все это не звучало оскорбительным.

— Даже когда этот голосок нашептывает просьбу, которая кажется мужчине неприятной?

— Тогда — в особенности. Кровожадные требования и сладкий голос представляют собою столь парадоксальное сочетание, что все чувства приходят в смятение.

— Я почти жалею, что смутила императора, — проговорила Клеопатра.

— Я почти в восторге, что пережил это смятение, — отозвался Антоний. — Быть может, оно станет первым из многих.

— Как тебе будет угодно, император. Но, естественно, за надлежащую компенсацию.

— Разумеется. Но я не представляю, что заставило бы меня согласиться объявить твою сестру вне закона.

Клеопатра призналась самым сладким голоском, что уважает его позицию. Но когда пир подошел к концу — как раз к тому моменту, когда забрезжила утренняя заря, — она отказалась приглашать Антония к себе в постель.

— Я всего лишь женщина, император, и потому слабее тебя. Я не смогу так хорошо торговаться ради блага моего народа,если попаду во власть твоего мужского очарования.

Антоний пальцем приподнял подбородок Клеопатры, так чтобы она смотрела ему в глаза.

— Этот довод лучше, чем мог бы придумать кто-либо из мужчин, Клеопатра, — сказал он. — Не думаю, что на свете есть мужчина, чье очарование смогло бы повлиять на твое умение вести переговоры.

Клеопатра искренне порадовалась тому, что она так измотана и утомлена, потому что она отчаянно хотела Антония. Высокий, широкоплечий, умный — при одном взгляде на него Клеопатру пробирала дрожь. Ей казалось, будто от Антония всегда пахнет половым влечением, хотя она понятия не имела, как он это делает. Все в нем пробуждало ее чувственность. Клеопатре вспомнилось, как тогда, в четырнадцать лет, она не могла даже взглянуть на его обнаженный торс без того, чтобы ее не бросило в жар. Теперь то же самое происходило с ней при взгляде на его лицо, грудь, даже на завитки темных волос на его скульптурном лбу.

Но в конце пира она призвала на помощь всю свою выдержку и удалилась к себе в каюту, оставив Антония ошеломленным и в одиночестве. Во всяком случае, так она полагала. Затем она выяснила, что Антоний велел побыстрее доставить ему из города двух проституток, дабы удовлетворить свои нужды, и лишь после этого лег спать в девять утра. А через три часа проснулся и отправился на городской форум, разбирать местные судебные дела.

Теперь Клеопатра бродила по розовым лепесткам, взирая на их россыпь, на обеденные столы и пиршественные ложа. С каждым ее шагом над полом поднималась новая волна цветочного аромата; после того как лепестки будут раздавлены тяжелыми римскими сапогами с подошвами, подбитыми гвоздями, их запах сделается дурманящим. Клеопатра надеялась, что лепестки помогут отвлечь внимание от незамысловатой обеденной посуды, позаимствованной на кухне одной из городских канцелярий. Толика удачи, и никто из гостей, как обычно изрядно упившихся к концу пира, не прихватит ничего из чаш и блюд. Ей не хотелось относиться к гостям пренебрежительно, но, по правде говоря, она не рассчитывала, что празднества и переговоры затянутся так надолго, и попросту уже раздарила всю посуду, привезенную из Египта. Ну да неважно. Сейчас не время беспокоиться из-за денег или из-за дешевой глиняной посуды. Результаты этих переговоров получат такой резонанс, что, возможно, он будет сказываться на протяжении всей ее жизни и жизни ее сына.

«И все, что я делаю, я делаю для моего сына», — сказала себе Клеопатра, вороша ногами лепестки. Нет ничего, на что она не пошла бы, лишь бы обеспечить его безопасность и надежность его царства. Лишь бы увидеть, как он вырастет, и вручить ему бразды правления, по праву рождения принадлежащие ему дважды: как наследство отца и как наследство матери.

«Насколько же иной будет жизнь Цезариона!» — подумала Клеопатра, припомнив множество препятствий, которые ей пришлось преодолеть к нынешнему моменту. И вот теперь она, царица Египта, принимает у себя в гостях величайшего из ныне живущих римлян.

Ее отцу пришлось бороться с клеймом незаконнорожденного, со своими вероломными женой и дочерью и с самим Римом, вытянувшим из него так много денег, что отцу начало казаться, будто у него выпивают кровь из жил. Авлет пережил своих родичей-предателей, но лишь затем, чтобы римляне убили его — медленно и предательски, по капле выдавливая из него богатство, силы, достоинство.

Клеопатра приняла от отца эстафету семейной битвы за царство. Но она превзошла отца, заключив с Цезарем союз, который основывался не только на количестве ее сокровищ. И благодаря тому, что ей хватило предусмотрительности добиться этого, ее сыну не придется вести те сражения, которые измучили его мать и деда.

У Цезариона будут другие битвы, ибо ни один монарх великой нации не в состоянии сохранить свою власть без борьбы. Но его борьба будет служить более великой цели — единству мира.

«Все, что я делаю, я делаю ради моего сына, включая и требование казнить его коварную тетку. Если Арсиноя когда-нибудь дорвется до власти, первым делом она пожелает отомстить старшей сестре и изберет для этого мишенью Маленького Цезаря».

Необходимо добиться смерти Арсинои, и что бы ни пришлось для этого сделать, это нужно делать быстро. У девчонки имеются свои способы завоевывать сочувствие. Она умна и умеет втираться в доверие. Не она ли вертела своими братьями, словно марионетками? Не она ли завоевала сердца чопорных римских матрон и восстановила их против Клеопатры? Не она ли убедила в своей правоте верховного жреца Эфеса — человека, обладающего огромным влиянием? Даже верховный жрец Эфеса принялся титуловать Арсиною царицей! Если Клеопатре придется улечься в постель с Антонием, чтобы заполучить от него обещание прервать ничтожную жизнь Арсинои, — что ж, она это сделает.

Но тут главное не просчитаться. Люди Антония шутили насчет его победы над Глафирой, царевной каппадокийской, которая пыталась упрочить свое политическое положение, забравшись под одеяло к Антонию. Но, очевидно, Антоний упорхнул и из ее кровати, и из ее страны, отдав ей спорных территорий протяженностью не больше, чем длина его члена. Во всяком случае, так перешучивались люди.

В отношениях с Антонием Клеопатра была более уязвима, чем в свое время в отношениях с Цезарем, и она знала это. Дело было не только в том, что власть Антония была не настолько прочной, как власть Цезаря. Клеопатра хотела Антония — так, как никогда не хотела своего ныне покойного любовника.


Нынешним вечером Антоний вел себя иначе. Он держался менее непринужденно и раскованно, чем на предыдущих пиршествах, когда произносил длинные, цветистые речи, восхваляя каждую подробность пира, и цеплялся к кускам мяса до тех пор, пока с кухни не вызывали повара, дабы тот в подробностях объяснил, как именно это мясо готовили. Тогда он пил вино кубок за кубком, шутил и рассказывал всяческие потешные истории, как будто был не владыкой мира, объезжающим свою империю, а каким-то словоохотливым бродягой, которому некуда приткнуться и нечем заняться.

Но сегодня вечером Антоний едва окинул взглядом столы с яствами, вокруг которых были рассыпаны лепестки роз, одобрительно кивнул, уселся и принялся есть — не со смаком, как прежде, а методично и размеренно.

— Тебе нравится еда, император? — спросила Клеопатра и содрогнулась. Ей показалось, что в ее тоне проскользнула нотка неуверенности. Неужели ему наскучили их игры?

— Вполне, — небрежно отозвался Антоний.

— Ты сам на себя не похож.

— Я обнаружил, что и я, подобно тебе, не один-единственный мужчина, но целое множество мужчин. Меня ждут мои обязанности. Скоро мне придется покинуть твое общество.

— И куда же ты направляешься? — спросила Клеопатра.

Она знала, что в голосе ее прозвучали удивление и страх, и мысленно обругала себя за то, что не собрала все силы до капли и не скрыла свои чувства. Она снова чувствовала себя, словно неуверенная в себе девчонка. Как в те дни, когда лишь огонек интуиции подсказывал ей, что следует сделать, чтобы стать царицей.

— В Иудее постоянно происходят беспорядки. Мне нужно унять их и поддержать моих союзников в этих краях. В Сирии сейчас нет наместника, и мне следует присматривать и за этой областью тоже. И как тебе известно, я должен начать подготовку к походу на Парфию.

Антоний говорил с ней, словно с кем-то чужим. Он ведь в мельчайших подробностях изложил ей свой план нападения на Парфию, и ей, Клеопатре, предстояло сыграть важную стратегическую роль в этой кампании. Но теперь он ведет себя так, словно этого разговора вовсе не было. Что произошло?

— И когда ты покидаешь Тарс? — спросила Клеопатра.

— Послезавтра.

— Понятно. А когда же мне ждать тебя в Александрии?

Антоний не смотрел на Клеопатру. Он переправил последний кусок перепелки с тарелки в рот, окунул пальцы в чашу с водой, вытер руки о салфетку, осушил свой кубок и с такой силой грохнул им об стол, что взоры всех присутствующих обратились к нему.

— Ужин окончен! — объявил он. — Нам с царицей нужно обсудить важные государственные вопросы, и потому, надеюсь, вы нас извините за то, что мы просим вас удалиться.

Гости недовольно зароптали, но никто не посмел воспротивиться требованию Антония. Клеопатра не хотела, чтобы кто-то из них заподозрил, будто это все подстроила она, и потому она встала, любезно улыбаясь.

— Пожалуйста, не сердитесь на нас за то, что мы ставим государственные интересы выше удовольствий. — Царица видела по лицам гостей, что те разочарованы, а разочарованные римляне всегда ищут утешения в злословии. — На память о проведенном вместе с нами времени я прошу вас принять золотые обеденные ложа, на которых вы возлежали во время пиров. Если вам потребуется помощь, чтобы доставить их домой, мои слуги с радостью помогут вам. Эти слова вызвали взрыв восторга. Гости возбужденно повскакивали с лож, рассматривая завитушки на изогнутых ножках, мягкие подушки и мерцающий шелк обивки, как будто увидели эти ложа впервые, а не лежали на них уже несколько вечеров.

Антоний молчал, пока они не остались наедине. Клеопатра ждала, понимая, что совершенно не готова к тому, что он сейчас может сказать.

В конце концов Антоний произнес:

— Я нашел способ выполнить последнюю твою просьбу.

Клеопатра не ответила и вообще никак не отреагировала, поскольку не хотела, чтобы Антоний увидел, насколько она ему благодарна.

— Я подумал о твоем сыне, Клеопатра, и о моих сыновьях. Мы должны совершить все необходимое, чтобы защитить наших сыновей. И потому я откажусь от милосердия — ради тебя.

— Я признательна тебе за это, — тихо отозвалась Клеопатра.

Она взглянула на Антония и увидела, что по лицу его промелькнула темная тень.

— Что тебя беспокоит, император? Мои пиры не угодили тебе?

— В Риме неприятности, — ответил Антоний. — Я только что получил очень тревожные сведения от моей жены.

Фульвия написала Антонию письмо, извещая его о том, что, пока он трудится над расширением восточных границ государства, его союзник, Октавиан, старается переманить на свою сторону тех, кто поддерживал Антония в Риме.

— И как он пытается этого достичь? — спросила Клеопатра.

— Традиционным образом. Подкупает солдат, — отозвался Антоний.

Положение вещей настолько обеспокоило Фульвию, что она взяла детей и вышла с ними к войскам Антония, дабы напомнить этим людям, что они поклялись в верности Антонию, и никому иному.

— Она в ужасном положении. Согласно одному из условий союзного договора, Октавиан женился на Клодии, дочери Фульвии от Клодия. Теперь Фульвия пишет, что у них с Октавианом очень напряженные отношения и в результате ее дочь оказалась в большой опасности.

— Опять Октавиан? Что он собой представляет?

— На самом деле никто этого не знает. Он постоянно прикидывается кем-то иным. Возможно, он решил, что раз меня нет рядом, то он с легкостью привлечет на свою сторону мои легионы. Он не принял в расчет упорства Фульвии — и ее отваги.

— Твоя жена — необыкновенная женщина, — сказала Клеопатра, искренне надеясь, что ей удалось произнести это с уважением. — Из нее вполне могла бы получиться царица.

— Я сделал бы для нее все, что угодно! — воскликнул Антоний.

Клеопатра не понимала, кого он пытается убедить: ее или себя?

— Я в этом уверена, — отозвалась она.

Неужто она просчиталась и Антоний вовсе не так уж стремится стать ее любовником?

— Ты знаешь, почему голову Цицерона выставили на Форуме?

— Потому что он казнил твоего отчима по ложному обвинению в заговоре?

— Я долго держал на него зло. Из-за него моей матери пришлось бороться с позором и постоянным безденежьем. Но причина не в том.

— А в чем? В том, что он выступал против тебя в Сенате? — сделала очередную попытку угадать Клеопатра. — Если бы он выдвигал такие возмутительные обвинения против меня, я бы точно его казнила.

— Нет, за это я на него не сердился. Это были обычные политические речи. Я приказал выставить его тело на поношение потому, что он не упускал ни единого случая дурно отозваться о моей жене.

— Твоя верность делает тебе честь, император, — натянуто произнесла Клеопатра; у нее упало сердце.

Антоний вел с ней переговоры, заключил с ней союз — а теперь переговоры завершены, и он отсылает ее прочь. Он играл с ней — точно так же, как женщины частенько играют с мужчинами, используя свое очарование, чтобы заключить сделку на благоприятных условиях. Но он вовсе не собирался удовлетворить ее более глубокие, личные стремления.

Отныне Клеопатра будет числиться другом и союзником римского народа, как числился до нее ее отец. Не меньше — но и не больше. Если Антонию потребуется египетская казна, или египетская армия, или египетское зерно, дабы накормить своих солдат, когда они будут попирать ее землю по дороге в Парфию, он пришлет ей письмо, как направил бы послание любому из восточных монархов, над которым имел власть.

— Боюсь, я разочаровал Фульвию, — продолжал Антоний. — Ее письмо было очень резким и весьма саркастичным. В завершение его она выразила надежду, что сообщенные ею новости не омрачат моей радости и не помешают мне наслаждаться триумфом в чужеземных краях.

Клеопатра взглянула Антонию в глаза.

— А это так?

— Нет, это не так. Мне нужно одержать еще несколько побед, прежде чем я уйду.

Он встал, сгреб Клеопатру в охапку, словно младенца, поднял с пиршественного ложа и прижал к себе.

Клеопатра была убеждена, что именно ошеломление, появившееся на ее лице, заставило Антония расхохотаться впервые за этот вечер.

— Ты легонькая, словно перышко, Клеопатра. Я уверен, что во всем твоем теле один лишь мозг хоть что-то весит.

Клеопатра открыла было рот — то ли затем, чтобы одернуть Антония и напомнить, что он имеет дело с царицей, то ли затем, чтобы попросит его быть осторожнее — слуги ведь смотрят! Она сама не успела решить, что же именно хотела сказать. Антоний припал к ее губам и поцеловал ее с такой силой, что Клеопатра и думать позабыла о том, видит ли их кто-нибудь сейчас. Да и какая разница? Все равно еще до рассвета свита обо всем узнает. В жизни царицы нет места тайнам.

Клеопатра разомкнула губы пошире и позволила языку Антония скользнуть внутрь. Она принялась жадно сосать его язык, словно это был источник жизни. Впрочем, так оно и было. Она так давно была лишена этой сладкой пищи! Клеопатра чувствовала себя, как младенец у материнской груди, когда язык Антония обвился вокруг ее языка, коснулся жадно распахнутых губ, вышел и снова вошел. Она покрепче обхватила Антония за шею, прижимаясь к нему всем телом и с нетерпением ожидая того, что произойдет дальше. Ей хотелось слиться с ним и позабыть обо всем — об ответственности, о всех тревогах.

Осыпая Клеопатру поцелуями, Антоний отнес ее вниз по лестнице, в ее каюту. Личные слуги царицы, раболепно согнувшись в три погибели, брызнули прочь, словно мыши, когда Антоний вошел в комнату. Пинком захлопнул дверь, опустил Клеопатру, прислонив ее к стене, и задрал ее одежды. Одновременно с этим он запустил язык ей в рот, а пальцы — в глубь тела, с такой силой, что приподнял ее. Клеопатра обвила его ногами, поражаясь: как у него получается так высоко поднимать ее, когда она давит на его руку всем телом? Антоний придавил ее бедрами к стене, и прежде, чем Клеопатра сообразила, что он делает, пальцы исчезли и на их месте возникло нечто более крупное, горячее и твердое. Клеопатра вскрикнула прямо ему в рот, когда Антоний толчком вошел в нее; она была рада, что его губы заглушают ее стоны и они не долетят до ушей любопытствующих, которые подслушивают под дверью.

Антоний рванул ее пояс, так что драгоценные камни рассыпались по полу, и стянул одежду царицы через голову, оставив ее нагой и дрожащей. Клеопатра вцепилась ему в плечи, позволяя входить в себя; ей казалось, будто ее убивают раз за разом, но раны так сладки, что она никак ими не насытится. К экстазу примешался страх. Скоро — сегодня, в эту самую минуту — все это закончится, и жизнь со всей ее болью и неуверенностью снова вступит в свои права.

Но сейчас она была не царицей Клеопатрой, а объектом страсти мощного мужчины. Она сосредоточилась на нарастающем удовольствии, то кусая Антония за шею, то обхватывая его еще крепче и позволяя ему входить в ее тело все глубже и глубже, словно старателю, извлекающему тайные драгоценности из глубин ее тела. Руки Антония легли поверх ее рук, и он ритмично приподнимал и опускал ее, как будто она была музыкальным инструментом, а он — музыкантом, играющим ее удовольствие.

Это состояние полной капитуляции было для Клеопатры новым. Она и раньше бывала объектом вожделения ее любовников, но никогда еще не получала такого наслаждения в объятиях мужчины.

Когда Антоний почувствовал, как ее тело содрогается в пароксизме страсти, он отнес ее на кровать и уложил, словно ребенка. Он разделся; пенис его был по-прежнему огромен и, когда Антоний снимал сандалии, устремился в сторону Клеопатры. Небольшие шрамы усеивали грудь Антония подобно созвездию; белые и зазубренные, они выделялись на фоне его загорелой кожи. Антоний был широк в корпусе, и Клеопатра видела, где он с годами расплывется; но сейчас вес был распределен красиво, и благодаря ему тело Антония смотрелось куда солиднее, чем у какого-нибудь тощего юнца. Через левый бок тянулся грубый шрам от плохо зажившей глубокой раны.

Когда Антоний улегся рядом, Клеопатра провела по шраму пальцем.

— Получено на службе у нашего Цезаря, — заметил Антоний. Он взял Клеопатру за руку и обхватил ее пальцы горячими губами, осторожно их посасывая. — У нас в Галлии была очень скверная белошвейка.

— Тебе следовало бы завести врача-грека, — улыбнулась Клеопатра.

— Вместо римского лекаря-коновала?

— Именно.

— Ах, государыня, ты снова вернулась к своим царственным замашкам? — Он притянул Клеопатру к себе, навалился на нее всем телом и вошел в нее быстрыми, жаркими толчками. — Придется снова укротить тебя.

ЭФЕС Десятый год царствования Клеопатры

Арсиноя не знала, куда идти, но понимала: ей следует немедленно покинуть пределы храма. Верховный жрец выяснил, что ее смертный приговор был подписан самим императором. Единственный способ спастись — бежать, переодевшись. Но куда же ей отправиться? Она постоянно находилась под охраной; стражники следовали за ней повсюду, куда бы она ни шла, даже во время ее ежедневных жертвоприношений в храме. Арсиноя была уверена, что эти римляне присоединились бы к ее молитвам, если бы знали, что она ежедневно молит богиню уничтожить ее сестру, римскую шлюху.

Приказы, отданные на ее счет Юлием Цезарем, были куда более милосердны, чем Арсиноя ожидала от римлян: пленную царевну надлежало содержать под домашним арестом, но не причинять ей никакого вреда. Никакого вреда! Все понимали, что это означает, даже сопровождающие ее солдаты, хотя они то и дело окидывали ее похотливыми взглядами. Они не смели осквернить ее, хотя, конечно же, хотели, и Арсиноя часто недоумевала: что заставило Цезаря отдать подобный приказ?

Он прогнал ее в цепях по улицам Рима в своем отвратительном победном шествии. Что ж, этим он опозорил не ее, а себя. Римские матроны, регулярно навещавшие Арсиною в заключении, были в ужасе от того, что царевну — молодую, благородную, образованную, из знатной семьи — вели закованной, словно дикарку или животное. Арсиноя позаботилась о том, чтобы эти добродетельные сплетницы узнали, кто именно повинен в том, что с ней обошлись подобным образом.

Нет, не Цезарь. Нет, говорила Арсиноя, несчастный стареющий полководец околдован ее сестрой, которая трудилась по ночам, когда все добрые люди спят, и плела чары, опутывая тех, кого хотела подчинить. Бедный Цезарь — всего лишь одна из многих ее жертв. Разве он не сделался за последние годы слабым и болезненным, разве не участились эти его странные припадки? Клеопатра вызвала его болезнь своими темными заклинаниями. А может быть, она воспользовалась слабостью Цезаря, чтобы манипулировать им.

То же самое происходило и с их дорогим покойным отцом: Клеопатра всю жизнь морочила его при помощи своей темной магии. Возможно, она наложила на него проклятие, и оно и стало истинной причиной его смерти, а Клеопатра сделалась царицей. И разве благодетельницы Арсинои не знают, что она также убила двух своих братьев?

Арсиноя любовалась отвращением, что появлялось на лицах римских матрон, помешанных на кровных узах, когда она рассказывала о злодеяниях своей сестры. Неважно, что будет с пленницей теперь: по крайней мере, Арсиноя знает, что уронила Клеопатру в глазах тех, к кому та особенно хотела подольститься, — в глазах граждан ее драгоценного Рима.

А теперь Юлий Цезарь мертв, и его приказ — не причинять вреда царевне — больше не охранял Арсиною. Ныне ее отвратительная сестра нырнула в постель того щеголеватого увальня, которого Арсиноя видала в Риме, — много мяса и хвастовства, и ничего более. Есть ли предел распутству Клеопатры? Она, Арсиноя, скорее умерла бы, чем легла бы под кого-то из этих чудовищ.

Так она и дала понять этому кретину Гельвинию, который, несмотря на приказ Цезаря, не сводил взгляда с ее пышной груди. Иногда Арсиное казалось, что у него глаза вот-вот выскочат из глазниц, так он на нее таращился. Гельвиний попытался — один-единственный раз — тайком пробраться к ней, когда, как он думал, все спали. Он подкрался к ее кровати и попытался всунуть свой член ей в рот, но она схватила его, дернула как следует и изо всех сил укусила наглеца за яйцо. Арсиноя никогда в жизни не слыхала, чтобы кто-то вопил так громко. Несколько мгновений спустя в комнату влетел жрец в сопровождении римлян-караульных. Гельвиния, сжавшегося в комок, унесли, а потом перевели куда-то.

Арсиноя жалела лишь об одном: что она прокусила ему кожу и ощутила во рту солоноватый вкус его крови. Потом она неделю ничего не могла взять в рот. Но, по крайней мере, она отведала крови римлян. И то хорошо.

Три коротких стука в дверь были сигналом. Арсиноя накрыла голову, вознесла короткую молитву богине и закуталась в длинную шаль. Она и самый преданный ей человек, верховный жрец, должны были ускользнуть в ночь и на лодке добраться до Кипра; там наместник Кипра предоставит им убежище — во всяком случае, до тех пор, пока римляне не пронюхают, куда они делись. А затем — кто знает? При необходимости она сможет прикинуться дворцовой рабыней и мыть там полы, пока не пробьет час и она не обретет помощь, дабы отвоевать свое царство.

Но до тех пор, пока кто-либо из высокопоставленных римлян находится в силках ее сестры, ей, Арсиное, будет грозить опасность.

Царевна открыла дверь. Рядом с верховным жрецом стояли двое римских часовых, которых Арсиноя никогда прежде не видела. Один был высок и массивен. Второй, пониже, держал в руках обнаженный меч. Этот казался более злобным. Жрец отвел взгляд, стараясь не смотреть на Арсиною. Низкорослый римлянин грубо схватил царевну за руку.

— Твой приятель сдал тебя в обмен на помилование, — произнес он.

— Это неправда! — попытался протестовать жрец, по-прежнему не глядя ей в лицо. — Мы оба приговорены к смерти.

— Но только один — по твоей воле, — парировал римлянин. — Любопытно, не правда ли?

Он скрутил Арсиное руки, а его напарник связал их ей за спиной.

— Что вы делаете?! — возмутилась Арсиноя, пытаясь вырваться, и чуть не упала на жреца.

Тот отскочил от нее, словно от зачумленной.

— Что они со мной делают? — потребовала она ответа от жреца.

— Я в этом не участвую, — вместо ответа сказал жрец стражникам, отходя в сторону.

Но низкорослый стражник схватил его за руку.

— Ты в этом участвуешь, нравится это тебе или нет. Ты нарушил приказ триумвиров Рима, ты поддержал убийц Цезаря, и теперь ты заплатишь за это.

Жрец застыл и впервые за все это время взглянул на Арсиною; к нему вернулось подобие прежнего достоинства.

— Я буду иметь честь умереть вместе с тобой.

— Нет, — возразил высокий римлянин, нарушив молчание.

Казалось, он сожалеет о своих словах: то ли ему не нравилось, что приходится говорить такое, то ли отвратительным казался приказ, который предстояло выполнить, — этого Арсиноя понять не могла. Но голос его звучал ровно, хотя и с горечью.

— Нам приказано пощадить тебя, жрец. Кто-то — уж не знаю, кто именно — заступился за тебя. Быть может, тебя спасла твоя жреческая должность.

— Но ты будешь свидетелем смерти той, кого ты именовал царицей Египта, — добавил второй. — И не забывай, что отчасти вина за ее смерть лежит и на тебе. Ты — служитель божества. Ты мог бы давать советы и получше.

Римляне погнали Арсиною и жреца по коридору; на стенах горели факелы, и в их свете идущие отбрасывали резкие черные тени. Затем они вышли на бодрящий ночной воздух. У Арсинои упала шаль, и она остановилась, глядя то на одного римлянина, то на другого и ожидая, чтобы кто-нибудь из них подал ее.

— Там, куда ты идешь, она тебе не понадобится, — сказал низкорослый.

Жрец подобрал шаль и накинул Арсиное на плечи.

— Если ты умрешь сегодня ночью, ты уйдешь к богам законной царицей Египта, — прошептал он ей на ухо. — А если я останусь жить, я приложу все силы, чтобы об этом стало известно.

— Законная царица Египта лежит сейчас в объятиях Марка Антония, императора Рима, — сказал низкорослый стражник. — Будь у тебя побольше ума, ты могла бы быть сейчас на ее месте.

Арсиноя огляделась по сторонам, но вокруг никого не было — лишь колонны храмового притвора, такие красивые днем. Они превратились в каменных стражей ее позора. Арсиноя подумала о том, как умирала Береника. Она ведь наверняка смотрела на тех, кто обрек ее на смерть, с презрением, ненавистью или даже жалостью — до того самого момента, когда лезвие меча коснулось ее шеи. Арсиноя решила вести себя так, чтобы Береника могла гордиться ею. Она не опозорит память сестры, выказывая страх перед этими римлянами. Они могут отнять у нее жизнь, но не достоинство.

Царевна приблизилась к низкорослому стражнику и взглянула прямо ему в глаза.

— Я скорее умерла бы, чем стала любовницей римлянина.

Стражник вскинул было руку, чтобы отвесить Арсиное пощечину, но напарник удержал его.

— Не нарушай приказ, — сказал он. Затем он развернул Арсиною и подтолкнул вперед. — Ты просто тянешь время.

Арсиноя расправила плечи и взглянула вперед. В дальнем углу двора, за каменным жертвенником стоял римский центурион. Арсиноя не могла разглядеть его лицо, но увидела, что это рослый, крупный мужчина; он стоял, широко расставив ноги. Неужто ее убьют на этом самом камне, на котором животных приносили в жертву богине? Без суда, без свидетелей ее смерти — кроме этих варваров и жреца-изменника?

Стражники вытолкнули ее из тени. И в тот же самый миг, когда Арсиноя узнала Гельвиния, на лице его расплылась улыбка, а меч центуриона покинул ножны и сверкнул в свете лунной богини — вместе с белозубой улыбкой римлянина.

АЛЕКСАНДРИЯ Десятый год царствования Клеопатры

Клеопатре было любопытно: неужто предостережения философов окажутся правдивы и ее здравый смысл скончается, захлебнувшись наслаждением?

— Я у тебя в плену, император, — сказала она Антонию. — Умом, телом и царством.

— А я — у тебя, царица, — отозвался он.

Они только что занимались любовью — снова — в купальне у Клеопатры. Когда они закончили, царица собралась было улечься, но Антоний велел подавать обед.

— Что, среди полуночи? — удивилась Клеопатра.

— Пускай время подстраивается под желания человека, — заявил Антоний. — Ибо они важнее всего.

Клеопатра понадеялась, что повара выполнили ее приказ: чтобы у них в любое время дня и ночи имелись наготове свежие роскошные яства. В том, что касалось стремления покушать, Антоний был непредсказуем. Лишь одно можно было сказать наверняка: это стремление будет наличествовать. А вот где он захочет есть, когда и что именно — это всегда оказывалось неожиданностью.

Клеопатра никогда еще не видела человека, столь страстного в работе и в самой жизни. Большую часть времени Антоний готовил свое войско к походу на Парфию. Он то и дело совещался со своими командирами конницы, специалистами-оружейниками, военными инженерами и картографами, уделяя пристальное внимание каждой нудной детали собираемой им военной машины.

Во второй половине дня Антоний не отдыхал, а требовал развлечений: спорта, диспутов, театральных представлений или секса — а иногда нескольких вещей сразу, в разной последовательности. Перед ужином он встречался с приезжими сановниками и говорил с ними об их делах. По вечерам они с Клеопатрой проводили много времени, обедая с самыми состоятельными и самыми интересными жителями Александрии и римлянами из окружения Антония.

Александрийцы были в восторге от Антония; его прозвали Несравненным — человеком, чья любовь к жизни не ведала границ, который жил со вкусом и страстью, который жадно поглощал впечатления, от самых грубых и примитивных до эзотерических. В Александрии Антония обожали за его щедрость, чувство юмора, любовь ко всему греческому и египетскому — и за то, что он выбрал их царицу в партнеры для своего смелого, рискованного предприятия.

Те, кто помнил, как отец Клеопатры пресмыкался перед вождями Рима, поражались: теперь их царица не только в значительной мере оплачивала войну Рима с Парфией, но и явно наряду с императором управляла стратегией этой войны.

После ухода гостей — зачастую это происходило уже на утренней заре — Антоний с Клеопатрой могли взять в конюшне лошадей и отправиться куда-нибудь в глушь, на юг от города, как Клеопатра ездила много лет назад вместе со своей подругой Мохамой, девушкой из пустыни. После быстрой скачки Клеопатра могла проспать несколько часов, пока Антоний принимал ванну и приступал к дневным заботам, время от времени устраивая пятнадцатиминутные перерывы для короткого сна. Хотя Антоний и не ведал усталости, не раз случалось, что он засыпал во время встреч с кем-нибудь из своих офицеров.

Этим вечером они с Клеопатрой поужинали наедине в одной из тех небольших обеденных комнат, где в свое время ее отец частенько, уже поужинав перед этим с женой, делил позднюю трапезу с какой-нибудь из своих любовниц. Антоний возлежал на том самом ложе с обивкой из пурпурного шелка, которое так любил Авлет, а Клеопатра дивилась симметрии событий: оба мужчины, пожелавшие разделить с нею свою власть, предпочитали отдыхать в этой маленькой комнате.

Впрочем, смотреть на Антония было куда приятнее, чем на старого Авлета. Его бронзовая кожа порозовела после купания, а на лице играл румянец, порожденный горячей пищей и подогретым вином с пряностями. Месяцы, проведенные им вдали от войны и отмеченные воистину царскими трапезами, придали телу Антония грузности, но Клеопатра по-прежнему находила его красивым. Как-то так получалось, что каждый дополнительный фунт лишь усиливал его мужское обаяние.

Клеопатра умостилась в изгибе его могучего тела, прислонившись к бедрам, и смотрела в лицо Антонию. Время от времени, глотнув вина, Антоний притягивал царицу к себе и целовал горячими, обильно сдобренными пряностями губами.

— Все философы, которых я изучала, император, — будь то последователи Платона или Аристотеля, эпикурейцы или стоики — не рекомендуют потакать этим своим страстям, — сказала Клеопатра, облизывая губы после поцелуя. Она взяла фазанье крылышко и принялась пощипывать нежное мясо.

— Естественно, — беспечно откликнулся Антоний. — Их цель — отрешиться от всего, в чем состоит жизнь: от еды, питья, дружбы, войны, любви. Я и сам изучал их в Греции и с гордостью могу сказать, что они так и не смогли переубедить меня. Один скрюченный старый софист призывал меня покаяться в порочных желаниях и освободить душу от причиняемых ими мучений. «Я совершенно не желаю освобождаться от своих желаний, — сказал я ему. — Я обожаю свои желания, а они обожают меня».

— А ты не считаешь, что искоренение страстей жизненно важно для рационального принятия решений?

Разумеется, Клеопатра поддразнивала Антония. Она очень любила то время, которое они проводили вдвоем: охотились, ездили верхом, пировали, смеялись, занимались любовью. Клеопатра не получала такого наслаждения со времен юности. Естественно, ей и в голову бы не пришло отказываться от всего этого ради каких-то философских концепций. Но любопытно: возможно ли жить в соответствии с этими величественными, беспощадными стандартами и в то же время безрассудно и беспечно получать удовольствие от ощущений?

— Ты рассуждаешь, словно настоящий ученый, Клеопатра. Это так эротично!..

По сладострастному выражению лица Антония Клеопатра поняла, что он имел в виду именно то, что сказал.

— Император, не кокетничай со мной. Ты уже использовал меня сегодня вечером как вульгарнейшую из шлюх. Так что сегодня больше на меня не рассчитывай.

Клеопатра улыбнулась Антонию, радуясь, что усилия, потраченные на то, чтобы заманить его в Александрию, себя оправдали. Когда Антоний занимался с нею любовью там, в Тарсе, ощущения захлестывали ее с головой, овладевали ею, как никогда прежде. Рядом с этим мужчиной Клеопатра не владела собою; от неистовства его натиска она переставала осознавать себя, и это ее беспокоило. Это были волнующие, пьянящие чувства — но еще не повод становиться всего лишь еще одной из шлюх Антония.

Клеопатра помнила, что те же самые проблемы были у нее и с Архимедом в те времена, когда близость с мужчиной была для нее новым, потрясающим опытом. Но с Антонием все это происходило куда серьезнее. Император римлян — не Архимед, ее подданный и родич. Клеопатре нельзя очутиться во власти Антония — она сделалась бы непозволительно уязвимой. Политически она и так уже была опасно близка к этому. Если она попадет от него в зависимость еще и в сексуальном плане, то она погибла.

Во время их последнего совместного вечера в Тарсе Антоний настоял, что на сей раз он примет ее у себя, ибо она бросила ему вызов своей щедростью и он желает достойно ответить. Когда Клеопатра прибыла, Антоний объявил, что, поскольку ее величество скупила все деликатесы в округе, римским поварам пришлось приготовить незатейливую римскую пищу. Они поели вместе в обществе нескольких гостей, не таком многолюдном, как ранее, а когда Антоний распустил гостей и вознамерился было отнести Клеопатру к себе в постель, царица запротестовала. Она устала, и вообще ей пора уходить, потому что они собрались отплыть перед рассветом.

Клеопатра решила так: если Антоний действительно захочет снова насладиться ее интимным обществом, он поспешит в Александрию сразу же после того, как уладит свои дела в Сирии. В тот раз она оставила его потрясенным, и он больше не вызывал к себе шлюх — во всяком случае, об этом ничего не было слышно.

Да, это было рискованно, но Клеопатра решилась пойти на риск, и он себя оправдал. Антоний находился здесь, удовлетворял свой ненасытный римский аппетит за ее столом и размышлял над ее рассуждениями о дихотомии между философскими доводами и чувственной страстью.

Антоний отгрыз от кости последний кусок мяса, запил его изрядным глотком вина и вытер руки о салфетку, прежде чем потянуться за гроздью фиолетового винограда.

— Ты забыла про киников, — сказал он.

— Ах, киники! Ты придерживаешься учения киников, император?

— Похоже, я уделяю мало внимания деньгам — лишь транжирю их на окружающих, как дурак. Разве это не одна из тех добродетелей, которые призывают совершенствовать киники?

— Да, но лишь для того, чтобы понять, что материальные вещи ценности не имеют.

— Я и так это понимаю. Материальные вещи ценности не имеют, потому мы с равным успехом можем как отбросить их, так и наслаждаться ими. В конце концов, какое это имеет значение? Да, полагаю, меня можно считать образцовым киником.

— Да, дорогой, ты — истинный образец киника. Разве Диоген не сказал, что Геракл — идеальный киник? Он или любой простой солдат, живущий суровой жизнью?

— И разве твой и мой народ не говорит, что я во многом подобен этому богу?

Антоний приподнял голову, чтобы Клеопатра могла полюбоваться его чеканным профилем.

— О да, но ты — отнюдь не простой солдат, хотя и можешь при помощи этой маски ввести в заблуждение многих. Не хотелось бы тебя огорчать, но Диоген все-таки был сумасшедшим.

— Вовсе нет. Он просто нарушал нормы и обычаи, и потому люди, любящие порядок, считали его безумцем. Видишь ли, так случается всегда. Те, кто любит нормы, терпеть не могут тех, кто их нарушает.

— Но Кратет, его последователь, — он точно был сумасшедшим.

— Нет, и он вполне нормален. Он был шутом, актером, учившим мудрости через комедию. — Антоний налил Клеопатре в кубок еще вина и поднес к ее губам. — Выпей-ка. Ты слишком воздержанна.

— Да, воздержанна — в том смысле, в каком это слово употребляет Аристотель, — отозвалась Клеопатра. — Это не случайность, а часть моей философии.

— А вот наш Кратет не одобрил бы твоей сдержанности. Он любил заниматься любовью со своей женой, Иппархией, под открытым небом, не обращая внимания на то, видит их кто-нибудь или нет. Это и есть свобода — свобода от правил, от стыда, от запретов.

— Представляю себе, как они проводили время! — заметила Клеопатра. — Иппархия, эта аристократка, таскалась по улицам за своим чокнутым горбатым мужем-философом, а Кратет стучался в двери добропорядочных афинян, давал им философские наставления или просто валял дурака. Это и называется обладать свободой?

— Люди обладают свободой просто потому, что берут ее, Клеопатра. Я думал, ты это знаешь.

— В чем же тогда разница между свободой и гедонизмом? Между свободой и безумием?

— Пожалуй, Кратет обладал всем. Да, гедонист. Но он, самое большее, потакал своим страстям — они им не управляли. Он раздал свои деньги и деньги жены лишь затем, чтобы показать людям, что главное — это простота и любовь, а больше ничего и не нужно. В точности как я — ты не находишь? — Антоний горделиво выпятил грудь и взглянул на Клеопатру, ожидая одобрения.

— Но не во всем, не так ли? — спросила она. — Попробуй-ка заставить своих сенаторов принять эту философию! Их вердикт наверняка будет гласить, что ты — безумец.

— Вовсе нет, сенаторы все строят из себя стоиков, а в частной жизни являются сибаритами. — Антоний озорно улыбнулся. — Но мы ведь сейчас не в Риме, не так ли?

И прежде, чем Клеопатра успела сообразить, что же он задумал, Антоний, ухватив царицу за руку, протащил ее через двор на глазах у потрясенных стражников и завлек в конюшни. Он вломился в комнатушку, где ночевали молодые конюхи — те уже крепко спали, — разбудил их, стряхнул с постелей и потребовал, чтобы они проваливали. Парни, кутавшиеся в ночные одеяния, недоуменно поглядывали на Клеопатру, а та в ответ смотрела на них с не меньшей озадаченностью, ибо понятия не имела, что еще за каверза пришла в голову Антонию.

Антоний выгнал конюхов за дверь, шикая на них, словно на цыплят. Когда последний из парней переступил порог, Антоний захлопнул дверь, зажег лампу и потребовал, чтобы царица разделась.

— Не здесь! — отрезала Клеопатра.

Не здесь, не в комнатушке с десятью туповатыми конюхами под дверью. У всего есть свои пределы!

— Нет, я не о том, — сказал Антоний.

Он принялся открывать сундуки конюхов и копаться в их пожитках. В конце концов он извлек оттуда короткий хитон и плащ с капюшоном и бросил их царице.

— Надевай! — скомандовал он, как будто отдавал приказ одному из своих солдат. А сам тем временем продолжал шарить в сундуках, подыскивая что-нибудь своего размера. Отыскав наконец достаточно длинный наряд, Антоний начал раздеваться. Клеопатра же прижала брошенную ей одежду к себе, но так и не шелохнулась, пока Антоний, нагой и смеющийся, не отнял у нее эти вещи, не раздел царицу, а затем не нарядил в грубую одежду мальчишки-конюха.

— Великолепно! — изрек Антоний, набрасывая капюшон ей на голову.

— Что за порочный план ты изобрел, император? — спросила Клеопатра.

— Иппархия. — Антоний набросил на себя просторный коричневый плащ и сгорбился, глядя на нее, как подумалось Клеопатре, глазами безумца. — И Кратет. Пойдем, встретимся с нашими последователями.

Антоний стоял в открытой повозке. Ночной осенний воздух был теплым. На черном небе сверкали звезды, божественные декорации их представления. Когда повозка покатила по мощенным булыжником улицам, Антоний, пивший вино из кожаного меха, расплескал его на царицу и расхохотался, когда она брезгливо смахнула капли и укоризненно посмотрела на него.

Антоний был куда более шаловлив, чем ее собственный семилетний сын, часами просиживавший над уроками. Антоний же, унаследовавший власть Цезаря, был словно мальчишка, получивший в качестве площадки для игр весь мир.

— Эй, останови здесь! — велел он вознице.

Повозка остановилась. Антоний соскочил на землю и протянул руки, чтобы помочь Клеопатре спуститься. Люди Антония следовали за ними пешком. Теперь они нагнали царственную чету и остановились, сдержанно посмеиваясь и наблюдая за новой выходкой их вождя. Антоний взбежал по белой мраморной лестнице какого-то дома, перепрыгивая через ступеньки, и с силой постучал в дверь. Ему отворил слуга и тут же отшатнулся, увидев какого-то здоровяка в отрепьях.

— Пойди скажи своему хозяину, что к вам пришел Философ, — с преувеличенной выразительностью произнес Антоний.

Клеопатра схватилась за голову.

— Ты выбрал для своего кривлянья самого серьезного человека в этом царстве! — воскликнула она. — Он решит, что мы свихнулись! У него нет чувства юмора.

Гефестион. Первый министр. Евнух, сопровождавший свою царицу в изгнание и рисковавший жизнью и репутацией, чтобы сохранить ей трон. Человек, чей девиз гласит: «В делах государственных оставайся хладнокровен». Клеопатра любила Гефестиона и испытывала к нему глубокую признательность. Она была уверена в том, что он сохраняет хладнокровие в любое время дня и ночи, в любой ситуации.

— Вот именно! — отозвался Антоний, поворачиваясь к ней. — Значит, это — тот самый гражданин, который больше всех нуждается в смехе.

Он набросил капюшон и заковылял по лестнице, изображая горбуна.

Тут на пороге появился Гефестион в сопровождении своих гостей: верховного жреца из Мусейона и поразительно красивого юноши лет восемнадцати — несомненно, известного атлета. Мужчины не то собрались бороться за егоблагосклонность, не то решили поделить ее между собой.

Клеопатра застонала и еще крепче вцепилась в капюшон, вопреки всему надеясь, что их не узнают. Но кто еще мог бы вот так вот заявиться среди ночи, пьяный, с философской беседой и с римской императорской гвардией за спиной?

— Первый министр? — раздался звучный голос Антония. — Бог веселья послал меня с особым поручением.

Гефестион переглянулся с гостями, и губы его дрогнули в почти заметной улыбке.

— И что же это за священное поручение?

— Заставить тебя рассмеяться.

Жрец приподнял бровь, но Клеопатра заметила, что юноша-атлет с трудом сдержал смешок.

— Боги заметили, что твоей философии недостает юмора. Хотя ты хорошо служишь царице и стране, ты делаешь это без веселья. Богов это не устраивает.

— А с чего бы вдруг такая забота? — поинтересовался жрец. — Богов и самих не назовешь шутниками.

— Они боятся, что уныние заразно и что весь Олимп может им заразиться.

Гефестион посмотрел на Клеопатру; та пожала плечами. Римляне расхохотались. Антоний приблизился к юноше.

— Ты — дискобол. Я видел тебя на состязаниях в Эфесе.

Он ущипнул юнца за щеку.

Тот покраснел и смущенно рассмеялся.

— Тебе не следует оставаться здесь, с этими серьезными стариками, — продолжал «горбун-философ». — Это вредно для здоровья и состояния души. Завтра ты проснешься мрачным, и твои яйца съежатся! Нет, парень, пойдем-ка с нами. Выходи на улицу, поможешь нам нести наше слово истины.

Юноша посмотрел на хозяина дома.

— Я разрешаю тебе уйти, — молвил Гефестион.

— Нет-нет, вы все идете с нами! — не унимался Антоний. — Давайте, берите плащи. Здесь нет будущего. Уже за полночь, а вы все еще трезвы.

Он повернулся к Клеопатре:

— Сколь жалкая участь! Нужно им помочь!

И Антоний потащил Гефестиона, жреца, юношу и царицу, на ходу стараясь влить в их глотки как можно больше хмельного. Гефестион кривился, как будто ему никогда не доводилось пить прямо из меха, и до неуклюжести широко распахивал рот, чтобы ни капли не попало на его безукоризненное одеяние. А жрец ухватил Антония под руку и принялся величать его новым Диогеном и Философом. Вдвоем они прикончили вино, как два сослуживца-солдата, вместе охраняющие границу в глуши и радующиеся, что им удалось выжить.

Рука об руку они подошли к следующему зданию, и Антоний принялся колотить в дверь, требуя, чтобы ему позвали главу семейства.

— Мы явились сюда, дабы разрешить твои философские недоумения, — заявил Антоний, когда на пороге возник Клеон, министр финансов, с припухшими от сна глазами.

Министр озадаченно уставился на гостей.

— Прошу прощения, Клеон, — вмешалась Клеопатра. — Этот добрый философ беспокоится о состоянии твоей души.

— Ну, так каковы эти философские недоумения? — сердито вопросил Антоний. — Что у тебя не в порядке? Или ты язык проглотил?

— Господин, у меня нет никаких философских сложностей. Мой разум пребывает в покое, так же, как пребывало в нем мое тело, до тех пор пока у моих дверей не появились вы.

— Давай-ка я изложу это тебе иначе. Если человека подняли с постели посреди ночи и предложили ему возможность повеселиться, следует ли ему принять рациональное решение, основанное на том, во сколько он должен встать поутру, или же на том, какие обязанности он должен исполнять назавтра? Вот в чем твоя дилемма!

— Не следует считать деньги царицы, когда ты соображаешь туго, — отозвался Клеон.

— Э, стариковские отговорки! Давай-ка тронем струны твоей души, Клеон. Глядя в глаза своему искусителю, человек вспоминает, как его сердце парило в небесах — в юности, пока он еще не сделался Ученым Министром или Важной Особой. До того, как он подавил свои страсти и избрал путь Здравого Смысла, Долга и Денег. И вдруг в его душе просыпается какое-то волнение… Им завладевают воспоминания об утраченной юности, и ему хочется шататься по улицам с друзьями, пить и смеяться с ними до рассвета. Как следует поступить такому человеку?

Клеон воздел руки:

— Но что, если этот человек несет ответственность перед своим правительством, которому должен будет служить поутру?

— Но смягчат ли холодные, рассудительные поступки страдания этого человека? Неужели человек хороший, человек рассудительный позволит Долгу лить воду на пламя Страсти и Стремлений?

— Будь осторожен при ответе, Клеон! — воскликнула Клеопатра. — Твои слова станут известны царице!

Клеон кинулся Антонию в объятия.

— Нет, брат, не следует!

И Антоний, вскинув министра финансов себе на плечо, понес его по улице.

Так они бродили несколько часов подряд, шатаясь по самому богатому и благопристойному району города, примыкающему непосредственно к царскому дворцу. Они выволакивали из постелей дипломатов, богатых торговцев, землевладельцев и высокопоставленных чиновников, дабы те присоединились к их разношерстной компании. Антоний вторгался к ним на кухни, забирал оттуда вино, дабы наполнить фляги и напоить своих людей, шлепал служанок пониже спины, отпускал двусмысленные замечания в адрес их жен и в конце концов привел всю компанию — дружно страдающую от жажды — обратно во дворец.

Там Антоний ввалился на кухню и возрадовался, обнаружив восьмерых кабанов, жарящихся в предвидении его разгулявшегося аппетита. Антоний не знал, что несколько часов назад Клеопатра отправила к поварам гонца с особым предупреждением.

— Твоя кухня — это не кухня, а какое-то заколдованное место, где еда возникает сама собою, из воздуха! — воскликнул Антоний, обращаясь к Клеопатре.

Глаза его сверкали. Он обвел взглядом гостей. Те смеялись, пили и трапезничали на восходе солнца, как будто это было самым естественным делом на свете.

Клеопатра улыбнулась и решила не выводить Антония из заблуждения.

— Взгляни-ка на своего подвыпившего первого министра — как самозабвенно он беседует с этим юнцом. Готов поклясться: он взаправду улыбается! — сказал Антоний.

— Даже он выпил достаточно, чтобы его вечная сдержанность дала трещину.

— Да, вино заставило его поверить в свою удачу. По его виду похоже, будто он абсолютно уверен: утренняя беседа продолжится в его постели.

— Вот видишь, что твой рецепт веселья сделал с моими подданными? Даже самые пессимистичные из них превратились в романтиков.

Антоний убрал с шеи Клеопатры завиток волос и намотал его на указательный палец.

— Я чувствую себя здесь как дома. Куда больше, чем в моей собственной стране. Отчего бы это?

— Оттого, что в глубине души ты — грек, милый. Ты больше чем эллин. Ты похож в этом на меня: ты принадлежишь ко всем народам одновременно. Ты любишь все самое лучшее, все самое прекрасное в каждой стране и в каждом народе.

— Клеопатра, ты знаешь, что говорят в Риме? Они говорят, что при твоем дворе царит атмосфера разложения, что вы все заняты не тем. Ну а я бы сказал, что вы-то как раз заняты именно тем, чем надо. Разве любовь к жизни, к ее красоте и всем ее удовольствиям — это разложение?

— Именно так и сказали бы твои соотечественники. Но жизнь не так проста, как им кажется. Египтяне сосредоточились на разгадке тайны смерти, а греки самозабвенно преданы тайнам жизни. Для римлян же тайн не существует вообще! Есть лишь завоевание и господство. И деньги.

Антоний расхохотался.

— Очень кратко и точно, твое царское величество!

— Ты принадлежишь нам, потому что любишь то же самое, что и мы.

— Да, всему миру можно пожелать того, что есть тут у нас — вкусная еда и хорошее вино, чтобы ее запивать.

— И поэзия, чтобы помогать пищеварению.

— Атлеты, ловкие и изящные, словно боги, и актеры, в чьих голосах звучит мудрость древности.

— И повсюду — изваяния наших прославленных предков и блистательных богов.

— И прекрасные женщины в драгоценных украшениях, в шелках и тончайшем льне.

— О да! Без них мир был бы не полон, не так ли?

Антоний крепко прижал Клеопатру к груди.

— Нет, твое царское величество. Без них он был бы самым жалким из миров. Даже волны великого зеленого моря не смогли бы развеселить мужчину в мире, где нет прекрасных женщин.

— Теперь ты понимаешь, почему здесь ты чувствуешь себя как дома, император? Потому что ты любишь все, что ты здесь видишь, и все, что ты здесь видишь, любит тебя. Все очень просто.

Широкая улыбка Антония превратилась в циничную усмешку.

— Для тебя, Клеопатра, это очень просто. Но боюсь, что для любого римлянина подобная влюбленность в жизнь и прекраснейшие ее проявления — это отнюдь не так просто, как хотелось бы.

РИМ Одиннадцатый год царствования Клеопатры

Юлий Цезарь никогда не боялся вступить в войну, чтобы выяснить, кто ему друг, а кто враг. О, это стоит хлопот, — так он объяснял своему приемному сыну. Большинство людей с радостью воздадут тебе почести во время церемоний или возлягут рядом с твоим обеденным ложем и, поглощая твою еду и твое вино, будут расточать тебе уверения в преданности и слова восхищения. Но никто не подставит свою грудь под меч, чтобы продемонстрировать верность, если таковой не существует.

«Да, звучит разумно», — отозвался тогда юноша Октавиан.

«Война очень полезна во многих отношениях, — сказал дядя. — Она помогает выявить верных, наполнить кошельки деньгами, развеять скуку и влить в жилы новую силу».

Теперь, много лет спустя, Октавиан вспомнил этот момент. Лишь краткое время они с дядей провели вместе. И как-то раз его дядя и отец поделился с племянником и сыном одним из многих своих даров.

На миг Октавиан дал волю чувствам и погрустил по своему покойному благодетелю. Как было бы замечательно, если бы сегодня Цезарь мог присутствовать на свадьбе усыновленного племянника! Как он гордился бы ловкостью и хитроумием воспитанника! Однако Октавиан понимал: если бы Цезарь был жив, он, его наследник, не проживал бы сейчас в этом огромном особняке и не женился бы на изысканно прекрасной женщине, при одном взгляде на которую кровь вскипала у него в жилах. Он до сих пор сидел бы в военной школе в Греции, изучая стратегию, вместо того чтобы применять на практике все то, что дядя поведал ему за время их немногочисленных, но долгих разговоров, и то, чему он научил его самой своей жизнью.

В свои двадцать четыре года Октавиан не только владел дядиными деньгами, доставшимися ему по завещанию, — он также прибрал к рукам его грозную армию и многочисленных союзников, действуя хитростью и подкупом.

Октавиан был уверен, что дядя — ныне сделавшийся богом и поселившийся в ином мире, где обитают божества, — доволен им. Октавиан воспользовался советом Цезаря и развязал войну, дабы распознать своих друзей, а наряду с этим сыграл на руку убийцам Цезаря и позволил им в конечном итоге покончить с собою. Получилось неплохо.

К нынешнему моменту он избавился от них от всех благодаря материнскому совету вступить в союз с Антонием. Заключить союз с этим человеком дяди оказалось достаточно несложно; Октавиану лишь пришлось отодвинуть в сторону свое ранимое юношеское самолюбие и позволить Антонию воображать, будто он, Антоний, способен держать их союз под контролем — просто из-за того, что он старше и опытнее.

Октавиан манипулировал Цицероном, своим так называемым наставником, и использовал его в своих целях, а ведь Цицерон был гением! Так что же ему мешает провернуть аналогичный номер с этим бахвалом Антонием? Наследник Цезаря способен носить эту маску столько, сколько потребуется.

Вот потому, когда это посмешище, Луций Антоний, брат Антония, восстал против него по наущению жены Антония, Фульвии, Октавиан долго и серьезно размышлял, прежде чем что-либо предпринять. Он не знал: то ли Фульвия совсем свихнулась и затеяла все это без ведома и одобрения Антония, то ли муж и жена вели тайную переписку и Фульвии было поручено разорвать союз с Октавианом таким образом, чтобы Антония нельзя было упрекнуть в этом.

Октавиан уже открыто порвал с Фульвией. Легатом Фульвией, как он ее называл, дабы сильнее подчеркнуть нелепость ситуации: женщина, командующая армией! Он вернул ей эту плаксу, ее дочь Клодию, нетронутой. О, конечно, Октавиану очень хотелось ее тронуть, но постоянное нытье Клодии о том, что она боится, и вечные напоминания о том, что мать и отчим просто принесли ее в жертву, отбивали у него всякое желание. Если уж вдруг речь зайдет об этом, он сможет все объяснить Антонию, как мужчина мужчине. Тот его поймет.

Вскоре после этого Октавиан взял себе другую жену, Скрибонию, старую и некрасивую, но зато обладающую хорошими связями. Он зажмурился покрепче и обрюхатил ее. И как раз перед тем, как он отправился сражаться с Фульвией и Луцием, Скрибония родила ему очаровательную девчушку, Юлию; Октавиан, к глубокому своему удовольствию, убедился, что ребенок похож на него, а не на старую ведьму, выносившую дитя в своем чреве.

Впервые увидев девочку, Октавиан посмеялся над своими дурацкими страхами. Он боялся, что ребенок родится таким же морщинистым и насупленным, как мать, — а ведь следовало бы сообразить, что лицо Скрибонии сделалось таким не за год и не за два, а за целую жизнь.

Но один лишь вид Ливии Друзиллы мгновенно изгнал из его сознания всякую мысль о Скрибонии — так чистая тряпка стирает пятно. Обстоятельства, которыми сопровождались их роман и брак, были весьма необычны, но Октавиану было плевать на это. Главное, что он добился своей цели — заполучил Ливию.

Впервые он увидел ее в Перузии, когда осаждал там союзников Фульвии и Луция — брал их измором. В конце концов, проголодав три месяца, эти изменники открыли городские ворота и впустили его. Ливия находилась там вместе со своим мужем, давним сторонником Антония, примкнувшим к Фульвии и Луцию. Она была младше мужа лет на сорок.

Едва Октавиан увидел ее, с ее безупречной бледной кожей, обтянувшей выступившие скулы, с темно-карими глазами, запавшими из-за голода, как понял, что обязан спасти ее от этого пузатого типа, ее мужа, который годился ей в деды, и заключить в свои молодые объятия.

Ливия была живым воплощением Рима. Дело даже не в ее благородных, древних этрусских чертах, но в самой ее манере держаться. Октавиан не мог в точности определить, что именно это было, но что-то в ней напоминало ему Цезаря. За женской красотой он разглядел неутомимый, пытливый ум, все подмечающий, но ничего не комментирующий.

Ливии была присуща сдержанность, которой Цезарь считал необходимым придерживаться всегда, и в пылу битвы, и в ходе самых изнурительных переговоров. Ливия носила ту же маску, которую с таким успехом надевал на себя Цезарь и которая так хорошо ему служила. Октавиан понял это сразу же, как только, войдя в город, встретил ее внимательный взгляд. Он почувствовал, как что-то в самой глубине его души отозвалось на этот взор.

Октавиан потерял дядю слишком рано, задолго до того, как завершилось его ученичество. У него не имелось случая исследовать все глубины разума Юлия Цезаря. Да и ни у кого не нашлось бы такой возможности. Кто мог бы похвалиться, что действительно знает его дядю? Если Цезарь правдиво описывал свои отношения с окружающими, то получается, что та женщина из Египта, та самая, которая сейчас заключила постельный и военный союз с Антонием, была единственным человеком, которому он полностью доверял. Но Октавиану не верилось, чтобы Цезарь допустил к своим мыслям кого бы то ни было. И уж тем более — чужеземную царицу, даже если он и утверждал так.

Миг, когда Октавиан увидел Ливию, был пророческим. Он со своими людьми вступил в Перузию на мартовские иды — уже одно это, несомненно, было посланием от божества Юлия Цезаря, — и тут же все плаксивые трусы, сбежавшие от него и примкнувшие к его врагам, принялись взывать к его милосердию, осыпать его похвалами и лестью, плакаться, что они, дескать, недооценили Октавиана из-за его молодости. Они наперебой признавали, что он — истинное воплощение Цезаря, и твердили, что теперь будут верны ему до самой смерти.

«Что сделал бы сейчас мой дядя?» — подумал Октавиан. Затем вспомнил репутацию Цезаря, прославившегося своим милосердием. Следует ли ему, Октавиану, взять за образец беспечное великодушие своего благодетеля и отпустить всех предателей по домам? Тогда о его доброте заговорят по всей Италии!

Но затем Октавиан вспомнил о собственных нуждах. Войска Цезаря до сих пор не получили вознаграждения за войны против Помпея и республиканцев. В нынешнем столкновении они поддержали Октавиана, поскольку он пообещал им не только деньги, но и землю. Часть этих солдат он уже расселил ценою неимоверных усилий, но подавляющее их большинство с протянутой рукой стояло у него за спиной. И где ему взять эти драгоценные обещанные земли?

Октавиан уставился на лица своих врагов, римлян, некогда жирных и самодовольных, наслаждавшихся роскошной жизнью в Италии. Теперь их глубоко ввалившиеся глаза умоляли Октавиана поверить в то, что их предательство никогда-никогда больше не повторится.

А он, внимательно вглядываясь в эти лица и выискивая на них признаки искренности или вероломства, одновременно с тем пытался подсчитать, сколько сотен тысяч акров находится в их владении. Как было бы замечательно разделить все эти акры между солдатами! Потом он прикинул, сколько времени потребуется разозленным и уставшим солдатам, чтобы повернуть против него, если Антоний все-таки решит выбраться из постели Клеопатры, вернуться в Рим и отомстить за поражение своих жены и брата. Когда Антоний возвратится в Рим, те же самые люди, которые сейчас молят его о милосердии, не моргнув и глазом переметнутся к его противнику.

Взвесив все это, Октавиан сказал своим врагам так: — Если все вы решили быть верными мне до самой смерти, значит, вам придется пройти немедленное испытание на верность, поскольку все вы умрете прямо сейчас.

А затем отвернулся, чтобы не видеть появившегося на их лицах ужаса.

О, конечно, Цезарь бы так не поступил — но до чего, спрашивается, довело Цезаря его хваленое милосердие? Двадцать ударов кинжалами по этому великодушному человеку! И значительную часть этих предательских ударов нанесли именно те, кто пользовался его снисходительностью.

Кроме того, Цезарь, в отличие от Октавиана, мог себе позволить быть милосердным; Цезарю никогда не приходилось навлекать на себя гнев Антония.

Октавиан приказал своим людям отвести пленников к алтарю. Затем произнес краткую речь о божественном Юлии и о том, что люди, поднявшие руку на его законного наследника, в определенном смысле все равно что снова убили его. И потому сейчас, в годовщину его смерти, они будут принесены в жертву новому богу.

Затем Октавиан приказал своим людям, с недоверием взиравшим на происходящее, заколоть три сотни соотечественников-римлян во славу божественного Юлия Цезаря. Многие из этих солдат, служивших прежде Цезарю, попытались было протестовать, но достаточное их количество уже уразумело ту же самую простую истину, до которой дошел Октавиан: все эти люди владеют обширными земельными угодьями, которые после их смерти отойдут государству — а следовательно, им, солдатам.

Эта мотивировка возымела действие, и церемония началась. Пленники были безоружны и слишком ослабели от голода, чтобы защищаться, и лишь немногие пытались бежать. Большинство покорно шли на смерть, что-то выкрикивая в адрес Октавиана, проклиная или понося его.

Но наследника Цезаря это все не волновало, потому что с того самого момента, как он взглянул в глаза Ливии Друзиллы, все окружающие для него исчезли. Он слышал лишь стук собственного сердца.

А Ливия смотрела на него без гнева, без горечи, даже без осуждения, хотя ее муж тоже попал в число осужденных. Октавиан не мог понять, что таится за этим взглядом, но знал: ему необходимо это выяснить и взять это «нечто» себе, чем бы оно ни оказалось. Он не мог описать воздействие, оказываемое ее взглядом, но понимал: для того, чтобы сохранить ее для себя, он должен действовать быстро.

Когда провозглашался смертный приговор, Ливия стояла рядом со своим мужем. Тот закрыл глаза, принимая судьбу, но Ливия протянула тонкую руку и положила мужу поперек груди, обратив ладонь наружу — словно страж, защищающий своего питомца. Простой жест, которому невозможно было противостоять. Служанка за спиной Ливии держала на руках ее маленького сына; она прижимала ребенка к себе и рыдала, оплакивая смерть, что нависла над отцом малыша, но Ливия даже не шелохнулась. Она просто замерла, положив руку мужу на грудь, и не давала ему двинуться, а солдатам — забрать его.

Октавиану показалось в этот миг, будто она — богиня. А может, одна из небесных властительниц сейчас осенила ее своею силой. Ни одна смертная женщина не смогла бы так подчинить себе его волю одним только взглядом.

Октавиан, загипнотизированный этим взором, подошел к ней.

— Ты можешь последовать за своим вождем в Грецию, — сказал он. Именно туда бежала Фульвия, поняв, что проиграла борьбу за власть. — Тебе разрешено забрать свое семейство с собой. Но ты вернешься в Рим в течение месяца — или заплатишь цену.

Ливия ничего не ответила, лишь сощурилась, ибо Октавиан стоял против солнца. Ее муж, Тиберий Нерон, безмолвствовал; вероятно, он был сбит с толку и не мог понять, отчего ему даровали эту отсрочку. Одна лишь служанка запричитала, прославляя Октавиана и всех богов, и подняла ребенка к небу, возопив, что он — счастливейший из детей.

— Ты поняла меня? — спросил Октавиан у Ливии.

Она не убрала руку, хрупкое препятствие, отделявшее ее мужа от победителя, и не проронила ни слова благодарности.

— О да! — отозвалась она. И это было все.

Но на самом деле она ничего не поняла. Когда Октавиан — уже в Риме — явился к Ливии и ее мужу и изложил им свое требование, они были ошеломлены. Требование оказалось очень простым. Ливия немедленно разводится с Тиберием и выходит замуж за него, Октавиана. К этому времени Октавиан уже отделался от Скрибонии и убедил своих сторонников в Сенате ускорить принятие закона, отменяющего необходимость выдерживать определенный срок перед заключением нового брака.

— Это не такая уж проблема, — объяснил Октавиан Тиберию и Ливии. — И уж точно не слишком большая цена за ваши жизни.

— Но она носит моего ребенка! — запротестовал Тиберий.

— Да, я об этом уже подумал, — ответил Октавиан. — Если это окажется мальчик, я отошлю его к тебе, чтобы он вырос в твоем доме.

— Я даже не знаю, что и сказать, — сознался Тиберий.

— Смертный приговор даром не отменяется, — заявил Октавиан. — То, что мы сейчас в Риме, еще не означает, что он не может быть приведен в исполнение. Мы заключили сделку, если ты помнишь.

— Я помню, — сказала Ливия. — Ты гарантируешь моим детям безопасность, право носить отцовское имя и воспитываться в отцовском доме?

— Да, — отозвался Октавиан. — Даю слово. Клянусь памятью божественного Юлия Цезаря.

— Тогда давай прямо сейчас обсудим условия нашего брака. Нам следует обговорить их здесь, в доме моего мужа, чтобы он одобрил их.

Тиберий дрожал и дергался, но возражать не решился. Слова Ливии приободрили Октавиана и вызвали в нем трепет, но он не тешил себя иллюзией, будто они были порождены любовью. В этот момент она больше походила на военачальника, чем даже Фульвия. Фульвии случалось, несмотря на всю ее расчетливость и способности к маневру, поддаться эмоциям. В тоне же Ливии не прозвучало ни отголоска чувств — лишь констатация сделки. И Октавиан не мог разгадать, что подвигло ее заключить эту сделку — страх, долг или честолюбие.

Теперь молодая жена Октавиана сидела рядом с ним, напряженная и окоченевшая, словно камень, округлившаяся из-за беременности. Время от времени она поглядывала в его сторону и изгибала уголки губ, но улыбка походила на нарисованную, и плохо верилось, будто она порождена ощущением счастья. Ливия была примерно на шестом месяце, однако никто и словом не упомянул о ее состоянии.

Несмотря на странные обстоятельства, сопровождавшие эту свадьбу, все ели, пили и с удовольствием прославляли этот брак — даже Тиберий Нерон, отец семени, ныне вызревающего в животе Ливии. Ну что ж, Октавиан поступит правильно. Он отошлет ребенка к отцу, в особенности если это окажется мальчик. Девочка может оказаться обузой для Тиберия, а здесь она станет хорошей подругой для его маленькой Юлии.

Быть может, люди и переговаривались у Октавиана за спиной. Но единственное неуместное замечание, прозвучавшее во время свадьбы, исходило от десятилетнего мальчишки-слуги. Его нарядили в белое и нарумянили ему щеки, чтобы он походил на Купидона. Так вот, этот Купидон сообщил Ливии, что она села не с тем мужем. Реплика вызвала среди гостей пару смешков, но Октавиану было все равно.

Он очень гордился тем, как ему удалось обойти обстоятельства. Дядя наверняка разделил бы его чувства. Ведь Цезарь сам радостно рассказывал ему о тайных планах, которые составлял вместе со своим другом Клодием, пренебрегая законом, конституцией и самим естеством.

Октавиан вздохнул, глубоко и удовлетворенно. Рядом с ним сидела женщина, которую он выбрал для себя, и она научится любить его. Армия Цезаря — на его стороне. Полководец Фульвия изгнана в Грецию — благодаря военному гению Марка Агриппы, одного из тех двух юношей, которых Цезарь лично отобрал и приставил к Октавиану в качестве советников. Его враги умерли от его руки.

Осталась одна-единственная проблема — Антоний. Следует ли идти на открытое столкновение с Антонием? Что станет делать Антоний, когда обнаружит, что Фульвия начала войну от его имени и разорвала союз с Октавианом без благословения своего супруга? Во всяком случае, говорят, будто он не давал на это согласия. Действительно ли Антоний ничего не знает о действиях своей жены или управляет ими из постели Клеопатры? Достаточно ли Фульвия честолюбива, чтобы вести войну от имени Антония в то время, когда он крутит роман с другой женщиной? С женщиной, которая не остановится ни перед чем, пока не станет партнером Антония — его императрицей — в восточной Римской империи?

Быть может, они заключили тайное соглашение: Фульвия разобьет Октавиана, чтобы Антоний сделался единовластным владыкой Рима, а Клеопатра обеспечит его всем необходимым, чтобы он мог подчинить себе все страны востока. Неужто чары Антония и его влияние на женщин настолько велики, что он в состоянии манипулировать одновременно и Фульвией, и египетской царицей, заставляя обеих выполнять его пожелания?

Октавиан прогнал эту мысль. Ему не хотелось считать своего противника настолько грозным. Неужто Антоний воображает, будто он способен одновременно держать в числе своих союзников и наследника Цезаря, избранного им самим, и женщину, претендующую на звание матери единственного истинного сына Цезаря?

Следующий шаг Антония даст ответ на этот вопрос. Впрочем, Октавиану не верилось, чтобы солдаты Цезаря подняли оружие на Антония, человека, неоднократно водившего их в битвы. Нет, ему нужно изобрести какой-то иной способ одолеть Антония. Пока что ему ничего не приходило в голову, но Октавиан был уверен: в самом скором времени он что-нибудь да сообразит.

Потом Октавиан вспомнил, что он отныне не один. Ему вспомнилось, с каким спокойствием Ливия Друзилла, не обращая внимания на протесты мужа, дала согласие на их брак, как она тонко, но настойчиво решила все связанные с этим вопросы, как будто обдумала все заблаговременно.

Когда-нибудь он уговорит Ливию рассказать, какой ход мыслей привел ее к такому решению. А сегодня вечером, после исполнения супружеских обязанностей, он обсудит со своей новой женой, как следует поступить с Антонием, и посмотрит, какие мысли бродят за этим прекрасным, безукоризненно гладким лбом.

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Сегодня утром свет был режущим, неприятным; на письменном столе Клеопатры появилась горячая белая полоса. Клеопатра взяла в руки вазу. Это была дешевая ваза, наскоро слепленная на гончарном круге и грубо раскрашенная; такие во множестве делались по приказу Октавиана и продавались за несколько мелких монет, чтобы у каждого имелась какая-нибудь вещь, выставляющая ее, Клеопатру, на посмешище.

Но особого сходства не наблюдалось. Изображенная на вазе женщина была здоровенной и сварливой; своими габаритами и силой она посрамляла самого Геракла. Она отобрала у Геракла его дубину и теперь алчно сжимала ее в руке. В другой руке у карги была чаша с вином; она протягивала ее униженному богу, требуя, чтобы он прислуживал ей как виночерпий. Геракл — с лицом Антония, — маленький и жалкий, съежился рядом со своей хозяйкой. Смысл изображения был ясен: Клеопатра превратила Антония в бабу и узурпировала его власть.

Существует ли правда, которую она может противопоставить этой лжи, ныне разошедшейся по всему миру, и хотя бы смягчить ее воздействие? В ее царстве ее зовут Клеопатрой VII Теей Филопатрой, Новой Исидой, Любящей Отца, Царицей Царей, живым воплощением божественной Владычицы и фараоном Верхнего и Нижнего Египта. Для своих детей она описывается одним-единственным словом — мама. В свое время ее именовали ее тронным именем, «царица царских сыновей», и — за благодеяния, оказанные своему народу, — Спасительницей, Сотерой, подобно ее предку, удостоенному этого же самого титула. Но теперь римский злодей сочинил для нее новые клички: чудовище, блудница, совратительница, смертельный враг Рима.

Какой же ее образ останется жить? Демоница, изображенная на вазе? Погубительница нового воплощения Геракла? Чудовище, которое Октавиан создал и в чьем существовании убедил остальных? Когда она умрет, то первое, что сделает в подземном мире теней, это упрекнет Цезаря за выбор наследника. Она призовет его к ответу — или ее душе никогда не узнать покоя.

Клеопатра отнесла эту вазу падшему титану, глядящему на море, — Великое Зеленое море, как он называл его в более счастливые времена, следуя обычаю местных жителей. Царица показала ему эту штуковину, внимательно наблюдая за его лицом. Антоний взял вазу и принялся разглядывать, держа на вытянутых руках, чтобы разглядеть получше. Клеопатра надеялась, что эта вещь поможет завязать разговор, что коварство Октавиана и подлые поклепы на мужественность Антония возбудят его гнев. Он же вместо этого расхохотался.

— А мы тут оба здорово похожи, — сказал он и отвернулся.

Клеопатра застыла, словно громом пораженная. Не из-за реакции Антония, а из-за того, что она вспомнила: он уже не впервые поворачивается к ней спиной.

Она почувствовала, что воспоминания подкрадываются к ней, словно злоумышленник в ночи, а она не в силах помешать его посягательствам. Много лет Клеопатра гнала от себя воспоминания о том мрачном периоде своей жизни, единственном в ее жизни периоде, который был настолько заполнен конфликтами, испытаниями и напастями, что она утратила всякую надежду. Царица давно и накрепко запретила себе вспоминать об этих временах, о тех годах, когда ей приходилось справляться со всем самостоятельно, без Антония. Давным-давно Клеопатра сказала себе: то были годы, когда верность Антония Риму достигла наибольшего накала. Он просто пожертвовал их любовью и честолюбивыми замыслами ради деяний, которые, как он верил, принесут миру мир. Клеопатра постоянно напоминала себе, что она, когда ей приходилось выбирать между своей страной и любовью, тоже неоднократно делала выбор в пользу страны. Она всегда сосредоточивалась на том, как ужасно Антоний был обманут Октавианом, а не на том, как ужасно она сама была обманута Антонием.

Но теперь, когда Антоний самоустранился от дел, воспоминания об этом прокрались обратно. Клеопатра вспомнила тот потрясающий подъем, тот апофеоз любви, в котором она прожила первую зиму, когда Антоний заполнял все ее существо. Антоний не получал никаких известий из Рима, потому что артезианские ветра мешали доставке почты. Их любовь расцветала, отрезанная от Рима и всех его сложностей. Клеопатра вспомнила разочарование, постигшее ее, когда погода наконец наладилась и они узнали, что парфяне атакуют римские провинции и убили проконсула. И еще она вспомнила печаль и надежду, переполнявшие ее, когда Антоний выступал вместе с армией, а она прошептала ему на ухо радостную весть: она снова беременна. И Антоний подхватил ее на руки и прошептал в ответ, что теперь у сына Цезаря появится товарищ для игр — сын Антония.

Она вспомнила его широкую спину — ту самую, на которую она смотрела сейчас. Он уходил, прихватив с собой изрядное количество ее денег, лошадей ее армии и египетское зерно. А она осталась — строить корабли, дабы усилить его флот, и набирать наемников из окрестных земель для последней, заключительной схватки с Парфией.

А затем все изменилось. Одно-единственное письмо, одно-единственное мгновение — и снова все, над чем Клеопатра трудилась и во что она верила, рухнуло. Антоний, находившийся неподалеку от Тира, получил известия о мятеже, поднятом Фульвией, об устрашающем росте влияния Октавиана в Риме. Он убедился, что Октавиан предал союз, который заключал с Антонием и Лепидом. И еще он узнал, что Фульвия и Луций, брат Антония, вели кровопролитную войну против войск Октавиана.

Фульвия. Какое же требовалось мужество, чтобы решиться на такой поступок! Неужели она настолько любит Антония, что захотела отдать за него жизнь? Или она была настолько уверена в популярности Антония, в людях, оставленных под ее командованием, и в собственной способности управиться с ними?

Сотни сенаторов и политиков, которые бежали из Рима, дабы примкнуть к Фульвии, были закланы на алтаре — на том самом алтаре, на котором прежде в жертву богам приносили животных. Это сделал Октавиан — во имя Цезаря. Цезаря, прославившегося своим неслыханным милосердием. Если в темном царстве Аида существует правосудие и возмездие, быть может, Цезарь отомстит своему наследнику за деяния, совершенные от его имени.

Когда Перузия пала, несчастная, измученная голодом Фульвия бежала в Грецию. Услышав эти новости, Антоний направился в Афины, чтобы встретиться с нею. Он нашел там сломленную женщину. Голод, поражение, смерть друзей и союзников от дьявольских рук Октавиана подорвали ее здоровье. Антоний сурово раскритиковал ее действия, и Фульвия — возможно, потому, что была слишком слаба, — не сумела оправдаться.

Сколько раз с тех пор Клеопатра упрекала Антония за то, как он обошелся с Фульвией! Сколько раз повторяла, что Фульвия обладала даром предвидения! Супруга Антония заранее знала: Октавиан не станет придерживаться условий договора с Антонием и постарается умалить его влияние, пока оно не окрепло и не расширилось.

Внезапно Клеопатре сделалось дурно. Она никогда не позволяла себе верить, что повторит судьбу Фульвии, но теперь это сравнение возникло само собою и устроилось у нее в сознании, словно незваный гость. Она не позволяла себе думать о том, что история повторяется, как это часто бывало. Нет, этого не повторится. У нее нет времени для подобных размышлений. Клеопатра закрыла глаза, подхлестывая свой рассудок, заставляя его шевелиться.

Что же произошло дальше? Антоний покинул свою горюющую жену и поспешил в Италию, дабы разобраться со сложившейся ситуацией. Прибыв в Брундизий, он обнаружил, что превратился в персону нон грата — еще один результат возросшего влияния Октавиана. Местные чиновники не позволили ему причалить в порту. Антоний со своими людьми высадился неподалеку и принялся ждать. Вскорости прибыл Октавиан и расположился лагерем напротив.

Антоний готов был нанести удар. О, почему он этого не сделал?! Но солдаты, служившие обоим командирам, не хотели выбирать кого-то одного, и потому они заставили своих вождей восстановить союз. Октавиан пообещал Антонию двадцать тысяч солдат для войны с парфянами и прощение для Фульвии. Но прежде, чем соглашение было достигнуто, пришло печальное известие: Фульвия, оставшаяся в Греции, умерла.

И тогда — прежде, чем тело Фульвии успело остыть, — Октавиан сделал Антонию предложение, пронзившее сердце Клеопатры подобно одному из тех кинжалов, от которых пал Цезарь. Он заявил, что для того, чтобы продемонстрировать крепость их союза, Антонию следует жениться на сестре Октавиана, Октавии. Антоний, страстно желавший мира, с готовностью принял это предложение, тем самым позволив Октавиану внедрить в свое ближайшее окружение — в свою постель! — преданного ему лазутчика.

А как же Клеопатра, оплатившая военные подвиги Антония? Та самая Клеопатра, вместе с которой он составлял далеко идущие планы? Которой клялся, что в этих замыслах воплощены самые сокровенные его стремления? Как же Клеопатра, только что родившая ему двойню? Как же Клеопатра, столь пылко любившая его?

Антоний перестал отвечать на ее письма. Клеопатра снова погрузилась в пучину страданий, которые столько лет пыталась позабыть. Издалека она следила за тем, как Октавия захватила ее место в жизни Антония. Она молилась, чтобы Октавия оказалась женой того же типа, что и Кальпурния, супруга Цезаря, на которой тот женился только ради политических связей, блеклой, безмолвной мышью, образцовой римской хозяйкой, которая сидит дома и чтит Весту, пока ее муж носится по свету, отплясывая на головах своих врагов.

Но этого не случилось. Антоний — хотя он отрицал это и до сих пор отрицает — влюбился в Октавию. Он привез ее в Афины и оказывал ей там почести как самой Афине, богине, царящей в этом городе.

Эти воспоминания приводили Клеопатру в отчаяние. Она утратила всякую надежду, поняв, что Антоний привез свою жену-римлянку в Грецию, чтобы показать народам востока и запада: он отрекся от союза с Афродитой, Богиней-Матерью, богиней любви, ради целомудренной Афины. И римляне одобрили эту идею. Хотя они были варварски грубы в своих сексуальных наклонностях, им нравилось выглядеть целомудренными и сдержанными. Афина, богиня войны, богиня воздержанности, покровительница родов. Можно ли придумать лучший образец для римской матроны?

Сколько раз впоследствии Антоний клялся в том, что просто устроил представление? И сколько раз интуиция заставляла Клеопатру не верить ему? Доказательства говорили об обратном. Монеты с изображением Октавии, монеты, на которых супружеская чета была представлена как Афина и Дионис, превращавшие их с Клеопатрой любовь в посмешище. Потрясающие игры, которые они с Октавией устроили в Греции и за которые их так восхваляли.

И наихудшее из доказательств: скоро, очень скоро Октавия забеременела, и весь мир возрадовался. Вергилий даже написал по этому случаю стихотворение, получившее широкую известность и провозглашавшее, что дитя Антония и Октавии (или дитя Октавиана и Скрибонии) станет тем, кто принесет народам золотой век мира и радости.

Конечно же, к тому времени, как стихотворение вышло в свет, Октавиан уже избавился от Скрибонии и плел интригу, дабы отнять Ливию у мужа. Но римлянам не терпелось заполучить собственного нового спасителя, ибо Золотым ребенком, наиболее соответствующим описаниям пророчеств, был сын Клеопатры и Цезаря, Цезарион.

Давно миновавшее горе окутало Клеопатру, словно саван. Астролог, которого ей удалось пристроить в свиту Антония, пытался утешить ее, заверяя, что ребенок появился не от семени Антония, а от магии Октавии. Клеопатра помнила, как улыбнулась ему, хотя явственно видела ложь. Она знала страстность Антония. Она не верила, чтобы Октавия — неважно, шпионит она для своего брата или нет — могла бы устоять перед натиском этого человека.

Антоний и Октавия были мужем и женою в глазах всего мира, а Клеопатра осталась одна со своим разбитым сердцем и молилась, чтобы египтяне согласились принять хоть кого-нибудь из ее незаконнорожденных детей-римлян в качестве наследника трона.

Однако Антоний продолжал копить силы для похода на Парфию. Когда он двинулся на восток вместе со своей женой, Клеопатра не знала, не заявятся ли они в Египет и не придется ли ей принимать их. Или не свалится ли ей на голову сам Антоний и не потребует ли у нее еще хлеба, денег и войск. А может, он придет в ее страну со своими солдатами и объявит, что страна ее предков отныне принадлежит ему и он сам будет править Египтом, а Октавия будет его царицей.

Такое вполне могло случиться.

СИРИЯ Пятнадцатый год царствования Клеопатры

Если Антоний воображал, что Антиохия — это нейтральная территория, то он ошибался. Клеопатра знала, что он прекрасно себя чувствует. У него имелись его римская жена, его римские дети, его римская армия и его римская половина империи. Она же последние годы занималась тем, что пыталась вычеркнуть его из сердца и из памяти. И теперь, когда ей в конце концов удалось научиться жить без него, Антоний снова «призвал» ее. Это рассердило царицу. Если он полагает, что она не заставит его заплатить за подобный «призыв», то он глубоко ошибается.

Клеопатра устала от того, что ее все время кто-то вызывает — Антоний, Рим, мужчины. Все, хватит. В последний раз она откликается на подобное. Царицы не являются по вызову. Они сами вызывают других. Но когда от имени Антония к ней явился почтительный Капитон — по крайней мере, Антоний не стал снова присылать этого развратника Деллия, — Клеопатра посоветовалась с Гефестионом, и они решили, что ей следует отозваться.

Клеопатра возликовала, узнав, что Антоний выбрал для встречи Антиохию, город, основанный Селевком, товарищем Александра и ее предка, Птолемея. Этот город, стоящий в устье реки Оронт, на перекрестке двух крупнейших торговых путей, во многом походил на Александрию. Его основал македонский полководец, и здесь имелось множество библиотек, парков, греческих и азиатских изваяний, многолюдных базаров, на которых можно было купить любые предметы роскоши, высоких белых особняков и широких улиц. Многочисленные местные евреи жили в мире и гармонии с сирийцами и греками. Клеопатра говорила на всех языках Антиохии: греческом, сирийском, еврейском и на арабском диалекте, на котором разговаривала значительная часть торговцев.

Во времена своей юности она не просто часто посещала этот город — у ее семейства был здесь собственный дворец. Антиохия, столица Сирии, государства Селевкидов, настолько понравилась Цезарю, что он дал ей самоуправление, даже после того как Помпей присоединил эти земли к римским владениям. Отец Клеопатры в юности часто бывал здесь со своей матерью, и здесь же он встретил свою первую жену, мать Клеопатры.

Клеопатра решила, что прямиком направится в тот роскошный дворец, где когда-то жили ее родители, и сама«призовет» Антония к себе.

Она не стала въезжать в Антиохию тихо; в морском порту, находившемся в тринадцати милях от города, ее встретил царский кортеж сирийцев. Для себя Клеопатра заказала белого арабского коня с упряжью, разукрашенной драгоценными камнями, — наилучшей, какую только могли предложить здешние умельцы. Голову скакуна украшал огненно-красный плюмаж, а на седле и поводьях горели рубины.

Так Клеопатра в сопровождении своей свиты въехала в Антиохию в середине утра, в час, когда на рынках собирается наибольшее количество народу. Трубачи, привезенные из Александрии, возвестили о ее появлении, и люди заполонили улицы, чтобы взглянуть на царицу на ее белоснежном скакуне. Конь гарцевал, и Клеопатре понравилась его надменная походка; именно так она сама вошла бы в Антиохию, если бы шагала пешком.

Антоний нуждался в ней. И она знала почему. Знала про стотысячную армию Антония, которая должна была раз и навсегда завоевать для него парфянское царство. Она знала, сколько требуется одежды, оружия и продовольствия для такого полчища; сколько нужно денег на содержание лошадей и собак; сколько будет стоит перевязка и лечение ран; сколько надо еды, чтобы у солдат хватало сил сражаться и хоронить павших после выигранных сражений. Не правда ли, было бы весьма удобно, если бы продовольствие и деньги обильно потекли из соседней страны, которая — так уж получилось — является крупнейшим производителем зерна в мире?

Клеопатра слишком хорошо знала, что требуется Антонию и где он намеревается получить это. Она приготовилась ко всем его уловкам, к его врожденному обаянию, которым он пользовался легко и непринужденно, к стихам, что лились с его губ, как будто он работал переписчиком у Еврипида, к пылким взглядам, от которого у женщин таяло сердце и подгибались колени. Четыре года Клеопатра обходилась без всего этого. И приучила себя не тосковать. После долгого отсутствия Антония она поняла, чего в конечном итоге стоят его лесть и страсть. Ничего.

Это была деловая встреча, и причиной ее являются деньги.

На этот раз ни одна из сторон не заставляла другую ждать. Антоний прибыл к ней во дворец точно в назначенное время, в сопровождении Капитона, чопорно стоявшего у него за спиной. Возможно, он присутствовал здесь для того, чтобы Антонию легче было иметь дело с последствиями их бывшей близости с Клеопатрой — непризнанными детьми и брошенной женщиной. По очевидным причинам на этот раз не устраивалось никаких игр, никаких театрализованных представлений, никаких попыток наряжаться под божества.

Сдержанно одетая, Клеопатра тем не менее приложила все усилия к тому, чтобы выглядеть впечатляюще красивой. После рождения двойни она регулярно купалась в ослином молоке из Асуана, чтобы привести в порядок кожу. Веселая и шумная девчонка, дочерна загорелая от постоянных скачек под солнцем, исчезла. Клеопатра пополнела, кожа ее сделалась белее, а сама она стала более невозмутимой.

Ей исполнилось тридцать четыре года, и у нее было трое детей. Она достигла своего расцвета. И ей нравилась плавность линий, которая пришла к ней с появлением на свет близнецов. Ее грудь сделалась более полной, чем раньше, а дополнительный вес разгладил все морщинки.

Клеопатре сделалось уютнее в собственном теле; она чувствовала себя более реальной и более живой. Она сохраняла превосходное сложение. Ее бедра по-прежнему были мускулистыми и стройными, руки — свободными от жира, и она до сих пор была способна управиться с норовистой лошадью не хуже, чем с любым мужчиной.

Все ухищрения юности ушли в прошлое. Клеопатре больше не нужно было напяливать наряды и личины, чтобы представить себя в желаемом свете. Она превратилась в ту, кем всегда надеялась стать, — в женщину, чье природное обаяние и пытливый ум с первого взгляда давали понять: вот душа и полновластный правитель великого народа.

Антоний тоже изменился. Клеопатра морально приготовилась сопротивляться его харизме, но была совершенно обезоружена его видом. Он постарел. Прекрасный лоб прорезала глубокая вертикальная морщина, из числа тех, которые возникают, когда человек часто хмурится от беспокойства. Антоний тоже прибавил в весе, и Клеопатра не сказала бы, что этот дополнительный вес распределен на его теле так же привлекательно, как у нее. Но почему-то при виде этих новых изъянов Клеопатра обнаружила, что таким он ей нравится больше. Теперь его богоподобные черты были смягчены бременем его человеческой природы.

— Твое величество.

Антоний не сделал ни единого движения ей навстречу и не улыбнулся.

— Император.

Клеопатра прилагала столько усилий, чтобы не утратить контроль над своими чувствами, что не заметила, на каком языке они разговаривают. Но эмоции все-таки никуда не делись. Под взглядом Антония самообладание Клеопатры дрогнуло, хотя она от всего сердца надеялась, что не показала этого. Она оказалась совершенно не готова к тому, что его глаза окажутся в точности как у ее двойняшек — карими и такими глубокими, что в них можно упасть и уплыть прямиком в потусторонний мир, навеки забывшись. Клеопатра столько раз смотрела в глаза своих детей, зачарованная этим их выражением, и не понимала — или не позволяла себе вспомнить, — что это глаза Антония.

Она ждала, пока он заговорит.

— Нам многое нужно обсудить. Ты готова?

«Он что, не соображает, с кем говорит?» — возмутилась Клеопатра. Она совершенно не намеревалась возобновлять их близкие отношения — до тех пор, пока не получит все, что ей нужно. Клеопатра поняла: придется принять некоторые меры, дабы установить нужный тон беседы. Она предложила Антонию присаживаться.

— Полагаю, посланец уже выполнил свою задачу, — сказала Клеопатра, кивком указав на Капитона.

Она не без удовольствия отметила, что Капитон не спросил у Антония позволения удалиться, а воспринял слова Клеопатры как приказ.

— Итак, — произнесла она.

— Клеопатра… — начал было Антоний, но царица оборвала его.

— Император, я знаю, зачем ты позвал меня. Я с большим интересом наблюдала за твоими действиями, благо все это происходило неподалеку от моих границ. Прекрасно. Ты превосходно проявил себя.

— Что ты имеешь в виду, моя госпожа? — официальным тоном вопросил Антоний.

— Ты вручил власть тем царям, принцам и знатным людям, которых ты, как ты полагаешь, можешь держать под контролем. Не потому, что ты великодушен по природе, а потому, что понимаешь: тебе нужны сильные и спокойные страны в Малой Азии и во владениях арабов, дабы предотвратить вторжение парфян. Ты сделал царем Иудеи Ирода. Не самый стратегически важный шаг на долгом пути, но я понимаю, почему ты так поступил. Ты поддержал Артавазда в Армении, а значит, ты способен и продолжить стратегию Цезаря, предполагавшую вторжение в Парфию с севера. Впрочем, не думаю, что ты сможешь всерьез заручиться его верностью. Этот человек заслуженно пользуется дурной славой. Вот царь Мидии — более разумная степень риска. Монес — ему ты слишком многое уступил в Сирии. Но его больше интересует торговля, чем твои войны; он — человек того типа, которого легко купить и продать. Смотрим дальше. Каппадокия. Эту страну, кратчайший путь к границам Парфии, ты доверил Архелаю, сыну незаконнорожденного царевича, который был женат на моей сестре Беренике и вместе с ней сражался против моего отца. Думаешь, что он и вправду будет тебе верен? Ах да, на него имеет большое влияние Глафира Каппадокийская, разве не так? А ты заручился ее верностью у нее в спальне, и потому ее не будет одолевать искушение предать тебя. С твоими женщинами так обстоит дело всегда, ведь правда? И вот недостающее звено — Клеопатра Египетская. Именно поэтому ты и здесь. Дабы оценить, сильно ли она сердится на твою измену. И поторговаться.

— Вижу, твоя разведка по-прежнему работает безукоризненно, Клеопатра Египетская, — улыбнулся Антоний. — Равно как и твой ум.

— А чего ты ожидал? Я не закончила. Мне также сообщили, что ты отдал значительные территории в Малой Азии двум хитроумным грекам-поселенцам — как там их зовут? Полемий и Аминтас? Ну прямо как каких-нибудь персонажей из пьесы Аристофана.

— К чему ты клонишь, царица?

— Да к тому, что договор с царицей Египта стоит не меньше, чем с твоими выскочками-плебеями или с Иродом, которого ты сделал царем. Я происхожу из великого царского рода и буду тебе признательна, если ты не станешь забывать об этом. Мне не нужен римлянин, чтобы взойти на этот трон. Я знаю, чего ты хочешь от меня. Как всегда, когда ты просишь чего-то от женщины, ты получаешь это. Но вот чего я потребую взамен.

Клеопатра кликнула своего писца.

— Принеси карту!

Писец вернулся с толстым свитком, развернул его и положил перед Антонием. Антоний ничего не сказал, лишь приподнял брови.

— Вот карта империи моих предков. Черной линией обозначены границы государств, которые за минувшие годы были отняты у нас в силу алчности Рима.

— Спасибо за экскурс в историю и географию, Клеопатра.

— Я желаю получить эти земли обратно.

Хоть Антоний и не смотрел на нее, Клеопатра могла бы поклясться, что в этот момент у него глаза полезли на лоб. Он еще раз осмотрел карту, взял себя в руки и сказал:

— Клеопатра, я знаю, что ты всегда к этому стремилась, но сейчас не время. Когда мы одолеем Парфию, ты снова обретешь все земли своих предков.

— Кто «мы», император? Мне что-то не верится, что я пойду на войну. Равно как и не верится, что я стану царицей Парфии, когда вы, римляне, ее завоюете.

Антоний положил руки на подлокотники кресла и подался вперед.

— Неужели ты забыла о наших замыслах?

Голос его вздрагивал, но не от гнева, а от силы обуревающих его чувств.

— Я уже много лет ничего не слыхала об этих замыслах. Возможно, то были фантазии двух влюбленных глупцов. Но этих людей больше нет, а мы — есть. Я повторяю свои требования. Ты приобрел огромную власть над теми, кто сейчас правит землями у самых моих границ. Тем самым ты ослабил меня. Вот мои пожелания. Взгляни на карту. Я хочу северные территории Сирии. Они принадлежали Птолемею Сотеру, и потому по праву они мои. Я хочу Птолемаиду и Итурею. Можешь не сомневаться, если вы отдадите мне Итурею, местные жители с радостью провозгласят меня царицей Дамаска. Идем на юг. Я хочу Гиппон и Гадару и прилегающие к ним земли. Можешь позволить Ироду сохранить Газу, но я желаю сохранить контроль над финиковыми рощами. Они весьма доходны, и их в свое время отняли у Египта. Мне также необходимо усилить свое влияние на Красном море. Тебе ясен мой план, император? Мне нужны моря, окружающие мою страну. Это — необходимое условие для того, чтобы я поддержала тебя в этой войне. Я знаю, что твой союзник в Риме — вовсе не союзник тебе, и не желаю оказаться беззащитной перед его вторжением, когда ты отправишься в Парфию и повернешься к нему спиной.

Антоний покачал головой.

— Насколько я вижу, у тебя было слишком много времени на размышления.

— Вполне достаточно, император.

— Могу ли я узнать о здоровье наших детей?

— Дети к данным переговорам отношения не имеют. Если этот вопрос тебя интересует, тебе следует как-нибудь наведаться в Александрию.

— Клеопатра, не будь такой жестокой.

— Не тебе говорить мне о жестокости.

— Ты уверена, что твои лазутчики извещают тебя обо всем, но даже у них нет доступа к сердцу человека.

Клеопатра вполне могла клюнуть на эту удочку, не знай она, что Антоний — виртуозный лицедей. Она могла бы позволить себе надеяться на нечто большее, нежели восстановление империи Птолемеев. Она могла надеяться на восстановление их союза, их совместных мечтаний. Но у Антония имелась жена-римлянка, которая носила ему второго ребенка-римлянина. Да, правда, Антоний только что отослал ее в Рим, но это еще не означало, что он готов перенести свою привязанность на другую. Как и в случае с несчастной Фульвией, Антонию требовалась преданная ему женщина, которая блюла бы его интересы в Риме. И кто лучше годился на эту роль, чем сестра его соперника? Кто мог бы добыть для него больше сведений? Кто был бы в состоянии лучше проследить за махинациями брата-правителя? Женщина. Преданная, но не облеченная никакой реальной властью, так что она, в отличие от союзника-мужчины, никогда не будет представлять собой угрозу интересам Антония.

— И твое сердце тоже не имеет отношения к данным переговорам, император.

— Вот в этом ты ошибаешься.

— А где было твое сердце, когда ты даже не ответил на письмо, сообщавшее о рождении твоих детей? Когда ты повернулся спиной ко всему, что мы с тобой так тщательно продумали? У тебя вовсе нет сердца. То, что бьется в твоей груди, — это барабан честолюбия.

Клеопатра перегнула палку. Чувства пробрались в клеть ее души и буквально переполнили ее. Клеопатра пыталась подавить волнение, гнев, горечь, но они ускользнули и теперь вырвались на волю.

Антоний вскочил с кресла. Клеопатра подумала, что он сейчас набросится на нее, и отпрянула, но Антоний лишь воздел руки. Он нависал над царицей, словно огромный зверь.

— Ты меня напугал, император. Пожалуйста, сядь.

Антоний не сел, но руки опустил и уставился на Клеопатру.

— Хотел бы я видеть, Клеопатра, что смогла бы сделать ты в подобных обстоятельствах! Ты, сдерживавшая самые сокровенные свои стремления, чтобы сохранить трон для себя и своих детей! Что ты стала бы делать, обнаружив, что человек, которому ты доверяла больше всего, предал твое доверие ради своих амбиций?

— Я знаю, что стала бы делать, император, поскольку именно это со мной и произошло. Однако же вот, я сижу здесь и веду переговоры с этим самым человеком.

Антоний испустил раздраженный вздох.

— Тебя не переспоришь! Что ж, я не стану стараться объяснить. Я не намерен рассказывать тебе про тот ужас, в который ввергли наших друзей и союзников действия Фульвии. Несчастная! Незачем возвращаться к этому и напоминать о том, как поражение сломило ее мужество и как мой гнев убил ее. Ладно. Все это будет сейчас неуместным. Ни к чему говорить, как мною манипулировали и в конце концов женили на робкой, улыбчивой римской матроне, поставив это условием мирного договора. Ты знаешь, что означает мир для народа Рима, Клеопатра? Ты знаешь, сколько лет длятся наши междоусобные войны? Сколько друзей и родственников умерли на наших глазах? Мой дед был убит и обезглавлен, мой отчим — казнен, мой наставник, Юлий Цезарь, — предательски заколот. Сколько раз мне приходилось стоять на поле боя против тех, кого я прежде называл друзьями? Мир жаждал мира. Я верил, что, заключив союз с племянником Цезаря и женившись на его сестре, я смогу принести мир. Но более я не верю в это.

— Во что же ты веришь теперь?

— Я не сделал ничего такого, чего не сделала бы ты, чтобы обезопасить собственное будущее и положение, равно как и будущее и положение твоего народа. Ты сама не раз шла на риск — я это видел. И ты сама не раз рассказывала мне о трудных решениях, которые тебе приходилось принимать. «В вопросах государственных сохраняй хладнокровие». Не я придумал эту фразу, Клеопатра, — я лишь воспользовался твоим советом, поскольку верил, что уж ты-то меня поймешь!

— Я вижу, ты слишком хорошо знаешь меня, император, и я сама в этом виновата. Похоже, ты видишь меня насквозь, а я даже не могу понять, кому принадлежит твоя верность. Я не знаю твоего сердца, о котором ты рассуждаешь столь непринужденно.

Антоний принялся расхаживать по комнате, засунув руки за пояс, который носил спущенным на бедра. Клеопатра заметила, что при нем не было меча.

— У меня есть основания считать, что мой союзник намеревается предать меня, как уже предавал не раз, и трудится над тем, чтобы сорвать мою войну против Парфии. В качестве одного из условий нашего соглашения я пообещал ему сто пятьдесят кораблей, чтобы защитить Средиземное море от Секста, сына Помпея. Я передал ему эти суда еще до того, как покинул Рим. Октавиан же, со своей стороны, посулил мне для войны двадцать тысяч солдат, четыре легиона. И до сих пор не отослал их мне, невзирая на все мои требования. Не приходится сомневаться, что он старается подорвать мои силы. А может, его не волнует судьба собственной сестры и он глух к ее мольбам. Впрочем, не исключено, что она постоянно действует в союзе с ним. Я не имею возможности выяснить, что из этого правда, а потому решил оставить вопрос открытым. Все равно Октавия не имеет никакого значения. Брак с ней не принес мне ни мира, ни верности. Я отослал ее домой, чтобы мы с тобой могли вернуться к нашим прежним замыслам, ко всему, что мы планировали, еще когда Цезарь был жив, и тому, что задумали после его смерти.

Антоний завершил речь и уставился на Клеопатру, ожидая ее реакции, но царица, невзирая на все свое желание расспросить его поподробнее, продолжала безмолвствовать.

— Ты мне веришь?

Одно Клеопатра могла сказать точно: это не было представлением, устроенным ради нее. Антоний-актер всегда создавал вокруг себя атмосферу игры. Этот же Антоний был солдатом, прямым и открытым, тем самым, что с легкостью завоевывал сердца своих людей. И хотя Клеопатра не знала, не передумает ли он снова, она понимала, что по крайней мере в одном он прав: окажись она перед тем же выбором, что и он, она действовала бы точно так же.

Клеопатра бросила Архимеда, а ведь он отправился вместе с нею в изгнание и помог ей выстоять в войне против ее брата. У нее не было выбора, но она знала, что в конечном итоге боги заставят ее заплатить равноценной монетой. И они это сделали, когда отослали Антония в Рим и дали ему красивую и плодовитую жену-римлянку. После смерти Цезаря у Клеопатры также не оставалось особого выбора. Ей пришлось заключить союз с Антонием. И точно так же у нее не было особого выбора сейчас.

Необходимость обеспечить царству стабильность — превыше всего. Точно так же обстоят дела и у Антония. Он обдумал все имеющиеся возможности и решил, что Клеопатра — наилучший из возможных союзников.

Клеопатра постаралась сдержать надежду и нарастающее у нее в душе ощущение победы, но обнаружила, что после стольких лет одиночества и неопределенности ее стоицизм улетучился бесследно. И все же она не может позволить себе выглядеть уязвимой. Клеопатра попыталась напустить на себя суровый вид.

— Я объявила, чего я хочу, император. Я приму твои условия только в том случае, если ты примешь мои.

Антоний снова взглянул на карту.

— Это преждевременно, Клеопатра, но, учитывая сложившиеся обстоятельства, я их принимаю. Правда, мне трудно будет объяснить эти действия моим сотоварищам.

— Император, у тебя нет сотоварищей. Необходимо привыкнуть к этой мысли. Когда мы добьемся победы над Парфией, не останется никого, кто был бы равен тебе.

Антоний опустился на колени перед Клеопатрой и взял ее за руку.

— Никого, кроме тебя.

Она не стала отнимать руку.

— Ну а теперь расскажи же мне наконец о моих детях. Унаследовали ли они мою внешность?

— Я уже сказала: если ты хочешь что-либо узнать о своих детях, тебе придется самому приехать и взглянуть на них. Они очень тобой интересуются.

С лица Антония исчезло обеспокоенное выражение, сохранявшееся в течение всей встречи, и он улыбнулся Клеопатре, сделавшись более похожим на себя прежнего — того, каким он помнился Клеопатре эти последние четыре года.

— Тогда пойдем домой и приготовимся к моему отъезду. — К нему вернулась его прежняя самодовольная улыбка. — Обо мне нужно позаботиться, прежде чем я отправлюсь на войну.

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Военный совет начался на рассвете. Клеопатра собрала его ради единственного лица, чье присутствие имело бы значение, но это лицо, вероятно, храпело сейчас в ухо какой-нибудь шлюхе. При мысли об этой иронии судьбы Клеопатра улыбнулась. Она не имела никакого влияния на этого человека — а римляне заявляли, будто он целиком и полностью находится под ее контролем. Впрочем, присутствующие были полны оптимизма. Канидий Красс, самый верный из ее друзей-римлян, и Гефестион, преданнейший из первых министров, сообщили царице о том, какие новые подробности добавлены к плану бегства на Красное море.

«Я не желаю бежать! — хотелось крикнуть Клеопатре. — Я хочу сражаться!» У них были все возможности собрать армию даже большую, чем в последний раз, но Антоний не прилагал к этому ни малейших усилий, а Клеопатра знала, что большинство римских солдат, и особенно офицеры, жизненно необходимые для того, чтобы одержать победу, не выступят против другой римской армии, если командование примет египетская царица. В конце концов, кровь — не водица, и история знавала случаи, когда кровные узы оказывались сильнее даже денег. И это, как полагала Клеопатра, как раз и был один из подобных случаев. У нее имелись деньги, чтобы заплатить войску. Римляне со времен Суллы — задолго до того, как Юлий Цезарь перешел ту итальянскую речушку, — многократно выходили на бой друг против друга, и римские мечи проливали римскую кровь. Клеопатра сама явилась к солдатам — несмотря на возражения некоторых офицеров-римлян, для которых невыносимо было видеть женщину у власти, — и говорила с ними на их родном языке. Некоторые из этих солдат воевали всю жизнь и были уже немолоды. Они хотели денег, земель и покоя — всего того, что им обещал Юлий Цезарь. Но Цезарь умер, не успев расплатиться со своими долгами.

Так что Клеопатра безропотно слушала, как советники рассказывают ей про легкие корабли, специально построенные на случай ее бегства. Их погрузят на огромные повозки, тоже специально сооруженные для этого случая, и армия рабов протащит их двадцать миль до Красного моря, а уже оттуда царица с семьей и свитой уплывет прочь.

— Куда уплывет? — спросила у них Клеопатра.

— Государыня, не забывай о своих целях, — сказали ей советники, как будто она была ребенком, которому требуется напоминать об уроках.

Но Клеопатра не нуждалась в напоминаниях; она и так знала, что ей делать. Она должна снова попытаться защитить себя и свою семью. Она разработала грандиозный план, направленный на укрепление ее союза с царем Мидии. Они провели тайные переговоры, о которых Антоний ничего не знал. Царица понимала, что ей следует подготовить запасные позиции.

Она никогда не бросит Антония, но он, похоже, сам себя позабросил. Однако царица Египта — не какая-нибудь девчонка-рабыня, которой полагается после смерти ее властителя предложить себя в жертву! Нет, она победит, даже если Антоний сменит забвение, даруемое хмельным и плотскими утехами, на забвение самоубийства. Она скроется в Мидии, выйдет замуж за мидийского царя, и вместе они сокрушат парфян и создадут царство, простирающееся от Египта и Аравии до Индии, империю, которой позавидовал бы и сам Александр. Империю, которой в ближайшем будущем придется схватиться с Римом — и победить.

Мидия выдвинула всего одно требование: казнь пленника Антония, царя Армении, которого индийский царь ненавидел по множеству причин. И не в последнюю очередь потому, что они носили одно и то же имя — Артавазд — и индийскому царю уже страшно надоели возникающие из-за этого недоразумения.

— Будет ли это сделано? — спросил у царицы Гефестион.

— Но он — пленник императора, — отозвалась Клеопатра, пытаясь поддержать авторитет мужа.

— Следует ли нам, в таком случае, испросить у него разрешения? — вежливо поинтересовался Гефестион.

Клеопатра отправила к Антонию посыльного за позволением казнить пленника и получила презрительный ответ: «Убивай кого хочешь. Можешь начать с меня».

Военный совет погрузился в молчание — как была уверена Клеопатра, из-за жалости к ней. Она вздохнула, подписала смертный приговор и отправила Диомеда, своего секретаря, дабы тот дал ход делу.

Остаток дня она посвятила работе над своей репутацией. Она позавтракала в публичном зале Мусейона. Всю ее жизнь этот дом, в котором добывали знания и посвящали их Музам, приносил ей утешение. Клеопатре нравилось преломлять хлеб в обществе людей науки, как она это проделывала время от времени с тех самых пор, когда была юной девушкой, а они — ее наставниками. Такова была традиция ее семьи: не только оказывать покровительство ученым, но и поддерживать с ними достаточно близкие отношения.

Смог бы Эратосфен включить в свою автобиографию столь красочные и интересные истории об Арсиное III, которые и поныне могут прочитать ее потомки, если бы великая царица прошлого не отказалась от ограничений, налагаемых саном, и не делилась с ним своими мыслями? Семейство Птолемеев всегда потакало своему пристрастию к литературе и науке.

И теперь, в этот критический момент, важно поддерживать все традиции, чтобы сохранить хотя бы подобие нормальной жизни.

Трапеза проходила в нервозной обстановке. Слухи о разрыве с Антонием и причинах этого разрыва уже успели разойтись по городу. Клеопатра не объявляла о своем прибытии заранее, а просто ввалилась туда в одиночестве, как делала в юности, и перебила неспешную беседу ученых.

При появлении царицы все повскакивали; некоторые выронили хлеб, а молодой Николай выплюнул молоко, чтобы поприветствовать ее. Так они и стояли у своих обеденных лож — рты забиты, руки трясутся — до тех пор, пока Клеопатра мягко не велела им сесть, пытаясь восстановить атмосферу непринужденной беседы.

Царица воспользовалась возможностью успокоить ученых, рассказав им множество подробностей битвы при Акции и заверив, что у нее имеется множество планов, позволяющих достичь победы.

Она поняла, что ей следовало это сделать еще несколько месяцев назад; несомненно, они давно сплетничают между собою о последствиях этой битвы. Вероятно, некоторые уже подыскали себе местечко на Родосе или в Афинах, а другие размышляют, скоро ли им придется целовать кольцо Октавиана. Клеопатра не сомневалась: с самого дня ее возвращения, если не раньше, они шлют письма своим коллегам в Грецию, расспрашивая их о подробностях битвы. Никто так не смакует подробности неудачи и слухи, как интеллектуалы.

Клеопатра видела, что ученых удивило ее очевидно хорошее настроение. Они наслушались болтовни слуг касательно состояния, в котором пребывал Антоний, и, должно быть, ожидали увидеть ее подавленной. Особенно после того, как дошли слухи о ее «поражении»: И теперь ученые вели себя при царице так, как держатся при тяжело больном или недавно овдовевшей женщине, — осторожно и с преувеличенной заботой и вниманием.

Клеопатра улыбнулась Николаю — тот пытался незаметно стереть выплюнутое молоко с бороды, — а затем старику Филострату, некогда бывшему ее наставником. Возможно, Филострат ожидал приватной аудиенции, как в те давние времена, когда Клеопатра просила у него совета. Однако теперь его обыкновение изъясняться велеречиво и многозначительно предоставлялось ей бесполезным и излишним. У нее не настолько крепкое терпение, чтобы выслушивать афоризмы.

Но Филострат стар; он напоминает Клеопатре о тех временах, когда еще был жив ее отец, когда она находилась под защитой царя, и потому царица питала к старому философу некоторую привязанность.

Клеопатра заставила себя выказать любезность Арию, одному из наставников Цезариона, хотя он никогда ей не нравился и доверия не вызывал. И все же она терпела его — ради Цезариона. Сын Цезаря высоко ценил проведенную Арием работу по разделению философских школ на логические, физические и этические. Мальчик унаследовал интеллект Цезаря, но не его способность к холодному, рассудочному мышлению.

А впрочем, разве Цезарь не покровительствовал этому тщеславному глупцу Цицерону, столько раз предававшему его и непрестанно кричавшему о честолюбии Цезаря — вплоть до тех самых пор, пока сенаторы не пустили в ход свои кинжалы? Цезарь ценил интеллектуальную беседу выше верности, и у Клеопатры сложилось ощущение, что ее сын унаследовал это предпочтение.

Как наделить человека способностью верно оценивать других людей? Можно ли научить этому? А вдруг она повторила ту же ошибку, связав себя с человеком, что сидел сейчас в особняке у моря? С человеком, который некогда был неистовым воином и завоевателем, а теперь только и был способен что хвастаться и выделываться перед куртизанками.

Клеопатра завершила непринужденную беседу с философами и покинула их, предоставляя всем возможность приготовиться к полуденной церемонии, идея которой пришла ей в голову, когда она входила в порт своего великого города.

Когда они причалили, Клеопатра первым делом приказала, чтобы поэтам хорошо заплатили за песни о ее победе и славе. Весть о царском пожелании быстро дошла туда, где могли недурно состряпать подобные дифирамбы.

Еще одна идея посетила Клеопатру, когда они с Антонием получили известия о том, что некоторые из их солдат дезертировали и перешли на сторону Октавиана. В этот миг Клеопатра увидела, как лицо Антония осунулось, плечи поникли, а руки бессильно повисли, словно он был больной мартышкой, а не командиром величайшей в мире армии. И в тот миг она поняла, что ей следует поторопить круговорот времен. Ибо этот круговорот отчетливо предписывал, чтобы сыновья посягнули на власть отца.

Антулл и Цезарион еще молоды — одному четырнадцать, другому шестнадцать, — но не моложе, чем был Александр, когда сокрушал города, которые его отец, царь Филипп, великий воитель, взять не мог. Быть может, сочетание самоуверенности и дерзости Антулла и острого разума Цезариона сумеет в совокупности создать вождя, которым их отец более не является. Эти двое — больше чем братья; они — две стороны великой личности, как две половинки платоновской души. Они никогда в жизни не ссорились; вместе они составляют единого человека — великого человека. Кровь Цезаря и кровь Антония, соединенные с кровью Александра и Птолемеев. Разве могут они потерпеть поражение?

Мать подробно объяснила им все это. Они впитывали ее слова с жадностью юности, и обоим не терпелось принять царскую мантию, которую царица Египта возлагала на их юные, сильные плечи.

Антулл, учтивый и порывистый, обещал Клеопатре, что поведет солдат своего отца к победе во имя своей царственной матери. Он приложился к руке царицы, а затем поцеловал ее — свою матушку — в лоб, и Клеопатре на миг захотелось, чтобы все сложилось иначе и она могла начать все сначала. Как было бы хорошо, если бы мужество и энергия этого юноши стали движителем ее планов!

Ее старший сын, царь царей, принял судьбу, что была предназначена ему с того самого мгновения, когда его великий отец совокупился с его царственной матерью. Он даже не улыбнулся — лишь торжественно поклонился, и длинные руки, унаследованные им от Цезаря, качнулись, словно ветви молодого дерева под ветром.

Канидий обещал, что для такого случая приведет императора в порядок и оденет как полагается, и это он обеспечил. Антоний появился чисто выбритый, пахнущий благовониями, облаченный в императорский пурпур и — на взгляд всякого, кто не знал его так хорошо, как царица, — трезвый. Клеопатра просто не могла смотреть на мужа: у нее разрывалось сердце. Некогда прекрасные чеканные черты сделались одутловатыми. Храбрые, словно у ястреба, глаза теперь напоминали два блеклых гриба.

Антоний занял свое место рядом с Клеопатрой.

— Я знаю, почему ты это делаешь, — сказал он.

— Ты меня вынудил, — отозвалась она. — Я охотнее поддержала бы не сыновей, а их отца. Но отец ушел, оставив вместо себя какого-то нищего.

На это Антоний ничего не ответил.

День выдался милосердно прохладным для сентября. Ветерок с моря по-своему участвовал в церемонии, влетая в окна гимнасия, теребя тогу — одеяние взрослого мужчины, врученное Антуллу его отцом. Цезарион же склонил голову, принимая от матери корону фараона, что должно было символизировать наступление его совершеннолетия.

И двое мальчиков в единый миг неким неизъяснимым образом превратились в мужчин. И Клеопатре показалось, что на лицах ее подданных отразилась радость при виде этой юной мощи и энергии, которая должна повести их в будущее. Юность — это надежда, и теперь люди Египта смогут опираться на эту надежду. Им не страшны больше дикие слухи, циркулирующие по городу и твердящие, что с Антонием покончено.

Ее план заработал. Жители Александрии перестали обращать внимание на вялость и обрюзглость отца при виде сильных, стройных сыновей.

Прежде чем отвернуться от Клеопатры и возвратиться в свой особняк, к привычному пьянству, Антоний взял жену за руку.

— Дай мне время, — попросил он. — Тебе не очень хорошо это удается, Клеопатра, но это именно то, в чем я нуждаюсь.

И Клеопатра, вопреки всему, тоже ощутила прилив надежды. Неужели Антоний снова станет тем человеком, которым был всего шесть месяцев назад, когда они праздновали исполнение их замысла о Золотой империи на Самосе? Как может душа человека исчезнуть столь быстро? Клеопатре хотелось поддаться искушению, но, хотя голос мужа звучал искренне, совсем как у прежнего Антония, глаза его так и остались двумя мертвыми озерами.

Клеопатра нежно улыбнулась, погладила Антония по руке и ушла.

ФИНИКИЯ Шестнадцатый год царствования Клеопатры

Хармиона поднесла царице миску; та наклонилась, и ее стошнило. Клеопатра думала, что она не подвержена морской болезни, но ей никогда еще не приходилось плыть по такому бурному морю, да еще так скоро после родов.

Птолемей Филадельф — его назвали так в честь его великого предка, но в семье звали просто Филиппом — удался в отца. Он был самым крупным из четырех детей Клеопатры — десять фунтов, и голова шире, чем диск. Клеопатра думала, что умрет, выпуская будущего царевича в мир, и молилась всем богам, чтобы они ускорили процесс родов, а когда этого так и не произошло, мольбы сменились крепкой бранью.

Ребенок не желал покидать материнское лоно, и потому Клеопатра принялась разговаривать с ним голосом, полным боли и отчаяния; она заверяла его, что однажды он станет царем над всем, что увидит вокруг, если только согласится выйти в мир и увидеть все это. Невзирая на острую боль, Клеопатра рассказывала ему, кем были его предки, от каких богов он произошел и какие великие подвиги совершил его отец на войне. Похоже было, будто малыша заставило появиться на свет лишь обещание Клеопатры о том, что он унаследует империю от своих старших братьев.

Когда же он наконец вышел, повитуха воскликнула: «Вы только гляньте, какая головка у будущего императора! И какие у него волосики!» Ребенок родился с темными кудрями Антония, уложенными на крупной голове так аккуратно, словно он уже побывал у цирюльника. Он унаследовал и отцовский аппетит и орал с первого мгновения, на протяжении всего ритуального омовения. Сын Антония затих лишь после того, как мокрая нянька поднесла младенца к кровати Клеопатры и царица приложила его к груди.

Клеопатра все еще не отошла от родов и грудь ее была полна молоком, когда она получила отчаянное послание Антония. Груди ее закаменели и мучительно болели. Она потребовала, чтобы ей дали кормить ребенка самой, чтобы избавиться хоть от части молока, но повитуха убедила ее, что так она только добьется, чтобы молока стало прибывать еще больше. Лучше помучиться недельку-другую, чтобы тело уразумело: нужды в молоке нет. Прошло уже три недели, а тело никак не хотело этого уразуметь, и кровотечение тоже не останавливалось.

Предыдущие роды были если не совсем безболезненными, то, во всяком случае, вполне терпимыми. Тогда она поправлялась быстро и уже через две недели могла сесть на коня. Клеопатра не знала, чем вызваны ее нынешние проблемы: то ли ее возрастом, то ли тем, что ребенок уродился необыкновенно крупным; но все это в сумме привело к очень неприятному результату. А она просто не могла себе позволить в этот критический момент так расхвораться.

Послание Антония было простым и лаконичным. Треть армии мертва. Оставшимся двум третям требуется одежда, обувь и еда. Пожалуйста, немедленно доставь все в Левку, на побережье Финикии, к северу от Тира.

Он что, считает ее волшебницей? Где она ему немедленно возьмет еду и одежду для шестидесяти тысяч человек? И что за уязвимое место в их плане привело к такому сокрушительному поражению в самом начале войны?

И тем не менее она собрала припасы, заготовленные для ее собственной армии, выгребла их из собственных поместий и амбаров, из мастерских, производящих изделия из кожи и шерсти. Она загрузила всем этим добром три корабля и кое-как дотащила свое измученное тело на четвертый.

Хвала богам, никто в городе не стал возражать против действий царицы, хотя именно ее подданным предстояло оплатить поражение Антония. Тщательно продуманная стратегия Клеопатры сработала.

Когда после их воссоединения в Антиохии Антоний вернулся в Александрию, она заключила с ним брак, устроив грандиозную церемонию в духе ее предков. Но на этот раз рядом с нею стоял не какой-нибудь жирный Птолемей, а величайший из полководцев Рима. Александрийцы бурно праздновали это событие, подражая дионисийской способности нового супруга царицы поглощать кубок за кубком. Богачи прислали Антонию потрясающие дары: золото, драгоценности, изваяния, а также рукописи его любимых поэтов и философов. Бедняки же в порыве преданности предлагали ему свои головы.

Антония любили здесь еще с тех пор, когда он двадцать один год назад привел армию Габиния в Египет, чтобы вернуть трон отцу Клеопатры. Люди помнили, что он уговорил царя пощадить многих египтян-мятежников и сам был милосерден, одержав победу.

Но при всем этом Клеопатра не могла быть уверена в том, что ее подданные поддержат его войну. Особенно после того, как ей придется ввести налоги на некоторые товары и предметы роскоши, чтобы приобрести необходимые средства. Царице было необходимо довести эту войну до победного конца.

В любом случае для этого Антоний должен быть если не царем, то, по крайней мере, консортом царицы, который будет сражаться не только за интересы Рима, но и за интересы Египта. Клеопатра была уверена, что их брак, равно как и публичное признание их детей, придадут происходящему убедительности.

Она оказалась права. После брачной церемонии были провозглашены новые имена их двойняшек — Александр Гелиос и Клеопатра Селена, Брат Солнце и Сестра Луна, и подданные разразились восторженными криками.

Мальчик, Александр, не только носит имя величайшего из когда-либо живших царей, но и наречен Ра, самим Солнцем, божественной силой, что заставляет расти хлеб, согревает города и поля, изгоняет пугающую тьму и холод ночи и освещает землю.

А Клеопатра Селена несет груз имени своей матери и всех цариц «Слава своего отца», которые правили до нее. Ее назвали лунной богиней, силой, что проливает свет во тьму ночи и хранит все тайны мира.

Враг Антония, парфянский царь титуловал себя «Братом Солнца и Луны». Когда Клеопатре пришла в голову идея дать детям дополнительные имена, они с Антонием хохотали, обсуждая, как эти имена захватят титул царя и одолеют его.

После празднества, когда они остались наедине, Антоний устроил собственную церемонию, вручив Клеопатре свадебный дар, нить огромных кремовых жемчужин из Каспийского моря — такую длинную, что она доставала Клеопатре до пояса. Клеопатра сказала, что никогда не видела такого крупного жемчуга, а Антоний отозвался, что такового и не существует в природе. Просто раковины повиновались его приказу, чтобы вырастить в себе жемчуг, достойный шеи богини.

Антоний заявил, что желает увидеть то, что представлял себе, когда приобретал их. Клеопатра предложила ему самому надеть их ей на шею так, как он захочет, но он отказался, и у Клеопатры взыграло любопытство: так чего же он хотел? Она принялась дразнить Антония различными прическами и нарядами, пока Антоний не принялся ворчать, что она вовсе не так сообразительна, как кажется. И лишь после этого она позволила своим нарядам медленно соскользнуть на пол. Она перешагнула через них, и Антоний надел ожерелье на ее голую шею. Его пальцы скользнули по обеим сторонам нити, дошли до живота Клеопатры и там остановились. Он накрыл ее живот ладонями.

— Опять? — недоверчиво спросил он, улыбаясь.

— Да, — ответила Клеопатра.

Антоний вынул булавки из ее волос, и они рассыпались по плечам.

— Ты плодородна, словно сам Нил, Матерь Египет, — рассмеялся он, подхватил Клеопатру на руки, отнес на кровать и занялся с ней любовью — не так неистово, как обычно, а нежно и осторожно, чтобы не повредить растущему внутри ребенку.

Впоследствии он каждую ночь прижимался губами к ее животу и разговаривал с ребенком, извиняясь за то, что будет на войне, когда малышу подойдет срок появиться на свет. Он рассказывал ребенку истории о богах и богинях, о войнах и — на тот случай, если это мальчик, — непристойные истории об оргиях с проститутками.

— Мужчина должен знать о таких вещах, — пояснил он Клеопатре.

— А если это девочка?

— Тогда она будет заносчива, как ее мать, и останется глуха к моим словам.

Но Клеопатра вовсе не оставалась глухой к историям Антония. Она позволяла, чтобы они распаляли ее собственное желание, а ее влечение к этому мужчине никогда не остывало. Она не допустила, чтобы его четырехлетнее отсутствие гноилось, словно язва, — нет, она залечила его страстью их воссоединения. Она даже советовалась по этому поводу с Гефестионом, хотя он был не тот человек, чтобы обсуждать с ним личные дела. Но вопрос касался не только сердечных дел царицы; ее царство и будущее ее детей зависели от того, окажется ли Антоний достоин того доверия, которое она ему оказала.

— Я знаю, что ты советуешься со мной как с политиком, а не как с философом, — ответил евнух. — Но уверен, что твоя жизнь с императором — это рассчитанный риск с приемлемыми для тебя шансами на успех. А кроме того, складывается впечатление, что твое царское величество — как бы это сказать?.. Счастлива?

Клеопатра действительно была счастлива, счастлива, как никогда в жизни. Все содействовало ее всевозрастающей любви к Антонию: и то, как он играл со своими детьми; и то, что он был верен всякому, кому давал слово, от хорошего сапожника, чье общественное положение он пообещал улучшить, до царя, правящего целым народом. В пользу Антония свидетельствовало его чувство юмора, проявляющееся на протяжении всего дня, когда он готовил своих воинов к будущей войне; и его непоколебимое стремление к империи, которая объединит народы всего мира.

Прежде чем он отправился в свой долгий поход в Парфию, Клеопатра приказала отчеканить монеты с их изображением. На одной стороне, как и требовалатрадиция, было написано: «Пятнадцатый год царствования царицы Клеопатры», а на другой: «Год первый». Это означало — первый год Золотого века объединенного правления египетской царицы, династической преемницы Александра, и римского полководца, его духовного наследника.

— Основание положено, милый, — сказала Клеопатра, когда им принесли на утверждение образец монеты, прежде чем отправлять его на Монетный двор. — Нашу империю будут превозносить как наивысшую и наилучшую из цивилизаций мира.

Они объясняли это своим детям, не ожидая, что те все поймут, — просто затем, чтобы дети привыкали видеть, что они — важнейшая часть чего-то более великого, более дерзновенного, более красивого и более важного, чем они сами. Антулл ухватывал все с жадностью голодного ястреба, а философ Цезарион спросил у Антония, всегда ли ради достижения мира необходимо вести войну.

— «Сильные делают то, что пожелают, а слабым приходится от этого страдать». Это знаменитое высказывание; его частенько повторял Цезарь. Но от повторения оно не становится менее справедливым. Если мы слабы, мы не имеем власти. Единственный способ не быть слабым — стать сильнейшим из сильных. И всегда найдется кто-то, кто пожелает отнять у нас власть. А потому единственный способ сохранить мир — хранить силу, абсолютную и неколебимую. Юлий Цезарь часто говорил, что просто нужен хозяин. Иначе начинается хаос. Недавняя история Рима вопиюще ясно показывает, насколько мудр был Цезарь.

— А почему вышло так, что мы должны быть хозяевами? — спросил Цезарион, и его личико — личико двенадцатилетнего мальчишки — сделалось озабоченным, словно у старика.

— Потому что наше происхождение и опыт дают нам на это божественное право, — ответила Клеопатра. — Потому что мы воплощаем принципы Александра, способные сделать мир и всех его обитателей великими. Эти принципы — гармония между народами, уважение ко всем богам и религиям и к народам всего мира, следование греческим идеалам Знания, Добродетели, Науки и Красоты.

— А что нам нужно сделать, чтобы дать миру этот закон?

Клеопатре хотелось узнать, не возникло ли у Антония сейчас такого же впечатления, что и у нее, — будто мальчик сейчас похож на наставника, экзаменующего своих лучших учеников.

Антоний ответил:

— Несколько лет назад я собрал на совет вождей разных стран, всех, кого только удалось созвать. И я решил тогда, что наилучший и самый гуманный способ управлять землями римского государства, оказавшимися под моей юрисдикцией, — это позволить людям по-прежнему сохранять свое правление. Вместо того чтобы навязывать им римского проконсула — человека, который может из-за собственной жадности навлечь на местных жителей нужду и невзгоды, я вернул власть уже существующим местным правительствам. И теперь у них больше оснований хранить верность мне и не устраивать мятежи у меня за спиной. Но при этом они могут, если потребуется, опереться на мою силу.

— Великолепная система, — добавила Клеопатра, — и в точности соответствующая заветам Александра.

— Я понял, отец, — отозвался Цезарион.

Он попросил позволения называть императора отцом, и Антоний сказал в ответ, что это будет честью для него, если сын человека, которого называл отцом он сам, станет именовать отцом его.

— А тот человек, который сейчас именует себя Цезарем? — спросил Цезарион. — Он хочет править этой империей вместе с нами?

Антоний и Клеопатра переглянулись. Они договаривались не пугать детей и не делиться с ними своим беспокойством по поводу двуличия Октавиана. Кроме того, они надеялись, что, когда они разобьют парфян и под их властью окажутся земли от западных границ Египта до Инда, от Судана до северных областей Греции и Балкан, Октавиан сочтет более разумным сотрудничать с ними.

— Он отвечает за Рим и земли Италии и за страны, расположенные на том берегу Средиземного моря, на западе, — ответил Антоний. — Они далеко отсюда, и им нужен правитель, который находился бы поближе к ним. А мы будем жить в Александрии и заботиться о востоке.

— Я постараюсь стать достойным наследником твоих трудов, — сказал Цезарион Антонию.

Клеопатра улыбнулась. Именно это она могла бы сказать своему отцу, тем же пылким и искренним тоном.

— Иди ко мне, мальчик, — сказал Антоний, сгреб стройного отрока в охапку и взъерошил ему волосы. — Ты слишком серьезен для столь юных лет. Почему бы тебе не найти себе какое-нибудь развлечение?

— Мне хотелось бы отправиться на войну вместе с тобой, — сказал Цезарион, поправляя свой хитон. — Мне хотелось бы присутствовать при том, как ты возьмешь этот древний город, Фрааспе, где парфяне хранят свои сокровища.

— В свое время, — отозвался император. — В свое время все мои сыновья будут призваны служить вместе со мною. Но это произойдет тогда, и только тогда, когда они по праву смогут назвать себя мужчинами.

— И у тебя не будет предубеждения против меня? Ведь я не так хорошо гожусь в солдаты, как мой брат, — заметил Цезарион, бросив взгляд на более рослого, более мускулистого Антулла. — Он постоянно побеждает меня в фехтовании и в беге. Если бы я не был его братом, он бы убил меня!

— Знаешь, что я тебе скажу, мальчик мой? — произнес Антоний. — Не было на свете более яростного и более опасного бойца, чем твой отец. А он был человеком худощавым и болезненным. Цезарь преподал нам величайший из уроков военного искусства: он показал нам, что лучшее оружие человека — это его разум. Ты унаследовал его ум и, как и он, научишься использовать свои физические особенности к своей выгоде. Я в этом уверен.

Цезарион ушел с этой встречи, преисполнившись уверенности в собственных силах. «В точности как и любой из людей Антония», — подумала Клеопатра. Никто не мог устоять перед обаянием Антония, и всякий после расставания с ним как бы становился больше, чем был до встречи. Таков его дар. Точно так же, как Цезарь обладал способностью вызывать в людях благоговейный страх и трепет, Антоний внушал им уверенность в собственных силах. Клеопатра восхищалась обоими дарованиями, но так и не могла решить, какой же из них более полезен для ее дела.


Когда Клеопатра прибыла со своими припасами в селение Левку, Антоний уткнулся лицом ей в колени и расплакался, словно ребенок. Этот упадок духа встревожил ее. Человек, которому она доверила свою жизнь и свое будущее, плакал над тысячами солдат, погибших от безжалостных парфянских стрел и от предательского снега, обрушившегося на них в Армении. Большинство солдат Антония были родом из более теплых краев и никогда не сталкивались с подобными условиями.

А кроме того, их союзник Монес предал их и увел обозы, загруженные необходимым для осады снаряжением, когда Антоний и большая часть его легионов отправились к Фрааспе более коротким путем.

Когда они прибыли туда, оказалось, что город хорошо укреплен и для того, чтобы взять его, необходима осадная техника. Они попытались самостоятельно построить ее, используя имеющиеся в окрестностях дерево и камень, но этого оказалось недостаточно. Они не смогли взять Фрааспе и потому повернули назад, а в горах им пришлось иметь дело со снежными бурями, парфянскими лучниками и нехваткой продовольствия.

Теперь Антоний оплакивал собственные промахи.

— Эти смерти — на моей совести! Если бы только я принял решение о высадке раньше, мы могли бы добиться победы до наступления зимы.

— Но ты не мог знать, что этой зимой поднимутся такие бури, каких тут не видели уже несколько десятков лет, — возразила Клеопатра. — Подобные вещи не предскажешь. И тебе пришлось ждать, пока Канидий проведет переговоры с Мидией и добьется безопасного прохода. Ты избрал совершенно правильную стратегию, император. Войну не проводят с налета!

Антония ее уговоры не успокоили. Если бы только он не решил оставить тяжелый груз позади, под малой охраной!

— Но у тебя не было выбора, император, — сказала Клеопатра. — Ты не мог допустить, чтобы вся армия еле ползла, приноравливаясь под скорость обоза, особенно когда тебе пришлось сражаться с погодой.

— Возможно, — согласился Антоний. — Но я заключил договор с Монесом. Я был уверен в его надежности, хотя бы потому, что ему все это на руку.

На это Клеопатре нечего было сказать. Никто не может полностью полагаться на верность другого. В ее собственной семье все предавали друг друга ради власти над Египтом. Так почему же какому-то варварскому царю повести себя иначе?

— Цезарь тоже совершал подобные ошибки, — сказала Антонию Клеопатра. — Сколько раз случалось, что он заключал союзы с вождями племен в Галлии, а они восставали против него, стоило лишь ему покинуть их селение?

Но Антоний все продолжал корить себя.

— Виновата ли я, когда река не разливается, хлеб не растет и мой народ страдает от голода? — продолжала Клеопатра. — Не случилось ничего такого, чего нельзя было бы исправить.

Клеопатра попыталась развеселить Антония рассказами о младшем его сыне, Филиппе, вылитом подобии отца, но Антоний ответил лишь, что он рад, что ребенок — еще младенец и не понимает, какой позор навлек на него отец.

— Я долго разговаривала с Канидием Крассом, и он утверждает, что твое руководство постоянно поддерживало солдат, что ты находил выход из самых невероятных обстоятельств и поворотов судьбы. Если бы ты не был таким хорошим вождем, то все войско либо погибло бы от рук врага и голода, либо перешло бы на сторону противника, пытаясь спастись.

— Значит, мне следует выпороть Канидия, чтобы он не врал.

Но после того как Антоний наплакался, пообзывал себя разными словами, постонал и побил кулаком стену, настроение его улучшилось и он заговорил о будущих победах. Он был совершенно не похож на Цезаря да и на всех прочих римлян, которых знала Клеопатра. Подверженный вспышкам чувств, как эллин, он избывал в этом любое горе. Несколько часов спустя они уже пили вино вместе с Канидием и обсуждали следующий шаг.

— Твои люди хорошо устроены на зимних квартирах в Сирии? — спросила Клеопатра.

— Да, когда получат припасы, которые ты доставила с такой щедростью, — отозвался Канидий.

— Хорошо. Тогда дальнейшее следует обдумывать в Александрии.

— Я не смогу взглянуть в лицо твоим подданным, — сказал Антоний. — Я обещал им победу и буду чувствовать себя униженным.

— Тогда мы объявим это победой, император. Ты жив и здоров — для меня это достаточная победа.

— Клеопатра, хвала богам, что ты откликнулась на мой призыв о помощи!

— А что же еще мне было делать? Ты — мой муж, — сказала она. — Все, что у меня есть, — твое.

В глазах Антония отразилась горечь.

— Если бы все мои союзники обладали такими же представлениями о чести!

— Довольно горевать из-за измены Монеса, император! — воскликнула Клеопатра. — Подобные люди вообще не имеют представления о верности; они просто запускают руку в каждый кошелек, до которого способны дотянуться. Ты оказался в пределах его досягаемости, только и всего.

— Я имел в виду свою жену.

Сердце Клеопатры гулко ухнуло. Неужто кто-то распускает слухи о том, что она собиралась предать доверие Антония?

— Что ты такое говоришь? Разве я не здесь? Разве я не привезла все, что ты просил? Разве я не пустилась в путь, едва успев выпустить из своего чрева нашего ребенка?

— Дорогая, прости. Я говорил об Октавии.

— Октавия предала тебя?

— Либо она, либо ее брат. А может, и они оба. Когда я вернулся в Сирию, в базовый лагерь, я нашел там письмо от Октавии. Она находилась в Афинах и направлялась сюда, в Сирию. И вела с собой две тысячи солдат, подкрепление для меня.

— Понятно, — сказала Клеопатра.

На мгновение ей сделалось дурно. Что ей сулит возвращение Октавии?

— Нет, ты не поняла. Октавиан обещал мне двадцать тысяч солдат. А прислал лишь одну десятую от обещанного. Он намерен подорвать мои силы.

— И что же ты сделал?

— Я написал ей, чтобы она брала это войско и шла домой. Я не дурак. Я отлично понимаю, что он делает.

— И что же?

— Он разрушает наш союз, но у него даже не хватает мужества сделать это в открытую.

— Мы ведь знали, что так и будет, — сказала Клеопатра.

— Но это еще не все. Он изгнал Лепида из нашего триумвирата, даже не посоветовавшись со мной. Можешь ты себе представить подобную наглость? Он отнял у Лепида все его владения в Северной Африке и объявил их своими. Я тут же отправил в Рим послание с требованием моей доли конфискованных земель. И знаешь, что этот наглец мне ответил? Октавиан заявил, что с радостью отдаст мне мою часть Северной Африки, когда получит свою долю Армении.

— И это после того, как ты перенес столько трудностей и потерял столько людей на службе интересам Рима? Октавиан безнадежно порочен.

— Да, бесчестность этого человека доходит до порочности. Ему всего двадцать пять лет, этому сопляку, этой бледной немочи. При каждой битве он отчего-то оказывается больным — ты об этом слыхала? Стоит лишь сражению начаться, как Октавиан скрывается в своей палатке с неожиданным приступом лихорадки. — Антония передернуло от отвращения. — Если бы у него не было Марка Агриппы, чтобы командовать его армиями, он вообще был бы пустым местом!

— Значит, в этом ключ к решению, — сказала Клеопатра. — Нам следует подослать убийц к Агриппе. Надо будет узнать, жив ли еще Асциний.

Ей вспомнился этот вечно мрачный человек, который как-то одним холодным утром в Путеолах с легкостью уничтожил двадцатерых врагов ее отца. Хотя Клеопатре тогда было всего двенадцать лет, она поняла, насколько велико мастерство наемного убийцы.

Теперь Антоний обратил свой гнев на Клеопатру:

— Ты и вправду думаешь, что я приму участие в убийстве римского полководца, который не объявлял себя моим врагом? Да за кого ты меня принимаешь? Это — поступок, достойный Октавиана, а не меня.

— Я вполне могу позаимствовать тактику неприятеля, чтобы одолеть его. Не всегда побеждают самые честные. А может, подкупить Агриппу?

— Попробуем, хотя мне не кажется, что мы добьемся успеха. Цезарь сам связал Агриппу с Октавианом. Он дал его семье деньги и положение в обществе взамен за верность. Мне кажется, эти двое соединены на всю жизнь.

— Зачем только Цезарь повесил нам на шею эту угрозу? — тихо проговорила Клеопатра. — Я много раз молилась, прося дать мне ответ на этот вопрос, но так и не получила его.

— Я думал, что знаю этого человека, Клеопатра.

— Я тоже думала, что знаю его. Но я не имела доступа в этот уголок его разума.

Лицо Антония напряглось, глаза превратились в узкие ледяные щели. Клеопатре подумалось, что он, быть может, пытается совладать с болью, которую причинил ему Цезарь, когда назвал наследником своего хилого племянника-недоростка, а не человека, беззаветно сражавшегося плечом к плечу с ним, человека, чье мужество и храбрость принесло ему несколько из самых прославленных побед. Это объединяло Антония и Клеопатру, как не мог бы объединить ни один брачный обет: они оба любили Цезаря и оба были посмертно преданы им.

Первым молчание нарушил Антоний.

— Чтобы жить в мире с памятью Цезаря, я предпочитаю считать, будто он ни на миг не представлял, что Октавиан будет представлять угрозу для кого-либо из нас или для твоего сына. Я не могу поверить, что он знал, какие мрачные замыслы копошатся в уме этого мальчишки.

«Быть может, так, — подумала Клеопатра. — А быть может, Цезарь распознал их и решил в конце концов, что ему это нравится. И пожелал выпустить их на волю. Такое тоже возможно».

РИМ Семнадцатый год царствования Клеопатры

Эта царица что — какая-то волшебная египетская корова? Как ей удается производить на свет сыновей по собственному желанию? Наверняка она искушена в темном колдовстве! Всем ведь известно, что в тех нечестивых землях, лежащих далеко на востоке, широко распространены темные искусства. Жирные самодержцы зачаровывают там свой народ и ведут жизнь, полную упаднической роскоши, за счет своих несчастных заколдованных подданных.

Сперва она использовала свою магию, чтобы дать сына Юлию Цезарю, — несомненное доказательство ее сотрудничества с темными силами. Цезарь спал с сотнями женщин во всех странах, по всему свету, и ни одна из них так и не объявила, что родила ему сына. Он произвел на свет всего одного ребенка, девочку, а затем его семя испортилось.

Октавиан иногда задумывался: может, это из-за гомосексуальных наклонностей Цезаря его семя ослабело? А если да, то не произойдет ли то же самое и с ним? Октавиан делал лишь то, что нужно было сделать. И кто на его месте поступил бы иначе? Небольшая плата за все, что воспоследовало потом. И по правде говоря, это вовсе не было неприятно, особенно для первого сексуального опыта. Цезарь был старым греколюбом, и, несомненно, ему нравились все виды искусства, все философские течения, все драмы и комедии, все традиции, которые исходили из этой маленькой страны. Наверняка он думал о Платоне и симпозиуме, когда привел Октавиана к себе в шатер — там, в Испании — и объяснил ему, как именно высокопоставленный человек передает свою власть избранному им юноше и готовит его к общественным обязанностям.

Октавиана это предложение изумило, но мать заранее сказала ему, что он должен ублаготворить Цезаря любой ценой. Ему ни в коем случае нельзя ослушаться Цезаря или вызывать его неприязнь. «Юлий — это твое будущее, — наставляла она. — Его покровительство вознесет тебя над всеми. Если он выберет другой объект для приложения своего великодушия, ты окажешься предоставленным самому себе и тебе придется завоевывать место в жизни, опираясь лишь на собственные силы и собственный талант». А затем смерила его таким взглядом, что сразу стало ясно: она не считает последний вариант удачной идеей, если учесть, какие таланты он успел продемонстрировать за свою недолгую жизнь.

«Ну что ж, — рассмеялся про себя Октавиан, — многие отдают больше, а получают куда меньше».

Но Клеопатра не удовольствовалась тем, что произвела на свет одного ублюдка. Чтобы оспорить притязания Октавиана на власть, она дала Антонию еще двух сыновей. У Антония и так уже имелось двое сыновей — Антулл и Антоний-младший, рослый, красивый мальчишка, лишенный матери, который жил сейчас в римском особняке Антония вместе с Октавией. Зачем богам понадобилось дарить ему еще двух? Разве что это было устроено не богами, а ею, этой наглой царицей, называющей себя земным воплощением Исиды.

Не случайно Сенату приходилось так часто подавлять очаги поклонения Исиде. Эта богиня сводит женщин с ума. Они молятся ей об исполнении всех своих желаний, тех желаний, которые не хотят исполнять их мужья, сыновья или правители. Желаний, которые порядочные женщины не испытывают и испытывать не должны. Желаний, к которым суровые римские боги остаются глухи.

«Я — Исида. Я владею Судьбой. Божества склоняются передо мной». Вот что эти женщины распевают в ее храмах. Любой здравомыслящий человек поймет, что такого допускать нельзя.

Октавиан вновь принялся наблюдать за играми с участием животных. Солнце стояло высоко, и на балдахин, под которым сидели они с Ливией, обрушивался безжалостный жар. По сигналу Октавия на арену выпустили леопардов.

Скольких трудов стоило добыть диких животных для этих представлений! Пришлось потратить целое состояние, чтобы изловить зверей в Африке, выследить, загнать в клетки, прокормить и довезти до Рима. Людей, умеющих обращаться с хищниками, немного, и обычно работают они недолго. Потерянная рука, искалеченная нога — и все, карьера окончена.

Октавиан вздохнул. Неудивительно, что Цезарь так уставал от административных дел. Как это должно быть скучно и утомительно для человека военного! И все же Цезарь подчеркивал важность празднеств. Именно Цезаря посетила идея превратить гладиаторские игры из части церемонии в честь умерших в составную часть празднеств и триумфов. При этом сам он не любил этого зрелища. Цезарь предпочитал проводить время в обществе ученых и актеров, но заверял Октавиана, что гладиаторские игры — необходимое зло.

Он был прав; люди просто с ума сходили по этим играм. В некоторых кварталах женщины требовали, чтобы им тоже разрешали посещать игры вместе с мужьями. Октавиан не одобрял этого. Он считал подобное неуместным. Женщины, только дай им повод, теряют контроль над своими страстями. Если песнопения, обращенные к богине, доводят их до безумия, то что с ними сделает вид крови, проливаемой в таких количествах?

Тут мысли Октавиана перешли от женских страстей к страстям той, кого он считал наихудшей представительницей своего пола. Она шествует по владениям Антония так, словно и вправду уже стала императрицей! Она еще не знает, насколько эффективно Октавиан начал вмешиваться в ее планы.

После поражения Антония под Фрааспе Октавиан произнес в Сенате небольшую траурную речь. «Несчастный Антоний! — вскричал тогда он. — Как нам спасти великого человека от этой порочной женщины? Он настолько подпал под ее чары, что отложил ведение военных действий на несколько месяцев, лишь бы только не покидать ее объятий! Он предпочел столкнуться с белой смертью армянской зимы, дабы провести несколько лишних мгновений в постели своей любовницы. А потом, после отступления от Фрааспе, вместо того чтобы переждать зиму и атаковать врага весной, он призвал ее; ему так не терпелось снова оказаться рядом с Клеопатрой, что он вызвал ее к себе в Левку. Он даже не мог дождаться возвращения в Александрию, чтобы снова увидеть ее. Молитесь за Антония, сенаторы! Молитесь, чтобы к нему вернулся рассудок!»

Октавиан остался доволен тем эффектом, который произвела его речь. Вскорости весь Рим оплакивал судьбу Антония, противопоставляя его внебрачные наслаждения в роскошной постели Клеопатры сдержанности и верности, которых придерживался Октавий в отношениях со своей степенной, но любимой им Ливией.

Но несмотря на все усилия Октавиана, Антоний и Клеопатра быстро оправились от поражения. Клеопатра снова забрала Антония к себе в Александрию, излечила его уязвленное самолюбие и восстановила его силы. Весной она отправилась вместе с ним — она ехала бок о бок с Антонием, словно его военачальник! еще одна Фульвия! — в Сирию, а там они расстались, и Антоний вторгся в Армению.

Затем, как доносили Октавиану, Клеопатра все лето важно разъезжала по свету в окружении свиты из сотен греков и египтян, для которых постоянно устраивались роскошные празднества, раздавались деньги, драгоценности и обещания. Вообще царица всячески выказывала им свою благосклонность. Она объездила все города, основанные Селевком, напоминая всем и каждому, что ее предок, Птолемей, был военачальником и преемником Александра.

Апамея, Эмеса, Дамаск. Ни один город не избежал ее присутствия и упаднической щедрости. В конце концов она отправилась в Иудею, где принялась изводить Ирода. Она отняла у него самые плодородные земли и практически лишила его выхода к морю. Потом она потребовала — потребовала! — чтобы он назначил своего зятя верховным жрецом. Похоже, теща Ирода, Александра, тоже склонна была к диктаторству, как и сама Клеопатра, и две эти мегеры подружились. Так что когда одна диктаторша предложила другой сделать ее сына верховным жрецом, это было устроено.

Ирод втайне написал Октавиану, прося совета, и Октавиан ответил: «Если у тебя нет другого выхода, назначь мальчишку на эту должность, а потом убей его. Не бойся ничего, даже гнева Клеопатры. Сейчас строятся планы по ее уничтожению». Молодой Ирод быстренько воспользовался мудрым советом Октавиана, и верховный жрец — семнадцатилетний мальчишка — вскоре после своего назначения утонул при загадочных обстоятельствах.

И все же Антоний восторжествовал. Несмотря на то что Октавиан провел тайные переговоры с царем Армении, чтобы сорвать вторжение Антония в эту страну, Антоний захватил и Армению, и Мидию, взял в плен царскую семью Армении и притащил ее в Александрию. Отсюда, из своего нового штаба, Антоний отправил в Рим свои триумфальные послания. Он объявил, что Мидия и Армения присоединены к империи, и Октавиан был вынужден устроить игры в его честь — вот эти самые игры!

Но Антоний совершил одну грандиозную ошибку. Вместо того чтобы вернуться в Рим — хотя как он мог это сделать, когда ему еще предстояло покорить обширные земли Парфии? — он устроил себе триумфальное шествие в Александрии. Когда Октавиан осознал, какой подарок преподнес ему Антоний, он возликовал.

О, Октавиан готов был устроить в честь Антония любые игры, какие тот только пожелает! Неважно, сколько диких зверей расстанутся сегодня с жизнью во имя Антония. Октавиан также укажет сторонникам Антония в Риме на то обстоятельство, что император отпраздновал свой триумф не на римской земле, не со своими согражданами-римлянами, а в Александрии — с Клеопатрой. Что это, если не прямое доказательство зловещих честолюбивых устремлений четы любовников?

Октавиан уже испробовал эту идею на некоторых избранных и увидел, как на их лицах постепенно проступает понимание того, как ужасно их оскорбили. Клеопатра добилась своего: она сделала Антония предателем. Хвала богам! Антоний все еще оставался в глазах римлян героем, великим человеком, на которого нельзя нападать открыто. Но Клеопатра — дело другое.

Эти двое находились на обманчиво недосягаемой высоте, но постепенно Октавиан низведет их оттуда. Он почти преуспел в этом, когда Антоний с позором отослал Октавию обратно в Рим. Антоний отверг предложенную ею скудную помощь — Октавиан молился, чтобы он именно так и поступил — и подал на развод. Октавиан воспользовался моментом и, невзирая на протесты сестры, настоял, чтобы та разыграла роль обездоленной и униженной матроны.

Октавиан устроил публичное представление, требуя, чтобы Октавия покинула дом Антония, но быстро понял, что совершил тактическую ошибку. Для него будет куда полезнее затянуть ее унижение. А потому он уговорил сестру публично отвергнуть его требования и настаивать в присутствии всех сенаторов, каких только удалось собрать Октавиану, что она остается верна Антонию, своему законному мужу. В конце концов, он — отец двух ее маленьких дочерей. И именно Октавии Антоний поручил заботиться о двух его сыновьях. Сцена получилась великолепная.

«Нет, — воскликнула Октавия, — я не покину этих мальчиков, лишенных матери!» Октавиану пришлось подбадривать ее, чтобы она продолжала; у Октавии дрожали губы, а взгляд метался из стороны в сторону, и Октавиан не был уверен, что она сумеет довести представление до конца. Но затем Октавия гордо выпрямилась и произнесла: «У моего мужа слабость к женщинам. Но я молю всех богов, чтобы к нему вернулась способность рассуждать здраво, чтобы он покинул постель царицы и вернулся к своей жене-римлянке». На глазах у нее выступили слезы, и все мужчины склонили головы из уважения к ее страданию. Затем они начали высказывать свое негодование в адрес Антония и той злокозненной особы, которая обольстила его и увела от этой благородной римской матроны.

О, есть ли на свете сокровище более драгоценное, чем сестринская любовь?

Многие сенаторы написали Антонию суровые письма с требованием расторгнуть союз с Клеопатрой, но Октавиан знал, что он этого не сделает. Зачем Антонию оставлять египетскую царицу, если в ее сокровищницах столько золота, а ее земля родит столько хлеба? Если она строит для Антония корабли, чтобы он мог превзойти флот Ясона?

Антоний слал своим сторонникам письма, пространно объясняя свою позицию: царица — одна из самых верных и самых важных союзников Рима, и ее помощь жизненно важна для успешной кампании на востоке. Он приглашал их всех приехать в Александрию, чтобы они своими глазами могли увидеть, насколько царица полезна для его предприятия.

Октавиану удалось перехватить не все эти письма, но все же достаточное их число, чтобы многие из самых упорных защитников Антония так и остались без ответа. Вскоре их недоумение переросло в гнев. Это не было окончательной победой — пока, но на данном этапе этого было вполне достаточно.

Октавиан вознес краткую молитву Аполлону, благодаря бога за то, что он, Октавиан, уродился не таким горячим. В начале их союза Антоний поспешно заявил права на восточные территории, и Октавиан согласился с этим. Он совершенно не протестовал против желания Антония сделаться наследником всех проигранных Римом кампаний против Парфии. Он знал, что все победы, одержанные в этих варварских краях, будут сопряжены с ужасом. Об этом ему сказал сам Цезарь.

Иногда Октавиан даже подозревал, что Цезарь сознательно попустил свое убийство, просто для того, чтобы избежать позорной смерти от парфянской стрелы и чтобы его голову не таскали там, как голову несчастного Марка Красса.

Потому Октавиан лишь обрадовался, когда Антоний настоял, чтобы продолжение войны с Парфией доверили ему. Октавиану же предстояло оставаться дома, где он мог контролировать поток информации, поступающей в город и исходящей из него, равно как и число войск, набранных в Италии и посылаемых Антонию.

Тут Октавиан заметил, что взгляды всех присутствующих устремлены на него. Пора подавать сигнал к началу его любимой части игр — стравливанию между собой различных животных. Звери, никогда не встречавшиеся в естественных условия, сперва приходили в замешательство, а потом инстинкт выживания брал свое. «Что там творится в их звериных головах? — думалось иногда Октавиану. — Какой невиданной интуицией надо обладать, чтобы защищаться против неведомого врага?» Это зрелище никогда ему не надоедало.

На арену выпустили крокодила. Похоже было, что зверь несколько ошеломлен внезапно свалившейся на него свободой. Огромные челюсти застыли недвижно, как будто он был мертв. Толпа затихла, едва дыша. Успокоенный этой тишиной, зверь пополз по траве туда, куда падали солнечные лучи. Медленно, словно во сне, его тело дюйм за дюймом оказывалось на солнце, и грубая коричневая шкура вспыхивала золотом. В конце концов он весь оказался освещен и устроился с явным намерением погреться на солнышке.

Но бедолага не знал, что его ждет. На арену выехали два дрессировщика на лошадях, ведшие на цепи огромного льва, желтовато-коричневого, словно молодой олень, но с головой больше, чем у медведя. Животное яростно рвалось с привязи; его гневный рев заполнил собою арену. Крокодил никак на него не отреагировал. Получив сигнал, служители выпустили льва в центр арены, а сами быстро ее покинули.

Оба зверя не двигались достаточно долго, и Октавиан заподозрил было, что лев сейчас устроится на солнышке рядом с крокодилом и заснет. Тогда придется выводить гладиаторов, чтобы раздразнить зверей и заставить их действовать. Если они не станут драться друг с другом, людям придется бросить им сырое мясо, чтобы они сцепились из-за него. Если же и это не сработает, гладиаторы сами вступят в дело и убьют их трезубцами либо топорами. Но вооруженный гладиатор неизбежно победит зверя. Это неинтересно.

Потеряв терпение, толпа принялась дразнить льва; тот начал беспокойно рыскать по арене. «Нет, это неинтересно», — снова подумал Октавиан. Лев, такой крупный, такой стремительный, наверняка быстро расправится с рептилией.

Гомон толпы явно обеспокоил льва, и он взревел в ответ, гневно отвечая на презрительные выкрики людей. Казалось, насмешки оскорбляют его; он вскидывал голову и оскаливал клыки. О, это великолепное существо! Крокодил же так и лежал недвижно. Хотя нет: его хвост слегка подергивался, почти как у змеи. Лев, обеспокоенный этим слабым движением, кинулся на крокодила, и у Октавиана сердце забилось быстрее. Наконец-то хоть какое-то действие, пусть даже силы неравны и все закончится мгновенно!

Лев яростно обрушился на крокодила, целиком накрыв его, так что остался виден только хвост рептилии. «Все, крокодилу конец», — подумал Октавиан. Но тут лев отдернул голову. И оказалось, что крокодил сжимает его шею в своих огромных челюстях. Красная, горячая кровь льва хлестала на зеленую траву, так что крокодил лежал в алом озере. Крокодил — а ведь он, пожалуй, весил вдвое меньше льва — перевернул огромного кота на спину. Он сжал челюсти еще сильнее и раздавил льву горло. И несчастный хищник умер, захлебнувшись собственной кровью.

Толпа словно обезумела. Львы редко терпят поражение на арене. Октавиан подумал, что нужно будет найти того умного человека, который додумался свести двух настолько неподходящих друг к другу животных, и наградить его. На играх нечасто случаются подобные неожиданности.

АЛЕКСАНДРИЯ Семнадцатый год царствования Клеопатры

Для Клеопатры это был звездный час, момент исполнения всех ее мечтаний и честолюбивых замыслов. Казалось, она достигла всего, к чему начала стремиться много лет назад, еще вместе с Юлием Цезарем. Церемония провозглашения Восточной империи проводилась в огромном зале гимнасия. Прошло всего лишь несколько дней после того, как Антоний прошел по Александрии в триумфальном шествии, празднуя свою победу над Арменией. Но для Клеопатры триумф лишь начинался. Провозглашение было устроено, дабы показать народу Египта, сколь мудра была их царица, заключив союз сперва с римским диктатором, а затем — с римским полководцем.

Клеопатра всегда знала, что, устанавливая союзнические отношения с римлянами, она действует на благо своего народа, но ее подданные не всегда соглашались с нею. Ее отца изгнали из страны за то, что он испросил и принял покровительство Рима. Теперь же Клеопатра могла продемонстрировать всему народу, как высоко она вознесла Египет благодаря этому союзу.

На церемонии Антоний и Клеопатра восседали на золотых тронах, установленных на серебряных помостах, а рядом стояли их дети — все, кроме Антулла, которого отослали обратно в Рим для продолжения образования. Антоний и Клеопатра вновь явились в облике Афродиты и Диониса, и на глазах у значительной части александрийцев Антоний подарил Клеопатре и детям земли их предков, так или иначе отторгнутые от обширных владений первых Птолемеев.

— Властью императора Рима и командующего восточными силами империи я объявляю Клеопатру VII Филопатру царицей царей и царицей ее сыновей-царей.

Антоний был прирожденным оратором; он унаследовал этот дар от своего деда, одного из известнейших риторов Рима. Его голос разнесся по залу, эхом отдаваясь от огромного купола. Клеопатре подумалось, что ее супруг наделен воистину божественной властью. Именно так его и восприняли люди. Все зрители, вскочив со своих мест, повторяли новый титул Клеопатры с такой радостью, что это звучало словно праздничный гимн, написанный специально для этого случая:

— Слава Матери Египта, Владычице Обеих Стран, правительнице Кипра и Сирии! Царица царей! Царица царей!

На протяжении всей церемонии у Клеопатры голова шла кругом. Она переняла от своих подданных сдержанные, исполненные достоинства манеры, но мысленно уже следила за тем, как начинают собираться воедино кусочки головоломки, которую она мечтала сложить. Тринадцатилетний Цезарион, вступивший в пору подростковой нескладности — впрочем, пурпурный церемониальный наряд скрадывал ее, — был наречен царем царей.

— Выйди вперед, сын Цезаря! — воскликнул Антоний.

Мальчик наклонился перед отчимом, и Антоний возложил ему на голову золотую корону. Цезарион поднял голову и смахнул со лба непослушные завитки волос.

Александр Гелиос — «мой сын», как дипломатично выразился Антоний, — был провозглашен царем Армении, Мидии и восточной части Парфии. Клеопатра Селена, «моя дочь», стала царицей Киренаики. Хотя двойняшкам исполнилось всего шесть лет, они были очень высокими для своего возраста и очень серьезно восприняли свои новые титулы; дети поклонились и помахали публике, в точности как наставляла их Клеопатра. Их одеяния соответствовали традициям тех земель, которые были им дарованы, и по бокам от них стояли солдаты в воинской форме этих стран.

Птолемей Филадельф, которому не исполнилось еще и трех лет, завоевал сердца зрителей; малыш был облачен в яркий пурпурный плащ, золотую диадемку и крохотные подобия македонских солдатских сапог, которые можно было видеть на любой установленной в городе статуе Александра. Его провозгласили царем Сирии, Финикии и Киликии. Когда толпа принялась скандировать его имя, глаза малыша заблестели. Он понимал лишь, что все это устроено в его честь, и наслаждался этим.

С его провозглашением картина была завершена; все земли древней империи Птолемеев вернулись к Клеопатре, их законной наследнице, и теперь передавались ее наследникам. Она не просто восстановила времена наибольшего величия Египта — теперь она контролировала большую часть бывшей империи Селевка, товарища Александра и друга Птолемея I. Она превзошла все мечты и достижения всех своих предшественников Птолемеев, вместе взятых.

Клеопатра подумала о своем отце, давно уже покойном, который из-за тирании и алчности Рима лишился и своего веселого нрава, и здоровья, и расположения собственного народа. Он сделал Клеопатру царицей в ее восемнадцатый день рождения. Он верил в верность и способности своей дочери и вознес ее превыше всех женщин. Когда он умирал, Клеопатра обещала ему, что всегда будет стараться соответствовать своему имени, «Слава отца». И сегодня она исполнила обет.

Единственное, что омрачало ее радость, так это то, что отец не видит ее победы. Но в глазах богов почести, возданные предкам, не менее важны, чем прославление живых. Впрочем, дело даже не в почестях. Клеопатра скучала по отцу. Ей хотелось вновь услышать веселое пение его флейты. Встречался ли когда-либо среди царей другой такой искусный музыкант? С тех пор как отец умер, ни один музыкант не доставлял Клеопатре радости. Отец на собственный художественный лад насмехался над Римом, ревностно почитая Диониса, в точности так же, как теперь Антоний насмехался над собственной страной, демонстрируя свою любовь к египетским традициям и восточным территориям, которыми он правил.

Птолемей Авлет был толстым и изнеженным, а Антоний — мускулистым и мужественным, но лишь в этот миг Клеопатра осознала, сколько у них общего, и в том числе их готовность признавать ее таланты и править вместе с нею.

Клеопатра даже не замечала, что плачет, пока не почувствовала прикосновение шершавых пальцев Антония, когда он утер ей слезы.

В конце концов, после всех усилий, после всей борьбы она исполнила обещание, которое дала более двадцати лет назад в храме Артемиды в Эфесе, в городе, куда она скоро вернется — уже как царица царей и мать царей, как торжествующая супруга и партнер величайшего из полководцев Рима. Как она и пообещала в тот день богине, она не стала, подобно своим предкам, унижаться и пресмыкаться перед этим чудищем, Римом. Она поставила себя и свое царство на один уровень с Римом. Провозглашение Восточной империи стало кульминацией всех ее трудов, всей жизни. Она получила то, чего хотела.

Несколько месяцев спустя Клеопатра выяснила, насколько Рим не одобряет идеи равноправного партнерства. Октавиан извратил все поступки Антония, представив их в таком свете, будто он якобы намеревается завладеть Римской империей, чтобы удовлетворить жажду Клеопатры к завоеваниям.

— Но ты же не сделал для меня ничего такого, чего бы в том или ином виде не делал для других своих союзников-монархов! — возмущенно сказала Антонию Клеопатра.

— Чистая правда. Если я и дал тебе больше, так это потому, что ты дала мне больше, чем они.

«Намного больше», — подумала Клеопатра. Больше денег. Больше войск. Больше кораблей. Больше хлеба. Она положила к его ногам все богатства своей страны. После поражения в Парфии, которое уже столько раз терпели римские полководцы, Антоний, подобно Цезарю, понял: без Клеопатры ему этой войны не выиграть. Разве она не заслужила повышения престижа за то, что постоянно помогала Риму в его борьбе с самым грозным его врагом?

Но Октавиан выставил все это в ином свете. Он использовал помощь Клеопатры в укреплении военных сил восточных римских провинций как доказательство того, что она замышляет полномасштабную войну против Рима. Он столь успешно внедрил эту идею в умы римлян, что Клеопатра начала думать: похоже, у нее не остается другого выхода, кроме как и вправду развязать эту войну. Десятки раз Антоний предпринимал попытки помириться с Октавианом, но очевидно было, что Октавиан не желает мира. Во всяком случае, мира между собою и Антонием.

Антоний отправлял в Рим множество писем, пытаясь объяснить, на чем основан его союз с Клеопатрой, и перечисляя ее труды на благо империи. Но почему-то ни одно из этих посланий так и не было зачитано в Сенате, как того желал Антоний.

Когда Антонию исполнилось пятьдесят, он решил, что ему следует написать завещание. Он назвал своих отпрысков-римлян своими наследниками в Риме — закон не давал ему возможности поступить иначе, — но внес в завещание специальные пункты, касающиеся его детей от Клеопатры. Антоний отправил завещание в Рим с юристом и отдал его, согласно обычаю, весталкам, в храм, считающийся священным хранилищем последней воли римлян.

Но Октавиан, теперь повсюду ходивший в сопровождении телохранителей, вломился туда и силой отнял завещание Антония у старшей весталки. Он зачитал документ в Сенате, устроив из этого настоящее представление. Однако то, что он огласил, не имело ничего общего с тем, что писал Антоний. Октавиан объявил, что Антоний лишил своих детей-римлян наследства, отдав все отродьям Клеопатры, и что самое его заветное желание — быть похороненным в Александрии, чтобы никогда не разлучаться с царицей Египта.

Октавиан начал донимать Антония письмами, обвиняя его в том, что он делит постель с Клеопатрой. В своих посланиях, речах и памфлетах Октавиан раз за разом вопрошал: неужели Антоний не понимает, что его незаконная любовная связь противоречит моральному кодексу римлян?

Антоний пришел в ярость. Он написал Октавиану, вопрошая, почему тот ждал девять лет, прежде чем решил, что спать с царицей аморально, а затем перечислил поименно всех любовниц Октавиана.

— Его прислужники шастают по Риму и уводят девушек из домов ради его потехи, — сказал Антоний Клеопатре. — Он безжалостен в этих вопросах, словно содержатель борделя! И это все — после того, как он разбил вполне счастливый и совершенно законный брак, давший двух наследников-сыновей, и заставил Тиберия Нерона отдать ему Ливию! И поделом ему, что она остается бесплодной!

— Это после того-то, как онародила двух сыновей другому мужчине? — переспросила Клеопатра. — Ливия вовсе не бесплодна. Она презирает Октавиана и пьет тайные травы, чтобы не понести от него ребенка.

— Интересно… — протянул Антоний. — Так значит, такие зелья существуют?

— Их знает только тот, кто искушен в древнем искусстве врачевания, — пояснила Клеопатра. — Греческим врачам ничего не известно о подобных средствах. Старые женщины хранят их рецепты в тайне и передают юным ученицам изустно. А кроме того, они говорят, что иногда женщина остается бесплодна, если она несчастлива в браке.

— В таком случае я делаю твое величество необычайно счастливой! — воскликнул Антоний, и они дружно рассмеялись. — Но если бы тебя заставили развестись с мужем и оставить твоих сыновей, разве ты не была бы несчастна?

— Разумеется. Но еще не родился на свет тот мужчина, который сумел бы принудить меня к этому, — отозвалась Клеопатра, взяла лицо Антония в ладони и поцеловала его.

На зиму Антоний отпустил бороду, и Клеопатра пропустила пальцы через ее завитки.

— Октавиана кто-то наказывает. Либо его жена, либо боги. Кто именно, я не знаю. Но в любом случае такой кары явно недостаточно за все его злодеяния.

Клеопатре VII, царице Египта, от Аммония, из Рима.

Мое дорогое величество!

Я пишу, дабы сообщить тебе, что, отослав это письмо, я отплываю из Рима. Много лет я служил твоему царству, сперва твоему отцу, а затем тебе. Хотя я вполне успешно вел торговлю, многим здесь известно об истинном роде моих занятий. А тем, кто служит царице Египта, ныне небезопасно находиться на римской земле.

И потому я, с позволения твоего величества, — ибо я настолько уверен в том, что получу его, что покидаю Рим сегодня же, — отплыву в Пирей, дабы совершить путешествие в Элевсин и вновь принять участие в мистериях; а затем отправлюсь в свой уединенный приют, в оливковую рощу неподалеку от Афин. Я буду не одинок: там проживает тесть Архимеда. Архимед наконец-то женился на красавице-гречанке, которой еще нет и двадцати. Когда он входит в комнату, она всякий раз встречает его так, словно он — герой, вернувшийся из-под Трои. Я уверен, что у них народится множество прекрасных детей, которые будут сидеть у меня на коленях, скрашивая мою старость, как некогда сидела ты, когда была совсем еще малышкой.

Государыня, мне семьдесят лет. Я все еще толст, здоров и наслаждаюсь радостями жизни, как могу, — но слишком скоро стану старым, слепым и сгорбленным. Мне хочется верить, что я хорошо служил тебе. Мы с Архимедом клялись до последнего дыхания защищать тебя. Однако сейчас ты находишься под покровительством великого Марка Антония. Теперь, когда у тебя в мужьях и союзниках такой человек, командующий стотысячной армией, чем тебе могут быть полезны два несчастных грека, один стареющий, а другой — достигший середины жизни и стремящийся к покою? И все же, если ты пожелаешь что-либо поручить нам, мы к твоим услугам.

После всех тех тайных способов, которыми мы пользовались для переписки столько лет, я вынужден просить тебя связываться со мною более обычными методами. Меня можно найти в поместье Демосфена из Браврона, этого священного города, основанного детьми Ореста. Я буду поглощать оливки, пить вино и греться на солнышке в обществе юных девушек — здесь их всех зовут Ифигениями — и не беспокоиться ни о чем, кроме собственного здоровья. Во всяком случае, так мне обещал Архимед.

От души надеюсь еще свидеться с тобою прежде, чем тебе доведется взглянуть на пламя моего погребального костра. Я принесу в Элевсине жертву от твоего имени.

Всегда твой покорный слуга и родич,

Аммоний.

ЭФЕС Восемнадцатый год царствования Клеопатры

— Новый Дионис! — восклицали собравшиеся в порту жители Эфеса, выкрикивая божественное прозвище Антония, когда он появился на носу «Антонии».

— Царица царей! Царица царей! — услышала Клеопатра, поспешив занять место рядом с Антонием.

Антоний и Клеопатра приплыли в Великий порт города Эфеса в Малой Азии со всем своим флотом. Восемь сотен кораблей из разных стран присоединились к ним; двести из них были построены Клеопатрой и несли знамена Птолемеев, красно-белые цвета Египта. Этот парад на воде, это шествие силы, от которого захватывало дух, возглавляла «Антония» — флагман. Клеопатра знала, что сегодня все зрители, заполонившие порт, разнесут вести о могучей силе, явившейся к их берегам.

Они с Антонием спустились с корабля и вместе прошли по широкой Портовой улице. Небо было безупречно синим — ни единого облачка. Жители Эфеса усыпали путь царственной четы лепестками роз. Когда-то Клеопатре довелось идти по этой улице ночью, и в свете пятидесяти фонарей колонны отбрасывали огромные тени на каменные плиты.

Эфес — один из самых почитаемых религиозных центров, место, где находится храм Артемиды, — прекрасно годится для того, чтобы снискать расположение богов, прежде чем отправляться на войну. Ослепительно белые колонны, установленные вдоль улицы, одновременно и приветствовали чужеземцев, приближающихся к городу, и напоминали им о том, что следует совершить омовение, прежде чем вступать в его врата. Гости были здесь желанны, а их болезни — нет.

Эфес был городом мрамора, и теперь, под ярким солнцем, он сверкал, словно божественный мираж в пустыне. Лишь фиговые деревья с облетевшей листвой и кипарисы, возносящиеся к небесам, словно копья, придавали городу земной вид.

Царская процессия шествовала по улицам. Подняв голову, Клеопатра увидела театр, построенный Лисимахом на склоне горы. Прямо впереди, в конце улицы, высилась статуя кабана, эфесского талисмана; кабан распахивал пасть, подобную пропасти. Портики домов, стоящих по обеим сторонам улицы, были забиты людьми, явившимися сюда, чтобы хоть краем глаза взглянуть на богоподобную царицу и ее супруга-римлянина. Маленький мальчик, тащивший на веревке двух коз, превратился в неофициального главу процессии. Он весело мчался перед свитой Клеопатры, то и дело отвешивая своим козам пинка под зад, чтобы на несколько шагов опережать стражу царицы.

Толпа сопровождала их, пока они не вошли в коридор, образованный соснами — огромными, выше храма. Там высокие гости уселись в экипаж, который должен был доставить их во дворец, выстроенный в греческом стиле. Он располагался над городом, на склоне горы. Оттуда открывался великолепный вид на море, чтобы Антоний и Клеопатра могли постоянно видеть свой флот.

В этот момент Клеопатре казалось, что весь мир на их стороне и даже небеса выказывают им явное благоволение. Они переплыли море при прекрасной погоде, с самыми благоприятными ветрами и успешно высадились на белые пески древнего Эфеса. Не только местное население сбежалось приветствовать их. Многие римские сенаторы, оскорбленные действиями Октавиана, бежали из собственной страны, чтобы присоединиться к Антонию и Клеопатре, и теперь обосновались в Эфесе.

— Если Октавиан хочет войны, мы обеспечим ему войну, — решительно заявила Клеопатра, привстав на цыпочки, чтобы прошептать эти слова Антонию на ухо. Потом она снова заулыбалась и помахала рукой толпе.

Не имея мужества открыто объявить войну великому Антонию, Октавиан развязал войну клеветы, пропаганды и вредительства; он распускал дикие слухи и смущал умы, которым недоставало благоразумия либо сведений, чтобы мыслить самостоятельно. При помощи нескольких горластых стихоплетов Октавиан распустил слух о том, что Клеопатра якобы всякое утверждение заканчивает клятвой: «И это так же верно, как то, что я буду вершить правосудие на Капитолии!»

Услышав это, Клеопатра расхохоталась и сказала Антонию:

— Во-первых, это слишком громоздкая фраза, чтобы заканчивать ею каждое утверждение!

— А во-вторых, — добавил Антоний, — даже если бы ты и питала подобные устремления, ты никогда бы не заявила о них вслух, потому что для этого ты слишком благоразумна.

До чего же глупы эти римляне, если способны поверить в подобную нелепицу! Как можно не только принимать столь странный вымысел за правду, но еще и действовать столь возмутительно? Последние из сочиненных историй оказались самыми дурацкими, и все же они разлетелись среди римских врагов Антония со скоростью урагана. Теперь болтали о том, будто Антоний настолько возлюбил египетскую роскошь, что даже Клеопатра порицает его мотовство и нелепые причуды. Говорили, что он мочится исключительно в золотой горшок — это было самым несерьезным из выдвинутых Октавианом обвинений, и в то же время оно почему-то разошлось шире всех. Ходили также слухи, будто на пирах Клеопатра растворяет в уксусе бесценные жемчужины и пьет за здоровье Антония; сам Антоний, точно раб, умащает ступни Клеопатры; он якобы ограбил библиотеку в Пергаме, чтобы утолить стремление своей любовницы к краденым манускриптам; они пишут друг другу любовные послания на бесценных табличках из оникса и серебра.

Клеопатра сомневалась, чтобы самые невежественные и суеверные из слуг в ее дворце поверили в ту чушь, которая сейчас передавалась из уст в уста римскими аристократами. Эти байки были в точности как назидательные истории, сочиненные для того, чтобы запугать маленьких детей и заставить их слушаться. Вероятно, по уровню интеллекта римляне — за редким исключением — уступают греческим школьникам.

Но все эти слухи и намеки втайне смутили душевный покой Клеопатры. «Может, мы с Антонием совершили тактическую ошибку?» — спрашивала она себя, когда они плыли в Эфес. Она не стала делиться своим беспокойством с Антонием, потому что он не любил, чтобы ему портили настроение пустыми, как он считал, вопросами. Он предпочитал полный оптимизм, и потому Клеопатра в общении с ним выказывала полный оптимизм. Но наедине с собою она вновь и вновь обдумывала принятые ими решения.

Насколько она могла судить, ничего необратимого они не совершили. Не было сказано никаких слов, которые нельзя было бы взять обратно. По крайней мере, на взгляд римлян. Антоний намеревался отправиться из Эфеса в Рим, чтобы опровергнуть ложь Октавиана. Клеопатре же предстояло ожидать его в Эфесе с армией и флотом, ибо ясно было: ее присутствие в Риме после всех сплетен, распущенных про нее Октавианом, слишком многие расценят как угрозу.

Таков был их план, пока Октавиан не предпринял последний шаг, который должен был навсегда разрушить их отношения с Антонием. Октавиан объявил Клеопатру врагом Рима. Теперь о мирном улаживании вопроса не могло быть и речи.

— Конечно, он не мог сказать такого про императора, которого по-прежнему поддерживает не менее половины Сената, восточные силы армии и значительная часть состоятельных людей, — заметил сенатор Агенобарб, один из тех, кто бежал из Рима и присоединился к Антонию и Клеопатре в Эфесе.

Клеопатра сидела вместе с Антонием и членами его военного совета и слушала, как Агенобарб рассказывает о последних выходках Октавиана.

— Не имея на то никаких конституционных прав, он лишил императора консульства — выборной должности! — и объявил, что великий Марк Антоний больше не римский военачальник, а наемник на службе у чужеземной царицы!

Клеопатре хотелось бы знать, действительно ли Агенобарб разгневан, или он лишь изображает праведное негодование, дабы выказать свою верность Антонию; тот же не присоединился к общему гулу возмущения, но спокойно выслушивал рассказ о предосудительных деяниях своего врага. На лице Антония застыло скептическое выражение, как если бы он сомневался, что ему следует принять поступки Октавиана всерьез. Клеопатра тоже не очень понимала, как Октавиан умудрился провернуть такое в стране, которая якобы была по-рабски беззаветно предана своей конституции. Римляне убили Цезаря за нарушение им этого их священного и неприкосновенного документа. Теперь же они позволили этой бледной немочи, его племяннику, толковать по своему усмотрению закон, не изменявшийся пять сотен лет. Впрочем, Октавиан был хитер и, весьма своевольно обходясь с конституцией, одновременно с тем шумно заявлял о приверженности самым строгим римским традициям. Царица не могла не признать, что действует он очень умно.

Взывая ко всем возможным и невозможным римским традициям, Октавиан разыграл пьесу, в которой представил Клеопатру как хищницу и злую колдунью, зачаровавшую Антония и многих его сторонников. Себе же он отвел роль защитника конституции и Римской республики, который должен во имя богов победить египетскую угрозу.

— Он оделся словно жрец и отправился на Марсово поле. Там он окунул меч в кровь и швырнул его в сторону востока, — продолжал повествовать Агенобарб. — Некоторые отметили, что меч пролетел недалеко — слишком уж Октавиан хилый. Но он заявил, что война против тебя, Клеопатра, — это священная война.

Клеопатре не понравилось, что Агенобарб зовет ее просто по имени, словно является ее близким другом. Она взглянула на сенатора с подозрением. Если он не в состоянии именовать ее официальным титулом, то что же он на самом деле думает о ее отношениях с Антонием? Но царица ничего не сказала, желая услышать от Агенобарба побольше подробностей.

— Затем Октавиан собрал в Италии огромную армию и заставил народ принести ему присягу.

— Какую присягу? — спросила Клеопатра.

— Обычную присягу, какую в Риме приносят полководцу. «Я буду верен сыну божественного Юлия Цезаря больше, чем своей семье, детям и друзьям. Я заявляю, что враги божественного Юлия Цезаря — мои враги, и клянусь сражаться с ними до победы». Ну, и так далее. Но суть именно такова.

Клеопатра не сдержалась, и ее передернуло от отвращения, когда она услышала, что Октавиан именует себя сыном божественного Юлия Цезаря. Единственным настоящим сыном Цезаря был ее сын. Возможно, в Клеопатре говорил материнский инстинкт, но всякий раз, слыша это выражение, Клеопатра вздрагивала.

— Он запугивал людей и заставлял их приносить эту клятву, утверждая, что император и царица намереваются разрушить Рим и сделать Александрию новой столицей мира.

Антоний по-прежнему предпочитал помалкивать. Сейчас он взглянул на Клеопатру.

— Возможно, именно это нам и следует сделать.

Клеопатра рассмеялась:

— Что, разрушить Рим?

— Нет, сделать Александрию новым Римом. С нами достаточно римских сенаторов, чтобы добиться этого. Что такое Рим? Место на карте? Или же Рим — это семьи, сделавшие его великим? Потомки этих семей — здесь, с нами. Те, кто не хотят поддерживать сына лавочника — мальчишку, вознесшегося лишь благодаря усыновлению. И я убежден, что Цезарь назвал Октавиана наследником во время одного из своих приступов.

— Неужели ты это серьезно? — негромко спросил Канидий.

— Что? То, что Октавиан — сын лавочника? Его дед торговал мазями в Ариции. Такова его знатность.

Клеопатра видела, что Антоний начинает заводиться. Это задевало его честь — необходимость сражаться с каким-то мальчишкой, после того как он одержал столько побед над гораздо более грозными противниками. Однажды, подвыпив и пребывая в дурном расположении духа, Антоний сказал Клеопатре, что Цезарь, назначив Октавиана наследником, в последний раз подшутил над всеми.

— Нет. Я спрашиваю, всерьез ли ты говоришь о том, что следует перенести столицу в Александрию.

— Абсолютно. Рим — это его сенат, его конституция и его знать. Сенат здесь, со мной. И не я нарушил конституцию, не позволив законно избранному консулу отслужить его срок. И если я могу похвалиться происхождением от Геракла, через моего предка Антеона, в то время как Октавиан ведет свой род от поставщика мазей, то я вас спрашиваю со всей серьезностью: кто из нас представляет истинный Рим? Я или Октавиан?

— Но захочет ли Сенат поддержать новую столицу? — спросила Клеопатра.

Они с Антонием собирались сделать Александрию его восточной штаб-квартирой, но никогда не обсуждали возможность превратить город Птолемеев в столицу Римской империи. Хотя… А почему бы и нет? Разве Александрия не больше годится на роль столицы великой империи, чем этот шумный, хаотичный, буйный город на Тибре?

— Ты заходишь слишком далеко, — предостерегающе произнес Агенобарб.

— Может, спросим у сенаторов? — отозвался Антоний. Он держался очень спокойно. Хмыкнув, он повернулся к Клеопатре. — Возможно, нам следует просто отвезти их в Александрию и показать им их новый дом?

— Я бы не советовал, император, — сказал Канидий. — Это чересчур.

— А что в этом деле не чересчур? Мой противник стремится взять меня за горло и пускает в ход все крайности, в то время как мои сторонники и советники уговаривают меня действовать благоразумно. Что же в этом мудрого?

— Октавиан использует такой шаг как очередное свидетельство того, что ты отрекся от Рима и действуешь на благо царицы. У тебя все еще слишком много сторонников в Риме, чтобы предпринимать столь радикальные меры, — резко произнес Агенобарб.

Клеопатра никогда еще не слыхала, чтобы кто-то разговаривал с Антонием столь категоричным тоном. Она решила воздержаться от участия в этом споре. Агенобарбу она не доверяла. А кроме того, была уверена, что все, что она скажет, тут же истолкуют и тайно передадут Октавиану.

— Понятно. Значит, я приму более консервативные меры. Все цари и принцы восточных территорий принесут мне клятву верности наподобие той, какую Октавиан потребовал с жителей Италии. Я же торжественно пообещаю им и моим сторонникам в Риме, что уничтожу Октавиана в войне и не пойду с ним ни на какой компромисс. А затем, через шесть месяцев после окончания войны, я перед Сенатом и народом Рима сложу с себя полномочия триумвира.


Все советники Антония одобрили эти меры. Кто-то ограничился приветственными возгласами, кто-то поклонился Антонию, кто-то дружески обнял его, и они дружно покинули зал заседаний, чтобы заняться претворением этого плана в жизнь. С Антонием остались лишь Клеопатра и Канидий.

— Император, ты дал неисполнимое обещание! — воскликнула Клеопатра. — Кто будет править восточной империей, если ты откажешься от власти? Сенат? Ты представляешь, какой хаос начнется?

— Да, понимаю. И этого, конечно же, никогда не произойдет, — отозвался Антоний. — Но Октавиан посулил восстановить обычаи республики — все до последнего. И что мне, спрашивается, остается? Ты не забыла, что произошло с Цезарем? Он расширил границы государства. Никто из римлян и мечтать о подобном не смел! А затем Цезарь был убит — за то, что исполнил их самые честолюбивые замыслы. Даже Цезарь не сумел примирить всепоглощающую алчность Рима с его стремлением выглядеть в чужих и собственных глазах народом простых крестьян, любящих свою землю и склонных к суровому образу жизни!

— Хотя я презираю Октавиана, как никого на свете, я почти восхищаюсь тем, как он играет на обе стороны сразу, — заметила Клеопатра.

— Постепенно он все больше и больше представляет себя как эдакого простого парня, совершенно не стремящегося к роскоши, — сказал Канидий.

Из всех римских сторонников Антония Канидий пользовался наибольшим доверием Клеопатры. Ее собственные помощники остались в Александрии, и Клеопатре очень хотелось, чтобы сейчас рядом с ней находился кто-нибудь вроде хладнокровного Гефестиона, человек, которому можно было бы довериться в эти трудные времена, когда чувства бурлят, люди то и дело меняют предпочтения, а решения необходимо принимать стремительно. Но Гефестион был незаменим дома, а Канидий, подобно Антонию и Цезарю, наделен чрезвычайно редким для римлянина свойством: готовностью принять женщину в качестве правительницы.

— Конечно, Октавиан пытается противопоставить себя нашему императору, которого изображает как человека, развращенного восточной роскошью, — добавил Канидий.

— Говорят, будто дом, в котором он живет с Ливией, ничуть не лучше обиталища торговца средней руки и бедной Ливии приходится самой заниматься домашним хозяйством, чтобы показать, какая она добропорядочная римская матрона. Это правда? — недоверчиво поинтересовалась царица.

— Да. Все это — часть грандиозного представления! — воскликнул Канидий. — За закрытыми дверями он устраивает фантастические пиры, на которых он сам и его ближайшие пособники рядятся в одежды богов, то есть занимается тем самым, в чем обвиняет нашего императора. Но ведь Антоний делает это в Александрии, где от правителей именно этого и ожидают!

— Мне казалось, что в Риме проблемы с продовольствием, — сказала Клеопатра. — И что же народ думает про своего вождя, который устраивает пиры в то время, когда у них нет хлеба? Я помню, что случилось у меня в стране, когда мой покойный брат повел себя подобным образом.

— Слухи о пирах разошлись, и Октавиан оказался опозорен. Люди язвили, что весь хлеб слопали боги, потому, дескать, в городе и случился голод. Потому Октавиан и принялся отрицать все. С этого времени Ливия стала носить еще более скромные одежды. Он запер под замок ее фамильные драгоценности, так что она больше даже не вплетает жемчуг в волосы.

— Несчастная женщина! — воскликнула Клеопатра. — Сперва ее разлучили с мужем и детьми, а потом заставили жить, словно нищенку!

— Этот человек бесит меня, — заявил Антоний. — Он ломает комедию, якобы отказываясь от власти и ведя жизнь рядового гражданина, и в то же время запугивает и изводит Сенат, требуя, чтобы ему предоставили такую полноту власти, которая по закону отводится лишь диктатору.

Канидий отбросил указку, которой показывал нужное место на разложенной на столе карте.

— И при этом он ежедневно клянется перед сенаторами, что единственная его цель — восстановить традиционные римские ценности! Простота! Он так же прост, как паутина!

«Но если он полагает, что я соглашусь стать мухой, он глубоко заблуждается», — сказала себе Клеопатра. Разговор с Канидием подал ей идею — одну из тех, при появлении которых бросает в дрожь и кровь приливает к голове. Той ночью Клеопатра поведала ее Антонию.

— Император, Канидий сообщил, что из-за нехватки продовольствия в Италии народ начинает роптать против Октавиана. Это так?

— Да, хвала богам, это правда. Но голодного ропота недостаточно. Им бы следовало пристукнуть Октавиана за его собственным обеденным столом.

— Тогда почему бы нам не воспользоваться этой возможностью?

— О чем ты, Клеопатра? Если ты подумываешь нанять того убийцу, Асциния, который служил еще твоему отцу, сперва посчитай немного. Он, небось, давно ковыляет с палкой. Если уже не служит наемным убийцей у богов.

— Давай-ка я тебе объясню кое-что. Мои подсчеты сообщают, что у нас под началом восемь сотен кораблей, семьдесят пять тысяч солдат, готовых выступить в поход по первому нашему слову. А еще — двенадцать тысяч кавалеристов, которые хоть завтра сядут в седло по приказу великого Антония. Когда ты меня не видишь, император, я брожу среди них и разговариваю с ними на их родных языках. Они принадлежат войне, и им не терпится начать ее.

— Спасибо, что поднимаешь боевой дух войск, — язвительно отозвался Антоний.

— Если Рим слаб, а мы сильны, так чего же мы ждем? — настаивала Клеопатра. — Мы должны напасть на Италию сейчас, пока народ недоволен Октавианом и его действиями.

— Клеопатра, я уже думал об этом. Я даже обсуждал это со старшими офицерами. Да, с римскими офицерами. И вот к какому выводу мы пришли: Цезарь выступил против своих соотечественников на земле своих предков, и люди ставили это ему в вину до самой его смерти от кинжала в спину. Мне не хватает Цезаря, но я не стремлюсь присоединиться к нему. Нет, я не стану нападать на Италию.

— Но ты уже делал это по приказу Цезаря. Почему же не сделать этого еще раз?

— Тогда я находился под его командованием. Сейчас — под своим собственным.

— Я тебя не понимаю. Разве ты не хочешь восторжествовать над своим врагом?

Клеопатре не понравился взор, которым смерил ее Антоний. Никогда еще, с самых первых дней, проведенных ими совместно, в его взгляде не проявлялось ничего, настолько схожего с подозрительностью. Доверие было их первой заповедью. Теперь же Антоний отвернулся, словно хотел скрыть от нее какие-то чувства.

— Возможно, Агенобарб был прав, — проговорил он, не поворачиваясь.

— Прав насчет чего?

Когда Антоний снова взглянул на Клеопатру, глаза его опять были нежны.

— Дорогая, римские офицеры хотят, чтобы ты вернулась в Александрию.

Нельзя сказать, что Клеопатра не ожидала чего-то в этом духе. Она видела, какое отвращение внушает римским командирам присутствие женщины на военном совете. Однажды ей уже пришлось призывать их к молчанию и напоминать о том, что именно она собрала армию. Она командовала солдатами, когда ей еще не исполнилось двадцати. Восемнадцать лет Клеопатра правит царством, и люди живут и умирают по ее слову. Она вынуждена была заметить, что это она построила значительную часть кораблей, стоящих ныне в порту и подготовленных для войны с их врагом. Клеопатра — самодержец, которому поклялись в верности по крайней мере половина солдат, вставших здесь лагерем. И многим из этих солдат предстоит умереть из-за амбиций римских офицеров, собравшихся ныне в шатре. Да, царица Египта заставила их на некоторое время замолчать. Но, как теперь стало ясно, ненадолго.

— И кто же из офицеров этого желает?

— Все, кроме Канидия, который с небывалым красноречием защищает твой ум и твои многочисленные дарования.

— А что думает сам император? Какова его позиция в данном вопросе?

Былые предательства вынырнули из тех уголков памяти, куда их заперла Клеопатра. Неужели она снова видит перед собою того самого человека, который на четыре года позабросил и ее, и Египет?

— Я обдумал этот вопрос, — медленно произнес Антоний, и Клеопатре сделалось противно от собственных опасений, от ужасного напоминания о том, насколько она зависит от его доброй воли. — И я решил, что отсылать тебя домой — слишком роскошный подарок Октавиану. Именно этого он и добивается. Наверняка он обернет этот шаг к собственной выгоде. Потому что если я — не наемник на службе у чужеземной царицы, значит, я начинаю очередную гражданскую войну. А гражданская война — это то, чего римский народ страшится более всего на свете. И я не позволю, чтобы на меня перевесили ответственность за нее.

— Ну что ж, по крайней мере, ты уловил суть ситуации. Хвалю.

У Клеопатры что-то заболело внутри — так сильно, что ей показалось: она потеряет сознание, если попытается скрыть боль от Антония. Ей стоило огромных усилий сохранить бесстрастное выражение лица. Сейчас малейшее движение могло вызвать бурю чувств. Клеопатра прикусила щеки изнутри, с такой силой, что почувствовала во рту металлический привкус крови.

— А кроме того, если ты уйдешь, я уверен, что половина армии просто развернется и последует за тобою.

— Тогда хвала богам за то, что ты понимаешь, что я все еще могу быть тебе полезной, император.

Клеопатра развернулась, собираясь покинуть комнату, но Антоний схватил ее за руку.

— Клеопатра, успокойся. Это не постельная ссора. Мы говорим о стратегии военного времени.

Он был прав, но Клеопатру оскорбляла самая мысль о том, что Антоний мог бы отослать ее прочь, словно служанку, не угодившую хозяину.

— Я довел свое мнение до сведения всех своих людей. Какой полководец избавляется от самого лучшего своего союзника? Самого выдающегося советника? Самого состоятельного сторонника? Или, — широко улыбнувшись, закончил Антоний, — от женщины, которую он любит и ценит превыше всего?

— Ну что ж, император. Я снова поддамся твоему обаянию, чья сила, похоже, не имеет пределов. — Клеопатра отняла у Антония руку. — Мне припоминается, что мы обсуждали нападение на Италию.

— Я не стану опустошать собственную страну. Последние две войны за власть над Римом велись на территории Греции. В одной из них я восторжествовал над Цезарем, в другой — над Октавианом. И я снова одержу победу в Греции.

Таково было его последнее слово. Если Клеопатра и дальше будет уговаривать Антония воспользоваться имеющимся преимуществом и перенести боевые действия в Италию, то может заставить Антония отчасти поверить в вымысел Октавиана о том, что египетская царица вознамерилась уничтожить Рим. Хотя Клеопатра и считала, что с точки зрения стратегии это было бы совершенно верным шагом, она побоялась настаивать. Поскольку Антоний не доставил Октавиану удовольствия и не стал отсылать Клеопатру домой, она решила, что вполне в состоянии позволить себе отчасти сыграть ту роль, которую он предписал ей. Антоний — главнокомандующий всеми войсками восточной империи. Пускай же командует ими, как считает нужным.

САМОС Девятнадцатый год царствования Клеопатры

Теперь им оставалось одно: сражаться. Антоний и Клеопатра покинули Эфес вместе со своей армией и флотом и отплыли на небольшой греческий остров Самос, чтобы провести там игры в честь объединения стольких царей и народов. Уже несколько недель в театрах шли состязания атлетов, пьесы, музыкальные представления, а за ними следовали пиры — и для широкой публики, и для узкого круга избранных. Все правители прислали сюда актеров и музыкантов для празднества и быков для жертвоприношения. Музыканты играли день и ночь по всему острову, и люди со всего света явились, чтобы поучаствовать в празднестве, устроенном для них властителями мира.

— Бывало ли когда-либо подобное празднование победы еще до начала самой войны?

Канидий сидел в театре на почетном месте рядом с царицей.

— Мы не празднуем победу, Канидий. Мы показываем миру, какой станет жизнь, когда мы победим, — ответила царица. — Мы дадим пищу каждому мужчине, каждой женщине, каждому ребенку, пищу и телесную, и духовную.

Клеопатра радовалась тому, что столь много римлян из древних, знатных семейств оказывают Антонию поддержку; но царица Египта также понимала, что именно она кормит их, пока они находятся в ее лагере. Она регулярно встречалась с теми, кто заправлял на кухнях, дабы убедиться, что из Египта прислали достаточно еды, вина, посуды, обеденных лож, шатров, слуг, масляных ламп, свечей и льняных скатертей.

— И все они — римляне, так что не забудь заказать всего вдвое больше, чем понадобилось бы, чтобы накормить людей цивилизованных, — напомнила ей Хармиона.

Теперь Клеопатра смотрела на тех, кто съехался на Самос со всего света, чтобы присоединиться к их делу. Разве могут они проиграть? Почти все цари, правители и вожди прибыли со своими войсками, чтобы воевать на стороне Антония. А те, кто не явились лично, все равно прислали солдат, конницу, оружие.

Исполняя замысел Цезаря, стремившегося дать римское гражданство всему миру, Антоний выпустил множество монет в честь всех народов, примкнувших ныне к нему. На этих монетах гербы этих стран были изображены наряду с римским орлом. Каждый человек, рисковавший жизнью за Антония, делал это ради права стать гражданином великой Римской империи. Теперь эти монеты лежали в кошельках всех присутствующих в театре, как особое доказательство их преданности.

Клеопатра и Антоний встали, приветствуя своих союзников. Царь Богуд Мавританский, верный сторонник Цезаря, был изгнан из собственного дома Октавианом, который, выставив Лепида из Африки, отнял земли и у Богуда. Царь и его люди были облачены в золотые туники, казавшиеся в солнечных лучах особенно яркими по сравнению с их коричневато-желтой кожей. Таркондимот, князь Киликии, явился с полным сундуком монет, на которых Антоний провозглашался другом и благодетелем его народа. Из Малой Азии прибыл Архелай Каппадокийский. Он привел с собой силы не менее значительные, чем те, которые когда-то его отец прислал в помощь Беренике, мятежной сестре Клеопатры.

Антония связывала с семейством Архелая давняя дружба, хотя родичи каппадокийского царя были незаконными наследниками Митридата, прославленного врага Рима. Антоний всегда настаивал на том, что Архелай его не подведет, невзирая на взаимоотношения его отца с Береникой: предыдущий каппадокийский владыка погиб, пытаясь помочь этой мятежной девице заполучить египетский трон.

Антоний не ошибся. Сегодня Архелай приветствовал римского императора и царицу Египта. Он стоял в окружении своих людей, высокий и красивый. Для Береники внешность его отца всегда имела большое значение, и теперь Клеопатра убедилась в том, что сын унаследовал от отца его эффектное телосложение и выразительные черты лица.

Все правители Малой Азии — из Пафлагонии, Понта, Галатии и Коммагены — прибыли на Самос, и это придавало празднеству красочности. Знамена разных стран и народов реяли над амфитеатром, словно ожившая радуга. Высокие, светловолосые фракийцы заставили Клеопатру вспомнить о ее детской одержимости тем рабом-фракийцем, Спартаком. Даже смешно! Ей вспомнилось, как жадно она слушала истории о подвигах этого гладиатора, мечтая о том, что однажды встретится с таким воином, как он, и они объединят свои силы.

Она превзошла свои детские мечты. Теперь ее союзником был не мятежный раб, а человек, которого весь мир объявил императором.

На это празднество собрались все, как будто мир уже предвкушал, какой прекрасной станет жизнь после их победы. Люди не будут больше зависеть от воли жестоких римских проконсулов, от непосильных налогов и податей, от враждебных римских армий, марширующих по их землям, уничтожающих посевы, забирающих на службу их сыновей, насилующих их дочерей и грабящих храмы и сокровищницы. Мир объединится под властью Антония и Клеопатры. Реки крови, людской и звериной, проливаемой сейчас на аренах на потеху римлянам, сменятся тем, что происходит сейчас здесь, на Самосе, — празднествами, прославляющими не жестокость, господство и смерть, а искусство, музыку, поэзию и совершенство атлетов. Все это имеет своим источником величие и красоту человечества и прославляет его.

Ямблих, правитель священного города Эмеса, и его люди были облачены в развевающиеся черные одеяния и тюрбаны, защищающие их от солнца и ветров пустыни. Когда Антоний отсалютовал им, они встали единым движением, словно армия соколов, выхватив кинжалы и обратив их острия в сторону Рима. Солнце сверкнуло на клинках, и солдаты других народов тоже повскакивали и разразились приветственными воплями. Армии восточных стран, от Понта до Иудеи и Мидии, поднялись следом, отдавая дань уважения Антонию и царице.

— Впервые со времен Александра такие огромные пространства объединены под властью одного человека, — прошептала Клеопатра Антонию.

— И одной царицы, — отозвался Антоний. — Быть может, у Александра и была такая армия и такой флот, но даже у него не было тебя, Клеопатра.

ПАТРЫ Девятнадцатый год царствования Клеопатры

— Мы создадим цепь морских аванпостов вдоль Ионического побережья, по одному на каждую жемчужину в твоем ожерелье, — сказал Антоний самым учтивым тоном.

На оставшуюся часть зимы они перенесли театр военных действий в Патры, одно из ключевых мест на этом побережье.

Патры, город, расположенный у выхода из Коринфского залива, был одной из истинных жемчужин моря, на котором Антоний развернул боевые действия. Начав с Керкиры на севере, Антоний расположил свои легионы вдоль изрезанной береговой линии, от острова Левкас до Закинфа, далее в Метоне, вдоль южной оконечности Греции и на всем пути до Крита и Киренаики. Он показывал Клеопатре на карте, как именно организована неуязвимость их войск для атак с моря и на суше и что сделано, чтобы их грузовые суда могли беспрепятственно добираться к ним из Египта. Теперь им оставалось лишь ждать, пока Октавиан пересечет море. Римляне должны были понести значительные потери от буйства морской стихии.

— Им придется выступать зимой, в самое неблагоприятное время. Я совершал подобное путешествие вместе с Цезарем и знаю, о чем говорю. В Италии не хватает ни продовольствия, ни денег. К тому времени, как они доберутся до берега, они уже наполовину свихнутся от голода. Надо бы заготовить для них провизию, потому что солдаты, несомненно, начнут разбегаться от Октавиана, как только окажутся в Греции, и их придется кормить.

Клеопатра никогда еще не видела Антония настолько уверенным в собственных силах. Так велика была его мощь, такой трепет он внушал, что друзья в Александрии перестали звать императора Несравненным и начали называть Непобедимым.

— Когда пехотинцы Октавиана примутся дезертировать, мы тут же атакуем его флот — вести войну на суше не придется. Летом мы с тобой уже будем сидеть на террасе твоего дворца в Александрии, пить лимонный напиток и подставлять лица ветерку с моря.

— Пусть твой дар предвидения окажется так же велик, как и твое могущество, — отозвалась Клеопатра.

Антоний снова взглянул на карту и провел пальцем по точкам, отмечающим морские базы, нарисовав извилистую линию.

— Это — самое драгоценное ожерелье из всех, которые я дарил тебе, дорогая. Оно тебе пойдет. Отныне мир — твой.

Конечно же, Антоний говорил ей все это наедине, поскольку любое прилюдное изъявление чувств сейчас воспринималось бы как чрезмерная забота Антония о царице. Клеопатра подумала, что ей следовало бы усвоить урок, преподнесенный Цезарем. Юлия Цезаря строго порицали за то, что его имя стало отождествляться с царскими привилегиями — несмотря на то, что он произвел завоевания, достойные царя, и располагал поистине царской армией. Но Клеопатра не присваивала мантию царицы — она была царицей. Почему же римские офицеры видят в этом угрозу? Изменилось бы что-либо для них, если бы она была царем, мужчиной? В Риме власть женщины зависела от того, насколько хорошо ей удавалось вертеть своим мужем. Фульвию раздавили, словно насекомое, стоило ей сделать шаг за отведенные женщинам пределы. Ее куда резче порицали за то, что она осмелилась действовать без дозволения мужа, нежели за безрассудство принятых ею решений.

Римляне никогда не видели женщины, чья власть была бы такой крепкой и простиралась бы так далеко, как у Клеопатры. Теперь же ей казалось, что те самые достоинства, при помощи которых она надеялась завоевать восхищение римлян, — богатство, преданность войск Египта и стран, лежащих к востоку, — что как раз эти качества и восстановили римлян против нее.

Чем дольше она находилась в одном лагере с римскими друзьями Антония, тем сильнее понимала, насколько пугает их власть монарха. Они были и зачарованы тоже, но скрывали свое благоговение за маской страха. Иногда этот страх принимал форму презрения, как в Афинах, когда Антоний едва не набросился на какого-то человека из-за нанесенного им оскорбления.

Тогда они остановились в Афинах по дороге к Патрам. Клеопатра не бывала в этом городе со времен похорон своей дорогой подруги, Мохамы. Царица снова навестила этот памятник после стольких лет, стерла с камня пятнышко грязи, и по щеке ее невольно скатилась слеза. Тогда Клеопатра настояла на том, чтобы ее убитой подруге поставили этот памятник, и теперь улыбнулась, вспомнив сгорбленного жреца, который взял ее деньги, и дрянного ремесленника, которого он нанял. Им и в голову не пришло, что когда-нибудь она вернется, дабы взглянуть, на что ушли ее деньги. Они безбожно исковеркали эпитафию, которую Клеопатра требовала высечь. В этой надписи саму Клеопатру нарекли «маленькой ливийской царевной», а о происхождении Мохамы вообще не было сказано ни слова.

Клеопатре было тогда одиннадцать лет. Двадцать семь лет прошло. Мохаме, навсегда оставшейся шестнадцатилетней, было бы теперь больше сорока. Клеопатра не могла представить себе эту девушку, дочь пустыни, зрелой женщиной. Если и есть что-то прекрасное в преждевременной смерти, то это сохранение вечной юности. Мохама, сильная и неистовая, такая чувственная, никогда не постареет. Ее прекрасная смуглая кожа не иссохнет и не покроется сетью морщин. Упругая кожа на ее груди и животе никогда не растянется после вынашивания и выкармливания детей.

Клеопатра пожалела, что не умеет вызывать мертвых. Она никогда не испытывала страха, когда находилась рядом с Мохамой. Что Мохама сделала бы для царицы царей и ее сыновей-царей? И что бы сделали с ней люди, оспаривавшие власть царицы, если бы Клеопатру по-прежнему повсюду сопровождала темнокожая сирена, владевшая скимитаром с искусством скифского воина? А какие истории породило бы присутствие Мохамы! Все офицеры пытались бы переспать с нею, и в результате расходились бы все новые слухи про жуткую амазонку, служащую Клеопатре. У Рима появился бы еще один повод для сплетен.

Клеопатра отвернулась от памятника подруге детства, но успела заметить, как Хармиона приложила ладонь к камню и прошептала:

— Прощай, дочь пустыни. Да будут боги милостивы к тебе.

И от этих слов слезы, навернувшиеся на глаза Клеопатры, превратились в озера печали. Хармиона обняла царицу.

— Ты плачешь об утраченной юности и о беззаботных днях, проведенных в ее обществе. Они давно окончились, в день ее смерти.

Хармиона была права. В тот день маленькая царевна, любившая переодеваться и бегать по улицам Александрии, навсегда выбросила те свои наряды и отказалась от детских приключений.

— Но Хармиона, похоже, будто боги послали мне Мохаму, чтобы подготовить меня к дальнейшим испытаниям. Те приключения, в которые мы с ней играли, — они ведь произошли со мной на самом деле! Дни, проведенные с Мохамой, словно были репетицией моих обязанностей.

— Боги добры к тем, кто чтит их. Ты и твой отец почитали богов. Ты была благословлена превыше всех женщин за то, что не забывала их.

В честь прибытия Клеопатры в Афины на Акрополе — самом священном месте города, там, где в своем великолепном храме стояла сама Афина, — была водружена статуя царицы, изображенной в виде Исиды. Клеопатра была убеждена, что афиняне стремятся искупить свой промах, который они допустили, воздавая неслыханные почести Октавии: они ведь тогда провозгласили ее земным воплощением Афины. Теперь же улицы были буквально засыпаны монетами, прославляющими Антония и Клеопатру. Повсюду, где проходили император и царица, во множестве стояли их изваяния. Клеопатре постоянно воздавали почести как первой царице Египта, удостоившей город своим божественным присутствием.

Огромная толпа должностных лиц и жрецов встречала ее в порту с поэмами, написанными в ее честь. Атлеты, актеры, певцы и философы посвящали все свои деяния ее величию. Юные девочки-афинянки бросали цветы под ноги Клеопатре, а на пирах, где она присутствовала,служанки были облачены в египетские наряды.

Антонию, хоть его и называли императором, также воздавали царские почести. Возможно, тем самым эллины, при всей их преданности демократии, хотели показать, что монархия, выросшая на греческих традициях, милее им власти Рима. А почему бы и нет, думала Клеопатра. Греческая монархия принесла бы славу их стране, в то время как римляне только и хотели, что пограбить их храмы.

Ночью, после всех празднеств, наконец-то оставаясь наедине, они с Антонием подробно обсуждали свое представление о Греко-Римской империи под их совместным верховным владычеством и с самоуправлением на местах. Единственным исключением должен был стать сам Рим, где для его умиротворения будет сохранена республика — по крайней мере, до тех пор, пока римляне не перестанут столь сентиментально относиться к прошлому.

Клеопатре казалось, будто они с Антонием смотрят на мир общими глазами. Она была другом Антония, его союзником, его благотворительницей, его любовницей, его женой и матерью его детей, но теперь она уверовала в то, что переросла все эти роли и они двое превратились в единое существо с единой миссией. Вместе они были более велики, чем каждый из них сам по себе. Вместе они непобедимы. «Пусть будет так!» — молилась Клеопатра.

Однако два человека, прибывшие из Рима, обрушились в ее озеро радости, словно огромные валуны. Одним из них был сын Антония от Фульвии, Антулл, которого «вернули» отцу после того, как Октавия наконец-то изобразила достаточно униженности и покинула дом Антония. Антония-младшего отправили к его родственникам в Риме.

— Октавиану вообще свойственно возвращать сыновей отцам, — заметила Клеопатра, припомнив, как он отослал новорожденного сына Ливии к Тиберию Нерону.

Антулл был счастлив вновь оказаться в обществе отца. Его переполняли рассказы о доброте Октавии.

— Она обращалась со мной, будто с собственным ребенком, — говорил мальчик, по наивности не замечая, что его слова причиняют царице боль. — Она — благороднейшая из женщин. И очень переживает из-за распри между ее братом и мужем.

Клеопатра не видела Антулла несколько лет и забеспокоилась, обнаружив, что он настолько привязан к Октавии.

— Твой друг и брат Цезарион очень по тебе соскучился, — сказала Клеопатра. — А двойняшки постоянно рассказывают о тебе маленькому братику, которого ты еще не видел.

Антулл поблагодарил ее — вежливо, но чопорно, словно позабыл о некогда существовавшей между ними привязанности, равно как и о временах, когда они с Цезарионом днями напролет носились по всему дворцу. Антоний увидел, что Клеопатра огорчена, и отправил сына спать.

— Клеопатра, мальчик все это время жил в Риме, среди наших врагов. Кто знает, что они ему понарассказывали про тебя? Мы отошлем его в Египет, безопасности ради.

Клеопатра согласилась, втайне понадеявшись, что, когда она вернется домой, собственные дети не станут ей рассказывать про замечательную добрую Октавию. Кто-то должен будет просветить мальчика — открыть ему глаза на давнюю борьбу Антония и Октавиана. Октавия давно уже выбрала, чью сторону принять, и с Антуллом была добра лишь для пользы собственного дела. Во всяком случае, Клеопатре хотелось в это верить.

К отцу в Афины Антулла привез Гай Герминий, неприятный, заносчивый тип. Клеопатра считала, что Герминию не поручили бы это дело, не будь он агентом Октавиана или, по крайней мере, шпионом его сестры. Царица поделилась своим беспокойством с Антонием, и тот сказал:

— Я бы не удивился. Он бледный, тощий и выглядит в точности как один из них. Устрой его на сегодняшнем пиру где-нибудь подальше от нас, а завтра мы от него избавимся.

На пиру царило непринужденное веселье. Клеопатра присматривала за Герминием, а тот, изредка потягивая вино, встречал каждую шутку кислой миной. После ужина он прислал к Антонию слугу, сообщив, что привез ему послание из Рима и требует аудиенции.

— Ну, что я тебе говорила? — прошипела Клеопатра, когда Герминий приблизился к их столу. — Он притащил какие-то гадости от Октавиана.

— Итак, в чем же суть твоего послания, Гай Герминий? — вопросил Антоний, не поприветствовав его и не предложив присаживаться.

— Быть может, мне следует приберечь это для более трезвого момента, — отозвался Герминий, взглянув на чашу с вином, стоящую перед Антонием.

Клеопатра была взбешена. Как смеет эта тварь стоять перед Антонием и повторять старые вымыслы Цицерона, обвиняя Антония в пьянстве?!

— Быть может, ты не доживешь до более трезвого момента. — Антоний положил руки на чашу, и они напряглись так, что побелели суставы. — А потому тебе лучше будет передать свое послание и уйти.

Все разговоры мгновенно смолкли. Множество взглядов устремилось на Антония; некоторые гости, страшась увидеть, с каким лицом Антоний произносит эти слова, наоборот, отвели глаза.

— Послание таково: твои сторонники в Риме останутся верны тебе, если ты отошлешь царицу из своего лагеря.

— Кто тебя послал? — спросил Антоний, никак не давая понять, что услышал обращенные к нему слова.

— Я — представитель антонианской фракции в Риме. Меня прислали сюда твои друзья, которые перестанут быть твоими друзьями, если ты откажешься считаться с их желаниями.

Антоний встал, толкнув Герминия всем корпусом, и тот отлетел, едва не упав; но Антоний схватил его и поднял, так что его лицо придвинулось почти вплотную к лицу самого Антония.

— Ты — посланник злого духа! Ты и твои друзья — не друзья мне! А теперь убирайся, пока я не приказал казнить тебя!

Он отшвырнул Герминия.

— Вон отсюда!

Всю заносчивость с Герминия словно ветром сдуло. Путаясь в полах собственного плаща, посланец выскочил из зала.

Антоний не говорил более об этом, но этот инцидент потряс Клеопатру, и она покинула Афины в угнетенном состоянии духа, несмотря на все почести, которыми ее там осыпали. Полмира чеканило монеты, прославляющие Клеопатру как их царицу. Даже Ахайя и Македония, римские провинции, дерзко отчеканили профиль Клеопатры на новеньких серебряных монетах, демонстрируя миру, что ей дано право вновь принять власть над родиной ее предков. Однако для этих римлян власть Клеопатры была нестерпимым оскорблением.

Клеопатра забеспокоилась; ей начало казаться, что ее присутствие и вправду вредит делу. И чем дальше, тем больше. Но что ей делать? Как на это посмотрят в ее собственной стране, если она оставит Антония и вернется в Египет? Если она откажется от войны? Она не сможет бросить все свои ресурсы здесь, а без них Антоний ослабеет наполовину.

Клеопатра также знала: если она уйдет, если ее интересы будет представлять один лишь Антоний, то по окончании войны ей придется пойти на большие уступки тем, кто останется и будет сражаться до победы. Так уж устроен мир. Антоний будет чувствовать себя более обязанным тем, кто был с ним до конца войны. Когда в дело вступят факты, личные привязанности отойдут на второй план.

Всего лишь несколько дней назад они с Антонием сливались в единое существо. Ныне же она сама, столкнувшись с реальностью, обнаружила, что в теперешнем конфликте нет места любви. Это было очевидно. Как там выразился Антоний? «Какой полководец отсылает прочь самого лучшего своего союзника?» Именно так он и сказал, чтобы успокоить ее. Он прямо дал ей понять, что не настолько глуп, чтобы пренебрегать ее богатством.

Клеопатра получила ответ на заданный Антонием вопрос. «Какой полководец отсылает прочь самого лучшего своего союзника?» В самом деле — какой?

Такой, который решил, что данный союзник перестал быть ему полезен. И ей предстояло разгадать для себя другую загадку: является ли Антоний именно тем самым, принявшим новое решение полководцем?

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры

Они скользили по улицам, взявшись за руки, словно юные влюбленные. Они закутались в неприметные плащи, прячась от зимних ветров, и только два человека с ярко пылающими факелами могли их выдать, дав окружающим понять, кто они такие. Они не поступали так уже много лет. Но ее рука, надежно лежащая в его руке, казалась ей все такой же — маленькой и мягкой. Они вместе пили вино, и она все еще чувствовала во рту его привкус. Она привлекла его к себе и поцеловала. Она была так счастлива снова ощутить вкус его губ! Он жадно встретил ее губы, и она ощутила в глубинах своего тела давно позабытую дрожь возбуждения.

Было двадцать четвертое декабря, ночь праздника, ночь, когда праздновали встречу Дитяти-Солнца, чье рождение знаменовало прибывающие дни и долгожданное возвращение к свету. В канун этой великой ночи богиня даровала ей сон, сон о нем, в котором он снова был молод. Это было так прекрасно — вновь ощутить тепло его любви, что, когда она проснулась и увидела, что его рядом нет, она разрыдалась.

Она плакала почти весь день и лишь в конце этого празднества слез поняла, что удерживалась от слез слишком долгое время — пока длилось это тяжкое испытание. Слезы накапливались целый год, и вот теперь она наконец позволила им вытечь, всем, до последней капли.

Она оделась скромно, выбрав не величественное одеяние, в котором самой себе казалась маленькой и незначительной, а простое льняное платье. Волосы она оставила распущенными, лишь подобрала по бокам небольшими серебряными гребнями. Она еле-еле тронула губы и щеки красным, чтобы напомнить ему о том, какой была в молодости, прежде чем тревоги выпили ее румянец. Она снова сделалась худощавой, словно девушка, потому что ей не хотелось есть.

Взглянув в зеркало, она увидела себя такой, какой была много лет назад. Что же вновь вернуло ей облик юности? Поразмыслив над этим, она поняла: надежда.

Она отправилась к нему одна, не собираясь ничего говорить. Никаких речей, никаких взаимных упреков, никаких угроз, никаких подарков, никаких шлюх. И он тоже был один, и трезвый; он сидел и смотрел, как огромный красный шар солнца погружается в море. Она встала рядом с ним, положила голову ему на плечо и застыла в безмолвии, просто прислонившись к нему и притворяясь, будто последних шести месяцев не было. Притворяясь, будто они никогда не покидали Александрии, никогда не собирали армию и не отправлялись на войну, никогда не ставили честолюбивые замыслы превыше привязанности друг к другу. Ей хотелось, чтобы это мгновение никогда не заканчивалось, чтобы оно длилось вечно, и потому она ничего не говорила. Ей хотелось снова очутиться в том сне. На самом деле она надеялась, что уже умерла и вокруг — потусторонняя жизнь, в которой они могут вечно быть вместе, без войн, которые необходимо вести, без царств, которыми необходимо править.

Уже почти стемнело, когда он заговорил.

— Я бросил тебя в беде, — произнес он в фиолетовой дымке сгущающихся сумерек; его слова были обращены к морю. — Тебя и многих других. Я больше не стану так поступать.

Он повернулся и, не проронив больше ни звука, обнял ее и прижал к себе так крепко, что у нее перехватило дух. Она тихо ахнула, и он ослабил объятия, но ей не хотелось шевелиться. Неужто она спит? Она так долго пребывала в напряжении, не позволяя себе ни малейшей надежды, что даже не вполне осознавала происходящее: быть может, сегодняшний вечер — всего лишь часть ее грез? Скоро ей вновь предстоит проснуться и лить слезы печали. Нет, она этого не выдержит. Ее тело истерзало себя слезами и оставило ее опустошенной. Рыдания словно разъяли ее плоть и выпустили оттуда терзавшее ее мучительное беспокойство. И на месте тревоги водворился какой-то странный покой.

Он взял ее лицо в свои загрубевшие ладони и взглянул на нее. Словно призрак, он медленно возвращался из мертвых. Горе оставило отметины на его лице, но казалось, что гнев и унижение ушли и он разделяет с нею непонятное ощущение покоя. И они, не покидая места успокоения, занялись любовью. В этом не было ничего от неистовой страсти прошлого. Ими двигало не вожделение, не честолюбие и не вгоняющий в дрожь, захватывающий барабанный бой войны, а какое-то невыразимое блаженство. Без силы и борьбы, без самозабвенного погружения в наслаждение и без отчаянных стараний продлить удовольствие они просто сошлись, словно двое невинных существ, очарованных, постигающих таинство любви постепенно, шаг за шагом.

Она понятия не имела, как долго они держали друг друга в объятиях. Время остановилось. Стало очень темно, но никто не посмел войти к ним в комнату и зажечь лампы. Лунный свет лился в распахнутое окно, заливая их теплую кожу холодным белым сиянием. Она уцепилась за него в поисках тепла, положив ногу ему на живот, а он прижал ее к своей груди. Она перебирала волосы, растущие у него на груди, — так ребенок играл ее кудрями. Ей не хотелось прикрывать наготу. Ей так долго не хватало этой картины: они, возлежащие вместе!

Должно быть, это происходило около полуночи, потому что вскорости они услышали пение, доносящееся с улиц. Молящиеся покинули храмы и вышли на улицы с возгласами: «Дева родила! Свет приходит!» Их голоса звенели радостью и весельем; при их звуках она встряхнулась, и ей захотелось стать частью народного праздника.

— Пойдем со мной на улицу, — сказала она. — Это будет не очень долго.

Она надела свое скромное платье, а он — простой греческий хитон, и они набросили плащи. Празднество рождения Солнца — довольно сложная церемония, и им не хотелось нарушать ее, являясь туда официально в качестве царственных особ.

Два стражника с факелами последовали за ними. Свет плясал у них под ногами, и они пытались наступать на желтоватые пятна, когда те двигались вперед, и смеялись, словно дети. Они присоединились к процессии Ребенка-Солнца, младенца, представляющего дитя великой богини Астарты, почитаемой в землях Востока. У малыша, выбранного в этом году, было сморщенное личико. Он не плакал, как это обычно бывало, а сидел, благосклонно взирая на все вокруг широко распахнутыми глазами, пока его несли по улицам в крохотных носилках, словно маленького царя, озаренного светом факелов, высоко поднятых в руках его почитателей.

Она подумала: «Как прекрасен мой город ночью! Как белеют его колонны, и стены, и дома на фоне полуночного неба!» На миг ей показалось, будто она поймала взгляд малыша, и он напомнил ей первый взгляд любого из ее детей; ей вспомнилось, как она мечтала об их будущем и о том вкладе, который они внесут в будущее своего народа.

Со всех сторон ее окружали радостные лица. То ли их с мужем воскресение в столь великий день — дар богов, то ли это их возрожденная любовь оказалась настолько велика, что заразила своею радостью всех вокруг. Она думала, что подобные события происходят в соответствии с таинственной волей богов и, если верить астрологам, в соответствии с расположением звезд. Она не знала, что случится завтра, но сегодня их желания пребывали в гармонии с небесами, и казалось, что этого достаточно.

Процессия завершила свой путь у храма Сераписа, бога востока и запада, созданного ее предком, Птолемеем Сотером, Птолемеем Спасителем. Серапис был даром Птолемея своему народу. Первый из династии Птолемеев обнаружил, что сходное божество почитают и на Делосе, и в Египте, он увидел, что Серапис любим обоими народами, и по достоинству оценил, какие возможности для объединения это представляет. Люди тоже это поняли; они сделали Сераписа супругом Владычицы Исиды, богини-матери, богини исцеления и творения, воительницы, владычицы сострадания. Этот союз оказался счастливым. Птолемей Сотер объединил людей благодаря тому, что понимал природу божественного. Став царем Египта, этот преемник Александра не разрушил ни одного храма и никого не преследовал за религиозные убеждения.

Единство. Мечта Александра, мечта Птолемея Сотера, мечта Клеопатры и Цезаря, Клеопатры и Антония. Почитание всех богов мира и единство всех людей, их почитающих. Эта заветная мечта дошла к ней, передаваясь из поколения в поколение, и, несмотря на все перенесенные ею страдания, она поняла: мечта о единстве все-таки жива.

Она вспомнила о своей беседе с философами, которые учили, что все боги — и даже странный свирепый бог, которому поклоняются семитские племена, — суть одно Божество, и ей подумалось: может, эту концепцию придумали ее предки? Ее отец, хоть и был ревностным приверженцем Диониса, тяготел к подобной теологии. Ей вспомнилось, как отец взял ее, девятилетнюю девочку, в храм Сераписа и как жрецы продемонстрировали ей науку, скрывающуюся за внешними чудесами храма. Ей продемонстрировали, как магниты и проволочки ведут бога в объятия богини, какие сифоны используются, чтобы изобразить превращение воды в вино, и как огненные машины создают ослепительную вспышку на алтаре. Все эти представления описал в своих книгах Полибий, потрясенный тем, как жрецы используют магию, дабы внушать простым людям страх перед богами. Но Клеопатра полагала, что это не способ вызывания страха, а путь к умиротворению, возможность на чувственном уровне подтвердить, что вся магия богов, о которой люди знают и которую ощущают сердцем, — истинна.

«Неужели у богов недостаточно сил, чтобы творить чудеса самостоятельно?» — помнится, спросила тогда она у отца, насупленная и возмущенная. Авлет же ответил: «Люди называют это чудом; ученые называют это изобретением. Но изобретение и есть чудо, разве не так? Никогда не отнимай у людей веру в могущество богов и никогда не разуверяйся в нем сама».

Клеопатра, державшая Антония за руку, встретилась взглядом с каким-то ребенком, идущим в процессии. Его глаза были словно две чаши, до краев заполненные мудростью. Заглянув в них, она ощутила себя не царицей и не богиней, а всего лишь матерью, молящейся о безопасности и счастье для своих детей. И этот обыкновенный мальчик внушил ей благоговейный трепет; она не поняла его, но приняла.

АКЦИЙ, ПОБЕРЕЖЬЕ ГРЕЦИИ Двадцатый год царствования Клеопатры

Хотя Антоний запретил ей делать это, Клеопатра ходила среди умирающих, разговаривала с ними на их родных языках и заверяла, что проследит за тем, чтобы о них позаботились, а в самых тяжелых случаях обещала, что их матерям сообщат о дне их смерти и расскажут, как их похоронили. Антоний был в ярости. Она рискует своим здоровьем! Но она никогда не болела. Кроме того, ей казалось, будто римляне с восхищением смотрят, как она добровольно старается поддержать больных. Она была более мужественна, чем они; никто из римских воинов, вне зависимости от звания, не смел и близко подойти к больным.

Они были заперты в Амбракийском заливе уже почти четыре месяца. Смерть от дизентерии была медленной и нелепой, а в сочетании с горячкой, вызванной малярией, она оказывалась вдвойне ужасной. Это бедствие поразило их около двух месяцев назад — третье в серии внезапных и непредвиденных несчастий, повергших их в отчаяние.

Клеопатра закрывала рот и нос платком, чтобы защититься от зловония смерти. Госпитальный лагерь был переполнен, а блокада не позволяла призвать врачей или получить необходимые лечебные снадобья. И теперь Клеопатра осматривала больных, хотя бы для того, чтобы оценить степень понесенного армией урона. Они потеряли половину гребцов; те же, кому повезло выжить, были слишком слабы, чтобы грести. Им придется сжечь половину своих кораблей — или оставить их Октавиану и тем самым способствовать усилению его флота. А пока что они заперты в этом болоте.

— Как же случилось, что после всех наших расчетов, при всех наших преимуществах теперь мы, а не наш враг помышляем об отступлении? — спросила Клеопатра у Антония.

Она не хуже прочих знала, что произошло, но полагала, что если они будут снова и снова анализировать подробности, то отыщут какой-либо доселе не замеченный ими выход из ужасной ситуации.

— Я пытался втянуть его в войну на суше. Он же не тронулся с места.

За последние два месяца Антоний дважды пересекал залив: один раз — чтобы спровоцировать Октавиана на битву, а второй — чтобы отрезать его от источников воды. Обе затеи провалились. Октавиан со своими легионами сидел на возвышенности и не намеревался покидать лагерь.

— Некоторые шепчутся, что боги отвернулись от меня, — негромко произнес Антоний.

Голос его был насмешлив, но Клеопатре подумалось, что в глубине души он и сам в это верит.

Клеопатра надеялась, что Цезарь не завещал Октавиану того, что сам считал самым ценным своим качеством: покровительство Фортуны. Но царица все же опасалась, что после смерти Цезаря Фортуна принялась лихорадочно озираться по сторонам в поисках того, кого могла бы связать с собою, и выбрала Октавиана. Быть может, Фортуна решила, что этот мальчишка, столь явно обделенный дарами природы, куда больше нуждается в ее внимании, чем такой человек, как Марк Антоний, который и так уже обладал массой преимуществ: возрастом, опытом, храбростью и мужеством, искусностью в управлении государственными делами, хитростью, талантом оратора и красотой. Быть может, Фортуна обдумывала и кандидатуру Антония, но в конце концов пришла к выводу, что он и так уже достаточно благословен. И потому одарила своей благосклонностью ничем не примечательного мальчишку, который возвысился лишь благодаря завещанию Цезаря. Фортуна была безраздельно предана Цезарю — вплоть до того самого момента, когда отошла в сторону и позволила врагам пронзить его кинжалами. Должно быть, она почувствовала себя потерянной без постоянно предъявляемых требований своего любимчика, подобно матери, чей единственный сын уехал учиться и ей оказалось не на кого изливать свою великую любовь.

Но даже если Октавиан и не унаследовал тесных отношений Цезаря с Фортуной, не приходилось сомневаться: именно она послала ему Марка Агриппу. Агриппа был наделен стратегическим гением Цезаря вкупе с его же готовностью идти на риск. Агриппу никто не любил, но, похоже, это не имело значения. Суровый, лишенный обаяния, он был полной противоположностью Антонию, который властвовал над людьми именно благодаря своему очарованию.

— Не знаю, удача это или мудрость, но стратегия Агриппы великолепна, — сказал Антоний. — Он напал на Метону с юга, так что нашему флоту пришлось покинуть северную базу на Коркире, чтобы прийти Метоне на помощь. Тем самым Агриппа расчистил Октавиану путь через море. Одним внезапным налетом он отрезал нас от снабжения и высадил свои войска. Он что, заранее знал, что у нас на уме? Затем мы двинулись в Амбракийский залив, дабы встретиться с Октавианом, а Агриппа захватил Патры! Я не верю, что все это было спланировано. Октавиан не может быть настолько умен. Мне кажется, боги благосклонны к нему.

Со своим небольшим флотом Агриппа описал по морю круг и захватил врасплох царя Богуда, командовавшего войсками Антония в Метоне. Богуд попал в засаду и был убит; после смерти царя его люди впали в замешательство и быстро сдались Агриппе. Уже одно это было победой, но Агриппа рискнул всем, чтобы захватить базу, служившую вратами в Египет, откуда к Антонию поступали деньги, продовольствие и припасы. И вот уже несколько месяцев еду приходилось доставлять по узким, крутым горным тропам, на плечах местных жителей-греков. Клеопатра слыхала, будто солдаты хлестали их плетьми, чтобы заставить работать. Ее это не удивляло. Голодные люди не отличаются ни терпением, ни добротой. Болотистая местность, в которой им пришлось встать лагерем, кишела насекомыми. Люди слабели от недостатка пищи и становились легкой добычей для болезней, гнездящихся в этих болотах.

— Ну что ж, тогда мы должны действовать, и побыстрее, чтобы вернуть себе благосклонность богов, — нетерпеливо сказала Клеопатра. Ей хотелось обсуждать не волю богов — в этом смысле положение и без того было достаточно обескураживающим, — но волю своего полководца. — Нам следует напасть на них первыми, пока они сами не атаковали нас!

— Ты так уверенно говоришь, что нам следует делать! Тебе не хватило того, что мы уже сотворили? Хочешь, чтобы мы и впрямь поверили в утверждение Октавиана о том, что ты не успокоишься, пока не водворишься на Капитолии, словно безумная богиня войны? Этого ты хочешь, Клеопатра? Неужели ты втайне все время именно к этому и стремилась? Войти в Рим во главе своей армии и поставить его на колени? Ты что, вправду думаешь, что римские солдаты пойдут за тобой в свою собственную страну?

Теперь случалось, что Антоний разговаривал с ней очень резко. Тревога, естественным образом сопровождающая неудачи, изгнала утонченность из их отношений.

— В таком случае тебе следовало оставить меня и воевать одному.

— Не думай, что мы не обсуждали этот вариант, — огрызнулся он. — Но это непрактично. У тебя деньги и флот.

— Хвала богам, что я все еще чего-то стою!

Должно быть, Антоний заметил промелькнувшую на лице Клеопатры боль, потому что тон его смягчился.

— Клеопатра, мы же оба знаем, что эти люди не захотят нападать на Италию — во всяком случае, легионы, состоящие из римлян. А без римских легионов у нас не будет полноценной армии.

— Тогда, похоже, мы оказались в безвыходном положении. Ты не можешь выиграть войну со мной и не можешь выиграть ее без меня, — с горечью произнесла Клеопатра, понимая, что говорит чистую правду.

— Это не совсем так. Есть и другие факторы. Ты же видишь, какими сделались наши люди после прибытия армии Октавиана. Они слишком многое перебирают в мыслях. Битвы. Мои упущения. Поражения. Преимуществом это никак не назовешь. При успехе о таком не размышляют. Но они несколько месяцев сидели в лагерях и думали, думали — о приближающихся сражениях и о братьях, родичах и друзьях, которых неизбежно увидят среди противников. Такие мысли ослабляют человека и подрывают боевой дух.

— Мы просидели здесь всю зиму и смотрели, как их воля к борьбе убывает вместе с запасами еды, — мрачно произнесла Клеопатра. — Ты не слышал, как вчера вечером Деллий за ужином жаловался на скверное вино? «Почему мы должны хлебать эту кислятину, когда у Октавиана даже мальчишкам-слугам достаются лучшие вина Италии?» Он станет первым в истории римлянином, сменившим подданство из-за качества вина.

Они сидели в своих покоях, Антоний на своей стороне комнаты, а Клеопатра — на своей, как будто между ними тоже шла война. Клеопатра понимала, что им необходимо снова обрести единство, прежде чем они столкнутся с врагом.

— Но он будет не первым, сменившим сторону, не так ли?

Ничто не производило на Антония такого угнетающего впечатления, как недостаток верности. Он жил ради восхищения своих людей и, когда лишился его, сделался похожим на удрученного мальчишку, которого товарищи по играм изгнали из своего круга. Именно это подрывало дух Антония сильнее всего. И именно над этим Клеопатра не имела ни малейшей власти.

— Муж мой, ты все еще страдаешь из-за измены этого толстого грека-деревенщины?

Антоний отправил Деллия в Македонию набрать там еще войска. Полководец послал Деллия вместе с Аминтой, которого не так давно возвысил, даровав ему обширные сельскохозяйственные угодья в Понте. Официально считалось, что они должны отвлечь на себя армию Октавиана, чтобы Гай Сосий смог прорвать устроенную Агриппой блокаду и вывести флот Антония из Амбракийского залива. Под командованием Аминты находилось две тысячи всадников; но вскоре их задание оказалось провалено. Вернувшись к Антонию, Деллий рассказал, как Аминта вместо того, чтобы двигаться в Македонию, свернул в лагерь Октавиана. Когда Деллий смотрел на это, не веря своим глазам, Аминта выкрикнул: «Идем к победителям, Деллий!»

— Я думал, мою щедрость будут помнить дольше, — сказал Антоний.

— Значит, нам следует сделать выводы на будущее и не одарять так щедро людей низких, — отозвалась Клеопатра. — А теперь нужно выбросить Аминту из головы и встряхнуться. Какие бы действия мы ни предприняли, пусть даже ошибочные, это все равно лучше, чем сидеть запертыми в этой дыре и смотреть, как наши люди умирают от малярии. Даже офицеры начинают уже болеть. Давно ты видал Агенобарба? Он целыми днями не высовывается из своей палатки, но я видела, как он тайком тащился в уборную. Он сделался зеленым, словно море, и исхудал, как тень.

— А мне казалось, он тебе не нравится, — сказал Антоний. — Может, и мне стоит заболеть? Тогда ты снова проникнешься ко мне теплыми чувствами.

У Клеопатры лопнуло терпение.

— Почему ты так настроен против меня, твоего друга, твоего союзника, твоей жены? Почему бы тебе не обратить свою враждебность против своих врагов? Тогда от нее было бы куда больше пользы!

Антоний закаменел. Клеопатра терпеть не могла, когда поток его чувств словно бы сковывал лед. Лишь в эти мгновения она боялась его. В этом Антоний был очень схож с ее отцом, которого никто не боялся, когда он кричал и размахивал руками. Авлет принимал самые жесткие решения, когда сохранял полное спокойствие. Клеопатре показалось, что Антоний вот-вот накинется на нее, как набросился тогда на Герминия. Но Антоний не шелохнулся. Клеопатра знала, что нанесла оскорбление его мужскому самолюбию. Ей хотелось бы взять свои слова обратно. Сама того не желая, Клеопатра обвинила Антония в том, что он нападает на женщину, потому что не способен напасть на мужчину. Она поплатится за это. Либо он лишит ее своей привязанности, либо ей придется возместить ущерб, нанесенный неосторожной фразой. Клеопатра решила воздержаться от извинений, а вместо этого воззвать к его мудрости.

— Антоний, что нам делать?

Это был простой и искренний вопрос. Клеопатра вдруг поняла, что не привыкла задавать вопросы другим, не придя предварительно своими силами к приемлемому ответу.

— Соберем военный совет. И попросим высказаться всех. Я хочу выслушать каждого. Незачем рисковать новыми изменами. А затем уже решим, что нам делать.

Клеопатре это не понравилось. Она полагала, что они с Антонием всегда должны выступать единым фронтом. Если они не будут демонстрировать свое нерушимое единство, ее позиция значительно ослабнет. Однако по выражению его лица и по холоду, которое словно бы излучало его обычно такое теплое тело, Клеопатра понимала: Антоний не передумает.

Клеопатра слушала доклады офицеров, сидя в шатре совета, и каждый доклад о трудностях и поражениях словно отхватывал кусок от ее плоти. Но это не имело значения. Клеопатра выдержит любое количество плохих новостей и сумеет восстановить силы. А вот в своем муже она не была так уверена, хотя и он выслушивал доклады спокойно и невозмутимо.

— Легион, размещенный на Крите, перешел на сторону врага.

На это Антоний ничего не сказал.

— Есть какие-нибудь известия из Киренаики? — спросил он. — Или легионы, стоящие там, последовали примеру своих соседей и тоже переметнулись к Октавиану?

— Они остаются верны благодаря командованию Луция Скарпа, — отозвался Канидий.

Антоний обвел шатер взглядом.

— А где Агенобарб? Ему настолько плохо, что он не в состоянии присутствовать на совете?

Канидий и Сосий едва заметно переглянулись. Эти взгляды не ускользнули от внимания Клеопатры. Сосий наконец произнес:

— Сегодня утром Агенобарб украл маленькую лодку и поплыл к Октавиану.

— Он очень болен, — добавил Канидий. — Я думаю, что его рассудок помрачился от лихорадки.

— Когда я видел его в последний раз, он был настолько слаб, что оказался не в состоянии отсалютовать мне. А теперь вы говорите, что он сам поплыл на лодке через залив?

В голосе Антония было больше недоверия, чем гнева.

— Совершенно верно.

— Ну что ж, скатертью дорога. Одним больным, о котором нужно заботиться, меньше. Пошлите вслед за ним шлюпку с его вещами и с письмом, что это, мол, привет от меня.

— А это действительно нужно? — спросила Клеопатра.

— Я не хочу, чтобы он воображал, будто о нем тут будут жалеть! — огрызнулся Антоний. — Выполняйте приказ! — прикрикнул он на одного из своих секретарей. — Проследи, чтобы это было исполнено, и немедленно!

Антоний обвел взглядом всех присутствующих, включая Клеопатру.

— Ну, желает ли еще кто-нибудь присоединиться к нашим коллегам на той стороне залива, прежде чем мы перейдем к обсуждению нашей стратегии?

Никто не шелохнулся, но от вопроса Антония в шатре воцарилось физически осязаемое ощущение неловкости.

— Квинт Деллий, тебя удовлетворяет качество здешнего вина? Или любовь к хорошей выпивке скоро толкнет тебя в объятия наших врагов?

— Лучше кислое вино, чем кислый виноград, император, — парировал Деллий и улыбнулся, пытаясь сделать вид, что это шутка.

Антоний словно бы никак на нее не отреагировал, но реплика Деллия тоже повисла в воздухе.

— Деллий, это бестактно, — сказала Клеопатра.

— Это была шутка, царица, — холодно отозвался Деллий.

Антоний кашлянул, призывая присутствующих к порядку.

— Очевидно, мы не можем больше оставаться здесь, в этой кишащей насекомыми дыре. Мы должны вырваться отсюда, даже если это потребует от нас значительных жертв.

— Император, я изучил карты и подсчитал наши силы, — начал Канидий. — Почему бы нам не оставить флот здесь, в заливе и не схватиться с Октавианом на суше? Наши сухопутные силы примерно равны, а никто не командует конницей и пехотой лучше, чем ты. Легионы Октавиана восемь лет воевали на море против пирата Секста. У него сильные гребцы и дисциплинированные команды. На море нам не победить. Но на суше ему никогда не удавалось разбить тебя. Ему не хватает для этого ни опыта, ни ума.

Антоний промедлил с ответом, но Клеопатра знала, что он не сможет согласиться с этим планом. Канидий — и никто из этих людей — не знал, что флагманский корабль Клеопатры, «Антония», являлся плавучей сокровищницей. В его трюме в надежно запертых сундуках, под охраной преданных царице гвардейцев-македонян хранились пятьсот фунтов золота, множество алмазов и других драгоценных камней и двадцать тысяч талантов. Никому из римлян, за исключением Антония, Клеопатра не доверяла настолько, чтобы позволить узнать об этих сокровищах или допустить их к охране. Стражники, охранявшие ценности, происходили из семейств, которые верно служили Птолемеям на протяжении многих поколений, поставляя солдат в их дворцовую гвардию. Это были люди царицы, и только им она верила. Многие из них находились рядом с ней уже двадцать лет, еще со времен ее изгнания.

Так что о том, чтобы бросить корабль-сокровищницу, равно как и о том, чтобы оставить флот, не могло быть и речи. Но Антоний не мог объяснить этого своим офицерам.

— Не меньше половины наших гребцов умерли! — попытался убедить его Канидий. — Оставшиеся в плохой форме. У нас не хватит ни продовольствия, ни лекарств, чтобы привести их в нужное состояние. Кто будет грести?

— Император, нам трудно понять, почему человек с твоим опытом не желает сражаться на суше. Неужто ты принес клятву верности Нептуну и она заставляет тебя воевать с врагом исключительно на море?

Деллий произнес это так, что даже Антоний рассмеялся. Заслышав смех императора, некоторые из его людей присоединились к нему. Клеопатра теперь относилась к Деллию с большим подозрением, но рада была той капле веселости, которую он привнес в ход совещания.

Деллий же продолжал:

— Юлий Цезарь часто говорил, что ты был его собственным счастливым талисманом на поле боя. В делах войны он уважал тебя, как никого другого, — по крайней мере, так мне всегда казалось. — Деллий бросил на Клеопатру взгляд, преисполненный язвительности. — Конечно, я никогда не был настолько близок с Цезарем, как некоторые.

Канидий мгновенно вмешался в разговор, чтобы предотвратить любую реплику царицы.

— В том, чтобы оставить флот, нет ничего позорного. Враг контролирует море. А вот забрасывать наземные силы или впустую расходовать их в бесполезных морских стычках, — это преступление. Войну следует вести на суше. И не могу не отметить — при всем уважении к ее величеству, — что в наземной войне присутствие царицы не пойдет нам на пользу.

Он повернулся к царице — ее верный римский поборник — и негромко, но твердо произнес:

— Было бы лучше, если бы царица отступила по суше через Пелопоннес или попыталась уплыть, как только мы отведем войска от залива.

Клеопатра ждала, что скажет Антоний.

— Это будет к лучшему, — добавил Канидий, глядя теперь не на царицу, а на Антония. — Боевой дух римских легионов значительно возрастет. Если ты хочешь просить людей держаться, тебе следует считаться с их желаниями.

— А та половина армии, которая состоит не из римлян? — спросил Антоний. — Как насчет их желаний? Если царица уйдет, многие из них пожелают последовать за ней. Кроме того, она наш союзник, а мы не отсылаем наших союзников прочь.

«Еще бы! — подумала Клеопатра. — Если он избавится от меня, то лишится и своих денег. Антоний пытается сообщить об этом своим офицерам, не называя вещи своими именами. Но они думают, что он избегает войны на суше из уважения ко мне». Она знала, что должна что-то сказать, чтобы хотя бы частично развенчать эту идею, остановить яд, пока он не покинул пределов шатра.

— Канидий Красс, если мы бросим наш флот, враг полностью возьмет море под свой контроль. Он сможет блокировать нас повсюду, куда бы мы ни направились. Чтобы построить корабли, нужны деньги и время. Ты действительно хочешь получить армию без флота? Мы ведь сделаемся беззащитными.

— Царица совершенно права, — вмешался Антоний. — Мы не станем отказываться от одного из главных наших преимуществ. Я считаю, что вести войну в нынешних условиях затруднительно. Люди ослаблены. Боевой дух падает, а число больных и дезертиров возрастает. У нас есть шансы перегруппировать силы и выиграть, но для этого нам нужно вывести нашу армию из болота. Я предлагаю покинуть этот залив и потратить зиму на сбор новой армии и припасов. Пусть Октавиан сидит себе в Греции. Пусть его солдаты и моряки страдают от всех тех унижений, которые терпели на протяжении последних месяцев мы. Для нас же выгоднее всего будет уйти и вступить в бой в более подходящее время.

— Но как, по мнению императора, мы уйдем отсюда? — спросил Сосий. Во время совещания он держался незаметно и теперь выглядел не особенно счастливым. — Мы же заперты здесь.

— Помните наше поражение под Фрааспе? Мы тогда очутились в тяжелом, если не сказать отчаянном положении. Я приказал отступать. В результате мы провели очень приятную зиму в Сирии, ели и пили за счет царицы, а на следующий год вернулись и одержали победу.

— История повторится, — пообещала Клеопатра. — Я уверена, что каждый из вас найдет в Александрии пристанище по своему вкусу.

— В том, что касается подробностей, положитесь на нас, — сказал Антоний, имея в виду себя и царицу. — Мы должны покинуть это место в течение недели.


На протяжении всего лета жара и влажность давили на рассудок Клеопатры, словно они были молотом, а Амбракийский залив — наковальней. Ей страстно хотелось выбраться отсюда. Она жила в непрестанном предвкушении того мига, когда ее корабли вырвутся из-под двойного гнета — влажной духоты и флота Октавиана, державшего их на берегах Акция, словно в плену.

Клеопатра не бродила в малярийном чаду, как большая часть войска. У нее было такое ощущение, как будто незримые силы выдавливают жизнь из ее тела. Если бы только ей удалось бежать! Тогда она снова смогла бы дышать и мыслить ясно!

Они ожидали предвестников хорошей погоды, ясного неба и восточного ветра, который должен был принести юго-западный бриз, известный под названием мистраль. В конце концов после бесконечно долгих часов наблюдения за небом они с Антонием увидели кроваво-красный закат — благоприятное предзнаменование для мореходов, — и Антоний объявил, что завтра они наконец-то выберутся отсюда.

Той ночью Клеопатра смотрела, как двести ее кораблей — кораблей, ради которых она торговалась за каждое бревно, за проектированием и постройкой которых неустанно наблюдала, за которые платила, чтобы укомплектовать команды лучшими гребцами, — как эти корабли уничтожаются чудовищным пламенем. Моряки пропитали отполированные балки, доставленные с Кипра, горючим маслом, а затем швырнули на них факелы. Армия стояла на берегу — отсветы пламени плясали на красных, потных лицах солдат — и смотрела, как горят эти великолепные, огромные корабли. У них не осталось людей, которые могли бы вести эти суда, и лучше уж было уничтожить их, чем отдавать врагу. Клеопатра знала, что Октавиан наблюдает за происходящим, и надеялась, что он не разгадал их план.

— Как только мы доберемся до Египта, мы начнем все сначала, — сказал Антоний, чувствуя ее печаль.

Они с Клеопатрой стояли и смотрели, как флот, созданный такими трудами, превращался в скопище огромных черных остовов, которым отныне суждено было стать призраками этих берегов.

— Мы отдохнем, дадим людям набраться сил на добром греческом вине и сытной пище, под солнечным небом Египта, и начнем набирать новых солдат.

— Я сразу же закажу древесину для новых кораблей, — сказала Клеопатра, отвернувшись от пламени.

Но свет заливал лагерь, и в нем было светло, как днем.

— Что же касается новых солдат, то они рождаются каждую минуту, — добавила царица. — Мы разошлем вербовщиков повсюду, вплоть до Индии, если понадобится. Все равно мы привозим некоторые пряности из тех земель. Раз мы ввозим кумин, что мешает нам ввезти и людей? Мы создадим им такие условия, что они решат потрудиться ради этого.

— И научат нас тем загадочным идеям, которые так очаровали Александра, — заметил Антоний. — Говорят, они владеют тайнами, которые помогают мужчине и женщине во время соития соприкоснуться с самими богами.

— Да, это знание, за которое стоит заплатить, — отозвалась Клеопатра, попытавшись улыбнуться ему, как прежде.

Она все старалась показать ему, что потом, когда они смогут ускользнуть от Октавиана и вернуться в свои покои, их тела сплетутся в угаре страсти. Ей хотелось откликнуться на старания Антония поддержать ее. Но Клеопатре показалось, что ее голос прозвучал глухо и бесцветно.

С тех пор как они приняли решение отступить и перегруппировать силы, настроение Антония улучшилось. Он выбросил из головы измену Агенобарба и Аминты и вновь принялся размышлять о будущем. Клеопатре пришлось напомнить себе, что Антоний — из тех людей, которые расцветают в условиях солдатской вольности, которые всегда будут придерживаться одной стороны, если только не решат вдруг, что их к этому принуждают. Должно быть, ему очень трудно было терпеть узы, наложенные вражеским морским заслоном, куда труднее, чем он позволял увидеть ей или своим людям. И если Антоний рыскал по их покоям угрюмо, словно лев вклетке, то Клеопатра должна простить его за это — уж такой он человек.

Утром в день битвы небо было голубым, без единого облачка, а прохладный осенний ветер, задувший с севера, прогнал летнюю жару. О более благоприятной погоде нельзя было и мечтать, будь они даже в состоянии приказывать божествам небес.

— Если бы у нас было больше таких дней, как сегодня! — заметил Антоний, одеваясь для морской битвы.

Его вещи уже были упакованы и погружены на борт флагманского корабля Клеопатры. Все ценные предметы из их шатра были убраны Хармионой еще накануне. Они поставили на карту все.

— Если бы нам так повезло с погодой, не пришлось бы нынешним летом хоронить стольких людей!

— Милый, кому жить, а кому умирать, выбирают боги, — отозвалась Клеопатра.

— Возможно. Но бремя ответственности зачастую ложится на тех, кого боги избирают командовать, — сказал Антоний. — Это не всегда приятно — делить ответственность с богами.

Они наспех попрощались на виду у всех, но, когда гвардейцы Клеопатры явились, чтобы помочь царице погрузиться на корабль, Канидий Красс попросил позволения войти к ним.

— Люди ропщут.

Канидий был чисто выбрит, и на шее у него виднелись крохотные порезы. «Даже бритвы цирюльников, и те исхудали», — подумалось Клеопатре.

— Ты уверен, что это не бурчание их животов? Разве они не знают, что мы ведем их прочь отсюда, навстречу обильным трапезам?

Антоний торопился и не склонен был изменять планы.

— Наземные войска проблем не создают. Но легионеры, назначенные на корабли, знают, что ты приказал приготовить паруса. Они понимают, что это может означать только одно — бегство. Они также получили приказ вступить в бой с врагом.

— Да, мы собираемся проложить себе путь отсюда, как солдаты. Они воображают, что Агриппа беспрепятственно выпустит нас из залива? Может, еще и почетный караул предоставит?

— Нет. Но половина желает остаться и сражаться. Я слыхал, как они клянутся победить. Никто не хочет, чтобы война затягивалась еще на год.

— Хочешь сказать, что они намереваются нарушить мой приказ? — негромко, но зловеще произнес Антоний.

Клеопатра поняла, что он не в состоянии ни дня более терпеть нынешнюю ситуацию. Он мог сейчас думать лишь о бегстве. Всякий, кто попытается помешать этому, умрет.

— Не совсем так. Но двойственная цель задания их смущает.

— Да нет никакой двойственной цели! — взревел Антоний. — У нас меньше двухсот кораблей — против четырех сотен у Агриппы! Это скверное соотношение, Канидий, даже для меня. Морякам приказано связать врага боем и удерживать, пока шестьдесят кораблей царицы смогут бежать, а затем оставшиеся должны развернуться и двинуться следом. Что тут неясного? Армия отправляется на север, через Македонию, оттуда — в Сирию, а затем — в Египет. Что может быть проще?

— Корабли будут потеряны.

— Ради всех богов, Канидий! Конечно, у нас будут потери! Это война, чтоб ей было пусто!

Антоний уже утратил всякое терпение. Клеопатре не нравилось, что он так распереживался перед таким важным сражением, которое потребует от него всего его спокойствия и умения.

— Я просто сообщаю тебе о том, что слышал от солдат. Это мой долг.

Клеопатре по-прежнему нравился Канидий, хотя даже он выступил против ее участия в войне. Он держался с достоинством и был верен, верен, словно евнух; Клеопатру поразило, с каким терпением он переносил гневную вспышку Антония. Это была характерная черта многих римских офицеров, черта, которой Клеопатра не понимала.

Канидий играл при Антонии ту же роль, какую некогда выполнял Антоний при Цезаре. Будь Цезарь жив, Антонию навсегда пришлось бы удовольствоваться положением второго после Цезаря лица. Но стечение обстоятельств вынудило Антония занять место Цезаря. Канидий вполне способен был командовать войском единолично, но он никогда не рвался наверх. Очень редкое свойство. Интересно, этот Марк Агриппа, которому Октавиан обязан своими победами, также сохранит верность своему командиру? Или Октавиан, как и его знаменитый дядя, вскоре получит кинжал в спину от своих так называемых друзей?

— Я не собираюсь менять свой план из-за ворчания нескольких солдат! — отрезал Антоний. — Я намерен командовать правым флангом эскадры и буду находиться у всех на виду. Я решил лично противостоять той части флотилии, которой будет командовать Агриппа, несмотря на то что он располагает превосходящими силами. Я ни от кого не прошу большего, нежели требую от себя, хотя по возрасту я старше большинства солдат.

Антоний улыбнулся Клеопатре.

— Мы будем драться до тех пор, пока не прорвем их центр. После этого эскадра Клеопатры поднимет паруса и воспользуется послеполуденным ветром, дующим с суши. После этого я оторвусь от врага и уйду. Со всеми теми кораблями, которые к этому моменту еще будут на плаву.

Клеопатра знала, что все еще пользуется уважением Канидия. Она больше не обращалась к Антонию по-свойски в присутствии римлян, но осуждения со стороны Канидия она не боялась. Царица схватила Антония за плащ.

— Ты убедил армию Габиния совершить месячный переход через безводную пустыню, чтобы вернуть трон моему отцу. Наверняка ты с легкостью сумеешь сегодня вдохновить своих людей на бой!

Антоний легонько поцеловал ее в губы, потом взял за руки и высвободил свой плащ.

— Я присоединюсь к тебе у мыса Тенар. Да пребудут боги с нами обоими.


Когда ее корабль отходил от берега, Клеопатра смотрела на буйную зелень земли, которую они покидали, на бурые проплешины, оставленные жарким летним солнцем и топорами солдат. Мальчишки-пастухи со своими маленькими стадами спустились с окрестных холмов, чтобы понаблюдать за действом, и Клеопатра заметила одного из них, устроившегося в тени кипариса. Казалось, он собрался пообедать, пока его овцы, которым надвигающаяся схватка была глубоко безразлична, пощипывали густую траву на склоне холма. Клеопатра забыла поесть и теперь с удовольствием сошла бы с корабля, чтобы разделить с пастухом его хлеб, сыр и виноград и запить все это сладким крестьянским вином.

Армия Антония расположилась вдоль берега — на тот случай, если вражеский флот прижмет их корабли обратно к суше. Солдаты готовы были вмешаться, если понадобится. Армия Октавиана, движимая теми же соображениями, выстроилась на противоположном берегу. Так они и смотрели друг на друга через залив, словно пешки на шахматной доске.

Антоний дождался первого дуновения ветра и лишь после этого подал сигнал к атаке. Три его эскадры, сто семьдесят кораблей, медленно двинулись вперед; фланги опередили центр, дабы вынудить корабли Агриппы принять такое же построение, и оставили середину свободной, чтобы Клеопатра могла, получив знак, быстро выйти из боя и вырваться из залива в открытое море.

Агриппа не клюнул на приманку; он выстроил суда более протяженной линией, выдвинув свой южный фланг в открытое море, и перекрыл пути к отходу нагруженному сокровищами флоту, который медленно тащился за боевым строем. Клеопатра испугалась: уж не разгадал ли Агриппа их план? Или, может, кто-либо раскрыл ему этот план? Но теперь уже было поздно беспокоиться о возможном предательстве.

Более многочисленные суда Агриппы охватили морские силы Антония с севера и с юга. До сих пор Клеопатра даже не представляла себе, насколько же это трудно — не вмешиваться в происходящее и лишь следить за тем, как на твои корабли обрушиваются удары Агриппы. Противник настолько превосходил их числом, что на многие суда Антония нападало по несколько кораблей сразу. Вскорости двенадцать из них были окружены и принуждены к сдаче.

Как могла Клеопатра удержаться от вмешательства? Неужели ее шестьдесят кораблей, хорошо вооруженных и готовых к бою, не смогут спасти хотя бы часть их флота? Нарушив приказ Антония, требовавшего, чтобы царица вместе со свитой сидела в каюте или хотя бы держалась на корме, где ее нельзя будет заметить, Клеопатра промчалась через всю палубу в поисках Эвмена, греко-египтянина, командовавшего их эскадрой.

— Наварх! — крикнула она, перекрывая ритмичный скрип весел. — Мы должны поддержать первую линию! Мы уже потеряли дюжину кораблей! Если мы не можем ускользнуть, давайте хотя бы умрем с честью!

Наварх лишь качнул головой.

— Император предвидел, что твое величество пожелает присоединиться к битве. Он заверил меня, что, если я нарушу его приказ, он казнит меня собственноручно. А он слов на ветер не бросает.

Клеопатре отчаянно захотелось вцепиться Эвмену в бороду и выдрать ее до последнего волоска.

— Разве ты не видишь, что наш план рушится? Тебя все равно казнят — за то, что ты стоял в стороне, пока наши люди умирали!

— Уверяю тебя: император уже взвесил весь этот риск. Пожалуйста, успокойся. Он хочет, чтобы мы вырвались отсюда. Не позволяй отдельным поражениям вводить тебя в искушение. Это печальный, но необходимый шаг к победе.

Эвмен разговаривал с ней покровительственно, и это взбесило Клеопатру. Но одновременно с тем она осознавала, что наварх прав. Просто характер Клеопатры не позволял ей стоять и смотреть, как ради исполнения ее планов умирают люди. Римляне быстро учились бессердечию, как, возможно, и все люди военные вообще. Может, четверо рожденных ею детей сделали ее более восприимчивой, более уязвимой перед лицом кровопролития и смерти? Клеопатра знала, что должна взять себя в руки — ради будущего. Ей еще предстоит сегодня насмотреться и на смерти, и на умирающих.

— Как тебе угодно, — сказала она наварху. — Но мы не можем ждать вечно. Если к вечеру прореха в центре не появится, мы все же вступим в бой. А если ты опять откажешься, то я казню тебя собственноручно.

В ответ наварх поклонился. Если он и намеревался позднее воспротивиться ее приказам, то сейчас никак этого не выказал.

Клеопатра вернулась на безопасное место на корме и впала в панику, осознав, что больше не видит Антония. Он не остался на своем флагмане, а предпочел командовать боем с корабля поменьше, более легкого и быстроходного. Антоний знал, что враги первым делом постараются захватить флагман, поскольку, если им удастся взять в плен самого императора, война будет окончена.

Теперь Клеопатра убедилась в том, что стратегия Антония была абсолютно верной. Два корабля Агриппы, изготовив тараны, спешили к флагману. Лучники Антония, расположенные на высоких надстройках, начали осыпать таранящие их корабли градом стрел, но Клеопатра видела, что те и не думают сворачивать. Солдаты, готовые заменить раненых или убитых, удерживали сверкающие балки таранов на месте даже после того, как два окованных металлом носа кораблей столкнулись.

Второй корабль Агриппы протаранил флагман Антония, зайдя с подветренной стороны; экипаж флагмана теперь пытался не пустить вражеских солдат к себе на борт. Римские солдаты посыпались на палубу. Корабли у Антония были больше кораблей Агриппы, и Антоний воспользовался этим преимуществом, разместив на борту как можно больше солдат-пехотинцев. Если им и не хватало кораблей, они могли компенсировать это большей численностью команд, дабы отражать попытки абордажа. Антоний считал, что благодаря превосходству в живой силе его люди с легкостью захватят любой вражеский корабль, с которым сумеют сойтись борт к борту.

Но сейчас враги хлынули на флагман с двух сторон. Два потока хорошо питавшихся римлян, которые все лето пили прекрасные вина Октавиана и не страдали от болезней, подточивших волю тех, кто сражался за Антония. И все же это был флагман Антония, и на нем размещались самые лучшие и самые верные его бойцы.

Схватка на палубе превратилась в сплошную мешанину тел, и издалека Клеопатра не могла разобрать, где свои, а где враги. И уж тем более не в силах была понять, кто одерживает верх.

Она перевела взор на север, туда, где корабли Октавиана приближались к их эскадре, подплывая настолько, чтобы начать обстрел метательными снарядами, а потом отступая для перезарядки. Эти суда также были легче кораблей Антония, и им легче было маневрировать.

На южном фланге дела обстояли лучше. Им командовал сам Антоний. Его эскадра из пятидесяти кораблей сумела связать боем превосходящую по численности флотилию Агриппы. Лучники, устроившиеся в высоких надстройках, метко поражали стрелами людей на палубах.

Клеопатра снова помчалась на нос, упрашивая Эвмена помочь правому флангу. Антоний находился на борту одного из этих кораблей. Несмотря на то что врагов было больше, он продолжал держаться. Но как долго еще он выстоит? Неужто Антоний будет биться не на жизнь, а на смерть, а Клеопатра — только смотреть, словно зритель на гладиаторских играх? Она уже готова была закричать, обращаясь к наварху, но невольно проследила за его взглядом, обращенным в сторону моря.

Аккуратные схемы, которые Антоний чертил в их шатре военного совета, теперь ожили. Сто семьдесят кораблей Антония сумели втянуть в бой весь флот Агриппы. Все четыре сотни кораблей, если не больше. Середина залива представляла собой чистый голубой простор, и лишь волны лениво катили там. Больше не было центральной линии кораблей, защищавшей эскадру Клеопатры. Не осталось ничего, что могло бы помешать ей поднять паруса и поймать попутный ветер, который унес бы шестьдесят судов с сокровищами прямиком в открытое море.

— Поднять паруса! — крикнул наварх, и матросы принялись быстро натягивать огромные белые полотнища.

Эвмен взял Клеопатру за руку.

— Прошу тебя, спустись в каюту. Ветер усиливается. Какой-нибудь неосторожный матрос в спешке может зацепить тебя.

— Где император? — настойчиво спросила Клеопатра. — Мы не можем бросить его во время боя!

— Император лучше знает, что нужно делать. Он расчистил для тебя путь к бегству. Он последует за тобой сразу же, как только сумеет оторваться от врагов.

При мысли о том, что она должна покинуть Антония, ничего не зная о его судьбе, у Клеопатры упало сердце. Как легко было строить подобные планы, пока они оставались чистыми домыслами, и как трудно выполнять их! Антоний придет в ярость, если она не воспользуется попутным ветром и не бежит. Его солдаты могут восстать против нее, если по ее вине они опять окажутся запертыми в проклятом заливе. Они могут даже не посчитаться со своим командиром и убить ее. А кроме того, здесь у них не осталось ни лекарств для больных и умирающих, ни провизии для голодных. Ничего, чтобы поднять и без того невысокий боевой дух.

Делать нечего: оставалось лишь уплывать и увозить сокровища.

— Если уж я должна покинуть императора в этом заливе, пожалуйста, не проси меня еще и повернуться к нему спиной, — сказала она Эвмену. — Я буду стоять здесь, с тобой. На каком из этих кораблей Антоний?

— Он перескакивает с корабля на корабль, чтобы подбодрить своих людей и избежать плена. — Клеопатра заметила промелькнувшее в глазах Эвмена неприкрытое восхищение. — Он слишком ловок, чтобы попасть в плен, и слишком силен, чтобы умереть.

Паруса — огромные белые треугольники — взмыли в безоблачное синее небо и раздулись под ветром, словно поднимающееся тесто. Клеопатра переводила взгляд с корабля на корабль, выискивая хоть какой-нибудь признак, который свидетельствовал бы о присутствии Антония: его штандарт, его офицеров-помощников, блеск его кирасы с изображением Немейского льва или сверкание его меча, воздетого над головой, дабы привлечь внимание солдат. Но ей так и не удалось разглядеть своего мужа в этом месиве. Она все еще продолжала искать его взглядом, когда ветер пронес ее через пролив и вынес в неспокойные воды Ионического моря.

МЫС ТЕНАР, ПОБЕРЕЖЬЕ ГРЕЦИИ Двадцатый год царствования Клеопатры

— Когда я посмотрел назад и увидел корабли Агриппы почти рядом, на миг меня охватило отчаяние, — признался Антоний.

С хмурым видом он сидел на кровати в каюте у Клеопатры. Сквозь единственное небольшое отверстие в стене пробивался тонкий столбик света. В помещении было темно, хотя вечер еще не наступил, а Клеопатра отослала слуг прочь прежде, чем они успели зажечь лампы. Плечи Антония поникли; он отказался от вина и пищи и не желал, чтобы к нему прикасались. Он сидел, опираясь локтями о бедра, и взгляд его был полон тоски.

— Обычно я выхожу из боя последним, а не первым.

— Милый, ты добился успеха там, где любой другой потерпел бы полное поражение, — проговорила Клеопатра, расхаживая по каюте. — Ты сумел вызволить нас из совершенно бедственного положения. Подумай о тех жизнях, которые ты сохранил. Ты спас многие наши корабли, наши сокровища и меня. Наши потери минимальны — по сравнению с тем, какими они могли бы быть, окажись мы под командованием менее мужественного человека.

— Если не считать тех, кого вынудили сдаться.

— Мы же знали, что это неизбежно. Это был единственный способ вырваться оттуда.

— Во сне меня преследуют лица моих офицеров, оказавшихся в лапах Октавиана, — сказал Антоний.

Он повернулся, и лицо его попало в полосу света, так что Клеопатра, разглядев его, ощутила всю силу терзающих его угрызений совести. Внешние уголки глаз обвисли, и казалось, будто они могут от позора совсем соскользнуть с лица.

— Они были из числа лучших моих людей! — с силой промолвил Антоний. — А Октавиан не ведает милосердия.

— Быть может, на него подействует призрак того, чьим именем он разбрасывается направо и налево, как будто оно принадлежит ему?

Антоний улегся на кровать.

— Иди сюда, — вздохнул он, вытягивая руки так, чтобы Клеопатра могла улечься рядом и положить голову ему на плечо.

Подобного ощущения она не испытывала с самого детства — покоя, какой ощущаешь, припав к груди мужчины; но тогда это был ее отец, чьи суждения она часто подвергала сомнению или не принимала во внимание.

Клеопатра сама не знала: то ли она здесь для того, чтобы утешить Антония, то ли он ниспослан богами, чтобы утешить ее. Насколько могла, она обрела успокоение в его силе, в мускусном запахе его кожаной туники, в его горячих руках, обхвативших ее и замкнувших в круге его горя.

— Мы не проиграли, — сказала Клеопатра.

— Но и не победили, — отозвался Антоний. — Мне пришлось бросить собственный флагман, и вместе с ним — нескольких из самых доблестных людей, каких мне только доводилось встречать.

— Давай не будем горевать о тех, кто, быть может, сейчас жив и здоров и пьет хорошее вино, набив кошелек деньгами Октавиана.

Антоний рассмеялся, но смех его был горек.

— Ты предлагаешь невеселое утешение, Клеопатра.

— Ты тщательно рассчитал степень риска, император. Мы отделались куда дешевле, чем предполагали.

— Это верно. Но когда теряешь людей, вместе с ними теряешь часть собственной души.

— Милый, неужели твоей душе было бы лучше, если бы ты наблюдал за тем, как они медленно и мучительно умирают от дизентерии?

— Моей душе было бы лучше, если бы мы вообще не оказались запертыми в этом гиблом месте.

Клеопатра поняла: теперь Антоний будет мрачен до тех пор, пока не решит, что минуло подобающее количество времени. Она лежала рядом с ним, затаив дыхание и радуясь, что он все-таки жив, хотя и утратил некую часть своей души. Впрочем, она была уверена: эта часть восстановится, когда он перестанет корить себя за гибель этих людей.

В любом случае Антоний сумел с честью выйти из ужасной ситуации. Конечно же, его подчиненные понимают это и, как и Клеопатра, благодарны ему за спасение их жизни. Ибо после ее побега все пошло не так, как они задумали, и она уже было решила, что потеряла Антония навсегда.

После того как эскадра царицы вышла из залива, Клеопатра продолжала смотреть в море, выискивая взглядом корабли Антония, которые, как она ожидала, вскорости должны были последовать за нею. Она все посматривала искоса в сторону заходящего солнца, пока пылающий диск не погрузился в воду, а потом долго оставалась на палубе, и наконец ночной холод вынудил ее спуститься в каюту.

И все это время Антоний продолжал сражаться, пытаясь оторваться от врага. Благодаря превосходству в численности Агриппе удалось зажать часть кораблей Антония в заливе. Когда Антоний увидел, что у капитанов этих кораблей не осталось иного пути, кроме как сдаться — собственно, они и принялись сдаваться, — он воспользовался этой возможностью для того, чтобы поднять паруса и бежать прочь из залива вместе с большей частью своей эскадры. Отступление прошло успешно, но это малое достижение Антония не утешило.

Он нагнал Клеопатру на следующее утро, как раз вовремя, чтобы отразить нападение царя Спарты; спартанец застал египетскую царицу врасплох, когда корабли Клеопатры шли вдоль побережья Пелопоннеса, и его пятьдесят кораблей принялись осыпать египетский флот метательными снарядами. Но огромные таранные суда Антония по-прежнему были готовы к бою. Он безжалостно сокрушил спартанцев — Клеопатра видела все это с борта своего флагмана. Впрочем, Эвмену было приказано держаться в стороне от схватки, чтобы не подвергать царицу опасности, и он продолжал неукоснительно выполнять этот приказ. Поэтому наварх и царица вместе смотрели, как лучники Антония выбирают себе мишени на палубах спартанских кораблей, не обращая внимания на то, что башни-надстройки кренятся под порывистым морским ветром. Клеопатра не знала, что тут сыграло большую роль — отменная выучка римских солдат или гнев, нараставший все то время, пока они сидели запертыми в ловушке, — но она никогда еще не видела, чтобы кто-либо отбивал нападение так быстро и так яростно.

После схватки Антоний не перешел на корабль Клеопатры. Когда флагман встал так, чтобы позволить императору перебраться с судна на судно, Антоний лишь прислал гонца, передав с ним, что присоединится к царице позже. Клеопатра никак не могла понять, отчего же он не возвращается к ней, и две ночи маялась без сна. Вдруг он ранен и скрывает это от нее? Она отправила своего гонца на корабль императора, чтобы тот прояснил этот вопрос, и пригрозила, что утопит посланника, если он по возвращении не сможет доложить о состоянии здоровья Антония. Вернувшись, тот сообщил — едва переводя дух, потому что ему пришлось долго грести, — что император на вид пребывает в добром здравии, не носит никаких повязок, и по нему не видно, чтобы он страдал от раны или потери крови; нет даже синяков и ссадин, которыми всегда отмечены люди после схватки. Эвмен шепотом сказал царице:

— Быть может, душевные раны заставляют льва держаться в одиночестве. Богиня войны собирает тяжкую дань даже с самых яростных людей. А император как раз из числа таких страстных людей.

Наварх склонил голову так низко, что Клеопатра увидела розовеющее пятно на его макушке, там, где темные волосы наварха начали редеть.

— Прости меня за подобную фамильярность. Я не хотел оскорбить тебя — лишь утешить.

— Я прощаю тебя, наварх, поскольку подозреваю, что тебя осенило прозрение.

Когда у мыса Тенар Антоний в конце концов согласился присоединиться к Клеопатре, он приветствовал ее с распростертыми объятиями и с победным видом. Его загорелое лицо раскраснелось, и зубы казались белыми, словно луна. Когда он со своими офицерами высадился на берег, Клеопатра услышала, как солдаты Антония распевают на латыни пошлую песню про удаль Антония, сражавшего своих жертв, и твердость его могучего меча. И все это, конечно же, с массой двусмысленностей. Клеопатра уже привыкла к этим песенкам. Например, солдаты Цезаря, прославляя знаменитые мужские качества своего вождя, горланили, что он — жена всех мужей и муж всех жен. Антоний, как и Цезарь, никогда не возражал против этих песен — они ему даже нравились.

Решительным шагом он спустился по сходням; темно-пурпурный плащ, раскрывшийся у него на груди, словно огромная орхидея, вился за плечами; меч в сверкающих ножнах хлопал его по бедру. Люди Антония до сих пор праздновали не только свое спасение, но и быструю и убедительную победу над спартанским флотом. Антоний хищно, по-волчьи улыбнулся Клеопатре, поклонился и взял ее за руку.

До тех пор, пока они не остались наедине, он не делился с нею своими терзаниями. Но как только дверь в их покои захлопнулась у них за спиной, заглушив хриплое пение солдат, Антоний опустился на кровать и как-то поник, словно из его могучего, львиного тела выпустили весь воздух.

И вот теперь они лежали на кровати и молчали. Клеопатра закрыла глаза и безмолвно вознесла молитву богине, благодаря ее за то, что полководец и муж царицы Египта, отец ее детей, жив и невредим, хотя и пребывает в унынии. Клеопатра уже видела его в подобном состоянии — после отступления от Фрааспе, когда он потерял так много солдат в заснеженных горах Армении.

Эвмен был прав: Антоний — человек страстный. Именно это свойство делало его по-юношески пылким в любви, побуждало ночь напролет пить и смеяться в компании ближайших друзей или рядовых солдат, сражаться со сверхъестественным мужеством, добиваться власти над империей; и это же самое свойство заставляло его отступать перед лицом потерь и поражений, словно раненого льва, что зализывает свои раны. «У него нет хладнокровия Цезаря, — подумала Клеопатра, — но и Цезарь не имел сердца Антония. Его очень человеческого, очень уязвимого сердца».

Клеопатра положила руку ему на грудь и держала так, пока их дыхание и пульсация крови не стали звучать в унисон. Их сердца бились, ведомые духом товарищества, чувства, которого не испытывают случайные любовники или муж и жена, делящие лишь домашние заботы. Это был союз высшего порядка — союз мужчины и женщины, проникших в самые глубины тайных страстей друг друга, союз воинов, которые вместе смотрели врагу в лицо и восторжествовали, союз друзей, которые дорожили обществом друг друга в самый напряженный момент жизни.

На Клеопатру снизошел покой. Ее дыхание стало тихим, и с каждым выдохом напряжение, копившееся в ее мышцах все время долгой летней осады, покидало ее тело. Клеопатра даже подумала было, что уснула или впала в транс, но тут Антоний сказал: «Помоги мне», и разжал объятия, чтобы она помогла распустить кожаную шнуровку на его тунике.

Клеопатре подумалось, что это будет последний шаг, который загладит его печаль, и она обрадовалась. Она раздернула шнуровку на правом боку, и от этого стал отчетливее слышен запах, запах крови и соли, отполированных балок его корабля, моря, миндального масла, которое он использовал, чтобы кожаный доспех не натирал тело. Для нее Антоний всегда источал запах плотской страсти, словно он был самая сущность мужчины, само завоевание. В его запахе таилась сила. Даже теперь, когда он был потным и немытым, она могла бы куснуть его за мышцу рядом с подмышкой и возбудиться от этого.

«Матерь Египет, ты ничуть не лучше фаюмской проститутки», — сказала себе Клеопатра, мысленно рассмеявшись, и обвела пальцем вокруг соска мужа.

Но у Антония не было сейчас терпения для подобных игр. Ему не терпелось избавиться от терзаний, и оба они инстинктивно ощущали, что это избавление придет вместе с излиянием семени. Он забрался на Клеопатру, задрав ей платье к самой шее. Он не стал касаться ее грудей, лишь на мгновение взглянул на них. Удовлетворенный увиденным, ухватил ее за распущенные волосы, так что теперь Клеопатра не могла бы пошевелить головой. Антоний с силой поцеловал ее, раздвигая ее губы своими, втягивая ее язык в свою теплую пещеру. Он не выпускал ее рта, пока не почувствовал, как ее ноги обвились вокруг его тела. Тогда, впившись в ее шею, Антоний толчком вошел в Клеопатру. Запустив одну руку ей в волосы, а вторую — под ягодицы, Антоний входил все глубже и глубже. Клеопатра двигалась вместе с ним, навстречу его толчкам, но он прошептал ей на ухо: «Просто дай мне тебя трахнуть». Ему нравилось иногда вести себя так, словно она была не царицей Египта, его партнером, его женой, а просто пассивным орудием его удовольствия.

Клеопатра расслабила ноги, открываясь, словно цветок лотоса, позволяя ему исследовать самые потаенные свои глубины. Она дышала его сущностью, вбирала его в себя, жадно обоняла его запах, вслушивалась в звуки движения, позволяла его поту впитаться в ее кожу и смешаться с ее кровью. Она жадно сосала его язык, как будто находилась в пустыне и его рот был единственным источником воды. Когда ее безрассудство достигло апогея, Антоний вышел из нее, а потом вошел снова, на этот раз очень медленно, словно солдат, осторожно вкладывающий в ножны опасное орудие. Клеопатра любила его еще и за это — за то, что даже во время неуклонного продвижения к вершинам собственного наслаждения он все-таки сдерживался, чтобы довести до экстаза и ее.

Антоний по-прежнему держал Клеопатру, словно куклу, и закрыл ей рот ладонью, когда она закричала, поскольку в коридорах находились матросы, занимавшиеся уборкой. Затем он снова сильнее вцепился ей в волосы, прижал ее руку к кровати и снова вошел вглубь, двигаясь так быстро, что Клеопатра ощутила жжение между ног. Осажденный, голодающий лагерь, равно как и болотистый берег были неподходящими местами для занятий любовью. И вот со слабым стоном, напоминающим мольбу, Антоний с последним толчком достиг вершины.

Они лежали недвижно, вспотев в жарком воздухе каюты. Антоний взял с ночного столика чашу с водой, отпил большой глоток, а остальное вылил Клеопатре на живот. Клеопатра взвизгнула, словно возмущенный щенок, и подскочила, так что они едва не сшиблись лбами. Но Антоний был готов к этому и быстро опрокинул ее обратно на кровать. При виде ее негодования Антоний расхохотался, настолько заразительно, что Клеопатра засмеялась тоже — в основном потому, что поняла: траур по случаю поражения при Акции подошел к концу. Теперь они могут плыть обратно в Египет, поцеловать там сияющие юные лица своих детей и начать планировать следующую схватку.

Клеопатре отчаянно хотелось домой, туда, где они смогут снова купаться вместе в ее мраморной ванне, где слуги будут поливать широкие плечи Антония горячей водой, а он тем временем будет отпускать непристойные шуточки, заставляя их хихикать. Иногда же, в тех случаях, если слуги не говорили по-гречески, он мог выспросить у Клеопатры, как сказать то же самое на их родном языке, чтобы поразить их и заставить смеяться еще сильнее.

От занятий любовью они проголодались, и, пока они одевались, чтобы пойти поужинать, Клеопатра отправила служанку на кухню, чтобы предупредить об их появлении.

— Господин, тебя ждет гость, — вернувшись, сообщила девушка. — Канидий Красс. Он только что прибыл.

— Зови его к нашему столу, — распорядился Антоний. — Хвала богам, он жив! Но что он делает в Тенаре?

Когда Антоний с Клеопатрой вошли в обеденный зал, Канидий уже сидел там. Завидев их, он вскочил; судя по его лицу и волосам, в последнее время он совершенно не следил за своим внешним видом. Похоже, он лишь наскоро вымылся перед самой встречей. Клеопатра заметила грязь у него под ногтями, а лицо Канидия, обычно безупречно выбритое, сейчас покрывала щетина. Она никогда еще не видела, чтобы римский офицер высокого ранга явился на глаза своему военачальнику в столь неопрятном виде.

Завидев Канидия, Антоний прибавил шагу, оставив Клеопатру позади. Клеопатре пришлось припустить бегом, чтобы не отстать от него.

— Что привело тебя сюда? — спросил Канидия Антоний, даже не поздоровавшись с ним. — Ты что, бросил армию?

Тревога, звучавшая в голосе императора, возрастала с каждым словом.

Казалось, будто Канидию не хочется отвечать на этот вопрос. Он взглянул на Клеопатру безумными глазами.

— Царица, — хрипло прошептал он.

— Что случилось, Канидий? Ты болен? — проговорила Клеопатра.

Антония, похоже, сейчас нисколько не волновало состояние Канидия.

— Говори же! — приказал он.

Канидий выпрямился во весь рост — но при этом он все равно остался на несколько дюймов ниже своего командира. Взглянув Антонию в глаза, он сказал:

— Я… мне едва удалось спастись. Я пришел, чтобы сообщить тебе: по дороге в Македонию нашу армию перехватили люди Октавиана, явившиеся для переговоров. Сперва наши солдаты хотели убить их, но ведь это были римляне, и наши офицеры знали многих из них. И потому проголосовали за то, чтобы выслушать их.

Канидий сделал паузу, словно ожидая, что случится какое-нибудь чудо, которое избавит его от необходимости досказывать.

— Заканчивай, Канидий, — уронил Антоний.

Клеопатре почудилось, будто вокруг Антония образовалось ледяное облако — или, может, это от страха кровь застыла в жилах? Во всяком случае, в зале вдруг сделалось очень холодно.

— Выслушав изложенные от имени Октавиана предложения — земли в Италии и значительные суммы золотом, — переданные нашими товарищами-римлянами и призывающие к долгожданному миру, почти все, за исключением нескольких человек, перешли на его сторону.

БРУНДИЗИЙ Двадцатый год царствования Клеопатры

Это было самым легким из всего, чем ему когда-либо приходилось заниматься. Гораздо легче, чем экзамены в школе, где он никогда не считался не только блестящим, но даже сколько-либо способным учеником. Легче, чем военная подготовка, требовавшая куда больше телесных сил, чем досталось ему от природы.

Октавиан понял: управлять помыслами других гораздо проще, нежели заниматься каким-либо из земных трудов, за которые он брался. Цезарь был наделен множеством дарований и периодически пускал их в ход, дабы приводить окружающих в изумление. Гай Юлий писал книги и стихи, покорял народы, произносил пламенные речи, делил ложе с сотнями любовниц… Но Октавиану, судя по всему, не требовалось делать ничего подобного ради достижения желанных целей. Он просто направлял людские помыслы в то русло, которое соответствовало его устремлениям. Тяжкие труды его дяди, красивые позы и солдатская выправка Антония — все это отнюдь не было необходимым. Нужно одно: заставить людей верить во что-то иное. Даже кровавые битвы прошлого ныне представлялись совершенно ненужными.

Как только разум — наиболее закоснелая часть человеческого «я» — подчинялась давлению, следом немедленно изменялась и окружающая действительность. Кто бы мог подумать, что разум, ни в коей мере не принадлежащий вещному миру, может стать куда более мощной силой, нежели любой материальный предмет? «Какая насмешка судьбы, — подумалось Октавиану. — Если кто-то сумеет обрести власть над несгибаемым, то все гибкое сразу же подчиняется ему само».

Ранее весь мир стоял на стороне врагов Октавиана, но теперь, благодаря тому, как умело Октавиан изменил образ этих самых врагов в умах их союзников, весь мир обратился против императора и царицы. Если не считать немногих упрямцев, все, кто проследовал за Антонием и Клеопатрой через весь мир, все, кто провозглашал их богами и спасителями, ныне стали их противниками. Люди переменили свое мнение — точнее, Октавиан заставил их поменять мнение. И сразу же переменилось все.

Октавиан рассмеялся. Скорее всего, ему больше никогда не придется выйти на поле боя. Впредь все битвы будут происходить в умах людей, где, как он полагал, ему нет равных.

Хвала богам за любовь Деллия к роскоши и за то, что его преданность оказалась столь податливой. Деллий изменил свои помыслы самостоятельно. Он перебежал к Октавиану как раз перед тем, как Антоний ввел свои корабли в залив, и выдал планы Антония. Октавиан не знал, смог бы он в противном случае обратить действия Антония против самого Антония, хватило бы ему тогда предвидения — или же быстрый разум подвел бы его. Если бы намерения Антония стали ясны только после приведения их в действие, а не были бы раскрыты в предательском шепоте Деллия, озарение не посетило бы Октавиана и он не смог бы сделать того, что сделал. Так, по крайней мере, полагал он сам. Увидев, что Антоний сражается только ради того, чтобы сбежать и перегруппировать свои войска в Египте, он просто махнул бы на это рукой и выждал бы еще год, ожидая новой войны и ломая голову над тем, как прокормить сто тысяч человек в течение долгой зимы в опустошенной Греции, поля и пастбища которой еще не ожили после последней гражданской войны Рима. Весь этот год его солдатам пришлось бы отбирать овец и коз у хныкающих пастухов и вырывать кусок хлеба изо рта у старух. И еще отправлять хоть какое-то продовольствие в Рим. Но предательство Деллия подарило Октавиану хитрый план Антония, и Октавиан сумел быстро переписать этот план на свой лад.

И когда флот Антония бежал из Амбракийского залива, то все, что потребовалось Октавиану, — это сказать пленным, что Антоний бросил их ради Клеопатры, что все это время они полагали, будто сражаются за своего великого римского полководца, в то время как в действительности этот полководец более не властен над своими чувствами и находится в рабстве — телом, душой и мужским естеством — у честолюбивой царицы. Они-то считали, что Антоний верен своим людям, что он пожертвует собой ради того, чтобы спасти самого малого из них, но самая эта верность оказалась мифом. Разве не проявил Антоний свои истинные устремления, свою неутолимую похоть к царице, когда бросил своих подчиненных погибать в битве в заливе, дабы сам он мог и впредь наслаждаться ее обществом? Какой мужчина — какой римлянин — мог проявить себя столь бесстыдно любострастным?

В последний момент Октавиан осознал, что большинство солдат не поймут слова «любострастный», а потому заставил себя быть грубым и назвал Антония «пиздолюбом», и все, кто его слушал, заржали при этих словах.

Увидев, как быстро он преуспел в том, чтобы заставить пленных изменить мнение касательно их полководца, Октавиан послал гонцов к армии Антония, которая под предводительством Канидия Красса двигалась маршем к Александрии. К тому времени, как посланцы Октавиана встретились с ними, солдаты Антония уже несколько дней не видели своего полководца и его блеск уже не ослеплял их разум. Услышав предложение золота и земли, армия Антония прямиком направилась к лагерю Октавиана, не обращая внимания на Канидия, кричавшего им в спину: «Товарищи! Не теряйте рассудка!»

Как только большая часть войск перешла к Октавиану, завершение задачи стало детской игрой. Оставалась лишь одна трудность. В Италии не было земли и денег, чтобы выдать солдатам обещанную им непомерную плату. А солдаты, которым не платят жалованье, нередко переходят на сторону первого же, кто покажет им золотую монету. И если упустить время, этим «первым» окажется Антоний. И без того уже солдаты, не встретив немедленного удовлетворения своих требований, подняли в Италии бунт, и даже Агриппа не смог утихомирить их. Вместо того чтобы преследовать Антония до самого Египта и закрепить свою победу, Октавиану пришлось плыть в Брундизий, приказать конфисковать все земли и достояние союзников Антония и раздать все это старшим ветеранам. Остальных он успокоил, лично поклявшись, что вскоре они получат все, что им причитается. Дабы убедить их в серьезности своих слов, Октавиан выставил на продажу свои собственные земли, однако не раньше, чем его друг Меценат заверил его в том, что никто не окажется достаточно глуп, чтобы купить их.

Октавиану нужно было действовать очень быстро, пока он еще сохранял преимущество за собой. Землю в Италии следовало приобретать у ее законных владельцев. Не осталось ни клочка, который можно было бы отобрать у кого-либо, кто считался врагом. Октавиан не имел права рисковать: если бы он конфисковал владения у тех, кто выступал на его стороне, возникла бы реальность новой гражданской войны. Между тем деньги следовало выдать как можно скорее — прежде, чем солдаты найдут себе нового господина или вернутся к прежнему.

Сейчас важнее всего было время. Некогда захватывать земли, поднимать налоги и грабить храмы. В мире осталось лишь одно место, где хранилось много денег, которые можно было захватить разом. И именно в этом направлении сейчас были обращены все помыслы Октавиана.

АЛЕКСАНДРИЯ Двадцать первый год царствования Клеопатры

Мая первого числа,

из города Гера на острове Самос.

Клеопатре VII, царице Египта.

От Гая Октавиана,

сына божественного Юлия Цезаря.


Госпожа!

Миновало уже немало месяцев со времени нашей встречи в Амбракийском заливе, и я долго ждал известий от тебя. Наконец я получил твое письмо с предложением начать открытые переговоры. Я сознаю, что тебе есть что предложить. Но боюсь, что не смогу вести переговоры с тобой, пока ты не докажешь, что готова и впредь нести титул, который некогда пожаловал тебе Сенат, — титул друга и союзника римского народа.

Есть лишь один способ доказать это: передай Марка Антония в руки ближайшего представителя римских властей либо предоставь неоспоримые свидетельства его казни. Могу ли я предложить, чтобы мой заместитель Корнелий Галл, ныне находящийся в Кирене, стал нашим посредником в этом вопросе? Как только ты отделаешься от Марка Антония — любым путем, который сочтешь приемлемым, — мы приступим к заключению союза, который можем установить в память о моем отце и твоем друге, божественном Юлии Цезаре.

Запечатано и подписано Октавианом, сыном божественного Юлия Цезаря.
Клеопатра смяла письмо в кулаке и прижала стиснутую руку к животу. Сколько ударов можно нанести одним-единственным коротким посланием? Это первое открытое заявление о столь долго лелеемых намерениях Октавиана: он жаждет видеть Антония мертвым. Клеопатра никогда не верила, что Октавиан захочет делиться властью, и теперь у нее в руках доказательство ее правоты. Октавиан ждал, пока ступит на Самос, на ту самую землю, где Клеопатра и Антоний праздновали победу своих воинств, и только тогда ответил на ее послание.

Теперь она сожалела, что вообще написала ему, но тогда они с Антонием пришли к мысли, что должны притвориться, будто готовы к переговорам. Тем временем они будут собирать силы для новой борьбы. Быть может, Октавиан разгадал их намерение и потому прислал ответ, полный наглых предложений и самоуверенности.

Клеопатре казалось, будто с того невыносимо тусклого дня, когда Антоний вернулся в Александрию, прошло не восемь месяцев, а восемь лет. Когда при Тенаре он понял, что лишился своей армии, Антоний отказался плыть домой вместе с Клеопатрой и вместо этого отослал ее прочь на ее собственном корабле. Клеопатра знала, что Антоний должен пережить столь тяжкую потерю в одиночестве. Ни один мужчина не позволил бы женщине наблюдать его в такой скорби, и в особенности Марк Антоний.

Клеопатра сказала ему все, что должна была сказать: что он спас ее исокровищницу, что с этими деньгами они смогут вновь собрать армию, еще большую, нежели потерянная, что Октавиан сломлен и, когда его солдаты поймут, что так называемому «сыну» Цезаря нечем заплатить им, они вернутся к Антонию, к полководцу, ради которого бьются их сердца…

Она произнесла эту исполненную надежды речь — и отбыла. В конце концов, ее наипервейшей задачей было вернуться в Египет под знаменем победы — прежде, чем хотя бы слово о том, что произошло, достигнет слуха ее народа.

Антоний прибыл несколько недель спустя — не так, как сама Клеопатра, корабли которой, украшенные гирляндами цветов, подходили к пристани с гордо поднятыми парусами. Нет, он прокрался в гавань почти тайком, как побежденный. И немедленно заперся в доме на мысу, названном в честь мизантропа Тимона.

Когда Клеопатра явилась к нему, Антоний поведал обо всем, что случилось за время их разлуки.

Он поплыл в Кирену, где размещались пять легионов под командованием одного из людей Цезаря, Луция Скарпа. Антоний верил в то, что сказала на прощание Клеопатра. Да, они смогут быстро оправиться от поражения! Он намеревался сплотить вокруг себя верные легионы. Кроме того, ему нужно было изгнать из памяти воспоминания о том, как он просидел все лето запертым в заливе и как вся его пехота перешла на сторону противника.

Антоний всегда тепло относился к Скарпу и теперь предвкушал, как долгими вечерами будет пить с ним и вспоминать о славных днях, когда они молодыми солдатами служили под командованием Юлия Цезаря…

Но Антонию и его флоту не позволено было приблизиться к причалам Кирены. Едва войдя в гавань, он подвергся нападению. Вскоре до него дошел слух о том, что после того, как легионеры прослышали, будто Антоний бросил своих людей при Акции, они убили Скарпа и перебежали к ставленнику Октавиана, Корнелию Галлу. Когда Антоний услышал об этом, то едва не бросился на собственный меч. Потребовались соединенные усилия трех человек, чтобы удержать его.

«Бросил своих людей? Бросил своих людей?» Высаживаясь в Александрии, Антоний не переставал твердить эту фразу. Он повторял ее тысячи раз, шепотом вопрошая богов, криком требуя ответа у Клеопатры, горько усмехаясь над тем, как неверно были истолкованы его действия, над этой клеветой, порочащей его как человека и как воина. Он заперся в уединенном поместье наедине с этой ложью о его предательстве. Он изводил себя вином, одиночеством и ощущением позора за то, что, по мнению всего мира, он совершил.

А благодаря Клеопатре и ее неудачным попыткам возродить его мужество Антоний не один месяц занимался только тем, что раздвигал ноги шлюхам.

Но то наказание, которое Антоний наложил сам на себя, уже избыто. Скорбь покинула его душу несколько месяцев назад, в день зимнего солцеворота, когда они с Клеопатрой занимались любовью, слыша за окном гимны в честь праздника рождения Солнца.

Ныне он повел флот из сорока кораблей к Паретонию, чтобы заградить путь пресловутому Корнелию Галлу, который, по сообщениям, намеревался вторгнуться в Египет. На самом же деле Антоний собирался вернуть себе легионы, перешедшие к Галлу. Антоний уверял, что сможет повлиять на них, что вышлет посредников — точно так же, как это сделал Октавиан. И его предложения вкупе с его личным присутствием помогут Антонию получить обратно пять легионов. Видят боги, ему понадобятся эти войска, поскольку известно, что чудовище, которое призывало Клеопатру убить ее собственного мужа, покинуло Самос и направилось в Иудею, где предатель Ирод, несомненно, снабдит его всем необходимым для вторжения в Египет. Антоний не верил, что Ирод сдастся, но Клеопатра знала: Ирод ненавидит ее уже много лет, иудейский царь желает ее смерти и за спиной Клеопатры пытается опорочить ее перед Антонием. Царица сказала Антонию об этом, однако не стала особо заострять вопрос. Сейчас она вообще старалась избегать споров.

Клеопатра была уверена в том, что это Ирод сделал все, чтобы провалить придуманный ею про запас план бегства из Египта через Море Тростника. Царь набатеян Малх перехватил корабли Клеопатры, которые двигались к морю посуху, и сжег их в отместку за то, что много лет назад ему пришлось уступить ей часть земель.

У Ирода имелись свои трудности в отношениях с Малхом, однако Клеопатра полагала, что это не помешает им обоим объединиться против нее. Самый простой путь бегства — на восток — ныне стал неприемлемым.

Она не могла предать мужа. Идею бегства к царю Мидии Клеопатра отвергла. Она последовала бы этому плану, если бы Антоний не поклялся сражаться и одержать победу над тем, кто нанес ему поражение. Но Антоний дал такую клятву.

Если Антоний преуспеет в Паретонии, то вернется назад с вновь перешедшими к нему людьми, и они прогонят Октавиана. Или, быть может, тот сам испугается и откажется от нападения на Египет. Если Ирод прослышит о том, что Антоний вновь собрал силы, то останется верен ему. Ирод намерен в конечном итоге оказаться на стороне победителя. Именно это — цель его игры, и если ради этой цели ему придется отказаться от своего желания уничтожить Клеопатру, то царь иудейский от него откажется.

Довольно размышлений! Она должна заниматься насущными делами, как если бы ничто не грозило ее стране и ей самой. Царица обязана нести груз будущих испытаний молча.

Клеопатра попросила Ираса набелить ей лицо — не для того, чтобы стать краше, как бывало некогда, а для того, чтобы скрыть любое проявление чувств. Гладкая бледность, которая благодаря стараниям евнуха ляжет на ее щеки, — это маска, под которой царица может спрятать свой страх.

Сейчас у Клеопатры не было советника, которому она могла бы полностью довериться. Даже ее супруг не отвечал этой роли. Клеопатра поочередно то защищала его, то защищала себя от него и того, что он может сделать, если снова впадет в прежнюю меланхолию. У нее не было твердой уверенности в том, что этого не случится.

Гефестион по-прежнему смотрел на нее с убийственной прямотой во взгляде и повторял:

— В делах государственных будь хладнокровна.

Он не был вполне уверен, что ей действительно не следует пойти навстречу требованиям Октавиана.

— Выжить — это все, что нужно, государыня, — твердил он ей. — Только живой в состоянии выторговать будущее.

Евнух не понимал, что преданность, которую он питает к царице, — то же самое чувство, которое она испытывает в отношении Антония. Пока Антоний предан ей, их делу и детям, Клеопатра будет верна ему. Если бы Хармиона и Гефестион сумели настоять на своем, то Клеопатра, деля ложе с Антонием, однажды вонзила бы ему в сердце кинжал. Она знала, что Хармиона с трудом сопротивляется искушению подсыпать в пищу Антонию яду.

Конечно же, сдаваться нельзя. На следующее утро Клеопатра взяла детей с собой, провела их по палатам, где вершились государственные дела, и объяснила, что когда-нибудь они будут править этим великим царством и потому должны знать о нем все до тонкостей. Она не рассказала им о последнем из планов, сложившихся в ее голове, — о плане того, как отныне и навсегда сохранить трон для этих четверых детей, таких любознательных и смышленых. Она знала, что нельзя открывать свои намерения ни им, ни кому-либо еще, даже Антонию, потому что он наверняка попытается остановить ее.

Цезарион прислушивался к каждому слову, которое мать говорила своим министрам, и велел своему писцу записывать все, что она скажет. Он заверил Клеопатру, что изучит науку правления, и, когда придет время — «в далеком-далеком будущем, матушка!» — он сумеет вести все дела государства так умело, как его научила она.

— Мама, мне куда больше нравится читать философские книги, чем изучать отчеты о том, где и сколько всего произведено, но если мне дадут время, то я приучу себя быть не менее усердным в делах, чем ты.

Клеопатра собрала вокруг себя всех четверых.

— За всем нужно внимательно следить, — сказала она им. — Чаще всего министры только к тому и стремятся, чтобы набить карманы золотом, похищенным из государственной казны, однако среди них можно найти и хороших людей. Мой отец, а ваш дед, да упокоят боги его душу в мире, приучил меня во всех сделках учитывать поправку на человеческую натуру. Вы меня понимаете?

Четыре головы склонились в знак согласия. Хорошие дети, послушные долгу. Клеопатра знала, что Цезарион охотнее вернулся бы к своим наукам и читал Лукреция, что двойняшкам куда больше нравится бороться во дворе, что малыш понятия не имеет о том, о чем толкует мать, но смотрит на нее с предельной серьезностью, желая показаться внимательным и умным.

— Когда вернется папа? — с грустью спросила Селена. — Я по нему скучаю.

Цезарион прикрикнул на нее:

— Наш отец в Кирене, он отвоевывает для тебя царство, чтобы ты могла этим царством править, когда станешь большая. Он — военачальник, и у него важное дело.

— Нет ничего плохого в том, чтобы скучать по отцу, — мягко одернула его Клеопатра. — Например, я скучаю по своему отцу постоянно. Извинись перед сестрой за резкий тон.

Клеопатре не нравилось, когда ее дети злились друг на друга. Она ни на миг не забывала о кровавом раздоре между ней и ее сестрами и братьями. О том, как Береника пыталась ее отравить. Как Птолемей Старший отправил ее в изгнание. Как ей пришлось воевать с ним, чтобы получить царство обратно. Как ее младший брат сговорился с Арсиноей избавить Египет от Клеопатры, и она вынуждена была послать их обоих на смерть…

— Извини меня за то, что я сделал тебе замечание, — обратился Цезарион к сестре, взирая на нее отчужденно и высокомерно — эту манеру он тоже унаследовал от Цезаря. — Но мне не нравится слышать, как ты хнычешь, словно маленькая девочка. Ты — дочь Марка Антония и царицы Клеопатры. И должна вести себя соответственно.

Клеопатра видела, что этот разговор неприятно задел Александра. На его оливково-смуглом лице отразилось негодование, подхлестнутое пылкой любовью к сестре-близнецу. Отцовское мужество, отцовское умение покорять людей уже были явственно видны в нем. Александру еще не исполнилось и девяти лет, но он был отважен и откровенен до дерзости.

— Моя сестра еще действительно маленькая девочка, — ответил он Цезариону. — А я — мальчик, но тоже скучаю по отцу. — Он окинул Цезариона абсолютно невинным и открытым взглядом и спросил тоном, в котором не слышалось ни малейшего упрека: — А ты по своему разве не скучаешь?

Клеопатре подумалось, что Александр, быть может, куда больше подходит на роль правителя царства, нежели Цезарион. Старший сын Марка Антония уже был любимцем всех наставников и всерьез принимал обязательства, налагаемые на него данным ему именем Александра. Он станет высоким и красивым, как его отец. В близнецах почти ничего нет от Клеопатры — с виду они чистые римляне.

Клеопатра не была уверена в том, что Селена когда-либо станет красавицей. Девочка тоже копия Антония. Царица полагала, что выдающийся подбородок и высокие, широкие скулы не красят дочь, придавая ей чересчур мужеподобный вид. Да и рост у нее будет немалым. Селена всюду следует за братом-близнецом, внимательно слушает все, что он говорит, предоставляет ему выбирать игры, в которые они играют, и книги, которые они читают.

Клеопатра сомневалась, что хорошо знает собственную дочь. Девочка послушна, умна, ведет себя уважительно, но проникнуть в ее душу не удается. Клеопатре подумалось, что, быть может, Селена держит свои склонности в тайне до тех пор, пока не будет уверена в том, что может бросить вызов такой сильной и яркой личности, как Александр. Девочка обожает его и ведет себя так, как будто она его младшая сестра, а вовсе не двойняшка. «Ну что ж, — вздохнула про себя царица, — вовсе нет нужды в том, чтобы все четверо желали быть главными во всем».

Она привела детей в контору мастерской, производившей чернила и папирус, где они просмотрели отчеты за апрель. Клеопатра объяснила, что доход от продажи в другие земли продуктов этого производства так велик, что может поддерживать экономику страны даже тогда, когда все другие доходы идут на военные нужды.

— Мы поставили на это грядущее сражение все, — промолвила она. — Оно должно быть быстрым и решительным.

Ей не хотелось, чтобы дети знали о том, как яростно презирают их мать в другой части света, и о том, что ненависть римлян к Клеопатре отнюдь не умеряет их непомерного пристрастия ко всему египетскому. Египетские масла, ткани, благовония, ковры, украшения, еда — все это пользуется большим спросом в Риме и на подвластных Риму землях.

На фабрике по разделке рыбы Клеопатра просмотрела отчеты о доходах от продажи сомиков и изумилась.

— Я и понятия не имела, что люди могут так щедро платить за рыбу, — сказала она министру, надзиравшему за рыболовным промыслом.

Тот улыбнулся и поведал ей, что эта рыба поистине восхитительна — маленькая, но с нежным вкусом — и что он сегодня же прикажет послать во дворец три дюжины.

— Но прошу тебя, скушай их, пока они еще свежие!

В течение всего дня каждый лист отчетов, прочитанный Клеопатрой, все сильнее подчеркивал иронию ситуации: римские владения — великолепный рынок сбыта египетских товаров. Римские скульпторы требовали египетского алебастра; римские ювелиры жаждали египетских гранатов и аметистов, змеевика и бирюзы. Можно заработать целое состояние, изготавливая копии колец и ожерелий Клеопатры и продавая их женам тех самых людей, которые вели с ней войну. «Когда мы одержим победу над Октавианом, то снова получим доступ к торговле, благодаря которой стократно увеличим наше богатство», — подумалось царице.

Она обратилась к детям:

— Мой отец выискивал кое-какие пути торговли с восточными землями, однако не сумел заключить торговое соглашение с Римом. Даже огромная власть Антония не помогла нам разжать римскую хватку. Мне кажется, что нам удастся снова обрести торговое право на кое-какие товары, привезенные с востока. Мы должны превратить в доход пиратское разорение рынков Делоса.

Никто из четверых не мог понять, что она имеет в виду, но Клеопатра говорила очень быстро, в ее голове бурлили идеи. Словно сообщая секрет, Клеопатра прошептала:

— Мы все еще не можем должным образом развить производство шерсти, которую изготавливают на мельницах девушки-рабыни, но у меня есть план, как представить это добро на новые рынки. Женщины лучше справляются с такими делами, а товар просто превосходен. Это самые усердные работники, какие у нас только есть.

«Хотелось бы мне назначить новым министром сельского хозяйства ту работящую старую парфянку, хозяйку красильной лавки, — подумала царица. — Производство сразу удвоилось бы, и не было бы недостатка ни в чем».

Клеопатра понимала, что слишком перегружает детей новыми знаниями, но она должна была внушить им, в чем состоят их новые обязанности. Каждый день она твердила им, что недостаточно просто носить корону и присутствовать на пышных церемониях, собирать армии и вести войну. Важно быть уверенным, что государство получает хороший доход, а в казне наличествуют деньги. Ибо без доходов подданные не будут верны. Богатство — самый действенный политический рычаг в мире.

— Да, мама, мы понимаем, — отвечали они.

И ждали, когда же она разрешит им вернуться к их привычной детской жизни, подальше от ее наставлений.

— Можете идти — все, кроме Цезариона, — бросила наконец Клеопатра, и ей показалось, что тот вздрогнул.

Мальчик устало тер глаза, но он должен научиться не испытывать усталости. В его возрасте она постоянно находилась рядом с отцом. Цезарион уже вырос из детства, и теперь ему предстояло ознакомиться с обязанностями, которые лягут на него, когда он станет взрослым.

Клеопатра не знала, как сказать ему о том, что это время, быть может, наступит раньше, нежели он хочет.


— Все кончено, Клеопатра. Все попросту кончено.

Эрос, слуга Антония, стоял на коленях, согнувшись так, что лица его не было видно, и расшнуровывал тяжелые сапоги своего господина, подбитые бронзовыми гвоздями. Антоний шагнул вперед, оставив обувь, и поднял руки, словно танцор, в ожидании, пока Эрос снимет с него пояс с мечом. Клеопатра видела, что юный грек изо всех сил старается не заплакать. Антоний не был ни сердит, ни мрачен; он смотрел на Клеопатру, и в глазах его читалось безнадежное смирение.

— Ты скажешь мне наконец, что произошло?

Антоний вздохнул:

— Имеет ли это значение? Мы уже не однажды наблюдали эту последовательность событий. И увидим еще раз, если позволим этому случиться.

Клеопатра нетерпеливо ждала. Она не знала, что намерен сделать Антоний. Никогда прежде она не видела его таким, столь покорным тому, что он считал своим роком, столь свободным от эмоций. Он не был подавлен или устремлен к порочным развлечениям, как это произошло после Акция. Он словно бы превратился в мумию. Он лишился горячей крови, утратил свое неистовое сердце. Перед ней было тело Антония, плоть и кости Антония — но Клеопатра не находила прежней души мужчины и воина в этих лишенных выражения глазах.

— Развлеки меня, поведай мне все подробности, — потребовала она, пытаясь возродить утраченное взаимопонимание.

— Возьми эти грязные вещи и сожги, — обратился Антоний к Эросу, помогавшему ему облачиться в льняную накидку. — В них неизгладимо въелась вонь войны. Я больше не желаю обонять этот запах.

Эрос безмолвно собрал сапоги, пояс, тунику и плащ Антония, поклонился ему и вышел.

— Клеопатра, ты можешь прекратить гадать о том, что произошло? Разве тебе не сообщили, что я вошел в Великий порт без великого флота, с которым я отбывал отсюда? И можешь ли ты не понимать, что это означает?

Казалось, он очень устал — не от того, что случилось, а от нее, Клеопатры.

— Короткая стычка у побережья Кирены. Флот Галла получил подкрепление от кораблей, взявшихся невесть откуда. Когда мои военачальники увидели, что противник превосходит нас числом во много раз, они предпочли спасти свои шкуры и перебежали к нему. И это все.

Клеопатра не была готова к такому исходу… и все же она хотя бы отчасти ожидала чего-то подобного. Втайне ей следовало приготовиться к каким-то решительным действиям. Но царица не знала, что сказать. У нее не было никаких слов. У нее не было никаких планов.

Они сидели в креслах, погруженные в мертвенное молчание. Заходящее солнце озаряло комнату тусклым красным светом, бросая отсветы на их лица. Было тепло, но уже задувал вечерний бриз. Они застыли неподвижно, словно были лишь фигурами на картине — картине, изображающей богатство и семейную идиллию. Просто мужчина и его жена в комнате, где расставлены вазы с фруктами. В каждом углу — алебастровые статуи. Орел Птолемеев парит над пышными парчовыми покрывалами широкого ложа. И присутствие Солнечного Бога наполняет обширные покои божественным сиянием. «Быть может, — подумалось Клеопатре, — если не шевелиться, то можно будет навечно сохранить эту мечту о мире и роскоши».

Всем сердцем она желала просто сидеть рядом с этим мужчиной, держать его за руку и слушать, как за окном поют морские волны. Но вместо этого Клеопатра вновь попыталась казаться веселой и оживленной.

— Мне сказали, что армия гладиаторов собралась, чтобы поддержать тебя, и движется сюда.

Антоний улыбнулся, но улыбка его была пустой, как будто кто-то просто потянул за ниточки в уголках его губ.

— О, мои сведения вновь оказались более полными, нежели твои. Ты еще так многого не знаешь! Как такое вышло, Клеопатра? Ты что, заболела и лежала в постели, не получая совсем никаких сообщений?

Она не ответила, сожалея о том, что вообще открыла рот. Она не желала знать ничего из того, что он собирался сказать ей. Однако он продолжил:

— Ты помнишь нашего друга Квинта Дидия?

Дидий был римлянином, которого Антоний назначил на пост наместника Сирии, где тот изрядно разбогател. Клеопатра кивнула, хотя для этого ей пришлось приложить усилие. Ей не хотелось признаваться в том, что она знает Дидия, поскольку было ясно: сейчас на нее обрушится новый поток плохих новостей.

— Дидий и Ирод объединились. Они остановили гладиаторов и договорились с ними. Ирод отправился на Родос, чтобы молить о помощи. Он бросил себя и все свое царство — царство, которое я подарил ему, понимаешь? — к ногам Октавиана. Полагаю, он — просто обычный человек, который пытается сохранить себе жизнь. Условие, которое я больше не считаю столь уж желательным.

Много лет назад Клеопатра отобрала у Ирода Газу, и теперь он заставил ее поплатиться за это. Сколько раз она молила Антония низвергнуть Ирода, уверяла, что у границ Египта не должно быть столь мощной независимой силы! А теперь этот предатель — за все, что Антоний сделал для него вопреки воле Клеопатры, — перебежал к Октавиану, дав римлянам возможность войти в Египет с востока. О, как же она устала оказываться правой — так поздно, слишком поздно оказываться правой!

Клеопатра ощущала, что впадает в отупение. Она хотела рассказать Антонию о том, что делала в его отсутствие, но не сумела вымолвить ни слова. Если Октавиан примет ее предложение, она выполнит все условия, которые оговорила. Только Антоний сможет остановить это.

— И что теперь? — спросила она.

— Клеопатра, я устал, очень устал. Все в конечном итоге приходит к этому. К полному изнеможению. Не осталось ничего, что можно было бы сделать. Ирод был последней соломинкой.

— Но как же Полемий, Митридат, Архелай и другие твои союзники? Почему они не здесь? Мы бы вместе составили план, как остановить продвижение Октавиана…

— Я дал им достаточно денег, чтобы они отыскали безопасное укрытие в Греции или еще где-нибудь, где пожелают. Я достаточно насмотрелся на то, как умирают люди. Все, чего я сейчас хочу, — это хороший обед и долгий отдых.

Клеопатра едва не призналась, что ей все равно, кто и где умирает, — до тех пор, пока жив Антоний. Но она не высказала этого вслух, боясь рассердить его. Вместо этого она прошептала:

— Есть дальние страны, где мы могли бы скрыться со всем своим богатством и начать все заново.

Она пыталась придать своим словам былую пылкость, но ее голос звучал как завывания уличного рассказчика, читающего для толпы плохие стихи и ожидающего в награду пригоршни мелких монет. Однако она упрямо продолжала:

— Эвергет, восьмой царь Птолемей, послал отряд из двухсот исследователей и картографов в Индию.

Антоний перебил ее:

— Малх уничтожил корабли, которые могли бы доставить нас в Индию.

— Да, поэтому мы остановимся в Петре и убьем его за то, что он сделал. Но послушай меня, милый, отсюда до царства Тамил проложены торговые пути, и мы можем путешествовать по ним, переодевшись. У меня есть способ тайно переслать наши деньги так, что они окажутся на месте раньше нас. Легенды говорят, что там есть целые царства, ожидающие своих царей. Именно в это верил Александр. Заполучив власть в Индии, мы сможем сговориться с Парфией против Октавиана.

Антоний обратил на нее взгляд, в котором не было ничего, кроме усталости.

— Я старый солдат Рима, Клеопатра. Я не могу представить себя царем Индии.

«Быть может, к определенному возрасту мужчина должен достичь вершины успеха? — подумала она. — А в противном случае вся его воля уходит в никуда».

— Что ты намереваешься сделать? — спросила Клеопатра, не желая слышать ответа.

— Ты и твоя семья правили этой страной со времен Александра. Не вижу, почему бы этому не продолжаться и далее. У меня есть причины считать, что Октавия убедит своего брата быть добрым к моим детям — она женщина не злая и очень ласково относится ко всем детям вообще. Нынче утром я послал Антулла с охраной, чтобы он встретился с Октавианом. Он должен передать ему значительную сумму и мое предложение — взять мою жизнь в обмен на твою безопасность и твой трон. Египет больше не будет независимым, и ты, конечно, кое-что потеряешь, но бывает судьба и более ужасная.

Клеопатра обхватила голову руками и против воли рассмеялась — несмотря на горестное и озадаченное выражение, появившееся на лице Антония. По крайней мере, он вернулся к жизни в достаточной степени для того, чтобы ее странный смех произвел на него хоть какое-то впечатление.

— Я не хотел насмешить тебя, Клеопатра. Я говорю серьезно. Сегодня утром я написал ему письмо.

— Милый, неделю назад я отправила Октавиану послание за своей царской подписью и целое состояние, предлагая ему свергнуть меня и отправить в изгнание по его выбору — в обмен на то, чтобы мои дети имели право занять трон.

Антоний улыбнулся.

— Какую же горькую цену мы с тобой согласны заплатить!

— Антулл знает о тех условиях, которые содержатся в твоем письме?

— Нет, конечно. Я сказал ему, что ни при каких условиях он не должен выслушивать какие-либо обсуждения. Он должен принести обратно ответ — письмо, написанное собственной рукой Октавиана и запечатанное его печатью.

Клеопатра размышляла, чего более жаждет Антоний: как можно скорее отделаться от бесчестия или же позаботиться о ее безопасности?

— И ты оставишь меня на его милость? — спросила она. — Учти, именно так все и будет, если ты лишишь себя жизни. Октавиан — не тот человек, который уважает соглашения. Разве мы не убедились в этом?

— Если меня не будет, у него не останется повода причинять тебе вред, Клеопатра. Ты превосходно управляешь этой страной. У него нет причин устранять тебя от правления, а у тебя нет причин переодеваться погонщиком верблюдов и бежать в Индию. Или же отправляться на какой-нибудь далекий островок и жить там в изгнании. Октавиан не доверит Египет ни одному римскому наместнику. Ты будешь нужна ему. Конечно, тебе придется поделиться с ним своим богатством, но ведь Октавиан не вечен. Вскоре еще кто-нибудь назовет себя Цезарем, восстанет и низвергнет его. Быть может, твой собственный сын.

— Антоний, мы прожили вместе тринадцать лет и умрем вместе. Это мое окончательное решение, и ты не заставишь меня передумать. Если ты лишишь себя жизни, то я последую за тобой прежде, чем твой дух покинет тело.

Клеопатра надеялась, что эта угроза навсегда отвратит его от стремления к смерти.

— Клеопатра, ты ведешь себя неразумно. У нас есть дети. Кто защитит их?

— Если ты так беспокоишься о своих детях, то сделай что-нибудь и спаси свою жизнь вместо того, чтобы предлагать ее в жертву, словно ты баран, лежащий на алтаре, а эта тварь — бог!

Лицо Антония обмякло. Теперь он выглядел еще более усталым.

— Твоя царская милость ловко обращается со словами, но слова теперь еще более тщетны, нежели дела. Я буду защищать тебя до последнего издыхания, Клеопатра, но предупреждаю: ты должна смотреть дальше этого мгновения. Если не ради себя, то ради наших детей.

Клеопатра не сказала ему, что уже получила письмо с требованием его смерти. Она должна сражаться с его намерением умереть до тех пор, пока боги не оборвут темную цепь неудач. Наверное, можно заключить другую сделку, предложить что-то иное, что пока не приходило ей в голову. Однако если она сумеет сохранить рассудок и не дать Антонию погрузиться в меланхолию, что-нибудь да придумается.

Клеопатра почти въяве слышала сейчас, как отец спрашивает у нее, притворяясь, будто его вопрос — всего лишь шутка: «Что это такое — то, чего всегда желают римляне и что всегда есть у нас? Что это такое, малышка Клеопатра? Скажи мне словечко!» Она видела широкую улыбку отца, от которой его толстые щеки собирались в складки, а вокруг глаз появлялись изогнутые морщинки. Подняв брови, он смотрел на нее, ожидая ответа на вопрос. «Давай, детка, скажи, что это такое? Чего римляне всегда хотят от нас? Давай скажем вместе, и ты никогда этого не забудешь!» Губы отца чуть раздвигались, чтобы произнести первый звук самого важного слова в словаре римлян, и вместе с ним девочка восклицала, наслаждаясь каждым слогом: «Деньги!»


— С тобой все будет в порядке, обещаю.

Клеопатра не сводила глаз с высокого, царственно спокойного мальчика — своего сына.

У него были такие же глаза, как у Цезаря, — непроницаемые, узкие, карие, и длинная изящная шея, унаследованная, если верить словам Цезаря, от божественной прародительницы Венеры.

Клеопатра помогла Цезариону подготовиться к длительному путешествию вверх по Нилу в Фивы, откуда копты, союзники Клеопатры, должны будут проводить его через восточную пустыню к Красному морю. В портовом городе Беренике его встретит старый доверенный друг Клеопатры — Аполлодор-пират. Аполлодор был очень стар, но еще не отошел от своих темных морских делишек. Он спрячет Цезариона у себя, пока не получит дальнейших распоряжений от царицы.

Александру надлежит сопровождать брата в пути. На месте Аполлодор передаст его индийскому стражу, который отвезет мальчика в безопасное место — в Мидию, к его нареченной, принцессе Иотапе. Царь Артавазд пообещал оказывать юному принцу помощь и поддержку «до тех пор, пока обстоятельства не позволят ему вернутся вместе с невестой в земли его отцов». По крайней мере, так гласило вежливое тайное послание.

Александр не хотел ехать к своей крошке-невесте. Он не желал расставаться с сестрой, но Клеопатра не могла рисковать и подвергать дочь опасностям долгого пути. Если все будет потеряно, никто из римлян, даже Октавиан, не сочтет нужным причинять вред восьмилетней принцессе.

Царица понимала, что для Селены куда более опасна возможность подхватить по дороге лихорадку, нежели пребывание в Александрии, даже в том случае, если вражеская армия возьмет город.

Мальчики знали, что Октавиан и его войска высадились в Птолемаиде и намереваются оттуда идти маршем на Александрию. Если судить по прошлому, Октавиан будет штурмовать крепость в Пелузии — там, где некогда Клеопатра, юная царица-изгнанница, сошлась в сражении с армией своего брата. И если Октавиан победит, он беспрепятственно войдет прямо в Александрию. А если обстоятельства не переменятся — каким-то образом, которого пока не могут предвидеть ни Клеопатра, ни Антоний, — Октавиану при Пелузии будет сопутствовать успех. Число воинов, охраняющих старую крепость, и вполовину не так велико, как те силы, которые идут на них.

«Где же Аммоний? — спросила себя царица. — Почему его нет здесь?» К несчастью, она знала ответ. Аммонию исполнилось уже семьдесят два года, и он проводил дни своей старости, нянча маленькую дочку Архимеда. Верный друг чересчур одряхлел, чтобы служить царице, как некогда. И это было печальнее всего, ибо никто не знал восточные торговые пути так хорошо, как он.

Множество жадных торговцев на всем протяжении караванной дороги были подкуплены Аммонием. Ни один соглядатай не умел так же отменно скрывать свои истинные делишки под маской весельчака и беззлобного шутника. Клеопатра с радостью призвала бы самого Архимеда, чтобы он присмотрел за ее сыном в путешествии через Египет, но царица не смела больше просить его рисковать для нее жизнью.

Клеопатра чувствовала бы себя куда лучше, если бы могла доверить благополучие своих сыновей Аммонию или даже Архимеду, а не наставнику Родону, который тоже клялся защищать царя и принца. И все же Клеопатра не доверяла ему. Он слишком густо помадил волосы и чересчур радовался украшениям, которые Цезарион дарил ему.

Клеопатра считала, что ученый не должен заботиться о помаде для волос и о дорогих побрякушках. Кроме того, Родон был учеником Ария, еще одного философа, которого Клеопатра терпеть не могла. Но наставник сам предложил сопровождать мальчиков в наспех подготовленное изгнание, и царица хотела, чтобы рядом с ними, ради их спокойствия, находилось хотя бы одно знакомое лицо. Как только мальчики расстанутся, Цезарион окажется совсем один среди чужих людей. Клеопатра посылала вместе с ним достаточно денег, однако свита привлечет слишком много внимания.

— Почему бы нам не отправиться немедленно? — спросил Цезарион. — Почему я и Александр должны разлучиться с Антуллом, Селеной и Филиппом?

Клеопатре не хотелось объяснять сыну все обстоятельства. Сестра Октавиана хорошо относится к Антуллу, и Антоний уверен, что Октавиан ни при каких обстоятельствах не причинит парнишке вреда. Мальчику еще нет и пятнадцати. Когда он явился к Октавиану с посланием от Антония, тот обошелся с ним учтиво, хотя попросту забрал деньги и отправил Антулла обратно к отцу без какого-либо ответа. И все же если бы Октавиан хотел расправиться с мальчиком, то уже сделал бы это.

Однако Цезарион — отпрыск Юлия Цезаря, и Октавиан, который ныне сам именует себя Цезарем, вряд ли будет смотреть благосклонно на единственного и истинного сына Цезаря. Облик Цезариона — живой слепок внешности Юлия Цезаря, и Клеопатра желала, чтобы этот облик навсегда исчез с глаз Октавиана.

Цезарион терпеливо ждал ответа на свой вопрос, и мать предложила ему такой ответ, который был чуть менее страшным, нежели правда:

— Мы не должны путешествовать вместе, потому что, если всех нас схватят одновременно, наш род прервется.

Он принял это соображение так, словно оно не было для него новостью. Ему шестнадцать лет, он царь. Цезарион никогда не умел прятаться в утешительном неведении, которое защищает других детей.

— Я не уеду, пока не узнаю, что ты собираешься делать, мама.

Если бы она только знала это сама! У нее не было никакого плана действий и в то же время имелись тысячи планов одновременно.

— Как только мне будет обеспечен свободный выезд, я присоединюсь к тебе и мы вместе отправимся через Мидию в Индию, где нас ожидает огромный дворец. Мы будем жить там в мире и ждать того дня, когда сможем вернуть свое царство.

— А если ты не приедешь ко мне? Что мне делать тогда?

Клеопатре не терпелось, чтобы мальчики поскорее уехали. Она не будет чувствовать себя уверенно, пока они не окажутся в безопасности — за пределами города, вне досягаемости этого чудовища. Она попыталась скрыть нетерпение:

— Либо ты отправишься в Индию без меня, либо останешься с Аполлодором и научишься пиратскому ремеслу. — Она попыталась улыбнуться сыну, зная, что не сможет ответить на его вопрос более откровенно. — Если я не присоединюсь к тебе, ты должен положиться на свои предчувствия и свой разум. Молись богам об озарении, и они наставят тебя на путь. Даже если этот путь будет страшен.

Клеопатра посмотрела в глаза Цезариону, и сердце ее сжалось от боли. Если бы только его отец был жив, если бы он мог защитить сына!

— Я ведала страх всю свою жизнь. Но я научилась действовать вопреки ему. И советую тебе сделать то же самое. Твой отец говорил, что лучше умереть, чем жить в страхе перед смертью. С этой философией он и жил. Твой отец был великим человеком. Он смог свершить великие и невозможные деяния только потому, что полагал, будто Фортуна хранит его. И когда ты будешь плыть на корабле, глядя в голубые воды Нила, поразмысли над словами Цезаря и позволь им стать частью тебя. Разреши им вести тебя через всю твою жизнь. Вот самый лучший совет, какой я могу дать тебе.

Клеопатре показалось, что в этот миг Цезарион стал чуть выше. Она надеялась, что он воспринимает ее слова сердцем. У Клеопатры не было уверенности в будущем сына. Во многом его жизнь была слишком легкой. С самого рождения ему твердили о его блестящем происхождении. Ему практически ничего не приходилось доказывать.

Цезарион куда больше любил читать, нежели сопровождать мать во время выполнения государственных обязанностей. У него не было ни желания покорять страны, как у Цезаря, ни стремления объединить всю восточную часть мира под единой властью, чего пыталась добиться его мать.

Клеопатра чувствовала: если он получит трон, то изо всех сил будет пытаться стать разумным и благосклонным правителем. Вряд ли этих качеств окажется достаточно, чтобы выжить под этой страшной ношей — царской властью.

Быть может, Цезарион доберется до Индии и будет жить там в покое, в то время как Александр женится на индийской принцессе и воплотит в жизнь все мечты и стремления Клеопатры.

На краткий миг она позволила себе насладиться этой мыслью.

Но теперь уже Александр ворвался в покои царицы вместе с сестрой, вцепившейся в его дорожный плащ. Селена плакала, а ее брат изо всех сил старался удержаться от слез. Клеопатра оторвала девочку от близнеца и обняла ее. Селена зарылась лицом в материнское платье и всхлипнула.

— Скоро ты увидишь обширные земли, которые покорил человек, чье имя ты носишь, — обратилась царица к сыну. Именно его требовалось приободрить первым. А на то, чтобы успокоить Селену, еще будет время. — Разве ты не радуешься этому? Разве ты этим не гордишься?

Мальчик пытался быть сильным, хотя бы с виду.

— Я хочу забрать с собой сестру. Понимаешь, мама, говорят, что в Египте много тысяч лет царевичи женились на своих сестрах. И только ты прекратила эту традицию. Почему я не могу жениться на сестре и остаться здесь?

Как ни странно, Клеопатра никогда не думала о такой возможности — что ее близнецы могут возродить традицию фараонов-Птолемеев, сочетаться браком и править вместе.

— Ты принц, Александр, а принцы не могут просто делать то, что хотят. Твой долг — отправиться в Мидию и хранить верность твоей нареченной. Это то, что нужно сейчас Египту для того, чтобы стать сильной страной. Если окажется так, что ты не сможешь жениться на мидийской принцессе, ты вернешься обратно в Египет и будешь делать все, что пожелаешь. С моего разрешения, конечно.

— Но, мама, говорят, что ты и отец дали обещание умереть вместе. Мы не можем оставить тебя здесь умирать.

Когда Селена услышала эти слова, ее всхлипывания превратились в громкие рыдания.

Что еще довелось распознать детям? Самые дикие слухи о судьбе царства носятся повсюду. Октавиан грядет, чтобы убить Антония и жениться на Клеопатре. Октавиан грядет, чтобы убить их обоих. У Антония есть армия, которую он прячет где-то и которая уничтожит Октавиана раз и навсегда. Клеопатра все это сама слыхала, и не раз.

— Мы с вашим отцом намерены беречь себя и наших детей. Вы должны помочь нам, а для этого вам нужно следовать своему долгу.

Александр обвил руками сестру, и Клеопатра обняла их обоих, сглатывая слезы.

— Милые мои, я не позволю, чтобы что-нибудь случилось с вами или с Цезарионом.

Но Селена вырвалась из материнских объятий.

— Я поеду с ними, и ты не сможешь остановить меня!

Клеопатра испытала облегчение, узрев знакомый огонь в собственной дочери. Ей понравилось, как полыхнули глаза Селены от силы, вложенной ею в эти слова. Девочка была прекрасна в своей вызывающей непокорности, и на миг Клеопатра узрела в лице дочери подобие Береники. И взмолилась, чтобы новообретенная дерзость Селены не привела ее к тому же печальному финалу.

— Дорогая моя дочь, ты должна остаться здесь, со мной, и помогать мне заботиться о маленьком. Ему будет без тебя одиноко, а твой брат-близнец почти уже мужчина. Александр с радостью пожертвует твоим обществом ради безопасности младшего брата. Верно?

Она знала, что Александр покажет себя столь же доблестным, как и его отец. Мальчик гордо выпятил грудь и поцеловал сестру в лоб.

— Это ненадолго, — прошептал он ей на ухо, а затем посмотрел в глаза матери, чтобы найти там подтверждение своим словам.

Она ответила ему со всей верой, какую только смогла найти в своей душе:

— Да, дорогой. Очень-очень ненадолго.


Клеопатра приложила к посланию несметное количество драгоценных камней, денег, слоновой кости, экзотических пряностей, неведомых на западе; в послании говорилось, что она и Антоний отправятся в изгнание, если ее дети смогут унаследовать трон. Октавиан кратко ответил, что уже выставил единственное приемлемое условие и что она вольна выбирать. Антоний перехватил послание, приказал высечь гонца и отправил его обратно с запиской, в которой говорилось, что Октавиан точно так же волен высечь любого из предателей, сбежавших к нему от Антония.

Эта тварь пытается посеять раздор между Антонием и Клеопатрой, чтобы иметь удовольствие сказать, будто в конце концов он заставил их обратиться друг против друга. Клеопатра была уверена в этом. Она не могла позволить врагу одержать победу в этой игре. Как бы Октавиану хотелось распространить повсеместно клевету о том, что Клеопатра якобы предала Антония ради спасения своей жизни! Это стало бы последним мазком лживой краски на том уродливом портрете, который этот гад пытался намалевать, дабы представить его глазам всего мира.

«Отчаяние, — думала она. — Мгла, которая пала на душу Антония и которой я не подвластна».

Так казалось Клеопатре. Но ныне и она угодила в этот черный котел, скрывший от нее весь мир. Теперь она понимала, как чувствовал себя ее муж, проводя месяцы в уединенном доме у моря, глядя на волны и ища забвения во всем, что только могло смягчить боль поражения. И царица сейчас тоже находилась в удушающей пустоте, и всякая надежда покинула ее.

Теперь уже Антоний пытался подбодрить ее. Угроза Клеопатры покончить с собой вдохнула в него новую отвагу, и он был полон надежд — если не на победу, то на выживание. Он воскрешал память о Цезаре, об их негласном триумвирате, заключенном в те давние дни в Риме, когда они втроем строили планы раздела мира. Он цитировал ее собственные вчерашние речи о происхождении их детей; говорил о непостоянстве римского Сената, который непременно обратится против Октавиана, если тот станет слишком силен; о том, что армия верна не полководцу, а тому, кто платит.

— Ты можешь платить им, — твердил он Клеопатре. — Мы должны лишь сказать слово.

Он напоминал ей о том, что боги играют судьбами людей ради собственной забавы и в последний момент могут исправить причиненное ими же зло. Антоний уверен, что именно это здесь и происходит. Он строил долгие предположения о том, как может измениться их судьба. О, скоро Клеопатра будет смеяться вместе с богами над их шуткой. Антоний словно бы вспоминал все, что она говорила ему, и теперь возвращал ей ее же доводы, как прилежный ученик, пытающийся польстить своему учителю. Он твердил, что нужно отдать его жизнь ради ее, Клеопатры, безопасности, и она повторяла в ответ:

— Моя душа сразу же последует за твоей.

Теперь у нее оставались силы только на последнее отчаянное действие. Она перенесла все сокровища своих предков и своего царства в мавзолей, который должен был стать местом ее погребения. Это был великолепный греческий храм у моря. Расположенные высоко окна не дадут александрийским грабителям проникнуть внутрь, но позволят морскому воздуху сопровождать ее и после смерти. Клеопатра составила опись — сапфиры, рубины, жемчуга, слитки золота и серебра,столь тяжелые, что для того, чтобы сгрузить их с телеги, понадобилось применять рычаги и шкивы. Ароматы шафрана, мирра и корицы витали под носом у огромных алебастровых и бронзовых статуй богов и ее предков. Храм превратился в памятник расточительству.

Клеопатра добавила к этой картине зловещую деталь — бревна, поленья, растопку. Если Октавиан откажется принять ее окончательное предложение, она ввергнет все это богатство в огонь. Она рассчитает время так, что он учует дым как раз в тот момент, когда нахально вступит в город. Он достигнет своей цели, отобрав у нее Египет и опозорив память ее предков, но ему достанется разоренная страна. Клеопатре хотелось бы перед смертью увидеть его лицо, когда он поймет, что она совершила. Однако как это устроить, она еще не знала.

Антоний уступил ей, хотя и назвал ее планы извращенными.

— Когда ты услышишь весть о моей смерти и вдохнешь сладкий воздух родного города, ты изменишь свои намерения и решишь остаться живой. Филипп уцепится за подол твоего платья, Селена попросит тебя уложить ей волосы, и ты не сможешь последовать моему примеру.

Антоний говорил именно то, что имел в виду. Но Клеопатра знала о намерениях Октавиана. Она не могла позволить, чтобы люди говорили: «Антоний умер, а Клеопатра осталась жить». Двадцать пять лет назад она поклялась перед ликом Артемиды: «Я скорее умру, и умру с радостью, нежели буду весть жизнь, лишенную достоинства. В этом я клянусь перед Ней, которая слышит и знает все. Лучше умереть, нежели унизиться. Лучше умереть, чем склониться перед мощью Рима».

Всю свою жизнь она пыталась торговаться с этим зверем. Она гадала, не были ли ее сестры, в конечном итоге, правы? Быть может, Клеопатре следовало избрать путь войны с Римом, а вовсе не путь союза? Возможно, нужно было не отвечать на призывы Цезаря, а вместо этого тайно заключить союз с царями Парфии и Армении и собрать войско против римского императора? Если бы она сделала это, то, быть может, сидела бы сейчас в своем дворце и обедала бы с царем Парфии, своим супругом, а рабы-римляне подносили бы им блюда…

Она ведь думала об этом в свое время, не так ли? Но все были против. Архимед, Гефестион, весь военный совет. Никто не хотел союза с жестоким парфянским царем. Тогда Клеопатре не было и двадцати лет — царица-изгнанница в чужой стране, она смотрела, как Цезарь и Помпей сражаются за власть над миром.

А теперь ей казалось, что следовало повернуться спиной ко всему римскому и искать союза с восточными царями. Они коварны, но не более коварны, чем та тварь, которая требует смерти Антония.

Клеопатра пыталась избавиться от сожалений, она размахивала руками, словно старуха, прогоняющая демонов. Она всегда считала это болезнью, злым духом, который порабощает разум и обращает его на пустые действия. Что толку размышлять о прошлом? Давным-давно она сделала выбор, дозволив сынам Рима войти в ее царство, в ее сокровищницу, в само ее тело. Трудно сожалеть о том, что уже случилось, если видишь перед собой последствия — не одного, а целых четверых прекрасных детей.

— Клеопатра, ты должна дать мне слово, что не лишишь себя жизни, не обеспечив будущее наших детей.

Антоний прав: если она умрет, то только после того, как будет уверена, что ее дети останутся жить — и жить так, как подобает царским отпрыскам. Однако внутри все сжималось от боли при мысли о том, что ей придется существовать без него. Остаться в мире, где она будет пленницей Октавиана и его злой воли. Но Клеопатре следует подавить свои желания. Такова судьба царицы и матери.

— В этих малышах дремлет великое будущее, — ответила Клеопатра мужу. — Я никогда их не брошу.

— Нет, конечно же, не бросишь. Я знаю, что сейчас ты в отчаянии, — ответил он своим новым, рассудительным тоном. — Но я знаю также, что, пока живы эти дети, триумвират Цезаря, Клеопатры и Антония и все, о чем они мечтали для себя и для всего мира, не погибнет.


Пиршество шло медленно, словно во сне. Казалось, разыгрывается некое театральное представление и все знают, чем оно закончится, но сговорились не выдавать этого. Чудилось, будто для того, чтобы поднять кусок еды с блюда и положить его в рот, требуется не менее нескольких минут. Ладони вяло плавали в воздухе, аплодируя шуткам. Вино лилось из кувшинов тягуче, словно свернувшаяся кровь. Все смеялись, точно одурманенные, и смех гулко отдавался в ушах у Клеопатры, точно в огромной пещере. Она не могла понять смысла слов, слетающих с губ людей.

Между собой она и Антоний называли это «финальным представлением для народа» и исполняли свои роли блестяще, как какие-нибудь афинские комедианты. Октавиан попирал землю Египта, но мрачная реальность не была допущена в пиршественную залу дворца. На каждом столе, окруженный грудами зелени и винограда, возлежал огромный жареный кабан — как будто сегодняшний пир был всего лишь одной из вечеринок в кругу немногочисленных счастливчиков, которых Антоний и Клеопатра называли друзьями. Глаза прикрыты от наслаждения изысканным вкусом блюд, губы причмокивают, зубы перемалывают пищу, подобно мельничным жерновам.

Клеопатра смотрела, как вино вливается в глотки и утекает, словно дождевая вода по дренажным трубам. Юный солдат с золотисто-карими глазами, выказавший сегодня такую доблесть, все еще носит золотой нагрудник, подаренный ему царицей. Пьяная женщина постукивает по этому нагруднику костяшками пальцев, а солдат, смеясь в предвкушении утех, спрашивает: «Кто там?» И все, кто сидит за его столом, разражаются хохотом.

Они притворялись, будто сегодняшняя победа Антония над небольшим отрядом разведчиков Октавиана — это великий военный успех. Они притворялись, будто не знают, что случится завтра, когда на них обрушатся десятки тысяч римских солдат. Они не желали слышать неотвратимую поступь римской армии, приближающейся к их городу. Они делали вид, что взятие Октавианом крепости Пелузий не было быстрым и легким делом, что гарнизон не перешел к римлянам в первые же секунды и что Клеопатра не приказала казнить начальника крепости и всю его семью за предательство. Но это тоже было не более чем театральным представлением. Не так уж много сейчас значило, кто мертв, а кто жив, — игра подходила к финалу.

Единственным, кто остался трезв на этом пиршестве, был первый министр, Гефестион. Он шептал на ухо царице: «Только живой может торговаться дальше». Судьба Антония была решена, потому что он, полководец, никогда не отдаст себя в руки той твари. Но Клеопатра еще может торговаться.

Гефестион втайне сговорился с Хармионой, которая день и ночь твердила царице о необходимости выжить. Эти двое — евнух и женщина, презирающая мужчин, — словно превратились в некую неправдоподобную чету. Как будто они вступили в своего рода целомудренный брак и Клеопатра была их единственным ребенком.

Ей казалось, что она вступила в область, где нет времени. Когда она отослала Селену, Филиппа и их нянек во дворец на острове Родос? Вчера, сегодня? Или же это время еще не настало? Когда она покрывала поцелуями их испуганные лица и говорила им, что они прекрасно проведут время на острове вместе со старыми тетушками? Когда она сказала, что очень скоро позовет их обратно? Когда она позволила няньке отцепить Филиппа от ее платья и смотрела, как по его щекам струятся слезы? Мальчик прижался к Селене, а она стояла прямая и спокойная, словно изваяние… Неужели все это уже произошло? Да, это было, все-таки было…

Антоний спровадил Антулла в безопасное укрытие, в Мусейон, — кто же станет грабить храм Знания? Мальчик сердито заявил отцу, что тот обращается с ним как с ребенком, не позволяя четырнадцатилетнему парню облачиться в доспехи и взять в руки меч и щит. Великая любовь Антония к сыну подавляла расцветающую мужскую гордость мальчика, и тот негодовал, шипя на отца, словно змея. Но Антоний обнял его и прижал к себе и так держал, пока гнев не покинул душу Антулла и он не обмяк, покорившись отцовской воле. Если им не суждено увидеться вновь, мальчик будет вечно чувствовать боль этого прощального раздора.

Ничто из того, что сможет сказать Клеопатра, не утешит скорбь. Как странно сидеть рядом с мужем, согреваться теплом его любви, внимать его низкому голосу, рассказывающему историю, которую она слышала уже десятки раз, вдыхать запах его тела и думать о тех днях, когда его не станет и ей придется объяснять смысл последних его действий тем, кто любил его. Однако разум Клеопатры находился сейчас в таком состоянии, что она не была уверена — уж не случилось ли это вчера? Не подсыпал ли кто-нибудь яда в вино? Быть может, она отравлена и ее мозг, неведомо для нее самой, уже умирает?

Она бы не удивилась, если бы этот вечер вдруг резко закончился или если бы он тянулся и тянулся бесконечно. Быть может, это ее посмертная участь — вечно сидеть на нескончаемой пирушке и притворяться, что действительность не существует.

Но вечер закончился, потому что Антоний встал и объявил, что уходит. Он застал пирующих врасплох: никогда прежде их Новый Дионис не прерывал веселую пирушку. Этот весельчак мог приказать слугам закрыть ставни, чтобы в зал не проник рассвет и чтобы праздник мог продолжаться. Это ведь он крикнул: «Почему Гелиос должен приносить день, если Дионис желает, чтобы ночь не уходила?»

Клеопатра понимала, что сегодня Антоний, как никогда ранее, чувствует себя смертным и потому поддался обычной человеческой потребности в ночном сне. Один за другим те, кто тринадцать лет пировали с ним вместе, обнимали его так, будто ожидали увидеться с ним утром. Клеопатра видела, что лишь немногие смотрят ему в глаза, зато почти все отворачиваются, пряча слезы.

Клеопатра провожала друзей до их экипажей, умоляя их уехать прочь, скрыться. Их имена известны. Их наверняка ждет кара. Они должны отбыть нынче же ночью в Грецию — она даст им корабль, — прихватить с собой кое-что из имущества и ждать известий о том, кому будет даровано прощение. «Это наш дом, — отвечали они. — И теперь во всем мире нет земель, куда не ступала бы нога римлян. Бежать некуда».

Клеон сказал:

— Где бы мы ни были, без Антония наша жизнь будет подобна смерти.

Они благодарили Клеопатру за вечеринку, целовали ее щеку, ее руку, ее кольцо, в зависимости от степени дружбы, как будто на следующей неделе надеялись получить приглашение на новую веселую пирушку.

Антоний пришел на ее ложе. Она обвила его руками и спросила, не передумал ли он.

— Мы уже за пределами слов, войн и планов, — ответил он. — Я умру, а ты будешь жить, но кому из нас суждена лучшая участь, известно только богам.

Она вздохнула.

— Не цитируй Сократа, чтобы заставить меня замолчать, — сказала она.

— Я заставлю тебя замолчать еще раз, — отозвался он.

Он был словно вода, он был на ней и в ней. Они плыли вместе, гладкокожие и безмолвные, словно дельфины в море. Его дыхание было более настоящим, чем все, что она слышала в этот вечер, каждый выдох — словно гвоздь, прикалывающий ее к постели. Чем глубже она утопала в матрасе, тем сильнее ощущала, как растет ее желание, как тянется оно, поднимается к нему навстречу. Если даже она доживет до глубокой старости, то никогда больше так не откроется мужчине. Если она будет вынуждена отдаться кому-то другому, это будет пустое, бездушное действо. Любовь, исходящая из глубин ее естества, принадлежала только ему одному.

Клеопатра сильнее обвила ногами тело мужа, пытаясь влить в него все свое желание, так, чтобы оно пребывало вместе с его духом на последнем пути в обитель богов. Она хотела, чтобы он получил все — все до капли. Все наслаждение, какое только женщина могла предложить этому мужчине, должно было отныне стать неотъемлемой частью его души. Она пыталась заставить свою чувственность истекать из кожи, лица, губ, рук и ног. Она вжималась в тело Антония грудью, животом, лоном, воображая, что ее душа проникает под его кожу, вливается в его кровь. Она видела, как эта душа струится по его венам, заполняя его. Она укрепит его дух и поможет уйти в смерть с ощущением могущества, а не поражения; в надежде, а не в отчаянии.

Она цеплялась за него, как львенок цепляется за львицу в безумном беге от свирепых охотников. Он подводил ее все ближе к наивысшему мигу телесного соединения, и все мышцы в ее теле судорожно напряглись, прежде чем расслабиться, изливая в возлюбленного последнюю каплю ее женского «я».

Слезы ручейками бежали по вискам Клеопатры и затекали в уши. Антоний чувствовал, что она плачет, но не останавливался. Теперь он двигался быстрее. Клеопатра лежала, позволяя ему делать все, что он пожелает, хоть до утра. Он коснулся ладонями ее мокрого от слез лица и стал целовать ее, глубоко проникая в рот, неистово всасывая ее язык. Это не было больно, она уже зашла за пределы боли.

«Да, да, — молила она, — возьми от меня все». Однако она чувствовала, что там, где он проник в нее, ее тело снова начинает сладко дрожать. «Нет, — умоляла она, — во мне больше нет страсти. Забери ее». Она пыталась подчинить мышцы своей воле, но не могла остановить жаркое, влажное биение вокруг жезла, двигающегося там, внутри.

«Опустоши меня, — безмолвно приказала она ему. — Прикончи меня».

«Ты переживешь меня, — так же беззвучно ответил он, — но сегодня мы вместе». Он взял ее за ягодицы и прижал к себе так, как делал это всегда. У нее не было другого выбора — только чувствовать, как нарастает внутреннее напряжение, только двигаться навстречу финальной вспышке. На этот раз кульминация оказалась для нее неожиданной, как будто звезда взорвалась внутри и огненная волна пробежала по позвоночнику и расплескалась в голове, а потом ушла, оставив под веками холодную черноту.

— Я умираю с тобой, — прошептал он ей на ухо, изливаясь в нее.

У Клеопатры кружилась голова; неожиданно ей стало холодно. Прижавшись к Антонию, она попыталась унять дрожь. Ей хотелось бы, чтобы он сейчас обрушился на нее всей тяжестью и уничтожил ее. Именно так она хотела бы умереть. Но он перекатился на бок и посмотрел ей в лицо. Она сделала глубокий вдох, молясь о том, чтобы возлюбленный не обманул ее, чтобы он не вернул в ее тело ни капли страсти, отданной ему.

Гаю Октавиану от Марка Антония.

К тому времени, как ты получишь это письмо, я выполню твое требование касательно моей смерти. В обмен на это я прошу тебя выполнить наше соглашение и проявить милосердие к царице и ее детям. Когда-то мы с тобой называли друг друга друзьями и братьями. И все же мы долго и упорно сражались друг с другом. Помни о судьбе царя Эврисфея, который отказал в убежище семье Геракла после его смерти. Отправив Геракла совершить двенадцать подвигов, царь не удовольствовался ни его трудами, ни его смертью. Своей мстительностью Эврисфей не заслужил уважения, он был убит своими подданными, разгневанными тем, что за преступления отца наказана вся семья.

Я умоляю тебя не идти по стопам тех, кто не знает прощения, но последовать примеру, поданному твоим дядей, которому я служил и которого мы оба любили. Удовольствуйся тем, что моя борьба не принесла тебе вреда, но в конечном итоге вознесла тебя и сделала еще более могущественным.

Царица любима своим народом и живет ради его защиты. Александрийцы предложили ей защищать город от твоих войск, тем самым обрекая себя на смерть, но царица не приняла их предложения. Она потребовала, чтобы они с миром сдались тебе и пригласили тебя в город. Она правит разумно и милостиво. Лишь по случайности она оказалась втянутой в борьбу между нами, разгоревшуюся после смерти Цезаря. Я потребовал от нее стать моим союзником из-за ее богатств и выгодного стратегического положения ее царства. Связывая свою судьбу со мной, Клеопатра не понимала, что это сделает ее твоим врагом. Вспомни, что она сражалась против убийц Цезаря, когда они угрожали границам Египта, и при этом даже рисковала собой.

Дети же, как и все дети, невинны.

Прошу тебя не забывать, что мы связаны узами крови. Моя мать происходит из рода Юлиев, она — троюродная сестра твоего отца и дяди. Мои дочери — твои племянницы, им нужна твоя защита. Антулл чтит твою сестру как родную мать. Сделай так, чтобы мои дети не заплатили за честолюбие своего отца, но получили свою часть моего наследства. Пусть они выполнят гражданский долг, налагаемый на них обстоятельствами рождения. Не ради себя, но ради чести и в память о безупречной службе рода Антониев Римской республике я убеждаю тебя не навлекать позор на мое имя и на моих детей.

Цезарь всегда говорил, что трусливый правит мечом, а великий — милосердием. У тебя, несомненно, больше нет причин бояться. Царица желает лишь мира, хочет просто прожить остаток дней в царстве своих предков. Как и ее отцу, ей нужен лишь титул, уже пожалованный ей Сенатом, — «друг и союзник римского народа». Как римлянин, я даю тебе слово, что она будет приветствовать тебя.

Это мое последнее требование, и оно должно быть уважено согласно воле богов и нашим священным обычаям.

Марк Антоний, император Рима.
Она проснулась в одиночестве. День еще не настал, но Антоний уже ускользнул прочь, не разбудив ее. Он оставил на постели записку: «После всего, что мы пережили вместе, что еще я могу сказать? Я люблю тебя».

Вот так все и будет отныне, каждый день, до конца ее жизни. Она будет просыпаться и видеть пустое место на постели рядом со своим холодным телом. Не будет объятий, в которых можно спрятаться от жестокости мира, не будет наслаждения, способного усилить радость победы или умерить боль поражения. Не будет запаха масла и мускуса на простынях. Они заключили горестную сделку, и она проиграла единственный спор, который всегда проигрывала Антонию.

Когда она пыталась убедить его изменить мнение, он сводил ее с ума своими сократическими насмешками. «Кто может сказать, что ты более удачлива? Я не завидую тебе, моя царица, потому что ты будешь жить в мире, где правит тиран, а я буду веселиться среди богов». Быть может, он был прав.

Когда она спросила его, будет ли он приносить жертву перед битвой, он рассмеялся и ответил: «Я и есть жертва, Клеопатра». Он намерен сражаться столько, сколько сможет. Именно этого он и желает. Сражаться и умереть от меча римского воина, быть может, некогда обученного им самим.

Антоний снова и снова проигрывал в уме этот маневр. Он не думал, что сумеет заставить себя подставить горло под чужой удар: слишком много лет он совершенствовался в искусстве боя. Но в нужный момент отбросить щит и кинуться на клинок, поймав удивленный взгляд убийцы, потрясенного таким стремлением к смерти, — это подойдет, так сказал Антоний. Он хотел погибнуть сражаясь, а не от собственной руки. Он, любивший жизнь и все, что она несет, не верил, что сможет украсть у себя хотя бы день, поскольку, несомненно, каждый день дарит нам маленькие удовольствия, сокрытые среди огромных горестей. Ради этих даров, больших и малых, он и жил.

Антоний принял египетские верования о том, что мертвые в иных планах существования продолжают вести ту жизнь, которую вели на земле, и намеревался перейти в иной мир, словно фараоны древности. Однако в небесное царство его должна отправить рука другого человека. Слишком велика его воля к жизни.

Клеопатра горестно размышляла об этом, когда Хармиона зажгла в комнате лампы и приступила к облачению царицы. Явился Ирас с орудиями своего ремесла, открыл было рот, но его госпожа быстро заставила его умолкнуть. Ирас разложил гребни, шпильки, ленты и самоцветы, которые вплетал в волосы Клеопатры; тем временем верная служанка омыла тело царицы. Клеопатра прошла через этот обычный ритуал, не замечая, как ее вытирают полотенцем и опрыскивают благовониями, как разглаживают складки платья и укладывают локоны вокруг лица. Ее сознание пребывало с Антонием, который вывел свои войска из города, навстречу рассвету.

И она, и Антоний знали, что произойдет. Они знали это так точно, словно все события уже свершились. С высокого холма над заливом Антоний увидит, как один или два морских командира, верных до самой смерти, атакуют корабли Октавиана. Но как только станет ясно, что превосходящий по силам противник побеждает, моряки один за другим начнут склоняться к мысли о том, чтобы сохранить себе жизнь, отсалютовав врагам веслами.

Пехота, куда более преданная своему военачальнику, несомненно, ввяжется в битву, и именно эту схватку Антоний использует, чтобы подстроить свою гибель. Он бросится в бой вместе с рядовыми и нанижет себя на меч какого-нибудь потрясенного легионера. Так придет конец его жизни вместе со всеми ее желаниями и стремлениями, а Клеопатра останется жить и торговаться с его врагом. Она обещала сделать это — ради детей, ради Египта, ради всего, что они с Антонием пережили вместе.

Этот план, лишенный гибкости, внушал Клеопатре недоверие. Последствия слишком зависят от действий других людей, и потому результаты могут оказаться совершенно неожиданными. Много дней Клеопатра искала иной выход. И неважно, что она обещала мужу. На самом деле она еще не решила, что выбрать: смерть или выживание. На всякий случай Клеопатра припасла кинжал — в ножнах, пристегнутых к бедру, как много лет назад научила ее Мохама.

Клеопатра прошла по дворцу с малой свитой; она старалась подмечать малейшие детали, но все вокруг расплывалось. В залах плакали слуги. Старые нубийцы, которые всю ночь терпеливо просидели на корточках, готовые ответить на ее зов, исполнить любое повеление царицы, донести любое ее пожелание до тех, кто может выполнить его, теперь стояли на коленях, закрыв руками полные слез глаза. Некоторые занимали свои должности уже несколько десятилетий — их назначил еще отец Клеопатры. Знакомые старческие руки тянулись, чтобы коснуться каймы ее платья, когда она проходила мимо, улыбаясь слугам, словно всего лишь собиралась в долгую поездку.

В главных залах толпились кухарки, повара, ламповщики и прачки — они ждали царицу, чтобы приветствовать ее. Им всем было велено оставаться на своих местах, где никто не причинит им вреда, даже если этот наглый римлянин сегодня же займет дворец и уляжется спать в царской постели. Завоеватель будет добр к тем, кто станет служить ему. И все же тех, кто подчинился этому приказу, смела толпа непокорных, которые выбежали на улицы с тюками в руках и плачущими младенцами за спиной. Клеопатра гадала: куда бы они могли направиться? Некоторые заявили, что не станут дожидаться римлян, они лучше дождутся возвращения царицы и тогда вернутся обратно во дворец. Другие, как она хорошо знала, просто украли то, что, как им казалось, могут продать, чтобы потом с деньгами скрыться из города. Понимали ли они, что люди Октавиана схватят их и казнят за расхищение собственности завоевателя?

На улицах стояла зловещая тишина, которую нарушал только топот ног бегущих прочь одиноких людей. Клеопатра прислушалась, пытаясь различить шум боя, но уловила лишь чириканье птиц в ветвях акаций, росших вдоль улицы. Путь до мавзолея был недолгим; утренний бриз, все еще прохладный, даже во второй день августа, доносил до царицы аромат жимолости. Небо было серебристым, а город — белым и зеленым. Она не думала, что завтра все будет по-иному. Римляне не грабят великие города, а медленно выжимают их досуха. Сокровища ее предков не исчезнут в один момент, они будут понемногу вывозиться отсюда на кораблях, которые понесут великолепное сочетание величия Египта и красоты Греции к их незаконному вороватому детищу — Риму.

Клеопатра гадала, что лучше: умереть сегодня, пока город, сокровища и ее честь еще не затронуты, или же сидеть на троне, словно кукла, получая приказы от человека, которого она презирала? Она всю жизнь была верна своим принципам. Когда такой возможности больше нет, не лучше ли умереть?

Мавзолей располагался у моря, рядом с храмом Исиды. Он был очень высок, с одной только дверью, в которой было прорезано тайное окошечко, чтобы царица могла получать письма. Окна располагались так высоко, что грабители должны были быть титанами или уметь летать, чтобы проникнуть внутрь. Дверь запиралась изнутри, давая дополнительную защиту обитателям гробницы.

Прежде, чем войти, Клеопатра посмотрела на маяк. Его пламя сияло в утреннем тумане, словно приглашая к берегу вражеские корабли. Ей представилось, как Александр в своей гробнице проклинает ее за то, что она сдала его город римлянам. В дни своей жизни он не удостаивал вниманием этих грязных землепашцев. Клеопатра безмолвно дала ему клятву: это унижение будет недолгим. Если не она, то ее дети восстанут и сотворят возмездие от его имени. И все будет поставлено на службу этой цели.

Царица спросила у избранных ею спутников, Хармионы, Ираса и Гефестиона, не передумали ли они. Она никого не просит быть погребенным вместе с нею. Хармиона ответила взглядом, полным презрения. Гефестион только улыбнулся глупому вопросу. Клеопатра надеялась, что Ирас поддастся страху и останется снаружи — он привык скорее получать утешение, нежели даровать его. Но Ирас просто сказал царице: «Ты — моя жизнь», — и вошел в здание прежде, чем Клеопатра успела возразить ему что-либо еще.

По приказу царицы стены гробницы были расписаны фресками с видами города — его храмов и колоннад. Теперь их белоснежная краса оживала в свете факелов — подобно тому, как сам город пробуждался с лучами рассвета. Клеопатре хотелось и после смерти продолжать жить в Александрии. Но когда она возводила этот мавзолей, она и помыслить не могла, что когда-нибудь будет погребена здесь заживо.


В гробнице было так тихо, словно все ее обитатели уже умерли. Никто не произносил ни слова. Гефестион читал свиток со стихами. Хармиона писала письма, а Ирас украшал гребень крошечными алмазами, как будто сегодня вечером царица должна будет присутствовать на важном приеме и он готовит украшения для ее прически.

Снаружи почти не доносилось шума, как будто город тоже вымер. Люди заперлись в своих домах, купцы не отворяли лавки, рынки опустели. Даже крестьянские ребятишки не играли на берегу. Царила такая тишина, что Клеопатре казалось, будто Посейдон в скорби заставил умолкнуть океанский прибой.

Наконец вдалеке послышался стук копыт одинокой лошади, и какое-то время спустя кто-то спешился у ворот и постучался. Гефестион открыл маленькое оконце, и Клеопатра увидела губы Диомеда — писца, которого она послала, чтобы он описал битву во всех подробностях. И с этих губ слетал рассказ, которого она не желала слышать. Но слова падали и падали в тишину гробницы, а перед внутренним взором царицы разворачивалось действо.

— Битвы не было. Император увидел, как весь его флот уплывает навстречу рассвету и занимает место в строю кораблей Октавиана. Корабли так естественно вписались в этот строй, как будто для них там было приготовлено место. И теперь весь флот, как единое целое, плывет к городу. Конница увидела бегство флота и бросилась прочь от императора — к Октавиану. Пешие солдаты дезертировали следом за конными. Император остался один. С ним был только личный телохранитель. Мне кажется, он потерял рассудок, видя, как все его войско перебежало к врагу.

Сердце Клеопатры неистово колотилось, но тело оставалось холодным.

— И что же он сделал?

— Он помчался во дворец, сказав, что после всего произошедшего утром ожидает увидеть тебя там в объятиях Октавиана.

— Даже в такой час он продолжает ломать комедию, — пробормотала Хармиона.

Клеопатра не обратила на нее внимания.

— Он жив?

— Он жив и предлагает слуге тысячу талантов за то, чтобы тот убил его. Он сам не свой, царица.

Ее супруг мечется по покоям, словно раненый лев, и просит слугу убить его! Непревзойденный, Непобедимый пытается взглянуть в лицо своей смертности. Его любовь к жизни сильнее всех доводов, и он смотрит в смертную сень, не смея шагнуть в ее темные, ждущие объятия. Разрываемый между двумя мирами, не в силах выбрать — в то время, как Октавиан входит в его город! Кто-то должен спасти его от этой агонии.

— Диомед, немедленно отправляйся к императору и скажи ему, что я уже мертва. Что я услышала об утренних событиях и лишила себя жизни.

Никто не задал ей ни единого вопроса. Здесь были только самые близкие люди, и они знали, что она делает.

Диомед заглянул в окошко, пытаясь поймать взгляд царицы. Она повторила:

— Скажи императору, что я вонзила себе в грудь кинжал и сразу же умерла.

Диомед уехал. Клеопатра прошипела спутникам:

— Молчите все!

Она хотела побыть наедине со своими мыслями. Она знала, что Антоний последует ее отважному примеру и быстро лишит себя жизни, чтобы они вместе могли войти в обитель богов. А может быть, он поспешит к мавзолею, чтобы увидеть, действительно ли она мертва. Ибо в таком случае он должен остаться в живых, чтобы вести переговоры об участи их детей.

Царица молила Владычицу Исиду укрепить ее в мудрости. «Все, что хорошо для всеобщего высшего блага, то и должно произойти», — шептала Клеопатра.

Однако она молилась совсем не о том, на что надеялась. Ей хотелось, чтобы Антоний поспешил к ней в мавзолей. Когда он явится и обнаружит, что она жива, они не будут убивать себя, а разорвут свои пышные одеяния, облачатся в лохмотья и спасутся бегством. Клеопатра всю жизнь была мастером переодевания. А Антоний просто рожден для театра. Однажды он прикинулся рабом, чтобы ускользнуть от противников Цезаря. Как истинный комедиант, он напялил рваный плащ и, хромая, вышел из города, двигаясь по направлению к лагерю Цезаря, якобы намереваясь предложить тому свои ничтожные услуги.

Клеопатра убедит Антония в том, что неважно, куда они отправятся, лишь бы оба были живы. Пусть Октавиан захватывает Египет. Он станет регентом при их детях, а когда придет время, усадит этих детей на трон, словно кукол, и будет дергать их за ниточки. Пусть лучше обходится так с детьми, которые еще не приучились к независимости, нежели с ней самой.

Клеопатра молила богов даровать Антонию спасение от смерти. Она знала — это работа Божественного Провидения. Боги не позволили свершиться сегодняшней битве, потому что не хотят, чтобы Антоний умер. Еще не время. Вот несомненный знак того, что они должны жить и когда-нибудь одержать победу.

Вместе они отправятся в Индию — не как царь и царица, но как обычная супружеская пара. По пути они встретятся с Цезарионом и двинутся на восток торговыми путями вместе с караваном, заплатив купцам, чтобы те их не выдавали. Они будут мирно жить в ее дворце в Индии, ожидая, пока Октавиан будет свергнут — быть может, даже его собственным народом. А затем они вернутся и направят детей к давно намеченной цели — к построению великой империи.

Если боги будут милостивы, так оно и произойдет. Антоний услышит истину в послании, переданном Диомедом, и явится к ней.

Разумеется, Клеопатра понимала, что все это — лишь фантазии. Антоний не станет спасаться бегством, даже вместе с ней. Он — прежде всего полководец, предводитель воинов, и куда бы он ни шел, вслед за ним маршем шагала армия. Вот почему он сейчас так потерян. Поступь солдат, всю жизнь звучавшая за его спиной, смолкла, и без этого привычного ритма он просто растерялся.

Хармиона и Гефестион взирали на Клеопатру с родительской гордостью, в то время как Ирас, любивший Антония, еще ниже склонился над гребнем, пряча лицо. Им казалось, будто они знают, что она сделала: наконец пошла на то, к чему ее все время побуждали. Подтолкнуть Антония к смерти, а самой остаться в живых. Хармиона и Гефестион, хладнокровные и преданные, воображали, будто понимают ход ее мыслей, но даже не догадывались о ее тайных надеждах.

И Антоний пришел к ней, и тело его было покрыто кровью. О появлении императора известили горестные крики. Клеопатра узнала голоса слуг Антония, молящих ее отворить дверь и впустить его. Царица уже не знала, кому можно верить. Люди Октавиана могли быть неподалеку. Клеопатра приказала Гефестиону спустить в широкое окно веревки, чтобы только Антоний мог войти внутрь.

— Он убит! — рыдал Диомед. — Он лишил себя жизни!

Клеопатра слышала, как ее супруг произнес:

— Я привязался к веревкам. Тащите.

Клеопатра и ее спутники потянули за обе веревки — она и Ирас за одну, Гефестион и Хармиона за другую. Должно быть, Антоний привязал веревки к рукам, потому что Клеопатра слышала, как он перебирает ногами по стене, карабкаясь наверх. Антоний кричал, чтобы они продолжали тащить, потому что он умирает, и если они не поспешат, то он умрет в одиночестве. Клеопатра слышала, как завывают слуги. Их господин собрал остатки сил, чтобы умереть рядом с царицей.

Клеопатра вкладывала в работу всю силу, хотя руки ее саднили, а голова гудела. Слуги вопили, умоляя не дать их господину упасть, заклиная царицу и ее близких быть сильными. «Антоний умирает, он должен увидеть царицу прежде, чем отправится к богам! Таково его последнее желание!» Дважды они чуть не выпустили веревку. Ладони Хармионы кровоточили. Хотя Гефестион и Ирас вели жизнь, не требующую физических сил, они были все же сильнее женщин. Но Антоний весил столько же, сколько оба евнуха, вместе взятые. Клеопатра крикнула, чтобы он держался, что они уже почти втянули его.

К стене прислонили лестницу. Две женщины и старый евнух крепче ухватились за веревки, в то время как Ирас влез наверх и схватил Антония, чтобы тот забрался на окно. Антоний с трудом удержался на карнизе, а Ирас помог ему перебросить ноги внутрь и поставить их на верхнюю ступеньку. Шаг за шагом Антоний спустился вниз, стеная от боли. Ноги его наконец коснулись пола, и он рухнул в объятия Клеопатры. Гефестион помог царице перенести мужа на ложе. Император все еще был облачен в доспехи.

Клеопатра осмотрела его тело и обнаружила широкую рану на животе. По алым пятнам на его одежде, теле, на стенах и на лестнице она поняла, что он потерял уже очень много крови.

Взяв его лицо в ладони, Клеопатра заглянула ему в глаза и всхлипнула:

— О муж мой, любовь моя, господин мой, я убила тебя!

— Ты просто помогла старому солдату умереть.

Антоний улыбнулся, и Клеопатре подумалось, что он, быть может, уже не чувствует боли.

— Дай мне немного вина, хорошо?

Он произнес это небрежно, как будто просто только что пришел из боя и хотел выпить.

— Что ты наделал?! Милый мой, я просто хотела, чтобы мы убежали вместе. Я молилась, чтобы ты прозрел истину сквозь мою ложь!

Клеопатра помогла ему освободиться от кирасы и положила голову ему на грудь. Его кожаная туника была влажной и пахла солью и металлом — так пахнет кровь.

— Когда мне сказали, что ты мертва, я снова стал умолять Эроса убить меня, но он обратил свой меч против себя. Понадобилась отвага слуги и ложь женщины, чтобы я решился уйти из жизни.

— Потому что ты любишь жизнь, счастье мое, а не потому, что у тебя не хватало храбрости.

Клеопатра взяла у Хармионы кубок с вином и поднесла его к губам Антония. Ирас приподнял голову полководца, чтобы тот мог выпить. Младший евнух плакал, пытаясь спрятать лицо. Клеопатра повернулась к Гефестиону:

— Осмотри его рану и скажи, что можно сделать.

Антоний поднял руку, останавливая Гефестиона, и с мольбой посмотрел на Клеопатру.

— У нас осталось несколько мгновений. Выпей со мной, как будто мы здесь одни и у нас нет других забот, кроме удовольствия.

Трясущимися руками Клеопатра поднесла кубок ко рту и отпила глоток. Антоний смотрел на нее, вздрагивая от боли, но глаза его оставались ясными.

— Вот так, — промолвил он. — А теперь дай мне еще. Ты же знаешь, как я люблю хорошее вино.

Она не выдержала, разодрала одежды, оторвала кусок от своего белого платья и закрыла его рану.

— Позволь мне помочь тебе, — рыдала она, разглаживая лоскут и видя, как он пропитывается кровью.

Она не могла смотреть, как жизнь утекает из тела Антония, и потому отбросила ткань в сторону и попыталась зажать рану руками. Но, понимая, что причиняет ему боль, она позволила ему отвести ее ладони прочь. Соприкоснувшись руками, они оба почувствовали на пальцах теплую кровь.

— Мой телохранитель отнес мой окровавленный меч Октавиану. Моя смерть даст тебе возможность вести переговоры.

Клеопатра вновь поднесла к его губам кубок, потому что не хотела ничего слышать ни о смерти, ни об Октавиане. Закрыв глаза, он отпил чуть-чуть и с усилием проглотил.

— Я мог бы умереть вдали от тебя, пронзенный мечом какого-нибудь низкого иноземца. Но так лучше. Так я смогу унести твой образ с собой в обитель богов.

Клеопатра не хотела, чтобы он успокаивал ее. Она хотела, чтобы он жил. Она снова принялась рвать свою одежду, надеясь, что сможет наложить какую-нибудь волшебную повязку. Она молила его:

— Не сдавайся так быстро, император. Позволь мне помочь тебе.

Антоний вновь остановил ее и притянул к себе, зарывшись губами в ее волосы.

— Счастливейшие времена, — прошептал он, и ее тело обмякло от его горячего дыхания.

Так она лежала, чувствуя, как его теплые губы касаются ее уха, — до тех пор, пока он вдруг не выпустил ее руку.


Клеопатра только теперь осознала, что никогда прежде не ведала истинной скорби, даже после гибели Цезаря, ибо теперь горе обрушилось на нее с небывалой жестокостью. Она и раньше видела смерть и всегда оставалась спокойной. Но теперь, когда ей как никогда в жизни требовалась собранность, горе заполонило ее, и она ничего не могла с собой поделать. Она чувствовала, как Антоний покидает ее, как будто бы и впрямь он уходит прочь. Она пыталась уцепиться за его призрак, но он исчез слишком быстро, и ей показалось, что он смеется, но не над ней, а над кем-то другим. Клеопатре подумалось: «Быть может, это Цезарь пришел за своим командующим конницей и они вместе хохочут над какой-то шуткой? Или же Антоний так скоро узрел все прелести смерти?»

Клеопатра рассердилась. Как быстро освободился он от земных забот, как скоро развязал все их клятвенные узы! Она колотила Антония по груди, как будто этим могла вернуть его к жизни. Может быть, если причинить ему достаточно сильную боль, он очнется от смертного сна? Но ее кулаки впустую ударяли о его грудь.

И тогда Клеопатра обратила свою ярость на себя. Словно безумная вакханка, она размазала кровь Антония по своему лицу, разодрала одежды и стала бить себя в грудь. Она слышала, как ее кулаки ударяются о ребра, видела, как руки ее мелькают в воздухе, но не испытывала боли, лишь странное онемение. Точно дикий зверь, Клеопатра раздирала свою кожу ногтями, которые Хармиона сегодня утром так заботливо накрасила бледно-голубым. Но причинить себе достаточно сильную боль царица так и не смогла, и тогда она сдалась и упала на грудь Антония, на ту грудь, где в прежние времена так часто находила убежище от всех горестей. И возлюбленный ничего не мог дать ей.

Клеопатра слышала крики и шум снаружи. По мере того как приближалась тяжелая поступь, все остальные звуки затихали. Клеопатра узнала мерный топот — так ходят только римские солдаты, этот шаг не спутаешь ни с чем.

Раздался стук в дверь.

— Царица, мое имя Марк Прокулий, и я послан Цезарем.

Хармиона помогла Клеопатре подняться и отойти от тела Антония. Слова, прозвучавшие за дверью, дали царице возможность очнуться и вспомнить, кто она такая и что она обещала Антонию.

— Цезарь мертв, он убит в Сенате двадцатью тремя ударами кинжала. Но если вы намерены доставить меня к нему, я с радостью открою вам дверь.

Хармиона дернула ее за руку, привлекая внимание к себе.

— Марк Антоний сейчас среди богов, а ты — среди живых.

Никогда прежде Хармиона не позволяла себе таких вольностей, даже в те дни, когда Клеопатра была маленькой и непослушной.

— Настало время для переговоров, государыня, — добавил Гефестион. — Такая возможность может никогда больше не представиться.

Хармиона не выпускала руку царицы.

— Подумай о своих детях. И о своем отце, и его отце, и отце его отца, и множестве царей, что были твоими предками.

Клеопатра высвободилась из хватки Хармионы и открыла крошечное окошко. Все, что она видела, — это ремень римского шлема и квадратная челюсть.

— С чем ты послан?

— Ты должна открыть дверь и проследовать с нами.

— Почему?

— Ты должна верить в мудрость и милосердие Цезаря. Он велел мне сказать тебе, чтобы ты была отважной. Освободись из своей темницы, приди к нему и начни переговоры.

— Минутку, господин. — Гефестион закрыл окошко и прошептал: — Ты слышишь, что он говорит? Октавиан желал только смерти Антония. Теперь пришло время просить о милости.

— Почему же он так жаждет начать переговоры, если прежде отвергал все наши попытки? Он хочет заполучить содержимое этой гробницы.

Как может такой мудрый человек, как Гефестион, быть столь наивным?

Клеопатра отворила окно.

— Если твой господин желает вести переговоры, то скажи ему, пусть явится к этой двери и поклянется именем и памятью Юлия Цезаря, что не позволит моим детям лишиться титула и трона. Что касается меня, то я устала от мирской жизни и желаю отправиться в изгнание. Вот мои условия.

— А если он их не примет?

— Тогда передай ему — он получит все, чего так жаждет, но это будет лишь уголь и зола.

Целый час она плакала над телом Антония, ощущая, как оно остывает, а потом в окошке возник новый рот. Это явился Корнелий Галл, обративший против Антония его же войска на Крите.

Клеопатра не стала ждать, пока он заговорит, она сама распахнуло окошко и ядовито прошипела:

— О, Галл, император мертв, но он принял смерть от своей, а не от твоей руки. Так что в конце концов он преуспел там, где ты потерпел неудачу. Ты хочешь отомстить мертвому? Разве на твоих руках недостаточно его крови?

Гефестион, стоящий рядом с нею, вскинул руки, пытаясь утихомирить ее.

— Выслушай его, государыня, — произнес он достаточно громко, чтобы его голос достиг ушей Галла.

— Я пришел от Цезаря с ответом на твое предложение, госпожа. Он просит, чтобы ты сначала покинула свое убежище. Тогда он исполнит твои пожелания.

Клеопатра фыркнула с отвращением:

— Почему он выполнит мои пожелания только после того, как я покину убежище? Он считает меня такой дурой? Если он вообще намерен выполнить мои пожелания, то пусть явится сюда и поклянется мне в этом. Почему он не приходит сам, а присылает гонцов? Он боится увидеть меня?

— Он занят делами города, госпожа.

Ее города. Ее города!

— Какое дело может быть более важным, чем переговоры с правительницей города?

Клеопатра захлопнула окошко.

— Вот видите, чего он добивается? Он думает, что сможет уговорить меня открыть двери. Тогда он получит все, что ему нужно, а мы окажемся в плену или будем убиты.

— Император полагал, чтонужно вести переговоры, — кратко бросила Хармиона.

— При его жизни ты не очень-то доверяла его суждениям, Хармиона. Неужели после смерти он так возвысился в твоих глазах? — Клеопатра повернулась к Гефестиону и прошептала: — Готовь огонь.

— Госпожа, я не забочусь о своей жизни, но, если ты сожжешь все сокровища, разве он не обратит месть на твоих детей?

Клеопатра не видела выхода из положения. Антоний лежал мертвым, и Ирас смывал с его тела кровь, чтобы покойный мог предстать перед богами в подобающем виде. Сквозь горе Клеопатра ощущала злость на себя за то, что согласилась остаться в живых. Разве не ему, Антонию, следовало бы договариваться с человеком, которого он знал так хорошо? Римляне весьма благосклонны к своим соотечественникам в вопросах борьбы за права. Если бы Октавиан видел перед собой знакомое лицо Антония, быть может, он уступил бы по крайней мере некоторым их требованиям?

Но теперь уже слишком поздно. Смерть Антония сохранила его честь, а Клеопатра осталась, чтобы защищать своих детей, свой народ, свой трон, свое достоинство. Она знала, что Октавиан жаждет только ее денег. Возьмет ли он их в обмен на ее жизнь? Если она откроет дверь, он получит и то и другое и у нее уже не будет возможности торговаться.

Клеопатра подошла к деревянному сундуку, открыла его и извлекла массивное кольцо с изумрудом и маленькую рубиновую подвеску. Отворив оконце, она протянула драгоценности Галлу.

— Изумруд — твоему военачальнику, а рубин — это подарок, который ты сможешь поднести своей избраннице. Я повторяю свои условия. Скажи своему начальнику, что я почтительно настаиваю на его присутствии, чтобы мы могли поговорить лицом к лицу. Скажи ему, что я не желаю рисковать тем, что мы неверно поймем друг друга из-за неизбежных ошибок посредников. Это слишком важное дело и слишком тонкие вопросы.

— Госпожа, я полагаю, что он не придет. Он послал меня со всеми его заверениями. Прошу тебя сделать так, как он желает.

— Не думаю, что я это сделаю.

— Он просил меня напомнить тебе о милосердном характере Юлия Цезаря, которого он стремится превзойти во всех отношениях.

Клеопатра вспомнила о многих соглашениях с Антонием, которые Октавиан так и не выполнил. Октавиан решил не посылать обещанные двадцать тысяч воинов для войны с Парфией. Октавиан просил Антония приехать в Брундизий, чтобы заключить мир, а сам отказался выйти. Октавиан отвергал все их предложения о переговорах, вместо этого забирая деньги, высланные в залог мирных отношений. Октавиан обманом и подкупом переманил к себе солдат Антония. На ум Клеопатре пришли истории о том, как Октавиан притворялся больным во время сражения, взваливая всю ответственность на Марка Агриппу. Октавиан награждал царицу Египта перед лицом Сената самыми грязными эпитетами. Октавиан использовал Цицерона, а потом одобрил его смерть и посмертное унижение: отрубленная голова и руки оратора были бесчестно выставлены на Форуме. Октавиан убил триста сенаторов в Перузии, принеся человеческую жертву божественному Юлию после успешной осады. Клеопатре рассказывали о том, будто Октавиан в своей похоти заставил какого-то человека отдать ему жену. Он превращал своих представителей в сутенеров, которые поставляли ему юных девушек, силой увозя их из родных домов, от семей.

Такой человек ни в чем не мог превзойти Юлия Цезаря. Победы Цезаря были завоеваны гением Цезаря, возлюбленные Цезаря были покорены его обаянием. Он прощал врагов, воевавших против него, так легко, словно они всего лишь слегка оскорбили его, напившись пьяными на пирушке. Похоже, наследник Цезаря не унаследовал от великого человека ничего, кроме денег.

— И все же я должна просить тебя вернуться к нему и передать то, что я сказала. Твой полководец сам волен сделать выбор.

— Твое величество, ты должна поверить Цезарю. Я своими глазами видел, как он проливал слезы, узнав, что Марк Антоний лишил себя жизни…

Клеопатра больше не могла выносить эту ложь.

— Почему ты все еще здесь, почему ты еще не передал ему мой ответ?

Этот наглый посланник, Галл, уже исчерпал запас ее терпения. Зачем он медлит? Неужели он действительно думает, что он, командир столь низкого ранга, может вести переговоры с царицей Египта? Или это еще одно сознательное оскорбление со стороны Октавиана?

Тут раздался крик Хармионы. Гефестион бросился вперед, закрывая царицу своим телом. Ирас скорчился за ложем, на котором лежало тело Антония. По лестнице спускался римский солдат, влезший в окно. Другие карабкались следом по стене при помощи веревок, их мечи и панцири звенели похоронным звоном.

Клеопатра не могла позволить этим солдафонам похваляться тем, что они убили или захватили в плен египетскую властительницу. Оттолкнув Гефестиона, она сунула руку под платье, нащупывая кинжал. Сделав глубокий вздох, она отвела руку подальше, чтобы удар вышел сильным и смертельным. Перед тем как нанести этот удар, она поймала взгляд Хармионы — взгляд, знакомый ей с детства. Как и сама Клеопатра, Хармиона быстро поняла, в чем дело: Октавиан, как обычно, замышлял предательство. Старуха едва заметно кивнула царице, словно говоря: «Да, именно это и нужно сделать».

Клеопатра приготовилась к смерти и изо всех сил нанесла удар прямо в уязвимую точку чуть ниже грудины. Но Гефестион перехватил ее запястье прежде, чем острие кинжала достигло цели. Клеопатра закричала, вне себя от этого предательства, а он притянул ее ближе, шепча: «Только живой может вести переговоры».

А затем римляне схватили ее, и громкий голос — Клеопатра узнала голос Прокулея — выкрикнул приказ: убедиться, что больше нигде на ней не спрятано ни оружия, ни сосуда с ядом, ничего, что может быть использовано как орудие убийства.

— Великий полководец хочет, чтобы она осталась жива, — сказал он и добавил специально для Клеопатры: — Он желает получить возможность явить свое милосердие царице.

Клеопатра отказалась от сопротивления. Она не даст им повода использовать против нее силу. Гефестион и Хармиона принимали плен со стоицизмом старых бойцов. Ирас тихонько плакал, когда ему связывали руки, и не сводил глаз с тела Антония, не желая покидать его. Одежда Клеопатры превратилась в лохмотья, грудь была разодрана в кровь острыми ногтями, глаза распухли и покраснели от слез, но все же она твердо встретила взгляд Прокулея.

— Предупреждаю, не смейте глумиться над телом императора. Я еще дышу, и я заставлю вас поплатиться.

Тот пристыженно опустил глаза — Клеопатра надеялась, что ему неприятен обман, задуманный Октавианом. Однако в тот момент ей было куда важнее другое: что станется с бренным телом Антония? Теперь император уже не мог защитить себя, и Клеопатра должна была проследить, чтобы его похоронили должным образом. Некогда она точно так же спорила со своим отцом за право достойного погребения для Архелая, мужа Береники.

Проходя мимо смертного ложа Антония, Клеопатра заметила, что римские солдаты держатся чуть поодаль от него и один из них — быть может, кто-то из тех, кто некогда шел за Антонием в бой? — прикрыл ладонью рот, словно подавляя плач по своему полководцу, ставшему жертвой предательства.


— Граждане Александрии, встаньте.

Октавиан стоял на высоком помосте, возведенном для того, чтобы он мог обратиться к населению завоеванного города. Помост возвышался посреди большого гимнасия, где цари, царевичи и греческая знать на протяжении сотен лет упражнялись в физическом совершенствовании.

Перед завоевателем на коленях стоял объятый ужасом народ, моля о жизни, о милосердии, обо всем, что он мог пожелать даровать им. Октавиан быстро пристрастился к этому зрелищу, к выражению покорности со стороны огромного числа людей. И начал наслаждаться выражением облегчения на этих испуганных лицах, когда он объявлял, что жизни их ничто не угрожает, что им позволено разойтись по домам, жить своей жизнью и умереть в собственных постелях от глубокой старости.

— Люди Александрии, не нужно бояться. Я навестил гробницу Александра, чей гений положил начало этому великолепному городу и кого жители этого города и всего остального мира называют Великим. И я рад сказать, что этот город не менее велик, нежели его основатель. Я покорен очарованием Александрии. И потому освобождаю всех ее жителей от какой-либо вины за недавнюю войну между вашей царицей и Римской империей. Добро пожаловать в дружеские объятия Рима!

Подхалим Арий, который повсюду таскался следом за Октавианом с той самой минуты, когда тот вошел в ворота Александрии, начал аплодировать, побуждая остальных последовать его примеру. Философ встретил Октавиана у восточных Солнечных Врат, напомнил ему о своем положении в греческой школе, которую Октавиан посещал в юности, и вознес «наследнику Цезаря» небывалые хвалы за победу над «угнетателем Марком Антонием». А ведь Клеопатра наверняка немало заплатила Арию за обучение незаконного сына Цезаря! Арий так стремительно отрекся от царицы и ее наследников, что Октавиан мысленно отметил: наверняка сей философ точно так же поносил бы и его, если бы обстоятельства сложились иначе.

Потому завоеватель почти не обратил внимание на лобызание Арием его руки, а сразу же перешел к вопросу, на который мог ответить этот льстец философского склада: «Где Цезарь Младший?» Арий, вероятно предвидевший все вопросы Октавиана, ответил, что юный царь сейчас на пути в Индию вместе со своим наставником, Родоном, который, к счастью, служит Арию. «Замечательно, — ответил Октавиан. — Пошли Родону письмо с требованием вернуться. Напиши ему, что я подпал под чары царицы и теперь выполняю ее требование позволить мальчику занять трон».

И вот Арий заставил жителей Александрии бурно аплодировать неслыханному милосердию Октавиана. Тот решил не продолжать речь, а завершить ее на этой высокой ноте, прежде чем будет задан хоть один вопрос — прежде чем кто-нибудь, ошалев от благодушия завоевателя, спросит о судьбе их плененной царицы. Пусть довольствуются тем, что вернутся по домам, пусть обнимут своих близких и возблагодарят богов за милость Октавиана. Решение относительно царицы нужно принять быстро, пока ее подданные еще ошеломлены тем, что с них не спрашивают ответа за то, что они поддержали в войне Клеопатру.

Следующие несколько дней Октавиан занимался делами, заявляя о своих правах на город и осознавая свое влияние на народ Александрии. Из своего заточения во дворце Клеопатра прислала письмо, в котором умоляла похоронить Антония должным образом. Октавиан не желал никаких волнений со стороны солдат, перебежавших к нему от Антония (когда речь заходила об их бывшем командире, эти люди становились удивительно сентиментальными), и потому позволил это, не задумываясь ни о размахе замысла царицы, ни о преклонении перед покойным, которое так безоглядно проявили местные жители. Не боясь возмездия, они выстроились вдоль улиц, чтобы узреть похоронную процессию. Сам Октавиан, конечно же, не присутствовал на погребении своего врага, однако он получал отчеты от очевидцев, подтверждающих грандиозность зрелища.

Клеопатра приказала набальзамировать Антония по египетским обычаям. Он должен был быть похоронен в мавзолее, который она возвела для себя самой. Ее сокровища уже были извлечены оттуда людьми Октавиана и тщательно занесены в опись, и потому царица велела заново украсить помещение статуями и символами Диониса — божества, с которым ее народ отождествлял Антония.

Уже наступил вечер, а погребальная процессия еще не прошла. Октавиану сообщили, что она растянулась почти на милю и что возглавляют ее все жрецы Диониса. Жрецов сопровождали менады, которые колотили себя в грудь, выкрикивая имена Диониса и Антония. Сама Клеопатра, в кроваво-красных одеяниях Исиды, ехала на колеснице Антония. Колесницей правил неизвестный мужчина в маске Осириса. Даже побежденная, она не преминула представить глазам народа облик двух высших божеств Египта.

Арий поведал Октавиану о значении этого представления: Осирис был истинным и изначальным царем Египта, мужем Исиды. Этот бог погиб от руки собственного брата и был воскрешен Исидой. «Да, — промолвил в ответ Октавиан. — Мне понятно значение ее послания. Но вряд ли это все».

За колесницей следовал золотой саркофаг Антония, влекомый парой его любимых белых коней. Говорят, когда солдаты Антония видели этих императорских скакунов, то плакали, не скрывая слез. Словом, весь этот день был днем плача. Рыдающие александрийцы присоединялись к процессии и шли вслед за телом до самого мавзолея, стоящего у моря. Царица, по всем свидетельствам, была бледна как молоко, царственна, как истинный фараон, и не обронила ни слезинки, безупречно сыграв роль безмолвно скорбящей вдовы.

На следующий день после похорон посыпались требования: «Спаси царицу. Спаси царскую семью. Окажи милосердие царице. Вот деньги в обмен на жизнь царицы, на ее право и далее занимать трон, на безопасность ее детей». Во имя богов! Некоторые дураки присылали по две тысячи талантов за то, чтобы Октавиан не разбивал ее статуи, и утверждали, что Клеопатра была лишь куклой в руках Антония.

Октавиан сидел на кровати Клеопатры, и прямо на него был направлен острый клюв орла Птолемеев. Как она могла бесстрашно спать в этой комнате, если любое землетрясение могло сорвать этого орла с насеста? Малейшее колебание стены — и острый клюв вонзился бы прямо ей в живот! Но ложе здесь самое большое, какое ему когда-либо доводилось видеть. И самое мягкое. Покрывала из тончайшего шелка, простыни тщательно выстираны и надушены.

Октавиан подумал об Антонии, который был настолько бесстыден, что занимался любовью на этой постели, где спали цари и царицы, не страшась нависшей сверху твари, — и о женщине, с которой Антоний это проделывал.

В замешательстве Октавиан подошел к окну, выходящему на гавань. Несмотря на летнее безветрие, воздух был свеж. Царская барка с золотым носом, о которой так много сплетничали в Риме, отсюда не была видна. Через несколько дней он осмотрит ее и, быть может, предпримет короткую поездку вверх по Нилу, как некогда сделал его дядя, а потом уж вернется в Рим.

Проблема Клеопатры тяжким грузом висела на плечах Октавиана, точно так же, как вопрос Египта вот уже век волновал римский Сенат. Что делать с царицей и с ее страной, настолько богатой, что император не может доверить управление ею никому из своих соратников? Любой римский консул, любой сенатор знает: стоит послать даже честнейшего из них наместником в Египет — и он в конечном итоге поддастся искушению. Стоит лишь посмотреть, как богатства этой страны, воплощенные в ее великолепной царице, соблазнили и Цезаря, и Антония. И разве с ним, Октавианом, будет иначе?

Он никогда не посмотрит на нее, в этом он был уверен. Сколько бы писем и даров ни присылала она ему, умоляя прийти и переговорить с ней. Сколько бы греков, египтян и восточных царей ни просили за нее. Она — Медуза: посмотри ей в глаза, и твоя жизнь кончена. Клеопатра обращает мужчин не в камень, а в своих рабов. Цезарь говорил когда-то: «В один прекрасный день ты встретишься с ней, племянник. На каком бы языке она ни говорила, ее голос звучит музыкой в мужских ушах». И он, Октавиан, никогда не позволит себе услышать эту музыку. Эта женщина опасна, она одержима какой-то демонической богиней. Ее неслыханное богатство и положение ее страны — идеальных врат между востоком и западом — придают ей еще больше блеска. Сочетание богатства и женских качеств делает Клеопатру страшной и неотразимой. Хотя она уже немолода, она до последнего момента держала Антония своими чарами. И ее подданные все еще рабски преданы ей. В таких обстоятельствах Октавиан не мог рисковать собой.

Но что же делать с Клеопатрой? Теперь, когда он завладел всеми ее деньгами, у него нет больше необходимости сохранять ей жизнь. Однако какова будет реакция на казнь женщины? Подумать боязно. Ее золотая статуя все еще стоит в римском храме Венеры, там, где поставил ее Цезарь. И в Риме, и в Сенате все еще остаются люди, которые поют ей хвалы, которые рассуждают о ее уме и щедрости, о ее красоте и стойкости. А здесь, в Александрии, Октавиан непрестанно получает письма, свидетельствующие о великой любви народа к царице. В них говорится о божественном благословении ее царского титула, о ее безупречном происхождении. Даже царь Мидии шлет дары с просьбой проявить доброту к Клеопатре.

Эта женщина уже уничтожила двух великих римлян! Октавиан не будет третьим. Но если он казнит ее или каким-то другим образом обречет на смерть, то это станет для него фатальным. Может быть, низвержение его не будет немедленным, но в конечном итоге неизбежным.

И все-таки что же делать? Рискнуть и позволить ей править и дальше — нельзя ни в коем случае. Со временем она просто найдет еще одного мужчину, какого-нибудь жирного восточного царька с огромной армией и не менее огромной сокровищницей, и попытается отомстить Октавиану. Возможно, этим царьком станет Артавазд Мидийский. А есть и другие, которые предпочтут вступить в заговор с египетской царицей, только чтобы не дать Октавиану властвовать. Митридат, старый враг Рима, наплодил сотню сыновей-ублюдков, и теперь у каждого из них есть деньги и войска. Клеопатра может связаться с кем-нибудь из них или выдать за одного из этих мерзавцев свою дочь — в обмен на его армию.

Свернутое письмо Антония все еще лежало в складках плаща Октавиана. Победитель еще раз перечитал это послание, чувствуя, как в душе его нарастает презрение. Какова наглость! Для начала Антоний прислал ему писульку, в которой сравнивает себя с Гераклом, а затем он имел нахальство напомнить ему, Октавиану, о горестной судьбе, приписанной поэтом Еврипидом какому-то мифическому древнему царю, который якобы не предоставил убежище отпрыскам Геракла. Двойное нахальство! Как жалки дураки, которые любят бредни поэтов и писателей больше, нежели холодные, прочные, реальные факты! Как будто Октавиан настолько туп, чтобы посадить сына Антония на египетский трон, в то время как он не доверил бы богатства этой страны даже самому верному из своих людей! О нет, в таких обстоятельствах Октавиан не может верить даже Агриппе, хотя тот уже миллионы раз доказал свою преданность. Любой из детей Антония вскоре превратится в подобие своего отца и тем самым напомнит людям о честолюбивых устремлениях Антония.

Неужели Антоний ждал, что Октавиан окажется столь наивен? Или же сам Антоний проявил еще большую наивность и провозгласил царем мальчика, который якобы является единственным сыном Юлия Цезаря? Октавиан даже не верил тому, что это египетское отродье — сын Цезаря, и потому не намеревался обходиться с ним так, как обошелся бы с кровным родичем. Клеопатра вполне могла понести от кого-нибудь другого, а потом представить дитя Цезарю как его собственное. Цезарь был слишком обеспокоен отсутствием сына-наследника, а Клеопатра достаточно коварна, чтобы сыграть на этом. Но мальчишке с самого рождения твердили, что в его жилах течет кровь Цезаря, смешанная с кровью Александра и Птолемеев, а также богов и кого там еще могла приплести Клеопатра, чтобы придать своей выдумке еще большее величие. Может ли Октавиан оставаться регентом при ублюдке? Только до тех пор, пока мальчишке или кому-нибудь из его союзников не придет в голову, что с таким наследием вполне можно собрать армию…

Выполнить требования царицы попросту невозможно. Нельзя позволить ей удалиться в изгнание в чужую страну. Нельзя позволить ее детям — живым копиям ее и Антония — унаследовать царство. Но Клеопатра никогда не прекратит просить об этом. Ее мольбы уже становятся все более и более настойчивыми.

Быть может, ее можно убить тайно — так, чтобы это сделал какой-нибудь заранее приговоренный преступник? Октавиан поразмыслил над тем, как это устроить, однако понял, что никто, кроме него самого, не хочет смерти Клеопатры. Она проиграла войну, и все ее союзники перешли к нему. Она молила о мире. Она в плену и, хуже того, больна лихорадкой от ран, которые нанесла сама себе в припадке скорби по Антонию. Не найдется никого, на кого можно было бы переложить вину, если Клеопатра окажется убитой. Все ниточки сразу же приведут прямо к нему, Октавиану. Не было смысла рисковать и приводить в действие столь ненадежный план, последствия которого падут на его же голову. О, как же это утомительно — тратить столько сил на размышления об участи царицы и ее семьи! Но способа избавиться от нее и избежать кары не было.

Октавиан приучил себя быть терпеливым. Он подождет. Несомненно, вскоре ему придет в голову какое-нибудь решение — как обезвредить Клеопатру, живую или мертвую.


— Сколь горестно принимать сына старого друга, дорогой Корнелий, будучи в таком состоянии.

Клеопатра запахнула на груди ночное одеяние, пряча воспаленные отметины, покрывающие некогда безупречную кожу.

Она опасалась, что, несмотря на припарки, наложенные врачом Олимпом, зараженные раны оставят шрамы на ее груди. Эти уродливые рваные царапины выглядели так, словно Клеопатру когтил какой-нибудь хищник. Этим хищником была она сама — одинокая, запертая в клетке тварь, знающая, что самец ее убит, а детеныши унесены охотниками. Сама ли она ввергла себя в болезненное состояние, или же это сделали обстоятельства — Клеопатра не знала. Она попросту не привыкла болеть и теперь равно винила в случившемся и свое тело, предавшее ее, и то чудовище, которое захватило ее город, ее страну, ее собственный дом.

— Кто бы не захворал в подобных обстоятельствах? — снова и снова вопрошала Хармиона, пытаясь отвлечь Клеопатру от саморазрушительной ярости.

И у Клеопатры всегда находился один ответ на этот вопрос: «Юлий Цезарь». Почему она не может быть похожей на своего наставника? Она шептала, обращаясь к нему в ночи, когда рядом не было никого и она не могла уснуть, но голос божественного Юлия был почти не слышен. Быть может, он сердился или ревновал, потому что она говорила с ним об Антонии.

— Цезарь страдал от медвежьей болезни, — возражала Хармиона.

— Да, но она не мешала ему делать свое дело.

Царица находилась под домашним арестом, запертая в одном из дворцовых помещений, где некогда она принимала гостей невысокого ранга. Она послала Октавиану письмо, в котором потребовала прислать ей ее личные вещи, но доставили только одно — золотой трон с ножками в виде когтистых орлиных лап; ей казалось, что это было сделано, дабы посмеяться над ее положением. Ей словно бросали вызов — сможет ли она сидеть на этом троне в своем ужасном состоянии? Это чудовище Октавиан дрых в ее постели, жрал за ее столом, помыкал ее слугами, плескался в ее мраморной ванне.

Царице сказали, что Селена и Филипп по-прежнему находятся на острове вместе со старухами, но и их тоже стерегут. Клеопатра много раз просила, чтобы ей позволили увидеть младших детей, но неизменно получала отказ. Со временем ты увидишь их, отвечали ей. Сейчас она уже не хотела, чтобы они запомнили ее такой. Она ничего не слышала о Цезарионе и молилась, чтобы он все-таки направился в Индию. Александр уже должен быть на пути в Мидию. Антулл получил убежище в Мусейоне, и Клеопатра полагала, что Октавиан попросту отвезет мальчика в Рим, где тот сможет жить у родственников Антония.

Однако это были лишь предположения, подкрепляемые обрывками сведений, которые проникали в ее комнату вместе с приносимой для нее пищей — а вот есть царица уже не могла. Она не принимала еды с тех пор, как услышала, что Гефестион, которому была предложена жизнь в обмен на служение Октавиану, ответил, что такое предложение ниже его достоинства, и был казнен. Сама Клеопатра не знала, что ей выбрать, жизнь или смерть, и Хармиона знала это. Она отщипывала пальцами крошечные кусочки пищи и пыталась положить их в рот Клеопатре, как делала, когда та была совсем ребенком. И, словно то капризное дитя вернулось и вновь завладело телом царицы, зубы упорно отказывались разжиматься.

Клеопатра не могла решить, что будет лучше для детей — ее жизнь или ее смерть. Она не получала ответов на свои вопросы о том, будет ли позволено им унаследовать трон, разрешено ли им будет хотя бы остаться в пределах страны. Последнее предложение она сделала в письме, отосланном два дня назад: ее жизнь в обмен на то, чтобы ее дети могли воссесть на престол. Ответа она до сих пор не получила.

И вот явился Корнелий Долабелла, сын человека, которого уважал Цезарь и не уважал Антоний. Долабелла-отец был обаятельным развратником, быть может, слишком напоминающим самого Антония, который обвинил Долабеллу в совращении своей жены, Антонии. Цезарь, всегда бывший в курсе всех сплетен, говорил Клеопатре, что Антоний бросил это обвинение потому, что презирал Долабеллу и хотел избавиться от Антонии, чтобы жениться на своей давней возлюбленной, Фульвии, пока та еще носит вдовьи одежды.

Долабелла-сын выглядел таким же очаровательным прохвостом, как и его отец — человек, который любил Цезаря, предал его по смерти, но затем снова вернулся к былому. Чтобы не попасть в руки убийц Цезаря, он бросился на собственный меч. Молодой Долабелла вместе с Антонием сражался против Октавиана. Единственным ответом на вопрос, почему он стоит здесь, целый и невредимый, могло быть только предположение, что он так же ловко манипулирует своей верностью, как это вытворял его отец. Должно быть, он целиком и полностью признал Октавиана, так что все, что он сейчас скажет, будет посланием от захватчика. Несомненно, лучшего человека для такой миссии подобрать трудно.

Клеопатра намеревалась ответить на его хитрости своими уловками, но, встретив взгляд Долабеллы, едва удержалась от слез. Тому, вероятно, было лет тридцать. Еще несколько дней назад Клеопатра могла бы сойти за его сверстницу. А теперь она больше не могла смотреть в зеркало. Прежде гладкие щеки пылали от жара и были покрыты сеточкой тоненьких красных жилок; глаза превратились в опухшие щелочки — точь-в-точь как у ее отца после болезни. Царица сильно исхудала, и длинная, царственная шея стала тощей, словно у цыпленка. Толстые синие вены исчертили ее руки, лишь неделю назад молодые и красивые, а кожа потрескалась от обезвоживания, вызванного лихорадкой.

— Царица Обеих Земель.

Молодой человек встал на одно колено и прижался щекой к трясущейся руке Клеопатры. Она уловила жалость в ее голосе и то, как он произнес ее титул — почти с иронией, — и отдернула руку.

— Как же ты, Корнелий, получил разрешение увидеться со мной, если твой полководец считает меня не то слишком опасной, не то слишком ничтожной, чтобы я могла удостоиться его взгляда?

— Мой полководец слишком наслышан о твоих чарах, госпожа. Он слышал о них от своего дяди. Октавиан — такой же мужчина, как и все остальные, и не хочет попасть под твое знаменитое очарование.

Клеопатра поняла, что не может ответить посланцу какой-нибудь милой колкостью. Несмотря на намерение пустить в ход все свое обаяние, Клеопатра не могла ждать и сразу же перешла к делу.

— Прошу тебя, не надо пробуждать к жизни призрак Цезаря и дразнить больную женщину подобными дерзостями. Твой полководец получил мои деньги и мое царство. Я больше ничего не могу предложить ему. Именно этого он и добивался, не так ли?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь, госпожа, — возразил Корнелий таким тоном, словно и впрямь был сбит с толку. Усевшись напротив царицы, он продолжал: — Мой полководец послал меня справиться о твоем состоянии. Он услышал о твоей болезни и желает знать, не стало ли тебе лучше.

— Почему он так волнуется о моем здоровье? Как будто ему не все равно, буду ли я жить или умру? Скажи мне, Корнелий! Ты ведь у него в доверии, иначе не сидел бы здесь. В каком состоянии он предпочитает узреть меня? Живой или мертвой? Что лучше послужит его целям?

Хотя они были одни, Корнелий соскользнул с сиденья и опустился на колени рядом с Клеопатрой, чтобы шептать ей на ухо.

— Именно это я и пришел сказать тебе. Клянусь именем Юлия Цезаря, ради которого умер мой отец, я не хотел бы оказаться человеком, который принесет тебе подобную новость.

О, эти римляне, им так не хватает театра, они же природные актеры! Клеопатра почувствовала, как в ее душе нарастает гнев — признак возвращающегося здоровья.

— Тогда давай не будем тянуть, если это доставляет тебе такую боль.

— Госпожа… — Глаза у него стали огромными, словно у коровы, в них блеснули притворные слезы. Брови сошлись на переносице. — Полководец просил меня известить тебя, что он намерен покинуть Александрию и отправиться в Рим. Тебе тоже следует приготовиться к отбытию. Через три дня ты и двое твоих детей поедете в Рим.

— Как пленники?

— Да. Вы пройдете по столице в триумфальном шествии полководца.

Царице понадобилось время, чтобы подыскать ответ. От слов Корнелия по ее телу пробежала дрожь. Клеопатра не знала, что вызвало эту дрожь: возвращающаяся лихорадка или страх того, что его слова окажутся правдой.

— Понимаю. Полководец желает, чтобы мать единственного сына Цезаря прошла через весь Рим в цепях, вместе с двумя детьми императора. Я верно поняла?

— Совершенно верно.

— Спасибо, Корнелий. Теперь ты можешь идти.

Долабелла выглядел озадаченным тем, что его отпускают так быстро. Он явно ожидал куда более грандиозной сцены, какого-нибудь великолепного театрального представления, о котором мог бы доложить своему командиру.

— Это все, что ты хочешь сказать?

Голос его дрожал. Цезарь явно будет разочарован таким быстрым завершением встречи. Клеопатра улыбнулась:

— Это все, что я хочу сказать.

Когда Долабелла удалился, в комнату вошла Хармиона.

— У тебя усилилась лихорадка? Ты поэтому отослала его прочь? — Теплая рука Хармионы легла на лоб царицы. — Я пошлю за холодным компрессом.

Клеопатра остановила ее, потом поднялась и стала расхаживать взад и вперед.

— Нет, подожди. На самом деле после этого визита мне стало лучше.

— Клеопатра, вернись, пожалуйста, в постель. Ты такая же непослушная, как в одиннадцать лет. Ты еще больна.

— Не думаю, что Октавиан считает меня глупой. Не знаю, что он задумал, но наверняка совсем не то, что передал через молодого Долабеллу.

— А что он передал?

— Что пошлет меня и младших детей в Рим, чтобы мы прошли в его победном шествии.

— Не будь наивной, Клеопатра. Неужели ты думаешь, что он в своей злобе не дойдет до такого?

— Нет, не думаю, что он настолько туп или близорук. Он выстраивает планы тщательно, словно драматург софокловской школы. Он — не тот человек, для которого важно лишь следующее мгновение, он протягивает щупальца далеко в будущее. Как бы отчаянно он ни желал унизить меня, он знает, что даже эти варвары-римляне не придут в восторг при виде царицы, идущей по их городу в цепях, словно пойманное животное. Не говоря уж о детях Антония.

Хармиона покачала головой:

— Он вылил на тебя достаточно клеветы перед лицом всего Рима. Ты уверена, что эти варвары не потребуют твоего унижения?

— Хармиона, неужели ты не помнишь, как был потрясен весь Рим, когда моя сестра Арсиноя прошла в цепях во время шествия Цезаря? Женщины всего города оплакивали ее, хотя она была открытым врагом Рима и все знали это. Вспомни, Арсиноя открыто провозгласила себя врагом Цезаря. Она говорила о своей вражде сама. А меня объявил врагом Рима Октавиан. В городе слишком много людей, знающих правду. Нет, Октавиан не станет рисковать. Только не тогда, когда смерть Антония еще свежа в памяти народа, а в особенности — в памяти его солдат. Их верность Октавиану родилась лишь недавно и еще весьма уязвима. Увидев детей Антония — а ведь они так похожи на своего отца! — некоторые из этих солдат могут обратиться против своего нового военачальника. Я не знаю, что он хотел сказать, сообщая мне такие новости, но уверена: ошибкой будет понимать их буквально.

— Но что ты собираешься сделать? Что, если через три дня действительно придут его люди, закуют тебя в цепи и увезут тебя и детей? Ты хочешь рискнуть?

— Да. Потому что мне кажется, я знаю, зачем он передал такое послание. Он надеется, что подобные новости ухудшат мое состояние и я умру. Или гордость пересилит мою волю к жизни и я убью себя.

— Быть может, он прав.

— Он считает себя котом, а меня мышью, Хармиона, но я еще могу поднести ему сюрприз.

— Но что ты сделаешь?

— Увидишь.

Клеопатра подвинула сиденье к маленькому столику, взяла стило и начала писать, но рукава ее просторной одежды смазали страницу. Царица встала, сорвала платье и снова схватила стило. Она как будто не слышала криков Хармионы о том, что Клеопатра простудится и тогда уж точно умрет.

Царица писала письмо, проговаривая его вслух для Хармионы:

Полководцу Гаю Октавиану

от Клеопатры VII,

царицы Обеих Земель Египта.


Я приняла своего старого друга Корнелия Долабеллу и услышала от него известие, что я и мои дети будем отвезены в Рим как твои пленники. Я прошу, чтобы моим прислужницам было позволено выбрать надлежащие одеяния в моем гардеробе, дабы я своим внешним видом не разочаровала население Рима. Счастлива сообщить, что мое здоровье улучшилось. Я желаю три раза в день вкушать полную трапезу, приготовленную моими поварами — они знают, что я люблю. Я не намерена вновь заболеть во время долгого путешествия и умереть в чужой земле без должных обрядов. Кроме этого, с твоей стороны будет чрезвычайно щедрым разрешить мне еще раз напоследок навестить могилу Марка Антония, поскольку Судьба в своей великой мудрости решила, что те, кто клялся всегда быть вместе, ныне должны разлучиться навсегда.

Благодарю тебя за внимание к этим незначительным просьбам.

Она размашисто подписалась под посланием, смеясь так громко, что раскашлялась, хватаясь за грудь.

— Ты убьешь себя, Клеопатра, вопреки всем своим намерениям, если не прекратишь так себя вести.

Царица отмахнулась от забот Хармионы, отворила дверь и протянула письмо стражу.

— Проследи, чтобы полководец получил это немедленно.

Она надеялась, что ее улыбка и уверенность, звучащая в голосе, не вызовут у стражника подозрений.


Быстрота и жесткость действий — самый верный путь к успеху. Так учил его Юлий Цезарь. Что подумал бы о нем дядя, узнав, что Октавиан обратил эту жестокую философию против того, кто считался кровным сыном Цезаря? Ах да! Быть может, Цезарь был настолько недоволен уловкой Клеопатры, приписавшей ему отцовство этого мальчишки, что теперь со своих олимпийских высот божественный Юлий улыбается Октавиану, который раз и навсегда положил конец этой лжи.

«У меня не осталось выбора», — рассуждал Октавиан, озирая богатства, отобранные у отряда Цезаря Младшего, который его люди перехватили в пустыне. Если решение столь просто и очевидно, зачем толковать об этике или средствах достижения цели? Октавиан заставил замолчать надоеду Ария, который не переставал болтать о том, что и как было проделано, как будто «философ» вбил себе в голову: чем больше подробностей он сообщит, тем больше монет и драгоценных камней осядет в его карманах. Октавиан не желал загружать свою память детальным отчетом об убийстве. Кольцо с печатью, деньги и записи Родона, который под руководством Ария мог бы научиться лгать и покрасивее, — достаточное доказательство того, что на этом свете остался только один Цезарь.

Отчет о смерти другого мальчика, Антулла, заставил Октавиана, знавшего этого парнишку лично, уронить слезу — точно так же, как он пролил слезы по отцу мальчика в миг несвойственной ему сентиментальности. Но не сожаление, печаль, скорбь или даже вина вызвали эти слезы, а лишь осознание того, что любая жизнь, даже его собственная, преходяща. Странное понимание того, что жизнь так легко отнять и что власть доступна любому, кто пожелает взять ее. Почему же другие не воспользуются этим в отношении самого Октавиана? Почему эти «философы», Родон и Арий, прямо сейчас не ударят его ножом и не заберут себе все лежащее здесь золото? Для Октавиана это оставалось загадкой. Быть может, как говаривал Цезарь, некоторые люди сторонятся власти. Большинство из них чувствуют себя счастливее, если могут просто идти за человеком, который принимает жесткие решения и берет последствия на себя.

Но следует проявлять осторожность. Дело следовало сделать, ведь Цезарион и Антулл были в опасном возрасте — в том возрасте, когда Александр Великий уже воевал, покоряя племена, до тех пор не признававшие власти македонского царя.

Октавиан видел мальчишку Антулла, когда тот явился с посланием от своего отца, разглядел поразительное сходство с Антонием: квадратная челюсть, сильная грудь, длинный прямой нос. И — высокомерная манера держаться. Этого Октавиан ему простить не мог.

И впредь с этого времени всем придется привыкать прощать ему, Октавиану, его действия, потому что другого выхода не будет. В любом случае, эти два юных существа — отродья Цезаря и Антония, сыновья прославленной любовницы двух прославленных мужчин — несомненно, объединились бы против него и начали бы очередной этап в непрекращающихся гражданских войнах Рима. Войнах, которые Октавиан поклялся прекратить раз и навсегда.

Конечно, убийство мальчиков будет воспринято как необходимый политический ход. Октавиан понял: если кто-то просто действует, без объяснений и сожалений, то окружающие скоро начинают сами находить доводы в его защиту. Стоит только посмотреть, как это прямо сейчас делают Арий и Родон! Слова просто наталкиваются друг на друга, когда «философы» заверяют, что Октавиан поступил мудро, и находят сему многочисленные подтверждения.

Октавиану хотелось задать им вопрос относительно младших детей, но это противоречило его жизненной философии. Он решит судьбы этих детей, не спрашивая ничьих советов. Однако Октавиан полагал, что не сумеет дать приемлемое объяснение смерти маленьких детей даже себе самому. Что ж, их можно взять с собой в Рим, где он будет присматривать за ними. Какой от них может быть вред? Близнецам еще нет и девяти.

Октавиан отпустил обоих «философов» — он устал от того, что они вьются вокруг, ожидая дополнительной награды за предательство своих подопечных. Император даровал им деньги и их жизни. Хотя Октавиан и потребовал предательства, он презирает самих предателей. Неужели они не заметили этого? Сунув еще несколько монет в их жадные руки, он отослал их прочь.

Оставшись наедине с грандиозным пополнением его личной сокровищницы, Октавиан попытался надеть кольцо с гербом на указательный палец. Оно было испачкано чем-то похожим на кровь, однако эту грязь легко удалось стереть полой плаща. Кольцо оказалось слишком маленьким. Должно быть, Цезарь Младший унаследовал тонкую кость своего отца; или же, если Октавиан правильно разгадал хитрости Клеопатры, мальчишка получил это качество от человека, с которым сошлась Клеопатра, выбрав себе тайного любовника за сходство с Цезарем. Должно быть, она тщательно продумала весь план, Октавиан был в этом уверен. Кольцо прекрасно налезло ему на мизинец. Именно так он намеревался носить его некоторое время. Оно было тяжелым, золотым, и на нем был выгравирован орел Птолемеев — тот же самый, который нависал под потолком почти в каждом помещении этого дворца. Птица была так похожа на орла, парящего на римских штандартах, что Октавиан подумал: действительно ли это простое совпадение? В любом случае, такое сходство выгодно — этакий мостик от греческого к римскому владычеству над миром. Знак богов, свидетельствующий о том, что Египту от века было назначено покориться власти Рима.

Из груды сверкающих сокровищ Октавиан поднял главный трофей. Драгоценность оказалась легче, нежели он ожидал, и Октавиан засмеялся: он-то готовился с трудом поднять ее! А все вышло так легко. Октавиан повернул вещицу и встретился взглядом с изумрудными глазами кобры — неумолимыми, холодными. Он погладил уплощенную грудь гадины, символа фараонской власти, словно приручая ее, провел пальцами по ромбовидным чешуйкам, потрогал острый язычок. А потом надел венец на голову. Как отлично сидит! Похоже, голова у сына Цезаря была такой же величины. Бедный Юлий! Так жестоко убит своими соотечественниками за желание носить эту самую корону. Преждевременное желание. Подчас только младшему поколению доводится реализовать устремления старшего. Иногда просто бывает нужен человек других качеств, чтобы завершить начатое.


Клеопатра вкушала первую за сегодняшний день трапезу, когда ей сообщили новости. Она проснулась посвежевшей, впервые за много дней не ощущая признаков лихорадки. Ярко светило солнце, и это означало, что она спала долго и крепко. Ей снился отец, исполнявший ритуальный танец Диониса, которым Авлет некогда баловал семью и друзей. Во сне отец был облачен в прозрачное одеяние, так что все видели, как его тучная плоть колышется в такт движениям. За танцем наблюдали Клеопатра и римляне — полный зал римлян. Некоторых она узнала — они погибли в сражениях в Греции. Она не желала видеть их. Хотя в этом видении она снова была ребенком, все, что предстояло ей в жизни, уже произошло. Клеопатра попыталась сосредоточиться на ловких движениях отца, раскачивавшего массивное тело в такт пению дудок, но римляне постоянно отвлекали ее. «Танцевать может только пьяный», — шутили они.

Отец не слышал их и продолжал скакать и вертеться, словно в трансе, фальшивые локоны его парика струились по спине, словно у юной девушки. Но Клеопатра, десятилетняя девочка, отлично улавливала все эти насмешки. Она высматривала Антония, единственного римлянина, который мог бы заставить их понять, что отец ее вовсе не пьян, но охвачен благоговением, что он не глумится над богом, а выказывает ему почтение. Однако Антония там не было.

Клеопатра очнулась от сна быстро, гораздо быстрее, чем если бы ей явился Антоний. Ей уже снилось прежде, что он жив, и скорбь после пробуждения была так велика, что царица глотала снадобья и снова проваливалась в сон, надеясь опять увидеть его.

Сегодня утром лицо ее было прохладным, руки и ноги теплыми — явные признаки того, что она выздоровела. Грудь все еще была покрыта уродливыми царапинами и синяками, но опухоль спала. Клеопатра потребовала принести завтрак, который доставила не Хармиона, а какая-то молчаливая служанка, которой царица не помнила. Она отослала девушку и положила в рот первую дольку апельсина, когда появилась Хармиона и попросила свою подопечную прервать завтрак.

Клеопатра все еще жевала сочную мякоть, когда Хармиона поведала, что к ней приходил старый философ Филострат, некогда бывший знаменитым лектором вМусейоне, а ныне превратившийся в согбенного старца с длинной белой бородой и наполовину утративший остроту разума. Это утро он провел у Ария, который обронил, что сын Юлия Цезаря и старший сын Марка Антония таинственным образом были убиты. Кто это сделал, философ сказать не мог. Но Арий велел ему передать царице вот эти два предмета: лунный камень, который носил на шее Антулл, и медальон с изображением Гора, бога-сокола, с которым Цезарион не расставался никогда, даже во сне. Хармиона опустила оба украшения на ладонь Клеопатры. Они были холодны, словно из них ушло все тепло юных живых тел, на которых они некогда покоились.

Клеопатра прижала ладони ко рту, и ее стошнило. Она была рада возвращению болезни, потому что кислое жжение в глотке и во рту умеряло боль в сердце. Хармиона отерла руки царицы, а потом сказала Клеопатре, что та должна держаться.

Это еще не все. Старый философ сообщил, что Арий, бывший наставник математиков, велел ему передать царственной госпоже одно равенство: «Пять минус два равняется трем».

— Я попросила его повторить, ибо ныне он наполовину безумен. И он повторил, целых три раза, рассердившись на меня, словно я была одной из его учениц и не выучила таблицу.

Клеопатра отбросила покрывало, укрывавшее ее ноги.

— У нас очень мало времени, — промолвила она.

И впервые Хармиона не стала ничего спрашивать у Клеопатры, не стала ворчать по поводу вреда здоровью. Здоровье больше не имело значения. Старая прислужница подала царице руку, помогая ей встать с постели. Клеопатра ощутила, как закружилась голова, и помедлила мгновение, пытаясь отогнать черноту, подступавшую к глазам.

— Немедленно пошли за Ирасом.

— Ты оденешься для оплакивания?

— На это нет времени. У меня будет много времени на оплакивание, когда я умру. Но прежде, чем это случится, мы должны устроить еще один, последний маскарад.

Хармиона ушла, не спросив, зачем ее отсылают, — впервые почти за тридцать лет. Оставшись одна, Клеопатра еще раз перебрала все возможности. Остаться в живых, чтобы увидеть, как умрут остальные ее дети. Надеяться, что у Октавиана не хватит злобы и извращенности убить маленьких детей. Молить, чтобы он оказался достаточно туп и протащил знатную женщину в цепях перед своими непостоянными соотечественниками. Положить конец своей жизни и спасти троих младших… быть может. Царица понимала, что теперь нет никакой уверенности в последствиях. Кто столь же непредсказуем, как Октавиан? Да никто. Даже самые свирепые создания на земле проявляют жестокость только ради того, чтобы выжить.

Столь многих уже не было на свете, и Клеопатра думала: не ждут ли они, чтобы она присоединилась к ним? Быть может, Антоний, тоскуя без нее, просит богов поскорее воссоединить их! Клеопатра не могла сосчитать, сколько людей на протяжении ее жизни ушло в небытие. И с каждой смертью умирает надежда. Сколько раз ей твердили слова историка Фукидида о том, что надежда — товар дорогостоящий? До сегодняшнего дня Клеопатра не осознавала настоящей цены этого товара.


Одеяния Исиды казались еще более тяжелыми теперь, когда Клеопатра так исхудала и потеряла много сил, и царица почувствовала облегчение, когда смогла прилечь в носилках. Платье было многоцветным: кроваво-красным, как закат, желтым, словно солнце в ясный летний день, и белым, подобно зимней луне, — а складки расходились в стороны, точно лучистая корона солнцебога Гелиоса, лежащего на побережье Родоса. Одна только накидка, должно быть, весила несколько фунтов. Черная, отделанная бахромой, она покрывала грудь царицы, словно щит. Расшитая по краям сверкающими звездами и лунами, она отражала отблески света, что проникали в темноту закрытых носилок сквозь тяжелые парчовые занавеси. Платье украшали изображения цветов и плодов, прекраснейших даров земли, свидетельствующих о милости богини, матери земли, царицы луны, дочери неба, подательницы самой жизни. Когда царица поднимется на ноги, она должна будет идти очень осторожно, чтобы удержать в равновесии огромный бронзовый шар диадемы, поддерживаемый с обеих сторон змеями, что обвивались вокруг золотых колосьев пшеницы. Но это — ее последнее представление, и Клеопатра должна провести его безупречно.

Царица объявила, что нанесет последний визит к гробнице своего мужа, прежде чем отбудет в Рим. Врач Олимп сообщил Октавиану, что Клеопатра еще слишком больна, чтобы идти пешком, и на последнее свидание с Антонием должна прибыть в носилках, иначе ее здоровье резко ухудшится и это помешает путешествию в Рим.

Помимо самой Клеопатры, в маленькой процессии участвовали Хармиона и Ирас, а также слуги, несущие подношения: гирлянды, кувшин любимого вина Антония для прощального возлияния и корзины, полные цветов и плодов, чтобы возложить их на золотой саркофаг. Они шествовали пешком за носилками царицы, вместе с вездесущими римскими стражами. Клеопатра слышала, что Октавиан посмеялся над этим положением, заявив, что царица должна быть довольна: она всегда мечтала, чтобы римские солдаты шли за нею.

Единственное, о чем она жалела, — это о том, что не может напоследок взглянуть на свой город. Но, быть может, это и к лучшему. Клеопатра так же слаба — или так же сильна, — как и Антоний, который не хотел расставаться с земной жизнью, несмотря на то что потерял почти все. Клеопатра как раз начала выздоравливать после болезни, и эта ирония забавляла ее. Она выжила только для того, чтобы умереть. Разве не таково все человеческое существование? «Ради чего все это? — спрашивала она себя в эти последние минуты, когда у нее еще было время подумать. — Ради чего столько страданий? Столько усилий, завершившихся совсем не тем, чего я желала достигнуть?»

Она вспомнила голос давно умершего Деметрия — был ли он там, в ее сне, где царь Авлет танцевал перед римлянами? — философа, который когда-то учил ее в Мусейоне. «Это не исход, но усилие», — сказал бы он, напоминая ей о том, что у человеческой жизни нет сочтенного итога. Не существует способа измерить Добродетель. Это неуловимое качество, о котором Сократ говорил, что ему нельзя научить, но оно хранится в памяти души.

Жила ли она, Клеопатра, добродетельной жизнью? Деметрий всегда говорил, что ее судьба — жить не философией, но действием. Как же прав он оказался! Есть ли возможность сочетать добродетельную жизнь с жизнью деятельной? Этого вопроса она никогда не задавала. Война, политика, соперничество, вожделение, любовь. Клеопатра провела свою жизнь в этих сферах. «Войны, — утверждал Сократ, — предпринимаются ради денег и ради забот о телесном. Мы — рабы своей плоти и вынуждены искать богатства, чтобы удовлетворить тело. Тело сковывает нас в течение всей нашей жизни, и мы должны стремиться к смерти, чтобы наконец освободиться от требований этого тирана».

Но Клеопатра не могла согласиться с рассуждениями знаменитого философа. Она воевала не ради богатства. Она мечтала сохранить то, что осталось от красоты мира после того, как Рим растоптал и пожрал все, до чего дотянулся. Царица Египта пыталась защитить свое царство во имя чести своих предков и ради царского престола для своих детей. И если бы у нее сейчас был выбор — освободиться от телесных потребностей или воскресить Антония и снова жить плотскими наслаждениями, она, не колеблясь, выбрала бы второе. Клеопатра хотела бы заключить своих детей в объятия, вместо того чтобы освобождаться от обязанности защищать их. Быть может, смерть и есть великий освободитель, как обещал философ, но в этот момент Клеопатра была в ярости от того, что ей приходится положить конец своему существованию в теле — сейчас, когда она могла бы наслаждаться солнцем в лицо и ветром в волосах, мчась ранним утром верхом на лошади по болотистым нильским берегам…

Но если есть хоть какая-то надежда — опять это проклятое слово! — что трое младших избегнут той кровавой участи, которая постигла Цезариона и Антулла, она с радостью променяет удовольствия жизни на темные владения смерти.

Клеопатра слышала, как снаружи выкрикивают и шепотом повторяют ее имя. Она была рада, что не видит лиц. Александрийцы пришли, чтобы взглянуть на свою царицу в последний раз, ибо слух о предстоящем ей дальнем пути уже распространился по всем уголкам города. Они и не знают, что путь Владычицы Обеих Земель будет совсем иным, нежели полагают…

Возле мавзолея Клеопатра приказала внести носилки внутрь, прежде чем сошла с них. Она не хотела, чтобы, увидев ее платье, стражи догадались о ее замысле. Царица слышала, как охранники досматривают корзины с приношениями, выискивая оружие или другие орудия смерти, и затаила дыхание. Кто-то отпустил шутку насчет величины смокв, и Ирас предложил шутнику попробовать одну, но тот отказался, заявив, что просто желает разрезать смокву и лизнуть ее содержимое — что, вероятно, и сделал, поскольку до Клеопатры донеслись смешки остальных солдат. Удовольствовавшись осмотром, римляне пропустили в гробницу царицу, Хармиону и Ираса.

Носильщики поставили носилки наземь, опустили на пол корзины и удалились вместе со стражей, закрыв тяжелые двери снаружи. Ирас помог царице спуститься с носилок. У нее закружилась голова, когда она обнаружила, что стоит в той самой комнате, где совсем недавно обнимала истекающее кровью тело умирающего супруга. Сокровища были вынесены отсюда, и в помещении не осталось почти ничего, кроме статуй, установленных Клеопатрой в честь Антония, да золотого ложа, на котором он умер.

В погребальной камере стоял сладкий запах вянущих роз, которыми был усыпан саркофаг. Клеопатра смахнула их, чтобы увидеть образ Антония, отлитый в бронзе. Его руки были сложены на груди, и он не мог протянуть их и обнять ее. Царица взяла кувшин с вином, принесенный сюда специально для этого, и опрокинула его над саркофагом.

— Ты готов встретиться со мной, любовь моя? Я иду к тебе и не желаю застать тебя в объятиях Персефоны или кого-нибудь из нереид или муз, которые могли бы привлечь твое внимание в ином мире. Как и Гера, я ревнива.

Смочив пальцы в вине, Клеопатра провела по полным губам изображения, как часто делала при жизни Антония; она почти ждала, что холодная маска оживет и поймает ее пальцы теплыми губами. Интересно, кто ждет ее там, в подземном мире, и не придется ли ей выбирать между Цезарем и Антонием? Продолжатся ли там прежние испытания или правы философы и там она будет свободна от всех земных забот? Атараксия, спокойствие духа. Так они это называют.

— Нам нужно спешить, — напомнила Хармиона. — Ты скоро увидишься со своим супругом.

Да, время не ждет. Каждый новый ее вздох подвергает опасности жизни Селены, Александра и Филиппа.

Клеопатре приходилось положиться на заверения Ираса о том, что он умеет обращаться с ядовитыми змеями. Царица сомневалась в этом, но у нее не было другого выбора, кроме как поверить, что его восхищение египетскими заклинателями змей привело к такому необычному результату. Решив не полагаться на случай, царица спрятала в узел волос на затылке флакон с быстродействующим ядом. Однако даже врач Олимп, с которым Клеопатра посоветовалась в последний момент, признал, что никакая другая смерть не может быть такой же быстрой и почти безболезненной, как смерть от яда кобры. «Когда-то египтяне применяли такую казнь для осужденных, — пояснил он, — но затем сочли эту гибель слишком милостивой для преступников».

Олимп пользовал царское семейство со времен рождения Цезариона, и у Клеопатры не было повода сомневаться в его верности. Даже если он согласился примкнуть к тем, кому платил Октавиан, потребовалось бы время, чтобы его сердце переметнулось вслед за мошной. Со слезами на глазах Олимп обещал царице, что она почувствует сильную боль от укуса. «Сначала нестерпимая, эта боль быстро сменится онемением. Я видел, как жертвы укуса смеются точно в опьянении, так что, должно быть, в смерти от яда даже таится некоторое удовольствие. Скоро твои глаза закроются, и ты погрузишься в дрему, которая быстро перейдет в вечный сон смерти».

Ирас же говорил ей, что тот, кого укусила кобра, уходит прямиком к богам, потому что в яде змеи содержится эликсир бессмертия. Ведь это — божественная кобра, чья голова вздымается над короной Египта, в течение тысяч лет охраняя фараонов. Когда египтяне узнают, каким путем царица отправилась к богам, они будут знать: Клеопатра VII не умерла, но заняла свое законное место среди бессмертных.

Клеопатра настороженно смотрела на корзины, в которых таились ядовитые гады.

— Вам не обязательно присоединяться ко мне, — обронила она своим спутникам. — Это мой путь, моя судьба.

Хармиона просто покачала головой. Ирас отозвался:

— Думаешь, я позволю своей царице предстать перед богами с неуложенными волосами и в измятом платье? Я пойду вместе с тобой к богам как твой божественный прислужник.

Хармиона взяла царицу за руку.

— Нам уже много лет не нужны слова, Клеопатра. Ты была моей жизнью здесь, на земле, и я буду с тобой там, в смерти. Такое обещание я дала царю.

— Моему отцу? — спросила Клеопатра.

— Двум царям, твоему отцу и императору, — ответила Хармиона. — Такова была его последняя просьба ко мне: «Храни ее, пока мы не встретимся снова». Я вручу тебя ему лично, иначе его разгневанный дух вечно будет преследовать меня.

— Никогда бы не подумала, что услышу, как ты называешь императора царем.

— Он был царем, потому что его избрала великая царица.

Клеопатре не верилось, что мягкосердечный евнух, который так нежно причесывал гребнем ее волосы, так ловко и любовно вплетал драгоценные камни и золотые булавки в ее локоны, сможет взять в руки огромную смертоносную змею. Однако он отважно открыл корзину и осторожно убрал гирлянды, хранящие секрет.

— Почему они не шевелятся? — спросила Клеопатра.

— Страх и хитрость заставляют их оставаться недвижными, пока они не смогут нанести укус жертве наверняка.

Глаза Ираса блестели, словно орехи, вымоченные в масле. Ради торжественного случая он накрасил лицо, обведя глаза тонкими черными линиями и нарумянив щеки, точно девушка. Клеопатре показалось, что он слегка пьян. В последние месяцы евнух надевал черный паричок, чтобы прикрыть плешь на затылке.

Хармиона была облачена в тот же греческий хитон, который носила с тех пор, как Клеопатра помнила ее. Гречанке не пришлось менять облачение, прическу или косметику для большего соответствия своему возрасту, потому что она всегда выглядела величавой женщиной преклонных лет.

В мавзолее было прохладно, хотя стоял десятый день августа, одного из самых жарких месяцев в Египте. Солнце жарило даже у моря. Утренний свет проникал в высокие окна, струясь над головами, словно белая занавесь. Клеопатра лежала на золотом ложе, где Антоний испустил свой последний вздох. Она устала от слов. Каждая прожитая ею минута могла стоить жизни одному из ее детей.

— Мне больше нечего сказать, — обратилась она к Хармионе и Ирасу. — Подойдите и поцелуйте меня.

Ирас преклонил колени и уткнулся головой ей в живот, словно ребенок. Он пытался не плакать, и царица сказала ему, что он должен быть отважным. Он не может подвести ее. Ставки слишком высоки.

— Я тоже люблю малышей, государыня, — сквозь слезы промолвил он и поднял лицо.

Клеопатра увидела, что тушь потекла по щекам черными ручейками. Ирас понял это и вытер глаза тыльной стороной ладоней.

Хармиона поцеловала Клеопатру в щеку.

— Я скоро увижусь с тобой. Как будто я просто отлучилась, чтобы принести тебе одеяло.

— Ты была матерью для девочки, потерявшей мать, — прошептала ей Клеопатра, неожиданно осознав, что она никогда прежде не понимала этого и не была благодарна Хармионе за материнскую заботу.

Но та прижала палец к губам царицы.

— Мне было довольно находиться подле тебя, — заверила гречанка.

Впервые Клеопатра ощутила всю силу любви Хармионы. Она, Клеопатра, была единственным предметом этой любви и в течение многих лет принимала это как должное. Сама Клеопатра дарила любовь мужчинам, детям и народу Египта. Хармиона же изливала весь водопад любви на одну Клеопатру.

Клеопатра парила в этой любви и плакала. Она уговаривала Ираса поспешить, но он, казалось, больше не слышал ее. Все его внимание было приковано к твари, таящейся в корзине.

Евнух держался совершенно спокойно. Казалось, ничего не происходит — до тех пор, пока Клеопатра не увидела, как миндального цвета голова поднялась из корзины, словно просыпаясь от ночного сна. Ирас опустился на колени, не сводя глаз со змеи. Клеопатре хотелось зажмуриться; она не желала видеть, что делает Ирас, и вместе с тем боялась, что он сделает что-то не так. Однако зрелище было слишком завораживающим — человек и змея, неотрывно глядящие друг на друга. Клеопатре показалось, что у нее останавливается сердце.

Хармиона взяла руки царицы и широко развела их, открывая уязвимую белую плоть, в точности как было оговорено. Клеопатре не хотелось видеть скользкую тварь у своего лица, поэтому укус будет направлен в ее левую руку возле плеча — поближе к сердцу, чтобы смерти не пришлось идти далеко. Клеопатра знала: если она закричит, воспротивится, вымолвит хотя бы слово, то изменит текст этой драмы. Поэтому она молчала и ждала.

В какой-то только ему известный миг Ирас протянул руку и взял змею за туловище. Она не бросилась на него, а позволила себя схватить. Даже если кобра сбежит, это не будет иметь значения, потому что в корзинах спрятаны еще две змеи и каждая из них готова отнять жизнь.

Теперь Ирас крепко держал змею обеими руками, подальше от себя, и осторожно приближался к царице, словно предлагая ей некий нечестивый дар. Клеопатра попыталась рассмотреть змею получше: ромбовидные чешуйки на шкуре, бледно-золотые глаза, раздувающийся капюшон на шее, раздвоенный язычок. Точное подобие того украшения, которое она много лет носила на голове. Клеопатра пыталась не шевелиться, хотя ее сердце снова ожило и теперь неистово колотилось в груди.

Она все-таки закрыла глаза, чтобы не спрыгнуть с ложа в естественном безрассудном желании спасти свою жизнь.

Тяжелое дыхание Ираса обожгло кожу.

— Да, — произнес он.

И Клеопатра почувствовала укус в руку. Это ощущение напомнило ей о худшей боли, какую она испытывала в жизни, — о боли деторождения. Рука болела так сильно, что царице захотелось позвать хирурга, чтобы тот отрезал пораженную конечность. Но она вспомнила, что, когда испытывала такую боль в последний раз, она подарила миру новую жизнь. На сей раз эта боль позволит тем, кого она любит, остаться в живых. Укус горел невыносимо, однако Клеопатра попыталась улыбнуться, а потом осознала, что мышцы ее немеют.

Она должна еще раз посмотреть на мир. Подняв веки, царица встретила взгляд Хармионы, и в глазах старой женщины не было слез. Хармиона стояла, словно мясник на бойне или жрец во время жертвоприношения. Без малейших эмоций гречанка исполняла свою роль. Когда Клеопатра будет мертва, Хармиона станет следующей жертвой змеиного яда, а потом и Ирас подставит свою плоть змеиным зубам. Втроем они уйдут в обитель богов.

Ирас просил Клеопатру подождать его, чтобы он мог уложить ей волосы прежде, чем она встретит кого-нибудь из небожителей.

— Достойная ли это смерть для вашей царицы? — спросила своих спутников Клеопатра.

— Да, — ответила Хармиона. — Достойная смерть для царицы, в чьих жилах течет кровь царей.

Клеопатре все еще было больно, но она ощутила сильную усталость. Она чувствовала, как Хармиона подкладывает ей под голову шелковую подушку, поправляет ее корону. Чьи-то пальцы укладывали локоны вокруг ее лица. Клеопатра еще слышала свое дыхание, а в следующий миг не осталось вообще ничего. Она погружалась в сон, в тот сон, где был ее отец. Клеопатра видела его лицо, хмурое от сосредоточенности и благоговения. Авлет поднес к губам свою флейту. Отец уже надул губы, но, увидев Клеопатру, улыбнулся.

«Клеопатра. Слава своего отца. Слава Египта. Скоро ты увидишь меня снова».

Он бросил на нее притворно-суровый взгляд, а затем приложил инструмент к толстым мясистым губам и заиграл свою любимую пронзительную мелодию.

Они были вдвоем в Зале Царских Приемов, где так много раз ожидали прихода посетителей, и музыка наполняла помещение. Клеопатра откинулась на спинку трона. Как хорошо, что ей удалось улучить время наедине с отцом! Царица оперлась щекой о ладонь, позволяя музыке течь над нею. Мелодия уносила все заботы земного мира, омывая царицу небесной радостью. Клеопатра уплывала прочь так легко, как будто переходила из сна в сон.

Неожиданно она ощутила на губах сочный, сладкий вкус вина, пробудивший все ее чувства, и услышала глубокий смех Антония, полный радости и страсти, и звякнули друг о друга кубки, поднятые в честь победы.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

После смерти Клеопатры (30 год до Р. X.) Октавиан передал власть римскому Сенату, и Сенат пожаловал ему имя Август (27 января 29 года до Р. X.), что означало «Возвеличенный богами». Октавиан официально отказался от того, чтобы пожизненно быть диктатором и консулом, удовольствовавшись почетным наименованием принцепса Сената, и создал, словно по волшебству, иллюзию восстановления традиционных республиканских ценностей и форм управления Римской Республики, одновременно с тем добиваясь единоличной власти. В конечном итоге Октавиан Август стал первым римским императором и мирно правил до самой своей смерти в 14 году.

Захваченные в Египте богатства были использованы им для перестраивания инфраструктуры римского государства. Октавиан хорошо понимал тоску римлян по легендарному республиканскому прошлому, равно как осознавал он и нежизнеспособность последнего в условиях огромной империи.

Если до сих пор я проявляла недоброе отношение к нему, то только ради того, чтобы уравновесить исторические свидетельства, которые на протяжении двух тысяч лет были весьма суровы по отношению к Антонию и Клеопатре.

В конечном итоге историю пишут — точнее, переписывают — победители. Еще в 26 г. до Р. X. Октавиан начал пересмотр исторических событий и конфликтов. Работы Кассия Севера, Тита Лабиена и Тимагена Александрийского — критиков Октавиана — были уничтожены, равно как и еще примерно две тысячи книг. Мы можем только догадываться об их содержании. Однако закономерно будет предположить, что уничтожались все письменные источники, представлявшие Антония и Клеопатру в благосклонном свете.

Во время правления Октавиана придворные историки — такие, как Николай Дамасский, — составляли описания событий и биографии, восхвалявшие исключительно нового римского императора. Кроме того, Октавиан самолично создал собственное жизнеописание, отдельные фрагменты которого дошли до нас. В результате все, что мы знаем о Клеопатре, принадлежит перу злейших врагов ее и Антония.

Я нахожу занятным, что историки неизменно оставляют без внимания необычайно жестокие деяния Октавиана и с легким сердцем провозглашают его великим и милостивым правителем. А ведь он заставил беременную Ливию развестись с мужем! Почему-то редко кто упоминает о порочности и безнравственности этого поступка. Октавиан принес в жертву сотни своих сограждан после осады Перузии. Он не выполнил своих обязательств перед Антонием. Он хладнокровно приказал убить Цезариона и Антулла. А позднее приговорил свое единственное дитя, Юлию, к изгнанию на пустынный остров, где она и умерла — от голода.

В свете этих событий особенно интересно наблюдать, что именно Клеопатра выставляется историками как развратная, хладнокровно-честолюбивая и аморальная деятельница. Мне кажется, психолог назвал бы это «проекцией».

Октавиан не во всем проявлял жестокость. После смерти Клеопатры он забрал трех ее младших детей в Рим, где их вырастила его добродетельная сестра Октавия — бывшая Марка Антония. Октавиан хорошо относился к ним. Клеопатру Селену он выдал замуж за царя Юбу, образованного нумидийского монарха и союзника Рима; ее братьев отослал жить при дворе сестры. Селена произвела на свет по меньшей мере одного сына; больше исторических записей о роде Клеопатры не сохранилось.

Римские отпрыски Антония продолжили семейную традицию. Несколько римских императоров происходят из этого рода.

Некоторые историки допускают, что Клеопатра была истинной последовательницей и наследницей как Александра Великого, так и Юлия Цезаря, что она и Антоний вели куда более человечную и разумную политику, нежели Октавиан и его преемники. Созданный Клеопатрой образ греко-римской империи был в конце концов принят Византией — три века спустя после смерти царицы.

В любом случае, Октавиан, должно быть, понимал мудрость этого исторического предвидения, поскольку (невзирая на то, что очернил память Антония перед всем Римом) сохранил всех, кого Марк Антоний назначил на те или иные посты.

Клеопатра, великая правительница и политик, в исторических трудах неизменно представлена как соблазнительница и погубительница двух великих римлян. Но ведь народ любил ее! На протяжении многих сотен лет ее правление почиталось как великое царствование. Как заметил один знаменитый историк, за долгие века своего существования Рим боялся только двоих, одним из которых был Ганнибал, а другим — женщина.

БЛАГОДАРНОСТИ

Знания и опыт многих людей отражены на страницах «Клеопатры» и «Фараона». Эта книга выросла из бесконечного диалога с Микалом Гилмором об отображении личности женщины в истории. Он присутствовал при том, как идея пришла мне в голову. Его многолетняя поддержка была для меня бесценна. Брюс Фейлер включился в диалог в Нэшвилле и потратил неимоверное количество своего драгоценного времени, разглагольствуя о Клеопатре, форме, структуре и идеях будущей книги. Я счастлива его дружбой и интеллектуальным сотрудничеством.

Покойная Нэнси А. Уокер из Вандербильтского университета направляла мои исследования и ежедневно спасала меня от ощущения бессилия перед их необъятностью. Она была хорошим ученым, щедрым наставником и добрым другом. Марина Будос дала мне больше знаний об искусстве и о писательском ремесле, чем я когда-либо смогу усвоить. Она подняла на качественно новый уровень мои требования к написанному. Моя дочь, Оливия Фокс, явила идеальную поведенческую модель для юной принцессы и помогла придать убедительность образу Клеопатры-девочки. Профессор Сьюзан Форд Уилтшир всегда воодушевляла меня; она и доктор Кайе Уоррен гарантировали, что мои книги пройдут проверку на историческую достоверность.

Хочу еще раз повторить здесь то, что уже говорила не раз: если бы не щедрость моей матери, «Клеопатра», быть может, никогда не была бы завершена.

Мои друзья, которые терпеливо читали черновики и создавали необходимую «обратную связь» автора с читателем, — это Уилл Акерс, Пэтси Брюс, Джилберт Бурас, Цинн Чедуик, Джиан ДиДонна, Мэри Бесс Дюнн, Кейт Фокс, Майкл Катц, Беверли Кил, Ли Лоуримор, Кларенс Мачадо, Эллисон Паркер, Кэти Пеллетье, Кэмилл Реншо и «Pifmaagazine.com», Дороти Рэнкин, Ричард Шекснайдер, Молли Секур, Том Виорикик, Джейн Уол и Андреа Вудз. Я хотела бы также поблагодарить профессоров, преподавателей и студентов Годдардского колледжа, участвовавших в «Писательской программе».

Бен Шервуд сделал невозможное возможным. Уоррен Зайд и Дженни Франкель заметили кинематографический потенциал этих книг и действовали соответственно. Харли Дж. Уильямс, Дон Уикс Гленн и Зик Лопец привнесли изящество в развлекательные отступления от общей темы. Джонатан Хан — публицист, который работает сердцем и душой. Я также хочу поблагодарить Мириам Паркер, Ану Креспо и Криса Дао из «Уорнер Букс». И в особенности — Джеки Мейерс за две роскошные обложки. Я также очень признательна Брайану Найкелю и Адаму Шредеру — за то, что они были со мной.

Эти книги напечатаны благодаря сообразительности и энергии трех женщин. Вот их имена. Сюзанна Эйнштейн, которая приняла книгу с великим энтузиазмом. Джеки Джойнер, которая оказывала неизменную горячую поддержку. И наконец, Эми Уильямс — агент, спутник, приятельница, которая наделена энергией урагана, сердцем льва и душой, истекающей прямо из центра треугольника Аполлона.

ГЛОССАРИЙ

Всадники — сословие, изначально составлявшее конницу в римской армии. Позднее этот термин стал применяться к зажиточным горожанам. Всадники стояли ниже патрициев на сословной лестнице и занимались в основном делами производства и капиталовложений, в то время как патриции составляли менее многочисленную группу крупных землевладельцев.


Греческая фаланга. Приблизительно с VIII века до н. э. греки строили свои войска в особого рода порядок — фалангу, тем самым внося дисциплину в сражение, прежде представлявшее беспорядочную неорганизованную схватку. Солдаты назывались гоплитами от слова «гоплон» — «щит»; этот щит они несли в левой руке, так что правой можно было метать дротики. Каждый солдат зависел от своего товарища справа — тот прикрывал своим щитом его бок.

Император — главнокомандующий римской армии; этот титул присваивался также полководцу, который одержал великую победу.

Консул. Римское консульство было высшим политическим органом Республики. Каждый год избирались два консула, которые главенствовали над Сенатом и над вооруженными силами. Они приняли на себя обязанности прежних царей (Республика сменила монархию в 509 г. до н. э.), если не считать того, что власть была поделена на двоих, а годичный срок службы не позволял одному человеку сосредоточить в своих руках лишком много власти.

Мусейон. Изначально бывший храмом Муз в Александрии, Мусейон стал научным центром всей греческой цивилизации. Птолемеи финансировали Мусейон, поощряя талантливейших ученых заниматься здесь науками и исследованиями; ученым полагалось щедрое жалованье и позволялось жить при Мусейоне бесплатно. Каллимах, Аполлоний Родосский, Феокрит, Евклид и Эратосфен — вот лишь немногие из великих ученых и поэтов, живших и работавших в Мусейоне. Традиция обучения и исследований продолжалась много лет даже в Византийский период, до тех пор пока Мусейон не был разрушен христианами, неодобрительно относившимися к «языческим» наукам.

Пек — мера сыпучих тел. 1 пек равен 9,08 л.

Плебейский трибун. Исторически предполагалось, что народные трибуны должны избираться из сословия плебеев, чтобы защищать плебеев от патрициев. Тем не менее многие трибуны, такие как Антоний, принадлежали к старинным и богатым семьям всаднического сословия. Трибуны обладали важнейшим правом — накладывать вето на решения Сената.

Оргия — мера длины, равная 1,79 м.

Римский легион. Римские легионы претерпевали изменения, чтобы лучше соответствовать современным методам ведения войны. Во времена Юлия Цезаря это была боевая единица, состоящая примерно из 4800 пехотинцев и 300 кавалеристов. Это соединение делилось на десять когорт, которые сражались, выстроившись последовательными рядами. Легион — более эффективная боевая единица, нежели фаланга; он позволяет полководцу командовать, находясь в тылу, к тому же располагает большим разнообразием вооружения и боевыми резервами.

Талант — денежная единица, равная 6000 драхм.

Тирс — палка, увитая плющом, виноградными листьями и увенчанная сосновой шишкой; жезл Диониса и его спутников.

Франсуаза Шандернагор Селена, дочь Клеопатры

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2013

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2013

* * *
Всегда найдется тот, кто будет нас помнить.

Сафо, VII век до н. э.

Глава 1

Хриплый вопль, бульканье крови, отдаленный скрип двери, затем – блеск металла во мраке, и из темноты вдруг появляется солдат.

На затянутой в кожаный браслет левой руке – мокрые следы свежей крови, а под ногтями правой руки кровь уже запеклась. Этот солдат из тех, кто не боится испачкаться. Он работает по старинке, как в прежние времена: распарывает живот, перерезает горло, рубит голову… И с липкими руками выныривает из мрака.

Он рыщет, вынюхивает. Зайдя в темную комнату, направляется прямиком к каменной лестнице, последняя ступенька которой закрыта большим, ярко расписанным холстом…

Спрятавшись под лестницей, дети слышат, как солдат переходит из комнаты в комнату: удары, крики, бряцанье оружия. Вдруг его кулак разрывает холст, рука проникает в дыру и раскрывается, словно паук, а затем совсем рядом с ними лезвие разрезает полотнище. В просвет виден блеск шлема… Дети не понимают речь солдата, когда он отдает приказы, но они понимают, что значат шлем, оружие, кровь: это универсальный язык.

И вскоре тощая девчушка в черном платье выныривает из укрытия. Затем выползает бледный светловолосый мальчик. Самый младший ребенок не шевелится: закрывший глаза и свернувшийся калачиком, он напоминает ежика, забившегося в нору. Солдат хватает его за одежду и поднимает, пытаясь разглядеть. Одной рукой он на весу держит малыша, другой угрожает старшим детям. Безвольно и неподвижно висящий в воздухе мальчик открывает глаза, видит окровавленный кожаный браслет, липкую руку, черные ногти, слипшиеся волосы. Он вопит от ужаса и мочится прямо на солдата. Тот отводит руку и трясет ребенка, чтобы с него стекли последние капли. Мальчик кричит, а великан смеется и начинает снова трясти малыша: это его забавляет. Тогда девочка бросается к брату, несмотря на направленное на нее оружие; она нападает и…


И в этот момент я всегда просыпаюсь. Именно тогда, когда она погибает. Каждую ночь один и тот же кошмар. Каждую ночь этот кровавый солдат.

Я перестала читать страшные истории, я больше не пишу после ужина, я стараюсь ложиться как можно позже, я увеличила дозу снотворного. Все напрасно…


Толпа. А посреди нее кортеж: белые и красные одежды, флаги, на носилках разрисованные, словно святыни, статуи. Процессия?

Коровы украшены цветами. Стадо коз. Музыканты играют на кифарах[227] и кимвалах[228]. И эта пудра шафранового цвета, которая падает на обнаженные руки, смешиваясь с потом… Может быть, это индийская церемония?

Но эти копья, и хартии, и крики? И толпа постоянно движется, порой отступая назад, глядя на вооруженных людей. Демонстрация? Мятеж?

Впереди всех десять связанных мужчин толкают платформу на колесах, где лежит украшенная драгоценностями каменная статуя богини. На заднем плане – второй помост, совсем маленький, на котором сидит, спрятав руки за спину, словно наказанный ученик, мальчик лет пяти или шести. Он неподвижно замер с прилипшими ко лбу кудрями и покрасневшими щеками; вокруг нещадно палит солнце – белое южное солнце. Мальчик тихонько покачивается. За ним пешком идут еще двое детей, гораздо старше его. Два красивых ребенка одинакового роста в длинных одеждах. Девочка и мальчик, брюнетка и блондин, очень похожие. На их шеях – нечто вроде широких золотых ошейников, от которых тянутся две одинаковые цепи, и их концы держат два солдата в шлемах и с кожаными браслетами на запястьях.

Пара детей? Не совсем. Мальчик ведет себя суетливо, наклоняется то влево, то вправо, тем самым причиняя себе боль, поднимает руки и открытыми ладонями тянется к толпе. Девочка идет с высоко поднятой головой, плотно прижав руки к телу. Непреклонная, она смотрит прямо перед собой на лежащую статую и малыша, раскачивающегося на тележке.

На что же в действительности направлен ее взгляд? На руки ребенка. Ведь они связаны у него за спиной! Вот почему он такой послушный: золоченые веревки врезаются в его запястья. Слишком роскошны эти веревки, слишком роскошны!.. К тому же очень жарко. Мальчик утомлен. И поскольку он не может сдвинуться с места, то ложится на бок. Теперь девочке видно его лицо, которое стало пунцовым, сухие и потрескавшиеся губы, она слышит его тяжелое дыхание. И девочка кричит. Кричит в толпу. Потом она поворачивается к следующей за ними упряжке лошадей. К тому, кто держит поводья; там, высоко над головой, она видит только предплечья, разрисованные красным цветом, плавно переходящим в ярко-кровавый. Она взывает к этому разукрашенному мужчине. Взывает к толпе, к солдатам:

– Разве вы не видите, что он сейчас умрет?..


Я кричала:

– Разве вы не видите, что он сейчас умрет? – и просыпалась от собственного крика, потому что это была та самая девочка из кошмара, в котором дети прятались под лестницей. Я в этом уверена.

Я снова выпивала снотворное. Но следующей ночью девочка опять кричала: «Разве вы не видите, что он сейчас умрет?»

Кто были эти люди? Почему они заполонили мои сны?

– Ты медиум, – убеждали меня друзья, когда мы, развлекаясь, вращали стол – сущее ребячество! Но мне было страшно. И теперь я спала с ночником. Я закрывала дверь на щеколду. Но кошмары все равно пробирались в мою комнату. Они проскальзывали под дверью и, оказавшись в спальне, расширялись, заполняя собой пространство, и душили меня…


И снова закованные в цепи дети проникали под мои веки и вставали у меня перед глазами, по-прежнему в сопровождении того же пестрого кортежа. Они только что подошли к подножию холма. Быкам тяжело подниматься по крутой тропинке, вьющейся между двумя каменными склонами к самой вершине. Одни тянут их за рога, другие толкают сзади, заставляя карабкаться вверх. Внизу, на площади, процессия была вынуждена остановиться. Под солнцем. Под палящим солнцем. Теперь светловолосый мальчик и темноволосая девочка стоят прямо за платформой, на которой лежит статуя, но малыш с тележкой исчезли… Куда?

Каменная женщина, находящаяся на подвижной платформе, женщина с огромными стеклянными глазами, покрыта грязью и плевками. Мальчик не смотрит на нее: его взгляд устремлен в сторону толпы, где пожилой мужчина показывает ему движения, призывающие глубоко поклониться и помолиться. Когда старик собирается встать на колени, мальчик пытается сделать то же самое, совсем забыв, что привязан к сестре цепью с ошейником. Девочка упирается и пятится назад, увлекая мальчика за собой, и их взгляды встречаются; в этот миг они ненавидят друг друга… Затем девочка поднимает глаза и смотрит поверх вышитых шерстью флагов, разглядывая громоздящиеся друг на друге красные строения, их коричневую черепицу, деревянные балконы и позолоченные колонны. Она знает, что больше никогда их не увидит, потому что умрет внизу крутого склона: в густой тени уже ждет мужчина, чтобы развязать ее и убить. Но прежде он бросит ее в подвал, так как в этой стране девственниц казнят не сразу: их сначала насилуют, чтобы затем с полным правом задушить. Ей сказали, что они сделают это быстро, она должна просто раздвинуть ноги и не сопротивляться:

– Тебе не будет больно. Долго…

Вскакиваю в ужасе, просыпаюсь. Незнакомая девочка звала меня на помощь каждую ночь. Но где ее искать? Как спасти?

– Начните записывать ваши сны в блокнот, – посоветовал мне психиатр, у которого я консультировалась.

И я записывала. Понемногу мои воспоминания становились яснее, я словно пересматривала фильм и прокручивала пленку с фонограммой. В моих первых кошмарах никто не говорил. Но в последнем я что-то слышала; когда проходил кортеж, один мужчина из толпы выкрикивал имена «Базиль, Леа» или «Василиса» (разве они русские, эти индийцы?). Мужчина также кричал «Базиль, Леон», потом «Регин» или «Регина». Возможно, он звал детей? Но почему было четыре женских имени, тогда как я видела только одну девочку?

– Базиль-Леон, Базиль-Леа, Регина… Базиль-Леа, а если это… Неужели это basiléia? – воскликнула одна моя эрудированная подруга, которой я поведала свои тревоги. – Слова, которые ты слышишь, – не имена: basiléôn Basiléia (по-гречески) и regum Regina (по-латыни) переводятся как «Царица царей». Потрясающе! По ночам ты видишь сны на древнегреческом… Но в чем ты можешь быть уверена, так это в том, что если все вокруг говорят на языке Гомера, то эта малышка давно покинула наш мир. И уже не нуждается в твоей помощи!

Моя подруга ошибалась. У мертвых тоже есть свои страхи: они боятся быть забытыми. Меня часто осаждают призраки, заставляя их услышать. Эти люди, жившие «до», воспоминания о которых переполняют меня, прочно обосновались в моей жизни, и они не исчезнут до тех пор, пока я их не узнаю, не выслушаю, не пойму и не расскажу о них.


Кем же была эта таинственная Царица царей? Древняя история оставила память о Царе царей, императоре Персии, но остался ли след Царицы царей? Семирамида? Зенобия?[229] Впрочем, как можно соотнести это благородное звание с маленькой загнанной пленницей – если только это не было иронией, как, к примеру, в случае с распятым Христом, которого называли «Царь Иудейский»…

Одна моя подруга-эллинистка, порывшись в нескольких рукописях, пришла мне на помощь:

– Эврика! «Царица царей», basiléôn Basiléia, – титул, который Марк Антоний дал Клеопатре в тот день, когда, находясь в Александрии, разделил Восток на царства, чтобы подарить своим детям. Ведь у великой египтянки, – поведала она мне, – было четверо детей: один от Цезаря и трое от Антония. Конечно, о детях Клеопатры никогда не вспоминают, ведь многодетная мать – это так непопулярно!.. Но представь себе, что среди этих четверых была одна девочка, и твой сон мог быть реальностью, исторической реальностью! Есть только маленькая деталь: насколько я знаю, после победы Римской империи все дети Клеопатры были казнены в совсем юном возрасте.


Марк Антоний и Клеопатра. Император и Царица царей. Легендарная пара. И плодовитая. Моя подруга была права: у них действительно имелась дочь.

Египетская царица, во всем отличавшаяся от других, родила прекрасных близнецов, мальчика и девочку, которых назвали Александр и Клеопатра, а позже дали вторые имена Гелиос и Селена, что означает «Солнце» и «Луна». Два небесных светила – Гелиос, безусловно светловолосый, и Селена, темноволосая, как ночь. У чудесных близнецов уже был старший брат Цезарион, а позднее появился младший, Птолемей. Юные принцы были воспитаны в пурпуре и ладане царского двора, этом Запретном городе Александрии. Цари двух, шести и двенадцати лет. Эфемерные принцы мнимого королевства играли в кубики и кости на террасе дворца. Они были такими хрупкими и юными, когда их жизнь оборвалась…

«И убили всех?»

Да, одних в Египте, остальных в Италии. Всех детей, кроме одного, как уверяют историки, – КлеопатрыСелены.

По-видимому, я могла натолкнуться на эту «выжившую» в какой-нибудь книге много лет назад, даже не запомнив, что я о ней читала. Селена…

Сегодня она вернулась. Сиротка без памяти, принцесса без королевства. Блуждающая по ночным коридорам, вслепую ищущая свой дом, братьев, родителей. Она вернулась, чтобы я воскресила забытый мир и развеяла пепел. Хотела ли она, чтобы я разгребла руины, разогнала тени, собрала воедино ее слова? Потребует ли она, чтобы я рассказала ее историю, дала ей жизнь, «влила в нее свою кровь»? Итак, снова браслеты принцессы соскользнут с ее обнаженных рук и золотое пламя заблестит на вершине маяка, как корона. Она снова позовет…

Трава под пеплом уже не казалась такой черной. Угасшее небо снова зажигало над морем свои огни… Мертвые просят только о том, чтобы их помнили.

Глава 2

В те времена мир был совсем молод, и Александрия считалась самым крупным городом в мире. В известном на то время мире, конечно. Но эта известная грекам Ойкумена[230] была не такой уж маленькой: в дни жизни Селены она простиралась от Северного моря к Эфиопии и от берегов Ирландии до острова Цейлон.

Кроме того, древние предполагали, что далеко на востоке находилась таинственная «Страна шелка», благословенный богами край, где ценные клубки ниток росли прямо на деревьях, словно фрукты. Но ни один сирийский караван, ни один парфянский торговец не смог одолеть путь в страну «шелковых фруктов»: от рынка к рынку, от обмена к обмену эта дорога терялась где-то в пустынях Азии.

Что касается южных стран, о существовании которых догадывались по отрогам горных хребтов Эритреи и Атласских гор, то благодаря надежному источнику было достоверно известно, что там жили одноногие пожиратели камней, безголовые люди, рот которых открывался прямо из груди, а также сатиры с козлиным телом, и никто из здравомыслящих людей не имел ни малейшего желания с ними столкнуться.

Во всяком случае они были убеждены – в самом деле убеждены, – что земля круглая (греческие ученые это доказали), но при этом так же твердо они знали и то, что земной шар всегда неподвижен, и солнце, вращаясь, освещает только его половину: этакий обитаемый остров, населенный людьми, с двумя внутренними морями – Черным и Средиземным. Все остальное пространство, по их мнению, было покрыто великим Океаном, который, возможно, представлял собой нечто вроде ада, поскольку там пропадали и шли ко дну корабли…

В том мире света, стабильности и развитой навигации Александрия была самым большим городом – намного крупнее и населеннее, чем Рим и Афины, Антиохия[231] и Дамаск, Родос, Эфес или Пергам[232]. Это был современный город с улицами и каналами, построенными под прямым углом, город, ставший произведением искусства, находившийся на границе моря и пустыни, все богатство которого прибывало через порт, а красота заключалась в творениях человека. Расположенный у самой бухты, «Сверкающей», как называли ее путешественники, город ослеплял своей белизной: низкие белые дома, террасы из светлого камня, алебастровые колонны, вымощенные мрамором улицы и огромный белый маяк[233], «самый высокий в мире», возвышающийся, будто гигантский рулевой среди волн.

Напротив острова с маяком располагался Царский квартал, занимающий почти четверть столицы: всю северо-восточную часть города и холм у залива. Эта возвышенность, мыс Локиас, защищенная с одной стороны морем, а с другой, южной, – крепостной стеной, была в некотором роде городом в городе, со своим личным портом и храмами. На этом высоком отроге, который было легко оборонять, греческие предки Селены возвели дворцы, расположенные чуть ли не друг на друге. Полуостров оказался настолько застроен, что вскоре вокруг первоначально сооруженного старого ограждения пришлось разбить широкий огороженный участок вплоть до башни Сома, где в хрустальном гробу покоилось забальзамированное тело Александра Великого. Этот сад «святых тел» внутри дворца тоже вскоре стал переполненным, поскольку каждый фараон возводил там свой собственный мавзолей, всегда шире и выше, чем у предшественника, словно достаточно было встать на цыпочки, чтобы превзойти величие обожествленного конкурента.

Между дворцом и гробницами, между Локиасом и Сомом царские династии оборудовали «сокровищницу знаний»: самую большую в мире библиотеку, где хранилось свыше семисот тысяч книг; знаменитый ботанический сад; обсерваторию; два зверинца и зоопарк с экзотическими животными, а также Музеум[234] для ведущих ученых. С самого раннего возраста принцев заставляли часто посещать эти места, обучаться, общаться с их обитателями, а также учиться всех приручать: обезьяны были самыми послушными, крокодилы и философы – самыми опасными, математики занимали середину.

– А ты, Птолемей, кого будешь коллекционировать, когда вырастешь? Львов? Софистов? Или архитекторов?

На протяжении последних трех веков все царские дети рождались на мысе Локиас, и близнецы не стали исключением. Их мать на несколько месяцев отсрочила запланированный переезд, хотя давно уже решила поселиться за пределами Царского квартала, на небольшом острове Антиродос, находившемся посреди залива; уже больше двух веков эта «земля обетованная» принадлежала царским династиям. Клеопатра расширила антиродосский дворец и обустроила в нем летнюю резиденцию в надежде принять там Марка Антония. Если он вернется…

Он обязательно должен был вернуться. Покинув свою беременную любовницу, генералиссимус помчался на подмогу Финикии, а затем отправился в Рим, где узнал, что стал вдовцом: умерла его жена Фульвия. Не долго думая, он сразу же вступил в брак с Октавией, тоже вдовой, но очень молодой, о которой говорили, что она была красивой и нежной, но главным ее достоинством являлось то, что она приходилась сестрой опасному союзнику, молодому Октавиану…

Клеопатра была слишком занята политикой, чтобы переживать по поводу этого брака, хотя порой и задумывалась о том, что Антоний мог бы ей об этом сообщить. Может, даже спросить совета? Нет, не нужно к этому возвращаться. В любом случае она уже привыкла рожать на свет внебрачных детей. Ее старший сын, семилетний Птолемей Цезарь, называемый Цезарионом, был ребенком покойного Юлия Цезаря – и это не помешало ему участвовать, несмотря на незаконнорожденность, в официальных мероприятиях, где он проявил себя как будущий правитель Египта. Дети Клеопатры получили свою законность от самой Клеопатры, и этого было более чем достаточно: благородства и славы ей не занимать. Разве она не являлась потомком двоюродной сестры Александра Великого и двух его самых близких спутников, Птолемея и Селевка, один из которых стал царем Египта, а второй – Сирии и Вавилона? Ее македонские предки владели половиной мира, от Ливии до Индии. Что еще можно было добавить к такой знаменитой крови – «признание отцовства» какого-то римлянина?

Благодаря Олимпу, своему врачу-греку, Царица выносила близнецов полный срок. Они появились на свет в начале зимы, в Синем дворце, расположенном на самой окраине мыса. С трех сторон дворец был окружен морем, и доступ к нему защищали рифы, поэтому он не нуждался в дополнительном укреплении. По всему периметру здание опоясывали террасы, и когда морской бриз надувал тенты над ними, казалось, что на краю мыса Локиас, в «носовой части» Александрии, дворец приготовился поднять якорь.

Может быть, цари назвали этот каменный корабль «Синим дворцом» из-за того, что он находился так близко к морю? Скорее всего нет, так как в те времена греки не считали море синим: они видели его зеленым или фиолетовым (цвета вина, как говорил Гомер), но синим – никогда.

Наверняка дворец получил свое название благодаря стеклянной мозаике, украшавшей пышные залы. Чисто египетский декор: местные жители, на которых греческие поселенцы смотрели свысока, лучше владели непростым ремеслом приготовления синего цвета. Используя сложную технологию на основе меди, они умели придать мозаике и эмали оттенок павлиньего пера, сапфира или лазури. Они считали, что это был цвет счастья, и богатые горожане украшали им не только дома, но и тела. Они добавляли его повсюду, ведь ярко-синий отпугивал смерть. Родиться в окружении этого цвета, как в случае с близнецами Царицы, открыть глаза и увидеть вокруг синеву было лучшим предзнаменованием. Астрономы Музеума, призванные на помощь священнослужителям, подтвердили это предположение, и спустя два месяца Клеопатра покинула старый дворец и переехала на обновленный Антиродос, остров Большого порта. Она взяла с собой Цезариона, но новорожденных оставила на мысе Локиас, так как врач Олимп утверждал, что синий цвет полезнее для их здоровья.

Глава 3

Близнецы росли в благодатной тени царского дворца. Когда они выходили на солнечный свет, то всегда зажмуривались от слепящего сияния разбивающихся о рифы волн: у них были слишком светлые глаза. Кормилицы и домашние рабы привыкли дожидаться темноты.

Летом ночи в Александрии были мягкими, воздух не обладал такой высокой влажностью, как днем. Пар, поднимавшийся с моря и озера в полдень, к вечеру рассеивался, дышать становилось легче, и благодаря маяку террасы старого дворца хорошо освещались даже в безлунные ночи. Синий дворец располагался так близко к маяку, как ни одно другое здание: они стояли друг напротив друга, каждый на своей скале, по обеим сторонам узкой бухты Большого порта. На высоте ста двадцати метров над городом горел огонь, вечным пламенем освещая колоннады мыса Локиас, перед тем как мигнуть дальней звездой для заблудившихся кораблей. В то время как мерцающий свет масляной лампы едва рассеивал темноту даже в маленькой комнате, дети Клеопатры имели счастливую возможность играть на террасах далеко за полночь: на закате солнце богов сменялось солнцем людей.

Проходили месяцы. Их глаза, которые няни подводили черным карандашом, в конце концов привыкли к солнечному свету, к пыли, к раскаленному добела обжигающему морю: веки стали толще, зрачки потемнели. К огромному облегчению кормилиц, которые побаивались, что у принцев Египта радужная оболочка будет светлой, как у северных варваров, глаза мальчика стали бронзово-зелеными, а глаза девочки – золотисто-коричневыми, оттенка топаза. Безусловно, их кожа всегда будет белой и Александр останется светловолосым, но кроме этого во внешности детей не имелось ничего, что могло бы поставить под сомнение их греческое происхождение или стать причиной того, что их сочли бы недостойными править Египтом.

Все, что осталось в воспоминаниях Александра и его сестры о раннем детстве, – это запах ночи и игры на террасах в свете маяка.


Лето. Девочке два с половиной года. Она говорила уже достаточно хорошо, но не настолько рассудительно, как полагалось. Однажды вечером она убежала от присматривавшей за ней служанки, и ее стали искать, потому что близилась ночь. Кормилица Сиприс с криками бегала по всем внутренним комнатам и темным, словно могилы, дворикам, по очереди взывая к богу Серапису, всемогущему покровителю Александрии, к спасительнице Исиде, «мадонне с младенцем», к Исиде «с десятью тысячами имен, морской звезде, женщине-богине, матери-спасительнице». Однако найти принцессу не удавалось. Солдаты, которым было велено ее охранять, решили в свете маяка осмотреть крытые галереи вдоль моря; они шагали взад и вперед по террасам, затем с факелами в руках отважились пройти по узкой дамбе и даже спуститься к скалам у подножия гор.

Няня звала снова и снова:

– Моя сладкая, мой мед, моя маленькая куропатка… Где ты спряталась, мой скарабей? Не бойся, золотая голубка. Отзовись, ответь своей Сиприс!

Очень далеко, у вершины дворца, в самом конце дамбы, один ливийский солдат наконец обнаружил одежду, брошенную у подножия статуи основателя династии, Птолемея Сотера, изображенного в наряде фараона. Позади этого каменного памятника на земле лежала малышка с распростертыми руками. Мертвая? Нет, она смотрела на позолоченное пламенем маяка небо, а рукой поглаживала сохранившие тепло дня плиты мостовой, чтобы потом отдать это тепло звездам. О стране, в которой жила, она знала только то, что в полдень небо наполнялось острыми и пронизывающими насквозь зубами, а ночью – глазами: там, вверху, сияли, словно кошачьи глаза, небесные светила.

Солдат поднял ребенка и принялся бранить ее:

– Ты во что играешь, маленький скорпион? Ты забавляешься, в то время как мы места себе не находим! Ах ты, порочный книжник, дочь Сета[235]!

Дочь Сета – типичное оскорбление. Даже хуже; назвать царскую дочь дочерью дьявола и «порочным книжником» означало прямо оскорбить Ее величество… Но солдат, переполненный эмоциями, оттого что все-таки нашел принцессу, не выбирал выражения, в то время как малышка, решительно упираясь и царапаясь о кольчугу, высвободилась из его рук, соскользнула на землю и, по-прежнему нагая, снова легла на мостовую. Она вытянулась, потом свернулась в клубок и стала щеками, ногами и ладонями тереться о теплый камень.

– Зачем ты это делаешь? – спросил удивленный ливиец.

– Хороший камень, – прошептала девочка и добавила так, словно раскрывала секрет: – Камень ласкает, он утешает меня теплом.

Лежа в свете маяка, будто в колыбели, принцесса больше не пыталась понять, то ли она оживляла мрамор, то ли сама превращалась в камень.


Следует признать, что у Царицы не хватало времени на заботу и ласки. С момента рождения близнецов она видела их едва ли раз шесть, да и то мимоходом. Теперь, живя во дворце на острове Антиродос, она приезжала на «континент» только по случаю церемоний, посвященных почестям и приношениям Исиде Локиас, которые проводились в храме на территории дворца Тысячи Колонн, а также на празднование дня рождения своего первого любовника Цезаря, которому она возвела небольшой храм рядом с Ботаническим садом, и для встреч с иностранными послами, которые, согласно обычаю, проходили в зале судебных заседаний в одном из «внутренних» дворцов (то есть расположенных на самом мысе Локиас, в отличие от тех, которые были построены последними правителями за пределами прежней царской территории).

Когда Царица прибывала с острова, высаживаясь на берег в собственном порту со всей своей свитой, она всегда торопилась. И речи не могло быть о том, чтобы зайти в Синий дворец, слишком удаленный от центра. Впрочем, она знала, что ее дети в безопасности: их защищают скалы, им светит маяк, плохой воздух ветер уносит в сторону, а синий цвет оберегает их здоровье…

Время от времени она просила приводить молодых принца и принцессу туда, где пролегал ее путь, – под колоннаду храма или на набережную Царского порта. В эти дни Сиприс и Таус, кипрская и фиванская кормилицы, наряжали малышей – безусловно, на египетский манер: темной краской для бровей рисовали на веках двойную линию, на щеки накладывали румяна, волосы смазывали ароматным маслом и надевали на их руки, шеи и лодыжки амулеты из лазурита. Царица, ее камердинер, охрана, секретари, слуги с опахалами – все на мгновение останавливались и смотрели на них сверху вниз. Клеопатра разглядывала детей с такой тщательностью, словно изучала свитки казначейских счетов своего царства.

– Почему у моего сына на лице лишай?

– Это ожоги от солнца, госпожа.

Она поворачивалась к секретарям:

– Пусть пригласят моего лекаря. И пошлите Менкеса нарисовать на всех стенах комнаты принца глаз Гора[236]. Запишите!

Или же:

– Я полагаю, что моя дочь чересчур худа…

– Она мало ест, госпожа.

– Почему?

– Грустит. Сколько я ей прислуживаю, столько она грустит.

– Запишите: пусть мой управляющий пошлет принцессе шимпанзе из моего зверинца. И я требую немедленно поменять повара! Новый повар будет готовить ей фруктовое пюре из фиников, печеный инжир, сердцевину лотоса и варенье из цитрона. Пока моя дочь еще слишком мала, чтобы оценить нильскую черепаху или жареное мясо гиены.

Затем она быстро удалялась, иногда погладив кого-то из детей по щеке, но никогда не по голове: она питала отвращение к блестящим от масла волосам, от которых оставались жирные пятна на руках.

Кормилицы боялись таких осмотров и передали свои страхи близнецам. Дети каменели перед этой величественной незнакомкой, увешанной драгоценностями, с огромным париком из косичек, на котором возвышалась священная кобра. Они точно знали, что стояли перед Царицей, почти богиней, но даже не подозревали, что она была их матерью. Впрочем, понятия «папа», «мама», «родители» не имели для них смысла: это были слова, которых они никогда не слышали, и люди, которых они никогда не видели. Фактически о семье они знали только как о фратрии[237]: «брат», «сестра».

– Александр – это мой брат, – говорила девочка.

– Да, Птолемей Цезарь тоже, – отвечала кормилица.

– Его зовут не Птолемей, – возражала девочка. – Его зовут Цезарион.

– Как хочешь…

– И Александр мне менее родной брат, чем Цезарион.

– Да нет же, наоборот.

– Няня, ты врешь! Цезарион мне больше брат, потому что он станет моим мужем!

Сиприс только вздыхала: как объяснить это ребенку? Жизнь царей настолько сложна! В самом деле, если ничего не изменится, то Цезарион, греческий наследник фараонов, должен будет жениться на принцессе. Однако для малышки он был братом только наполовину, поэтому брак с Александром стал бы самым настоящим кровосмешением с целью создания более «качественной» династии. По крайней мере именно так полагали обе кормилицы, которые втайне от всех это обсуждали и лелеяли мечту поженить между собой близнецов; по их мнению, следовало подчиняться воле богов: разве не для того они послали Царице эту прекрасную пару, чтобы мальчик и девочка вместе заняли трон? К тому же Исида и Осирис[238] тоже были близнецами и на своем примере доказали, что занимались любовью в утробе матери еще до рождения. Существовала ли когда-нибудь после них еще одна такая же прекрасно созданная друг для друга пара?

– Даже не мечтай, – говорила Сиприс своей подруге. – Сын Цезаря чувствует себя хорошо.

– Его чертова нянька держит ухо востро! – добавляла Таус. – Мне кажется, что каждые полгода она преподносит в дар лающему Анубису[239] мумию собаки, чтобы тот выслеживал врагов ее «малыша»… Ты представляешь себе, какие это затраты! А «малыш»-то зорко следит за твоей воспитанницей. О, можно сказать, что он опекает свою невесту!

Цезариону было десять лет, и, по правде говоря, он отслеживал каждый жест и взгляд только одной женщины – своей матери. Она была единственной, кого он оберегал: «Не простудись», «Отдохни». В сущности, только он ее и поддерживал, так как знал, что ей даже не с кем было поговорить. Именно со дня убийства Цезаря, когда Цезариону было всего три года, она стала свободно рассуждать в его присутствии и подолгу с ним беседовать. Чтобы понимать ее, ему пришлось быстро повзрослеть, и он никогда не играл так, как играли эти близнецы, ведь мать очень в нем нуждалась!

Цезарион был ее единомышленником, а также ее алиби. По закону править в Египте могла только одна пара (мужчина и женщина), как Исида и Осирис. Но у Царицы больше не было братьев: одного Цезарь убил на войне, а другого она сама была вынуждена казнить за заговор. К тому же у нее больше не было мужа. Стало быть, она могла царствовать только благодаря сыну и во имя сына, независимо от того, внебрачный он или нет. Цезарион отличался незаурядным умом, но даже не подозревал, что в этом отношении он был просто необходим Царице. До тех пор, пока на свет не появился Александр…

Перед Цезарионом слуги близнецов падали ниц, так же как перед самой Клеопатрой. Затем они стремились ему угодить: желает ли наследник престола, чтобы ему подали кресло, зонт от солнца, веер, что-нибудь выпить или позвали музыкантов? Всегда происходило одно и то же: как только он появлялся, все опускались на одно колено и замирали в поклоне, даже министр и диоисет[240] – главный из них, даже знаменитости Музеума. Он считал, что все дело в почтении к его титулу, и не догадывался, что от него, рано повзрослевшего мальчика, исходила поразительная значительность, непреклонный авторитет, которому не мог противостоять ни один взрослый: безусловно, его боялись, но в то же время боялись и за него. Смесь чувств, вызывающая в каждом чрезмерную услужливость.

Коротким движением руки Цезарион разгонял толпу слуг, словно назойливых мух. Он хотел побыть наедине с близнецами. Ему всегда нравилось наблюдать, как они болтают, но особенно – предугадывать их желания и предвидеть их поведение. Разве его отец не делал то же самое?

Когда он приходил на террасу, где играли дети, девочка сразу же бросала свою куклу из слоновой кости и в знак покорности склоняла голову или опускала глаза. После того как наследник престола благосклонно протягивал к ней руки, она, смеясь, бежала ему навстречу. Однако Александру не нравилось прерывать игры по пустякам, и он не спешил бросать свою лошадку на колесах или юлу. В таких случаях старший брат был вынужден призывать его к послушанию, возмущенно думая при этом: «Поведение этих детей определенно оставляет желать лучшего!»

Поскольку у близнецов пока не было воспитателя, Цезарион решил обучить их некоторым вещам – цифрам, например. В один из дней он принес три игральные кости из серпентина и деревянный конус, чтобы научить их считать.

– Один, два, четыре, шесть, – объяснял он, показывая точки на гранях кубика.

В таких случаях, забыв о правилах, он без колебаний садился рядом с ними на пол, что являлось для него признаком дружеского расположения. Неужели девочка была этим тронута? Чувствовалось, что она стремилась доставить ему удовольствие: сосредотачивалась, хмурила брови, задерживала дыхание… Но когда он показывал ей на точку, означающую одно очко, ее постигала неудача.

– Четыре-два-шесть, – выпаливала она на одном дыхании. И повторяла: «четыре-два-шесть», какая бы ни была сторона кости, каждый раз боясь вздохнуть, когда он ее спрашивал. И он снова начинал объяснять… Но все было напрасно, по-прежнему звучало: «Четыре-два-шесть!» В конце концов, заметив раздражение принца, она начинала запинаться, пугаться, что-то бормотать, огорченная, что разочаровала его. А он, в свою очередь, чувствовал досаду, что не сумел скрыть этого разочарования. Отличный результат! Что касается Александра, то он даже не взглянул на кости и ничегошеньки не повторил, так как был увлечен ловлей кузнечика с помощью конуса.

В конце концов Цезарион сдался и положил три кости из зеленого камня в стакан, но вдруг, словно охваченный вдохновением, начал трясти его и делал это так долго, будто собирался бросить кости. Ага, на этот раз у него получилось привлечь внимание! Малыши обожали этот шум, они радостно вскрикнули и попросили его еще погреметь, и он снова стал трясти кости. «Еще! Еще!» Внезапно Александр в крайнем возбуждении бросился к старшему брату и попытался вырвать у него стакан. Он тоже хотел попробовать: «И я! И я!» Но Цезарион мгновенно выхватил стакан и стукнул его по пальцам:

– Не воображай, что когда-нибудь я позволю тебе что-нибудь у меня украсть!

И чтобы досадить юному захватчику, он протянул кости сестре. Девочка замерла в нерешительности. Тогда Цезарион стал настаивать:

– Бери же! Я дарю их тебе. Возьми, Клеопатра.

Впервые ее назвали этим именем, и она даже не была уверена, что обращались именно к ней.

– Клеопатра, теперь эти кости принадлежат тебе. Поверь, они очень красивы, и стакан тоже: он сделан из редкого дерева – мавретанской туи… Знаешь ли ты, где находится Мавретания[241]?

Она оглянулась вокруг, как будто Мавретания могла спрятаться за колоннами. Затем покачала головой.

– Я расскажу тебе о многих странах: об Африке, Италии, Германии… Ты будешь помнить, что этот стакан привезен издалека? Дальше, чем река Нил?.. Хорошенько его береги, это мой подарок.

Взволнованная, она взяла стакан двумя руками и неловко засунула его за пояс платья. Она чувствовала смущение, смешанное с восторгом, от этого неожиданно приобретенного тройного богатства: стакана, Мавретании и «Клеопатры».

До сегодняшнего дня она думала, что у нее не было другого имени, кроме маленькой куропатки или медовой голубки, когда она была послушной, и дрянного шакала, когда она вела себя плохо. Ведь из-за того, что ее звали так же, как Царицу, нянечки никогда не решались сказать ей: «А ну-ка, Клеопатра, подойди ко мне, сейчас я задам тебе трепку!» Они предпочитали не называть ее и принцессой, поэтому обходились многочисленными названиями птиц или сюсюканьями – целым собранием имен всевозможных животных, среди которых был даже крокодил… Сам Цезарион ее так называл.

Но когда его не было, когда он надолго уезжал в Мемфис, куда мать отправляла его учиться египетскому диалекту у местных жителей и поклоняться богам с бычьими головами, когда Цезарион не жил в Синем дворце Царского квартала, – она снова становилась маленькой принцессой без отца, без матери и без имени. Ящерицей на камнях, облаком на пасмурном небе.

Глава 4

Обстановка изменилась: детям по три с половиной года, их вещи упакованы, потому что Царица вместе с ними отбывала в Сирию.

Наступил переломный момент в жизни маленькой девочки, ведь это путешествие отлучит ее от груди кормилицы, от синевы мозаики и позолоченного неба и подарит то, чего ей так не хватало: непохожесть на других, а также боль, которую не почувствует ее брат-близнец, и привилегии, которые он с ней не разделит. Она внезапно ощутит свою неповторимость, поверит в собственную исключительность, она будет становиться и в конце концов станет Селеной. Ей предстояло настоящее рождение.

Но в тот момент, находясь на палубе корабля, она по-прежнему была только безымянной личинкой, зародышем маленькой девочки, едва вышедшей из пеленок, свернувшимся клубочком страдающим телом, которое плакало, кашляло, шмыгало носом, требовало Сиприс и чувствовало тошноту. Как только царские галеры достигли берегов Иудеи, ей стало холодно: постоянно шел дождь, пронизывающий насквозь ледяной дождь. Вопреки обыкновению, Царица с детьми села на корабль в самый разгар зимы. Обычно с октября по март суда стояли в порту: жители Средиземноморья, опасаясь неистовых штормов, объявляли о прекращении навигации в неблагоприятный сезон и снова торжественно «открывали» море с первыми погожими днями. Но Клеопатра хорошо переносила качку, потому что часто и помногу путешествовала, да к тому же ничего не боялась. Разумеется, она не была безрассудной, однако необходимость постоянно торопиться и делать сотни дел, как Цезарь, привела к тому, что Царица стала фаталисткой. Неужели после четырех лет молчания и забвения Марк Антоний вызвал ее к себе? Бросая вызов волнам, ветру и богам, она отправилась к нему, ведь от этого зависела судьба ее царства.

Потому что Египет был легкой добычей. Богатый и древний, но обескровленный, он утратил присоединенные греческими царями колонии, перестав быть могучей империей; даже Кипр совсем недавно ускользнул от него. Слабая и ненадежная армия не смогла противостоять тому, что страна снова обрела свои первоначальные границы и оказалась зажатой между долиной Нила и портом Александрии. У международной политики имелись свои правила, похожие на законы джунглей: любое государство, не способное завоевать другое государство, было приговорено к растерзанию. Щедрый и мирный Египет был обречен, римляне могли проглотить его одним махом. И давно проглотили бы, если бы не противостояние внутри Империи: Цезарь против Помпея, затем Антоний и Октавиан против убийц Цезаря и вскоре – это уже почти происходило – Антоний против Октавиана…

Отныне царство держалось только на ловкости своей правительницы, которая продавала римлянам свои сокровища и свое тело еще до того, как они сами того требовали. Она ложилась в постель победителя, когда его победа еще не была окончательной, когда он нуждался в сокровищах Египта и его политической поддержке, и Клеопатра их предоставляла. Каждый раз ей приходилось делать ставку, желательно выигрышную. По общему мнению, она ни разу не ошиблась. Конечно, ей повезло с Цезарем. С таким человеком нельзя было колебаться, тем более если ты всего лишь двадцатилетняя царица: он был настолько выше других! Гений. Бог. Но она не могла предвидеть, что этот бог будет убит, что этот гений будет истекать кровью, как раненое животное, зарезанное безумцами… К тому же она и подумать не могла, что ей будет так не хватать пятидесятитрехлетнего любовника! При александрийском дворе считали, что она по-прежнему тосковала по нему, стараясь представить советы, которые он мог бы ей дать, и вспоминали покровительственную улыбку римлянина, когда она излагала ему свои идеи:

– Ты делаешь успехи, моя маленькая царица!

Конечно, вздыхали придворные всех рангов – и самые приближенные первые друзья, и просто друзья, и остальные; вздыхали все, от высших чинов до низших: им не хватало Цезаря.

После смерти этого великого человека Клеопатра чуть было не сделала опрометчивую ставку на сына Помпея, но вовремя опомнилась и поставила все на двойной номер «Октавиан-Антоний», решив соблазнить первого, кто войдет в ее дверь. В тот период союзов и альянсов один стоил другого. Впоследствии ситуация стала более деликатной. Официально двое мужчин, ставших почти братьями, поддерживали отличные отношения. А на самом деле они были двумя челюстями, готовыми растерзать друг друга! Но имела ли она выбор? Нет, объяснял евнух Мардион (первый царский советник) очень уважаемому военачальнику Верхнего Египта; нет, говорил евнух Теон (диоисет царства) заслуженному гимнасиарху[242] Навкратиса[243]. Нет, так как именно Антоний вызывал Царицу, настойчиво просил у нее корабли и требовал отчетов. Разве после раздела мира, который начали римские правители, Антоний не получил весь Восток? А Клеопатра – восточная женщина, стало быть, она попадала в сферу влияния Антония…

Раздел территорий – знали ли об этом евнухи? – создал массу неудобств. Как бы там ни было, Царице исполнилось всего двадцать восемь лет, когда она встретила своего нового «покровителя». С Цезарем она узнала, что такое божественные объятия; с Антонием она познает объятия мужчины. Боги в любви решительны, но скрытны. Даже Зевс, царь богов, не заботился об удовольствии смертных, хотя делал их плодородными. Итак, подытожим… Сначала была Леда[244]. Чтобы сблизиться с ней, Зевс превратился в лебедя; это, безусловно, грациозная птица, но в любовных утехах ей не сравниться с быком, хотя это не помешало Леде родить четверых близнецов. Чтобы соблазнить Данаю[245], Зевс снова сменил облик и стал золотым дождем. Следует признать, что даже всепроникающий и даже золотой, дождь все-таки лишен содержания… Что касается Ио[246], то ей, бедняжке, повезло меньше остальных: царь богов, который также был царем маскировки, превратился в туман – а какая женщина, скажите мне, хотела бы, чтобы ее целовал туман?

Можно ли целовать Царицу? Вероятнее всего, да. Потому что Антоний произносил слово «поцелуй» и много других слов, которых прежде не слышали при дворе. Когда он не цитировал Гомера или Еврипида, то говорил языком военных. Клеопатра тоже обладала способностью к языкам: помимо греческого, она владела арамейским, персидским, арабским, эфиопским и свободно разговаривала на египетском наречии… Почему бы ей, пользуясь случаем и учитывая сложившуюся ситуацию, не выучить язык Антония?

В постели мужчины произносят непристойности. Они сжимают вас в объятиях, наваливаясь всем телом, оскорбляют, избивают, терзают, но после того как получают оргазм – а вскоре, насыщенные, моментально засыпают, – их глаза излучают счастье ребенка, напившегося молока. Антоний был мужчиной. Он смеялся, плакал, ругался, злился, лгал, лукавил, предавал, ошибался, доверял, страдал и заставлял страдать. Просто мужчина.


Давным-давно жила царица, которая держала свое царство на вытянутой руке. Руке, до самых плеч украшенной золотыми змеями, символом бессмертия. В царской каюте на борту корабля она сняла все свои украшения, даже браслеты с ног. Она готовилась к выходу, выбирая подходящий наряд. Ей всегда удавалось выглядеть восхитительно. Чтобы предстать перед Цезарем, она вышла полуобнаженной, закутанной в покрывало, – да, неплохо для девственницы и опальной правительницы. Во время первой встречи с Антонием в городе Тарсе, в Киликии, на юге Каппадокии[247], она была уже менее скромной, решив разыграть целый спектакль, наполненный аллегориями. Одетая – хотя, скорее, раздетая – в богиню любви (в очень прозрачной тунике из тончайшей сидонской ткани), она поднялась по руслу реки на золотом корабле с пурпурными парусами и серебряными веслами. Вместе с ней были только женщины, одетые наядами и нереидами; на бортах корабля и канатах сидели совсем маленькие голенькие дети, представляющие купидонов. Лежа в сладкой истоме под золотым балдахином, окруженная ароматом благовоний, «Исида-Венера-Афродита» велела купидонам обмахивать себя опахалами, а наядам – убаюкивать звуками кифар. И ни о чем не думала…

Ни о чем? Могу поспорить, что она умирала от страха! Потому что снова играла ва-банк. К счастью, после того как император, на пристани ожидавший царский кортеж, вышел из оцепенения, вызванного этим спектаклем, он любезно убрал оружие. Разве бог войны не должен был придерживаться легенды и покориться богине любви? Или, может, Новому Дионису (как его называли ефесяне) следовало соединиться с Исидой для возрождения нового мира? Какая бы причина за этим ни крылась, они так хорошо сыграли свои роли, что можно было подумать, будто они репетировали…

И вот спустя четыре года Клеопатра играла другую роль. Она была уже не столь молода, имела троих детей, и самым лучшим решением было бы появиться в образе триумфальной матери. Близнецы обеспечили ей возможность, о которой она так мечтала: еще раз связывая свой образ с древними мифами, она станет Латоной, скромной богиней, возлюбленной Юпитера, которая, чтобы укрыться от ревности Юноны, вынуждена была спрятаться на острове Делос, где дала жизнь двум близнецам невероятной красоты – Диане и Аполлону. Они тоже были незаконнорожденными, но навсегда бессмертными.

Поэтому перед отъездом Клеопатра приготовила для своих детей наряды, похожие на облачения богов-близнецов, какими их изображали в храмах и на дворцовых мозаиках.

В Антиохии два малыша будут идти впереди Царицы. Разве божественная Латона не является для всего латинского мира образом матери? А она, царица Египта, будет держаться в стороне, словно затмеваемая детьми. Она будет медленно ступать в одиночестве, без слуг, а вместо скипетра понесет маленькую пальмовую ветвь: пальма – дерево опальной богини, той, чьей поддержки она искала, когда решила рожать без мужа. Она будет идти скромно, не выставляя себя напоказ, облаченная в простую тунику, спадающую красивыми складками, которая будет застегнута на плече чуть небрежно, открывая грудь: разве не изображали Латону с обнаженной грудью, кормящей своих детей? Вероятно, это зрелище доставит императору удовольствие.

Вне всяких сомнений, ему будет приятна и эта маленькая инсценировка мифа. Отождествляя себя с беглянкой с острова Делос, Царица тем самым представит Антония Юпитером. Лестное восхождение: в Тарсе, встретив Венеру-Исиду, он был только Марсом, одним из двенадцати богов, или Дионисом, простым человеком, который позже стал бессмертным. А в Антиохии он вдруг будет провозглашен царем богов. Отличное повышение!

В отполированном серебряном зеркале она стала рассматривать свою левую грудь, затем правую, так как зеркало было слишком маленьким, чтобы она могла видеть обе сразу. Какую из них она выставит напоказ для встречи с ним?

– Какая, Ирас? – спросила она у своей служанки. – Какая прелестнее?

Ирас ответила, что они обе прекрасны – упругие и маленькие, именно такие, какие всем нравятся. Чего нельзя было сказать о бедняжке Латоне, скрывавшейся на безлюдном острове. Ведь Царица никогда не была обязана кормить детей грудью…

На что была похожа грудь Клеопатры? История об этом умалчивает, и после победы над Египтом римляне уничтожили все ее изображения. Лишь один богатый друг Царицы, живший в Александрии, за две тысячи талантов[248] (по нынешним меркам это миллиарды!) выкупил у победителей право спасти несколько ее портретов. Но потом они исчезли.

Безусловно, сейчас в музеях присутствуют «предположительные» статуи… Крайне предположительные, если быть честными: среди огромного количества изуродованного мрамора, рук Венеры, залатанной Амфитриты, осколков принцесс и Исиды с обломанными рогами можно ли воссоздать Цезаря таким, каким он действительно был?

Мы находимся во власти литературных шаблонов и верим им. Раньше, как только находили статую красивой женщины, говорили: «Клеопатра!»; сегодня же, едва обнаружат изображение дурнушки, твердят, что это она же. После того как развенчали ее красоту, царица Египта стала наводить страх: археологи продолжают отмечать выдающийся подбородок или нос с горбинкой, которые они ей присвоили. Может быть, они полагают, что из-за традиции заключать брак между близкими родственниками потомство династии Птолемеев стало менее привлекательным? С точки зрения современности это, несомненно, так. Для античности же – наоборот, так как причиной эндогамии[249] монархов было стремление сохранить качества и черты основателя династии, обладателя голубой крови, чтобы сделать ее «максимально голубой».

Как бы то ни было, в случае с Клеопатрой вопрос генетических дефектов даже не поднимается. Ее бабушка, простая наложница, не состояла в родственной связи с ее дедушкой, а ее отец, внебрачный ребенок, был только сводным братом ее матери. В целом же кровосмесительные браки в царских семьях были просто обязательными, хотя от теории до практики порой бывало довольно далеко. Для того чтобы родные брат и сестра имели потомство, требовалось соблюдение множества условий: в одной семье должны были родиться мальчик и девочка примерно одного возраста, чтобы они могли создать пару и были счастливы в браке, при этом сестра-супруга не должна оказаться бесплодной. Также желательно, чтобы брат не убил ее и она не умерла при родах, а ее дети, в свою очередь, достигли зрелого возраста, и так далее… По линии отца Клеопатры мы видим только два кровосмесительных союза, у которых было потомство. Всего два таких брака на два с половиной века. В остальных случаях Птолемеи женились на иностранных принцессах, на племянницах или двоюродных сестрах, как и любой монарх тех времен. Нет никаких доказательств, что египетская царица была менее утонченной, чем Людовик XV!

Но независимо от того, была она красивой или нет, высокой или низкой, я не могу представить себе эту женщину. Обычно, когда история не предоставляет точных данных или стирается вообще, я стараюсь заполнять пробелы. Здесь же я не могу ничего придумать, хотя историки оставляют мне обширное поле для воображения. Клеопатра. Я ее не вижу, ее лицо и силуэт исчезают под слоями образов из более поздних культур. То ли дело Цезарь и Антоний, которые оставили след: слишком много художников, слишком много писателей… Это даже не женщина, это – миф. Как Дон Жуан или Кармен. Вечная современница. Ее красота соответствует вкусу времени: в Средневековье она носит характерный для той эпохи женский головной убор, в пору Великого века – фонтанж[250], а в фильме Манкевича[251] у нее гофрированные волосы, глаза, как у лани, и короткая нейлоновая ночная рубашка. Мало того, в наши дни ее, бывает, представляют с прической, как у панка, с взъерошенными ультракороткими прядями. «И где они выуживают подобные идеи, эти кинематографисты?» – возмущаются пуристы.

Где? В книгах. Большая часть истории только относительно правдива, и сценаристы спустя века «понемногу пишут историю». Они вдруг делают открытие, что высокопоставленные египтяне носили парики, и, чтобы легче было надевать накладные волосы, мужчины брили голову, а женщины коротко стриглись. Прекрасно, говорит себе продюсер, сейчас мы напишем историю на современный лад: когда египтянка снимет свой парик, на ее голове окажется ежик… Но не тут-то было, ведь Клеопатра не египтянка, а македонка; именно благодаря греческим завоевателям, которые господствовали в Египте на протяжении трех столетий, она там правит. Разумеется, греки, эти колонисты без столицы, называли себя египтянами, и, конечно же, их цари стали следовать некоторым местным обычаям, таким, например, как брак между братом и сестрой. Но в остальном они жили по-гречески, думали по-гречески, одевались по-гречески, причесывались по-гречески и, вынужденные вступать в кровосмесительные связи, мстили за эти браки, презирая местных жителей, считая их «безумцами, которые хорошо обрабатывают землю и бальзамируют котов».

Клеопатра, без сомнения, носила парик с длинными темными волосами, как у Исиды, изображение которой можно увидеть на стенах гробниц. Но делала она это периодически: на официальных церемониях, например, когда стремилась выглядеть как фараоны. Все остальное время у нее была простая прическа жителей Танагра: длинные волнистые волосы, вокруг лба уложенные локонами, а на затылке собранные в хвост.

Да, я хорошо изучила все эти детали. Тем не менее я не могу вообразить лицо египетской царицы и ничего не вижу в ее глазах – но другие столько в них увидели! Друзья хотят узнать, кого я представляю в роли Клеопатры, какой тип актрисы… Они настаивают:

– Скажи нам хотя бы, Клеопатра была блондинкой или брюнеткой?

Я их уверяю, что она была блондинкой фламандского типа. Я едва ли преувеличиваю: вплоть до XIX века ее представляли светловолосой, как Пресвятая Дева. В эпоху романтизма она вдруг потемнела: смуглая кожа, благоухающая шевелюра – этакая восточная сладострастница, царица гарема, султанша, еврейка, вьетнамская женщина, таитянка… Разумеется, ее портрет еще может измениться, ведь будущеехранит много сюрпризов о прошлом.

Впрочем, почему у моей героини должны быть волосы, как у матери? Она жила в разлуке с ней с такого юного возраста, что наверняка даже не помнила черт ее лица и знала, вероятно, только то, что ее мать была очень красивой. Так говорили римляне. А что кроме этого ей было известно о Царице? Очень мало. В конце концов, не так уж часто им приходилось встречаться! Если не считать путешествия в Сирию…


Море. Иногда на горизонте появлялась невероятно глубокая синева, отливающая темно-фиолетовым. Но чаще всего те зимние дни были раскрашены в бледные и скупые цвета: грязные волны бежевого оттенка, пустое небо, заштрихованное серым дождем, белеющие вдалеке берега, которые из-за дождя становились бесформенными, словно полустертыми, с исчезающими в дымке очертаниями. А по вечерам – ни единой звезды. При хорошей погоде и попутном ветре торговый корабль проплывал без остановки от Александрии до Антиохии за пять дней; но в середине декабря тяжелое царское судно вынуждало всю военную флотилию медленно тащиться по морю.

Из-за туманной погоды корабли все чаще стали делать промежуточные заходы в порт и даже не осмеливались отплывать далеко от берега. Причиной длительной остановки в Тире стало состояние маленькой принцессы. Ребенок был очень болен. Она перестала есть и разговаривать, целыми днями дремля на коленях фиванки Таус и в лихорадке скользя маленькой рукой по полной груди женщины, словно хотела сжать ее или пососать. Но стоило девочке прижаться к ней лицом, как она вдыхала запах и отворачивалась: это была не ее кормилица, не то тело, прикосновение к которому всегда ее успокаивало, хозяйкой которого она себя считала, которое любила гладить и сжимать и от одного касания к которому всегда испытывала облегчение.

В самом деле, Сиприс было решено не брать на борт. В Александрии все знали, что киприотка Сиприс приносила в море одни несчастья: она уже перенесла два кораблекрушения и если благодаря милосердной Исиде и отличному умению плавать все-таки спаслась, то этого нельзя было сказать о ее спутниках… Подданные Клеопатры умоляли ее не позволять кормилице подниматься на борт корабля, следующего в Антиохию.

– В море, – говорили они, – она пахнет так, как тухлая рыба на базаре в жаркий день! Она притягивает монстров!

Хотя Царица и не отличалась суеверностью, попадать в немилость к богам ей не хотелось: у нее и так накопилось достаточно много дипломатических проблем с римлянами, и неприятности с Посейдоном ей были ни к чему. Поэтому она решила, что во время путешествия близнецами займется Таус. К тому же дети стали уже достаточно взрослыми и больше нуждались в другой прислуге – массажистах, сказочниках и Пиррандросе, старом афинском воспитателе, сгорбленном под тяжестью двадцати четырех томов с двенадцатью подвигами Геракла.

Итак, в Тире высадилась вся команда и пассажиры, попросив приюта в портовых домах – чего, несмотря на болезнь принцессы, Царица не осмелилась сделать ни в городе Яффа, ни в Доре: Ирод, новый царь Иудеи, не относился к числу ее друзей. Она считала его узурпатором и убийцей и не понимала, почему Антоний помог ему завладеть этой благодатной землей, на которую она сама имела виды. Ирод был осведомлен о ее недружелюбном отношении и, узнав о том, что она направляется к Антонию, мог бы преждевременно завершить ее путешествие. Для этого ему достаточно было дать задание одному из своих террористов-патриотов, которые с удовольствием пускали в ход кинжалы… Поэтому, когда флотилия миновала город Газа, Царица дала соответствующие указания всем, кто находился на борту, и приказала капитанам поднимать якоря с первыми лучами солнца.

И только в Тире, осознав всю серьезность ситуации, она поняла, что Селена тяжело больна. Прежде ей не приходилось путешествовать с детьми на одном корабле, и обычно она весьма рассеянно слушала, что ей рассказывали о них во время остановок в бухтах. Но когда она увидела свою дочь в полубессознательном состоянии, то испугалась, что может ее потерять. Испугалась как мать и как царица: разве можно удивить и покорить Антония, если она способна уберечь и вырастить только одного из близнецов? В этом случае можно было сразу выбрасывать тунику Латоны, пальмовые ветви и маленькие костюмы Аполлона и Дианы!

И едва она осознала этот трагический факт, как снова обрела надежду: смирение не входило в число ее добродетелей. Ведь чтобы доставить удовольствие императору, вместе со страусами она взяла с собой самого знаменитого врача Музеума, человека, который собирал травы со всего мира! Недавно с помощью стеклянной призмы он добыл для нее несколько гранул розовой эссенции – аромат без масла! В отсутствие Олимпа, который остался в Александрии приглядывать за Цезарионом, этот врач по имени Главк сможет создать целебный аромат для лечения опасной лихорадки.

Увы, Олимп и Главк не принадлежали к одной школе. Олимп, обычный царский врач, придерживался современной ему точки зрения – эмпирической: как в диагностике, так и в лечении он основывался исключительно на опыте. Главк же был последователем догматической школы, которую еще называли «сектой логики»: все телесные недуги он объяснял какой-то одной причиной. Будучи одновременно ботаником и парфюмером, он полагал, что все болезни вызываются нарушением равновесия жидкостей. Там, где вооруженный опытом Олимп прописал бы холодные ванны для понижения температуры и воздержание от пищи, чтобы остановить дизентерию, Главк пожелал восстановить «правильную пропорцию внутренних жидкостей». Увидев малышку красной от горячки, он сделал вывод, что у нее переизбыток крови, и приказал сделать ей кровопускание; затем, узнав, что ее рвало, констатировал переизбыток желчи и прочистил ей желудок.

Обезвоживание. Очищение и обезвоживание. За два дня «теория жидкостей в организме» привела принцессу к агонии. Полная решимости спасти свою дочь, невзирая на логику и логиков, Царица проводила все время у изголовья детской кровати. Она не могла присутствовать при поражении, оставаясь безучастной. Не пренебрегая никакими средствами, она вызвала Диотелеса.

Он приехал верхом на одном из страусов, за которыми присматривал. И сразу же разразился стихотворной тирадой против «этих безбожных врачей, которые преклоняются перед логикой, когда следует любить только вино». Он говорил очень громко, как необразованный раб, хотя его шестистопный стих был безупречен. Он прекрасно говорил по-гречески, а его одежда представляла странную смесь культур: египетская набедренная повязка, фракийская высокая обувь, львиная шкура и галльский капюшон.

Он спустился с седла и пал ниц перед Царицей. Когда же она приказала ему встать, он снял капюшон и выпрямился во весь рост, который был не больше, чем у десятилетнего ребенка: Диотелес, сын Демофона, сын Луркиона, сын Протомахоса, был одним из царских пигмеев[252]. Как и дети, он жил на мысе Локиас, но в зверинце, где обитали три поколения его семьи. Он был потомком тех редких рабов, которых царь Мероэ[253] подарил двоюродному дедушке Клеопатры, десятому из Птолемеев. В те времена пользовались популярностью публичные выступления этих маленьких акробатов, сражающихся со слонами. Предки Диотелеса состояли при ипподроме, выступая в роли охотников или дрессировщиков львов; многие из них погибли, хотя и были довольно ловкими: ради живого представления зачастую приходилось жертвовать жизнью. Последних выживших пигмеев содержали в зверинце, и иностранные гости приходили смотреть на них, как на диковинку. Молодой Диотелес, изнывая от тоски в своей золотой клетке, воспользовался тем, что рядом находились страусы, и приручил их; теперь он ставил с ними интермедии и устраивал бега, где, ухватившись за шею птицы, бросал вызов всадникам.

– Олимп часто прибегал к твоей помощи. Ты развлекал его пациентов во время операций. Он полагает, что ты интересуешься медициной и к тому же довольно умен…

– У меня нет ума, у меня есть здравый смысл.

– Не перебивай меня, Диотелес, я – Царица! Когда-то Олимп хотел, чтобы я отправила тебя на остров Кос изучать хирургию. Но ты слишком мал. Хирургия требует силы, ведь пациенты часто бывают с норовом… Однако, судя по твоему красноречию, ты успешно воспользовался моим разрешением посещать библиотеку. Из акробата ты стал поэтом, надо же! А сейчас, может быть, станешь еще и врачом?

– Прикажи принести мне табурет. Если, конечно, ты не хочешь, о Повелительница Двух Земель, чтобы я осмотрел твою дочь с высоты страуса.

– Какая наглость!

– Что ты подаришь мне, если я ее вылечу?

– Сто ударов плетью, если не вылечишь.

Пигмей Диотелес повторил манипуляции, которые обычно производил Олимп: проверил пульс, пощупал кожу рук и живота, осмотрел язык, попробовал на вкус пот, прижал ухо к груди…

– Этот ребенок простудился, но если она и умрет, то от недостатка воды, потому что потеряла много жидкости. Напои ее.

– Она не хочет.

– Найди кувшин с узким горлышком, возьми какую-нибудь ткань и один конец опусти в кувшин, а другой приложи к ее губам. Затем развяжи узел на своей шали, достань грудь и прижми к ней ребенка. Она начнет ее сосать.

– Но моя дочь уже не младенец!

– Она слабее, чем младенец. Подари ей жизнь вторично.

Стоянка в порту Тира длилась неделю. Последующее путешествие решили совершать в несколько этапов, чтобы у ребенка было время полностью выздороветь. Остановка в Сидоне, Бейруте, Вавилоне… А когда караван судов прибыл в устье реки Оронт, в низовьях которой стоял великий город Антиохия, принцесса была худой и бледной, но веселой: она путешествовала на царском корабле, гораздо более удобном, чем узкая военная галера, на которой остались Александр и Таус; к тому же огромный страус, на котором ездил чернокожий галл, приходил к ней и ел из ее рук, а красивые дамы с длинными волосами и разноцветными украшениями, так похожие друг на друга, прижимали ее к груди и говорили ласковые слова.

Целых три недели флотилия плыла к Антиохии. Недели, о которых девочка сохранит смутные воспоминания: золотое колье на обнаженной груди, шпильки для шиньона, которые она вытягивала из прически женщины с размытыми чертами лица… Шпильки, эти длинные шпильки, которые переливались в лучах света драгоценными камнями, шпильки, в которых она любила выискивать крошечные полости… Она запомнит их навсегда – но не лицо и даже не цвет волос, которые она распускала, играя. Ни мягкости, ни аромата этих прядей ее память не сохранит.

Глава 5

В Дафне, прелестном городе прибрежных предместий Антиохии, где поселилась Царица со свитой, Клеопатра проводила последние примерки. Она надела дочери тунику и застегнула ее до самых локтей, чтобы спрятать худые плечи, но даже не попыталась скрыть ее бледность: богине Луны, Диане, была присуща бледность. К тому же она была рада возможности подчеркнуть контраст мальчика и девочки: один розовощекий и светловолосый, другая темноволосая и сияющая.

Проводя время в играх среди огромных кипарисов, святых источников и лавров Дафны, близнецы быстро восстановились после зимнего путешествия. Вокруг все было прекрасно: в предместье Антиохии оказалось полным-полно иностранных послов, различных правителей, а также так называемых друзей и союзников, приглашенных новым владыкой Востока. От одной виллы к другой сновали кортежи с музыкантами, тут и там проходили шествия жрецов с разрисованными телами, а по улицам, запряженная тройкой страусов, разъезжала повозка одного пигмея, который во все горло декламировал стихи на греческом языке. Горожане, выходящие из храма Аполлона, спешили к обочине, чтобы увидеть настоящих верблюдов и царей: каждый день между садами Дафны и крепостной стеной Антиохии происходило нечто вроде «поклонения волхвов»[254]. Но Антоний, объект этого поклонения, жил вовсе не в хлеву: он занимал бывший дворец Селевкидов[255] в самом центре города.

– Он же, можно сказать, находится в моем доме! – бушевала Клеопатра. – Селевкиды приходились мне двоюродными братьями, этот дворец мог бы быть моим! И он осмеливается заставлять меня ждать? Оставлять меня на улице?

Она рассердилась, узнав о присутствии в Антиохии своего заклятого врага Ирода. В то время как она теряла драгоценные дни в порту Тира, царь Иудеи опередил ее и успел отдать почести Марку Антонию и преподнести золото к его ногам. Однако для того, чтобы развязать войну с парфянами[256], которые угрожали всемогущей Римской империи с запада, от Кавказских гор до Персидского залива, императору требовалось больше средств, чем могли дать страны Черного моря, Сирия и Иудея. Он нуждался в сокровищах Египта. Он мог сколько угодно делать вид, будто пренебрегает «египтянкой», но против парфян он без нее – ничто. И она без него – ничто против аппетитов Италии. Политика диктовала необходимость в объединении, и они оба это понимали.

Она не будет препятствовать ведению переговоров, однако прежде следует смягчить своего непростого партнера. Хватит ли того, что она сыграет на его отцовских чувствах? Не факт. Хотя у Марка никогда не было близнецов, у него имелись другие дети: два сына от Фульвии, вдовцом которой он был, и дочь от молодой Октавии, которая осталась в Бриндизи[257], так как снова ждала ребенка. Словом, его благородному роду не грозило вымирание. Не говоря уже о внебрачных детях, так как он ясно давал понять, что сильный мужчина чувствует себя обязанным сеять свое семя повсюду, как Геркулес, – это была его прихоть… Но раз уж она не завоевала его сердце, то, может, задуманный спектакль хотя бы потешит его эстетический вкус, а сравнение с царем богов польстит тщеславию?


Клеопатра рассчитала правильно: в этот раз Марк Антоний был таким великодушным, каким она его еще никогда не видела. После первой встречи в Тарсе они все-таки прожили вместе полгода, шесть феерических месяцев страсти, роскоши, вызовов, «бесподобной жизни», как они говорили, и солнце ярко светило для их любви и услад. Но все это было четыре года назад… Далекое время, о котором она почти забыла. Ей нужно было снова убедиться, что, несмотря на славу и напускной цинизм, император был просто человеком. С чувствами и сердцем.

Застигнутый врасплох, он обрадовался от всей души: когда в замке бывшего сирийского суверена появился маленький Александр со сверкающей золотой короной, с ног до головы одетый в золото, держа за руку сестру, такую хрупкую в своем длинном серебряном платье, такую бледную под своими черными локонами, такую застенчивую в белой диадеме, – он вскрикнул, побежал навстречу и бросился к ним, не обращая внимания на то, что широкой тогой подметал плиточный пол.

Присев на корточки, Антоний сначала восхищенно улыбался, затем рассмеялся и наконец крепко обнял детей. В присутствии своих генералов и небольшой группы сенаторов он ликовал, словно впервые стал отцом, приподнимал с земли то одного, то другого из близнецов, показывая их:

– Диана и Аполлон, друзья мои! Новая Диана и новый Аполлон! Боги благословили меня! Они позволили мне произвести на свет сразу День и Ночь!.. Посмотри на меня, дитя мое, да, ты, мой сияющий, мой золотой; ты ослепляешь меня, свет очей моих… И ты, моя брюнетка, моя ночь, моя тьма, ты молчишь? Ты ничего не говоришь? Обними меня, отрада очей моих, не бойся… Друзья мои, это же день и ночь! Думаете, это просто два ребенка-близнеца? Нет! Это близнецы-светила: солнце и луна[258]. Солнце и Луна, я ваш отец. С тобой, Гелиос, я освещу весь мир. А с тобой, Селена, я его очарую.

Впоследствии мальчик будет носить второе имя Гелиос, однако оно никогда не станет первым. Александр – более прославленное имя, свидетельствующее о будущих завоеваниях его обладателя, о покорении им Востока. Девочка же, напротив, навсегда останется только Селеной.

Селена никогда не сможет вспомнить тот момент, когда отец признал ее и дал ей имя; для нее это останется просто заученным фактом. Вероятно, она провела в Антиохии несколько месяцев, но не увидела больше ничего, кроме крон кипарисов и падавших с них шишек. И в то время, пока брат забрасывал нищих кипарисовыми шишками, она бродила по аллеям и собирала эти легкие шарики, старые шишки старых кипарисов Дафны, в свою серебряную шкатулку, копила их, как белки в холодных странах в преддверии зимы. Сцена из дворца под названием «Солнце и Луна, вы мои дети» стерлась из ее памяти, и ничто не смогло ее воскресить: Сиприс о ней не рассказала, поскольку ее, угрозы кораблекрушения, там не было, а из тех, кто был, ни один не прожил достаточно долго, чтобы поведать ей об этом.

Она знала, что была обязана именем своему отцу, но ничего об этом не помнила.

ПЛОХИЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Актер в роли пастуха играет на свирели грустную мелодию. Посреди пиршественного зала, притворившись спящей, лежит танцовщица, играющая роль покинутой Тесеем Ариадны. Вдруг появляется Дионис, ее спаситель: он бросается к спящей красавице, целует ее в лоб, будит ее, а затем, крепко обняв, впивается в ее губы. Сначала она притворяется скромницей, но потом, танцуя с богом, вдруг дарит ему поцелуй.

Приглашенные римляне аплодируют; гости с Родоса более воспитанны и ограничиваются тем, что цокают языками.

Маленькая девочка, дремлющая у подножия обеденного ложа матери, вздрагивает от шума. Прямо перед ней «Дионис» и «Ариадна» извиваются в томном танце. После того как девушка снимает с молодого бога венок из плюща, он развязывает ей пояс целомудрия, как своей невесте. Они страстно целуются. Затем убегают друг от друга, снова встречаются, ласкаются и целуются. «Они едят друг друга», – подумала удивленная девочка.

Вскоре танцоры стали похожи не на актеров пантомимы, а скорее на любовников, торопящихся удовлетворить свое желание, чем вызвали бурную радость присутствующих. Они сливаются в объятиях – звучат тамбурин и колокольчики, – потом, по-прежнему не отрываясь друг от друга, поднимаются к одному из высоких лож пиршественного зала. Несколько развратников, сняв пояса, не стали ждать следующего блюда под названием «Танец с богами»…

Об этом балете в Сирии, который Царица подарила гостям в день своей свадьбы, дочь молодоженов Селена никогда не вспомнит: испуганная, она закрыла глаза.

Глава 6

В конце апреля они покинули Антиохию. Селена сидела в носилках с открытыми шторками и играла со статуэткой из голубого фаянса, заматывая ее в лоскут ткани. Почему этой кукле не сделали ручки и ножки, как у той красивой тети из слоновой кости, оставленной в Александрии? Или как у ярко раскрашенной деревянной тети, которую она забыла в Антиохии? И почему эта женщина держит на коленях ребенка? Не так уж легко одеть ее, не придушив младенца! Селена очень старалась, но все равно замотала голову карапуза в платье матери.

– Но ты его погубишь! – усмехнувшись, сказала ей Таус. – Если будешь так его заматывать, он не сможет дышать! Ты убьешь нашего маленького Гора…

– А не надо было ему туда садиться!

И как только «маленького Гора» удалось завернуть так, что он стал одним целым со своей матерью, ей сделалось скучно. За занавесками простирался ночной пейзаж. Из-за темноты ничего не было видно, и девочка загрустила. Но когда ей разрешили спуститься и пойти рядом с носильщиками, она вскоре замедлила шаг и отстала, так как было слишком жарко, и потому ее снова усадили обратно.

Большая часть каравана, как и она, страдала от жары. Царица определенно поступила неблагоразумно: то у нее родилась идея зимой путешествовать по морю, то летом – через пустыню!

Когда в марте на Средиземном море открыли навигацию, Клеопатра тут же отослала свой флот обратно с приказом по пути восстановить власть над Кипром: Марк Антоний только что отдал этот остров Египту. Она отправила на борт всех своих страусов, пожирателей огня и канатоходцев, а остальных слуг решила взять с собой в наземное путешествие, которое было хоть и дольше морского, но надежнее. К тому же в ее положении ей было бы легче его перенести. Ведь Клеопатра снова была беременна. Главк, каким бы теоретиком ни был, все-таки умел определять беременность! Тем более что об очевидной причине этого состояния даже не стоит спрашивать: три с половиной месяца Царица делила ложе с Антонием… Вся Антиохия знала, что Клеопатра поселилась во дворце на реке Оронт, оставив близнецов дышать благодатным воздухом Дафны.

Вместе с императором она побывала на кораблях, осмотрела команды, даже съездила верхом до города Зевгмы, находившегося на берегах Евфрата в двухстах километрах от столицы Сирии, где в то время были собраны все армии римского императора. Грациозно двигаясь в седле, одетая в короткую тунику, как восхитительная и бесстыдная амазонка, она повсюду появлялась с Антонием: а почему бы и нет, ведь отныне она его жена. В Антиохии, в старом дворце на воде, он женился на ней по египетскому обряду, который, конечно, не имел никакой силы у римлян. Но ей это было безразлично, так же как и царям Востока. Император-двоеженец? Ну и что? В Азии такой брак не является недействительным… А свадебные подарки были просто роскошными. С обеих сторон.

Своему римскому супругу Царица подарила союзничество Египта: все золото фараонов, все зерно Нила, судоверфи Александрии для создания флота и греческий титул автократора[259], благодаря которому он стал «покровителем» царства. А Марк Антоний вернул своей супруге Кипр, восточную часть Ливии и зеленые холмы Кирены[260]; также он отдал ей часть острова Крит, берег Ливана и прибрежную часть Киликии на юге Малой Азии, где четыре года назад они впервые встретились и полюбили друг друга. Несмотря на видимость, это не были подарки двух влюбленных: без лесов Ливана и Киликии Царица не смогла бы построить сотни кораблей, в которых так нуждался Антоний, ведь Египет, при всей нехватке дерева, обладал самым лучшим военным портом.

Что касается короны Ирода, которую невеста хотела бы добавить в свадебную корзину, то император не поддался ее уговорам; он не терял голову от любви – ни свою, ни чужую. Он всерьез рассчитывал на союз с царем Иудеи, который многим был ему обязан, и если охотно изменял своим женам, то друзьям – никогда…

Царица часто придавала политике вкус постельных утех: как говорила, так и поступала. И делала все как нельзя лучше, а Марк, забавы ради, не отказал ей в том, что требовалось для удержания Иудеи в повиновении: отдал Синай, восточный берег Мертвого моря, богатый минеральной смолой, и Иерихон, находившийся в самом сердце страны.

– Но я не желаю останавливать все египетское войско, чтобы обладать только одним Иерихоном! – возмутилась она.

– Ладно, тогда перепродай его! Ирод его выкупит, и ты улучшишь свое финансовое положение…

Именно для проведения переговоров по Иерихону она возвращалась в Александрию по холмам Оронты и Иордании. Она всегда обладала крепким здоровьем, а беременность стала просто предлогом. Зато здоровье ее дочери снова ослабело: из-за жары на веках девочки появились гнойные нарывы. И она лежала, закрыв глаза, между своей фаянсовой куклой и сокровищем из кипарисовых шишек.

Диотелес уехал вместе со своими страусами, и Главк, оставшись один, колебался между кровопусканием и мазями. А в городе Иерихоне создали «иудейский бальзам», известный всему Востоку своими успокаивающими свойствами. В подарок желанной гостье Ирод преподнес сотню саженцев бальзамина, и Главк как талантливый ботаник взял на себя обязанность приживить кусты в дельте Нила. «Конечно, – размышлял врач, – оставить теорию жидкостей в пользу иудейского бальзама было бы больше решением льстеца, а не философа; с другой стороны, кто может отрицать, что покорность всемогущим не является началом мудрости?»

В результате столь плодотворной внутренней дискуссии он безропотно согласился использовать только эту чудодейственную мазь, которая вскоре наверняка обогатит царицу Египта, как обогатила царя Иудеи.

Впрочем, Клеопатра сама отчитала свою дочь, которая начала громко кричать, едва к векам прикоснулся бальзам:

– Ты что, решила умереть? Открой глаза, глупышка! Жизнь полна красок. Яркая, как попугай. А царство мертвых, моя дорогая, – если бы ты знала, какое оно серое! Там нет ни лотосов, Селена, ни птиц, нет даже этого свежего ветерка, который ласкает твою кожу по вечерам, когда ты спускаешься с носилок. Под его лаской твои губы становятся сладкими, не так ли? Селена, оближи губы, попробуй их на вкус, попробуй мир: он тает во рту!

Девочка хотела покориться этому нежному и чувственному голосу, который лился, словно песня, пока еще совсем ей незнакомая, – но не могла сдержать крик боли. И злость. Ведь ей было больно, поэтому она злилась на весь мир.

Даже на куклу, свою фаянсовую куклу, которую она бросила на землю и разбила. Несчастный случай? Нет, катастрофа. Наконец наступил момент, когда караван, миновав длинное скалистое ущелье, прибыл к стенам Иерусалима. Ирод ехал во главе процессии рядом с носилками Царицы, которые несли двадцать чернокожих рабов, двадцать нубийцев, и носилки покачивались в такт, как корабль на волнах. Клеопатра, чей живот уже начал округляться, страдала от тошноты; но это совершенно не мешало ей упрямо договариваться о сумме, которую Ирод должен был ей выплатить, чтобы вернуть себе Иерихон. Дети ехали далеко позади, среди багажа, повозок и мулов. И не было никого, кто рассказал бы Царице, какой ужас охватил Таус при виде разбитой статуэтки.

– Мы прокляты! – вскрикнула она, закрыв лицо вуалью. – Египет проклят! Принцесса разбила статуэтку богини и младенца Гора. О, горе нам всем!

Следует заметить, что Таус – няня мальчика, поэтому она всегда забывала брать кукол. И чтобы Селене было чем играть, она одолжила ей свою личную статуэтку богини, сделанную из фаянса, небольшую Исиду с младенцем. Такие изделия можно было найти на любом рынке: голубая фигурка женщины, держащей на коленях ребенка, похожего на лысого карлика, и правой рукой дающей ему маленькую грудь. Но каким бы заурядным ни было исполнение этой «кормящей грудью Исиды», для простолюдинов она обладала всем могуществом божества. Принцесса Египта, разбив фигурку, оттолкнула от себя Всеобщую Мать, воплощающую всех богинь, которых люди называли другими именами. И случилось это из-за небрежности и легкомысленности Таус, которая рухнула в пыль и стала причитать над осколками Утешительницы.

Старый воспитатель Пиррандрос, до того отличавшийся сдержанностью, стал собирать черепки в подол своей туники и объяснять испуганным слугам:

– Исида обошла весь мир, чтобы собрать четырнадцать фрагментов своего брата Осириса, убитого и расчлененного богом Сетом, она восстановила и воскресила его. Так и мы соберем осколки Исиды, чтобы снова создать ее изображение и вернуть ей красоту.

Но он никого не убедил. Все слуги и рабы были подавлены. Даже Селена перестала кричать, смутно чувствуя, что сделала что-то плохое, а носильщики поставили паланкин и сели на землю, подогнув под себя ноги. Наступила полная тишина, которая прерывалась только жалобными вздохами фиванки Таус.

Кельтский всадник вооруженного эскорта встревожился, увидев, что на краю оврага остановился конвой и образовался затор из повозок. Он подъехал и несколько раз наугад хлестнул плетью, принуждая всех снова идти. Удрученные люди снова пустились в путь, а Пиррандрос по-прежнему нес драгоценные осколки Исиды.

– Может, когда мы прибудем в город, достаточно будет задобрить богиню, подарив ей цветы и молоко, – сказал воспитатель.

– В Иерусалиме? – недоверчиво спросил Главк. – Ты думаешь, в Иерусалиме почитают Исиду?

Бедный Пиррандрос, он рассуждал, как истинный афинянин! В Александрии, где жило так много иудеев, всем было известно, с какой серьезностью они относились к святыням. Главк не понимал их мировоззрения: евреи и сами не желали почитать чужих богов, и другим не разрешали поклоняться богу иудеев. Религия не позволяла им ни принимать, ни отдавать. Поэтому и речи не могло быть ни о том, чтобы принести хоть какое-нибудь жертвоприношение Исиде, ни о том, чтобы войти в храм местного бога и, задабривая вознаграждением, побудить его выступить посредником между людьми и отсутствующей богиней: один только взгляд человека, не подвергшегося обрезанию, замарает святая святых и станет casus belli[261]!

Итак, Главк, обычно обладавший большим арсеналом лекарств, не нашел никакого средства, чтобы быстро исправить святотатство Селены. Безусловно, как ученый Музеума, он с готовностью допускал, что боги не менее благоразумны и рассудительны, чем он. Главк не верил, что месть Исиды может быть действительно жестокой, ведь речь шла о поступке ребенка, причем очень больного ребенка; добрая богиня не откажется сотрудничать, поскольку чуть позже они смогут возместить причиненный ущерб звоном серебра и всем, что ее заинтересует. Но в сложившейся ситуации врача больше волновало не наказание, а предзнаменование: а что, если эта разбитая Исида предвещала смерть Клеопатры и конец ее царству? Ведь Царица – «Новая Исида», это было одно из ее официальных имен, выбранных из списка эпитетов, принадлежавших Птолемеям. Она везде изображалась в образе богини. В храмах наравне почитали мать Гора и мать Цезариона, и народ, давно привыкший чтить фараонов, испытывал одинаково глубокое уважение и к богине, воскресившей Осириса, и к повелительнице, которая воскресит Египет. Следовательно, как еще можно было истолковать случай с разбитой статуэткой?

И что означала та странная сцена на берегу Евфрата, при которой присутствовал Главк два месяца назад? Это происходило в Зевгме, как раз перед тем, как Антоний, в расчете обмануть парфян, решил сделать вид, что намерен переправиться на другой берег реки. Положение Царицы обязывало ее вернуться в Сирию, и она вынуждена была оставить императора. И перед тем как расстаться, они вместе принесли жертву любимому богу Антония, Дионису, богу жизни, а затем подарили друг другу прощальный ужин, прямо напротив понтонного моста, от которого и произошло название города[262]: у каждого был свой повар и каждый старался ошеломить другого изысканностью предлагаемых блюд. С момента их знакомства, с того незабываемого знакомства Венеры и Марса, Исиды и Диониса, императора и царицы, они постоянно стремились друг друга удивить. Им постоянно нужно было выступать друг против друга, состязаться в чем-либо. Когда же они все-таки отбросят свою гордость? В какой момент один из них признает поражение? В спальне? Главк в этом сомневался.

На этот последний ужин было приглашено немного друзей: один стол, ложа для троих. И если там присутствовал врач, то только потому, что ему следовало выполнять свои обязанности перед беременной Царицей.

Пили много. Вино с фиалками и тмином, разбавленное теплой водой. Настроение было оптимистичным, даже веселым. Казалось, больше никто не боялся парфянских воинов и лучников. Антоний, бесспорный герой битвы в Филиппах[263], отомстит за римскую армию, порубленную на кусочки парфянами шестнадцать лет назад недалеко от этой реки. Чтобы уподобиться Александру, император воплотит в жизнь планы Цезаря, о которых стало известно благодаря записям этого великого человека: он пересечет Кавказ и захватит врага с тыла. Это станет роковым ударом, от которого невозможно будет защититься. Когда на берегах Евфрата начало светать, парфяне уже давно стали крошками на столе, и остатки их войск затерялись среди рыбных костей и объедков дичи, разбросанных по земле…

– Увы, – молвила Клеопатра, увидев свет, пробивающийся через занавес в комнату. – Увы, время расставаться…

– Увы, – ответил Антоний, протягивая кубок виночерпию, – увы, слава зовет меня, я должен тебя покинуть…

– Увы, – вторила Царица с напускной драматичностью, – увы, мой генерал, может быть, мы больше никогда не поцелуемся?

Они начали повторять «увы», как драматические поэты, чьи произведения им были так близки; развлекая друзей, они соревновались, кто из них больше повторит это слово, потому что для иностранного уха греческое «увы» звучало несколько комично, и римский полководец и царица-полиглот прекрасно это знали. «Ай, ай!» – восклицал один из главных героев какой-нибудь поэмы. «Ой, ой!» – отвечал ему хор. Вскоре жалобные ойканья героя чередовались с душераздирающими айканьями героини; когда же на эти ой-ой и ай-ай один из них в конце концов отвечал лишь «Ой-ой-ой», чтобы поскорее закончилось несчастье, то переводчики переводили просто: «Трижды увы!»

Так и Марк Антоний с Клеопатрой пустились в притворное оплакивание, в то время как все присутствовавшие смеялись до слез. Один только Главк, который выпил совсем немного, не участвовал во всеобщем веселье: все эти «увы» казались ему безумием – можно ли начинать военный поход под самой худшей эгидой? А худшее началось, когда Царица стала выдавать длинные фразы типа: «Увы нашему поражению», «Увы, теперь мы без защитников»… И Антоний, вспомнив отрывок из «Персов»[264], старой трагедии, давно вышедшей из моды, добавил:

– «Они погублены, увы! Ты видишь все, что осталось от поднятого мною войска!»

Он даже осмелился удивить всех этим призывом к мертвым, который волновал врача каждый раз, когда он его слышал:

– «Где маг Арабос и Артамес Бактриан, полководец тридцатитысячной армии чернокожих воинов?.. А Псаммис, недавно покинувший Вавилон? А Амфистрей с неутомимым коротким копьем, а Тарибис, великолепный воин? Где же храбрый Сеуакес и Лилайос благородных кровей? Погибли, они все погибли, повержены…»

Оцепенев от ужаса, Главк больше не решался поднять взгляд. Какое зловещее предзнаменование! И почему другие смеялись? Неужели боги ослепили их?

И вот, стоя перед разбитой Исидой, врач вспоминал о том вечере в Зевгме и дрожал с головы до ног. С некоторого времени роковые предсказания участились. Только одно его утешало: в пьесе причиной гибели героя было сражение на воде, а в Парфии Антоний будет воевать на земле… Оставалась неопределенность: возможно, Фортуна все еще колебалась?

Глава 7

Покидая Иерусалим, Царица приказала разместить Селену в своих носилках. Поскольку иудейский бальзам не произвел должного эффекта и состояние принцессы не улучшилось, она сама решила позаботиться о своем ребенке. Но отчасти это было только предлогом: ей нужен был повод, чтобы избавиться от постоянного общения с Иродом. Якобы из галантности он непрерывно навязывал свое присутствие, намереваясь следовать с кортежем до границы Египта. Царицу раздражал этот контроль, и она воспользовалась недугом дочери, чтобы задернуть занавески.

Царские носилки, в которых она путешествовала в сопровождении двух или трех слуг, напоминали огромную мягкую и благоухающую кровать. Каждый день нубийские носильщики натирали стойки маслом лимонной мяты, отпугивающим насекомых. Ирас, парикмахерша Царицы, пользовалась этим, чтобы вывести девочку на улицу. Она стряхивала с нее дорожный песок, заплетала ей волосы и промывала глаза чистой водой. По-прежнему почти ослепшая Селена была спокойной, ведь она больше ни на что не натыкалась: под ней катился мир, мягкий и круглый, как подушки, матрасы, валики и живот матери; ей нравилось сворачиваться клубочком на ее коленях и прятать лицо у нее на груди, аромат которой она наконец узнала после остановки в порту Тира. Запах Исиды. Платье, пахнущее укропом и маттиолой[265].

В носилках Царицы текла своя особая, скрытая от всех, беззаботная жизнь. Днем женщины спали, задернув шелковые занавески, или напевали, или декламировали поэмы, а ночью шептались, смеялись, грызли миндаль, фисташки или сушеные сливы.

Однажды утром, когда остались позади болота озера Сербонис, вдалеке наконец-то показались башни Пелузия, города-крепости, защищавшего вход в дельту. Египтяне закричали от радости, и Селена, удивленная шумом, открыла глаза. Сквозь занавески носилок она увидела, что слева от города простиралась сверкающая, словно слюда, пустыня, а чуть дальше – сливающаяся с горизонтом зеленая лента Нила.

Она увидела. Она смогла. Зрение вернулось к ней! Служанки пришли в восторг, стали целовать ее веки, возносить благодарность Исиде и поспешили оповестить Главка. Царица, казалось, ничуть не была удивлена: она никогда не сомневалась в своем чудодейственном даре исцелять и вдыхать жизнь.


В этом выздоровлении не было ничего сверхъестественного или связанного с психосоматическим фактором: все дело в том, что, присоединившись к матери, девочка оставила свое сокровище, которое повсюду с собой носила, – шишки кипариса. Сейчас, спустя более чем две тысячи лет, нам известно, что кипарис может вызвать аллергию, а его плоды, даже сухие, способны спровоцировать острый конъюнктивит. Вот почему я, жестокий автор, отправила Селену собирать кипарисовые шишки в окрестностях Дафны. Ведь этот город славился своими кипарисами, и именно в Дафне Клеопатра разместила свою свиту… И все-таки никто не знает наверняка, чем играла трехлетняя принцесса в саду царской резиденции.

Значит ли это, что я выдумываю? Да. А что я оскверняю историю? Нет. Я уважаю ее. Свято. Когда начинает говорить история, я замолкаю. Но когда она безмолвна?.. Жизнь Селены обрисована отдельными штрихами. И нужно соединить эти линии. Прямыми или кривыми, как получится. Тем не менее я располагаю достаточным количеством отправных точек для того, чтобы знать, куда двигаться: полдюжины фактов с известной датой и десяток событий без указания времени. А самое главное, мне ничего не известно ни о ее семье, ни о местах, где она жила, ни о том, кто ее там окружал.

Путешествие в Сирию – не вымысел. Так же, как и пребывание Клеопатры в Антиохии вместе с близнецами, как и то, что отец нарек их вторыми именами. Я не выдумываю ни о шалостях двух влюбленных в Зевгме, ни о беременности царицы, ни о ее возвращении через Иудею, ни о драгоценном бальзаме, ни об имени врача, ни о перепродаже Иерихона, ни о подаренном бальзамическом растении, ни о сопровождении Ирода и т. д. Но чувства, ощущения второстепенных персонажей, детали – конъюнктивит, сцену с «увы», разбитую статуэтку, путешествие на носилках – я даю в пользование маленькой позабытой девочке, память о которой история почти не сохранила. Кто может этому помешать?

Я не оскверняю историю, нет; я даже никогда ее не притесняю. Напротив, я ласкаю ее и обхаживаю. Я заполняю пустоты, втискиваюсь в прорехи. Я прошу уступить мне немного места… Я слушаю ее с широко раскрытыми глазами, улыбаюсь ей, прельщаю ее. Я хочу, чтобы она полюбила меня так, как люблю ее я. И она раскрывает мне свои секреты: охровые башни Пелузия, его кирпичные крепостные стены, Бронзовые врата и совсем рядом – настоящее чудо: Нил с поросшими густой растительностью берегами, зеленые лоскуты фасолевых полей, хижины из сухого камыша, где в грязных канавах бродят буйволы, а на пригорок поднимаются женщины с кувшинами на головах… И резкий крик уток, и сухой полет зимородков, и, наконец, это влажное розовое небо, которое похоже на раковину, закрывающуюся над жемчужиной.

В воде отражался внушительный силуэт «корабля таламег[266]», Брачной палаты, цветка нильского флота фараонов. Обычно пришвартованный в Схедии[267], в канале Доброго Гения, что в десяти километрах от Александрии, он прибыл прямо сюда, к началу дельты Нила, чтобы отвезти Царицу и ее свиту, обеспечив им более спокойное путешествие. Говорят, что эта гигантская баржа возвышалась над уровнем воды на шесть этажей и была построена из прочного ливанского дерева. Утверждают также, что на ней имелись все дворцовые удобства: двор с колоннами, пиршественные залы, раскрашенные сусальным золотом, вольеры с редкими птицами, зимний сад, «часовня» и достаточно курильниц с благовониями, чтобы не чувствовать запаха пота гребцов, спрятанных на нижней палубе…

Это был первый и последний раз, когда дети путешествовали по Нилу и видели равнину дельты с ее крокодилами, водяными цветами и бегемотами. Вспомнят ли они об этом? Вероятно, нет: они были слишком заняты, бегая с одной палубы на другую следом за «грохочущими обручами», звенящими всеми своими колокольчиками.

Царица не могла не вспоминать о путешествии, проделанном одиннадцать лет назад на этом же корабле вместе с Цезарем. Вместе они искали исток Нила и поднялись по реке до самого Асуана. Тогда она была, как и сейчас, беременна, чувствовала себя очень уставшей и спала столько, сколько не спала никогда раньше. А император ее оберегал…

Весла мерно ударялись о волны, словно работало водяное колесо, и ей хотелось спать. Марк Антоний тоже защитит ее. От всего мира. До нее доносился смех близнецов, вскоре она увидит Цезариона… Она была счастлива оттого, что снова беременна и так же, как тогда, плывет по Нилу. Да еще и на том же самом корабле! Это совпадение было лучше всякого предзнаменования.

– Скажите Главку, что когда мы приплывем к Гелиополису, то посадим там его бальзамины. Может быть, садоводство немного его развеселит? В последнее время он что-то печален…

Та же река, то же судно, снова беременность – все это было предвестиями счастья!

Почему послания богов всегда так неопределенны?

Глава 8

В Александрию возвращались по реке и Канопскому каналу, напоминавшему серпантин. Миновав Схедию, на борту золотой фелюги[268] они шли вдоль Элевсина[269] и его пригородных кабачков, мимо камышей Мареотиса[270], рыбацких лачуг, гончарных районов. Не сходя с корабля, по ведущему на север узкому каналу Маиандрос они вошли в город. Слева, сразу за невольничьим рынком, находился базар медников и улица сирийских ювелиров, а также Большой греческий гимназиум с палестрой[271], залами для совещаний и рощами. Справа располагался еврейский квартал: фонтаны без богинь, площади без царей, синагоги без позолоты и полуразрушенное здание бывшей казармы иудейских наемников. Дальше показались Канопский бульвар и гора Пана, на которую можно было взобраться по небольшой спиральной дороге, чтобы с высоты любоваться Садом муз и статуями великихлюдей, «настолько искусно выполненных, что говорят, будто их можно было принять за живых». И вдруг, сразу после колоннады библиотеки, разом возникли Большой порт, Фаросский маяк и море.

На окраине мыса Локиас Селена снова увидела свою голубую мозаику и ночные террасы. Царица же вернулась к Цезариону на остров-дворец Антиродос. Именно там она родила мальчика, нареченного Птолемеем, второе имя которого – Филадельф, «любящий своих братьев». Это прозвище призвано было умилостивить богов: на протяжении многих веков представители этого рода ненавидели друг друга и истребляли всех внутри семьи. Власть фараона? Диктатура усмирялась убийством. Но Клеопатра, как любая мать, все-таки тешила себя иллюзией, что самый младший в семье будет любить старших братьев, что между ее детьми не будет ссор из-за правопреемства. Они делили один живот, значит сумеют поделить и наследство… После родов она всегда была немного сентиментальной; именно так полагал Цезарион, который вел себя настороженно и не испытывал радости от появления новорожденного.

Два месяца спустя, в один ветреный день, Птолемея Филадельфа на корабле отправили в Синий дворец, в царскую комнату для новорожденных. На острове с матерью остался один Цезарион. Каждое утро под руководством ученых Музеума он занимался геометрией: чертил кончиком пальца фигуры на покрытом песком столе, доказывал, рассуждал, стирал. Ровным почерком он быстро записывал на вощеных дощечках песни Гесиода[272] и эпиграммы Каллимаха[273]. Обладая отличной памятью, он мог сразу же стирать то, что написал. Иногда Цезарион играл с учителем в «двенадцать солдат» на шахматной доске из слоновой кости и эбенового дерева; если выигрывал, снова расставлял фигурки и начинал по новой.

Порой вечерами он ужинал наедине с Царицей. Она пожелала научить его пить (или хотя бы делать вид), а также произносить подходящие случаю комплименты. Она решила подарить сыну аметистовое кольцо, которое должно было защищать его от опьянения, и они вместе выпили за победу ее мужа и поражение парфян. Ведь император исчез… Цезарион заметил, что после возвращения Царица носит новое кольцо, инталию[274] из агата с выгравированным словом «Méthé», что значит «Опьянение». Подарок римлянина? Она страстно, слишком страстно описывала ему великолепие легионов под палящим солнцем Зевгмы… А от Антония не было никаких новостей.


В марте Клеопатра снова отправилась в путешествие. Считалось, что она поехала навстречу мужу, победившему императору. Она вышла из порта во главе флотилии, украшенной, как на праздник. Однако в тавернах на набережной поговаривали, что корабли везли провизию и одежду для армии; это было очень странно, ведь обычно победители брали все это у побежденной стороны.

Когда флагманское судно проходило мимо Синего дворца с развевающейся на мачте орифламмой, Пиррандрос вывел близнецов на самую высокую террасу, чтобы они могли им полюбоваться. Память Александра сохранит эти длинные оранжевые ленты, привязанные к веслам и мачте галеры с опущенными парусами. Огненные ленты, развевающиеся на фоне бирюзового моря, – этот образ мальчик запомнит навсегда. В отличие от Селены, которая вела себя рассеянно, потому что ей хотелось подержать на руках маленького Птолемея и она то и дело дергала за подол платья няньку принца, которая тоже вместе с младенцем пришла полюбоваться уходящим флотом.

– Ты дашь мне его, скажи? Я хочу его поносить. Дай же мне моего младшего братика… Дай, ничтожная! Это приказ! Я взрослая!

Все маленькие девочки мечтают о живых куклах. Но принцессам тех времен наверняка не нужно было использовать для этой цели своих братьев: они вполне могли довольствоваться детьми рабов. Во внутренних дворах дворца Селена постоянно сталкивалась с оборванной детворой служанок и не лишала себя удовольствия поиграть с голопузыми и бритоголовыми ребятишками. Она часто носила какого-нибудь запеленатого младенца, качала его, умывала, возможно, по неосторожности два или три раза попадала пальцами ему в глаза… В Птолемее ее привлекало другое: не столько желание поиграть или подражать кормилицам, сколько любовь и тирания одновременно. С одной стороны, она считала Птолемея своей собственностью, а с другой, и это самое главное, – она так желала ему счастья, что каждый раз, когда его не могли успокоить, она тоже плакала от тревоги.

Но при этом она любила двенадцатилетнего Цезариона, который, в свою очередь, не жаловал Птолемея.

В Цезариона она была влюблена. Она восхищалась его сдержанностью, находилась под большим впечатлением от его авторитета, а также трепетно желала его тела. Можно ли желать в пять лет? Несомненно, так как иногда по ночам ей снилось, что он заболел и лежит в постели обнаженный, а она за ним ухаживает. Эта картина вызывала в ней нежность. В другой раз она видела только его волосы, а порой ей снилось красно-зеленое эмалевое ожерелье на его голой груди. Когда он приходил в Синий дворец (а после отъезда матери он частенько туда наведывался), она старалась погладить ему руку. Робко. Нельзя сказать, что она думала, будто совершает неприличный жест, – ведь он был ее женихом, – но свадьба все-таки еще не состоялась, и подобная фамильярность с фараоном могла показаться неуместной. Пока же она приходилась только сестрой этому полубогу с огромным словарным запасом, подарок которого (три кости из зеленого серпентина и волшебный конус «из Мавретании») она свято берегла.

Иногда он сажал ее к себе на колени, показывая новую игру, или управлял ее рукой, помогая выводить буквы. Она хотела писать чернилами и просила позволить ей самой разбавлять их водой, добавлять золотую пудру и перемешивать тростниковой палочкой. В качестве черновика девочке давали использованный папирус, который она в конце концов все равно портила.

Цезарион решил не опасаться этого хрупкого и тоненького ребенка. Хотя она и была дочерью римлянина, который ему не очень-то нравился, – куда теперь заведет их этот отчаянный, после того как потерял пол-армии в бою с парфянами? – он не мог запретить себе испытывать по отношению к ней нежность, которую братья совсем в нем не вызывали. Играя с Селеной в поддавки, он забывал обо всех заботах наследного принца. Хлопотах не по возрасту. Серьезных тайнах. Ведь пока ни простой люд Александрии, всегда готовый взбунтоваться, ни топархи[275] и номархи[276], представляющие в некотором роде элиту этого царства, ни даже архисоматофилаки[277], такие же благородные, как и их звание, – никто не подозревал о том, насколько близок крах. Мало того – хвала богу лжи! – они не догадывались о его масштабах… Лишь Цезарион об этом знал.

Только он знал. И остался один. Никогда самый любимый ребенок – а мать его обожала – не был таким одиноким, как он. Мог ли сын царицы Египта и римского полубога иметь такую же судьбу, как у всех? Оставшись в гордом одиночестве, он поверил в то, что говорили ему о предках и что без конца твердили барельефы храмов: его настоящим отцом был Амон[278], самый древний египетский бог. Цезарь только предоставил свою телесную оболочку для зачатия. Это часто встречающийся у повелителей феномен замещения: разве Александр Великий не родился таким же образом?

Итак, Цезарион чувствовал себя одновременно сыном Цезаря, чью память он будет чтить, и сыном Амона. Он был сделан из другого теста, чем эти два принца и принцесса из Синего дворца: они навсегда останутся просто детьми двух смертных, один из которых, полководец, никогда не вызывал у пасынка восхищения. Да, он был смел, да, он отомстил за смерть Цезаря, но все равно не заслуживал такого слепого доверия, с которым относилась к нему Царица, а также времени и сил, которые она на него тратила…


«Любовная связь шлюхи и солдафона», – вскоре именно так Октавиан Август представит отношения Клеопатры и Марка Антония римскому народу. Даже в наши дни ощущаются последствия этой клеветы, которая тогда стала известна царскому ребенку. И сколько бы ни утверждали обратное, александрийская пара все равно ассоциировалась с развратом и пошлостью. Таково было общее мнение.

Однако нельзя сказать, что Царица была «распутницей» – та, которая попала в руки победителя галлов девственницей, у которой было всего два любовника в двадцать лет! Клеопатра не уподоблялась уличным альмам[279], а Марк Антоний не был мужланом.

Иногда не мешало бы посмотреть на него глазами его друзей – «Бесподобных», свидетелей всех его радостей, затем глазами «Товарищей по смерти», которые шли с ним до самого конца. И что все они видели? Глупца? Нет. Благородного аристократа, представителя одного из самых древних родов, сына Антония и Антонии, брата Октавиана. Эта знатная семья могла позволить себе многим пренебречь… Антоний – утонченный эллинист, в совершенстве владеющий двумя языками; он учился в Афинах и на острове Родос – привилегия, которой был лишен Октавиан. Этому образованному человеку было комфортнее с философами Музеума, чем в Риме, где его окружали провинциалы. Он отличался дерзостью, легко высмеивал Сенат, но в хорошей компании с благосклонностью выслушивал шутки в свой адрес. Любитель утех, он бросал вызов ханжам, покидая пиры только на рассвете, водился с танцовщицами, обедал в священных лесах, но если судьба отворачивалась от него, мог жить как аскет, спать под плащом и пить одну воду. Этот не имеющий себе равных оратор обладал способностью покорять александрийцев остротой ума так же хорошо, как увлекать за собой толпу римлян, играя на их чувствах. Полководец, перед которым преклонялись солдаты, который, как простой легионер, вместе с ними жил, шел в бой, принимал пищу, спасал раненых и плакал над умирающими. И наконец, это был политик, подававший кровавые примеры, но обладавший достаточной искренностью, чтобы все верили в данное им слово. А если ко всему прочему добавить, что он был привлекательным… Разве можно было его не полюбить?

Невыносимый, импульсивный – безусловно. Эмоциональный, наивный – верно. Временами инфантильный и часто беспечный – этого нельзя отрицать. Чересчур оптимистичный, потом слишком подавленный – факт. А в последнее время – фаталист, но подозрительный; храбрый, но любящий выпить, и благородный, и саркастичный, и грустный, и нежный, и грубый… Ему подходили все эпитеты, даже самые противоречивые. Это мужчина, прошедший через всю историю со шлейфом прилагательных. Скажите мне, какая женщина не сойдет с ума?

Глава 9

Я хотела бы понять, в чем заключалась ошибка Марка Антония? В чем он просчитался, планируя поход против парфян?

Слишком поздно отправился в путь? Однако он не задерживался даже ради встреч с Клеопатрой! Нет, он покинул Антиохию и свою возлюбленную с первыми же погожими днями и если пришел к северным воротам вражеской крепости только в начале осени, то лишь потому, что дорога оказалась слишком длинной и тяжелой. Особенно для стотысячной армии, которую сопровождали пятьдесят тысяч слуг и тридцать тысяч мулов с огромным количеством орудий и военной техники. Пуститься в этот обходной путь через Армению и морские ворота Каспия с целью захватить врасплох Экбатаны (сейчас это иранский Хамадан), летнюю резиденцию парфян, было безумной идеей. Две тысячи километров по ущельям, перевалам, высоким плато, болотам, пустыням, чтобы, почти достигнув цели, на расстоянии менее шести дней пути под стенами мидийского города бороться со снегом! С большими хлопьями снега в октябре! Безумие…

Но никто, даже Цезарь, не смог бы в полной мере оценить риск. В те времена у полководцев не было карт; все, чем они располагали, – это рассказы путешественников и «культурные экскурсии» наподобие справочника гида. Почему-то ни одному географу не приходила в голову мысль создать двухмерное изображение гор и описать повороты рек. Самым изучаемым объектом были берега, но они выглядели на удивление прямолинейными: изгиб, изображенный картографом, закруглялся не там, где изгибался берег, а там, где заканчивался папирус; как пахарь, дойдя до края поля, поворачивает в обратную сторону… Вот почему солдаты охотнее доверяли так называемым торговцам (которые, к сожалению, недооценивали военные законы) и указаниям местных жителей (часто неверным). Не имея точных данных о расстоянии и особенностях рельефа, разместившиеся в Сирии римляне вернулись к Кавказу и покорили Тигр, Евфрат, Вавилон и Ктесифон[280]

Но могли ли они поступить иначе? Маловероятно. По сей день считается, что лобовая атака обычно дорого обходится. Например, в широких долинах Месопотамии, где противника видно издалека, парфяне всегда побеждали римские войска. После чего, разогнавшись, они пускались к Средиземному морю «принять ножные ванны». Так, четыре года назад в качестве взыскательных «туристов» они посетили Сирию и Иудею, перед тем как полюбоваться Смирной[281], Милетом[282] и храмом Эфеса, откуда они намеревались захватить «несколько сувениров» для родственников… И если римляне хотели отбить у этих кровожадных нахлебников всякое желание путешествовать по другим странам, то нужно было разгромить их на их же территории; а чтобы их победить, следовало привести их в замешательство. А значит взять курс на север, в сторону гор.

Внезапное появление – не новый прием. На любой войне победа обычно зависит от одних и тех же проверенных способов использования географического положения: появиться там, где враг не ждет, одолев, казалось бы, надежное непреодолимое препятствие; держаться на высоте, будь то даже небольшой бугорок, в расчете, что глупый противник расположит свои войска внизу; не выгружать тяжести; и, как только армия выстроена, ни в коем случае не медлить. Ах, вот в чем была ошибка Антония: отставшие войска…

В самом конце долгого пути, когда они прибыли наконец на территорию врага, люди были настолько уставшими, что их колонны растянулись на несколько километров, и самыми медленными оказались, конечно, легионеры, охранявшие три сотни повозок с запасами и орудиями, одним из которых был пятидесятиметровый таран. Когда вражеская кавалерия встретилась с этим нагруженным и отрезанным от основных войск отрядом, ей крупно повезло. В результате были уничтожены два легиона и разбиты все устройства для осады города, и восстановить их не представлялось возможным, так как в этой стране не было леса. Далее события развивались с беспощадной последовательностью: из-за нехватки передвижных таранов армия потерпела поражение в Фрааспе, столице Атропатены[283]; чтобы захватить город, необходимо было у крепостной стены сделать земляную насыпь, а это значило снова потерять время; к тому же в парфянскую армию прибыло подкрепление, и непрекращающиеся атаки конных лучников вносили в строй хаос, еще больше замедляя работы по осаде города. Ко всему этому добавился снег, холод и голод. Вскоре осаждающие превратились в осаждаемых; следовало поторопиться паковать вещи и отступать. Это и стало концом – счастью парфян и мидийцев не было предела. Чтобы избежать преследования вражеской кавалерией, римляне вынуждены были возвращаться по горным дорогам, которые стали еще более непроходимыми, по степям без единого поселения, то есть без воды и скота: истощенные и измученные, с обмороженными ногами, они провели восемнадцать боев за двадцать семь дней…

Словно упрямые игроки в бридж, неустанно пересчитывающие свой проигрыш, неудачливые генералы то и дело прокручивают в голове свои проигранные сражения. В Белом доме, в маленьком порту между Бейрутом и Сидоном[284], в окружении остатков армии Марк Антоний сотни раз подсчитывал свои промахи и предательства. Ведь именно измены повлекли за собой непоправимые ошибки. Конечно, он поступил неосмотрительно, позволив армии распуститься, но помимо того, что два его легиона охраняли движение состава, он поставил задачу перед союзником Артаваздом, царем Армении, защищать тыл со своей тринадцатитысячной армией. Однако в тот момент, когда враг начал атаку, Артавазд даже пальцем не пошевелил. Оказалось, что его целью было присоединение Мидии, а не война с парфянами, к которым он лично не имел претензий. Он – друг римлян, но это не значит, что враги римлян – его враги… В конце концов, когда через несколько недель он увидел, что Фрааспа оказала сопротивление и на помощь столице Мидии прибывало все больше парфян, он уехал. Решительно. Под звуки букцинов[285] и труб. Он отправился обратно в Армению и оставил Антония в незнакомой стране самого разбираться с зимой, голодом и стрелами парфян…

– Сволочь! Глупец! Гнилой! Артавазд, ты еще у меня получишь!

Антоний налил себе вина. Он не хотел видеть ни виночерпиев, ни рабов и не отдавал больше никаких приказов. Он в одиночестве пил из керамического стакана, наливая в него из глиняного кувшина, как в таверне. И пил он тоже как в таверне: сидя на грубом деревянном стуле за высоким, покрытым пятнами столом и поглощая дешевое тягучее фиолетовое вино. Он больше не желал спать в окружении своих офицеров и болтать с ними ночи напролет. Словно вдовец или сирота, он решил лечь один, только чтобы выспаться. Сидя вдалеке от лагеря, он смотрел на море и ждал.

И выпивал. И разговаривал сам с собой языком римского воина, как его передавали латинские поэты, которых не подвергли цензуре целомудренные переводчики:

– Я тебе еще задам головомойку, подонок! Я насажу тебя на кол, Артавазд, на кол, и ты почувствуешь, как он войдет в тебя! Признайся, что это негодяй Октавиан заплатил тебе, чтобы ты меня предал!

Причитая таким образом, он пил местное вино, неочищенное, неразбавленное и ничем не приправленное отвратительное пойло; он пил его словно в наказание и, крепко захмелев, грозил кулаком пустоте, представляя там своего «младшего сводного брата»: в Бриндизи Октавиан пообещал ему двадцать тысяч пехотинцев взамен ста тридцати военных кораблей, в которых нуждалась западная армия для завоевания Сицилии. Антоний, привыкший держать слово, сразу же выполнил свою часть договора, и благодаря подкреплению Октавиан смог разгромить сицилийских пиратов; но из двадцати тысяч солдат, которые должны были присоединиться к армии Антония, не появился ни один!

– Ты выплюнешь моих легионеров, скажи? Ты отдашь их мне, узкозадый?

Изворотливый предатель – вот кем был его брат Октавиан: с мерзкими интригами, сложными обманами, постоянными уловками!

– Я сыт по горло твоей болтовней, слышишь?

Он сидел один и колотил кулаком по столу, а потом заплакал. Он оплакивал свои тридцать две тысячи солдат и шесть тысяч лошадей, которых потерял между Фрааспой и Бейрутом: это была половина римских солдат, поскольку остальная часть армии состояла из сил союзников… Большинство мужчин погибли в мидийских горах, но еще восемь тысяч умерли при втором отступлении, между ледяными вершинами Армянского нагорья и Таврскими горами.

– Ты слишком рано ушел, генерал, – говорили ему тогда старые центурионы. – Когда наши люди пересекли реку Аракс и парфяне оставили нас в покое, нужно было взять передышку. Воины слишком устали, к тому же началась проклятая зима этой чертовой страны! В этой долине наши войска чувствовали себя более или менее спокойно, по крайней мере им было чем питаться… Но спустя две недели у тебя была только одна мысль в голове: чтобы мы сворачивали палатки и собирали снаряжение! Под снегопадом! Ты слишком рано отправил нас обратно, генерал, как будто у тебя горело в заду…

Вот такие дела: слишком рано ушел из Антиохии – из-за египтянки; слишком рано ушел из Арташата – из-за египтянки… Во время отступления даже самые старые служаки, чьи ноги были замотаны в снятые с трупов тряпки, бороды усыпаны льдинками, а защитные капюшоны сшиты из волчьих шкур мертвых музыкантов, – эти старые вояки смеялись над этим, даже если их потрескавшиеся губы кровоточили, едва они пытались улыбнуться:

– Что, генерал, у тебя уже член чешется?

И он, шагая пешком рядом с ними, отвечал им в том же духе:

– Знаешь, Квинтий, у меня не так уж сильно чешется спереди, но я очень не хочу, чтобы горело сзади!

Он прекрасно понимал, что его легионеры предпочли бы увидеть, как он принимает приглашение царя Армении:

– О, друг мой, в каком состоянии твое войско! Даже Зевс бы заплакал… На время прекращения военных действий ты мог бы остановиться у меня. На берегу Аракса твои легионеры будут чувствовать себя, как боги на горе Олимп. А через три месяца они снова пойдут в бой, воспрянув духом… Антоний, ты меня знаешь, я парфянам не враг, моя сестра вышла замуж за их царя, но от этого я не становлюсь менее дружественным римскому народу. Доверься мне, твой кошмар закончился…

Неужели ты думаешь, Артавазд, что обхитришь меня дважды? Бежать, бежать от этого канальи как можно скорее! Пока он не открыл границы парфянам, чтобы те закончили свое дело, или пока он сам его не прикончил!

Антоний, конечно, был дипломатом, но прежде всего он считал себя солдатом и не сомневался, что предавший однажды предаст вторично. Римляне полагали, что он был околдован восточными чарами, но он не любил ни цветистых речей, ни противоречивых соглашений, ни бесконечной болтовни. Он всегда оставался человеком Запада с бесхитростными представлениями: если собака укусила однажды, она может укусить снова… Поэтому он вежливо поблагодарил Артавазда, также уверил его в своей дружбе и, не откладывая, сразу направился вглубь Армении. Затем его путь пролег через Каппадокию и Коммагену[286], ведь после того, как распространилась новость о его поражении, не осталось ни одной надежной земли: повсюду были гиены! Он решил форсированным маршем добраться до Средиземного моря, к берегам Финикии, к недавно подаренному Клеопатре порту. Только там он надеялся найти надежное укрытие. С тех пор как были потеряны все мулы, поклажу несли на себе наемные войска, и когда кто-то падал от изнеможения и усталости, то сразу же покрывался снегом. Старые вояки, прослужившие более двадцати лет, бились до смерти за горсть ячменя или ели траву, если им удавалось ее найти! Тот, кто не умирал от голода, погибал от дизентерии.

Марк Антоний пил отвратительное пойло и не видел перед собой ни моря, ни первых цветов на холмах. Он хлебал все то же фиолетовое вино, еще более крепкое и кислое – скверное вино для скорейшего забвения. Кувшин и стакан оставляли на столе фиолетовые следы, и он стал водить по ним пальцем, размазывая и рисуя узоры. В этих пятнах он не видел – не мог видеть, ведь еще не было карт – ни очертаний стран, которых он еще не завоевал, ни городов, которых не захватил… Но что же в таком случае он рисовал на столе? Падавшие звезды? Угасавшие гирлянды? Или кишки, вываливавшиеся из распоротого брюха убитого животного? Пятна вина, кровавые пятна. Осадок и сгусток. Окончательно опьянев, он уснул за столом, положив голову на руки.


Вот почему он не заметил на горизонте паруса. И не услышал, как внизу, в порту, приветствовали первый причаливший корабль, судно Царицы. Когда он начал приходить в себя, она уже была там. Практически рядом: поднималась к нему по скалистой дороге в окружении своей блистающей доспехами охраны и главных римских офицеров в оборванных лохмотьях.

Он, безусловно, должен был встать и выйти ей навстречу, но был слишком пьян, однако мыслил вполне ясно: он боялся не устоять на ногах, двинуться нетвердой походкой, рухнуть на землю; поэтому остался сидеть за столом. Она знаком велела эскорту остановиться, и он смотрел, как Клеопатра поднимается к нему под палящим полуденным солнцем. Она была в праздничном одеянии: на голове парик, надо лбом возвышалась кобра, на груди была завязана пурпурная шаль, а под подолом белого льняного платья виднелись котурны[287] на деревянной платформе.

Он покачал головой: да она себе шею сломает в этой обуви, сумасшедшая бедняжка! И вдруг она оступилась, подвернув ногу на булыжниках, но тут же поднялась – кто посмеет смеяться над распластавшейся Царицей? Он, побежденный, пьяный, ничего не стоящий! Александр Младший! Стоп, для начала Александр Младший снова нальет себе вина! Утопит свою печаль, утонет в печали:

– За тебя, Ваше величество. – И осушил стакан.

Она не упала и застыла перед ним в торжественной тишине, как воплощенное Правосудие. Он опустил глаза, взглянул на пустой стакан и с упрямым видом бросил:

– А я и не знал, что уже начался Птолемая!

Птолемая – александрийский карнавал, который проводился каждые четыре года. Горожане устраивали шествия, наряжались сатирами и вакханками, вышагивали с гигантскими фаллосами, пели песни о любви… Самый потрясающий маскарад в мире!

Она ответила:

– Ты пожелал увидеть царицу Египта. И царица Египта пришла поприветствовать тебя, мой император.

Она пристально смотрела на потемневшую тунику Антония, на бороду, которую он не стриг уже полгода:

– И царица не ожидала увидеть тебя, мой генерал, в глубоком трауре… Кого ты оплакиваешь?

У него перехватило дыхание. Тридцать тысяч человек! Он потерял тридцать тысяч человек, если быть точным! И ясно ей об этом написал: тридцать тысяч. Она что, издевается над ним? Но Клеопатра продолжала:

– В Александрии знают, что ты нанес парфянам сокрушительный удар. И в настоящее время Риму известно, что Египет на деле доказал восхищение тобой, добровольно утроив взнос для военных сил… По кому ты носишь траур, император? Мои вассалы подняли орифламму победы, а твои люди счастливы: мои интенданты начали раздавать им вознаграждение…

Такую версию предпочел и римский Сенат, и Октавиан. Он был пьян, но не до такой степени, чтобы недооценить политическое хладнокровие этой дамочки. Какое мастерство! Он зааплодировал испачканными вином руками и ухмыльнулся. Ведь они остались наедине, их никто не слышал… Она могла бы пожалеть его, великая Царица! Проявить немного сочувствия! Но она наслаждалась иронией: «По кому ты носишь траур?» Вот дрянь! И это «вознаграждение»… Вознаграждение! Неужто она думала, будто он настолько пьян, чтобы не помнить о том, что речь шла о заработанных ими деньгах, ведь вот уже несколько недель эти несчастные не получали ни гроша. Даже здесь, в «стране-побратиме», у выживших не было ни еды, ни одежды. В конце концов он был вынужден продать свою серебряную посуду, которая осталась после того, как разграбили его багаж, ведь ему нечем было кормить раненых! И вот его женщина, которую он так ждал и на которую так надеялся, рассчитывая больше на сострадание, чем на помощь, – эта женщина, будучи царицей, принялась поучать его и с высоты своих деревянных платформ советовать, как ему нужно держаться. Но он «держался», черт побери! От Фрааспы до Бейрута он держался и держал своих людей! Знала ли она, как тяжело воспрепятствовать тому, чтобы поражение не превратилось в разгром, чтобы отступление не стало беспорядочным бегством? И Антоний, по крайней мере, избежал этой катастрофы! Возможно, он был плохим стратегом, но зато хорошим полководцем!

На самом деле она все это знала. От легата[288] Деллия, посланного за ней в Александрию. Она знала, что ее муж был великолепен в бою. И это не пустые слова. Двадцать веков спустя, когда мы читаем хронику тех событий, слово «великолепный» кажется недостаточным: Антоний был полководцем, достижения которого остались позади, но несмотря на то, что его преследовали несчастья, он боролся с беспримерным отчаянием.

Одержав блестящие победы при Фарсале[289] и в Филиппах, он еще нигде так не отличился, как при отступлении из Парфии: отбил все восемнадцать вражеских атак, предпринятых против его отступающего войска. И если ему не удалось одержать решающую победу, то только потому, что парфянские лучники, зная, что их не могла преследовать его разгромленная кавалерия, отступали при первом поражении. Но на следующий день возвращались, как туча москитов… Даже загнанный в тупик, он продолжал проводить свою гениальную тактику; кроме того, изобрел новый маневр, не подозревая, что это было поистине блестящим решением, – «черепаху». Первый ряд тяжелой пехоты образовывал квадрат и опускался на одно колено, прикрываясь высокими вогнутыми щитами; внутри этого импровизированного оплота размещались знаменщики, кладь и легкая пехота, которая, поднимая над головой плоские щиты, прикрывала всех сверху. В два мгновения щиты соединялись друг с другом, выравнивались, напоминая черепичную крышу, и легионы становились неуязвимыми для вражеских стрел и тяжелых снарядов пращников, словно покрытые броней. Этот панцирь могла атаковать только кавалерия, но тогда между щитами моментально появлялись копья и «черепаха» превращалась в «ежа»…

История знает мало примеров, когда полководец улучшает технику боя во время отступления, но еще реже случается так, что безукоризненное выполнение сложного маневра производит армия со сломленным духом, зажатая со всех сторон. Однако Марку Антонию удалось этого добиться. Несомненно, это произошло потому, что его измученные голодом и жаждой, ежедневно отражающие тяжелые атаки воины не чувствовали себя брошенными. При отступлении бывший лейтенант Цезаря упрямо оборонялся, передвигался от фронта к тылу и подбадривал солдат, сражаясь в первых рядах; он ни разу не бросил на произвол судьбы ни одного отставшего или раненого – скорее, выносил его на спине! Вот почему люди до самого конца сохранили веру в него, вот почему, умирая, они благословляли его и целовали руки. При этом он никогда не ослаблял дисциплину: каждый вечер, независимо от обстоятельств, выжившие брали своих орлов[290], выезжали в поле и проверяли войска, изнуренные и в лохмотьях. Если одна из центурий[291] отличалась непослушанием, то согласно установленному правилу он «очищал ряды», показывая на каждого десятого и приказывая отрубить ему голову. Дезертиров там не было…

Неужели многоуважаемая царица Египта думала, что так легко убивать людей вечером, когда им едва удалось выжить днем? Что так легко приговаривать к смерти беззубых старых вояк с израненными руками или истощенных, ни в чем не повинных юношей с исхудавшими лицами, которые просто пошли вместе со всеми в одном отступательном движении и которые потом смотрели на генерала – своего палача – огромными, полными страха глазами? «По кому ты носишь траур?»

Он указал Царице на валяющийся на земле стакан и произнес:

– Вознаграждение, ага, вознаграждение… Надеюсь, я тоже заслужил «вознаграждение». Я бы с удовольствием залил глотку из красивого серебряного бокала…

– У меня есть все, что нужно, на борту корабля. И даже фалернское вино.

– О да, оно великолепно.

В подтверждение сказанного он схватил кувшин, запрокинул голову и сделал большой глоток прямо из горлышка. В конце концов, глотка нужна не только для того, чтобы говорить; его движения стали неуклюжими: он намочил тунику, забрызгал вином стол…

Теперь ей стало понятно, что это было за пойло: вино повторного отжима, в котором можно больше съесть, чем выпить, – темный осадок, остатки листьев, маленькие кусочки черенков… Хуже, чем солдатский пикет[292]! Он мог позволить себе только эту вязкую похлебку.

– Это отвратительно, – сказала она.

– Зато хорошо идет. Я военный человек, моя дорогая! А война всегда отвратительна.

Он опустил голову и снова принялся пальцем размазывать на столе черные капли, остатки гроздей, осадок. И прятал слезы. Не поднимая головы, произнес прерывающимся голосом:

– Ты знаешь, как умер Флавий? В его грудь вонзились четыре стрелы, одна из которых вылетела из спины с чем-то губчатым на конце – куском печени или легких… Я сказал ему, что он поправится.

В наступившей тишине он плакал, опустив взгляд. Затем с вызывающим видом продолжил:

– Я приказал Рамнию после моей смерти отрубить мне голову и закопать ее, поскольку не хотел, чтобы парфяне сделали с ней то же самое, что с головой Красса[293]: свадебный подарок принца – небольшое подношение невесте, которое потом стало аксессуаром в пьесе, где давали… В какой же пьесе? Да, я такой пьяный! Ну же, всезнающая, в какой пьесе нужна голова? В «Просительницах»? Нет. В «Троянцах»? Тоже нет. Давай, давай, напрягись немного, моя Царица! Она всем известна… А, вспомнил! В «Вакханках», конечно же! Я налью себе еще маленький бокальчик, я это заслужил! «Вакханки» – вот что играли парфяне с головой Красса… Великий Еврипид: мать отрезает голову сыну, полагая, что это львиная голова! Охотница немного осмелела после гипокраса[294], но все же столько пить опасно… А помнишь моего адъютанта, малыша Секста? Секста, который преодолевал любые препятствия на своем коне, словно тот был крылатым Пегасом? Он умер на моих руках, но в них почти ничего не осталось: эти ублюдки порубили его саблей… О да, от войны тошнит, дорогуша! Она намного гнуснее, чем моя грязная туника или это дешевое нищенское вино! Более того, война пахнет вовсе не миррой, она воняет дерьмом! Тысячи солдат пожирают корешки и страдают поносом, представляешь? «Давайте вернемся, граждане, в строю и с достоинством!» Как ты там говоришь?.. Омерзительно? О, я совсем забыл: ты сохраняешь выдержку в любой ситуации – подумать только, ты ведь из рода Птолемеев! – и не говоришь «омерзительно», ты произносишь «противно», «неприятно», «от-вра-ти-тель-но»…

Она хотела задеть его за живое и вырвать из этого угнетенного состояния. Но он победил. Она вложила свою белую руку в его грязную ладонь и произнесла только одно:

– Теперь я здесь, Марк, и я не испытываю отвращения и не вызываю его.

ВОСПОМИНАНИЕ
Любовная песнь под аккомпанемент кифары и двух флейт: «Нет, я не откажусь от нее, даже если меня будут гнать палками через всю Сирию и мечами – через пустыню. Нет, я не буду слушать тех, кто велит мне отвергнуть желание, испытываемое к ней».

Спустя много лет, вдали от Александрии, Селене покажется, что она знает эту песню. Эту поэму любил ее отец? Она слышала ее во дворце? Последние строки вызывают у нее слезы, кажется, что она всегда помнила эту фразу: «Нет, я не буду слушать тех, кто велит мне отвергнуть желание, испытываемое к ней».

Она слышала эти слова. Когда-то. Часто. Почти наверняка. Ее сердце сжимается. Ею овладевает та самая давняя печаль, которая была с ней всю жизнь. «Желание, испытываемое к ней…»

Глава 10

Александр и Селена были любимыми детьми. Но в то же время сиротами! Влюбленная парочка была слишком занята собой, чтобы интересоваться потомством: разве дерево заботится об упавших плодах?

Близнецы росли в темноте; вечерами они жадно тянулись к свету маяка, а по утрам – к туманной дымке острова Антиродос, находившегося в глубине Большого порта, где жили их родители со своей свитой и сыном Цезаря.

За последние шесть лет Марк Антоний впервые прибыл в Александрию. Повелитель римского Востока воевал в течение всего лета, а на зиму останавливался в разных столицах: в Эфесе, Афинах (которые обожала его жена Октавия) или в Антиохии. Для императора Александрия была всего лишь одной из этого списка, самой богатой, но зато имевшей самое неудачное расположение: ведь на Востоке ему то и дело приходилось вести сражения для утверждения своей власти.

А жаль, потому что он любил Клеопатру и любил Александрию. После первого посещения этих мест он сохранил воспоминания о вялом зимнем солнце и пряных ночах. К тому же Александрия была богатой и гостеприимной; раскинувшаяся вокруг залива, она напоминала жемчужину и казалась ему красивее, чем Рим. Да и здешний климат был более полезным для здоровья: по широким улицам и каналам постоянно гулял ветер – то горячий пустынный, то свежий морской. Он прогонял мух и нищих, развеивал миазмы и придавал лицам местных женщин, скрываемым под шляпами и вуалями, дерзкий вид, являвшийся признаком крепкого здоровья.

Такой же дерзкий и одновременно надменный вид он замечал и у своего сына Александра. Тот был настоящим наследником Антониев, достойным потомком основателя их рода Геркулеса. Довольно сильный для своего возраста, подвижный и резвый, мальчик отличался яркой, выразительной внешностью. «Красивый» было первым словом, срывавшимся с губ тех, кто видел его впервые. «Какой он красивый!» – И только потом они замечали Селену и всегда удивлялись:

– Надо же, близнецы, а совсем не похожи друг на друга. Совершенно не похожи!

В три года ребенок едва ли мог связать два слова, но в шесть Селена уже понимала, что ее тело было не таким пухленьким, волосы – не золотыми, лицо – не улыбающимся. Однако создавалось впечатление, что она не особенно от этого страдала: прежде всего, она была принцессой и ее любил Цезарион. Просто она избегала посетителей, незнакомцев, боялась толпы и показательных выступлений. Худая и болезненная, она чувствовала себя хорошо только в компании маленького Птолемея и пигмея Диотелеса, однажды спасшего ей жизнь. В то время как ее брат-близнец совершенствовался в беге и технике боя с другими мальчиками из знатных семей, ее можно было найти в полумраке внутренних комнат в компании маленьких детей ее служанок, которых она просила причесывать ее, бесконечно заплетая волосы и расплетая их снова. Пока эти девчушки делали ей прическу с прямым пробором, по обеим сторонам которого заплетали десятки маленьких скрученных жгутов, так что между ними виднелась кожа головы, она оставалась вялой и полусонной, словно мягкий комок шерсти, как одна из этих длинных косичек, над которыми трудились дворцовые служанки. Ей нравилось чувствовать, как ткут ее волосы – это никогда не заканчивающееся полотно, которое распускали, чтобы начать ткать снова.

В другое время ее можно было увидеть сидящей в уголке со свитком в руках, монотонным голосом читающую фразы, которых она совсем не понимала, но произносила их тихо и размеренно, как образованные взрослые. Поскольку она была еще маленькой, длинные сочетания слов не имели для нее смысла, но она все равно непрерывно бормотала, разворачивая и сворачивая свитки, которые по рассеянности оставил старый прецептор[295]: «Дискуссия Сократа и Демосфена о пользе красноречия» и «Замечания Гесиода Теокриту об использовании гекзаметра».

– Поди-ка лучше поиграй в мяч или в орешки с братом, – говорила ей няня, когда находила ее закрывшейся в четырех стенах с лежащими на полу коробками и беспорядочно разбросанными свитками. Но Селена предпочитала ночь, одиночество, тайну; больше других ласк она любила касание расчески к волосам, а больше других звуков – шелест пергамента.

Сиприс, обеспокоенная здоровьем маленькой принцессы, все же доложила об этом Царице. Ведь кроме всего прочего Селена порой шокировала дворцовых вышивальщиц странными просьбами.

– Расшей меня, – говорила она, оголяя свое тело или указывая на руки. – Расшей меня золотом.

Посоветовались с врачами. Они «обнюхали землю» (как говорили местные жители, описывая низкий поклон), после чего Олимп пояснил, что девочка, обладая светлой кожей и чувствительными глазами, очевидно, решила, что ей вреден солнечный свет; но опыт (он настоял именно на этом слове) показывал, что мазь из сладкого миндаля защитит ее уязвимый цвет кожи, поэтому почему бы Селене не попробовать? Главк напомнил, что у принцессы наблюдается дисбаланс жидкостей в организме и сейчас она страдает от переизбытка черной желчи – то, что называется «меланхолией». Ей следует промыть желудок. И почаще хлестать, чтобы через слезы выгнать лишнюю жидкость.

Но у Диотелеса, черного шута, никто ничего не спрашивал: ведь он не был врачом, о чем весьма сожалел, особенно учитывая то, что в его возрасте стало опасно выполнять сложные трюки. Однако будучи человеком бесцеремонным, он без колебаний поделился своим мнением по этому вопросу. Взобравшись на стол и присев на корточки, как бог бабуинов, он заявил, что нет ничего плохого в том, что Селене в ее возрасте нравится, когда ее расчесывают, и доставляет удовольствие развивать пергаменты. Просто следует приставить к ней настоящую парикмахершу, которая не портила бы ее волосы, и дать настоящие книги, которые не навредили бы ее разуму. Не дожидаясь разрешения, он попросил у Царицы позволить ему переписать для ребенка две или три истории из жизни Александра Великого, описанной Птолемеем Сотером, предком повелительницы и товарищем по оружию героя. Второстепенные эпизоды – сражение Александра с амазонками или со слонами царя Пора[296] – он изобразил бы самолично.

– Как ты, земляной червь, намереваешься играть Александра Великого? И как ты, мелкая вошь, будешь представлять слона?

– Именно этого и ожидают от гистриона[297], моя повелительница: создать иллюзию, показать то, чего нет, черное представить белым, а маленькое – большим.

По правде говоря, Царица не особенно вникала в воспитание своих «плодов любви», за исключением Цезариона: в ее политической игре ни один из младших детей не был козырной картой. Цезарион по праву старшего получит египетский трон, и только он, сын Цезаря, мог претендовать на то, чтобы править Римом. Вот в чем заключалась угроза, которую использовал Антоний, муж Царицы и отчим единственного ребенка великого человека, по отношению к Октавиану. С того времени, как последний унаследовал состояние Юлия Цезаря, он стал называть себя Октавиан Цезарь, но никто не подозревал, что на другом берегу Средиземного моря имелся Птолемей Цезарь: два Цезаря и один Рим… Однако младшие обитатели Синего дворца не претендовали на первые роли в политических играх. За исключением, наверное, Александра Гелиоса – его можно было бы женить на какой-нибудь иностранной принцессе, которая в качестве приданого отдаст ему свое государство.

Именно над этим уже работала его мать.

– Представляй себе правление народами как игру, – объясняла она старшему сыну, желая сделать его достойным Цезаря. – Игра, где ты переставляешь пешки. Победить в ней можно только в том случае, если ты всегда идешь на шаг впереди противника.

По совсем не случайному совпадению матримониальные планы Царицы соответствовали военным планам Антония.Разрыв союза между мидийцами и парфянами, которые год назад совместными силами разбили его легионы, предоставлял императору возможность отомстить армянам. Для этого следовало сыграть в «перевернутый фронт»: получить поддержку мидийцев против царя Армении, пообещав отдать завоеванные земли молодому Александру, который обручится с Иотапой, дочерью царя Мидии; когда дети достигнут соответствующего для правления возраста, два царства станут одним. Если только к тому моменту не произойдет никаких резких перемен… В любом случае Артавазд больше не восстанет из ада, куда Антоний намеревался его повергнуть!

На протяжении нескольких месяцев дипломаты Клеопатры хлопотали об урегулировании отношений между Кавказом и Каспием. В Антиохии, куда Царица последовала за мужем, который как раз готовился к завоеванию Армении, она продолжила дипломатические встречи с послами Мидии, ведя переговоры на их языке.


Так, в один прекрасный день маленькие жители Синего дворца увидели, как с корабля сошла их новая подруга, девочка семи или восьми лет, более смуглая, чем Селена. С чисто азиатской грацией она пала ниц перед Цезарионом, в отсутствие правителей прибывшим встречать ее в Царском порту. Ее отвезли на окраину мыса Локиас, где на террасах, крытых шелковыми тентами и балдахинами, она познакомилась с остальными египетскими принцами. По этому случаю у всех на головах были белые льняные диадемы с длинными лентами.

Вопреки обыкновению, Александр выглядел почти напуганным, но снова обрел уверенность, когда переводчик от имени его будущей невесты, не знающей ни слова по-гречески, сообщил, что кожа у него цвета пшеницы, волосы как мед, и если все подытожить, то получается, что он очень… «красивый». Селена даже не моргнула. Рядом с ней не находил себе места Филадельф. Недавно переболевший ветряной оспой, с покрытым корочками лицом и насупленным видом раба, которого собираются перепродать на невольничьем рынке, ребенок пытался сорвать мешающую ему диадему. Плохой знак, подумал Цезарион. К тому же мальчуган был левшой. Несмотря на предпринятые после его рождения меры – ему заворачивали пеленкой левую руку, – он все равно ею пользовался. Этот младшенький – просто ходячий предвестник несчастья! И даже вся эта бирюза, которой покрывали его с ног до головы, ничего не изменила!

Затем они принесли несколько пожертвований перед статуей седобородого бога Сераписа, выпили вина, после чего зажгли огонь перед мидийским драконом, бросив в пламя серу и маленькие сладкие пироги; по окончании этих формальностей от Иотапы отстранили всю ее экзотическую свиту. Посол, маг, переводчик, даже няня – все удалились. Девочка смотрела, как они уходят, не проронив ни слезинки. Мидийская няня рыдала и голосила так, что сыпались камни, но Иотапа, покинутая одна среди незнакомцев, даже языка которых не понимала, оставалась невозмутимой. Селена восхищалась спокойствием своей будущей сводной сестры:

– Она наверняка настоящая царица!

Ей было невдомек, что Иотапа, привезенная из гарема, в котором тридцать жен, не долго думая, убивали друг друга, давно переступила порог чувствительности. Она очень рано узнала, что жизнь – это не слащавая фарандола[298].

Глава 11

Вскоре к принцам присоединился шестой ребенок. Он был прислан из Антиохии, куда совсем недавно прибыл из Рима через Афины и где в то время находилась Клеопатра с мужем. Его звали Антилл, ему было десять лет, и он приходился Марку Антонию старшим сыном, рожденным от первого брака с Фульвией.

Когда умерла его мать, он, вместе со своим младшим братом, был принят римской женой Антония, Октавией. Вот уже пять лет, как Октавия воспитывала двух этих мальчиков и своих собственных детей: троих от первого брака с покойным консулом Марцеллом и двух дочерей от Марка Антония, Приму и Антонию, сводных сестер египетских принцев. И, разумеется, ни те, ни другие никогда не слышали друг о друге… Семеро детей, старшей из которых, Марцелле, было одиннадцать лет, а младшему – полтора года, составляли счастливую семью, которую Октавия растила в своих владениях на Марсовом поле, новом римском квартале, а также в их дворце на Эсквилинском холме. Этот огромный дом, ранее принадлежавший Помпею Великому, Антоний во время гражданской войны конфисковал и благоустроил, чтобы провести там три года вместе с белокурой Октавией.

Несмотря на возрастающую потребность в своей египетской жене, император был признателен римской супруге за ее нежность и преданность, которыми она его одаривала, когда они еще делили ложе; именно поэтому у него не было ни малейшего намерения разводиться. К тому же она была ему просто необходима в Италии, где принимала его сторонников и последователей, содействовала их устремлениям, короче говоря, управляла кланом. Он часто ей писал. Письма были ласковыми и даже нежными. В глубине души он действительно ее любил. Впрочем, он вовсе не считал себя полигамным. По крайней мере не таким, как эти азиатские царьки, которых он презирал: в Риме у него была только одна законная жена, в Александрии – тоже только одна. И каждая, в своей части мира, старалась как можно лучше ему угодить.

Однако сейчас Марк впервые выразил разочарование в Октавии и взял воспитание Антилла на себя. Она оплошала. Нарушив политическую договоренность, согласно которой он должен был получить от ее брата двадцать тысяч солдат для расправы с Артаваздом и завоевания Афин, эта гордячка с согласия Октавиана прислала ему из Рима только две тысячи человек. Две тысячи! Да столько составляет его личная охрана! А почему бы и нет? От нее вполне можно было этого ожидать, ведь при ней состоят только ликтор[299] и три оруженосца! Да над кем она насмехается? Неужели она стала сообщницей брата? Этот мерзавец хвалился, что рассчитался с долгом, вернув десять процентов. Опять пустые слова! Это были пожилые, потрепанные легионеры, прибывшие с детьми и наложницами, – словом, пенсионеры! И она действительно полагала, что он встретит ее с распростертыми объятиями? И чтобы порадовать свою добрую жену за ее две тысячи жалких солдат, он отправит свою египтянку в Египет?

– Я в пути, любовь моя, и готова сопровождать тебя до Евфрата. Отправляю к тебе Антилла, которого ты так давно не видел…

Последовал немедленный ответ:

– Передай своему брату, что его две тысячи никуда не годятся, пусть он засунет их куда хочет! Забирай этих ничтожных с собой в Бриндизи и сама убирайся вместе с ними! Что касается Антилла, оставь его в Афинах, я за ним пришлю.

Нет, ну какая же идиотка! Клеопатра, по крайней мере, умела его поддержать – и войсками, и деньгами, и кораблями, и советами…

Теперь Антилл, в свою очередь, открыл для себя кипарисы Дафны и попил из святых источников. После Антиохии он прибыл в Александрию, и в его глазах еще стояли сокровища Оронта и чудеса войны.

– Поскольку у отца недостаточно римлян, чтобы выступить против Армении, – объяснял он своей новой семье, – он собрал войска в Македонии и Сирии: я видел сирийских трубачей, одетых в львиные шкуры…

– В качестве солдат сирийцы никчемны! Настоящие трусы! – сказал молодой Александр, рассерженный тем, что его отодвинули на второй план.

– Предрассудки, – отрезал Цезарион. – Каждое второе твое мнение, Александр, – предвзятое. Это губительно для царя, – степенно добавил он.

Антилл был симпатичен Цезариону. Конечно, этот стройный и светловолосый мальчик был похож на своего сводного брата Александра, и оба – на отца. Но Антилл никогда не станет соперником ребенку-фараону: он ни на что не мог претендовать. А благодаря возрасту, знаниям, раннему овладению двумя языками он стал для сына Цезаря желанным товарищем. И Царица уже успела это оценить: из глубинки Сирии она прислала в учителя Антиллу Теодора, двоюродного брата Евфрония, который воспитывал ее старшего сына. Два мальчика, у которых было два учителя и три сводных брата, быстро стали приятелями: Цезарион учил Антилла глубокомысленности, а Антилл Цезариона – легкости.

Молодой римлянин, тоже живший на острове Антиродос, приходил поиграть с «младшими» каждый раз, когда Цезарион должен был подписывать указ или «надевать двойную корону» для встречи военачальника из дельты Нила или управляющего с Кипра.

В Синем дворце все обожали сына Фульвии: даже Александр, который видел в нем объект для подражания; даже страдалец Птолемей Филадельф, который, не успев оправиться от отита, заболел пневмонией.

Во время этих болезней, которые всякий раз ставили его жизнь под угрозу, загадочная Иотапа с высокими скулами и длинными ресницами старалась успокоить Селену, чья жизнь, казалось, тоже висела на волоске: она брала ее за руку, выводила на улицу, усаживала у стены, прямо на террасе, на тростниковую подстилку, и они наблюдали за полетом чаек и танцем звезд. В то время как слуги с опахалами и носильщики стаканов почтительно держались в стороне, девочки молча сидели бок о бок, не имея возможности обменяться и парой слов на одном языке. Их прецептор Пиррандрос не выполнял своих обязанностей. Слишком старый и слишком образованный, чтобы обучать начинающих: Иотапа не умела ни читать, ни писать по-гречески, Александр все еще выдавливал текст на предварительно гравированных дощечках, а Птолемей так и остался левшой.


Но все должно было измениться, поскольку приезжала Царица: Марк Антоний с победой возвращался из Армении и вез с собой закованного в цепи Артавазда. Пришло время. В Риме назревало недовольство: при поддержке своего друга Марка Агриппы, талантливого стратега, Октавиан одерживал на западе победу за победой, в то время как на востоке они не продвигались… Наконец-то в Сенате партия Антония получила основания представить в выгодном свете славную деятельность своего главнокомандующего. Император не стремился подсластить пилюлю: вне всяких сомнений, он завоевал Армению – что было не так уж просто в разгар лета, – и мидийцы его не предали, какой приятный сюрприз! Но старшему сыну Артавазда, законному наследнику престола, удалось бежать, и он скрылся у парфян, которые сразу стали за него горой. Нужно было поторопиться и на волне этой частичной победы короновать молодого Александра одной из тех корон, которые следовало разделить…

– Касательно Александра, – сказал он Царице, укладываясь рядом с ней в огромной каюте царской галеры. – У меня нет желания наговаривать на прецептора, которого ты для него выбрала, но должен признать, что ему не хватает таланта для обучения детей…

– Это самое меньшее, что о нем можно сказать!

– Значит, гони этого прецептора прочь! Вчера в Аскалоне[300] (весь берег от Тарса до Газа теперь принадлежал Клеопатре, и ее корабли могли свободно передвигаться, куда им вздумается), когда мой друг Ирод поднялся на борт поприветствовать меня, он привел с собой молодого сирийского философа, который показался мне весьма остроумным. Он называет себя Николаем Дамасским, пишет о растениях и жителях тех стран, где побывал. Он даже подарил мне небольшой политический трактат собственного сочинения: «О благе в практической жизни». Он не мистик, не скептик, а философ аристотелевской школы. И поскольку Аристотель был учителем Александра Македонского…

– …Николай Дамасский стал бы прекрасным прецептором для Александра Египетского, так? Марк, ни один человек, рекомендованный твоим другом Иродом, не может быть «хорошим прецептором», потому что твой друг Ирод – убийца… Обними меня.

– Не говори глупостей! Этот мальчик не был «рекомендован» Иродом, он находится в Иудее всего три недели, по пути в Аравию, и…

– Обними меня.

– Этот Николай кажется мне забавным. Я уверен, он тебе понравится: смуглый, элегантный – настоящий Диоген! К тому же он молод, амбициозен и заинтересован в том, чтобы понравиться детям.

– Как хочешь… Обними меня. Оставим эту тему. Поцелуй меня так, чтобы мы слились в одно целое, чтобы позавидовал сам Посейдон… Поцелуй меня, Марк, пока мне не пришлось искать красавца Николая Дамасского, Измирского или какого-нибудь еще!

Первое, что обнаружил прецептор, приступив к своим обязанностям, – дети из Синего дворца не знали даже собственного города. Точно так же ничего о нем не знал и Антилл: он рассказывал о Риме, Афинах, Антиохии, но кроме Царского квартала ничего не видел в Александрии. В этой дивной Александрии! Единственной в мире, построенной по правилам Аристотеля, его «владыки»! Александрия – идеальный город, описанный знаменитым философом в его «Политике»: расположение кварталов в шахматном порядке, проветривание улиц, особое назначение районов и публичных площадей, – здесь Николай увидел все то, о чем читал в книгах!

Он хотел передать свое восхищение детям, показать им город таким, каким не видел его ни один путешественник, – с высоты Фаросского маяка.

Глава 12

Забыть Александрию. Забыть современную Александрию, чтобы воскресить былую. Забыть тот город, который я видела, и найти город прошлого. Одним махом стереть этот старый и бедный мегаполис. Не то чтобы нищий, просто некрасивый: дешевые небоскребы, стоянки для авто, склады, краны, танкеры.

Вследствие землетрясений и цунами изменился даже рельеф. Мыс Локиас исчез под водой; затонул и Антиродос вместе со своими набережными, храмами, дворцами; остров Фарос, соединяющийся с континентом аллювиями[301], больше не остров, а суда теперь не заходят в «Большой порт», ставший обмелевшей гаванью. Город стал плоским, как масляное пятно на прямой береговой линии. И ни единого клочка травы! Потому что здесь так и осталась пустыня, со своими колючками и булыжниками. «Александрия рядом с Египтом», – говорили древние. Не в Египте, нет, потому что город раскинул свое крыло далеко на запад от Нила. Конечно, благодаря каналам его соединили с дельтой, и сейчас там проходят автострады. Но песок никуда не делся, он подступает вплотную к асфальту, окружает транспортные развязки, заметает пригород. Город, построенный на песке… Именно поэтому, вопреки своему уродству, он, бесспорно, обладает особой магией, необычайным «дребезжанием». Даже сегодня, когда приближаешься к нему с моря, создается впечатление, что это мираж. К которому не стоит подходить близко: он теряется в нищете и обыденности. Что же хорошего в Александрии? Там просто стоит побывать…

Но как можно забыть метрополис того времени, который я пыталась восстановить по литературным источникам? Теперь, когда мое воображение скользит от камня к легенде, от ветра к парусам и мраморным улицам, я больше не могу выбросить из головы этот несуществующий город, хотя и вымышленный, но живущий во мне. И пусть у меня отсохнет язык, пусть отсохнет моя рука, если я забуду тебя, Александрия! Вот где отныне мое царство. Родина с неопределенными границами, изменчивая, почти нереальная, словно похожая на детские воспоминания.

Итак, с высоты маяка Селена мало что увидела и ничего не запомнила: она не знала, что скоро потеряет Александрию, что ей следовало бы вобрать в себя, сохранить, вкусить этот город, похожий на жемчужину.

Но все же с террас третьего этажа (посетители никогда не поднимались на четвертый, где горел огонь) было видно на пятьдесят километров вокруг – таким низким был берег. И новый наставник Николай Дамасский показывал, разъяснял, отмечал, сравнивал, восхищался. Пятеро детей (Цезарион не пришел, так как согласно протоколу передвижения ребенка-фараона были строго регламентированы) неожиданно обнаружили, каким бесконечно большим был город, увидели его двадцатикилометровую крепостную стену, но больше всего их удивило наличие других портов. Прежде они видели только башенки Царского порта, гавань военного порта и почти идеальное кольцо Большого порта. Итак, за полуторакилометровой плотиной, соединяющей остров Фарос с континентом, существовал другой порт, более широкий, а за ним был залив Счастливого Возвращения, в котором расположился пятый порт, Киботос, с квадратным укреплением, посредством канала соединенный с шестым портом, самым оживленным, находящимся на озере Мареотис, в южной части города. Если смотреть на Александрию с моря, кажется, что она стоит посреди пустыни, а если с высоты птичьего полета – лежит на воде, вытянувшись во весь рост на узком перешейке, отделяющем озеро от береговой линии, словно сфинкс среди песков, между горькой и соленой водой.

Прецептор с восторгом рассказывал о разливе далекого Нила, благодаря которому через пролив Доброго Гения – «да, это та зеленая змея, которую вы видите внизу, слева, за крепостными стенами» – наполнялись чистой водой вырытые под городом резервуары. Стоял октябрь, александрийских запасов хватит на целый год, и все вокруг казалось обновленным:

– Посмотри, Антилл, как пестреет зеленью гора Пана! А Ботанический сад? Это тот огромный изумруд, что виднеется по ту сторону Антиродоса, рядом с Царским портом. Нет, Александр, справа от военного порта, правее…

«Когда мудрый показывает на луну, глупец смотрит на палец», – гласит китайская пословица. Дети напоминали таких глупцов: их взгляд и внимание останавливались на первом же объекте. Антилл, в силу своего возраста, был единственным, кто мог охватить весь пейзаж, не страдая близорукостью. Однако его интерес не простирался дальше южной части города, до озера: он задержал взгляд на дамбе, разделявшей два главных порта; со стороны континента она была изрезана арками, отчего напоминала огромный мост, под которым проплывали парусники. Антилл зачарованно наблюдал за их размеренным, выверенным ходом; он пытался угадать, из какой страны прибыл корабль, оценивая его по форме, цвету опущенных парусов и высоте полуюта[302]:

– Этот пришел из Италии! О, солдатская галера преградила путь огромному кораблю из Коринфа[303]! А этот, с красными парусами, похож на пиратский…

Иотапа смотрела еще ближе. Молча, но подняв бровь, чтобы дать понять, что она спрашивает, девочка указала пальцем на черные руины почти у самого маяка, покрывающие большую часть острова, на обугленные деревья и обгоревшие стены. И поскольку Николай не ответил, она стала настаивать и показывать снова.

– Да, Иотапа, четырнадцать лет назад во время войны окрестности маяка выгорели. Великому Цезарю пришлось поджечь Фаросский маяк, дабы защитить права Царицы перед ее злым братом…

Иотапа тут же повернулась и указала в противоположную сторону, на область Царского квартала, где виднелось другое темное пятно: создавалось впечатление, что девочка повсюду замечала только пепел!

– Да, Иотапа, это Малая библиотека, она сгорела в то же время. Цезарь поджег ее, чтобы уничтожить вражеские корабли, но наш многоуважаемый автократор, Марк Антоний, в виде компенсации совсем недавно подарил Царице двести тысяч томов из Пергамской библиотеки.

Что она понимала в этих объяснениях, маленькая иностранка с длинными ресницами? Не успел прецептор договорить, как она, все так же молча, показала на другие руины набережной. О нет, он не будет весь день перечислять нанесенный войной ущерб!.. Но ни воспитатель, ни дети не знали, что Иотапе, мидийской принцессе, было хорошо известно, что такое осада Фрааспы: она находилась в осажденном городе. Весь гарем остался там без царя; тогда ей было всего четыре года, но она помнила, как войска Антония поджигали окрестности и пылающие деревни освещали ночь, словно факелы. Она помнила запах дыма и горящих тел, а также оглушительные крики людей. Поэтому когда она видела пепел, то чувствовала себя как дома, вот и все.

Стоя на вершине маяка, Александр тоже рассматривал округу, но с большим оптимизмом: ему повсюду мерещилось золото. На огромном испепеленном острове, когда-то подожженном по приказу Цезаря, он тут же выделил на темном фоне то, что еще блестело: крышу маяка Исиды, Повелительницы моря, чей алтарь оставался самым почитаемым среди моряков. Это строение, защищенное садами, не сгорело во время сражений в Александрии.

– Это действительно большая удача, что он сохранил свою золотую крышу, – сказал Николай.

– А еще у него есть золотые деревья, я их видел, когда спускался с корабля!

– Это не золотые деревья, Александр, это самые обычные акации. Верующие вешают на них ленты огненного цвета, на которых золотом пишут имя богини и благодеяние, за которое они ей признательны. Если у нас будет время спуститься к храму, я покажу тебе, как под колоннадой спасшиеся после кораблекрушения моряки подвесили фигурки своих кораблей вперемешку с потонувшими судами. Их там сотни, это очень трогательно.

– А эти маленькие кораблики золотые?

– Нет, деревянные. Или из папируса. К сожалению…

– Когда я вырасту, для оплаты труда наемников возьму эту крышу.

– Не думаю, что это одобрят жрецы Исиды…

– Ладно, есть еще и другие золотые крыши! Смотри! – И мальчик указал вдаль, где неподалеку от западного канала находился акрополь, стены которого были построены и укреплены так, чтобы выдержать четыреста колонн Серапиума, громадного храма бога Сераписа, покровителя города. Николай мог бы объяснить своему ученику, что ценность этого храма состояла вовсе не в его золотой крыше, а в статуе, которую она укрывала: Серапис, покоряющий Цербера, гигантских размеров Серапис, руки которого касались стен храма. Со всего Средиземноморья прибывали желающие полюбоваться его темной синевой, которая была получена в результате смешения измельченной лазури с бронзой, и его сверхъестественной силой, с какой он укладывал к своим ногам Адского пса. Неудивительно, что заболевшему человеку достаточно было поспать в одном из его монастырей, чтобы снова обрести здоровье: перед богом, держащим смерть на поводке, болезнь попросту отступала!

Но не стоило вдаваться в подробности: молодой Александр еще не понимал смысла святыни. Поэтому учитель ограничился авторитетным доводом:

– Воровать золото богов строго запрещено. Если Царица услышит о твоем намерении «снять шапку» с храма, то очень рассердится. К тому же она как раз готовится провести под этой самой крышей большую церемонию – отметить победу твоего отца над предателем Артаваздом. Пройдет красивое шествие с заключенными, музыкой и многими жертвоприношениями.

– Жертвоприношения? И народ будет доволен оттого, что наестся жареного мяса? А я увижу этот праздник? И Иотапа тоже? Ты уверен, что нас не оставят во дворце? Даже Филадельфа?

На тот момент Птолемея Филадельфа не заботили ни церемонии, ни открытые пространства. Он совсем недолго пробыл в носилках, в которых его принесли на вершину башни. Добравшись до смотровой площадки, носильщики приподняли его на руках, чтобы малыш полюбовался пейзажем, расхваленным Николаем в простых словах:

– Посмотри, как блестит море, как белеет город под солнцем!

Но бесконечно большим величинам Птолемей предпочел бесконечно малые. Захныкав, чтобы его опустили на землю, он присел на корточки и стал следить за ползающим муравьем. Он отвлекся от своего занятия лишь на мгновение, чтобы одарить Николая благодарной улыбкой: вскарабкаться на сто двадцать метров в высоту, чтобы найти там муравья – вот это приключение!

Несколько разочарованный, новый прецептор попытался подытожить, что же его ученики запомнят из этой экскурсии. Антилл заметил только корабли (которые он и так может ежедневно лицезреть с мыса Локиас), Александр обнаружил золото (его полным-полно во дворцах), Иотапа любовалась пеплом, а Птолемей муравьем. Что касается Селены… Кстати, Селена ничего не сказала и ни о чем не спросила – что же она увидела? Очевидно, не так уж много. Воспользовавшись отсутствием няни – никто ни за что не решится выйти из порта с этой «привлекающей кораблекрушения», – Селена играла с ветром, и он развевал ее волосы, которые ей взбрело в голову оставить распущенными. Ветер по-своему ее расчесывал: когда она стояла на вершине маяка лицом к Большому порту, то западный ветер растрепывал ее пряди, а когда перебегала на другую сторону площадки, выходящей на залив Счастливого Возвращения, то ветер их приглаживал. Развеселившись и закрыв глаза, она бросалась навстречу каждому порыву, позволяя струям ветра окутывать себя. Не двигаясь, она лишь изредка облизывала губы кончиком языка. Что она хотела узнать? Слаще ли ветер высоты, чем ветер Локиаса?

На самом деле она пробовала счастье на вкус, как когда-то посоветовала ей одна женщина. Какая женщина? Наверняка Исида в одном из снов. Она была больна, и богиня рассказывала ей о свежем ветерке, который она почувствует, если выживет, о сладости ветра на губах и о том, какой вкус приобретут ее губы после его ласки:

– Сладкие, не так ли? Они сочные, наполненные ароматом. Селена, прикоснись языком к губам, попробуй их, попробуй мир на вкус…

Она повиновалась этому голосу и сосредотачивалась на своем теле и своей жизни. «Этот ребенок сошел с ума», – встревожился Николай Дамасский, наблюдая, как девочка со скрученными как змеи волосами облизывается, словно священнодействует.

Позже, когда западные варвары спросят ее о маяке, Селена ответит:

– Там дул ветер, сильный ветер. Кажется, мы очень долго поднимались, чтобы достать до ветра… Город? Я не знаю… Я помню только ветер. Ветер, не приносящий дождя.

ЗАБЫТОЕ
Как-то раз, когда одна старая рабыня убирала в царском птичнике, она неожиданно остановилась. «Вспомнила! – воскликнула она. – Точно, вспомнила! В стране, где я родилась, зимой с неба шел дождь из белых перьев, и землю покрывал пух горлицы…» Все только рассмеялись, и никто ей не поверил. Кроме Диотелеса, который сообщил, что прочитал у Ксенофонта, будто это странное явление называется «снег».

Галльская рабыня чувствовала себя почти пристыженной и смотрела на него с сомнением.

– Вы говорите, «снег»?

Разумеется, в ее стране это слово звучало иначе. Она так долго живет на свете. У нее было столько хозяев. И много детей. Хозяева ее продавали и отнимали у нее детей.

– «Снег»? Возможно…

У нее ничего не осталось от прошлого. Ни одного слова, ни одной любви, ни одной вещи. У нее нет даже этих мелочей – осколков, амулетов, булавок, монет, безделушек с рынка, которые спустя двадцать столетий бережно подберут археологи. Птичий пух, дуновение ветра, хлопья снега – это не сбережешь… Кто вспомнит о рабыне, которая сама ни о чем не помнит?

Глава 13

Долгожданный праздник Царицы прошел успешно. В течение целой недели на галерах подбирали блаженных и пьяных, утонувших в порту, со стороны иудейского квартала доносился аромат мяса на вертеле и колбасок: Вакх-Дионис и великий Серапис были щедро почтены. А потом целый месяц ушел на то, чтобы выгнать из города крестьян, которые прибыли в Александрию под предлогом того, чтобы посмотреть шествие, и затем пытались обосноваться на грязных улочках квартала Ракотис, куда пускали только «разрешенных» коренных жителей.

Официально церемония длилась всего два дня. Но зато каких два дня! Первый из них остался в истории как «Триумф Антония», второй назван «Праздник Дарения». Превосходно проведенная акция общения с народом… И, как выяснилось впоследствии, политический провал. Но кораблем не управляют «апостериори», особенно когда являешься воином! Все же идея Марка Антония была великолепной: нужно было создать иллюзию величия, а значит, пустить в глаза золотую пыль из всего награбленного в Армении, и это сполна покроет все расходы! И стоило поторопиться отгулять праздник, потому что там, рядом с Кавказом, легионы были на грани поражения…

Испокон веков существует тридцать шесть способов празднования победы. Солдатам предлагают надеть золотые каски с павлиньим пером или военным татуажем и под музыку проводят парад войск. В это же время народу показывают флаги, божества, щиты, тотемы, сокровища, отобранные у врага; иногда – излюбленное развлечение, которое зависит от степени сохранности объекта, – толпе показывают отрезанные головы побежденных вождей. В крайнем случае их заковывают в цепи и заставляют шагать перед лицом толпы. Затем воздают хвалу богам, одному или двум: священный танец «во имя бога», благовония, звон колоколов, жертвоприношения разнообразной живности. Немного поют, много едят, слишком много пьют. Военные целуют женщин с благословения их мужей-рогоносцев, считающих себя героями.

Именно это и происходило в 34 году до Рождества Христова в городе Александрии. Император ехал на своей колеснице во главе выряженных в новую одежду войск, а Артавазд и его семья сгибались под тяжестью серебряных цепей. Поэтому Марк Антоний оделся новоявленным Дионисом: греческая туника, котурны, венок из плюща, а в руке – копье с круглым наконечником, которое обычно носили почитатели Вакха. И в этом не было ничего удивительного: пять лет назад, перед тем как войти в Эфес, он, к всеобщему одобрению, облачился в такое же одеяние. Однако на этот раз он потешил только жителей Востока, а не прибывших из Рима: Октавиан дал им ложную информацию о том, что их генерал праздновал в Александрии Триумф – торжество, на которое Сенат не давал разрешения[304]! К тому же Антоний якобы даже имел наглость приносить жертвы чужому богу, Серапису, в то время как триумфатор должен возносить хвалу исключительно Юпитеру Капитолийскому! Поговаривали, что победы вскружили ему голову, если только это не дело рук той египтянки, той развратницы, которую он предпочел нежной, добродетельной и прекрасной Октавии.

Когда до Антония дошли эти слухи, он удивился:

– Да у меня и в мыслях не было отмечать Триумф! Я просто устроил праздник, только и всего! Шествие в честь моего личного бога Диониса, единственного из бессмертных, прошедшего через смерть. Это касается только меня и его, разве нет? Если бы я захотел устроить пародию на Триумф, как намекает мой сводный брат, я бы надел лавровый венок, вышитую тогу, подкрасил лицо красным, вплел бы в волосы белые пряди и так далее. Но здесь происходило совсем другое: я шагал вместе со слонами, с простаками, переодетыми в сатиров, с женщинами, наряженными в шкуры животных, и со страусами – насколько мне известно, страусы Диотелеса совсем не похожи на капитолийских гусей! Меня по-прежнему удивляет непорядочность Октавиана!

В тот момент Антоний не мог предвидеть, что этот праздник выйдет ему боком, и был искренне доволен: он видел всеобщее ликование, радость солдат и хорошее настроение своей семьи. У алтаря Сераписа, в верхней части старого квартала Ракотис, где заканчивалось шествие, его дожидалась Клеопатра, сидя на троне в окружении высших духовных лиц Египта и всех своих детей. Старших поместили в ложе большого монастыря, обычно предоставляемой толкователям сновидений, и только маленький Филадельф остался вместе с матерью, сидя на низком стульчике. Царица посчитала, что присутствие рядом с ней самого младшего ребенка подчеркнет ее собственное сходство с Исидой, в чьем образе она снова предстала: в облегающем платье, с завязанной на левой груди шалью и в трехслойном парике. Птолемей Филадельф капризничал от усталости и сосал палец, при этом даже не догадываясь, что такое поведение еще больше подчеркивало его сходство с Гором, единственным сыном Исиды, которого любили изображать с пальцем во рту: греки и египтяне считали его олицетворением детства, как Исиду – материнства.

«Мать и дитя», божественная композиция, обещающая прекрасное будущее. «Обрезанные» монахи и бритоголовые жрецы казались очарованными этим священным дуэтом; даже сам Марк Антоний, войдя в центральный двор следом за пленными, был тронут представшим перед ним зрелищем. Впечатление портило только одно: скверное настроение Артавазда. Пленник, словно невоспитанный галл, отказался встать перед Царицей на колени. Охрана уже подбежала к нему, чтобы заставить сделать это, но Клеопатра жестом остановила их. И движением руки велела увести его вправо, к стаду жирных быков…

Неужели всех принесут в жертву одновременно? Жены и дети царя Армении были одеты в траур и покрыты пеплом, они дергали цепи и стонали. Но никто, кроме Царицы, не понимал, что они говорили: их язык считали ужасным, или, скорее, варварским… Одна из царских жен, замыкающая процессию, казалось, сохраняла достоинство, насколько позволяла цепь: она не плакала, не кричала, даже не смотрела по сторонам и, безразличная к оскорблениям и насмешкам, свободной рукой держала младенца и кормила его грудью. Ее взгляд был прикован к глазам ребенка: он у нее брал еду, а она у него черпала силы. Перед лицом неминуемой смерти они дарили друг другу жизнь.

Эта сцена взволновала Селену. Ведь до этого шествие представлялось ей слишком шумным; к тому же ее пугал страшный Артавазд с черной бородой, чересчур синий бог, наводящий ужас Адский пес и вызывал удивление отец в смешном наряде Диониса. Ей также не нравилось отчаянное мычание жертвенных животных и сладковатый запах крови, доносящийся с алтарей. Но увидев ребенка, она сразу оживилась.

Поэтому решила поинтересоваться судьбой пленных:

– Сын Амона, – тихонько обратилась она к сидящему важно, как фараон, Цезариону, – что сделают с армянами?

– Убьют, – ответил он.

– Всех?

– Прежде всего генералов. Царя и его старших сыновей – чуть позже.

– Скажи, как их убьют? Как быков?

– Нет, им отрубят голову.

– А женщины?

– Станут рабынями.

– А маленькие дети? Они останутся со своими матерями?

– Их разлучат.

Николай, стоявший ниже ложи, где сидели дети, приложил палец к губам, призывая прекратить разговоры, потому что в этот момент император возлагал к ногам Царицы самые красивые предметы из своей добычи, принесенные на носилках: парадные золотые доспехи, горы серебра, инкрустированные опалами бронзовые фигуры богов и трех медведей в клетке. Резные шкатулки из слоновой кости, вазы из радужного флюорита[305], груды серого янтаря; вдобавок два кавказских волка. Кубки из оникса, миртовые амфоры; плюс пара альбиносов. И наконец, прочий экзотический хлам, который Селене быстро наскучил. Она дернула за тунику старшего брата:

– А если армянских детей разлучат с их матерями, что тогда с ними будет?

– Девочки попадут в Верхний Египет в качестве наложниц номархов или эпистатов[306].

– А маленькие мальчики?

– Мальчиков продадут на невольничьем рынке. И дадут им другие имена: Ахилл, Гермес, Перикл… Нужно, чтобы они все забыли.

– И младенцев тоже продадут? Тогда я хочу, чтобы мне отдали того, который сейчас сосет грудь матери! Он такой милый! Я хочу, чтобы он стал моим рабом! Только моим!

Архикамергер сделал «большие глаза»: за длинными веерами из перьев, которыми махали их слуги, дети просто терялись. Николай Дамасский пересек галерею, проскользнул на балкон и, осмелившись положить руку на плечо принцессы, сказал:

– Больше ни слова, Селена, или я выпорю тебя, как только мы вернемся во дворец!

Малышка вздохнула; она терпеть не могла этого Николая, и всех греков, и старую Грецию, а также всех сирийцев и эллинов; она бы предпочла заниматься с Диотелесом и изучать язык страусов. Птолемей Филадельф уснул на своем стуле; но спал он как настоящий принц, сидя прямо, прислонившись к спинке. Селена, уже уставшая молчать, закрыла глаза: «Я все равно получу этого ребенка!»


Она отказывалась от еды.

– Завтра, – говорила Сиприс, – обязательно начнут искать того малыша, я тебе обещаю. Или послезавтра. Сразу же, когда закончатся церемонии.

– Нет, сейчас же! Потом будет поздно, моего ребенка продадут! Я хочу видеть императора!

– Твой отец во дворце. Поешь, мой лазурный мед. Ты должна набраться сил для завтрашнего дня: все будут на тебя смотреть. Ты станешь царицей, голубка моя.

– Я не хочу быть царицей. И стану есть только тогда, когда рядом со мной будет тот ребенок!

– Это каприз! – заявил няне прецептор. – Ты можешь хоть на минуту представить себе дочь царицы Египта, невесту фараона, воспитывающую армянского сына? Она просто будет играть с ним, как с куклой!

Селена оттолкнула еду, даже арбуз и гранаты, и стала проситься в свою комнату, требовать обезьянку и пигмея. Набравшийся храбрости Птолемей, в свою очередь, стал настойчиво выпрашивать кошек, а Александр дрогнувшим голосом выразил тоску по своему птичнику и деревянным солдатикам. В самом деле, для того чтобы детям было нетрудно добираться в центр города, из Синего дворца их всех перевезли во «внутренний» дворец Тысячи Колонн, втиснувшийся между двумя обелисками и находившийся за павильоном с архивами и резиденцией для гостей, в которой когда-то жил Юлий Цезарь. Одна Иотапа, умевшая приспосабливаться к любым условиям, не волновалась по поводу очередного переезда, из-за которого у всех были кислые мины. Даже у Сиприс: комнаты оказались слишком старыми, слишком пустыми, очень темными и расписанными, согласно местной традиции, изображениями монстров с головой грифа и бараньими рогами – просто ужас! К тому же пол был выложен давно вышедшей из моды неудобной галечной мозаикой.

– Принцесса очень чувствительна, – объясняла она прецептору. – Она капризничает, потому что ей здесь страшно…

– Мы вернемся в Синий дворец через два дня. А если она не голодна, пусть спит!

Но она не спала. Ей действительно было страшно. Но не от стен со сценами охоты или странными персонажами – они напугали ее вчера, а сейчас она даже не думала о них. Ее мысли были только о ребенке.

– Если его отлучат от матери, – говорила она Сиприс, – кто тогда будет кормить его молоком? Он же умрет!

– Вовсе нет, моя золотая голубка. Ему найдут кормилицу. Как для тебя.

– А что, у армянских рабов есть кормилицы?

– Конечно!

– А-а… Но послезавтра ему дадут другое имя! И я боюсь, что если это уже сделали, то торговец не найдет его!

– О, конечно, найдет! Стража твоей матери отправится на рынок и скажет этим продавцам гороха: «Под страхом смертной казни мы требуем вернуть младенца, которого видела принцесса!» А послезавтра они даже смогут сказать: «По приказу царицы Крита и Кирены». Потому что ты станешь царицей, мой голубой цыпленок! А царице все покоряются!

Затем, чтобы успокоить своего «маленького скарабея», Сиприс затянула одну из тех колыбельных песен, которые пела ей когда-то:

– Спи, моя желанная, дитя великолепия… Ах, скажет царь, почему я не прачка, которая стирает ее душистую вуаль, тогда я узнал бы аромат ее тела! Почему я не река, в которую она спускается плавать, – я бы обласкал ее волнами! Спи, моя желанная, дитя великолепия…

Но терзаемая тревогами Селена не смогла уснуть. Утром служанкам пришлось повозиться, нанося девочке макияж: у нее был усталый и помятый вид, как у ночного мотылька, проснувшегося средь бела дня.

Глава 14

Направляясь в носилках в Большой гимназиум, дети впервые увидели толпу вблизи. Накануне в Серапиуме они встретились только с придворными и священниками: народ остался снаружи любоваться легионами. Но в этот день улицы были полны александрийцами – плебсом, еще не протрезвевшим после вчерашней пьянки, и множеством мелких ремесленников. Празднующая толпа страшнее злой толпы: как только царские носилки приблизились к гимназиуму, шум стал оглушительным. Издали фронтон Булевтерия[307], колоннады и крытые галереи агоры[308], ступеньки храмов – все казалось черным, словно облепленным мухами: они были переполнены зрителями, которые стояли, сидели и даже висели, за что-нибудь ухватившись. Греки взобрались на крыши крытых галерей, азиатские эллины висели на пальмах или сидели на плечах статуи Гермеса; что касается иудеев, италиотов[309] и египтян, которых отогнали от гимназиума, поскольку они не были ни жителями города, ни «ассимилированными», то они вскарабкались на гору Пана и, усевшись на обрывистом склоне, свесив ноги в пустоту, приготовились лицезреть церемонию с высоты. Все кричали, смеялись, горланили, трубили в раковины; по толпе из рук в руки, изо рта в рот передавались бурдюки с бесплатным вином.

Носилки с принцами, впереди которых шагала кельтская гвардия – рыжеволосые галлы из Анатолии[310], – остановились у длинного серебряного помоста перед палестрой. Выйдя из своих закрытых шатров, дети были ослеплены полуденным солнцем, отраженным от стен. Селене показалось, что целый рой пчел ринулся ей в лицо, и она закрыла глаза ладонями, но носильщик уже взял ее на руки и отнес на предпоследнюю ступеньку подиума, где разместили подходящий для нее золотой трон.

Усевшись перед публикой, она заметила, что справа и слева от нее находились другие троны различной высоты. Александр тоже устроился на одном из них, немного смущенный своим нелепым нарядом: длинное узкое платье, сковывающее движения, и острый, высокий и прямой колпак, вышитый жемчугом, называемый «тиара», – это был головной убор мидийских правителей, очень громоздкий из-за того, что к нему добавили традиционную диадему, ниспадающую на затылок, чтобы тиара была похожа на греческую. Александру было сложно удерживать на голове эту башню, которая в любой момент могла рухнуть; усевшись на трон, он больше не решался пошевелиться и держал голову так прямо, словно его шею парализовали ревматические боли; он даже не рисковал посмотреть в сторону сестры. Более раскованная в движения Селена увидела, как слева от нее в одно из кресел уселся Птолемей Филадельф и тоже принялся разглядывать толпу. Его ноги не касались пола, он потел в своем македонском костюме, предназначенном для более холодного времени года: толстый плащ, какие носили их предки, ботинки на шнурках и широкая фетровая шляпа, к которой была прикреплена белая диадема. Хотя саму Селену нарядили в сирийскую тунику с лентами, которая ей совсем не нравилась, и сделали прическу с тугими локонами, из-за которой ей пришлось выдержать невыносимое испытание – завивку на маленькие железные палочки, – по сравнению с братьями она была не в худшем положении.

Что, впрочем, дал ей понять ее сводный брат, римлянин Антилл, вместе с Иотапой стоявший на первой ступени перед зрителями (этим двоим повезло, они не были царями!). Всегда готовый пошутить, Антилл гримасничал, чтобы рассмешить сестру, показывал пальцем на своих братьев, качал головой и прыскал со смеха. Его проделки были прерваны появлением Цезариона, Царя Верхнего и Нижнего Египта, Сына Амона,Владельца Царского венца, любимца Исиды и Птаха[311]. Толпа умолкла, как только он занял четвертый трон справа от Александра. Его появление всегда сопровождалось почтением окружающих, и сейчас для этого было еще больше оснований: в свои тринадцать лет он выглядел как взрослый мужчина. Цезарион был одет в египетском стиле: плиссированная набедренная повязка, нагрудное украшение из голубой эмали, а на голову не надел ни корону, ни диадему, только немес – ниспадающий до плеч головной убор из полосатой ткани, похожий на куфию[312].

Зазвучали трубы, и во двор вошел военный отряд, предваряя появление императора. Со стороны зрителей, сидевших на крышах галерей, послышались радостные крики, а стоявшая внизу толпа подалась назад: Марк Антоний пешком пересекал огромную площадь, окруженный двадцатью четырьмя ликторами и лучшими воинами своей гвардии. Он был вне конкуренции: под его пурпурной тогой виднелась римская туника, приоткрывающая бедра, – которые он нарочно выставил напоказ, – а поверх туники была надета парадная кираса[313], выгодно подчеркивавшая его тело. Впрочем, ему не требовалось что-либо доказывать: все знали, что он был силен, как его предок Геркулес, мог двумя пальцами раздавить орех и голыми руками повалить на землю быка; александрийцы видели, как он иногда упражнялся в гимназиуме, поэтому понимали, с кем имеют дело. Только ему одному в отражении бронзового или серебряного зеркала были заметны седеющие виски. Но благодаря его светлым волосам этого не видел никто даже на расстоянии трех шагов. А из Рима? Вы можете себе это представить? Как его соперник из Рима мог утверждать, что он стареет?

Стоя у подножия пьедестала, император ждал Царицу. Которая вышла по-голливудски. Безусловно, именно в античности придумали Голливуд, хотя они не были ни королями спецэффектов (им больше нравилась «живая трансляция»), ни специалистами по технике. В самом деле, при наличии огромного числа рабов, этой бесплатной рабочей силы, великие умы не нуждались в заботе о практической жизни – de minimis non curat praetor[314]… Но спектакль показывался вовсе не minimis[315]! Декорации, костюмы, трюки, массовые представления – они об этом много знали. Драконы на откидных пневматических дверцах, приводимые в движение затвором, подвешенные инженерами механические птицы и подъемники для хищников…

Хотя античные историки почти все рассказали нам о проведении «Праздника Дарения», самом большом представлении, какого Марк Антоний еще никогда не давал, охотно задержались на описании национальных костюмов детей, но не акцентировали внимания на наряде, выбранном Царицей. Однако можно быть уверенными, что скромностью он не отличался. Будучи прекрасной актрисой, она знала, чего ждала от нее публика и чего, как от разумной правительницы, – боги.

Итак, предположим, что по этому случаю на ней был парик с вплетенным жемчугом, который она украсила золотыми рогами богини Хатхор[316], дочери Птаха, а также железными перьями богини-грифа, – головным убором, не относящимся к культу Исиды. В любом случае, когда император-автократор и Хозяйка Двух Земель в свою очередь взошли по сверкающим на солнце ступеням помоста и очутились вверху, под красным навесом, на ступень выше детей, чтобы толпа могла видеть их восседающими рядом на двойном троне из золота и слоновой кости, – возглас восхищения всей Александрии, наверное, донесся до самого Рима… В этот же миг сверху дождем посыпались лепестки роз, а жрецы зажгли ладан в расположенных у подножия подиума, словно у алтаря, курильницах. Наверное, это был единственный день, когда Новая Исида и Новый Дионис почувствовали себя богами.

И бог-мужчина взял слово. Чтобы объясниться в любви греческому народу на греческом языке, музыка которого всегда опьяняла его. Селена не видела императора, поскольку он находился позади нее; она также не видела зрителей, от которых ее отделял дым ладана. Но она слышала, как горожане одобрительно цокали языками, как поодаль неистово аплодировали разместившиеся на вершине горы Пана иудеи. Она услышала обоюдную любовь бога-мужчины и толпы-женщины. Гул невидимой толпы, который то нарастал, то стихал, когда над ней разносился мощный голос оратора: могло показаться, что он поет, настолько умело он ткал свою речь, переходя от отрывистого ритма к ласковым интонациям, от серенады к военному гимну. И толпа повиновалась, хором подпевала, аккомпанируя ему; она стала его инструментом, окружив помост и нависнув над ним, грозя – думала девочка – в любой момент разбить эту хрупкую преграду из облаченных в белое священников.

Селена не понимала, о чем говорил отец, и слушала, не вникая в смысл слов; ее внимание обострилось только тогда, когда он начал перечислять имена детей, от младшего к старшему: Птолемей Филадельф, Клеопатра Селена, Александр Гелиос, Птолемей Цезарь. При этом он соотносил эти имена с незнакомыми странами: Филадельфу жаловал Финикию, Северную Сирию и Киликию, ей – Крит и Кирену, Александру – Армению, Мидию и Парфянскую империю, за Цезарионом закреплял власть над Египтом, Кипром и Нижней Сирией. И вдруг, как опытный артист, он внезапно прервал свое долгое пение, чтобы произнести всего два слова, выкрикнув их высоким голосом, как «до» верхней октавы:

– Базилеон Базилеиа! Базилеон Базилеиа, Царица царей и Мать детей, которые суть цари – вот самая великая царица всех времен и народов! – провозгласил он. – Клеопатра Гипербазилеиа!

И тут толпа взорвалась; она ликовала, она была в экстазе! Маленький Птолемей, испугавшись, начал плакать, а девочка вдруг задрожала всем телом. Предчувствие? Она страдала от ужаса, который охватил ее брата перед вопящей толпой, этой слепой и глухой толпой, которая могла раздавить и разорвать их.

Глава 15

«Шарлатан» – вот как некоторые историки называют сегодня Антония из-за его «даров». Краснобай, паяц: как он осмелился подарить детям страны, которых не завоевал?

Безусловно, «Праздник Дарения» – это как блеф в покере. Пропаганда, цель которой состояла в том, чтобы покорить александрийцев, описав блистательную перспективу «великого Египта»; потешить Восток, говоря на родном языке древних династий; а также признать, во славу Рима, римское происхождение Цезариона, что, в свою очередь, должно было привести в замешательство Октавиана. Особенность этого поступка заключалась не в том, что были утверждены права мальчика, восходящего на трон Египта, а в том, что Антоний, верховный представитель Рима на Востоке, в этом году избранный Сенатом на должность консула, официально назвал молодого принца «Птолемей Цезарь». Это была в некотором роде попытка напомнить о том, что Октавиан Цезарь являлся лишь внучатым племянником полубога: римляне, следите за моим взглядом… И ответ пастуха пастушке: разве Октавиан не вынудил Сенат пожаловать исключительные почести своей сестре Октавии? И, очевидно, только по одной причине: она была обманутой женой! Впервые в истории терпеливость оскорбленной женщины была признана гражданской доблестью… К этой последней провокации добавился тот факт, что императору Востока так и не прислали двадцать тысяч легионеров, которых он по-прежнему требовал, и к тому же Антоний присоединил к своим владениям Северную Африку, которая согласно разделу мира за ним не закреплялась. Итак, обращаясь к своему «дорогому сводному брату» с высоты серебряного пьедестала с еле скрываемой угрозой, Марк Антоний, вероятно, был доволен произведенным эффектом. И глубоко ошибся.

К тому времени, по прошествии десяти лет со дня смерти Цезаря, когда Октавиан уже не был столь юн, родственные связи сыграли решающую роль в становлении наследника диктатора. В Риме его боялись и уважали. Но прежде всего боялись. Два его друга, Агриппа[317] в армии и Меценат[318] в полиции, поработали на славу – все дрожали от страха! По крайней мере половина аристократии… Ему уже слишком поздно было кланяться в ноги сыну египтянки. К тому же римляне всегда считали этого ребенка полукровкой.

Что касается двух младших принцев и принцессы, то спустя время некоторые говорили, что их отец мог с таким же успехом сделать их императорами Китая или Луны, ведь ему не принадлежали те царства, которые он раздавал! Несомненно, граждане Александрии, такие утонченные, такие политически подкованные, совсем не были глупы: они попросту забавлялись, радуясь супругу Царицы и его шуткам. В этом же был убежден и Кавафис[319], грек двадцатого века. В своих стихах он уверял, что александрийцы действительно догадывались о том, что «все это было только театром», но погода стояла такая хорошая, маленькие цари были такими изысканными, а праздник – таким успешным, что они поддались всеобщему воодушевлению и радостно выкрикивали приветственные фразы «на греческом, египетском, древнееврейском, прекрасно понимая, что царская власть просто бросалась словами». Царская власть – это мыльный пузырь, иллюзия для публики. Последнее представление перед падением…

Итак, когда Селена была объявлена царицей Крита и Кирены, регионов, в самом деле принадлежавших ее отцу, оставалось три года до поражения при Акциуме[320] и четыре – до падения Александрии. Это пока еще не было началом конца: поражение не было не то что явным, но и прогнозируемым. Или, может быть, точкой обратного отсчета следует считать тот момент, когда Антоний был разбит парфянами? Тогда уж, скорее, – когда он согласился разделить мир с Октавианом. А может, еще раньше, когда он в приступе ярости убил тщедушного человека, потребовавшего наследство его двоюродного деда?..

Когда наступает «начало конца»?


Конец начинается с самого начала. Древние считали, что все предопределено, нужно только уметь читать – по звездам, по снам, по внутренностям принесенных в жертву животных, по птичьему полету, по языкам пламени, даже по мелким ежедневным событиям. В тот день в Большом гимназиуме, наряду с другими учеными Музеума, присутствовал и врач Главк, умеющий читать судьбы царей как открытую книгу.

Сначала была зловещая сцена плача из «Персов», рассказанная Антонием прямо перед походом на парфян; затем разбитая Селеной статуэтка Исиды. К тому же два олеандра, посаженных в дворцовом саду после рождения близнецов, были вырваны бурей. Еще позже одна рабыня забыла запереть дверцу в вольере, после чего нашли пару голубей и пять цыплят, убитых бакланом… Но еще тревожнее были знаки, обнаруженные во время празднования: у каждого из принцев имелся подходящий им по размеру скипетр; и вдруг Птолемей, держащий свой скипетр в правой руке, быстро переложил его в левую, что было нехорошей приметой, а потом, когда его отец в сопровождаемой аплодисментами заключительной речи объявил Клеопатру Царицей царей, мальчуган, взволнованный или напуганный, уронил скипетр на землю! Страшное предзнаменование! Не говоря уже о том, что накануне жрецы Сераписа обнаружили, что Адский пес, скульптором которого был Бриаксис[321], по всей видимости, сдвинулся к подножию бога.

Главк не был чересчур доверчивым, но все же увидел в этом знамение. Он обладал ясным умом и не считал себя суеверным: не бывал ни у каких ведьм, почитал богов. Однако не мог отрицать того, что имелись веские причины для беспокойства, потому что все знаки говорили о конце династии… Но кто знает, сколько месяцев или лет проживут как боги эти обреченные цари? В этот вечер они готовились дать при дворе великолепный пир…

Конец заключался в начале, таился в самом его сердце. Как родовое проклятие, смерть росла вместе с жизнью. Сколько времени оставалось до тех пор, пока несчастье станет явным и неопровержимым? Но оно было неизбежным. С самого начала.

На Антиродосе всеми огнями сиял Новый дворец: Царица не поскупилась на масло для ламп – оливковое масло, разумеется, привезенное из других стран. Клеопатра даже часть своей репутации построила на несравненной роскоши освещений. Повсюду люстры, фонари, канделябры и огненные пирамиды, сжигающие государственные средства.

– Мое царство уходит в дым, – шутила она.

Только жрецам было не до смеха: чтобы удивить царьков Азии, купить их советников и профинансировать походы Антония, ей требовалось все больше денег, поэтому недавно она приказала сделать всеобщую инвентаризацию материальных ценностей храмов. По ее распоряжению чиновники уже провели ревизию у всех торговцев Александрии и изъяли «излишки» в пользу царской казны.

– Видите ли, даже речи не может быть о том, чтобы лишать богов чего бы то ни было! – объясняла она жрецу Птаха, прибывшему с делегацией из Мемфиса, чтобы выразить свои опасения. – Кто знает, что приберегли для нас парфяне? Я предлагаю вам поместить самые ценные вещи в моей казне под охраной моего войска.

В тот вечер песок, рассыпанный в дворцовых дворах, она смешала с золотой пылью. В далеком свете маяка носильщики, ожидавшие, пока появятся обедающие, сидели на земле и просеивали руками песок в надежде уловить хоть несколько золотых песчинок; но точно так же, как течет вода и улетают облака, золото просачивалось у них между пальцев.

Антоний, по-прежнему облаченный в праздничный наряд, вошел в царскую комнату как раз в тот момент, когда Царице приводили в порядок волосы после ужина: одна рабыня вытягивала шпильки, другая расплетала косы. Он с раздражением обнаружил Клеопатру в окружении прислуги и детей: Птолемей Филадельф спал на кровати матери и сосал палец, голенький как купидон, но в обуви. Иотапа, скрестив руки, лежала на ковре, а Александр в своем неудобном торжественном наряде дремал в кресле, утомленный, после того как читал гостям наизусть несколько стихов из «Илиады». Его прецептор Николай выбрал текст, «соответствующий поводу»: благословления Гектора своему молодому сыну. Позади маленького царя с почетными титулами – «Верховный повелитель Мидии, Божественный Монарх Армении, Брат солнца Ктесифона[322] и луны Экбатана[323]», – на корточках сидел сириец и суфлировал ему:

Шлем с головы немедля снимает
божественный Гектор,
Наземь кладет его, пышноблестящий,
и, на руки взявши
Милого сына, целует,
качает его и, поднявши,
Так говорит, умоляя и Зевса,
и прочих бессмертных:
«Зевс и бессмертные боги!
о, сотворите, да будет
Сей мой возлюбленный сын, как и я,
знаменит среди граждан;
Так же и силою крепок,
и в Трое да царствует мощно.
Пусть о нем некогда скажут,
из боя идущего видя:
«Он и отца превосходит!..»[324]
Александр запнулся на двух или трех словах, но замысел был трогательным, а намек – лестным. Николай Дамасский показывал себя ловким угодником – а значит, и хорошим наставником, поскольку, к огромному утешению императора, принцы наконец-то стали декламировать Гомера: как раз вовремя! Эту пришедшую из глубины веков поэму школьники учатся читать, ритмично чеканя слоги, эти стихи проникают в их тела раньше, чем в разум: это Тора древних, их Коран, их катехизис.

Антоний провел рукой по кудрям мальчика, которого в конце концов избавили от тиары.

– Ты отлично декламировал, сын мой… Желаю тебе когда-нибудь стать таким же прославленным, как Гектор! А теперь пора идти спать. Отведи принцев на их корабль, – сказал он, обращаясь к Шармион, главной служанке Царицы.

– Дело в том, что… Корабль принцев повез на материк послов Вифинии[325]. Сопровождающих лиц у иностранных делегатов оказалось намного больше, чем мы предполагали, поэтому пришлось…

– И что, дети останутся здесь? Невыносимо! Я больше не хочу жить в этом дворце. Здесь все слишком сложно. Конечно, это же остров! «О, остров – это прекрасно, – говорят дураки, – какая чудесная идея! Это так мило…»

– Это надежно, – ответила Клеопатра, не повышая голоса.

– Надежно? Почему?

– Да, видно, что ты никогда не оказывался в Царском квартале, осажденном чернью. А мы с Цезарем оказывались.

Антоний слишком много выпил и чувствовал себя уставшим. И у него не было ни малейшего желания слышать упоминания о Цезаре от той, которую он только что провозгласил Царицей царей. Как не пришлись ему по вкусу и упреки, высказанные ею по секрету перед пиром:

– Император, твоя речь была безупречной. Но Цезарион задается вопросом, почему ты провозгласил Александра царем Парфии. Царем Армении – еще куда ни шло: мы только что показали всем закованного в цепи Артавазда. Насчет Мидии тоже ясно: этот титул очевиден, поскольку в первом ряду присутствовала Иотапа. Но Парфянское царство – это уж слишком. Я знаю, знаю, что ты планируешь наказать этих варваров за свои чудовищные потери, но утверждать, что ты их покорил!.. Цезарион опасается, что сторонники Октавиана поднимут тебя на смех и заставят заплатить за свои слова…

Цезарион, опять Цезарион! Тем не менее он, завоеватель Филиппов, греческий автократор, император Востока, не опустится до обсуждения мнения тринадцатилетнего мальчишки! Мальчишки, который, между прочим, был обязан ему всем: чем был бы Египет без постоянной защиты его легионов? Парфянской колонией? Римской провинцией? А этот мальчишка – у которого, разумеется, уже имелись придворные, которые стелились перед этими проклятыми монархами, кровавыми деспотами, – этот мальчишка осмелился его судить! Может быть, он даст ему совет? «Да здравствует Республика!»

Лучше было промолчать, а не то он бы многое мог порассказать. Впрочем, у него болела голова. Он не выносил тяжелого запаха свечей и ламп, поэтому подошел к открытому окну, выходящему во двор Трех Водоемов. Занимался рассвет: внизу дородные служанки сновали туда-сюда, наполняя кувшины, старики, присев на корточки, разглаживали метелкой золотой песок, на котором отпечатались следы. Утренний воздух пах морем и смолой; ему гораздо больше нравился этот аромат, чем дурманящий запах нардового масла, которым вчера намазали дверные проемы и кровати. Ему было хорошо от свежего ветра. Он много выпил, это правда, но не до такой степени, чтобы потерять голову. Опьянев, он никогда не становился жестоким. Под действием алкоголя он сразу делался веселым, щедрым, разговорчивым, начинал верить, что ему нет равных, и разговаривал с богами на «ты»; а затем очень быстро впадал в глубокую печаль. В то утро ему хотелось плакать: он давно понял, что никогда не станет для Царицы первым и важнее всех для нее всегда будет Цезарион…

Полно, как бы там ни было, он же не собирался ревновать ее к малолетнему самцу! Да к тому же к пасынку! Он старался не задаваться вопросом, не потому ли Клеопатра отдалась ему, что хотела прежде всего спасти Цезариона. Чтобы защитить жизнь и наследство своего сына, она готова была спуститься в преисподнюю, она бы отдалась Аиду, она бы поцеловала пса Цербера и лобызала бы Сета, убийцу Осириса! Странная Исида!.. Но как ребенок Цезарион не вызывал у него никаких претензий, хотя он видел, что тот полностью вжился в роль: по отцу он из рода Юлиев, а в этой семье все любили поучать! Даже самый великий среди них, Цезарь, в свое время наставлял его: «Антоний, ты не должен пиршествовать до утра», «Забудь ты своих танцовщиц, Марк, брось эту Китерис!», «Ты слишком много говоришь, Антоний, и не всегда по теме…»

Ладно, хорошо, «Парфянское царство»… Ну и что – Парфянское царство? Нужно ли объяснять этим занудам, что речь – это искусство? И дарящий радость Дионис это доказал: искусство и плотская любовь – одно целое. Только что в гимназиуме он, император, занимался любовью с толпой – невозможно контролировать себя во время экстаза! В моменты эйфории он вел себя с Клеопатрой как с «сучкой», но она не обижалась на его слова. Наоборот. Пускай он заблуждался, пускай богохульствовал, пускай оскорблял Ее величество, – она это обожала… И во время его выступления александрийский народ («чернь», как с презрением назвала его Царица), этот веселый, хитроумный дружественный народ прекрасно понял, что Парфия здесь просто пришлась к слову; что они, народ и оратор, вместе давно уже стерли границы, перешагнули рубежи; бог властвовал ими, они грезили Александром, грезили дионисийским Александром, они мечтали и были счастливы.

Царица громко закричала:

– Селена, не смей трогать мои шпильки для волос! Только не их! Никогда!

Селена, единственная из всех детей не уснувшая, открыла маленькую шкатулку, стоявшую на туалетном столике матери, где были сложены изумрудные и гранатовые шпильки для волос, очень похожие на те, которыми она когда-то играла в бреду. А теперь мать накричала на нее и больно ударила по пальцам кисточкой для румян. Малышка, испугавшись, что сделала что-то не так, убежала, рыдая… и наткнулась на ноги отца, запутавшись в его одежде.

– Полно, полно… Не нужно плакать, слезы тебя не украшают!

На ее щеках образовались потеки от черного карандаша.

– Царица не разозлилась, мой бедный осленок, она просто устала. – И подумал при этом: «Что она скрывает в этих шпильках? Почему так испугалась, когда увидела, что ребенок их трогает?» – Мы все устали. Что подарить моей дорогой доченьке, чтобы она улыбнулась? Новую куклу?

Селена энергично помахала головой. Она ничего не хотела. Ничего из того, что было возможно: пусть ее больше не ругают и пусть она перестанет быть царицей. С тех пор как она стала слышать несущиеся вслед все эти незнакомые слова, ей стало казаться, что они проникают внутрь носилок, эти тысячи кричащих ртов, тысячи цокающих языков. Она боялась и думала, что теперь словно чем-то измазана, что она больше не обычный ребенок. Селена осознала, что не все маленькие девочки – царицы, что она другая. И от этого ей было страшно, как тогда, в горячке, и стыдно, словно из глаз снова потек желтый гной. Она была грязной и больной…

– Чего желает моя горячо любимая дочка? Белого козлика для своей двуколки? Нового попугая? Мангуста?

Вдруг Селена вспомнила об армянском младенце.

– Я хочу раба, – ответила она.

– Но у тебя их сотни! Все слуги дворца…

– Я хочу собственного раба!

– Ах, это потому что ты царица, да? Тебе нужны личные слуги? Это просто, я подыщу милую критскую рабыню. Или красивого киренского кочевника…

– Я хочу армянского раба!

– Нет, дорогая, Армения не твоя, она принадлежит твоему брату…

И тогда она поведала, что видела накануне в Серапиуме – младенца в процессии пленных, мать и ребенка.

– Ну, Селена, – смеясь, сказал Антоний, – и чем же тебе услужит младенец? Что можно с него взять?

Но она упрямилась и настаивала. Какой трудный ребенок! Выйдя из себя, император резко прекратил разговор:

– Как бы там ни было, сейчас все пленные мертвы или проданы. Таково правило войны. Вчерашнего ребенка больше нет.

ПОМНЮ, КАК Я ЧИТАЛА
Дворец Клеопатры. Множество цветов: зеленые порфировые колонны, золотая облицовка стен, консоли из красной яшмы. Роскошь миллиардера. Самые оригинальные – входные двери: они покрыты панцирями звездчатой черепахи, инкрустированными изумрудами.

Не менее удивительным было оформление двора Нимф: кажется, галереи там были из слоновой кости – украшение на стенах? пилястры? колонны? Или только кессонный потолок?

Ничего не поделаешь: цари-фараоны были просто без ума от слоновой кости; они импортировали бивни через африканский порт Охотничья Птолемаида.

Что касается меблировки, то и она была не без излишеств. Двухметровые «дионисийские» канделябры в виде лап пантер, сверкающее серебро и огромные мраморные кратеры в нескольких комнатах, заполненные изящными вещицами, коврами, вазами, статуэтками: это был «золотой запас» государства. Прекраснее и выгоднее, чем наш доллар, потому что Клеопатра зачастую обедала прямо в своем хранилище – из золотой посуды. «Мои глиняные черепки», – говорила она с обезоруживающей простотой…

Но Селена будет помнить об этом меньше, чем писатели тех лет – Диодор, Страбон, Лукан. Сколько времени она провела на Антиродосе, сколько раз видела своих родителей?

Глава 16

Они уехали. Они всегда уезжали. Несколько приемов на Антиродосе, несколько поездок на охоту, несколько торжественных заседаний, и они снова отбывали.

Первым отправился в путь Марк Антоний: чтобы успеть до закрытия навигации, он сел на корабль сразу же после «Праздника Дарений». Император решил еще раз перезимовать в Антиохии, столице Сирии, где планировал подготовить новый поход на Армению – нужно было наконец разжать парфянские тиски. Его преследовала навязчивая идея заново открыть дорогу в Индию, путь Диониса и Александра. Мечта, которую пробудила в нем Клеопатра.

Его египетская жена… Она должна была присоединиться к нему, собрав золото храмов и запустив новую программу строительства. Для своего императора она хотела воздвигнуть небольшой дворец на материке, изолированный особняк в конце дамбы, рядом с храмом Посейдона: «Что-то очень простое, – объяснил он ей, – шалаш, тент для солдат», – но Царица даже не представляла себе шалаш без порфира или слоновой кости… Для себя же она заказала мавзолей, достойный ее величия, в Царском квартале, рядом с «драгоценными телами». Он, конечно, будет довольно узким, ведь кольцо внутри крепостной стены было переполнено, но намного выше, чем усыпальницы ее предков – башня-пилон, которая будет возвышаться над «Запретным городом», могилой Александра и храмом Исиды Локийской. И наконец, для близнецов она затеяла полномасштабное обновление старого дворца Тысячи Колонн: дети больше не вернутся в Синий дворец, находившийся слишком далеко от Музеума и библиотеки; под руководством Николая Дамасского их обучение примет новый оборот.

Царица уехала сразу после утверждения макетов архитекторов и планов прецептора. Цезарион, при поддержке чиновников, руководивших государством, эпистолографов[326] и прочих хронографов, должен был следить за выполнением ее приказов. Золотой Гор, Сын Амона-Ра, Хозяин двух богинь, он обязан был подписывать судебные постановления и распоряжения царского Совета.

– В любом случае я вернусь до зимы. Чтобы тебе не было скучно, мы оставим Антилла. Он такой забавный и задорный, вдвоем вам будет весело! А в следующем году мы, может быть, привезем его младшего брата Юлия, второго сына Фульвии.

Клеопатра по-прежнему надеялась на полный разрыв Антония с Октавией и рассчитывала, что он заберет у нее всех своих детей и римский дворец Карен. Ему как супругу достаточно было написать всего три слова: «Собирай свои вещи», – это была общепринятая фраза, которой в Риме расторгали брак с женой. Но он не писал этих слов. С другой стороны, Октавиан в это время активно укреплял свои позиции и, вопреки обыкновению, отказался дать разрешение разместить восточную армию на территории Италии.

– Пристрой их лучше в Армении, – ответил он своему зятю. – В Армении, Мидии или Парфии. Ведь ты, кажется, завоевал эти огромные земли, которыми со мной делиться не намерен…


Октавия и Клеопатра. Дорога в Рим или дорога в Индию. Нужно было выбирать. Антоний не мог. Неужели у него возникло желание отдохнуть? Он сражался уже тридцать лет! А Октавия по-прежнему была соблазнительна… Царица Египта понимала это и не отпускала его ни на шаг. Она последовала за ним в Армению, где он навел порядок всего за пару недель. Он знал, что это будет возможно, хотя и бесполезно. А когда перед его отъездом Селена, не желавшая оставаться во дворце Тысячи Колонн, расплакалась и потребовала армянского младенца, он сказал:

– Я вернусь меньше чем через год. И привезу тебе из Армении подарки гораздо более ценные, чем сопливый младенец. Десять месяцев, Селена, пролетят очень быстро.

Они сказали детям «несколько месяцев», потому что сами в это верили; и только боги в эмпирее[327] знали, что они уехали на три года. Ведь отныне дорога в Индию лежала через Рим. Через разгром Рима, как без устали повторяла Клеопатра. А уничтожение Рима прежде всего значило уничтожение Октавии…

Марк Антоний не любил причинять боль тем, кто хорошо к нему относился. Это было его слабостью. Хотя его часто изображали именно в виде статуи, его сердце не было каменным. Разумеется, он с удовольствием цитировал стих Архилоха с острова Парос: «Есть одна вещь, которая у меня получается в совершенстве, – моя месть: она страшна для того, кто мне навредил». Хвастовство. Милосердие Антония было известно не меньше, чем его жестокость… Однако оно не помешало ему когда-то чертовски обрадоваться убийству Цицерона, этого мошенника, строившего из себя моралиста! Лицемер, который был причастен к убийству Цезаря, даже не замарав рук, доносчик, который день за днем (четырнадцать выступлений!) требовал у Сената головы Антония и его жены Фульвии. В результате этого преследования Фульвия и Антилл были вынуждены бежать, скрываться… Вот сволочь! Какое счастье, что Октавиан в конце концов отдал ему Цицерона! В Рим отправили голову и руки зарезанного оратора, такие ухоженные руки, с чистыми ногтями, эти холеные руки писателя, никогда не державшего меч: вот как следовало обращаться с писаками! «Три вещи» – голова и руки – были продемонстрированы на Форуме, где их и оставили разлагаться. Некоторые предполагали, что Фульвия успела вырвать у трупа язык и проткнуть его шпилькой для волос. Это было преувеличением: хотя Фульвия не относилась к неженкам, но, когда в Рим доставили голову, она уже слишком разложилась, чтобы можно было ухватить язык.

В любом случае Антоний не любил надругательств над головами. Не считая Цицерона и «двух-трех штатских из той же бочки», как он сам говорил, Марк зачастую проявлял снисходительность. Он был воином, ненавидевшим причинять боль. И его друзья злоупотребляли этим, так же как и его жены. Он слишком любил быть любимым. Подумать только, Октавии! Его возлюбленной Октавии… «Собирай свои вещи»? Он медлил. Все же после усмирения Армении он тщательно подготовится к столкновению с Западом. Клеопатра написала в Египет, чтобы ускорили судостроительные работы: нужны были восемьсот кораблей – половина для транспортировки войск, вторая половина для сражений. Так как рано или поздно придется воевать в Средиземноморье. И за Средиземное море… Той зимой в Александрию они не вернулись.

Первые два года дети прожили под грохот молотков: казалось, что весь город работал для военного флота. Побережье острова с маяком было покрыто парусными судами, корпусами галер, на набережной Киботос были свалены вязанки весел, а набережные портов скрывались под длинными бронзовыми волнорезами трирем[328]. Словно огромные жуки, разорванные в клочья на песчаном берегу, повсюду были разбросаны разобранные корабли: сияющие на солнце черные панцири, заостренные брюха, пары лап, металлические жала.

Но принцы не видели этого грозного арсенала, так как фасад их нового «дома» не выходил к морю. Зато у них было много пресной воды и деревьев: благодаря близости к каналу Мареотис, снабжающему Царский квартал, во дворце Тысячи Колонн было четыре рая – круглые сады в персидском стиле, разбитые вокруг огромных спокойных водоемов, в сезон покрывавшихся лотосами и кувшинками. Именно Марк Антоний предложил Клеопатре разместить здесь сады для маленьких обитателей дворца и с удовольствием смотрел поверх плеча Клеопатры, когда она составляла письмо прецепторам, вверяя заботу о детях и их защиту «святому покровителю» Дионису. В садах сразу же поспешили между кленами и гранатовыми деревьями посадить несколько кустов плюща и установить мраморных животных, привезенных из Афин, – гранитную пантеру и «спящую Ариадну» из чистого золота, которую император лично отправил из Эфеса, главного порта Средней Азии.

Николай Дамасский пригласил каждого из новых жителей дворца выбрать сад для занятий. Александр захотел тот, что с пантерой, Птолемей – с маленькими животными, а обрадованная Селена получила рай спящей Ариадны, лежащей на ложе из листвы прекрасной дамы, голова которой покоилась на скрещенных руках. Статуя располагалась у края водоема, где в такой же темной, как листва деревьев, воде отражался сад, и казалось, что их было два.

– У меня есть два сада, – хвасталась девочка, – один на земле, второй на воде!

Расположившись в павильоне своего огромного рая со свитками в руках, она, похоже, забывала и об отъезде отца, и об армянском младенце, и о потере Синего дворца. Следует отметить, что она уже была «украшенной». С того времени, как она стала царицей Кирены, каждый вечер после купания служанки подкрашивали ее ладони и подошвы ног кипрской хной. Внезапно она начала считать себя красивой… Прецептор иногда с удивлением наблюдал за этой смуглянкой с тоненькими ручками и маленьким личиком: на кого именно она похожа, если учесть, что ее отец в молодости славился своей красотой, а мать, хоть и не считалась красавицей, но слыла грациозной царицей?

Это было не столь важно: маленькая правительница уже демонстрировала умственные способности, достойные ее родителей. Или, по крайней мере, сравнимые со способностями ее сводных братьев, Антилла и Цезариона. Что совсем не относилось ни к двум другим мальчикам, ни к мидийской принцессе, для которых прецептор и репетиторы (целая армия!) должны были постоянно придумывать новые стимулы. Для того чтобы обучить Птолемея и Иотапу алфавиту, Николай с помощью пекарей сделал из теста буквы, которые потом покрыли медом: маленькие ученики имели право съедать те из них, которые правильно называли. Птолемей с наслаждением бросался на бету, в которой он видел два соска своей кормилицы, а Иотапа соглашалась узнавать омегу с ее двумя хлебными брюхами.

Другая игра: слуги с опахалами (или слуги, отгоняющие насекомых), каждый из которых носил на себе щит с нарисованной буквой, становились между цветочными клумбами сада так, чтобы складывались слова. Дворцовой прислуги было вполне достаточно, чтобы представить не только двадцать четыре буквы греческого алфавита, но и восемьсот знаков древнеегипетского языка. Потому что у каждого ребенка слуг было в избытке: номенклаторы, в чьи обязанности входило напоминать молодым монархам имена придворных; дегустаторы, которые пробовали каждое блюдо; хранители гардероба, ухаживающие за одеждой; подниматели занавесок, шагающие впереди детей по всему дому; и для всех, мальчиков и девочек, – педагоги и грамматисты. К счастью, все слуги, за исключением учителей и одного или двух астрологов, были незаметными, и дети привыкли к тому, что они меняются, словно мебель, звание или дворец.

Из раннего детства Селена сохранила в памяти лишь Сиприс, свою кормилицу, и пигмея Диотелеса. Прецептор с удовольствием избавился бы от пигмея, но он быстро подметил, что старый акробат обладал искусством усмирять эту диковатую девочку. В остальном экстравагантный карлик был весьма культурен, даже принимая во внимание то, какие книги он выбирал в библиотеке для чтения. Николай считал, что в его рассуждениях отсутствовал здравый смысл. Вопреки мнению прецептора и некоторых других великих умов того века, он осмелился утверждать, что трагедии Софокла были лучше, чем Ликофрона[329] из Халкиды[330].

– А ну-ка признай, что ты ставишь старого Эсхила выше нашего Соситеоса[331]! – подшучивал над ним Николай.

– Да, я это утверждаю, – отвечал пигмей под общий смех присутствующих.

Этот карлик, монстр дерзости и самоуверенности, выглядел просто гигантом! Но ученые Музеума любили его, потому что он знал столько забавных историй о дворе… К тому же царский врач Олимп (который наконец-то избавился от Главка, поскольку тот отправился с Клеопатрой в Эфес) продолжал защищать своего бывшего «ассистента». Все это свидетельствовало о том, что прецептору стоило беречь пигмея.

Более того, когда последний страус Диотелеса, разбитый параличом и потерявший все перья, умер, то по предложению Николая пигмей был назначен педагогом Селены. Сидя в своем дворце на Антиродосе, Цезарион колебался, прежде чем подписать указ:

– Мой учитель Евфроний уверяет, что твой эфиоп опасен для маленьких девочек, что он навязчив с ними, что его жесты, в конце концов…

– Это только с рабами, – уточнил Николай. – Сын Амона, эти истории происходят только между рабами, учителя могут их игнорировать. Что касается меня, то я считаю, что этот старый дурак слишком благоразумен, чтобы приставать к свободным девочкам: ему дорога его шкура, какой бы черной она ни была…

– Но Евфроний удивлен тем, что он падок на столь молодых девственниц, семи или восьми лет. Ладно еще мальчики такого же возраста: у всех моих министров, даже у евнухов, есть свои сладкие детки… Но девочки семи лет!..

– Он принимает их за равных, вот в чем дело. – И добавил: – С девочками, не достигшими половой зрелости, он не рискует оставить после себя след: «Если бы я дожидался, пока им исполнится тринадцать лет и они умрут, рожая черно-белого ребенка, – вот тогда бы я заработал порку!» Этот чудак не так уж глуп, мой господин. В любом случае твоя сестра к нему очень привязалась и не простит нам, если мы их разлучим. Она смотрит на него как на игрушку, а он почитает ее как богиню. Точнее – если мне позволено произнести такую бестактность, – он воспринимает принцессу как собственного ребенка: дважды он спас ей жизнь, дав дельные и ценные советы.

– Назначим его, – вздохнул Цезарион. – Но среди рабынь нужно найти для него маленькую девочку на его вкус, и пусть держится только ее… А разве у Таус, кормилицы Александра, нет дочери?

– Да, действительно! Тонис, молочная сестра твоего брата.

– Отдай ему ее, если она хорошенькая. И пусть не смеет прикасаться к царице Кирены даже взглядом!


Селена больше не была влюблена в своего старшего брата так, как раньше. В восьмилетнем возрасте у нее не было ни таких игр, ни таких развлечений, как у него. Но когда она начинала проказничать, стоило только пригрозить пожаловаться Цезариону, как девочка тут же становилась шелковой и послушной: сын Амона, ее брат, станет фараоном, а она – его женой, и Селена гордилась этим, преклоняясь перед его божественной волей. Что касается остального, то ей больше не нравился запах жениха (когда он останавливался во дворце Тысячи Колонн, возвращаясь из палестры, от него всегда пахло горьким потом), ей больше не нравился его голос, теперь такой неровный и шероховатый, а также его кожа, которая над верхней губой потемнела, что придавало ему строгий вид. Однако ей все еще нравился его пристальный взгляд, его грустная улыбка и красота рук, машинально поглаживающих золотую шерсть сфинксов, когда он говорил. Она всегда мечтала прикоснуться к его рукам. Как там напевала ей няня? «Ах, почему же я не раб, льющий воду на твои пальцы?..» Цезарион, я – гранат, спеющий в глубине сада: придет день, когда я напою тебя.


Цезариону исполнилось четырнадцать, затем пятнадцать. Он был очень одинок. Иногда его развлекал сводный брат Антилл, но этот новый товарищ, на которого рассчитывала мать, был слишком юн для него, слишком беспечен и к тому же не обременен государственными заботами. Время от времени они могли поспорить за партией в кости или отправиться на ипподром наблюдать за соревнованиями колесниц, поскакать верхом вдоль берега озера или посмотреть, как по песку стадиона катаются борцы. Но затем Антилл возвращался к учебе, тогда как Цезарион в облачении фараона возглавлял суды, принимал государственных служащих, выступал с докладами, ставил печати на письмах. Такой одинокий… У него даже не было времени развлечься, позаниматься геометрией на песочном столе, порасспрашивать ученых Музеума о расположении звезд на небе. Иногда вечерами, перед сном, ему хотелось снова стать маленьким ребенком, хотелось, чтобы вернулась его мама, навсегда вернулась в Александрию, и чтобы их жизнь стала такой, как прежде: до Антония, до других детей, до угрозы.

Он пытался представить, какое счастье наступит для них двоих, если отчим сгинет в какой-нибудь битве. Он никогда не отгонял от себя эту мечту, хотя и понимал, что это страшно, и осознавал также, что у него не было шансов выжить после смерти Антония. Или Птолемеи станут править в Риме, или потеряют все, даже Египет. Цезарион смотрел на вещи глазами матери, прекрасно понимал это и боялся поражения, в котором Царица, кажется, не сомневалась. Но самое странное, что он боялся и победы: Цезарион не представлял себя правителем Италии и повелителем народа, языка которого не знал и боги которого отличались грубостью и дурными манерами. Он был греком, который стал египтянином, но никак не римлянином. Впрочем, наверняка ему недолго довелось бы править той далекой страной. Он готов был поспорить, что Антоний лично этим займется, и рано или поздно на трон взойдет династия Антониев. Разве он уже не начал этот процесс на «Празднике Дарения»? В один из этих дней молодой фараон Цезарион скончается от дурного насморка. В любом случае он умрет молодым. Будучи сыном Цезаря, он стал только инструментом в руках своего отчима; когда он перестанет быть полезным, то миром будет править Александр Гелиос! Почему Царица не догадалась о планах своего мужа? Если только она сама к ним не причастна: в конце концов, молодые принцы из «внутреннего» дворца тоже были ее детьми, к тому же их отец был жив, она делила с ним ложе и стол. «Опьянение» – вот что было написано на кольце, которое подарил ей Антоний. Что мог сделать сын против Опьянения и Веселья?

Поэтому он грустил. Он устал с самого рождения жить в недоверии и подозрительности. Сколько ему еще осталось? Два или три года, если Запад раздавит Восток. От шести до семи лет при противоположном исходе. Хватит ли этого времени, чтобы научиться убивать и умирать?

В эту ночь ему снова снилась его тетка Арсиноя. Он не был с ней знаком, но один слуга рассказал Цезариону о ее судьбе. По всей видимости, она была молода, лет шестнадцати или, может, двадцати, и, вероятно, жаждала власти, как и все маленькие бестии рода Птолемеев, поэтому и восстала против своей старшей сестры Клеопатры. Цезарь во время своего Триумфа в Риме показал ее толпе закованной вцепи; он предупредил, что по окончании церемонии собирается ее казнить, но римский народ, тронутый красотой принцессы, выпросил для нее помилование. Пришлось сохранить пленнице жизнь при условии, что она станет жрицей. Арсиноя укрылась на острове Эфес, в храме Артемиды, и старший жрец взялся за ней присматривать. Там она прожила четыре года. Но затем появился Антоний – и на Эфесе, и в жизни Клеопатры. Мог ли римлянин противостоять капризам своей новой любовницы после безумных ночей в Тарсе и неповторимых дней в Александрии? Царица желала смерти своей сестры. Марк Антоний был галантным мужчиной: после того как он подарил Фульвии голову Цицерона, как можно было отказать Клеопатре подарить ей голову Арсинои? Он любезно казнил молодую жрицу.

Для того чтобы убить обычного гражданина, римские солдаты всегда действовали одинаково – прокалывали мечом сонную артерию; для этого достаточно было заранее убедиться, что отодвинут воротник туники и плаща. Смерть наступала практически мгновенно, но была весьма кровавой и, к несчастью, очень маркой. Даже если убийца отлично владел своим ремеслом, он не мог не испачкаться кровью с ног до головы. Скорость или чистота – увы, нужно было выбирать!

Безусловно, когда Цезарион думал о печальном конце Арсинои, он не сомневался, что бунтовщица заслуживала того, как с ней поступила старшая сестра; у Царицы было два брата и две сестры, и ее жизнь стала спокойной только тогда, когда она убрала их всех со своего пути. «Мертвые не кусаются», – говорила Клеопатра. И теперь ее сын размышлял, хватит ли у нее сил убрать и его…

Ему хотелось, чтобы мать его утешила, успокоила, приласкала, он хотел бы поговорить с ней, но мог только написать. При этом он знал, что ни в коем случае не следовало писать того, что могло быть прочтено врагом. В своем следующем письме он ограничится описанием положения дел в строительстве нового дома Антония на краю пирса, сообщит о конструировании Мавзолея и обновлении дворца Тысячи Колонн, задержится на описании здоровья младших принцев (его по-прежнему тревожило состояние Птолемея) и расскажет две-три смешные истории, в которых главным действующим лицом был Антилл… Когда же она вернется, когда?

В ПАМЯТЬ О НЕМ
Цезарион… По-гречески говорят «Кайзарион» – царское имя, твердое и мягкое одновременно, которое с наслаждением произносила и повторяла Селена. Кайзарион, нежный Кайзарион после смерти оставил мало следов на камне: один барельеф на стене храма в Дендере[332]там его можно увидеть одетым в египетскую одежду, в обществе своей матери приносящего пожертвования богам. Столь условное представление, что римляне не заметили его и забыли вырубить молотком…

И ничего больше в течение двадцати веков. И вдруг в море была найдена огромная голова из серого гранита: красивый ребенок двенадцати лет, полуримлянин-полуегиптянин; у него льняной головной убор фараона, но на лбу – мягкие и густые волосы, похожие на типично римскую челку. Этакий портрет царя-«метиса». Трогательная красота бытия между двумя мирами и двумя возрастами: детские округлости (пухлые щеки, надутые губы) и важность монарха (грустный взгляд, напряженные скулы). Правильные черты лица, рот без улыбки, но кожа улыбается за него. Когда его выставили в Париже, у меня сразу же возникло желание прикоснуться к нему. Если бы я не боялась, что в музее сработает сигнализация, я бы обвела пальцем контур его пухлых губ, скользнула бы ладонью по виску и погладила бы щеку: гранит, как и кожа, требовал ласки.

Я, которая никогда не верила в поздно идентифицированные портреты, в официально признанные предположения, этот бюст приняла сразу. Мне было необходимо подойти к нему поближе, прикоснуться, обнять его.

– Кайзарион, – однажды прошепчет Селена, сидя в одиночестве в своем Пепельном саду, – Кайзарион, я никогда не переставала любить тебя.

Глава 17

Прошло восемнадцать месяцев с тех пор, как уехали родители. Антонию удалось стабилизировать фронт на Кавказе и Евфрате; в Пергаме он пустил в обиход столько денег с собственным изображением, сколько Восток еще не видел. А в Эфес, куда он прибыл, чтобы заложить первый камень храма Диониса, пригласил самых знаменитых артистов со всего мира, чтобы порадовать своих генералов, и еще раз поразил народ величественной осанкой, красноречием и щедростью – одним словом, харизмой. Но в Риме, несмотря на поддержку друзей, ему не удалось ратифицировать в Сенате свои «Дарения». В Риме его обаяние больше не действовало. Его легионы были слишком далеко. Новые консулы одобряли его кандидатуру, но Октавиан провел собрание в присутствии солдат и воспрепятствовал выборам. В этой мафиозной Республике с вооруженными бандами молодой гангстер с дерзким взглядом впервые осмелился бросить вызов блистательному «крестному отцу».

После этого удара по государственности оба консула, Домиций и Сосий, вместе с тремястами сенаторами бежали в Грецию, Египет и Азию. Рим боялся Октавиана, Агриппы, Мецената и их вездесущих сбиров[333], но боялся он и Антония, отсутствующего Антония. Он так долго не появлялся, что люди начинали верить тому, что говорил Октавиан: будто Антоний стелется перед египтянкой, называет ее Повелительницей, носит на бедре кривую саблю и служит Царице подстилкой для ног, вместе с ее евнухами. Рим боялся и порчи с Востока, и возрождения гражданской войны. Того, что опять начнется борьба и семьи пойдут на семьи. Рим был болен, болен от страха, и он очищался, освобождаясь от Антония и извергая его друзей.

Но супруг Клеопатры, которого зять намеревался выбросить из игры, по-прежнему не разводился с Октавией.

Царица не понимала. Она так и писала старшему сыну: «Я не понимаю. Я не могу вернуться. Я не хочу его покидать. Иначе к нему прибежит другая». Прошло почти девять лет с тех пор, как она стала его любовницей, пять из них они были женаты, а он все еще сомневался и не говорил другой женщине: «Собирай свои вещи». Цезарион тоже не понимал – свою мать. Однажды, когда в его присутствии Антоний отозвался об Иудее Ирода как о дружественной стране, Царица прервала его:

– У государства нет друзей, у царя нет братьев.

Весьма справедливо! Но тогда почему в данном случае у страны под названием «Египет» был супруг?

Каждый день молодой фараон наблюдал, как совсем новенькие военные корабли, груженные оружием, уходили в море. Они держали курс на север: Антоний захватил новые земли на Самоне, маленьком острове вблизи Малой Азии. Говорили, что там уже цвели розы.

Один за другим в гавань с белыми домами, где заседали Клеопатра с императором, прибывали цари с Востока, «цари-союзники». Они подолгу любовались длинными черными галерами, стоявшими на якоре вдоль лидийских берегов от Эфеса до Милета.

– Это вы еще ничего не видели, – говорил им Антоний. – Мои первые «морские крепости» появятся здесь в следующем месяце: корабли в семь этажей, настолько укрепленные металлической броней, что их невозможно будет протаранить, и такие высокие, что никто не сможет взять их на абордаж!

– И ты веришь, что при этом они смогут держаться на воде? – подшучивал Архелаос, царь Каппадокии.

– А разве это так уж необходимо? – со смехом вопрошал Антоний. – Морское сражение – всегда несколько осад: с моими кораблями у меня будут, если понадобится, самые высокие стены, самые крепкие башни и лучшие катапульты!

Если до этого времени были известны лишь триремы с тремя рядами гребцов и даже квадриремы, то египетские инженеры, всегда находившиеся на пике технологий, изобрели галеры с десятью рядами весел. Корма – двенадцать метров в высоту, тысяча гребцов, пять сотен воинов, – таких кораблей свет еще не видел! Настоящие морские монстры! Единственная проблема, которую Антоний взялся решить, заключалась в том, что армия Востока не располагала достаточным количеством экипажей, чтобы снабдить эти гигантские суда. Требовалось время, хотя бы немного времени, чтобы нанять людей и организовать их… Однако Сосий и Домиций, два сбежавших консула, стали его торопить поскорее высадиться в Бриндизи. Они твердили, что поскольку Сенат заседал не в полном составе, то его решения не имели законной силы, а также что Октавиан не популярен среди народа, так как снова поднял налоги: с богатых дерет три шкуры, а из бедных выжимает последние соки.

Действительно, хозяин Рима не владел богатствами Египта для финансирования своей армии. Но гораздо важнее любых сокровищ было то, что Италия располагала неисчерпаемым запасом римских легионеров. Они были настоящими воинами, и Антоний это понимал. Не то что те ненадежные наемники, которых присылали цари-друзья: они прибывали в штаб в Самосе и устраивали праздник за праздником. Клеопатра вызвала с Крита флейтистов, из Кирены – музыкантов, играющих на лирах, из Киликии – карликов, поднаторевших в кулачных боях, а из Эфиопии – обнаженных танцовщиц. Каждый день Дионису-Осирису, божеству-покровителю царской четы, преподносили в дар быка; еженедельно убивали двух баранов во славу богов войны и супоросную свинью – в честь местной святой покровительницы, этой необычной Артемиды в колье из сосков. Не забывали, конечно, просить благосклонности и у вышестоящих богов – Зевса-Юпитера и Сераписа. Для этих церемоний требовалось большое количество людей, но разве пристало смотреть на расходы, когда ставки слишком высоки? Богам нужно дарить, дабы быть одаренным, и солдаты, зная, насколько силен Аполлон Октавиана, были благодарны Антонию за его щедрость, которая могла склонить чашу весов в другую сторону, в их сторону – в конце концов, в ту сторону, где они окажутся, сами того не зная.


В Самосе Антоний останавливался у каждого алтаря. В последнее время он вдруг стал скрупулезно набожным, формалистом, да к тому же законопослушным: говорил, что пока война не объявлена, не желает становиться ее инициатором, поскольку он римлянин и не призовет людей к оружию против Рима. Бывший консул Домиций Барбаросса[334] пришел в ярость:

– Я тебе гарантирую, что это не прошло бы ни с Цезарем, ни с Помпеем! Для того чтобы высадиться на берег, тебе не нужны никакие плавучие крепости. И тем более повод для атаки, ведь Октавиан выгнал тебя! Именно поэтому ты должен сражаться. Срочно хватай своего шурина. Да встряхнись же!

Они шли вдоль берега, впереди них раб нес один факел. Солнце еще не взошло; только вдалеке, на востоке, за лидийскими горами бледнели звезды. Они возвращались с пира, устроенного их другом Митридатом, царем Коммагены. С позволения радушного хозяина они ушли вместе, как раз перед последним тостом, когда рабы убирали со стола и укротители змей собирали свои вещи. В раздевалке, пока они меняли свои праздничные наряды на обычные тоги, обувь и кольца, они пересеклись с танцовщицами из Кадиса с их кастаньетами: Митридат прекрасно все устроил.

После десерта Домиций передал императору записку с просьбой поговорить с ним с глазу на глаз. «Еще один, кто не любит мою жену!» – подумал Антоний.

На самом деле среди римлян было не так уж много тех, кому Царица – колдунья, пьяница, распутница – приходилась по душе: хитро построенная пропаганда Октавиана сделала свое дело.

– Да ведь ее ублажают рабы, да-да, сладострастные нубийцы, это всем известно!

Так говорили все, по крайней мере в Риме. Особенно матроны. В тот вечер, прежде чем как покинуть салон, он посмотрел на бедняжку: облокотившись на подушки их обеденного ложа, она почти засыпала и была единственной женщиной среди мужчин. Митридат очень выгодно ее расположил: за лучшим столом в центре пиршественного зала «ниже» императора, но «выше» царей, консулов, сенаторов и генералов. И ему не простят этого ее превосходства и, приходилось признать, ее преимущества. Женщина! Сколько раз Тиций, Геминий, Делий и даже Мунаций Планк[335] просили его отправить Царицу в Египет. Да, даже один из «Бесподобных», Планк, сразу же, без колебаний согласился участвовать в пантомиме, сыграв (он, бывший консул!) в «Морском старце» – обнаженный и разукрашенный в синий цвет, с рыбьим хвостом, он приполз к ногам Ариадны-Клеопатры и Нового Диониса… Великие солдаты (или великие шуты) настаивали:

– Выгони свою царицу из штаба. Ради бога!

– Зачем? – удивился Марк Антоний. – Разве не она в течение четырнадцати лет управляет великим государством? Разве не она прислала нам флот, в котором мы так нуждаемся? Почему она заслуживает находиться здесь меньше, чем… например, ты, Марк Тиций? – добавил он, поворачиваясь к племяннику Планка.

Неудобно получилось. Конечно, Тиций – всего лишь молодой сенатор-оппортунист, но он прекрасно проявил себя во время отступления из Парфии, лично неся знамя и поднимая раненых… Унижая человека с такими заслугами, ничего не выиграешь, и Марк Антоний это понимал; он сразу же пожалел о сказанном, но был так измучен, чувствовал такое отвращение к этим историям, к амбициям одних, злопамятности других и их вытянутым физиономиям! И потом, с какой стати они без конца его унижали из-за его уважения к Царице?

Вечером вынесли спор на рассмотрение Совета, и Марк Антоний выступил с открытым письмом к Октавиану – единственным письмом, которое избежит уничтожения и пройдет через века: «Что тебя трогает, Турин?» Он в насмешку называл его Турином, чтобы напомнить всем историю о том, из какого жалкого городка Турии и из какой вонючей трясины вышла семейка Октавиев[336]. А его прадеды? Вольноотпущенный раб и ростовщик, а из прадедов по материнской линии один был африканцем, вывалявшимся в муке! Ни о какой знати и речи быть не могло!

«Ну и чего ты не можешь понять, Турин? Что я целую царицу? Так это продолжается уже девять лет, и она – моя жена! Uxor mea est[337]. А доволен ли ты своей Ливией? Я буду чертовски удивлен, если к тому моменту, как ты прочтешь это письмо, в твоей постели не побывает Терентилла, жена дорогого Мецената, или Тертулла, Русилла, Сальвия Титисения и прочие! Плевал я на то, где и с кем ты трешься!»

Ему стало легче, когда он составил это пошлое письмо солдафона, которое, конечно же, ошарашит Октавиана. Но на следующий день он терзался сомнениями, не ошибся ли, отправив его, так как Клеопатра полагала, что было неподходящее время показывать, будто его задевает подлость.

– Но она задевает меня! Да, она меня достает! Они дискредитируют тебя и отравляют мысли моих друзей; Рим – это не Александрия: представь, что там до сих пор идут выборы в Сенат! И через некоторое время знать, народ и даже бывшие рабы полюбят меня. Но пока…

Пока он должен был прежде всего вытерпеть проповедь Домиция, который считал его слишком медлительным, слишком осторожным. Одним словом, загнанным. И из-за кого? Конечно же, из-за Клеопатры! Плохое влияние Царицы, которая предпочитала – что свойственно всем женщинам – празднования и благовония тяжелой военной работе.

– Застолье за застольем, – продолжал рыжеволосый консул, известный своими республиканскими взглядами. – Твои генералы пьют и слабеют, обжорство отнимает у них силы, а солдаты погрязли в безделье. По программе предстоит ужин у Садала, царя Фракии. Затем ужин у Дейотара, царя Пафлагонии. Ужин у Богуда из Мавретании. У Аминта из Галатии. У Архелаоса из Каппадокии. У Таркондимона из Верхней Киликии… А кто будет в следующем месяце? Полемон из Понта? Ирод из Иудеи?

– Ирод не приедет.

– Почему?

– К нему прицепились арабы из Петры. Но он пришлет мне военный состав. Впрочем, как и арабы…

– Ты управляешь царями; согласен, это приятно: вокруг стола одни короны и тиары! Но если начистоту, неужели ты действительно думаешь, что можешь рассчитывать на эту стайку льстецов? Марк, опомнись, пока не поздно! Отряхни свою тогу, избавься от этих паразитов, и вперед! Куда подевался тот генерал, который перед сложной битвой говорил мне: «Если я не уверен, я атакую!»? Марк, где же он, этот человек? Что ты с ним сделал?

Поднялся ветер; «молодой генерал» и император устал и замерз. Он дрожал под своей сенаторской тогой – когда приходит старость, ничто не греет лучше добротной галльской накидки! Солдатские сандалии вязли в мокром песке. Ему было холодно. Солнце еще не поднялось. «Молодой генерал»… В римской армии ветераны, уставшие воевать, идут в отставку после двадцати лет службы. Этой осенью ему исполнится пятьдесят. Он сражался дольше, чем его самые старые воины.

А Самос, «остров мартовских роз»! Это небылицы, они там замерзли! Кстати…

– Барбаросса! – крикнул он Домицию, шедшему в десяти шагах от него, словно ветер удалял их друг от друга. – Барбаросса, подожди-ка. Помнишь ли ты о совете, который «молодой генерал» давал своим друзьям? Он говорил: «Всегда мочись перед битвой! Когда протрубят атаку, думать об этом уже будет поздно…» Так вот, я последую совету, который сам тебе дал: я изрядно выпил и мне нужно облегчиться! Пойдем со мной, Домиций! Это станет первым шагом к победе: сначала помочимся, потом посражаемся!

Он хотел бы опорожниться на запад, в сторону войск Октавиана, Мецената, Агриппы и Мессалы; но при таком ветре поливальщик рисковал быть политым. И тогда он стал мочиться по ветру, на восток, где стояли его легионы: плохая примета!

И пока он долго и не спеша опорожнялся, продолжал кричать сквозь порывы ветра:

– А когда я думаю, что писарь Октавиана Мессала, этот скорпион, выродок, сидя в Риме, заносит в протокол, что с того времени, как я живу с Царицей, мочусь в золотой горшок… Скажи-ка, ты видишь мой горшок? Это обрыв скалы! Ты хотя бы сможешь подтвердить, что этот жук-навозник соврал, а? Сделаешь мне одолжение, если вдруг перейдешь на их сторону?..

Если бы у Марка Антония были свободны руки, то он мог бы поаплодировать себе – какой актер! То, что он сейчас делал, должно было успокоить Барбароссу. Но тот волновался – неужто и вправду считал, что император изменился и опустился? Поэтому он играл «вечного Антония» – немного захмелевшего, веселого, циничного и легкомысленного. Антония – победителя… Однако он не питал иллюзий: рано или поздно Домиций предаст его.

Обмениваясь шутками, они шли вдоль пляжа. Больше никаких проповедей. Фривольные шуточки их согревали… Ночное небо подернулось серой дымкой, стали гаснуть последние звезды, и наконец утих ветер; они подошли к бухте, свернули на небольшую дорогу, на которой под развевающимися знаменами стояли часовые, и направились к лагерю – огромному тенту с пурпурными шторами, жаровней и теплой кроватью.

Вдруг Антоний принюхался и ускорил шаг:

– Слышишь этот запах? Этот тухлый запах, который доносится отовсюду?

Нет, ни Барбаросса, ни факельщик ничего не чувствовали.

– У вас что, нос заложен? Вонь, похожая на…

– А чем именно пахнет? – спросил Домиций. – Тухлой рыбой? Падалью?

Нет, это точно была не падаль. Марк Антоний хорошо знал этот запах, как и все генералы-победители. Если дезертирам и побежденным незачем было расхаживать по полю битвы после сражения, то у победителей для этого имелся миллион причин: следовало идентифицировать побежденных предводителей, ограбить мертвых, забрать оружие и подобрать вражеские знамена, которые потом будут воздвигнуты как трофей. Марк Антоний хорошо ощутил этот запах в Алезии[338], Фарсале и Филиппах, этот жуткий запах убитых лошадей, гниющих под солнцем, разлагающихся людей с разрезанными животами, облепленными мухами. Гнилое мясо – это запах победы… В то время как здесь было что-то другое. Водянистый запах. Не мяса, не рыбы. Затхлый запах подвала и рвотной массы.

Антоний выхватил факел из рук слуги и направился вглубь скал в поисках застоявшейся воды, тины или сточной канавы… И вдруг вспомнил: когда ему было четыре или пять лет, он бегал по саду их загородного дома в Кампании, и у края одного из бассейнов остановился, почувствовав странный запах. В зеленой воде рядом с колодцем виднелось серое пятно. Он наклонился: это было брюхо. Брюхо огромной мертвой жабы, плавающей неглубоко под водой; ее живот был настолько вздутым, что даже не было видно лап. Мальчик взял палку и надавил на кожу, такую натянутую, что она казалась прозрачной; когда он пошевелил жабу, из воды появилась бесформенная голова, на которой можно было различить только огромные кровавые глаза. Концом палки Марку удалось притянуть ее к каменному бортику бассейна, но он не смог ни развернуть, ни подвинуть ее ближе: его движения были слишком неловкими, а ее кожа – слишком скользкой. Он смотрел на жабу, лежавшую в воде со своим натянутым, непристойным белым брюхом и выпученными красными глазами на размозженной голове… Запах, усиленный раскаленным воздухом и солнцем, внезапно атаковал его с такой силой, что ему захотелось все бросить обратно в воду; но в этот момент жаба взорвалась прямо ему на ноги, забрызгав своими внутренностями. Он взвыл, ринулся к дому и опустил руки и голову в фонтан. Но зловоние мертвой жабы въелось в него, оно преследовало его так долго, что даже спустя много лет он обходил стороной злосчастный бассейн…

В тот вечер именно такой запах вызвал у него тошноту, и среди скал в мерцающем свете факела он обнаружил наполовину погруженное в воду тело утопленника. Человек лежал на спине, потому что был виден только его вздутый живот. Живот, как у беременной женщины. Как у той жуткой лягушки. И совершенно голый: видимо, море сорвало с него одежду, и от его туники остались только клочья, плавающие, словно водоросли. Но на ногах еще были сандалии; именно по этим скрепленным гвоздями подошвам, которые оставляют на земле отпечаток Рима, Антоний и узнал одного из своих солдат. Его лицо так сильно разбили волны, что невозможно было понять, молод он или стар. Антоний лишь предположил, судя по чрезвычайно белой коже на фоне черной воды, что это был галльский солдат или один из этих молодых ребят, которых он подбирал на побережье для пополнения своего войска. Наверняка он упал в море из-за несчастного случая: эти новобранцы совершенно не умеют держаться на корабле, даже когда тот стоит на якоре!

Антоний хотел бы сообщить Домицию, что у него не было и половины моряков, необходимых для ведения боя, а на суше в его распоряжении не осталось ни одного полноценного легиона:

– Никто из двадцати не получит свои шесть тысяч человек, я составляю центурии из четырех десятков воинов! Я снова призываю на службу ветеранов, вербую эфиопцев и восточных солдат, даже рабов – взамен на свободу. Я беру все, Домиций, все! Даже пехотинцев, не понимающих ни слова по-латыни. На этот раз моя судьба в руках богов!

Вот что ему хотелось бы сказать, но в целом мире существовал только один человек, которому он мог доверить свои тревоги, – Клеопатра. Но ее он тоже боялся. И стыдился своего страха.

От трупного запаха к горлу подступила желчь. Горечь во рту. Сжался желудок. Только бы его не вырвало: не хватало еще, чтобы остальные подумали, будто он напился! Он стал глотать свою желчь, свой стыд, свой страх и в чистой тоге медленно вернулся к своим товарищам, силясь не дышать…

Бедный Антоний! Никогда прежде он не вел морского сражения; он – «пехотинец», не привыкший к смраду недавно утонувшего солдата. Хоть бы Домиций не почувствовал на нем этот запах, не вдохнул липкий затхлый дух поражения на его одежде!

– Что там было? – из глубины ночи донесся голос бывшего консула.

В свете факела от темных скал отделился выразительный силуэт императора.

– О, ничего особенного, – ответил он. – Мертвая жаба.

Глава 18

Итак, он устраивал праздники. Вино, девочки, музыканты! Чтобы забыться? Возможно. Но скорее, чтобы выиграть время. И для отвода глаз. Значит, Клеопатра – ничтожная женщина, а Антоний – пресыщенный любитель удовольствий? Браво! Он будет следовать стереотипам.

Именно поэтому с помощью Главка Клеопатра написала небольшой «Трактат о косметике», который имел большой успех даже в Риме, а он, кутила, в ответ на клевету Октавиана о пьянстве распространял остроумные памфлеты под названием «Об опьянении». Благовония и хорошее вино, изысканный юмор, удовольствия Самоса – превосходная ширма, за которой он пытался скрыть тот факт, что его армии не хватало пятидесяти тысяч «настоящих солдат».

Подсчет был сделан быстро: двадцать тысяч легионеров – это те, которых не прислал Октавиан, нарушив их договоренность, и тридцать тысяч обученных военному делу людей, которых он потерял в бою с парфянами. С того времени он так и не смог «восстановиться». Или хотя бы пополнить резервы, несмотря на то что по всей Азии собирал изгнанных италиотов, чтобы сделать из них легионеров, и переучивал оруженосцев в боевых солдат… Из-за этого он постоянно терял своих воинов; Армению, богатую Армению он удерживал ценой медленного кровоизлияния – пусть небольшого, но постоянного. И если войну все же объявят (он пока не желал размышлять о будущем и думал только о добровольцах), нужно будет отвести армянские легионы к берегу. Их генерал Канидий уже там, на острове, готов принять командование пехотой; как только они вместе поплывут к Греции, Армения перейдет на сторону Парфии. Куда она уже так долго склоняется…

Теперь дорога в Индию для него была закрыта. Рухнула дионисийская мечта. Неужели бог радости, Лучезарный, решил отвернуться от него?


Он хлопнул в ладоши:

– Всем фалернского вина! Известно ли вам, друзья мои, что в своих гнусных письмах Турин утверждает, что мой разум «затуманен парами мареотика[339]»? Мареотика! Да за кого он меня принимает? Чтобы я пил египетское вино? Это же бурда! Бедный Октавиан! Он даже не способен отличить нарбонское вино от хиосского! Пускай нам принесут выдержанное фалернское, нектар прекрасной Италии, «чистый и бодрящий ликер, произошедший от античного вина»… И пусть мне пришлют моих флейтисток! Приведите нам самых развратных, Брисеиду и амазонку Синтию! А «голубчиков»? Нам также понадобятся «голубчики», сладкие детки для Марка Тиция! Постойте, я сейчас покажу вам мое последнее приобретение, пару близнецов благородных кровей, достойных богов! Приведи их, Мардион.

Под огромный тент столовой привели двух мальчиков четырех-пяти лет с огромными голубыми глазами и черными кудрями; губы и скулы им подкрасили розовым, головы украсили венками из маргариток, сиреневые туники подпоясали так высоко, что были видны их попки; держась за руки, они подошли к Царице и целомудренно склонились перед ней.

– Небесное видение! – воскликнул Планк, не в силах отвести взгляд от маленьких круглых попок.

– Держи себя в руках, Планк! Я еще не принял товар! Подойди, молодой Гефестион, не бойся. И ты тоже, мой Патрокл… Посмотрите, как они похожи! Станьте спиной друг к другу, дети мои. Никакой разницы в росте! Полюбуйтесь, какая у них белая кожа – так и хочется лизнуть ее, как молоко. Дай мне руку, маленький Патрокл, я попробую ее на вкус: о, «сладкое белое молоко коровы, которую еще не испортило ярмо»… А их волосы? У них обоих такие мягкие, шелковистые волосы – идите, потрогайте, вы никогда в жизни не гладили подобного меха. А густота локонов – тяжелые, словно гроздья винограда! Два Купидона! Рождены самой Венерой! Конечно, они дорого мне обошлись – двести тысяч сестерциев! Есть хоть один царь во всем мире, который может похвастать рабами-близнецами такого качества?

Дейотар, царь Пафлагонии, подобострастно согласился. Таркондимон, царь Верхней Киликии, щупал их свежую плоть и возбуждался. Богуд, царь Мавретании, аплодировал.

– Ладно, я разыграл вас, – произнес Антоний, заранее довольный эффектом, который произведут его слова. – Меня облапошили, словно напали и ограбили в темном лесу. Вместо двух близнецов я купил одного сирийца и одного гельвета[340]!

Все вскрикнули, не в силах опомниться, а затем стали возмущаться.

– Приведи торговца, Мардион!

Старый евнух дал знак страже Клеопатры, и те втолкнули под тент белобородого старика со связанными руками.

– Ну что, торговец задницами? Ты и не думал, что я могу провести небольшое расследование, дурья башка! Но я всегда навожу справки, когда это того стоит! Гефестиона, маленького сирийца, ты четыре года воспитывал в Апамее[341], и я не знаю, для кого ты его растил; а своего Патрокла ты нашел десять месяцев назад на рынке в Смирне, тебе его переуступил торговец из Коринфа[342], после того как он купил его у галльского сутенера. Для тебя, негодяя, это была неожиданная удача! Ты уже долго подбирал пару Гефестиону, ведь продать сладких детей парой намного выгоднее, чем поодиночке! Ты одинаково их причесывал, учил подражать друг другу, наказывал по любому поводу, и оставалось только найти простофилю… А сейчас верни мне деньги, бездельник!

– Убей его, Марк! – раскричались цари.

– Не довольствуйся деньгами, – вторили военные, – распни этого подлеца, пусть его забьют до смерти. Высечь его, высечь его!

С расширившимися от ужаса глазами дети прижались друг к другу, словно братья. Марк Антоний жестом велел им приблизиться к обеденному ложу:

– Не бойтесь, мои милые. Император защитит вас. Никто вас не тронет. Просто ваш злой хозяин вернет мне мои динары…

– Император, ты, безусловно, имеешь полное право требовать отмены этой сделки, – произнес бородатый старик таким тоном, что все мигом затихли. – Дети рождены не от одной матери, это так, и в торговле всегда есть место мошенничеству… Ладно, давай поступим так: ты возвращаешь мне ребятишек, я возвращаю тебе деньги, и мы в расчете. И незачем меня сечь, тем более в таком возрасте! Ты не злой, все это знают… Однако прежде чем требовать долг, подумай хорошенько: не слишком ли это заурядно, мой господин, – использовать настоящих близнецов, если можно иметь столь похожих детей из двух разных стран? Помимо того что эти малыши красивы, девственны и хорошо обучены, их поразительная схожесть (поразительная именно потому, что случайная) обеспечит тебе настоящий престиж в Риме… Автократор, послушай робкого совета недостойного старика: ничто в мире не приносит такого удовольствия, как красота (и он, подлец, осмелился бросить горящий взгляд в сторону Клеопатры!). Оставь себе моих прекрасных мальчиков и позволь твоим грязным динарам замарать руки жалкому подобию купца, коим я являюсь…

Антоний разразился хохотом:

– Э, торговец задницами, наглости тебе не занимать!

– Убей его, Марк, – затараторили цари, генералы и сенаторы. – Он осмеливается выманивать у тебя деньги! Обманывать тебя! Он даже не молит о пощаде – так убей же его!

Император жестом призвал к тишине: он знал, что все те, кто сейчас требовал смерти предателя, при малейшей возможности предадут и его. Он смотрел только на Клеопатру. Сидя в своей короне из роз, она улыбалась: ее забавляла эта сцена, а ему всегда нравилось ее веселить.

– Я хорошо следил за твоими рассуждениями, – сказал он торговцу. – У тебя нет никакой морали, но ты не лишен здравого смысла. Скажи мне только одно: какова вероятность того, что спустя годы схожесть этих детей – действительно поразительная – постепенно не исчезнет? Я недолго буду наслаждаться удивлением и восхищением своих друзей. До того как эти дети достигнут возраста виночерпия и смогут подавать нам вино со своими поцелуями, они будут такими же разными, как мы с великим Планком! Сколько тогда они будут стоить?

– Я согласен, мой господин, что возможность такого обесценивания нельзя отбрасывать… Но подумай о том, насколько близнецы, вышедшие в один день из одной утробы, могут, взрослея, отличаться друг от друга. Уверены ли мы, что спутали бы постаревших Кастора и Поллукса[343]? А похожа ли Диана на Аполлона?

И вдруг перед Марком Антонием возник образ его собственных близнецов, которые действительно были совершенно не похожи: Солнце и Луна. Такой красивый и веселый Александр и Селена – угрюмая, с маленьким треугольным лицом, почти дурнушка; однако воспоминания о Селене наполнили его нежностью. Он обещал ей скоро вернуться, и, наверное, она его ждет… В этот момент ему захотелось узнать, как она себя чувствовала, выросла ли, умеет ли уже петь под аккомпанемент лиры «Гнев Ахилла». О своих других дочерях, Приме и Антонии, император тоже не получал никаких новостей, потому что Октавия ему больше не писала… В задумчивости он посмотрел на Клеопатру, и она, неверно истолковав вопрос в его взгляде, еще раз улыбнулась и одобрительно кивнула, указав на связанного человека, которого охранники заставили пасть на колени.

– Хорошо, старый плут, – бросил Антоний. – Ступай прочь! Я оставляю тебе деньги, но не за товар, а за краснобайство! Иди и рассказывай по всей Азии, что я не так глуп, как ты думал, и намного великодушнее, чем говорят! – И произнес, обращаясь к прижавшимся друг к другу, как два птенца, детям: – А вы, воробушки, остаетесь в моем доме. Да уже и спать пора! Бегом! – И чтобы его быстрее поняли, он ласково хлопнул Гефестиона по голым ягодицам. – Друзья мои, я тоже иду спать. С разрешения нашего распорядителя пира. Я устал, продолжайте пить без меня. И пользуйтесь моими музыкантшами, как вам нравится!


Но он не хотел спать, он хотел поговорить с Царицей. Может быть, о детях? В любом случае поговорить, чтобы прогнать одну мысль, которая вертелась в его голове с начала сегодняшнего праздника. Эти персидские стихи всплыли у него в памяти в тот день, когда он увидел утонувшего моряка: «Подобно большой стае птиц в темной лазури, корабли увезли их с собой, увы! Увы, корабли их погубили!»

Позже, когда в комнате он процитировал эти строки, грея руки около жаровни, она стала подтрунивать над ним:

– Ты снова вспоминаешь своих классиков? Лучше я прочту тебе современников. Они намного веселее, а иногда даже пишут по-латыни! – Она сбросила сандалии и с улыбкой вытянулась на большой кровати. – Слушай, я выучила эти стихи для тебя, на твоем варварском языке: «Теперь ты можешь хидти, муженек, твоя жена лежит для тебя в постели…» Не смейся!

Он смеялся, потому что она говорила с ужасным греческим акцентом, а латынь – один из немногих языков, которым она не владела. Она произносила придыхательный «х» перед всеми гласными: хидти, хи

– Ты хуже́ в постели, великая Царица?

– Заткнись, Марк, дай мне закончить! Чертова латынь! Не возмущайся. «Теперь ты можешь хидти, муженек, твоя жена лежит для тебя в постели, лицо ее сияет красотой цветка, словно белая ромашка…»

Она перевернулась на подушках, вдруг став серьезной и напуганной, как новобрачная, и закрыла глаза… А затем, смеясь, распахнула ему объятия. Несмотря на эту комедию, в какую-то долю секунды он увидел в ее лице что-то от Селены: однажды их дочь, отданная во власть Минотавру, будет похожа на эту «белую ромашку», которую сорвут и погубят… Он лег сверху на «женушку» («Она царица, Турин, но при этом она моя жена»!), грубо сжал ее запястья – они у нее такие тонкие, хрупкие, их так легко поранить, – и стал кусать ее плечо, губы, крохотное ухо с тяжелыми жемчужинами, кусать до боли. И тогда между двумя поцелуями он прошептал по-гречески божественную песнь дионисийской свадьбы:

– Подари мне свой глубокий сад, черный цветок и плодородную пещеру…

МАГАЗИН СУВЕНИРОВ
Каталог, археология, публичный аукцион, Париж, Друо-Монтень:

…37. Плита обета с изображением обнаженного Диониса, плечо и торс покрыты мехом козы. Волосы украшены ветвями виноградной лозы, несколько листьев посеребрены, как и его зрачки. Бронза и золото. Окисление зеленое и черное. Египет, эпоха Птолемеев.

Высота: 15 см, ширина: 9 см. 4 000/4 2000


…55. Статуэтка бога-младенца Гора с пальцем во рту. Эмалированный фаянс, покрытый темно-синей глазурью. Видимая трещина в области шеи. Разбитая подставка. Отсутствуют некоторые элементы. Египет, эпоха Птолемеев.

Высота: 14,8 см. 1 200/1 300

Глава 19

Селена спасла своего брата, Птолемея Филадельфа, своего «маленького Гора», отправившись молиться в Канопу в святилище Сераписа. Чтобы вылечить младшего ребенка Царицы, страдающего от абсцессов в горле, которого Аид, казалось, снова увлекал во тьму, врач Олимп сделал категорический вывод, что необходимо принять серьезные меры: инкубационный период в Канопе. В вопросах исцеления канопский бог был могущественнее, чем бог Александрии. Но невозможно было отправить к нему на моление любого слугу: только близкий родственник пациента – и «качественный» родственник – мог задобрить его. Селена предложила себя.

Для своего «малыша», как она любила его называть, девочка была готова встретиться с тем, чего боялась больше всего на свете: выйти в мир. Оставить свой рай, покинуть нежную тень дворца, выйти на яркий свет; пересечь крепостную стену Царского квартала и пройти через город, сквозь крики и толпу; путешествовать у всех на виду, по дорогам и каналам; спать во дворе храмов, среди набожных верующих, которые придут посмотреть на нее: «Принцесса!» Но девочка все же готова была переступить через то, чего боялась больше всего – солнца и незнакомцев, чего опасалась превыше всего – быть увиденной, чтобы вырвать брата из когтей свирепого Сета.

Селена села в золотую фелюгу, ожидавшую ее на Мареотисе. Впервые после возвращения из Сирии она выезжала за пределы городских крепостных стен и снова смотрела на озеро, кусты папируса, взъерошенные ветром молодые сикоморы – на эти дикие травяные островки, между которыми скользили похожие на птиц лодочки. Плывя к богу-спасителю, она держала путь на восток – по каналу Доброго Гения к Нилу, зеленому цвету, жизни…

Люди, сидевшие за столом в обвитой плющом беседке, собирались в группы и радостно восклицали при виде плывущей фелюги с пурпурным балдахином: они думали, что это была Царица, которая вернулась из странствий с победой и ехала навестить свой народ. Вскоре из всех кабачков – а их на канале было множество – на берег вышли все пьяные посетители. Сидя под навесом, как богиня, Селена принимала овации в свой адрес, но попросила слуг, отгоняющих мух, укрыть ее большими веерами из перьев: она не желала, чтобы ее видели. Но вскоре любопытство взяло верх: Селена просунула руку между двумя веерами и раздвинула перья. Тут и там прямо под открытым небом жарили на костре ячменные колосья и барабульки, которые с удовольствием поедали критские или нарбонские моряки. На балконах публичных домов девушки с лицами бледнее луны, покрытыми свинцовыми белилами, окликали клиентов; другие с распущенными волосами прогуливались под тенью финиковых пальм, с приподнятой до самой талии туникой, дабы продемонстрировать, что у них были полностью удалены волосы.

Царская фелюга тихо скользила, встречаясь с высокими баржами, где толстые продавцы, завернутые в розовые льняные плащи, пировали под музыку фригийской флейты. Голые ребятишки, хорошенькие, как младенец Гор из храма, ковырялись в грязи пролива в поисках монет, брошенных чужеземными путешественниками выступающим на берегу акробатам. Старые рабы, усевшись на корточки на понтонах постоялых дворов, плели для обедающих гирлянды из шафрана и роз. От Элевсина до Канопы канал был «местом всех удовольствий», символом разврата и утех – сюда приезжали со всего мира, чтобы провести хоть день или неделю канопской жизни

Этот пестрый спектакль показался Селене занимательным, а запах ячменного пива и жареной рыбы – настолько необычным, что она вышла из-под укрытия качающегося балдахина и подошла к своему педагогу, Диотелесу, который сидел на корме судна и писал. Но когда в Схедии небольшое судно достигло места, где на горизонте виднелся Нил, и стало следовать вдоль ажурных решеток, за которыми группы мужчин и женщин, издали подбадриваемые лодочниками, стали пытаться на него запрыгнуть, Диотелес снова вызвал носильщиков вееров стать вокруг принцессы.

– Это мне решать, показывать себя или нет! – рассердившись, закричала она. – К тому же эти идиоты мешают мне своими спинами: я совсем ничего не вижу!

– Вот именно. Они не защищают тебя от взглядов, они защищают твой взгляд…

Задетая девочка догадалась, что речь шла о целомудрии. Она почувствовала себя одновременно виноватой и оскорбленной. Вернувшись под навес, Селена закрыла глаза и до самого прибытия не переставала задаваться вопросом, чем мог ранить ее вид этих толп людей. Какое преступление они совершали? И свидетельницей чего она стала?

Безусловно, в ту эпоху в отнюдь не целомудренной стране у девочки ее возраста, воспитанной во дворце, была тысяча возможностей лицезреть – нарисованных и мраморных – любовников, слившихся в объятиях, богов с половыми членами в состоянии эрекции, умилительных гермафродитов, сатиров-насильников, пылкого Приапа[344], не говоря уже о гигантских фаллосах, которые носили верующие во время процессий на улицах, почитая Диониса и Осириса. Но эти объекты искусства и предметы культа были для нее до такой степени привычными, что Селена никогда даже не думала, будто они хоть как-то воплощаются в реальности. К тому же известная ей реальность – с евнухами и детьми из дворца – не наводила на мысль это сопоставлять. Дочь Клеопатры и Марка Антония в свои восемь или девять лет была так же невинна, как этого желал бы сам Катон. Такая же невинная, как крестьянские дети, привыкшие видеть, как козел «делает это» с козой, ни на мгновение не представлявшие, что их родители тоже могут «спариваться»… И вдруг у нее в голове всплыли картины: танец, когда один ложится на другого. Она когда-то видела его, но где? Может быть, на торжественном обеде? Люди, пожирающие друг друга и опрокидывающие лампы… Как же так, ведь она не должна была там находиться! Чтобы стереть эту картину, она закрыла глаза.

Мерное позвякивание систр[345] ее успокоило: лоцман пришвартовал золотую фелюгу к пристани Великого Храма, где группа бритоголовых священников в ожидании царского кортежа трясла металлическими погремушками.


Бог Канопы был не столь впечатляющим, как александрийский. Меньше, светлее и без Адского пса. Доброе лицо с курчавой бородой. А еще у него был умопомрачительный гардероб: за три дня, проведенных Селеной в святилище перед храмом, Серапис трижды сменил наряд. Конечно, Царица тоже носила красивые вещи, но бог оказался более доступным: можно было, опершись на его колени, погладить накидку и даже поцеловать драгоценную ткань! Он позволял это. Никого не отталкивал – ни нищих, ни беглыхпреступников, которые пришли искать укрытия в стенах храма: у него был вид этакого добродушного старика…

В первый день она принесла и возложила перед Сераписом-Осирисом ценные подарки и сделала жертвенное возлияние нильской водой на освященные алтари приближенных бога: его сестре-жене Исиде, их сыну, младенцу Гору, и псу Анубису, «открывающему дороги»… Она посчитала, что прекрасно справилась с возлиянием. «Неполным» возлиянием, поскольку женщина не имела права лить кровь или вино. Но в возлиянии других излюбленных богами жидкостей она считала себя не менее ловкой, чем когда разворачивала папирусы или занималась сложением на счетах. Она ни разу не пролила ни единой капли; она могла налить молока из золотого вымени в священную патеру[346], не запачкав свою тунику; или в одежде с длинными рукавами зачерпнуть половником из вазы с благовониями и поднести к совершающему богослужение, не загрязнив руки. Когда ты достаточно ловок, чтобы помогать при возлиянии розового масла, то совершенно не страшно дарить благословленную воду! Она делала это в Канопе и в присутствии сборщиков пожертвований, один из которых похвалил ее. Она так загордилась от комплиментов, что даже не заметила на паперти горбунов, одноруких, слабоумных, паралитиков, которых тащили родные, и все эти обезображенные опухолями лица, зловонные раны, носилки, костыли, черную от мух одежду, которые оскверняли храм бога-целителя.

Один прислужник храма, носильщик корзин, привел к ней писаря, чьей задачей было расшифровывать сны, которые пошлет ей бог. Этот «переводчик» жил в стороне от алтарей, в открытой молельне третьего двора. Именно там она провела первую ночь, где спала на походной кровати. Другие верующие устроились в небольшом дворе, где их сны должна была расшифровывать назначенная для этого команда, совершавшая богослужение в укрытии самой последней галереи. Даже когда время молебна давно проходило и бога закрывали священными шторами, толпа лежачих больных продолжала шептать, стонать, храпеть… Селена смогла заснуть только к утру и, когда ее разбудил расшифровщик, не вспомнила ни единого сна: бог ее не посетил.

Пришлось остаться в Канопе. Под палящим солнцем. Замещающая Сиприс служанка даже не подумала раскрыть зонтик, чтобы защитить принцессу от жарких лучей: она бродила по округе, любуясь статуями богов-фараонов, камни которых были влажными от благовоний, а ноги стерты касаниями просящих. Астролог, в свою очередь, смиренно следил за проститутками, которые приставали к прохожим позади часовен. Что касается Диотелеса, то он беспощадно изливал свои размышления о богах на голову одного незнакомца, одноногого калеки, у которого не было никакой возможности убежать.

– И ты мне будешь рассказывать, что евреи имеют право на своего бога!.. Пусть так, но они его скрывают! Ладно еще, если бы это был Аполлон, Ганимед, Адонис – короче говоря, какое-нибудь чудо, то можно было бы их понять. Но нет же, их священники не знают его лица! Никто не видел ни единого его изображения. Какой-то Всемогущий, который даже не может показать верующим, молод он или стар, с бородой или без… Смех, да и только.

Предоставленная самой себе, Селена сначала присоединилась к процессии, а затем попыталась приручить священных котов, длинных и полосатых «абиссинцев», которые с важным и надменным видом прохаживались среди странников. Ей нравились коты, особенно их желтые глаза; однажды, поддразнивая ее, Антилл сказал:

– Ох, проказница с кошачьими глазами!

Приняв шутку за комплимент, она вообразила себе, что похорошела: у нее были не только украшения, но и кошачьи глаза… Она бегала от одного алтаря к другому, заглядывала за них и звала, как и все местные жители, «мяу»: ни греки, ни римляне не нашли подходящего слова, чтобы звать этот экзотический вид, домашнюю кошку. Она чудесно провела время, сидя на солнце в окружении полудюжины жирных котов (священники Исиды и Сераписа, холостяки и вегетарианцы, давали им жареные потроха, забранные с алтарей).

Когда наступил полдень, она несколько раз обошла большой двор, внимательно разглядывая прибитые к стенам свинцовые или серебряные таблички: рука, торс, глаз – молящие отблагодарили бога, посвятив ему изображение той части тела, которую он вылечил. Другие преподносили в корзинах уродливые фигурки, точно отражающие увечья и уродства, чтобы бог увидел, как ему следует действовать и что исцелять.

А что же Селена принесет в дар Серапису, если ее маленький брат не умрет от абсцесса в горле, мешающего ему есть? А если, несмотря ни на что, он умрет, насколько тяжело ей будет на душе? А каково будет Птолемею? Под колоннадой она увидела висящие на стене корабли, принесенные в дар во имя погибших, – корабли вечной ночи, сверкающие на солнце. Ей стало немного грустно. У нее болели глаза от дыма алтарей и печей. Было жарко. Ее кожа на затылке и руках обгорела; к ней подошел приласкаться священный кот, но она даже не захотела взять его на руки.

Она пожаловалась служанке, что у нее чешутся веки. Она стала тереть глаза и попросилась спать. Писарь из молельни предложил разбудить ее ночью, чтобы помочь вспомнить визиты бога. И действительно, она дважды вспомнила свои сны. В первый раз она рассказала о каком-то ящике, где была закрыта вместе с Александром и Птолемеем: ей было страшно, она задыхалась, и казалось, что Птолемей сейчас умрет, но вдруг нож прорвал стену их заточения.

– А потом? – спросил ее толкователь снов.

– Потом? Ничего. Ты разбудил меня как раз в тот момент, когда я испугалась. Испугалась ножа…

Пока она снова засыпала, писарь что-то записывал на дощечках. Через несколько часов, когда он увидел, что она шевелится во сне, опять ее разбудил.

– Мне снилось, что было очень жарко. Перед собой я видела повозку, на ней сидел мой младший брат и тоже изнемогал от жары. Его волосы прилипли ко лбу, и он перестал шевелиться. Он был весь мокрый от пота. Особенно волосы. Я кричала: «Разве вы не видите, что он сейчас умрет?» Вокруг нас были люди, но никто не слышал… Я так испугалась, что он умрет!

– Отлично! – сказал толкователь, складывая таблички для письма. – Возрадуйся, бог внял твоим молитвам!

Он улыбался: наконец-то у него был рецепт!

Утром он предоставил свое толкование. Шкаф, этот закрытый ящик из сна принцессы, представлял тело ее брата; что касается ножа, прорезающего стену, то это был скальпель врача: бог ясно советовал избавить больного от болезни, разрезав абсцессы, разъедающие горло. Второй сон был так же ясен, как и первый: лихорадка принца усилилась вследствие чрезмерного количества одежды и волос; теперь его следовало раздеть догола и, что самое важное, побрить голову, как это делают местным детям. Пусть парикмахер займется этим, однако оставит справа «детскую прядь», локон Гора, защищающий молодых мальчиков.

Получив ценный рецепт, Селена жалобным голосом сообщила Диотелесу, что ей очень больно, и показала свои голые руки, ставшие кирпичного цвета. Цвета обожженного кирпича.

– Ой! – воскликнул Диотелес. – Ой-ой-ой! – Этот пигмей был больше греком, чем сами греки. И добавил: – Отототой!

Потом он поспешил за сундуком с мазями, который повсюду возил с собой. Перед тем как сесть в фелюгу, он покрыл руки и лицо девочки маслом сладкого миндаля, а служанка обернула ее большой шалью, отчего она стала похожей на мумию.

– А еще у меня горят глаза, – сказала Селена и натянула край шали на лицо, – я наверняка ослепну…

– Ототототой! – воскликнула служанка.

– Нет, – сказал Диотелес, приподняв вуаль, – у тебя красные глаза, потому что ты их терла. Нельзя ослепнуть из-за такого пустяка!

Но Селена снова спрятала лицо под шалью, и ее пришлось нести до самой лодки. Устроившись под навесом, она потребовала двойной ряд вееров, чтобы защититься от солнца.

– Послушай, Селена, солнце не проникнет под твой навес!

– Я больше не хочу ничего видеть, – резко ответила принцесса. – Мне слишком больно.

Она не открывала глаз и слушала шум берега, не желая его слышать.

С другой стороны вееров болтал Диотелес; со служанкой, уставшей его слушать, он разглагольствовал о числах Пифагора, расхваливая совершенство цифры «три» и превознося красоту «семи», которая символизировала Афину, богиню без матери и ребенка: разве семерка – не единственная цифра, которая не порождает десятичный разряд числа?

– Заткнись, Диотелес, ты меня утомляешь! – вдруг закричала Селена из-за вееров. Ей не нравилось, что он делится своими универсальными знаниями, она хотела, чтобы он принадлежал только ей, как игрушка.

– Пощекочи меня!

– Нет.

– Ты щекочешь всех маленьких девочек, кроме меня. Ты играешь с ними, ты смеешься с ними! Но не со мной… Я хочу щекотки! Немедленно!

– Нет.

На ней больше не было украшений, ее красивые кошачьи глаза покраснели, она была грязная, как старая намасленная статуя. Шаль прикрывала лоб, а снизу была натянута до подбородка; и поскольку на берегу продолжались песни, где мужчины и женщины, хохоча, бегали друг за другом, она заткнула уши.


Птолемей Филадельф, надлежащим образом выбритый, чудом выжил после вскрытия абсцесса. Гной вышел, и ребенок начал медленно выздоравливать. Селену пригласили принести благодарность Серапису и Исиде Локийской, храм которой находился неподалеку от дворца.

После поездки в Канопу девочка по-прежнему мучилась от болей: кожа на ее руках облезла, что привело Олимпа в страшное возмущение. Он приказал наголо побрить служанку и сделать татуировку на ее голове, а также конфисковал у Диотелеса свой главный трофей – старую львиную шкуру, которой он частенько любил укрываться. Из-за небрежности обоих глаза принцессы снова начали гноиться. Чтобы избежать солнечных ожогов, в своем рае она теперь постоянно носила на лице вуаль, плотную коричневую вуаль, почти не пропускающую свет. Она ходила размеренным шагом, боясь упасть, и не могла ни читать, ни писать. И даже «разворачивать» свитки. Она проводила дни в саду, сидя у большого бассейна в компании музыкантов. Няня и слуги заволновались: не отдала ли маленькая принцесса свое здоровье, чтобы спасти брата? Такое самопожертвование заслуживало вознаграждения: предупреждались ее малейшие желания, ее откармливали фисташками, фаршированными финиками, медовым фланом, жареными улитками. Сводные братья навещали ее как больную и почти забыли, что умирающим был Птолемей.

Каждый раз, приходя в Музеум, Антилл навещал сестру и, заметив ее издалека, кричал:

– А, вот и Фортуна с завязанными глазами! Оставь себе свою болезнь, а мне уступи удачу! Фортуна, Фортуната, мой несгибаемый тростник, не пытайся меня разжалобить, ты проживешь больше, чем мы! – И сразу же, как истинный римлянин, он принимался хохотать для заклинания судьбы.

После чего Антилл играл с Селеной в кости и позволял ей выигрывать: через свою вдовью вуаль она не могла считать точки.

– Ах, ради Поллукса, я опять проиграл! Все на той же стороне: переворот собаки! Тебе, мой маленький темноглазый крот, везет в игре, значит, ты будешь успешной во всем!

Цезарион, так же как Олимп и окулист, уверял в прогрессе лечения, пытался убедить сестру сбросить свою серо-коричневую вуаль, по крайней мере в помещении:

– Ты выздоравливаешь. И тебе нечего бояться в комнате с закрытыми ставнями. Перестань прятаться! Ты должна заново привыкнуть к свету, отважиться посмотреть… Наш камергер приказал открыть большие залы твоего дворца, работы уже закончены. На полу больше нет ни гальки, ни мрачных изображений: теперь там мозаика из розового и зеленого оникса, гладкая для ног и приятная взгляду – ты будешь довольна. А во дворе – сады, полные птиц, лодок, пальмовых деревьев: художники открыли вид на Нил! Ты влюбишься в то, что увидят твои глаза. Стоит только их открыть…

Несколько раз, теряя надежду переубедить ее, он ограничивался тем, что проверял, не сказывается ли заточение на ее занятиях.

– Мне не нужно читать, – протестовала она, – у меня есть чтица.

– Да, но Николай утверждает, тебе нужно много писать!

– Зачем? Я диктую, а Диотелес пишет за меня.

– Как обстоят дела с Гомером? Сейчас посмотрим. Кто был прорицателем у царя Приама?

– Это легко! Кассандра и Гелен, двое из его детей.

– Хорошо. А советники?

– Гектор.

– Нет, Гектор был его генералом. Я сказал: советники…

– Идас! Э-э… Нет. Может быть, Агенор? Или кто-то другой?.. Ну, я не знаю кто.

– Это Полидамас. Селена, ты недостаточно часто пересматриваешь свои записи. Несмотря на все неприятности, Птолемей уже знает наизусть слоги из двух букв, а Иотапа без ошибок выучила алфавит! Скоро так случится, что они будут знать больше, чем ты… Тебе нужно заниматься и выбросить свои покрывала плаксы! Наша мама рассердится, если увидит свою дочь, разодетую, как Кассандра!

– Это меня очень удивит! Сейчас ее голова занята совершенно другими заботами!.. О, прошу прощения, сын Амона, я не хотела показаться дерзкой и не хочу, чтобы меня выпороли…

Недавно Селена узнала от Диотелеса, что их родители покинули Самос вместе со всем флотом. Теперь они находились в Афинах и устраивали там большие праздники в ожидании армянских легионов, которые должны были собраться в Греции после длительного перехода через Византию, Фракию и Македонию.

– Неужели римляне нас захватят? – спросила она у своего педагога.

– Конечно же нет! Именно в Греции твой отец будет сражаться с римскими предводителями.

– Но мой отец – римлянин…

– Ну да, римляне не согласны друг с другом, в этом и проблема.

– А Египет? Внутри Египта нет разногласий? Нет?.. Тогда мои родители победят!

Глава 20

Если Серапис вылечил Птолемея, то Селену исцелила Исида, та Исида Локийская, которая «обитает» в большом храме Царского квартала – в старом здании, которое не так уж часто посещали. С того момента, как Царица переселила свою свиту на Антиродос, где для богини построили совсем новый алтарь, храм Исиды Локийской принимал всего несколько прилежных служанок на утренней службе или наемных писарей из контор «внутренних» дворцов. Со временем даже закрыли дверь, ведущую от дворца Тысячи Колонн прямо к заднему входу в храм. И когда в виде исключения ее снова отворили для того, чтобы царица Кирены могла вознести благодарность Серапису, Селена обнаружила там неухоженный сад, расположенный прямо за ее раем, а в конце этого сада – глухой переулок, спрятанный за низкой дверью в одном из внутренних дворов храма Исиды.

Ребенку понравился этот лабиринт? Или кротость затворников в белых одеждах? Или возможность сделать более ошеломляющий вывод, чем те, к которым она приходила, размышляя под своей вуалью или в своем саду? В любом случае, когда «больная» потребовала восстановить сообщение между раем и храмом, никто не посмел ей противоречить. В особенности Сиприс и Таус, которые после истории с разбитой статуэткой боялись, что Селена останется в плохих отношениях с богиней: вот бы они помирились! Девочка взяла привычку ускользать из дворца и из-под контроля в любой момент, пользуясь потайной дверью, и проводить время в темном переулке между стенами – этом узком коридоре в прошлое.


Впоследствии, когда ее жизнь рухнет и воспоминания об Александрии рассеются, ей покажется, что тогда она слишком много времени посвящала богине. Но о тех вечерах, когда она перебирала цветы в корзинах или укладывала по порядку палочки в систре, у нее все же останутся смутные воспоминания.

Особенно об ощущении свежести. Дворы были настолько маленькими, а стены настолько высокими, что наполнялись тенью и покоем, едва наступал полдень. Может быть, ей даже стало холодно, когда она согласилась снять свое покрывало? Вероятно, старые затворницы рассказали ей, что Исиде, Повелительнице звезд и Света огней, не нравилось смотреть на нее закутанную:

– Осенью, в месяц Хатхор, когда отмечается смерть и расчленение Осириса, мы тоже завернемся в ночь, и ты сможешь носить траур вместе со всеми. В остальное время года мы живем в радости. Радости жены Исиды, воскресившей любимого брата, и в радости Исиды-матери, родившей ребенка Гора, торжествующего над злом.

Селене понадобится много времени, чтобы вспомнить эти слова… или выдумать их. Хорошенько поразмыслив, она скорее поверила, что служительницы Исиды предложили ей сделку: если она снимет свое траурное одеяние, то из шкафов для нее достанут гардероб богини. Одно можно сказать точно: она видела эти наряды – десятки разноцветных туник, вышитых накидок, париков из натуральных волос, расчесок из слоновой кости, изумрудные подвески и даже роскошь больше, чем царскую, – маленькие жемчужины для сандалий! Однажды вечером, на праздновании Дня мореплавания Исиды, когда богиня должна была одеться в большой черный плащ, усеянный звездами, Селена помогла главной служительнице выбирать эти жемчужины. И на следующий день богиня благодарно улыбнулась девочке, так же как когда-то разговаривала с ней и приглашала ощутить сладость ветра на губах: «Селена, попробуй жизнь на вкус, она сладкая».

– Иногда богиня говорит мне слова…

– Вполне возможно, – отвечали старухи, – но она разговаривала бы с тобой больше, если бы ты была посвященной.

– Я хочу быть посвященной.

– Ты еще слишком юная, нужно подождать, пока богиня позовет тебя.

– Как я узнаю, что она меня зовет?

– Она сообщит тебе об этом во сне и одновременно предупредит нашего первосвященника. Наберись терпения, однажды ты узнаешь все тайны мира.

Поверив им, она осталась, и от долгих молитв, капельных клепсидр и дурманящего запаха кедровых сундуков, где хранились священные писания, приходила в священный трепет. После того как она проводила с затворницами по два часа кряду (из-за ежедневных забот в храме Исиды всегда следили за временем), ее тоска падала в пропасть, как камень. Она чувствовала невероятное облегчение: воздух словно бы искрился над ней, и порой, возвращаясь во дворец, она ловила себя на том, что подпрыгивала.

Но как только она подходила к углу заброшенного сада, где по левую руку виднелась крепостная стена Царского квартала и могилы Сома, то снова становилась царицей Кирены, успокаивалась и бросала взгляд на Мавзолей своей матери: он немного возвышался между храмом и крепостной стеной и был гораздо выше, чем дворцы; но стройка затянулась, и подмостки не давали возможности угадать его конечную форму.

– Хорошо, что Царица еще не готова вернуться, – выкрикнул Диотелес, выходя из диких зарослей навстречу своей ученице. – Ведь если бы она была здесь, то архитектору пришлось бы купить себе новую шкуру! К счастью для него, она пока только в Патрасе, где твой отец остановился зимовать. Но на этот раз там собрана вся армия! Из глубин Азии пришли войска, сто тысяч легионеров, как говорят, и целая куча наемных войск, не считая армии союзников! Будет горячо!

– А где этот Патрас?

– По-прежнему в Греции. Но на полуострове Пелопоннес. У входа в Коринфский залив. Напротив Италии.

– А противник?

– Противник пересек море. Они занимают берег Далмации и остров Корфу. Не так уж умно с их стороны: они удалились от своих баз… Мы их проглотим за один раз!

– Мы? Ты тоже будешь сражаться?

– Ха! Ты хочешь моей смерти? Я не выше, чем твой брат Александр! К тому же, посмотри, я стар и у меня белая баранья шерсть.

– Это точно! Позволь мне потрогать твои волосы: они такие мягкие… А теперь задавай мне вопросы о Гомере и увидишь, хорошо ли я выучила урок.


Что стало бы с этим ребенком, если бы не произошла «катастрофа»? Можно представить, как она закончила свою жизнь в спокойной тенистой тишине монастыря Исиды. Но сделать подобный выбор ей не позволили бы законы монархии. Значит, ее выдали бы замуж и обеспечили необходимым для идеальной соправительницы багажом: хорошие познания в математике, музыке, греческой поэзии; владение макияжем; знания дипломатического протокола; некоторые идеи о правительстве и полная неосведомленность о мире. Вероятно, ее выдали бы замуж за серьезного юношу, возможно даже любящего, ведь это был ее брат, ее ласковый брат; но только она так давно его знает, что он не многому ее научил бы. Любовным играм? Конечно… Но без страсти. И впоследствии, сохраняя к ней братскую дружбу, фараон вскоре предпочел бы ей царских наложниц, гетер[347].

Замкнутая, боязливая и отчаянно чувственная, маленькая царица очень быстро подалась бы в религию. Увеличивая количество красивых церемоний с благовониями и светом, она добавила бы к Царскому кварталу «рождественский грот» для бога и две-три часовни для Небесной Царицы.

В любом случае замужество не стало бы для нее возможностью открыть новые горизонты. Из всей Ойкумены она знала только Египет, из всего Египта – только Александрию, а из Александрии – только дворец Тысячи Колонн и розовый остров Антиродос. Один, возможно, два раза она покинула бы дворец, чтобы послушать в театре (благочестивый поступок) старую трагедию в честь Диониса; или же по совету врача ее в закрытых носилках повезли бы к Городу мертвых или на ипподром: целое приключение! Вот так, «если бы все было хорошо», провела бы свою жизнь без сюрпризов, без несчастий и без радостей Клеопатра Селена, царица Крита и Кирены по назначению, но не по исполнению своих обязанностей, Великая Жена Царя Птолемея Цезаря…

Бедствия – это возможности. Для выживших, конечно. По-человечески (поставьте наречие в кавычки) этот ребенок в испытаниях обогатится: познает страх и ненависть, недоверие, ложь и двуличие, испытает на себе опасность и месть, раскроет неожиданное, неизвестное и внезапно, когда уже перестанет ждать и надеяться, познает наслаждение. Словом, научится приспосабливаться, извиваться, склоняться и выпрямляться – то есть адаптироваться ко всему и всем. Из маленькой меланхоличной и спокойной девочки, живущей вдали от шума и римской «глобализации», которая станет причиной ее изгнания, она превратится в отчаянную и отважную женщину, открытую для всех ветров, жительницу трех континентов – тростинку, плывущую по морям, по воле волн, за мечтой, в поисках своего пшеничного поля.

БЛАГОЧЕСТИВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Золотой амулет в виде кулона. Гор с головой сокола. Миниатюрный, всего два сантиметра в высоту. Это единственное украшение, которое Селена смогла сохранить из своего детства после Великого Несчастья. Просто его забыли с нее снять, ведь он ничего не стоил.

Давным-давно одним весенним вечером в день рождения сына Исиды («Праздник ребенка») ей подарили его затворницы. Позже, находясь вдали от Александрии, она по-прежнему будет носить его на шее, даже не подозревая о том, что может кого-то шокировать.

– Какой ужас! – восклицали римляне. – Почитать бога с птичьей головой! Это смешно, и как раз в стиле египтян!

Похоже, никто не понимал, что это животное было не божеством, а только его символом: сокол олицетворял ребенка Гора в тот момент, когда его зоркий взгляд – «глаз Гора» – позволял ему увидеть и уничтожить змею, союзницу злого Сета.

Ничего не поделаешь, но Селена не смогла этого объяснить: однажды она потеряла амулет, так как слишком тонкое кольцо износилось и кулон отцепился. И с тех пор она осталась без украшения.

Глава 21

Было пятое сентября. Вскоре начнется время штормов, характерных для равноденствия, и прекратится навигация. Волнения на море стали чаще и сильнее. Форштевень[348] то нырял под волны, то поднимался к небу. Адмиральское судно плыло по волнам и иногда так сильно раскачивалось, что его бронзовый таран задевал облака. Но нельзя было опускать паруса: следовало воспользоваться северным ветром, чтобы отдалиться от «Антонии» и врагов. Курс на юг. Как можно дальше на юг.

Император замерз. Три дня он ничего не ел и совсем мало спал – даже ночью он стоял в носовой части палубы, завернувшись в свой красный плащ. Несколько раз Царица просила его присоединиться к ней в каюте: действительно ли ему нужно было бодрствовать ночью, когда стихал ветер и гребцы сменяли друг друга? Он не отвечал.

Сначала он стоял на корме собственной главной галеры, на полуюте вместе со штурвальным. Он внимательно осматривал море, чтобы увидеть, сколько кораблей последовало за ним, сколько их сумело избежать засад, уже несколько недель устраиваемых Октавианом. Горизонт был красным от заходящего солнца и горящих кораблей.

Когда он начал на глаз подсчитывать корабли, то многое увидел: восьмиэтажные весельные «крепости», которые выбросили за борт деревянные башни и все боевые машины; десяток квинкверем[349], одна из которых до сих пор носила прибитые к борту, как раз над ватерлинией, таран и бархоут[350] небольшой октавианской галеры; триремы, некоторые новые, другие со сломанными веслами; и случайно, среди бронированных кораблей, – несколько медленных и пузатых транспортных суденышек. Сорок спасшихся кораблей, максимум сорок из двух сотен! Далеко перед ними, мчась, как рой саранчи, неслась египетская эскадра, которую Клеопатре удалось сохранить, – «Антония» с пурпурными парусами и шестьдесят боевых кораблей. Ее эскадра, ее ценная эскадра, которую она берегла как зеницу ока и которую получила не для ведения боя… Оставались только суда с десятью рядами весел, которые он не смог вооружить из-за отсутствия гребцов, поэтому накануне был вынужден отдать приказ потопить их в глубинах залива Акциум.

Вскоре галеры Октавиана перестали преследовать беглецов: они не взяли с собой паруса, на что и рассчитывал Антоний, потому перед сражением потребовал загрузить свой флот парусами. Только присоединившиеся к Октавиану пираты, всегда готовые к погоне, упорно преследовали бежавшие корабли, сделали пробоину в отставшей квадриреме, затем взяли на абордаж огромное транспортное судно, на котором была нагромождена серебряная посуда. Император был побежден и, хуже того, осмеян! Проскользнув, эти разбойники даже приблизились к главной галере! Он вынужден был защищать свой собственный корабль, метая копья вместе с матросами. И тогда император послал египтянке сигнал бедствия, после чего «Антония» сбавила ход, и он поднялся на ее борт.

– Царица просит простить ее, – прошептал покрытый перьями раб, – но она отдыхает в своих покоях.

Отлично! Она не хотела его видеть? Он тоже! И не скоро захочет!

Он в последний раз посмотрел на море с кормы трехмачтового судна: надеялся ли он после двухчасового плавания увидеть вдалеке «плавучие крепости» Сосия, который еще утром командовал левым крылом, своего вечного друга Сосия? Но позади «Антонии» не на что было смотреть, кроме как на длинные белые следы на воде.


Когда стало очевидно, что надежды больше нет, он перешел в носовую часть корабля. Он выслеживал. Вот уже два дня, как он внимательно вглядывался вперед, но опасался при этом не подводных камней, а атаки одного из незаметных отрядов – небольших бирем[351] с низкими палубами, которые Агриппа, адмирал Октавиана, распределил в засадах вдоль всего греческого побережья, от Левкады до Мефоны. Эти самые биремы с весны топили тяжелые транспортные колонны с египетским зерном и морили голодом его войска.

– Отдохни, генерал, – подойдя к нему, сказал сириец Алексас. – Мы здесь, мы последим.

Но он заупрямился и даже не сдвинулся с места, простояв на носу корабля всю ночь. Как будто он мог еще взять реванш! Как будто еще можно было хоть что-то спасти…

Иногда, изнуренный, он прекращал делать вид, что напряженно высматривает вражеские корабли, и в отчаянии ронял голову на руки. Именно в этой позе его застали Алексас и египетский капитан: они пришли узнать у него ночной пароль. Они говорили по-гречески, а Антоний машинально ответил по-латыни, да к тому же римской поговоркой: «Никто не может развязать нить, сплетенную Фортуной». Он тут же осознал свою оплошность, но не знал, как ее исправить. В конце концов, смесь языков и наций – это то, о чем он мечтал. Как Александр… Александр, которому Октавиан противопоставлял Ромула[352]! Ну-ну, будем серьезны! Ромул, чья империя помещалась между четырьмя бороздами плуга! А Аполлон? Аполлон против Диониса! И они еще выдвигают своих «национальных» богов, эти куцые рожи! Запретить Исиду, изгнать магов и халдеев, и все для того, чтобы прочно усадить в седло Марса Победителя и Юпитера Громовержца! Цезарь был бы очень удивлен, увидев столь убогого наследника…

Он также был бы изумлен, обнаружив, что его первый лейтенант плачет на носу спасавшегося бегством корабля – поскольку сейчас, после поражения, люди Мецената и Мессалы будут говорить о нем как о беглеце… Сквозь слезы на фоне волн ему вдруг привиделась выдающаяся тень:

– Марк Антоний, сколько раз я тебе говорил, что ты не политик и не стратег? Превосходный тактик – да, и самый лучший оратор, и самый смелый солдат. Но не стратег.

– Тем не менее, Цезарь, кто спас тебя в Алезии?.. И в Фарсале? Ведь в Фарсале именно моя кавалерия встала против Помпея, именно я выдержал удар!

– Верно. Что не мешало мне находиться там же, позади тебя.

– Но все-таки не в Филиппах! Когда я отомстил за твою смерть… В Филиппах я совершенно один сражался с Брутом и Кассием. Исход битвы был настолько неясен, что твой внучатый племянник спрятался в зарослях и даже бросил свой жезл командующего и плащ, чтобы быстрее бежать… Цезарь, я выиграл совершенно один. Без него, без тебя и без богов!

– В ярости, Антоний! Ты победил в ярости. Это твое второе «я» – пылкость… А только что ты испробовал остывшую ярость, и, позволь заметить, это не привело к успеху. Ярость не откладывают на завтра! Ты покинул Эфес более восемнадцати месяцев назад… И год назад – Афины! Планк, Тиций, Деллий, Силаний и Домиций Барбаросса – все твои друзья повторяли: ты слишком затягиваешь…

– Они предали меня! Все!

– Предают только тех, кто проигрывает, Марк Антоний.

– Ах… А Брут?

– Брут предал меня, потому что я проигрывал: римскому народу не нужен царь. Я знаю, что ты мне скажешь: они не правы, они ничего не поняли. Я также знаю, что ты пытался воплотить все мои замыслы и планы, и всегда руководствуешься ими – как преданный «сын»… Антоний, подумай хорошенько, эти планы были составлены до моей смерти! Как ты можешь беспрекословно им следовать, не учитывая того, что я мертв? Меня убили прямо в Сенате из-за идей, которые ты по глупости пытаешься воплотить: завоевание Парфянской империи, объединение Востока и Запада, греческая модель монархии, всенародные божества… Вы продолжаете мое дело, ты и она, как будто ничего не произошло между прошлым, когда я пытался изменить мир, руководствуясь трезвым расчетом, и сегодняшним днем, тринадцать лет спустя. Тринадцать лет прошло со дня моей смерти… Дети мои, у вас отважные сердца, но пустые головы!

– Допустим, я не выдающийся политик, пусть так. Но я не считаю, что совершил стратегическую ошибку. Нельзя было начинать атаку два года назад, у меня не хватало людей!

– И положение дел не так уж сильно изменилось с тех пор, не правда ли? В итоге ты все же принял бой, Марк Антоний, но это был тупик и просчет обоих! Судя по ситуации, можно сказать, что в битве при Акциуме ты поступил правильно, но сражение было проиграно тобой намного раньше! Неравенство сил можно восполнить только активными действиями, бездельник!.. Ладно, мой бедный Антоний, перестань ныть. Судьба – это долгое терпение, и порой она заранее готовит роковые удары: ты не заметил этого и не заслужил победы… А теперь иди к ней. Ей тоже стыдно. Это ее первая война, ты же знаешь. И она тоже плакала. Не очень долго, ведь тебе известно, что она быстро загорается надеждой снова и начинает строить планы, – но ей нужен ты, твои слова, твое дыхание, твои объятия; поэтому она не перестает посылать тебе знаки… Как, например, совсем недавно она отправила к тебе весьма обнаженную служанку с подносом ветчины. Как мило, не так ли? Но ты надменным голосом ответил: «Я не голоден!» Однако если ты не намерен умереть от голода – что было бы совсем не по-геройски – тебе следовало бы решиться поесть. Но только сделай это уже завтра! Потому что ты ведь мокрый как плющ – брызги волн, слезы… Мужчина – и плачешь! Посмотри на себя, Антоний: с твоего императорского плаща течет вода, туника прилипла к заднице – ты считаешь, это подходящий вид для римского генерала? Через четверть часа она рискнет всем и пришлет к тебе своих неразлучных служанок Ирас и Шармион… Они предложат тебе ненадолго укрыться на корме и переодеться. Для тебя приготовлено надушенное платье, и не нужно отказываться: они разденут тебя и насухо вытрут – это очень умелые девушки. Затем, когда ты согреешься, они легонько подтолкнут тебя к комнате: там, в полумраке, она будет ждать тебя с бокалом греческого вина… Целуй ее, Марк Антоний, потому что это единственная вещь, которую ты делаешь лучше, чем я. Так не лишай ее этого – целуй!

Глава 22

Быть может, это была их самая прекрасная ночь любви. Потому что Клеопатра пребывала в отчаянии: лишенной всякого будущего, ей больше не на что было рассчитывать. Единственная ночь любви, у которой известна точная дата, поскольку античные историки в изложении тех событий выделили ее особо: сражение состоялось второго сентября возле южной части острова Корфу; в четыре часа пополудни Марку Антонию, чей флот был блокирован Октавианом и Агриппой, удалось прорваться – или пропустить свой выход. В любом случае результат оказался совсем не таким, на какой он надеялся. После чего император провел три дня, целых три дня, стоя на носу корабля «Антония», отказываясь есть, разговаривать и видеться с Клеопатрой. В конце концов он все-таки сел, совсем пьяный от злости и стыда. Не в силах представить, что теперь будет, не в состоянии покончить с этим вовремя. Позднее, когда корабль приближался к мысу Тенарон, она послала к нему своих прислужниц, которым удалось убедить его поужинать с Царицей и – как говорит нам хроника – остаться с ней на всю ночь. Одну ночь с пятое на шестое сентября тридцать первого года до Рождества Христова, в открытом море рядом с мысом Тенарон, крайней юго-западной точкой полуострова Пелопоннес.

«Душа любовника живет в теле другого любовника»: той ночью Антоний снова обрел жизнь в теле Клеопатры.

И снова Исида воскресила Осириса. Потребовались все колдовские чары Египта, чтобы хоть на мгновение стереть из памяти тысячи трупов, которых там, на севере, море выбрасывало на берег, утопленников, сожженных или убитых моряками Октавиана ударами багра. «Берега и камни уже были переполнены мертвыми, а победители продолжали наносить удары, словно это были попавшие в сети тунцы, их добивали обломками весел или выброшенными на берег осколками…»

Пусть он забудет! Пусть забудет крики умирающих и строки персидских поэтов, стихи, которые они оба цитировали на берегу Евфрата, и последовавшую за этим чудовищную арифметику: он потерял половину своей огромной армии! Пусть он все забудет – вот единственное, чего она желала в ту ночь. Помешать ему оглядываться назад и направиться к будущему, как корма корабля. Запереть его в каюте и спрятаться в настоящем. Она рукой прикрыла ему глаза – «ослепни», и накрыла его губы своими губами – «умолкни». Она хотела, чтобы у них не было ни прошлого, ни будущего, а только вечное «сейчас». Сейчас, Марк, мы живы…

Но, возможно, даже в минуты слабости он продолжал разговаривать с Цезарем? В тот вечер он с особенным наслаждением принуждал, унижал, подчинял ту женщину, которой они оба обладали: отныне тело Клеопатры – его единственная империя, и она слишком маленькая, чтобы ее с кем-то делить! Побежденный, он хочет победить – заставить Царицу признаться, что она никогда не испытывала наслаждения с Цезарем, что его поцелуи были пресными, как у монаха-вегетарианца, как у одного из этих набожных, от которых всегда разило репой.

– А вот это делал с тобой твой прежний любовник? Знал ли твой великий, что ты потаскушка? Шлюха, и целовать тебя нужно как шлюху!

Судно скрипело всеми своими рамами. Боги запрещали заниматься любовью на движущемся корабле, но она хотела, чтобы он забыл. Она говорила ему «мой повелитель», «еще», «только ты»…

В сексуальном плане древние были весьма «современны». Совершенно не пуритане! Так называемая «миссионерская поза» была для них большой редкостью. Что совсем не мешало каждому иметь свои табу и запреты. Впрочем, очень отличающиеся от наших: в их глазах бисексуальность была вполне нормальным явлением, и у римлян это слово не имело никакого особого смысла – «ну что, займемся любовью?». Не было ничего обыденнее и очаровательнее, чем педофилия; разрешались любые партнеры при условии, что мужчина сохранял «активную» роль. Однако даже речи не было о том, чтобы забавляться при свете (гасили лампу) или путать верх с низом: в их любовной гимнастике верх сообщался только с верхом, а низ только с низом. У «свободного мужчины» и достойной женщины чистота губ и языка были священны. Фелляция? Куннилингус? Эти слова пришли из латыни, согласна, как и «изнасилование» («я сейчас заткну тебе рот»), но все они были ругательствами. Кроме тех случаев, когда обращались к рабам. Или к куртизанкам. Или… к Клеопатре? Эта особа потеряла девственность не на брачном ложе. Муж обращался с ней как с любовницей. Могла ли она себя с этим поздравить? По крайней мере в тот вечер, потому что он был печален и потому что она была царицей, Клеопатра чувствовала себя счастливой оттого, что он воспринимал ее как проститутку – самую последнюю кокотку из района Велабр.

Он проснулся первым, не решаясь пошевелиться: пусть она спит, его длинноволосая супруга! Пусть она еще попутешествует вдали отсюда и пусть ничто в ее снах не напоминает о том, что они проиграли и что им конец. Пусть никогда в своих снах она не увидит их дрейфующие «крепости», изрешеченные огненными стрелами. Пусть никогда не услышит нечеловеческие вопли гребцов, заживо погребенных на нижних палубах пылающего корабля…

Якорь скользнул по дну: вероятно, это был Тенарон. Они приплыли. К единственному порту, который еще удерживался его войсками, – но надолго ли? Он нежно погладил руку своей жены, чтобы разбудить ее. Она открыла глаза, увидела его перед собой и сразу же осознала, где они и что произошло. Но как ни в чем не бывало она непринужденно продолжила незавершенный разговор:

– После твоего отъезда Сосию наверняка удастся укрыть оставшийся флот в глубине залива. И поскольку проход там контролирует твоя пехота…

– …то я смог бы перейти в наступление, не так ли? И прогнать Октавиана из его штаба – а почему бы и нет? Короче говоря, победить после поражения там, где я проиграл с самого начала… Призови своих богов, подари им свое золото, пообещай им свои волосы, только никуда больше не вмешивайся!

На пристани у малого форта стояла группа мужчин в кольчугах: это были те немногочисленные лейтенанты, которым, как и ему, удалось сбежать. Некоторые из них на более быстроходных судах сумели догнать его, несмотря на то что отправились намного позже египетского флота. Они ждали его вместе с командующим гарнизоном и обменивались новостями: покинутый Сосий действительно смог завести вглубь бухты уцелевшие корабли. Но для чего все это? Чтобы их можно было взять на абордаж? Бывший консул предпочел пойти на переговоры… Ступив ногой на твердую землю, Антоний узнал о предательстве своего адмирала и, ко всеобщему удивлению, одобрил его:

– Я рад, что хоть один мой друг смог спасти себе жизнь.

Ему сообщили, что пехота продолжала упрямо обороняться. И тогда он вспомнил испещренного шрамами нарбоннского декуриона, старика из пятого легиона, легиона Жаворонков, который несколько недель назад окликнул его:

– Нужно сражаться на земле, генерал! Неужели мои раны больше ничего не стоят? А? А наши мечи? Ты что же, плюешь на наши мечи? Тогда почему надеешься смыться? Этот чертов флот – ненадежная опора! Черт побери, пусть эти египетские задницы сражаются в море, а за нами оставь сушу, где мы, твои легионеры, – лучшие!

К несчастью, это оказалось не так уж просто: в бою на суше, в сражении в сомкнутом строю, где его войска действительно всегда были превосходны, противнику удавалось ускользать от него. Было невозможно выбить Октавиана с холма, на котором укрепилась его пехота: Антоний лично провел две кавалерийские атаки на этот холм, и оба раза был отброшен… Но если Канидий и его солдаты до сих пор держались, если они по-прежнему оборонялись, несмотря на возвращение флота и косившие ряды дизентерию, значит оставалась надежда. Тотчас же он велел гонцам передать Канидию приказ повернуть в сторону Македонии. О, не стоило строить иллюзии: сейчас, когда решена проблема с флотом, его бедные пехотинцы могли лишь попытаться обмануть армию Октавиана, следовавшую за ними по пятам! Этот сопляк теперь будет неотступно их преследовать…

Но по крайней мере они продвинутся к стране-союзнику, объяснял он молодому республиканцу Луцилию и сирийцу Алексасу, когда они устроились на постоялом дворе и стоя, по-солдатски, осушали кубки. Страна-союзник – это, конечно же, Греция, где Царицу любят так же, как и он; Царицу, род которой происходит от соратника Александра Великого – не самый простой в мире род! Разве в прошлом году Афины не оказали Клеопатре великие почести? Греция никогда не предаст их – ни его, ни ее, никогда! Все трое выпили за вечность Греции. Он согрелся, начал изливать душу и строить планы: в Греции Канидий, привыкший безбоязненно встречаться с кавказцами и прижимать армян, сможет легко провернуть отступление, не так ли? Путь из роз! Это совсем не похоже на его отступление из Парфии под снегопадом, под обстрелом лучников – голодные, окруженные неприветливыми местными жителями или совершенно одинокие! По сравнению с этим отступление через Грецию станет оздоровительной прогулкой. Почти удовольствием! В сентябре, во время сбора винограда… Он выпил.

– Разве я не прав, Луцилий? Скажи, я не прав? Греция никогда меня не предаст!

– Греция – нет. А греки?

Ну вот! Так и можно испортить удачно начавшийся день… Он умолк. Каждый раз, когда он пытался забыться в любви или в вине, его возвращали в реальность… Он прекрасно знал, что греки его предадут. Разве римляне не говорили: «Фальшивый, как грек»? Он любил ту Грецию, которой больше нет, и греков, давно уже погибших… Впрочем, греков того века можно извинить, так как для своей отрезанной от Египта армии Антоний былвынужден отнять у них все: зерно, деньги, рабов, вьючных животных и даже людей, горожан, которых под ударами плети заставляли носить грузы к полю боя. Полмиллиона ртов: сто тысяч легионеров, столько же дополнительных войск и уйма армий союзников, не говоря уже о слугах… Хуже, чем стая саранчи! Однажды Греция проклянет даже память о нем! Ему было стыдно. Ему стоило бы промолчать. Теперь. Если только… Если Канидий…


Ответ на посланное пехоте сообщение пришел быстрее, чем предполагалось: гонец Антония, поднимавшийся к холму, встретил спускавшегося гонца Канидия, который сообщил, что сухопутные войска сдались. После пяти дней тщетного ожидания своего дорогого командира – «император не сбежал, только не он! Это все ложь!» – солдаты перешли на сторону Октавиана. Без боя. Отпущенный своими войсками, Канидий вынужден был бежать и при первой же возможности планировал вернуться на Кипр. Октавиан начинал казнить пленных: кажется, он уже обезглавил двадцатилетнего Скрибония Куриона, сына Фульвии, пасынка Антония и сводного брата Антилла…

Император отошел в сторону, остановившись на небольшом пирсе; он смотрел на море, словно пытался разглядеть на востоке сине-белые скалы мыса Малея. «Кто увидит мыс Малея, тот попрощается со своим домом», – говорит греческая пословица. «Кто увидит мыс Малея…» Но Антоний не видел его: слезы застилали ему глаза. И плакал он не о себе; он оплакивал тех, кого повел за собой на верную смерть. Он стоял на краю Греции и на краю пирса, как стоял на носу «Антонии»: один над пустотой.

Из деликатности его офицеры остались позади. Даже его личные охранники – люди с горы Ливан – держались на расстоянии. Что касается Царицы, то она не показывалась, не осмеливаясь покинуть корабль с той ночи в Тенароне. Создавалось впечатление, что все, кто его любил, хотели облегчить ему последний жест… Но вдруг раздался грохот разошедшихся досок, и к нему подбежал старый евнух Мардион, протягивая осколок стекла – чтобы он вскрыл себе вены? Нет.

– Послание от Царицы, господин, прочти!

Письмо на осколке флакона? И тут, несмотря на свою горечь, Антоний улыбнулся: эта женщина в самом деле была сумасшедшей! Падая в пропасть, она еще насмехалась над противником. Октавиан распустил в Риме слухи, что она писала своему любовнику только на стеклянных плитках – как будто это было проще, чем на египетском папирусе высшего качества! И она решила воплотить эту легенду буквально: шилом нацарапала на осколке несколько слов. И что же написала эта безумная? Буквы было сложно разобрать, для этого пришлось повертеть стеклышко на свету. Наконец он различил слово «тебе» – и моментально прочел все остальное: «Наперекор тебе с тобой». Он тотчас же отвернулся, чтобы скрыть слезы, на этот раз от радости. «Наперекор тебе с тобой» – значит, она никогда его не бросит, он никогда ее не оставит, и они уйдут вместе. «Наперекор тебе с тобой» – это как колыбельная песня няни, когда он болел. Он жаждал одного: не страдать больше и убаюкаться в ее руках… Черт возьми, он стал сентиментальным, словно девственница, после того как потерял девятнадцать легионов! Понемногу он взял себя в руки, придал лицу соответствующее выражение и медленным шагом вернулся к соратникам. В течение еще нескольких часов он будет самим собой: человеком, который на протяжении десяти лет создавал и менял азиатские монархии и правил от Кавказа до Евфрата, правил самой огромной Восточной империей со времен Александра Великого…

Он спокойно велел всем подойти к одному из кораблей, на котором хранились военные трофеи (в Акциуме его флоту едва удалось совершить этот маневр – спасти сокровища). Победитель Октавиан не найдет ни одной монеты – сможет ли он и дальше платить солдатам обещаниями?

Несмотря на протесты, император организовывал офицерам побег. Вынимал из казны мешки с золотом, сам наполнял драгоценностями их сумки:

– Возьми еще эту гравированную инталию и маленькую камею. Говорю же, бери! Этот крошечный предмет стоит больших денег. Идеально, когда нужно спрятать ценность. Ты купишь себе перевозчиков…

Он вручил им сопроводительные письма для греков-союзников и для своего комиссара в Коринфе – если, конечно, он еще оставался там комиссаром и Октавиан не достиг восточного берега полуострова! Все плакали, и на этот раз он их успокаивал. Они обнялись в последний раз, и вскоре египетская эскадра подняла якоря.

МАГАЗИН СУВЕНИРОВ
Каталог, публичный аукцион, серебряные украшения, Друо-Ришелье:

…66. Лот состоит из трех пар сережек в виде подвесок, украшенных натуральным жемчугом сферической формы. Золото, перламутр, гранат. Эллинистическое искусство.

Высота: от 3.1 до 4.9 см 3 400/3 500


…67. Лот состоит из четырех гравированных инталий (нефрит, агат и сердолик), изображающих сфинкса, крылатую Победу, феникса и систры Исиды. Золото. Красное окисление. Египет, эпоха Птолемеев.

4 000/4 200

Глава 23

Цезарион был встревожен. Он беспокоился уже несколько недель, с тех пор как перестал получать известия и понял, что партии зерна больше не поступали: с момента открытия навигации из всех торговых кораблей с грузом, отправляющихся в Грецию, максимум четверть возвращалась в Александрию; необязательно быть магом, чтобы догадаться, что остальные пошли ко дну!

– Возможно, из-за шторма? – осторожно предположил диоисет, исполняющий обязанности главного министра-казначея. – Летние бури иногда относят суда на рифы Тенарона или мыса Малея…

Молодой фараон отнесся к этому замечанию скептически. Он лишь надеялся, что все отправляемые им корабли были потоплены только после того, как доставили груз. Иначе…

По правде говоря, трудности и предательства начались еще в Самосе. Сначала Цезарион получал вести дважды в неделю. Именно так он узнал о переходе на сторону неприятеля бывшего консула Планка и его племянника Тиция, которые ночью сели на судно и отправились в Италию. «Разумеется, – писала Царица, – для императора тяжело было потерять старого товарища, но что касается меня, то я не сержусь. Этот льстец, этот комедиант Мунаций Планк, всегда готовый угождать, изображая себя паяцем на наших пиршествах, перестал забавлять меня после нашего приезда на остров. Марк тогда рассердился на меня… Однажды вечером, когда Планк проявил себя истинным сенатором, каким он и является, я при всех заявила ему, что его язык годится только для того, чтобы чистить подошвы и подтирать задницы. Кажется, ему не понравилась моя шутка… Скатертью дорога!»

Цезарион сожалел, что общение с солдатами сделало Царицу такой грубой; в остальном же он не придавал значения ее поступкам, ведь с самого детства смотрел на все события ее глазами – если мать была довольна, он тоже был доволен. Или пытался таковым казаться…

К несчастью, предательство Планка повлекло за собой серьезные последствия, так как перебежчик донес Октавиану о существовании завещания Антония. Этот весельчак и балагур три года назад в Риме лично передал этот документ на хранение весталкам; Антоний надиктовал его как раз перед вторым походом на Армению и, как настоящий римский патриций, сдал запечатанный свиток под покров храма Весты. Проинформированный Планком-шутом, Планком-предателем, Октавиан совершил беспрецедентный, незаконный и святотатственный поступок: потребовал у великой Весты отдать ему завещание живого человека! В то время это было более шокирующим, чем осквернить могилу. Затем, взломав печать, прочел в Сенате выдержки из документа, умолчав о его дате. Это было завещание, согласно которому все царство делилось между детьми Клеопатры, а также подтверждалось происхождение Цезариона. Антоний, казалось, бросил вызов римскому народу, устроив «Праздник Дарения» в Александрии, который Сенат никогда не ратифицировал. Стали даже утверждать, что недостойный отец лишил наследства своих дочерей от Октавии! Словом, Октавиан наделал много шума вокруг этого завещания, которое на самом деле содержало только одно необычное условие: если Антоний умрет в бою, то его тело следовало немедленно отправить в Александрию, где и должна была состояться церемония погребения. «В Египет? – загудел народ. – К этой ведьме? Он хочет сделать из Александрии новую столицу мира? Он предал нас! Смерть египтянке!»

Царица поведала старшему сыну, что этот скандал произвел большое впечатление на Антония: он не мог высказать свои возражения, сообщить, что Октавиан пометил более поздним числом давние события и исказил его намерения. У него больше не было ни друзей, ни связей в Риме… А впрочем, что он мог бы сказать? А? Между нами говоря?.. Сегодня историки задаются вопросом, чем можно объяснить так явно выраженную после поражения потребность Марка Антония умереть вместе с Клеопатрой… Уже давно было очевидно, что он имел твердое намерение сохранить и козу, и капусту (выждать, чья возьмет), поддержать равновесие между Римом и Александрией, Клеопатрой и Октавией. Но как порядочный человек, он был не вправе плутовать с потусторонним миром.

Так был решен вопрос об условности римского брака и о защите Октавии. На нарушение тайны своего завещания он ответил письмом, которого Клеопатра ждала целых девять лет: «Собирай свои вещи».

«Собирай свои вещи», – написал он своей римской супруге, которая тотчас же покинула дворец вместе с шестью детьми.

Клеопатра была удовлетворена. Цезарион тоже. Только по другим причинам: из завещания он узнал, что Антоний не собирался его устранять, поскольку предполагал, что умрет раньше Цезариона, и в данном документе подтвердил его власть над Египтом и право на управление Римом. Неужели муж его матери отдавал ему собственную жизнь? А не своим детям?

Сначала мальчик удивился, затем испытал чувство облегчения, которое, в свою очередь, вызвало у него недоумение. Неужели в глубине души он все-таки хотел убить своих братьев? Он решил навестить трех «младшеньких», и это было как раз в тот день, когда он попытался убедить Селену открыть глаза на красоту окружающего мира.

– Скажи, – за ужином обратился к нему Антилл, – ты серьезно думаешь жениться на моей сестре?

– Серьезно, – ответил Цезарион. – Я в самом деле на ней женюсь.

– Заметь, она ведь в некотором роде необычная. Не глупая, просто слегка чудаковатая. Для царицы это допустимо… Но для женщины!

Антилл хвастал тем, что в свои четырнадцать лет уже переспал с двумя служанками, что было вполне возможно. А Цезарион, хоть и был старше, еще ни с кем не «спал». Мало того, когда начинали заговаривать о подобных вещах, он покрывался густым румянцем и после этого два дня ходил сердитым. Он резко ответил:

– Конечно, она еще девчонка. И женюсь я на ней не раньше чем через пять или шесть лет… Если к тому времени буду жив!

– В каком смысле? Неужто ты решил покончить жизнь самоубийством?

– Антилл, не притворяйся дурачком: история с завещанием, развод твоего отца, последняя речь Октавиана – ведь это война! Это тебе не стычка в Армении. Война с Римом!

– И что? Думаешь, мой отец не способен ее выиграть? Человек, который командует всей Азией!..


«Из-за завещания или нет, но война неизбежна, – уверяла Клеопатра в последнем письме из Самоса. – Мы можем только тянуть время». И Рим в самом деле объявил войну, но не Антонию, а правительнице Египта.

– Гражданское противостояние неминуемо, – заявил Октавиан в Сенате. – Римляне, я, как и вы, не переношу эти братоубийственные войны, уничтожившие столько наших семей! Речь идет о последнем сражении против монархии!

– Лицемер до мозга костей! – заключила Царица, чей словарный запас все больше пополнялся солдафонскими словечками.

Именно тогда войска восточной армии ушли из Самоса в Афины, затем из Афин в Патрас, а из Патраса в Акциум, вверх к Балканам.

Поначалу Цезариона ставили в известность регулярно. На борту кораблей с продовольствием, курсирующих между Египтом и Грецией, мать отправляла гонцов, которые обо всем ему сообщали. Чаще всего это были отличные новости. То есть официальные: эти люди выполняли свою задачу… Однако поскольку читать между строк было сложнее, чем выведать правду у нарочного, Цезариону удавалось составить себе некоторое представление о ситуации.

Чтобы не вызывать подозрений, он расспрашивал посыльных о своей матери, о здоровье то одних, то других и как бы невзначай бросал вопрос:

– А такой-то как поживает?

– Очень хорошо, господин, он устроил большой пир для афинской молодежи.

– А тот, другой?

– В последнее время он больше не участвует в собраниях штаба. Он болен…

– Стало быть, в армии эпидемия?

– О да, господин! Многие страдают лихорадкой.

На протяжении нескольких месяцев, употребляя все имена, которые смог вспомнить, Цезарион узнал о болезнях, косящих ряды солдат, и, хуже того, о целой серии измен:

– А Силаний?

– Сбежал, господин. Этот трус перешел к врагу!

– А Геминий?

– Вернулся в Рим. Он заявил, что окружение императора слишком много пьет. Как будто бокал вина может причинить вред хорошему солдату! В особенности когда вода пахнет гнилью, как в этом местечке!

Многие римляне из армии Антония дезертировали. И с весны Цезарион ясно видел, словно сам там находился, как цари-союзники один за другим отказывались от дальнейших действий: одни были преданы, другие убиты, заняв непригодные для обороны позиции, третьи сочли за возможное сменить поле боя.

– А Богуд, царь Мавретании? Как ведет себя Богуд?

– Он больше никак себя не ведет, мой господин, он мертв. Вражеский адмирал смог взять его в плен.

– А Аминтас, царь Галатии?

– О, не говори мне о нем! Улучив момент, когда император атаковал укрепления Октавиана, он смылся со всеми своими лучниками! Прихватив заодно и царя Пафлагонии! Люди, всем обязанные нашему императору, который сделал их царями! Но они нам и не нужны: эти азиаты – все до одного – никудышные солдаты…

– А скажи мне, как наш бравый Таркондимон, суверен Верхней Силиции?

– Убит в бою, господин. Стоя во главе своей кавалерии, он сражался с кавалерией Октавиана. А знаешь ли ты, кто теперь командует октавианской кавалерией? Марк Тиций, один из наших перебежчиков, племянник этого мерзавца Планка!

Это была странная война: армии стояли друг напротив друга, укрепляли свои позиции за крепостными стенами или в глубине залива и проводили только непродолжительные вялые стычки, пребывая в непрерывном ожидании.

Бесспорным было одно: люди очень страдали. По крайней мере пехота Антония, которая, по всей видимости, стояла неподалеку от лагуны с вредными для здоровья миазмами. А с наступлением лета возрастал риск того, что ситуация ухудшится еще больше. Боевой дух войск? Его почти не осталось. В штабе дышали зловонным воздухом, но это объяснялось не только соседством с лагуной:

– А что Ямблик? Ты не приносил мне известий о принце Ямблике из династии Эмес.

– Император отрубил ему голову. Оказалось, что он собирался предать его… Ямблика казнили одновременно с сенатором Квинтом Постумием. Говорят, что они были в сговоре.

В следующий раз, когда корабли и вестники уже стали редкостью (как и где на них нападали?), Цезарион спросил:

– Мне бы очень хотелось узнать, друг мой, что стало со стариком Главком, врачом матери?

– Умер, мой господин.

– Умер? Но от чего?

– Э-э… От казни, – смущенно проговорился солдат.

Цезарион тотчас же догадался, что речь шла о заговоре: Главк посоветовал римлянам бежать, поскольку его хозяйка угрожала их убить; он говорил, что Царица дала ему задание приготовить яд для всех, кто противился ее воле. Вот почему даже Делий, постоянный легат Антония и один из самых давних друзей их четы, стал отказываться от еды.

– И тогда твоя выдающаяся мать пришла в ярость и приказала убить коварного врача.

Казалось, что гонец верил в историю, которую рассказывал. Конечно, это было сумасбродством! Но Цезариону подобные сумасбродства говорили о многом, особенно об атмосфере, царящей в Акциуме… Он беспокоился. В первую очередь о здоровье матери.

– Она ест и пьет как обычно, – заверил его последний вестник, которому удалось проскользнуть. – Она повсюду следует за императором и просила сообщить тебе, что сделала себе противомоскитную сетку.

Противомоскитную сетку? А, в этом была вся она! Всегда прагматичная – и всегда оптимистка. Жаль, что нельзя спрятать под купол всю армию! Но даже если москиты Акциума наносили солдатам больше ран, чем вражеские стрелы, и вредили моральному духу армии, тем не менее они не были причиной его тревоги: сейчас его заботило снабжение армии продовольствием. Склады Александрии ломились от нильского зерна, ведь из-за нехватки кораблей его невозможно было отправлять; очевидно, армия Антония больше не контролировала морские пути. Что станет с войсками, находившимися в горах Эпира, на севере Греции, когда они почувствуют нехватку провианта? К тому же через месяц прекратится навигация! Как больные, голодные, измученные люди продержатся еще полгода в ухудшающейся с каждым днем ситуации? Они должны были наступать! Сейчас! Выйти из чащи. Убить или погибнуть. Но покончить с этим. Как можно скорее…


Вдруг со стороны Фароса донесся громкий крик, прокатившийся по пристаням всех портов, а затем и по всему городу:

– Вот они! Вот они!

Цезарион выбежал из Нового дворца и как был, без плаща, запрыгнул в одну из царских галер, которые курсировали между Антиродосом и континентом:

– В Царский порт, быстрее!

Он стоял на маленьком судне, вглядываясь в море, но ничего не мог различить. Перед ним и позади него пристани и плотина были черными от толп людей; принялись играть импровизированные оркестры. Между двумя возгласами «Да здравствует Царица!» и «Наши победили!» слышался звон кимвал и рев раковин на террасе маяка, а один мужчина трубил в букцин: ему наверняка было видно флот. В толпе стали появляться красные точки: это были туники легионеров, отряд которых стоял неподалеку от Александрии.

Маленькая галера Цезариона прошла между башнями Царского порта, и юноша наконец заметил первый корабль, квинкверему, обшивные доски и тросы которой были украшены золотыми гирляндами, а длинные огненные орифламмы свисали с рукояток весел. Когда корабль на веслах пересек узкий проход между маленьким островом Фарос и рифами мыса Локиас, жители Александрии на мгновение умолкли, и с моря донеслось эхо пеана, гимна в честь Аполлона: это на корабле пели моряки. На горизонте показывались все новые мачты, и каждое появление поднимало волну приветственных возгласов: «Антоний автократор!», «Клеопатра победительница!» В выкриках ликующей толпы эти слова смешивались с дионисийским «Эвоэ!»[353], свистом, цоканьем языком, «Ю-ю!»[354] и непрекращающимся грохотом эфиопских барабанов. Но даже с высоты крыш до сих пор нельзя было увидеть царскую «Антонию» – огромный корабль с пурпурными парусами. Это было даже к лучшему: отсрочка поможет лучше приготовиться, и в Царском порту Цезарион бросился к первому часовому:

– Пусть пошлют за принцами!

– Их предупредили, Сын Солнца, они придут.

По мере того как колонны кораблей заходили в Большой порт, огибая Синий дворец, они занимали позиции по обе стороны частного порта, но не причаливали: их поднятые весла создавали почетный коридор для адмиральского корабля. Когда, наконец, появилась и подошла к пристани «Антония», маленькие принцы были по росту построены у подножия крепостной стены, под пылким и внимательным взглядом прецептора Николая. На палубе фанфары играли военный гимн, и волосы всех моряков были смочены духами. Выглядя как никогда царственно, с двойной короной на голове и изумрудным кабошоном[355] на шее, Клеопатра медленной поступью сошла на берег в сопровождении отряда стражников. Когда Цезарион встал перед ней и с почтением поклонился, она раскинула руки и обняла его, как это делают солдаты, прошептав ему на ухо:

– Ты еще больше вырос! И так изменился! Ты похож на своего отца. Как же ты на него похож! Мне тебя очень не хватало…

Диоисет, в свою очередь, низко поклонился Царице, но едва он коснулся лбом земли, как четверо кельтских стражников бросились на него и потащили в конец пристани, не обращая внимания на его крики, напоминающие визг зарезаемого кабана. Впрочем, судя по последовавшим бульканьям, ему как раз и перерезали глотку…

Секретарь Царицы Диомед подошел к главнокомандующему египетским легионом и протянул ему дощечку с записями:

– Всех из этого списка немедленно казнить!

Отпустив плечо сына, Клеопатра повернулась к офицеру:

– Убей также оставшихся в живых пленников, царя Армении и его детей. Кроме самого младшего, Тиграна: он еще может мне пригодиться… Что касается расстроивших меня номархов, то их список ты получишь до наступления ночи. – Затем с улыбкой, ясной, словно погожее утро, она сказала александрийскому военачальнику радостным голосом:

– Раздай вино всем моим подданным! Самое лучшее, и всем! В честь победителя Антония…

– А для моряков, госпожа? – рискнул трусливый евнух.

– Мои солдаты подождут до завтра или послезавтра, то есть до прибытия императора и римского флота. До этого они останутся на борту.

Продолжая говорить, она прошла мимо замерших и молчаливых детей, напуганных воплями диоисета и жестокостью стражников; они с удовольствием спрятались бы за той стеной, возле которой их поставили. Темноволосая Иотапа прижалась к такой же темноволосой Селене, с которой они были одинакового роста, и дрожала с ног до головы. Селена держала в руке наспех сорванную в саду розу (это была идея Диотелеса: все матери любят цветы), собравшись с духом, она сделала шаг вперед, поклонилась и с опущенными глазами протянула нелепую розу. Царица остановилась перед увядшим цветком с таким удивлением, словно ей перегородил дорогу эскадрон.

– А… Это мило, да-да… – Затем, вежливо улыбаясь ребенку (улыбкой для официальных приемов), она произнесла длинную фразу, из которой Селена не поняла ни слова: это был не греческий язык; может быть, латынь? Встретившись взглядом с Иотапой, она поняла: Царица только что говорила с ней на мидийском языке! С ней, со своей дочерью! Клеопатра приняла ее за иностранную принцессу…

Глава 24

Космополиты, полиглоты, последователи синкретических религий, Марк Антоний и Клеопатра шли впереди своего времени. Или очень запаздывали. И в той политической ситуации это было слишком заметно. Пассеизм[356] считался неким идеалом античного мира: остановить падение и снова найти «золотой век», следуя и подражая древним, которые, согласно истории, были на короткой ноге с богами, – вот в чем состоял прогресс. Во времена, когда Рим был как никогда римским, захватывая своих соседей и уничтожая их, два любовника, для которых прогресс заключался в обращении к ценностям прошлого, мечтали о воплощении замысла Александра Великого. Открытая империя, простирающаяся до таинственной Страны шелка, мировое государство, в котором будет происходить не порабощение одних другими, а смешение – народов, обычаев, верований; не присоединение стран, а открытие границ: «Единственная родина – это мир, в котором мы живем». Мир, Ойкумена, в прямом смысле «общий дом»… Антоний начал воплощать эту давнюю мечту. От имени римской державы, которая умела только пожирать захваченные земли, он осмелился приумножить протекторат, царства друзей и союзников, которым он выбрал принцев среди знатных коренных семей. Греко-римская сверхдержава с поместными царями – божественными, а под их властью – небольшие вассальные государства с собственными суверенами, деньгами, законами и, вполне возможно, римскими легионами, находящимися на их территории под командованием Рима. Общий дом…

И он, и Клеопатра с самого детства много путешествовали и не представляли себе другого универсального языка, помимо греческого, хотя спокойно воспринимали чужие обычаи, манеру поведения и просто наслаждались тамошней жизнью, не гнушаясь при случае кое-чему поучиться.

– Слушай, бельгийские племена так не поступают, – констатировал Антоний, который сражался от Атлантики до Каспийского моря и от Черного моря до Красного. Или же:

– А у варваров с Кавказа я видел совершенно обратное.

Опираясь на толкования первых Птолемеев и служителей Исиды, Клеопатра уверяла, что все народы почитают одну и ту же богиню, плодовитую Мать и Спасительницу, называя ее разными именами; что Зевс, Серапис, Мазда и Баал – названия одного и того же небесного владыки; что Осирис, Адонис, Апис и Дионис – это тоже одно божество, смертный, восторжествовавший над смертью.

И эти двое будут разбиты человеком, который никогда не вылезал из своей дыры? Тип, который кроме Италии знал только Далмацию – ее противоположный берег! Узколобый, говорящий исключительно по-латыни, он считал, что Тибр – самая большая река в мире! Луцилий был этим поражен: с того момента, как римский флот покинул мыс Тенарон и направился к Кирене, молодой республиканец, севший на корабль Антония, не прекращал искать происходящим событиям не военное объяснение (оно ему было известно), а божественное обоснование. Чего хотели боги? Именно этот вопрос он желал бы задать греческим философам Аристократу и Филострату, которые снова входили в состав войска Антония после побега римских сенаторов. Но Филострат вернулся вместе с Царицей, а Аристократ находился в тылу.

«Чего хотели боги?» Луцилий постоянно задавал себе этот вопрос в те долгие часы, которые проводил в командирской каюте адмиральского корабля у изголовья больного и отчаявшегося императора: генерал страдал от лихорадки, уверенный, что его свалила с ног гнилая вода, которую они пили на берегу. Теперь он употреблял только неразбавленное вино и беспрестанно переходил от горячки к опьянению, от депрессии к возбуждению.

– Ах, Луцилий, – говорил он, проснувшись, – ты все-таки меня не предал? Ты все еще здесь, друг мой? Нет, «мой лучший недруг»… А, Луцилий? Мой самый дорогой враг!

Эта шутка возникла в день их встречи. Шутка, которая напоминала обоим весьма необычные обстоятельства их встречи, когда Антоний произнес, обнаружив этого смелого пленного:

– Солдаты, пытаясь найти врага, вы привели мне друга!

Это произошло во время битвы в Филиппах, десять лет назад, когда Марк Антоний победил Брута и Кассия, убивших Цезаря республиканцев, – говорят, что это было самое большое сражение в истории, потому что в плен попало больше двухсот тысяч солдат. В то время Антоний был великолепным и непобедимым и, когда он шел по полю битвы впереди кавалерии, Кассий покончил жизнь самоубийством, а Брут сбежал.

Поскольку за беглецом отправился отряд из наемных галльских войск, молодой Луцилий подошел к ним и сказал, что он и есть тот самый человек, которого им велено искать. Таким образом он хотел выиграть время для своего командира. На Луцилии были богато украшенные латы и красный плащ, к тому же галлы никогда не видели в лицо вражеских военачальников, поэтому под звуки труб они привели пленника в штаб. Предупрежденный о добыче Антоний очень удивился, узнав, что его противник сдался, да к тому же наемным войскам! Затем, с первого взгляда обнаружив подлог, он собирался было вспылить, когда Луцилий заговорил:

– Никто не возьмет Брута живым. Что касается меня, то я обманул твоих солдат и готов принять кару.

Разъяренные галлы уже ринулись было поставить пленника на колени и отрубить ему голову, но Антоний остановил их:

– Спокойно, товарищи! Я понимаю вашу ярость. Но вы не могли добыть лучший трофей: пытаясь найти врага, вы привели мне друга. Я убил бы Брута, вы это знаете. Но я хочу, чтобы такие храбрецы, как этот парень, жили вечно! – И он обнял пленника.

С того дня Луцилий, словно пес, следовал за своим хозяином; его жизнь больше ему не принадлежала: теперь ею владел спасший его Антоний.


Потихоньку, с осторожностью кормилицы, Луцилий приподнял голову императора, чтобы напоить его. Это путешествие никогда не закончится! В таком случае следовало бы поскорее прибрать к рукам киренские легионы. Без гребцов флотилия будет стоять, ведь к берегам Африки они идут на веслах… Как в этих условиях можно было надеяться опередить посыльных Октавиана и успеть объяснить войскам поражение при Акциуме, чтобы предупредить их предательство?

Двумя днями ранее, когда сильный западный ветер то и дело относил их в сторону Греции, император производил точный подсчет своих резервов:

– Одиннадцать легионов. Чтобы спасти Египет, я могу рассчитывать на одиннадцать легионов. Три из них в дельте Нила. Четыре в Сирии; их я перемещу ближе к Иудее: с помощью войск моего друга Ирода они защитят восточную границу, как раз в Газа и Аскалоне, и я смогу защищать стены Пелусия!.. С ливийской стороны у меня по-прежнему стоят четыре легиона: когда высажусь в Кирене, поставлю на египетский аванпост лучший состав и укреплю оборону – на случай, если этой тряпке захочется послать против меня свою африканскую армию! Что касается самого берега, то флота Царицы хватит, чтобы его отстоять, ведь речь идет о защите двух портов, Паратониона и Александрии, а все остальное неприступно… Ну, Октавиан, держись, шельмец, я еще не сказал своего последнего слова!

Но как только начиналась лихорадка, главнокомандующий впадал в уныние:

– Луцилий, надо было меня оставить на Тенароне. Как ты теперь убежишь? В Греции римлянин еще может потеряться. Но в Египте! Ведь за местного жителя ты не сойдешь! И никакого выхода: со всех сторон простирается пустыня и нет другой дороги, кроме той, по которой пойдет армия Октавиана. Она возьмет нас в клещи, бедный мой друг. В клещи… Слушай, я дам тебе одну из своих трирем. Как только подойдем к берегу, постарайся добраться до Финикии. Беги от меня, Луцилий. Это твой последний шанс. Ты молод, спасай свою жизнь!

– Генерал, у меня нет другой жизни, чем та, которую ты мне подарил. Благодаря твоей доброте я украл у судьбы десять лет, и этого уже достаточно… Побереги силы, отдохни.

Когда Антоний уснул, опьяненный вином и жаром, Луцилий снова вернулся в воспоминаниях к тому моменту десятилетней давности, когда мстящие за Цезаря нашли наконец тело Брута. Разбитый в Филиппах и вынужденный бежать, республиканец бросился на свой меч; его тело обнаружили в небольшом лесу на обрыве, на берегу реки. Все, что осталось от предводителя и патриция, – только ужасно грязное тело в разорванной тунике… Октавиан приказал отрезать голову Брута, чтобы продемонстрировать ее в Риме, и тогда взволнованный Марк Антоний вытащил из собственного багажа самый красивый пурпурный плащ, завернул в него останки и отправил их своему зятю в Катон, для погребальной церемонии.

– Это был смелый человек, – признал он. – Его самоубийство стирает все преступления, даже убийство моего брата Гая.

По отношению к «заговорщикам мартовских ид»[357] и их сторонникам император Востока зачастую вел себя милосердно; даже пленные друзья Луцилия, шедшие друг за другом перед главами цезарианской коалиции, приветствовали Антония и плевали к ногам Октавиана: все знали, что племянник Цезаря любил жестокие игры, и когда в его руки попадались противники, он забавлялся с ними, как египетский кот.

Последнее доказательство своего великодушия (или самоуверенности?) Антоний продемонстрировал накануне сражения при Акциуме. Когда ему сообщили о еще одном предательстве, на этот раз бывшего консула и друга Домиция Барбароссы, который в последний момент перешел на сторону противника – поплыл на лодке в полном одиночестве, даже не взяв с собой вещи, – он сказал:

– Смотрите, он забыл свой багаж. Одежду, покрывала, рабов… Бедный Домиций! Как он это перенесет, тем более в таком плохом состоянии! Пусть ему все это доставят! Откройте линии обороны и пропустите состав с его экипажем!

О, Луцилию, конечно, приходилось видеть императора раздраженным и несправедливым. Но он знал, что Антоний не был способен ни на коварство, ни на хладнокровную месть, ни, впрочем, – что было его слабой стороной – на стратегически выверенные долгосрочные планы. Это был импульсивный человек, поступающий инстинктивно, следуя порыву.

Чего молодой республиканец не мог сказать о Царице. Наверное, потому, что вообще побаивался всех цариц и царей… Между ним и самим фактом того, что она могла отравить приближенных Антония, посмевших ей противоречить (как, например, Делия), существовала пропасть! В последние месяцы Луцилий ничего не понял в возникших слухах об отравлениях, которые якобы осуществлял врач Главк. Какая муха укусила этого почтенного человека? Бесспорно, по приказу хозяйки он изучил все благовония и яды, но, ради Зевса, зачем было сообщать об этом сейчас? Для каких политических целей? Или ради финансовой выгоды? Возможно, это был момент безумия, в результате которого и поползли злые слухи.

Как бы то ни было, старик стал странным: целыми днями смотрел на звезды и собирал знаки.

– А ты знаешь, – по секрету сообщил он Луцилию, – знаешь, что я узнал? Когда наш император жил в Риме, он, как и его брат, выращивал бойцовских петухов – и вот петухи Октавиана всегда побеждали петухов Антония! Разве это не предзнаменование?

Или:

– Шесть лет назад на мосту в Зевгме император и Царица, смеясь, спели друг другу из «Персов», а потом выпили за мертвых моряков и за здоровье утонувших с острова Саламин – и теперь они хотят вести бой в море? В море? Сумасшедшие! Боги хотят стереть их в порошок…

Главк определял поражение армии и конец династии по словам поэтов, по форме облаков, по запаху огня, по ночным звукам. Зная о том, что предстоят предательства, неужели он думал, что сможет помешать тому, чего так боялся? Часто мы встречаем свою судьбу на тех дорогах, которых избегаем… Но одно было точно: провидец не увидел свою смерть.


Марк Антоний проснулся. Наполовину. Он метался и бредил. Его тело находилось в узкой каюте стоящего судна, но разум бродил по черным степям Аида… Он стал говорить о жутком запахе, о невыносимом зловонии. Это река Стикс[358] или гниющая крыса? Луцилий, который ничего не чувствовал, предложил ему вина, которое он оттолкнул и пролил:

– Посмотри на эту кровь, кровь на мне! Ты ранен? Нет? Значит, это моя кровь?

Луцилий приказал рабам сменить испачканную тунику Антония и попытался его успокоить. Но сразу же после этого услышал:

– Иди прочь! Я воняю дерьмом! Я пробил себе кишечник, убирайся… Нет, ради бога, не уходи, иностранец! Помоги мне, помоги мне покончить с собой, как настоящий римлянин! Достань меч из моей раны и отруби мне голову!

Молодой адъютант натер императора духами и приказал рабам обыскать комнату в поисках крысы. Безрезультатно. Антоний по-прежнему жаловался на запах. Жар усилился, тело горело. И эту горячку заливало фалернское вино – видели вы когда-нибудь, как вином поливают горячие угли?.. Впрочем, ему это пойло казалось вполне сносным; он постоянно твердил, что у него гадкий привкус во рту и странный запах – ила, сточной трубы и даже лягушки! Нет, не лягушки: он говорил о жабе, о зловонии мертвой жабы.

– Это невыносимо, – стонал он. – Повсюду жаба!

Он сбросил с себя одеяло, попытался стянуть одежду и попросил Луцилия склониться к нему:

– Ты чувствуешь? Я воняю мертвой жабой. Меня отравили! Посмотри, какой у меня белый надутый живот….

Затем он вдруг разом сник и провалился в беспамятство. Пользуясь случаем, Луцилий снова обошел каюту, где потолки были настолько низкими, что приходилось наклоняться. Он принюхивался, долго и старательно пытаясь различить запахи, но кроме духов ощущал только запах дыма – горящих кораблей и жареной плоти. Это был единственный запах, который неотступно преследовал Луцилия, – запах Акциума…


Театральный персонаж: после того как благодаря Селене я открыла для себя Марка Антония, я воспринимаю его шекспировским героем – разве Шекспир не сделал его главным героем двух своих трагедий? В одной блистает молодой Антоний, великолепный оратор и завоеватель, сильный по природе и непобедимый, как солнце; в другой описан его закат после поражения при Акциуме, после унижений последних лет, где он предстает с влажным от печали и алкоголя взглядом. Однако ни у кого нет ни малейшего представления о внешности Антония: Октавиан уничтожил все его портреты… Известно только то, что он был «потрясающе красив». В двадцать лет подобная красота приравнивается к титулу; в сорок лет жизнь требует совершенно других гарантий для подтверждения доверия.

Если в Антонии и было что-то шекспировское, то это – боязнь невозможности вернуть долг, все возрастающее сомнение в своей законности: ведь его отец, «духовный отец», Цезарь, был великолепен. Особенно Антония угнетало, что тот умер, ничего не завещав своему преданному «сыну», умер, не передав ему власть. Отсюда у императора Востока эта политическая нерешительность и неуверенность, которая усиливалась по мере приближения важного момента. Отсюда же эти мучительные страдания и колебания между противоположными стремлениями: власть или счастье? Война или мир? Стойкость или бегство? В Гамлете было что-то от Фальстафа. Он любил жизнь, любил ее до конца, его тело было полно желаний, но разум искал выход. Все чаще и чаще в нем угадывалось желание покинуть пир.

Как только отступала лихорадка, мысли Марка Антония возвращались в прежнее русло, но были далеко не оптимистичными. Но ведь он никогда не питал иллюзий: политика пожирает людей, а в Риме, прежде чем съесть, она режет их как кур. В книгах по истории, которые ему читала мать, говорилось о «золотом веке» Республики, о времени, когда жизнь римлян подвергалась опасности только извне, когда знатные патриции погибали жестокой смертью исключительно в сражении: против албанцев, галлов, карфагенян… За последнее столетие нравы изменились: кланы и семьи истребляли друг друга. Как сардские разбойники. Его род служил прекрасным примером того, какую цену нужно платить за власть: дед по отцу, известный оратор Демосфен Латинский, был обезглавлен наемными убийцами Мария, и его голова была выставлена на Форуме, на трибуне для торжественных речей. Его дед по матери, консул, также был убит. И отец Антония не избежал злого рока, умерев молодым; однако второй муж его матери, потомок прославленных Корнелиев, прекрасный сенатор, воспитавший его, также был уничтожен… Великие живут хорошо, это точно, только мало! Молодость? Побоище. Он посмотрел на преданного друга Луцилия и вдруг спросил:

– Где дети?

Адъютант растерялся. Едва он понадеялся, что генерал выздоравливает, как тот снова начал бредить.

– Дети? Так они в Александрии, там, где ты их оставил, – ответил Луцилий, протягивая кубок с водой.

– Нет, мои близнецы…

– Клянусь тебе, генерал, что они в Египте, вместе со своим старшим братом.

– Да я говорю не об Александре и Селене! Я тебя спрашиваю, где те близнецы, которых я купил. Ненастоящие близнецы, те миленькие малыши…

– А, дети из Самоса? Их посадили на судно с твоей посудой. На корабль, который захватили пираты…

Император помрачнел:

– Жаль. Эти скоты погубят их! И даже не узнают, что они стоят двести тысяч сестерциев. Пустая трата денег! Эти парнишки были красивыми, не правда ли? Бедные воробышки! Думаешь, их убьют?

– Может быть, и нет. По крайней мере не сразу и не по их воле…

– Помолимся, чтобы их хотя бы не разлучали. Живых или мертвых. Пусть оставят их вместе!


Царица ходила взад и вперед, как пантера в клетке:

– Ты и представить себе не можешь, какую клевету обо мне распространили римляне! Они придумали удивительную пропаганду! Последнее время они присылали нашим солдатам сообщения, обернутые вокруг стрелы! Прямо в лагерь!

Цезарион уже забыл, до какой степени она может быть неудержимой. На публике – сдержанной, но наедине с мужем или старшим сыном – говорливой и пылкой. В любом случае его совершенно не тронуло сообщение о поражении, о котором она рассказала ему прямо, без обиняков, приводя точные цифры. Понемногу она стала успокаиваться:

– Сколько лжи, Цезарион! И глупости! Представляешь, они дошли до того, чтобы утверждать, будто я и вправду отождествляю себя с Исидой, а Марк Антоний себя – с Дионисом! Пока они здесь, почему бы им не вспомнить еще и твои титулы: фараон, любимец Птаха и брат-близнец быка Аписа, да еще и представить тебя вместе с Минотавром.

– Мама, эти глупости не так уж важны.

– Да, но все же они возникли. Как и история с противомоскитной сеткой… Будто бы она стала оскорблением для легионеров! Чем бы я им помогла, если бы позволила москитам сожрать себя, скажи на милость? Эта сетка стала вопросом государственной важности – символ женской слабости и капризов царицы! Да у них голову сносит от одной мысли спать под такой сеткой, потому что после этого они больше неспособны или недостойны участвовать в заседаниях штаба! Да, до такой степени! Короче, сторонники Домиция и Делия так допекли Марка, что он попросил меня пожертвовать ее в подарок одному больному солдату – видишь, какая я добрая! За это мне можно памятник поставить… Да только я правлю уже восемнадцать лет и знаю, чем это может обернуться: сначала ты отдаешь противомоскитную сетку, а потом уступаешь трон… И речи быть не может! Мне плевать на мнение этих идиотов! Я настояла на своем.

– Мама, я могу спросить, почему ты казнила диоисета? В каком заговоре он был замешан?

– В каком заговоре? Я не знаю! Зато он, несомненно, знал. Он точно знал, даже не сомневайся, чем заслужил то, что получил. Все управляющие продажны до мозга костей! Разжиревшие и продажные! Поэтому когда я хочу показать пример, то беру без разбора, наугад. Нет, не наугад: среди верхушки. Завтра по окончании празднований, когда александрийцы одновременно узнают о моем поражении и о казнях, они и пальцем не посмеют шевельнуть. Побежденная или нет, Египтом пока еще правлю я, и пусть все помнят об этом!

Глава 25

Некрополь был очень оживлен. Диотелес считал это место самым лучшим в Александрии: вокруг могил всегда много растительности, и летними вечерами все жители покидали город, чтобы на лоне природы отобедать вместе с умершими близкими. Больше всего завидовали тем, у кого хватило денег на семейный склеп – небольшую часовню, где можно было в прохладе хранить свои амфоры. Петехоремпи – черт возьми, у этих местных жителей непроизносимые имена! – повезло, так как он круглый год жил втени: смерть была его работой. Он – солильщик, специалист по мумификации. Египтяне говорили «бальзамировщик», но греческие переселенцы – а пигмей Диотелес был греком – говорили «солильщик». Обычное слово, но его оно смущало; к тому же профессия его друга была куда благороднее, чем ремесло резальщика, который крюком через нос извлекал мозг и надрезал живот, чтобы вытащить внутренности. Друг Диотелеса Петехоремпи брался за дело только тогда, когда тело уже было опустошено: он помещал труп в содовый раствор на срок от двух недель до семидесяти дней – это зависело от «погребального контракта», подписанного умершим. Затем с почтением (в этом заведении никогда не подменяли тела, Диотелес мог это подтвердить) помощники солильщика оборачивали высохшее тело льняными лентами. Правда, не всегда новыми. Бывало, что до этого они неоднократно использовались… Но все-таки здесь не было никакого обмана: дело в цене.

Следует признать, что Петехоремпи почти всем телам обеспечивал первоклассный уход. Потому что у него была превосходная клиентура, унаследованная им от отца и деда: дворцовые слуги – от маленького сирийца, готовящего масло на кухне, до почтенного камергера. Настолько надежная клиентура, что солильщик мог бы спокойно наживаться на смерти других, если бы вопреки собственной воле не был заражен предпринимательством греческих переселенцев: к своим ваннам с содовым раствором и запасам старых тканей, лепным холстам и оплаченным саркофагам он добавил небольшой птичник с ибисами, а потом развел множество котов, мумии которых ему заказывали для самого большого храма Александрии – храма Сераписа, где по наследственному званию он являлся одним из двадцати пяти сторожей. Словом, в этом месте можно было провернуть несколько дел и кроме всего прочего встретить некоторых интересных клиентов при их жизни: будущему мертвому нечего скрывать от своего бальзамировщика. Когда Диотелес навещал своего друга солильщика, то узнавал от него все придворные секреты (хотя сам жил во дворце) и потом развлекал этими рассказами ученых Музеума.

После того как молодой фараон сделал Диотелеса вольноотпущенником, у него появилась возможность продавать подарки Селены, и теперь бывший раб регулярно приносил Петехоремпи мелкие деньги, оплачивая мумификацию своих покойных родителей и своего последнего страуса, покоящихся вместе в общей могиле, принадлежавшей тестю солильщика.

А также Диотелес в рассрочку оплачивал свое будущее бальзамирование.

– Еще два таких же взноса, – сказал солильщик, пересчитывая монеты, – и я гарантирую, что у тебя будет новенький лен!

– Хорошо бы заплатить как можно скорее: при нынешней ситуации мне страшно умирать в кредит!

Ах, он не рисовал свое будущее в розовых тонах, вольноотпущенный Диотелес, сын Демофона, сын Луркиона, сын Протомахоса! Тем не менее он с удовольствием приходил в тихий Некрополь, где любил слушать погребальные песни, игру на систрах и флейтах Пана, усыпляющие молитвы… Но больше всего ему нравилась окружающая обстановка: между могилами росли чудесные фруктовые сады, где постоянно происходили ритуальные возлияния пивом и водой из Нила. В тот день, в начале осени, между песками пустыни и городскими стенами Город мертвых расцвел во всем своем великолепии – золотисто-медовый пейзаж. Царский пигмей был счастлив, что однажды здесь будет покоиться и он вместе со своей семьей. Каждый раз, приходя почтить родителей, он ненадолго задерживался у Петехоремпи, чтобы выпить бокал мареотида, местного белого вина, которое, в конечном счете, было не таким уж скверным. На две трети разбавленное морской водой, оно, можно сказать, было даже очень хорошим. С приятным горьковатым привкусом.

– Не нужно тебе так часто прикладываться к вину, – говорил египтянин. – Оно того не стоит, у тебя печальный вид и серый цвет лица.

– Твоя вода все скроет. У меня полно тревог…

– Э, друг мой, а у кого их нет? Представь, что управляющий Некрополем удвоил нам расценки на коллективные могилы! Это не говоря уже о судебных процедурах: только на прошлой неделе по требованию двух заимодавцев у меня забрали две мумии! А я уже полностью завершил работу над первым телом. Если не остановят наших жрецов, то они будут преследовать мертвых даже в могилах!

Выбежавшие из клеток кошки настойчиво мяукали, кружа вокруг беседующих мужчин.

– Мне кажется, твои коты слишком тощие.

– Конечно! Они же из питомника, сидят взаперти и не могут бегать за крысами… К счастью, начальство разрешает давать им в пищу внутренности их родителей! Но ты ко мне пришел не для того, чтобы говорить о кошках. Сдается мне, что твоя маленькая принцесса больше не царица. Мы потеряли Кирену?

– Потеряно все. Едва император сошел на берег Ливии, сразу же отправил двух посланцев в Кирену с приказом командиру легионов двигаться в сторону Египта. Но двоюродный брат Октавиана отправил ему в ответ отрубленные головы гонцов, ничего не объяснив… Небольшое замечание: если военные продолжат в таком духе, то больше не останется посыльных! И все-таки меня мучает вопрос: как эти типы из Кирены узнали об исходе войны раньше нас?..

– Наверное, ветер им помог. Римлянин Царицы потерял поддержку богов: они его больше не любят. Даже морской ветер против него! В таких условиях не стоит упорствовать… Вероятно, он это понял.

– Понял? Хотел бы я знать, откуда у тебя такие сведения!

– От одного из его друзей, Аристократа, профессора риторики. С того времени как римский флот во главе с «Аполлонией» вернулся ни с чем, я много раз встречался с Аристократом: мы обсуждали кое-какие вопросы по поводу бальзамирования его слуг. Что касается его самого, то я посоветовал ему обратиться к моему коллеге Пашу: я не уверен, что царские философы относятся к разряду слуг. У Пашу своя монополия, и я не желаю судебных процессов! В любом случае профессор торопится покончить с этим – а это значит, что он не многого ждет от Фортуны… Как и Антоний: по словам слуги Аристократа, в тот момент, когда император увидел упакованные в ящики головы послов, он издал такой вопль! Крик дикого ужаса! После чего упал на песок и стал рыть пальцами яму, а затем даже вынул меч, чтобы покончить с собой, но адъютант Луцилий ему помешал. Этот парень был неправ: нельзя противиться воле богов… Ну-ка тихо, животные! А из тебя, котик, если не перестанешь царапать мне колени, я быстро мумию сделаю. Дорогой мой друг, угощайся фасолевой лепешкой, все эти римские истории нас совершенно не касаются.

– Ошибаешься, мой добрый Рампи: если римляне Африки пойдут на римлян Египта, то линия фронта будет именно здесь, в александрийском Некрополе. Будут сражаться прямо на могилах. С кладбища исчезнет спокойствие, умиротворение и надежда на вечность: «Теперь ты мертв, теперь ты заново родился»

Глава 26

Когда Селена вошла в комнату матери, та стояла перед окном с задернутыми шторами.

Ее привели по приказу Царицы, и она застыла в темноте, не осмеливаясь ни заговорить, ни пошевелиться. По некоторым вздохам, которые издавала мать, Селена смогла догадаться, что Царица плакала. Ирас стояла рядом с хозяйкой и иногда шептала какие-то слова; но из следующих после этого восклицаний девочка улавливала только отрывки: «Ирод», «Сирия», «отчаянный»…

После того как всех детей поселили вместе с матерью в Новом дворце на Антиродосе (на острове без единого деревца, где Селена ощущала себя пленницей), девочка испытывала странные чувства. Словно она была не просто больной, а прокаженной. Когда она проходила по вестибюлю, придворные шарахались от нее, а слуги опускали глаза.

Что произошло? Большое несчастье? Наверное. Находясь в полном неведении, Селена могла представить только такое горе, которое было соизмеримо с ней, несчастье, понятное в ее возрасте. Потеря Кирены и ливийских легионов, политическими последствиями которой уже воспользовались хитрецы, была за гранью понимания девочки.

Маленькой свергнутой царице, которой было девять лет, никто не давал объяснений, и она чувствовала себя униженной этим отторжением, спрашивая себя: может, она дурно пахнет?.. Чтобы успокоиться, она цеплялась за прошедшие события: разве она не была когда-то взволнована переездом во дворец Тысячи Колонн, коронацией в гимназиуме или путешествием в Канопу? Ей тогда тоже было очень неловко, но все закончилось хорошо… Сегодня казнь диоисета, молчание Цезариона, переселение на Антиродос и отстраненное отношение придворных стали теми потрясениями, которые бросали ее к неясным смутным опасениям: может быть, все это было связано с тем, что называется взрослением?

Но в этой мрачной комнате ею снова овладело беспокойство. Почему же здесь так темно? Мать любила все освещать, даже ночью. На улице, впрочем, еще было светло. И откуда этот повторяющийся звук, похожий на тот, что издают водяные часы, – маловероятный шум в царских покоях, практически такой же шокирующий, как абсолютная тишина, в которой он звучал капля за каплей? Ведь в этот вечер не было ни песен, ни флейт, ни кифар – ни одной музыкантши в царском дворце… И вдруг Селену охватил ужас, она зажмурила глаза и чуть было не убежала.

В этот момент Ирас повернулась и увидела ее. Селена услышала, как служанка внятно произнесла слово «принцесса». И когда Царица наконец подошла к ней, то была похожа на ту, какой бывала всегда – улыбающейся и сдержанной.

– Дочь моя! – сказала она, протягивая руки с грацией танцовщицы, отличающей все ее жесты. – Я хочу тебя нарядить. Ты примеришь мои украшения… Шармион, открой же шторы, темно как в могиле! О, а дочка-то подросла… Она почти такая же большая, как брат, но…

– Но не такая красивая, – договорила за нее Селена.

Поскольку она была взволнована и рассеяна, то произнесла вслух то, что, как ей казалось, подумала про себя.

– Не такая красивая? – воскликнула Царица. – С чего бы это? Конечно же нет, ты не менее красива! Ты… другая. Шармион, принеси лампу, сейчас мы вместе изучим все достоинства этой молодой девушки. Разве у нее не прекрасные глаза? Золотой взгляд с легкой зеленью. Бронзовые песчинки в золотом озере. Чудо! Шармион, сделаешь толще линию бровей. И добавишь немного голубого на веки… А нос? О, нос, к счастью, не такой, как у моего отца! Считают, что орлиный нос – признак благородства, но, между нами, у моего отца был ужасный профиль! Я очень боялась унаследовать такой выдающий нос – правда, судя по тому, как мужчины овладевают нами, они редко видят нас в профиль!

Служанки прыснули со смеху, обрадованные тем, что видят свою хозяйку в добром расположении духа.

– Тише, красавицы, не будем засорять уши ребенка! Кстати, а какие у нее ушки? Маленькие, да, идеально. Остается рот. Он стал лучше или нет? Зубы приобретают правильный размер. Губы, конечно, великоваты и слишком пухлые, но со временем это исправится. На мой взгляд, настоящая проблема – это лоб, как думаешь, Шармион? У нее низкий лоб, и на нем слишком много волос, это точно. Откуда эта непропорциональность лица?.. Смотрите, если ей открыть лоб, удалив волосы, и вместо того, чтобы выпускать полукруглые пряди, закручивать их по бокам, то получится очень красивая кукла… Итак, Ирас, ты парикмахер, вот и приступай к работе! Селена, тебе будет немного больно при удалении волос. Но женщина всю жизнь проводит в страданиях, поэтому если ты привыкнешь к боли сейчас, то в будущем получишь больше удовольствий… Большой лоб, моя дорогая, поверь мне: тебе нужен большой лоб. – И, понизив голос, она добавила эту ужасную фразу: – Наши войны не жалеют уродливых детей.


Селена никогда больше не видела, как плачет ее мать. Однако иногда она заставала ее без макияжа и прически, окруженную служанками. Эта неопрятность была редкостью для царицы, и все смущенно от нее отворачивались. Император ее больше не навещал…

С тех пор как Канидий наконец-то добрался до Александрии и сообщил о предательстве последних четырех азиатских легионов – сирийских, а также о том, что друг императора Ирод поспешил на Родос присягнуть в верности Октавиану, Марк Антоний больше не выходил из дома – из своего «шалаша», который три года назад Клеопатра, стремясь угодить ему, приказала построить в городе у моря. Павильон из белого заграничного мрамора возвышался на самом краю пирса, напротив Антиродоса, почти со всех сторон окруженный водой, хотя и находился на «материке». Удобно? Возможно, даже если никто, кроме слуг, не имел права туда заходить. Побежденный назвал это неприкосновенное убежище своей Тимоньерой – в честь самого большого мизантропа на земле философа Тимона Афинского, который, даже ужиная в одиночестве, считал, что у него было слишком много сотрапезников…

Антоний, страстный любитель пиров и веселых компаний, Антоний – болтун, оратор, шутник и насмешник, нуждающийся в публике, Антоний, который больше всего на свете ненавидел одиночество, отныне заявлял, что не переносит даже вида человеческого существа. Даже Луцилия? Да. Даже Клеопатру? И ее тоже. Кто знает, что задумали эти двое? Все его предали, все! Еще ни с кем не случалось такого горя, как с ним: покинутый Фортуной Брут по крайней мере хвастал, что не был предан ни одним из друзей. А он!..

– Мне странно видеть тебя удивленным, – заметила Царица, когда он, подавленный и удрученный, вернулся из Кирены. – Марк, повсюду давно царят ложь, лесть и измена, как ты и предсказывал… Вспомни, что ты говорил: «В политике предает не тот, кто сам слаб, а тот, чье войско ослабело». Марк, будь реалистом: с самого начала твоего правления было очевидно, что власть держится на силе и чувствам здесь места нет! Ты ведь всегда это знал!

Да, наверное. Он так говорил, но в глубине души не верил в это. Поверить в то, что Архелаос, царь Каппадокии, кому он отдал в жены свою собственную кузину… А Ирод! Ирод, которого он поддержал против самой Клеопатры… Если бы он подарил Иудею Египту, как просила Царица еще десять лет назад, то по-прежнему был бы главнокомандующим иудейскими войсками! Стоило ли лишать себя этих солдат, чтобы поддержать евреев? Еще вчера заклятые враги, евреи и арабы помирились за его спиной! И теперь вместе почитают недоноска Турина Блистательного!

Что осталось от его Восточной империи? Ничего: дельта Нила, этот маленький треугольник, который Октавиан вскоре атакует с обеих сторон сразу. И чтобы защитить этот клочок, у него есть три убогих римских легиона, не ахти какая египетская кавалерия и, конечно же, флот Царицы – в полной боевой готовности, поскольку она не отправила его на сражение в Акциум. Лучший способ сохранить армию – никогда ею не пользоваться!

Он забился в своей Тимоньере и натянул на голову тогу, как Цезарь, когда среди убийц узнал своего ставленника Брута. Заговорщики нанесли императору двадцать три удара кинжалом; а Антоний умирал от тысячи ран – тысячи измен, – через которые сочилась кровь… Он без сил лежал на кровати и смотрел только на немого виночерпия, которому он молча протягивал бокал и знаком велел наполнять его до краев.

Клеопатра советовала ему передислоцировать легионы и поближе подтянуть кавалерию, пользуясь зимним периодом. Он ничего не стал предпринимать. К чему бедных пехотинцев вводить в заблуждение насчет их вероятной судьбы? Зачем нужны другие смерти, кроме его собственной?

Он пил. Ему виделось тело преданного, убитого Цезаря у подножия статуи Помпея. В разорванной тунике. Полуобнаженный. Зияющие кровавые раны напоминают безмолвные рты, требующие справедливости. Мести, которую взял на себя его друг Антоний… Но кто отомстит за друга, у которого нет друзей?

Он больше не носил тогу. Отказывался причесываться и даже бриться: хотел оставить бороду скорбящего. Он вдовец, потерявший друзей, славу и надежду. И молодость. Он пил…

Встревоженная Клеопатра, для которой его дверь была закрыта, отправляла ему сообщение за сообщением. То приглашение на ужин, то просьбу присоединиться к празднику, устроенному в честь детей, или просто предложение побеседовать. Он ничего не читал из этих длинных посланий. Гонцам Царицы не позволялось даже переступить порог Тимоньеры: им возвращали свиток с нетронутой печатью…

Каждое утро, в одиночестве просыпаясь на супружеском ложе, Царица опасалась узнать о смерти своего мужа. Как только она поднималась, тотчас отправляла к нему нового посыльного и взглядом провожала корабль, пока тот не скрывался в тени храма Посейдона. Таким образом, кого только не направляла Клеопатра к Антонию: евнухов, философов, греков, египтян, римлян и даже самых очаровательных служанок… Он никого не впускал. И она даже не могла ему сообщить, что у нее возник блестящий план по спасению их семьи – план, который они с Цезарионом уже начали воплощать в жизнь. Это был настолько смелый замысел, что на его реализацию уходило все ее время и деньги: ведь она решила ввести свой флот в Красное море!

Со времен первых Птолемеев Красное море с озером Тимсах соединял небольшой канал, расположенный в пятидесяти километрах к югу от Пелузия. Несмотря на то, что он был почти полностью занесен песком и становился полноводным только к Средиземному морю, Царицу трудно было остановить. Ей казалось, что будет совсем нетрудно переместить корабли с одного моря к другому, воспользовавшись каналом там, где он еще есть, и волоча суда по песку там, где он закончился.

– Разве Ганнибал не пересек Альпы на слонах?

– Это был Ганнибал… – возражал Цезарион.

– И что? Теперь будет Клеопатра! Когда ты был маленьким мальчиком и впадал в уныние перед тяжелой задачей, я никогда не позволяла тебе отступать, а ты протестовал: «Но у меня не получается, мама!» Что я отвечала?

Он улыбнулся:

– Ты говорила: «Если бы от этого зависела твоя жизнь, у тебя бы получилось!»

– Сейчас дело так и обстоит: благополучная реализация этого плана спасет наши жизни. Вот почему мы к этому пришли. Осуществимо это или нет, но мой флот пересечет пустыню от Пелузия до Героополя! Октавиан пока находится в Афинах, сейчас зима, а значит, у нас в запасе есть несколько месяцев.

– А потом? Что мы будем делать, когда корабли прибудут в Красное море?

– Потом мы доберемся до моего африканского порта Охотничья Птолемаида и подождем летнего ветра. Как только он подует в сторону страны тигров, Индии Александра, мы сразу ею завладеем… Что касается самого Александра, то хрустальный гроб с его останками я намерена взять с собой: не оставлю римлянам великого царя! Я также не оставлю им Антония, по крайней мере живым. Пойми, Цезарион, он нужен мне, чтобы завоевать Индию… Нашим солдатам необходим полководец, а ты даже не начал военное обучение. Мы с тобой хороши лишь для того, чтобы управлять и проявлять свою гениальность: корабли, летящие над землей, словно птицы, – задумка женщины и ребенка… А для серьезных вещей нам нужен мужчина. Ведь когда Марк сражается, он больше чем мужчина, он – лев. Такой красивый, такой отважный! И пусть сейчас он находит удовольствие в уединении и не отвечает ни на одно из моих посланий! К счастью, пока не отправляет в ящиках головы моих посыльных!

И она смеется над своей шуткой, они смеются вместе, сын и мать; смеются над Антонием безо всякого злого умысла.

– Но я знаю, как выманить этого медведя из берлоги. По крайней мере одна идея у меня есть…

Эта идея состояла в том, чтобы туда, где все потерпели неудачу, отправить Селену. Похорошевшую, украшенную, наряженную Селену, которая сама пересечет море в царской галере: обезоруживающее безоружное дитя, маленькая Антигона[359], готовая вести на край земли своего побежденного отца.

– Думаешь, он сможет устоять перед такой картиной?

ВОСПОМИНАНИЯ О ПРОШЛОМ
Однажды она вспомнит, как часто выуживала из памяти ощущение прохлады александрийских волн на коже. Значит, она опускала руку в воду, когда корабль вез ее к отцу?

Воспоминание о пронзительном холоде, поднимающемся из прошлого, вдруг возникло во время церемонии Триумфа у подножия Капитолия; позже оно овладевало ею каждый раз, когда по приглашению Октавиана Цезаря она отправлялась в берлогу «Принца» по подземным сооружениям Палатина[360]. Все такое же леденящее воспоминание, от которого моментально немели пальцы. Та же соленая едкая влажность, разъедающая сердце и наполняющая разум: вдалеке она замечала сияющий белый мраморный дворец, к которому никогда не доберется…

Однажды она вспомнит, что на протяжении долгого времени ее тело помнило вкус моря – такой сильный, что даже десять лет спустя, желая стереть эту горечь, она облизывала губы и вытирала их тыльной стороной руки.

Потом это когда-то возникшее чувство исчезло, так же как и воспоминания о прошлом: о Тимоньере, о повторяющихся путешествиях через Большой порт к закрытому дворцу и о проведенном там времени. О той далекой поре, когда она возвращала отца к жизни, она не вспомнит ничего, кроме этого отвлеченного представления о былых воспоминаниях.

Глава 27

Он видел, как умирал – если и можно использовать это выражение, то только по отношению к Антонию. Целый год агонии.

Он видел, как умирал. Короткими угасаниями. Небольшими частями. Он терял все: союзников, города, друзей, даже вольноотпущенных, одного за другим.

Между двумя потерями и двумя самоотречениями произошло возрождение его смелости. Клеопатра вдохнула в него свою собственную энергию: каждый день был для нее новой авантюрой. Как Исида, она дарила вторую жизнь мертвым и надежду – отчаявшимся. Чтобы вернуть Антонию иллюзию незыблемости Птолемеев и вновь обретенной силы, ей стоило лишь появиться перед ним в праздничном наряде, добавить блеска, выставить напоказ детей и приумножить празднования. В течение долгих месяцев с большим или меньшим успехом ей удавалось внушать супругу надежду на чудо, хотя он весьма здраво смотрел на вещи: разве Октавиан, говорила она, не столкнулся с восстаниями по всей Италии? Он был вынужден покинуть Родос и в спешке добираться до Бриндизи – то есть возвращаться; и кто знает, что может затем случиться? В любом случае никто, даже Цезарь, не смог взять Александрию силой. Нужно просто держаться как можно дольше. А если… То жить и сражаться до последней секунды.

Но без помощи Селены она не смогла бы зажечь в Антонии волю к борьбе после тридцати лет войны.


Каждое утро на рассвете (Царица полагала, что в это время у дочери будет больше шансов застать его трезвым) маленькая принцесса садилась в лодку с двенадцатью гребцами. С легким хлопаньем весел по волнам суденышко покидало спящий дворцовый остров и устремлялось к восходящему солнцу. Наряженная, как для жертвоприношения, Селена стояла в носовой части – одна, лицом к солнцу.

В двухстах метрах перед ней волны бились о дамбу Посейдона. В конце – Тимоньера. В глубине виднелся мыс Локиас и ступени Царского порта. В этот час они были покрыты тенью и выглядели почти черными. Солнце еще не поднялось над стеной, но уже начало освещать край пирса и белый мрамор дворца Антония.

Сиприс смотрела в окно на удаляющуюся навстречу свету лодку с невидимыми гребцами. Со спины темный неподвижный силуэт Селены с еле заметным нимбом от восходящего солнца был похож на носовую фигуру корабля…

На самом деле девочке нечасто доводилось опускать руку в ледяную воду. Кроме, пожалуй, штормовых дней, когда было невозможно исполнять указания Царицы и в полный рост стоять на галере. Обычно ранним утром воздух был настолько влажным и холодным, а погода такой пасмурной и туманной, что у нее создавалось впечатление, будто ее тело движется прямо по воде, от прохлады леденеют пальцы и что она, царская дочь, постепенно растворяется в зиме, распадаясь, как губка в береговой пене.

Перед Тимоньерой дежурили стражники Антония, люди с ливийских гор, которые всегда издалека замечали, как восходящее солнце медленно выводит лодку из темноты и освещает принцессу. Еле-еле, так что пока нельзя было разглядеть ее лица. Но отблески золота и жемчуга искрились на одежде и прическе то тут, то там, затем можно было различить обнаженные руки, уложенные волосы и чрезвычайное напряжение маленького тела, которому порой было трудно сохранять равновесие, противостоя бортовой качке, ветру и дождю.

Увидев ее впервые, горцы были растроганы видом этой куколки, покрытой с ног до головы украшениями, чье молчание, непреклонность, достоинство и упорство были красноречивее, чем мольба. Во второй визит стоической просительницы слуги осмелились нарушить полученные указания и, в то время как раб Эрос, первый слуга Антония, отправился в комнату хозяина с письмом от Царицы, они позволили принцессе укрыться в вестибюле: нельзя же было оставлять на холоде девчушку с голыми руками! Но, как и все предыдущие посланники, вскоре она вынуждена была вернуться, забрав с собой то, что привезла…


Ее отличием от других гонцов было то, что она возвращалась. Назавтра и каждый последующий день. Она возвращалась с опухшими от бессонницы глазами, с насморком, простуженная, но все равно возвращалась. Каждое утро она появлялась, одетая в платья коричневого, фиолетового, иногда желтого цвета, но ни разу не пурпурного: это был цвет просительницы. Она возвращалась то с папирусом, то с самшитовой дощечкой, всегда робкая и сосредоточенная, опасаясь показаться недостойной своей миссии; она боялась не справиться с ней, и одновременно ее страшила мысль о том, что ей все удастся и рано или поздно она окажется лицом к лицу с устрашающим императором, затаившимся в темноте…

Никто из историков не упоминал о том, что в промозглые рассветы тридцатого года до Рождества Христова девятилетний ребенок курсировал между Антиродосом и Большим портом Александрии. Многие описали депрессию Марка Антония, его приступы мизантропии, которые продолжались в течение нескольких недель, когда он укрылся от Царицы и двора, и указали, что он прервал траур только 14 января, в свой день рождения: по случаю пятидесятитрехлетия императора Клеопатра устроила во дворце шикарный праздник. Она раздала приглашенным столько подарков, что «те, кто приходил на пиршество бедным, уходил богатым»; она выглядела такой влюбленной в Марка, какой ее еще не видели, и очень веселой, а веселье – это уже победа… Но каким чудом ей удалось вытянуть отшельника из норы и бросить его в сумасшедшие бега по пирам и боям, окунуть в ночи любви и боевые рассветы, – об этом никто не сказал.

А я знаю. Маленькая испуганная девочка из моих кошмаров, которую я видела такой, какой мне ее никто не показывал: рассветная путешественница, стоящая на носу лодки; молчаливая посланница, приговоренная, как перевозчик из сказки, вечно совершать один и тот же путь…

Ее лодка разрезала ночь, как корабль-маяк, используемый древними: она и фитиль, она и огонь. И я вижу, как она, находясь за кулисами «большой истории», скитается по морю, отосланная от Клеопатры к Антонию и от Антония к Клеопатре, боясь и того и другого и восхищаясь обоими, ездит от берега острова к берегу мыса – измученная, продрогшая, окаменевшая, как надгробный памятник, эта хрупкая кариатида, несущая родителей на своих плечах. Обессиленная, но непобедимая, в осажденном городе.

Глава 28

Поначалу она оставалась в вестибюле, таком же темном, как военная палатка. Смущенный Эрос приносил жаровню, чтобы она согрела руки. В свете углей удавалось различить каменный алтарь и маски из светлого воска в приоткрытом шкафу: лица Антониев, предков и богов ее отца, словно выставленные в доме умершего перед погребальной церемонией. На стенах не было никаких украшений, кроме прямоугольных щитов из дерева и кожи с нарисованными гербами легионов. Но ребенок не умел ни растолковать эти символы, ни прочесть латинские надписи. Она просто ждала, стараясь дышать как можно ровнее, – послушно и смиренно ждала, когда ее выгонят.

В первые дни ожидание было коротким: вдалеке слышалось ворчание, даже крики, а затем раб возвращал ее послание. Потом ждать приходилось дольше, и из-за перегородок доносилось только шушуканье невидимых рабов, похожее на птичье воркование. Одним декабрьским утром Эрос вернул царское послание с обнадеживающей улыбкой на губах: была вскрыта печать. Император прочитал то, что Царица хотела ему сказать!

– Но ответа, конечно же, нет, – ответил Эрос, по-прежнему улыбаясь. Не будь она принцессой, бросилась бы к нему на шею. И он тоже понял, что, вооружившись упорством, смогут спастись. Если ее отец отправится на войну, все будет спасено!


Несколько дней спустя она уже сидела на стуле в комнате Антония. Перед ней был человек, в котором она не узнавала своего отца: спадающие на лоб кудрявые волосы были еще белокурыми, хотя и тусклыми, а борода совсем поседела. Он лежал под медвежьей шкурой; в комнате была приоткрыта только одна ставня и сильно пахло вином.

Он попросил Селену продекламировать свое приветствие:

– Ну же! Что мать велела тебе рассказать, чтобы растрогать меня? Небольшую речь в стиле Ифигении? «Моя ветвь мольбы, к твоему колену прижимаю я это тело, которое моя мать принесла в мир для тебя…» – Паясничая, он говорил тонким голосом, а затем, взяв обычный тон, добавил: – А я отвечу серьезно, как царь Эдип: «Я оплакиваю вас, дети мои, когда думаю о том, насколько горькой будет ваша жизнь». После чего я повернусь к Турину и добавлю: «О, сын Цезаря, не делай ничего плохого моим детям». – И вдруг он протянул руки, словно умоляющий раб, и стал гримасничать: – «Сжалься над ними, посмотри, как они молоды и всеми покинуты. Дай мне слово, принц великодушный…» Да, я уверен, что Царица царей видит наше будущее в таких тонах: я – безропотный; вы – взывающие к милости; Октавиан – в роли благородного принца, готового вести с ней переговоры и сжалиться! Ха-ха, Октавиан – великодушный! Безопасный! – Выдохнув, он упал на подушку и натянул медвежью шкуру до самой шеи: – У меня болит голова… Поторопись! Рассказывай!

Селена вжалась в стул и вся съежилась, не в силах произнести ни слова.

– Никудышная ты посланница, – проворчал он, – никакой памяти! Дай мне хоть письмо. – Он развернул папирус. – Поднеси лампу.

Она задавалась вопросом, почему нельзя открыть ставни.

Вблизи меховое покрывало пахло хищным зверем – это был запах зверинца и подогретого вина, вызывающий рвоту. Тело императора покрывали светлые и седые волосы. Она сжала в руках бронзовую лампу, слишком тяжелую для нее, и, освещая кровать, опасалась пролить горящее масло на отца – рука ее дрожала… Но он уже смял письмо и, выругавшись, швырнул его на пол:

– Чушь! Мне нечего ответить.

– Но ты его не прочитал, – услышала себя Селена. – Ты его даже не прочитал…

Она сама поразилась, что осмелилась это сказать. Удивительно, но император, похоже, не рассердился. Скорее, тоже был удивлен. Заинтересован. Она не знала, что ему всегда были по душе строптивые женщины с сильным характером: Китерис, капризная, как суперзвезда; Фульвия, ловко обращающаяся с мечом и бранящаяся, как солдат; Октавия, способная удерживать в покое горячую голову своего ужасающего брата, и, конечно же, Клеопатра, которую мы не будем представлять… И все потому, что он обожал свою мать, вдову, воспитавшую в строгости трех сыновей. Этот любитель любовных приключений уважал женщин, по крайней мере благородного происхождения и с огоньком в глазах. Ничто не было для него таким чуждым, как предрассудки «старого Рима» Катона и Октавиана: прясть, ткать, считать посуду, подтирать детям носы… Настоящая женщина, по мнению Антония, должна передать эти заботы служанкам.

И хотя каждое утро его охватывало желание плакать, выпивать и забываться, эта малышка заинтриговала его. Несмотря на мигрень и отвращение, он вдруг захотел узнать о ней побольше: с чего она взяла, что он не прочел абсурдное письмо Царицы (историю о переправе галер по пескам по направлению к Красному морю)?

Девочка призналась, что не слышала, как он читал, и даже не видела, как шевелил губами.

– Глупышка, письма твоей матери можно читать и молча! Это же не каракули Октавиана. Она четко разделяет слова. И даже фразы. Ставит точки сверху и снизу строк. Да, точки, те самые знаки, которые придумал Цезарь. Между сражениями наш славный Цезарь изобретал. Он придумывал все что угодно: новый календарь, переносной солнечный циферблат, искусство строить города… Именно с ним твоя мать научилась так писать. И узнала все остальное!

Он все сказал. Он устал и натянул покрывало на лицо до самых волос, как покров:

– Убирайся, Селена, слышишь? Убирайся!

Но на следующий день, когда Эрос легонько подтолкнул ее в комнату, она обнаружила, что он встал и оделся. Не побрился, не надушился, но оделся – в серую тунику без ремня и кальсоны. Ставни были распахнуты, и большие алебастровые плиты, закрывающие окна, равномерно пропускали молочный свет, который не имел ничего общего с солнечными лучами. В этом опаловом свете холодной звезды Селена заметила на стенах такие же щиты, как в вестибюле, единственную статую Геркулеса, а на круглом столе – маленькие керамические фигурки римских солдат в униформах и с орлами. Эти миниатюры – прапорщики, музыканты или военные трибуны – не были игрушками: Антоний заказал их себе в подражание египтянам, которые устанавливали в своих могилах уменьшенные фигурки слуг для сопровождения хозяина после смерти. Он рассматривал свои потерянные легионы: Третья Галлика, отличившаяся во время отступления из Парфии; Пятый легион Алауда, нарбонские Жаворонки, которых он отправил в Филиппы. Это был его любимый легион, самый красивый, с отличительным знаком в виде быка, с золотыми гривами и черными щитами. Третий – его мать, Десятый – его дитя…

Селена смотрела на императора, а он стоял у столика и разглядывал свои легионы. Когда он наконец повернулся к девочке, она заметила, что он побледнел, а под растрепанными волосами заблестели покрасневшие глаза. Она испугалась, что он сейчас заплачет, – что должна делать маленькая девочка, чей отец собирался плакать?

К счастью, он взял себя в руки.

– Ты видела вот этого? – спросил он, указывая на стоящую в углу комнаты огромную фигуру Геркулеса. Затем, показывая на разрисованные глиняные статуэтки: – А этих хилых видишь? Наши предки – гиганты! А мы – карлики… Человечество вырождается, мой бедный ребенок! И заметь, мне на это наплевать, люди не заслуживают спасения!

В другой раз он рассказал о том, что боги не стоят оказываемых им почестей:

– Меня весьма разочаровал Дионис. Неблагодарный… Юпитер? Ах нет, прошу тебя, кого-нибудь другого! Каждый говорит Юпитеру, чего он хочет. В двадцать лет я был выбран авгуром[361] и знаю, как с ним обращаться. «Два авгура не могут встретиться без смеха», – говорил Цезарь. У него было достаточно высокое положение, чтобы произносить подобные вещи: его избрали Великим понтификом…

Официальные ритуалы все же позволили ему и Цезарю сыграть несколько хороших сцен. Во время прогулок с дочерью он вспоминал их с радостью и в такие моменты готов был расплакаться. Возможно, в некотором роде он был лучшим? Однажды Цезарь решил передать свой консулат Долабелле, зятю Цицерона. Но Антоний и слышать этого не хотел! Он приводил веские доводы, подыскивал аргументы, однако Цезарь заупрямился и вынес выборы на повестку дня в Сенате. Все забыли, что Антоний, несмотря на то что его недавно назначили консулом и главой ассамблеи, по-прежнему оставался авгуром… Накануне голосования он решил погадать: расположившись напротив Юпитера Капитолийского, он публично констатировал, что священные куры потеряли аппетит и он уверен в том, что слышит, как слева над Яникулом кричит орел – самое зловещее предзнаменование! В подобных условиях оказалось невозможным собрать сенаторов, и заседание перенесли на восемь дней. Это было даже больше, чем нужно, чтобы устранить кандидатуру Долабеллы! На следующий день он встретился с Цезарем на Форуме, и побежденный (побежденный!) Цезарь криво ухмыльнулся:

– Хорошо сыграно, Марк Антоний! Не сомневаюсь, что с таким тонким слухом ты слышишь, как смеются чайки на Остии и как плачет в Тускуле Цицерон…

От этого воспоминания у него поднялось настроение; он с удовольствием, почти с любопытством взял письмо из рук утренней посланницы, маленькой разукрашенной куклы, которая никогда не смеялась:

– Видишь, я читаю. Молча, но читаю. Здесь сказано, что твоя мать намерена переправить двадцать кораблей от одного моря к другому. Двадцать! Как ей это удастся?.. Это правда или ложь?

Селена подтвердила. Она, конечно, не знала, где находятся эти моря, но на вопросы отца ответила, что Цезарион рассказал ей о кораблях, приготовленных для отправления к земле тигров.

– А не соврал ли тебе Цезарион?

– О нет, отец, ведь он сын Амона.

– Действительно, сын Амона!.. Один из четырех, которого дух Цезаря вытянет за ноги, твоего «сына Амона»! А может, он его похитит?

Однако Антоний верил в Цезариона: этот мальчик, иногда невыносимый из-за своих претензий, все же имел на них право. Он совершенно не был похож на Птолемеев. У него имелось все от его «земного отца» и от этих проклятых Юлиев! Итак?.. Итак, если эта история о «плавании по пустыне» правда, то на кого тогда похож Антоний? А если у Царицы все получится, не станет ли это доказательством, что нужно только отважиться? Желание вместо забвения? Желание… Это его уязвимое место, он знает: например, Клеопатра «желает», желает всегда, как Цезарь, как Октавиан. Октавиан желал мировую империю. Упорно. Антоний тоже ее хотел. Был только один непростительный нюанс! Абсолютную власть нужно жаждать абсолютно. С утра до вечера… Он снова погрузился в меланхолию и отправил дочь без ответа, разозленный мыслью, что завтра она снова вернется. Боже, как же был уныл мир при свете дня!

Глава 29

В конце сентября флот, который Клеопатра заставила «лететь» к Красному морю, был варварски сожжен вследствие нападения арабских бедуинов, набатейских племен, натравленных новым правителем Сирии. «Пессимизм интеллекта, оптимизм воли»: пессимизм победил. Чудо закончилось.

Но Клеопатра не могла подолгу оставаться без надежды. На смену провалившемуся плану пришла еще одна несбыточная мечта – «о кизикских гладиаторах». Две тысячи гладиаторов собрались в Кизике, на берегу Черного моря, в преддверии больших игр, которые император Востока должен был устроить для народа в случае победы. События при Акциуме повергли гладиаторов в растерянность. Узнав, что Антоний вернулся в Александрию, они решили присоединиться к нему и в знак восхищения предложить свою помощь. Бывшие наемники мечом проложили себе путь через «Азию»: они пересекли Каппадокию предателя Архелаоса и захватили города Верхней Киликии, бросив вызов наследникам славного Таркондимона, присоединившимся к врагу. Теперь они находились в Сирии, направляясь в Дамаск и собирая по пути все горячие головы. Через Селену Царица оповещала «призрак Тимоньеры» о своих успехах – хоть бы их энергия могла поддержать этого живого мертвого!

Когда Селена, сияющая от гордости, принесла таблички для письма с печатью Антония (знак, что он не только прочитал, но и ответил на них), Клеопатра в порыве радости расцеловала самшитовую тетрадь: почти три месяца она не получала от него ни строчки! И ее энтузиазм не ослабел, даже когда она увидела, что он ограничился всего десятком слов, и это были не слова любви, а критика. Нельзя было продемонстрировать больший цинизм, чем применить к делу гладиаторов греческую пословицу, которую он процитировал без комментариев: «Много карателей, мало провинившихся». Говоря дионисийским языком, «много званых, но мало избранных». Он определенно отказывался от всякой надежды.


Антоний – мизантроп, неврастеник, пораженный провалом… Не хотелось бы изображать его таким. Первая часть его жизни была триумфальной: он всему улыбался и ему все улыбалось. Успешный в бою, счастливый в любви, великолепный на трибуне (лучший оратор своего времени после Цицерона), да и в политике не промах: именно он правил Римом и Италией, каждый раз замещая Цезаря, отправлявшегося на войну в Египет, к Черному морю, в Африку или задержавшегося в постели Клеопатры на берегу Нила. В то время Антоний, правая рука Цезаря, оберегал «дом», и получалось у него совсем неплохо.

Но Селена не знала того смелого и беззаботного Антония. Его закат как завоевателя начинался как раз в тот момент, когда в Антиохии он впервые взял на руки свою дочь.

Разумеется, ребенок не был причастен к этому медленному падению. Оказывается, признание близнецов пришлось на то время, когда Марк Антоний окончательно впустил Клеопатру в свою жизнь. И эта женщина не принесла ему счастья! Не то чтобы она была «роковой» в прямом смысле слова. И даже не разрушительницей семьи: ни встреча с ней, ни плен ее чар, ни даже ее беременность не имели для него никаких последствий. С ней связался Цезарь. Антоний тоже. С первым все испортилось, когда он устроил ее в Риме: она приехала вместе с Цезарионом и остановилась в загородном доме Цезаря за Тибром; спустя некоторое время Цезаря убили. Она прибыла в Антиохию с Александром и Селеной, остановившись в Дафне; вскоре Антоний потерпел поражение… Но Цезарь до самого конца оставался хозяином положения, в то время как Антоний просто выживал. В его паре с Клеопатрой изменилось соотношение сил: у него больше не осталось ни армии, ни империи, а она по-прежнему была царицей Египта. И он плохо переносил эту зависимость.

К тому же он был уверен, что и она его предаст. Отправит его Октавиану, чтобы спасти свой трон. Паранойя? Откровенно говоря, его так часто предавали, что, как говорят римляне, «рыба с разорванной губой повсюду видит крючки». И «рыбе» было чего опасаться, имея дело с Птолемеями: у них имелась привычка дарить победителям голову беженцев; например, брат Клеопатры с головой Помпея… Египет слаб и вынужден уступать перед силой. Антоний никогда этого не забывал и в свое время сыграл на этом. Но, исходя из опыта, часто задавался вопросом, любила ли его эта женщина по-настоящему.

Он не был готов к подобным сомнениям, угрызениям и сожалениям. И тем более к горечи и тревоге. Его ждал мучительный конец, потому что она была создана не для него…

Странный воин с желанием быть любимым мужчиной. Импульсивный и добродушный, что совершенно не соответствовало характеру настоящего римлянина. Тут уместно вспомнить случай, произошедший с ним и его женой Фульвией после их свадьбы: до Италии дошли слухи, что армия Цезаря была разбита в Нарбоннезе, поэтому Антонийпоспешно вернулся в Рим, чтобы успокоить жену, «переоделся в одежду раба и, накинув капюшон, ночью пришел к дому, сказав, что принес письмо для Фульвии от Антония. Его впустили. Взволнованная Фульвия стала спрашивать, жив ли Антоний. Он молча протянул ей послание, и когда она, готовая расплакаться, начала разворачивать свиток, он обнял ее и покрыл поцелуями»…

Что общего было между тем Антонием, полным радости и пылкости, и этим затворником Тимоньеры? Настоящее не имеет связи с прошлым. В лучшем случае прошлое – как младший двоюродный брат, и чаще всего они с настоящим чужие друг другу. Оставаясь наедине с собой, падший император искал путеводную нить своей жизни – эту излюбленную современными сценаристами «красную нить», – но ничего не находил. Случайные встречи, «стечение обстоятельств». Судьба человека – не что иное, как лоскутное одеяло.

Глава 30

В давние времена боги были красивыми. Их лица выражали искренность, обнаженные тела просили ласки. Селене нравился молодой Дионис, восседающий в колонном дворе дома Антония, а также огромный Геркулес из его комнаты, которого теперь она видела нечасто: отныне отец принимал ее в экседре, открытой летней приемной, с одной стороны которой располагался двор, а с другой – море. Там, мягко говоря, было не жарко. Но он хорошо укутывался (а она все время мерзла) и одевался согласно своему чину; под плащом у него даже имелись латы – кожаные, так называемые «анатомические», потому что они точно повторяли и выгодно подчеркивали мускулатуру тела. Он давно сбрил свою безобразную бороду и подстриг волосы, отчего Селене стало казаться, будто он моложе Диониса и почти такой же красивый.

Она заметила, что в прихожей закрыли шкаф с душами богов. С верхних галерей иногда доносились быстрые шаги слуг, из кухни долетал звон котлов, и дети рабов, которых она не видела, но слышала, играли в игру на пальцах, выкрикивая «царь». Если она приезжала до того, как хозяин дома просыпался, и ждала его в прихожей дольше обычного, то слышала звуки кифары и лидийской флейты. Всегда одну и ту же мелодию.

– Отлично, – произнесла Царица, когда Селена рассказала ей об этом. – Он снова ощутил вкус к жизни, раз начал слушать утренние серенады!

Каждый раз одинаковая мелодия и хриплый голос местной певицы. Припев повторялся до одержимости, до рыданий, и Селена, как ей потом покажется, вспомнит его: «Нет, я не буду слушать тех, кто велит мне отвергнуть желание, испытываемое к ней». Слова, не имеющие смысла для девочки, которая день за днем покрывалась испариной в темной и влажной прихожей. Потрескивание ладана перед старым восковым ликом; крик чаек на пустом дворе; цоканье подбитых гвоздями подошв ливанцев… И от этих слов: «желание, испытываемое к ней» – у нее сожмется сердце, когда она однажды услышит их вдали от Александрии. Это была не утренняя серенада, ее мать ошибалась; музыка, которую слушал отец, не побуждала проснуться, а вызывала желание закрыть глаза и свернуться клубочком.


Он приехал на остров отметить свой день рождения. Может, он вовсе не рассердился на Клеопатру из-за ее неудавшейся попытки переместить флот в Красное море? У нее не было резервного плана. Кизикские гладиаторы? Будем серьезны: как эти бравые ребята могли пересечь Иудею? Царица снова от него зависела. От него одного.

На пире в его честь присутствовали все дети, даже Цезарион. Пил Антоний немного, слушая, как его друзья Канидий и Луцилий вспоминали о «хороших временах», о первом визите в Александрию одиннадцать лет назад, когда им все казалось таким легким.

– Помнишь, Марк, как тебе в голову взбрела идея порыбачить в Царском порту? – спросил Канидий. – Но ты ничего не выудил, и все с тебя хохотали.

– Расскажи, – попросил Аристократ, – меня там не было.

– В расчете заткнуть рот насмешникам Марк приказал одному рыбаку каждый день нырять и цеплять рыбу на крючок. Только Клеопатра догадалась о его выходке и однажды утром послала своего стражника опередить рыбака… О, надо было видеть физиономию Антония, когда он вытащил из воды копченого угря!

– И наша великая Царица, – добавил софист Филострат, – преподала ему остроумный урок: «Император, оставь удочку и сети мелким принцам, которые правят лишь на Фаросе и Канопе. То, что нужно ловить тебе, – города, царства и континенты».

Марк Антоний повернулся к жене и с двусмысленной улыбкой произнес:

– Думаю, что в этом смысле я тебя не разочаровал, душа моя…


И этой ночью она долго не отпускала его от себя. Они снова были счастливы без слов. Иногда. В то время в тишине они желали, чтобы эта зима длилась вечно, но прекрасно понимали, что скоро наступит весна.

Глава 31

На улицах Александрии стоял апрель. На пристани, рядом с храмами, под крытыми галереями и даже на перекрестках, где бродили собирающие отбросы ибисы, было полно народу: фокусники, поводыри обезьян, укротители огня со всего царства ринулись в город. Царица платила. Теперь каждую неделю на ипподроме устраивали «охоту» на гиппопотама; в театре участились соревнования по пиррике – среднеазиатскому танцу, где молодые люди делали вид, что дерутся на саблях.

– Не будем злоупотреблять военными танцами! – говорила Клеопатра. – Не нужно напоминать о происходящем, когда мне хочется отвлечь людей.

Хлеба и зрелищ. Ей было не занимать воображения, когда речь шла о зрелищах, да и на хлеб она не скупилась.

– Нельзя ли дать представление в Большом гимназиуме? Что-то не очень официальное… – Так она размышляла вслух в присутствии Мардиона, старого евнуха, которого любила больше своего отца. – Объединенный праздник, который станет еще одной возможностью одарить людей за мой счет. Нечто в духе «Праздника Дарений»; потом церемония, пир на Агоре, вино ручьем, вещевая лотерея… Жаль, что Цезарион пока не стал совершеннолетним и не научился наконец владеть оружием. Пока мы не слишком опоздали… И почему нельзя одним ударом убить двух зайцев? Одновременно с ним Антилл мог бы тоже надеть мужскую тогу…

– Но он еще не достиг нужного возраста! У него пушок над губой!

– Пускай пушок, но он уже портит моих служанок! Если ты считаешь, что это не по-мужски… Я прекрасно представляю интерес публики к этим двум детям. Они принадлежат к разным нациям, а значит, мы могли бы устроить греко-романские празднества, а это новшество! Мы придумаем что-то оригинальное и восхитительное, я в этом уверена. И Марк был бы рад видеть сына Фульвии рядом с моим. Его тоже нужно отвлечь…

Недавно стало известно, что несколько недель назад колонна октавианцев под предводительством главнокомандующего ливийскими легионами Галла присоединилась к киренским мятежникам и направилась в сторону Паратониона. В разгар зимы! Марк Антоний сразу же отправился спасать город – единственный западный порт, который еще удерживали его люди. Когда он пришел, Паратонион уже сдался… Не успел он вернуться во дворец, как получил послание от кизикских гладиаторов: Октавиан натравил на них всю свою армию, и они взывали о помощи. Но как побежденный генералиссимус мог спасти тех, кто сам спешил к нему на помощь?

В розовом свете маяка Антоний смотрел в окно на ночную Александрию: плотина, пристань, море… На город надвигалась песчаная буря, и где-то со стороны пустыни доносились крики верблюдов. Вдруг он явственно ощутил, как сильно ему не хватает оливковых рощ Италии и аромата розмарина. Он выпил.

Царицу эта история, казалось, совсем не тронула; она продолжала устраивать праздники и пиры, где плясали танцовщицы с распущенными волосами и голыми щиколотками. В театре отныне играли только сатирические фарсы, где обнаженные актеры носили бородатые маски, накладные фаллосы и лошадиные хвосты. Весьма забавно и весьма религиозно, в духе Диониса… Именно то, что нужно было народу в тот период.

– Итак, – говорила она Мардиону, – ты дашь задание нашему лучшему цирюльнику найти немного пушка у Антилла на подбородке. Когда этот мальчик облачится в мужскую тогу и снимет свой детский медальон, четыре его волоска мы подарим соответствующему богу – принятие тоги и положение бороды… Римский праздник по принципу «все включено» обязательно увлечет легионеров Антония… Что касается моих знатных юнцов и их родителей, я бы посмотрела более интимную церемонию в Серапиуме, перед собранием в Большом гимназиуме. Ночная литургия, повсюду висят лампы… Загвоздка в оливковом масле: привезенное из Греции уже заканчивается. Как думаешь, а если мы возьмем льняное масло?.. Знаю, у него невыносимый запах. Тогда остаются факелы? Усладит ли смола своим дивным запахом нашего великого синего бога? О, я придумала: по обеим сторонам статуи вместо канделябров мы могли бы поставить двух слонов с факелами. Это было бы прекрасно!.. Мардион, ты думаешь, я легкомысленна?

– Я видел, как ты родилась, госпожа, и никогда не знал принцессы менее легкомысленной… Думаешь, я не понимаю, почему родители хотят, чтобы их дети быстрее взрослели? Потому что они растят себе замену… – Он вздохнул. – Цезарион, безусловно, достаточно возмужал и достиг совершеннолетия, ты права. Попытаешься вести переговоры?

– А что мне остается?


Теперь, когда ее отец снова повел с собой легионы по равнине Канопы или Тапосириса, когда все наконец примирились и собрались, в городе и на острове устраивали столько праздников, что Селена пресытилась ими. Но она все же уделила немного внимания сияющим слонам только по случаю празднования совершеннолетия Цезариона. И если маленький Птолемей Филадельф радовался этому зрелищу, то она наверняка была счастлива из-за любви к нему.

О том периоде, который последовал за многочисленными поездками в Тимоньеру, но предшествовал началу сражения за город, у нее практически не осталось воспоминаний. К примеру, дворцовые кухни: ознакомительный визит, организованный для нее Диотелесом. Она открыла для себя, что в ее особом мире горох она видела только как пюре, не знала, как выглядит головка чеснока и как замешивают тесто – практические знания, которые в обычной жизни не были ей особенно необходимы, но отсутствие которых иногда мешало ей понять пастораль Теокрита или стих Гомера.

Из всех этих огромных кухонь на Антиродосе, укрытых за куполами строений с банями, она запомнит лишь мясную лавку, где увидела, как рабы крутили на вертеле сразу десять кабанов. Она поинтересовалась у главного повара, собираются ли ее родители устроить большой пир?

– Сегодня вечером? Вовсе нет, будет всего дюжина гостей. Один стол с полукруглой скамьей. Но мы не знаем, когда твоему отцу захочется отобедать: иногда он требует подавать на стол сразу, едва заходит в зал, в другой раз предпочитает выпить вина и тихо поговорить. Не зная точного времени трапезы, мы готовим сразу несколько обедов: приказ Царицы состоит в том, чтобы император никогда не ждал…

Это расточительство с единственной целью понравиться побежденному не впечатлило Селену. Запомнив только то, что речь шла об ужине в тесном кругу, она заинтересовалась, будут ли в нем участвовать Цезарион и Антилл, которые теперь имели право трапезничать лежа, «как взрослые».

Безусловно, нет. Не на таком ужине, как этот, где должны были собраться остатки братства «Бесподобных», последние верные: Канидий, Луцилий, Аристократ и еще некоторые. Одиннадцать лет назад они объединились в «корпорацию», словно мимы или солильщики трупов. После капитуляции кизикских гладиаторов и побега в Паратонион Царица решила, что их стоит переименовать: отныне их называли «Товарищи смерти».

НА ПАМЯТЬ
По террасам Антиродоса словно тень скользит Иотапа. На ней темно-синее платье, и передвигается она беззвучно, надолго останавливаясь и не произнося ни слова. Она забыла свой родной язык, не научившись говорить по-гречески. Ее жених больше не царь? Армения и Мидия возобновили отношения с Парфией? Римляне идут на Александрию? Она не знает, где находится Мидия, не отличает римлянина от египтянина и никогда не играла со своим женихом.

Она осматривает темные комнаты и закоулки, потому что раньше обнаруживала там Селену. С недавнего времени она крадет мелкие вещи: амулеты, шпильки для волос, серьги, ложки и складывает под матрац. Когда это обнаруживается, ее ругают. Но она снова берется за свое. У нее очень ловкие руки. За ней пристально следят, но все равно монеты и драгоценности не ускользают от ее пальчиков.

Когда она не наказана, выходит со своими служанками на террасы. Она не смотрит ни на море, ни на обелиски, ни на мачты кораблей и сразу же поворачивается в сторону старого сгоревшего квартала у маяка. Старый пепел ей что-то напоминает – но что? Ей интересно смотреть на пепел и руины, они всегда ей нравились, так же как и успокаивающий холодок на коже. Холод из прошлого, пришедший, как она думает, с рукоятками зеркал, старыми стеклянными кольцами, пилочками для ногтей и перочинными ножами, со всеми этими маленькими сокровищами, которые она «копит».

Но этого недостаточно, чтобы удержать ее, и вскоре она улетучится, сотрется, испарится, со страниц книг по истории исчезнет этот маленький нечеткий силуэт. Исчезнет она также из памяти «детей Александрии». И из этого повествования. Забытая и лишенная воспоминаний Иотапа растаяла, словно тень.

Глава 32

Наверное, ему нужно было убить себя на второй день после поражения, как это сделали его враги из прошлого, Брут и Кассий. Поскольку, в сущности, он сыграл такую же партию: римский Восток против Италии и Галлии. Неудачная схема, по которой невозможно выиграть. Великий Помпей уже испробовал это на Цезаре: богатство и размах ничего не стоят против «солдатского резерва». Как он, Антоний, победитель Помпея в Фарсале и Брута в Филиппах, мог забыть этот урок? Октавиан, которого он недооценивал, Октавиан, расписавший ему прелести Востока, толкнул его к наихудшему разделу мира и вынудил согласиться на наследство противников Цезаря. Вот так он, победитель, оказался в проигрыше и расплачивался за свою глупость. Не важно, что его предали, ведь он предал самого себя. Стало быть, нужно умереть.

Но Марк Антоний был прирожденным оратором, его увлекало внутреннее красноречие: после окончания оглашения обвинительного приговора он начинал вести собственную защиту и показывал себя довольно-таки неплохо… Нет, он никогда не был в такой же ситуации, как Помпей или республиканцы: ни один из них не имел в распоряжении Египта. Египта с флотом, судостроительными верфями, населением, портами, богатством (не говоря уже о его царице)! Египет был всесторонне развит, сбалансирован. Он познал его с первого момента и продолжал утверждать: без Египта у него больше не было бы ни солдат, ни крова. Обезоруженный беглец. Поверженный после единственной великой битвы. В то время как он все же мог бы исправить ситуацию, разумеется! И теперь он тоже мог вести переговоры. Между римлянами, не так ли? Прежде всего, Рим объявил войну вовсе не ему, и благодаря Египту у него появилась передышка, подарившая ему отдых и крошечную надежду. А значит, еще рано умирать.


Они вели переговоры. После капитуляции Паратониона Антоний и Клеопатра договаривались с противником. Что они могли продать? Не многое. Может быть, время, которое весьма ценно в период войны. Но Антоний пытался выменять немедленную капитуляцию своих трех легионов на поддержку Египетского царства. «Что до меня, – писал он Октавиану, – то если ты хочешь, чтобы я покинул Египет, гарантируй мне разрешение на отход в Афины, где я буду жить как частное лицо». Он с трудом диктовал это письмо и не был глуп до такой степени, чтобы игнорировать в нем слова, которые были очень весомыми: «Я буду жить…» Октавиан даже не удосужился ответить.

А Царица? Она вела переговоры со своей стороны. Ей было известно, что для продолжения войны Октавиану не хватало денег. В Акциуме Турин рассчитывал прибрать к рукам все средства, собранные ими для сражений, но они с Марком спасли их. С того времени римские легионеры требовали выплат, ветераны Акциума настойчиво добивались земель, а итальянские банкиры давали взаймы только под двенадцать процентов – ряды друзей Октавиана стали редеть. Клеопатра заманивала его: она была готова сдать оружие и заплатить самые большие налоги – особенный вклад, годовые взносы и так далее. Только договор должен был гарантировать, что египетский трон останется за двумя ее детьми, Цезарионом и Селеной. Сама же она исчезнет.

Октавиан усмехнулся:

– Она что, тоже хочет стать афинянкой?

Однако он ответил. Лаконично:

– Убей Антония, а потом поговорим.


Если Птолемеям и не претили убийства, то культа суицида у них не было. Эта добровольная смерть, казавшаяся римлянину последним жестом вежливости, совсем не была оценена греками. Еще менее египтянами, которые настолько любили жизнь, что надеялись продолжить ее «там», практически ничего не меняя: немного пива, хлебных лепешек, кое-какая мебель…

Общество «Товарищей смерти» Антоний и Клеопатра основали с целью взаимной поддержки: ни он, ни она еще не были готовы сделать решительный шаг. Во главе пелусийского гарнизона, прикрывающего Египет с запада, Царица поставила одного из своих лучших генералов. А «император» (отныне его можно писать в кавычках) выводил легионы, реорганизовывал флот, ставил наблюдателей на вершине маяка и приказал каждый вечер поднимать цепи на шести портах Александрии, чтобы предупредить любое нападение. Дни становились длиннее, приближалось лето, навигация давно началась… Любовники вели переговоры с врагом. Лихорадочно. И по отдельности.


Когда Царица решила покинуть Антиродос и устроиться в Царском квартале, дети и слуги восприняли этот переезд как очередную причуду. Клеопатра объяснила свой каприз так: в конце концов, на Антиродосе слишком влажный воздух. И только старшие дети поняли подоплеку этого события: Царица больше не боялась нафаршированных, как гуси, задобренных александрийцев; она боялась нападения римлян с моря. С этой точки зрения стены Царского порта были гораздо надежнее, не говоря уже о преимуществе таинственного подземелья…

Так или иначе, принцев переселили во дворец Тысячи Колонн; Антоний, Антилл и римские офицеры должны были занять резиденцию для гостей; Царица с частью придворных расположилась в Синем дворце; слуги и писари – в здании с архивами; ливанские воины разбили лагерь вокруг небольшого храма Божественного Цезаря, а кельтская охрана – на пристани частного порта. Поначалу Селена обрадовалась встрече со своей Исидой – настоящей, которая не была той кормящей Исидой с тяжелой грудью, как в антиродосском храме. Но когда она захотела добраться до затворниц мыса Локиас, пройдя через свой старый рай, то обнаружила, что маленькая дверь была разбита катапультой, и с другой стороны стены отчетливо виднелся Мавзолей – большая белая башня-пилон, которая скрывала крепостную стену и на которой еще работали темнокожие рабочие.


В тот день, когда прецептор Николай в Ароматном саду вел урок по генеалогии героев, Селена увидела сцену: ее отец избивал человека. Самолично! И этот человек был не кто иной, как посланник Октавиана Цезаря. Молодой и привлекательный посол всегда выглядел очень элегантно, отчего няни и служанки сходили по нему с ума. Он имел привычку чесать голову одним пальцем, дабы не испортить прическу – шикарный малый! Он прибыл сюда две недели назад, поселился на Антиродосе, и Царица принимала его каждый вечер без свидетелей: они вели переговоры. Она даже подарила ему золотое колье…

После очередной беседы молодой человек захотел посмотреть на зверинец и, проходя через сад, наткнулся на Антония, облаченного в военную форму.

– Пока я надрываюсь над организацией защиты и расшибаю себе лоб, чтобы спасти Царицу, ты, напомаженный паяц, любезничаешь во дворце! Ах да, ты же ведешь переговоры! Сейчас плеть потолкует с твоей спиной, подлец! Ты будешь расписан похлеще пурпурного гобелена!

Селена знала, что ее отец обладал огромной силой; Антилл рассказывал, что все Антонии были сильнее гладиаторов: в одном поединке их дядя Луций победил нескольких. Стоило Антонию коснуться его кончиком пальца, как разодетый щеголь со стоном рухнул на дорожку.

– Поднимайся, переговорщик! И посмотри мне в лицо. Она приняла тебя за принца, да? Готов поспорить, ты не признался ей, что ты сын раба, слуга Турина! И если поискать твою семью, то она, без сомнения, распята на кресте!

Посол валялся на земле, запутавшись в своей модной тоге, и в это время прибежали стражники, чье внимание привлек шум в глубине сада.

– Она слушает твои признания в любви, жалкий соблазнитель! И провозглашение мира, лжец! Наставить рога нам обоим – одна из последних идей твоего хозяина? Вот ненормальный! Псих!

Он выхватил у стражника плеть и принялся сечь ползающего вольноотпущенника. С каждым ударом плеть вырывала куски тоги или шелковой туники. Вскоре «посланник» оказался полуобнаженным и окровавленным.

– Ты заслуживаешь только порки, как и твои родители, дрянь!

Прибежал запыхавшийся Луцилий и встал между ними:

– Подумай о том, что ты император! О том, что ты должен делать… Позволь ликторам закончить работу.

С началом этой перепалки у Селены пропал всякий интерес к предкам Агенора, царя Патраса, сына Ампикса, сына Пелия, сына Аргинатеса. Испуганная, она вцепилась в платье своего учителя: крики валяющегося на земле человека напомнили ей о криках диоисета, которые она слышала несколько месяцев назад на пристани. К тому же она не понимала, что говорил ее отец: во дворце редко можно было услышать латинскую речь. Но если она и не знала этого языка, то хорошо видела «бесплодное дерево» – вилы, на которые римляне вешали своих рабов; затем тонкий кожаный ремень, разрывающий им кожу, и последующая странная неподвижность…

– Подвесьте его! – приказал Луцилий ликторам.

Она зажмурила глаза.

– Успокойся, – наклонившись, прошептал Николай, – они его не убьют, не посмеют.

И действительно, вольноотпущенника Октавиана подвесили ненадолго, а спина его была исполосована всего десятью ударами: хлыщ от этого не умрет, но еще не скоро сбросит «расписную тунику», которой одарил его Антоний! В бессознательном состоянии его отнесли на лодку, повесив на шею табличку с посланием от Антония: «Я был немного взбешен наглостью твоего посланника. Если тебя это обидело, ответь мне тем же: мой посланец Иппаркий предал меня и сейчас находится рядом с тобой – можешь подвесить и высечь его. Таким образом, мы будем в расчете». Конец переговорам.


Было начало мая. Войска Октавиана приближались к Иудее. Николай Дамасский с ностальгией вспоминал благодеяния Ирода. Диотелес еще раз сделал взнос солильщику. Сокровища Клеопатры начали переносить в недостроенный Мавзолей.

«Товарищи смерти» расположились в беседке Ботанического сада, увитой вифинскими розами. На их головах – венки из фиалок. Обед заканчивался, пришло время для шумного веселья, и им подали хиосское вино. Но после визита посланника Октавиана Марк Антоний в присутствии Царицы никогда не забывал протянуть свой кубок дегустатору, перед тем как выпить из него; и делал он это с напускной важностью.

Каким взглядом пристало смотреть на женщину, которую подозреваете в том, что она задумала вас уничтожить? На женщину, которую еще год назад ее собственный врач считал отравительницей? Антоний и Клеопатра, два хищника, узнали друг друга в первый же день, затем оценили, померились силами, и теперь любили друг друга раздирающей любовью: у обоих были слишком острые зубы. Чувства Царицы съежились, словно от испуга, а чувства Антония стали более жестокими и лишенными каких бы то ни было иллюзий.

История «о фиалковом ужине», рассказанная Плинием Старшим[362], великолепно отображает особый характер этой страсти. В тот вечер в беседке приглашенные пили хиосское и маронейское вино, собранное на фракийском берегу в год правления консула Опимия. Отличный год. И старое, редкое, дорогое вино. Царица, объявившая себя распорядительницей пира, приказала смешать опимийское вино с хиосским в пропорции один к четырем, а затем все обильно разбавить водой. Выпив глоток, она заявила, что напиток слишком горький, и добавила меда и корицы. Пряное вино варили в огромном серебряном чане, а молодой виночерпий, одетый в розовое, то и дело наполнял бокалы гостей. В то время как дегустаторы Антония серьезно выполняли свою работу, другие разливались в похвалах: «Восхитительно!» «Прекрасно!»

– В вине наша Царица разбирается не хуже мужчин, – сказал Филострат, придворный софист.

– Это потому, что она все делает как мужчина, – заметил император. – Когда на охоте мы выгоняем из лесу сернобыка, моя Клеопатра никогда не отстает: вам стоит посмотреть, как она держится в седле!

Военные шутки и грубые смешки.

Царица не смутилась. Она сняла венок и покрошила фиалки в свой бокал.

– Ты льстишь мне, Филострат: этому вину не хватает букета. Нужна маленькая цветочная нотка. Сделайте, как я, чтобы добавить ему аромата: окуните в бокалы свои цветы.

Придворные и близкие привыкли к ее фантазиям; к тому же все должны были слушаться распорядителя пира так же строго, как дирижера, поэтому присутствующие последовали ее примеру. Размяв фиалки в вине, они испачкали пальцы. Антоний, сделав так же, иронизировал:

– У меня окровавлены руки, как у вакханки, исцарапавшей пальцы о пастуха!

– Скорее об амфору, – сказал Канидий.

Все прыснули со смеху. Филострат выпил первым:

– Нектар!

Теперь все наслаждались. Но когда Марк Антоний поднес бокал к губам, Царица, разделявшая с ним ложе, остановила его:

– Не пей! Я отравила не вино, а фиалки в твоем венке… Видишь, император, несмотря на дегустатора, я могу убить тебя, когда мне захочется. Но мне не хочется… Вылей это вино. – И она ласково держала его за руку.

На этом рассказ Плиния закончился. Но сцена осталась бы незавершенной, если не добавить в нее реплику Антония, которую я слышу:

– Жизнь моя, душа моя, боюсь ли я тебя? Мне не нужен дегустатор, чтобы избежать слишком свежих напитков. Но сегодня у твоего вина идеальная температура, любимая. – И, не отрывая от нее взгляда, он залпом осушил «отравленное» вино. – Наперекор тебе с тобой, – сказал он вполголоса.

Селена была дочерью этой парочки.

МАГАЗИН СУВЕНИРОВ
Каталог, археология, публичный аукцион, Париж, Друо-Монтень:

…81. Лот состоит из трех масляных ламп, украшенных эротической сценой с изображением Леды и лебедя: крылатые фаллосы, влюбленная пара в позе «женщина сверху», подбадривающая своего партнера словами: «Посмотри, как мне хорошо». Керамика бежевая и оранжевая. Эрозия и видимая трещина. Римское искусство, I век н. э.

Длина: от 7,8 до 9,8 см. 1 000/1 200

Глава 33

Вот уже несколько дней, как жизнь детей перевернулась: у них больше не было «школы». Учителя испарились. Евфрония с эмблемой посланников отправили на встречу октавианских войск: теперь, когда Цезарион проводил все свое время вне стен дворца на большом стадионе с городской молодежью, ему действительно больше не нужен был преподаватель изящной словесности. Прецептор Антилла Теодор тоже был отпущен из Царского квартала: руководитель библиотеки нуждался в главном переписчике, так как предыдущий присоединился к александрийскому гарнизону. Диотелес, как и все репетиторы и большая часть дворцовых «бесполезных», был призван помогать перевозить грузы к Мавзолею: там собирали бронзу из Коринфа, сфинксов из слоновой кости, золотую посуду, картины Апеллеса и статуи Лиссипа.

Считая, что такая работа для него слишком тяжела, пигмей таскал лишь легкие тюки с паклей, а за ним по пятам ходила Тонис, его «маленькая нимфа», как он ее называл, перенося кувшины с нефтью, весящие больше, чем она сама. Пока ее хозяин любовался бледной красотой слишком быстро повзрослевшего ребенка, не прекращая разглагольствовать о поэзии («Если угодно знать мое мнение, то Каллимах – автор шарад для напичканных знаниями экзегетов[363]»), дочь Таус, не умеющая читать, молча везла на тележке кувшины, погоняя мула. Что касается Николая Дамасского, «архипрецептора», то он был болен – вероятно, от апатии: все время лежал и не желал никого видеть, кроме врача Олимпа.

– Это серьезно? – обеспокоенно спрашивала Селена.

– Не очень, – отвечал Олимп. – Твой учитель страдает от несбывшихся амбиций. Болезнь под названием «меланхолия», которая начинается со слов: «если бы только», «лучше бы» и «вместо того, чтобы». Но я сомневаюсь, что он от этого умрет. Такой хитрец, как он, всегда выкрутится.


Наступил конец июня. После того как армия Октавиана была обильно снабжена провизией за счет Ирода, она вплотную подошла к стенам Пелузия, восточной части дельты Нила. В предчувствии катастрофы царская чета попыталась снова начать переговоры. Евфроний, один из немногих египтян, которому они оба могли доверять, был послан представить Октавиану новые предложения: Антоний предлагал свою жизнь за жизнь Клеопатры; Клеопатра все так же предлагала золото, еще больше золота, если ей позволят отречься от престола в пользу одного из своих детей, теперь любого из них – даже маленький болезненный Птолемей может пригодиться. Октавиан не ответил.

Через неделю Пелузий пал: поставленный Царицей генерал сдался без боя…

Чтобы развеять подозрения супруга относительно своей верности (у него были сомнения по этому поводу?), Клеопатра тотчас же казнила жену и сына генерала, оставшихся в Александрии.

Он умирал. Марк Антоний уже видел себя мертвым: земля ускользала у него из-под ног. С тем, что осталось от его войска, он не мог выступить навстречу вторгшемуся в дельту Нила врагу, так как с запада через пески пустились вспять ливийские легионы Галла, и они угрожали Тапосирису, находящемуся в тридцати километрах от Александрии: Тапосирис не был способен обороняться. Император без империи мог защищать только свою столицу от Лунного до Солнечного порта, или, если быть более объективным, то лишь Некрополь, с востока до запада. И сколько времени он мог защищать ее? Что он выиграет? Месяц? Значит, они не доживут и до зимы? Даже до воскрешения Осириса… Уж лучше сразу покончить с этим. В те дни он ощущал себя готовым умереть за Клеопатру. Тем более умереть вместе с ней, рядом с ней.

Еще много лет назад он начал изучать различные способы самоубийства с точностью и реализмом: даже самоуверенный римский генерал не станет жалеть времени для того, чтобы поразмышлять над этим, тем более если он принадлежит к великой семье и избрал политическую карьеру. Это был не только вопрос чести, но и комфорта, ведь попасть в лапы противника означало подвергнуться самым страшным пыткам: история полна рассказов о жестоких расправах, которые производили с римскими военачальниками парфяне, германцы и даже, следует признать, цивилизованные римляне. Марк Антоний обсуждал этот вопрос со своим другом Курионом, когда тому было восемнадцать лет; Курион был прямо-таки влюблен в способ, считавшийся наиболее классическим: обезглавливание преданным рабом.

– Если раб хорошо натренирован и меч правильно наточен, то смерть будет мгновенной и безболезненной.

– Ты сибарит!

Он всегда имел в виду возможность этого добровольного обезглавливания, которое советовал ему Курион. Сначала он думал доверить эту работу одному из своих вольноотпущенников, Рамнию, во время военного похода против парфян. Теперь, когда Рамний мертв, его молодой слуга Эрос, преданный и внимательный, пообещал «казнить его».

Мысль о том, что его голова отделится от тела, вызывала в нем чувство отвращения. Не то чтобы отрубленная голова казалась ему чем-то выходящим за рамки разумного – как еще солдат мог доказать, что его миссия выполнена? К тому же он был готов признать, что голова, надетая на пику, или выставленная на трибуне Форума, или повешенная над входом во дворец, может стать весомым примером. Он не малодушный человек – пускай показывают народу его голову; но ему была ненавистна мысль о том, что над ней могут насмехаться. Как диктатор Марий забавлялся на пиру с головой самого выдающегося из Антониев, знаменитого оратора, его дедушки Марка. Или как царь Парфии – с головой римского генерала в театре. Швырять голову, как мяч, класть ее на тарелки, бросать актерам или мочиться на нее – подобные выходки казались ему, мягко говоря, неуместными. Каким бы истинным римлянином он ни был, он не мог не испытывать отвращения.

Впрочем, на практике обезглавливание было не настолько простым решением, как наивно полагал Курион в свои восемнадцать лет. Следовало самому об этом позаботиться, поскольку раб, вольноотпущенный или нет, всегда будет скован двумя противоположными законами морали: с одной стороны – беспрекословно слушаться своего хозяина, с другой – никогда не поднимать на него руку. Вдруг в самый решительный момент некоторые окажутся неспособны преодолеть этот конфликт и предпочтут убить себя, чем помочь своему хозяину сделать то же самое. Мудрая предосторожность, поскольку если они выживут, то их смогут обвинить в убийстве. Смерть за смерть, и они предпочтут не послушаться, покончив с собой, чем убить себя после того, как они послушаются… Эти несчастные рабы всегда идут по пути наименьшего сопротивления!

Оставалась другая форма самоубийства, пожалуй, единственная, поистине достойная римского правителя, – вспарывание живота. Следует вонзить в землю меч и броситься на него всем своим весом. Те, кто стар для таких упражнений, ложатся на кровать и со всех сил вонзают себе в живот короткий кинжал. Главное в этом деле – точно попасть в печень или в кишечник, но при этом способе смерть будет медленной; к тому же столь сложный маневр требует твердой солдатской руки.

Оборвать свою жизнь он попросил своего пажа Эроса, но для этого приказал тренироваться: сначала на тыквах, затем казнить двух или трех приговоренных к смерти. Любое точное движение требует некоторой тренировки. Но как Антоний сможет надлежащим образом обеспечить первую часть операции? Можно ли научиться вспарывать себе живот? За неимением практики многие римляне промахнулись. Хотя, конечно, не все были так невезучи, как бедняга Катон Утический, которому после неудачной попытки самоубийства семейный врач зашил живот, и он, чтобы все-таки покончить с собой, вынужден был разорвать рукой шов и вытащить внутренности…

Антоний не любил думать об этом подолгу. Как и вспоминать о своем брате Гае, которому перерезали горло. Он хотел бы умереть в бою и все еще надеялся встретиться с опасностью. В Паратонионе он без охраны приблизился к оборонительной стене, завоеванной легионерами Галла (поэта Галла, его «друга» Галла); он подошел один под предлогом желания пообщаться со своими бывшими войсками и ждал от них лишь милосердной стрелы… Но ее не было: перешедшие на сторону Октавиана люди настолько любили Антония, что не могли пристрелить его, как птицу, попавшую в сеть.

Следовательно, он сам должен был выполнить эту работу… Он действительно хотел умереть за Клеопатру и даже из-за Клеопатры, но сделать это желал рядом с ней. Однако она отказывалась даже говорить об этом. Когда-то в Эфесе, когда он еще повелевал половиной мира, они подняли этот вопрос в веселой компании, когда в послеполуденный час сидели на позолоченных стульях в первом ряду театра: в честь Диониса актеры играли отрывки из древних трагедий для пятнадцати тысяч приглашенных; после «Аякса»[364] речь сама собой зашла о самоубийстве.

– Я не понимаю, почему мужчинам так нравятся кровавые ритуалы, – заметила Клеопатра, разгрызая пинию. – Вы желаете умирать насильственным способом и забрызгивать кровью всех вокруг… Мы, женщины, в этом плане более сдержанны и хорошо воспитаны!

– Не все! – возразил Деллий, который тогда был их лучшим другом и который до сих пор их не предал. – Добродетельная Лукреция[365] решила убить себя кинжалом и тем самым тоже пролила кровь.

– Хорошо, – сказала Клеопатра, – Лукреция была в дурном настроении, потому что ее изнасиловали. Но за этим исключением мы убиваем себя очень чисто. К примеру, умираем от голода – весьма элегантная смерть.

– Но бесконечная, – подчеркнул Антоний. – Из этого видно, что у вас много времени на смерть: любовное разочарование, разрушенный дом, гибель мужа – все это предполагает достаточное количество времени для действий. Однако побежденный генерал обязан действовать моментально.

– Забрызгивая весь дом? Полноте! Когда мы торопимся, тоже используем быстрые средства, но ничего не пачкаем: утопление, удушение, порошки…

– Порошки? Вздор! Никакой гарантии успеха!

– Все зависит от тех, кто их готовит, император. Для этого мало быть врачом, следует к тому же разбираться в ботанике, в благовониях… Наш друг Главк (в то время она еще не казнила его) получил в Музеуме порошки, действующие быстро и надежно. Впрочем, кто нам помешает на худой конец подражать вдове Брута, проглотившей горящий уголь? Во внутреннем кровотечении, происходящем вследствие этого, нет ничего унизительного…

И вот, когда Антоний стал пытаться привлечь Царицу к необходимым практическим решениям – умереть как, с кем, когда? – то она одним словом отбросила все его предложения:

– Один час жизни, Марк, – все еще жизнь!

Возможно, она думала о детях. Она наверняка думала о них больше, чем он. Но их нельзя было спасти, никого, кроме, пожалуй, Цезариона, который уже достаточно взрослый, чтобы бежать и скрываться, хотя его готовили к жизни фараона, что совсем не предусматривало противостояния неизвестному! Он даже не готов был переносить неудобства, чтобы в один прекрасный день все же завоевать свой трон…

Каждый вечер, проведя осмотр легионов и отправив кавалерию, которой он самолично командовал, в долину, Антоний оплакивал судьбу сына Цезаря, судьбу своих близнецов и свою собственную. В такие минуты он звал Эроса и начинал пить. Он принимал вино как лекарство, поскольку Олимп, превосходный врач, сам посоветовал ему это:

– Боги открыли человеку вино для его же блага. Это средство от всех недугов. Поскольку у тебя очень проницательный ум, господин, и ты весьма прозорлив, то умеешь предвидеть, представлять, следовать за воображением, отчего неминуемо впадаешь в меланхолию: так же, как ты хочешь жить, хочешь и умереть. Лекарство от этого – вино; пей белое вино, молодое и легкое, разбавленное водой на три четверти. – И, увидев на лице Антония недоверчивое выражение, добавил: – Ты разбавляешь его гораздо меньше?

– Да, меньше. Я – солдат.

– Все же следуй моему совету до одиннадцати часов дня. Затем делай что хочешь…

Никто из его людей никогда не видел его пьяным; его друзья – да, иногда; но разве можно назвать друзьями тех, кто не был с ним «другом по желудку»? К тому же он не знал меры только тогда, когда был лишен возможности действовать, прикованный к одному месту, как узник. А во время боевых действий он пил только воду, потому что и без того был пьян от атак. Поскорее бы прибыл Октавиан: призыв букцинов, кавалерийские атаки, грохот доспехов – и полное спокойствие, которое каждый раз им овладевало, эта беспечная благодать, это переполняющее желание вечности и изысканности… У него было немного шансов пасть на поле боя.

Глава 34

По приказу Царицы были восстановлены подземные туннели, ведущие из «внутренних» дворцов к горе Пана, – покрытому лесом холму конической формы, расположенному за театром. Со времен правления первых греческих фараонов улицы Александрии всегда были заполнены народом, поэтому с целью экономии времени оборудовали этот тайный ход вдоль резервуаров с нильской водой. Когда Царский квартал оказался в осаде, Цезарь из предосторожности замуровал выход. Антоний захотел снова им воспользоваться, чтобы быстрее добираться из дворцов до крепостной стены и до долин, где с минуты на минуту должна была появиться испестренная флагами римская армия.

Этот потайной путь также служил гарантией того, что никто не узнает о передвижениях главных офицеров: если шпионы Октавиана уже были здесь, они ничего не смогут узнать, следя за главными воротами «внутренних» дворцов. Царица решила устроить побег своего старшего сына.

Он покинет здание через подземный ход, а город – по каналу Доброго Гения, переодевшись в молодого торговца и взяв с собой старого слугу и учителя Родона. Будучи местным жителем, Родон долгое время состоял в подчинении у Евфрония, прецептора-посла, находившегося сейчас в плену у Октавиана. Поэтому Родону, который в какой-то мере был Диотелесом Цезариона, доверили деньги.

До того как Октавиан завоюет всю дельту, они вместе достигнут Мемфиса, поднимутся по Нилу до Коптоса, затем по Красному морю свернут в сторону Береники[366]. Там они подождут до конца июля и, если новостей от Царицы не будет, сядут на торговый корабль, один из самых смелых, который с первым восточным ветром отправится в страну тигров. В Индию…

– Но если я уеду, как ты найдешь меня там, мама? – спросил Цезарион, ставший вдруг беспомощным, как маленький ребенок.

– Я найду тебя, мой дорогой. Я разыщу оруженосца или капитана. Если Октавиан откажется вести переговоры, я присоединюсь к тебе. Там, на краю моря. Мы встретимся в Индии, ведь она не такая уж большая! А в случае, если римляне буду вести переговоры со мной, я сразу же отправлю посланника в Беренику. Уезжай. Уезжай и не оглядывайся, любовь моя. Я присмотрю за тобой.


В то же время тревога и волнение усиливались. Все дети были собраны в одном из павильонов дворца Тысячи Колонн под «педагогическим патронатом» Антилла-веселого, Антилла-великодушного.

– Брам, брим, брум, – то и дело твердил Птолемей Филадельф, который учил слоги, состоящие из четырех букв.

– Есть альфа и бета, гамма и дельта, эи и зета, – напевала Иотапа, смотря в пустоту.

– «А-пол-лон ут-рен-ний»… – цитировал Александр.

А Селена, подыгрывая себе на лире, читала «Гекубу» Еврипида, которую Диотелес считал вершиной поэтического искусства. Здесь собрались и гомонили все дети, кроме Цезариона. Он исчез.

Селена не видела его в течение нескольких недель перед этим таинственным исчезновением, но знала, что он находился в другом крыле дворца: она встречала его няню и педагога; слышала обсуждения его официальных действий на стадионе; в коридорах чувствовала запахбальзама, которым намазывал его массажист. Она улавливала далекое эхо его голоса и в улыбке Царицы всегда видела отражение его лица. По воцарившейся во дворце печали Селена сразу же поняла, что он уехал. Но куда?

– Я думаю, что молодых ребят позвали на подкрепление в южную часть города, – сказала Сиприс. – Сейчас нужны все, кто в состоянии держать в руках оружие. Твой брат уже не ребенок, он делит трон с матерью и должен показать себя солдатам.

Диотелес, как всегда державший ухо востро, выдвинул другую версию:

– Он покинул город. Вероятно, чтобы передать Октавиану новые предложения.

– Он со мной не попрощался…

– Это потому, что он скоро вернется. Не плачь, тем более что твоя мать этого не любит!

Она подумала, что брат воспользовался подземельем. Мало кто в Царском квартале знал о его существовании, и она открыла его для себя именно благодаря Цезариону. Несколько недель назад, когда он, казалось, уже позабыл о ее существовании, юный фараон вдруг зашел в комнату к Селене и пригласил ее, как он сказал, «на прогулку». Они направились к заднему двору храма Божественного Цезаря, где темнокожий слуга помог молодому принцу поднять новую плиту. Похоже, это был резервуар, в который спускалась винтовая лестница. Далеко внизу в свете факела Селена увидела лес из колонн: три этажа соединенных между собой известковых стволов и изогнутые ветви, формирующие полукруглые своды арок. Под сводами раздваивался звук голосов и шагов, как сами своды раздваивались в длинном зеркале резервуара. Казалось, этому не было конца – столбам, звукам и даже воде, которая под светом факелов отбрасывала на каменные стены мерцающие отблески. Выходит, под городом находился еще один город? Полый город под полным городом, темный город под светлым городом? И маяком этого города был глубокий колодец…

Цезарион поклялся вывести ее через это подземелье, когда враг проникнет в город:

– Никого не слушай и никого не слушайся. Оденься как рабыня, возьми у дочери Таус короткое платье, измажься сажей и вместе с Сиприс беги из дворца!

– А ты? Ты пойдешь вместе со мной? Мне там будет страшно…

Но все-таки она ему пообещала. Чтобы успокоить. Пообещала «бежать» и подняться по резервуарам, каналам и реке до таинственной страны – к истоку Нила.

Теперь ее брат ушел…

Вскоре после этого она впервые услышала «Большой Удар» – он пересек крепостную стену и внезапно перекрыл шум города и стон волн. Звук, похожий на раскат грома, но более короткий: это солдаты Октавиана в западной части Некрополя ритмично стучали копьями о щиты.

Глава 35

Самое сложное – продеть кожаные ремни в кольца на плечах и крепко затянуть их сзади так, чтобы латы правильно сели, а затем завязать крепкие узлы. Это требовало силы и точности, и Селена однажды увидела, как ее мать пыталась с этим справиться, помогая императору надеть его любимые доспехи с львиной головой. Безусловно, это не входило в круг привычных занятий Клеопатры – она сама потешалась над своей неловкостью, и, чтобы закончить начатое, ей понадобилась помощь Эроса и оруженосца. Надо сказать, что это была совсем не женская работа и тем более не занятие для Царицы! Но Селена навсегда запомнила спокойствие отца, с которым он вертелся, как манекен в руках случайной костюмерши, и, чтобы подбодрить неловкую жену, одаривал ее ласковыми поцелуями, как хозяин новенького сладкого ребенка…

С началом «Большого Удара» Селена вспомнила множество событий. Или думала, что вспомнила. Хотя в ее памяти события, действия, слова той поры беспорядочно перемешались, и как только она открывала шкаф воспоминаний, вываливалось все сразу: прошлое ворохом падало на нее вместе с теми деталями и событиями, которые она хотела бы забыть. Ей следовало быть более осторожной и держать дверь закрытой… Но она очень любила проигрывать в памяти сцену с доспехами, хотя все актеры, кроме нее, уже давно были мертвы, и со временем она перестала понимать, что в этой сцене правда, а что выдумка.

В центре, словно главный бог храма, – ее отец. Важный и сияющий. Его золотая кираса была плохо закреплена, и Антилл тащил за концы развязанных шнурков, затягивая бронзовое тело, дергал и тянул, как только мог. Позади, наполовину скрывшись за высокой фигурой мужа, Царица пыталась застегнуть портупею, так чтобы ремешки с отверстиями правильно ниспадали между бедрами; однако у нее не получалось, она стала злиться и в конце концов воскликнула:

– Ради бога, Эрос, помоги же мне!

Став на колени, слуга обмотал льняными лентами икры своего хозяина, перед тем как зафиксировать краги. Серебряные краги, которые Александр с восхищением взвешивал на руке:

– Папочка, ты и вправду будешь это носить? – (Оба младших сына осмеливались называть Антония «папочкой», чего Селена из уважения к отцу и в подражание старшему брату Антиллу никогда не делала.) – Скажи, кто изображен на них?

– Диоскуры, сын мой. Кастор и Полидевк, священные близнецы, прилетевшие на помощь кавалерии в разгар сражения. Они появляются в виде прозрачных духов на светлых лошадях. Они всегда спасали римские войска.

– А если я близнец, то смогу стать хорошим всадником?

– Конечно.

И Александр, взяв портупею отца, начал изображать езду верхом, запрыгнув в воображаемое седло. Малыш Птолемей, по натуре более спокойный, зачарованно гладил красный хохолок на шлеме, лежавшем на табурете. А Иотапа, где же она? Селена не могла вспомнить. Может быть, она была где-то рядом, в тени, занималась вытаскиванием сапфира из оправы…

– Папочка, можно принести тебе меч? – спросил Птолемей.

– Оставь это Антиллу. Он слишком тяжел для тебя.

– Папочка, а можно зашнуровать тебе наручи?

Чем же в тот день, двадцать пятого или тридцатого июля, была занята Селена? Она не принимала участия в одевании героя и довольствовалась спектаклем. Словно поняла, что в этом театре ей отводилась роль зрителя: смотреть, чтобы вспомнить, смотреть, чтобы рассказать.

Родители давали ей последнее представление о любви, величии и счастье, и она пожирала их глазами.


Марк Антоний не был опереточным актером. В последние дни Александрии он провел несколько сражений и, вопреки всем ожиданиям, выиграл их. Уже несколько недель, не щадя сил, он сам управлял кавалерией. Греки, евреи, италиоты – все, кто стоял на крепостной стене, – с восхищением смотрели, как он с легкостью вынимал меч, мчась галопом верхом на лошади, и с не меньшей ловкостью снова вкладывал его в ножны. Он бросал копье с такой силой, что мало кто мог превзойти его. Он без колебаний взялся вести бой на ногах среди пехотинцев Канидия, одевшись в простую клетчатую юбку: Антоний надеялся на смерть, но в ярости всегда одерживал победу…

Таким образом, стремительно атакуя врага во главе кавалерии, ему удалось отбросить октавианские войска за черту окрестностей ипподрома, где римляне недавно заняли позиции; он преследовал их до самого их лагеря в Элевсине.

В тот вечер он вернулся во дворец таким счастливым, что даже не успел снять доспехи и вытереть пот. Правила хорошего тона не позволяли главнокомандующему показываться после боя, не сменив одежду: он мог бы напугать жену и детей… Однако он все же осмелился появиться в Царском квартале в рабочем облачении: измятый щит, поредевший хохолок, разорванный плащ, серое от пыли лицо, а руки, туника и нагрудник – красные от чужой крови. Грязнее, чем сын мясника, запыхавшийся больше, чем марафонец, и, еще горячий от боя, весь смрадный, Марк Антоний бросился в объятия Клеопатры: ведь он думал, что больше никогда ее не увидит! Она нежно его поцеловала.

Присутствовали ли при этой встрече дети? Возможно: хроники велись более небрежно, камергеры и номенклаторы были заняты «обстановкой» Мавзолея – в саду с трудом можно было передвигаться между слоновыми бивнями, тирскими коврами, мебелью из черного дерева, рулонами шелка и вязанками факелов. Что до остального, то жили там, можно сказать, друг на друге, не заботясь о манерах: вдовы ходили без париков, военачальники – без зонтов, а верблюды ели розы. Повсюду были солдаты и лошади. Возможно, дети также видели молодого греческого всадника, владельца клерухии[367], которого их отец привел через подземелье:

– Он сражался бесстрашнее всех моих солдат! Прямо как Гектор или Ахилл! Награди его!

Царица подарила ему золотые латы и шлем. Дети никогда не узнают, что этот щедро одаренный бравый малый ночью сбежит из дворца, чтобы перейти на сторону врага.

Глава 36

Был последний ужин. Марк Антоний понимал, что не сможет долго защищать город. Конечно, он снова отобрал ипподром, он еще удерживал с востока Некрополь (на западе пылали деревья), на юге – стадион и берега озера, а также шесть портов и морской флот. Конечно, крепостные стены были неприступны и склады доверху наполнены зерном, а в резервуарах имелись запасы воды. А вот чего не хватало александрийцам, так это воли к сопротивлению. Местным жителям было наплевать на то, что они окажутся под римской оккупацией после греческой: от одного колониста к другому, от одних налогов к другим, и они считали, что вряд ли может быть еще хуже (это и так было самое худшее). Что касается эллинской диаспоры, то они не намеревались показывать себя больше греками, чем жители их бывшей родины, поскольку Афины, Коринф, Спарта и Пелла, а также все города Малой Азии давно потеряли свободу – так почему же Александрия должна мечтать об особой участи? Из рук в руки… Шло соперничество по наносимому ущербу и эпидемия отречений от престола. Утратив независимость, жители Александрии не видели ничего плохого в том, чтобы поступить «как все», то есть покориться Риму и Октавиану. Самым важным для них было то, чтобы им не мешали вести канопическую жизнь и позволили возобновить торговлю.

Они бы предпочли отдать свой город, вместо того чтобы погибнуть, защищая его, – и Антоний хорошо это чувствовал. Воодушевившись последней победой, он решил сыграть ва-банк – пойти в атаку. Египетский флот выдвинется навстречу флоту Октавиана, а он в это время вместе с пехотой нападет на вражеский лагерь.

Но верил ли он в свой план на самом деле? После победы на ипподроме он предложил противнику поединок: вместо того чтобы губить тысячи солдат, почему бы им не сразиться один на один? Только они двое.

– Если ты хорошо поищешь, Антоний, – ответил Октавиан, – то найдешь уйму других способов покончить с жизнью…

Итак, это был последний ужин. Атаку назначили на следующий день. Он пожелал собрать в Синем дворце «Товарищей смерти». И детей. В беспорядке Царского квартала кое-как отдавали поклоны, больше не хлестали рабов, но кухни по-прежнему работали. Только сейчас стало не хватать свежих овощей. Главный повар старался это скрыть, увеличивая количество рыбного паштета и запеченной птицы и украшая блюда, за неимением цветов, перьями и лентами – целое искусство! Селена запомнила этот ужин. Не меню, конечно, а золотую посуду, напускное веселье отца и непривычное декорирование бокалов, из которых пили приглашенные, – чеканные скелеты, танцующие и пирующие мертвецы…

Филострат критиковал представления о Провидении своего собрата, философа Аристократа, но Аристократ отвечал ему весьма неохотно. Чтобы оживить беседу, Царица вмешалась и стала цитировать Платона и его «Горгий». Как правило, римские политики поднимали темы Провидения, счастья, вероятности и судьбы за четверть часа до своей смерти… Но Антоний рассердился:

– Оставим, это дело богов.

Только потом будут утверждать, что в ту ночь, пока во дворце пировали, боги покинули город во главе с «Дионисом, святым покровителем Антония». Будут говорить, что к полуночи, когда жители укрылись в своих домах, на подъездной дороге к Канопе в полной тишине раздался шум веселящейся толпы и громкая музыка. Затем этот шум медленно удалился на запад, как будто невидимое шествие вышло из города, миновало Солнечные врата и покинуло Александрию – бог жизни, бог радости оставлял Антония…

Ладно! Предположим. Но к кому он направился, скажите на милость? К Октавиану и римской армии? Ах, если бы Антоний услышал эту историю, вот бы он повеселился! Чтобы Дионис бросил его ради этого сухаря? Чтобы Лучезарный выбрал холодность и серьезность? Позже, когда Селену будут расспрашивать, она опровергнет вышесказанное: в ту ночь она не спала, но ничего не слышала. Ничего странного. Она скажет:

– Конечно, в течение нескольких дней бушевала гроза. Воздух был тяжелым. Мой младший брат хотел вернуться в Синий дворец к морю и свежему воздуху, чтобы спать на террасе. Раскаты грома тоже были, разумеется. Иногда издали, со стороны войск, доносился звук ударов римских мечей по щитам: они хотели запугать нас. Вот то, что я слышала… Все остальное – суеверие!

Суеверие как вода: овладевает нижней частью. У александрийцев оно поднялось вместе со страхом, являющимся нижней областью человеческой души.

– Трусы! – говорил Антоний в тот вечер. – Клеопатра, твои подданные трусливы! Трусы, но, разумеется, изысканные, весьма изысканные. Однако город стоит не на духах, а на крови. – И произнес почти без сожаления: – Только Рим заслуживает звания столицы мира.

Именно по-римски он собирался сражаться с римлянами. Что до остального, то за этим ужином он несколько раз завязывал разговор по-латыни с Луцилием, Овинием, Канидием и со всеми «Товарищами» – жителями Города, единственного в мире, который пишут с большой буквы. На этом языке не могли поддержать беседу ни Царица, ни дети, за исключением Антилла.

Селена, сидя перед царским ложем, была занята тем, что мешала Птолемею схватить левой рукой фаршированного дрозда, когда вдруг отец по-гречески обратился к слугам, носившим кувшины и тазы; девочка не слышала его слов, так как давно уже не следила за беседой, но вдруг увидела, что все заплакали… Ничто не может так напугать ребенка, как плачущий взрослый; Селена видела слезы на старых бородатых щеках: плакали генералы, философы, врачи, даже Антилл вытирал глаза. Она поняла, что теперь ей угрожает настоящая опасность. Что цари, родители, старшие братья – все были беспомощны. Перед ней разверзлась бездна.

Марк Антоний сразу же взял слово и заверил своих друзей:

– Вы неправильно меня поняли: я никогда не поведу вас в бой, где буду искать больше смерти, чем победы… Выпьем же за Фортуну Антония!

Поскольку он положил начало шумному веселью, в течение долгого послеобеденного времени все только слушали музыку, поднимали тосты за здоровье, и Царица приказала увести детей лишь тогда, когда уже убирали со столов. Селена повернулась к матери, желая поцеловать ее перед уходом. Но Царица не смотрела в ее сторону; ее взгляд был прикован к мужу, которому она тихо читала античный стих:

– «Будь смелее, мой соловей, разливайся песней, спасай свою жизнь».

Селена не решилась помешать им. Это был последний раз, когда она видела отца. И последние слова, которые она слышала от матери: «Спасай свою жизнь»… Антилл сидел на пиршественном ложе и рыдал, опустив голову на руки.


Признаюсь, римляне много плачут. И раньше много плакали: тогда элита еще не приветствовала стоицизм. Плутарх, в распоряжении которого были рассказы врача Олимпа, утверждает, что на последних обедах Антония и Клеопатры проливалось больше слез, чем хорошего вина. И нет никаких оснований сомневаться в этом: античность – это молодость мира, наверное, оттого все мужчины, и даже солдафоны, плакали как дети. И этому можно найти миллион примеров; взять даже смерть деда Антония: когда диктатор Марий узнал, где тот прячется, то отправил туда команду наемных убийц. Загнанный в тупик в глубине чердака, Марк Антоний-старший так красноречиво прочитал мораль этим профессиональным убийцам, что «они даже не осмелились притронуться к нему, лишь опустили глаза и зарыдали»; руководитель группы, встревоженный тем, что его люди не возвращаются с долгожданной головой, решил вмешаться сам и нашел своих волков рядом с овечкой, мычащими как коровы! Ему самому пришлось выполнить работу… Таков Рим! Древние? Молодые совсем. Легко заводятся, легко затихают. Нет времени на толкование ощущений: жизнь слишком коротка, в среднем двадцать пять лет.

Такое впечатление, что находишься в одной из стран третьего мира, где народ чрезвычайно молод, впечатлителен и эмоционален, жесток, но отходчив. Дети с легким сердцем разрезают на куски других, но не чувствуют себя виноватыми. Впрочем, когда смерть вездесуща, то жизнь ничего не стоит. Или, скорее, она набирает цену после приобретения жизненного опыта и через смерть: необычная кончина, сочетающая в себе благопристойность с незаурядной смелостью, – таков секрет успешной античной жизни…

Тем не менее римляне – не марсиане. Бессмысленно говорить здесь о несхожести. Можно поставить во главу угла «историю ментальности» и решить, что герои хроник Тацита нам ближе, чем живущие сейчас амазонские индейцы. Но мы чувствуем, что даже они из одной с нами «семьи»… Не будем заниматься этнологией, как ботаникой. Это все равно, что мне смотреть на историю Селены со стороны, словно рассматривая камушки.

Глава 37

«Большой Удар» не прекращался. Громкий беспорядочный гул из тысячи мелких звуков: топот копыт, движение снарядов, бряцанье доспехов, посвистывание декурионов, топот пехотинцев, ругательства, крики, толчки, вопли… Но пока не происходило ничего, предвещавшего последний штурм.

На двадцатый день месяца месоре, первого из восьми месяцев юлианского календаря, отлынивая от «тяжелой работы в Мавзолее» (даже утомленные солнцем вьючные животные отказались работать), Диотелес повел всех детей с их нянями на окружную дорогу Царского порта посмотреть на приготовления египетской эскадры. Было слышно, как скрипели горизонтальные ворота, медленно скрывавшие вереницу судов, и ворота, приоткрывавшие внутреннюю гавань – так, словно они плакали… На фоне общей суматохи флот поражал своим спокойствием: короткие команды, слаженные действия. Говорили, что Царица, которая сберегла весь командный состав, решила следить за сражением с крыши храма Исиды Локийской, откуда было видно все западное побережье. Император вместе с пехотой занял позицию в еврейском квартале с внешней стороны крепостной стены, на вершине небольшой горы рядом с морем.

– Когда я вырасту, стану адмиралом! – сказал Александр.

– И что, у тебя не будет коня? – заволновался Птолемей, не переставая сосать палец.

Антилл, обладавший зорким взглядом, уверил, что на горизонте, за проливом Большого порта, он увидел римские галеры. Египетские корабли пересекли пролив шеренгами, по четыре или пять в ряд, и стали медленно скользить по воде. Все умолкло. Боги затаили дыхание.

Даже у Диотелеса пропало желание шутить. Александр и Птолемей были уверены, что египтяне победят, в то время как Антилл и Селена чувствовали, что отец проиграет. Но все молчали и прислушивались. На море в полной тишине один за другим исчезали в мареве черные корабли Царицы. Но это было неважно, сражение будет слышно издалека; педагог, няни, слуги с опахалами и носильщики стульев неподвижно застыли и ждали шума столкновений, треска падающих мачт и душераздирающих криков раздробленных и раздавленных людей…

Но не успели последние триремы обогнуть маяк, скрытый за завесой тумана, как звуки оваций выдали их расположение. Крики «виват»! Радостные возгласы! Под удивленными взглядами зрителей гребцы арьергарда одним движением подняли весла к небу, остановили корабли и продолжали держать весла поднятыми, как руки сдающегося человека: флот капитулировал! Бурно приветствуемый противником, он сдался без боя! А корабли Клеопатры медленно повернули носы к порту и направили свои тараны на город.

Вопль. Антилл согнулся пополам, словно ему в живот вонзили меч. И в тот же момент на холме раздался предсмертный хрип его отца…

Дети и рабы ринулись во дворец, спеша в нем укрыться. Навстречу им бросились слуги, женщины и писцы, устремившиеся к краю полуострова, чтобы укрыться там. А солдаты побросали оружие и каски, чтобы легче было затеряться в толпе и добраться до Царского дворца, к храму Цезаря и галерам – словом, выбраться из «внутренних дворов». Кельтский стражник, пытавшийся спрятать под колпаком рыжие волосы, кричал кормилицам:

– Пехота только что дезертировала, сражения не было, Антоний предан, Царица отпускает нас, город открыт!

Но не только город, а еще и Царский квартал: придворные распахнули Главные ворота и стали спасаться бегством на телегах, носилках и пешком, направляясь к кварталу золотарей и улочкам коренных жителей, тогда как им навстречу во весь дух неслись офицеры Антония со щитами с царской пометкой «Ц»; они намеревались укрыться в зверинце и садах и бежали вглубь аллей, которые не имели выхода и упирались в крепостные стены и в ограду гробниц. На юге, за библиотекой и павильонами Музеума, со стороны канопской дороги слышалась кавалькада: это был передовой отряд Октавиана?

Антилл бежал, плакал и бежал. Он держал за руку Селену, чтобы та успевала за ним – но куда? Сиприс взяла Птолемея на руки.

– Папочка! Я хочу к папочке! – захныкал ребенок.

В одной из беседок на аллее Резервуаров два евнуха в нарядных одеждах повесились на своих поясах. Таус тащила за собой Иотапу и Александра, а он все звал свою молочную сестру: в старом Посольском дворе дочь Таус упала, споткнувшись на разошедшихся плитах, и Диотелес остановился поднять ее. Но поскольку все остальные продолжали бежать, то они потеряли их из виду. Один поваренок, пробегая мимо, крикнул, что Луцилий покончил с собой. Преданный Луцилий, любимый адъютант… Овиний и Альбиний сделали то же самое.

– В комнатах повсюду кровь!

Таус, больше не заботясь об отставших, взяла спасение в свои руки:

– Скорее бежим в храм Исиды. Они не станут убивать тех, кто просит укрытия у богов! Быстрее, пройдем через рай Селены…

Во дворце и на крепостных стенах Царского квартала не было видно ни одного стража. Во дворах дворца Тысячи Колонн няни и дети переступали через тела с отрубленными головами и рабов с распоротыми животами, в агонии лежавших у ног своих господ, которым они оказали «последнюю услугу»; другие рабы грабили еще теплые трупы, перед тем как бежать из города.

– Стервятники! – выкрикнула Таус, увидев на груди носильщика воды огромное колье Аристократа.

Все перевернулось вверх дном: под полным городом стоял пустой город, темный город под светлым городом, а городской маяк – это колодец. Селена чувствовала, как ее засасывало подземелье и она погружалась во тьму среди бела дня.

Девочка не помнила, как они оказались у подножия крепостной стены перед Мавзолеем. На этой небольшой площадке в тупике собралось слишком много людей. Вход в Мавзолей закрывала огромная бронзовая дверь – неужели люди надеялись там укрыться? Слишком поздно, двери закрыты.

– Царица внутри, – прошептала Сиприс.

В этой бушующей толпе Антилл вдруг заметил Филострата; стало быть, остался кто-то живой из «Товарищей смерти»? Может, его отец тоже жив?.. Рядом с Филостратом стоял Теодор, – ну конечно, это же прецептор Антилла! Теодор прятался в библиотеке! Их семья спасена: грамматист и философ – это все же другое дело, чем куча обезумевших служанок! Антилл стал пробиваться к ним.

– Твой отец мертв, – бросил Филострат. – Он надеялся погибнуть в бою, но бой не состоялся. Он убил себя.

Он озвучивал эти события в тоне настоящего софиста, словно речь шла о силлогизме, из которого он делает вывод, после того как объявил предпосылку.

– Эрос тоже себя убил. Он умер первым: этот мерзавец не пожелал отрубить голову своему господину! Он даже не был способен крепко удержать меч, чтобы хозяин на него напоролся…

Антилл схватил Селену за руку. Они снова побегут? Нет, он держал ее руку и застывшим взглядом смотрел перед собой. Он умолк, у него были ледяные пальцы. Ветер доносил до Мавзолея дым горящего здания с архивами: это из-за перевернутой в панике лампы, ведь войска Октавиана еще не осадили царскую крепостную стену. По толпе пробежала дрожь, когда на последнем этаже Мавзолея появился силуэт женщины.

– Это Ирас, – раздались голоса, – парикмахерша Царицы…

Сколько их было заперто там, внутри? А Клеопатра? Она мертва или жива? В толпе разгорелись обсуждения, а потом вдруг послышалось:

– Передайте Октавиану, – выкрикнула девушка, – что если он не позволит Цезариону занять египетский престол, то Царица подожжет башню, перед тем как покончить с собой! У нас здесь есть факелы, масло, пакля, хворост и все сокровища Египта!


Каждый раз, когда под акротерием[368] скрипел ролик и носилки раскачивались, со стороны лежащего тела доносился стон. В верхнем окне три женщины вместе тянули за веревку, поднимая израненного человека; но малейший толчок вырывал из его груди крик боли. Сначала, до того как носилки привязали к лебедке, которую каменщики не успели демонтировать, он еще шевелился и протягивал руки к Царице, которая выглядывала из окна, и умолял:

– Позволь мне умереть рядом с тобой…

«Умереть вместе», «умереть с» – он использовал именно эту фразу, глагол с корнем того существительного, которым они оба назвали свое последнее общество: лучше, чем «Товарищи смерти», были только «Товарищи по совместной смерти». Помимо трех из них – Клеопатры, старого Канидия и Филострата по прозвищу Мудрец, – все уже выполнили эту программу. Исправно…

– Откройте! – взывали солдаты, принесшие императора к Мавзолею. – Женщины, сжальтесь: он не может умереть, кровотечение прекратилось. Октавиан казнит его! – И стучали в бронзовую дверь.

– Нет, – ответила Царица, – я не открою.

Она больше никому не доверяла; в благородном жесте этих мужчин, принесших ей умирающего мужа, она чуяла подвох: почему они не покончили с умирающим генералом, как полагается поступать с настоящим солдатом? Она опасалась предательства, прекрасно зная, что Октавиан хочет заполучить ее живой, а вместе с ней – и сокровища Египта. Но в конце концов она спустила носилки…

Умирающий больше не шевелился, его хрип заглушался криками небольшой толпы, которая подбадривала женщин не сдаваться или поднимать осторожнее, как только казалось, что они вот-вот его уронят. Когда тело находилось достаточно высоко над стоявшими внизу людьми, они заметили, что ткань носилок стала красной: раненый снова начал истекать кровью. Автократору Востока нужен пурпурный покров, потомка Геркулеса и друга Цезаря следовало завернуть в ярко-красную ткань… Но Царица величала его совсем другими титулами, когда в какое-то мгновение ролики прекращали скрипеть и она могла выкрикнуть сверху:

– Мой супруг, мой император, мой господин, – говорила она.

И только потому, что Клеопатра произносила эти слова из счастливого прошлого, их секретные слова, он был до сих пор жив – несмотря на разрезанный живот, сильное кровотечение, пронизывающую боль, мучащую его жажду и этот жуткий запах жабы… И когда женщины наконец отвязали его и затащили через окно в ее комнату, он потерял сознание.

Стоявшая внизу Селена поняла, что этот небольшой окровавленный комок – ее отец, когда-то всемогущий. И что загнанная в тупик мать не сможет спасти своих детей. Отец и мать вместе в белой башне. Они там соединились. А дети остались снаружи, покинутые, брошенные на растерзание врагу. Она крепко сжала пальцы старшего брата.


Она решила спрятать Антилла в подземелье Цезариона:

– Этот потайной ход ведет к истоку Нила, к месту, о котором никто не знает. Там нет солдат.

– Не оставляй меня одного, Селена, пойдем со мной…

– Я не могу. Я нужна Птолемею. В конце подземелья ты найдешь Цезариона. Я догоню вас, как только смогу.

Но для того чтобы поднять плиту, им требовалась помощь; Антилл решил поставить в известность своего прецептора Теодора, раз уж появилась такая возможность. Теодор? Селена лучше бы попросила совета у Диотелеса или Николая. Но Диотелес улетучился (на страусе или на розовом фламинго?), а Николай выздоровел настолько, что вернулся – пешком! – в лагерь Октавиана: по всей видимости, Ирод предложил ему стать прецептором своих детей. Воспользовавшись случаем, философ подарил победителю Антония только что сочиненную оду. Обладая подобными качествами, этот парень далеко пойдет, намного дальше Иудеи!

Действительно, две тысячи лет спустя мы можем встретить имя Николая Дамасского во всех энциклопедиях: придворный Ирода, у которого он впоследствии станет послом, и приближенный Октавиана Августа, чью биографию он написал первым, Николай стал обвинителем покойного Антония и в своей «Универсальной истории» обличал его политические преступления и воспевал доблестных захватчиков… Однако не должны ли мы признать заслугу прецептора, перешедшего на сторону врага, в том, что он не подумал предварительно убить доверенных ему принцев?

Вот Теодор не был столь совестливым и предал своего ученика. Он сообщил римлянам о плане двоих детей, организовал их преследование и смертную казнь. Это было до того, как в Мавзолее услышали погребальные причитания женщин? До или после похорон Антония? До или после похищения Иотапы? До или после смерти Царицы? До или после казни Цезариона? Бедствия происходили с такой скоростью, что перемешались в воспоминаниях Селены. Беспорядочно возникавшие картинки не имели никакой последовательности. Когда ее охватывали эти воспоминания, следовавшие друг за другом трагические события накладывались: она находилась на одинаковом расстоянии от каждой катастрофы, все беды были одинаково близки, и несчастья сформировали вокруг нее идеальный круг, который ей никогда не разорвать.

Позднее она узнает, что прошло три недели между предательством флота и последним трагическим событием – тем случаем с красным солдатом с кинжалом, который выдернет выживших детей из их последнего укрытия… Так когда же произошло убийство Антилла?

Наверняка еще в то время, когда дети могли свободно передвигаться по Царскому кварталу. То есть в самом начале. Но все же во «внутренних» дворцах уже должны были находиться солдаты противника, патрули, отряды. Это было следствием того, что шпионам Октавиана удалось пробраться за крепостные стены. И после того как оба его соратника – Прокулей, зять Мецената, и Галл, главнокомандующий ливийскими легионами, – хитростью ворвались в Мавзолей и захватили Царицу… Впрочем, неважно, какого числа казнили Антилла: для Селены это событие навсегда осталось незабываемым.

Каждое утро, просыпаясь обессиленной, она снова и снова вспоминала ту резню: в момент, когда они с братом подошли к входу в подземелье и приблизились к плите, которую нужно было поднять, из-за храма Цезаря вдруг появилась небольшая группа легионеров, и вел их Теодор! Антилл сразу же все понял и попытался удрать: подобрал тогу и побежал в розовый сад; группа наемных ливийских солдат – тех самых, которые еще вчера охраняли его отца, – преградила ему путь; подросток нырнул в кустарник, выбежал к подножию ступенек храма, взобрался наверх, но обнаружил, что дверь заперта; тогда он залез на огромную статую Цезаря, подтянулся на его коленях и ухватился за плечи бога:

– Сжальтесь! Ради божественного Юлия, сжальтесь! Я не хочу умирать!

– Будь благоразумным, – ответил центурион. – Докажи нам, что ты взрослый парень, раз носишь мужскую тогу: спускайся и вытяни шею.

– Я молю о защите бога Цезаря! О защите его сына Октавиана, вашего генерала! Ради всех святых, я умоляю вас! Теодор, Теодор, умоляю тебя…

– Вот невоспитанный юноша, – раздраженно проговорил центурион и дал своим людям команду снять мальчика с его насеста. Заметил ли он, что к ним подошла маленькая девочка десяти лет, которая смотрела на них так напряженно, что у нее заболели глаза?

Антилл же ее заметил.

– Селена! – закричал он по-гречески. – Спаси меня! Отдай им свои драгоценности! Селена…

Солдаты сорвали с него тогу и дернули за тунику, но им не удалось оторвать Антилла от статуи; тогда один легионер концом меча проворно резнул ему под коленками. Мальчик упал, скатился по ступенькам, и мужчины взяли его под мышками и потащили вниз. Он скулил, как щенок. Быстрым движением центурион схватил его за волосы… Что было дальше, Селена не помнила: между ней и убийством всегда будет стоять защитный экран строк из «Гекубы», которые описывают казнь греками самой молодой троянской принцессы: «кровь струится из ее покрытого золотом горла в источник черного сияния».

После того как Антиллу перерезали горло (они не могли сразу отрубить ему голову, потому что он яростно отбивался) и центуриону наконец удалось отделить голову от неподвижного тела, заметила ли она Теодора, рывшегося в крови в поисках колье своего ученика? И она ли раскрыла это воровство? Селена не знала этого, не знала, она помнила лишь то, что Теодор был распят на дворцовых воротах: Октавиан приветствовал донос, но не поощрял расхищение.


Все смешалось. Смерть Антилла и смерть Цезариона. Одного за другим их пожирало подземелье и вело прямо в Аид. Пересекая колоннаду, где теперь располагались легионеры галльской армии, занятые разделкой и жаркой дворцовых котов, она, как ей показалось, увидела Родона; человек стоял рядом, у огня, и сразу отвернулся, заметив ее, но все же на мгновение их взгляды встретились, и она убедилась, что это был он…

– Родон? Не может этого быть! – заявила Сиприс. – Он сопровождает нашего фараона. Если ты увидела его, то и твой брат должен быть здесь! Невозможно.

Как Родон уговорил Цезариона вернуться из Мемфиса в Александрию? («Твоя мать заявляет, что римляне признали тебя царем!») Как он убедил поступить так этого образованного молодого человека, презирающего даже мысль о том, чтобы сдаться врагу? Никому не дано было этого узнать, и Селена терзалась догадками. Удивительно, но она представляла его страдающим: почему ей казалось, будто брат вернулся, чтобы жениться на ней? Что Родон мог сообщить сыну Цезаря?

– Царица согласилась отречься от престола в твою пользу, но для того, чтобы править, ты должен сначала жениться на своей сестре. Дадим во дворце свадебный пир?

Она была, думала Селена, приманкой и ловушкой. Невеста из подземелья в приданое принесла смерть…

Однако она, скорее всего, не присутствовала при казни. Разбогатев благодаря своему предательству, Родон наверняка вернулся во дворец похвастать, а Цезариона, скорее всего, задержали за городом в лагере Октавиана. Позднее римский император будет утверждать, что долго колебался, прежде чем пролить эту кровь, но уступил натиску Арейоса, штатного философа:

– Не может быть двух Цезарей!

Вздор! Октавиан всегда был убежден, что не может быть двух Цезарей. Так же как и Марк Антоний с Клеопатрой. Развеем дымовую завесу: Цезарион и был причиной конфликта, его скрытой проблемой.

Он прожил шестнадцать лет, кроткий Кайзарион. Шестнадцать лет, возраст Ромео… Стоя с оголенным торсом, он протянул шею и лишь попросил не держать его и не связывать руки:

– Освободите меня. Пускай я умру свободным! Иначе мне будет стыдно, если в мире мертвых царя примут за раба…

Селена не присутствовала при этой сцене, но она всегда будет возникать перед ней. Она будет стоять перед ее мысленным взором так же отчетливо, как и убийство Антилла: образ мальчика, который расстегивает на плече тунику и отворачивает одежду до пояса, мальчика, гордо склоняющего голову, – картина, на которой остался налет очень давнего воспоминания. Воображаемое воспоминание, к которому она так часто возвращалась, что оно приобрело оттенок реальности, но с течением времени поблекло, растворилось и исчезло, как и все остальное, на истертом временем полотне.


Из тех далеких дней, проведенных Селеной в оккупированном Царском квартале, всплывают и другие детали, порой нелепые. К примеру, погребальная накидка Филострата, бывшего личного философа ее отца, который теперь медленно следовал за философом официального победителя. Софисту Филострату совершенно не хотелось ни «умирать вместе», ни быть казненным, как все приближенные Антония, как схваченный Канидий, преданный маршал, как республиканец Туруллий или памфлетист Кассий из Пармы. Филострат считал себя слишком великим мыслителем, чтобы по доброй воле уйти из жизни.

– Истинно мудрые мудрецы спасают мудрецов, – то и дело повторял он своему коллеге, цепляясь за его плащ и докучая. – Видишь, Арейос, ты вынуждаешь меня носить траур по самому себе! Я больше не живу… – И он вытягивался прямо на земле, поперек дороги, сопровождая своими жалобами идущих к отхожему месту… В конце концов Октавиан помиловал этого несчастного и сделал из него советника.

Итак, Селена отчетливо помнила эту накидку. Так же как и восковые маски на погребальной церемонии отца. Эти бледные «образы», которые несколько месяцев назад она обнаружила в Тимоньере, достали из шкафов, и их надели на лица незнакомые люди, облаченные в ненастоящие доспехи или в широкие черные одежды. Создавалось впечатление, что духи всех Антониев молча склонились над гробом самого выдающегося из них.


Грандиозные похороны. Хотя Клеопатра и была заточена на краю полуострова, она все же добилась разрешения на их организацию и устроила церемонию с царской пышностью, как она привыкла делать все. Но ее дочь этого не запомнила. Тело сожгли на костре или похоронили? Неизвестно. Но точно не забальзамировали, было слишком мало времени. В такой спешке они ограничились тем, что обмыли его, переодели и надушили… Увидела ли она в последний раз черты отца? Заставила ли Царица «внебрачных детей Антония», или, как называли их солдаты армии Октавиана, «маленьких метисов», поцеловать лежавшего на погребальном ложе любимого отца, чтобы растрогать римлян? Селена с силой забрасывала сети в глубину своей памяти и иногда вытаскивала из песков мраморную голову с моложавым профилем и красивыми, ниспадающими на лоб локонами, – но был ли это ее отец или Александр Великий, телом которого, лежащим в хрустальном гробу, она часто любовалась в Соме?

Свою скорбящую мать, свою «последнюю» мать, которую ей никогда больше не увидеть, она помнила только как далекий, стертый временем призрак: женщина в черном, волосы посыпаны пеплом. Без украшений, без золота, без блеска. Хрупкий силуэт, несмотря на большую вуаль.

– Она похудела, сильно похудела, – переговаривались служанки. – Говорят, что она больше не ест, хочет умереть от голода… Кажется, она ногтями расцарапала себе грудь, и в ранах началось заражение.

Даже во время церемонии принцам было запрещено приближаться к Царице: они пали ниц на расстоянии, а личный охранник Октавиана отгородил от них пленницу. Но, по крайней мере, со своего места она могла убедиться, что они еще были живы…

Знала ли она тогда о судьбе старших детей? Были ли они мертвы к тому моменту? Антилл – наверняка да. Что же до Цезариона, то никто никогда так и не узнал об этом. Кроме палача. И Октавиана. И Арейоса, самого признанного и совестливого философа.


Селена не стала вытирать запекшуюся кровь ни со своей туники, ни с волос. Чья рука совершила священный обряд над ее убитыми братьями? Кто налил воды из Нила и произнес слова надежды: «Я избежал зла, чтобы обрести лучшее»? Или их тела бросили шакалам, а головы – воронам, без приношений и без могилы?

Она также задавала себе вопрос, где покоятся останки ее родителей. Не в Мавзолее: когда они умерли, он еще был полон сундуков, статуй, мебели, шелков и саркофагов; Мавзолей ломился от сокровищ, и вокруг него без передышки сновали груженые римские телеги… Возможно, вопреки последнему письму ее матери и всем известному завещанию, римляне навеки разлучили их тела, четвертовали их любовь, разъединили их судьбы?

Как бы там ни было, земля укрыла их и их разум нашел успокоение. А братья? Если никто так и не бросил ни пригоршни пыли на их окровавленные тела, не полил на них очищающей воды? Ведь в таком случае они всегда будут требовать причитающееся. Лишенные траурного плача, их безутешные тени бродили по подземелью, взывая к любимой сестре. Они приглашали ее, манили, но каждый раз, как она была готова броситься за ними и спуститься во мрак пустого города, в катакомбы своей души, ее останавливал голос матери: «Будь смелее, разливайся песней, спасай свою жизнь».

И Селена взяла себя в руки. Она – дочь Клеопатры! Выбросить из сердца. Убраться прочь от колодца. И она выла в тишине, выла от боли, как Гекуба[369], и лаяла, как она, превращаясь в собаку. Однажды она тоже будет кусать, разрывать, пожирать, вырывать глаза, обнажать шею, убивать! И она, в свою очередь, будет жаждать человеческих жертв и крови. Крови убийц.

Глава 38

Когда в Риме стало известно, что Октавиан захватил Александрию, Антоний был мертв, а Клеопатра взята в плен, банкиры сразу же втрое уменьшили процентные ставки: благодаря сокровищам Египта Римское государство снова стало платежеспособным.


Офицеры сняли с детей украшения, все до одного, кроме бирюзовых амулетов самого младшего и крошечного золотого Гора у Селены. Октавиан приказал вынуть камни из оправы и переплавить металл. В Александрии уже чеканили его деньги: на лицевой стороне – закованный в цепи крокодил, символизирующий побежденное царство, и надпись: «Египет взят». У детей отняли и игрушки: в Царском квартале куклы, повозки, обручи и волчки никогда не делались из дерева или свинца, а исключительно из золота, серебра и слоновой кости…

А в остальном с принцами-«метисами» обращались неплохо, держали их под присмотром в покоях и хорошо кормили. Откармливали, чтобы было вкуснее их есть. Новый господин отвел им главные роли в финальном представлении. До праздника они должны быть здоровыми.

Тем более что главная героиня вызывала некоторые опасения: в Синем дворце она все время лежала, не одевалась и отказывалась от еды… Октавиан боялся потерять свою звезду. Римский народ будет разочарован: он привык унижать побежденного, это всегда было изюминкой спектакля. Закованный в цепи великан Верцингеторикс[370] перед Цезарем, или царь Македонии Персей[371], идущий перед своим победителем со всеми детьми, ставшими рабами:

«Дети шли в сопровождении своих нянь и педагогов, которые в слезах протягивали руки к зрителям и показывали, как следует взывать к народу. Среди самых маленьких, – пишет Плутарх, – были два мальчика и девочка, которые всилу своего возраста не осознавали всю степень их несчастья; и чем безразличнее они относились к переменам в своей судьбе, тем больше жалости вызывали. Персей прошел, не привлекая практически никакого внимания, настолько римляне были заняты детьми и порожденным этим зрелищем смешанным чувством, в котором сочетались радость и боль».

Бесспорно, восхитительное ощущение! Живые эмоции, смерть «в прямом эфире» – и это нездоровое коллективное любопытство возведено в ранг гражданской добродетели… С каким наслаждением римляне оплакивали детей Персея! Что вовсе не помешало им задушить македонского царя, предоставив ставшим рабами детишкам умереть в таком раннем возрасте.

Октавиан мечтал подарить народу развлечение не хуже тех, какие устраивали его предшественники: во время своего Триумфа он покажет толпе львицу с львятами. Это будет великолепно: львица на цепи! И значительно оригинальнее извечного бородатого воина. К тому же, если повезет, он сможет продемонстрировать двух львят-близнецов! Такого еще не видели! Сенсационное зрелище, если суметь представить его в выгодном свете. Октавиан уже попросил Мецената, неофициального правителя своей столицы и одновременно ответственного за развлечения, обдумать, как лучше выставить напоказ эту красотку. Поэтому даже речи не могло быть о том, чтобы его звезда выскользнула у него из рук, заморив себя голодом! Он приказал донести до нее недвусмысленное послание: если она умрет, то он убьет детей.

Покорившись, Клеопатра снова начала есть и принимать все приписанные Олимпом лекарства; к ней приставили стражу из людей Октавиана: тело пленника принадлежало тюремщику.


Тело Селены теперь принадлежало только ее мертвым. Они жили в ней, пока она, охваченная жаром и с гноящимися глазами, в забытьи лежала на походной кровати в глубине помещения, где были собраны все дети со своими последними слугами.

– Это началось в тот день, когда солдаты пришли за Иотапой, – объясняла Сиприс врачу. – Должна вам сказать, что можно только догадываться, куда они повели малышку после убийства Антилла… Ее отец больше не царь Мидии! Что римляне с ней сделают? Тоже убьют? Словом, мы с принцессой начали кричать. А Иотапа молчала – как всегда… Таус и Тонис не теряли головы и помогли ей упаковать несколько вещей, но Селена начала дрожать с ног до головы. Мой бедный Олимп, ты наверняка знаешь, что она себе представила!.. Уже целых два дня она не открывает глаза, с того момента, как сириец Десертайос принял командование нашими стражниками. Ладно, все здесь знают, что сделал сириец, – вытянул меч из живота еще живого Антония, чтобы отнести Октавиану оружие и получить вознаграждение… Этот негодяй даже не дождался, пока у хозяина перестанет течь кровь! Ах, горе! Подумать только, когда бедный император очнулся с распоротым животом, он даже не мог покончить с собой: ни кинжала, ни меча! Несчастный, ему понадобилось время, чтобы умереть! Вероятно, он просил перерезать ему горло… Слушай, Олимп, а ты знаешь, что сказали друг другу Царица и император там, в Мавзолее? Говорят, это было так красиво… Ох, беда! Мы обсуждали это со служанками, конечно, но когда принцесса увидела в передней Десертайоса, она взвыла. Да, именно взвыла. Не шевелясь. Вот так: «О-о-о!..» И больше не останавливалась. А когда я подошла попросить ее закрыть рот, она закрыла глаза. И открыла их только два дня спустя, чтобы посмотреть, как уходит Иотапа, и снова закричала! Заметь, я говорю «закричала», но когда она в таком состоянии, то это скорее похоже на вой пса по покойнику. Собаки… Я тщательно протираю губкой веки, чтобы расклеить их, и омываю питьевой водой, как всегда делаю. Но эта лихорадка… Я даже не смогла показать ей, что мы нашли под матрасом Иотапы: три кости из серпентина и красивый конус из мавретанского дерева, которые считались потерянными во время наших переездов. Ах, Иотапа, она воровала так же легко, как другие дышат! А когда я сказала принцессе, что обнаружился стакан Цезариона, она опять начала кричать. До такой степени, что разрывались легкие! А я думала, что обрадую ее! Она обожала этот маленький стакан, носила его, как священник Исиды носит вазу со святой водой! И вдруг… Ах дети, дети, они бывают такими переменчивыми!


Несомненно, девочка не видела, как Октавиан вошел в Царский квартал. Перед тем как ступить в город, он потянул время, чтобы Антоний окончательно исчез с горизонта и были уничтожены все друзья побежденного, а также дождался, пока александрийцы начнут дрожать от страха. И тогда в Большом гимназиуме он собрал выдающихся деятелей и стал на то самое место, где четыре года назад Антоний произнес знаменитую речь на «Празднике Дарений». Октавиан говорил перед павшей ниц толпой – одни спины и задницы! Он сообщил ползающему и нюхающему землю народу, что не будет жечь храмы и дома и не станет уничтожать город. Не из жалости (ему не было присуще милосердие), а по особым причинам, как он сказал. Первая – историческая, потому что сам Александр Великий создал этот город; вторая и более актуальная – здесь родился его приближенный философ Арейос. И пускай эти два мотива не кажутся нам одинаково весомыми – Октавиан не первый и не последний политик, кто отдавал предпочтение шутам, а не предшественникам… Впрочем, он не особенно много говорил, считая краткость достоинством своих речей, и не хотел, чтобы от него ждали лирического и сентиментального «азиатского красноречия», которым блистал Антоний. Он желал остаться римлянином даже в ораторском искусстве.

После Большого гимназиума он отправился к Сому как «турист», посмотреть на тело Александра. Для него открыли хрустальный гроб, он прикоснулся… и отломал полубогу нос! Вот как раз после этого «подвига» он в сопровождении двух тысяч испанских стражников в парадных доспехах и вторгся на улицы и в сады Царского квартала. Октавиан еще никогда не видел Клеопатру и хотел лично узнать о состоянии ее здоровья. Но особенно ему хотелось, чтобы она избавилась от своего образа пренебрежительной аристократки и оскорбленной царицы, чтобы перестала жеманничать! И бесполезны были попытки соблазнить его: для первой встречи он приготовил то, чем намеревался ее унизить, – точный список ее драгоценностей. Точнейший! Ведь он запросил у нее детальный перечень украшений, которых легионеры не нашли в Мавзолее, а она сплутовала. Он узнал об этом от слуг и теперь ожидал, что она откроет свои последние тайники. А когда он выведет ее на чистую воду, придет время поговорить с ней о детях. Как только ее заставляли задумываться о судьбе детей, она становилась склонной к сотрудничеству…

В действительности ему не было никакого дела до этих маленьких заложников. Точно так же, как не было желания читать письма Юлия Цезаря, которые Клеопатра сберегла и, желая его задобрить, протянула ему во время встречи: «Смотри, что мне писал твой отец». (Она говорила «твой отец», как будто обращалась к Цезариону, тогда как Октавиан был всего-навсего внучатым племянником Цезаря, по завещанию обязанный носить имя покойного; но гордая правительница была готова покориться.) Официальные письма, любовные – новый правитель не сомневался, что у египтянки имелись все до одного. Не говоря уже об административных и военных документах великого человека, сохраненных Антонием.

Перед тем как покинуть Александрию, император мира Октавиан Цезарь не мог позволить себе забыть сжечь письма «отца». Отныне он чувствовал себя зрелым человеком и больше не искал примера для подражания. Он шел вперед один, не оглядываясь.


Оппоненты – победивший римлянин и побежденная египтянка – довольно быстро расстались, уверенные, что правильно оценили друг друга. Она показалась ему льстивой и скорее глупой женщиной, слишком привязанной к жизни, вполне подходящей для его Триумфа… Он ошибся.

Но она на его счет не ошиблась и ясно поняла, что не сможет ни спастись сама, ни спасти детей без позора. Позор – вот единственный рубеж, который умирающий Антоний попросил ее не переступать ради желания выжить. Он знал, насколько она умела быть счастливой, как любила жизнь, с какой радостью вкушала и давала вкушать самые незначительные, казалось бы, детали окружающего мира – ветерок на коже, шелест тростника, свежесть арбуза, – знал о ее привычке надеяться вопреки надежде… Там, в Мавзолее, она склонилась над кроватью, где лежал умирающий Антоний, плакала и разрывала свое платье, испачканное кровью из его ран, чтобы остановить кровотечение. Тогда он сказал ей, что все понимает, что она не захотела умереть вместе с ним сразу, так как ей нужно было выиграть время, попытаться договориться об оставшихся сокровищах, но просил ее остановиться до того, как она навредит своей славе. «Слава» – единственное слово, которое у этой наследницы Птолемеев могло стать достойным противовесом слову «жизнь».

Она была заточена в царской комнате Синего дворца, где также спали служанки Ирас и Шармион и где за ней ухаживал Олимп, в окружении привычных рабов, и ее по-прежнему информировали о том, что происходило в Царском квартале и замышлялось в штабе. Один шпион сообщил, что через три дня ее посадят на корабль, идущий в Италию. Узнала ли она о смерти Цезариона? Или хотя бы о его аресте? Возможно.

Она написала Октавиану, настойчиво и смиренно испрашивая разрешения возложить цветы на могилу Антония. Император Запада, которого уже называли Цезарем, просто Цезарем, и которого она, в свою очередь, назвала так же, был впечатлен подобным смирением и позволил ей выйти. В тот день няни говорили детям:

– Тише! Послушайте систры и песнопения. Это ваша мать за дворцом Тысячи Колонн идет к холму вашего отца.

Таус употребила слово «холм» – знала ли она, на что была похожа могила императора? Если бы Таус выжила, то Селена могла бы ее об этом спросить… Но через три недели погибнут все.


«Царица мертва! Она отравилась!» Едва этот слух достиг помещения, где жили дети, служанки потеряли голову и начали стонать. Несмотря на поражение, смерть Антония, убийства, предательства и оккупацию, няни верили, что все еще смогут жить «как раньше»: с кухни по-прежнему будут приносить еду, каждое утро прачки будут забирать грязное белье, а Нил каждый год будет наполнять резервуары Маиандроса. Пока жила их Царица, маленькие люди дворца чувствовали себя в безопасности: все знали, что Клеопатра была хитра, как Одиссей, и так богата! Она, несомненно, сможет выйти замуж за нового императора и, быть может, даже подарит ему детей: она была очень плодовитой, а у него, несчастного, до сих пор не родился сын…

«Царица мертва» – это было как землетрясение! Все, кто был способен бежать, бросились куда глаза глядят, как после капитуляции флота. Царица была мертва, так же как Ирас, Шармион и старый слуга евнух. Это Октавиан поднял тревогу, едва получив записную дощечку от пленницы, всего несколько слов с просьбой удовлетворить последнее желание: она хочет вечно покоиться рядом с Антонием. Он сразу же отправил в Синий дворец двух своих друзей. Караульные были очень удивлены: что случилось? Да нет же, все хорошо, вернувшись с могилы супруга, Царица приняла ванну, заказала легкий обед «и теперь отдыхает после трапезы»…

Открыв дверь, мужчины обнаружили Клеопатру лежащей на кровати в парадной одежде. У ее ног находилась мертвая служанка, а вторая, покачиваясь, пыталась приколоть белую диадему к волосам неподвижной госпожи.

– Ах, Шармион! – закричал разъяренный стражник. – Хорошая работа!

– Эта диадема прекрасна и достойна наследницы стольких царей. – И замертво упала рядом с кроватью.

Через открытое окно было видно море, пески и маяк… В Царском квартале еще несколько часов продолжалась суета: тело Клеопатры не успело остыть, из-за грима трудно было разобрать естественный цвет лица, и римляне подумали, что ее можно реанимировать. Олимпу приказали принести противоядия. Но что он мог сделать? Несомненным было одно: при осмотре трех тел не нашли никаких следов… Но рабы проговорились, что Царица всегда носила в волосах несколько полых шпилек с ядом, приготовленным Главком. Конечно, стражники время от времени обыскивали ее одежду, но могли ли они подумать о шпильках? Старый евнух выглянул в окно и заявил, что на песке видны следы змеи… Некоторые поверили в то, что на руке Клеопатры остался едва различимый след от укуса. На всякий случай и в панике приказали слуге-псиллу высосать яд из «укуса»: эти ливийцы обладали иммунитетом против змеиного яда. И действительно, псилл не умер; а тело Царицы коченело, тело стало ледяным…


Двадцать столетий спустя будем откровенны: ни одна из этих «исторических» деталей не доказана. Попытки реанимации? Плутарх, опирающийся на свидетельства врача, даже не намекает на это. О причинах смертей (поскольку было три или четыре трупа) он выдвигает две гипотезы: яд, содержащийся в шпильках, или укус аспида. И вывод его таков: «Правды не знает никто». Октавиан, вынужденный озвучить официальную версию, склонился к варианту со змеей, не забыв добавить легендарную историю о «корзине с фигами».

У современников Клеопатры нет ни единого слова об этой корзине с фигами, которую якобы принесли в комнату вместе с пресмыкающимся. К примеру, у Горация вообще ничего не сказано о змеях. Фиги появились лишь два с половиной столетия спустя, когда Лукан[372] воспевал таланты псиллов, Светоний[373] позвал одного из них к царскому ложу, а Дион Кассий[374] решил собрать все вместе: корзину с фигами и достоинства псиллов, добавив, что первым, кто указал римлянам на змеиный след, был старый евнух, сразу покончивший с собой… Но как можно верить в историю с псиллами и реанимацию? Как бы глупы ни были солдаты, они все же умели отличить живого от мертвого! И не тратить понапрасну время на «реанимацию» бездыханного тела женщины…

Что касается старого евнуха и аспида, то они тоже не очень убедительны. Конечно, утверждают, что Александрия тогда была полна гадюк, они жили даже в домах, и их, кажется, кормили мукой, разведенной вином. Но это странное меню не более правдоподобно, чем такое обилие пресмыкающихся: змеи не уживаются с котами, а коты там были повсюду… На самом деле одна змея, «Добрый Гений», давшая имя главному городскому каналу, была почитаема греками Александрии: речь шла одновременно об античном уже, покровителе домашнего алтаря, и об облике, который принял Зевс-Амон, чтобы породить Александра Великого. Египтяне, со своей стороны, издавна верили, что кобра на царской прическе (пустынная кобра длиной в два метра) открывала фараону двери в потусторонний мир, где правил воскресший Осирис. Если бы Клеопатра в самом деле позволила змее укусить себя, то таким образом она избрала бы наилучший способ соединить две традиции и дать понять, что Александр-Зевс-Осирис вернулся за ней: «Я умираю только внешне…» И все-таки факты – упрямая вещь: ни один аспид не способен укусить трех людей сразу, а значит, царица убила себя иначе.

Некоторые предполагают, что пленникам действительно принесли сразу трех гадюк: «Сегодня такие вкусные фиги, принесите мне три корзинки!» Но понадобилось бы заранее поймать этих гадов и подержать их в голоде: у аспида, укусившего жертву, в течение нескольких дней оставалось недостаточно яда, чтобы парализовать следующую. Аспид – не то оружие, которым можно убить себя без предварительной подготовки!

Кто сочинил эти басни? Наверняка египтяне: им слишком хотелось, чтобы их последняя Царица стала бессмертной. С другой стороны, римские стражи должны были с облегчением ухватиться за эту небылицу. Ведь если их дерзко обманули, применив новый способ самоубийства (никогда ранее не использовавшийся), то они в таком случае оказывались менее виновными в том, что не соблюли элементарных предосторожностей – не обыскали помещение, белье и волосы той, за кем были приставлены следить…

Только Селена не позволила ввести себя в заблуждение, ведь она часто играла с красивыми шпильками матери, очень длинными шпильками, украшенными жемчугом и гранатом, головки которых иногда прокручивались, как оправа на кольце, и раскрывали крошечные полости. Она также помнила, как получила резкий удар по пальцам кисточкой для румян, когда однажды после званого ужина осмелилась прикоснуться к одной такой шпильке. К запретной шпильке… Позже она обнаружит, что вокруг матери всегда был яд: Царица возглавляла исследования по ботанике в Музеуме; участвовала в смертоносных заговорах, о которых врач Главк донес легату Деллию; проводила многочисленные эксперименты на приговоренных к смерти. Или тот ужин с фиалками… Нет, Селена, такая проницательная, какой я ее себе представляю, не могла предпочесть версию со змеей истории со шпильками. Если только не в момент паники…


В какой именно момент? Когда во дворце Тысячи Колонн узнали о смерти Царицы, двух служанок и раба, няни сразу подумали об убийстве: в Царском квартале римляне снова начали убивать! Ирас и Шармион погибли, защищая свою госпожу! Теперь убийцы займутся детьми, уничтожением последних из Птолемеев…

Нужно поскорее спрятать сироток. Кажется, где-то есть подземелье. Но где?

– Нет! – вскрикивает Селена. – Только не подземелье!

Если она будет так пищать, сюда сбегутся все легионы, ворчит Таус. Не стоит ее так огорчать. Нужно бежать тихо.

– Не бойся, моя золотая голубка, – говорит Сиприс, – мы не будем прятать вас под землей, мы укроем вас во дворце, мы найдем…

За шторами, в шкафу, в буфете – неважно.

В другом конце здания уже слышалось характерное позвякивание обмундирования движущегося войска и приказы, выкрикиваемые во все горло на варварском языке: Октавиан потребовал проверить детей. Он боялся, что будет испорчен его великолепный Триумф, и приказал, чтобы принцы немедленно были выведены из Царского квартала, полного евнухов и волхвов, запутанных дворов, тупиковых улочек, темных лабиринтов под покровительством богинь с львиными головами: близнецы с их младшим братом должны быть немедленно доставлены на борт римской галеры.

Женщины дворца Тысячи Колонн не подозревали, что задача римлян состояла в том, чтобы сохранить детей, так как в интересах Октавиана было освободить их от «ползающих змей» и отчаянной самоотверженности слуг… Женщины не знали об этом, и им было страшно, они пытались бежать и метались по комнате за закрытыми охраняемыми дверями.

Дворцовые стены были разрисованы островами с птицами, цветущими садами, рыбацкими лодками на волнах, где в изобилии плескалась рыба, и пигмеями-охотниками на берегу огромной реки – нильские сцены, такие же прекрасные, как мечты. Иногда казалось, что эти иллюзорные стены открывают вход в другие комнаты – дворцы во дворцах: пилястры, балконы, террасы, перголы и бесконечные колоннады. В отдаленном помещении (темная комнатушка, считавшаяся сельским храмом) находилась маленькая лестница. Она никуда не вела: за искусственной мраморной ступенькой скрывался тайник, куда подальше от хищных рук складывали серебряные вазы.

Прибежавшая Тонис подсказала, что туда вполне можно было бы втиснуть детей (она говорит «детей», потому что была гораздо более взрослой по сравнению с принцами, ее ровесниками), и хотя тайник не такой уж большой, но если потесниться, то они поместятся:

– Только бы хватило времени вытащить оттуда вазы…

Чтобы хватило времени, няни сразу же закрыли за собой засовы. Одна дверь, вторая. Вдалеке слышались пронзительные крики, раздававшиеся в гинекее[375], вопль толстой кастелянши, жалостливые завывания прядильщиц, – но ничто не останавливало металлического шествия солдат, продвигавшихся через помещение. Натолкнувшись на первую закрытую дверь, они стали рычать, стучать, злиться и, наконец, выбивать ее.

– Позаботься о детях, – выпалила Таус Сиприс. – А я пойду навстречу этим монстрам и задержу их. Хермаис, пойдем со мной, Тонис, идем…

«Спасай свою жизнь», – говорила их мать. Нужно ли ее слушаться? И как? Все происходило так быстро! И вот они уже в темной яме, присели на корточки. Сиприс закрыла за ними ложную ступеньку, словно могилу. Больше не было ни света, ни воздуха. Птолемей застонал, Селена рукой закрыла ему рот, а Александр прошептал:

– Они нас убьют.

Ей было жарко, она задыхалась, сердце бешено колотилось, и вдруг в темноте ей показалось, что она ясно видит: к ним идет красный солдат…

У центуриона был большой опыт работы: пятнадцать лет службы легионером в Испании, на Балканах, в Сирии. Именно ему обычно поручали обыскивать захваченные поселки. Ему не было равных в поиске ценностей в домах: отыскать последних погребенных у подножия оливкового дерева, снять мелкие драгоценности с трупов, вынуть из укрытий женщин и детей – из закрытых подвалов. От него ничто не ускользало: он обладал чутьем и любил охоту.

На этот раз его миссия состояла в том, чтобы схватить маленьких принцев и отвести их в Царский порт – обычная процедура, которая превратилась в погоню. Служанки решили сопротивляться и спрятали детей-метисов, как будто им хотели причинить вред: еще будет над чем посмеяться! Преследовать и выгонять из укрытия – его любимое занятие. Лучший вожак стаи двенадцатого легиона – Сокрушительного… Толстая египтянка попыталась преградить ему путь, расставив руки и горланя что-то непонятное. А ну-ка брысь – и он рубит ее! Чтобы проучить за то, что она заперла двери и попыталась противостоять римскому народу! Это наказание могло бы стать уроком остальным ненормальным… Но нет: вторая сумасшедшая бросается поперек дороги, а за ней следует бешеная девчушка. И тогда он протыкает их, рубит, кроит, режет на куски, словно находится в зарослях ежевики – теперь эти двое точно больше никогда «не распустятся»!

– Покончи с ними, – приказывает он своему лучшему декуриону, – но сохрани голову старой карге, лежащей в углу. Мы не убийцы.

В то время, пока его люди разрывают обивку, разрезают матрацы, переворачивают ароматические лампы и продвигаются вперед, он заходит в крайнюю глухую комнату.

– Принеси мне факел, Авидий, и побыстрее!

Он сразу же заметил лестницу, ведущую к двери. К ложной двери, конечно. Нарисованной на стене. Ох уж эти богачи со своими тромплеями[376]! У них есть из чего сделать настоящие колонны и двери, а они предпочитают фальшивые! Проклятые сумасшедшие! То же самое с цветами, фруктами или дичью: в этом дворце только иллюзия всего!.. Следовательно, если нет двери, значит, нет и выхода? Тупик?

Центурион остановился, зажав в руке меч. Он внимательно приглядывался и вынюхивал. Он чуял, что они здесь – «незаконнорожденные», которых он должен отвести на корабль, здесь! Спрятались… Не шевелясь, он медленно обводил это место взглядом. Задержал дыхание. Долго слушал. Он медленно вкушал наслаждение. Он не отвлекался на фрески, не соблазнялся многочисленными буфетами, где в беспорядке лежали серебряные вазы: это приманка, обманчивый кустарник, там нет добычи. Лучше осмотреть лестницу: ее основание, ступеньки… Даже не приближаясь, он понял: последняя ступенька не из мрамора. У него не осталось никаких сомнений, что это разрисованный холст. Он задержал дыхание, напряг мышцы и ринулся в атаку – концом меча разорвал камуфляж:

– Выходите! – И одним взмахом разрезал бумажную стену.

Из дыры вылезла одетая в черное девчушка, следом за ней – дрожащий светловолосый мальчик. Третьего ему пришлось искать на ощупь в глубине тайника, и он вытащил его за шиворот. Мальчуган стал пищать, словно мышь, попавшая в мышеловку, и от страха помочился на него! Левой рукой он потряс малыша, чтобы с него стекла жидкость, а правой крепко сжал меч, как вдруг девочка, не сказав ни слова, бросилась на него. Если бы, следуя рефлексу бывалого воина, он не поднял меч вверх, она бы точно на него напоролась! Короче говоря, он убил бы ее! Тогда как его задачей было обеспечить ее безопасность…

Солдат быстро спрятал меч в ножны, оттолкнул девочку окровавленной рукой с кожаным браслетом и, сдвинув каску, вытер лоб: штраф, разжалование или плеть – вот чего ему только что удалось избежать, а ведь чуть было не произошла катастрофа! Грязное дело…


Заметили ли они вокруг себя беспорядок, выломанные двери, труп Хермаис, кровь Таус и тело ее дочери? Птолемей, несомненно, этого не увидел: легионер забросил его себе на плечо вниз головой, словно коврик. Но Александр?.. А Селена?

Последняя картина Александрии, которую она сохранила в памяти, – трап между пристанью и кораблем. Какой-то солдат помог им на него взобраться, матрос протянул руку, помогая им перепрыгнуть через борт. Но у Селены руки были заняты: она прижимала к себе маленький мешочек, в который Сиприс бросила найденное после похищения Иотапы сокровище – «мавретанский» стакан и три зеленые кости, подарок Цезариона. Несмотря на то что она не могла помогать себе руками, почти ничего не видела и теряла равновесие, Селена отбросила чужую руку движением плеча и сама бегом пересекла мост. Вслепую.

Она не видела окрестностей Царского порта, мужчин в бронзовых касках, трирему и слишком низкую каюту. Больше не видела, потому что перед ее мысленным взором снова стояло убийство диоисета на той же пристани и армянского ребенка на «Празднике Дарений» – новорожденного пленника, которого она не смогла спасти… В ее ушах еще звучал голос отца, императора, спокойного, но непоколебимого:

– Таково правило войны, Селена: вчерашнего ребенка больше нет.

Примечания автора

Это, конечно, безумие – надеяться воссоздать античный мир в картинах или словах. Не то чтобы римское или эллинистическое общество было нам неизвестно или выглядело чересчур «экзотическим» для нас; просто те орудия, которыми обладают кинорежиссеры или романисты, – свет для одних, слово для других – менее всего предназначены для достоверного воссоздания тех далеких эпох. Достаточно привести в пример всего две детали: тогда как древние жили при тусклом свете масляных ламп, кинорежиссер должен «огнем прожектора» освещать сцены, происходящие внутри помещений; что касается романиста, то, не имея права писать на мертвом языке, он вынужден использовать современный лексикон и строить предложения так, чтобы вызвать отклик в душе современника.

Безусловно, Маргерит Юрсенар утверждала, что решила проблему, написав «Воспоминания Адриана» на латинском языке. Едва ли можно в это поверить… Во всяком случае здесь я не могла поступить так же, как в «Королевской аллее» – романе, написанном от первого лица в стиле Великого века Людовика XIV, чтобы лучше передать менталитет той эпохи. С античностью нельзя использовать подобные методы, потому что невозможно не ошибиться: с самого начала автор знает, что будет вынужден приспосабливаться сам и приспосабливать текст, что компромиссы будут неизбежны и вряд ли удачны. Но разве факт того, что картина отражает реальность в двух измерениях, хотя на самом деле их три, когда-нибудь помешал художнику взять в руки кисть?

Этот роман – спектакль. Стоит только указать читателю, каким условиям он подчиняется и в каких сценах должен участвовать. Другими словами, где и когда пришлось адаптировать и исправлять, а порой – когда история не давала точного ответа – биться об заклад. Отбор и «корректировка», которые, впрочем, больше относятся к вопросам формы (имена, титулы, язык), чем к событиям.

* * *
Что касается языка, то трудность состоит не в более или менее точной «передаче» диалогов или в переводе терминов, обозначающих некоторые предметы обихода, сегодня исчезнувшие из употребления, а во введении первых имен собственных – названий мест или имен персонажей.


В НАИМЕНОВАНИЯХ ЦАРСТВ, СТРАН И НАРОДОВ я решила избегать слишком грубых анахронизмов и упростить их понимание для современного читателя. Несмотря на то что я всегда с удовольствием читаю «Я, Клавдий» Роберта Грейвса, ироничного романиста, который долгое время возглавлял кафедру поэзии в Оксфорде, я не могу решиться написать, как он, «Франция» вместо «Галлия», «немцы» вместо «германцы». К тому же мне кажется, что не нужно быть большим эрудитом, чтобы сегодня догадаться, что такое Иудея, Древняя Германия, Финикия, и примерно представлять, где находились мавры, батавы[377] или арабы. Впрочем, названия стран и регионов сохранили, пускай и с другими границами, свои старые названия: Италия, Сицилия, Испания (или испанцы), Греция, Македония, Армения, Каппадокия, Египет, Ливия, Сирия или – в Галлии – Бельгия.

Настоящие трудности возникают с географическими названиями областей Балканского полуострова и Среднего Востока, где было много нестабильных зон, разделенных между государствами и многочисленными провинциями. Я боюсь сбить читателя с пути между Иллирией, Дакией, Мезией и Фракией или затерять его на азиатском побережье между Пафлагонией (на севере), Киликией (на юге), Лидией (на западе) и Коммагеной (на востоке) – при условии, что Вифиния, Понт и Галатия еще не исчезли. Я остановила свой выбор на современных родовых названиях: «Балканы», «Дунай», «Черное море» или «Средняя Азия», однако эти слова не звучали из уст персонажей.

В случае, если следовало прояснить некоторые политические вопросы, я вносила необходимые указания внутри самого рассказа: к примеру, не лишен интереса тот факт, что знаменитая «империя парфянцев» (или Парфия), которой так боялись римляне, по расположению почти точно соответствовала нынешним Ирану и Ираку.

В конце концов я сохранила оригинальные названия народов или царств только в титулах их правителей или при некоторых перечислениях. Так как эти имена, странные или волшебные, производят дивный и чарующий эффект «сопричастности», это как тихая мелодия, от которой ни один романист не в силах отказаться. И читатель легко убеждается, что необязательно понимать все слова песни…

Тем не менее я должна привлечь внимание к некоторым особенностям географических названий.

Для античности слово «Африка» может означать только Северную Африку: в то время еще ничего не было известно об остальной ее части (Черная Африка только приблизительно определена словом «Эфиопия»); что касается Египта, то ученые той поры относили его, скорее, к Азии. Иногда даже слово «Африка» указывает исключительно на римскую Африку: в эпоху Августа ее территория была едва ли больше современного Туниса.

Касательно Мавретании (а также Кирены – эти названия я сохранила сознательно, так как они связаны с титулами Селены Клеопатры, под которыми она вошла в историю), так вот, эта Мавретания, или «страна мавров», не имеет ничего общего с современной Мавританией. Эти два названия различаются одной буквой, и древнее наименование обозначало плодородное государство, соединяющее наши современные Марокко и Алжир (Мавретания была известна по всему Средиземноморью за исключительное качество древесины гигантских туй, дерева с прожилками, похожее на мрамор, из которого делали столы и геридоны[378], «самые дорогие в мире»).


С НАЗВАНИЯМИ АНТИЧНЫХ ГОРОДОВ дело обстоит относительно просто: их современные названия часто являются производными от оригинальных (греческого, латинского, египетского или «варварского»). С легким сердцем можно писать Танжер, Кадис, сектор Газа, Мемфис, Поццуоли, Дамаск, Бейрут, Византия, Бриндизи или Марсель, тогда как в античности писали Tingis, Gades, Gaza, Memphis, Puteoli, Damascus, Berytos, Byzancium, Brindisium или Massilia. Исчезнувшие или мертвые города, как мне кажется, – и это очевидно – должны были сохранить свои древние названия: Канопа или Волюбилис остались такими навеки. Что касается городов, чьи нынешние названия не имеют ничего общего с первоначальными ввиду влияния более поздних культур (Константина вместо Цирта, Луксор вместо Фивы или Шершель вместо Кесария), то я только в крайних случаях сохранила наименования, характерные для той эпохи, чтобы не переусердствовать с анахронизмами.

* * *
ИМЕНА ПЕРСОНАЖЕЙ – египетские, греческие, африканские или латинские – вызывают другие трудности.

Следует признать, что с ГРЕЧЕСКИМИ ИМЕНАМИ их немного. Это, как правило, уникальные имена, которые в нашем понимании не являются ни именем, ни фамилией. Они привязаны исключительно к человеку, а не к семье. В генеалогии указывается лишь пометка «сын того-то», по которой и можно проследить род. Когда несколько человек с одинаковыми именами достигали некой известности, к имени добавляли географическое название его родины: Аполлоний Родосский, Николай Дамасский и т. д.

В этом романе я позволила себе несколько изменить орфографию некоторых имен, чтобы упростить их произношение: например, Селена вместо Селен или Иотапа вместо Иотапе.


ЕГИПЕТСКИЕ ИМЕНА я оставила в том виде, в каком их обнаружила.


ИМЕНА РАБОВ в то время и во всех культурах были простыми: раб не мог иметь ни рода, ни происхождения. Чаще всего мужчины и женщины, попадая в рабство, получали новое имя, преимущественно греческое. Иногда его брали из мифологии, иногда – как напоминание о каком-нибудь личном качестве: Веселый, Грациозный и т. д. Вольноотпущенник должен был взять часть имени своего хозяина – последний след его бывшего рабства.


У историков и романистов обычно возникают большие трудности при работе с ИМЕНАМИ СВОБОДНЫХ РИМЛЯН. Вы поймете всю сложность системы из одного примера: три известных римских императора носили одно и то же имя, или, если точнее, несколько одинаковых имен (имя, отчество и фамилия) – эти tria nomina[379] представляли для каждого носителя латинской культуры обязательный багаж. Причем минимальный багаж, поскольку в случае принятия или приумножения веток одной линии рядом могло оказаться до шести имен[380]. В случае с вышеуказанными императорами все они носили тройное имя «Тиберий Клавдий Нерон». Первого из них решили называть Тиберием, второй стал Клавдием, третий – Нероном. Чтобы различать их, римляне сами взяли в привычку – даже на монетах – одного называть по имени, второго по патрониму[381] и последнего по семейному прозвищу[382]. Так зачем путать современного читателя теми сложными связями, которыми даже древние в конце концов пренебрегли?


Точно так же литераторы давно адаптировали имена выдающихся личностей: Юлий Цезарь вместо Gaius Iulius Caesar, Лепид вместо Marcus Aemilius Lepidus или Марк Антоний вместо Marcus Antonius. Конечно, необходимо придерживаться общепринятого употребления, хотя наряду с «натурализованными» главными героями продолжают существовать, и с этим ничего не поделаешь, второстепенные действующие лица с полными или укороченными латинскими именами: Мунаций Планк или Валерий Мессала Корвин. Здесь автор обязан избегать несоответствия.

Добавим, чтобы ничего не упрощать, что во Франции некоторые римские патронимы трансформировались в имена. Антуан, Эмиль, Жюль, Октав, Клод, Поль, Марсель, Валери, Люсиль или Жюли – все они имеют латинские корни[383]. Марк Антоний пишется без дефиса, потому что Марк – это имя, Антоний – фамилия. То есть тогда бы сказали: «один Антоний», «один Клод» или, на итальянский манер, – «Антони», «Лепиди» или «Силани».

Но все же называли когда-нибудь Марка Антония или Гая Юлия Октавия Цезаря (нашего Октавиана Августа) по имени? Историк может проигнорировать этот вопрос, но романист обязан на него ответить: в близких отношениях – между братом и сестрой, между супругами или любовниками – пользовались ли римляне именами? Некоторые полагают, что они не делали этого ввиду очень малого количества существовавших имен (в общей сложности около восемнадцати). Что до меня, то я не считаю, что небольшое число имен может стать преградой для их употребления: мы знаем, что в Средние века вплоть до семнадцатого столетия количество употребляемых среди простых людей имен было весьма немногочисленным: почти всех мальчиков звали Пьерами, Полями, Жаками, Жанами или Симонами, а девочек – Мариями, Аннами, Мадленами или Жаннами. Только высшие классы осмеливались варьировать обычные имена. Итак, в литературных текстах и архивах мы можем встретить данные при крещении имена, которые хотя и были крайне распространенными и мало «индивидуальными», все равно как правило использовались внутри семьи и общины – даже приходилось придумывать уменьшительные прозвания во избежание путаницы[384].

В остальном, если в близких отношениях не использовали имена, как римская мамаша могла бы позвать своих мальчиков, если у нее их несколько? Как братья окликали друг друга? Определенно, когда мать Антониев обращалась к трем своим сыновьям, она говорила им «Марк», «Луций» и «Гай». Вот почему в этом романе Октавия тоже называет своего брата, императора Августа, по имени, данном при рождении (Гай), а Клеопатра зовет Антония Марком. Что совсем не мешало этим легендарным любовникам на публике использовать для обращения друг к другу соответствующие титулы: «император» для него, «Ваше величество» (Domina) для нее. Всему свое место, для каждого имени свое время…


Последняя проблема с точки зрения ономастики – это вопрос ЖЕНСКИХ ИМЕН.

Имена греческих женщин, даже если подчиняются семейной традиции, явно индивидуальны: нет риска спутать Клеопатру с ее сестрами Береникой и Арсиноей. Нельзя также спутать Клеопатру VII с ее дочерью, Клеопатрой Селеной, героиней этого романа, поскольку последняя обладает двойным именем. Остается только узнать, была ли вторая часть имени («Луна») действительно дана Антонием, когда он познакомился с близнецами в Антиохии. Если имя брата Селены, Александра Гелиоса, кажется новым в династии Птолемеев (за три века был только один Александр Птолемей и ни одного Гелиоса) и если это имя действительно могло быть выбрано самим Антонием, то по-другому обстоят дела с Клеопатрой Селеной: это двойное имя уже не раз использовалось в птолемеевском монархическом роду. Не можем ли мы предположить, что близнецы были изначально названы матерью «Александр» (коротко) и «Клеопатра Селена» (сложное имя, чтобы отличать ее от Царицы)? И что позже Антоний ограничился тем, что добавил к прославленному имени «Александр» прозвище «Гелиос» («Солнце») для создания параллелизма близнецов? Пребывая в сомнениях, я все же последовала основной исторической традиции: Селена могла получить полное имя только в трехлетнем возрасте одновременно с братом.

Что касается римлянок, то довольно сложно различать их по именам, поскольку они не имеют не только их, но и фамилий: все сводится к женскому патрониму, который они сохраняли даже после замужества. Так, в Риме все дочери Антония – Антонии, и с этим именем они проводили всю жизнь, тогда как у Юлиев всех женщин зовут Юлиями – дочерей, тетушек, бабушек и т. д. Смотрите, как все просто!

Однако вполне очевидно, что девочки получали неофициальные личные прозвища, позволяющие их различать. Эти имена либо были связаны с их местом во фратрии (Прима, Терция, Квинта), либо подчеркивали одну из моральных или физических черт носительницы (Вера, Пульхра или Приска), либо были уменьшительно-ласкательными (Юлилла), либо представляли собой часть патронима или материнской фамилии (иногда даже бабушкиной). Таким образом, мы видим, что император Клавдий нарекает – или прозывает – своих дочерей Антонией и Октавией (в память об Антонии, своей матери, и Октавии, своей бабушке), хотя по логике римляне должны были называть этих девушек Клавдиями…

В этом романе (в частности, во втором и третьем томе) я успешно использовала различные способы составления женских прозвищ, чтобы отличать между собой Марселл, Антоний и Домиций, раз уж история не оставила нам их «домашних» имен.


Что касается ТИТУЛОВ И ПОЛНОМОЧИЙ, то я позволила себе лишь упразднить титул триумвир.

Октавиан и Антоний действительно правили, один в Италии, другой на Востоке, в составе триумвирата[385], образованного с консулом Лепидом, правящим в Африке. Это был союз коллегиальной абсолютной власти, но законодательно утвержденной, в отличие от триумвирата Цезаря, Помпея и Красса двадцатью годами ранее. В таких случаях триумвир был официальным титулом каждого из трех правителей. Опыт показывает, к сожалению, что такие конституционные «треноги» (с которыми Франция познакомилась с появлением института консулов) еще менее стабильны, чем геридон на трех ножках, и в тот момент, когда начинается роман, Лепид уже «сошел с корабля» (до конца жизни он будет носить только религиозный титул Великого понтифика). Если не объяснять все предыдущие события (что могло бы оказаться весьма скучным), то было рискованно применять титул триумвира к одному из членов фактического дуумвирата и тем самым привести в замешательство малоопытного читателя. Поскольку и Антоний, и Октавиан вдалеке друг от друга и абсолютно законно назывались императорами, на военный лад[386], я присвоила им вымышленные титулы, проясняющие раздел мира, – император Запада для одного и император Востока для другого.

Что до титулов, которые носили в Египте эпохи Птолемеев, то они полностью достоверны и вводятся сообразно ситуации: для понимания повествования читателю не нужно знать особенности той или иной должности, ведь административному справочнику нет места в романе, который призван заставить читателя смеяться или мечтать.


А теперь приступим к ОБЩИМ НАЗВАНИЯМ, обозначающим предметы, род деятельности или даже здания, названиям, соответствующим стилю жизни, который полностью отличается от нашего.

В этом вопросе моя задача состояла в том, чтобы суметь выразиться ясно, при этом избегая дополнительных архаизмов. К тому же следовало избегать чрезмерного «осовременивания», которое стало бы просто ширмой. Например, находясь дома, античные люди, когда была возможность, носили платье без пояса и домашнюю обувь. Однако если написать, как это делает Роберт Грейвс, что римский император появился в «комнатном платье и тапочках», то перед нами сразу предстает великий Цезарь, обутый в шарантезы[387] и одетый в халат из пиренейской шерсти! Слова несут с собой картинки, которые мы не контролируем: «комнатное платье» в прямом смысле – исключительно домашняя одежда, и сегодня это выражение дает такое точное визуальное представление (порой непредсказуемое), что оно может привести читателя взамешательство или просто запутать. Намереваясь облегчить ему дорогу в прошлое, все только усложняешь.

Но искусство исторического романа, как и кулинарное, зависит от дозировки: в тот день, когда я заметила, что большинство образованных французов не знают разницы ни между античным театром и амфитеатром, ни между амфитеатром и цирком, я была вынуждена волей-неволей искать эквиваленты. Поэтому я взяла слово «арена» для обозначения амфитеатра, где сражаются гладиаторы и хищники (та же архитектурная форма, близкое «понятие»), а для обозначения цирка (который совершенно не похож на цирк Pinder или PMU) я использовала слова «беговая дорожка» или «ипподром». Что касается Александрийского Мусейона, то я дала ему латинское название «Музеум», а не «Музей», как его обычно переводят, в связи с тем, что этот масштабный комплекс был не просто музеем, а научно-исследовательским центром. Слово Музеум, как мне кажется, лучше передает эту идею[388].


Я проделала такую же работу со многими предметами обихода римских жителей: почему бы в словаре банных принадлежностей не заменить банную скребницу на «скребок»? Почему бы не написать вместо заточенная тростинка, тростинка для письма или тростниковое перо просто «перо», а также «пуансон» вместо стилоса? И почему не «брошь» или «крючок» вместо фибулы? «Пиршественное платье» вместо синтезиса? «Кастаньеты» вместо гремучие змеи? Или «кувшин» вместо ойнохойя? Я даже осмелилась в повествовании, а точнее в диалогах, перевести греческие стадии и римские мили в километры…

Это, однако, не исключает того, что некоторые слова остались неизменными. К примеру, я не смогла заменить систру на «трещотку», как делают многие историки: высокий звук этой металлической погремушки, получаемый при ее сотрясении, был очень ритмичным и весьма отличался от звука деревянной трещотки, стучавшей глухо и однообразно.

Границы некоторых значений мне удалось раздвинуть, хотя межъязыковые омонимы вызывают затруднения. Даже если эфеб не является «эфебом»[389], гимнасий не только «гимнасий», грамматист не только «грамматист», а педагог редко выступает «педагогом». Например, педагог не может быть воспринят ни как «прецептор», ни как «профессор», ни как «репетитор». В римских и греческих семьях, даже если в них имелись прецепторы, профессора и репетиторы, этот домашний слуга играл роль, как и в более простых семьях, «сухой кормилицы»: раб, прикрепленный к ребенку, следивший за его играми и сопровождавший во всех его передвижениях. Педагог тогда был кем-то вроде нынешней няни, на которую так полагаются современные матери, разрешая ей забирать детей из школы. Словом, почти раб…

* * *
Посмотрим правде в глаза: античный мир позволяет к себе приблизиться, но не всегда – перенестись. Если только я не задалась целью удалиться от него… Учитывая подобную перспективу, как я должна бы составить ДИАЛОГИ?

Поль Вейн в своем произведении «Как пишется история»[390] с сожалением заметил, что «самый лучший документированный исторический роман вопит о фальши, как только персонажи открывают рот». Диалоги действительно являются пробным камнем, а часто и камнем преткновения, романов о прошлом.

Если не заглядывать дальше XVII века, то в речи персонажей вполне возможно передать французский язык той эпохи. Так, в романах La Chambre или L’Enfant des Lumières вложила ли я в уста своих героев хоть одно слово, которое человек XVIII столетия не смог бы произнести? Остается лишь, если повествование ведется от третьего лица, отшлифовать шероховатости между этими фразами и стилем более современного автора-рассказчика; но при этом необходимо избегать модного сленга, с одной стороны, и архаизмов и витиеватости, с другой – и произведение станет вполне реалистичным. Напротив, как только обращаешься к более давним эпохам, оригинальный язык становится менее понятен для читателя; впрочем, разница между диалогом и современным языком повествования, собственно говоря, была бы такой, что погорела бы на смешном. Напрашивается вывод: любой рассказ об эпохе ранее Ренессанса должен иметь косвенный стиль изложения (иной допустим только в романах, написанных в виде мемуаров) и быть адаптирован за счет некоторых «уловок». Это, скорее, вопрос художественности, чем историчности. Главным образом литературный: написание (современное) диалогов (античных), в сущности, представляет проблему, почти схожую с той, что стоит перед переводчиком.

Следует заметить, что французы, например, склонны воспринимать язык древних только через искривляющую призму литературы Великого века: величие и строгость. Переводчики долго придерживались этой модели, и наивный читатель полагает, что это и есть греческий или латынь, хотя на самом деле это только классический французский язык, зачастую искаженный. Некоторые недавние переводы, где широко представлен современный словарь, мне кажутся более верными. Это касается многих изданий Катулла, Ювенала, Сенеки, Марциала, Овидия, Петрония, Плиния-младшего и других, появившихся в последние годы в издательствах Actes Sud или Arléa. Некоторые современные романисты проделали хорошую работу по модернизации: так, используя различные стили, поработали Доминик Ногер над «Эпиграммами» Марциала[391] и Мари Дарьоссек над «Тристиями» Овидия[392]. Благодаря им эти тексты снова забавляют или трогают нас – а значит, живут.


ВЕРНУТЬ К ЖИЗНИ – это ведь не то же самое, что сделал в свое время Жак Амио[393] с Плутархом? Его знаменитая версия Vies parallèles[394], ставшая в XVI веке «бестселлером» и вдохновившая Шекспира, перед тем как напитать Расина, адаптирует столько же, сколько и переводит: рабы – это «валеты», декурионы – «сержанты», певцы – «менестрели», а налоги – «подать»; дамы носят «галантно присобранные юбки» и танцуют под звук виол и гобоев (и неважно, что античность никогда о них не узнает!), в то время как римская кавалерия выводит на поле «всадников, несущих флаги и четырехугольные щиты». Словом, Амио предоставил перевод, соответствующий как требованиям, так и менталитету своего века, который сегодня стал для нас практически непонятным… Стоит ли об этом сожалеть? Разве главное в свободной интерпретации Амио – не передать факел? Не увековечить память «выдающихся личностей»? По прошествии одного или двух веков исчезнут ли они в тот день, когда никто не будет знать их имени?

Перевозчик – вот работа переводчика. Это также работа историков и актеров, вдохновленных историей. Позволить увидеть, почувствовать, прикоснуться к «прошлогоднему снегу», чтобы люди увидели, как он падает, – в этом их задача. Марк Блок[395] беспощадно осудил «поденщиков эрудиции», неспособных удержать человека во времени: «Настоящий историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, ждет его добыча». Разве этот изголодавшийся людоед не может быть одним из романистов?

Вот почему в этой книге Антоний, Клеопатра, Август или Тиберий при отсутствии возможности рассуждать на латинском или греческом не заговорят также ни на «упрощенном Корнеле», ни на «базовом Расине». Они будут общаться на языке «человека во плоти», плоти порочной, неспокойной, конечно зловонной, но вечно молодой. Не жертвуя современными языковыми средствами, я захотела сделать так, чтобы дети выражались как дети (или как могут говорить дети в нашем сегодняшнем представлении), политики – как политики, а солдаты – как солдаты.

Порой я даже придавала речи незрелость того времени, которую наши мэтры значительно уменьшили в своих трудах. Это еще может сойти, если нужно уберечь школьников (которые, впрочем, сами называют себя зелеными!), но не следует принимать взрослого читателя за слабоумного: ленивые издательства заново публикуют переводы столетней давности, а осмотрительные преподаватели до сих пор предлагают тексты ad usum Delphini[396]. Неужели мы настолько далеко ушли, что стали не готовы выносить слова, употребляемые Ювеналом, Горацием, Петронием?..

Чтобы уберечь рельеф древних языков, приглаживаемый переводами и переделками, в речи персонажей я старалась как можно чаще использовать оригинальные метафоры и аутентичные пословицы. Образные выражения: греческие или египетские – в первом томе, чаще всего римские – в следующих; особенно много я позаимствовала у Октавиана Августа, поскольку занимать принято только у богатых, а первый император в свое время славился частым употреблением народных выражений.

* * *
Любопытно, что в историческом «античном» романе глубина вещей представляет меньшую проблему, чем форма их подачи. Безусловно, то тут, то там встречается некоторая неопределенность в отношении фактов и романисту приходится выбирать между различными версиями тех или иных событий, но все же в его работе нет ничего такого, что существенно отличало бы ее от той, которую проделывают биографы.


Что касается ПЕРСОНАЖЕЙ (греческих, египетских или римских) первого тома, то все они, включая двух врачей и слугу Антония, – настоящие. Исключение составляют кормилицы (которые играли важную роль, и не только в раннем детстве), педагоги (кроме Родона, педагога Цезариона) и прецептор близнецов, предшественник Николая Дамасского (имена других прецепторов нам известны).

Диотелес, необычный педагог Селены – тоже вымышленный персонаж, и мне не показалось странным поместить пигмея при дворе Клеопатры. В римской живописи, например, пигмеи встречаются довольно часто, преимущественно в так называемых «нильских сценах». В основном их изображали на берегу реки в моменты охоты на слонов или гиппопотамов, но бывало, что представляли их танцы и любовные утехи. Для римлянина того времени слово «пигмей» и «египтянин» были практически синонимами. Насколько эти рисунки вымышлены и являются ли пигмеи всего лишь декоративным элементом, не имеющим отношения к реальности, как и единорог со средневековых гобеленов?

Откровенно говоря, Египет был одним из основных потребителей слоновой кости и даже живых слонов: торговцы закупали их в нынешнем Судане, возможно, еще и в Эфиопии. Могла ли таким образом образоваться цепочка, по которой товар переходил от посредника к посреднику вплоть до Великих Африканских озер, где в то время еще обитали пигмеи? Так или иначе, умелые ремесленники Смирны (сегодняшнего Измира) изготовляли статуэтки с монгольским или тибетским типом лица[397], да и римляне, сами того не подозревая, вели торговлю с Китаем, покупая шелк: нет необходимости знать страну или даже ее местоположение, чтобы приобретать оттуда товар. Раб – это товар, а раб-пигмей – редкий товар (так же, как как раб-альбинос), и вполне вероятно, что пигмеи продавались на невольничьем рынке Александрии[398].

Достоверно известно, что в 40 г. до н. э., после первого визита к Клеопатре, Антоний вернулся в Рим с двумя весьма примечательными карликами, которых впоследствии упоминали как «карлики Антония» или «карлики Александрии». По всей видимости, подарки такого рода считались особым шиком, поскольку сам Антоний не коллекционировал карликов (в отличие от Ливии или Юлии)[399]. Были ли они просто исключительно ловкими акробатами? Или редкими карликовыми нубийцами? Или же, как поспешили объявить некоторые, в античности пигмеи считались неким мифическим народом вроде «пожиратели камней» литофагов? Но все же не будем забывать, что существует большая разница между пигмеями и литофагами или пигмеями и единорогами: пигмеи реальны…


Что касается ВНЕШНОСТИ ГЛАВНЫХ ГЕРОЕВ первого тома, то определить ее оказалось довольно трудно.

Историки и античные поэты были более многословны в описаниях наружности римских императоров, чем Антония, Клеопатры или Цезариона. Плутарх ограничивается указанием, что Антоний был наделен силой Геркулеса и отличался «потрясающей красотой», а Клеопатра была больше очаровательной и возбуждающей, чем красивой. Что до статуй, барельефов или найденных бюстов, то их вряд ли можно достоверно идентифицировать, поскольку на них остался слишком глубокий след времени. Но это, однако, не мешает музеям распространять авторитетные предположения; чтобы вызвать интерес публики, достаточно написать на табличке: «Бюст Клеопатры» или «Бюст Агриппины», а не просто «Неизвестный портрет», ведь в случае чего всегда можно сделать переоценку…

Конечно, когда ученые располагают достаточным количеством официальных портретов, искусствоведам удается разработать типологию внешности, которая впоследствии позволит идентифицировать другие статуи и изображения: так обстоят дела со многими римскими императорами, которых сейчас действительно узнаешь с первого взгляда. Совсем другая ситуация с «детьми Александрии» и их родителями, чьи образы в силу политических причин были уничтожены.

Что касается прославленных родителей, то сегодня нам доступны только три или четыре портрета Антония, два из которых находятся в Риме, а самый знаменитый – в Ватикане; во всех случаях это бюст красивого сорокалетнего мужчины, густые и вьющиеся волосы которого ниспадают на лоб. Но нельзя сказать, что эти редкие портреты похожи между собой… В лучшем случае кто-то думает, глядя фильмы Манкевича, что он удачно выбрал двух актеров на роль Антония: в картине «Юлий Цезарь» молодого Марка Антония на заре его карьеры сыграл Марлон Брандо, а затем Ричард Бартон в «Клеопатре» воплотил императора в зрелости. Также превосходно подобраны актеры в британском сериале «Рим». Но схожи ли они внешне с историческим Антонием или только соответствуют нашему представлению о нем? В то же время возникает вопрос о выставленных в музеях бюстах: действительно ли они представляют Марка Антония или были выбраны среди многих «неизвестных» как наиболее подходящие этому персонажу? Учитывая все, идентификация этих бюстов еще более сомнительна, ведь, как говорят историки, Октавиан дал приказ уничтожить все портреты своего противника. Этот приговор почти не оставляет надежды когда-нибудь найти достоверное изображение отца Селены.

Нашему вниманию представлено огромное количество бюстов Клеопатры. Для некоторых музеев иметь свою «Клеопатру» – это вопрос престижа… Из всех этих портретов самый правдоподобный – тот, что выставлен в Берлине. Весьма популярный бюст из Британского музея (овальное лицо, высокие скулы, нос с горбинкой, прическа с пробором посередине) могла бы действительно быть Клеопатрой, если бы представленная персона носила диадему. Но это не тот случай. Скорее всего, пока нет более точных данных, речь идет не о царице, а о женщине средневосточного типа, причесанной по александрийской моде; в Египте и в Сирии должно было быть сотни «дам», подходящих под это описание[400].

И наконец, портрет, найденный при морских исследованиях Большого порта, отныне принадлежащий Александрийскому музею, был представлен в Париже на выставке «Исчезнувшие сокровища Египта»: это очень правдоподобный портрет, если не полностью точный[401].

Если на бюстах не всегда присутствует имя модели, то оно обязательно есть на монетах, выпущенных правителем. Но было бы слишком смелым шагом принимать эти «медальные профили» за реалистическое изображение… Поскольку условные силуэты и профили зачастую сделаны весьма грубо, а черты предельно заострены для лучшей четкости изображения на металлических монетах, которые были гораздо меньше наших. За исключением Октавиана Августа, которому, как и Александру Великому, удалось везде быть молодым и красивым (прежде всего, этот человек прекрасно овладел искусством коммуникации), другие военачальники или правители, как правило, выглядят непривлекательно. Впрочем, причину падения эстетического престижа Клеопатры следует искать именно в монетах: на большей части ее денег «чаровница» уж очень похожа на ведьму! Но в античном мире правительница-женщина должна была выглядеть решительно мужественной (царица Зенобия претерпит то же на своих деньгах), с крючковатым носом и выступающим, загнутым кверху подбородком.

Та же проблема и с монетами Антония, которые создают впечатление, что он носил густую челку и что в сорок пять лет у него была мощная шея и тяжелый подбородок. Для описания примет этого маловато.

Вот почему в первом томе я решила не акцентировать внимание на внешности героев, лишь позволив себе обрисовать Клеопатру более привлекательной как анфас, так и в профиль, а Антония представить белокурым атлетом с густыми мягкими волосами, позднее подернутыми сединой.

Что касается Селены, то она находилась в том возрасте, когда еще не могла стать моделью для портретиста. Однако именно ее я попыталась воскресить, этот маленький, забытый большой историей персонаж, и если я не могла умолчать о приключениях ее родителей (не всем так повезло – или не повезло – быть дочерью Антония и Клеопатры), то в широком смысле я хотела показать именно ее[402].

* * *
Описание некоторых античных МЕСТ обычно требует применения воображения, когда нужно соединить имеющиеся элементы. Так и в случае с Александрией Птолемеев. Разумеется, существуют многочисленные реконструкции – планы[403], макеты, рисунки, «видения художников», а теперь и карта Большого порта, составленная на основании данных последних раскопок и подводных исследований. Но если эти изображения по многим пунктам согласовываются, то по некоторым другим возникают противоречия. Следовательно, автор вынужден или выбирать из того, что есть, сообразно своим убеждениям, или выдумывать там, где информация попросту отсутствует.

Таким образом, я «поспорила» о местонахождении Мавзолея Клеопатры и Сома Александра Великого: я полагаю, что они оба находились вблизи Царского квартала, а значит, на мысе Локиас. Читая Плутарха, мы и вправду узнаем две вещи о Мавзолее: он состоял по крайней мере из двух уровней и был построен «рядом с храмом Исиды». Каким храмом? Это не может быть ни храм Исиды Фарии, ни храм на острове Антиродос: в обоих случаях для транспортировки сокровищ из Царского квартала, которую провели до осады города, понадобились бы перевалочные пункты. Если рядом с дворцом действительно существовал (об этом у нас есть только одно упоминание) храм Исиды Локийской, то построенный рядом с этим храмом Мавзолей стал бы удобным «сейфом» и укрытием, куда было бы легко попасть в случае вторжения в город.

Вероятнее всего дело обстояло так: поскольку все предки Клеопатры построили свои гробницы вокруг могилы Александра, восстановленной Птолемеем IV, у Царицы не было никаких оснований отходить от этих традиций погребения. Поэтому она определила место для Мавзолея и, конечно, для Сома на севере Брукхиона[404], в довольно удаленном от центра города и Агоры квартале[405], находящемся совсем рядом с мысом Локиас, музеем и библиотекой[406].

По моим предположениям, библиотека, как свидетельствуют многие историки, не сгорела во время сражений Юлия Цезаря: пожар затронул лишь склады книг, как указывает Дион Кассий, или пристройки одного из филиалов, располагавшихся на территории Серапиума. Впрочем, функционирование библиотеки никогда не прекращалось, ни при Клеопатре, ни во время периода правления Августа. Значит, Селена, несомненно, могла посещать это святое место, где хранились все знания мира. Однако пожары «александрийских войн» полностью опустошили остров Фарос, за исключением храма Исиды.


О царских дворцах нам известно только то, что их было много, но мы не знаем ни их названий, ни того, в которых из них обитала Клеопатра (не считая реконструированного ею дворца на Антиродосе, который был, однако, лишь летней резиденцией, и «Тимоньеры» Антония[407], месторасположение которой смогли точно определить благодаря подводным раскопкам). Для остальных дворцов мне пришлось придумать названия, чтобы различать их в рассказе.

Я также предположила, что в то время существовали два канала, пересекающие Александрию: мы знаем, что через западную часть города тянулся канал Доброго Гения (l’Agathos Daimôn) до квадратного порта под названием Киботос; что касается второго канала (берущего начало в первом, тянущегося до мыса Локиас и впадающего, по всей видимости, в гавань рядом с Царским портом), то мы не знаем о нем наверняка, может быть, это была просто улица. Наряду с современными авторами планов и макетов Александрии, а также историками, я вынуждена была держать пари…

Благодаря каналу или каким-то другим путем, но водоемы дворцов живились широкими и длинными резервуарами, соединенными с Добрым Гением. Достоверно известно также, что существовало подземелье, ведущее от дворцовой крепостной стены до театра, предназначенное для тайного выхода фараона в случае волнений.

Во всем остальном я придерживалась общепризнанных фактов.

* * *
Слишком ли смело я обращалась с СОБЫТИЯМИ? Вовсе нет[408]. Даже история о противомоскитной сетке правдива: поэт Гораций свидетельствует об этом.

Как правило, я решила выбрать, основываясь на известных фактах, самую распространенную у современных историков версию, даже когда не была в ней уверена.

Так, сохраняя некоторые сомнения насчет даты свадьбы Антония и Клеопатры (она могла быть более ранней), я придерживалась доминирующего мнения, которое в данном случае базируется на характерной чеканке монет Царицы и сопутствующему расширению ее царства[409]. Основной вымысел состоит, конечно же, в описании чувств главных героев, отношений между детьми, мелких событий ежедневной жизни, а также в том, как они могли бы взглянуть на историю, в которой не успели стать актерами, так как были недостаточно взрослыми, но смогли стать жертвами – поскольку смерти все возрасты покорны…


Я не описывала БИТВУ ПРИ АКЦИУМЕ: ее последствия известны лучше, чем обстоятельства. Древние историки передали нам только распространенную Октавианом версию: испуганная Царица (еще бы, она ведь женщина!) в разгар битвы вдруг спасается бегством и генералиссимус, не в силах и пяти минут без нее обойтись, теряет голову и бросает свои войска, погнавшись за любовницей… Современные историки подтверждают, что все происходило совсем не так, особенно когда сопоставляют другие факты, исключающие возможность какой бы то ни было импровизации со стороны Антония: в частности, добровольное уничтожение самых тяжелых кораблей перед столкновением с противником и в то же время приказ другим судам поднять паруса – неожиданное распоряжение, если морское сражение ведется только на веслах. Понятно, что план Антония и Клеопатры был нацелен не на разгром флота противника, а на прорыв фронта и завоевание южной части Греции, Сирии или Египта, воспользовавшись попутными ветрами. Тем не менее историки не приходят к общему мнению касательно неожиданных поворотов сражения и причин (относительного) поражения Антония. Как Фабрис в Ватерлоо, большинство участников сами не все поняли… Таким образом, я предпочла не трактовать эти события с той или иной степенью объективности вездесущего автора, а сделать так, чтобы в продолжении истории (второй и третий том) Селена услышала различные версии этой странной битвы, противоречивые и в равной степени субъективные.


Что касается САМОУБИЙСТВА АНТОНИЯ И КЛЕОПАТРЫ, то я не стала вдаваться в подробности о медленном и ужасном развитии событий: ни один романист не сможет превзойти Плутарха и Шекспира, великолепно исчерпавших этот сюжет. Я сочла за лучшее взглянуть на происходящее глазами Селены, маленькой девочки, которой ничего не рассказывают и которая мало что понимает.

Между тем, если я не намекнула о ловушке, которую Клеопатра могла приготовить для Антония, подталкивая его к самоубийству (гипотеза Плутарха), то только потому, что я в это не верю. В своих письмах Октавиан давно подстрекал Антония к суициду и призывал царицу Египта избавиться от мужа. Однако Клеопатра дала понять, что жизнь Антония не является «предметом для обсуждения». С какой стати она решила бы угодить врагу с таким опозданием? Откуда бы взялась подобная слабость, когда ей уже не на что было надеяться, спрятавшись в Мавзолее вдалеке от детей?


Касательно ВЗЯТИЯ АЛЕКСАНДРИИ принято считать, что захват города произошел без особого кровопролития. По крайней мере античные историки указали лишь на убийства некоторых высокопоставленных лиц: принцев, кое-кого из товарищей Антония, которые или покончили с собой, или были казнены. И пусть меня простят за то, что я не верю в мирное завоевание вражеской столицы: то, что будет меньше смертей, если город провозгласит себя открытым и откажется сопротивляться, – факт; но что армию победителей встречают с цветами и солдаты везде ведут себя как джентльмены, – это просто бабушкины сказки. Я, например, вспоминаю, как парижские газеты представили принудительную эвакуацию из Пномпеня и падение Сайгона[410] как мирное и добродушное вступление победителей в эти два города. Издалека все всегда выглядит хорошо… С тех пор мы узнали, что на самом деле происходило в Пномпене; к тому же от непредвзятых очевидцев я услышала, сколько самоубийств, групповых казней и даже массовых побоищ сопровождало освобождение Сайгона. И пусть не надеются, что я сочту, будто оккупация Царского квартала прошла в радости и всеобщем веселье: достаточно посмотреть, как был убит Антилл, чтобы понять умонастроение и так называемую «порядочность» завоевателей.

А Иотапе, по-видимому, повезло: Октавиан ограничился тем, что отправил ее к отцу, царю Мидии Атропатены, который сначала потерял, а затем снова занял свой трон, перед тем как снова его лишиться. Тигран, выживший сын царя Армении и бывший пленник Клеопатры, был послан Римом занять армянский трон, как только избавятся от его предшественника, слишком близкого парфянам. По отношению к различным восточным монархиям и тем, кого мы называем «царями-союзниками», Октавиан, наговорив целый воз необоснованной критики в адрес Антония, в конце концов, похоже, последовал всем пунктам политической стратегии своего противника. В наши дни тоже нередко случается, что после ожесточенной избирательной кампании победитель, нос к носу столкнувшись с реальностью, принимает программу побежденного…

* * *
Нюансы, объяснения, уточнения, предосторожности… В конечном счете, собираюсь ли я уверить читателя в своей правоте? Не себя ли я пытаюсь убедить оставаться преданной правде (или хотя бы правдоподобию)? Арабский рассказчик, выступающий на площади, должен был добиться доверия публики, но для этого ему самому нужно было поверить в то, что он рассказывает… Я никогда не начинала писать исторический роман, не получив после предварительных исследований возможность полагать, что я права. Так как для того, чтобы осмелиться стереть границы веков и по-своему воспроизвести прошлое, нужны не только знания: необходима наивность сказочника, дерзость исследователя, безумие ясновидца и слепая вера.

Примечания

1

Корникс (Kornix) — ворон (лат.).

(обратно)

2

Германский вал (лат.).

(обратно)

3

Comoedia finita, plaudite (лат.) — Представление окончено, похлопайте — традиционные слова, с которыми обращались к зрителям актеры в театре по завершении выступления.

(обратно)

4

DIES IMPERII (лат.) — здесь: начало правления.

(обратно)

5

Divide et impera (лат.) — Разделяй и властвуй.

(обратно)

6

Гемония (Gemoniae Scalae — «лестница вздохов») — крутой спуск у Авентинского холма в Риме, по которому волокли к Тибру тела казненных.

(обратно)

7

Pollise verso (лат.) — «Добей его!» — Возглас, которым зрители в амфитеатре требовали смерти потерпевшего поражение гладиатора.

(обратно)

8

Vae victis (лат.) — горе побежденным. Знаменитые слова царя галлов Бренна. Когда римляне потерпели поражение в войне с ним, то решили откупиться золотом. Во время взвешивания выкупа они заметили, что галлы пытаются их обмануть. В ответ на протест Бренн швырнул на чашу весов свой тяжелый меч и воскликнул: «Горе побежденным!»

(обратно)

9

Salve, Imperator (лат.) — Да здравствует император!

(обратно)

10

Probacio armorum (лат.) — Проба оружия.

(обратно)

11

Rex Nemorensis (лат.) — Неморенский царь.

(обратно)

12

Io Triumphe (лат.) — Да здравствует триумф!

(обратно)

13

Memento mori (лат.) — помни о смерти.

(обратно)

14

Гамилькар Барка (то есть «молния») — карфагенский полководец в 1-й Пунической войне (264–241 гг. до н. э.). Непрестанно тревожил прибрежную Италию нападениями из Сицилии. После морского поражения, нанесенного римлянами другому карфагенскому полководцу, Ганнону, при Эгатских островах (241 г. до н. э.) Гамилькар заключил мир с Римом. Возвратясь в Карфаген, он жестоко подавил восстание наемных войск. После этого Гамилькар отправился на помощь карфагенским колониям в Испании, которую почти всю завоевал. Там он был убит (228 г. до н. э.).

(обратно)

15

Эрикская битва — сражение за город Эрикс в Западной Сицилии, захваченной Гамилькаром Баркой во время 1-й Пунической войны. Римлянам так и не удалось выбить его оттуда, и он покинул свои укрепленные позиции только после заключения мира между Римом и Карфагеном.

(обратно)

16

Эшмун — один из главных финикийских богов. Вместе с Ваал-Хаммоном (Камоном) и Танит входил в наиболее почитаемую триаду карфагенских божеств. Древними греками отождествлялся с богом-целителем Асклепием (римский Эскулап).

(обратно)

17

Лигуры — народность, населявшая южную часть древней Галлии. Отважные мореплаватели и солдаты, лигуры часто служили в наемных войсках.

(обратно)

18

Лузитанцы — жители древней Португалии (Лузитании).

(обратно)

19

Балеары — жители Балеарских островов у берегов Испании.

(обратно)

20

Кантабры — народность, населявшая Кантабрию, одну из областей древней Испании.

(обратно)

21

Карийцы — одна из древних народностей Малой Азии. Очень часто служили в наемных войсках.

(обратно)

22

Каппадокийцы — жители Каппадокии, одной из древних стран Малой Азии, к востоку от Армении.

(обратно)

23

Бруттиум, или Бруттий — область древней Италии, современная Калабрия.

(обратно)

24

Велариум — полотняный навес над амфитеатром для защиты зрителей от дождя и солнца.

(обратно)

25

Кампанья — в древности одна из плодороднейших областей Средней Италии.

(обратно)

26

Амфора — большой глиняный сосуд с узкой шейкой и двумя ручками; употреблялся для хранения жидкостей, особенно вина и масла, иногда украшался живописью.

(обратно)

27

Талант — весовая единица в греческих мерах. Брусок золота или серебра весом в талант служил денежной единицей. Евбейский талант стоил 1125 рублей золотом. Таким образом, контрибуция, наложенная Лутацием на Карфаген, равнялась 3 миллионам 600 тысячам золотых рублей.

(обратно)

28

Лутаций — Гай Лутаций Катул — римский консул, номинальный победитель в решительной морской битве при Эгатских островах, закончившей 1-ю Пуническую войну. На самом деле римским флотом командовал Публий Валерий Фальтон.

(обратно)

29

Дромадер (мегари) — одногорбый верблюд. Ввиду его высоких боевых качеств использовался в военной кавалерии.

(обратно)

30

Эргастул — римская каторжная тюрьма для рабов. Имелась у каждого крупного рабовладельца. Такие тюрьмы существовали и в Карфагене, откуда римляне заимствовали основы рабовладельческой агрономии.

(обратно)

31

Ваал (Баал; множественное — Баалим, собственно — «господин» — божество у семитских народов, обычно упоминается вместе с названием местности, господином которой данный Ваал является.

(обратно)

32

Гискон — полководец в 1-й Пунической войне, участвовал в Мирных переговорах с Римом в 241 г. Был послан Карфагеном в лагерь наемников и умерщвлен ими.

(обратно)

33

Танит — финикийская богиня, обычно покровительница какого-либо города-общины. Как показывают многочисленные благодарственные надписи, она пользовалась огромной популярностью в Карфагене, где занимала первенствующее положение, даже по сравнению с Ваал-Хаммоном. У Флобера носит еще ряд имен: Раббет, Ваалет, Милитта и др.

(обратно)

34

Мелькарт (буквально — «царь города») — верховное божество в древнем Тире. Почитался у финикиян как основатель и покровитель колоний, дарующий победу над варварами. Некоторые пунические имена образованы от имени Мелькарт, — например, Гамилькар, что означает «Мелькарт — мой брат».

(обратно)

35

Тартес, или Таршиш — древний торговый город в Испании, расположенный на исчезнувшем к нашему времени острове в устье Гвадал-кзивира. Вел оживленную торговлю металлами.

(обратно)

36

Сикомора — египетская смоковница, дающая плоды вроде винных ягод.

(обратно)

37

Акрополь — укрепленная часть города, крепость.

(обратно)

38

Пирр (319–272 гг. до н. э.) — царь Эпира (древняя Греция). В 280–275 гг. до н. э. стоял во главе коалиции южно-итальянских городов, образовавшейся против Рима. В гюбедоносиой битве против римлян войска Пирра понесли огромные потери — отсюда выражение: пиррова победа.

(обратно)

39

Регий (Региум) — одна из наиболее древних греческих колонний Южной Италии.

(обратно)

40

Молох — бог солнца, огня и войны у аммоинтян, моавитян и финикиян; ему приносили человеческие жертвы (детей и пленников).

(обратно)

41

Утика — финикийская колония в Северной Африке, сохранившая в некоторой степени свою экономическую независимость от Карфагена.

(обратно)

42

Гоплиты — тяжеловооруженная греческая пехота.

(обратно)

43

Котурны — род высоких башмаков, зашнурованных до колен.

(обратно)

44

Катапульта — боевая машина (артиллерия древних), метавшая камни и каменные ядра на расстояние до 300 м.

(обратно)

45

Лупанар — дом терпимости у древних римлян.

(обратно)

46

Дрепан — сицилийский порт, у которого римский флот под командой консула Публия Клавдия был разбит карфагенским адмиралом Атарбасом (249 г. до н. э.).

(обратно)

47

Тетрарх — управляющий частью области во времена Римской империи.

(обратно)

48

Кротал — ручной ударный музыкальный инструмент древних греков и римлян, похожий на кастаньеты, им пользовались преимущественно при танцах.

(обратно)

49

Кабиры — семь финикийских «великих божеств». С конца VI в. до н. э. им были посвящены мистерии, справлявшиеся на греческом острове Самофракия.

(обратно)

50

Суффет — название двух главных должностных лиц Карфагенской республики. Обычно они были верховными судьями. Во время военных действий часто — главнокомандующими.

(обратно)

51

Ганнон — начальник карфагенского флота, разбитого в 241 г. при Эгатских островах римлянами. Вскоре после этого был распят и Карфагене.

(обратно)

52

Гекатомпиль («стовратный») — греческое название древнеегипетского города Фивы.

(обратно)

53

Ксантипп — спартанский полководец, приглашенный Карфагеном для борьбы с римлянами во время 1-й Пунической войны. Нанес решительное поражение римскому экспедиционному корпусу под командой Атилия Регула (255 г. до н. э.). Рассказы о неблагодарности карфагенян, якобы умертвивших Ксантиппа после одержанной им победы., не соответствуют действительности.

(обратно)

54

Когорта — часть римского легиона.

(обратно)

55

Патэки — финикийские божества, карлики. Их изображениями обычно украшали нос корабля.

(обратно)

56

Коммагена — область Северной Сирии.

(обратно)

57

Гадес — финикийская колония в Испании, впоследствии город Кадис.

(обратно)

58

Бирса — карфагенская цитадель.

(обратно)

59

Волюта — лепное украшение в верхней части колонны.

(обратно)

60

Полемарх — один из девяти архонтов, высших правителей древних Афин, ведавший военными делами государства. Здесь — военачальник.

(обратно)

61

Дионисий — имя двух сиракузских тиранов. Более значителен Дионисий I, или Старший (431–367 гг. до н. э.); он вел длительную и упорную борьбу с Карфагеном за обладание всей Сицилией.

(обратно)

62

Агафокл (360–289 гг. до н. э.) — сиракузский тиран. В 310 г. предпринял осаду Карфагена.

(обратно)

63

Гиппо-Зарит (современная Бизерта) — одна из старейших финикийских колоний в Северной Африке, была в зависимости от Карфагена.

(обратно)

64

Лептис, Малый и Большой — города в Северной Африке, зависевшие от Карфагена.

(обратно)

65

Гадрумет — древний тирский город в Северной Африке, колония Карфагена.

(обратно)

66

Симарра — длинная, волочащаяся по земле женская верхняя одежда.

(обратно)

67

Онагр — разновидность дикой лошади, напоминающая осла; онагром называли также катапульту.

(обратно)

68

Скорпион — в данном случае большая боевая машина для метания стрел; «пулемет» древних.

(обратно)

69

Трирема — мифологический военный корабль (галера) с тремя этажами весел.

(обратно)

70

Лилибей — гавань и город на западе Сицилии, один из важнейших опорных пунктов карфагенских армий и флота, особенно в конце 1-й Пунической войны.

(обратно)

71

Локры — греческий город-колония в Бруттиуме.

(обратно)

72

Метапонт — приморский город в Тирренском заливе.

(обратно)

73

Гераклея — название нескольких древних городов. В «Саламбо» — сицилийский порт, находившийся в начале 1-й Пунической войны под властью Карфагена.

(обратно)

74

Регул Марк Атилий — римский консул, командовавший римскими войсками, высадившимися в Африке во время 1-й Пунической войны. Потерпел поражение от Ксантиппа (см. прим. 40), был взят в плен и окончил свою жизнь в Карфагене. Предания о том, что он был отправлен в Рим в качестве посла, не соответствуют действительности.

(обратно)

75

Касситериды, или Касситеридские острова — видимо, острова, расположенные у крайней западной оконечности Бретани.

(обратно) name=t550>

76

Кнемиды — металлические или кожаные щитки, защищавшие ноги воинов.

(обратно)

77

Велиты — римская легковооруженная пехота.

(обратно)

78

Синтагма — военный отряд, соответствующий римской когорте.

(обратно)

79

Бематисты — со времен Александра Македонского специальные люди в армии, которым поручалось определять расстояние, пройденное войском.

(обратно)

80

Эвергет (собственно — «благодетель») — прозвище египетского царя Птолемея III (247–222 гг. до н. э.).

(обратно)

81

Гараманты — народ, обитавший в Центральной Африке, предки современных туарегов.

(обратно)

82

Бизацена — область, подчиненная Карфагену.

(обратно)

83

Мармарика — центральная часть Киренаики.

(обратно)

84

Город возник в послеминойский период. Приписывать ему такую древность — безосновательно. (Здесь и далее — примечания переводчика).

(обратно)

85

Видимо, следуя примеру поэта и писателя Роберта Грэйвза, Хелм дает островам и побережьям названия более поздние.

(обратно)

86

Гипокаусты — одна из первых систем центрального отопления. Изобретена, предположительно, ок. 80 г. до Р.Х.

(обратно)

87

В оригинале — футов (30,5 см). Античная стопа (ступня) была немного короче (29,6 см).

(обратно)

88

Водяные часы.

(обратно)

89

Приап — бог сладострастия, чувственных наслаждений.

(обратно)

90

Лесха — у древних греков нечто среднее между постоялым двором и местным клубом.

(обратно)

91

Второй день свадьбы.

(обратно)

92

Обычай пировать лежа появился несравнимо позже.

(обратно)

93

Дикте — гора на востоке острова Крит.

(обратно)

94

Финикийское название Гибралтарского пролива.

(обратно)

95

Символическая гробница, сооружаемая для погибших на чужбине или пропавших без вести.

(обратно)

96

Так называемые Леней (справлялись в январе) и Дионисии (в марте).

(обратно)

97

Военачальник, флотоводец.

(обратно)

98

Богиня Луны. Луна.

(обратно)

99

Одно из имен Диониса.

(обратно)

100

Смешанное критско-эллинское население восточной части острова.

(обратно)

101

Древесная нимфа.

(обратно)

102

Женщины-упыри, оборотни.

(обратно)

103

Борей — северный ветер. Западный, восточный и южный называются, соответственно, Зефир, Эвр и Нот.

(обратно)

104

Геката — богиня колдовства и ночных ужасов. Обыкновенно изображалась трехфигурной, видимо, в связи с ново-, полу- и полнолунием. На рельефе Зевсова алтаря в Пергаме представлена соратницей богов.

(обратно)

105

Античная пядь составляла 1,85 см.

(обратно)

106

Маджаи — кочевое северо-африканское племя.

(обратно)

107

Гестия — попечительница домашнего очага, отечества, государственных союзов. Также богиня-хранительница. Эрмий — Гермес. Афину и Аполлона едва ли требуется представлять читателю, хоть мало-мальски слыхавшему об античной мифологии.

(обратно)

108

Сапфические строфы Мануэля де Секейра-и-Аранго. Перевод С. Александровского.

(обратно)

109

Хелм, безусловно, имеет в виду Полтавское сражение. Позволим себе усомниться в авторском выводе.

(обратно)

110

Убийство эрц-герцога Франца-Фердинанда в Сараеве, ставшее поводом для первой мировой войны.

(обратно)

111

Критская богиня охоты; соответствовала греческой Артемиде.

(обратно)

112

Древнегреческое название Азовского моря.

(обратно)

113

Нефть.

(обратно)

114

Древнее зажигательное средство, силой действия, по-видимому, превосходившее напалм.

(обратно)

115

Принято считать, что Европа узнала о фарфоре несравненно позднее, однако начисто исключать возможность торговли с Китаем в догомеровскую эпоху нельзя.

(обратно)

116

Жилища-тюрьмы, где содержали рабов.

(обратно)

117

Сицилия.

(обратно)

118

Заимствовано из «Поучений Ахтоя».

(обратно)

119

Ламантины и дюгони, действительно, заплывали в Средиземное море.

(обратно)

120

Фуфлунс — этрусское божество, соответствовавшее греческому Дионису.

(обратно)

121

Мраморное море.

(обратно)

122

Черное море.

(обратно)

123

Общепонятный международный язык.

(обратно)

124

В подлиннике — непереводимо измененная английская пословица: «Let ’em take care of the penises, since the cunts will take good care of themselves».

(обратно)

125

Этрусский бог. Соответствовал греческому Зевсу.

(обратно)

126

Папирус с текстом «Сказки о потерпевшем кораблекрушение» хранится в Эрмитаже.

(обратно)

127

Рефий исчисляет дату от начала критской эпохи.

(обратно)

128

Сосуд, служивший для смешивания вина с водой.

(обратно)

129

Малая Медведица.

(обратно)

130

Нила.

(обратно)

131

В подлиннике дальнейший рассказ Менкауры изобилует столь вопиющими неточностями и несуразностями, что переводчик счел необходимым воспользоваться весьма сходным по содержанию отрывком из книги М. Матье «День египетского мальчика» (М., 1956).

(обратно)

132

Крокодил. Главным средоточием Себекова культа был Фаюмский оазис (по-гречески даже именовавшийся Крокодилополем — «Крокодилоградом»).

(обратно)

133

Дионисийский праздник, справлявшийся и январе.

(обратно)

134

Пряности, по-видимому, были известны античному Средиземноморью благодаря торговле со странами Востока. В средние века перец, как известно, вышел из употребления и был «заново открыт» лишь в XVI столетии.

(обратно)

135

Вопиющий анахронизм, один из многочисленных, встречающихся у Хелма. Легенда о Дедале и Икаре относится к последующим временам, отстоявшим от нашего повествования лет на пятьсот, — к правлению Миноса, при котором критская культура достигла неслыханной пышности. Причина, породившая столь откровенные и преднамеренные отступления от исторической правды, объясняется в «Послесловии переводчика».

Имя царицы, воспользовавшейся услугами Дедала — правда, по совершенно иной причине, — было не Билитис, а Пасифая.

(обратно)

136

Агора — центральная афинская площадь, на которой проводились народные собрания.

(обратно)

137

Хелм, безусловно, имеет в виду миф о Тезее. Дальнейшая авторская трактовка совершенно произвольна.

(обратно)

138

Может показаться откровенной глупостью. Но смотри «Одиссею»: «...Луг; там поместье царя Алкиноя с его плодоносным /Садом, в таком расстоянье от града, в каком человечий /Внятен нам голос...» Песнь VI, ст. 293—295.

(обратно)

139

Одно из имен Афродиты.

(обратно)

140

Греческое ругательство, в самом смягченном переводе означающее «пожиратель нечистот». Буквально — «г...ед».

(обратно)

141

Злой демон древних этрусков.

(обратно)

142

Хелм цитирует знаменитый моностих кубинского поэта Николаса Гильена: «Que delicia: ser tonto sin saberlo!»

(обратно)

143

Перевозчик, по древнегреческим верованиям, переправлявший души мертвых через подземную реку Стикс.

(обратно)

144

По преданию, философ Диоген однажды разгуливал днем, неся перед собою зажженный фонарь и отвечая любопытным: «Человека ищу, настоящего человека. И даже в полдень, с горящим фонарем, найти не могу». Отсюда пошло выражение «искать днем с огнем».

(обратно)

145

Местность, расположенная к западу от Афин.

(обратно)

146

Легкая форма лучевой болезни. Речь идет об урановых залежах

(обратно)

147

Гиркания: побережье нынешнего Каспийского моря. Действительно, изобиловала тиграми, которые славились исключительной кровожадностью. Эти звери упоминались, как непревзойденный образец хищников, еще в одах Горация.

(обратно)

148

Ка сто восемьдесят градусов.

(обратно)

149

Несколько перефразируя, Хелм цитирует изречение знаменитого русского летчика Петра Нестерова, впервые совершившего знаменитую «мертвую петлю».

(обратно)

150

Легковооруженный пращник.

(обратно)

151

Т.е., собранные и подвязанные особыми канатами — брасами.

(обратно)

152

Мачт.

(обратно)

153

Орлиное зрение отличается почти непредставимой для человека остротой.

(обратно)

154

Общегреческий диалект, понятный жителям далеко отстоящих друг от друга областей, чьи местные говоры могут изрядно различаться.

(обратно)

155

Водоизмещение древних гребных супов безусловно преувеличивается.

(обратно)

156

На сто восемьдесят градусов.

(обратно)

157

Мифическое морское чудовище, свирепый исполин. Возможно, этот образ возник в древних легендах после встреч и столкновений с гигантскими глубоководными спрутами. Отечественный зоолог Игорь Акимушкин заметил в своей книге «Приматы моря», что, судя по размеру некоторых шрамов, оставленных присосками на коже кашалотов, атакованные зубастыми китами кальмары могли достигать поистине чудовищной величины.

(обратно)

158

Хеопса.

(обратно)

159

В античном мире существовали только актеры, женские роли исполнялись мальчиками. Однако можно с большой степенью вероятности предполагать, что на Крите женщины участвовали в театральных представлениях наравне с мужчинами.

(обратно)

160

Моряк, в обязанности которого входит измерять глубину привязанным к длинному линю свинцовым грузом — лотом.

(обратно)

161

Эпиграф имеет продолжение: «Жизни лишаясь, ему жалом за жало воздал. /С горнего неба ниспал он стремглав и, настигши убийцу, / Сердце той сталью пронзил, коей был сам поражен». Аполлонид аллегорически описывал торжество Рима (орла) над Критом в 67 году до Р.X., после понесенного чувствительного поражения. Хелм, как явствует из текста, предпочел толковать вышеприведенные стихи буквально.

(обратно)

162

В античном Средиземноморье тюлени, по-видимому, встречались. О них упоминается в «Одиссее».

(обратно)

163

Перевод Е. П. Казначеевой; то же для следующего фрагмента.

(обратно)

164

Свод этических поучений пифагорейцев, неэзотерическая часть их учения, которую они посчитали нужным озвучить вовне своего сообщества.

(обратно)

165

Греческие колонии в южной Италии — на побережьях оконечности Апеннинского п-ова и на Сицилии; среди этих колоний — города Кротон и Сибарис, где разворачиваются основные события романа.

(обратно)

166

Богиня не только домашнего очага, как указано далее, но и, в широком смысле, правильного устройства общежития где бы то ни было — в семье, общине, государстве.

(обратно)

167

Здесь: вавилонское жречество и близкие к нему круги.

(обратно)

168

Первая ступень посвящения пифагорейцев, где через акусмы, т. е. особые постулаты, постигалась мифорелигиозная и этическая части учения; члены второй, математической ступени, занимались наукой.

(обратно)

169

Вымышленная книга. Имя автора Сокрам — это прочитанное наоборот имя автора романа, Маркос, а фамилия — перевернутое исп. Си2сифо, т. е. рус. Сизиф.

(обратно)

170

Один из городов Финикии, ныне Сайда в Ливане.

(обратно)

171

Баал — центральное божество ряда древних ближневосточных культов, включая североафриканские.

(обратно)

172

Фракия — историческая область на востоке Балкан, на терр. совр. Болгарии (преимущ.), Турции и Греции.

(обратно)

173

Триклиний — гарнитур из трех пиршественных лож-клиний.

(обратно)

174

Лицо без гражданства или подданства.

(обратно)

175

Гласный — член какого-либо коллегиального органа.

(обратно)

176

Стилос — писчий стержень из твердого материала, которым прорезают поверхность.

(обратно)

177

Др. — греч. «четырехгранник» — элементарный многогранник, чьи грани представлены равносторонними треугольниками; простейший из пяти правильных многогранников, то есть таких, что составлены из одинаковых правильных многоугольников (у которых равны все стороны и углы между ними), а в каждой их вершине сходится одно и то же число ребер.

Пифагорейцы считали его крайне важным для понимания геометрической модели мира (прим. авт.).

(обратно)

178

Др. — греч. «двенадцатигранник» — один из пяти правильных многогранников, состоящий из правильных пятиугольников.

Для пифагорейцев он был наиболее важной из всех фигур, а также наиболее сложной (прим. авт.).

(обратно)

179

Греческий стадий — 178 м.

(обратно)

180

Палестра — спортивная площадка.

(обратно)

181

Дорийцы — одно из основных древнегреческих племенных объединений.

(обратно)

182

В иранской религии зороастризм — предвечный всеблагой создатель всего сущего.

(обратно)

183

Ипсилон — греческая буква, в разных начертаниях похожая на латинские «y», «u», «v», которые от нее и произошли.

(обратно)

184

Полемарх — главный военачальник.

(обратно)

185

Букв. «очищение» (др. — греч.) — высшая степень эмоциональной разрядки, возвышающая человека над собой.

(обратно)

186

Сегодня слово «периферия» имеет расширительное значение — впрочем, в целом связанное с изначальным.

(обратно)

187

Обыкновенной дробью.

(обратно)

188

Не имеют следующих друг за другом одинаковых групп цифр.

(обратно)

189

Для простоты числа записаны с использованием современного счисления с десятичными обозначениями. В древние времена почти во всех культурах системы обозначений делали арифметические операции гораздо более трудоемким, чем сегодня. Кроме того, ученые не знали десятичных знаков и вместо них использовали дроби (прим. авт.).

(обратно)

190

Архимед полагал, что это значение между 3 10/71 и 3 1/7 (прим. авт.).

(обратно)

191

Поножи — защита голеней.

(обратно)

192

Терр. совр. Ливии (Карфаген (город, не гос-во) — терр. совр. Туниса).

(обратно)

193

Нюкта — богиня ночной тьмы.

(обратно)

194

Синклит — «коллегия», «комитет (др. — греч.).

(обратно)

195

Напомним, что во времена Пифагора самое точное приближение к значению Пи — то, что здесь называют показателем, — не выходило за рамки первого десятичного знака: 3,1 (прим. авт.).

(обратно)

196

Результат и метод, указанные Главком, верны. Прошло почти два тысячелетия, и в 1400 году нашей эры индийский математик Мадхава усовершенствовал это приближение, получив одиннадцать десятичных знаков (прим. авт.).

(обратно)

197

Квадратный корень из 2 (1,4142135623…) — число, которое при умножении на себя дает 2. Это иррациональное число, то есть его десятичные цифры бесконечны, и оно не может быть выражено как результат деления целых чисел. Во времена Пифагора существование иррациональных чисел было неизвестно, и максимальным приближением к корню из 2 была дробь, обеспечивающая пять правильных десятичных знаков (прим. авт.).

(обратно)

198

7/5 = 1,4 и 10/7 = 1,428… При нахождении полусуммы — сложить обе дроби и разделить результат на 2 — (7/5+10/7)/2 — получаем промежуточное значение, которое является дробью 99/70 = 1,41428… Как видим, это значительно усовершенствовало приближение к корню из 2, прибавив к одному правильному десятичному знаку при 7/5 еще четыре знака при 99/70. Если мы повторим процесс, получим 19601/13860 = 1,414213564…, что дает еще восемь правильных десятичных знаков. С помощью этой простой процедуры на каждом следующем этапе прибавляется большее количество правильных десятичных знаков, чем на предыдущем (прим. авт.).

(обратно)

199

Сиринга — флейта из ряда стволов разной длины, известная также как флейта Пана.

(обратно)

200

Трирема (или триера) — судно с тремя рядами весел.

(обратно)

201

Ямвлих (245/280–325/330) — сирийский философ и мистик, представитель неоплатонизма и неопифагорейства.

(обратно)

202

Усоногие — группа ракообразных, представителем которой является, например, морской желудь (прим. авт.).

(обратно)

203

Во время математических исследований, которые я сделал для книги, я также разработал метод расчета квадратного корня из 2 — в романе он приписывается Дааруку. К моему разочарованию, впоследствии я обнаружил, что по крайней мере часть его известна довольно давно, хотя для пифагорейцев это было бы важным открытием. На сайте я также подробно описываю этот метод и привожу некоторые дополнительные заключения, которые не упоминаю в романе (прим. авт.).

(обратно)

204

Классический период истории Греции — V—IV вв. до н. э.

(обратно)

205

Все последующие даты относятся к времени до нашей эры и специально оговариваться не будут. (Примеч. пер.)

(обратно)

206

Паросская хроника — имеющая большую научную ценность историческая хроника греческого острова Парос (один из Кикладских островов в Эгейском море), знаменитого своим мрамором.

(обратно)

207

Восемнадцатая династия в Египте — примерно XVI в. до н. э.

(обратно)

208

Посейдон хочет добра... чтобы помочь людям, он сотворил лошадь, — Греческий бог морей Посейдон имел ещё и другую ипостась — повелителя землетрясений, которые мог вызывать своим трезубцем. Согласно мифу, первую лошадь в Аттику привёл Посейдон.

(обратно)

209

...управляющий... зажёг фимиам. — Первоначально во время культовых действий греки использовали в качестве воскурений ароматические вещества, производимые их собственной землёй, — шишки пиний, листья лавра, смолы и миндальное масло. Фимиам (смола некоторых видов ладанного дерева, растущих в Аравии и Индии) добавился к ним лишь приблизительно с 500 г. до н. э.

(обратно)

210

Священный брак — праздничная церемония в честь Зевса и Геры (в меньшей степени также в честь других богов). Включала свадебные обряды (в том числе символизировавшие брачную плодовитость). Священный брак был известен в Афинах и других местах Древней Греции.

(обратно)

211

...брать пример с фараона Аменофиса, сына прославленного Тутмоса. — Аменофис — греческая форма египетского имени Аменхотеп. Речь идёт о фараонах Аменхотепе II и Тутмосе III (см. Словарь).

(обратно)

212

Десять египетских казней. — По библейскому мифу, за отказ фараона освободить евреев из плена Бог подверг Египет десяти казням: превратил воду в кровь, наслал жаб, мошек, моровую язву, в стране вымер весь скот, град уничтожил все посевы, землю усеяла саранча, пожравшая то, что пощадил град. Египет покрыла густая тьма (отсюда выражение «тьма египетская»), и, наконец, Бог поразил всех первенцев в Египте.

(обратно)

213

...с тех пор как образовалась северная и южная страны... — Первоначально в Древнем Царстве было множество маленьких княжеств, из которых сначала образовалось два — Верхний и Нижний Египет, а затем единое централизованное государство. Большинство учёных относят это к 4 — 3 тысячелетию до н. э. С этого времени начинается история единой египетской религии.

(обратно)

214

...у вас тут знают только ослов. — С древнейших времён осёл использовался для верховой езды и как рабочее животное. После появления в Европе (в Центральной Македонии) первых лошадей (около 2500 г. до н. э.) осёл стал считаться животным бедняков, в то время как лошадь — показателем силы и богатства её владельца.

(обратно)

215

Фамилия в Древней Греции представляла собой культовую общину, в неё входили лица, подчинённые хозяину дома (жена, дети, рабы).

(обратно)

216

...заимствовала Афина птицу, змею, копьё и щит. Культовыми животными Афины были сова (отсюда прозвище «совоокая») и змея, а священным деревом — маслина. Афину, как правило, изображали в виде суровой величественной девы в шлеме, с копьём, щитом и эгидой.

(обратно)

217

...я подумал о... Деметре, которая... заняла место прежней Богини-Матери. — Имя богини земледелия и плодородия восходит от греческого корня Demeter, что значит «мать».

(обратно)

218

Принято плавить эти слитки с кусками олова. Речь идёт о бронзе — медных сплавах с оловом.

(обратно)

219

Книга мёртвых — принятое в науке обозначение древнеегипетского сборника заклинаний и гимнов, составленного приблизительно в XVI в. до н. э., призванного обеспечить умершему благополучие в загробном мире и возможность появления днём на земле. Книгу мёртвых клали в гробницу как имеющую магическую силу.

(обратно)

220

...кладбище священных быков, каждый из которых имел собственную могилу. — Целая усыпальница быков обнаружена в XIX в. в районе Мемфиса. Некоторых животных, специально отбиравшихся и живших при храмах, после смерти мумифицировали, как фараонов.

(обратно)

221

...я увидел могилу кошки. — Кошку в Древнем Египте, как и быка, почитали как священное животное, после смерти се тело бальзамировали. Считалось, что одомашнивание кошки совершилось в Древнем Египте. Греки узнали кошку благодаря египтянам.

(обратно)

222

...Фиест родил от собственной дочери Пелопии сына Эгисфа... — Фиест (Тиест) — брат мифического микенского царя Атрея. Атрей изгнал Фиеста из страны за то, что тот соблазнил его жену. Позднее он пригласил брата вернуться в Микены. Когда Фиест прибыл, Атрей зарезал сыновей брата и накормил его их мясом. Вторая жена Атрея Пелопид дочь Фиеста, родила сына Эгисфа, которого зачала не от Атрея, а от греховной связи со своим отцом Фиестом. Впоследствии Эгисф убил Атрея.

(обратно)

223

Аккадский язык — по названию древнего города Аккад (в Месопотамии) — древнесемитский язык, имевший два диалекта: ассирийский и вавилонский, поэтому он имеет также название ассиро-вавилонского. Памятники письменности с XXIII по VII в. до н. э. на основе шумерского клинописного письма.

(обратно)

224

...раздалось кудахтанье кур. — Автор ошибается. В Средиземноморье куры впервые упоминаются лишь во 2-й половине VIII в. до н. э., а в Греции, где они посвящались богу Асклепию, — в V в. до н. э.

(обратно)

225

...вынудил Сарпедона... покинуть Крит. — Согласно мифу, поссорившись с Миносом, Сарпедон покинул Крит и стал царём Ликии — горной страны в юго-восточной части Малой Азии.

(обратно)

226

Лови момент (лат.).

(обратно)

227

Кифара – древнегреческий струнный щипковый музыкальный инструмент, самая важная в античности разновидность лиры. – Здесь и далее примеч. ред., если не указано иное.

(обратно)

228

Кимвалы – парный ударный музыкальный инструмент, предшественник современных тарелок.

(обратно)

229

Зенобия Септимия (240 – после 274 г.) – вторая жена царя Пальмиры Одената II. После смерти мужа Зенобия объявила о независимости от Рима и за короткое время подчинила своей власти всю Сирию, восточную часть Малой Азии и Египет. После поражения в битве с Аврелианом была взята в плен и проведена через Рим в золотых цепях.

(обратно)

230

Ойкумена (др. – греч. οίκουμένη) – освоенная человечеством часть мира. Термин введен древнегреческим географом Гекатеем Милетским для обозначения известной грекам части Земли с центром в Элладе. – Примеч. пер.

(обратно)

231

Антиохия – город в Сирии, одна из столиц государства Селевкидов. Находясь на пересечении караванных путей, Антиохия контролировала торговлю между Востоком и Западом.

(обратно)

232

Пергам – античный город на побережье Малой Азии. Являлся одним из крупнейших экономических и культурных центров эллинистического мира. В Пергаме была собрана вторая по величине (после Александрийской) библиотека античного мира. Согласно легенде, переданной Плинием Варрским, изобретение пергамента состоялось в Пергаме вследствие запрета египетских Птолемеев на вывоз папируса. Насчитывавшая в свое время 200 000 книг, библиотека была захвачена и вывезена в Римский Египет Марком Антонием.

(обратно)

233

Александрийский (Фаросский) маяк высотой 120–140 м был построен в III веке до н. э. на маленьком острове Фарос в Средиземном море около берегов Александрии. Этот оживленный порт основал Александр Великий во время посещения Египта в 332 г. до н. э.

(обратно)

234

Музеум, Мусейон, или Александрийский музей – государственное учреждение, находившееся под покровительством царя и являвшееся научным центром в эллинистический период. – Примеч. пер.

(обратно)

235

Сет – в древнеегипетской мифологии бог ярости, разрушения, хаоса, войны и смерти.

(обратно)

236

Гор – бог неба, царственности и солнца. – Примеч. пер.

(обратно)

237

Фратрия (греч. φρατρία, phratría – братство) – форма социальной организации (промежуточная между родом и филой) в Афинах и других государствах доклассической Греции; группа родственных родов.

(обратно)

238

Осирис – бог возрождения, царь загробного мира в древнеегипетской мифологии, муж Исиды. – Примеч. пер.

(обратно)

239

Анубис – божество Древнего Египта с головой шакала и телом человека, проводник умерших в загробный мир. – Примеч. пер.

(обратно)

240

Диоисет – главный чиновник финансовой службы, отвечающий в том числе и за налоги. – Примеч. пер.

(обратно)

241

Мавретания (лат. Mauretania) – историческая область на севере Африки на территории современных Западного Алжира и Северного Марокко.

(обратно)

242

Гимнасиарх – руководитель гимнасия, одна из самых почетных должностей. В обязанности гимнасиарха входило наблюдение за обучением и воспитанием юношества и организация соревнований. – Примеч. пер.

(обратно)

243

Навкратис (Навкратида, Навкратия) – древнегреческая колония на западе дельты Нила. – Примеч. пер.

(обратно)

244

Леда – в древнегреческой мифологии дочь этолийского царя. – Примеч. пер.

(обратно)

245

Даная – в древнегреческой мифологии дочь аргосского царя. – Примеч. пер.

(обратно)

246

Ио была жрицей аргивской Геры, жены Зевса. – Примеч. пер.

(обратно)

247

Каппадокия – историческое название местности на востоке Малой Азии на территории современной Турции.

(обратно)

248

Талант – единица массы и счетно-денежная единица, использовавшаяся в античные времена. – Примеч. пер.

(обратно)

249

Эндогамия – брачные связи внутри определенной общественной или этнической группы.

(обратно)

250

Фонтанж – головной убор из лент и искусственных буклей, укрепленных на каркасе, распространенный в XVII–XVIII вв. – Примеч. пер.

(обратно)

251

Джозеф Лео Манкевич (1909–1993) – американский кинорежиссер, продюсер, сценарист, постановщик фильмов «Юлий Цезарь» и «Клеопатра».

(обратно)

252

Пигмеи – название ряда народов, относящихся к негроидной (экваториальной) расе, отличающихся низким ростом.

(обратно)

253

Мероэ – город на территории современного Судана, культура которого находилась под сильным влиянием Древнего Египта.

(обратно)

254

Поклонение волхвов – евангельский сюжет о мудрецах, пришедших с Востока, чтобы поклониться младенцу Иисусу и принести ему дары.

(обратно)

255

Селевкиды – династия правителей эллинистического государственного образования, основанного диадохом Александра Македонского Селевком. – Примеч. пер.

(обратно)

256

Парфяне – население Парфии, древнего государства, возникшего около 250 года до н. э. к югу и юго-востоку от Каспийского моря на территории современного Туркменистана. В период расцвета (середина I в. до н. э.) подчинили своей власти и политическому влиянию обширные области от Месопотамии до границ Индии.

(обратно)

257

Бриндизи – город и морской порт в Италии.

(обратно)

258

«Солнце» и «луна» по-гречески гелиос и селена. – Примеч. авт.

(обратно)

259

Автократор – в поздней античности этот термин применялся как греческое соответствие латинскому «император».

(обратно)

260

Кирена – древний город на современной территории Ливии. – Примеч. пер.

(обратно)

261

Casus belli – повод к войне (лат.). – Примеч. пер.

(обратно)

262

Город Зевгма основан у моста через реку Евфрат.

(обратно)

263

Филиппы – македонский город на побережье Эгейского моря. В римскую эру в 42 до н. э. близ города произошло два сражения между монархистами (Октавиан) и республиканцами (Марк Юний Брут).

(обратно)

264

«Персы» – трагедия древнегреческого драматурга Эсхила.

(обратно)

265

Маттиола (левкой) – садовое растение с ароматными цветками.

(обратно)

266

Таламег (от лат. thalamegus) – широкий корабль с возвышающимися каютами, плавающий дворец, сконструированный фараоном Птолемеем IV. – Примеч. пер.

(обратно)

267

Схедия – город в окрестностях Александрии с пристанью и таможней.

(обратно)

268

Фелюга – небольшое палубное судно с треугольными парусами. – Примеч. пер.

(обратно)

269

Элевсин – город в западной Аттике (Греция). – Примеч. пер.

(обратно)

270

Мареотис – в наст. время Марьют, соленое озеро лагунного типа на севере Египта. – Примеч. пер.

(обратно)

271

Палестра – частная гимнастическая школа в древней Греции. – Примеч. пер.

(обратно)

272

Гесиод (VIII–VII в. до н. э.) – древнегреческий поэт и рапсод. – Примеч. пер.

(обратно)

273

Каллимах из Кирены (ок. 310–240 гг. до н. э.) – один из наиболее ярких представителей александрийской поэзии. – Примеч. пер.

(обратно)

274

Инталия – резной камень с углубленным изображением. – Примеч. пер.

(обратно)

275

Топарх – правитель области, страны округа; губернатор.

(обратно)

276

Номарх – правитель нома, или провинции, лидер провинциальной аристократии, наделенный властью администратора, судьи и верховного жреца почитаемого в номе божества. – Примеч. пер.

(обратно)

277

Архисоматофилак – военный чин.

(обратно)

278

Амон – древнеегипетский бог Солнца, царь богов и покровитель власти фараонов. – Примеч. пер.

(обратно)

279

Альма – египетская танцовщица. – Примеч. пер.

(обратно)

280

Ктесифон – один из крупнейших городов поздней античности, располагался примерно в 32 км от современного Багдада ниже по течению Тигра. Во II–VII вв. Ктесифон служил столицей Парфии.

(обратно)

281

Смирна, или Измир – один из древнейших городов Средиземноморского бассейна, расположен на западе современной Турции. – Примеч. пер.

(обратно)

282

Милет – древний, ныне несуществующий город на территории современной Турции. – Примеч. пер.

(обратно)

283

Атропатена (или Мидия Атропатена, Малая Мидия) – историческая область и древнее государство на северо-западе современного Ирана.

(обратно)

284

Сидон, совр. Сайда – город современного Ливана. – Примеч. пер.

(обратно)

285

Букцин – древнеримский металлический духовой инструмент.

(обратно)

286

Коммагена – историческая область между Великой Арменией и древней Сирией.

(обратно)

287

Котурн – высокий открытый сапог из мягкой кожи.

(обратно)

288

Легат – посланник римского Сената.

(обратно)

289

Фарсал – город в Фессалии (Древняя Греция), близ которого 6 июня 48 г. до н. э. войска Юлия Цезаря разгромили армию Гнея Помпея во время гражданских войн в Риме.

(обратно)

290

Аквила (орел легиона, лат. aquila) – главное знамя и самая почитаемая святыня легиона.

(обратно)

291

Центурия – военное подразделение римской армии,состоящее из 100 человек. – Примеч. пер.

(обратно)

292

Пикет – вино из виноградных выжимок. – Примеч. пер.

(обратно)

293

Красс, Марк Лициний – древнеримский полководец и политический деятель. – Примеч. пер.

(обратно)

294

Гипокрас – тонизирующий напиток: сладкое вино с добавлением корицы. – Примеч. пер.

(обратно)

295

Прецептор – наставник, ответственный за поддержание определенного учения или традиции.

(обратно)

296

Пор – известный по греческим источникам пенджабский раджа. – Примеч. пер.

(обратно)

297

Гистрион – актер, трагик, комедиант. – Примеч. пер.

(обратно)

298

Фарандола – провансальский хороводный танец, мелодия. – Примеч. пер.

(обратно)

299

Ликтор – лицо, сопровождавшее представителя высшей администрации. Ликтор носил пучок прутьев с секирой как символ власти и наказуемости преступления. – Примеч. пер.

(обратно)

300

Аскалон (совр. Ашкелон) – город, расположенный на побережье Средиземного моря. – Примеч. пер.

(обратно)

301

Аллювий – отложения водных потоков, состоящие из гальки, гравия, песка и т. п.; нанос. – Примеч. пер.

(обратно)

302

Полуют – возвышенная часть кормовой оконечности корабля или дополнительная палуба над ютом. – Примеч. пер.

(обратно)

303

Коринф – древнегреческий полис. – Примеч. пер.

(обратно)

304

Рим воспринял триумфальное шествие Антония по Александрии как оскорбление многовековых традиций. Ведь полководец мог устроить Триумф только в столице своего государства – в Риме, и только по разрешению Сената.

(обратно)

305

Флюорит, или плавиковый шпат – фторид кальция, чрезвычайно разнообразный по окраске. – Примеч. пер.

(обратно)

306

Эпистат – в демократических греческих полисах ежедневно избираемый из пританов начальник, который председательствовал в совете (буле) и народном собрании, если они созывались. – Примеч. пер.

(обратно)

307

Булевтерий – в античные времена: административное здание. – Примеч. пер.

(обратно)

308

Агора – рыночная площадь и место собраний в Древней Греции. – Примеч. пер.

(обратно)

309

Италиотами называли жителей южных регионов Италии, колонизированных греками.

(обратно)

310

Анатолия – то же, что Малая Азия.

(обратно)

311

Птах или Пта – одно из имен Бога-Творца в древнеегипетской религиозной традиции. – Примеч. пер.

(обратно)

312

Куфия – мужской головной платок. – Примеч. пер.

(обратно)

313

Кираса – защитное вооружение из двух пластин, выгнутых по форме спины и груди и соединенных пряжками на плечах и боках; латы на грудь и спину.

(обратно)

314

Закон не заботится о мелочах (лат.). – Примеч. пер.

(обратно)

315

По минимуму (лат.). – Примеч. пер.

(обратно)

316

Хатхор или Хатор – в египетской мифологии богиня неба, любви, женственности и красоты. – Примеч. пер.

(обратно)

317

Марк Випсаний Агриппа – римский государственный деятель и полководец, друг и зять императора Октавиана Августа. – Примеч. пер.

(обратно)

318

Гай Цильний Меценат – древнеримский государственный деятель и покровитель искусств. Личный друг Октавиана Августа и своего рода министр культуры при нем. – Примеч. пер.

(обратно)

319

Константинос Кавафис – поэт из Александрии, широко признанный величайшим из всех, писавших на новогреческом языке. – Примеч. пер.

(обратно)

320

Акциум – мыс в Ионическом море. – Примеч. пер.

(обратно)

321

Бриаксис из Карии – древнегреческий скульптор второй половины IV в. до н. э. – Примеч. пер.

(обратно)

322

Ктесифон – один из крупнейших городов поздней античности. Во II–VII вв. Ктесифон был столицей Парфии. – Примеч. пер.

(обратно)

323

Эктабана – два города в Мидии: главный город Мидии-Атропатены (на севере) и столица Великой Мидии (на юге). – Примеч. пер.

(обратно)

324

Перевод с древнегреческого Н. Гнедича. – Примеч. пер.

(обратно)

325

Вифиния – историческая область, древнее государство и римская провинция, существовавшая на северо-западе Анатолии (Малой Азии) между проливом Босфор и рекой Сангариус.

(обратно)

326

Эпистолограф – ритор, обладающий искусством писать письма и послания.

(обратно)

327

Эмпирей – в античной натурфилософии одна из верхних частей неба, наполненная огнем. – Примеч. пер.

(обратно)

328

Трирема (лат. triremis, от tres, tria – три и remus – весло) – класс боевых кораблей, которые использовались античными цивилизациями Средиземноморья. – Примеч. пер.

(обратно)

329

Ликофрон – греческий поэт и грамматик, работавший в Александрийском Мусейоне. – Примеч. пер.

(обратно)

330

Халкида – город в Греции. – Примеч. пер.

(обратно)

331

Соситеос – александрийский драматический поэт греческого происхождения. – Примеч. пер.

(обратно)

332

Дендера – небольшой город на западном берегу Нила, напротив Кены. В древности – столица шестого (Тентирского) нома Верхнего Египта и центр культа богини Хатхор. – Примеч. пер.

(обратно)

333

Сбир – судебный и полицейский стражник.

(обратно)

334

Барбаросса – Рыжебородый. Традиционно это римское родовое прозвище звучало как Агенобарб.

(обратно)

335

Луций Мунаций Планк – консул Древнего Рима 42 года до н. э., цензор 22 года до н. э. вместе с Павлом Эмилием Лепидом. Основатель города Лугдунум (ныне Лион).

(обратно)

336

Имя, данное Октавиану Августу при рождении, – Гай Октавий Турин (Фурин).

(обратно)

337

Это моя жена (лат.). – Примеч. пер.

(обратно)

338

Алезия – древний галльский город-крепость (в районе современного Дижона, Франция), который в 52 до н. э. был осажден Юлием Цезарем при подавлении общего восстания галлов.

(обратно)

339

Мареотик – белое сладкое вино с хорошо развитым букетом. Считается, что его очень любила Клеопатра.

(обратно)

340

Гельветы – кельтская народность, предки современных швейцарцев.

(обратно)

341

Апамея, или Апамея Сирийская – античный город в Северной Сирии на реке Оронт. – Примеч. пер.

(обратно)

342

Коринф – древнегреческий полис и современный город на Истмийском перешейке, соединяющем Среднюю Грецию и Пелопоннес. – Примеч. пер.

(обратно)

343

Кастор и Поллукс (Полидевк) – братья-близнецы, диоскуры, дети Зевса (Юпитера) и Леды.

(обратно)

344

Приап – в античной мифологии древнегреческий бог плодородия; полей и садов – у римлян. Изображался с чрезмерно развитым половым членом в состоянии вечной эрекции. – Примеч. пер.

(обратно)

345

Систра – ударный музыкальный инструмент в античности. – Примеч. пер.

(обратно)

346

Патера – неглубокий сосуд в Древнем Риме. – Примеч. пер.

(обратно)

347

Гетера – в Древней Греции: образованная незамужняя женщина, ведущая свободный, независимый образ жизни, либо женщина легкого поведения. – Примеч. пер.

(обратно)

348

Форштевень – носовая оконечность судна, являющаяся продолжением киля. – Примеч. пер.

(обратно)

349

Квинкверема, или пентера – боевое гребное судно с пятью рядами весел, расположенных один над другим или в шахматном порядке.

(обратно)

350

Бархоут – усиленный ряд досок наружной обшивки в районе ватерлинии на парусных судах.

(обратно)

351

Бирема – гребной военный корабль с двумя рядами весел. Оснащалась тараном.

(обратно)

352

Ромул – в древнеримской мифологии основатель, первый царь и покровитель Рима. – Примеч. пер.

(обратно)

353

Эвоэ! – возглас вакханок в честь Вакха. – Примеч. пер.

(обратно)

354

Ю-ю! – радостный возглас арабских женщин, сопровождаемый определенной жестикуляцией. – Примеч. пер.

(обратно)

355

Кабошон – драгоценный камень с двусторонней округлой шлифовкой.

(обратно)

356

Пассеизм – течение, обозначающее пристрастие к минувшему, прошлому и равнодушное (враждебное или недоверчивое) отношение к настоящему и будущему.

(обратно)

357

Гай Юлия Цезарь погиб от рук заговорщиков в мартовские иды (15 марта по римскому календарю) 44 г. до н. э.

(обратно)

358

Стикс – река в Аиде, царстве мертвых.

(обратно)

359

Антигона – персонаж древнегреческой мифологии, старшая дочь фиванского царя Эдипа и Иокасты. Антигона сопровождала отца в его добровольном изгнании в Колон, город Аттики.

(обратно)

360

Палатин (лат. Mons Palatinus, Palatium) – центральный из семи главных холмов Рима высотой 40 м, одно из самых древнезаселенных мест в городе.

(обратно)

361

Авгур – в Древнем Риме жрец, толковавший волю богов, предсказывающий будущее по поведению птиц. – Примеч. пер.

(обратно)

362

Плиний Старший – римский писатель, автор «Естественной истории».

(обратно)

363

Экзегет – толкователь древних текстов (обычно религиозных).

(обратно)

364

«Аякс» («Эант») – трагедия древнегреческого драматурга Софокла, в которой главный герой кончает жизнь самоубийством.

(обратно)

365

Лукреция (лат. Lucretia) (ок. 500 г. до н. э.) – по преданию, римская женщина, славившаяся своей красотой и добродетелью. Была изнасилована сыном царя Рима, вследствие чего на глазах у мужа заколола себя кинжалом. Это событие послужило началом бунта и привело к свержению царской власти в Риме и к установлению республики.

(обратно)

366

Береника – античный город-порт у Красного моря, близ нынешнего Рас Бенас.

(обратно)

367

Клерухия – владения граждан какого-либо древнегреческого государства, располагавшиеся вне его пределов. – Примеч. пер.

(обратно)

368

Акротерий (акротерион) – украшение или насадка на острие или на обоих концах или вершине фронтона в форме вьющихся растений, пальметт, скульптурных фигур и волют.

(обратно)

369

Гекуба – в древнегреческой мифологии вторая жена царя Приама. По Еврипиду, кроме смерти мужа она пережила принесение в жертву греками ее дочери Поликсены и смерть сына Полидора, который был убит фракийским царем; отомстив ему, она бросилась в море (по другой версии, превратилась в собаку). Имя Гекубы нередко используется как символ женского горя.

(обратно)

370

Верцингеторикс – вождь галлов во время их борьбы с Римом за независимость. После поражения принужден был сдаться победителю Юлию Цезарю, украсил его триумфальный въезд в Рим, а остальные 6 лет своей жизни провел в тюрьме, где был задушен в 46 г. до н. э.

(обратно)

371

Персей (ок. 213 до н. э. – 166 до н. э.) – последний македонский царь из династии Антигонидов, правивший Македонией после смерти Филиппа V Македонского. Был побежден римлянами в Третьей Македонской войне.

(обратно)

372

Марк Анней Лукан (39–65) – римский поэт, значительнейший римский эпик после Вергилия.

(обратно)

373

Гай Светоний Транквилл – римский писатель, историк и ученый-энциклопедист.

(обратно)

374

Дион Кассий Кокцеан (155–235) – римский консул и историк греческого происхождения, автор «Римской истории».

(обратно)

375

Гинекей – в Древней Греции помещение, в котором находились только женщины. – Примеч. пер.

(обратно)

376

Тромплей – технический прием в искусстве, целью которого является создание оптической иллюзии того, что изображенный объект находится в трехмерном пространстве, в то время как в действительности он нарисован в двухмерной плоскости.

(обратно)

377

Батавы – название германского племени, некогда населявшего нынешнюю Голландию.

(обратно)

378

Геридон (фр. gueridon) – столик на одной ножке, обычно с искусной резьбой и разного рода украшениями.

(обратно)

379

Tria nomina – три имени (лат.).

(обратно)

380

Мне такое часто встречалось при чтении некоего Луция Флавия Гавия Нумисия Петрония Эмилиана… «Да они просто сумасшедшие, эти римляне!» – Примеч. авт.

(обратно)

381

Патроним – имя отца, присоединяемое к имени детей; отчество.

(обратно)

382

Первоначальное имя Нерона, частично сохранившееся внутри его нового официального имени, было Луций Домиций Агенобарб. Он был правнуком Гнея Домиция Агенобарба, адмирала Барбароссы, который бежал из лагеря Антония накануне битвы при Акциуме; и по своей бабушке Антонии-старшей, которая встречается в этом романе под именем «Прима», он также был внучатым племянником Марка Антония и Октавиана, так же как и внучатым племянником Августа. Короче говоря, даже не учитывая того, что он стал императором, этот молодой человек происходил из великолепной семьи… – Примеч. авт.

(обратно)

383

Другие французские имена – это римские имена (к примеру, Марк или Люк), а также титулы, прозвища или имена рабов (Огюст, Виктор, Феликс, Жюст, Нарцисс, Диан и т. д.). – Примеч. авт.

(обратно)

384

К этому случаю, по всей видимости, относится имя «Антилл», не значащееся в списке римских имен. Некоторые историки предположили, что ребенок, носивший, без сомнения, такие же имя и фамилию, как и его отец, был так прозван, чтобы отличать его от Марка Антония. «Антилл» либо является уменьшительным вариантом, либо греческим от латинского «Antonius». – Примеч. авт.

(обратно)

385

Триумвират – политическое соглашение, союз влиятельных политических деятелей и полководцев в Риме в период гражданских войн I в. до н. э., направленный на захват государственной власти.

(обратно)

386

Император (лат. imperator – повелитель, полководец) – в Древнем Риме почетный титул полководцев.

(обратно)

387

Шарантезы – вид домашних тапочек из валяной шерсти. – Примеч. пер.

(обратно)

388

Заботясь о единообразии, я латинизировала другие названия монументов Александрии, таких как Серапиум или Исеум. – Примеч. авт.

(обратно)

389

Эфеб – в древнегреческом обществе: юноша, достигший возраста, когда он обретал все права гражданина (16–18 лет).

(обратно)

390

«L’Univers historique», Le Seuil, Paris, 1971. – Примеч. авт.

(обратно)

391

Париж, Arléa, 2001. – Примеч. авт.

(обратно)

392

Tristes Pontiques, Париж, P.O.L., 2008. – Примеч. авт.

(обратно)

393

Жак Амио (1513–1593) – французский писатель, переводчик и педагог XVI века.

(обратно)

394

Bibliothèque de la Pléiade, сочинение составлено и аннотировано Жераром Вальтером. – Примеч. авт.

(обратно)

395

Марк Блок (1886–1944) – французский историк, один из основателей одноименной школы, произведшей переворот в исторической методологии.

(обратно)

396

«Ad usum Delphini» («Для использования дофином», лат.) – В переносном смысле означает «очищенные» и адаптированные издания классики, предназначенные для детей и юношества, откуда устраняются сцены жестокости, секса, черный юмор и т. п.

(обратно)

397

Смотреть: Морис Сартр, Le Haut-Empire romain. Les provinces de Méditerranée orientale d’Auguste aux Sévères, Paris, Le Seuil, 1991. – Примеч. авт.

(обратно)

398

Такое же мнение высказывает Паскаль Балле в своем произведении La Vie quotidienne à Alexandrie (331—30 avant J.-C.), Paris, Hachette Littératures, 1999. – Примеч. авт.

(обратно)

399

Зато Марк Антоний, как Октавиан Август и многие другие, коллекционировал сладких детей (pueri delicati): история о лжеблизнецах вполне реальна. – Примеч. авт.

(обратно)

400

Такого же мнения Кристиан Жорж Швенцель (Cléopâtre, Paris, P.U.F., 1999). – Примеч. авт.

(обратно)

401

В каталоге выставки (Paris, 5 Continents éditions / Le Seuil, 2006) представлена хорошая репродукция этого необычного портрета – полуримского-полуегипетского. – Примеч. авт.

(обратно)

402

В третьем томе я затрагиваю вопрос ее внешности во взрослом возрасте (монеты и «африканская чаша» из сокровищницы Боскореале). – Примеч. авт.

(обратно)

403

Первый предположительный план античной Александрии был составлен Махмудом Аль-Фалаки в 1866 г. – Примеч. авт.

(обратно)

404

И тем не менее до сих пор не доказано, что тела Антония и Клеопатры были погребены именно там. Октавиан всегда заявлял, что похоронил их вместе, следуя последней воле, сформулированной Антонием за четыре года до этого в завещании, и Клеопатрой в ее прощальном письме. Но в момент их самоубийства еще не было завершено строительство Мавзолея. Значит, имело место временное захоронение. Но где? Неизвестно. Как неясно и то, были ли перевезены тела в Мавзолей после окончания стройки. – Примеч. авт.

(обратно)

405

Управлять портом и складскими хозяйствами Александрии Римская империя назначила одного из прокураторов Неаполиса и Мавзолея, который оставил сведения о том, что со стороны порта Неаполис (центр города) был отделен от квартала Мавзолея. – Примеч. авт.

(обратно)

406

Недавно открытая «Библиотека Александрина» находится на том самом месте, где, по словам многих археологов, и располагалась первая библиотека, то есть на самой окраине мыса Локиас. – Примеч. авт.

(обратно)

407

Греческое название – Timoneiôn. Я позволила себе его офранцузить. – Примеч. авт.

(обратно)

408

Вопреки тому, что зачастую думают читатели, когда роман рассказывает об очень далекой эпохе, трудности состоят не в описании событий (как хорошая домохозяйка, романист будет готовить из того, что имеет), а в воссоздании обычных жестов и поступков человека. Нас удивляет поведение. Но не столько сексуальное (о котором у нас есть некоторое представление благодаря греческим и римским художникам), а касающееся предпочтений в еде, поведения за столом, религиозной практики или знаков вежливости. К примеру, романист должен удержаться от вполне естественного желания написать: «Она пожала плечами», «Она покачала головой». Качали ли головой в Армении I века до н. э.? Пожимали ли плечами в Египте времен Клеопатры? И если да, то какое значение имели эти жесты? Тяжело также восстановить акцент, который мог быть у античных персонажей, когда они плохо говорили на чужом языке (греческий акцент в латинском языке, египетский акцент в греческом и т. д.). В этом я придерживалась указаний, редких и косвенных, римских сатириков… В конце концов, помимо знания «менталитета» (о котором современные историки нас хорошо проинформировали), романисту не хватает именно конкретных деталей, чтобы ясно увидеть античный мир, который он стремится изобразить. – Примеч. авт.

(обратно)

409

Фактически дата 37 год до н. э. не очень соответствует временным рамкам настоящего письма Антония, написанного в 31 или 32 году («Царица – моя законная жена уже девять лет»). В сцену, где он его диктует, я вынуждена была ввести пару фраз для того, чтобы текст совпадал с точкой зрения большинства историков. Когда Антоний стал двоеженцем? Он женился на Октавии до или после свадьбы с Клеопатрой? Мы и в самом деле этого не знаем. – Примеч. авт.

(обратно)

410

Речь идет о Вьетнамской войне 1957–1975 гг.

(обратно)

Оглавление

  • Эндрю Ходжер Храм Фортуны
  •   Пролог
  •   Часть первая Наследник
  •     Глава I Шестнадцатое июля
  •     Глава II Государственная тайна
  •     Глава III Сенатор
  •     Глава IV Дела семейные
  •     Глава V Царственный безумец
  •     Глава VI Могонциак
  •     Глава VII Человек со шрамом
  •     Глава VIII В море
  •     Глава IX Человек за бортом
  •     Глава X Предательство
  •     Глава XI Корнелия
  •     Глава XII Разговор
  •     Глава XIII Встреча
  •     Глава XIV Тайный приказ
  •     Глава XV Рейнский рубеж
  •     Глава XVI Провокация
  •     Глава XVII Нападение
  •     Глава XVIII Сделка
  •     Глава XIX Сын Ливии
  •     Глава XX Неожиданный союзник
  •     Глава XXI Светская жизнь
  •     Глава XXII Мать и мачеха
  •     Глава XXIII Морской бой
  •     Глава XXIV Храм Фортуны
  •     Глава XXV Чаша весов
  •     Глава XXVI От Рима до Нолы
  •     Глава XXVII Змеиный укус
  •     Глава XXVIII Comoedia finita, plaudite[3]
  •   Часть вторая Горе побежденным
  •     Глава I Юлийская курия
  •     Глава II Dies Imperii[4]
  •     Глава III Скитальцы
  •     Глава IV Такфаринат
  •     Глава V Война
  •     Глава VI Старый знакомый
  •     Глава VII Арест
  •     Глава VIII Divide et Impera[5]
  •     Глава IX Допрос
  •     Глава X Бегство
  •     Глава XI Находка
  •     Глава XII Клятва жреца
  •     Глава XIII Помощь
  •     Глава XIV Благословение
  •     Глава XV Выбор судьбы
  •     Глава XVI Германик
  •     Глава XVII Приготовления
  •     Глава XVIII Расправа
  •     Глава XIX Отчаяние
  •     Глава XX Последняя победа
  •     Глава XXI Pollise verso![7]
  •     Глава XXII Горе побежденным!
  •   Словарь малопонятных слов в порядке их появления в тексте
  • Эндрю Ходжер Храм Фортуны — II
  •   Пролог
  •   Часть первая На всех фронтах
  •     Глава I День пастухов
  •     Глава II Амфитеатр Статилия
  •     Глава III Probacio Armorum[10]
  •     Глава IV Представление
  •     Глава V Знакомые лица
  •     Глава VI Представление продолжается
  •     Глава VII Рыболов
  •     Глава VIII Обмен
  •     Глава IX Германик за Реном
  •     Глава X Военный совет
  •     Глава XI Опасность
  •     Глава XII В поисках выхода
  •     Глава XIII Тайная миссия
  •     Глава XIV Рассказ Квириния
  •     Глава XV Ирод и Антоний
  •     Глава XVI Золото фараонов
  •     Глава XVII Последние указания
  •     Глава XVIII Феликс
  •     Глава XIX Наваждение
  •     Глава XX Парфянин Абнир
  •     Глава XXI Удар кинжала
  •     Глава XXII Rex Nemorensis[11]
  •     Глава XXIII Вилла под Арицием
  •     Глава XXIV Свидание
  •     Глава XXV Плавание
  •     Глава XXVI Враги
  •     Глава XXVII Высадка
  •     Глава XXVIII В ожидании
  •     Глава XXIX Авангард
  •     Глава XXX В осаде
  •     Глава XXXI Битва
  •   Часть вторая Воля богов
  •     Глава I На службе империи
  •     Глава II Беседа в семейном кругу
  •     Глава III В пути
  •     Глава IV Маршрут
  •     Глава V Антиохия
  •     Глава VI Богиня Тихе
  •     Глава VII Коммерсант из Массилии
  •     Глава VIII Ночные приключения
  •     Глава IX Пополнение
  •     Глава X Поступь смерти
  •     Глава XI Возвращение
  •     Глава ХII Триумф Германика
  •     Глава XIII Командировка
  •     Глава XIV Разговор в пути
  •     Глава XV Город Тир
  •     Глава XVI Любовь и ненависть
  •     Глава XVII Хозяин и гость
  •     Глава XVIII План похищения
  •     Глава XIX Слуга Сатурнина
  •     Глава XX Месть
  •     Глава XXI Лицом к лицу
  •     Глава XXII Решение принято
  •     Глава XXIII Memento Mori[13]
  •   Эпилог
  •   Словарь
  • Маргита ФИГУЛИ ВАВИЛОН
  •   Роман о падении Вавилона
  •   КНИГА ПЕРВАЯ
  •   КНИГА ВТОРАЯ
  • Гюстав Флобер САЛАМБО
  •   I. Пир
  •   II. В Сикке
  •   III. Саламбо
  •   IV. У стен Карфагена
  •   V. Танит
  •   VI. Ганнон
  •   VII. Гамилькар Барка
  •   VIII. Макарская битва
  •   IX. Поход
  •   X. Змея
  •   XI. В палатке
  •   XII. Акведук
  •   XIII. Молох
  •   XIV. Ущелье Топора
  •   XV. Мато
  • Эрик Хелм Критская телица
  •   Предупреждение
  •   Пролог
  •   Глава первая. Береника
  •   Глава вторая. Арсиноя
  •   Глава третья. Эпей
  •   Глава четвертая. Расенна
  •   Глава пятая. Неэра
  •   Глава шестая. Эфра
  •   Глава седьмая. Иола
  •   Глава восьмая. Эврибат
  •   Глава девятая. Рефий
  •   Глава десятая. Сильвия
  •   Глава одиннадцатая. Человекобык
  •   Глава двенадцатая. Менкаура
  •   Глава тринадцатая. Греческий огонь
  •   Глава четырнадцатая. И последняя
  •   Эпилог
  •   Постскриптум
  •   Послесловие переводчика
  • Маркос Чикот Убить Пифагора
  •   Пролог 25 марта 510 года до н. э
  •   Пифагор
  •   Глава 1 16 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 2 16 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 3 16 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 4 16 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 5 17 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 6 17 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 7 17 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 8 17 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 9 17 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 10 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 11 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 12 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 13 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 14 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 15 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 16 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 17 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 18 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 19 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 20 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 21 18 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 22 19 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 23 19 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 24 19 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 25 19 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 26 22 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 27 22 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 28 22 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 29 22 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 30 23 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 31 23 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 32 23 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 33 23 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 34 23 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 35 23 апреля 510 года до н. э
  •   Пентакль
  •   Глава 36 23 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 37 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 38 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 39 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 40 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 41 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 42 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 43 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 44 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 45 24 апреля 510 года до н. э
  •   Глава 46 21 мая 510 года до н. э
  •   Пи
  •   Глава 47 3 июня 510 года до н. э
  •   Глава 48 3 июня 510 года до н. э
  •   Глава 49 3 июня 510 года до н. э
  •   Глава 50 3 июня 510 года до н. э
  •   Глава 51 3 июня 510 года до н. э
  •   Глава 52 3 июня 510 года до н. э
  •   Глава 53 8 июня 510 года до н. э
  •   Золотое сечение
  •   Глава 54 8 июня 510 года до н. э
  •   Глава 55 8 июня 510 года до н. э
  •   Глава 56 9 июня 510 года до н. э
  •   Глава 57 9 июня 510 года до н. э
  •   Глава 58 9 июня 510 года до н. э
  •   Глава 59 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 60 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 61 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 62 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 63 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 64 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 65 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 66 10 июня 510 года до н. э
  •   Глава 67 11 июня 510 года до н. э
  •   Глава 68 17 июня 510 года до н. э
  •   Глава 69 17 июня 510 года до н. э
  •   Глава 70 17 июня 510 года до н. э
  •   Глава 71 17 июня 510 года до н. э
  •   Глава 72 23 июня 510 года до н. э
  •   Глава 73 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 74 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 75 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 76 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 77 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 78 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 79 29 июня 510 года до н. э
  •   Глава 80 29 июня 510 года до н. э
  •   Теорема Пифагора
  •   Глава 81 1 июля 510 года до н. э
  •   Глава 82 4 июля 510 года до н. э
  •   Глава 83 4 июля 510 года до н. э
  •   Глава 84 5 июля 510 года до н. э
  •   Глава 85 7 июля 510 года до н. э
  •   Глава 86 9 июля 510 года до н. э
  •   Глава 87 10 июля 510 года до н. э
  •   Глава 88 10 июля 510 года до н. э
  •   Глава 89 10 июля 510 года до н. э
  •   Глава 90 11 июля 510 года до н. э
  •   Глава 91 11 июля 510 года до н. э
  •   Глава 92 16 июля 510 года до н. э
  •   Иррациональные числа
  •   Глава 93 17 июля 510 года до н. э
  •   Глава 94 18 июля 510 года до н. э
  •   Глава 95 18 июля 510 года до н. э
  •   Глава 96 18 июля 510 года до н. э
  •   Глава 97 18 июля 510 года до н. э
  •   Глава 98 18 июля 510 года до н. э
  •   Глава 99 18 июля 510 года до н. э
  •   Глава 100 19 июля 510 года до н. э
  •   Глава 101 19 июля 510 года до н. э
  •   Глава 102 22 июля 510 года до н. э
  •   Глава 103 22 июля 510 года до н. э
  •   Глава 104 22 июля 510 года до н. э
  •   Глава 105 22 июля 510 года до н. э
  •   Глава 106 22 июля 510 года до н. э
  •   Глава 107 23 июля 510 года до н. э
  •   Глава 108 23 июля 510 года до н. э
  •   Глава 109 23 июля 510 года до н. э
  •   Глава 110 23 июля 510 года до н. э
  •   Глава 111 24 июля 510 года до н. э
  •   Глава 112 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 113 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 114 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 115 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 116 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 117 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 118 26 июля 510 года до н. э
  •   Глава 119 27 июля 510 года до н. э
  •   Глава 120 27 июля 510 года до н. э
  •   Глава 121 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 122 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 123 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 124 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 125 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 126 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 127 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 128 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 129 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 130 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 131 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 132 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 133 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 134 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 135 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 136 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 137 29 июля 510 года до н. э
  •   Глава 138 1 августа 510 года до н. э
  •   Глава 139 8 августа 510 года до н. э
  •   Глава 140 12 августа 510 года до н. э
  •   Письмо моим читателям 15 марта 2013 года н. э
  •   Благодарности
  • Эйнсле Ганс Я, Минос, царь Крита
  •   ОТ АВТОРА
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Эпилог
  •   СЛОВАРЬ
  • Эрнст Экштейн Нерон
  •   Часть первая
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава Х
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •   Часть вторая
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •     Глава XV
  •     Глава XVI
  •     Глава XVII
  •   Часть третья
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава Х
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •     Глава XV
  •     Глава XVI
  • Карин Эссекс Клеопатра
  •   Часть первая АЛЕКСАНДРИЯ
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •   Часть вторая РИМ
  •     ГЛАВА 10
  •     ГЛАВА 11
  •     ГЛАВА 12
  •     ГЛАВА 13
  •     ГЛАВА 14
  •     ГЛАВА 15
  •   Часть третья ДВА ЦАРСТВА ЕГИПЕТСКИХ
  •     ГЛАВА 16
  •     ГЛАВА 17
  •     ГЛАВА 18
  •     ГЛАВА 19
  •   Часть четвертая ИЗГНАНИЕ
  •     ГЛАВА 20
  •     ГЛАВА 21
  •     ГЛАВА 22
  •     ГЛАВА 23
  •   ГЛОССАРИЙ
  • Карин Эссекс «Фараон»
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Третий год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Четвертый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Пятый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     РИМ Шестой год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     РИМ И АЛЕКСАНДРИЯ Шестой год царствования Клеопатры
  •     НАРБОН В ГАЛЛИИ Шестой год царствования Клеопатры
  •     РИМ Седьмой год царствования Клеопатры
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Восьмой год царствования Клеопатры
  •     СИРИЯ Десятый год царствования Клеопатры
  •     ЭФЕС Десятый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Десятый год царствования Клеопатры
  •     РИМ Одиннадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     СИРИЯ Пятнадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     ФИНИКИЯ Шестнадцатый год царствования Клеопатры
  •     РИМ Семнадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Семнадцатый год царствования Клеопатры
  •     ЭФЕС Восемнадцатый год царствования Клеопатры
  •     САМОС Девятнадцатый год царствования Клеопатры
  •     ПАТРЫ Девятнадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     АКЦИЙ, ПОБЕРЕЖЬЕ ГРЕЦИИ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     МЫС ТЕНАР, ПОБЕРЕЖЬЕ ГРЕЦИИ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     БРУНДИЗИЙ Двадцатый год царствования Клеопатры
  •     АЛЕКСАНДРИЯ Двадцать первый год царствования Клеопатры
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
  •   БЛАГОДАРНОСТИ
  •   ГЛОССАРИЙ
  • Франсуаза Шандернагор Селена, дочь Клеопатры
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Примечания автора
  • *** Примечания ***